Избранные произведения. II том [Генри Райдер Хаггард] (fb2) читать онлайн

Книга 507471 устарела и заменена на исправленную


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Генри ХАГГАРД Избранные произведения II том


ДОЧЬ МОНТЕСУМЫ (роман)


В основу одного из лучших приключенческих романов известного английского писателя легли исторические события эпохи великих морских географических открытий и завоеваний. Герой произведения Томас Вингфилд, от имени которого ведется повествование, пишет свои «воспоминания» сразу же после разгрома «Непобедимой армады» — флота католической Испании.

Рассказывая историю своей необычайной жизни, Томас Вингфилд переносится во времена своей юности, наполненной страстями, битвами и невероятными приключениями…

Глава 1

ПОЧЕМУ ТОМАС ВИНГФИЛД РАССКАЗЫВАЕТ СВОЮ ИСТОРИЮ
Хвала богу, даровавшему нам победу! Сила Испании сломлена, корабли ее потонули или бежали, морская пучина поглотила сотни и тысячи ее моряков и солдат, и теперь моя Англия может вздохнуть спокойно.[1] Они шли, чтобы покорить нас, чтобы пытать нас и сжигать живьем на кострах, они шли, чтобы сделать с нами, вольными англичанами, то же самое, что Кортес сделал с индейцами Анауака.[2] У наших сыновей они хотели отнять свободу, а у наших дочерей — честь; наши души они хотели отдать попам, а наши тела и все наше достояние — папе римскому и своему императору! Но бог ответил им бурей, а Дрейк ответил им пулями.[3] Они исчезли, и вместе с ними исчезла слава Испании.

Я, Томас Вингфилд, услышал об этом сегодня, в четверг, на бангийской базарной площади, куда приехал, чтобы потолковать с людьми и продать яблоки — те, что уцелели в моем саду после страшных штормовых ветров, оголивших в нынешнем году почти все деревья.

Всякие слухи доходили до меня и раньше, но сегодня в Банги я встретил человека по имени Юнг, из рода ярмутских Юнгов, который сам сражался на ярмутском корабле в битве при Гравелине,[4] а потом преследовал испанцев дальше на север, до тех пор, пока они не погибли в Шотландском море.

Говорят, что малое порождает великое, но здесь случилось наоборот: великое породило малое. Эти славные события побудили меня, Томаса Вингфилда из Лоджа, прихожанина дитчингемского прихода графства Норфолк, взяться на склоне лет за перо и бумагу, несмотря на глубокую старость и на то, что жить мне осталось совсем немного.

Десять лет назад, в 1578 году, когда наша милостивая королева Елизавета была проездом в здешних краях, ее величество пожелала увидеть меня в Норидже. В тот день она сказала, что слухи обо мне дошли до нее, и повелела рассказать ей что-нибудь интересное из моей жизни, вернее — из тех двадцати с лишним лет, которые провел среди индейцев в то время, когда Кортес покорял их страну Анауак, известную ныне под именем Мексики. Но едва я успел приступить к рассказу, как ее величеству уже пришлось отправляться в Коссэй на оленью охоту. Уезжая, королева пожелала, чтобы я изложил свою историю на бумаге, дабы она могла ее прочесть, и сказала, что если эта история окажется хотя бы наполовину столь занимательной, какой обещает быть, она пожалует мне титул баронета и я окончу свои дни сэром Томасом Вингфилдом. На это я ответил, что никогда не умел обращаться с такими вещами, как перо и бумага, однако повеление ее величества постараюсь исполнить. Затем я осмелился преподнести ей большой изумруд, один из тех, что некогда украшали шею дочери Монтесумы, а до нее — многих других принцесс. При виде этого изумруда глаза ее величества засверкали так же ярко, как сам драгоценный камень, ибо наша королева любит подобные безделушки. Наверное, если бы я захотел, я мог бы заключить с нею сделку и тут же получить свой титул в обмен на изумруд, но я много лет был вождем могущественного племени и теперь не желал становиться чьим бы то ни было слугой. Поэтому я просто поцеловал королевскую руку, которая так крепко сжала драгоценный камень, что все косточки ее побелели, простился и в тот же день вернулся к себе домой в долину Уэйвни.

Я не забыл, однако, пожелания королевы и давно уже собирался изложить на бумаге историю своей жизни, пока моя жизнь и моя история не оборвались одновременно. Для меня, человека в подобных делах неискушенного, задача эта поистине нелегка. Но мне ли страшиться трудностей, когда уже близок час вечного отдохновения? Я повидал такое, чего не видел ни один англичанин и о чем стоит порассказать.

Жизнь моя была необычайна. Много раз, когда я думал, что уже погиб и спасения нет, провидение спасало меня, может быть только для того, чтобы люди узнали мою историю и извлекли из нее урок, ибо все, что я пережил и перевидал, свидетельствует об одной непреложной истине: зло никогда не приносит добра, зло порождает только зло и в конце концов обрушивается на голову того, кто его творит, будь то один человек или целый народ.

Вспомните хотя бы судьбу Кортеса, этого великого завоевателя! Я его знавал в те дни, когда он обладал почти божественной властью, а лет сорок назад, как мне говорили, прославленный Кортес умер в Испании в немилости и нищете.[5] Так-то! И еще я слыхал, что сын Кортеса дон Мартин был подвергнут пыткам в том самом городе, который его отец с такой неслыханной жестокостью завоевывал для испанцев. Все это в порыве отчаяния предсказала Кортесу первая и любимейшая из его подруг Малиналь — испанцы ее называли Мариной, — когда Кортес бросил ее и отдал в жены дону Хуану Харамильо, позабыв обо всем, что их связывало, и о том, что она не раз спасала от верной смерти его самого и его солдат.

А вспомните судьбу самой Марины! Она любила своего мужа Кортеса, или Малинцина, как его начали из-за нее называть индейцы, и ради него предала свою родину. Если бы не Марина, испанцы никогда бы не овладели Теночтитланом, или, как теперь говорят, Мехико. Ради своей любви она пожертвовала честью, но что она получила взамен? Что хорошего принесло ей содеянное зло? В награду за все, когда красота Марины поблекла, ее отдали в жены другому, менее знатному человеку, точно так же, как отслужившую свое скотину продают более бедному хозяину.

Вспомните также судьбу столь могущественного народа, как народ Анауака. Он творил зло во имя добра; в жертву своим ложным богам он приносил тысячи человеческих жизней, надеясь, что боги пошлют ему мир, благоденствие и богатство на многие поколения. Но как ответил им истинный бог? Вместо богатства он ниспослал разорение, вместо мира — испанский меч, а вместо благоденствия — горе, пытки и рабство. И все это потому, что они приносили своих детей на алтари Уицилопочтли и Тескатлипоки.

Или возьмите самих испанцев. Во имя милосердия они творили такие жестокости, какие и не снились язычникам-ацтекам; во имя Христа они каждодневно нарушали все его заповеди. Неужто они будут торжествовать, неужто эти злодеяния принесут им счастье? Я слишком стар и не доживу до того, чтобы увидеть собственными глазами ответ на мой вопрос. Но уже теперь ответ этот ясен. Я знаю, что все злодеяния испанцев падут на их собственные головы, и уже теперь вижу этот самый гордый на свете народ обесславленным, обесчещенным и разоренным, несчастным заморышем, у которого нет ничего, кроме великого прошлого. То, что Дрейк начал недавно под Гравелином, бог в иное время завершит повсеместно. От могущества Испании не останется и следа, империя испанцев исчезнет, как исчезла империя Монтесумы.

Так вершатся события великие, о которых известно всем, я точно так же было в жизни столь безвестного человека, как я, Томас Вингфилд. Воистину небеса были милостивы ко мне: они дали мне время раскаяться в грехах, которые обратились против меня самого, ибо я присвоил себе право всемогущего и возомнил себя орудием мести в его деснице. То была справедливая кара! Зная это, я и решился написать историю своей жизни, дабы она послужила другим в назидание.

Как я уже говорил, мысль эта зрела во мне долгие годы, хотя, по совести сказать, впервые заронила ее королева. Но лишь теперь, когда я достоверно узнал о судьбе «Непобедимой армады», эта мысль дала, наконец, росток. А принесет ли она плод — бог весть. Ибо события последних дней странным образом взволновали меня и перенесли во времена моей юности, наполненной страстями, битвами я невероятными приключениями, когда я сражался против тех же самых испанцев за себя, за Куаутемока и за народ отоми. Давно я не вспоминал об этом, и сейчас те годы вновь оживают передо мной. У меня такое чувство, словно то, что я пережил в далеком прошлом, и было моей настоящей жизнью, а все остальное — лишь сновидением. Со стариками такое случается.

Из окна комнаты, где я пишу, видна мирная долина Уэйвни. За рекой простираются обширные земли, поросшие золотистым дроком, дальше виднеются развалины замка и красные крыши Банги, сгрудившиеся вокруг колокольни церкви Святой Марии, а еще дальше раскинулись королевские леса Стоува и поля фликстонского аббатства. На правом крутом берегу реки зеленеют дубравы Иршема, по лугам низменного левого берега, словно пестрые пятна, чуть приметно движутся стада Беклса и Лоустофта, а позади по травянистому склону холма, который в старину называли Графским Виноградником, поднимается террасами мой парк и фруктовый сад. Все тут, но сейчас у меня такое чувство, словно ничего этого не существует. Вместо долины Уэйвни я вижу долину Теночтитлана, вместо косогоров Стоува — снежные склоны вулканов Истаксиуатля и Попокатепетля, вместо шпиля Иршема и колоколен Банги, Дитчингема и Беклса передо мной вздымаются жертвенные пирамиды, озаренные священным пламенем, а там, где на мирных лугах пасутся стада, я вижу всадников Кортеса, рвущихся в бой. Все вернулось ко мне. Все, что было жизнью, остальное — сон.

Я снова чувствую себя молодым, и теперь, если судьба даст мне время, я постараюсь рассказать историю своей жизни, прежде чем отойду в мир вечных сновидений и навсегда упокоюсь на деревенском кладбище.

Я давно уже начал свой труд, но, пока была жива моя дорогая жена, покинувшая меня совсем недавно, в прошлое рождество, завершить его я все равно бы не смог. По совести говоря, моя жена любила меня так, как, я думаю, мало кого любили. Мне посчастливилось. Но в моем прошлом было много такого, что омрачало ее любовь и вызывало в ней ревность. Впрочем, это чувство смягчалось в ее благородной душе самым искренним и полным прощением. Сердце моей жены терзало иное тайное горе, и я это знал, хотя сама она никогда ничего не говорила.

У нас родился лишь один ребенок, да и тот умер в младенчестве. Сколько жена ни молила бога послать ей другого, все мольбы ее оставались тщетными, и я, вспоминая слова Отоми, думал, что вряд ли эти мольбы помогут. Но жена моя знала, что прежде за океаном у меня были дети от другой женщины, которых я любил и которых буду всегда любить, хотя все они умерли много лет назад, и это терзало ей душу. Она могла простить, что я был женат на другой, но то что эта женщина родила мне детей, которые были все еще дороги моему сердцу, — этого она, даже все простив, забыть не могла, ибо сама была бездетна.

Я мужчина и не могу объяснить причину ее тоски. Кто поймет любящее женское сердце? Но было именно так. Однажды мы даже поссорились из-за этого, поссорились в первый и последний раз.

Случилось это на второй год после нашей свадьбы, через несколько дней после того, как мы похоронили на дитчингемском кладбище наше дитя. Однажды ночью, когда я спал рядом с моей женой, мне приснился удивительно яркий сон. Мне снилось, что вокруг меня собрались все мои сыновья, все четверо, и самый большой держал на руках моего первенца, младенца, умершего во время великой осады. Они пришли ко мне, как частенько приходили в те времена, когда я правил народом отоми в Городе Сосен, они говорили со мной, одаривали меня цветами и целовали мне руки. Я любовался их силой и красотой, и гордость переполняла мое сердце. Во сне мне казалось, словно я избавился от большого горя, словно я, наконец, опять встретил моих дорогих детей, которых некогда потерял. Увы! Что может быть страшнее подобных снов? Сновидения, как бы насмехаясь над нами, воскрешают мертвых, возвращают нам тех, кто дорог, а потом рассеиваются и оставляют нас в еще большей и горшей скорби.

Так вот, мне явилось подобное сновидение, и во сне я разговаривал со своими детьми, называя их самыми ласковыми именами, пока, наконец, не проснулся. И тогда, ощутив всю боль утраты, я разрыдался в голос.

Было уже раннее утро. Лучи августовского солнца проникали в окно, но я все еще продолжал лежать и плакать. Окруженный видениями сна, я повторял сквозь слезы имена тех, кого уже никогда не увижу. Я надеялся, что жена моя спит, но случилось так, что она проснулась и слышала, как я разговаривал с мертвыми и во сне и потом. И хотя я произносил некоторые слова на языке отоми, все остальное было на английском, а потому, зная имена моих детей, жена все поняла. Внезапно она соскочила с постели и встала передо мной. В глазах ее сверкал такой гнев, какого я в них не видал никогда — ни до, ни после. Но и в этот раз он почти тотчас сменился слезами.

— Что с тобой, жена моя? — спросил я с удивлением.

— Ты думаешь, мне легко слышать такие слова из твоих уст — сказала она в ответ. — Разве мало того, что я пожертвовала ради тебя своей молодостью и была верна тебе даже тогда, когда все до последнего считали тебя погибшим? О том, как ты сам хранил мне верность, тебе лучше знать. Но разве я хоть когда-нибудь упрекала тебя, хотя ты позабыл меня и женился на дикарке?

— Никогда, моя милая. Но ведь и я никогда тебя не забывал, — ты это прекрасно знаешь. Меня только удивляет, что ты ревнуешь к той, которой давно уже нет!

— Разве к мертвой ревнуют? Можно спорить с живыми, но как бороться с любовью, которую смерть отметила печатью совершенства и сделала бессмертной? Однако это я тебе прощаю, потому что могу потягаться с той женщиной. Ведь ты был моим до нее и остался моим после. Но дети, дети — это другое дело! Дети были только ее и твоими. Моего в них нет ни кровиночки, ни частицы. И я знаю, что ты любил их живых, любишь их мертвых и будешь любить их вечно, даже за гробом, если только встретишься с ними на том свете. А я уже стара. Я постарела за те двадцать с лишним лет, пока ждала тебя, и теперь я уже не рожу тебе других детей. Я принесла тебе одного, но бог прибрал его, чтобы я не была слишком счастлива. Ты даже имени его не произнес среди тех других странных имен! Мой несчастный крошка был для тебя слишком маленьким!

Здесь она запнулась и залилась слезами, а я счел за лучшее промолчать, ибо действительно между теми детьми и этим ребенком была большая разница: все мои сыновья, за исключением первенца, умерли почти юношами, в то время как ее младенец не прожил и двух месяцев.

Так вот, когда королева впервые подсказала мне мысль написать историю моей жизни, я сразу вспомнил об этой размолвке со своей любимой женой. Я не мог написать правду, потому что мне пришлось бы умолчать о той, которая также была моей женой, об Отоми, дочери Монтесумы, принцессе народа отоми, и о детях, которых она мне родила. И вот я решил тогда вовсе не браться за перо потому, что, хотя мы почти не говорили об этом за все прожитые вместе годы, я знал, что моя Лили ничего не забыла, и ревность ее, будучи особого, более тонкого свойства, не только не угасала со временем, а, наоборот, возрастала. Написать же обо всем так, чтобы жена моя ничего не знала, я не мог, ибо до последних дней она следила за каждым моим шагом и, кажется, даже читала мои мысли.

Так мы и старели бок о бок, и годы текли безмятежно. Мы редко вспоминали о том большом промежутке, когда были потеряны друг для друга, и о том, что тогда произошло. Но всему приходит конец. Моя жена внезапно умерла во сне на восемьдесят седьмом году жизни. Я похоронил ее, глубоко скорбя, однако скорбь моя не была безутешной, ибо я знал, что скоро встречусь и с ней, и со всеми другими, кого любил.

Там, в небесах, ждут меня моя мать, и сестра, и мои сыновья; там ожидает меня мой друг Куаутемок, последний император ацтеков, и многие другие, опередившие меня соратники по оружию; и там же, хотя она в этом сомневалась, встретит меня моя прекрасная, гордая Отоми. На небесах, которых я надеюсь достичь, все грехи моей юности и ошибки зрелого возраста будут преданы забвению. Говорят, что там нет ни замужних, ни женатых, и это очень хорошо, потому что иначе я просто не знаю, как ужились бы между собой обе мои жены, гордая дочь Монтесумы и нежная дочь английского сквайра.[6]

А теперь приступим к рассказу.

Глава 2

СЕМЬЯ ТОМАСА ВИНГФИЛДА
Я, Томас Вингфилд, родился здесь, в Днтчингеме, в той самой комнате, где сейчас пишу. Мой отчий дом был выстроен или основательно переделан во времена царствования Генриха VII, но уже задолго до этого на том же месте стояло какое-то строение, известное под названием Сторожки Садовника. Здесь некогда жил сторож виноградника. В древности склоны холма, на котором стоит наш дом, омывали волны залива, а может быть, и открытого моря. Во времена эрла[7] Бигода весь холм был покрыт виноградниками: должно быть, климат был раньше мягче или земледельцы прежних веков искуснее. С тех пор прошло много лет, виноградные гроздья давно уже перестали здесь вызревать, однако имя «Графский Виноградник» так и осталось за всей этой местностью, расположенной между нашим домом и целебным источником, который бьет из-под земли в полумиле отсюда; чтобы искупаться в его водах, люди приезжают даже из Нориджа и Лоустофта. Но и по сей день здешние сады, защищенные от восточных ветров, зацветают на две недели раньше, чем во всей округе, и даже в майские холода здесь можно ходить без плаща, в то время как на вершине холма, на какие-нибудь двести шагов повыше, дрожь пробирает даже под курткой из меха выдры.

«Сторожка» — так попросту называли стоявшее здесь строение — была вначале обыкновенным крестьянским домом. Обращенный окнами на юго-запад, он расположен так близко от берега, что кажется дамбой, которую вот-вот захлестнут волны Уэйвни, текущей совсем рядом среди низин и лугов. Но это впечатление обманчиво. Хотя осенью в сумерках его и окутывает мгла — так у нас в Норфолке называют стелющийся по земле туман, — хотя во время половодий река иной раз заливает на заднем дворе конюшни, наш дом, выстроенный на фундаменте из песка и гравия, считается самым здоровым жилищем во всем приходе. Он сложен из красного кирпича и кажется одновременно причудливым и очень милым со своими многочисленными выступами и башенками на крыше, утопающими летом среди вьющихся роз и других ползучих растений. Из окон открывается вид на луга и выгоны, краски которых беспрестанно меняются в зависимости от времени года и часа дня, на красные крыши Банги и на лесистый вал, окружающий иршемские земли. Есть, конечно, в наших местах дома побольше и побогаче, но этот старый дом мне всего милее, ибо здесь я родился, здесь жил и здесь надеюсь умереть.

Я уделил этому описанию, пожалуй, слишком много времени, как, наверное, сделал бы каждый из нас, если бы речь шла о месте, которое стало нам дорого в силу многолетней привычки. А теперь я расскажу о своей семье.

Прежде всего я хотел бы сказать — и не без гордости, ибо кто из нас не гордится старинным именем, которое нам дарит случайность рождения? — что я принадлежу к роду Вингфилдов, из Вингфилдского замка в Суффолке, расположенного отсюда в каких-нибудь двух часах езды верхом. Когда-то в старину наследница Вингфилдов вышла замуж за некоего де ля Поля, семья которого весьма известна в нашей истории: последний из де ля Полей, Эдмунд, граф Суффолкский, в дни моей юности был обезглавлен за измену. Так вот, замок Вингфилд вместе с наследницей перешел к де ля Полю. Однако в окрестностях осталось несколько семейств из боковых ветвей древнего рода Вингфилдов. Кажется, они имели герб с полосой на левой стороне щита, но герб меня никогда не интересовал, да и не интересует. Важно только то, что мои предки и я происходим именно ив этого рода.

Мой дед, человек неглупый, по складу своему был скорее йоменом, нежели сквайром, хотя и происходил из дворянского рода. Он-то и купил этот дом с прилегающими к нему землями и сколотил кое-какое состояние, главным образом благодаря разумному образу жизни и удачным женитьбам — имея лишь одного сына, он был женат дважды, — а также благодаря торговле скотом.

При всем этом дед мой был набожен почти до ханжества и, как ни странно, во что бы то ни стало хотел сделать своего единственного сына священником. Однако мой отец не имел ни малейшего призвания ни к карьере священнослужителя, ни к монастырской жизни. Напрасно дед денно и нощно наставлял его на путь истинный — то уговорами и примерами из Писания, то увесистой дубинкой из остролиста, которая до сих пор висит у меня над камином в малой гостиной. Кончилось все это тем, что отца послали в наш бангийский монастырь, где он повел себя так, что не прошло и года, как настоятель монастыря потребовал, чтобы родители забрали его обратно и сами нашли ему какое-нибудь дело в светской жизни. Настоятель сказал, что мой отец не только давал повод для всяких кривотолков в приходе, удирая по ночам из монастыри в питейные дома и прочие злачные места, но дошел до такой наглости, что осмелился подвергать сомнению и насмешкам самое учение святой церкви. Так, например, он говорил, будто в статуе Девы Марии, что стоит в часовне, нет ничего божественного, и во время молитвы, когда священник славил Святого Духа, бесстыдно подмигивал деве в присутствии всей монастырской братии.

— Посему, — сказал в заключение настоятель, — я прошу вас забрать своего сына, дабы он попал на костер каким-либо иным путем, а не прямехонько из ворот бангийского монастыря!

От всего этого дед мой пришел в такую ярость, что его едва не хватил удар. Затем, немного успокоившись, он взялся за свою дубинку из остролиста и хотел было пустить ее в ход. Но тут мой отец, который в свои девятнадцать лет был парнем статным и очень сильным, вырвал дубинку из его рук и забросил ее самое малое ярдов на пятьдесят. При этом он сказал, что отныне ни один человек не посмеет до него и пальцем дотронуться, будь он хоть сто раз его отцом, а затем вышел, оставив моего деда и настоятеля таращить друг на друга глаза.

Чтобы долго не тянуть, расскажу, чем все кончилось. Мой дед и настоятель дружно решили, что истинная причина непокорности моего отца заключается в страсти, которую ему внушила одна девица низкого происхождения, смазливая дочка мельника с вайнфордских мельниц. Может быть, они были правы, а может быть, и нет. Никакого значения это не имеет, поскольку девица вскоре вышла замуж за мясника из Беклса и умерла много лет спустя в нежном возрасте девяноста пяти лет от роду. Но как бы ни была ошибочна такая догадка, мой дед в нее поверил и, хорошо зная, что разлука является самым надежным средством от любви, поговорил с настоятелем и задумал отослать моего отца в Испанию, в один из монастырей Севильи, в котором брат настоятеля был аббатом, дабы юноша позабыл там о дочери мельника и обо всех прочих светских соблазнах.

Узнав о таком решении, мой отец согласился с ним довольно охотно: несмотря на свою молодость, он был достаточно умен и очень хотел повидать мир, хотя бы из окошка монастыря. В конечном счете его препоручили заботам испанских монахов, прибывших в Норфолк для поклонения нашей Божьей Матери Уолсингемской, и он вместе с ними отбыл в заморские края.

Говорят, мой дед на прощание заплакал, словно предчувствуя, что больше уже не увидится со своим сыном. Однако его вера или, точнее, его суеверие было настолько сильно, что он без колебаний отослал своего сына на чужбину, хотя и не имел к тому ни малейшего повода. Он пожертвовал своей любовью и своей плотью точно так же, как Авраам пожертвовал сыном своим Исааком.[8]

Мой отец сделал вид, что согласен стать жертвой вроде Исаака, однако в глубине души он меньше всего был готов взойти на алтарь для заклания. В действительности, как он сам потом говорил, у него были совсем иные намерения.

Полтора года спустя после того, как отец отплыл из Ярмута, от аббата севильского монастыря пришло письмо для его брата, настоятеля монастыря Святой Марин Бангийской. В нем аббат сообщал, что мой отец сбежал из монастыря, не оставив никаких следов. Эти известия сильно огорчили деда, однако он ничего не сказал.

Прошло еще два года, и до моего деда дошли новые слухи. Ему сказали, что его сын пойман, передан в руки Святого Судилища, как в те времена называли инквизицию, и замучен во время пыток в Севилье. Услышав об этом, мой дед разрыдался и проклял себя за безумную мысль обратить к церковной карьере того, кто не имел к ней ни малейшего призвания, что привело к постыдной смерти его единственного сына. После этого он разругался с настоятелем Святой Марии Бангийской и перестал жертвовать на монастырь. Но все же он так и не поверил, что мой отец действительно умер, ибо два года спустя перед смертью он говорил о нем так, словно он был жив, и оставил ему подробные распоряжения относительно земли, которая отныне переходила к нему.

В конечном счете оказалось, что дед верил не напрасно. Однажды, года через три после его смерти, в ярмутском порту высадился не кто иной, как мой отец, который отсутствовал почти восемь лет. Он прибыл не один: вмести с ним с корабля сошла его жена, очаровательная молодая дама, которая впоследствии стала моей матерью. Она была испанкой из благородной семьи, уроженкой Севельи, и ее девичье имя было донья Луиса де Гарсиа.

Я толком не знаю, что пережил мой отец за восемь лет отсутствия. Сам он почти ничего об этом не говорил. Однако о некоторых его приключениях мне придется рассказывать.

Я знаю, что он действительно побывал в руках Святого Судилища, потому что однажды, когда мы купались в затоне Уэйвни, расположенном ярдов на тридцать ниже нашего дома, я заметил, что его грудь и руки исполосованы длинными белыми шрамами. До сих пор помню, как я спросил отца, что это за шрамы. Его доброе лицо почернело от ненависти; отвечая скорее самому себе, чем мне, он сказал:

— Это сделали дьяволы. Это сделали дьяволы по приказу сатаны, который бродит по земле и будет царем в аду. Слушай, сын мой Томас! Есть такая страна, которая зовется Испанией. Там родилась твоя мать, и там дьяволы предают пыткам мужчин и женщин. Там от сжигают людей живьем во имя Христа! Меня предал тот, кого я называю сатаной, хотя он моложе меня на три года, и я попался в лапы дьяволов. Эти шрамы оставили на моем теле их клещи и раскаленное железо. Они бы сожгли меня живьем, если бы твоя мать не помогла мне бежать! Но такие вещи — не для ушей ребенка. Не проговорись, Томас! У Святого Судилища руки длинные! Ты наполовину испанец — об этом говорят твои глаза и цвет кожи. Но чтобы не говорили твои глаза и кожа, пусть сердце твое говорит другое. Пусть сердце твое останется сердцем англичанина, недоступным никакому чужеземному искушению! Ненавидь всех испанцев, Томас, кроме твоей матери, и смотри, чтобы кровь ее не взяла вверх над моей кровью!

Я был в то время еще совсем ребенком и почти не понял ни его слов, ни того, что они означают. Зато позднее я понял их слишком хорошо. Что же касается отцовского совета укротить в себе испанскую кровь, то я всегда старался ему следовать, ибо знал, что именно эта кровь толкала меня на многие дурные поступки. Она была причиной моего необычайного упорства, или, вернее, упрямства, и только она возбуждала во мне неподобающую христианскую ненависть к тем, кто однажды причинил мне зло. Я делал все возможное, чтобы избавиться от этих и других пороков, однако, как шило в мешке не таи, острие все равно вылезает наружу, и в этом я убеждался неоднократно.

В нашей семье было трое детей: мой старший брат Джеффри, я и моя сестренка Мэри, которая была на год моложе меня. Более очаровательного и нежного создания я не встречал никогда.

Мы были счастливыми детьми. Отец и мать гордились нашей красотой, вызывавшей зависть других родителей. Я был темнее всех, смуглый почти до черноты, а у Мэри испанская кровь сказывалась лишь в ее великолепных бархатных глазах, да в цвете щек, румяных, как спелые яблочки. Из-за черных волос и смуглоты мать частенько называла меня своим маленьким испанцем. Но это она делала только тогда, когда отца не было поблизости, потому что такие слова приводили его в ярость. Она так и не выучила как следует английский, однако отец не позволял ей говорить при нем на другом языке, Зато когда его не было, мать говорила по-испански, но из всех детей по-настоящему знал испанский язык только я, да и то скорее всего потому, что у матери было несколько томиков старинных испанских романов. С раннего детства я обожал подобные истории, и мать убедила меня выучить испанский язык главным образом тем, что обещала мне дать их почитать.

Сердце моей матери все еще тосковало по ее солнечной родине, о которой она часто рассказывала нам, детям, особенно зимой. Зиму она ненавидела так же, как и я. Однажды я спросил, хочется ли ей вернуться в Испанию. Вздрогнув, она ответила, что нет, потому что там живет один человек, ее враг, который ее убьет, и потому, что она привязана всем сердцем к нам и к нашему отцу. Я подумал, что этот человек, который хочет убить мою мать, наверное, и есть тот самый «сатана», как его называл отец, но вслух сказал только, что вряд ли найдется злодей, который осмелится убить такую добрую и красивую женщину.

— Ах, сынок! — возразила мать. — Он как раз потому и ненавидит меня, что я такая красивая, или, вернее, была красивой. Если бы не твой славный отец, Томас, мне, может быть, пришлось бы выйти замуж за другого.

И при этих словах лицо матери побледнело от страха.

Как-то вечером — мне тогда было уже восемнадцать с половиной лет — к нам в «сторожку» завернул, возвращаясь из Ярмута, друг моего отца, сквайр Бозард, чье поместье находилось в нашем же приходе. В разговоре он обронил, что в порту бросил якорь испанский корабль с товарами, Мой отец сразу же насторожился и спросил, кто капитан этого корабля. Сквайр Бозард ответил, что не знает его имени, однако видел капитана на базарной площади; это высокий, статный мужчина, богато разодетый, с красивым лицом и со шрамом на виске.

Услышав его слова, моя мать побелела, несмотря на свою смуглую кожу, и пробормотала по-испански:

— Святая Мадонна! Только бы это был не он!

Отец тоже встревожился и начал подробно расспрашивать сквайра, как выглядит тот человек, но ничего толкового больше не узнал. Тогда он наспех попрощался с гостем, вскочил на коня и поскакал в Ярмут.

В ту ночь моя мать не сомкнула глаз. До утра просидела она в своем глубоком кресле, о чем-то раздумывая. Я простился с ней и пошел спать, а когда поутру спустится вниз, она сидела все в той же позе. До сих пор помню, как я приоткрыл дверь и увидел ее: мать была неподвижна, ее лицо казалось совсем белым в предрассветном сумраке майского дня, а глаза были устремлены на решетку входной двери. Я сказал:

— Вы сегодня рано поднялись, мама.

— Я совсем не ложилась, Томас, — ответила она.

— Но почему? Чего вы боитесь?

— Я боюсь прошлого и боюсь будущего, сынок. Только бы твой отец вернулся!

Часов в десять утра, когда я уже совсем было собрался в Банги к моему лекарю, который учил меня искусству врачевания, отец прискакал домой. Мать, ожидавшая его у порога, бросилась к нему навстречу. Соскочив с коня, отец обнял ее и сказал:

— Не беспокойся, родная! Это, наверное, не он, у него другое имя.

— Но ты его видел? — спросила мать.

— Нет, он провел ночь на своем корабле, а я торопился к тебе, потому что знал, как ты беспокоишься.

— Я была бы спокойнее, если бы ты его увидел своими глазами, дорогой. Ведь ему ничего не стоит изменить имя!

— Об этом я не подумал, — проговорил отец. — Но ты не бойся! Если даже это и он, если даже он осмелится появиться в дитчингемском приходе, здесь найдутся люди, которые знают, как с ним поступить. Однако я уверен, что это не он.

— И слава богу! — ответила мать.

После этого они заговорили, понизив голос, и я понял, что мне не следует им мешать. Захватив свою тяжелую дубинку, я вышел на тропинку, ведущую к пешеходному мостику, но тут мать неожиданно окликнула меня. Я вернулся.

— Поцелуй меня перед уходом, Томас! — сказала она. — Ты, наверное, удивляешься и спрашиваешь себя, что все это означает? Когда-нибудь отец тебе все объяснит. А я скажу только одно: долгие годы мою жизнь омрачала страшная тень, но теперь я верю, что она рассеялась навсегда.

— Если эту тень отбрасывает человек, то ему лучше держаться подальше вот от этой штучки! — сказал я, со смехом подбрасывая свою тяжелую дубинку.

— Это человек, — ответила мать. — Однако если тебе когда-нибудь и доведется его встретить, разговаривать с ним надо не палочными ударами.

— Не спорю, мама, но в конечном счете это, может быть, самый убедительный довод, с которым согласится любой упрямец, спасая свою шкуру.

— Ты слишком торопишься показать свою силу, Томас, — с улыбкой сказала мать и поцеловала меня. — Не забывай старой испанской пословицы: «Кто бьет последним, тот бьет сильнее!»

— Но ведь есть и другая пословица, мама: «Бей, пока тебя не ударили!»

И на этом я с ней простился.

Когда я отошел, уже шагов на десять, что-то словно толкнуло меня, и я обернулся, сам не зная отчего. Моя мать стояла на пороге перед открытой дверью. Ее стройная фигура была как бы заключена в раму из белых цветов, вьющихся по стенам старого Тома, На голове у нее, как обычно, была белая кружевная мантилья, завязанная под подбородком. Неизвестно почему эта мантилья на какое-то мгновенье показалась мне издали погребальным саваном. Я вздрогнул от такой мысли и взглянул в лицо матери. Она смотрела на меня печально и нежно, словно прощаясь навсегда.

Это был последний раз, когда я ее видел живой.

Глава 3

ПОЯВЛЕНИЕ ИСПАНЦА
А теперь я должен вернуться назад и кое-что рассказать о своих собственных делах. Как я уже говорил, мой отец пожелал, чтобы я стал врачом. Поэтому, закончив в Норидже школу и вернувшись домой, — в то время мне шел уже шестнадцатый год, — я принялся изучать медицину под руководством одного лекаря, который пользовал жителей в окрестностях Банги. Звали его Гримстон, и был он человеком весьма знающим, а главное — честным, и поскольку учение мне пришлось по душе, я с его помощью делал большие успехи. Я усвоил почти все, что он мог мне передать, и отец уже поговаривал о том, что, когда мне исполнится девятнадцать лет, он пошлет меня в Лондон для завершения учения. Такие разговоры шли месяцев за пять до появления испанца. Но судьбе не было угодно, чтобы я попал в Лондон.

Не следует, однако, думать, что я в те дни занимался лишь изучением медицины. У сквайра Бозарда из Дитчингема, того самого, что рассказал моему отцу о прибытии испанского корабля, было двое детей: сын и дочка; все его другие дети — а жена ему их родила немало — умирали в младенчестве. Так вот, дочку звали Лили, и она была моей сверстницей, родившейся в том же году, всего на каких-нибудь три недели позже меня. Теперь Бозардов здесь уже нет, ибо моя внучатая племянница, единственная внучка сына Бозарда и его наследница, вышла замуж и носит другое имя. Но это уже между прочим.

С самого раннего возраста все мы — дети Бозарда и дети Винфилда — жили словно родные братья и сестры. Изо дня в день мы встречались и вместе играли, будь то на снегу или среди цветов. Трудно сказать, когда я впервые почувствовал любовь к Лили и когда она полюбила меня; знаю только, что, когда я отправился в школу в Норидж, с ней мне было тяжелее расставаться, чем с матерью и всей нашей семьей. Во всех наших играх она была вместе со мной. Для нее я готов был целыми днями рыскать по всей округе, лишь бы отыскать те цветы, которые ей нравились. И когда я вернулся из школы, ничто не изменилось. Только Лили стала застенчивее, да и сам я сначала как-то оробел, когда заметил, что она из девочки вдруг превратилась в девушку. Но все равно мы встречались часто, и наши встречи были нам дороги, хотя никто из нас не говорил об этом ни слова.

Так продолжалось вплоть до дня смерти моей матери. Но прежде чем рассказывать дальше, я должен заметить, что сквайр Бозард весьма неодобрительно смотрел на дружбу своей дочери со мной. Происходило это вовсе не потому, что я ему не нравился, а потому, что он хотел выдать Лили за моего старшего брата Джеффри, который был наследником всего отцовского состояния. Мне же он не давал ни малейшей поблажки, так что в конце концов мы с Лили стали встречаться лишь как бы случайно. Зато мой брат всегда был в сквайрском доме желанным гостем. Из-за этого между ним и мной появилась неприязнь: так всегда бывает, если между друзьями, даже самыми близкими, становится женщина. Надо сказать, что мой брат тоже влюбился в Лили, как это случилось бы на его месте со всяким, и у него на нее было, пожалуй, больше прав, чем у меня: ведь он был на три года старше и его ожидало наследство!

Может показаться, что мое чувство было слишком скороспелым, ибо в то время я еще не достиг даже совершеннолетия. Но молодая кровь горяча, а во мне к тому же была половина испанской крови, которая сделала меня мужчиной в том возрасте, когда большинство чистокровных англичан еще остаются мальчиками. Ведь в таких вещах кровь и согревающее ее солнце значат немало. Я сам в этом убеждался не раз, глядя на индейцев Анауака, которые в пятнадцать лет брали себе в жены двенадцатилетних девушек. А я в восемнадцать лет был во всяком случае достаточно взрослым, чтобы полюбить по-настоящему, один раз на всю жизнь, и я это говорю с уверенностью, хотя кое-кому может показаться, будто дальнейшая моя история опровергает эти слова. Однако впечатление это ложно, ибо не следует забывать, что мужчина может любить многих женщин и все же оставаться верным единственной, самой лучшей ив всех; он может нарушать букву закона любви и при этом свято блюсти его дух и суть.

Итак, когда мне пошел девятнадцатый год, я был уже вполне сложившимся мужчиной, причем мужчиной весьма привлекательным, — теперь, на старости лет, я могу говорить об этом, отбросив ложную скромность. Не слишком высокий, всего пяти футов девяти с половиной дюймов ростом, я был зато крепок, широк в плечах и отличался редкой пропорциональностью сложения. Даже сейчас, несмотря на седину, я все еще сохранил необычайно смуглый цвет кожи и большие темные глаза, а мои слегка волнистые волосы были в те времена черны как смоль. Обычно я вел себя сдержанно и серьезно, так что даже казался мрачноватым, говорил медленно и обдуманно и гораздо лучше умел слушать, чем рассказывать. Прежде чем что-либо решить, я все тщательно взвешивал и обдумывал, но если уже приходил к какому-нибудь решению, изменить его, будь оно плохим или хорошим, разумным или глупым, уже не могло ничто, разве что сама смерть! Кроме того, я в те дни мало верил в бога, частью из-за тайных бесед с отцом, а частью потому, что мои собственные размышления заставили меня усомниться в учении церкви, как нам его излагали. Юности свойственны поспешные обобщения, и она зачастую приходит к выводу, что все на свете лживо лишь потому, что какие-то отдельные вещи оказались действительно ложными. Так и я в те дни думал, что бога нет, потому что священник нас уверял, будто образ Девы Марии Бангийской проливает слезы и творит прочие чудеса, а в действительности все это было ложью. Теперь-то я хорошо знаю, что есть высшая справедливость, ибо в этом убеждает меня вся история моей жизни.

Вернемся, однако, к тому печальному дню, о котором шла речь. Я знал, что в тот день моя любимая Лили выйдет одна на прогулку под большие остриженные дубы своего парка. Это место называется Грабсвелл. Здесь росли, да и теперь еще растут кусты боярышника, зацветающие раньше всех в округе.

Увидев меня в воскресенье у входа в церковь, Лили сказала, что в среду боярышник, наверное, уже расцветет и она придет сюда под вечер за его душистыми ветками. Вполне возможно, что она сказала это с определенным умыслом, ибо любовь пробуждает хитрость даже в душе самой невинной и правдивой девушки. К тому же я заметил, что хотя рядом стояли ее отец и вся наша семья, Лили постаралась, чтобы мой брат Джеффри ничего не услышал, потому что с ним ей встречаться вовсе не хотелось, а мне она бросила быстрый взгляд своих серых глав. Я тотчас дал себе клятву, что в среду вечером приду рвать цветы боярышника на то самое место, даже если мне придется ради этого сбежать от моего учителя и бросить всех бангийских больных на произвол судьбы. Тогда же я твердо решил, что если мне удастся застать Лили одну, я больше не стану тянуть и выскажу ей все, что у меня на сердце. Впрочем, это не составляло такой уж великой тайны, ибо каждый из нас читал сокровенные мысли другого, хотя мы и не обменялись ни единым словом любви. Я не рассчитывал при этом, что девушка сразу сделается моей невестой — ведь мне еще нужно было завоевать себе место в жизни. Я только боялся, что если буду медлить и не выясню всех ее чувств, мой старший брат обратится раньше меня к отцу Лили и той придется принять его предложение, которое бы она отвергла, будь мы тайно помолвлены.

Случилось так, что именно в этот день мне было особенно трудно вырваться. Мой наставник-лекарь занемог, и мне пришлось вместо него навестить всех его больных и раздать им лекарства. Лишь в пятом часу вечера я, наконец, попросту сбежал, ни с кем не простившись.

Милю с лишним я бежал по нориджской дороге, пока не добрался до замка и поворота к церкви, откуда было уже недалеко до дитчингемского парка. Здесь я пошел шагом, ибо вовсе не хотел появляться на глаза Лили запыхавшимся и разгоряченным. Как раз сегодня мне хотелось выглядеть как можно лучше, и я нарочно надел свое воскресное платье.

Спустившись с невысокого холма на дорогу, за которой начинался парк, я вдруг увидел всадника: он остановился на перекрестке и нерешительно поглядывал то на тропу, уходившую вправо, то назад, на путь через общинные земли к Графскому Винограднику и реке Уэйвни, то вперед на большую дорогу. По-видимому, он не знал, куда ему ехать. Я все это тотчас заметил, хотя и соображал в тот миг не очень-то быстро, потому что голова моя была занята предстоящим разговором с Лили. И еще я заметил, что этот человек был не из наших краев.

Незнакомец — я дал бы ему на вид лет сорок — казался очень высоким, имел благородную осанку и был облачен в богатый бархатный наряд, украшенный золотойцепью, свисавшей у него с шеи. Однако внимание мое целиком захватило лицо незнакомца, в котором в тот миг проглянуло что-то страшное. Длинное, тонкое, изборожденное глубокими морщинами, оно было освещено огромными глазами, горевшими словно золото на солнце; маленький, красиво очерченный рот его кривила жестокая, дьявольская усмешка: едва заметный рубец выступал на высоком лбу, изобличавшем недюжинный ум. В остальном незнакомец имел облик южанина: он был смугл, его черные волосы слегка вились, так же как у меня он носил остроконечную темно-рыжую бородку.

К тому времени, когда я все это разглядел, я почтя поравнялся со всадником, и тут он, наконец, меня заметил. Мгновенно лицо его переменилось: злобная усмешка исчезла, и теперь оно казалось приятным и добродушным, Весьма вежливо приподняв шляпу, незнакомец что-то забормотал на таком ломаном английским жаргоне, что я разобрал только одно слово — Ярмут. Затем, сообразив, что я его не понимаю, он разразился громкой бранью на чистейшем кастильском наречии, проклиная английский язык и всех, кто на нем говорит.

Тогда я тоже перешел на его язык и сказал:

— Если сеньор соблаговолит высказать по-испански, что ему угодно, я, может быть, сумею ему помочь.

— Что такое? Вы говорите по-испански, благородный юноша! — воскликнул он с удивлением. — Но ведь вы не испанец, хотя могли бы им быть с вашей внешностью! Странно, — пробормотал он затем, разглядывая меня. — Черт побери, весьма странно…

— Может быть, это и странно, сэр, — ответил я, — но я тороплюсь. Поэтому скажите, что вам угодно и не задерживайте меня.

— А я, кажется, знаю, почему вы так спешите! Вот там, чуть подальше за ручейком, я заметил белое платьице, — проговорил испанец, указывая рукой в сторону парка. — Послушайтесь совета старшего я будьте осторожны, благородный юноша! Делайте с женщиной что хотите, но ни в чем ей не верьте, а главное — не женитесь, иначе вы доживете до такого часа, когда вам захочется ее убить!

Я сделал движение, чтобы пройти мимо, но испанец заговорил снова:

— Простите меня за эти слова: в них нет ничего худого. Со временем вы, может быть, поймете, что я говорил правду, но сейчас я не стану вас удерживать. Скажите только, по какой дороге я смогу добраться до Ярмута? Я приехал другим путем и теперь совсем запутался в вашей английской стране, где полно деревьев и даже на милю вперед ничего не видно!

Я прошел несколько шагов по тропинке, которая в этом месте сливалась с дорогой, и указал, как ему проехать к Ярмуту мимо дитчингемской церкви. При этом я заметил, что незнакомец все пристальнее всматривается в меня с затаенным страхом. Он словно силился его побороть и не мог. Когда я замолчал, всадник еще раз приподнял свою шляпу, поблагодарил меня и сказал:

— Не скажете ли вы, как вас зовут, благородный юноша?

— Что вам за дело до моего имени? — ответил я резко, потому что этот человек мне не нравился. — Вы ведь мне не сказали, как зовут вас!

— Да, в самом деле. Но я путешествую инкогнито. Может быть, у меня тоже было свидание с одной дамой здесь поблизости!

При этих словах незнакомец странно улыбнулся и продолжал:

— Я только хотел узнать имя того, кто любезно оказал мне услугу, но оказался на деле совсем не так любезен, как я думал.

И он тронул повод своего коня.

— Я своего имени не стыжусь! — ответил я. — До сих пор оно было незапятнанным, и если вы желаете его знать, то я вам скажу: меня зовут Томас Вингфилд!

— Я так и думал! — воскликнул незнакомец и лицо его исказилось от ненависти. Затем, прежде чем я успел хотя бы удивиться такой перемене, он соскочил с седла и очутился от меня в трех шагах.

— Счастливый день! Посмотрим теперь, сколько правды в предсказаниях, — пробормотал он, выхватывая из ножен отделанную серебром шпагу. — Имя за имя! Хуан де Гарсиа приветствует тебя, Томас Вингфилд!

Это может показаться странным, но только в тот момент я вспомнил все, что мне довелось услышать о каком-то испанце, появление которого в Ярмуте так взволновало отца и мать. В любое другое время мысль об этом возникла бы у меня тотчас же, но в тот день я думал только о моей встрече с Лили и о том, что я должен ей сказать, а потому ни для чего другого в моей голове просто не оставалось места.

«Наверное, это и есть тот самый человек», — сказал я себе. Больше я ни о чем не успел подумать, потому что испанец устремился на меня со шпагой в руке. Я увидел прямо перед собой тонкое острие и метнулся в сторону. Я хотел бежать, так как был совсем безоружен, если не считать дубинки, и в таком бегстве не было бы ничего постыдного. Однако при всей моей ловкости я прыгнул слишком поздно. Клинок, нацеленный прямо в сердце, прошел сквозь мой левый рукав и сквозь мякоть предплечья. Больше ничто не было задето и тем не менее боль от полученной раны сразу заставила меня позабыть о бегстве. Мной вдруг овладели холодная ярость и сильнейшее желание убить этого человека, который без всякого повода набросился на безоружного. В руках у меня был мой верный дубовый посох, который я вырезал у подножия Двойного Холма. Мне оставалось только воспользоваться этой дубинкой наилучшим образом.

Дубинка кажется жалким оружием по сравнению с толедским клинком в руках искусного бойца. Но у нее есть одно достоинство. Когда дубинка взлетает над вами, вы сразу забываете о том, что у вас в руках смертоносная сталь, и вместо того, чтобы пронзить ею врага, стараетесь прежде всего защитить свою голову.

Именно это и произошло в данном случае, хотя я и не могу рассказать, как в точности было дело. Испанец оказался умелым фехтовальщиком. Если бы я был вооружен так же, как он, ему, несомненно, удалось бы со мной быстро справиться. В те годы я не имел ни малейшего опыта в этом искусстве, которое в Англии было почти совершенно неизвестно. Но когда он увидел здоровенную палку, опускавшуюся на его голову, он забыл о своем преимуществе и выставил руку, чтобы смягчить удар. Дубинка обрушилась на тыльную часть его кисти. От удара шпага вылетела и упала в траву. Однако я уже не мог уняться, потому что вся кровь во мне кипела. Следующий удар пришелся испанцу по губам: он выбил ему зуб и свалил его на землю. Затем я схватил его за ногу и принялся беспощадно молотить куда попало, стараясь только не попасть по голове, ибо теперь, когда я одержал верх, мне уже не хотелось убивать негодяя.

Так я колотил его до тех пор, пока у меня не устали руки. После этого я принялся пинать его ногами, а он все время корчился, как змея с перебитым хребтом, и изрыгал сквозь зубы ужасные проклятия. Однако он ни разу не вскрикнул и не попросил пощады. Наконец я утихомирился и стал разглядывать своего противника. Воистину он был хорош — весь в ссадинах, синяках и дорожной пыли. Сейчас вряд ли кто-нибудь узнал бы в нем изящного кавалера, которого я встретил менее пяти минут назад. Теперь он лежал передо мной на спине поперек тропинки и смотрел на меня злобными главами, взгляд которых был отвратительнее всех его кровоподтеков.

— Ну как, мой испанский сеньор, получил по заслугам? — спросил я. — Не знаю, что меня удерживает, а следовало бы разделаться с тобой точно так же, как ты хотел поступить со мной, хотя я тебя и не трогал!

С этими словами я поднял его шпагу и приставил острие к его горлу.

— Коли, проклятый выродок! — прохрипел испанец. — Лучше умереть, чем жить после такого позора!

— О нет! — ответил я. — Я не какой-нибудь чужеземный убийца. Безоружных я не убиваю. Тебе придется ответить за все перед судом. Для таких, как ты, у наших палачей всегда есть в запасе веревка.

— В таком случае тебе придется тащить меня в суд на себе, — прохрипел он и закрыл глаза, словно потеряв сознание. По-видимому, с ним действительно случился обморок.

В тот момент, когда я стоял и раздумывал, что мне дальше делать с этим мерзавцем, взгляд мой случайно упал на просвет в живой изгороди, и там, среди рабсвеллских дубов, в каких-нибудь трехстах ярдах от меня вдруг мелькнуло знакомое белое платьице. Мне показалось, что его обладательница удаляется в сторону мостика вблизи водопоя, словно наскучив ждать того, кто слишком запоздал. Тогда я подумал, что если потащу этого человека в деревенскую каталажку или в какое-нибудь другое надежное место, мне уже не удастся сегодня встретиться с моей любимой, а когда еще выпадет такой случай — бог весть! Нет, я вовсе не собирался терять час беседы с Лили ради сведения счетов со всеми не в меру воинственными чужеземцами. К тому же этот и без того получил уже хороший урок за свою наглость. Я подумал, что он и так никуда не денется, пока я улажу мои любовные дела, а если он сам не захочет меня подождать, то я найду способ его к этому принудить.

Конь испанца пощипывал траву шагах в двадцати от меня. Я подошел к нему, отцепил поводья и как можно крепче привязал чужеземца к стоявшему поодаль от дороги дереву.

— Подожди меня здесь, пока я не освобожусь, — проговорил я. — Потом я с тобой разделаюсь.

Но когда я повернулся и начал удаляться, в душу мою закралось сомнение. Я снова вспомнил страх матери и поспешный отъезд отца в Ярмут из-за какого-то испанца. А сегодня испанец появляется в Дитчингеме и, едва узнав мое имя, набрасывается на меня как бешеный, пытаясь убить. Может быть, это и есть тот самый человек, которого так боялась моя мать? Правильно ли я сделал, оставив его без присмотра только ради того, чтобы встретиться со своей милой? В глубине души я чувствовал, что совершаю ошибку, однако страсть моя была так глубока, а сердце влекло меня с такой неудержимой силой к девушке в белом платьице, мелькавшем среди деревьев парка, что я позабыл все свои опасения.

Если бы я вернулся, насколько бы это было лучше и для меня я для тех, кого в то время еще не было на свете! Тогда они не познали бы ужаса смерти, а я не вкусил бы тоску изгнания, горечь рабства и муки отчаяния на жертвенном алтаре.

Глава 4

ТОМАС ПРИЗНАЕТСЯ В ЛЮБВИ
Итак, я привязал испанца как можно надежнее спиной к дереву, стянув ему руки позади ствола, взял его шпагу и бросился со всех ног вслед за Лили. Подоспел я вовремя, потому что еще минута — и она бы уже свернула на дорогу, которая ведет мимо водопоя к мостику и дальше через парк на холме выходит прямо к дому сквайра.

Заслышав мои шаги, Лили обернулась, чтобы поздороваться со мной, или, вернее, чтобы посмотреть, кто это за нею бежит. Озаренная вечерним светом, она стояла с охапкой цветущих ветвей боярышника в руках, и при виде ее сердце мое забилось с бешеной силой. Никогда еще она не казалась мне более прекрасной, чем в тот миг, когда остановилась вот так, в белом платье, с полупритворным удивлением на лице и в глубине серых глаз, с бликами солнца из прядях каштановых волос, выбившихся из-под маленького чепчика.

Лили не походила на круглощеких деревенских девчонок, вся краса которых заключается в их молодости и здоровье. Она была высокой, стройной юной леди, уже тогда достигшей полного расцвета грации и красоты. Поэтому, несмотря на то, что мы были почти ровесниками, рядом с ней я себя чувствовал младшим, и это чувство придавало моей любви к Лили особый оттенок почтительности.

— Ох, это ты, Томас! — проговорила Лили, розовая от смущения. — А я уже думала, ты не придешь. То есть, я хотела сказать, что собралась домой, потому что уже поздно. Но что с тобой, Томас? Откуда ты так мчишься? Ой, у тебя вся рука в крови! А эта шпага — где ты ее взял?

— Погоди, дай отдышаться, — ответил я. — Давай пройдем обратно к боярышнику, там я тебе все расскажу.

— Но ведь мне пора домой! Я гуляю в парке уже больше часа. Да и цветов на боярышнике почти нет.

— Лили, я не мог прийти раньше! Меня задержали, да еще так необычно! А цветы есть, я видел, когда бежал…

— А я и не знала, что ты придешь, Томас, — проговорила Лили, потупив взор. — Ведь у тебя столько дел! Разве я думала, что ты прибежишь сюда собирать боярышник, словно девочка? Но расскажи мне, что случилось, только не очень длинно. Я немного пройдусь с тобой.

Мы повернулись и пошли рядышком обратно к подстриженным дубам парка. По дороге я рассказал Лили про испанца, о том, как он пытался меня убить и как я его отделал своей дубинкой, Лили слушала с жадным вниманием и, узнав, что я был на волосок от смерти, даже застонала от страха.

— Значит, ты ранен, Томас? — прервала она меня. — Смотри, как сильно бежит кровь из руки. Рана глубокая?

— Не знаю, я еще не видел… так спешил!..

— Томас, снимай куртку! Я тебя перевяжу. Нет, нет, не спорь! Так надо.

Не без труда я стянул куртку и закатал рукав рубашки выше того места, где в предплечье была сквозная колотая рана. Лили промыла ее водой из ручья и, не переставая шептать жалостливые слова, перевязала своим платком. По совести говоря, я охотно претерпел бы еще большие страдания, лишь бы она за мной так ухаживала. Ее нежные заботы избавили меня от последних сомнений и придали мне мужество, которое могло бы меня покинуть в ее присутствии. Правда, сначала я не мог найти слов, но, улучив момент, когда Лили перевязывала мою рану, я нагнулся и поцеловал ее милосердную руку.

Лили покраснела до корней волос; лицо ее пылало, словно закатное небо; но еще ярче алела ее рука, которую я поцеловал.

— Зачем это, Томас? — прошептала она.

И тогда я ответил:

— Затем, что я люблю тебя, Лили, и не знаю, как мне рассказать о своей любви. Я люблю тебя, дорогая, я всегда любил и буду любить тебя вечно!

— Ты уверен в себе, Томас? — снова прошептала она.

— Я верю в свою любовь больше всего на свете, Лили! Но я хочу быть уверен, что ты тоже любишь меня так же сильно, как я.

Несколько мгновений Лили стояла молча, опустив на грудь голову. Затем она вскинула ее, и я увидел такие сияющие глаза, каких до этого не видел ни разу.

— Неужели ты сомневаешься, Томас? — проговорила Лили. Тогда я обнял ее и поцеловал прямо в губы.

Воспоминания об этом поцелуе я хранил потом всю мою долгую жизнь и помню его до сих пор, хотя я уже стар и сед и стою на краю могилы. Поцелуй этот был для меня величайшим счастьем, какое мне довелось испытать. Увы, он был слишком короток, этот первый чистый поцелуй юношеской любви!

— Значит, — заговорил я снова, еще не придя как следует в себя, — значит, ты любишь меня так же крепко, как я тебя?

— Если ты сомневался раньше, то неужели ты еще сомневаешься теперь? — едва слышно ответила Лили. — Однако послушай, Томас, — продолжала она. — Любить друг друга — прекрасно! Мы рождены друг для друга и даже если бы захотели разлюбить, это было бы не в нашей власти. Но как ни сладка и ни свята любовь, нельзя забывать о долге. Что скажет мой отец, Томас?

— Не знаю, любимая, хотя догадаться нетрудно. Я уверен, что он хочет избавиться от меня и выдать тебя за моего брата Джеффри.

— Может быть, но я этого не хочу, Томас. Как бы ни было сильно чувство долга, оно не сможет принудить женщину к замужеству с тем, кто ей не мил. Однако чувство это может помешать ей выйти замуж за любимого, и, повинуясь долгу, я, наверное, не должна была говорить о своей любви.

— О нет, Лили! Любовь — это самое главное, пусть даже она не приносит сразу плодов. Все равно мы будем вместе отныне и навсегда!

— Ах, Томас, ты еще слишком молод, чтобы так говорить. Я тоже молода, однако мы, женщины, быстрее становимся взрослыми. А у тебя… что, если у тебя это только юношеское увлечение, что, если оно пройдет вместе с юностью?

— Оно не пройдет никогда, Лили. Не зря ведь говорят, что первая любовь — самая верная, и что посеянное в юности расцветет в зрелые годы. Слушай, Лили, мне придется завоевывать себе место в жизни, а для этого, наверное, потребуется время. Я прошу тебя лишь об одном, хотя и знаю, что просьба моя эгоистична: обещай, что будешь мне верна и ни за что не станешь женою другого, пока я жив!

— Это не просто, Томас, потому что со временем многое изменяется. Однако в себе я уверена, и я обещаю, — нет, я даю тебе в этом клятву! В тебе я не так уверена, но что делать? Женщинам приходится рисковать всем. Если я проиграю, — прощай, мое счастье!

Не знаю, о чем мы еще говорили, но эти слова врезались мне в память, — и я их запомнил: они были слишком значительны сами по себе, и я слишком часто их вспоминал в последующие годы.

Наконец, я почувствовал, что мне пора уходить, хотя расставаться нам очень не хотелось. На прощание я еще раз обнял Лили и поцеловал, прижав ее к себе так крепко, что несколько капель крови из моей раны упало на ее белое платье. Случайно я поднял в этот миг глаза и замер от страха. Не далее как в пяти шагах стоял отец Лили, сквайр Бозард, и смотрел на нас далеко не ласковым взглядом.

Как потом оказалось, сквайр Бовард ехал по тропинке к водопою я, заметив под дубами какую-то парочку, слез с коня, чтобы прогнать ее из своего парка. Только подойдя совсем близко, он узнал, кого он собирался прогнать, и теперь стоял перед нами, остолбенев от изумления.

Лили и я медленно отодвинулись друг от друга, глядя на сквайра Бозарда. Это был низенький толстый человечек с красным лицом и строгими серыми глазами; сейчас они от ярости едва не выскакивали из орбит. На какое-то мгновение сквайр утратил дар речи, но когда он обрел его вновь, слова полились из его уст сплошным потоком. Я уже не помню всего, что он кричал, но общий смысл сводимся к тому, что сквайр хотел бы знать, что тут происходит между его дочерью и мной. Я подождал, пока он замолчит, чтобы перевести дух, и, воспользовавшись паузой, ответил ему, что мы с Лили любим друг друга и сейчас обручились.

— Это правда, дочь моя? — спросил сквайр.

— Да, правда, — смело ответила Лили.

Тогда он разразился бранью.

— Вертихвостка! — кричал сквайр. — Тебя следует выпороть и запереть, чтобы ты посидела на хлебе да на воде! А ты, мой петушок, испанский ублюдок, запомни раз и навсегда: эта девушка не про тебя! Для нее найдется кто-нибудь получше! Ах ты, пустая коробка из-под пилюль! Да как же ты осмелился волочиться за моей дочерью, когда у тебя в кармане не звенит и двух серебряных пенни? Сначала добудь себе имя и деньги, а потом уже заглядывайся на таких, как она!

— Я так я хочу сделать, и я это сделаю, сэр, — перебил я его.

— Ты сделаешь? Ты, аптекарский мальчишка на побегушках, хочешь добиться имени и положения? Что ж, попробуй! Только пока ты будешь стараться, моя дочь не станет ждать и благополучно выйдет замуж за того, кто всем этим уже обладает — ты знаешь, о ком идет речь. Дочь моя, сейчас же скажи ему, что между вами все кончено!

— Я не могу так сказать, отец, — ответила Лили, поправляя оборки на своем платье. — Если вы не желаете, чтобы я стала женой Томаса, я исполню свой долг и не выйду за него замуж. Но у меня тоже есть сердце, и ничто меня не заставит стать женой того, кого я не люблю. Я поклялась, что пока Томас жив, я буду принадлежать только ему, и никому другому.

— Я вижу, ты смелая девчонка, и то хорошо! — проговорил сквайр. — Но теперь послушай, что я тебе скажу: либо ты выйдешь замуж за того, кого я тебе выбрал, и тогда, когда я прикажу, либо я тебя выгоню — и живи, как хочешь. Неблагодарная, ты забыла, кто тебя вырастил? А что же до тебя, клистирная трубка, то я тебя отучу целоваться в кустах с дочками честных людей.

И с этими словами он поднял палку и бросился на меня.

Второй раз в этот день горячая кровь вскипела во мне. Я схватил шпагу испанца, которая валялась рядом со мной на траве, и сделал выпад. Положение переменилось. Раньше мне пришлось драться дубиной против шпаги, зато теперь шпага была в моих руках. И если бы не Лили, которая, коротко вскрикнув от страха, успела ударить меня снизу по руке, так что клинок скользнул над плечом сквайра, я наверняка проткнул бы ее отца насквозь и окончил свои дни гораздо раньше — с петлей на шее.

— Безумец! — воскликнула Лили. — Неужели ты думаешь, что получишь меня, если убьешь моего отца? Сейчас же брось эту шпагу, Томас!

— Я вижу, тут надеяться мне почти не на что, — запальчиво возразил я, — а потому скажу тебе, что даже ради всех девушек на свете я никому не позволю избить меня палкой, как какого-нибудь мальчишку!

— За это я на тебя не сержусь, парень, — проговорил сквайр Бозард уже добродушнее. — Вижу, что у тебя тоже есть мужество, которое тебе сослужит добрую службу, и считаю, что был не прав, когда я сердцах обозвал тебя клистирной трубкой. Но я уже сказал, что эта девушка не для тебя, а потому лучше тебе уйти и забыть ее. И берегись, если я еще когда-нибудь увижу, что ты ее целуешь! За это ты поплатишься жизнью. Завтра я еще поговорю обо всем с твоим отцом, так и знай!

— Ну что ж, пойду, потому что мне пора уходить, — ответил я. — Однако я никогда не перестану надеяться, сэр, что когда-нибудь смогу назвать вашу дочь своей женой. Прощай, Лили! Переждем, пока буря утихнет!

— Прощай, Томас! — ответила она, заливаясь слезами. — Не забывай меня! А я свою клятву всегда буду помнить!

Но тут сквайр Бозард схватил ее за руку и увлек за собой.

Мне тоже осталось только уйти, и я удалился расстроенный, однако не слишком огорченный, ибо знал, что хотя и навлек на себя гнев отца, зато одновременно завоевал искреннюю любовь дочери, а любовь длится дольше, чем злоба, и, в конечном счете, рано или поздно побеждает.

Отойдя на некоторое расстояние, я, наконец, вспомнил о моем испанце: за всеми этими любовными и палочными объяснениями он у меня начисто выскочил из головы. Я тотчас повернул вспять, чтобы оттащить испанца в каталажку, заранее испытывая от этого удовольствие, потому что был рад хоть на ком-нибудь сорвать злость. Но судьба спасла его руками дурака. Добравшись до места, я увидел, что испанец исчез, а возле дерева, к которому он был накрепко прикручен, стоит деревенский дурачок Билли Минис к поглядывает то на дерево, то на серебряную монету у себя на ладони.

— Эй, Билли! Где человек, который был здесь привязан? — спросил я.

— Не знаю, мастер Томас, — прошепелявил он на своем норфолкском наречии, — я здесь не стану его воспроизводить. — Должно быть, уже полпути промчался, а куда — не знаю. Уж очень он быстро поскакал, когда я его подсадил на лошадь.

— Ты посадил его на коня, дурак? Когда это было?

— Когда было? Почем мне знать. Может, час прошел, а может, два. Мы во времени не разбираемся. Оно само ведет счет, нас не спрашивая, как хозяин харчевни. Ого, поглядели бы вы, как он поскакал! Шпоры-то у него длиннющие, а он прямо воткнул их в бока своей лошадке! И не диво! Подумать только — среди бела дня посреди королевской дороги на него напали разбойники! Бедняга едва не рехнулся от страха. Слова сказать не мог, только блеял, точно овца. Но Билли развязал его, поймал ему лошадь и посадил на седло. А за свое доброе дело Билли получил вот эту монетку. Ну и обрадовался же он, когда я его отпустил! Ого! Видели бы вы, как он мчался!

— Ты еще больший дурак, чем я думал, Билли Минис! — сказал я в сердцах. — Ведь этот человек едва не убил меня! Я с ним справился, связал, а ты его отпустил…

— Значит, он хотел вас убить, мастер, а вы его связали? Почему же тогда вы не посторожили его, пока я подойду? Тогда бы мы отвели его и посадили в колодки. Для нас это все равно, что раз плюнуть. Вот вы обозвали меня дураком. А если бы вы нашли человека, привязанного к дереву, всего в крови и в синяках, который даже говорить не может от страха, разве бы вы его не освободили? Вот он и удрал, и осталась от него только эта штучка!

И дурачок подбросил в воздух монету.

Сообразив, что на сей раз Билли прав и что я сам во всем виноват, я повернулся и, не говоря ни слова, направился к дому, однако не напрямик, а по тропинке, которая пересекала дорогу и вела к вершине холма «Графский Виноградник». Мне хотелось побыть немного одному и обдумать все, что произошло между мной, Лили и ее отцом.

Мой путь лежал по склону, поросшему густым подлеском, среди которого возвышались огромные дубы. Они и сейчас виднеются ярдах в двухстах от дома, где я пишу. Подлесок был прорезан тропинками, по которым частенько гуляла моя покойная мать. Одна из этих тропинок проходила у подножия холма вдоль берега живописной Уэйвни, а вторая шла параллельно ей футов на сто выше, по гребню холма. Иными словами говоря, эти тропинки или, вернее, одна замкнутая тропинка образовывала как бы вытянутый овал, короткие стороны которого поднимались по склонам холма.

Вместо того чтобы направиться вверх по тропинке прямо к дому, я немного спустился и пошел по ее нижней части вдоль берега. Здесь с одной стороны от меня текла река, с другой — рос густой кустарник. Я брел, опустив глаза, погруженный в глубокое раздумье о нашей любви, о горечи расставания с Лили и о гневе ее отца. Что-то белое попалось мне под ноги. Занятый своими мыслями, я не обратил внимания на эту тряпку и просто отбросил ее в сторону кончиком испанской шпаги. Однако форма и выработка этого куска материи остались в моей памяти. Я прошел еще шагов триста и был уже недалеко от дома, когда вдруг снова представил себе мягкую, нежную вещицу, брошенную на траву. В ней было что-то очень знакомое! Невольно мысль моя перескочила с клочка белой материи на испанскую шпагу, которой я его отбросил в сторону, а со шпаги — на ее владельца. Что привело его в наши края? Наверняка какое-нибудь недоброе дело. Почему он при виде меня испугался и почему, узнав мое имя, напал на меня?

Я остановился, все еще глядя себе под ноги. Случайно взгляд мой упал на следы, отпечатавшиеся на сыром песке тропинки. Это были следы моей матери. Я узнал бы их среди тысячи других, потому что такой маленькой ножки не было ни у одной женщины во всей округе.

Рядом с ними, словно преследуя их, шли другие следы. Сначала я их принял за женские, настолько они были узки, но тут же сообразил, что это не так: чересчур длинные для женской ноги отпечатки оставила совершенно незнакомая мне обувь со слишком острым носком и на слишком высоком каблуке. И тут я вдруг вспомнил, что на испанце были именно такие сапоги; я хорошо их разглядел, пока с ним разговаривал. Значит, это его следы шли за следами моей матери! Значит, он бежал за нею, потому что во многих местах следы сходились вплотную, а кое-где на сыром песке остались только отпечатки его ног, под которыми исчезли следы матери. И в тот же миг я догадался, какую белую тряпку я отбросил в сторону. Это была мантилья моей матери! Я ее узнал, потому что видел каждый день ее на голове матери, а тут она валялась на земле. Все это я сообразил мгновенно и оцепенел от невыносимого, острого ужаса. Зачем этот человек преследовал мою мать, и почему ее мантилья очутилась на тропинке?!

Я повернулся и бросился бежать как одержимый к тому месту, где заметил белое кружево. Следы все время были передо мной. Вот и то место. Да, это был головной убор моей матери, словно сорванный грубой рукой. Но где же она сама?

С замирающим сердцем я снова склонялся над отпечатками ног, стараясь их разобрать. Здесь они перемешались, как будто два человека кружились на месте то в одну, то в другую сторону, борясь друг с другом. Дальше на тропинке не было видно ничего. Тогда я начал рыскать вокруг, словно гончая. Сначала я направился в сторону реки, затем вверх по склону. Здесь следы появились вновь: одни убегали, а другие их преследовали. Я шел по ним ярдов пятьдесят с лишним, иногда теряя их на мягком дерне, но снова находя на песке или на суглинке. Так они привели меня к стволу большого дуба и тут снова смешались, потому что здесь преследователь настиг свою жертву.

Теперь я понял все и почти обезумел от страха. Беспорядочно, словно в кошмаре, я заметался во все стороны, пока не увидел продолжения следов — следов испанца. Отпечатки были четкими я глубокими, как будто человек нес какой-то тяжелый груз. Я пошел по этим следам. Сначала они вели меня вниз по склону холма к реке, затем свернули в сторону, к тому месту, где взросли кустарника были гуще. В самой чащобе, уже покрытые листьями, ветки были пригнуты к земле, словно для того, чтобы что-то скрыть. Я отвел их в сторону. В наступивших сумерках передо мной смутно белело мертвое лицо моей матери.

Глава 5

ТОМАС ДАЕТ КЛЯТВУ
Не знаю, сколько времени я простоял, пораженный ужасом, над телом любимой матери, Потом я попробовал поднять ее и увидел, что грудь ее пронзена, пронзена той самой шпагой, которая все еще была у меня в руке.

Тогда я понял все. Это сделал испанец! Я встретил его, когда он спешил уйти подальше от места преступления. Узнав, чей я сын, он пытался убить меня из ненависти или по какой-то другой причине. И я держал этого дьявола в своих руках и упустил его, не отомстив только потому, что мне хотелось набрать цветущего боярышника для своей милой! Если бы я знал правду, я бы сделал с ним то же самое, что делают жрецы Анауака с теми, кого приносят в жертву своим богам!

Когда я все это осознал, слезы горечи, бешенства и стыда хлынули из моих глаз. Я повернулся и, как безумный, бросился бежать к дому.

Я встретил отца и моего брата Джеффри у ворот — они возвращались верхом с бангийского рынка, У меня было такое лицо, что, увидев его, оба закричали в один голос:

— Что? Что случилось?

Трижды я поднимал на отца глаза и не решался ответить, боясь, что этот удар его сразит. Но я должен был говорить и в конце концов сказал все, обращаясь к моему брату Джеффри:

— Там, у подножия холма, лежит наша мать, Ее убил испанец по имени Хуан де Гарсиа.

Услышав мои слова, отец побелел так страшно, словно у него остановилось сердце. Челюсть его отвалилась, и глухой стон вырвался из широко раскрытого рта. Однако, уцепившись рукой за луку, он удержался в седле и, склонив ко мне бледное, как у призрака лицо, спросил:

— Где испанец? Ты убил его?

— Нет, отец. Я встретился с ним случайно близ Грабсвелла. Когда он узнал мое имя, он хотел убить меня, но я обломал об него дубинку, избил его в кровь и отнял у него шпагу.

— Ну, а потом?

— А потом я его упустил, потому что не знал, что он сделал с моей матерью. Я все расскажу вам после…

— И ты отпустил его? Ты отпустил Хуана де Гарсиа? Пусть же проклятие божье лежит на тебе, сын мой Томас, до тех пор, пока ты не докончишь того, что начал сегодня!

— Не проклинайте меня, отец, я уже сам себя проклял в душе. Поверните лучше коней и скорее скачите в Ярмут, потому что он отправился туда часа два назад. Там стоит его корабль. Может быть, вы успеете его захватить, пока он не уплыл.

Не говоря больше ни слова, отец и брат круто развернули коней и канули во мрак наступающей ночи.

Всю дорогу они мчались галопом. Кони у них были добрые, и через полтора с небольшим часа бешеной скачки они добрались до Ярмута. Но стервятник уже улетел. По его следам они бросились в порт и узнали, что совсем недавно он отплыл на ожидавшей его лодке к своему кораблю, который стоял на рейде на якоре, заранее распустив почти все паруса. Приняв испанца на борт, корабль тотчас отплыл и затерялся в ночи. Тогда мой отец приказал объявить, что заплатит двести золотых монет тому, кто захватит убийцу, и два корабля пустились за ним в погоню. Но они не успели его перехватить. Задолго до рассвета испанский корабль вышел в открытое море и скрылся из виду.

Тем временем, когда отец и брат ускакали, я созвал всех слуг и работников и объявил им о том, что произошло. Затем, захватив фонари, потому что стало уже совсем темно, мы направились к густым зарослям кустарника, где лежало тело моей матери. Я шел впереди, потому что слуги трусили. Я тоже боялся, сам не знаю чего. Совершенно непонятно, почему мать, которая так нежно любила меня при жизни, теперь после смерти внушала мне такой ужас? Тем не менее, когда мы пришли на место и когда я увидел в темноте два горящих глаза и услышал треск сучьев, я едва не упал от страха, хотя и знал, что это может быть только лисица или какая-нибудь бродячая собака, привлеченная запахом смерти.

Наконец я приблизился к матери и подозвал слуг. Мы положили ее тело на дверь, снятую для этого с петель, и так в последний раз моя мать вернулась домой.

Эта тропинка навсегда останется для меня проклятым местом. С того дня, как моя мать погибла от руки своего двоюродного брата Хуана де Гарсиа, прошло семьдесят с лишним лет; я состарился и привык ко всяким ужасам, но все равно до сих нор не решаюсь ходить этой тропой один, особенно по ночам.

Я знаю, что воображение часто выкидывает с нами злые шутки, однако, когда с год назад я отправился расставлять силки на тетеревов и очутился в ноябрьских сумерках под тем самым дубом, готов поклясться, что вся эта сцена снова предстала предо мной. Я видел самого себя молодым парнем: моя раненая рука все еще была повязана Лилиным платком. Я медленно спускался по склону холма, а за мной, сгибаясь под тяжестью страшной ноши, двигались силуэты четырех слуг. Как семьдесят лет назад, я снова слышал ропот волн и шум ветра, который шептался с речным камышом. Я видел облачное небо с разбросанными по нему редкими темно-синими просветами и колеблющиеся отблески фонарей на белой, вытянувшейся на двери фигуре с кровавым пятном на груди. Да, да, я сам слышал, как, идя впереди с фонарем в руках, приказывал слугам взять правее, чтобы обойти выбоину, и странно мне было слышать свой собственный юношеский голос. Я знаю, хорошо знаю, что это было только видение, но все мы — рабы своего воображения и все мы боимся мертвых, а потому даже мне страшно ходить по ночам по этой тропинке, хотя я и сам уже наполовину мертвец.

Но вот мы дошли с нашей ношей до дома, где женщины приняли ее и, рыдая, приступили к последнему обряду. Мне пришлось бороться не только с собственным отчаянием, но и заботиться о моей сестре Мэри; за нее я боялся больше всего. Я думал, что она сойдет с ума от ужаса и горя, но под конец она впала в какое-то оцепенение, а я спустился вниз и принялся расспрашивать слуг, сидевших в кухне вокруг очага. В ту ночь никто не ложился спать.

От слуг я узнал, что примерно за час или чуть побольше до того, как я встретился с испанцем, они видели на тропинке, ведущей к церкви, богато разодетого незнакомца. Он привязал своего коня среди кустов ежевики и дрока на вершине холма, некоторое время постоял, словно в нерешительности, пока моя мать не вышла из дому, а затем начал спускаться следом за ней. Я узнал также, что один из наших людей, работавших в саду, расположенном в каких-нибудь трехстах шагах от того места, где было совершено убийство, слышал крики, однако не обратил на них внимания. Он решил, что там забавляется какая-то парочка из Банги, затеявшая обычную майскую беготню по лесу. Воистину в тот день мне казалось, что весь наш дитчингемский приход превратился в приют для дураков, среди которых первым и самым тупым идиотом был я. Эта мысль с тех пор не раз приходила мне в голову уже в иных обстоятельствах.

Но вот пришло утро, и вместе с ним вернулись из Ярмута мой отец и брат. Они прискакали на чужих конях, потому что своих загнали. Следом за ними к полудню пришла весть, что корабли, отплывшие на поиски испанца, из-за шторма вернулись в порт, так и не увидев его судна.

Ничего не утаивая, я рассказал отцу все о моем столкновении с убийцей матери и выдержал новый приступ отцовского гнева за то, что, зная о страхе моей матери пред неким испанцем, не послушался голоса разума и упустил убийцу ради беседы со своей любимой. Брат мой Джеффри тоже не выразил мне ни малейшего сочувствия. Девушка нравилась ему самому, и он разозлился на меня, когда узнал, что мой разговор с Лили не был безрезультатным. Но об этой причине своей неприязни брат промолчал. И последней каплей, переполнившей чашу, было появление сквайра Бозарда, приехавшего вместе с другими соседями взглянуть на покойную и посочувствовать отцу в его утрате. Покончив с соболезнованиями, он тут же заявил, что моя помолвка с Лили произошла против его воли, что он этого не потерпит и что если я буду по-прежнему за ней волочиться, их старой дружбе с отцом придет конец.

Удары сыпались со всех сторон. Смерть любимой матери, тоска по возлюбленной, с которой меня разлучили, угрызения совести за то, что я выпустил испанца буквально из рук, гнев отца и злоба брата — все разом обрушилось на меня. Воистину эти дня были так беспросветно горьки, что в том возрасте, когда стыд и горе воспринимаются всего острее, я мечтал только об одном — умереть и лечь в землю рядом с матерью. Единственное, что меня поддержало тогда, это записка от Лили, переданная с ее доверенной служанкой. В ней Лили уверяла меня в своей нежной любви и заклинала не падать духом.

Наконец наступил день похорон, и мою мать, облаченную в белоснежные одежды, опустили на предназначенное ей место в приделе дитчингемской церкви. Там же, рядом с нею, покоится ныне и мой отец, а чуть поодаль, под бронзовыми изваяниями, — родители Лили и все их многочисленные дети.

Эти похороны были для меня мучительны. Не в силах сдержать свое горе, отец разрыдался, а моя сестра Мэри без чувств упала мне на руки. Почти все в церкви плакали, потому что хотя моя мать и была по рождению чужестранкой, ее все любили за обходительность и доброе сердце.

Но вот похороны подошли к концу. Благородная испанская дама и жена англичанина уснула последним сном в старой церкви, где она будет покоиться еще долго после того, как люди позабудут не только ее трагическую историю, но и самое ее имя. А это, как видно, случится скоро, потому что из всех Вингфилдов в наших краях остался в живых один я. У сестры моей Мэри, правда, есть наследники, к которым перейдет все мое состояние, за исключением некоторых пожертвований на бедных Банги и Дитчингема, однако они уже носят другое имя.

Когда все было кончено, я вернулся домой. Отец сидел в гостиной, погруженный в безысходную скорбь, а рядом с ним — мой брат Джеффри. Отец снова начал осыпать меня самыми горькими упреками за то, что я упустил убийцу, когда сам бог отдал его в мои руки.

— Вы забываете, отец, он же любезничал с девушкой, — язвительно заметил Джеффри. — А это для него, видно, было куда важнее, чем спасение матери. Ну что же, зато он сразу убил двух зайцев: позволил убийце бежать, хоть и знал, что наша мать больше всего боялась появления испанца, и заодно поссорил нас со сквайром Бозардом, нашим добрым соседом, которому почему-то весьма не понравилось подобное ухаживание.

— Да, ты прав, — отозвался отец. — Кровь матери на твоих руках, Томас!

Я слушал и чувствовал, что больше не в силах переносить подобную несправедливость:

— Все это ложь! — воскликнул я. — И я это повторю даже родному отцу, Ложь! Этот человек убил мою мать до того, как я его встретил. Он уже возвращался в Ярмут к своему кораблю и только случайно сбился с дороги. Почему же вы говорите, что кровь матери на моих руках? Что же до моего ухаживания за Лили Бозард, то это уже мое дело, братец, а не твое, хотя тебе, конечно, хотелось бы, чтобы все было иначе! А вы, отец, почему вы не сказали мне раньше, что боитесь этого испанца? Я слышал только какие-то намеки и не обратил на них внимания, потому что думал о другом. А теперь слушайте, что я вам скажу. Вы, отец, призвали на меня проклятие божье, чтобы оно тяготело надо мной до тех пор, пока я не найду убийцу и не завершу того, что начал. Да будет так! Пусть преследует меня проклятие божье, пока я его не найду. Я еще молод, но зато силен и ловок, С первой же оказией я отправляюсь в Испанию и буду охотиться за ним до тех пор, пока его не прикончу или не узнаю, что он уже мертв. Если вы дадите денег, чтобы помочь мне в поисках, — хорошо; если нет — обойдусь и без них. Но перед богом и перед духом моей матери я клянусь, что не успокоюсь и не остановлюсь до тех пор, пока не заколю злодея той же самой шпагой, которой была убита она, пока не отомщу за ее кровь убийце или не уверюсь, что он умер, и если я когда-либо почему-либо нарушу свою клятву, пусть погибну я еще более страшной смертью, чем погибла мать, пусть душа моя будет отвергнута в небесах, а имя мое навсегда опозорено на земле!

Так в ярости и отчаянии я дал клятву, воздев руки к небу, чтобы призвать его в свидетели истинности моих слов.

Отец смотрел на меня с одобрением.

— Если ты решился, сын мой Томас, в деньгах у тебя не будет недостатка, — сказал он. — Я бы сделал это сам, ибо кровь можно смыть только кровью, но силы мои уже не те. А потом меня слишком хорошо знают в Испании, и Святое Судилище меня сразу найдет. Отправляйся же, и да будет с тобой мое благословение! Ты должен это сделать, потому что наш враг ускользнул от нас по твоей оплошности.

— Да, да, он должен ехать, — поддакнул мой брат Джеффри.

— Ты это говоришь только потому, что рад от меня избавиться, — ответил я ему со злостью. — А избавиться от меня тебе хочется для того, чтобы занять мое место подле одной девушки, которую мы оба знаем. Ты хочешь воспользоваться моим отсутствием. Что ж, попытайся, если совесть тебе позволяет! Но помни — козни за моей спиной не доведут тебя до добра!

— Девушка достанется тому, кто сумеет ее завоевать, — ответил Джеффри.

— Сердце девушки уже завоевано, братец. Ты можешь купить у ее папаши только тело, но никогда не получишь души, а тело без души — незавидная добыча!

— Довольно! — вступился отец. — Не время сейчас болтать о любви и о девушках. Слушайте меня! Я расскажу вам о вашей матери и об испанце, который ее убил. Раньше я не говорил об этом, но теперь я должен сказать вам все.

И отец начал:

«Когда я был молодым парнем, мне пришлось по воле отца отправиться в Испанию. Я попал в монастырь в городе Севилье, однако монахи и монашеская жизнь не пришлись мне по душе, и я оттуда сбежал. Год с лишним я перебивался как мог, потому что после бегства из монастыря боялся вернуться в Англию. Впрочем, жил я не так уж плохо, добывая деньги разными случайными способами, но главным образом — стыдно признаться! — азартными играми, в которых мне всегда везло. И вот однажды ночью за игорным столом я встретил Хуана де Гарсиа. Это его настоящее имя. Он его выболтал Томасу в порыве ярости, когда хотел его заколоть.

В те времена де Гарсиа уже пользовался дурной славой, несмотря на то, что был еще совсем юнцом. Но собой он был хорош, отличался приятным обхождением и принадлежал к знатному роду. Случилось так, что он выиграл у меня в кости и, придя в отличное настроение, пригласил в дом своей тетки, знатной севильской вдовы. У нее была единственная дочь, и это была ваша мать. Я узнал, что девушка, Луиса де Гарсиа, обручена со своим двоюродным братом, однако не по собственной воле, ибо контракт о помолвке был подписан тогда, когда ей едва исполнилось восемь лет. Тем не менее союз этот считался законным и нерушимым, поскольку в Испании такая помолвка рассматривается чуть ли не как освященный церковью брак. Женщины, связанные подобными обязательствами, обычно не питают к своим нареченным никаких нежных чувств, и так было с юной Луисой. По правдеговоря, она просто ненавидела и боялась Хуана де Гарсиа, хотя он, я думаю, — по-своему любил ее больше всего на свете. Под разными предлогами она добилась от Хуана согласия отложить свадьбу до тех пор, пока ей не исполнится двадцать лет. Но чем она становилась холоднее, тем больше он загорался желанием завладеть ею, а заодно и ее весьма значительным состоянием. Подобно всем испанцам, он был необузданно страстен и, как все беспутные игроки, всегда нуждался в деньгах.

Скажу, не вдаваясь в подробности, что с первой же встречи я и ваша мать полюбили друг друга, и единственным нашим желанием стало встречаться как можно чаще. Это нам было нетрудно, ибо мать Луисы тоже боялась я не любила своего племянника со стороны мужа и хотела избавить свою дочь от такого супруга. Кончилось все тем, что я открылся в своей любви, и мы тайно порешили бежать в Англию. Однако слух об этом дошел до Хуана де Гарсиа, который имел в доме своих соглядатаев и был ревнив и мстителен, как настоящий испанец.

Сначала он попытался отделаться от соперника, вызвав меня на дуэль, однако обстоятельства заставили нас разойтись, не позволив даже обнажить шпаги. Тогда он заплатил наемным убийцам, чтобы они разделались со мной, когда я выйду ночью на улицу. Но у меня под курткой была надета кольчуга, о которую сломались кинжалы бандитов, и я сам заколол одного из них. Дважды потерпев неудачу, де Гарсиа, однако, не успокоился. Дуэль к убийство из-за угла не помогли, зато оставался еще один, самый надежный способ. Я уже не знаю, как он узнал некоторые подробности из моей жизни, например, о том, что я сбежал из монастыря, но с таким козырем на руках ему оставалось только выдать меня Святому судилищу как еретика и вероотступника. Однажды ночью он так и сделал.

Это произошло накануне того дня, когда мы должны были сесть на корабль и отплыть из Испании. Луиса, ее мать и я сидели в их севильском доме, как вдруг в комнату ворвались шесть человек с капюшонами на головах и, не говоря ни слова, схватили меня. Когда я спросил, что они от меня хотят, они вместо ответа поднесли к моему лицу распятие. Я сразу понял, в чем дело, Женщины отшатнулись, захлебываясь рыданиями. Затем тайно и тихо меня доставили в башню Святого Судилища.

Я не буду рассказывать обо всем, что мне пришлось там вынести. Дважды меня пытали на дыбе, один раз прижигали раскаленным железом, трижды бичевали железными прутьями и все время кормили такими отбросами, какие у нас в Англии никто бы не предложил и собаке. А когда мое «преступное» бегство из монастыря и прочие так называемые «святотатства» были окончательно установлены, меня приговорили к сожжению.

И вот, когда после целого года пыток и ужасов я уже утратил последнюю надежду и приготовился к смерти, неожиданно пришла помощь. Вечером последнего дня (наутро меня должны были сжечь живьем на костре) в темницу, где я лежал без сил на соломе, явился мой главный мучитель. Он обнял меня и сказал, чтобы я воспрянул духом, ибо церковь сжалилась над моей молодостью и решила вернуть мне свободу. Сначала я дико расхохотался, полагая, что это было только новой пыткой, и не поверил ни одному его слову. Лишь когда с меня сняли мои лохмотья, одели в приличную одежду и вывели в полночь за ворота тюрьмы, я уверовал, что бог совершил это чудо. Измученный и пораженный, стоял я возле ворот, не зная, куда мне бежать, когда ко мне приблизилась закутанная в черный плащ женщина и прошептала: «Иди за мной!» То была ваша мать. Из хвастливой болтовни Хуана де Гарсиа она узнала о моей судьбе и решила меня спасти. Трижды все планы ее терпели неудачу, но, наконец, с помощью одного ловкого посредника золото сделало то, в чем мне отказало правосудие я милосердие. За мою жизнь и свободу ей пришлось заплатить огромную сумму.

Той же ночью мы обвенчались и бежали в Кадис. Однако мать Луисы не смогла последовать за нами, потому что была больна и не вставала с постели. Ради меня ваша любимая мать бросила все, что оставалось от ее состояния после выкупа, заплаченного за мою жизнь, и покинула свою семью и свою родину — так велика любовь женщины!

Все было подготовлено заранее. В Кадисе стоял на якоре английский корабль из Бристоля, «Мэри», за проезд на котором было уже заплачено. Однако неблагоприятный ветер задержал нас в порту. Он был так силен, что, несмотря на все свое желание спасти нас, капитан не решался вывести «Мэри» в открытое море. Мы провели в гавани два дня и еще одну ночь, опасаясь всего на свете, и все же счастливые нашей любовью. И опасались мы не без причины. Тот, кто бросил меня в темницу, поднял тревогу, уверяя всех, что я сбежал с помощью дьявола, своего господина, и меня искали по всему побережью. Кроме того, обнаружив исчезновение своей нареченной и будущей жены, Хуан де Гарсиа сообразил, что мы скрылись вместе. Обостренное ненавистью и ревностью чутье помогло ему проследить наш путь шаг за шагом, и в конце концов си нас нашел.

Наутро третьего дня яростный ветер утих, якорь был поднят и «Мэри» двинулась по фарватеру. Но когда корабль начал разворачиваться я матросы приготовились поднять паруса, к борту его подошла лодка с двумя десятками солдат. Еще две лодки спешили за первой. С лодки капитану приказали бросить якорь, потому что по повелению Святого Судилища его корабль должен быть задержан и обыскан. Случайно я оказался на палубе и уже собирался спуститься вниз, чтобы спрятаться, когда один из сидевших в лодке вскочил на ноги и закричал, что я и есть тот самый сбежавший еретик, которого они ищут. В этом человеке я сразу узнал Хуана де Гарсиа.

Наверное, капитан выдал бы меня, испугавшись, что его корабль задержат, а его самого со всей командой упрячут в тюрьму. Но я в отчаянии сорвал с себя одежду и, обнажив страшным раны, покрывавшие все мое тело, закричал матросам: «Англичане, неужели вы отдадите своего соотечественника этим чужеземным дьяволам? Взгляните, что они со мной сделали!» И я показал на едва затянувшиеся язвы, оставленные раскаленными щипцами. «Если вы меня выдадите, вы обречете меня на еще более страшные пытки, и я буду сожжен живьем! Сжальтесь хоть над моей женой, если вам не жалко меня! А если в ваших сердцах нет жалости, дайте мне шпагу, чтобы я мог умереть и спастись от пыток!»

И тогда один из матросов, уроженец Саутуолда, знававший моего отца, воскликнул: «Клянусь господом богом, я за тебя Вингфил! Если им нужен ты и твоя любимая, им придется сначала убить меня!» И с этими словами он схватил лук, сбросил с него чехол и, наложив стрелу на тетиву, прицелился в испанцев, сидевших в лодке. Следом за ним и другие матросы закричали: «Если вам нужен кто-нибудь из нас, идите сюда! Возьмите его сами! Суньтесь только, проклятые мучители!»

Глядя на матросов, и капитан обрел мужество. Ничего не ответив испанцам, он приказал половине команды как можно быстрее поднять паруса, а остальным в это время быть наготове, чтобы сбросить солдат, если те полезут на палубу.

Но тем временем подошли еще две лодки и уцепились баграми за борт корабля. Какой-то испанец вскарабкался на руслены, а оттуда на палубу, и я узнал в нем одного из священников инквизиции, который допрашивал меня во время пыток. Бешенство овладело мной, когда я вспомнил, как этот дьявол стоял и уговаривал моих мучителей постараться во имя любви к господу богу. Выхватив лук у моряка из Саутуолда, я до предела натянул тетиву к выстрелил. Я не промахнулся, Томас, потому что умел, как и ты, обращаться с луком. Испанец запрокинулся и полетел в море с доброй английской стрелой в груди.

После этого никто уже не пытался подняться ка борт: испанцы только стреляли в нас, и им удалось ранить одного человека. Капитан приказал нам оставить в покое луки и укрыться за фальшбортом, ибо паруса уже приняли ветер. И тогда Хуан де Гарсиа поднялся в лодке во весь рост и проклял меня и мою жену.

«Вы от меня все равно не уйдете! — кричал он, пересыпая свою речь проклятиями и бранными словами. — Даже если мне придется ждать двадцать лет, я все равно отомщу вам и всем, кто вам дорог! А ты, Луиса де Гарсиа, помни: где бы ты так спряталась, я найду тебя, и когда мы встретимся, тебе придется пойти за мной, куда я захочу, или этот час станет твоим смертным часом!»

Но мы уже плыли к Англии, и лодки вскоре остались за кормой».

— Вот, сыновья мои, — закончил рассказ отец, — теперь вы знаете, что случилось со мною в юности и как я женился ка вашей матери, которую сегодня похоронил. Хуан де Гарсиа сдержал свое слово.

— А все-таки странно, — проговорил Джеффри, — что после стольких лет он убил нашу мать. Ведь, по вашим словам, он был когда-то в нее влюблен. Право же, ни один злодей не сделал бы такого!

— Удивляться тут нечему, — ответил отец. — Мы не знаем, о чем они говорили, прежде чем он ее заколол. Ясно только одно: когда он крикнул Томасу, что хотел бы посмотреть, сколько правды в предсказаниях, он имел в виду какие-то слова вашей матери. И потом — много лет назад де Гарсиа поклялся, что либо она пойдет за ним, либо он ее убьет. Твоя мать была еще красива, Джеффри, и, возможно, он предложил ей на выбор — бежать с ним или умереть. А о большем, сын мой, и не старайся узнать…

Тут мой отец закрыл лицо руками и разразился душераздирающими рыданиями.

— Почему же вы не рассказали нам все это раньше, отец? — спросил я, когда снова мог заговорить. — Тогда на земле уже сейчас было бы одним негодяем меньше и мне бы не пришлось отправляться в далекий путь.


Я даже не представлял себе, каким этот путь окажется далеким!

Глава 6

ПРОЩАЙ, ЛЮБИМАЯ!
Через двенадцать дней после похорон матери и после того, как отец рассказал нам историю своей женитьбы, я уже был готов отправиться на поиски. По счастью, в Ярмутском порту оказался корабль, отплывавший в Кадис. Это судно водоизмещением в сто тонн носило имя «Авантюристка», Оно шло с грузом сукна и прочих английских товаров, рассчитывая вернуться с вином и тисовыми палками для луков.

Отец заплатил за мой проезд на судне и, кроме того, дал мне пятьдесят фунтов золотом. Взять с собой больше я не рискнул, но отец снабдил меня также рекомендательными письмами от ярмутских купцов к их агентам в Кадисе: в рекомендациях предписывалось выдать мне любую нужную сумму в пределах ста пятидесяти английских фунтов и в дальнейшем оказывать всяческое содействие.

«Авантюристка» отплывала третьего числа июня месяца. Вечером первого я должен был выехать в Ярмут. Все мои вещи отправили заранее, и я уже попрощался со всеми, кроме одного человека, как раз того, с кем мне больше всего хотелось бы увидеться перед отъездом. Со дня нашего объяснения в любви я видел Лили только на похоронах моей матери, но поговорить тогда мы не смогли. Да и сейчас похоже было на то, что мне придется уехать, так и не сказав ей на прощание ни одного слова, ибо сквайр Бозард велел предупредить, что если я посмею приблизиться к его дому, слуги выставят меня за дверь, а я не желал подвергаться подобному позору.

Тяжко мне было отправляться в столь дальние края, откуда я мог и не вернуться, даже не сказав любимой последнего «прости».

Не зная, как мне поступить, я обратился со своим горем к отцу, рассказал ему обо всем и попросил помочь.

— Я уезжаю, чтобы отомстить за нашу общую утрату, — сказал я. — Может быть, мне придется расстаться с жизнью ради чести нашего имени. Помогите же мне теперь, отец!

— Мой сосед Бозард, — ответил отец, — прочит дочку за твоего брата Джеффри, а не за тебя, Томас. Своим добром каждый волен распоряжаться как хочет. Однако сегодня я тебе помогу, если сумею. Надеюсь, что меня-то он не выставят за порог! Прикажи оседлать коней: поедем к Бозарду вместе.

Не прошло и получаса, как мы уже были перед домом Лили. Отец сказал, что желает поговорить со сквайром. Слуга, помня приказ своего хозяина, посмотрел на меня с сомнением, однако впустил нас в приемный зал, где сидел, попивая эль, сам сквайр Бозард.

— Добрый день, сосед! — проворчал сквайр. — Рад тебя видеть. Однако ты привел с собой того, кому здесь вовсе не рады, хоть это и твой сын.

— Я привел его сюда в последний раз, брат Бозард, — ответил отец. — Выслушай его просьбу. Ты можешь сказать ему «да» или «нет» — дело твое, однако если ты ему откажешь, наша дружба от этого крепче не станет, потому что парень сегодня в ночь уезжает, чтобы поспеть на корабль и отплыть в Испанию. Он едет на поиски того, кто убил его мать, и едет по своей доброй воле, ибо, сам того не желая, позволил убийце бежать, и я считаю, что он делает правильно.

— Щенок он еще! — проговорил сквайр Бозард. — Молод он для такой охоты, к тому же в чужих краях! Однако мне его смелость нравится, и я желаю ему добра. Чего он от меня хочет?

— Разрешения проститься с твоей дочкой. Я знаю, что его ухаживания тебе не по нраву, и не удивляюсь. Я и сам считаю, что он пока слишком молод, чтобы думать о женитьбе. Но если он еще один раз увидится с девушкой, худого в этом не будет. А теперь — слово за тобой!

Подумав немного, сквайр Бозард ответил:

— Парень-то он бравый, хоть и не бывать ему моим зятем. И едет далеко. Как знать — может, совсем не вернется? Не хочу я, чтобы он поминал меня недобрыми словами! Ступай-ка вон под тот бук, Томас Вингфилд, и жди. Я пришлю туда Лили. Можешь поговорить с ней полчаса. Только смотри — не больше! Да не уходите никуда, чтобы вас было видно ив окон. И не благодари меня, ступай, пока я не передумал!

Я выбежал из дому, с замирающим сердцем остановился под буком и стал ждать появления Лили, словно ангела небесного. Воистину, когда она приблизилась, я подумал, что даже ангел не может быть прекрасней, добрей и нежней.

— О Томас! — прошептала она, когда мы поздоровались. — Неужели это правда, что ты плывешь за море на поиски испанца?

— Да, я плыву, чтобы искать этого испанца, чтобы найти его и убить, когда найду. Тогда я оставил его, чтобы прийти к тебе, а теперь я должен оставить тебя, чтобы найти его. Нет, только не плачь! Я поклялся это сделать, и если не исполню клятву, я буду опозорен.

— А я из-за твоей клятвы должна овдоветь, даже не став женой? Ах Томас, если ты уедешь, я тебя уже никогда не увижу!

— Почем знать, милая. Мой отец побывал за морями, прошел через все опасности и вернулся благополучно.

— Конечно, он-то вернулся, да еще не один! Ты молод, Томас, а в далеких странах столько прекрасных и знатных дам! Разве я смогу — удержать свое место в твоем сердце, когда буду так далеко?

— Клянусь тебе Лили…

— Нет, Томас, не клянись: зачем брать лишний грех на душу, если ты вдруг нарушишь клятву? Просто помни обо мне, любимый, а я тебя никогда не забуду! Ведь, может быть, — о, сердце мое разрывается, когда подумаю! — может быть, это наша последняя встреча на земле. Но если это так, будем надеяться на встречу в небесах. Но в одном будь уверен: я буду верна тебе, пока жива, и что бы ни делал отец, я скорее умру, чем нарушу свое обещание. Я молода, конечно, чтобы говорить так уверенно, но так оно и будет. О боже, это расставание хуже смерти! Уснуть бы сейчас вечным сном, чтобы все нас забыли! А может быть, лучше и впрямь тебе уехать… Ведь, если ты останешься, каково нам с тобой будет, пока жив отец, а я ему желаю долгой жизни!

— Вечный сон и забвение придут скоро, Лили: никто еще их не ждал слишком долго. Однако пока мы живы, надо жить. Давай же помолимся, чтобы нам жить друг для друга. Я отправляюсь не только на поиски врага, но и на поиски богатства, и я его завоюю ради тебя, чтобы мы могли пожениться.

Лили горько покачала головой.

— Это было слишком большим счастьем, Томас. Люди редко женятся по настоящей любви, а если это случается, то лишь для того, чтобы тут же потерять друг друга. Будем же благодарны за то, что узнали, какой может быть любовь на земле. И если не встретимся — будем любить друг друга в ином мире, где никто нам не скажет «нет».

Мы долго еще говорили, шепча несвязные слова любви, тоски и надежды, как это сделали бы любой юноша и девушка на нашем месте. Наконец Лили оглянулась с печальной и нежной улыбкой и сказала:

— Пора, милый. Вон в дверях стоит мой отец и зовет меня. Все кончено.

— Тогда будь что будет! — лихорадочно прошептал я и увлек Лили за ствол старого бука. Здесь я схватил ее в объятия и принялся целовать еще и еще, и она, не стыдясь, отвечала на мои поцелуи.

Плохо помню, что было потом. Помню только, что когда мы уже уезжали, я снова увидел любимое лицо, печальное и задумчивое. Лили смотрела, как я уходил из ее жизни. Потом в течение двадцати лет это печальное и прекрасное лицо вставало передо мной, как встает оно перед моими глазами сейчас, наперекор всему, и жизни, и смерти. Другие женщины тоже любили меня, и я знавал расставания пострашнее, но воспоминание об этой девушке и ее прощальный взгляд оказались сильнее всего. Вглядываясь в прошлое, я всегда видел ее лицо и знал, что оно никогда не потускнеет. Разве может какое-нибудь горе сравниться с горечью этой разлуки?

Над первой любовью обычно смеются, но если это настоящая любовь, если это не просто вспышка пробуждающейся страсти, такая первая любовь становится также последней любовью, вечной любовью, самым счастливым или самым горьким уделом, какой только может выпасть на долю мужчине или женщине. Это говорю вам я, старик, немало повидавший на своем веку. И это — святая истина.

Я позабыл рассказать еще об одном. Когда мы с отчаянием в душе целовались и обнимались за стволом старого бука, Лили сняла с пальца кольцо и сунула его мне в руку со словами: «Каждое утро, когда проснешься, смотри на него и вспоминай обо мне!» Это было кольцо ее матери. Оно и сейчас поблескивает при свете зимнего солнца на моей морщинистой руке, которая выводит эти строки. Долгие годы, заполненные самыми невероятными событиями, всегда и всюду, в бою и в любви, при зареве лагерных костров, в отблесках жертвенного огня или под мерцающими одинокими звездами среди безлюдной дикой пустыни это кольцо сияло на моем пальце, напоминая о той, которая мне его дала. И с этим кольцом я сойду в могилу. На внутренней стороне гладкого золотого кольца выгравирован девиз, сейчас уже полустертое двустишие:

Пускай мы врозь,
Зато душою вместе.
Воистину подходящие для нас слова! Они не утратили своего значения и поныне.

В тот же день мы с отцом отправились верхом в Ярмут. Мой брат Джеффри не поехал с нами, но простились мы дружески, и я этому рад, потому что больше я его уже не увидел. О Лили Бозард и о наших чувствах к ней не было сказано ни слова, хотя я прекрасно звал, что едва я скроюсь за поворотом, он тут же постарается занять мое место в ее сердце. Он и в самом деле сделал такую попытку, но за это я его прощаю. По правде говоря, его нельзя слишком порицать, потому что разве найдется хоть одни мужчине, который, увидев Лили, не захотел бы на ней жениться? Вряд ли. А раньше мы всегда были добрыми друзьями, и лишь позднее, когда оба возмужали и между нами встала любовь к Лили, мы начали постепенно отдаляться друг от друга. История довольно обычная. К тому же Джеффри ничего не добился и сердиться мне на него попросту не за что. Куда лучше вспоминать о нашей детской дружбе, предав остальное забвению. Бог с ним!

Моя сестренка Мэри, которая стала самой красивой девушкой во всей округе после Лили Бозард, горько плакала, разлучаясь со мной. Она была всего на год моложе меня, и мы нежно любили друг друга. Я утешил Мэри, как сумел, и, рассказав обо всем, что произошло между мною и Лили, попросил ее стать нашим союзником. Мэри обещала сделать все возможное, и хотя она не сказала, что у нее на уме, однако я понял: сестренка надеется нам помочь. Как я уже говорил, у Лили был брат, весьма многообещающий юноша, в то время он находился в колледже. Сестра и он питали друг к другу глубокую привязанность, которая, возможно, могла бы в дальнейшем вылиться в нечто более прочное.

Итак, мы поцеловались в последний раз и со слезами простились. Отец и я сели на коней и двинулись в путь. Но когда, миновав Пирнхоу-стрит, мы поднялись на невысокий холм за вайнгфордскими мельницами, расположенными левее Банги, я придержал своего коня, оглянулся назад, на живописную долину Уэйвни, и сердце мое сжалось от боли. Если бы я знал все, что мне предстоит пережить, прежде чем я снова увижу родные места, оно бы, наверное, разорвалось. Но господь бог, ниспосылающий людям по мудрости своей тягчайшие испытания, спасает их неведением. Ибо если бы мы обладали даром предвидеть будущее, я думаю, лишь немногие из нас согласились бы жить по доброй воле. Поэтому я только бросил последний долгий взгляд на темнеющие вдали кроны дубов, за которыми скрывался дом Лили, и тронул коня.

На следующий день я уже был на борту «Авантюристки». Перед самым отплытием сердце отца дрогнуло: он вспомнил, что я был любимцем матеря и испугался, что больше меня не увидит. Отец настолько встревожился, что в самый последний момент изменил свое решение и хотел меня удержать. Но я уже не мог остановиться, я выстрадал всю горечь расставания и не желал возвращаться на посмешище соседям.

— Слишком поздно? — сказал я отцу. — Вы сами хотели, чтобы я отомстил, и побуждали меня к этому самыми жестокими словами. А теперь, даже если я буду знать наверное, что через неделю умру, я все равно не останусь дома, потому что от таких клятв, как моя, не отказываются, и пока она не исполнена, проклятие будет тяготеть надо мной.

— Да будет так, сын мой! — со вздохом проговорил отец. — Страшная смерть твоей матери затмила тогда мой разум, и я наговорил такого, что, боюсь, мне еще придется раскаяться. К счастью, я вряд ли доживу до этого дня, ибо сердце мое разбито. Мне следовало бы вспомнить, что возмездие в руках божьих и оно обрушится в свое время без нашей помощи. Не поминай меня лихом, мой мальчик, если мы больше не встретимся. Я люблю тебя, и только еще более сильная любовь к твоей матери заставила меня обойтись с тобой так сурово.

— Я это знаю, отец, и не помню зла. Но если вы сами считаете, что вы передо мной в долгу, заплатите мне лишь одним: постарайтесь, чтобы мой брат, не вредил нам с Лили, пока меня здесь не будет.

— Я сделаю что могу, сын мой, хотя, признаться, не будь вы так сильно привязаны друг к другу, я бы с удовольствием их поженил. Но, повторяю, я уже недолго смогу заботиться о твоих и о прочих земных делах, а когда меня не станет все пойдет своим естественным путем. А тебе, Томас, я даю завет: не забывай своей веры и своей родины, что бы с тобой ни случилось, избегай ненужных стычек, держись подальше от женщин, губящих нашу молодость, а главное — следи за своим языком и своим характером, он у тебя далеко не голубиный. Кроме того, где бы ты ни был, де хули веру чужой страны, не насмехайся над ее обычаями и не нарушай их, иначе ты узнаешь, как жестоки бывают люди, когда думают, что это угодно их богам, — это я испытал на себе!

Я ответил, что не забуду его советов, и в действительности позднее они избавили меня от многих неприятностей. Затем отец обнял меня, благословил, и мы расстались.

Больше я его уже не увидел. Несмотря на то, что отец мой был еще далеко не стар, примерно через год после моего отъезда он скончался. Сердечный приступ застиг его в тот момент, когда однажды после воскресной службы он стоял в приделе дитчингемской церкви близ алтаря, размышляя над прахом моей матери. Так он умер, оставив моему брату все свои земли и состояние. Упокой, господи, его душу! Отец был чистосердечным человеком, но любил мою мать слишком сильно, чтобы широко смотреть на жизнь и всегда быть справедливым. Подобная любовь, естественная лишь для женщин, может превратиться в нечто сходное с обыкновенным эгоизмом и заставить того, кто ею одержим, относиться с безразличием ко всему остальному. По сравнению с матерью дети были для моего отца ничто, и он охотно отдал бы нас всех, лишь бы вернуть ей жизнь. Но в конечном счете это был благородный недостаток, потому что отец в своей страсти о себе совершенно не думал и заплатил за любовь дорогой ценой.

О том, как мы доплыли до Кадиса, куда, по слухам, направился корабль де Гарсиа, рассказывать почти нечего. В Бискайском заливе поднялся встречный ветер и отнес нас к гавани города Лиссабона, где мы и укрылись. Но в конечном счете мы благополучно достигли Кадиса, проведя в море сорок дней.

Глава 7

АНДРЕС ДЕ ФОНСЕКА
Теперь я должен рассказать обо всем, что приключилось со мной за тот год с лишним, который я провел в Испании. Однако я буду краток, ибо если начну вспоминать все подробности, то, наверное, скончаюсь сам, так и не успев окончить свою повесть.

Прежде всего я направился вверх по Гвадалквивиру к Севилье. Красотами этого древнего мавританского города восторгались многие путешественники, и я не буду на них останавливаться, потому что мне предстоит рассказ о таких землях, где еще не бывал ни один из вернувшихся в Англию смельчаков.

Итак, буду краток. Я подумал о том, что мне, наверное, придется задержаться на некоторое время в Севилье и, не желая привлекать внимания, а также для того, чтобы избежать лишних расходов, решил заняться своим прежним делом, то есть продолжить изучение медицины. Для этого я обратился к торговым агентам английской компании, которые должны были мне помочь, я раздобыл у них рекомендательные письма к севильским врачам. В них по моей просьбе я был представлен под именем Диего д’Айла, либо не хотел, чтобы все знали, что я англичанин. С виду я и не был похож на британца, как уже говорилось, внешность у меня была самая что ни на есть испанская, и подвести могла только моя речь. Но и это затруднение уменьшалось с каждым днем. Зная язык с детства от матери, я не упускал ни единой возможности усовершенствоваться в чтении и в разговоре, и уже через полгода в совершенстве овладел кастильским наречием, так что лишь едва заметный акцент отличал меня от настоящего испанца. Изучение языков мне вообще давалось легко.

По прибытии в Севилью я оставил свои вещи в одной из наиболее скромных гостиниц и немедленно отправился, чтобы вручить свое рекомендательное письмо известному севильскому врачу, имя которого я теперь уже позабыл. Этот врач имел прекрасный дом на широкой, обсаженной чудесными деревьями улице Лас Пальмас, ж которой сходились другие маленькие улочки. По одной из них я и пошел из своей гостиницы. Это был узенький, тихий переулок; дома выходили на него замкнутыми с трех сторон внутренними двориками, по-испански — патио. Шагая по переулку, я обратил внимание на человека, сидевшего на табурете в тени у своего патио. Этот маленький сухой старичок с удивительно умными и зоркими черными глазами тотчас меня заприметил.

Дом знаменитого врача был расположен таким образом, что старичок его видел, не вставая с места, и мог следить за всеми, кто входил или выходил ив дверей, Отыскав этот дом, я снова вернулся в тихий переулочек и принялся прогуливаться по нему взад и вперед, соображая, что мне сказать врачу, и все это время старичок не спускал с меня своих проницательных глаз. Наконец я приготовил свою речь и направился к дому врача, но только для того, чтобы услышать, что тот куда-то вышел. Спросив, когда его можно видеть, я повернулся и побрел по тому же узенькому переулку. Неторопливыми шагами дошел я до того места, где сидел старичок, но когда я с ним поравнялся, он уронил свою широкополую шляпу, которой обмахивался, прямо к моим ногам, Я нагнулся, поднял ее с мостовой и протянул старичку.

— Премного вам благодарен, юноша! — проговорил он глубоким приятным голосом. — Вы весьма любезны для иностранца.

— Откуда вы знаете, что я иностранец, сеньор? — спросил я, позабыв от удивления об осторожности.

— Если бы я не догадался раньше, я бы узнал это сейчас, — ответил он со спокойной улыбкой. — Ваша кастильская речь говорит сама за себя.

Я поклонился и хотел пройти мимо, когда он снова заговорил со мной:

— Вы куда-то спешите, мой юный друг? Не зайдете ли выпить со мной стаканчик винца? Оно того стоит!

Я уже решил было отказаться, но вдруг подумал, что делать мне совершенно нечего, а тут я, может быть, узнаю из его разговоров что-нибудь полезное.

— Благодарю вас, сеньор, — сказал я. — День сегодня жаркий, и я не прочь освежиться.

Он тотчас молча поднялся и провел меня во внутренний, вымощенный мраморными плитами дворик, весь увитый виноградными лозами. Посреди дворика был бассейн, заполненный водой, подле которого в тени виноградной листвы стояли стулья и маленький столик. Затворив дверь патио, старичок усадил меня, взял со стола серебряный колокольчик и позвонил. Из дома выбежала молоденькая прелестная девушка в причудливом испанском наряде.

— Подай нам вина! — приказал старичок.

Вино появилось мгновенно, белое вино, подобного которому я не пробовал еще ни разу.

— За ваше здоровье, сеньор… — и здесь мой хозяин остановился, подняв бокал и вопросительно глядя на меня.

— Диего д’Айла, — отозвался я.

— Гм, гм, — пробормотал он. — Имя испанское, или, вернее, подражание испанскому, потому что я такого не слышал, а у меня на имена хорошая память.

— Это мое имя, а об остальном думайте, как вам будет угодно, сеньор… — и я в свою очередь выжидательно посмотрел на него.

— Андрес де Фонсека, — представился он с поклоном, — врач этого города, и достаточно известный, особенно среди представительниц прекрасного пола. Будь по-вашему, дон Диего, я принимаю это имя, ибо имена ничего не значат и время от времени их можно просто менять. Я полагаю, что это никого, кроме их владельцев, не касается. Вы, я вижу, приезжий… Не удивляйтесь, сеньор! Здешний городской житель не станет оглядываться, колебаться к расспрашивать о том, как ему куда-то пройти, а, кроме того, уроженцы Севильи никогда не ходят летом по солнечной стороне улицы. А теперь, если вы не сочтете мой вопрос нескромным, расскажите, пожалуйста, что привело такого здорового юношу к моему сопернику и конкуренту?

И он кивнул в сторону дома знаменитого врача.

— Дела человека, точно так же, как и его имя, никого не касаются, кроме него самого, — ответил я, решив про себя, что передо мной один из тех лекарей, которые позорят наше искусство, бесстыдно гоняясь за пациентами ради наживы. — Однако я вам отвечу. Я тоже врач, хотя и недостаточно опытный. Я ищу место у какого-нибудь известного доктора, которому я мог бы помогать в его практике, пополняя свои знания и одновременно зарабатывая себе на пропитание.

— Ах вот как? В таком случае, сеньор, вы там ничего не найдете, — и он снова показал на дом врача. — Такие, как он, берут учеников только за хорошее вознаграждение: таковы обычаи нашего города.

— Значит, мне придется зарабатывать на жизнь другими способом или в другом месте.

— Не торопитесь. Давайте-ка сначала посмотрим, как вы разбираетесь в медицине и, что гораздо важнее, в природе человеческой, ибо в медицине вообще никто ничего толком не понимает, но тот, кто познал природу людей, может стать повелителем мужчин или женщин — их повелительниц.

И без дальнейших околичностей он принялся задавать мне вопросы, каждый из которых был так тонок и так прямо шел к самой сути дела, что я только удивлялся его проницательности. Некоторые вопросы относились к медицине, главным образом к особенностям женского организма, другие, более общие, больше касались женского характера. Наконец, он кончил и проговорил:

— Неплохо, сеньор! Вы юноша со знаниями и способностями, хотя вам не хватает опыта, как и следовало ожидать, учитывая ваш возраст. В вас виден ум, сеньор, но также и сердце, и это очень хорошо, потому что даже промахи человека с добрым сердцем зачастую лучше успехов бессердечного ловкача. Кроме того, у вас есть воля и вы умеете владеть собой.

Я поклонился, стараясь не показать, как мне приятны его слова.

— Однако, — продолжал он, — все это не заставило бы меня обратиться к вам с предложением, которое вы сейчас услышите, потому что и более достойные с виду юноши бывают неудачниками, наивными глупцами или вспыльчивыми задирами, каким и вы можете быть, насколько я понимаю. Но все же я рискну, потому что вы мне подходите совсем с другой стороны. Вы сами навряд ли понимаете, что вы очень красивы, сеньор, красивы редкой, необычной красотой, которую не преминут оценить севильские дамы.

— Весьма польщен, — отозвался я. — Однако позвольте узнать, что означают все эти комплименты? Короче, что вы мне предлагаете?

— Короче? Хорошо. Мне нужен помощник, обладающий всеми качествами, какие есть у вас, но, кроме того, еще одним, самым ценным, которое я могу только в вас предполагать, — скромностью. Такой помощник не будет испытывать недостатка в деньгах, я предоставлю в его распоряжение этот дом, и он получит такую возможность изучать людей, о какой многие могут только мечтать. Что вы на это скажете?

— Я скажу вам, сеньор, что сначала хотел бы узнать, в чем я должен помогать. Ваше предложение звучит слишком заманчиво, но я боюсь, что за все эти блага мне придется выполнять работу, недостойную честного человека.

— Прекрасный довод, но, к счастью, совершенно ошибочный! Слушайте: вам, наверное, говорили, что тот врач, к которому вы сейчас ходили, а также такие-то, — здесь он назвал четыре-пять имен, — это самые знаменитые врачи Севильи? Ну так вот — это неправда? Самый знаменитый и самый богатый врач, у которого вдвое больше клиентов, чем у любого другого, — это я. Хотите знать, сколько я заработал за один сегодняшний день? Я вам скажу: двадцать пять песо золотом,[9] больше, чем все мои остальные коллеги, вместе взятые, — в этом я готов об заклад побиться! Вы хотите знать, каким образом я зарабатываю так много? Вас, наверное, также интересует, почему при таких доходах я не хочу отдохнуть от своих трудов? Хорошо, я вам объясню. Я зарабатываю такие деньги, потакая тщеславию женщин и помогая им избавиться от результатов их собственной глупости. Когда у какой-нибудь дамы тяжело на сердце, она идет ко мне за утешением и советом. Когда у нее прыщи на лице, она бежит ко мне, и я ее лечу. Когда у нее тайный роман, я скрываю плоды ее нескромности. Для нее я вопрошаю будущее, для нее я воскрешаю прошлое, ее я исцеляю от воображаемых недугов, а довольно часто исцеляю и от настоящих болезней. Я держу в своих руках половину тайн Севильи, и если бы я заговорил, кровопролитие и разорение обрушилось бы на многие знатные семьи. Но я не заговорю: мне платят за молчание, и даже в тех случаях, когда мне не платят, я все равно молчу, чтобы не подорвать свою репутацию. Сотни женщин считают меня своим спасителем, а я их считаю дурочками. Однако заметьте — я никогда не захожу слишком далеко. Я могу продать любовный эликсир — подкрашенную воду, но отравленную розу — никогда! За этим обращайтесь к кому-нибудь другому! А в остальном я по-своему честен. Я принимаю людей такими, какие они есть, вот и все. Если женщинам нравится быть дурами, я пользуюсь их глупостью. На этой глупости я и разбогател. Да-да, теперь я разбогател, но уже не могу остановиться! Я люблю деньги, потому что это власть, но еще больше я люблю жизнь! Что там толкуют о романах и балладах! Разве может какой-нибудь роман сравниться с тем, что ежедневно происходит у меня на глазах? В каждом таком событии я играю свою роль, одну из первых ролей, хотя я и не чванюсь и не деру глотку на подмостках.

— Но если все это так, почему же вы обращаетесь за помощью к незнакомому человеку, о котором ничего не знаете? — подозрительно спросил я.

— Сразу видно, что у вас нет опыта! — рассмеялся старик. — Неужели вы думаете, что я выбрал бы какого-нибудь испанца, который мог бы иметь в этом городе какие-то неизвестные мне связи? Что же касается моей неосведомленности, молодой человек, то неужели вы думаете, что я зря сорок лет занимался своими необычными делами и не научился распознавать людей с первого взгляда? Я знаю вас, может быть, лучше, чем вы сами. Кстати, то, что вы по-настоящему влюблены в эту девушку в Англии, для меня уже достаточная рекомендация, потому что, не будь этой привязанности, вы бы наделали глупостей, которые могли бы поставить в затруднительное положение и вас и меня. Ага! Вы удивлены?

— Откуда вы знаете?.. — начал я я осекся.

— Откуда я знаю? Да очень просто! Ваши сапоги сшиты в Англии. Я видел таких немало, когда был в вашей стране. Ваше произношение тоже имеет, хоть и слабый, английский акцент, и вы дважды вставляли английские слова, когда не могли подыскать испанских, Что же касается девушки, то разве на вашем пальце не женское кольцо? Кроме того, когда я рассказывал о наших дамах, это вас не слишком заинтересовало, а будь ваше сердце свободным, вы в свои годы отнеслись бы к моим словам по-другому. Эта девушка, конечно, высокая и светловолосая? Я так и думал! Я давно заметил, что мужчины и женщины тянутся к своей противоположности: брюнеты — к блондинкам и наоборот. Разумеется, это правило не без исключений, но сейчас я угадал!

— Вы очень умны, сеньор.

— О нет, дело здесь не в уме, а в практике, и вы в этом убедитесь, когда пробудете со мною хотя бы год. Впрочем, похоже, вы не намерены так долго задерживаться в Севилье. Очевидно, вы прибыли сюда с какой-то целью и хотите с пользой провести время, пока ее не достигнете. Думаю, что и на этот раз я угадал. Ну что ж, пусть будет так. Я все же рискну, потому что цель и ее достижение зачастую бывают далеки друг от друга. Итак, вы принимаете мое предложение?

— Я хотел бы его принять.

— В таком случае вы его примете. Но прежде чем мы договоримся об условиях, должен вам еще кое-что сказать. Я не хочу, чтобы вы играли при мне роль аптекарского ученика: для всего света вы будете моим племянником, прибывшим из-за границы для изучения профессии врача. Конечно, вы будете мне помогать и в медицине, но это не все. Вы должны войти в жизнь Севильи, наблюдать за нужными мне людьми и капля за каплей, там — словом здесь — намеком и сотнями других способов, которые я вам подскажу, лить воду на мою, а также и на свою мельницу. Вы должны быть блестящим и остроумным или, наоборот, строгим, и преисполненным учености, как я прикажу; вам придется пустить в ход все ваши личные качества и способности, потому что иначе с моими клиентами дела не сделаешь. С идальго вы должны говорить о поединках, с дамами беседовать о любви, но боже вас упаси впутаться самому в то или другое — тогда вам несдобровать. И самое главное, — при этих словах обращение старика изменилось, а лицо его стало суровым, почти жестоким, — самое главное, молодой человек, не вздумайте обмануть мое доверие или доверие моих клиентов. Вы можете мне не верить во всем остальном, дело ваше, но в этом отношении я прошу вас ради вашего собственного блага поверить мне на слово. Я буду с вами совершенно откровенен: если вы предадите меня, вы умрете. Вы умрете не от моей руки, но умрете. Таково мое условие, можете принять это или отвергнуть. Но даже если вы откажетесь, а потом где-нибудь разболтаете все, что здесь услышали, даже тогда вас рано или поздно постигнет нежданная кара. Вы меня поняли?

— Понял. Ради собственного блага я буду молчать.

— Юный сеньор, вы мне нравитесь все больше и больше! Если бы вы сказали, что будете молчать, потому что я вам доверился, я бы вам не поверил, ибо про себя вы бы подумали, что секреты, которые доверяют с такой легкостью, не стоит хранить. Но если вы поняли, что за разглашение тайны вас постигнет внезапная и жестокая смерть, — это уже другое дело! Итак, вы согласны?

— Согласен.

— Превосходно. Я полагаю, ваши вещи в гостинице? Сейчас я пошлю носильщиков; они оплатят ваш счет и все принесут сюда, Вам самим идти туда незачем, племянничек. Давайте-ка лучше посидим и выпьем еще по стаканчику! Чем скорее мы сойдемся, племянничек, тем лучше.

Вот так я познакомился с моим благодетелем сеньором Андресом де Фонсекой, самым удивительным человеком, какого я когда-либо видел.

Несомненно, читатель подумает, что, связавшись с ним, я поступил опрометчиво, сам накликал на себя беду, а может быть, просто попался в сети ловкого мошенника, который ради своих темных замыслов вовлек, меня, юнца, в преступное и гибельное дело. Но на поверку все вышло совсем не так, и это, пожалуй, самое странное во всей этой удивительной истории. Каждое слово Андреса де Фонсеки оказалось истинной правдой.

Он был джентльменом, наделенным блестящими способностями, однако со странностями: какое-то горе, поразившее его много лет назад, наложило на него отпечаток. Я не знаю, кто обучал его медицине, если он вообще когда-либо ей обучался, но как знаток людей, особенно женщин, он не имел себе равных. Он много путешествовал, много видел я ничего не забывал. В каком-то отношении он был просто знахарем, но его знахарство никогда не превращалось в бессмысленное шарлатанство. Правда, он стриг дураков и даже занимался астрологией, зарабатывая деньги на суевериях, но в то же время Андрес де Фонсека совершал немало добрых дел без всякого вознаграждения. Он мог взять с богатой дамы десять золотых песо за окраску волос и вместе с тем совершенно бесплатно нянчиться с какой-нибудь бедной девушкой, попавшей впросак. Мало того: после выздоровления он сам подыскивал ей подходящее приличное место! Он знал все тайны Севильи, но никогда не пытался ими торговать, говоря, что это не окупается. Андрес де Фонсека считал себя всесветным пройдохой, но в действительности же он был человеком честнейшей души.

Что касается меня, то я с ним чувствовал себя свободным и счастливым, насколько это возможно в моем положении. Вскоре я вошел в свою роль и разыгрывал ее превосходно. Меня представляли, как племянника старика Фонсеки, который практиковался под руководством своего дяди, богатого врача, чтобы впоследствии занять его место. Это в сочетании с моей внешностью и манерами открыло мхе доступ в лучшие дома Севильи. Здесь я выполнял ту часть наших общих дел, которую мой хозяин целиком препоручил мне, потому что сам он уже не показывался в светском обществе города. Денег у меня было вдоволь, и я мог жить припеваючи; впрочем, вскоре выяснилось, что в делах я разбираюсь не хуже, чем в удовольствиях. Все чаще и чаще среди веселого бала или во время карнавала ко мне приближалась то одна, то другая дама и, понизив голос, спрашивала, не согласится ли дон Андрес де Фонсека принять ее наедине по очень важному делу; в ответ на такой вопрос я назначал время и место свидания. Если бы не я, все эти клиентки были бы для нас потеряны, потому что многие из них иначе не смогли бы преодолеть свою стыдливость.

Точно таким же образом, когда празднество заканчивалось и я собирался домой, меня частенько брал под руку какой-нибудь щеголь и просил у моего хозяина помощи в самых разнообразных делах — в любовных, в финансовых, а то и в деле чести. Тогда я вел егопрямо к нашему старинному мавританскому дому, где сидел и писал, облаченный в бархатную мантию, дон Андрес, подобный какому-то раскинувшему свою паутину ночному пауку, ибо большую часть наших дел мы вершили ночью. Тут же любой вопрос разрешался ко всеобщему благополучию — и не без выгоды для моего хозяина!

Постепенно я приобрел репутацию человека, который, несмотря на свою молодость, отличается крайней рассудительностью, никогда не говорит о том, что услышал, не вступает в ссоры, не пьет, не увлекается азартными играми и никому не выдает ни своих, ни чужих секретов; ни одна ив близко знакомых мне прелестных дам не могла похвастаться, что стала поверенной моих тайн. Точно так же стало известно, что я сам довольно умелый врач, и дамы Севильи начали передавать друг другу, что никто не может сравниться с племянником старого Фонсеки в искусстве удаления пятен с кожи и окраски волос, а, как известно, одно лишь это уже стоит целого состояния. Не удивительно, что клиентки начали все чаще и чаще обращаться именно ко мне. Короче говоря, дела наши шли так хорошо, что за полгода своей службы я увеличил почти на треть доходы от нашей и без того достаточно обширной практики, одновременно освободив моего хозяина от немалой доли хлопот.

Это была странная жизнь, и если бы я написал обо всем, что мне довелось узнать и услышать, получилась бы сказочная история, но к моему повествованию она не имеет отношения. Казалось, что все маски молчания и улыбок, с помощью которых мужчины и женщины скрывают свои истинные мысли, вдруг упали передо мной и я услышал голоса сердец, говоривших чистую правду. К нам приходили очаровательные девушки и милые жены и сознавались в таких пороках, что никто бы не поверил, если бы они не рассказывали о них сами; мы сталкивались порой с тайными убийствами супруга, любовника или соперницы; иногда появлялась какая-нибудь престарелая дама, стремившаяся заманить в свои сети молодого мужа, а иногда это был богач или богачка, мечтавшие купить себе титул, породнившись с обнищавшей, но знатной семьей. Таким я помогал без особой охоты, зато всякую повесть о несчастной или обманутой любви всегда выслушивал с сочувствием, потому что сам был в сходном положении. В подобных случаях моя симпатия была настолько глубокой и искренней, что несчастные красавицы не раз пытались найти во мне утешителя, и однажды дело дошло до того, что стоило мне захотеть, и я бы женился на одной из самых прелестных и самых богатых знатных дам Севильи.

Но мне не нужна была ни одна из них. День и ночь я думал только о моей златокудрой Лили.

Глава 8

ВТОРАЯ ВСТРЕЧА
Можно подумать, что при таком времяпрепровождении я совершенно забыл о цели своего приезда в Севилью, о том, что я должен найти Хуана де Гарсиа и отомстить ему за смерть моей матери. Но это не так. Едва обосновавшись в доме Андреса де Фонсеки, я начал как можно осторожнее разузнавать, где находится де Гарсиа, однако без малейших результатов. Размышляя хладнокровно, я пришел к убеждению, что у меня довольно слабые шансы отыскать де Гарсиа в Севилье. Правда, он говорил в Ярмуте, что направляется именно сюда, однако его корабль не появлялся ни в Кадисе, ни на Гвадалквивире, да и вообще вряд ли человек, совершивший убийство в Англии, станет рассказывать англичанам о том, куда он действительно хочет плыть. Тем не менее я продолжал поиски.

Старый дом моей матери и бабушки давно сгорел, жили они замкнуто, и через двадцать с лишним лет в Севилье о них все забыли. Мне удалось найти лишь одну прозябавшую в нищете старуху, которая некогда была служанкой моей бабушки и знавала мою мать. В тот момент, когда мать бежала в Англию, старуха была где-то в другом месте, однако я все же получил от нее кое-какие сведения. О том, что я внук ее бывшей госпожи, я ей, разумеется, не сказал.

Насколько мне удалось установить, после бегства матери с отцом в Англию де Гарсиа начал преследовать мою бабушку и свою тетку всевозможными тяжбами и прочими способами. Этот негодяй довел ее до полного разорения и после этого бросил умирать с голоду. О нищете, в которой она доживала свои дни, можно судить хотя бы по тому, что ее похоронили бесплатно в общей могиле. Старуха служанка еще рассказала мне, будто бы де Гарсиа вскоре совершил какое-то преступление и был вынужден бежать, но что это за преступление, она не помнила, поскольку с тех пор прошло не менее пятнадцати лет.

Все это я узнал на четвертый месяц пребывания в Севилье. Рассказ старухи был для меня, конечно, интересен, но поискам моим он нисколько не помог.

Дней через пять после этого разговора, возвращаясь ночью к себе домой, я разминулся на пороге патио с выходившей молодой женщиной под густой вуалью. Я обратил внимание на ее высокую стройную фигуру. Дама рыдала так безудержно, что все ее тело содрогалось. Подобные сцены для меня уже были привычны, ибо многие из тех, кто прибегал к помощи моего хозяина, имели все основания горько плакать, а потому я прошел мимо нее, ни слова не говоря. Но когда я вошел в комнату, где дон Андрес принимал пациентов, то рассказал ему о своей встрече и спросил, кто эта дама.

— Ах, племянник! — ответил Фонсека, который всегда называл меня так, а в последнее время вообще начал ко мне относиться, словно я и в самом деле был его родственником. — Аж, племянник, тяжелый случай! Но ты ее не знаешь — она из бесплатных клиентов. Бедняжка из знатной семьи, пошла в монахини, принесла обет, и тут появляется щеголь, тайно встречается с нею в монастыре, обещает на ней жениться, если она согласится с ним бежать, и на самом деле устраивает какую-то комедию венчания, как она рассказывает, и все прочее, Теперь он от нее сбежал, а она ждет ребенка. Но что самое страшное: если она попадется в лапы к попам, ее ждет мучительная, медленная смерть — несчастную замуруют в монастырскую стену. Она пришла ко мне посоветоваться и принесла вместо платы свои серебряные побрякушки. Вот они.

— И вы их взяли?

— Да, взял. Я всегда беру плату. Но я возместил их вес золотом. А потом я указал ей укромное местечко, где она сможет спрятаться от попов и переждать, пока охота за ней не кончится. Единственно, чего я не сделал, так это не сказал, что ее любовник — самый последний из мерзавцев, когда-либо появлявшихся на улицах Севильи. Но какой в этом толк? Она все равно его больше не увидит. Ты-ш-ш! Кажется, пришла герцогиня, Это астрологический случай. Где гороскопы и жезл? Ага. А хрустальный шар? Спасибо. Теперь прикрути лампы, дай мне вон ту книгу и исчезни!

Я повиновался и едва не столкнулся с массивной дамой, которая в сопровождении дуэньи боязливо пробиралась по темному коридору для того, чтобы узнать будущее по звездам и заплатить за это немало золотых песо. Вид ее так меня насмешил, что я быстро позабыл о другой даме и ее горестях.


Теперь я должен рассказать о том, как я во второй раз встретился со своим двоюродным дядюшкой и смертельным врагом Хуаном де Гарсиа.

Дня через два после того как я столкнулся с плачущей дамой под вуалью, я шел около полуночи по окраинной улочке города, где почти не встречается прохожих. Появляться одному в такое время в этом квартале весьма небезопасно, однако у меня было поручение от моего хозяина, не терпевшее отлагательств. К тому же я не имел врагов и, наконец, был вооружен: при мне была та самая шпага, что я отнял у де Гарсиа близ Дитчингема, шпага, которой была убита моя мать и которой я надеялся отомстить ее убийце. В обращении с этим оружием у меня к тому времени уже был изрядный опыт: каждый день я брал по утрам уроки фехтования.

Выполнив поручение, я шел, не торопясь, домой, раздумывая о своей странной жизни, столь отличной от моего детства, прошедшего в долине Уэйвни, и о многих прочих вещах. Я думал о Лили, о том, что ее преследует мой братец Джеффри, понуждая выйти за него замуж, и о том, сумеет ли она устоять перед его наглостью и волей своего отца. Так, размышляя, дошел я до прохода в стене, за которым начинался спуск к берегу Гвадалквивира, облокотился на гребень низкого парапета и невольно залюбовался красотой ночи.

Ночь была поистине прекрасна — я помню ее до сих пор. Те, кто знает Севилью, могут подтвердить, что нет ничего восхитительнее вот такой августовской ночи, когда над древним городом сияет луна, отражаясь в широких водах Гвадалквивира.

Пока я так стоял и любовался луной, снизу по ступенькам поднялся какой-то человек, прошел за моей спиною и углубился в темноту улицы. Сначала я не обратил на него внимания, но когда до меня донеслись голоса, оглянулся и увидел, что мужчина разговаривает с женщиной; они встретились в верхней части улочки, спускающейся к проходу в стене. Очевидно, это было любовное свидание. Подобные вещи всегда интересны, особенно для того, кто молод, поэтому я с любопытством стал наблюдать.

Вскоре я убедился, что любовники не проявляли друг к другу никакой нежности, особенно мужчина. Он все время отстранялся и отступал назад, приближаясь ко мне, словно спешил поскорее спуститься к лодке, на которой, по-видимому, приплыл. Меня это удивило, потому что даже на расстоянии и при свете луны я разглядел, как хороша его дама. Лица мужчины я не видел: он все время пятился, и широкополое сомбреро заслоняло его совершенно.

Постепенно они приблизились настолько, что я начал разбирать отдельные слова. Кавалер все так же отступал, а дама следовала за ним и умоляла:

— Нет, не верю, ты не покинешь меня! Ты ведь взял меня в жены, ты клялся, обещал… Неужели у тебя хватит духу бросить меня после этого? Я отказалась для тебя от всего! Мне грозит опасность. И ведь я…

Тут она перешла на шепот, и я не расслышал последних слов.

— Восхитительная! — заговорил мужчина. — Я обожаю тебя по-прежнему, но мы должны на время расстаться. Не жалуйся, Изабелла, ты и так мне многим обязана. Я вытащил тебя из могилы, я научил тебя жить и любить. С твоими достоинствами и твоими прелестями ты, конечно, сумеешь извлечь пользу из этой науки. Я не могу тебе дать денег, потому что у меня нет лишних, но я дал тебе опыт, который стоит дороже. Сердце мое разрывается, ибо нам придется ненадолго проститься. Но, как говорят:

Там, где солнце ярче,
Поцелуи жарче!..
— А я, пока…

Но тут мужчина снова понизил голос, и больше я ничего не смог разобрать.

Когда он заговорил впервые, дрожь пронизала меня с головы до ног. Эта сцена сама по себе была достаточно трагичной, но взволновала меня не она, а голос, этот голос! Он напомнил мне… нет, я, наверное, просто ослышался!

— О, не будь таким жестоким! — воскликнула дама. — Неужели ты оставишь меня одну, зная, в каком я положении и какая опасность мне угрожает? Умоляю, возьми меня с собою, Хуан!

С этими словами она схватила его за руку и прильнула к нему. Мужчина довольно грубо оттолкнул ее, но тут широкополая шляпа свалилась от толчка, и луна осветила его лицо. Это был Хуан де Гарсиа собственной персоной.

Ошибиться я не мог. То же самое, жестокое, изрезанное морщинами лицо, шрам на высоком лбу, тонкогубый язвительный рот, остроконечная бородка. Случай снова свел нас, и теперь-то я его убью или он убьет меня.

Сделав три шага вперед, я обнажил шпагу и остановился прямо перед ним.

— Что такое? — воскликнул он, в изумлении отступая назад. — Похоже, у тебя, голубка, есть телохранитель! Что угодно сеньору? Может быть, сеньор явился на защиту опечаленной красотки?

— Хуан де Гарсиа, я явился, чтобы отомстить за убитую женщину. Может быть, вы помните берег реки, далеко отсюда, в Англии, где вы встретили одну знакомую вам даму и оставили ее мертвой? Если вы забыли, то, может быть, вспомните хотя бы эту шпагу, которой я вас убью!

И с этими словами я взмахнул над головой некогда принадлежавшей ему шпагой.

— Матерь божья! Тот самый английский парень…

Но тут он остановился.

— Да, я Томас Вингфилд, который избил вас и связал. Теперь я хочу исполнить свою клятву и довершить то, что начал тогда. Защищайтесь, Хуан де Гарсиа, иначе я заколю вас на месте!

Сегодня эти слова, произнесенные самым решительным и мрачным тоном, кажутся мне какими-то театральными, но когда де Гарсиа их услышал, он сразу стал похож на затравленного волка. Я видел, что он не хочет драться, и не из трусости, ибо, надо отдать ему справедливость, он не был трусом, а из суеверия… Как я узнал позднее, он боялся со мной драться, ибо считал, что ему суждено умереть от моей руки. Именно поэтому он и пытался убить меня, когда встретился со мной в первый раз.

— Дуэль имеет свои законы, сеньор, — галантно возразил де Гарсиа. — Драться без секундантов, да еще в присутствии женщины не принято. Если вы полагаете, что я вас чем-то оскорбил, хоть я по правде не понимаю, о чем идет речь, и не знаю имени, которым вы меня называете, я встречусь с вами в другой раз, где и когда вам будет угодно.

В продолжение всей этой речи он озирался, пытаясь найти путь к отступлению. Но я его оборвал:

— Мне угодно встретиться с вами сейчас. Защищайтесь или я вас заколю!

Тогда он обнажил свою шпагу, и мы сошлись.

Схватка была отчаянной. Звон стали огласил всю тихую улочку. Искры так и сыпались от сталкивающихся клинков. Сначала преимущество было на стороне де Гарсиа, потому что ярость ослепляла меня, но постепенно я взял себя в руки и начал драться увереннее. Я хотел его убить, и я знал, что убью его, если нам ничто не помещает. Он был более искусным дуэлистом, чем я. До нашей встречи близ Дитчингема я вообще не видел испанской шпаги, но на моей стороне были справедливость и молодость, стальная рука и ястребиный глаз.

Медленно, шаг за шагом, я теснил его, и чем увереннее и опаснее становились мои выпады, тем беспорядочнее он защищался. Я уже дважды ранил его, один раз в лицо, и прижал спиной к стене прохода, спускавшегося к реке. Он больше не нападал, только отбивал мои выпады. И в эту минуту, когда победа была уже в моих руках, случилось несчастье. Женщина, которая до сих пор стояла в стороне, со страхом наблюдая за нами, увидела, что ее неверному любовнику угрожает смертельная опасность, и вцепилась в меня сзади, испуская пронзительные крики о помощи!

Я мгновенно стряхнул ее, но де Гарсиа успел воспользоваться своим преимуществом: сделав подлый выпад, он почти проткнул мое правое плечо. Теперь мне в свою очередь пришлось перейти к обороне, защищая свою жизнь.

Крики женщины привлекли внимание стражников, они неожиданно появились из-за угла, свистками призывая подмогу. Увидев их, де Гарсиа быстро отступил, повернулся и побежал вниз по проходу к реке. Дама тоже куда-то исчезла, и я остался один.

Стража приближалась. Капитан с фонарем в руке уже устремился ко мне, чтобы схватить меня. Рукояткой шпаги я ударил по фонарю, фонарь упал на мостовую, разбился и запылал, как костер.

После этого я, в свою очередь, повернулся и бросился бежать, потому что мне вовсе не улыбалось предстать перед городским судом за ночную драку. Но, спасаясь от стражи, я совсем забыл, что и враг мой тоже сбежал!

Трое стражников погнались было за мной, однако они были слишком тучными и скоро выбились из сил: пробежав с полмили, я от них отделался. Остановившись, чтобы перевести дыхание, я только тут вспомнил о де Гарсиа. Где его теперь искать?

Сначала я хотел вернуться, однако сообразил, что на прежнем месте его уже, конечно, нет, а меня стража может схватить, опознав по свежей ране, К тому же и рана начала давать о себе знать. Поэтому я повернулся и побрел домой, проклиная свою судьбу, женщину, которая вцепилась в меня как раз тогда, когда я уме был готов нанести смертельный удар, а заодно и свое неумение драться. Удар следовало нанести раньше! Дважды я мог это сделать и дважды не решался из-за излишней осторожности. Я хотел бить только наверняка, и вот упустил такой случай! Кто знает, когда еще он повторится? Как я теперь найду де Гарсиа в этом огромном городе?

Мне только сейчас пришло в голову, что он наверняка скрывается здесь под вымышленным именем, как тогда в Ярмуте. Горько мне было думать о том, что отмщение было так близко, и я снова сплоховал.

Добравшись, наконец, до дому, я решил обратиться за помощью к моему хозяину дону Андресу. До сих пор я ему об этом деле не говорил, потому что всегда предпочитал действовать самостоятельно, и он даже ничего не знал о моем прошлом. Но сейчас я прямо отправился в комнату, где он обычно принимал пациентов. Оказалось, однако, что Фонсека лег спать и просил его не будить, потому что чувствовал себя нездоровым… Поэтому я кое-как сам перевязал рану и тоже улегся в постель, весьма недовольный собой и своим невезением.

Утром я зашел в комнату моего хозяина. Он не вставал с постели из-за внезапных болей, послуживших началом болезни, которая свела его в могилу. Когда я начал приготовлять для него лекарство, он заметил, что я плохо владею правой рукой, и спросил, что случилось. Воспользовавшись случаем, я решил ему все рассказать.

— Хватит ли у вас терпения выслушать мою историю? — спросил я. — Мне нужна ваша помощь.

— А, обычный случай, — ответил он. — Врач не может исцелиться сам. Говори, племянник, я слушаю.

Тогда я присел к нему на кровать и поведал обо всем без утайки. Я рассказал ему историю знакомства матери и отца, рассказал о своем детстве, о том, как де Гарсиа убил мою мать, и о том, как я поклялся ему отомстить. Напоследок я описал все, что случилось прошлой ночью, когда мой враг ускользнул от меня. Пока я говорил, Фонсека, закутанный в богатый мавританский халат, сидел в кровати, поджав ноги, опираясь подбородком на колени, и пристально разглядывал мое лицо своими проницательными глазами. Но пока я не замолчал, он не произнес ни слова, не сделал ни единого жеста.

— Ну и дурень же ты, племянничек! — заговорил он наконец. — Причем редкостный дурень! Обычно юнцы грешат излишней поспешностью, а ты поплатился из-за чрезмерной осторожности. Из-за этой сверхосторожности ты упустил удобный скучай во время поединка прошлой ночью, из-за нее ты ничего не рассказал мне раньше я упустил еще лучшую возможность. Неужели ты не знаешь, что я не раз помогал в подобных делах совершенно чужим людям и никогда не выдавал их секретов? Почему же ты не посоветовался со мной?

— Не знаю, — пробормотал я. — Мне хотелось сначала попытаться самому…

— Гордыня до добра не доводит! А теперь слушай мена, племянник. Если бы я узнал эту историю месяц назад, де Гарсиа был бы сейчас уже мертв. Он умер бы самой жалкой смертью, и не от твоей руки, а от руки закона. Я знаком с этим человеком со дня его рождения и знаю о нем вполне достаточно, чтобы дважды его повесить. Для этого мне стоило только заговорить. Больше того. Я знал твою мать, мой мальчик, и теперь-то я понимаю, почему твое лицо сразу показалось мне знакомым: ты на нее очень похож. Ведь это я подкупил стражников инквизиции, чтобы они выпустили твоего отца, хотя его самого я так и не видел. И побег к Англию подготовил тоже я. Что касается де Гарсиа, то я раз пять держал его в своих руках, и каждый раз он носил другое имя. Однажды он сам явился ко мне в качестве клиента, но я не захотел пачкать руки и не взялся за ту мерзость, которую он мне предлагал сделать. Де Гарсиа самый грязный из всех известных мне негодяев Севильи, а этим уже сказано многое. Но в то же время он самый умный и самый мстительный. Он погряз в пороках, и на совести у него не одна загубленная душа. Но все его злодеяния не принесли ему ничего: до сих пор он остается безвестным проходимцем и живет вымогательством или за счет какой-нибудь женщины, которую грабит на досуге. Подай мне мои книги вон из того сундука, и я тебе расскажу, кто такой твой де Гарсиа.

Я повиновался и передал ему несколько тяжелых пергаментных томов, каждый из которых был завернут в тонкую кожу. Страницы томов покрывали шифрованные записи.

— Это мои заметки, — проговорил Фонсека. — Прочесть их не сможет никто, кроме меня. Посмотрим оглавление, Так, вот оно Дай мне теперь третий том. Найди двести первую страницу.

Я положил открытую в нужном месте книгу перед ним на кровать, и он начал читать непонятные знаки с такой легкостью, словно это были обычные буквы.

— Де Гарсиа, Хуан. Рост, внешность, семья, ложные имена и так далее. Вот его история, слушай!

Далее следовали целые две страницы, густо исписанные тайнописью. Расшифровывая ее на ходу, Фонсека начал читать.

Запись была немногословной, но я ничего подобного ей не слышал никогда, ни до, ни после. Здесь было собрано все, все пороки и преступления, какие только может совершить человек в погоне за наслаждениями и золотом и ради удовлетворения своих страстей и мстительной ненависти.

В этом черном списке было два убийства: удар ножом в спину сопернику и отравление любовницы. Но, кроме того, здесь перечислялись и другие вещи, слишком постыдные, чтобы о них писать.

— Конечно, мои заметки далеко не полны, — спокойно проговорил дон Андрес, — он натворил гораздо больше. Но то, что здесь записано, я знаю наверное, и одно из этих убийств можно доказать, когда его схватят. Постой, дай-ка мне чернила! Я должен дополнить эту запись.

И он приписал снизу:

«В мае 1517 года вышеупомянутый де Гарсиа отплыл в Англию якобы с торговыми целями и там, в дитчингемском приходе графства Норфолк, убил Луису Вингфилд, в девичестве Луису де Гарсиа, свою кузину, с которой был ранее обручен. Приблизительно в сентябре месяце того же года с помощью ложной свадьбы он соблазнил, а затем бросил донну Изабеллу ив знатного рода Сигуенса, бывшую монахиню из монастыря нашего города».

— Не может быть! — воскликнул я. — Неужели де Гарсиа бросил ту самую девушку, что позавчера приходила к вам ночью за советом?

— Ту самую, племянник. Ты сам слышал, как она умоляла его прошлой ночью. Если бы я знал позавчера то, что знаю сегодня, этот мерзавец уже был бы надежно упрятан в темницу. Но, может быть, еще не поздно. Хоть я и болен, я поднимусь и сделаю что могу. Предоставь это мне, племянник. Ступай, позаботься о себе, а это оставь мне. Если что-нибудь еще можно сделать, я это сделаю. Стой, скажи посыльному, чтобы был наготове, Сегодня вечером я узнаю все, что можно будет узнать.

Ночью Фонсека послал за мной. — Я навел справки, — сказал он. — Я даже поднял на ноги судебных ищеек — впервые за много лет. Сейчас они охотятся за де Гарсиа, как собаки-людоеды за беглым каторжником. Но пока о нем ничего не слышно. Он исчез бесследно. Этой ночью я отправил письмо в Кадис, потому что он, по-видимому, спустился вниз по реке. Но кое-что я все-таки разузнал. Сеньора Изабелла захвачена стражей. В ней опознали монахиню, сбежавшую из монастыря, и передали ее для допроса в руки инквизиции. Иными словами говоря, если ее проступок будет доказан, ее ждет смерть.

— Неужели ей нельзя помочь?

— Поздно. Если бы она меня послушалась, ей бы сейчас ничто не угрожало.

— Но можно с ней хоть как-то связаться?

— Нет. Двадцать лет тому назад еще можно было что-то сделать, но теперь инквизиция стала суровей и неподкупней. Золото там бессильно. Больше мы ее не увидим и ничего о ней не услышим вплоть до ее смертного часа. Если она захочет поговорить со мной перед смертью, может быть, ей окажут такую милость, однако и в этом я сомневаюсь. Впрочем, непохоже, чтобы она это пожелала. Ах, если бы ей удалось скрыть свое положение! Но надежды мало. Не смотри так печально, племянник, религия требует жертв. Может быть, для нее будет лучше умереть сразу, чем жить еще долгие годы погребенной заживо в монастыре. Ведь умирают только один раз! Да падет ее кровь на голову Хуана де Гарсиа!

И я ответил:

— Аминь.

Глава 9

ТОМАС СТАНОВИТСЯ БОГАЧОМ
В течение нескольких месяцев мы больше ничего не слышали ни о де Гарсиа, ни об Изабелле де Сигуенса. Оба исчезли, не оставив следов, и все наши поиски были напрасны.

Я вернулся к своей прежней жизни помощника Фонсеки и снова начал появляться в свете в качестве его племянника. Но с той ночи, когда я дрался на дуэли с убийцей матери, здоровье моего хозяина становилось все хуже и хуже из-за непонятной болезни печени, которая не поддавалась никакому лечению. Через семь месяцев он уже не мог вставать с постели и говорил с трудом. Тем не менее Фонсека сохранил полную ясность ума и время от времени даже принимал некоторых клиентов, приходивших к нему за советом. Закутавшись в свой расшитый халат, он беседовал с ними, сидя в глубоком кресле. Но тень смерти уже коснулась его, и он сам это понимал.

С каждым днем Фонсека все больше и больше привязывался ко мне. Он полюбил меня всей душой, словно родного сына, а я в свою очередь делал все возможное, чтобы хоть немного облегчить его страдания: других врачей он и близко к себе не подпускал.

Однажды, чувствуя, что силы его уже покидают, Андрес де Фонсека выразил желание переговорить с нотариусом. Названный им нотариус пришел и на час с лишним заперся наедине с моим хозяином. После этого он ненадолго вышел и вернулся с несколькими своими писцами. Попросив меня удалиться, они снова заперлись в комнате Фонсеки. Наконец, все ушли, унося с собой какие-то исписанные пергаменты.

Вечером Фонсека послал за мной. Он выглядел очень слабым, но настроение у него было бодрое.

— Подойди поближе, племянник, — сказал он. — Сегодня у меня было много дел, Я всегда был занят делами, всю мою жизнь, и не годится мне под конец впадать в праздность. Ты знаешь, что я сегодня делал?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну так я тебе скажу. Я составлял завещание, Ведь после меня кое-что останется, не так уж много, но все-таки кое-что.

— Не говорите о завещании! — взмолился я. — Вы проживете еще много лет, верьте!

Фонсека рассмеялся:

— Плохо же ты обо мне думаешь, племянник, если считаешь, что меня можно так легко провести! Я скоро умру, ты сам это знаешь, но смерти я не боюсь. В жизни я был удачлив, но несчастлив, потому что юность мне искалечили, — теперь это уже неважно. История старая, и нечего ее вспоминать. К тому же какой дорожкой ни иди, все равно придешь к одному — к могиле. Каждый из нас должен пройти свой жизненный путь, но когда доходишь до конца, уже не думаешь, гладок он был или нет. Религия для меня ничто: она не может меня ни утешить, ни устрашить. Только сама моя жизнь может меня осудить или оправдать. А в жизни я творил и зло, и добро. Я творил зло, потому что соблазны бывали порой слишком сильны, и я не мог совладеть со своей натурой; я и делал добро, потому что меня влекло к нему сердце. Но теперь все кончено. И смерть в сущности совсем не такая уж страшная штука, если вспомнить, что все люди рождаются, чтобы умереть, как и прочие живые существа. Все остальное ложь, но в одно я верю: есть бог, и он куда милосерднее тех, кто принуждает нас в него верить. Здесь Фонсека остановился, выбившись из сил.

Я потом часто вспоминал его слова, да и сейчас их вспоминаю, когда сам близок к смерти, Фонсека был фаталистом, и я не могу с ним согласиться, ибо верю, что в известных пределах мы сами создаем свой характер и свою судьбу. Но с его последними словами я целиком согласен. Есть бог, и он милосерд, и смерть не страшна ни сама по себе, ни тем, что грядет за ней.

Но вот Фонсека заговорил снова:

— Зачем ты заставляешь меня говорить о таких вещах? Это меня утомляет, а времени у меня осталось немного. Я говорил о своем завещании. Слушай, племянник. Кроме определенной и, как ты сам понимаешь, небольшой суммы, оставленной мной для бедных, все мое достояние я завещал тебе.

— Мне?! — воскликнул я в изумлении.

— Да, племянник, тебе. А почему бы и нет? У меня нет близких, а тебя я полюбил, хотя думал, что уже не смогу полюбить ни мужчину, ни женщину, ни ребенка. Я тебе благодарен: ты показал мне, что сердце мое не омертвело. Прими же сей дар в знак моей признательности!

Я начал его бессвязно благодарить, но Фонсека оборвал меня:

— Тебе достанется в общей сложности около пяти тысяч золотых песо, или двенадцать с лишним тысяч ваших английских фунтов, — для начала сумма вполне достаточная, чтобы такой молодой человек, как ты, зажил безбедно, даже вдвоем с женой. В Англии это наверняка будет целым состоянием. Я полагаю, что теперь-то отец твоей нареченной не будет возражать против вашей свадьбы. Кроме того, тебе достанется мой дом со всем его содержимым. Серебро, а главное — книги тоже стоят немало: советую их сохранить. Все это перейдет к тебе по закону, все формальности соблюдены и никто не сможет оспаривать твоих прав. Предчувствуя свой конец, я заранее собрал все мои деньги — большая часть золота лежит в ларцах в потайной нише вон в той стене, ты о ней знаешь, племянник. Я бы оставил тебе много больше, если бы встретил тебя несколько лет назад. Но тогда я думал, что слишком разбогател, наследников у меня не было, и я тратил деньги не глядя: помогал всем бедным, укрывал всех бездомных и страждущих. Слушай, Томас Вингфилд! Большая часть этого золота — плод людской глупости я порочности, плата за человеческие слабости и грехи. Постарайся же использовать его с умом, на дело справедливости и свободы. Пусть оно пойдет тебе на пользу и пусть оно напоминает тебе обо мне, о твоем хозяине, старом испанском мошеннике, пока ты сам не оставишь его своим детям или нищим. А теперь еще одно слово. Если можешь, смири свою душу и не преследуй больше Хуана де Гарсиа. Захвати свое состояние, отправляйся с ним в Англию, женись на своей любимой и живи с ней счастливо, как тебе заблагорассудится! Подумай, кто ты такой, чтобы брать на себя отмщение этому негодяю? Оставь его! Он сам навлечет на себя возмездие. Иначе тебе придется вынести немало трудностей и опасностей, а кончиться это может тем, что ты потеряешь и жизнь, я любовь, и все свое достояние.

— Но ведь я поклялся его убить! — возразил я. — Разве могу я нарушить подобную клятву? Разве смогу я спокойно сидеть дома, покрытый позором?

— Не знаю, не знаю! Здесь я тебе не судья. Делай что хочешь, но помни: если ты поступишь по-своему, может случиться так, что ты будешь опозорен еще больше. Ты с ним дрался, и он от тебя бежал. Не будь же глупцом и оставь его в покое. А теперь нагнись и поцелуй меня. Простимся! Я не хочу, чтобы ты видел как я буду умирать, а смерть моя уже рядом. Не знаю, встретимся мы, когда пробьет и твой смертный час, или нас ждут разные звезды. Если так — прощай навсегда!

Я нагнулся и поцеловал его в лоб. Слезы хлынули у меня из глаз. Только сейчас я понял, как сильно его любил: мне казалось, что умирает мой родной отец.

— Не плачь, проговорил Фонсека. — Вся наша жизнь — расставание. Когда-то у меня был сын, такой же, как ты, и не было ничего страшнее нашего прощания. А сейчас я иду к нему, потому что он не может прийти ко мне. О чем же плакать? Прощай, Томас Вингфилд! Да хранит тебя бог. А теперь — иди.

Я ушел весь в слезах, и той же ночью перед рассветом Андреса де Фонсека не стало. Мне сказали, что он умер в полном сознании, шепча имя своего сына, о котором заговорил со мной только в последний час.

Я так никогда и не узнал, что произошло с его сыном и с самим Фонсекой. Подобно индейцу, он шел по жизненной тропе, шаг за шагом заметая за собой все следы. Он никогда не рассказывал о своем прошлом, и я не нашел ни малейших сведений о нем ни в книгах, ни в документах, которые после него остались.

Однажды много лет спустя, я прочел все тома зашифрованных записей Фонсеки: перед смертью он дал мне ключ к шифру. Они стоят передо мной и сейчас, когда я пишу эти строки. В них я нашел немало историй позора, горя и преступлений, немало рассказов об обманутом доверии, о проданной честности, о жестокости священнослужителей, о торжестве жадности над любовью и торжестве любви над смертью. Их хватило бы по меньшей мере на полсотни больших романов. Но в этой хронике давно ушедшего и забытого поколения ни разу не упоминается даже имя Фонсеки и нет ни намека на его собственную историю. Она утрачена навсегда и, может быть, к лучшему.

Так умер мой лучший друг и мой благодетель.

Когда Фонсеку обрядили для похорон, я пришел еще раз взглянуть на него. Объятый смертным сном, он казался спокойным и даже красивым.

В этот момент ко мне приблизилась женщина, которая обмывала его, и подала мне два изящных портрета-медальона на слоновой кости: она нашла их на груди покойного. Эти медальоны до сих пор у меня. На одном из них изображена головка дамы с нежным и задумчивым выражением; на другом — лицо мертвого юноши, прекрасное, но бесконечно печальное. По всей видимости то были мать и сын, а больше я о них ничего не знаю.

На следующий день я похоронил Андреса де Фонсеку. Похороны были скромные, потому что он приказал не тратить деньги на погребение его трупа.

С кладбища я вернулся домой, где меня ожидали нотариусы. Печати были сломаны, документы зачитаны, и я вступил в полное владение всем достоянием покойного. После того как я уплатил пошлину, налог на наследство и выдал нотариусам положенное вознаграждение, они удалились, униженно кланяясь. Ведь отныне я был богат!

Да, я стал богачом, и богатство, к которому я так стремился, досталось мне без всякого труда. Однако оно меня не радовало. Я провел самый горький из всех вечеров с тех пор, как высадился в Испанию. Печаль и сомнения разрывали мне сердце, тоскливое одиночество давило меня. Но я не знал, что эта горестная ночь к утру мне покажется еще страшнее.

Я сидел за столом и делал вид, что ужинаю, когда слуга доложил, что в гостиной какая-то дама ожидает моего покойного хозяина. «Наверное, клиентка, которая еще не знает о смерти Фонсеки», — решил я, и уже хотел приказать слуге, чтобы он ее выпроводил, но потом подумал, что, может быть, смогу ей чем-нибудь помочь или хотя бы выслушать ее и на время забыть свое собственное горе. Поэтому я велел провести даму ко мне. В комнату вошла высокая женщина, закутанная в темный плащ с капюшоном, скрывавшим ее лицо. Я поклонился, усадил ее, но внезапно она снова поднялась и проговорила тихо и быстро:

— Я хотела видеть дона Андреса де Фонсеку, а не вас!

— Андреса де Фонсеку сегодня похоронили, — ответил я. — Во всех делах я был его помощником и остался его наследником. Если могу вам чем-нибудь помочь, располагайте мной.

— Вы так молоды, слишком молоды, — смущенно пробормотала дама, — а дело это ужасное и спешное. Можно ли вам верить?

— Судите сами, сеньора.

Подумав немного, дама сбросила плащ, под которым оказалось одеяние монахини.

— Слушайте, — сказала она. — Этой ночью мне предстоит еще немало забот, и я с трудом урвала время, чтобы прийти сюда для дела милосердия. Я не могу вернуться с пустыми руками, поэтому мне приходится вам верить. Но сначала поклянитесь святым именем Божьей Матери, что вы меня не предадите.

— Я даю вам мое слово, — ответил я. — И если этого вам недостаточно, закончим наш разговор.

— Не сердитесь на меня! — взмолилась женщина. — Я не выходила за стены монастыря уже много лет, и у меня большое горе. Мне нужен самый сильный яд. Я хорошо вам заплачу.

— Убийцам я не пособник, — возразил я. — Для чего вам понадобился яд?

— О, я не должна… Но я вижу, что мне придется сказать. Этой ночью в нашем монастыре должна умереть одна женщина, почти девочка, молоденькая и красивая. Она нарушила обет и сегодня ночью умрет вместе со своим ребенком. Она, она… о господи! Их замуруют живыми в стену монастыря, который она осквернила. Таков приговор, и его невозможно ни отменять, ни смягчить. Я аббатиса этого монастыря — не спрашивайте ни моего имени, ни как называется монастырь, — и я люблю эту грешницу, словно родную дочь. Только благодаря моим особым заслугам перед церковью и моим тайным покровителям мне удалось добиться для нее высшей милости: прежде чем работу закончат, я смогу дать ей чашу с водой, к которой будет подмешан яд, и смочить отравой губы младенца, чтобы они умерли быстро. Я смогу это сделать, не беря на душу греха. У меня есть тайное отпущение. Помогите же мне стать невинной убийцей и спасти эту грешницу от последних земных страданий.

У меня нет слов, чтобы описать, что я испытал, слушая этот страшный рассказ. Оцепенев от ужаса, я тщетно пытался что-то ответить, как вдруг у меня мелькнула чудовищная мысль.

— Эту женщину зовут Изабелла де Сигуенса? — спросил я.

— Да, — ответила аббатиса, — так ее звали в мире, хоть я и не понимаю, откуда вам это известно.

— В этом доме известно многое, святая мать. Скажите, можно ли ее спасти с помощью денег или каких-нибудь посулов?

— Немыслимо: приговор утвержден Трибуналом Милосердия. Она должна умереть через два часа. Вы дадите мне яд?

— Я могу его дать только в том случае, если буду уверен в его назначении. Откуда я знаю, может, вы просто выдумали всю эту историю и воспользуетесь ядом таким образом, что мне потом придется отвечать перед законом! Я дам его вам только при одном условии: я должен видеть сам, как вы его используете.

Аббатиса задумалась на мгновение, затем проговорила:

— Хорошо, это возможно: мое отпущение прикроет и этот грех. Но вам придется надеть монашескую рясу с капюшоном, ибо те, кто исполняет приговор, не должны знать ни о чем. Однако другие будут знать, и я предупреждаю: если вы проговоритесь, вас ждет суровая кара. Церковь жестоко мстит тем, кто выдает ее тайны, сеньор.

— Когда-нибудь эти тайны сами отомстят за себя церкви, — с горечью ответил я. — А теперь извините, мне нужно найти подходящее средство. Оно должно подействовать быстро, но не слишком, иначе ваши псы увидят, что добыча от них ускользнула, прежде чем закончат свою дьявольскую работу. Вот это нам подойдет, — и я показал ей флакон, который вынул из ларца, где хранились яды. — Одевайтесь, святая мать, и пойдемте, совершим ваше «дело милосердия».

Она повиновалась, и мы вышли из дому.

Быстро оставив позади людные улицы, мы вступили в старую часть города и спустились к реке. Здесь аббатиса показала мне на ледку, которая ждала у пристани. Мы сели в нее к поплыли вверх по течению. Через милю с лишним лодка подошла к причалу под высокой стеной. Мы сошли на берег, приблизились к глухой деревянной двери, и аббатиса трижды постучала. Стукнуло дверное окошко, за которым смутно белело в темноте чье-то лицо. Человек что-то спросил, моя спутница ему тихо ответила. Через некоторое время дверь отворилась, и мы оказались в большом, окруженном стеной саду апельсиновых деревьев.

— Я привела вас в наш дом, — обратилась ко мне аббатиса. — Если вы случайно знаете, где вы находитесь и как называется это место, ради вашего же блага прошу вас обо всем позабыть, когда вы закроете за собой эту дверь.

Не отвечая, я озирался вокруг. Вот он, этот сырой, темный сад! Наверное, здесь де Гарсиа встретил несчастную девушку, которая должна умереть сегодняшней ночью.

Мы прошли по саду шагов сто и вновь остановились перед дверью в стене низкого здания, выстроенного в мавританском стиле. Здесь моя спутница опять постучала, но на сей раз переговоры длились дольше. Наконец, дверь открыли, и мы очутились в еле освещенном узком и длинном коридоре, в глубине которого я различил фигуры монахинь, скользивших взад и вперед, подобно летучим мышам в гробнице. Аббатиса повела меня за собой по коридору, пока мы не дошли до двери с правой стороны. Она открыла дверь, впустила меня в келью и оставила одного в темноте.

Минут десять с лишним я стоял во власти самых противоречивых мыслей, о которых предпочитаю не вспоминать. Но вот дверь снова открылась, и аббатиса вошла в сопровождении высокого монаха, облаченного в белую рясу доминиканцев. Его лица я не мог различить, потому что на голове у него был такой же белый остроконечный колпак; сквозь прорези виднелись одни глаза. Некоторое время монах рассматривал меня при свете фонаря. Потом он заговорил:

— Привет тебе, сын мой. Мать аббатиса рассказала мне о твоем деле. Ты слишком молод для таких вещей.

— Будь я старше, они бы от этого не сделались приятнее, святой отец. Вы знаете, о чем идет речь. Меня просили достать смертельный яд для некоторых милосердных целей. Я принес яд, но я должен убедиться сам, что он будет использован по назначению.

— Сын мой, ты слишком подозрителен! Церковь не занимается убийствами. Эта женщина должна умереть, ибо грех ее доказан, а в последнее время подобная распущенность становится всеобщей. Посему после долгих молитв, размышлений и тщетных поисков обстоятельств, могущих смягчить ее участь, она было осуждена на смерть теми, чьи имена слишком святы, чтобы их называть. Я же — увы! — нахожусь здесь для того, чтобы проследить за исполнением приговора с некоторыми отступлениями которые из милости разрешил допустить по отношению к ней ее верховный судья. Вижу, что тебе, сын мой, необходимо присутствовать при свершении этого дела милосердия, а потому не стану чинить тебе препятствий. Мать аббатиса уже предупредила тебя, какая кара ждет тех, кто выдает тайны церкви? Ради тебя самого прошу — не забывай об этом!

— Я не из болтунов, святой отец, и предупреждать меня не к чему. Но вот еще что. За этот визит мне должны хорошо заплатить, яд стоит недешево.

— Не бойся, лекарь! — ответил монах с ноткой презрения в голосе. — Назови свою цену, и тебе заплатят.

— Я прошу не денег, святой отец. Я бы сам заплатил немало, чтобы только не находиться здесь этой ночью. Я прошу, чтобы мне дали возможность переговорить с девушкой, прежде чем она умрет.

— Что?! — воскликнул монах. — Надеюсь, не ты ее совратил? Если это так, ты поистине наглец, достойный разделить ее участь!

— Нет, святой отец, это не я. Я видел Изабеллу де Сигуенса лишь однажды и ни разу не говорил с ней. Ее соблазнил не я, но я знаю этого человека. Его имя Хуан де Гарсиа.

— Вот как? — быстро проговорил монах. — Она ни за что не хотела сказать его настоящее имя, даже под угрозой пыток. Несчастная заблудшая душа, она была искренна в своем заблуждении. О чем же ты хочешь с ней говорить, сын мой?

— Я хочу у нее узнать, куда я направился этот человек. Он мой враг, и я буду преследовать его, как преследовал до сих пор. Он причинил мне и моей семье куда больше зла, чем этой бедной девушке. Не откажите мне, святой отец, чтобы я мог отомстить ему за себя и за церковь.

— Господь сказал: «Мне отмщение, и аз воздам!» Но, быть может, сын мой, господь избрал тебя орудием своей мести. Я дам тебе возможность поговорить с ней. Облачись в эти одежды, — тут он протянул мне белую доминиканскую рясу с таким же капюшоном, — и следуй за мной.

— Сначала, — возразил я, — надо передать яд аббатисе, потому что я не хочу давать его сам. Возьмите этот флакон, святая мать, и когда придет время, вылейте его в чашу с водой. Смочите как следует губы и язык младенца, а остальное дайте матери и проследите, чтобы она все выпила. Прежде чем будет положен последний кирпич, они крепкоуснут и больше уже не проснутся.

— Я это сделаю, — пробормотала аббатиса. — Отпущение придает мне смелость, и я это сделаю во имя любви и милосердия.

— Ты слишком мягкосердечна, сестра, — проговорил монах, осеняя себя крестным знамением. — Правосудие — вот истинное милосердие! Горе немощной плоти, восстающей против духа!

Когда я облачился в одеяние белого призрака, монах и аббатиса взяли фонари и повели меня за собой.

Глава 10

СМЕРТЬ ИЗАБЕЛЛЫ ДЕ СИГУЕНСА
Мы молча шли по длинному коридору, и я видел, как сквозь зарешеченные дверные окошки келий за нами следят глаза монахинь, заживо погребенных в своих склепах. Чему же тут удивляться, если женщина не побоялась смерти, лишь бы вырваться из этой темницы в мир жизни и любви! И вот за такое «преступление» она должна теперь умереть. Нет, воистину бог не забудет злодеяний этих попов и этой нации, что их породила!

И бог не забыл. Ибо где ныне величие Испании и что стало с жестокими обрядами, которыми она славилась? Здесь, в Англии, их узы порваны навсегда. Они хотели заковать нас, свободных англичан, в свои кандалы, но мы их разбили, и они уже никогда больше не пригодятся.

В дальнем конце коридора оказалась лестница: по ней мы спустились вниз и остановились у тяжелой, окованной железом двери. Монах отпер ее своим ключом, впустил нас и снова запер изнутри. Отсюда шел второй коридор, высеченный в толще стены, за ним была еще одна дверь, а за ней — место казни.

Это было низкое сырое подземелье, внешнюю стену которого омывала река; в мертвой тишине я слышал, как журчат ее воды. Оно имело приблизительно восемь шагов в ширину и десять в длину. Своды его поддерживали массивные колонны, за ними в стене виднелась вторая дверь, ведущая в темницу.

В дальнем углу этого мрачного склепа, тускло освещенного факелами и фонарями, два человека в грубых черных рясах с глухими колпаками на головах молчаливо перемешивали известковый раствор, от которого в затхлом воздухе поднимались клубы горячего пара. Рядом с ними лежали аккуратные штабеля обтесанных камней, а напротив виднелась вырубленная в толще стены ниша, похожая на большой гроб, поставленный вертикально на более узкий конец. Напротив ниши стояло тяжелое кресло из каштанового дерева. В той же стене я заметил еще две подобные ниши, заложенные брусками такого же беловатого камня. На каждой из них виднелась глубоко высеченная дата. Одна ниша была замурована более ста лет назад, другая — спустя лет семьдесят.

Когда мы вошли в подземелье, в нем не было никого, кроме двух монахов-каменщиков, но вскоре из второго коридора до нас донеслись звуки нежного и торжественного песнопения. Дверь открылась, монахи прекратили работу и отошли от кучи извести. Звуки становились все громче. Вскоре я уже мог разобрать слова: это была латинская заупокойная молитва. Затем появился и сам хор: восемь монахинь с закрытыми вуалями лицами попарно прошли через дверь, встали в ряд у противоположной стены и умолкли. За ними вошла обреченная в сопровождении еще двух монахинь и последним — священник с распятием в руках. На нем была черная сутана, и его полубезумное лицо оставалось открытым.

Все это и другие подробности я заметил и запомнил, однако тогда мне казалось, что я не вижу ничего, кроме лица несчастной жертвы. Я ее узнал, хоть и видел всего лишь раз, да и то при лунном свете. Она сильно изменилась: прелестное лицо отекло, приобрело восковой оттенок, и теперь на нем выделялись только темно-красные губы да огромные, сверкающие, словно звезды, измученные глаза. Но лицо было то же самое! Именно эту женщину я видел какие нибудь восемь месяцев назад, когда она говорила со своим неверным возлюбленным. Только теперь ее высокая фигура была окутана смертным саваном, по которому волной рассыпались черные пряди волос, и в руках она держала спящего младенца, судорожно прижимая его время от времени к груди.

У порога своей могилы Изабелла де Сигуенса остановилась и начала затравленно озираться, словно взывая о помощи. Но тщетно ее отчаянный взгляд впивался в закрытые капюшонами лица безмолвных зрителей. Потом она увидела нишу, кучу дымящейся извести, содрогнулась и, наверное бы, упала, если бы не сопровождавшие ее монахини, — они подхватили несчастную под руки, подвели к креслу и опустили в него, как живой труп.

Ужасный ритуал начался. Монах-доминиканец встал перед осужденной, объявил о ее преступлении и огласил приговор:

— Да будет она, а вместе с нею дитя ее греха оставлены наедине с господом богом, дабы он поступил с ними по воле своей![10] Однако несчастная, по-видимому, не слышала ни приговора, ни последовавших за ним увещеваний. Наконец, монах кончил, перекрестился и, повернувшись ко мне, сказал:

— Приблизься к грешнице, брат мой, и поговори с ней, пока еще не поздно!

После этого он приказал присутствующим отойти в дальний конец подземелья, чтобы они не слышали нашего разговора, и все безмолвно повиновались. По-видимому, они приняли меня за монаха, который должен исповедовать осужденную.

С бьющимся сердцем я подошел ближе, наклонился к ней и заговорил над самым ее ухом:

— Слушайте меня, Изабелла де Сигуенса! — когда я произнес ее имя, она содрогнулась. — Где де Гарсиа, который вас соблазнил и бросил?

— Откуда вы знаете это имя? — спросила она. — Даже пытки не могли у меня его вырвать.

— Я не монах и не знаю ни о каких пытках. Я тот самый человек, который дрался с де Гарсиа в ту ночь, когда вас схватили, и который убил бы его, если бы не вы.

— Я его спросила, и в этом мое утешение.

— Изабелла де Сигуенса, — продолжал я. — Я ваш друг, самый искренний и последний, в чем вы сами сейчас убедитесь. Скажите мне, где этот человек? Между нами есть счеты, которые нужно уладить.

— Если вы мой друг, не мучьте меня больше. Я ничего о нем не знаю. Много месяцев назад он отправился туда, куда вы навряд ли когда-нибудь попадете, в Индию.[11] Но и там вам его все равно не найти.

— Как знать! На тот случай, если мы все же встретимся, не захотите ли вы что-нибудь ему передать?

— Нет, Хотя… постойте! Расскажите ему, как мы умерли, его жена и его ребенок, и скажите, что я сделала все, чтобы инквизиция не узнала его настоящего имени, ибо тогда его ожидала бы такая же участь.

— Это все?

— Да… Нет, скажите ему еще, что я умерла любя его и прощая.

— У меня мало времени, — сказал я. — Очнитесь и слушайте!

Я сказал так потому, что она словно погрузилась в какой-то полусон.

— Я был помощником Андреса де Фонсеки, советом которого вы пренебрегли себе на погибель. Я дал вашей аббатисе одно снадобье. Когда она поднесет вам чашу воды, выпейте все и дайте испить ребенку. Если вы так сделаете, ваша смерть будет легкой и безболезненной. Вы меня поняли?

— Да, да! — прошептала она, задыхаясь. — Пусть наградит вас за это господь! Теперь я не боюсь. Я сама давно хотела умереть и страшилась только этой казни.

— Тогда прощайте, несчастная женщина! Бог с вами.

— Прощайте! — ласково ответила она. — Но зачем же меня называть несчастной, если я умру такой легкой смертью вместе с тем, кого я люблю?

И она посмотрела на своего спящего младенца.

После этого я отошел от нее и молча встал у стены, опустив голову, затем доминиканец приказал всем занять свои места.

— Заблудшая сестра, — обратился он снова к осужденной. — Не хочешь ли сказать нам что-нибудь, пока уста твоя не умолкли навеки?

— Да, хочу! — ответила она чистым и нежным голосом; теперь, когда она узнала, что смерть ее будет быстрой и легкой, он даже не дрожал. — Да, я хочу вам сказать, что умираю с чистой совестью, ибо если я и согрешила, то только против обычая, а не против бога. Правда, я нарушила свои обеты, но меня заставили их принять насильно, и они меня все равно не связывали. Я была рождена для любви и света, а меня заточили во мрак монастыря, чтобы я гнила здесь заживо. Поэтому я и нарушила обеты, и я рада, что так сделала, хотя и расплачиваюсь за это жизнью. Пусть даже меня обманули, пусть моя свадьба не была настоящей свадьбой, как мне сейчас говорят, — я этого не знаю, — для меня она все равно останется истинной и святой, и душа моя чиста перед господом. Я жила настоящей жизнью, несколько счастливых часов я была женою и матерью, и теперь лучше мне по вашей милости умереть сразу в этом склепе, чем медленно умирать в тех кельях наверху. А теперь слушайте меня! Вы осмеливаетесь говорить детям божьим: «Не смейте любить!»

— и убиваете их за любовь друг к другу, Но ваше изуверство обернется против вас самих. Попомните мои слова, оно обернется против вас и против церкви, которой вы служите, и тогда служители и церковь падут, а имена их станут проклятием в устах людей!

Шепот изумления и страха пронесся по подземелью.

— Она рехнулась! — воскликнул доминиканец. — Она потеряла разум и богохульствует в своем безумии. Не слушайте ее! Напутствуй ее, брат мой, — обратился он к священнику в черной сутане, — да поскорее, пока она еще чего-нибудь не наговорила!

Чернорясый поп с горящим, пронзительным взглядом приблизился к осужденной, сунул свой крест ей под нос и что-то забормотал. Но она резко поднялась с кресла я оттолкнула распятие.

— Поди прочь — вскричала она. — Не тебе меня исповедовать! Я покаюсь в моих грехах перед богом, а не перед такими, как ты, убивающими людей во имя Христа!

От этих слов фанатик пришел в ярость.

— Отправляйся же в ад нераскаянной, проклятая, — завопил он и ударил несчастную тяжелым распятием из слоновой кости прямо по лицу, осыпая ее непристойной бранью.

Доминиканец гневно приказал ему замолчать, но Изабелла де Сигуенса только вытерла кровь с рассеченного лба и расхохоталась жутким безумным смехом.

— О, теперь я вижу, что ты еще к тому же и трус! — проговорила она. — Слушай же меня, поп! В последний свой час я молю бога, чтобы ты сам погиб от рук фанатиков и еще более страшной смертью, чем я!

Когда ее втолкнули в смертную нишу, она снова заговорила.

— Дайте нам попить, — попросила она, — меня и мое дитя томит жажда.

Я увидел, как из двери темницы, где была заключена осужденная, появилась аббатиса с чашей воды и ковригой хлеба в руках, и по ее виду понял, что она уже влила мое снадобье в воду. И больше я ничего не видел.

Сразу после этого я попросил доминиканца поскорее открыть дверь и выпустить меня из подземелья. Сделав несколько шагов по коридору, я остановился подальше от двери и здесь, оцепенев от ужаса, простоял бог весть сколько времени. Наконец, я увидел перед собой аббатису с фонарем в руке.

— Все кончено, — проговорила она, горестно всхлипывая. — Нет, не бойтесь, ваше снадобье подействовало. Еще первый камень не был положен, а мать и дитя уже спали глубоким сном. Но она умерла нераскаянной и без исповеди. Горе ее душе!

— Горе душам всех, кто приложил руку к этому делу! — ответил я. — А теперь отпустите меня, святая мать, и дай нам бог никогда больше не встречаться!

Она отвела меня обратно в келью, где я сбросил проклятый монашеский балахон, а оттуда — к двери в садовой ограде и к лодке, которая все еще ожидала у причала. Почувствовав на своем лице нежное дуновение ночного ветра, я обрадовался так, словно наконец-то очнулся от страшного кошмара. Но ни в эту, ан в следующие ночи сон не шел ко мне. Едва я смежал глаза, как передо мной возникал образ несчастной красавицы, такой, как я ее видел в последний раз. Освещенная тусклым отблеском факелов, закутанная в саван, стоит она гордо и непокорно в своей нише, словно в каменном гробу, прижимая одной рукой младенца к груди и протягивая другую за чашей с ядом.

Видеть такое дважды вряд ли кто пожелает, да и тех, кто видел подобное хоть один раз, тоже найдется немного — инквизиция и ее пособники, совершая свои злодеяния, стараются избавиться от свидетелей. И если я не слишком хорошо описал события той ночи, то вовсе не потому, что забыл их, а потому, что даже сейчас, по прошествии почти семидесяти лет, мне трудно писать обо всех этих ужасах.

Пожалуй, самым удивительным из того, что я видел в ту необычайную ночь, было чувство несчастной красавицы к негодяю, который соблазнил ее, обманул ложной свадьбой, а потом оставил умирать лютой смертью. Она любила его до последнего мгновения. Чем заслужил подобный человек столь святую жертву? Не знаю. Но это было именно так. Раздумывая обо всем, что тогда произошло, я вспоминаю сегодня о вещах не менее удивительных, чем беззаветное чувство несчастной женщины. Я уже говорил, что когда священник ударил ее, она пожелала ему умереть от рук таких же фанатиков еще более страшной смертью. Так оно и случилось. Много лет спустя этот самый священник, по имени отец Педро, был послан в Анауак для обращения язычников, и здесь прославился своей жестокостью, за которую индейцы прозвали его «Христов Дьявол». Однажды он забрался дальше, чем следовало, на земли еще не покоренного тогда племени отоми, попал в руки жрецов бога войны Уицилопочтли и, по кровавому обычаю, был принесен ему в жертву. Когда его повели на казнь, я ему напомнил предсмертное проклятие Изабеллы де Сигуенса, не сказав, однако, что сам присутствовал при ее кончине. И тогда на какой-то момент ужас обуял его. Он увидел во мне только индейского вождя и подумал, что сам сатана говорит моими устами, чтобы помучить его перед смертью, Но довольно об этом. Если понадобится, я расскажу обо всем подробнее в другом месте. А теперь скажу лишь одно: потому ли, что провидение захотело воздать ему полной мерой, по чистой ли случайности, или потому, что Изабелле де Сигуенса в ее последний час открылось будущее, фанатик этот погиб именно так, как она предсказала, и я о нем нисколько не сожалею, хотя его смерть и навлекла на меня впоследствии немало несчастий.

Так умерла Изабелла де Сигуенса, загубленная попами только за то, что осмелилась преступить их устав.

Когда все, что я видел к слышал в ту страшную ночь, немного улеглось в душе, я смог, наконец, подумать о себе. С одной стороны, я стал богатым человеком, я если бы захотел теперь вернуться в Норфолк со своим состоянием, меня бы ожидало прекрасное будущее; об этом мне говорил еще Фонсека. Но, с другой стороны, клятва, данная мной, висела на мне, точно гиря. Я поклялся отомстить Хуану де Гарсиа и призвал на себя все кары небесные, если этого не исполню. Но как я ему отомщу, если буду жить в Англии в мире и благополучии?

Наконец, теперь я знал, где был мой враг, или хотя бы в какой части света его искать. Там, где белых людей не так много, ему не удастся спрятаться от меня, как в Испании. Я узнал об этом от осужденной женщины и рассказал здесь довольно подробно ее историю лишь потому, что если бы не она, я никогда не отправился бы на Эспаньолу,[12] точно так же, как если бы жрецы племени отоми не принесли в жертву ее палача, отца Педро, я никогда не вернулся бы в Англию, ибо не будь этого жертвоприношения, испанцы не стали бы осаждать Город Сосен, и я до сих пор, наверное, был бы там, живой или мертвый. Так незначительные с виду события определяют судьбы людей. Если бы Изабелла де Сигуенса не произнесла нескольких роковых слов, я со временем отчаялся бы в бесплодных поисках и уплыл домой, в Англию, где меня ожидало счастье. Но, услышав ее слова, я уже не мог так поступить, потому что с моей стороны это было бы, как я думал на горе себе, последней трусостью. Тем более что теперь я считал своим долгом отомстить за двоих, за смерть моей матеря и за смерть Изабеллы де Сигуенса. Это может показаться удивительным, но если бы кто-нибудь видел, как страшно умирала юная красавица, он без сомнения поклялся бы отплатить за ее муки тому, кто ее соблазнил и бросил.

Кончилось все это тем, что я по своему упрямому нраву пошел наперекор собственным желаниям, не послушался предсмертного совета моего благодетеля и решил исполнить свою клятву: последовать за де Гарсиа хоть на край света и убить его там, где встречу.

Для начала я все же постарался ловко и незаметно разузнать, действительно ли де Гарсиа отплыл в Индию. Не вдаваясь в подробности, расскажу о том, что мне удалось установить, пользуясь имевшейся у меня путеводной нитью.

Через два дня после той ночи, когда я дрался с де Гарсиа на дуэли, какой-я мужчина, по описанию очень похожий на него, однако носящий другое имя, отплыл из Севильи на караке,[13] которая направлялась к Канарским островам. Там карака должна была дождаться прибытия других судов и вместе с ними отплыть к Эспаньоле. Сопоставив целый ряд обстоятельств, я убедился, что этот человек был не кем иным, как Хуаном де Гарсиа. В этом не было ничего удивительного, хотя я только тогда вспомнил, что Индия служила убежищем для многих авантюристов и всяких мерзавцев, которым нельзя было оставаться в Испании. И вот я принял решение последовать за ним. Единственное, что хоть немного меня утешало, так это мысль, что я увижу новые чудесные края. В то время я даже не предполагал, сколько новых чудес меня там ожидает.

Но сначала я должен был распорядиться так неожиданно доставшимся мне богатством. Что с ним делать и как его сохранить до своего возвращения, я просто не знал и, лишь случайно услышав, что в Кадис прибыла из Ярмута «Авантюристка», тот самый корабль, на котором я приплыл в Испанию, тут же решил, что надежнее всего будет переправить золото я прочие ценные вещи в Англию, где их сберегут для меня в полной неприкосновенности. Тотчас же я направил нарочным письмо моему другу капитану «Авантюристки», сообщая, что у меня есть для него ценный груз. После этого я начал спешно готовиться к отъезду. Из-за спешки мне пришлось предать дом моего благодетеля и множество прочих вещей по самым низким ценам. Большую часть книг, посуду и некоторые другие предметы я велел упаковать в ящики и отправил по реке в Кадис, на имя тех самых торговцев, к которым у меня были рекомендательные письма от ярмутских купцов. Только после этого я уехал сам, увозя с собой все мое золото в многочисленных мешочках, тщательно запрятанных среди прочих вепрей.

Так год спустя я навсегда покинул Севилью. Этот город принес мне удачу. Я приехал сюда бедняком, а уезжал богатым человеком. О приобретенном мною опыте, который сам по себе стоил немало, нечего и говорить. И тем не менее я был рад отъезду, потому что здесь, в этом городе, Хуан де Гарсиа снова ускользнул от меня, здесь я потерял своего лучшего друга, и здесь я видел смерть Изабеллы де Сигуенса.

До Кадиса я добрался благополучно, не потеряв ни одной вещи. В порту я нанял лодку и вскоре уже был на борту «Авантюристки», где меня встретил капитан Бэлл. Он был в добром здравии и, увидев меня, весьма обрадовался. Но я обрадовался еще больше, когда узнал, что у капитана Бэлла было для меня три письма: одно от отца, второе от сестренки Мэри, а третье от моей нареченной Лили Бозард. Это единственное письмо, которое я от нее получил.

Однако содержание писем оказалось далеко не радостным. Отец мой был совсем плох и почти не вставал с постели. Как потом выяснилось, он умер в нашей дитчингемской церкви в тот самый день, когда я получил его письмо, но это я узнал уже много лет спустя. Письмо отца было коротеньким и печальным. В нем он говорил, что весьма сожалеет о том что позволил мне уехать, что, наверное меня больше не увидит, а потому молит бога сохранить мне жизнь и помочь благополучно вернуться на родину.

Что касается Лилиного письма, которое она сумела отправить тайком, когда узнала, что «Авантюристка» снова отплывает в Кадис, то оно было хоть и более длинное, но не менее печальное. Лили писала, что едва я уехал из дома мой братец Джеффри заручился согласием ее отца, и они вдвоем принялись ее осаждать, принуждая к замужеству. Жизнь девушки превратилась в настоящий ад; мой братец преследовал ее неотступно, а сквайр Бозард пилил свою дочь каждый день, обзывая упрямой ослицей, которая отказывается от богатства ради какого-то нищего бродяги.

«Но верь мне, любимый, — писала далее Лили, — я не отступлюсь от своей клятвы, если только они не заставят меня выйти замуж насильно. А они уже грозились это сделать. Но если даже им удастся привести меня к алтарю против моей воли, то знай, Томас, я недолго буду чужой женой. Здоровье у меня, правда, крепкое, но тогда я просто умру от стыда и горя. И за что мне все эти муки? Неужели только за то, что ты беден?! И все же я твердо надеюсь, что все образуется к лучшему, хотя бы потому, что мой брат Уилфрид серьезно увлечен твоей сестрой Мэри. До сих пор он тоже торопил меня с этой свадьбой, но Мэри наш с тобой верный друг, и она сумеет склонить брата на нашу сторону, прежде чем примет его предложение».

Заканчивалось письмо всякими нежными словами и пожеланиями благополучного возвращения.

Примерно об этом же говорила в своем письме и моя сестренка Мэри. Она писала, что пока ничего не может сделать для нас с Лили. Мой братец Джеффри сходит с ума от любви, отец слишком болен и ни во что не вмешивается, а сквайр Бозард зарится на наши земли и потому решительно настаивает на свадьбе. Однако, по ее словам, все это должно измениться, потому что вскоре она, возможно, сумеет замолвить за меня словечко и, надеется, небезуспешно.

Подобные новости заставили меня глубоко задуматься. С новой силой проснулась во мне тоска по дому, преследуя меня, словно наваждение. Нежные слова моей нареченной и тонкий аромат, исходивший от ее письма, воскресили передо мной образ любимой, и сердце мое разрывалось от желания снова быть рядом с ней. К тому же я знал, что теперь меня встретят с распростертыми объятиями, ибо мое состояние было много больше того, на что мог рассчитывать мой братец, а родители не выставляют за дверь женихов, у которых в кармане двенадцать тысяч золотых монет. И, наконец, мне так хотелось повидать отца, пока он еще жив!

Однако между мной и родиной лежали тень Хуана де Гарсиа и моя клятва. Я так долго стремился к мести, это чувство настолько овладело мной, что теперь я уже не мог даже думать о счастливой жизни, пока цель не достигнута. Для того, чтобы быть счастливым, я должен был уничтожить де Гарсиа, Я уверился в том, что, пока он жив, проклятие, произнесенное мной, будет преследовать меня повсюду.

Поэтому я сделал следующее. Обратившись к нотариусу, я приказал ему составить дарственную, которую перевел на английский язык. По этой дарственной я разделил все мое состояние, за исключением оставленных для себя двухсот песо, на три части и передал его трем лицам на сохранение вплоть до того дня пока я сам за ним не явлюсь. Указанными тремя лицами были мой старый учитель, честнейший доктор Гримстон из Банги, моя сестра Мэри Вингфилд и моя невеста Лили Бозард. Этой дарственной, засвидетельствованной для большей верности на борту корабля капитаном Бэллом и еще двумя англичанами, я доверял вышеупомянутым лицам распоряжаться моим состоянием по своему усмотрению, однако с таким условием, чтобы не менее половины денег было вложено в земельные владения, а остаток — в доходные дела. Вся прибыль и доходы с имений должны были выплачиваться Лили Бозард до тех пор, пока она не выйдет замуж.

Одновременно с дарственной я составил завещание. Большая часть моего состояния переходила по нему к Лили Бозард, если ко дню моей смерти она будет не замужем, а остальное — к моей сестре В случае замужества или смерти Лили ее доля переходила к Мэри или ее наследникам.

Когда оба документа были подписаны и запечатаны, я вручил их вместе со всем моим достоянием капитану Бэллу, чтобы он в свою очередь доставил все это в Банги и передал доктору Гримстону, который должен был его за это щедро вознаградить. Капитан со слезами умолял меня отправиться вместе со всеми моими сокровищами в Англию, и лишь когда я наотрез отказался, обещал все исполнить в точности.

Вместе с золотом и документами я послал несколько писем: отцу, сестре, брату, доктору Гримстону, сквайру Бозарду и, наконец, самой Лили. В этих письмах я рассказал обо всем, что со мной приключилось, начиная с первого дня пребывания в Испании, так как убедился, что прежние мои письма вообще не достигли Англии, и объявил о своем решении последовать за де Гарсиа хоть на край света.

«Я сам отдаляю и, может быть, теряю счастье, — писал я Лили, — которое мне дороже всего на земле. Пусть люди думают, что я сошел с ума! Но ты, ты знаешь мое сердце и ты меня не осудишь, хотя мое решение и принесет тебе много горя. Ты знаешь, что если я в чем-нибудь утвердился, ничто, кроме смерти, не заставит меня отступить. А я, кроме того, связан клятвой; нарушить ее мне не позволит совесть. Даже рядом с тобой я не смогу быть счастливым, если сейчас откажусь от своих поисков. Сначала дело, а потом отдых; сначала горе, и лишь потом — радость. Не бойся за меня, я верю, что не погибну и вернусь. А на тот случай, если мне не суждено будет вернуться, я сделал все так, чтобы тебе никогда не пришлось выходить замуж против своей воли. Но сейчас, пока де Гарсиа жив, я буду его преследовать».

Своему братцу Джеффри я написал очень короткое письмо, где высказал все, что думаю о человеке, который преследует беззащитную девушку и старается напакостить отсутствующему брату. Мне потом рассказывали, что это письмо ему весьма не понравилось.

Здесь же я хочу сказать, что мои письма и все прочее благополучно прибыли в Ярмут. Затем золото и вещи переправили в Лоустофт, погрузили на баркас, а когда капитан Бэлл покончил с выгрузкой своего корабля, он поднялся в этом баркасе по Уэйвни до Банги, и здесь все было перенесено в дом доктора Гримстона на Незергейт-стрит.

Капитан Бэлл заранее предупреждал о своем приезде моего отца, сестру и брата, а также сквайра Бозарда, его сына и дочь, и в тот день они собрались в доме доктора Гримстона все, за исключением моего отца — он уже два месяца покоился на кладбище.

С безграничным удивлением выслушали они рассказ капитана, но их изумление еще более возросло, когда сундуки открыли и начали взвешивать их содержимое, чтобы сверить его с цифрами, приведенными в моих письмах, ибо столько золота за раз в нашем Банги до сих пор еще не видал никто.

Тут Лили расплакалась, сначала от радости, потому что теперь я был богат, а затем от горя, потому что я не вернулся одновременно с моими сокровищами. Сквайр Бозард, увидев золото я услышав мою дарственную, сразу сделавшую Лили богатой женщиной, независимо от того, жив я или нет, во всеуслышание поклялся, что всегда думал обо мне только самое хорошее, а потом поцеловал свою дочь, желая ей счастья и поздравляя с большой удачей. Короче говоря, остались довольны все, кроме моего братца, который выскочил из дому, не сказав никому ни слова. С того дня он начал предаваться всевозможным бесчинствам, опускаясь все ниже: ведь у него, можно сказать, отняли желанную чашу, не дав испить ни глотка! Унаследовав земли нашего отца, он решил, что Лили во что бы то ни стало выйдет за него замуж, если не по доброй воле, то насильно, ибо даже в наши дни отец может принудить свою дочь к замужеству, особенно если она не достигла совершеннолетия, а сквайр Бозард, всегда полагавший, что с девичьими желаниями нечего считаться, перед таким насилием не остановился бы. Но с того дня все изменилось, — так велика сила золота! О том, чтобы выдать Лили за кого-нибудь, кроме меня, больше не было и речи. Теперь отец сам удержал бы ее, если бы она захотела так поступить, ибо тогда Лили потеряла бы все полученные от меня богатства. Зато все продолжали громко возмущаться моей глупостью, порицая меня за то, что я не отказался от клятвы и решил последовать за своим врагом даже в далекую Вест-Индию. Сквайр Бозард утешался лишь тем, что в любом случае, погибну я или выживу, деньги все равно останутся у его дочери. И только Лили, заступаясь за меня, говорила:

— Томас дал клятву, и он должен ее исполнить. Это дело его чести, и теперь я буду ждать до конца, пока мы не встретимся на земле или на том свете.

Однако подобные воспоминания здесь некстати, потому что прежде чем я узнал обо всем этом, прошло еще много-много лет.

Глава 11

КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ
На другой день после того, как я передал капитану Бэллу письма я все мое состояние, «Авантюристка» уже медленно огибала мол кадисского порта. Глядя ей вслед, я почувствовал такую тоску, что, признаюсь, заплакал. С радостью я расстался бы со всеми погруженными на нее сокровищами, если бы вместо них она уносила домой меня. Но решение мое оставалось непоколебимым, и к английским берегам мне было суждено вернуться лишь много лет спустя и на другом корабле.

В порту оказалась большая испанская карака «Las Cinque Llagas», или «Пять ран Христовых», готовая отплыть к Эспаньоле. Я выправил разрешение на торговлю для купца д’Айла и под этим именем взошел на судно. Чтобы обман не раскрылся, я, кроме того, накупил на сто пять песо всевозможных товаров, которые, как я узнал, были в Индии в большом спросе, и погрузил их в трюм того же корабля.

Все судно было забито испанскими авантюристами, по большей части просто всевозможными мошенниками с самыми удивительными биографиями. Впрочем, они были довольно сносными попутчиками, пока не напивались. К тому времени я настолько овладел кастильской речью и приобрел такую неподдельно испанскую внешность, что мае легко было сойти за их соотечественника, чем я и не преминул воспользоваться, выдумав подходящую историю о своем родстве и о причинах, побудивших меня пытать счастье за океаном. В остальном же я, как и раньше, полагался только на самого себя. Впрочем, несмотря на мою сдержанность и на то, что я не принимал участия в общих оргиях, попутчики вскоре меня полюбили, главным образом за то, что я врачевал их недуги.

О нашем плавании в сущности рассказывать нечего, если не считать его печального окончания. Месяц мы провели на Канарских островах, затем отплыли к Эспаньоле, и всю дорогу нам сопутствовала прекрасная погода, только ветер был слабый.

Когда до Санто-Доминго, порта нашего назначения, оставалась, по словам капитана, всего неделя пути, погода внезапно переменилась. С севера на нас обрушился яростный шторм, усиливавшийся с каждым часом. Три дня и три ночи наш неуклюжий корабль стонал и скрипел под ударами урагана, который увлекал нас неизвестно куда. Наконец стало ясно, что, если буря не утихнет, мы пойдем ко дну. Судно трещало по всем швам, одну мачту снесло, а у другой сломало верхнюю часть на высоте двадцати футов от палубы. Появилась течь. Но все эти беды ничего не значили по сравнению с тем, что произошло на четвертый день. Огромный вал сорвал руль, и наше беспомощное судно оказалось целиком во власти волн. Примерно через час зеленая стихия океана еще раз обрушилась на палубу, вывернула якорный шпиль, и вода хлынула в трюм. Теперь наша гибель стала неизбежной.

И вот тогда началось самое ужасное. В течение последних дней и матросы, я пассажиры беспрерывно пили, пытаясь заглушить страх, и сейчас, когда они увидели, что конец близок, все заметались взад и вперед по кораблю. Молитвы, стенания и проклятия смешались в одном хоре. Те, кто был еще трезв, начали спускать обе лодки. Вдвоем с одним достойным священником мы пытались усадить в них детей и женщин, которых на судне оказалось немало, но сделать это было нелегко. Пьяные матросы отшвырнули нас в сторону и сами бросились в лодки, Одна из них тут же перевернулась, и все, кто был в ней, пошли ко дну. В этот момент карака начала крениться, быстро погружаясь.

Увидев, что ждать больше нельзя, я сказал священнику, чтобы он следовал за мной, прыгнул в море и поплыл ко второй лодке, с которой тщетно пытались справиться несколько кричащих от страха женщин. Плавал я неплохо, и не только сам благополучно добрался до лодки, но успел еще вытащить из воды и священника, который уже захлебывался.

В это время судно, высоко задрав нос, погрузилось кормой в воду. В таком положении оно держалось минуты две на поверхности; это позволило нам взяться за весла и отплыть от него. Едва мы отгребли, раздался дикий отчаянный вопль тех, кто еще оставался на борту, и корабль канул в бездну. Будь мы ближе, он увлек бы нас за собой.

Несколько мгновений мы сидели молча, онемев от ужаса. Затем, когда воронка, образовавшаяся на месте гибели корабля, перестала бурлить, мы поплыли обратно. Все вокруг было покрыто обломками, но мы смогли подобрать только одного ребенка, уцепившегося за весло. Остальные двести человек, находившиеся на борту, исчезли в пучине вместе с судном. Может быть, кто-нибудь еще был в живых и держался на воде, но в наступившей темноте мы не нашли среди волн никого.

В сущности в этом нам повезло, потому что в лодке было уже десять человек и больше она не смогла бы вместить ни души. Мужчин оказалось только двое — священник и я.

Как я уже сказал, наступила темнота, и к ночи море, по счастью, утихло, иначе бы мы тоже перевернулись. Единственное, что нам теперь оставалось, это держать лодку носом к волнам. Так мы провели всю бесконечную ночь. Странно было видеть, или, вернее, слышать, как мой добрый спутник, священник, продолжая грести, исповедовал женщин одну за другой, а потом, отпустив все греки, возносил к небесам молитвы о спасении наших душ, ибо о спасении тела никто уже не помышлял. В ту ночь я пережил такое, что трудно себе представить, но я не буду на этом останавливаться, потому что впереди меня ожидало гораздо худшее, и об этом мне еще предстоит рассказать.

Наконец, ночь прошла, и над пустынным морем занялся рассвет. Взошло солнце. Сначала мы ему обрадовались, потому что продрогли до костей, но вскоре жара стала невыносимой. В лодке у нас не оказалось ни пищи, ни воды, и нас начала мучить жажда.

Между тем порывистый ветер сменился устойчивым бризом. С помощью весел и одеяла нам удалось соорудить некое подобие паруса, и наша лодка довольно быстро пошла вперед. Но океан велик, а мы даже не знали, в какую сторону плывем.

С каждым часом страшная жажда терзала нас все сильнее. Около полудня внезапно умер один ребенок, и мы опустили его труп за борт. Часа через три его мать зачерпнула полный черпак горько-соленой воды и начала жадно пить. Сначала казалось, что это умерило ее жажду, но потом ею вдруг овладело безумие. Вскочив на ноги, она выпрыгнула из лодки и утонула.

Когда солнце, подобное сияющему, раскаленному докрасна ядру, наконец кануло за горизонт, в лодке осталось только два человека, которые еще могли сидеть, — священник и я. Остальные лежали вповалку на сланях, еле шевелясь, словно умирающие рыбы, и жалобно стеная. Но вот пришла ночь; воздух стал чуть заметно свежее и немного облегчил наши страдания. Мы молились о дожде, но его не было, и когда солнце снова взошло в безоблачном небе, мы поняли, что видим его в последний раз, если только нас не спасет какое-нибудь чудо. Жара стояла невыносимая.

Через час после восхода умер еще один ребенок. Когда мы опускали его тело за борт, я случайно поднял глаза и вдруг заметил вдалеке судно. Оно шло в нашу сторону и, судя по его курсу, должно было проплыть милях в двух от нас. Возблагодарив бога за этот чудесный знак, мы со священником взялись за весла и начали потихоньку выгребать наперерез кораблю. Ветер к тому времени настолько ослаб, что наш жалкий парус уже не мог сдвинуть лодку с места.

Так мы гребли около часа. К тому времени ветра совсем не стало, и корабль с обвисшими парусами замер неподвижно милях в трех от нас. Мы со священником продолжали работать веслами из последних сил. Мне казалось, что я умру в этой лодке под обжигающими лучами солнца. Ни одно дуновение не облегчало немилосердную жару, и губы наши уже начали трескаться от жажды. Но мы продолжали бороться, пока тень от парусов не упала на лодку и мы не увидели матросов, разглядывавших нас с палубы корабля. В следующее мгновение мы подошли к борту, сверху упала веревочная лестница и послышалась испанская речь.

Я не помню, как мы поднялись на палубу. Помню только, что я свалился в тени под навесом из парусины и принялся пить и пить воду, которую мне подавали кружку за кружкой. Наконец мне удалось утолить жажду, но тут я почувствовал такую тошноту и головокружение, что уже не мог проглотить ни кусочка пищи, хотя мне ее сунули прямо в руки. В этот момент я, по-видимому, потерял сознание, потому что когда я очнулся, солнце уже стояло прямо над головой.

Я думал, что все еще сплю. Почему-то мне слышался знакомый и ненавистный голос, но в действительности я был под навесом один: вся команда корабля столпилась на носу вокруг лежащего на палубе человека.

Рядом со мной стояли большое блюдо с едой и фляга, полная крепкого вина. Почувствовав прилив сил, я с жадностью принялся есть я пить, пока не насытился.

Тем временем матросы на носу корабля подняли лежавшего там человека и выбросили его за борт. Я успел заметить, что кожа у него была черная. Затем трое мужчин — по одежде я принял их за офицеров — направились ко мне, и я поднялся на ноги, чтобы их приветствовать.

— Сеньор, — проговорил мягким и вежливым тоном самый высокий офицер, — разрешите поздравить вас с чудесным…

Но тут он внезапно умолк.

Неужели я все еще бредил? Голос был мучительно знакомый! Я поднял глаза, взглянул в лицо мужчины и увидел перед собой Хуана де Гарсиа!

Но он в свою очередь тоже узнал меня.

— Карамба! — воскликнул де Гарсиа. — Какая встреча! Приветствую вас, сеньор Томас Вингфилд. Смотрите, друзья, кого мы выудили из моря! Этот молодой человек не испанец, он английский шпион! Последний раз мы с ним встретились на улице в Севилье, где он пытался убить меня, потому что я хотел выдать его властям. А теперь он очутился здесь. Только вот с какими целями? Об этом следует спросить у него.

— Это ложь, — возразил я. — Я не шпион, и в эти моря меня привело мое личное дело. Я хотел найти вас.

— Ну что же, это вам удалось, вполне удалось. Только не слишком ли велика удача, сеньор? А теперь отвечайте, правда ли, что вас зовут Томас Вингфилд и что вы англичанин?

— Это правда, но я…

— Минутку! Почему же тогда ваш дружок священник сказал мне, что на «Las Сinque Llagas» вы плыли под именем д’Айла?

— У меня были на то причины, Хуан де Гарсиа.

— Вы ошиблись, сеньор. Меня зовут Сарседа, и мои товарищи могут это подтвердить. Когда-то я знавал одного дворянина по имени де Гарсиа, но он давно умер.

— Ты лжешь — воскликнул я, но в этот миг один из приятелей де Гарсиа ударил меня прямо в лицо.

— Потише, любезный, — остановил его де Гарсиа. — Не пачкай руки об эту крысу. А если уж хочешь бить, то возьми лучше палку. Вы слышали, друзья, он признался, что плыл под чужим именем и что на самом деле он англичанин, один ив врагов нашей родины. Могу добавить, что я лично знаю его, как шпиона, который уже покушался на убийство, — в этом даю вам мое честное слово. А теперь, сеньоры, поскольку мы представляем здесь его величество короля и облечены всей полнотой власти, нам надлежит вынести ему приговор. Но чтобы никто не подумал, что я могу погрешить против закона из-за того, что эта английская собака обозвала меня лжецом, я предоставляю судить его вам.

Я снова попытался заговорить, но испанец, тот самый, что меня ударил, подлец с жестоким лицом бандита, выхватил шпагу и поклялся, что если я еще раз открою рот, он проткнет меня насквозь. После этого я предпочел молчать.

— Этот англичанин неплохо будет выглядеть на рее! — проговорил все тот же испанец.

Де Гарсиа с безразличным видом мурлыкал какой-то мотивчик. Он посмотрел вверх на мачту, потом на мою шею, улыбнулся, и его взгляд, полный ненависти, обжег меня, словно огнем.

— У меня есть предложение получше, — вступился третий офицер. — Если мы его повесим, могут пойти разговоры. Но даже в лучшем случае мы все равно лишимся хорошего барыша. А парень сложен неплохо и протянет в рудниках не один год. Предлагаю продать его вместе с остальным грузом. А если вы против, я куплю его сам; мне такие в моем поместье пригодятся!

При этих словах лицо де Гарсиа слегка побледнело. Ему, конечно, хотелось отделаться от меня раз и навсегда, но из осторожности он счел более разумным не возражать.

— Что касается меня, — проговорил он, деланно позевывая, — то я не против. Бери его хоть даром, друг мой! Только смотри за ним получше, не то он воткнет тебе стилет в спину.

Офицер расхохотался и ответил:

— Вряд ли у него будет такая возможность! Я в рудники не спускаюсь, а нашему голубчику придется провести остаток своих дней на глубине ста футов под землей. Да и теперь, я думаю, тебе будет лучше внизу, англичанин!

Офицер окликнул матроса и приказал ему принести кандалы, снятые с мертвеца. Меня обыскали, отняли у меня все золото — то немногое, что со мной оставалось, набили мне на ноги цепь, соединенную с кольцом на шее, и потащили к трюму. Но прежде чем я туда попал, я уже догадался, что представлял собой груз этого корабля. Он вез рабов, захваченных на Фернандине — так испанцы называют остров Кубу. Он вез их для продажи на Эспаньолу. И я был теперь одним из этих рабов.

Не знаю, как описать все ужасы трюма, в который меня привели. Он был низким, не более шести футов в высоту, и рабы в кандалах лежали прямо на дне судна, в затхлой трюмной воде. Их было здесь так много, что они могли только лежать, прикованные цепями к кольцам, ввинченным во внутреннюю обшивку бортов. В общей сложности неделю тому назад сюда впихнули не менее двухсот мужчин, женщин и детей, но теперь рабов стало меньше. Уже умерло человек двадцать, и это считалось немного, потому что обычно испанцы заранее списывают в убыток треть или даже половину «товара» своей дьявольской торговли.

Когда я очутился в трюме, мной овладела смертельная слабость. Я и так был едва жив, и меня окончательно доконали ужасные звуки, отвратительная вонь и то что предстало передо мной при свете фонарей моих тюремщиков, тускло мерцавших в трюме, куда не проникали ни свет, ни воздух. Не обращая на это внимания, мои провожатые потащили меня вперед, и вскоре я уже стоял, прикованный к цепи посреди темнокожих мужчин и женщин. Ноги мои были в трюмной воде.

Испанцы удалились, с издевкой бросив мне на прощание, что для англичанина и такая постель слишком хороша. Некоторое время я крепился, потом сон или обморок пришли мне на помощь, и я погрузился во мрак.

Так миновали сутки.

Когда я снова открыл глаза, рядом со мной стоял с фонарем тот самый испанец, которому меня продали или просто отдали, и следил за тем, как сбивают кандалы с темнокожей женщины, прикованной к моей цепи. Она была мертва; при свете фонаря я успел разглядеть, что умерла она от страшной болезни, с которой мне до сих пор не приходилось встречаться. Впоследствии я узнал, что она называется «черной рвотой». Женщина оказалась не единственной ее жертвой: янасчитал еще двадцать трупов. Их вытащили из трюма один за другим. Многие другие рабы тоже были больны.

Испанцы казались весьма встревоженными. Они ничего не могли поделать с ужасной болезнью и решили только очистить трюм и проветрить его, оторвав несколько досок палубного настила над нашими головами. Если бы они этого не сделали, мы наверняка погибли бы все. Я уверен, что избежал заразы лишь потому, что самое широкое отверстие в палубе оказалось прямо надо мной, и когда я выпрямился, насколько позволяла цепь, я мог дышать сравнительно чистым воздухом.

Раздав нам воду и пресные лепешки, испанцы ушли. Воду я с жадностью выпил, но лепешки есть не смог, потому что они оказались заплесневелыми.

То, что я видел и слышал вокруг было так жутко, что не хочется об этом писать. Солнце нагревало палубу, и мы изнемогали от страшной жары. Чувствовалось, что судно неподвижно: я понял, что ветра нет и мы дрейфуем.

Поднявшись на ноги, я уперся пятками в стрингер — продольное крепление корабля, а спиной — о борт. В таком положении мне были видны ноги тех, кто проходил по палубе. Внезапно перед моими глазами проплыла сутана священника. Я подумал, что, наверное, это мой попутчик, с которым мы спаслись после кораблекрушения, и постарался привлечь его внимание. После нескольких попыток мне это удалось. Как только священник понял, кто находится в трюме, он прилег на палубу словно для того, чтобы отдохнуть, и мы немного поговорили.

Священник сказал, что на море штиль, как я и предполагал, и что на корабле свирепствует мор, уложивший уже треть команды. Он прибавил, что их поразила небесная кара за жестокость и злодеяния.

На это я ему ответил, что кара небесная постигла не только захватчиков, но и захваченных, и спросил, где сейчас де Гарсиа, или, как его здесь называют, Сарседа.

Священник сообщил мне, что сегодня утром он заболел. Новость эта несказанно обрадовала меня, потому что если я ненавидел де Гарсиа и раньше, то легко представить, как возненавидел я его теперь.

После этого священник ушел, но скоро вернулся. Он принес мне воды с лимонным соком, которая показалась мне божественным нектаром, хорошей пищи и фруктов, Все это он передал мне сквозь отверстие в палубе. С большим трудом я подхватил еду своими закованными руками и тотчас съел все до крошки. Затем священник удалился, к вящему моему огорчению. Причину его ухода я узнал только на следующее утро.

Прошел день, за ним — бесконечно длинная ночь. Наконец в трюме снова появились испанцы. На сей раз им пришлось вытащить сорок трупов, а больных за это время стало еще больше. Когда испанцы ушли, я опять встал на ноги и начал поджидать моего друга священника. Но я ждал напрасно; он так и не появился.

Глава 12

ТОМАС НА БЕРЕГУ
Я простоял больше часа и едва не свернул себе шею, высматривая своего благодетеля. Наконец, когда я уже готов был упасть на дно трюма, потому что не мог больше держаться в таком скрюченном положении, в отверстии между досками мелькнул край женского платья. Я узнал одежду одной из дам, что была с нами в лодке.

— Сеньора! — зашептал я. — Ради бога, выслушайте меня! Это я, д’Айла! Я здесь, среди рабов, меня заковали в цепи.

Женщина вздрогнула, но потом так же, как священник, присела на палубу, и я рассказал ей об ужасах трюма я о том, как я попал в такое положение, не зная, что ей уже все известно.

— Увы, сеньор, — ответила она мне, — наши дела немногим лучше. Страшный мор губит всех. Шесть матросов уже умерли, а тех, кто хрипит в агонии, — еще больше. Лучше бы нам тогда утонуть вместе со всеми! Мы спаслись от моря, а попали прямо в ад.

Моя мать скончалась, мой маленький братишка умирает.

— Где священник? — спросил я.

— Он умер этим утром; его только что сбросили в море. Перед смертью он рассказал мне о вас и просил помочь вам, если будет возможно. Но он уже говорил совсем несвязно, и я подумала, что он бредит. К тому же, чем я могу вам помочь?

— Может быть, вы сумеете раздобыть мне еду и питье, — ответил я. — Жаль нашего друга, упокой господи его душу. А что капитан Сарседа? Он уже умер?

— Нет, сеньор, он единственный, кому удалось побороть заразу, и теперь он поправляется. Простите, я должна идти к своему брату. Еду я вам сейчас принесу.

Она ушла, по скоро вернулась с пищей и флягой вина, спрятанной в складках одежды. Я снова насытился, благословляя ее доброту.

Так эта женщина кормила меня два дня, принося еду по ночам. На вторую ночь она сказала, что ее маленький брат умер, а из команды осталось всего пятнадцать здоровых матросов и один офицер. Сама она чувствовала, что заболевает. Еще она сказала, что запасы воды на судне подходят к концу, а пищи не осталось. После этого я ее уже больше не видел и думаю, что она тоже умерла, Через двадцать часов после ее последнего посещения я сам покинул проклятый корабль.

Целый день никто не заходил в трюм, чтобы накормить рабов или хотя бы присмотреть за ними. Впрочем, большинство из них уже не нуждалось ни в каком присмотре. Лишь немногие еще оставались в живых, но и те, насколько я мог рассмотреть, были поражены болезнью. Сам я так и не заразился, наверное, потому, что отличался в те дни силой и завидным здоровьем, спасавшим меня от всяких простуд и недомоганий. К тому же пища моя была много лучше. Но я чувствовал, что долго мне не протянуть. Закованный в цепи среди мертвецов чудовищного плавучего гроба, я мечтал о смерти, как о сладком избавлении от всех этих ужасов и страданий.

Так прошел еще один день, такой же удушающе жаркий. За ним наступила ночь, наполненная дикими воплями и хрипением умирающих. Но мне все же удалось заснуть, и во сне я бродил с любимой по берегу родного Уэйвни.

Под утро меня разбудил лязг железа. Открыв глава, я увидел, что несколько испанцев при свете фонарей сбивают оковы со всех рабов подряд — и с мертвых, и с живых. Освободив тело раба от цепей, они накидывали на труп или на умирающего веревочную петлю, а затем те, кто был наверху, вытаскивали его через люк на палубу. После этого за бортом слышал я тяжелый всплеск, завершавший дело. Я понял, что испанцы решили выбросить всех рабов в море из-за нехватки воды и в надежде, что это, может быть, спасет от заразы тех, кто еще оставался в живых.

Испанцы подходили ко мне все ближе. Скоро между ними и мной осталось только два темнокожих раба, один мертвый, а второй живой; после них шла моя очередь. Зная, какая незавидная участь меня ожидает, я начал раздумывать, что делать дальше: сказать им, что я здоров, что болезнь меня не тронула, и вымолить себе жизнь, или покориться и оказаться за бортом? Мне очень хотелось жить, но уже по тому, что я принял решение не делать ни малейших усилий и встретить смерть, как милосердную избавительницу, можно судить, насколько я исстрадался телом и ослаб духом от пережитых ужасов. К тому же я знал, что любая моя попытка сохранить жизнь заранее обречена на неудачу. Испанские моряки обезумели от страха и думали только о том, чтобы поскорее избавиться от рабов, которые требовали воды и, самое главное, были, по их мнению, источником заразы. Поэтому я прочел все молитвы, какие только мог вспомнить, и приготовился к смерти. Но как ни тверда была моя душа, бедная плоть содрогалась, устрашенная близким концом и тем неизведанным, что ее ожидало после.

Но вот, отправив наверх моего еще живого товарища по несчастью, прикованного со мной рядом, испанцы взялись за меня. Полуголые матросы трудились ожесточенно, стараясь поскорей разделаться с ненавистной работой. Они обливались потом и, чтобы не упасть в обморок, то и дело подкреплялись глотками виноградной водки.

— Этот тоже еще жив и, похоже, не болен, — проговорил один моряк, сбивая с меня кандалы.

— Живой он или мертвый, кончай с ним скорее! — злобно отозвался другой испанец, и я узнал в нем того самого офицера, которому я был отдан в рабство. — Эта английская собака принесла нам несчастье. У него дурной глаз. За борт его! Пусть там попробует сглазить акул!

— Правильно, — ответил моряк и последним ударом освободил меня от цепей. — Когда остается по кружке воды на брата, гостей потчевать нечем: их выставляют за дверь. Молись, англичанин, и пусть твои молитвы помогут тебе хоть немного больше, чем всем остальным на этом проклятом богом корабле. Вот тебе снадобье, чтобы облегчить конец, — его осталось больше, чем воды.

С этими словами он протянул мне свою флягу. Я жадно припал к ней и начал пить большими глотками. Водка меня немного приободрила. После этого испанцы обвязали меня веревкой, дали сигнал, и те, кто был на палубе, принялись тянуть так, что вскоре я повис в воздухе под открытым люком.

В этот миг свет фонаря упал на офицера, сделавшего меня рабом и теперь приказавшего выбросить за борт, и я прочел на его лице приговор, который был ясен для любого врача.

— Прощай! — сказал я ему. — Наверное, мы скоро встретимся. О чем ты хлопочешь, глупец? Отдохни лучше напоследок, потому что мор коснулся тебя. Через шесть часов ты умрешь!

Услышав мои слова, он разинул рот и на мгновение онемел от ужаса. Потом ив его уст полились страшные проклятия; он размахнулся молотком, и едва не нанес мне удар, который положил бы конец всем моим страданиям. Но в этот миг меня вытащили наверх.

В следующую секунду веревку отпустили, и я свалился на палубу. Рядом со мной стояли два чернокожих — их обязанностью было сбрасывать в море несчастных рабов, — а позади них с изможденным после недавней болезни лицом сидел в кресле Хуан де Гарсиа я обмахивался своим сомбреро: ночь была очень жаркой.

Он сразу узнал меня при лунном сиянии и обратился ко мне:

— Что я вижу? Ты все еще здесь я все еще жив, кузен? Да ты и впрямь молодец; я думал, что ты уже подох ни подыхаешь.

Если бы не проклятый мор, мне пришлось бы самому об этом позаботиться, но в конце концов все обошлось к лучшему. Я получу немалое удовольствие, отправив тебя к акулам, кузен Вингфилд. Это будет единственная удача за наше плавание, но она утешит меня за все сразу. Значит, ты отправился за море, чтобы отомстить мне, не так ли? Ну что ж, я надеюсь, что ты неплохо провел здесь время. Обстановка была, правда, скромной, зато какой сердечный прием тебе оказали! Но — увы! — гость нас покидает, и надо его проводить. Спокойной ночи, Томас Вингфилд! Если встретишь свою матушку, скажи ей: я сожалею о том, что мне пришлось ее заколоть, ибо она единственное существо на земле, которое я любил. Ты, наверное, думаешь, я приехал тогда для того, чтобы ее убить? Нет. Она сама меня вынудила, и я это сделал, спасая свою собственную жизнь. Если бы я ее не убил, не видать мне Испании! В ней было слишком много моей крови, и она не дала бы мне уйти живому. Похоже, что и в твоих жилах бежит та же кровь, иначе ты бы не думал так много о мести. Увы, это не довело тебя до добра.

Здесь он умолк, откинулся в кресле и снова начал обмахиваться своей широкополой шляпой.

Даже в тот миг, когда я стоял на краю бездны, горячая кровь закипела во мне от этих гнусных насмешек. Да, де Гарсиа мог, конечно, торжествовать! Я преследовал его по пятам, но чем это кончилось? Еще секунда, и он отправит меня к акулам. И все же я постарался ему ответить как можно достойнее.

— Судьба против меня, де Гарсиа, — сказал я. — Но если в тебе осталась хоть капля мужества, дай мне шпагу и мы окончим наш спор раз и навсегда. Я знаю, ты ослабел после болезни, но и я не сильнее тебя после всех ночей и дней, проведенных в вашем аду. Силы равны де Гарсиа.

— Возможно, кузен, вполне возможно! Но к чему нам драться? По чести говоря, когда мы встречались лицом к лицу, мне до сих пор не везло, и это весьма прискорбно. Но знай: я дважды сплоховал только потому, что меня смущало предсказание, будто встреча с тобой станет моим концом. Главным образом, из-за этого я и решил отправиться в более теплые края. Но теперь ты сам видишь, как глупо верить в пророчества. Я хоть и перенес болезнь, пока еще жив, и умирать не собираюсь, а ты — извини меня за невежливое напоминание, — ты уже, можно сказать, мертвец. Вот эти сеньоры, — тут де Гарсиа показал на двух чернокожих, которые, воспользовавшись нашим разговором, сбросили в море еще одного извлеченного из трюма раба, — эти сеньоры сейчас оборвут нашу приятную беседу. Если хочешь передать со мной какую-нибудь просьбу, говори, потому что время не терпит. Мы должны очистить трюм до рассвета.

— Я тебя ни о чем не прошу, де Гарсиа, — ответил я. — Зато к тебе у меня есть поручение, и я его выполню. Только сначала я тебе кое-что скажу. Тебе кажется, что ты победил, грязный убийца, но подожди радоваться. Игра еще не окончилась. Твои страхи еще могут сбыться. Я умру, но месть моя будет жить, ибо я вручаю ее богу, как следовало бы это сделать сразу. Может быть, ты проживешь еще несколько лет, но куда ты денешься от его отмщения? В один прекрасный день ты умрешь точно так же, как я умру в эту ночь, и что тогда? Что будет тогда, де Гарсиа?

— Полно тебе болтать, кузен, — проговорил он с презрительной усмешкой. — Насколько я знаю, ты еще не стал проповедником. Ты сказал, что у тебя есть ко мне поручение. Говоря быстрей! Время идет, Томас Вингфилд! Кто мог послать весть изгнаннику вроде меня?

— Изабелла де Сигуенса, которую ты обманул ложной женитьбой и бросил, — ответил я.

Де Гарсиа вскочил с кресла и остановился передо мной.

— Что с ней? — спросил он лихорадочным шепотом.

— Монахи замуровали ее живьем вместе с ребенком.

— Замуровали живьем? Матерь божья! Откуда ты это знаешь?

— Я случайно был при этом, вот и все, Она просила рассказать тебе о том, как они умирали, она и дитя, о том, что она никому не открыла твоего имени и умерла любя и прощая. Больше она ничего не сказала, но я хочу кое-что добавить. Пусть образы этой несчастной и моей матери преследуют тебя вечно, пусть они преследуют тебя в жизни и после смерти, на земле и в аду!

Де Гарсиа на мгновение закрыл лицо ладонями, но потом опустил руки, повалился на свое кресло и крикнул чернокожим матросом:

— Кончайте с этим рабом! Чего вы медлите?

Негры двинулись ко мне, однако я не намеревался даваться им в руки. Я задумал, если удастся, заставить де Гарсиа разделить со мной мою участь. Рванувшись вперед, я обхватил его поперек тела и стащил с кресла. Ярость и отчаяние удвоили мои силы. Мне удалось поднять де Гарсиа на уровень фальшборта, но на этом все кончилось. В то же мгновение чернокожие матросы схватили меня и вырвали негодяя из моих рук. Я понял, что все пропало. Не дожидаясь, когда негры изрубят меня своими тесаками, я оперся руками о фальшборт и сам прыгнул в море.

Разум подсказывал мне, что в моем положении лучше всего было бы утонуть сразу. Я решил, что не стану сопротивляться и прямехонько пойду ко дну. Однако сила жизни оказалась сильнее меня; едва очутившись в воде, я поспешил вынырнуть и поплыл вдоль борта корабля, стараясь держаться в тени, потому что опасался, как бы де Гарсиа не приказал прикончить меня выстрелом из лука или из мушкета. И как раз в это мгновение сверху послышался его голос:

— Теперь-то он наверняка подох! — говорил де Гарсиа, приправляя свои слова проклятиями. — Но пророчество все же едва не сбылось, Черт возьми, сколько страха я пережил из-за этого щенка!

Я плыл и ругал себя за то, что не погиб сразу. На что мне было надеяться? Если даже ни одна акула не позарится на меня, я смогу продержаться так в теплой воде часов шесть-восемь, а потом все равно утону. Какой же смысл бороться и тратить силы? И тем не менее я продолжал неторопливо плыть. После зловонного удушливого трюма прикосновение свежей воды и чистый воздух были для меня как вино и пища. Каждый гребок увеличивал мок силы.

Я уже отстал от корабля ярдов на сто, и с палубы вряд ли кто-либо мог меня заметить, но я все еще слышал тяжелые всплески падающих за борт трупов и пронзительные крики последних, оставшихся в живых рабов. Подняв голову, я огляделся. Невдалеке от меня покачивался на волнах какой-то предмет. Я поплыл к нему, ожидая, что каждый миг будет моим последним мигом, потому что эти воды кишели акулами.

Вскоре я приблизился к плавающему предмету и с радостью обнаружил, что это была большая бочка, сброшенная с корабля. Она держалась стоймя, и волны в нее не заплескивались.

Мне удалось уцепиться за верхний край бочки, и я увидел, что она наполовину заполнена испорченными пресными лепешками; наверное, потому ее и выбросили в море. Эта масса гнилого теста, словно балласт, удерживала бочку на поверхности, не давая ей перевернуться.

Я подумал, что если мне удастся забраться в бочку, акулы хотя бы на время будут мне не страшны. Но как это сделать? И в это мгновение я случайно обернулся. Все мысли разом вылетели из моей головы, Шагах в двадцати я увидел плавник акулы, которая неслась прямо на меня. Ужас овладел мной, отчаяние придало мне силу и сообразительность. Одним рывком я выпрыгнул из воды, ухватился за противоположный край бочки и упал в нее, подогнув колени.

Как удалось мне совершить этот прыжок, я не могу понять до сих пор, но в следующую секунду я уже был внутри бочки, отделавшись только царапиной на подбородке.

Однако неожиданно обретенная мной лодка готова была сама пойти ко дну под тяжестью заплесневелых мокрых лепешек, моего тела и воды, которая залилась внутрь, когда я ее наклонил. Края бочки выступали над поверхностью всего на какой-нибудь дюйм. Я понял, что достаточно одного всплеска и бочка пойдет до дну. А плавник акулы был уже всего в пяти ярдах. В следующее мгновение она с разгону ткнулась носом о дерево, и бочку сильно тряхнуло.

Я начал лихорадочно вычерпывать воду руками. Края бочки почти не возвышались над уровнем океана. Когда, наконец, они поднялись дюйма на два, акула, разъяренная тем, что упустила добычу, повернулась на бок, и я услышал, как ее зубы проскрежетали по деревянным клепкам и железным обручам бочки. Бочка закрутилась на месте, и волна снова захлестнула ее. Я вычерпывал воду как одержимый. Если бы акула напала еще раз, я бы наверняка погиб, но, по-видимому, дерево и железо пришлись ей не по вкусу. Акула удалилась, однако еще в течение нескольких часов я видел время от времени, как ее плавник вспарывает морскую гладь.

Сначала, пока воды было много, я выплескивал ее пригоршнями, потом снял сапог и приспособил его вместо черпака. Когда края бочки поднялись дюймов на двенадцать, мне пришлось остановиться; я боялся, что, если вычерпаю всю воду, бочка перевернется. Теперь можно было, наконец, передохнуть. Но тут мне пришла в голову мысль, что все мои усилия тщетны, что я все равно либо утону, либо погибну от жажды, и я горько посетовал на свое малодушие, которое только затягивало и умножало мои страдания.

В отчаянии я воззвал к небесам, и молился так искренне и горячо, как никогда. Вскоре ко мне вернулись надежда и какое-то удивительное спокойствие. За последние несколько дней страшная опасность грозила мне трижды: во время кораблекрушения, в трюме корабля работорговцев, где я мог умереть от голода и мора, и вот теперь, когда меня поджидали свирепые пасти акул. Но я был уверен, что и на сей раз все обойдется. Ведь не для того я два раза спасался от бед, которые для других были бы верной смертью, чтобы на третий раз погибнуть самым жалким образом! И вот, хотя в моем положении всякая надежда была безумием, я снова начал надеяться. Не скажу, что эта благодать снизошла на меня свыше. Скорее всего во мне было тогда слишком много жизни, и я просто не мог поверить, что скоро умру.

Постепенно я настолько приободрился, что начал даже замечать красоту ночи. Океан был тих, как пруд; ни одно дуновение ветерка не тревожило его гладь. Луна уже заходила, и все небо усыпали бесчисленные, удивительно яркие звезды, каких не бывает в Англии. Но вот и они начали бледнеть, небо на востоке порозовело, и вскоре первые лучи солнца выглянули ив-за горизонта. В это время над гладью вод поднялся густой туман, в котором на расстоянии пятидесяти ярдов ничего не было видно. Час с лишним я плыл вслепую. Лишь когда солнце поднялось выше, туман рассеялся, и я заметил, что меня отнесло от корабля довольно далеко: на горизонте виднелись только верхушки его мачт, а потом и они исчезли. К этому времени вся поверхность океана очистилась; только с одной стороны, непонятно почему, над самой водой осталась висеть узенькая полоска не то тумана, не то пара.

Солнце становилось все жарче, причиняя мне жестокие муки. За исключением нескольких глотков водки, выпитой в трюме моей плавучей тюрьмы, я ничего не пил уже целые сутки. Не стану описывать всех моих страданий. Час проходил за часом, а я все еще стоял в своей бочке, изнывая от жажды, с непокрытой головой под палящими лучами тропического солнца, ослепительный блеск которого отражался в зеркальной глади океана. Тот, кто не испытал ничего подобного, вряд ли сможет это представить. Временами меня охватывала непереносимая слабость, и несколько раз я едва не вывалился в море. Наконец, я впал в смутный полусон, или, вернее, полузабытье, от которого меня пробудили плеск волн и птичьи голоса.

Подняв голову, я с изумлением и великой радостью увидел, что странная узенькая полоска тумана на самом деле оказалась низким берегом. Прилив быстро нес меня к отмели в устье большой реки. Многочисленные чайки с криком кружились над тем местом, где при слиянии пресной и соленой воды ходили рыбьи стаи. Вот одна чайка выхватила из воды рыбу весом не менее трех фунтов и хотела подняться вверх, но тяжесть оказалась для нее слишком велика. Тогда она принялась долбить рыбу клювом по голове, пока не оглушила, а затем начала ее рвать на куски. В это время бочонок подплыл к ней совсем близко, и, сделав усилие, я ухитрился выхватить у чайки ее добычу. В следующее мгновение я уже пожирал трепещущую рыбу. Это может показаться отвратительным, но я еще ни разу в жизни не ел с таким аппетитом и еще ни одно блюдо не казалось мне столь освежающим!

Поскольку воды у меня не было, я съел сколько мог, а остаток рыбы спрятал в карман своего камзола. После этого мысли мои обратились к ревущему на отмели прибою. Скоро мне стало ясно, что, стоя в бочке, пересечь полосу бурунов невозможно, поэтому я опрокинулся вместе с бочкой в воду, а когда она всплыла, сел на нее верхом. В полосе прибоя меня едва не сбросило, однако прилив быстро нес бочку вперед, буруны вскоре остались позади, и я очутился в устье большой реки.

Здесь судьба еще раз улыбнулась мне: я выловил из воды плывший по течению сук и теперь мог грести. С помощью этого весла мне удалось направить мою посудину к густо заросшему тростником берегу, на котором чуть поодаль стеной стояли прекрасные высокие деревья с гроздьями крупных орехов в зеленых кронах.

Так, проведя в своей бочке без малого десять часов, я благополучно высадился на сушу. В этом мне тоже помог чистый случай, ибо река буквально кишела отвратительными пресмыкающимися, так называемыми крокодилами, или, иначе, аллигаторами. Но тогда я даже не подозревал об их существовании.

Я достиг земли как раз вовремя, потому что, когда я подплывал к берегу, начался отлив, который вместе с течением реки понес меня обратно в открытое море. Запоздай я немного, и мне бы уже не выбраться. Последние десять минут мне пришлось напрягать все силы, чтобы заставить бочку двигаться вперед. Наконец я заметил, что подо мной глубина не достигает и четырех футов, свалился с бочки и вброд добрался до отмели. Здесь я упал ничком на песок и возблагодарил бога за чудесное спасение.

Вскоре, однако, жажда охватила меня с новой силой я заставила подняться на ноги. Я побрел вверх по берегу реки, пока не натолкнулся на лужицу дождевой воды. На вкус она оказалась пресной и свежей, и я припал к ней, обливаясь слезами радости.

Я пил и пил до тех пор, пока мог. Только те, кто побывал в ноем положении, знают, как вкусна прохладная чистая вода!

Напившись, я смыл морскую соль с лица и тела, достал из кармана остатки рыбы и доел ее до конца. Эта трапеза меня подкрепила, однако я был настолько измучен, что тут же растянулся в тени под каким-то кустом с белыми цветочками и мгновенно уснул.

Когда я открыл глаза, была уже ночь. Наверное, я проспал бы еще немало часов, если бы не боль и непонятное жжение во всем теле. Наконец меня так допекло, что я в бешенстве вскочил на ноги, проклиная все на свете. Сгоряча я никак не мог понять причину своих мучений, но потом заметил, что воздух прямо кишит похожими на комаров насекомыми, издающими тонкий звенящий писк. Опускаясь на мою кожу, они сосали из меня кровь и одновременно впускали яд в ранки. Испанцы называют этих подлых кровопийц москитами. Еще хуже были насекомые величиной с булавочную головку. Они набрасывались сотнями, впивались, словно бульдоги в медведя, вгрызаясь глубоко в тело, так, что потом оставались гноящиеся язвочки. Эти создания, которые испанцы называют «гаррапатас», представляют собой разновидность мелких клещей. Кроме них, было еще множество разных мучителей — всех не перечесть, — отличавшихся друг от друга по размерам и по виду, но имевших одну общую особенность: все они сосали кровь к все были ядовиты.

Целую ночь я сражался с этой напастью и едва не сошел с ума. У меня не было ни мгновения покоя! Незадолго до рассвета я бросился к реке и улегся в воду, надеясь хоть немного облегчить свои страдания, но не пролежал и десяти минут, как рядом со мной выполз из ила огромный крокодил. Никогда еще я не видел такого отвратительного и страшного чудовища и, конечно, в ужасе выскочил на берег, где меня тотчас с жужжанием облепили мириады летающих и ползающих кровопийц…

Но довольно об этих гнусных насекомых!

Глава 13

ЖЕРТВЕННЫЙ КАМЕНЬ
Наконец пришло утро, застав меня в самом плачевном положении. Лицо мое разнесло от яда москитов, словно тыкву, да и тело выглядело не лучше. Жгучие уколы не прекращались, и я то бежал, то прыгал, как сумасшедший. Сам не зная куда, я продирался наугад сквозь густые заросли. Вокруг не было никаких признаков человеческого жилья — одно бесконечное болото. Я шел вдоль берега реки, то и дело натыкаясь на крокодилов и отвратительных змей. Чувствуя, что силы меня покидают и что я уже недолго смогу выносить эти муки, я решил идти вперед до конца, пока не свалюсь замертво, и пусть тогда смерть избавит меня от всех страданий.

Так я пробирался час с лишним, пока не вышел на открытый берег, где не было ни кустов, ни тростника. Я шел, подпрыгивая, приплясывая и отмахиваясь распухшими руками от проклятых кровопийц, тучей круживших над моей головой. Конец мой был уже близок. Силы меня покидали, я едва не валился с ног. И в этот миг я внезапно увидел перед собой группу бронзовокожих людей в белых одеждах. По-видимому, они ловили в реке рыбу, но теперь сидели на берегу и ели, а позади них стояло на воде множество длинных челнов, нагруженных всякой всячиной.

Заметив меня, туземцы громко закричали что-то на незнакомом мне языке, схватили лежавшее рядом с каждым оружие — луки со стрелами и деревянные палицы, утыканные со всех сторон острыми осколками вулканического стекла,[14] — и начали приближаться, по-видимому, намереваясь меня прикончить. Я воздел руки и взмолился о милости. Когда туземцы увидели, что я безоружен и совершенно беспомощен, они опустили оружие и заговорили со мной на своем языке. Я потряс головой в знак того, что ничего не понимаю, потом показал рукой в сторону моря, а затем на свое распухшее лицо и тело. Туземцы закивали головами. Один из них сбегал к челнам и принес какую-то пахучую мазь коричневого цвета. Затем он знаками приказал мне снять остатки изорванной одежды, приводившей всех в немалое изумление. Когда я разделся, туземцы умастили меня коричневой мазью, и я сразу почувствовал величайшее облегчение: зуд и жжение прекратились, а самое главное — запах мази отгонял насекомых, которые отныне мне почти не докучали.

После этого туземцы накормили меня жареной рыбой, лепешками и напоили восхитительным горячим напитком, покрытым коричневой пузырящейся пеной; позднее я узнал, что это был шоколад. Когда я поел, туземцы тихонько посовещались между собой, а затем знаками приказали мне пойти в один из челнов и лечь на специально подстеленные циновки. Я повиновался. Следом за мной в тот же челн — он был достаточно велик — сели еще три человека. Один из них, весьма важный мужчина с приятным лицом и величавыми движениями — я его сразу признал за самого главного, — сел напротив меня, а двое других поместились на носу и на корме и взялись за весла. Мы отчалили в сопровождении других трех челне, но едва успели проплыть с милю, как я погрузился в сон, сломленный крайней усталостью.

Пробудился я совершенно свежим, проспав, по-видимому, немало часов, потому что солнце уже садилось. С удивлением я заметил, что величавый туземец, сидевший в челне напротив меня, оберегает мой сон, отгоняя от меня комаров густолистой веткой. Судя по его доброте, мне нечего было опасаться дурного обращения. Успокоившись, я начал раздумывать, куда я, собственно говоря, попал, что это за удивительная страна и кто эти люди. Но вскоре я перестал ломать себе голову и, вместо того чтобы предаваться пустым измышлениям, залюбовался проплывавшими перед моими глазами картинами.

Мы поднимались теперь по более узкой реке, чем та, на берег которой я высадился. Заболоченные заросли исчезли, и вместо них по обеим сторонам раскинулось открытое пространство. Берега можно было бы назвать голыми, если бы не огромные деревья, превосходившие по величине самые большие дубы, Некоторые из них были удивительно красивы! Лианы опутывали их, свешиваясь с верхних ветвей, а между ними виднелись удивительные пышные цветы, растущие прямо на древесной коре, словно мох на стенах. Хриплоголосые птицы с ярким сверкающим оперением порхали в листве, обезьяны трещали и бормотали, встревоженные нашим приближением.

Когда солнце, озарявшее последними лучами это удивительное, небывалое зрелище, закатилось, мы подошли к бревенчатому причалу и высадились на берег. Стемнело почти сразу, и я разобрал только, что меня куда-то ведут по хорошей дороге. Вскоре мы достигли ворот; здесь толпилось множество людей и слышался лай собак; по-видимому, это был вход в город. Пройдя ворота, мы углубились в длинную улицу с домами по обеим сторонам. У порога последнего дома мой спутник остановился, взял меня за руку и ввел в узкую низкую комнату, освещенную глиняными светильниками. Несколько женщин приблизились и поцеловали его, другие, по-видимому служанки, склонились перед ним, касаясь одной рукой пола. Затем все взгляды обратились ко мне, и со всех сторон на моего спутника посыпались вопросы, о содержании которых я мог только догадываться.

Когда всеобщее любопытство было удовлетворено, женщины принесли блюда со множеством странных кушаний и расставили их прямо на полу. Хозяин пригласил меня разделить с ним ужин. Я сел рядом с ним на циновку и принялся за еду.

Прислуживавшие нам женщины были довольно привлекательны, но среди них особенно выделялась своей грацией одна, высокая, стройная девушка с нежным и добрым выражением лица, придававшим ее красоте особую прелесть. Она была такой же смуглой, как все, но с правильными чертами лица и прекрасными глазами. Я говорю о ней здесь по двум причинам: потому, что она дважды спасла меня — от жертвоприношения и от пыток, и потому, что эта женщина была не кто иная, как Марина; впоследствии она стала любовницей Кортеса, и без нее он никогда бы не сумел захватить Мехико. Но в то время она даже не думала, что именно ей суждено отдать свою родину Анауак во власть жестоким испанским поработителям.

С первого взгляда я заметил, что Марина — отныне я буду называть ее так потому, что ее полное индейское имя слишком длинно, — была тронута моим горестным состоянием и делала все возможное, чтобы услужить мне и избавить меня от назойливого любопытства окружающих. Она принесла мне воды умыться, дала чистое полотняное одеяние взамен грязных лохмотьев и накинула на мои плечи плащ, искусно сшитый из ярких перьев.

После ужина меня проводили в отдельную маленькую комнату с циновкой вместо постели, на которой я тотчас растянулся и принялся размышлять о своей судьбе. Мой прежний мир был потерян, и, по-видимому, навсегда, но зато я очутился среди приятных и добрых людей, по всем признакам вовсе не походивших на дикарей. Правда, меня беспокоила одна вещь: я обнаружил, что, несмотря на хорошее обращение, со мной обходились, как с пленником: на пороге моей маленькой комнаты спал воин, вооруженный копьем с медным наконечником.

Прежде чем заснуть, я выглянул сквозь забранное деревянной решеткой отверстие, заменявшее окно, и увидел, что дом расположен на краю обширной площади. Посредине возвышалась огромная темная масса в форме пирамиды высотой более чем в сто футов. На вершине этой пирамиды виднелись очертания храма, как я правильно угадал, а перед входом в него горел огонь. Уже засыпая, я все еще раздумывал, для чего понадобилось такое гигантское сооружение и во славу каких богов оно было воздвигнуто?

Утром мне это предстояло узнать.

Здесь следует, пожалуй, рассказать о том, что мне стало известно лишь много времени спустя. Я попал в город Табаско, столицу одной из южных провинций Анауака, расположенную от главного города Теночтитлана, ныне Мехико, на расстоянии нескольких сотен миль. Река, к устью которой меня пригнало, называется Рио-Табаско. Именно здесь высадился Кортес в следующем году. А моим хозяином был касик, или вождь, Табаско, тот самый, что впоследствии подарил Кортесу Марину. Таким образом, я оказался первым белым человеком, жившим среди индейцев, если не считать некоего Агилара; лет за шесть до меня буря выбросила его с несколькими товарищами на юкатанское побережье.

Агилара выручил Кортес, а все остальные были принесены в жертву Уицилопочтли, жестокому богу войны. Но индейцы уже были наслышаны об испанцах и смотрели на них с суеверным ужасом. Примерно за год до этого побережье Юкатана посетил идальго Эрнандес де Кордова, неоднократно сражавшийся с туземцами, а после него, незадолго до моего появления, в устье реки Табаско заходили каравеллы Хуана де Грихальвы. Таким образом, меня приняли за одного ив людей этого незнакомого странного племени теулей, как индейцы называли испанцев, а следовательно — за врага, крови которого жаждали их боги.

Освеженный крепким сном, я поднялся с рассветом, умылся и, облачившись в приготовленные для меня полотняные одежды, вышел в большую комнату. Тотчас мне принесли еду, но едва я успел подкрепиться, как в комнату вошел мой хозяин, касик, в сопровождены еще двух людей, вид которых заставил меня содрогнуться от ужаса. Какая-то странная масса склеивала в отвратительный колтун ж черные длинные и прямые космы, лица выражали устрашающую жестокость, а черные одежды были расшиты таинственными мистическими знаками кроваво-красного света. Все присутствующие, не исключая самого касика, с явным уважением относились к этим людям, разглядывавшим меня с такой свирепой радостью, что кровь стыла в жилах. Один из них приблизился, раскрыл одеяние у меня на груди и, положив омерзительную грязную ладонь на мое тревожно бьющееся сердце, принялся считать вслух его удары, что-то приговаривая. Как я узнал позднее, он говорил, что я очень силен. Все это время его спутник не открывал рта и только одобрительно кивал головой.

Чтобы понять, что здесь происходит, я начал всматриваться в лица окружающих, пытаясь прочесть на них ответ, и вдруг встретился взглядом с глазами Марины. То, что я в них прочел, не оставило у меня ни малейшего сомнения: они были полны страха и жалости. Я понял, что меня ожидает какая-то ужасная смерть. Но прежде чем я успел осознать это до конца и что-либо сделать, жрецы, или, как их называют индейцы, паба, схватили меня и вытащили из дома. Все присутствующие, за исключением касика и Марины, высыпали следом за нами.

Я увидел, что нахожусь на обширном плацу или базарной площади, окруженной красивыми каменными домами; лишь изредка среди них попадались глинобитные хижины. Площадь быстро заполняли толпы народу. Мужчины, женщины и дети — все старались взглянуть, как меня ведут к высокой пирамиде, на вершине которой пылал огонь.

У подножия пирамиды меня втолкнули в небольшую комнату, вырубленную в ее толще. Здесь еще несколько жрецов сорвали с меня всю одежду, кроме набедренной повязки, и возложили мне на голову венок из цветов. В этой комнате уже находилось два других индейца; судя по их искаженным от ужаса лицам, они были тоже обречены на смерть.

Но вот где-то наверху над нашими головами тревожно, громко забил барабан. Нас вывели из комнаты и поместили в середине многочисленной процессии и жрецов так, что я оказался впереди осужденных индейцев. Жрецы затянули какой-то гимн, и мы начали подниматься на пирамиду с уступа на уступ, каждый раз обходя ее вокруг, пока, наконец, не достигли верхней квадратной площадки со сторонами, равными примерно сорока футам. Отсюда открывался прекрасный вид на раскинувшийся внизу город и окрестности, но мне было не до прелестных пейзажей. Напротив меня, на другом краю площадки, стояли две деревянные башни высотой футов в пятьдесят — храм бога войны Уицилопочтли и храм бога воздуха Кецалькоатля. Сквозь открытые настежь двери храмов виднелись чудовищно уродливые, высеченные из камня фигуры обоих богов, а перед ними на низеньких алтарях плавали в больших золотых блюдах сердца вчерашних жертв. Стены храмов покрывали изнутри омерзительные и страшные изображения. Напротив башен горел на большом алтаре неугасимый огонь, перед алтарем возвышался прямоугольный выпуклый сверху блок из черного мрамора высотой с обыкновенный стол, какие стоят у нас в харчевнях, а рядом лежал огромный круглый камень с медным кольцом посредине, высеченный в форме жернова футов десяти в поперечнике.

Все это я хорошо запомнил, хотя и не имел времени как следует рассмотреть, потому что едва мы достигли верхней площадки, как меня схватили и поставили на жерновообразный камень. Здесь на меня надели кожаный пояс, привязанный к медному кольцу веревкой как раз такой длины, чтобы я мог свободно перебегать с края на край камня, но не дальше. Затем мне сунули в руки копье с кремневым наконечником, раздали такие же копья двум обреченным индейцам, которые шли следом за мной, и знаками приказали начать бой: индейцы должны были нападать, а я — защищать свой камень.

Я подумал, что если мне удастся сразить этих двух несчастных, может быть, меня помилуют, и приготовился убить ни в чем не повинных людей ради спасения своей собственной жизни. Верховный жрец подал знак, приказывая индейцам напасть на меня, однако оба они были настолько испуганы, что не двинулись с места. Тогда жрецы принялись хлестать их кожаными бичами, и несчастные устремились ко мне, крича от боли. Один из индейцев первым достиг камня. Я ударил и пронзил копьем его руку. Выронив свое оружие, он отскочил в сторону, и второй индеец последовал за ним. Они не хотели сражаться, и никакие удары бичей уже не могли их заставить напасть на меня.

Видя, что мужество окончательно покинуло пленников, жрецы решили с ними разделаться. Под громкое пение и музыку они подтащили раненого мной индейца к черному мраморному столу — я уже понял, что это был жертвенный камень — и опрокинули его на выпуклую верхнюю площадку грудью вверх. Пять жрецов вцепились в несчастного: один держал его за голову, двое за руки и двое за ноги. Затем к нему приблизился верховный жрец, облаченный в багряное одеяние, тот самый, что считал удары моего сердца. Пробормотав какое-то заклинание, он взметнул итцтли — изогнутым ножом из вулканического стекла, одним ударом вспорол грудь бедного индейца и совершил древний обряд жертвоприношения солнцу.

В это мгновение вся стоявшая внизу многочисленная толпа, перед глазами которой разыгрывали этот кровавый спектакль, простерлась ниц и лежала на земле до тех пор, пока сердце жертвы не опустили на золотое блюдо перед богом Уицилопочтли. Затем страшные жрецы бога набросились на тело жертвы. С дикими криками они дотащили его до края верхней площадки пирамиды, или, правильнее, теокалли, и швырнули вниз так, что оно покатилось по крутому склону. У подножия теокалли труп подхватили какие-то ожидавшие этого момента люди и унесли. В то время я еще не знал, для чего он им нужен.

Тотчас вслед за первой жертвой последовала вторая, и снова толпа на площади благоговейно простерлась ниц. Затем наступил мой черед. Когда жрецы схватили меня, все смешалось перед моими глазами, и я пришел в себя уже на проклятом жертвенном камне. Повиснув на моих руках и ногах и оттягивая назад голову, жрецы не давали мне шевельнуться. Я лежал на спине, выпятив грудь колесом, так, что туго натянутая кожа на ней едва не лопалась, как на барабане. А надо мной стоял сам дьявол в образе человеческом со стеклянным ножом в руке. Никогда не забуду я ни его свирепого лица, искаженного жаждой крови, ни его сверкающих из-под сальных косиц глазок. Откидывая назад свисающие на лоб пряди, жрец медлил. Он примеривался не спеша, покалывая меня ножом в то место, куда хотел нанести удар. Казалось, прошла целая вечность, пока я лежал так, вздрагивая от каждого укола, но вот, наконец, паба решился и взмахнул ножом.

Словно сквозь туман, я видел, как стремительно опускался нож. Последний мой час пробил! Но в этот миг чья-то рука перехватила руку жреца на полдороге, и я услышал тихий голос.

Ка видно, то, что он говорил, пришлось жрецу не по вкусу. Пронзительно взвыв, он рванулся, чтобы заколоть меня, но та же рука снова перехватила нож на лету. Жрец ушел в храм Кецалькоатля, а я так и остался распростертый на жертвенном камне, испытывая муки тысячи смертей. Почему меня не убили сразу? Неужели они еще будут меня пытать перед смертью? Одна эта мысль была для меня ужаснее всех агоний.

Я лежал на проклятом черном камне, и лучи солнца жгли мою обнаженную грудь. Снизу доносился отдаленный гул многотысячной толпы. И пока я лежал на этом ужасном ложе, казалось, вся моя жизнь пронеслась перед моими глазами. Я вспомнил тысячи давно забытых мелочей, вспомнил далекое детство, мою клятву, прощальный поцелуй и последние слова Лили, вспомнил, какое лицо было у де Гарсиа, когда меня бросили в море, вспомнил смерть Изабеллы де Сигуенса, и последняя смутная мысль моя была горестным удивлением: почему, почему служители всех богов так жестоки?!

Но вот снова послышался звук шагов, и я поспешно закрыл глаза. Я больше не в силах был видеть этот страшный нож! Однако прошло мгновение, еще мгновение, еще, а удара все не было. Вместо этого меня внезапно отпустили и поставили на ноги, хотя я думал, что ноги уже мнебольше никогда не понадобятся, а затем довели до края площадки, потому что сам идти я не мог. Тут мой жрец-палач, прокричав собравшейся у подножия теокалли толпе какие-то слова, заставившие ее зашуметь, как лес от порыва ветра, обнял меня окровавленными руками и поцеловал в лоб.

Только теперь я заметил, что рядом со мной стоят захвативший меня в плен касик, величественный и невозмутимый, с вежливой улыбкой на лице. Улыбаясь, он отдал меня жрецам и теперь все с той же улыбкой вырвал из их рук.

Мне помогли омыться, снова одели, ввели в святилище Кецалькоатля и поставили перед ужасным изваянием этого божества. Пока жрецы бормотали свои молитвы, я стоял неподвижно, не в силах оторвать взгляда от золотого блюда, на котором уже должно было бы лежать мое сердце. Затем поддерживая с двух сторон, мне помогли спуститься по огибающей пирамиду лестнице к подножию теокалли, где касик взял меня за руку и повел сквозь толпу. Я заметил, что теперь индейцы смотрят на меня с непонятным благоговением. Первым человеком, встретившим нас в доме касика, была Марина: она обратилась ко мне с какими-то ласковыми словами, но я их не понял. Меня отпустили в мою комнату, и здесь я провел остаток дня, совершенно измученный пережитым волнением. Поистине я попал в страну сатаны!

А теперь время рассказать о том, как мне удалось спастись от жертвенного ножа. Мне помогла Марина. Я приглянулся ей, и она сжалилась над моей страшной участью. Обладая живым умом, Марина сумела избавить меня от смерти.

Когда я уже шел к жертвенному камню, она обратилась к своему хозяину касику и напомнила ему, что император Анауака Монтесума, обеспокоенный появлением теулей или испанцев, как известно, не раз выражал желание увидеть одного из них. Марина сказала, что я, несомненно, теуль, и Монтесума наверняка разгневается, если меня принесут в жертву в этом отдаленном городе, вместо того чтобы сначала показать ему, а уж потом, если он пожелает, покончить со мной в столице. Касик ей ответил, что речь ее мудра, однако сейчас говорить об этом поздно, потому что жрецы уже завладели мной и вырвать жертву ив их рук немыслимо.

— О нет! — возразила Марина. — Надо просто сказать им вот что: они хотят принести теуля в жертву Кецалькоатлю, а Кецалькоатль сам был белокожим.[15] Что, если этот теуль — один из его детей? Бог разгневается, когда его сына принесут ему я жертву. Но если даже бог не разгневается, то Монтесума наверняка придет в ярость и отомстит и тебе, и жрецам.

Выслушав Марину, касик понял, что она права, и поспешил подняться на теокалли. Он подоспел как раз вовремя, чтобы остановить занесенный надо мной нож. Сначала верховный жрец ни о чем не хотел слышать и кричал о святотатстве, однако когда касик растолковал ему, в чем дело, жрец сообразил, что разумнее уступить и не навлекать на себя гнев Монтесумы. Поэтому меня освободили, отвели в святилище, а затем снова показали народу, и паба объявил, что бог признал меня одним из своих сыновей. Этим и объясняется то благоговейное почтение, с которым отныне смотрели на меня индейцы.

Глава 14

СПАСЕНИЕ КУАУТЕМОКА
После этого ужасного дня жители Табаско начали относиться ко мне превосходно и уже не помышляли о том, чтобы принести испанца, или теуля, как они меня называли, в жертву своим богам. Все сразу переменилось. Теперь я был хорошо одет, всегда сыт и мог разгуливать где угодно, хотя и в сопровождении воинов, которые в случае моего бегства поплатились бы головой. Я узнал, что на следующий же день после того, как меня вырвали из рук жрецов, к великому правителю Монтесуме были отправлены гонцы с известием о моем пленении. Монтесума должен был передать с ними свою волю. Но до Теночтитлана путь был неблизкий, и пока гонцы вернулись, прошло немало недель.

Тем временем я каждый день усердно изучал язык майя,[16] а также ацтеков. В этом мне особенно помогала Марина. Сама она была родом не из Табаско, а из Пайналлы, расположенной в юге — восточной части страны. Мать продала Марину торговцам, чтобы все наследство досталось другому ребенку, родившемуся у нее от второго брака, и, таким образом, Марина очутилась в конце концов у касика Табаско.

Помимо языков, я старался как можно лучше узнать историю и обычаи этой страны и научиться читать рисунчатое письмо, которым здесь пользовались. В то же время благодаря своим познаниям в медицине я постепенно завоевал славу великого врачевателя, так что жители Табаско окончательно уверились в том, будто я настоящий сын доброго бога Кецалькоатля.

Но чем больше я узнавал этот народ, тем меньше я его понимал. Во многих отношениях индейцы стояли на одном уровне с известными мне народами Европы. Они были искуснейшими ремесленниками и строителями. Немногие наши города могут похвастаться столь совершенной архитектурой и немногие страны — столь же справедливыми законами. Кроме того, этот народ терпелив и мужествен. Но суеверия подтачивали его изнутри, словно грибок, разрушающий сердцевину здорового дерева. Сами по себе верования индейцев были довольно возвышенными и даже имели немало общего с христианской религией, например обряд крещения, однако к чему они приводили на деле, — об этом я уже говорил.

А теперь я спрашиваю себя, что в конечном счете хуже — приносить людей в жертву богам или пытать их в подземельях инквизиции и замуровывать заживо в стенах монастырей? Пожалуй, последнее более жестоко.

За месяц, проведенный в Табаско, я выучил язык настолько, что уже мог разговаривать с Мариной. Мы стали друзьями, и только. От Марины я получил большую часть сведений об этой стране, а кроме того, она учила меня, как себя держать, чтобы не попасть в беду. В благодарность я рассказал ей кое-что о нашей религии и об обычаях европейцев. Именно эти знания помогли ей впоследствии сделаться незаменимой для испанцев, принять их веру и вступить на путь белых людей.

Так я прожил в доме касика Табаско более четырех месяцев. Под конец благоволивший ко мне касик даже предложил мне в жены свою сестру, и был немало удивлен, когда я как можно почтительнее отклонил его милость, потому что девушка была по-настоящему красива. Несмотря на отказ, со мной продолжали обходиться великолепно, и если бы сердце не влекло меня к далекой родине и не возмущалось кровавыми обрядами, происходившими на моих глазах почти ежедневно, я бы, наверное, целиком отдал его этому доброму, искусному и трудолюбивому народу.

Наконец, по истечении полных четырех месяцев, прибыли посланцы двора Монтесумы, задержавшиеся в пути из-за разлива рек и прочих дорожных происшествий. Император настолько заинтересовался вестью о моем пленении, что счел необходимым послать за мной своего родного племянника принца Куаутемока, поручив ему доставить меня в столицу под усиленной охраной из лучших воинов.

Я никогда не забуду нашу первую встречу с принцем, ставшим впоследствии моим добрым другом и собратом по оружию. Когда он прибыл с эскортом в Табаско, я охотился в окрестностях города на оленей, изумляя индейцев искусной стрельбой из лука. Они ведь не знали, что я достиг совершенства в обращении с этим видом оружия еще на родине, где дважды завоевывал первый приз на состязаниях бангийской общины. Гонец прервал нашу охоту, и мы поспешили в город, захватив с собой подстреленного оленя. Приблизившись к дому касика, я увидел, что весь двор заполнен пышно разряженными воинами. Среди них особенно выделялся своим великолепием один индеец. Он был молод, очень высок и широкоплеч, с приятным лицом и орлиным взором. Весь его властный облик был преисполнен величия. Тело индейца прикрывал золотой панцирь, на плечи был наброшен плащ из сверкающих перьев, искусно подобранных в перемежающиеся разноцветные полосы. Голову его украшал золотой шлем, увенчанный царским символом орла, раздирающего золотую змею, инкрустированную драгоценными камнями. На руках выше локтей и на ногах под коленями он носил золотые обручи с самоцветами, а в руке у него было длинное копье с медным наконечником.

Вокруг этого человека толпилось множество других знатных воинов, разодетых не менее пышно, с той лишь разницей, что вместо золотого панциря они носили стеганые хлопковые доспехи — эскаупили,[17] а шлемы их вместо царского символа украшали пучки длинных перьев, скрепленных пряжками с каменьями. Так предстал передо мной принц Куаутемок, племянник Монтесумы, а позднее — последний император Анауака.

Увидев принца, я приветствовал его по обычаю индейцев — коснулся правой рукой земли, а потом поднес эту руку ко лбу. Куаутемок пристально разглядывал меня несколько мгновений — я стоял перед ним в простой охотничьей одежде с луком в руках, — потом улыбнулся открытой дружеской улыбкой и сказал:

— Поистине, теуль, если я хоть что-нибудь понимаю в людях, мы с тобою равны по происхождению и по летам, а потому не подобает тебе склоняться передо мной, словно рабу перед господином!

И с этими словами он протянул мне руку. Я пожал ее и с помощью Марины, не спускавшей восторженных глаз со столь знатного повелителя, ответил:

— Может быть, и так, принц. У себя на родине я действительно был человек с именем и достатком, однако здесь я только несчастный раб, спасенный от смерти на алтаре.

— Я это знаю, — проговорил он, хмурясь. — Хорошо, что тебя успели спасти и нож не оборвал твою жизнь. Иначе гнев Монтесумы обрушился бы на весь город, и тогда…

С этими словами он посмотрел на касика, который задрожал всем телом — такой страх внушало в те дни грозное имя Монтесумы.

Затем Куаутемок спросил меня, правда ли, что я теуль, то есть испанец. Я ответил, что нет, что я из другого племени белых людей, но, в жилах моих течет половина испанской крови. Это его удивило: до сих пор он не слыхал о других белокожих племенах. Тогда я кое-что рассказал ему о себе, главным образом о том, как я здесь очутился.

Выслушав меня, Куаутемок проговорил:

— Если я правильно понял твои слова, теуль, ты не испанец, хотя в тебе есть испанская кровь, и ты прибыл сюда на испанском корабле. Все это непонятно. Однако пусть в этом разбирается сам Монтесума, а сейчас давай поговорим о другом. Покажи мне, как ты стреляешь из своего большого лука. Ты привез ого с собой или сделал здесь? Мне сказали, что среди местных жителей ты самый лучший стрелок!

Я показал ему изготовленный мной лук, посылавший стрелы шагов на шестьдесят дальше любого индейского лука, и мы заговорили с ним о битвах и об охоте. Марина помогала нам, возмещая бедность моего языка, и к вечеру мы с принцем были уже друзьями.

С неделю Куаутемок и его воины отдыхали в городе Табаско, и все это время мы часто встречались я беседовали втроем: принц, Марина и я. Вскоре я заметил, что Марина посматривает на высокого гостя влюбленными глазами. Ее привлекало не только его богатство и знатность; обладая большим честолюбием, Марина не желала прозябать в рабстве у касик и мечтала разделить с Куаутемоком власть и славу.

Всевозможными способами пыталась она завоевать сердце принца, но он ее просто не замечал. Наконец она решилась поговорить с ним начистоту и сделала это в моем присутствии.

— Завтра ты покидаешь наш город, принц, — начала она вкрадчивым тоном. — Если ты позволишь говорить своей рабыне, я бы хотела испросить у тебя одну милость.

— Говори, женщина, — ответил Куаутемок.

— Я прошу об одном: купи меня у касика или, если хочешь, прикажи, чтобы он отдал меня тебе, Я хочу последовать за тобой в Теночтитлан.

Куаутемок расхохотался.

— Ты говоришь откровенно, женщина, — сказал он. — Но ты должна знать, что в городе Теночтитлане меня ждет моя царственная сестра и жена Течуишпо, а с ней еще три знатные женщины, которые, к несчастью, довольно ревнивы.

Несмотря на свою смуглую кожу, Марина густо покраснела, и я в первый и последний раз увидел, как в ее добрых глазах загорелся гнев.

— Принц, — проговорила она, — я просила только взять меня с собой! Я не просила тебя брать меня в жены или в наложницы!

— Но ты об этом думала, — ответил он насмешливо.

— О том, что я думала, принц, не будем говорить! Я хотела увидеть великий город и великого императора, потому что устала от этой жизни здесь и потому, что тоже хотела возвыситься. Ты отказал мне, принц, но придет время и я, может быть, возвышусь и без твоей помощи. Тогда я вспомню, как ты меня унизил, и отплачу за все и тебе и твоему царскому дому!

Куаутемок снова рассмеялся, но потом сразу посуровел.

— Ты забылась, рабыня! — проговорил он. — Того, что ты здесь наболтала, хватит, чтобы отправить на жертвенный камень десяток людей. Но твоя женская гордость уязвлена, и ты сама не понимаешь, что говоришь, а потому я забуду твои слова. И ты, теуль, тоже забудь их, если только понял.

Марина повернулась к пошла к выходу. Грудь ее бурно вздымалась от ярости, оскорбленного тщеславия, а может быть, и от горя отвергнутой любви. Когда Марина проходила мимо меня, я услышал, как она бормотала сквозь зубы:

— Ладно, принц, ты, может быть, и забудешь, но я — никогда!

Впоследствии я частенько задумывался, вспоминая тот день.

Что это было? Говорила Марина наобум, просто в порыве гнева или в то мгновение перед ней действительно открылось грядущее? И еще об одном я спрашиваю себя: какую роль сыграл разговор с Куаутемоком в дальнейшей судьбе Марины? Правда ли, что она отдала свою родину на позор и поругание только из-за любви к Кортесу, как она мне сама потом говорила? Ответить на эти вопросы трудно, да, пожалуй, и незачем отвечать, потому что вряд ли они имеют прямое отношение к тому, что вскоре произошло. Когда случается какое-нибудь великое событие, мы начинаем отыскивать его причины в прошлом и зачастую ошибаемся. Скорее всего у Марины была обыкновенная вспышка гнева, которая вскоре прошла и была забыта. В самом деле, редко кто строит здание своей жизни на прочном фундаменте какого-нибудь одного чувства — ненависти или надежды, отчаяния или страсти, — как это было со мной. Гораздо чаще зодчим человеческих судеб становится случай; хочется этого людям или нет, он властно вмешивается в их жизнь и перестраивает ее по-своему. Только одно я знаю — Марина действительно не забыла того разговора, и в свое время мне довелось услышать, как она напомнила принцу о каждом его слове и как благородно ответил ей Куаутемок.

Прежде чем говорить о том, что случилось со мной в Теночтитлане, где дочь Монтесумы стала моей женой и где я снова встретил де Гарсиа, я хочу рассказать еще об одном эпизоде моего пребывания в городе Табаско.

В день нашего отъезда, чтобы умилостивить богов, испросить их помощи в дальней дороге, а также по случаю одного из очередных празднеств, которых у индейцев неисчислимое множество, на теокалли было устроено великое жертвоприношение. Мне приходилось наблюдать эти ужасы ежедневно, и в тот день тоже я поднялся вместе со всеми на вершину ступенчатой пирамиды. Внизу собрались толпы народу. Мы стояли вокруг жертвенного камня и ждали. Все было готово.

Но вот свирепый паба, тот самый, что считал удары моего сердца, вышел из святилища и сделал знак своим слугам половить на жертвенный камень первого раба. В это мгновение принц Куаутемок внезапно шагнул вперед и, указав на пабу, приказал жрецам:

— Схватить этого человека!

Те заколебались. Куаутемок был, конечно, принцем, в жилах его текла царственная кровь, но наложить руку на верховного жреца считалось святотатством! Тогда Куаутемок с улыбкой снял с руки перстень, украшенный темно-синим камнем, на котором были выгравированы какие-то странные знаки. Одновременно он вынул свиток с начертанными на нем рисунчатыми письменами и показал его вместе с перстнем жрецам. Это был перстень самого Монтесумы а на свитке стояла подпись верховного жреца Теночтитлана. Ослушаться того, кто обладал подобными знаками власти, вначале обречь себя на верную смерть и бесчестье. Поэтому жрецы, не говоря ни слова, схватили своего главаря и замерли, ожидая дальнейших приказаний.

— Положите его на камень и принесите в жертву богу Кецалькоатлю! — коротко проговорил принц.

Теперь палач, которому смерть других доставляла такую жестокую радость, сам затрясся от страха и зарыдал. Как видно, собственное лекарство пришлось ему не по вкусу!

— За что меня приносят в жертву, принц? — кричал он. — Ведь я был верным служителем богов и императора!

— За то, что ты хотел принести в жертву этого теуля, — ответил Куаутемок, указывая на меня. — За то, что ты хотел этим нарушить волю своего повелителя Монтесумы и за прочие злодеяния, записанные на этом свитке. Теуль — сын Кецалькоатля, ты сам это объявил. Пусть же Кецалькоатль получит жертву за своего сына! Я сказал. Кончайте с ним!

Тотчас же младшие жрецы, которые до этого момента были только слугами верховного пабы, повалили его на жертвенный камень. Один из них облачился в его багряную мантию и, невзирая на мольбы и угрозы своего бывшего хозяина, показал на нем свое искусство. Еще миг — и тело негодяя покатилось вниз по склону пирамиды. Должен сказать, что я отнюдь не был огорчен, когда этот палач погиб точно такой же смертью, на какую он обрекал множество более достойных людей. Мне, видно, недостает христианской кротости.

Когда все было кончено, Куаутемок повернулся ко мне и проговорил:

— Так погибнут все твои недруги, брат мой теуль.

Этот эпизод показал мне, какой огромной властью обладал Монтесума. Достаточно было показать перстень с его руки, чтобы заставить жрецов без промедления умертвить своего собственного верховного пабу.

Примерно час спустя мы уже тронулись в дальний путь. Перед этим я успел, однако, дружески проститься со своим приятелем касиком и с Мариной, не сумевшей напоследок удержаться от слез. С касиком я больше не встречался, но Марину мне еще довелось увидеть.

Наше путешествие продолжалось целый месяц. Путь был неблизкий и очень тяжелый. Зачастую приходилось прорубать себе дорогу заново сквозь чащу леса, то и дело застревая на речных переправах. За это время я видел немало удивительного. С величайшим почетом принимали нас в многочисленных городах, где мы останавливались, но если описывать все подряд, это займет слишком много времени.

Об одном событии мне все же придется рассказать, потому что оно послужило началом нашей дружбы с принцем Куаутемоком. Эта дружба оборвалась только с его смертью, но светлая память о ней до сих пор живет в моем сердце.

Однажды, когда нас задержала разлившаяся река, мы решили, чтобы провести время, поохотиться на красного зверя. Вскоре три оленя были подстрелены, но тут Куаутемок заметил на холме еще одного самца, и мы начали к нему подкрадываться впятером. Однако олень стоял на открытом месте и приблизиться к нему оказалось невозможно — вокруг ярдов на сто не было ни кустика, ни деревца. Тогда Куаутемок начал надо мной подшучивать.

— Про тебя, теуль, рассказывали сказки, говорили, что второго такого стрелка не сыскать. Вот тебе олень — он стоит в три раза дальше, чем нужно нам, ацтекам, для верного выстрела. Покажи на нем свое искусство!

— Попробую, — ответил я, — хоть цель и далека.

Мы укрылись под деревом сейба, нижние ветви которого простирались футах в пятнадцати над землей. Здесь я наложил стрелу на тетиву своего большого, изготовленного моими собственными руками лука, точно такого же, какой был у меня на родине, в Англии, прицелился и выстрелил. Стрела просвистела и под одобрительный ропот восхищенных зрителей мгновенно вонзилась в цель, поразив оленя прямо в сердце.

Мы уже выходили из-под дерева, направляясь к убитому оленю, как вдруг с нижних ветвей сейбы на плечи принцу прыгнул пума-самец, подстерегавший ту же добычу. Пума — огромный дикий кот, раз в пятьдесят тяжелее обыкновенного — сбил принца на землю и, сидя у него на спине, принялся терзать его и рвать своими когтями. Если бы не золотой панцирь и шлем, свирепый хищник сразу покончил бы с ним и Куаутемок никогда не стал бы императором Анауака. Впрочем, возможно, для самого Куаутемока это было бы много лучше.

Увидев, что пума терзает и рвет тело принца, сопровождавшие его знатные воины подумали, что он уже мертв, и, несмотря на всю свою храбрость, бросились бежать, охваченные неудержимым ужасом. Но я не побежал, хотя охотнее всего последовал бы за ними. На поясе у меня висело излюбленное оружие индейцев, заменяющее им меч, — плоская дубина, острые края которой утыканы осколками обсидиана, словно зазубренный бивень меч-рыбы. Высвободив ее из ременной петли, я напал на пуму. От первого удара по голове зверь покатился по земле, обливаясь кровью, но уже в следующее мгновение сжался в ком и с яростным ревом прыгнул на меня. Схватив свой деревянный меч двумя руками, я со всего размаха ударил его еще раз, когда он был в воздухе. Второй удар пришелся между растопыренных лап пумы прямо по морде и черепу. Он был так силен, что мое оружие разлетелось на куски, но пуму это не остановило. Могучий толчок швырнул меня на землю, зверь обрушился на меня и впился зубами и когтями мне в грудь. Хорошо еще, что в тот день я надел куртку из стеганого хлопка, иначе хищник просто растерзал бы меня, но даже эти доспехи не спасли мою шею и затылок от жестоких ран. Глубокие следы когтей пумы я ношу на своем теле и поныне.

Я уже думал, что пришел мой конец, однако нанесенный мной страшный удар оказался для пумы роковым, потому что один из обсидиановых осколков проник в мозг хищника. Когти его судорожно сжались, впиваясь в мое тело, он в последний раз поднял голову, взвыл, словно подыхающая собака, и замертво рухнул на меня.

Придавленный непомерной тяжестью и обессиленный глубокими ранами, я лежал так, пока мужество не вернулось к нашим спутникам. Наконец они приблизились и стащили с меня мертвую пуму. К этому времени принц Куаутемок, который видел все, но не мог пошевельнуться, тоже поднялся на ноги.

— Теуль, — сказал он мне, — ты поистине храбрый человек, и если ты выживешь, клянусь, я буду твоим другом до самой смерти, как ты был моим.

Принц обращался только ко мне, словно не замечая остальных воинов; их он не счел нужным даже упрекнуть.

Но тут я потерял сознание.

Глава 15

ДВОР МОНТЕСУМЫ
Я так ослабел от ран, что с неделю после этого случая не мог тронуться с места, да и потом меня пришлось нести на носилках. Лишь когда мы находились уже в трех днях пути от Теночтитлана, я смог идти сам. Дороги здесь были куда лучше английских, и о них тщательно заботились. Я радовался, что держусь на собственных ногах, потому что мне вовсе не нравилось ехать на плечах у других людей, как это принято у индейцев. Такой способ передвижения больше подходит для женщин. К тому же в нем не было больше никакой необходимости. Жара спала, и теперь мы шли по прохладному плоскогорью, переваливая через хребты.

Никогда еще я не видел такой мрачной местности, как эти бесконечные голые пространства, где росли только редкие колючки алоэ[18] да кактусы самых фантастических видов, ибо только они и могли выжить на песчаной безводной почве. Поистине удивительная страна! Три совершенно различные по климату области уживаются в ней бок о бок, и рядом с великолепием тропиков лежит бескрайняя мертвая пустыня.

На ночь остановились в одном на выстроенных вдоль дороги домов для путников. Дом этот стоял недалеко от перевала через сьерру, или горную цепь, окружающую долину Теночтитлана. Снова в путь мы пустились задолго до рассвета, потому что здесь на большой высоте было так холодно, что после привычной жары почти никто не мог спать. К тому же Куаутемок хотел к ночи добраться до города.

Через несколько сотен шагов дорога вывела нас на перевал. Невольно я остановился, охваченный восторгом и удивлением. Далеко внизу, словно в огромной чаше, лежали земли и воды, еще скрытые от глаз ночными тенями, зато прямо передо мной возвышались окутанные облаками вершины двух снежных гор. Лучи еще невидимого солнца уже играли на них, окрашивая снежную белизну кровавыми бликами. Это были Попокатепетль — «Холм, который курит», и Истаксиуатль — «Спящая женщина».[19] Невозможно представить более величественное зрелище, чем эти две вершины в предрассветный час.

Над высоким кратером Попокатепетля поднимался толстый столб дыма. Пронизанный изнутри отблесками пламени и залитый снаружи темно-алым заревом восходящего солнца, он казался вращающейся огненной колонной. У ее основания сверкающие склоны постепенно меняли свой цвет от ослепительно белого до темно-красного, от красного до густо-малинового, и так — через все великолепие оттенков радуги. Описать это невозможно, а представить себе подобное зрелище может только тот, кто сам видел вулкан Попокатепетль в лучах восходящего солнца.

Налюбовавшись Попокатепетлем, я повернулся к Истаксиуатлю. Эта гора не так высока, как ее «муж» — ацтеки считают оба вулкана мужем и женой. Сначала я увидел только огромную, словно изваянную из снега, фигуру женщины, которая как бы покоится в вознесенном к облакам гробу, рассыпав волной волосы по склону горы. Но вскоре солнечные лучи коснулись ее, и она пробудилась и величаво поднялась из розового тумана, являя поразительное и захватывающее зрелище. Однако как ни хороша спящая женщина на рассвете, я больше люблю ее вечером, когда она возлежит во всем своем великолепии на ложе ночной темноты и медленно, торжественно погружается во мрак.

Пока я любовался вершинами, заря постепенно разливалась сверху по склонам вулканов, освещая покрывающие их леса. Однако обширная долина все еще была заполнена густым туманом; он медленно перекатывался, словно волнующееся море, из которого, подобно островкам, выступали верхушки холмов и крыши храмов. По мере того как мы спускались по довольно крутой дороге, туман постепенно рассеивался, и, наконец, внизу засверкали освещенные солнцем озера Чалько, Хочимилько[20] и Тескоко, подобные трем гигантским зеркалам. На берегах озер виднелись многочисленные города, но самый большой из них — Теночтитлан, казалось, плыл посредине водной глади. Вокруг городов и за ними зеленели возделанные поля маиса, заросли алоэ и густые рощи, а далеко позади возвышалась черная стена скал, замыкающих долину.

Целый день мы быстро продвигались по этой волшебной стране. Позади остались города Амекамека и Айоцинго, которые я не стану описывать, а также множество живописных селений, разбросанных по берегу озера Чалько. Затем мы вступили на каменную дамбу, похожую на широкую дорогу, проложенную посреди озера, и во второй половине дня достигли город Тлауака. Отсюда мы направились к Истапалапану, где Куаутемок хотел заночевать в доме своего царственного дяди Куитлауака. Но когда мы добрались до города, оказалось, что Монтесума, извещенный скороходами о нашем приближении, повелел нам немедленно прибыть в Теночтитлан и выслал для этого навстречу паланкины. Нам оставалось только сесть в них и покинуть цветущий город садов.

Носильщики, не останавливаясь, несли нас по южной дамбе в столицу. Мы двигались мимо городов, выстроенных на вбитых в дно озера сваях, мимо садов, выращенных на плотах и плававших на воде, словно лодки, мимо бесчисленных теокалли и пышных святилищ. Озеро вокруг было заполнено множеством легких пирог, а по дамбе сновали в разных направлениях тысячи индейцев, занятых своими делами. Наконец, перед самым заходом солнца мы достигли Холока, укрепленного сторожевого форта, который расположен на скрещении двух дамб. Я написал «расположен», но увы! — его уже больше нет. Кортес разрушил Холок, точно так же как все остальные прекрасные города, представшие в тот день перед моими глазами.

От Холока начинался Теночтитлан — теперь его называют Мехико, — самый величественный и могучий из всех городов, какие мне доводилось когда-либо видеть. В предместьях дома были построены из адобов — слепленных из ила необожженных кирпичей, — но в центральных, богатых кварталах возвышались здания, сложенные из красного камня. Посредине каждого дома, окруженного садом, находился открытый дворик. Между домами пролегали бесчисленные каналы с пешеходными дорожками по обеим сторонам. На площадях стояли ступенчатые пирамиды, дворцы и храмы. Но все это сразу померкло, когда мы очутились на огромной торговой площади, или тьянкес, и я увидел гигантскую пирамиду. К вершине ее с юга и с севера, с запада и с востока вели четыре каменные лестницы, на ступенях пирамиды лежали груды человеческих черепов, а на самом верху стоял великолепный храм из полированных глыб с высеченными на всех стенах изображениями змей. Я видел этот храм лишь мельком, потому что уже смеркалось, и нас быстро понесли куда-то дальше сквозь темные улицы.

Через некоторое время я заметил, что здания города остались позади. Теперь мы поднимались на холм, поросший могучими кедрами. Наконец носилки остановились на широком дворе, и меня попросили сойти.

Дом, куда привел меня принц Куаутемок, оказался поистине необычайным! Потолки во всех комнатах были из кедрового дерева, на стенах висели богатые разноцветные ткани, а золота здесь было, наверное, столько же, сколько в нашем английском доме бывает кирпича и дуба. Вслед за слугами с кедровыми жезлами в руках мы прошли сквозь анфиладу комнат и галерей, пока, наконец, не добрались до зала, где нас ожидали другие слуги. Они омыли нас ароматной водой, облачили в пышные наряды, а затем провели к двери, перед которой нам пришлось снять сандалии и накинуть грубые темные плащи, чтобы скрыть под ними свои роскошные одеяния. Только после этого нам позволили переступить порог и войти в большой зал, где уже собралось множество знатных мужчин и несколько женщин. Все они стояли неподвижно и были закутаны в такие же грубые плащи. Дальний конец вала отгораживала позолоченная деревянная ширма, из-за которой доносилась нежная музыка.

Мы остановились посредине вала, освещенного благоухающими факелами. Несколько человек приблизилось к нам, приветствуя принца Куаутемока, однако я заметил, что все они с любопытством рассматривают меня. Но вот к нам подошла высокая, стройная женщина необычайной красоты. Она была облачена в великолепное одеяние, украшенное драгоценностями, которые виднелись ив-под темного плаща. Я уже устал удивляться и был до крайности утомлен, но, несмотря на все, вид этой женщины буквально поразил меня: никогда еще я не встречал такого прелестного лица! Обрамленное падающими на плечи волнистыми прядями, оно было озарено большими, ласковыми, как у лани, глазами; благородные черты были необычайно нежны; лицо казалось немного грустным, но чувствовалось, что при случае оно может быть яростным и даже жестоким. Этой знатной особе было не более восемнадцати лет; она находилась в самом начале расцвета, однако обладала формами зрелой женщины и поистине царственным величием.

— Привет тебе, мой брат Куаутемок! — проговорила она приятным голосом. — Наконец-то ты прибыл! Мой царственный отец давно тебя ждет, и тебе придется ему объяснить, почему ты задержался. Моя сестра и твоя жена тоже удивлялась твоему опозданию.

Пока девушка говорила, я скорее почувствовал, чем увидел, что она внимательно меня разглядывает.

— Привет тебе, Отоми, сестра моя! — ответил принц. — Я задержался в дороге. Путь от Табаско дальний, а тут еще с моим спутником теулем, — при этих словах он кивнул в мою сторону, — приключилось по дороге несчастье.

— Какое несчастье?

— Он спас меня от когтей пумы, рискуя жизнью, когда все остальные бежали, ну и сам пострадал. Дело вот как было… — И принц коротко рассказал о нашей охоте.

Девушка слушала внимательно, и я заметил, как горели ее глаза, пока принц говорил. Но вот он кончил, и она обратилась ко мне:

— Добро пожаловать, теуль, — проговорила она с улыбкой. — Ты не из нашего племени, но все равно ты мне нравишься.

И все так же улыбаясь, она отошла от нас.

— Кто эта знатная женщина? — спросил я Куаутемока.

— Это моя двоюродная сестра Отоми, принцесса племен отоми, любимая дочь моего дяди Монтесумы, — ответил принц. — Ты ей понравился, теуль, и это очень хорошо по многим причинам. Но… тш-ш-ш!

В этот момент ширма в дальнем конце зала раздвинулась, и я увидел высокого человека, окутанного клубами табачного дыма. Он сидел на расшитых узорами подушках и по индейскому обычаю курил позолоченную деревянную трубку. Это был сам император Монтесума. Его необычайно бледное для индейца лицо, обрамленное тонкими черными волосами, казалось унылым и меланхоличным. На нем были ослепительно белое одеяние из чистейшей хлопковой ткани, золотой пояс и сандалии, унизанные жемчужинами. Голову его украшали перья царственного зеленого цвета. Позади императора виднелось несколько красивых почти нагих девушек, которые наигрывали на разных музыкальных инструментах, а напротив них стояли четыре старейших советника, босые и закутанные в темные плащи.

Когда ширма раздвинулась, все, кто был в зале, упали на колени, и я поспешил последовать их примеру. Но вот император сделал знак своей позолоченной трубкой, разрешая присутствующим подняться, и мы снова встали на ноги. Однако я заметил, что все стоят сложив руки и не смеют оторвать взгляд от пола.

Монтесума сделал еще один жест, и к нему приблизились трое пожилых мужчин. Насколько я мог понять, это были послы. Они обратились к императору с какой-то просьбой и он ответил им кивком головы. После этого они отошли, беспрестанно кланяясь и пятясь задом, пока не смешались с толпой. Затем Монтесума что-то сказал одному из своих сверстников; тот поклонился и медленно направился в зал, озираясь по сторонам. Наконец, его взгляд упал на Куаутемока, заметить которого, по правде говоря, было нетрудно, потому что он был на голову выше всех присутствующих.

— Привет тебе, принц, — проговорил советник. — Царственный Монтесума желает говорить с тобой и с твоим спутником теулем.

— Делай все, как я, теуль, — шепнул мне Куаутемок и направился к деревянной ширме. Когда мы вошли, ширму за нами задвинули, отгородив нас от зала.

Некоторое время мы стояли неподвижно, сложив руки и потупив глаза, пока нам не сделали знак приблизиться.

— Рассказывай, племянник, — негромко, но повелительно проговорил Монтесума.

— Я прибыл в город Табаско, о прославленный Монтесума! Я нашел там теуля и привел его сюда. Я также принес в жертву верховного жреца согласно твоему царственному повелению и теперь возвращаю знак императорской власти.

С этими словами Куаутемок передал советнику перстень Монтесумы.

— Почему ты так задержался, племянник?

— В дороге случилась беда, о царственный Монтесума! Спасая мне жизнь, мой пленник теуль жестоко пострадал от когтей пумы; ее шкуру мы привезли тебе в дар. Только тогда император ацтеков впервые обратил ко мне взор. Один из советников подал ему свиток, и Монтесума принялся читать письмена-рисунки, время от времени поглядывая на меня.

— Описание точное, — проговорил он, наконец. — В нем не сказано только одного — что этот пленник прекраснее любого мужчины Анауака. Скажи, теуль, зачем твои собратья пришли в мои владения? Зачем они убивают мой народ?

— Об этом я ничего не знаю, о повелитель, — ответил я, как умел, с помощью Куаутемока. — Эти люди не братья мне.

— В донесении сказано, что в твоих жилах течет кровь теулей и что ты высадился на наши берега или близ берегов с одной из их больших пирог, — ты сам в этом признался.

— Да, это так, повелитель, однако я из другого племени, а до берега я доплыл в бочке.

— Я полагаю, что ты лжешь, — нахмурившись, проговорил Монтесума. — Так тебя сожрали бы крокодилы и акулы. Но скажи мне, теуль, — продолжал он с видимым волнением, — скажи мне, вы правда дети Кецалькоатля?

— Не знаю, о повелитель. Я из племени белых людей, и нашим отцом был Адам.

— Наверное, это другое имя Кецалькоатля. Давно уже было предсказано, что дети его вернутся, и вот час их прихода, как видно, наступил.

Тяжело вздохнув, Монтесума заговорил снова:

— Ступай, теуль, завтра ты мне расскажешь о своих собратьях, а потом совет жрецов решит твою участь.

Услыхав о жрецах, я затрясся всем телом, умоляюще сжал руки к воскликнул:

— Если хочешь, убей, повелитель, только не отдавай меня снова жрецам!

Все мы в руках жрецов, чьими устами говорят боги, — холодно возразил Монтесума. — Кроме того, я думаю, что ты мне солгал. А теперь — уходи!

Так я удалился с самыми мрачными предчувствиями, и Куаутемок, повесив голову, вышел вместе со мной. Я проклинал тот час, когда черт меня дернул сознаться, что во мне есть испанская кровь, хоть я и не испанец. Знай я тогда то, что знаю теперь, даже пытки не вырвали бы у меня ни слова! Но сейчас горевать об этом было уже поздно.

Вслед за Куаутемоком я прошел в отдаленные покои дворца Чапультепека, где нас ожидала его прелестная жена, царственная принцесса Течуишпо, а вместе с ней еще несколько знатных мужчин и женщин. Среди них была и дочь Монтесумы.

Во время пышного ужина я оказался рядом с принцессой Отоми. Она мило беседовала со мной, расспрашивая о моей стране и о племени теулей. От нее я узнал, что эти теули, или испанцы, весьма беспокоили императора, принимавшего их за детей бога Кецалькоатля. Монтесума свято верил в древнее пророчество, гласившее, что Кецалькоатль скоро вернется и будет снова править своей страной.

В тот вечер Отоми была так очаровательна и царственно прекрасна, что сердце мое дрогнуло; впервые за все последнее время другая женщина заставила меня на миг забыть мою нареченную. Ведь она была так далеко, где-то в Англии, и я уже думал, что больше ее никогда не увижу! Но, как я узнал позднее, в ту ночь сердце дрогнуло не только у меня.

Неподалеку от нас сидела Папанцин, царственная сестра Монтесумы. Она была уже далеко не молода и вовсе не красива, однако я редко видел такое привлекательное и в то же время такое печальное лицо, словно уже отмеченное печатью смерти. Через несколько недель она и в самом деле умерла, но даже в могиле не обрела покоя. Однако об этом речь впереди.

Покончив с едой, мы запили ее напитком какао, или шоколадом, и выкурили по трубке табаку. Этому странному, но весьма приятному обычаю я научился еще в Табаско и не могу от него отказаться до сих пор, хотя доставать заморское зелье у нас в Англии нелегко.

Наконец, меня проводили в маленькую, облицованную панелями кедрового дерева комнату, отведенную мне под спальню, однако заснуть мне долго еще не удавалось. Я был переполнен новыми впечатлениями. Передо мной теснились странные картины незнакомой страны, столь высоко цивилизованной и одновременно варварской; я думал о ее печальном монархе, у которого есть все, что только может сердце пожелать: сказочные богатства, сотни прекрасных жен, любящие его дети, бесчисленные армии и все великолепие искусства; об этом абсолютном повелителе миллионов, правящем самой чудесной на свете империей, которому доступны все земные радости, об этом человеке, равном богам во всем, кроме бессмертия, и почитаемом, как божество, и в то же время угнетенном страхами и суевериями и в глубине души более несчастном, чем самый последний раб из его дворцов. Вслед за пророком Екклезиастом Монтесума мог бы горестно возопить:

«Собрал я себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел себе певцов и певиц и услаждения сынов человеческих — разные музыкальные орудия…

Чего бы глаза мои ни пожелали, я не отказывал им; не возбранял я сердцу моему никакого веселия; потому что сердце мое радовалось во всех трудах моих; и было это долею моею от всех трудов моих.

Но вот оглянулся я на все дела мои и на труд, которым трудился я, совершая их, и вижу — все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!»

Так мог бы сказать Монтесума я так говорил он, только другими словами. Пляска смерти, изображенная на стенах дитчингемской часовни, где скелеты ведут за собой трех царей, достаточно ясно показывает, что монархам не избежать общей судьбы и что счастья отпущено на их долю ничуть не больше, чем на долю прочих сынов человеческих. И даже совсем наоборот, как говорил мне однажды мой благодетель Андрес де Фонсека. Истинное счастье — лишь сон, от которого мы пробуждаемся ежечасно для горестей нашей короткой и многотрудной жизни.

Затем мои мысли перенеслись к прекрасной принцессе Отоми, смотревшей на меня, как я заметил, с такой добротой, и образ ее был сладостен для моего сердца, ибо я был молод, а моя единственная любовь — Лили осталась где-то далеко-далеко и казалась мне потерянной навсегда. Что же тут удивительного, если меня покорили достоинства этой индейской девушки? Поистине не нашлось бы мужчины, которого она бы не околдовала своей нежностью, красотой и той особой царственной грацией, какую дает лишь кровь императоров и долголетняя привычка повелевать. В ней, так же как в ее пышных одеяниях, было нечто варварское, но тогда я видел в этом лишь еще одно достоинство. Именно это больше всего притягивало и волновало меня; ее нежная женственность была окрашена особым оттенком, непонятным и мрачным; ее восточная роскошь, которой так не хватает нашим слишком благовоспитанным английским леди, одновременно действовала на воображение и на чувства, проникая через них прямо в сердце.

Да, Отоми была из тех женщин, о чьей любви мужчина может только мечтать, зная, что подобных характеров на свете очень немного, а исключительных условий, способных их воспитать, — и того меньше. Целомудренная и страстная, царственно благородная, богато одаренная природой, очень женственная, одновременно храбрая, как воин, и прекрасная, как прекраснейшая из ночей, с живым разумом, открытым для познания, и светлой душой, которую неспособно сломить никакое испытание, с виду вечно изменчивая, но в действительности преданная и дорожащая своей честью, как мужчина, — такова была Отоми, дочь Монтесумы, принцесса племен отоми. Можно ли удивляться, что ее красота запала мне в сердце, и что позднее, когда судьба подарила мне любовь принцессы, я ее тоже полюбил?

И в то же время в характере Отоми были такие черты, которые оттолкнули бы меня, если бы я о них знал. Несмотря на все свои достоинства, красоту и очарование, Отоми оставалась в глубине души дикаркой, и как она ни старалась это скрыть, кровь ацтеков временами брала в ней свое.

Так я раздумывал, лежа в одной из комнат дворца Чапультепека, когда тяжелые шаги стражи за дверью напомнили мне о том, что любовь и прочие прекрасные вещи не для меня, ибо жизнь моя по-прежнему висит наволоске. Завтра жрецы будут определять мою участь, а пленник, попавший в руки жрецов, может предугадать их решение заранее. Я был для них чужестранцем из племени белых людей. Такая жертва, конечно, в тысячу раз приятнее их богам, чем сердце простого индейца. Меня для того спасли от жертвенного ножа в Табаско, чтобы положить на более высокий алтарь Теночтитлана, — вот и все. Мне суждено погибнуть ужасной смертью вдали от родины, и ни одна душа на земле об этом даже не узнает. С такими печальными мыслями я погрузился в сон.

Меня разбудили утренние лучи солнца. Поднявшись со своей циновки, я подошел к оконному проему, забранному деревянной решеткой, и выглянул наружу.

Дворец, где я находился, стоял на вершине каменистого холма. Его подножие омывали волны озера Тескоко, посреди которого примерно в миле с небольшим вздымались над водой храмовые башни Теночтитлана. По склонам холма и вокруг него отдельными группами росли гигантские кедры, увешанные серыми бородами лишайников, придававшими им странный призрачный вид. Они были так огромны, что самый большой дуб из нашего дитчингемского прихода показался бы карликом рядом с самым маленьким кедром, а самый высокий из них достигал у земли в окружности двадцати двух шагов. Между этими древними исполинами и в тени их ветвей раскинулись сады Монтесумы, с удивительными пышными цветами, с мраморными водометами, с многочисленными птичниками и вагонами для диких зверей. Мне кажется, я не видел на свете ничего прекраснее![21] «Ну что ж, — подумал я про себя. — Пусть я погибну! Зато я видел Анауак, его императора, его обычаи и его народ, а это уже кое-что значит!»

Глава 16

ТОМАС — БОГ
Разве могло мне в то раннее утро прийти в голову, что еще до захода солнца я, скромный дворянин Томас Вингфилд, превращусь в божество и стану самым почитаемым после императора Монтесумы человеком, или, вернее, богом города Теночтитлана!

А произошло это так. После завтрака с домашними принца Куаутемока меня отвели в зал суда, или, как его здесь называли, «Судилище» Бога. Там восседал на золотом троне Монтесума и вершил правосудие с такой пышностью и торжественностью, что я не берусь это описать. Вокруг него толпились советники и знатнейшие придворные, а перед ним лежал человеческий череп, увенчанный диадемой с изумрудами небывалой величины, от которых исходило даже сияние. В руке император держал вместо скипетра стрелу.

Перед Монтесумой стояло несколько вождей, или касиков, схваченных за измену. Суд над ними был короток. После того как было предъявлено обвинение, их спросили, что они могут сказать в свое оправдание, и каждый в нескольких словах изложил свою историю. Затем Монтесума, до сих пор безмолвный и неподвижный, взял свиток, на котором были изображены письменами-рисунками преступления касиков, и все так же молча проткнул стрелой образ каждого обвиняемого, осуждая всех на смерть. Обреченных тут же увели, и я так и не узнал, какая казнь их ожидала.

Когда с изменниками было покончено, в зал вошло несколько жрецов в мрачных черных одеяниях со свисающими на спины спутанными космами. Дрожь охватила меня при виде этих надменных и жестоких людей с пронзительными глазами. Я заметил, что даже к самому императору они относились без особого почтения.

Советники и знатные воины отошли, жрецы заговорили с Монтесумой. Затем двое ив них приблизились ко мне, взяли меня на рук стражи и подвели к трону. Здесь один жрец внезапно приказах мне раздеться, и я со стыдом повиновался. Когда на мне не осталось никакой одежды и я стоял обнаженный перед троном, жрецы обступили меня и начали внимательно разглядывать мое тело. На руке у меня выделялся шрам, оставленный шпагой де Гарсиа, а на плечах и на спине багровели едва затянувшиеся рубцы от когтей и зубов пумы. Жрецы спросили, откуда у меня эти следы. Я ответил. Отойдя в сторону, чтобы я не мог их слышать, спи принялись яростно спорить между собой, но не пришли ни к какому решению и вынуждены были обратиться к императору. Немного подумав, он заговорил, и его слова я услышал:

— Изъяны эти ему не присущи, их не было на его теле при рождении. Это следы ярости человека и зверя.

Жрецы еще о чем-то посовещались, и, наконец, старший из них шепнул несколько слов на ухо Монтесуме. Император кивнул, поднялся с трона и приблизился ко мне. Я стоил перед ним обнаженный, вздрагивая от холода, ибо воздух в окрестностях Теночтитлана бывает довольно свеж. Монтесума на ходу снял с шеи цепь из золота и изумрудов, отстегнул застежку своей царской мантии и собственными руками возложил на меня цепь и накинул мантию мне на плечи. Затем он униженно преклонил передо мной колени, с мольбой простер ко мне руки и обнял меня.

— Привет тебе, о божественный сын Кецалькоатля! — заговорил он. — Будь благословен, вместилище духа Тескатлипоки. Души Мира, творца всего сущего! За какие заслуги осчастливил ты нас своим появлением на этот год? Что можем мы сделать, чтобы отплатить тебе за высокую честь? Ты создал нас и всю эту землю, — будь же благословен! Повелевай нами — мы все твои слуги. Приказывай — и твое повеление будет исполнено, пожелай — и твое пожелание сбудется прежде, чем твои уста произнесут его. О Тескатлипока! Я, Монтесума, твой раб, склоняюсь перед тобой, и весь мой народ склоняется вместе со мною!

И снова упал на колени.

— Мы взываем к тебе, — заголосили жрецы. — Мы склоняемся перед тобой, о Тескатлипока!

А я продолжал молча стоять, пораженный всем этим непонятным фарсом. Монтесума хлопнул в ладоши — и на его зов появились женщины в красивых одеяниях и с гирляндами цветов. Они облачили меня в принесенные одежды, украсили мне голову цветами, не переставая молиться и повторять:

— Тескатлипока, что умер вчера, явился к нам снова. Возрадуйтесь! Тескатлипока явился к нам снова в образе пленного теуля!

Только тогда я понял, что теперь я бог, и не просто бог, а величайший из богов. Ни разу в жизни я не чувствовал себя так глупо!

Следом за женщинами появились почтительные и важные мужчины с музыкальными инструментами в руках. Мне сказали, что отныне они будут моими наставниками, а целый эскорт царских слуг — моими рабами. Под звуки музыки меня вывели из зала. Впереди шел глашатай, громко выкрикивая, что вот шествует бог Тескатлипока, Душа Мира, творец всего сущего, снова посетивший свой народ. Меня провели по всем дворам и всем бесконечным комнатам дворца, и везде мужчины, женщины и дети склонялись передо мной до земли и молились на меня, Томаса Вингфилда из дитчингемского прихода, графства Норфолк, и под конец мне стало казаться, что, должно быть, я просто рехнулся.

Затем меня усадили в паланкин и понесли вниз с холма Чапультепека по дамбе, и дальше — по городу, через все улицы к обширной площади перед храмом. Впереди шли глашатаи и жрецы, позади следовали знатные юноши и слуги, и всюду, где бы мы ни проходили, толпы людей простирались передо мной ниц. Постепенно я начал понимать, что быть богом — дело довольно утомительное.

Между стен, украшенных изваяниями змей, меня понесли по идущей ломаной спиралью лестнице на вершину огромного теокалли, где стояли идолы и святилища. Здесь под несмолкающий гром большого барабана жрецы начали приносить в мою честь жертву за жертвой, и я вынужден был смотреть на все эти кровавые зверства, едва сдерживая тошноту.

Но вот меня попросили выйти из паланкина. Под ноги мне подстилали ковры и бросали цветы, однако я пришел в ужас, ибо подумал, что сейчас меня принесут в жертву мне самому или какому-нибудь другому богу. К счастью, это оказалось не так. У края верхней площадки — слишком близко я подходить отказался, опасаясь, как бы меня не столкнули неожиданно вниз — сам верховный жрец объявил многотысячной толпе о моем божественном сане, и все — народ на площади и жрецы на пирамиде — молитвенно преклонили колени. Церемония продолжалась мучительно долго. Голова моя шла кругом от всех этих молений, музыки, воплей и окровавленных трупов, и я вздохнул облегченно, когда мы, наконец, двинулись обратно в Чапультепек.

Однако здесь меня ожидали новые почести. Мне отвели целую анфиладу великолепных комнат, примыкающих к покоям самого императора, и торжественно объявили, что отныне все родичи и домочадцы Монтесумы становятся моими слугами, и тот, кто посмеет ослушаться моего повеления, умрет.

Тогда я, наконец, впервые заговорил и пожелал остаться, один, чтобы хоть немного отдохнуть. Слугам я повелел за это время приготовить праздничную трапезу в покоях принца Куаутемока, где надеялся встретиться с Отоми.

Наставники и знатные воины из моей свиты пытались было возразить, что эту ночь хотел отпраздновать со мной мой слуга Монтесума, однако я не изменил решения. В конце концов они удалились, предупредив, что вернутся через час, чтобы отправиться вместе со мной на пир. Сбросив знаки своего божественного достоинства, я с наслаждением растянулся на подушках и принялся думать. Странное возбуждение владело мной. Разве я не был богом и разве власть моя не была почти беспредельной? Однако недоверчивый разум задавал каверзные вопросы. Чего ради меня сделали богом и надолго ли я сохраню эту власть?

Не прошло и часа, как мои знатные наставники я слуги вернулись с новыми одеяниями и свежими цветами. Облачив меня и украсив венками, они двинулись следом за мной в покои Куаутемока. Прекрасные женщины шли впереди и наигрывали на музыкальных инструментах.

Принц Куаутемок уже ожидал нас. Здесь мне была оказана такая встреча, словно я, его недавний пленник, был самим императором. И в то же время мне показалось, что он был чем-то смущен, а в глазах его светилась жалость. Наклонившись вперед, я шепотом спросил Куаутемока:

— Что все это значит, принц? Я действительно бог или надо мной издеваются?

— Тш-ш-ш! — ответил он еле слышным голосом, низко склоняясь передо мной. — Для тебя это и хорошо и плохо, друг мой теуль. Потом я тебе объясню.

И уже громко прибавил:

— О Тескатлипока, бог богов, угодно ли будет тебе, чтобы мы вкушали трапезу вместе с тобой или ты желаешь остаться один?

— Принц, — ответил я, — боги любят хорошую компанию.

Пока мы так переговаривались, я заметил в толпе, заполняющей валу, принцессу Отоми. Поэтому, когда все начали рассаживаться на подушках за низким столом, я задержался, подождал, пока она займет свое место, и тотчас же сел рядом с ней. Это вызвало короткое замешательство среди присутствующих, так как приготовленное для меня почетное место находилось в голове стола, где справа от меня должен был сидеть принц Куаутемок, а слева — его жена, царственная Течуишпо.

— Твое место не здесь, о Тескатлипока, — проговорила Отоми, и ее оливковое лицо слегка порозовело.

— Я думаю, царственная Отоми, что бог может сидеть там, где он хочет, — ответил я и, понизив голос, добавил: — Разве может быть для бога более почетное место, чем рядом с самой прекрасной богиней на земле?

Она снова покраснела и сказала:

— Увы, я совсем не богиня, а простая смертная девушка. Слушай, если хочешь, чтобы я была рядом с тобой за трапезой, ты должен встать и объявить свою волю; никто не посмеет тебя ослушаться, даже мой отец Монтесума.

Тогда я поднялся и на сквернейшем ацтекском языке обратился ко всем присутствующим:

— Отныне мое место на пирах всегда будет рядом с принцессой Отоми, — такова моя воля!

При этих словах Отоми покраснела еще больше. Гости начали перешептываться. Принц Куаутемок сначала нахмурился, потом улыбнулся. Зато мои знатные наставники низко склонились, а глашатаи провозгласили:

— Повинуйтесь воле Тескатлипоки! Да будет отныне место царственной принцессы Отоми рядом с богом Тескатлипокой, ибо бог возлюбил ее!

С этого вечера Отоми всегда сидела рядом со мной, за исключением тех случаев, когда мне приходилось вкушать трапезы вместе с Монтесумой. В городе прекрасную Отоми теперь называли не иначе, как «благословенная принцесса, возлюбленная богом Тескатлипокой». Сила обычая и суеверий была так велика, что ацтеки искренне полагали, будто тот, кто хоть на короткое время воплотил в себе Душу Мира, может осчастливить знатнейшую женщину в стране и оказать ей величайшую честь, выразив простое желание, чтобы она была его соседкой по трапезе.

Когда пиршество началось, я тихонько спросил Отоми, что все ото может означать.

— Увы, — проговорила она шепотом, — разве ты не знаешь? Сейчас я не могу ответить, но скажу одно: пока ты бог и можешь сидеть, где хочешь, но придет время — и тебя положат там, где ты не хотел бы лежать. Слушай, когда трапеза кончится, скажи, что желаешь прогуляться по дворцовому саду и что я должна тебя сопровождать. Тогда я, наверное, смогу тебе рассказать все.

Я последовал ее совету и, когда пиршество завершилось, сказал, что хочу пройтись по садам с принцессой Отоми. Мы вышли из дворца и вступили под сень величественных кедров, поросших длинными лохмами серого лишайника; словно бороды целой армии седовласых старцев, свисали они с каждой ветки, раскачиваясь и жалобно шурша под порывами прохладного ночного ветерка. Но увы! Мы были здесь не одни. Шагах в двадцати позади нас двигалась вся моя свита вместе с музыкантами, беспрестанно дудящими вразнобой на своих проклятых флейтах, и хорошенькими танцовщицами, пляшущими под их нестройную музыку. Напрасно я приказывал им угомониться, напрасно говорил, что издревле ведется, чтобы час музыки и плясок чередовался с часом тишины — это было мое единственное повеление, которое никогда не исполнялось: свита, музыканты и танцовщицы сопутствовали мне везде и всюду. Только в те дни я понял, каким неоценимым сокровищем может быть иногда одиночество.

Нам ничего не оставалось, как продолжать нашу прогулку в тени деревьев, и вскоре, несмотря на несмолкающую музыку, преследовавшую нас по пятам, мы были захвачены разговором, из которого я узнал, какая ужасная судьба меня ожидает.

— Слушай, теуль, — проговорила Отоми, всегда называвшая меня так, когда нас никто не мог слышать, — в нашей стране есть обычай каждый год выбирать молодого пленника и делать его земным воплощением бога Тескатлипоки, создателя мира. Для этого пленник должен обладать только двумя качествами — благородным происхождением и красотой без пороков и изъянов. Случилось так, что тот день, когда ты явился сюда, был днем избрания нового пленника для воплощения бога, и жрецы избрали тебя, ибо ты знатного рода, и ты прекраснее любого мужчины Анауака. Кроме того, ты из племени теулей, детей Кецалькоатля, слухи о которых давно уже доходят до нас. Мой отец Монтесума страшится их появления больше всего на свете, и потому жрецы решили, что ты сможешь отвратить от нас гнев теулей и умилостивить богов.

Отоми умолкла, словно с трудом подыскивая слова для того, что ей предстояло сказать, но я не обратил на это внимания. Речь ее польстила мне; она внутренне перекликалась с сознанием моего величия и возвышала меня в моих собственных глазах. Ведь прелестная принцесса сама признала, что я прекраснее любого мужчины в Анауаке! До сих пор я считал себя просто довольно приглядным парнем, и уж конечно ни мужчина, ни женщина, ни ребенок еще не говорили мне, что я «прекрасен». Однако чем выше вознесешься, тем страшнее падение. Так было и теперь.

— Теуль, я должна сказать тебе правду, — продолжала Отоми, — хоть и горько мне, что ты узнаешь ее от меня. Целый год ты будешь богом города Теночтитлана, и ничто тебя не будет тревожить. Тебе придется только присутствовать на разных церемониях, и тебя научат некоторым обрядам. Любое твое желание будет законом, и если ты кому-нибудь улыбнешься, улыбка твоя будет благословением божьим, и люди будут на тебя молиться. Сам Монтесума, отец мой, будет относиться к тебе с почтением, как к равному, или даже больше. Все радости будут доступны тебе, кроме женитьбы. Лишь в начале последнего месяца года тебе выберут в жены четырех самых красивых девушек нашей страны.

— А кто их будет выбирать? — спросил я.

— Не знаю, теуль, — поспешно ответила Отоми. — Я не знакома с этим тайным обрядом. Иногда выбирает сам бог, а иногда — жрецы. Бывает по-разному. Но дослушай меня до конца и тогда ты наверняка забудешь все остальное. Месяц ты проживешь со своими женами, и весь этот месяц пройдет в пиршествах и празднествах во всех самых знатных домах города. Но в последний день месяца тебя посадят в царскую барку и вместе с твоими женами повезут к тому месту, что называется «Плавильня Металлов». Там тебя возведут на теокалли, который мы называем «Дом Оружия», где твои жены простятся с тобой навсегда. А затем — увы, теуль, мне трудно тебе это говорить! — ты будешь принесен в жертву тому самому богу, чей дух воплощаешь, великому богу Тескатлипоке. Сердце твое вырвут из груди, голову твою отделят от тела и насадят на кол, прозванный «Столбом для голов»…

Услышав этот страшный приговор, я громко застонал, и ноги мои подкосились так, что я едва не упал на землю. Но затем безудержная ярость овладела мной, и, забыв советы своего отца, я проклял всех жестоких богов Анауака и народ, который им поклоняется, сначала на языках ацтеков и майя, а когда мои знания истощились, продолжал поносить их по-испански и на старом добром английском языке.

Но тут Отоми, которая наполовину поняла меня, а об остальном могла догадаться, в ужасе простерла ко мне руки и взмолилась:

— Прошу тебя, теуль, не проклинай грозных богов, иначе тебя тотчас постигнет жестокая кара! Если тебя услышат, все подумают, что в тебя вошел не добрый дух, а злой, и ты умрешь в страшных мучениях. Но если даже люди ничего не узнают, тебя услышат боги, ибо они вездесущи!

— Пусть слышат! — ответил я. — Это ложные боги, и страна эта проклята, потому что им поклоняется. Идолы ваши обречены, и все идолопоклонники обречены вместе с ними — это я тебе говорю. Пусть меня услышат! Лучше сейчас умереть под пытками, чем целый год выносить пытку приближающейся смерти! Но я умру не один. Море крови, пролитой вашими жрецами, взывает об отмщении к истинному богу, и он за нее воздаст!

Вне себя от ужаса и бессильной ярости я продолжал бушевать. Отоми, испуганная и пораженная, слушала мои ужасные проклятия, а позади нас пищали флейты и плясали танцоры.

Но вдруг я заметил, что Отоми словно перестала меня слышать: взгляд ее был обращен на восток, и выражение у нее было такое, как будто сиз увидела привидение. Я оглянулся. Все небо позади меня было озарено. От самого горизонта до зенита по нему разливалось веером мертвенно-бледное сияние, пронизанное огненными искрами. Казалось, что ручка этого чудовищного веера покоится где-то на земле, а перья его закрывают всю восточную половину неба. Я невольно умолк, пораженный небывалым зрелищем, и в тот же миг вопли ужаса огласили дворец. Все его обитатели высыпали наружу, чтобы взглянуть на пылающее на востоке знамение.

Но вот из дворца в окружении знатнейших мужей вышел сам Монтесума, и я увидел в призрачном свете, что губы его дрожат, а руки жалко трясутся. И тогда свершилось новое чудо. Из безоблачного неба на город опустился огненный шар; на мгновение он задержался на самом высоком храме, вспыхнул, озарив ослепительным светом теокалли и прилегающую к нему площадь, и погас. Но на месте его тотчас поднялось новое пламя — пылал храм Кецалькоатля.

Крики отчаяния и жалобные стоны вырвались у всех, кто наблюдал это зрелище с холма Чапультепека и снизу, из города. Даже я испугался неизвестно чего, хотя и понимал, что сияние, озарявшее небо в эту и следующие ночи, скорее всего было обыкновенной кометой, а пожар в храме могла вызвать шаровая молния. Однако ацтеки, и особенно Монтесума, чей разум был смущен слухами о появлении людей странного белого племени, которые, если верить пророчествам, должны были сокрушить и уничтожить его империю, увидели во всем этом самые дурные предзнаменования. К тому же если у них и оставались еще какие-то сомнения, случай постарался рассеять их окончательно.

Как раз в этот момент, когда все еще стояли, оцепенев от ужаса, сквозь толпу пробрался измученный и запыленный в дальней дороге гонец. Упав ниц перед императором, он вынул из складок своей одежды свиток с письменами и протянул его одному из знатных придворных. Однако нетерпение Монтесумы было так велико, что он, нарушая все обычаи, вырвал свиток из рук советника, развернул и при свете пылающего неба и храма начал читать рисунчатые письмена. Все молча смотрели на него. Вдруг Монтесума громко вскрикнул, отбросил свиток и закрыл лицо руками. Случайно свиток оказался поблизости от меня, и я увидел на нем грубые изображения испанских кораблей и людей в испанских доспехах. Отчаяние Монтесумы сразу стало понятно: испанцы высадились на его землю.

Несколько советников приблизились к императору, пытаясь его утешить, но он оттолкнул их.

— Оставьте меня! — простонал он. — Не мешайте мне оплакивать мой народ. Пророчество свершилось, и Анауак обречен. Дети Кецалькоатля господствуют на моих берегах и убивают моих детей. Оставьте, не мешайте мне плакать!

В это мгновение к нему приблизился второй гонец из дворца.

Отчаяние было написано на его лице.

— Говори, — приказал Монтесума.

— О владыка, пощади уста, несущие скорбную весть. Твоя царственная сестра Папанцин умирает, сраженная ужасными знамениями, — и он показал на пылающее небо.

Услышав, что его любимая сестра лежит на смертном одре, Монтесума молча закрыл лицо краем своей императорской мантии и медленно побрел во дворец.

Багряное зарево по-прежнему искрилось и полыхало на востоке, подобно чудовищному противоестественному закату, а внизу в городе огонь продолжал яростно пожирать храм Кецалькоатля.

Я повернулся к Отоми. Она стояла рядом со мной, пораженная и дрожащая.

— Разве я не сказал тебе, принцесса Отоми, что страна эта проклята?

— Да, ты сказал, теуль, — отозвалась Отоми. — Наша страна проклята.

Затем мы направились во дворец, и даже в этот ужасный час танцоры и музыканты последовали за нами.

Глава 17

ПРОРОЧЕСТВО ПАПАНЦИН
К утру Папанцин умерла, а вечером того же дня ее с великой пышностью похоронили на кладбище Чапультепека рядом с царственными предками императора. Но это соседство, как мы увидим позднее, пришлось ей не по душе.

В тот же день я узнал, что быть богом не так-то просто. От меня требовалось, чтобы я изучил всевозможные искусства, в частности ужасную музыку, хотя к музыке у меня вообще не было ни малейшей склонности. Но в данном случае моего мнения никто не спрашивал. Мои наставники, почтенные пожилые люди, которые могли бы найти себе более достойное занятие, явились ко мне с лютнями, чтобы я выучился на них играть. Другие принялись обучать меня ацтекской грамоте, поэзии и прочим искусствам, как они сами их понимали, но этому я учился с удовольствием. Однако я не забывал пророческих слов о том, что умножающий свои знания умножает свои горести. И в самом деле, какой мне был толк от всех этих наук, если они в скором времени должны были умереть вместе со мной на жертвенном камне!

Мысль о проклятом жертвоприношения сначала приводила меня в отчаяние. Однако затем я подумал о том, что смертельная опасность уже грозила мне неоднократно, но я всегда выходил сухим из воды. Может быть, мне повезет и на сей раз? Во всяком случае до смерти было еще далеко. Пока я был богом и хотел, независимо от того, погибну я потом или уцелею, прожить отведенный мне срок как бог, наслаждаясь всеми доступными богу благами жизни. И я зажил вовсю. Вряд ли кто-нибудь когда-либо имел больше возможностей, да еще таких необычных, и уж наверняка никто не сумел бы ими лучше воспользоваться. Поистине если бы не тоска по дому и по моей далекой возлюбленной, временами охватывавшая меня с непреодолимой силой, я чувствовал бы себя почти счастливым. Власть моя была безмерна, а все окружающее удивительно я необычно. Но продолжим рассказ.

В течение нескольких дней после смерти Папанцин дворец и весь город были погружены в траур. Распространялись всевозможные странные слухи, смущая умы людей. Каждую ночь пылающее зарево озаряло восточную половину неба, и каждый день приносил все новые знамения и чудеса или новые страшные россказни об испанцах. Большинство считало их белокожими богами, детьми Кецалькоатля, возвратившимися на свою землю, которой некогда владел их предок.

Среди всей этой сумятицы хуже всего себя чувствовал сам император. Последние несколько недель он почти ничего не ел, не пил и совсем не спал. В таком состояния Монтесума отправил гонцов к своему старому сопернику, суровому и мудрому Несауалпилли, вождю союзного государства Тескоко. Он просил его приехать, и Несауалпилли приехал.

Это был старик с проницательными и свирепыми глазами. Мне довелось стать свидетелем его встречи с Монтесумой, потому что в качестве бога я свободно разгуливал по всему дворцу и даже мог присутствовать на совете императора со старейшинами.

Когда оба монарха обменялись приветствиями, Монтесума заговорил с Несауалпилли о знамениях, о появлении теулей и попросил рассеять своей мудростью окружающий его мрак. Несауалпилли погладил свою длинную седую бороду и ответил, что как ни тяжело у Монтесумы на сердце, скоро ему придется еще тяжелее.

— Слушай меня, — сказал старик. — Я знаю, что дни нашей власти сочтены. Я в этом настолько уверен, что готов с тобой сыграть в мяч на все мое царство, которое и ты и все твои предки так хотели завоевать.

— А какой заклад должен поставить я? — спросил Монтесума.

— Мы будем играть так. Ты поставишь трех бойцовых петухов, и если я выиграю, ты отдашь мне их шпоры. А я ставлю все мое царство Тескоко.

— Ставки неравные, — заметил Монтесума. — Петухов много, а царств куда меньше.

— Ну и что же из того? — возразил вождь-старик. — Мы играем против судьбы. Как сложится игра, так и будет. Если ты выиграешь царство — все будет хорошо, а если я выиграю петушиные шпоры — тогда прощай навсегда слава Анауака, ибо народ наш перестанет быть народом и земли наши захватят пришельцы.

— Ну что ж, сыграем и посмотрим, — согласился Монтесума, и они направились к площадке для игры в тлачтли.[22]

Игра началась. Сначала выигрывал Монтесума и уже громко похвалялся, что скоро будет повелителем Тескоко.

— Хорошо, если так! — сказал умудренный годами Несауалпилли, и с этого мгновения удача отвернулась от императора ацтеков. Как он ни старался, ему ни разу больше не удалось втолкнуть шар в кольцо, и под конец Несауалпилли выиграл своих петухов. Заиграла музыка, придворные столпились вокруг старого вождя, поздравляли его с победой. Но он в ответ лишь тяжело вздохнул и проговорил:

— Лучше бы я проиграл свое царство, чем выиграл этих птиц, ибо тогда мое царство перешло бы в руки человека из нашего народа. Но — увы! — и мои и его владения достанутся чужеземцам, которые свергнут наших богов и всю нашу славу обратят в ничто!

С этими словами он поднялся и, простившись с императором, отбыл в свою страну. По счастью, старый вождь скоро умер, так что ему не пришлось самому увидеть исполнение своих страшных предсказаний.

На следующий день после отъезда Несауалпилли прибыло новое известие о действиях испанцев, обеспокоившее Монтесуму еще больше. Охваченный страхом, он послал за астрологом, прославленным на всю страну мудростью своих прорицаний. Астролог явился, и Монтесума заперся с ним наедине. Не знаю, что он сказал императору, но, по-видимому, ничего приятного не было в его пророчествах, потому что той же ночью Монтесума приказал своим воинам обрушить дом мудреца, и тот погиб под развалинами собственного жилища.

Два дня спустя после смерти астролога Монтесума, упорно считавший меня одним из теулей, решил, что я могу дать ему необходимые сведения. На закате он послал за мной и предложил прогуляться вместе с ним по саду. Я пришел в сопровождении своих музыкантов, ни на минуту не оставлявших меня в покое, но тут император сказал, что хочет поговорить со мной наедине и повелел всем удалиться. Следом за ним, держась на шаг сзади, я вступил под сень могучих развесистых кедров.

— Теуль, — заговорил наконец Монтесума, — расскажи мне о своих братьях! Зачем они высадились на наших берегах? Но смотри, бойся солгать!

— Они мне не братья, о Монтесума! — ответил я. — Только моя мать была из их племени.

— Я повелел тебе говорить только правду. Ты слышал, теуль? Если твоя мать была из их племени, разве ты не такой же, как они, разве ты не плоть от плоти и не кровь от крови своей матери?

— Как будет угодно повелителю, — проговорил я с поклоном и начал рассказывать об испанцах — об их стране, об их величин, жестокости я ненасытной жажде золота. Монтесума слушал с жадностью, но, по-видимому, не верил и половине того, что я говорил, ибо страх сделал его безмерно подозрительным. Когда я умолк, он снова спросил меня:

— Для чего же они явились в Анауак?

— Боюсь, повелитель, что они пришли, чтобы захватить эту землю или, в лучшем случае, чтобы разграбить все ее сокровища и свергнуть ее богов.

— Что же ты мне посоветуешь, теуль? Как защититься от этих могучих воинов, одетых в металл и скачущих на свирепых диких зверях? У них есть какие-то трубки, грохочущие словно гром, от звуков которого валятся сотни врагов, а в руках у них оружие ив сверкающего серебра. Как бороться с ними? Увы, противиться им невозможно, ибо они — сыновья Кецалькоатля, вернувшиеся, чтобы завладеть своей землей. Я слышал о них с самого детства, я страшился их всю жизнь, и вот сегодня они стоят у моего порога.

— Я всего лишь бог, — ответил я, — но если земной владыка дозволит, я дам ему простой совет. На силу отвечают силой! Теулей мало, и против каждого из них ты можешь выставить тысячу воинов. Напади из них первым, не жди, пока они найдут себе союзников, раздави их сразу!

— И это советует мне тот, чья мать была из племени теулей, — с ехидной усмешкой проговорил император. — Скажи мне еще, советник, как я смогу узнать, что против меня сражаются люди, а не боги? Как я смогу узнать истинные желания и замыслы этик людей или богов, если они не говорят на моем языке, а я не говорю на их языке?

— Это нетрудно сделать, о Монтесума, — ответил я. — Мне знаком их язык. Пошли меня — и я все для тебя узнаю.

Произнося эти слова, я почувствовал, как в сердце моем загорелась надежда. Если бы мне удалось добраться до испанцев, я бы спасся от жертвенного алтаря! А может быть, даже вернулся на родину. Ведь они приплыли на кораблях, и корабли, наверное, поплывут обратно. Пока что мне нечего было жаловаться на свою участь, но, само собой разумеется, больше всего мне хотелось бы снова очутиться среди христиан.

Некоторое время Монтесума молча смотрел на меня, потом ответил:

— Теуль, ты, наверное, принимаешь меня за глупца. Да неужели ты думаешь, что я пошлю тебя к ним, чтобы ты рассказал своим братьям о моем страхе, о моей слабости и показал им все наши уязвимые места? Неужели ты думаешь, мне неизвестно, для чего ты сюда явился? Глупец! Я знаю — ты лазутчик теулей! Ты пробрался к нам, чтобы все разведать о нашей стране! Я узнал об этом в первый же день, и клянусь богом Уицилопочтли, если бы ты не был посвящен Тескатлипоке, твое сердце завтра же дымилось бы на алтаре! Поостерегись же и не давай мне больше лживых советов, иначе ты умрешь гораздо раньше, чем думаешь. Знай, я расспрашивал тебя нарочно, ибо так повелели боги. Я прочел их волю на сердцах сегодняшних жертв и заговорил с тобой, чтобы выведать твои тайные мысли и обратить их против тебя. Ты советуешь мне сразиться с теулями? Так вот, я не буду с ними сражаться. Я встречу их ласковыми словами и подарками, ибо знаю: ты советуешь мне только то, что меня погубит!

Все это Монтесума проговорил негромко, захлебываясь от ярости; он стоял передо мной со скрещенными на груди руками, низко опустив голову, и нервная дрожь сотрясала все его тело. Я испугался не на шутку. Хоть я и был богом, я прекрасно понимал, что достаточно одного кивка земного властелина, чтобы обречь меня на самую мучительную смерть. И тем не менее больше всего в тот момент меня поразила глупость этого человека, во всем остальном столь мудрого и рассудительного. Он не доверял мне и в то же время слепо верил своим идолам, толкавшим его на верную смерть. Но почему? Только сегодня я нашел ответ на этот вопрос.

Сам Монтесума не был виноват, Неотвратимый рок направлял каждый его шаг, и сама судьба говорила его устами. Боги Анауака были ложными богами. Я знаю теперь, что за их уродливыми каменными изваяниями скрывался живой дьявольски жестокий ум жрецов, — не зря ведь они говорили, что боги любят кровавые человеческие жертвы. Но проклятие тяготело над ними. И когда император вопрошал своих идолов через жрецов, они давали ему лживые советы, обрекавшие на гибель их самих и всех, кто им поклонялся, ибо так было предопределено.

Пока мы говорили, солнце быстро зашло, и все погрузилось во мрак. Только снежные вершины вулканов Попокатепетль и Истаксиуатль все еще были освещены зловещим кроваво-красным заревом.

Никогда еще фигура мертвой женщины, покоящейся в своем вечном гробу на вершине Истаксиуатля, не вырисовывалась с такой четкостью и совершенством, как в ту ночь. Может быть, это была игра воображения, однако я ясно видел гигантское окровавленное женское тело, лежащее на смертном одре.

Но, очевидно, это была не только моя фантазия, потому что когда Монтесума умолк, взгляд его случайно упал на вершину вулкана, и он тоже замер, не в силах отвести от нее глаз.

— Смотри, теуль! — проговорил он, наконец, с горьким смехом. — Смотри! Там покоится душа народа Анауака, омытая кровью и готовая к погребению, Ты видишь, как страшна она даже в смерти?

Но едва он произнес эти слова и повернулся, чтобы уйти, как со стороны горы понесся дикий нечеловеческий вопль, преисполненный такой страшной муки, что у меня кровь застыла в жилах. Монтесума в ужасе уцепился за мою руку, и мы оба уставились на Истаксиуатль, откуда неслись эти неземные рыдания. Нам показалось, что окровавленная, залитая жутким багровым светом фигура спящей женщины приподнялась из своего каменного гроба. Она поднималась медленно, словно пробуждаясь ото сна, и, наконец, встала во весь свой гигантский рост на вершине горы. Дрожа от страха, смотрели мы на пробудившуюся великаншу, закутанную в белоснежные одеяния, словно запятнанные кровью.

Несколько мгновений призрак стоял неподвижно, глядя вниз на Теночтитлан. Затем он внезапно простер к нему руки, жестом, преисполненным сострадания, и в тот же миг ночной мрак поглотил его, и скорбные стоны постепенно затихли вдали.

— Скажи, теуль, — прошептал император, — разве это не ужасно, каждый день видеть подобные знамения? Я боюсь. Прислушайся к стенаниям в городе! Там тоже видели этот призрак. Слышишь, как кричит от страха народ? Слышишь, как жрецы бьют в барабаны, чтобы отвратить от нас проклятие? Плачь, плачь, народ мой! Молитесь, жрецы, и умножайте жертвы, ибо день вашей гибели близок! О Теночтитлан, царь всех городов! Я вижу тебя разрушенным и поруганным. Я вижу дворцы твои почерневшими от пожарищ, храмы твои — оскверненными, прекрасные сады — одичавшими. Я вижу твоих благородных жен наложницами чужеземцев; твоих царственных принцев — их слугами. Каналы твои покраснели от крови детей твоих, дамбы твои усыпаны их обугленными костями. Смерть повсюду, бесчестие — хлеб твой, отчаяние — участь твоя. Ты взрастил меня, царь городов, колыбель моих предков. А ныне я говорю тебе — прощай навсегда!

Так горевал Монтесума среди ночной темноты, громко изливая свою скорбь. Но вот из-за гор выглянула полная луна, и ее тусклое сияние просочилось сквозь ветви кедров, увешанные призрачными бородами лишайников. Оно осветило высокую фигуру Монтесумы, его искаженное горем лицо, его тонкие руки, то взлетающие, то падающие в пророческом экстазе, мои блестящие украшения и кучку замерших от страха придворных и музыкантов, которые на сей раз позабыли о своих дудках. Налетел слабый порыв ветра, печально прошелестел в ветвях могучих деревьев на склонах и у подножия холма Чапультепека и смолк. Никогда еще я не видел более странной и зловещей сцены, таинственной и полной неосознанного ужаса. Монарх заранее оплакивал падение своего народа и своего могущества! Еще ничего не случилось ни с ним, ни с его подданными, а он уже знал, что они обречены, и слова отчаяния вырывались из его сердца, сокрушенного одной лишь тенью грядущих бед.

Но чудеса этой ночи еще не кончились.

Когда Монтесума прокричал в тоске свои пророческие видения, я осторожно спросил, не позвать ли придворных, которые обычно его окружали, но сейчас держались от нас на некотором расстоянии.

— Нет, — ответил император ацтеков. — Я не хочу, чтобы они прочли страдание и страх на моем лице. Они могут бояться, но я должен казаться неустрашимым. Пройдись немного со мной, теуль, и если ты задумал убить меня — убей, я не буду об этом жалеть.

На это я ничего не ответил и молча последовал за Монтесумой; он направился вниз по одной из самых темных тропинок, извивающихся между стволами кедров. Если бы я захотел, я мог бы легко его здесь убить, но что в этом пользы? Кроме того, хотя я и знал, что Монтесума мой враг, сердце мое возмущалось при одной мысли об убийстве.

Милю с лишним император прошагал, не произнося ни слова. Мы шли то в тени деревьев, то по открытому месту среди садов, украшенных чудными цветами, пока не очутились перед воротами, за которыми находилась усыпальница царского дома. Как раз напротив ворот была широкая прогалина, залитая ярким лунным светом. Посреди нее лежало что-то белое, похожее издали на тело женщины, но заметил это я один. Ничего не видя вокруг, Монтесума пристально смотрел на ворота. Наконец он заговорил:

— Эти ворота открылись четыре дня назад для моей сестры Папанцин. И вот я думаю — через сколько дней они откроются для меня?

Когда он заговорил, фигура на траве вздрогнула, словно пробуждаясь ото сна. Она вздрогнула, как снежная женщина на горе, она так же приподнялась, так же встала во весь рост и так же простерла руки. Теперь Монтесума увидел ее и задрожал, и я почувствовал, что меня тоже бьет дрожь.

Женщина — ибо это была женщина — медленно приближалась к нам. Уже можно было разглядеть, что она облачена в смертные одежды. Но вот она подняла голову, и лунный свет упал на ее лицо. Монтесума дико вскрикнул, и я закричал вместе с ним: мы узнали тонкое бледное лицо принцессы Папанцин, той самой Папанцин, что была погребена здесь четыре дня назад.

Ступая легко и неслышно, словно во сне, она шла к нам, пока не остановилась перед кустом, тень от которого нас скрывала. Здесь Папанцин — или дух Папанцин — посмотрела прямо на нас открытыми, но ничего не видящими слепыми глазами и произнесла голосом Папанцин:

— Монтесума, брат мой, ты здесь? Я чувствую, что ты рядом, но не вижу тебя.

Тогда Монтесума вышел из тени и встал лицом к лицу с привидением.

— Кто ты? — проговорил он. — Кто ты, принявшая облик мертвой и носящая одеяние мертвой?

— Я Папанцин, — ответила та. — Я воскресла из мертвых, чтобы принести тебе весть, брат мой Монтесума.

— Какую весть ты несешь мне? — хриплым голосом спросил император.

— Весть о гибели, брат мой. Царство твое падет, скоро ты умрешь, а вместе с тобой — десятки и десятки тысяч твоих подданных. Четыре дня я была среди мертвых и там я видела твоих ложных богов. Это не боги, а дьяволы! Там же я видела тех, кто им поклоняется, и жрецов, которые им служат. Все они осуждены на муки невыносимые. Народ Анауака обречен, потому что он чтит этих дьявольских идолов.

— Папанцин, сестра моя, неужели у тебя нет для меня ни слова утешения?

— Ни слова, — ответила она. — Если ты отречешься от ложных богов, ты, может быть, спасешь свою душу, но свою жизнь и жизнь своего народа тебе уже не спасти.

После этого Папанцин повернулась и скрылась в тени деревьев; я слышал, как ее смертные одеяния прошелестели по траве.

Безудержная ярость охватила вдруг Монтесума.

— Будь же ты проклята, сестра моя Папанцин! — закричал он громовым голосом. — Для чего ты воскресла? Неужели только для того, чтобы принести мне эту черную весть? Если бы ты принесла мне надежду, если бы указала путь к спасению — я бы с радостью тебя приветствовал. А теперь — уходи назад во мрак, и пусть вся тяжесть земли придавит твое сердце навечно! А мои боги — им поклонялись мои отцы, и я буду им поклоняться до конца. Пусть даже они отвернутся от меня, я их все равно не оставлю! Боги разгневаны, ибо жертвы оскудевают на алтарях. Отныне я их удвою! Я прикажу положить на алтари всех жрецов, потому что они не могут умилостивить богов.

Монтесума неистовствовал, как слабый человек, обезумевший от ужаса. Знать и придворные, следовавшие за нами в отдалении, столпились теперь вокруг него, испуганные и недоумевающие.

Наконец, Монтесума разодрал на себе царское одеяние и, вырывая клочья волос из головы и бороды, в судорогах покатился по земле. Придворные подхватили его и унесли во дворец.

Три дня и три ночи императора никто не видел. Однако то, что он говорил о жертвоприношениях, оказалось не пустыми словами, ибо со следующего утра количество жертв было удвоено по всей стране. Тень креста уже пала на алтари Анауака, но к небесам все еще вздымался дым жертвоприношений, а с вершин теокалли по-прежнему слышались страшные крики пленников. Час дьявольских богов уже пробил, но они все еще собирали свою последнюю кровавую жатву, и жатва их была изобильной.

Я, Томас Вингфилд, видел эти знамения собственными глазами, но чем они были — предупреждением, ниспосланным свыше, или просто случайным явлением природы — сказать не берусь. Всю страну в те дни охватил ужас, и вполне возможно, что мятущийся разум людей принимал за вещие знаки то, на что в другое время никто не обратил бы внимания.

Что же касается воскресения Папанцин, то это истинная правда, хотя скорее всего она вовсе не умирала, а просто была погружена в глубокий обморок. С той ночи она уже не появлялась, и сам я больше ее не встречал. Однако мне говорили, что впоследствии Папанцин приняла христианство и часто рассказывала об удивительных и странных вещах, которые она видела в царстве смерти.[23][24]

Глава 18

ВЫБОР НЕВЕСТ
Со дня моего превращения в бога Тескатлипоку до вступления испанцев в Теночтитлан прошло несколько месяцев, и все это время, город был охвачен тревогой. Снова и снова Монтесума слал к Кортесу пословсо щедрыми дарами, с золотом и драгоценными каменьями, упрашивая его удалиться. Безумный император не понимал, что, выставляя напоказ свои огромные богатства, он только дразнит стервятника, привлекая его к своему гнезду.

Кортес отделывался от его послов ничего не стоящими вежливыми заверениями и такими же дешевыми безделушками. И это — было все.

Но вот испанцы двинулись в глубь страны, и Монтесума с ужасом узнал о разгроме воинственного племени тласкаланцев. Тласкаланцы были его извечными злейшими врагами, но до сих пор они являлись преградой между ацтеками и белыми завоевателями. Затем пришла весть о том, что побежденные тласкаланцы превратились в союзников и слуг своих недавних противников, и теперь тысячи свирепых тласкаланских воинов идут вместе с испанцами на священный город Чолулу. Прошло еще немного времени, и повсюду разнесся слух о кровавой бойне в Чолуле, где победители свергли всех святых, или, вернее, святотатственных богов, этого города с их пьедесталов.

Об испанцах рассказывали всяческие чудеса. Шептались об их мужестве я силе, об их неуязвимых доспехах, об их оружии, извергающем гром во время сражений, о свирепых зверях, на которых они скакали. Однажды Монтесуме доставили головы двух белых людей, убитых в одной ив схваток, — две устрашающие огромные волосатые головы, а вместе с ними — голову лошади. При виде этих чудовищных останков Монтесума едва не потерял сознание от страха, но все же приказал выставить их в большом храме напоказ и объявить народу, что подобная судьба ожидает каждого, кто посмеет вторгнуться в Анауак.

Тем временем в делах империи царили разброд и смятение. Каждый день собирались советы знати, верховных жрецов и вождей соседних дружественных племен. Одни говорили одно, другие — другое, а в конечном счете оставались лишь неуверенность и преступная нерешительность. Если бы Монтесума прислушался в те дни к голосу великого воина Куаутемока, Анауак не был бы сейчас испанским владением, ибо Куаутемок снова и снова убеждал Монтесуму отбросить все его страхи и, пока еще не поздно, объявить теулям открытую войну. Довольно послов и подарков! Надо собрать все бесчисленное войско ацтеков и раздавить врага в горных проходах!

Но — увы! — на все его уговоры Монтесума неизменно отвечал:

— Ни к чему все это, племянник. Можно ли бороться против этих людей, если сами боги за них. Если боги захотят, они вступятся за нас, а если нет — горе нам! О себе я не думаю, но что будет с моим народом? Что будет с женщинами и детьми, что будет с больными и стариками? Горе нам, горе!

После этого он закрывал лицо и принимался стонать и плакать, как малый ребенок. Куаутемок покидал его, не находя слов от ярости при виде подобной глупости великого императора. Но что он мог сделать? Так же, как и я, Куаутемок полагал, что само небо лишило Монтесуму разума, чтобы покарать и уничтожить Анауак.

Здесь следует сказать, что, хотя мое положение бога и позволяло мне все знать и все видеть, я, Томас Вингфилд, оставался вместе с тем только жалкой игрушкой, увлекаемой волной великих событий, которые в течение двух последующих поколений стерли державу ацтеков с лица земли. Правда, я был игрушкой, вознесенной на вершину этой волны, но власти у меня было ровно столько же, сколько у клочка пены на гребне морского вала. Монтесума принимал меня за шпиона и не верил ни одному моему слову; жрецы смотрели на меня как на бога и как на будущую жертву; только мой друг Куаутемок да еще Отоми, тайно любившая меня, все-таки доверяли мне, и с ними я часто беседовал обо всем, объясняя им истинный смысл того, что происходило на наших глазах. Но оба они тоже были бессильны.

Утратив разум, Монтесума все еще сохранял всю полноту власти и дрожащей рукой направлял корабль империи то туда, то сюда; казалось, что это гигантское судно покинуто всеми матросами и несется по воле стихий прямо навстречу гибели.

Ужас перед грядущим охватил поголовно всех. Но несмотря на это, а может быть, именно поэтому люди безудержно предавались наслаждениям, отрываясь от них только для свершения религиозных обрядов. В те дни никто не пропускал ни одного празднества, и ни один алтарь не оставался пустым. Подобно реке, убыстряющей бег свой по мере приближения к пропасти, в которую ей предстоит низвергнуться, народ Анауака, словно предвидя скорую гибель, пробудился ото сна и зажил напряженной лихорадочной жизнью. С утра до вечера с алтарей на вершинах теокалли слышались вопли жертв, и с вечера до утра улицы оглашала нестройная дикая музыка. «Заморские боги идут на нас, — говорили люди. — Давайте же пировать и пить, потому что завтра мы умрем!» И вот самые добродетельные женщины пускались в безудержное распутство, самые благородные мужи, дорожившие честью своего имени, становились подлецами, и даже дети в те дни шатались пьяные по улицам города, хотя это для ацтеков — неслыханное преступление!

Монтесума покинул Чапультепек и вместе со всем своим двором перебрался во дворец на обширной площади напротив большого теокалли. Этот дворец был настоящим городом внутри города. Под его кровлями по ночам собиралось более тысячи человек, не говоря уже о всевозможных карликах и уродцах, о сотнях редкостных птиц в птичнике и множестве диких зверей в клетках. Здесь, в этом дворце, я пировал каждый день с кем хотел, а когда мне надоедали пиршества, облачался в сверкающие одеяния и в сопровождении толпы юных слуг и знатных мужей выходил на улицы, наигрывая на ацтекской лютне (до какой-то степени я овладел этим ненавистным инструментом). Народ с криками выбегал из домов и склонялся передо мной, дети осыпали меня цветами, девушки плясали вокруг, целуя мне руки и ноги, и вскоре за мной уже двигалась тысячная толпа. И я тоже плясал и вопил, как юродивый, потому что в те дни среди всеобщего фанатизма меня охватило какое-то странное безумие. Я старался заглушить страх, я хотел забыть о том, что обречен на жертвоприношение и что каждый день приближает к моему сердцу окровавленный жреческий нож.

Я хотел забыть, но — увы! — это было не в моей власти. Сколько бы я ни пил, пары мескаля и пульке[25] мгновенно улетучивались из моей головы; ароматы цветов, красота женщин и преклонение народа больше не волновали меня; неотступно, неотвязно думал я о своей обреченности, с тоской вспоминая родной дом и далекую любимую. В те дни мне казалось, что сердце мое не выдержит, и если бы не доброта Отоми, я бы, наверное, наложил на себя руки. Но прекрасная и величественная дочь Монтесумы всегда была рядом со мной. Она находила тысячи способов отвлечь меня и успокоить, а время от времени с ее уст срывались неясные слова надежды, от которых кровь начинала быстрее пульсировать в моих жилах.

Я хочу напомнить, что, когда я впервые встретил Отоми при дворе Монтесумы, она показалась мне очень красивой и привлекательной. Но сейчас, хотя я по-прежнему находил ее такой же прекрасной, в моем окаменевшем от ужаса сердце не было места для нежных чувств ни к Отоми, ни к какой-либо другой женщине. Когда я не был опьянен хмелем или поклонением толпы, все мои помыслы устремлялись к небесам: я старался примирить с ними свою душу, что, по правде говоря, было нелегко.

Я часто беседовал с Отоми, рассказывая ей о нашей вере и прочих вещах, как когда-то рассказывал Марине, которая теперь была, по слухам, любовницей и переводчицей Кортеса, предводителя испанцев. Отоми сосредоточенно слушала, не сводя с меня своих нежных глаз, но не больше, ибо скромность этой прекраснейшей из женщин можно было сравнить только с ее мужеством и красотой.

Так продолжалось до тех пор, пока испанцы не выступили из Чолулы на Теночтитлан.

Как-то утром я сидел в саду с лютней в руках. Знатные мужи из моей свиты и мои наставники о чем-то оживленно разговаривали, держась на почтительном расстоянии. Со своего места мне был виден двор, где ежедневно собирался императорский совет, и я заметил, что, когда вожди удалились, по двору начали сновать жрецы, а затем показалась группа красивых девушек в сопровождении нескольких женщин средних лет.

Появился принц Куаутемок и подошел ко мне. В последнее время он не часто улыбался, но сегодня Куаутемок с улыбкой спросил, знаю ли я, что там происходит. Я ответил, что не знаю, да и знать не хочу, должно быть, Монтесума собирает новые «подношения», чтобы отправить их своим испанским хозяевам.

— Думай, о чем говоришь, теуль! — запальчиво проговорил Куаутемок. — Даже если бы ты сказал правду, я бы заставил тебя проглотить свои слова и не поглядел бы, что в тебе дух Тескатлипоки! Только моя любовь спасает тебя.

Затеи, немного успокоившись, он продолжал:

— Увы, безумие моего дяди привело к тому, что такие речи стали возможны. Ах, если бы я был императором Анауака! Не прошло б и недели, как головы всех этих теулей из Чолулу уже украшали бы карнизы вон того храма!

— Думай, о чем говоришь, принц, — насмешливо ответил я. — Если кое-кто услышит твои слова, тебе придется их проглотить самому. Но когда-нибудь ты сделаешься императором, и тогда мы посмотрим, как ты справишься с теулями. Во всяком случае другие посмотрят, потому что я-то уже этого не увижу. Но что там происходит? Может быть, Монтесума выбирает себе новых жен?

— Да, он выбирает жен, но только не для себя. Знай, теуль, тебе осталось недолго жить. Поэтому Монтесума вместе со жрецами уже выбирает тех, кто станут твоими женами.

— Моими женами? — крикнул я, вскакивая на ноги. — Женами того, кто обручен со смертью? Что мне теперь в любви и в женитьбе! Пройдет неделя, другая — и моим брачным ложем станет алтарь. Ах, Куаутемок, ты говоришь, что любишь меня. Я спас тебе жизнь. Если ты меня любишь, спаси меня теперь. Ведь ты поклялся это сделать.

— Я поклялся сделать все, что в моей власти, и готов отдать за тебя жизнь, теуль. Я готов сдержать свое слово, ибо не все ценят жизнь так высоко, как ты, мой друг. Но помочь тебе я все равно не смогу. Ты посвящен богам, и умри я хоть тысячу раз, это не изменит твоей судьбы. Только небо может спасти тебя, если захочет. Поэтому утешься, теуль, и когда придет час — умри мужественно. Твоя участь ничем не хуже моей и многих других, ибо смерть ожидает нас всех. А теперь — прощай!

Когда принц удалился, я покинул сады и ушел в свои покои, где обычно принимал тех, кто приходил на поклонение к богу Тескатлипоке, как меня называли. Здесь я сел на свое золотое ложе и окутался табачным дымом. По счастью, я был один. Без моего позволения сюда никто не осмеливался входить.

Но вот главный из моих слуг объявил, что кто-то желает со мной говорить. Я был измучен своими мыслями, и чтобы хоть как-нибудь отвлечься, склонил голову в знак согласия. Слуга вышел, и передо мной очутилась закутанная женщина. С удивлением посмотрев на нее, я приказал ей открыть лицо и говорить. Женщина повиновалась, и я увидел принцессу Отоми.

Ничего не понимая, я встал ей навстречу. Обычно принцесса никогда не приходила ко мне одна, но я подумал, что у нее ко мне дело, а может быть, она выполняет какой-нибудь неизвестный мне обряд.

— Прошу тебя, сядь, — смущенно проговорила Отоми. — Тебе не подобает стоять передо мной.

— Отчего же? — спросил я. — Если бы я даже не уважал тебя, как принцессу, я все равно воздал бы должное твоей красоте.

— Довольно слов! — прервала меня Отоми жестом гибкой руки. — Я пришла сюда, о Тескатлипока, по древнему обычаю, ибо я несу тебе весть. Те, кто станут твоими женами, избраны. Я должна назвать тебе их имена.

— Говори, принцесса Отоми?

— Это… — и здесь она назвала имена трех девушек. Я знал, что они были первыми красавицами в стране.

— Мне показалось, что их должно быть четыре, — проговорил я с горькой усмешкой. — Или у меня отняли четвертую жену?

— Их четыре, — ответила Отоми и снова умолкла.

— Говори же! — вскричал я. — Скажи мне, какую еще несчастную девку выбрали в жены мошеннику, обреченному на жертвоприношение?

— Тебе выбрали одну девушку высокого рода, носившую иные титулы, чем те, которыми ты ее награждаешь, о Тескатлипока.

Я вопросительно взглянул на нее, и Отоми тихо проговорила:

— Четвертая и первая среди всех — это я, Отоми, принцесса племен отоми, дочь Монтесумы.

— Ты! — воскликнул я, падая на подушки ложа. — Неужели ты?

— Да, я. Слушай! Я была избрана жрецами, как самая красивая девушка Анауака, хоть я и недостойна такой чести. Мой отец, император, пришел в ярость и сказал, что ни за что на свете его дочь не станет женой пленника, который должен умереть на жертвенном алтаре. Но жрецы ответили ему, что в такое время, когда боги разгневаны, он не должен требовать исключений для своей дочери. «Разве знатнейшая женщина страны не достойная жена для бога?» — спросили они. И тогда мой отец согласился и сказал, что пусть будет так, как я пожелаю. И я сказала вслед за жрецами, что в нашей юдоли скорби самая гордая должна унизиться до праха под ногами и стать женой пленного раба, названного богом и обреченного на жертвоприношение. Так я, принцесса Отоми, согласилась стать твоею женой, о Тескатлипока! Но если бы я знала тогда то, что читаю сейчас в твоих глазах, я бы, наверное, не согласилась. В своем унижении я надеялась обрести любовь хотя бы на краткий миг, чтобы затем умереть рядом с тобой на алтаре, ибо обычай моего народа, если я захочу, дает мне на это право. Однако теперь я вижу — ты мне не рад. Отступать уже поздно, но ты можешь не бояться. У тебя будут другие, а я тебя не потревожу. Я сказала все, что должна была сказать. Могу я теперь удалиться? Торжественное бракосочетание назначено через двенадцать дней, о Тескатлипока!

Поднявшись с ложа, я взял Отоми за руку и проговорил:

— Благодарю тебя, благородная душа! Если бы не ты с Куаутемоком, если бы не ваши заботы и доброта, которыми вы меня окружили, я бы, наверное, давно уже погиб. Но ты хочешь утешать меня до последнего мгновения, ты даже решила умереть вместе со мной, если только я правильно тебя понял. Но почему, скажи мне, Отоми? В нашей стране женщина должна полюбить мужчину небывалой любовью, чтобы решиться разделить с ним ложе, ожидающее меня вон на той пирамиде. Я не могу поверить, чтобы ты, достойная любого властелина, отдала свое сердце жалкому рабу! Как истолковать мне твои слова, принцесса Отоми?

— Ищи ответ в своем сердце, — прошептала она, и рука ее дрогнула в моей руке.

Я посмотрел на Отоми: она была прекрасна! Я подумал о ее преданности, о ее самоотверженности, не отступившей перед самой ужасной из смертей, и дуновение нежности, сестры любви, коснулось моей души. Но даже в этот миг передо мной встал английский сад, образ девушки-англичанки, с которой я простился под дитчингемским буком, и я вспомнил клятвы, которыми мы тогда обменялись. Я знал, что она была жива к верна мне. И я подумал, что, пока я жив, я должен хранить ей верность, хотя бы в душе. Мне придется жениться на этих индеанках, и я женюсь на них, но если я хоть однажды скажу Отоми, что люблю ее, я нарушу клятву. А Отоми нужна любовь, и на меньшее она не согласится. И как я ни был взволнован, как ни велико было искушение, я не сказал ей слов, которых она ждала.

— Присядь, Отоми, — проговорил я. — Присядь и выслушай меня. Ты видишь этот золотой перстень?

Я снял с пальца Лилино колечко и показал ей:

— Видишь надпись внутри кольца?

Отоми кивнула головой, но не произнесла ни слова. В глазах ее я увидел страх.

— Я прочту тебе эту надпись, Отоми, — сказал я и перевел на ацтекский язык трогательное двустишие:

Пускай мы врозь,
Зато душою вместе.
Только тогда Отоми заговорила.

— Что означает эта надпись? — спросила она. — Ведь я понимаю только наши письмена-рисунки, теуль.

— Она означает, Отоми, что в далекой стране, откуда я пришел, живет одна женщина. Она любит меня, и я люблю ее.

— Значит, она твоя жена?

— Нет, Отоми, она мне не жена, но она обещана мне в жены.

— Она обещана тебе в жены, — горестно повторила Отоми. — Значит, так же, как и я. В этом мы с ней равны, теуль. Разница только в том, что ее ты любишь, а меня — нет. Ты это хотел мне сказать? В таком случае не трать больше слов — я все поняла. Но если я потеряла тебя, то и она потеряет. Между тобой и твоей любимой катит волны великое море с бездонными глубинами, между вами встал жертвенный алтарь и всепожирающая смерть. А теперь позволь мне уйти, теуль. Я должна стать твоей женой, это уже неизбежно, но я не буду тебе слишком докучать, и скоро все это кончится. Ты отправишься в Звездный Дом, и я буду молиться, чтобы ты нашел там, что ищешь. Все эти месяцы я старалась вдохнуть в тебя надежду, найти выход, и мне уже казалось, что я его нашла. Но я ошиблась, и теперь все кончено. Если бы ты от души сказал, что любишь меня, было бы много лучше для нас обоих; если ты скажешь это перед самым концом, нам еще может быть хорошо, однако об этом я тебя не прошу. Не надо лжи! Я ухожу, теуль, но хочу сказать тебе перед уходом: сейчас я уважаю тебя больше, чем раньше, за то, что ты осмелился мне, дочери Монтесумы, высказать всю правду, когда солгать было так легко и куда безопаснее. Эта женщина за морями должна быть тебе благодарна. Я не желаю ей ничего худого, но между мной и ею отныне вражда не на жизнь, а на смерть. Мы с ней чужие и останемся чужими, но она касалась твоей руки так же, как я прикасаюсь к ней сейчас; ты соединил нас и ты сделал нас врагами. Прощай, мой будущий муж! Мы больше не встретимся до того дня, когда «несчастная девка» будет отдана в жены «мошеннику». Ты сам так сказал, теуль!

С этими словами Отоми встала, закуталась с головой в свои одеяния и медленно вышла из комнаты, оставив меня в крайнем смущении. Только глупец мог отвергнуть любовь этой царицы женщин, и теперь, когда я так поступил, меня терзало раскаяние. Я спрашивал себя: смогла бы Лили снизойти с высоты подобного величия, сбросить пурпур императорской мантии и лечь рядом со мной на окровавленный жертвенный камень? Наверное, нет, потому что подобной дикой самоотверженности не встретишь среди женщин нашего мира. Лишь дочери Солнца любят с такой огромной полнотой и ненавидят так же страстно, как любят. Им не нужны жрецы, чтобы освятить любовные узы, но если эти узы станут им ненавистны, их не удержат никакие мысли о долге. Желание, чувство — для них единственный закон, и они повинуются ему слепо. Ради удовлетворения своей страсти они готовы пойти на все, вплоть до смерти, вплоть до полного самозабвения.

Глава 19

ЧЕТЫРЕ БОГИНИ
Прошло еще немного времени, и вот наступил день, когда Кортес со своими завоевателями вступил в Теночтитлан. Не стану описывать всего, что творили испанцы в городе, ибо это дело историка, а я рассказываю лишь свою собственную историю. Поэтому я буду говорить лишь о том, что касается меня лично.

Мне не довелось видеть самой встречи Кортеса с Монтесумой. Я видел только, как император облачился в самые великолепные одеяния и отбыл в сопровождении знатнейших мужей, подобный Соломону в сиянии своей славы. Но думаю, что ни один раб не шел к жертвенному алтарю с таким тяжелым сердцем, какое было у Монтесумы в тот злосчастный день. Безумие погубило его, и, наверное, он сам понимал, что идет навстречу своей судьбе.

Позднее, уже под вечер, я снова увидел императора: в золотом паланкине он направлялся во дворец, выстроенный его отцом, Ахаякатлем, и расположенный шагах в пятистах от собственного дворца Монтесумы, как раз напротив, по западную сторону от большого храма. Вслед за этим послышались крики толпы, ржание лошадей, голоса вооруженных солдат, и я увидел из своих покоев испанцев, двигавшихся по главной улице. Сердце мое радостно забилось: ведь это были христиане!

Впереди на коне ехал, закованный в богатые доспехи, предводитель испанцев, Кортес, человек среднего роста, с благородной осанкой и задумчивыми, но все подмечающими глазами. За ним, некоторые верхом, но большей частью в пешем строю, двигались солдаты его маленькой армии. Завоеватели с изумлением озирались вокруг, переговариваясь по-испански. Их была всего горсточка, бронзовых от солнца, израненных в битвах и одетых почти в лохмотья. Глядя на этих зачастую даже плохо вооруженных людей, я мог только восхищаться их непреклонным мужеством, которое проложило дорогу сквозь тысячные толпы врагов и, несмотря на болезни и беспрестанные схватки, позволило им добраться до самого сердца империи Монтесумы.

Рядом с Кортесом, держась рукой за его стремя, шла красивая индеанка в белом платье и венке из цветов. Проходя мимо дворца, она повернула голову — и я тотчас ее узнал: то была моя старая знакомая, Марина. Она принесла своей стране неисчислимые беды, но, несмотря на это, по-видимому, была счастлива, согретая славой и любовью своего повелителя.

Пока испанцы проходили мимо, я пристально вглядывался в их лица со смутной и злой надеждой. Конечно, смерть могла разделить нас навсегда, но все же я был почти уверен, что увижу среди конкистадоров[26] своего врага. Неясный инстинкт говорил мне, что он жив, и я знал: при первой же возможности де Гарсиа присоединится к этому походу — запах крови, золота и грабежа должен был привлечь его жестокое сердце. Однако среди тех, кто входил в этот день в Теночтитлан, я не увидел его.

Ночью я встретился с Куаутемоком и спросил, как идут дела.

— Хорошо для коршуна, который забрался в гнездо голубки, — с горькой усмешкой ответил принц, — но для голубки совсем скверно. Сейчас мой дядюшка Монтесума воркует там, — принц указал на дворец Ахаякатля, — и предводитель испанцев воркует вместе с ним. Но я слышал клекот ястреба в его голубином ворковании. Скоро мы увидим в Теночтитлане страшные дела!

И он был прав. Через неделю испанцы предательски захватили Монтесуму и сделали своим пленником. Они держали императора в предоставленном им дворце Ахаякатля, и солдаты стерегли его день и ночь.

Дальнейшие события следовали одно за другим. Вожди прибрежных племен взбунтовались и убили нескольких испанцев. По наущению Кортеса Монтесума вызвал их в Теночтитлан, а когда они явились, испанцы сожгли непокорных живьем на дворцовой площади. Но это было еще не все. Самого Монтесуму, закованного в цепи, заставили присутствовать при казни. Император ацтеков пал так низко, что на него надели кандалы, словно на обыкновенного вора. Тотчас после этого унижения Монтесума поклялся в верности королю Испании, а вскоре обманом завлек и передал в руки испанцам Кокамацина, правителя Тескоко, задумавшего напасть на захватчиков. Затем Монтесума вручил испанцам все накопленное им золото и все императорские сокровища стоимостью в сотни и сотни тысяч английских фунтов. И народ все это терпел, потому что люди были поражены и по привычке продолжали повиноваться приказам своего плененного императора.

Но когда Монтесума позволил испанцам устроить богослужение в одном ив святилищ большого храма, поднялся ропот возмущения, и тысячи ацтеков охватила безмолвная ярость. Она носилась в воздухе, ее можно было услышать в каждом слове, и голос ее был подобен отдаленному рокоту бушующего океана. Тучи сгустились. Буря могла разразиться с минуты на минуту.

Несмотря на все это, жизнь моя протекала по-прежнему, за исключением того, что теперь мне не позволяли выходить из дворца, опасаясь, как бы я не связался каким-нибудь способом с испанцами, хотя те даже не подозревали, что ацтеки захватили и обрекли на жертвоприношение белого человека. Кроме того, я в эти дни почтя не встречался с принцессой Отоми. После нашего странного объяснения в любви первая из назначенных мне невест избегала меня, и, когда мы все же оказывались вместе за трапезой или в саду, она говорила только о самых общих предметах или о государственных делах. Так продолжалось до нашего бракосочетания. Я помню, что оно произошло за день до страшной гибели шестисот знатнейших ацтеков, собравшихся по случаю празднества в честь Уицилопочтли.

В день моей свадьбы мне воздавали величайшие почести, как настоящему богу. Самые высокопоставленные люди города приходили на поклонение и окуривали меня ароматами, так что под конец я почувствовал тошноту от всех этих фимиамов.

Несмотря на то что страна была охвачена горем, жрецы по-прежнему неукоснительно выполняли все обряды, и жестокость их нисколько не уменьшилась. На меня возлагали большие надежды, люди верили, что, принеся меня в жертву, они отвратят от себя гнев богов, потому что я в их глазах был одним ив теулей.

На закате в мою честь было устроено роскошное пиршество, продолжавшееся более двух часов. По окончании его все присутствующие поднялись и хором начали меня славить:

— Слава тебе, о Тескатлипока! Да будешь ты счастлив здесь, на земле, и да будешь ты счастлив там, в Доме Солнца! Когда ты придешь туда, вспомни о нас! Вспомни, что мы почитали тебя, вспомни, что мы отдавали тебе все наилучшее, и прости нам наши грехи. Слава тебе, о Тескатлипока!

Затем вперед выступили двое знатных старейшин и, засветив факелы, провели меня в великолепную залу, где я до этого ни разу не бывал. Здесь они переодели меня в еще более роскошный наряд из тончайшей хлопковой ткани с вышивками из сверкающих перьев колибри. На голову мне возложили венец из цветов, а на шею и на запястья — изумрудное ожерелье и браслеты с каменьями невиданной величины и ценности. В этом наряде, который больше подошел бы какой-нибудь красотке, я чувствовал себя самым разнесчастным щеголем…

Когда мое облачение было завершено, все факелы внезапно погасли, и на мгновение воцарилась тишина. Затем издалека донеслись приближающиеся женские голоса: девушки пели свадебную песню, по-своему очень красивую, однако я затрудняюсь ее описать.

Песня кончилась. В темноте слышалось теперь только шуршание одежд и тихий шепот. Но вот из мрака прозвучал мужской голос:

— Вы здесь, избранницы неба?

— Мы здесь, — откликнулся женский голос. Мне показалось, что это была Отоми.

— О девы Анауака! — снова заговорил из темноты незримый человек. — О Тескатлипока, бог среди богов! Внимайте мне! Вам, девы, оказана великая честь. Небо вас наделило знатностью, добродетелями и красотой четырех великих богинь, и небо избрало вас в спутницы великому богу, вашему создателю и властелину, соизволившему посетить нас на короткий срок, после которого он возвратится в свой дом, в Обиталище Солнца. Будьте же достойны этой чести! Угождайте ему и ублажайте его, чтобы он снизошел к вашим ласкам и, когда настанет час возвращения на небеса, унес с собой добрую память и самые лучшие мысли о вашем народе. В этой жизни вам недолго придется быть рядом с ним, ибо дух его, подобно птице в клетке, уже расправляет крылья и скоро вырвется из темницы плоти, чтобы нас покинуть. Близок день, когда он вновь обретет свободу! Если вы захотите, одной из вас будет дозволено последовать за ним в его светлый дом и вознестись вместе с ним в Обиталище Солнца. Но я говорю вам всем, последуете вы за ним или останетесь здесь, чтобы оплакивать его до конца своих дней, — любите его и ублажайте его, будьте с ним нежны и приветливы, иначе вас ожидает кара и в этой жизни и в той, иначе гнев небес будет преследовать вас и весь наш народ. А тебя, о Тескатлипока, мы просим принять этих девушек, наделенных именами и достоинствами своих небесных богинь-покровительниц, ибо они знатнее и прекраснее всех дев Анауака, а одна из них — дочь нашего императора. Конечно, все они не совершенны, ибо истинное совершенство возможно только в твоем небесном царстве. Здесь нет совершенных женщин, и они лишь тени, лишь воплощения высоких богинь, твоих настоящих жен. Увы, мы отдаем тебе самое лучшее, и у нас нет иного. Но мы надеемся, что, когда ты покинешь нас, ты не будешь думать плохо о женщинах этой страны и благословишь их с высоты, ибо у тебя останутся приятные воспоминания о тех, которые на земле были названы твоими женами.

Голос умолк, затем зазвучал снова:

— Женщины, именами всех богов и вашими божественными именами — Хочи, Хило, Атла, Клихто[27] — соединяю вас с нашим создателем Тескатлипокой на все время его пребывания на земле! Бог воплощенный, создавший вас, берет вас в жены! Да будет завершен обряд, и да будет счастлив ваш брак. Но знайте — радость ваша не вечна! Взгляните сейчас на то, что грядет впереди!

Едва отзвучали эти слова, в дальнем конце зала вспыхнуло множество факелов, озарив ужасающую сцену. Там, на жертвенном камне, лежал человек. Я до сих пор не знаю, что это было — живой человек или восковая фигура, но либо он был раскрашен, либо слеплен из воска, потому что кожа у него была светлая, как у меня. Пять жрецов держали его за руки, за ноги и за голову, а шестой стоял над ним, сжимая двумя руками обсидиановый нож. Жрец взмахнул ножом, и, когда лож, сверкая, начал опускаться, все факелы вдруг погасли. Послышался глухой удар, протяжный стон прозвучал из темноты, и все стихло.

Но вот невесты снова затянули свадебную песню, однако после того, что я видел и слышал мгновение назад, даже этот странный, дикий и нежный напев уже не мог меня взволновать.

Они пели в темноте все громче и громче, пока в дальнем углу не загорелся один факел, потом второй, еще и еще, но я так и не заметил, кто их зажигал. Наконец весь зал был залит ярким светом. Алтарь, жертва, жрецы — все исчезло. Мы остались одни — я и четыре моих жены.

Это были высокие красивые женщины, облаченные в белые одежды невест, украшенные цветами и драгоценными каменьями. На лбу у каждой был начертан символ одной из четырех богинь, и воистину Отоми, самая статная и прекрасная из всех, казалась настоящей богиней. Одна за другой они подходили ко мне, с улыбкой преклоняли колени и говорили, целуя мне руки:

— Я избрана, чтобы стать на время твоей женой, о Тескатлипока. Я счастливейшая из жен. Пусть сделают добрые боги так, чтобы я понравилась тебе и ты полюбил меня так же сильно, как я почитаю тебя!

Проговорив эти слова, девушка отходила в сторону, чтобы не слышать того, что будет говорить другая.

Последней приблизилась ко мне Отоми. Она преклонила колени, произнесла священную формулу, а затем негромко добавила:

— Я говорила с тобой, как невеста и богиня должна говорить со своим мужем и богом Тескатлипокой. А теперь, теуль, я говорю с тобой, как женщина с мужчиной. Ты не любишь меня и, если дозволишь, мы не будем мужем и женой, ибо нас соединили по чужой воле. Этим ты меня избавишь от унижения. А о них не беспокойся, — она кивнула в сторону остальных трех невест, — это мои подруги, и они меня не выдадут.

— Как хочешь, Отоми, — коротко ответил я.

— Благодарю тебя за доброту, теуль, — с печальной улыбкой прошептала Отоми, еще раз склонилась передо мной и отошла — такая величественная и прекрасная, что сердце мое снова сжалось, как от любви. С той ночи и до страшного часа жертвоприношения мы не обменялись с принцессой Отоми ни одним поцелуем, ни одним нежным словом.

Тем не менее наша привязанность и дружба росли с каждым днем. Мы часто беседовали, и я делал все возможное, чтобы склонить сердце Отоми к истинной вере. Но это оказалось нелегким делом. Подобно своему отцу Монтесуме, принцесса Отоми почитала богов своего народа, хотя и ненавидела жрецов. Человеческие жертвоприношения, если только жертвами не были враги, вызывали ее возмущение. Она говорила, что все это придумано жрецами и что раньше на алтари богов возлагали не людей, а цветы.

Так продолжалось изо дня в день. Чувство мое постепенно и незаметно становилось все глубже, так что под конец, сам не знаю как, я полюбил Отоми больше всех на свете — после Лили.

Что касается остальных трех женщин, то, несмотря на всю их доброту и привлекательность, они вскоре стали мне ненавистны. Но я по-прежнему продолжал с ними пировать и бражничать ночи напролет, ибо, если бы стало известно, что они не смогли мне угодить, их ожидала бы постыдная смерть. А кроме того, я старался утопить свой страх в вине и наслаждениях, ибо дни мои были сочтены и ужасный конец приближался неотвратимо.

На следующий день после моей женитьбы произошло позорное убийство шестисот знатных ацтеков, совершенное по приказу идальго Альварадо, который командовал испанцами в отсутствие Кортеса. Сам Кортес в это время находился на побережье и сражался с Нарваэсом, которого послал против Кортеса его старый враг, губернатор Кубы Веласкес.

В тот день должно было состояться празднество в честь бога Уицилопочтли с жертвоприношениями, песнями и танцами на большом дворе храма, окруженном стеной с высеченными на ней извивающимися змеями. По счастливой случайности принц Куаутемок, прежде чем отправиться в храм, решил в то утро сначала навестить меня.

Взглянув на его пышное одеяние, я спросил, не собирается ли он принять участие в празднестве.

— Да, — ответил принц. — А почему ты об этом спрашиваешь?

— Потому что на твоем месте я бы туда не пошел, Скажи, Куаутемок, у танцующих будет оружие?

— Нет, это против обычая.

— Значит, они будут безоружны, Куаутемок, эти благородные юноши, цвет страны. Они будут плясать безоружные внутри замкнутой ограды, а вооруженные теули будут на них смотреть. Скажи мне теперь, принц, что станет со всеми этими знатными танцорами, если теули затеют с ними ссору?

— Не знаю, почему ты так говоришь? Я уверен, что белые люди не способны на трусливое подлое убийство, однако я послушаюсь твоего совета. Празднество все равно начнется, — видишь, все уже собрались, — но я на него не пойду.

— Ты мудр, Куаутемок, — проговорил я. — Ты всегда был мудр, я это знал!

Немного погодя Отоми, Куаутемок и я вышли в сад и поднялись на вершину небольшой пирамиды, миниатюрного теокалли, выстроенного Монтесумой, чтобы наблюдать сверху за торговой площадью и храмовыми дворами. Отсюда хорошо были видны знатные ацтеки, танцующие под музыку и пение. В ярких лучах солнца их накидки из перьев сверкали и переливались, как драгоценные камни. Какое это было радостное зрелище! И разве могли они предположить, чем все это кончится?

Среди танцоров кучками стояли испанцы в латах, вооруженные мечами и аркебузами. Вскоре я заметил, что постепенно они выбрались из толпы индейцев и, как пчелы в рои, начали собираться у входов и в других местах под прикрытием Змеиной Стены.

— Что бы это значился — спросил я Куаутемока, и в то же мгновение увидел, как один ив испанцев взмахнул над головой куском белой ткани.

Не успела белая тряпка опуститься, как весь двор храма заволокло дымом, и вслед за этим до нас донесся звук залпа из аркебуз. Мертвые и раненые усеяли весь двор, но основная масса безоружных танцоров продолжала стоять посредине, сбившись в кучу, словно стадо испуганных овец, и онемев от ужаса. Тогда испанцы обнажили мечи я, выкрикивая имена своих святых покровителей, как они это всегда делают, когда намереваются совершить какое-нибудь злодеяние, бросились на беззащитных ацтеков и начали их убивать. Одни были зарублены на месте, другие с криками пытались спастись бегством, но уйти не удалось никому, потому что выходы охранялись, а стены были слишком высоки, чтобы через них перебраться. Испанцы — да покарает их всевидящий бог! — перебили всех до единого. Они управились быстро? Не прошло и десяти минут после того, как белая тряпка взвилась в воздух, как шестьсот ацтеков, мертвых или умирающих, уже лежало на каменных плитах двора, а испанцы с победными криками срывали с поверженных драгоценные украшения.

Я повернулся к принцу.

— Похоже, ты хорошо сделал, что не отправился на это веселое празднество, друг мой Куаутемок, — проговорил я.

Куаутемок не ответил. Он стоял молча и, не отрываясь, смотрел на убитых и на убийц. Только Отоми сказала с горькой улыбкой:

— Вы, христиане, добрые люди! Так-то вы отблагодарили нас за гостеприимство? Я думаю, что мой отец Монтесума теперь может быть вполне доволен своими гостями Ах, будь я из его месте — все эти люди уже лежали бы на жертвенных алтарях! Ты говорил мне, что наши боги — дьяволы Кто же тогда эти убийцы, почитающие твоего бога?

Но тут наконец Куаутемок заговорил:

— Нам остается только одно — месть! Монтесума превратился в женщину. Для меня он умер. И если понадобится, я убью его сам, собственными руками! Но в Анауаке еще осталось двое мужчин — мой дядя Куитлауак и я. Хватит! Иду собирать войска!

И Куаутемок ушел.

Всю ночь город гудел, как осиное гнездо, а наутро торговую площадь и все улицы, насколько хватал глав, заполнили десятки тысяч вооруженных воинов, Волна за волной устремлялись они на дворец Ахаякатля и, подобно волнам, разбивающимся об утес, откатывались назад под огнем испанцев. Ацтеки трижды ходили на приступ и трижды отступали. Перед четвертым штурмом на стене появился Монтесума, этот трусливый женоподобный монарх. Он умолял народ разойтись, потому что иначе ему самому грозила гибель, и благоговение ацтеков перед священной императорской властью все еще было так велико, что они прекратили штурм.

Однако расходиться никто не думал. Раз Монтесума запретил убивать испанцев, решено было уморить их голодом, и с этого часа началась глухая блокада дворца.

В первом сражении погибли сотни ацтекских воинов, но осажденные понесли более ощутимые потери. Ацтеки захватили в плен нескольких испанцев и множество их союзников тласкаланцев. Несчастных пленников тут же втащила на большой теокалли и принесли в жертву перед храмами на глазах их товарищей.

Спустя несколько дней в Теночтитлан вернулся с подкреплением Кортес. Он разгромил своего соперника, и многие солдаты Нарваэса примкнули к победителю. Среди них был один человек, которого я знал более чем хорошо.

Неизвестно, почему Кортесу позволили беспрепятственно соединиться с его соратниками во дворце Ахаякатля. На следующий день он приказал выпустить на свободу брата Монтесумы Куитлауака, правителя Палапана, надеясь, что тот успокоит народ. Однако Куитлауак не был трусом. Едва очутившись за оградой своей темницы, он тотчас созвал совет, который в его отсутствие возглавлял Куаутемок. На совете было принято решение сражаться до конца. Монтесуму объявили изменником, погубившим страну своей трусостью. И битва возобновилась.

Если бы это решение было принято на какие-нибудь два месяца раньше, в Теночтитлане уже не осталось бы ни одного живого испанца. Конечно, Марина, возлюбленная Кортеса, немало способствовала своей хитростью его успехам, но главным виновником собственного падения и гибели империи Анауак был все же Монтесума.

Глава 20

СОВЕТ ОТОМИ
На другой день после возвращения Кортеса в Теночтитлан, за час до рассвета, пронзительные крики тысяч воинов, звуки дудок и бой барабанов прервали мой тяжелый сон. Я поспешил подняться на свой наблюдательный пост на вершине маленького теокалли. Вскоре ко мне присоединилась Отоми.

Внизу собрались для боя все жители города. Повсюду, куда ни взглянешь, в садах, на торговых площадях, на всех улицах, толпились тысячи и десятки тысяч людей. Одни были вооружены пращами, другие — луками и стрелами, третьи — копьями с медными наконечниками и дубинами, утыканными острыми осколками обсидиана. Самым беднейшим горожанам оружием служили обожженные на огне колья. Тела знатных воинов прикрывали золотые доспехи и плащи из перьев, на головах у них красовались деревянные раскрашенные шлемы с пучками волос на гребне, изображавшие морды волков, змей или пум; на тех, кто победнее, были эскаупили, или панцири из стеганого хлопка, но большая часть воинов не имела на теле ничего, кроме набедренных повязок. Даже на плоских кровлях домов и на уступах большого теокалли толпились отряды воинов, забравшиеся туда, чтобы сверху осыпать занятый врагами дворец метательными снарядами. Странное и незабываемое зрелище представлял собой город, залитый алым светом зари.

Но вот первые лучи солнца скользнули над крышами храмов и над стенами дворца, озарив по одну сторону переливающиеся перья и острия бесчисленных пик, а по другую — яркие боевые значки и сверкающие латы испанских солдат, суетившихся позади своих укреплений. Испанцы лихорадочно готовились к защите.

Едва солнце взошло, жрец пронзительно затрубил в раковину, и, словно в ответ ему, в лагере испанцев тревожно запела труба. Тысячи ацтеков с яростными криками двинулись на приступ. Небо потемнело от ливня стрел и камней.

В тот же миг стены дворца Ахаякатля опоясала зигзагообразная линия огня и дыма. С грохотом, подобным грому, аркебузы и пушки христиан косили наступающих воинов, разметая их толпы, как осенние листья.

На мгновение ацтеки заколебались. Стоны и вопли неслись к небесам. Но тут я увидел, как вперед вырвался Куаутемок с боевым значком в руках, и его воины, сомкнув ряды, устремились за ним. Вскоре они уже были под стенами дворца, и штурм начался.

Ацтеки сражались самоотверженно. Раз за разом пытались они взобраться на стену, карабкаясь по телам убитых, словно по лестнице, и каждый раз откатывались с жестокими потерями. Видя, что таким способом ворваться во дворец не удастся, индейцы начали разбивать нижнюю часть стены тяжелыми бревнами, но когда стена рухнула и воины, мешая друг другу, ринулись в образовавшуюся брешь, испанцы встретили их огнем пушек. Каждый залп расчищал в толпе нападающих длинные кровавые просеки, оставляя на месте десятки трупов.

Тогда ацтеки принялись обстреливать испанцев горящими стрелами. Им удалось поджечь внешние деревянные строения, однако сам дворец, сложенный из камня, не мог загореться. Яростные атаки продолжались двенадцать долгих часов подряд, и только внезапно наступившая темнота прервала сражение. Но всю ночь в городе пылали бесчисленные факелы, слышались стоны умирающих и рыдания женщин: ацтеки уносили убитых.

А с рассветом битва возобновилась. Кортес с большей частью испанских солдат и несколькими тысячами своих союзников-тласкаланцев предпринял вылазку. Сначала я решил, что он ударит по дворцу Монтесумы, и смутная надежда на спасение забрезжила передо мной — я думал, что в сумятице боя мне, может быть, удастся бежать. Однако я ошибся в своих предположениях. Кортес хотел прежде всего сжечь окружающие дома, с плоских кровель которых ацтеки осыпали его солдат градом стрел и камней, причиняя значительный урон, особенно тласкаланцам. Атака была отчаянной и увенчалась успехом. Ацтеки дрогнули под натиском всадников — их обнаженные тела не могли противостоять испанской стали. Вскоре запылали десятки домов, и к небу поднялся огромный вращающийся столб дыма, подобный тому, что поднимается над жерлом Попокатепетля.

Однако многие из тех, кто выехал на коне или вышел в пешем строю из дворцаАхаякатля, не вернулись в тот день назад. Ацтеки бросались под ноги лошадям и стаскивали всадников с седел. В тот же день всех плененных принесли в жертву Уицилопочтли на большом теокалли, чтобы их товарищи могли это видеть. Одновременно на алтарь положили одну из захваченных лошадей, которую с великим трудом наполовину ввели, наполовину втащили на вершину ступенчатой пирамиды. Никогда еще жертвы не были так многочисленны, как в эти дни непрекращающихся боев. Кровь потоками струилась по алтарям, вопли жертв, не смолкая, звенели в моих ушах, а проклятые жрецы трудились без устали, ибо этим они надеялись умилостивить своих ботов и вымолить у них победу над теулями.

Теперь жертвоприношения совершались даже ночью, при свете неугасимого священного огня. Те, кто участвовали в них, казались снизу какими-то адскими духами, терзающими несчастных грешников среди пламени преисподней, совсем как на изображении Страшного Суда в нашей дитчингемской церкви. И каждый час грозный голос звучал из темноты, призывая на головы испанцев все беды и проклятия:

— Эй, теули, Уицилопочтли жаждет вашей крови! Скоро, скоро вы последуете за теми, кто уже взошел на его алтарь. Вы их видели сами! Близок час! Клетки готовы, ножи остры, железо для пыток раскалено. Готовьтесь, теули! Вы можете перебить еще многих, но вам не уйти?

Битва не утихала. Каждый день ацтеки несли огромные потери. Погибло уже несколько тысяч воинов, однако испанцы тоже едва держались. Измученные беспрестанными схватками, израненные и голодные, они не знали теперь ни минуты покоя.

Но вот однажды утром в самый разгар штурма на главной башне дворца появился сам Монтесума, разодетый в великолепные одеяния с диадемой на голове. Перед ним стояли глашатаи, держа в руках золотые жезлы, а вокруг теснились прислуживавшие пленному императору придворные и испанская стража.

Монтесума вытянул вперед руку — и сражение мгновенно замерло. Мертвая тишина простерлась над площадью, даже раненые перестали стонать. И тогда Монтесума заговорил, обращаясь к многотысячной толпе. Я был слишком далеко и не разобрал его слов; мне пересказали его речь позднее. Император просил свой народ прекратить войну, он называл испанцев своими гостями и друзьями и обещал, что они сами оставят Теночтитлан. Но едва он успел произнести эти трусливые слова, ярость охватила его подданных, столько лет почитавших своего повелителя, словно бога. Толпа заревела. Казалось, все выкрикивают только два слова:

— Баба! Предатель!

Затем снизу взвилась стрела и вонзилась в императора. Следом за стрелой посыпался град камней. Я увидел, как Монтесума пошатнулся и упал на плоскую кровлю башни.

Вдруг чей-то голос прокричал:

— Монтесума умер! Мы убили нашего императора!

С испуганными воплями толпа бросилась врассыпную, и через мгновение на площади, где только что стояли тысячи воинов, не осталось ни одной живой души.

Отоми все время находилась рядом со мной и видела, как упал ее царственный отец. Пытаясь хоть как-нибудь утешить плачущую девушку, я повел ее во дворцовые покои. Здесь мы столкнулись с принцем Куаутемоком. В полном вооружении, с луком в руках он выглядел свирепо и устрашающе.

— Правда ли, что Монтесума умер? — спросил я.

— Не знаю и знать не хочу, — ответил принц с дикой усмешкой. Затем, обращаясь к Отоми, прибавил:

— Ты можешь проклясть меня, сестра, потому что этого трусливого вождя, превратившегося в предателя и бабу, этого изменника, лгущего своему народу и своей стране, поразила моя стрела.

Отоми вытерла слезы.

— Нет, — проговорила она, — я не стану тебя проклинать, Куаутемок. Боги поразили моего отца безумием раньше, чем ты поразил его своей стрелой, и если он умрет, будет лучше для него самого и для его народа. Но я знаю, Куаутемок, что твое преступление не останется безнаказанным. За это святотатство ты сам погибнешь позорной смертью.

— Может быть, — ответил Куаутемок, — зато я не умру предателем.

И с этими словами он вышел.

Должен сказать, что этот день, как я полагал, был последним днем моей жизни, потому что назавтра истекал ровно год воплощения Томаса Вингфилда в бога Тескатлипоку. В следующий полдень меня должны были принести в жертву. Несмотря на всеобщее смятение, несмотря на несмолкающий плач над убитыми и ужас, нависший над городом, подобно грозовой туче, все религиозные церемонии и празднества соблюдались так же строго и, пожалуй, даже строже, чем раньше. Так в эту ночь было устроено в мою честь прощальнее пиршество. Я должен был сидеть увенчанный цветами в окружении своих жен и принимать поклонение знатнейших людей города, еще оставшихся в живых. Среди них был и Куитлауак, которому после смерти Монтесумы предстояло стать императором.

Это была печальная трапеза. Как я ни старался заглушить все чувства и мысли хмелем, страх не покидал меня, да и у гостей не было особых причин для веселья. Сотни их родичей и тысячи соплеменников погибли; испанцы продолжали держаться в своей крепости; император, которого они почитали, как бога, пал в этот день от руки одного из них, а самое главное — все они чувствовали себя обреченными. Чему же тут удивляться, если они не радовались? Поистине никакие поминки не могли быть тоскливее этого пиршества: ни цветы, ни прекрасные женщины не радовали глаз. Но в конечном счете это и были поминки — поминки по мне.

Наконец пир окончился, и я удалился к себе. Отоми осталась, а три моих жены последовали за мной, называя меня самым счастливым и самым благословенным, потому что завтра я вознесусь в свой божественный дом, то бишь — на небеса! Но я не благословил их за это и, придя в ярость, выгнал всех троих, сказав на прощание, что если я действительно вознесусь, то моим единственным утешением будет мысль о том, что сами они останутся далеко внизу.

После этого я упал на подушки своего ложа и горько зарыдал от страха и тоски. Вот к чему привела меня клятва покарать де Гарсиа! Завтра мое сердце вырвут из груди и принесут в дар дьяволу. Воистину прав был мудрый Андрес де Фонсека, когда советовал воспользоваться счастливым случаем и забыть о мести. Если бы я прислушался к его словам, я уже был бы женат на своей нареченной и наслаждался ее любовью в родном доме в мирной Англии. А вместо этого моя загубленная душа отдана во власть дьяволов, которые завтра принесут ее в жертву сатане.

Обезумев от этих мыслей и невыносимого страха, я с громкими рыданиями воззвал к творцу, умоляя его избавить меня от столь жестокой смерти или хотя бы отпустить мне мои грехи, чтобы я мог завтра умереть с миром.

Так, плача и бормоча молитвы, я незаметно погрузился в полусон. Мне привиделось, будто я иду по склону холма близ тропинки, бегущей через наш сад к дитчингемской церкви. Ветерок шепчется с травами на склонах, сладкий запах наших английских цветов щекочет мне ноздри, и душистый воздух июня овевает мой лоб. Мне снилась ночь, и я думал о том, как прекрасно сияние луны над лугами и над рекой, а вокруг со всех сторон звенели соловьиные трели. Но меня занимали не эта музыка и не красоты природы. Я все время видел перед собой тропинку, спускающуюся от церкви по холму к задней стороне нашего дома, и напряженно прислушивался, стараясь уловить шорох приближающихся шагов. Но вот на холме послышалась песенка — очень грустная песенка о том, кто уплыл далеко-далеко и уже никогда не вернется, — и вскоре на вершине под яблонями показалась белая фигура. Медленно-медленно приближалась она ко мне, и я знал, что это Лили, моя любимая! Вот она перестала петь, тихонько вздохнула и подняла опечаленное лицо. И хотя я увидел лицо женщины средних лет, оно все еще было прекрасно, даже прекраснее, чем в расцвете юности.

Лили спускается к подножию холма, приближается к маленькой садовой калитке, и тогда я выхожу из тени деревьев и останавливаюсь перед ней. С испуганным криком отступает она назад, молча всматривается в мое лицо, и чуть слышно шепчет:

— Неужели? Неужели это ты, Томас? Ты так изменился… Скажи, это ты, живой, воскресший из мертвых, или это твой призрак?

И медленно, робко видение протягивает ко мне руки, чтобы меня обнять.

Тут я проснулся. Я проснулся, и что же: передо мной стояла прекрасная женщина в белом, и луна освещала ее точно так же, как во сне, и руки ее были с любовью простерты мне навстречу.

— Это я, любимая, а не призрак! — воскликнул я, соскакивая со своего ложа и прижимая возлюбленную к своей груди. Но прежде чем я успел поцеловать ее, прежде чем мои губы коснулись ее губ, я понял все. Та, кого я держал в объятиях, была не моя нареченная Лили Бозард, а Отоми, принцесса племен отоми, названная моей женой. Я понял, что это был только сон, самый жестокий и грустный сон, посланный мне, словно в насмешку, чтобы вся горькая правда еще ярче предстала передо мной.

Выпустив Отоми, я громко застонал и упал на свое ложе. Краска стыда залила лицо и шею принцессы, ибо она любила меня и мой поступок оскорбил ее до глубины души; Отоми было нетрудно догадаться, что означали мои слова и жесты.

Тем не менее она ласково заговорила со мной:

— Прости меня, теуль, я хотела только взглянуть, как ты спишь, и не собиралась тебя будить. А потом я хотела поговорить с тобой наедине, пока не взошло солнце. Может быть, я еще смогу что-нибудь сделать или хотя бы утешить тебя, ибо конец уже близок. Скажи, ты хотел обнять меня, потому что спутал во сне с другой женщиной? Наверное, она для тебя прекраснее и милее…

— Мне снилось, что это была моя невеста, которую я люблю, — с трудом ответил я. — Она далеко за морями. Только незачем сейчас говорить о любви и прочих вещах. На что мне все это, если я сам ухожу во мрак?

— По совести говоря, я и сама не знаю, теуль, но я слышала от мудрых людей, что истинная любовь вспыхивает во мраке смерти и превращает его в свет. Не печалься! Если в твоей или в нашей вере есть хоть капля правды, глазами души ты увидишь свою любимую на земле или в небесах, прежде чем солнце зайдет еще раз, а я буду молиться, чтобы она осталась тебе верна. Скажи, она тебя сильно любит? Легла бы она рядом с тобой на жертвенный камень, как хотела сделать я, если бы у нас все шло по-другому?

— Нет, — ответил я. — Не в обычае наших женщин расставаться с жизнью из-за того, что мужу приходится умирать.

— Наверное, они считают, что лучше жить и выйти замуж за другого, — спокойно проговорила Отоми, но я заметил, как глаза ее сверкнули, а грудь, освещенная луной, задышала глубоко и часто.

— Довольно болтать об этих глупостях, — прервал я ее. — Слушай, Отоми, если бы я действительно был тебе дорог, ты бы спасла меня от ужасной казни или уговорила Куаутемока помочь мне? Ты — дочь Монтесумы. Неужели за все эти месяцы ты не могла добиться от своего отца — императора приказа о моем помиловании?

— Плохо же ты обо мне думаешь, теули — взволнованно ответила Отоми. — Я была тебе лучшим другом. Знай — все эти месяцы день и ночь я только и делала, что искала и придумывала способы тебя спасти. Пока мой отец император сам не стал пленником, я не давала ему покоя, и, наконец, он приказал не пускать меня к себе. Я пыталась подкупить жрецов, я все подготовила для твоего побега, и Куаутемок помогал мне, потому что он тебя тоже любит. Если бы не приход этих проклятых теулей, если бы не война, охватившая город, я бы наверняка спасла тебя, ибо женский ум изворотлив и всегда найдет лазейку даже там, где отступит любой мужчина. Но война изменила все. Предсказатели и жрецы, читающие по звездам, обрекли тебя на смерть. Они сказали, что если завтра ровно в полдень кровь твоя обагрит алтарь, а сердце будет принесено в дар богу Тескатлипоке, наш народ одержит победу над теулями и уничтожит их всех. Но если жертвоприношение свершится раньше или позже назначенного часа — гибель Теночтитлана предрешена. Кроме того, жрецы объявили, что ты должен умереть не в «Доме Оружия» посреди озера, а на вершине большого теокалли перед великой статуей бога. Об этом известно всей стране. Сейчас тысячи жрецов возносят молитвы, чтобы жертва была счастливой. Над жертвенным камнем уже подвешено золотое кольцо, через которое солнечный луч ровно в полдень упадет на твою грудь, там, где бьется сердце. Последние недели, боясь, что ты убежишь к теулям, жрецы подстерегали каждый твой шаг, как ягуар добычу. За нами, твоими женами, тоже следят. В эту ночь вокруг дворца установлено три ряда стражи, а за твоими дверями и под каждым окном стерегут жрецы. Суди сам, теуль, стоит ли надеяться на побег!

— Пожалуй, не стоит, — ответил я. — И все же я знаю один путь. Если я умру сам, они не смогут меня убить.

— Нет, нет! — поспешно вскричала Отоми. — Что тебе это даст? Пока ты жив, можно еще надеяться, но когда ты умрешь — все будет кончено. К тому же если умирать, то лучше от руки жреца. Верь мне, хотя такая смерть и кажется ужасной, — при этих словах Отоми содрогнулась, — зато она мгновенна и почти безболезненна — так говорят все жрецы. Сначала они хотели тебя пытать, чтобы воздать богу высшую честь, но от этого мы с Куаутемоком сумели тебя избавить.

Отоми присела рядом со мной на ложе, взяла меня за руку и продолжала:

— О теуль, не думай больше о кратком миге ужаса! Думай о том, что грядет за ним. Неужели смерть, даже мгновенная, так страшна? Мы все умрем: этой ночью, завтра или послезавтра — неважно когда, а твоя вера, как наша, учит, что за гробом нас ожидает бесконечная благодать. Подумай об этом, друг мой! Завтра ты избавишься от всех тревог и суеты; борьба, страдание, страх перед будущим, отравляющий душу, — все останется позади, и ты обретешь покой, которого уже никто никогда не нарушит. Ты встретишься там со своей матерью — я о ней столько слышала! Может быть, к тебе придет та, что любит тебя еще больше, чем твоя мать, и — кто знает? — наверное, встретишь там и меня.

Тут глаза Отоми как-то странно блеснули.

— Тебе придется пройти по темной дороге, но зато она хорошо проторена и в конце ее сияет свет. Будь же мужчиной, мой друг, и ни о чем не скорби! Радуйся тому, что так рано избавился от горестей и сомнений и скоро достигнешь врат счастья; радуйся, что пересек пустыню жизни и теперь увидишь сверкающие озера, цветущие сады я храмы страны блаженных. А теперь прощай! Мы больше не встретимся до жертвоприношения, когда женщины, называемые твоими женами, придут проститься с тобой на нижней ступени теокалли. Прощай, добрый друг мой, и помни мои слова. Согласишься ты с ними или нет, но я уверена — ты будешь храбр, потому что я тебя об этом прошу и потому что иначе ты себя обесчестишь. Ты умрешь мужественно, теуль, как если бы на тебя были обращены глаза всего твоего народа.

Неожиданно Отоми нагнулась, нежно, как сестра, поцеловал меня в лоб и выскользнула из комнаты. Занавес на дверях опустился за ней, но эхо ее благородных слов все еще продолжало звучать в моем сердце.

Ничто не может заставить человека думать с радостью о близкой смерти, а меня ожидала такая смерть, перед которой содрогнулся бы любой. Но в то же время я понимал, что Отоми права. Смерть сама по себе не так страшна, жизнь бывает куда страшнее. И вскоре неестественное спокойствие окутало мою душу, словно густой туман, опустившийся над океаном. Пусть бушуют внизу незримые волны, пусть сияет наверху солнце — здесь в непроницаемой серой мгле царит покой.

Я как бы отрешился от своего земного существа и на все смотрел теперь со стороны с новым, неизведанным доселе чувством. Мое жизненное плавание подходило к концу, берег смерти был уже близок, и в ту ночь я понял, как понимаю это сегодня, на склоне лет, что для нас, простых смертных, смерть значит гораздо больше, чем быстролетное мгновение жизни. Я мог спокойно вспомнить свое прошлое, спокойно раздумывать о том, что ожидает мою душу в будущем, и даже восхищаться кроткой мудростью этой индеанки, способной на столь благородные слова и мысли.

Да, что бы ни случилось, в одном я ее не разочарую: уповая на бога, я умру мужественно, как умирают настоящие англичане. Эти варвары не посмеют сказать, что иноземец был трусом. Разве не умирают на алтарях сотни таких же, как я, не проронив ни звука? Разве не умерла моя мать от руки убийцы? Разве не замуровали живьем Изабеллу де Сигуенса только за то, что она имела глупость полюбить негодяя, который ее покинул? Мир полон ужаса и страданий, и кто я такой, чтобы жаловаться и роптать?

Так я размышлял, пока не рассвело и голоса воинов, готовых к бою, не зазвучали навстречу восходящему солнцу. Теперь с каждым днем сражение кипело все ожесточенней, и этому дню суждено было стать одним из самых ужасных. Но мне не было дела до войны ацтеков с испанцами. Я готовился к своей последней схватке, ибо смерть уже простерла надо мною длань.

Глава 21

ПОЦЕЛУЙ ЛЮБВИ
Но вот послышалась музыка, и в сопровождении художников — мастеров по разрисовке тела — в комнату вошли мои слуги с еще более роскошными нарядами, чем все, что я носил до сих пор. Слуги раздели меня, и художники принялись за работу. Все мое тело они раскрасили уродливыми красно-бело-синими узорами, так что я стал похож на какое-то знамя, а лицо и губы вымазали багряной краской. На груди, над сердцем, они как можно точнее и тщательнее намалевали алый круг. Затем, собрав мои падающие на плечи длинные волосы, они соорудили из них на макушке пучок, перевязанный красной вышитой лентой, как это принято у индейцев, и воткнули в него несколько ярких перьев.

После этого меня облачили в пышное одеяние, чем-то напоминающее верховные ризы, продели мне в уши золотые кольца, надели на руки и ноги золотые обручи, а на шею — ожерелье из бесценных изумрудов. Кроме того, на моей груди сверкал огромный драгоценный камень, переливавшийся, как море при лунном свете, а к подбородку мне подвесили бороду из розовых морских раковин. Наконец, нацепив на меня столько венков и цветочных гирлянд, что я превратился в настоящее майское дерево, какое устраивают в нашей дитчингемской общине, они отошли в сторону, восхищенные делом своих рук.

Вновь зазвучала музыка. Мне дали две лютни, по одной в каждую руку, и повели в большой зал дворца.

Здесь уже собрались все знатные ацтеки, облаченные в праздничные одежды. На возвышении стояли четыре мои жены в одеяниях четырех богинь — Хочи, Хило, Атлы и Клитхо. Эти имена они получили в день свадьбы. Атлой была принцесса Отоми.

Когда я занял свое место на возвышении, они приблизились ко мне, по очереди целуя меня в лоб, и начали предлагать мне всякие сласти; на золотых блюдах, а также шоколад и мескаль в золотых чашах. Я не мог ничего есть и только выпил крепчайшего мескаля, чтобы хоть немного приободриться.

Когда эта церемония завершилась, наступила мгновенная тишина, а затем в дальнем конце залы показалась зловещая процессия людей в багряных жертвенных одеяниях. Это шли жрецы, с ног до головы заляпанные кровью. Кровь склеивала их длинные спутанные волосы, кровь покрывала голые руки, и даже свирепые глаза, казалось, были налиты кровью. Жрецы приблизились к возвышению, и тогда верховный паба внезапно вскинул вверх руки и возопил:

— Люди, склонитесь перед бессмертным богом!

Все, кто собрались в зале, простерлись ниц, громко восклицая:

— Мы поклоняемся богу!

Жрец трижды прокричал эти слова, и присутствующие трижды падали наземь, повторяя ответ. Затем, когда все поднялись на ноги, верховный жрец обратился ко мне:

— Прости нас, Тескатлипока, что мы не можем почтить тебя по обычаю, ибо наш повелитель должен был склониться перед тобой вместе с нами. Но ты знаешь, какое горе постигло твоих рабов: нам приходится в своем собственном доме сражаться с теми, кто богохульствует и оскорбляет тебя, о Тескатлипока, и других богов, твоих братьев, а наш возлюбленный император тяжко ранен и находится в руках святотатцев. Скоро, скоро ты достигнешь предела своих желаний и вознесешься на небеса! Ты покинешь свою земную оболочку, показав нам всем, что человеческое благополучие — лишь быстролетная тень. И тогда, во имя нашей любви к тебе, заклинаем тебя, о Тескатлипока, сделай так, чтобы мы победили твоих врагов, святотатцев, и смогли почтить тебя, принеся их в жертву на твоем алтаре. О Тескатлипока, ты недолго побыл среди нас, и ты не желаешь оставаться с нами, ибо тебе уготована вечная слава. Давно уже ты ожидал этого счастливого дня, и вот, наконец, он пришел. Мы любили тебя, мы поклонялись тебе, сделай же так, чтобы мы, твои дети, увидели тебя в сиянии славы! Ниспошли нам радость венного благополучия, о Тескатлипока, ниспошли благодать народу, среди которого ты согласился прожить этот год!

Так говорил верховный жрец, и голос его временами тонул среди громких рыданий собравшихся и горестных воплей моих жен. Отоми стояла молча.

Наконец верховный паба сделал знак, заиграла музыка, и жрецы окружили нас со всех сторон. Две мои жены-богини встали впереди меня, две — позади, и так мы вышли из зала, а затем через широко распахнутые перед процессией ворота — за стены дворца. С каменным спокойствием смотрел я по сторонам, и в этот последний час ничто не ускользало от моего внимания. Странное зрелище открылось передо мной! В нескольких сотнях шагов индейцы продолжали яростно штурмовать дворец Ахаякатля, где укрылись испанцы. Отдельные отряды воинов то тут, то там пытались взобраться на стены; испанцы косили их смертоносным огнем, а их союзники тласкаланцы сбрасывали нападающих копьями и боевыми палицами. В то же время другие отряды ацтеков, усеявшие крыши уцелевших от пожара соседних домов и все выступы большого теокалли, на котором мне предстояло испустить дух, осыпали тысячами дротиков, стрел и камней занятый испанцами дворец и другие участки обороны противника.

А всего в пятистах ярдах от того места, где кипела эта смертоносная битва, на другом конце площади, у ворот дворца Монтесумы разыгрывалась совершенно иная сцена. Огромная толпа с множеством женщин и детей собралась здесь, чтобы увидеть мою смерть. Люди пришли с охапками цветов, с музыкой, с песнями, и, когда я предстал перед ними, приветственные крики на мгновение заглушили гром выстрелов и яростный шум сражения. Время от времени шальное пушечное ядро врезалось в толпу, оставляя на месте убитых и раненых, но никто не разбегался и не прятался. Люди только громче кричали:

— Слава тебе, Тескатлипока, и прощай! Будь благословен, спаситель наш! Слава тебе и прощай!

Процессия медленно пробиралась сквозь толпу по узкому проходу, сплошь усыпанному цветами. Наконец мы пересекли площадь и достигли подножия теокалли. Здесь собралось так много народу, что нам пришлось остановиться. Пока жрецы расчищали путь, какой-то воин проложил себе дорогу сквозь толпу и склонился передо мной. Я узнал принца Куаутемока.

— Теуль, чтобы проститься с тобой, я оставил своих людей, — прошептал Куаутемок, кивнув в сторону воинов, готовых к штурму дворца Ахаякатля. — Наверное, мы скоро встретимся снова. Верь мне, теуль, я сделал бы все, чтобы выручить тебя, но это невозможно. Если бы мог, я поменялся бы с тобой местами. Прощай, друг? Ты дважды спас мою жизнь, а я твою спасти не сумел.

— Прощай, Куаутемок, — ответил я. — Да хранит тебя небо, ибо ты был мне верным другом.

И мы расстались.

У подножия теокалли все шествие выстроилось заново, и здесь одна из моих жен простилась со мной, бросившись мне на грудь и заливаясь слезами. Но я не стал рыдать на ее груди. Медленно и торжественно мы начали подниматься по каменным лестницам, расположенным таким образом, что после каждой из них нам приходилось совершать полный круг на очередном уступе пирамиды. Целый час бесконечная процессия ползла к вершине, обвивая весь теокалли пестрой ломаной спиралью. На каждом повороте мы останавливались, и я расставался либо с одной из жен, либо с одним из своих музыкальных инструментов (причем это я делал без малейшего сожаления), либо с одной из частей своего странного наряда.

Но вот, наконец, по широким ступеням последней лестницы мы взошли на плоскую вершину теокалли. Это была ничем не огражденная площадь, более обширная, чем весь наш церковный двор в Дитчингеме. Здесь на головокружительной высоте стояли храмы Уицилопочтли и Тескатлипоки, огромные сооружения из камня а дерева, внутри которых находились безобразные идолы этих богов и страшные комнаты, залитые кровью жертв. Напротив храмов горел неугасимый священный огонь, стояли жертвенные камни, орудия пыток и большой барабан, обтянутый змеиной кожей. Остальная часть вершины теокалли была совершенно голой. Голой, но не безлюдной. На стороне, обращенной к испанцам, толпилось несколько сотен воинов, беспрестанно осыпавших врага стрелами и камнями, а на противоположном краю собрались в ожидании моей смерти жрецы. Внизу вся обширная площадь, окруженная развалинами домов, была заполнена многотысячной толпой. Некоторые из ацтеков по-прежнему сражались с испанцами, но большинство собралось сюда только для того, чтобы увидеть, как меня принесут в жертву.

Мы достигли вершины теокалли за два часа до полудня, потому что до жертвоприношения еще предстояло выполнить ряд церемоний. Сначала меня ввели в святилище бога Тескатлипоки, имя которого я носил. Здесь стояло его изваяние из черного мрамора с золотыми украшениями. Идол держал в руке полированный золотой щит, устремив на него глаза из драгоценных камней. Жрецы говорили, что он видит в этом зеркале все, что было и что будет на созданной им земле.

Перед идолом стояло золотое блюдо. Верховный жрец взял его и, бормоча заклинания, принялся вытирать концами своих длинных слипшихся волос. Начистив блюдо до блеска, жрец поднес его к моим губам, чтобы я дохнул на сверкающую поверхность. Смертельная слабость и головокружение охватили меня: я понял, что после этого обряда блюдо готово принять сердце, которое еще трепетало и билось в моей груди.

Не знаю, какие еще церемонии ожидали меня в этом проклятом капище, — внезапное смятение на площади вокруг пирамиды заставило жрецов бросить все и поспешно вывести меня ив храма. Я взглянул вниз и замер: доведенные до бешенства градом стрел и камней, сыпавшихся на них с уступов, испанцы пошли на приступ большого теокалли.

Крупные отряды под предводительством самого Кортеса прокладывали себе дорогу сквозь толпы ацтеков, запрудивших всю площадь. Вместе с испанскими солдатами пробивалось несколько сотен их союзников, тласкаланцев. Но в то же время к подножию первой лестницы устремились тысячи ацтекских воинов, чтобы здесь раздавить белых захватчиков. Через пять минут враги встретились, и отчаянная, беспощадная схватка началась.

Под прикрытием залпов из аркебуз и мушкетов испанцы непрерывно атаковали ацтеков, однако их кони скользили на каменных плитах пирамиды и съезжали вниз. Тогда испанцы пошли на приступ в пешем строю. Нанося ацтекам огромные потери, они добрались до первых ступеней нижней лестницы, но впереди весь спиральный подъем, все уступы и вся вершина теокалли были сплошь облеплены сотнями воинов. Сумеют ли испанцы пробиться сквозь подобную массу? Задача казалась невыполнимой. И все же, когда я подумал об этом, вспышка надежды потрясла меня, как удар. Ведь если испанцы захватят храм, жертвоприношение не состоится! До полудня меня не посмеют принести в жертву (так сказали Отоми) — значит, впереди без малого два часа. Если испанцы за эти два часа одержат верх — я, может быть, останусь жив; если же нет — меня ждет неминуемая смерть.

Когда меня вывели из святилища Тескатлипоки, я с удивлением увидел принцессу Отоми, или, как ее называли, богиню Атлу. Последней из четырех жен она склонилась передо мной у самого входа в храм, но вместо того, чтобы уйти, все еще стояла среди жрецов и о чем-то с ними спорила. Из-за шума сражения я ничего не слышал, однако страстные слова Отоми, во-видимому, убедили жрецов; они были смущены, и в то же время в их главах сверкала жестокая радость. Жрецы склонились перед принцессой. Неторопливо отвернувшись от них. Отоми направилась ко мне, и даже в это мгновение я не мог не залюбоваться ее царственно-величавой поступью. Я взглянул на ее сосредоточенное лицо — оно светилось глубоким внутренним огнем отречения и одновременно было счастливым, как у невесты, идущей навстречу объятиям любимого.

— Почему ты не ушла, Отоми? — спросил я. — Теперь уже поздно: испанцы окружили теокалли. Теперь тебя убьют или захватят в плен.

— Пусть будет что будет, — коротко ответила она, и некоторое время мы молча наблюдали за продолжавшимся штурмом.

Битва становилась все ожесточеннее. Защищая святилище своих богов, ацтекские воины сражались отчаянно. На глазах бесчисленных толп, окруживших площадь и молча наблюдавших за боем, они бросались на испанские мечи, хватали испанцев голыми руками и, завывая от ярости, старались столкнуть их с уступов теокалли. Иногда это им удавалось, и целый ком человеческих тел, в середине которого оказывался один из испанцев, срывался вниз и разбивался о каменные плиты мостовой. Однако, несмотря на все усилия ацтеков, их войско, подобно огромной змее, медленно сокращаясь, отползало к вершине теокалли, а ряды испанцев, закованных в сверкающие доспехи, следовали за ним под градом копий и стрел. С каждой минутой шаг за шагом они взбирались все выше. Испанцы дрались так, как могут драться лишь те, кто знает, какая судьба ждет жертвы богов Анауака. Они сражались за свою жизнь, за честь и за свои души, ибо знали, что в случае поражения им всем уготована смерть на жертвенных алтарях.

Так прошел час. Испанцы достигли уже середины теокалли. Устрашающие звуки битвы становились все громче и громче. Испанцы испускали воинственные крики и призывали на помощь своих святых, ацтеки отвечали им дикими воплями, жрецы взывали к богам и криками старались подбодрить воинов, а наверху заглушая даже выстрелы из аркебуз и пушек, грозно гудел огромный барабан из змеиных кож, по которому исступленно колотил полуголый жрец. Лишь толпы народа внизу оставались безмолвными и недвижимыми. Не произнося ни звука, люди стояли с поднятыми вверх лицами, и я видел, как солнце отражается в тысячах широко раскрытых глаз.

Все это время мы с Отоми находились около жертвенного камня, окруженные кольцом жрецов. Над камнем на четырех вставленных в особые углубления столбах был натянут большой кусок черной ткани с укрепленной в середине золотой воронкой дюймов шести в поперечнике. Лучи солнца, проходя сквозь воронку, падали на затененное черной тканью пространство ярким пятном величиной с яблоко. По мере того как солнце поднималось все выше, это световое пятно перемещалось, пока, наконец, не достигло края жертвенного камня и не легло на него.

В то же мгновение верховный паба подал знак, и жрецы схватили меня. Словно жестокие дети, ощипывающие живую птицу, они сорвали последние яркие одежды и теперь на моем разрисованном теле не осталось ничего кроме набедренной повязки. Я понял, что час мой пробил. Но — странное дело! — впервые за весь этот день мужество вернулось ко мне, и я даже обрадовался, зная, что скоро избавлюсь от своих мучителей.

— Прощай, Отоми! — ясным голосом заговорил я, поворачиваясь к ней, и умолк на полуслове. Покончив со мной, жрецы раздевали теперь ее! Через мгновение великолепные одеяния принцессы были сорваны, и она предстала передо мной во всем совершенстве своей красоты, едва прикрытой волною длинных волос да вышитым клочком хлопковой ткани на бедрах.

— Не удивляйся, теуль, — тихо проговорила она в ответ на мой невысказанный вопрос. — Я твоя жена, и этот камень будет нашим брачным ложем, первым и последним. Хоть ты и не любишь меня, я сегодня умру рядом с тобой той же смертью, что и ты. На это у меня есть право! Я не могу тебя спасти, теуль, но умереть вместе с тобой я могу.

От изумления я онемел, и, прежде чем снова обрел дар речи, жрецы меня повалили. Второй раз в жизни я очутился на проклятом жертвенном камне! В тот же миг послышался еще более яростный и продолжительный вопль сражающихся, возвестивший о том, что испанцы уже поднялись до подножия последней лестницы.

Едва меня уложили на огромный жертвенник, как Отоми оказалась рядом. Ей пришлось прижаться ко мне вплотную, потому что я должен был лежать в самой середине, и для нее почти не осталось места. Но час жертвоприношения еще не наступил. Жрецы привязали вас веревками к медным кольцам, вделанным в каменные плиты, покрывавшие вершину теокалли, и отвернулись, наблюдая за битвой.

Несколько минут мы лежали молча бок о бок, и с каждым мгновением во мне росло чувство удивления и бесконечной благодарности — удивления перед смелостью этой женщины и благодарности за ее великую любовь, которую она не побоялась скрепить своей кровью. Ради любви ко мне Отоми решила умереть вместе со мной, потому что без меня ей не нужны были ни жизнь, ни почести, ни богатство. И в то мгновение, когда я подумал об этом чуде, неизведанное сияние озарило мне душу. Всем сердцем потянулся я к Отоми, ибо понял, что никто не будет мне дороже и ближе этой царственной женщины — никто, даже моя невеста! Я почувствовал… Нет, об этом я не смогу рассказать. Я знаю только, что слезы хлынули из моих глаз, потекли по моему раскрашенному лицу, и я повернулся к Отоми.

Напрягаясь, насколько позволяли веревки, она старалась повернуться на левый бок, длинные волосы ниспадали с жертвенного алтаря на каменные плиты, и лицо ее было обращено ко мне. Мы лежали так близко друг к другу, что наши губы почти соприкасались.

— Отоми, — прошептал я. — Отоми, ты слышишь? Я люблю тебя!

Я увидел, как затрепетала ее грудь, перетянутая веревкой, и румянец заиграл на ее лице.

— О, я вознаграждена, — ответила она, и наши губы слились в поцелуе, первом и, как мы думали, последнем. Да, мы поцеловались на жертвенном камне под ножом жреца, когда тень смерти уже простерлась над нами. Много бывало на свете необычных любовных сцен, но о такой я не слыхивал никогда.

— Теперь я вознаграждена, — повторила Отоми. — Ради этого мига я готова умереть десять раз и молю бога, чтобы смерть пришла прежде, чем ты успеешь взять назад свои слова. Ибо я знаю, теуль, другая тебе дороже. Просто преданность индейской девушки смягчила сейчас твое сердце, и ты решил, что любишь. Но, прошу тебя, дай мне умереть, думая, что слова твои не были сном.

— Не говори так! — возразил я с трудом, ибо даже в этот миг вспомнил о Лили. — Ты отдала за меня свою жизнь, и я тебя люблю.

— Моя жизнь не значит ничего, а твоя любовь для меня — все, — с улыбкой проговорила Отоми — Ах, теуль, какая тайная сила заключена в тебе? Чем ты заставил меня, дочь Монтесумы, по собственной воле лечь рядом с тобой на алтарь наших богов? Что до меня, то иного ложа я не желаю. Пусть будет так. Наверное, мы скоро оба узнаем ответ на эти и на все другие вопросы.

Глава 22

ГИБЕЛЬ БОГОВ
— Отоми, — заговорил я после короткого молчания. — Когда нас убьют?

— Когда луч света упадет на круг, начертанный над твоим сердцем, — ответила Отоми.

Я взглянул на солнечный луч, падавший сквозь нависшую над нами тень, как золотая стрела. Сейчас он находился дюймах в шести от моего бока. Я высчитал, что он коснется багряного круга, намалеванного на моей груди, примерно через четверть часа.

Тем временем шум сражения, приближаясь, становился все громче. Вытянувшись, насколько позволяли веревки, я приподнял голову и увидел, что испанцы уже достигли вершины пирамиды. Битва кипела теперь на самом ее краю.

Никогда еще я не видел такой жестокой схватки! Ацтеки сражались с яростью обреченных, уже не думая о спасении и стараясь только погубить как можно больше испанцев хотя бы ценой своей собственной жизни. Их грубое оружие зачастую оказывалось бессильным перед стальными доспехами, но у них оставался еще один выход — столкнуть врага с верхней площадки, чтобы он разбился о мостовую, как яичная скорлупа. И они так и делали.

Сражающиеся разделились на изолированные группы. Враги наступали и отступали, сшибаясь над самой пропастью, куда время от времени скатывались целые отряды по десять — двадцать человек. Некоторые жрецы, забыв об опасности, тоже устремлялись на осквернителей святыни. Я видел, как один из них, человек огромного роста, обхватил испанского солдата поперек туловища и вместе с ним ринулся вниз. Но понемногу, шаг за шагом, испанцы и тласкаланцы оттесняли ацтеков к центру верхней платформы. Здесь угроза столь ужасной смерти была уже не так велика, ибо теперь ацтекам нужно было сначала дотащить врага до края площадки. И наконец битва приблизилась к жертвенному камню.

Все оставшиеся в живых ацтекские воины — их было человек двести пятьдесят, не считая жрецов, — окружили нас непроницаемой стеной. К этому времени неумолимый солнечный луч, падавший сквозь золотую воронку, уже коснулся моего разрисованного тела, и это прикосновение обожгло меня, как раскаленным железом. Но я не мог заставить солнце остановиться, пока не кончится битва, как это сделал некогда Иисус Навин в долине Аиалонской.[28]

Едва луч солнца коснулся моей груди, пять жрецов уцепились за мои руки, ноги и голову, а верховный жрец, тот самый, что привел меня из дворца, двумя руками поднял свой обсидиановый нож. Смертельная слабость охватила меня, и я закрыл глаза, думая, что уже все кончено. Но в этот миг верховный звездочет, человек с безумным, диким взглядом, который, как я успел заметить, стоял чуть поодаль, остановил убийцу:

— Жрец Тескатлипоки, еще не время! Если ты ударишь раньше, чем солнце засияет на сердце жертвы, боги Анауака погибнут и Анауак погибнет.

Заскрежетав зубами от ярости, верховный жрец посмотрел на неторопливо ползущее пятно света, потом оглянулся через плечо на сражающихся. Кольцо воинов вокруг нас медленно сжималось, и так же медленно золотой луч передвигался по моей груди. Вот его внешний край достиг багряного круга над моим сердцем. Снова жрец поднял свой ужасный нож, я опять закрыл глаза и снова услышал предостерегающий вопль звездочета:

— Еще не время! Остановись, или боги твои погибли!

И тут я услышал другой голос — это Отоми звала на помощь.

— Спасите нас, теули! — закричала она так пронзительно, что ее призыв долетел до ушей испанцев. — Спасите, нас убивают!

— Ко мне, друзья! — послышалась в ответ кастильская речь. — Вперед! Эти псы убивают кого-то на алтаре!

Последовал могучий натиск, отбросивший ацтекских воинов и опрокинувший верховного жреца, так что он свалился поперек моего тела.

Этот натиск повторялся трижды, подобно натиску морского прибоя, и с каждым разом кольцо защитников алтаря редело. Затем оно распалось, и мечи испанцев засверкали со всех сторон. Но золотой луч уже достиг середины круга над моим сердцем.

— Рази, жрец Тескатлипоки! — завопил звездочет. — Рази во славу твоих богов!

С жутким воем жрец взмахнул ножом. Я увидел, как сверкнул на его клинке солнечный луч, остановившийся прямо над моим сердцем, и нож устремился вниз. Но тут наперерез ему, просияв в том же луче, мелькнул стальной клинок и вонзился в грудь палача. Огромный обсидиановый нож вылетел из его рук. Он достиг цели, но уже не смог поразить свою жертву. Ударившись об алтарь между мной и Отоми, нож разлетелся на куски и только поранил обоих. Наша кровь смешалась на жертвенном камне, соединив нас в одно целое, а сверху поперек наших тел рухнул, корчась в агонии, тот, кто пытался принести меня в жертву. Но на сей раз он уже больше не встал.

Словно во сне, я услышал жалобный голос звездочета, оплакивавшего гибель богов Анауака:

— Пал жрец, и все его боги пали! Тескатлипока отверг свою жертву и теперь обречен! Погибли боги Анауака, победили кресты пришельцев!

Удар меча оборвал его горестный вопль, и я понял, что провидец тоже мертв.

Чья-то сильная рука сбросила с нас умирающего жреца. Он покатился в сторону алтаря, где горел вечный огонь, и своей кровью и тяжестью тела погасил священное пламя, пылавшее на протяжении многих поколений. Затем кто-то перерезал ножом наши путы. Дико озираясь, я приподнялся на жертвенном камне и в этот миг услышал, как один ив испанцев проговорил, обращаясь к своим товарищам:

— Еще немного, беднягам пришел бы конец. Опоздай я на секунду, этот дикарь проделал бы в парне дыру величиной с мою голову. А девочка, право, недурна, если, конечно, ее отмыть хорошенько. Клянусь всеми святыми, я выпрошу ее у Кортеса! Это моя добыча!

Я услышал голос и узнал его. Только один человек на свете обладал таким холодным и ясным тембром. Я узнал его даже сейчас, на жертвенном камне. И когда, соскользнув на землю, я поднял глаза, то увидел именно того, кого ожидал увидеть. Передо мной стоял закованный в латы мой старый враг Хуан де Гарсиа. Это его меч волей судьбы поразил жреца. Это он меня спас. Но если бы де Гарсиа знал, кого он спасает, он бы скорее направил клинок в собственное сердце, чем в сердце моего палача.

«Уж не сон ли все это?» — подумал я, и с губ моих невольно сорвалось восклицание:

— ДЕ ГАРСИА!

Услышав мой голос, он вздрогнул, как подстреленный, оглянулся и протер глаза. Теперь он меня узнал, несмотря на разрисовку.

— Матерь божья! — прохрипел де Гарсиа. — Проклятый Томас Вингфилд! И Я САМ СПАС ЕМУ ЖИЗНЬ!

Только тут я пришел в себя и, понимая, какую страшную ошибку совершил, бросился бежать. Но де Гарсиа не собирался упускать свою жертву. Выхватив меч, он бросился за мной, рыча от ярости, словно дикий зверь. Быстрее мысли бежал я вокруг жертвенного камня, спасаясь от его обнаженного меча. Но де Гарсиа не пришлось бы долго за мной гоняться, потому что я ослаб от пережитого ужаса, а ноги мои затекли от веревок. По счастью, какой-то офицер (судя по доспехам и повелительному тону, это был не кто иной, как сам Кортес) в последнее мгновение успел отбить меч де Гарсиа.

— Что с вами, Сарседа? — проговорил он. — Вы что, совсем обезумели от крови и хотите заняться жертвоприношениями, как индейский жрец? Оставьте беднягу в покое!

— Он не индеец, а английский шпион! — крикнул де Гарсиа, пытаясь ударить меня мечом.

— Ну ясно, он просто обезумел, — проговорил Кортес, взглянув на меня.

— Придумать только — это несчастное создание и вдруг англичанин! Эй, вы! Проваливайте отсюда оба, не то еще кто-нибудь так же ошибется! Ступайте! — приказал он нам и сделал знак мечом, думая, что я его не понимаю.

Де Гарсиа, онемев от бешенства, снова попытался на меня наброситься, но Кортес сердито крикнул:

— Стой, во имя господа бога! Я этого не потерплю! Мы пришли спасать жертвы, как христиане, а не убивать их. Ко мне, друзья! Держите этого дурака, чтобы он не загубил свою душу убийством!

Несколько испанцев схватили де Гарсиа, который только проклинал их и обливалгнусной бранью, ибо, как я уже сказал, в ярости он больше походил на дикого зверя, чем на человека. А я в это время стоял перед ним, не зная, куда бежать. К счастью, рядом оказалась Отоми; она хоть и не понимала испанского языка, зато соображала гораздо быстрее.

— Бежим, скорее бежим! — шепнула она и, схватив меня за руку, потащила прочь от жертвенного камня.

— Куда нам бежать? — спросил я. — Не лучше ли положиться на милость испанцев?

— На милость этого дьявола с мечом? — воскликнула Отоми. — Ну нет! Молчи, теуль, и не отставай!

Она повела меня за собой. Испанцы пропускали нас беспрепятственно и даже выказывали нам сочувствие, зная, что мы едва спаслись от жертвоприношения, а когда какой-то тласкаланец бросился вперед, чтобы прикончить нас палицей, испанский солдат проткнул ему плечо, и мерзавец, обливаясь кровью, покатился по мощеной платформе.

У самого края теокалли мы оглянулись, и я увидел, что де Гарсиа уже нет возле жертвенного алтаря: он вырвался из рук своих друзей или просто объяснил им в чем дело, обретя наконец дар речи, и теперь был от нас ярдах в пятидесяти. С мечом в руке испанец гнался за нами. Подстегиваемые страхом, мы понеслись от него быстрее ветра. Бок о бок мчались мы вниз по лестнице, перескакивая через ступеньки, через убитых и умирающих, и лишь время от времени останавливаясь, чтобы нас не сшибли тела жрецов, которых испанцы сбрасывали с вершины теокалли. Один раз, оглянувшись, я заметил де Гарсиа далеко позади, но потом он совсем отстал. Может быть, его утомила погоня, но скорее де Гарсиа просто боялся попасть в руки ацтекских воинов, все еще толпившихся у подножия пирамиды.

В тот день мы с принцессой Отоми избежали многих опасностей, однако прежде чем хотя бы на время обрести покой, нам пришлось пережить еще одну. Когда мы достигли подножия теокалли и уже хотели смешаться с обезумевшей от страха толпой, которая перекатывалась по площади, унося убитых и раненых, словно волны морского отлива, смывающие обломки и мусор, сверху послышался вдруг какой-то шум, похожий на раскаты грома. Я поднял глаза и увидел огромную глыбу, несущуюся вниз, подпрыгивающую на уступах теокалли. Это было изваяние бога Тескатлипоки, свергнутое испанцами с его пьедестала. Даже тогда я узнал его. Подобно демону мести, оно катилось прямо на меня! Через мгновение мраморный идол должен был нас раздавить, Бежать поздно! Смерть казалась неминуемой. Мы избавились от жертвоприношения духу бога лишь для того, чтобы обратиться в прах под тяжестью его изваяния.

Идол приближался под торжествующие крики испанцев. Вот он ударился основанием о каменный выступ пирамиды футах в пятидесяти над нами и теперь, вращаясь в воздухе, описывал дугу, чтобы опуститься в трех шагах от вас. Я почувствовал, как вздрогнул от удара массивный склон теокалли, и в тот же миг воздух потемнел от ливня осколков. Огромные камни жужжали со всех сторон. Казалось, под нашими ногами взорвали пороховую мину, оторвавшую от земли скалу. Идол Тескатлипоки разлетелся на сотни кусков! Они просвистели над нами и вокруг нас, как стрелы, но ни один даже не оцарапал ни меня, ни Отоми. Голова изваяния почти коснулась моей головы, одна нога упала на волосок от моих ног, и все-таки я остался невредим. Ложный бог оказался бессильным перед ускользнувшими от него жертвами!

Что было потом — не помню. Я пришел в себя уже в своих покоях во дворце Монтесумы, который я больше не надеялся увидеть. Отоми была рядом со мной. Она принесла воды, чтобы смыть с моего тела краску и кровь, обильно струившуюся из глубокого прореза, оставленного жреческим ножом. Не думая о себе, Отоми прежде всего искусно перевязала мою рану. После этого она переоделась в чистое белое одеяние, мне тоже раздобыла одежду, а заодно — еду и питье. Я заставил ее поесть вместе со мной и, когда она насытилась, постарался собраться с мыслями.

— Как быть дальше? — спросил я Отоми. — Придут жрецы и слова потащат нас на заклание. Здесь нам надеяться не на что. Нужно довериться милосердию испанцев и бежать к ним.

— Ты веришь в милосердие того человека с мечем? Ты его знаешь, теуль? Скажи мне, кто он?

— Тот самый испанец, о котором я тебе рассказывал. Он мой смертельный враг, Отоми. Это за ним я последовал через океан.

— А теперь ты хочешь отдаться ему на милость? Ты поистине неразумен, теуль!

— Лучше попасть в руки христиан, чем в руки ваших жрецов!

— Не бойся, — успокоила меня Отоми, — теперь жрецы не страшны. Если ты однажды ускользнул от них — они тебя не тронут. Только до сих пор почти никому не удавалось вырваться живым из их когтей — для этого нужно быть настоящим волшебником! Наверное, твой бог и вправду сильнее наших богов, раз он сумел укрыть нас, когда мы лежали на алтаре. Ах, теуль, что ты со мной сделал? Я дошла до того, что стала сомневаться в наших богах и позвала на помощь врагов своей страны! Верь мне, ради себя я никогда бы этого не сделала. Я бы скорей умерла с твоим поцелуем на губах, пока эхо твоих слов еще не замерло в душе. А теперь мне придется жить, зная, что это счастье уже не вернется!

— Но почему? — спросил я. — Ведь я сказал тогда правду, Отоми. Ты хотела умереть со мной, и ты спасла мне жизнь, когда позвала на помощь испанцев. Отныне моя жизнь принадлежит тебе, ибо ты самая нежная и самая смелая женщина на свете. Я люблю тебя, Отоми, жена моя! Наша кровь смешалась, и наши губы слились на жертвенном камне, пусть же это будет нашим свадебным обрядом. Может быть, я проживу недолго, но покуда я жив — я твой!

Так я говорил от полноты души, ибо силы мои были подорваны, мужество ослабело, страх и одиночество измучили меня, и единственное, что еще оставалось во мне, — это вера в провидение и любовь Отоми, сделавшей для меня так много. И вот, забыв свои клятвы, я прильнул к ней, как ребенок к матери. Конечно, не следовало мне этого делать, но хотел бы я видеть мужчину, который на моем месте поступил бы иначе! К тому же я не мог взять назад роковых слов, произнесенных на жертвенном камне. Тогда я думал, что это мои последние слова, и отказаться от них теперь, когда смерть уже не грозила мне, значило признаться в собственной трусости. К добру или к худу — я отдал себя дочери Монтесумы, и мне оставалось только хранить ей верность или покрыть себя несмываемым позором.

Однако благородство этой индейской девушки было так велико, что даже сейчас она не захотела поймать меня на слове. Некоторое время Отоми стояла с печальной улыбкой, поглаживая ладонью свои волосы. Потом она заговорила:

— Ты сейчас сам не свой, теуль, и я была бы глупа, если бы заключила такой торжественный союз с человеком, который сам не знает, что говорит. Там, на алтаре, в свой смертный час ты сказал, что любишь меня, и в тот миг ты сказал правду. Но сейчас, когда ты вернулся к жизни, скажи мне, мой господин, кто надел тебе на руку вот это золотое колечко и что на нем написано? Даже если ты не лжешь мне, даже если ты немножко любишь меня, там, за морями, есть другая, и ее ты любишь сильнее. Но с этим я могу примириться. Из всех мужчин сердце мое выбрало одного тебя, и если ты будешь хотя бы добр ко мне, я согреюсь в лучах твоей доброты. Но однажды увидев свет, я уже не смогу блуждать в темноте. Ты не понял меня? Хорошо, я скажу, чего я боюсь. Я боюсь, что когда… когда мы станем мужем и женой, ты скоро пресытишься мною, как это бывает с мужчинами, и воспоминания о былом постепенно опять овладеют тобой. И тогда, рано или поздно, ты уплывешь за море и вернешься в свою страну, к своей любимой. Тогда ты покинешь меня, теуль, а этого я не перенесу, лучше нам остаться просто друзьями. Помни: со мной, дочерью императора Монтесумы, нельзя играть, как с какой-нибудь танцовщицей, подругой одной ночи! Если ты женишься на мне, это будет на всю жизнь. Ты ведь не думал о таком долгом сроке? Да, не думал… Ты просто поцеловал меня на алтаре, хотя кровь и соединила нас.

Отоми взглянула на багряное пятно, выступившее сквозь ее одежды в том месте, где была рана, и продолжала:

— А теперь, теуль, я покину тебя. Нужно найти Куаутемока, если он еще жив, и других близких мне людей; теперь, когда власть жрецов пала, они сумеют тебя защитить и возвысить. Подумай пока о моих словах и не торопись решать. Или, может быть, ты хочешь сразу покончить с этим делом и бежать к белым людям? Я постараюсь тебе помочь!

— Мне надоело убегать, — ответил я. — К тому же не забывай: среди испанцев мой враг, которого я поклялся убить. Его друзья — мои враги, а враги моих врагов — мои друзья. Я никуда не побегу, Отоми.

— Вот теперь ты говоришь мудро, — отозвалась она. Если бы ты вернулся к теулям, этот человек убил бы тебя. Он убил бы тебя, открыто или исподтишка, но убил — это я поняла по его глазам. А теперь отдохни, пока я позабочусь о твоей безопасности, если только еще можно говорить о безопасности в этой залитой кровью стране.

Глава 23

ТОМАС ЖЕНАТ
Отоми повернулась и вышла. Златотканый занавес опустился за ней. Я откинулся на свое ложе и мгновенно уснул.

В тот день я был так слаб и чувствовал себя настолько измученным и больным, что почти ничего не видел и не понимал. Лишь позднее мне удалось вспомнить все, о чем рассказано выше.

Должно быть, я проспал много часов подряд, потому что снова открыл глаза уже глубокой ночью. Настала ночь, но в комнате по-прежнему было светло. Сквозь зарешеченные оконные проемы снаружи проникали кровавые отблески пожарищ и беспорядочный гул сражения.

Одно из окон заходилось как раз над моим ложем. Встав на него ногами, я ухватился за деревянные прутья и с большим трудом, преодолевая боль от резаной раны в боку, подтянулся на руках. Сквозь решетку я увидел, что испанцы не удовлетворились захватом большого теокалли и предприняли ночную вылазку. Они подожгли сотни домов. Зарево полыхало над городом, словно зарницы. При свете его я увидел, как белые люди отходят к своим укреплениям, теснимые со всех сторон тысячами ацтеков, осыпающих врага стрелами и камнями.

Оторвавшись от окна, я опустился на ложе я принялся размышлять. Мной снова овладели сомнения. Что делать? Покинуть Отоми и при первой возможности бежать к испанцам? Но там меня ждет верная смерть от руки де Гарсиа. Остаться среди ацтеков, если они дадут мне убежище? Но тогда придется стать мужем Отоми. Был еще третий выход — остаться с ацтеками и не жениться, пожертвовав всем, даже честью. Одно было ясно: если я возьму Отоми в жены, мне придется самому превратиться в индейца и позабыть об Англии и о своей невесте. Надежды на возвращение на родину у меня почти не оставалось, но, пока я жив и свободен, еще можно на что-то рассчитывать. Другое дело, если мои руки будут связаны женитьбой. Тогда, пока Отоми жива, я ни о чем не смогу даже думать, а что касается Лили Бозард, то для нее я умру навсегда. Я ведь и так уже изменил ее памяти и своему слову! Но мог ли я оттолкнуть Отоми, которая отдала мне все и, по совести говоря, стала мне почти так же дорога? Ангел или герой нашли бы выход из этого положения, но — увы! — я не был ни ангелом, ни героем, а самым обыкновенным человеком со всеми человеческими слабостями. Отоми казалась мне самой прекрасной и самой нежной, и она была со мной рядом.

И тем не менее я решил воспользоваться ее благородством. Я решил взять свои слова обратно, попросить ее оставить меня и никогда со мной не встречаться, чтобы я не нарушил своего обещания, данного на дитчингемском берегу, потому что иначе мне пришлось бы поклясться Отоми в верности до гроба, а этой клятвы я страшился больше всего.

Так я раздумывал, находясь в самом жалком состоянии духа я даже не подозревая, что выбора у меня уже нет, что для меня открыт лишь один путь и мне остается только вступить на него или умереть. Но пусть эти размышления послужат доказательством моей честности. Если бы я хотел скрыть правду, я бы не стал писать о своих колебаниях, о своей слабости и об угрызениях совести. Достаточно было сказать, что независимо от Отоми мне предоставили на выбор либо жениться на ней, либо погибнуть, и никто не стал бы меня хулить за то, что я избрал первое, а не второе.

На самом деле так оно и случилось. Должен признаться, что, хотя я и женился на Отоми, в этом деле я был только игрушкой судьбы, не оставившей мне иного выхода. Однако сказать только это — значит сказать половину правды. Душа моя разрывалась на части, и если бы все не было решено за меня, не знаю, чем закончилась бы моя внутренняя борьба.

Сегодня, оглядываясь на далекое прошлое, оценивая, как беспристрастный судья, свой характер и свои поступки, я могу сказать, что, будь у меня больше времени на размышления, я нашел бы еще один довод в пользу Отоми. Де Гарсиа находился среди испанцев, а ненависть к нему определяла тогда всю мою жизнь. Она была даже сильнее любви к обеим женщинам, составлявшим мое счастье. По сей день, несмотря на то, что после смерти де Гарсиа прошло уже много лет, я по-прежнему его ненавижу, и каким бы греховным ни казалось это желание, я до сих пор, даже в мои годы, сожалею, что больше ничем не могу ему отомстить. А тогда… В те дни, оставаясь среди ацтеков, врагов испанцев и де Гарсиа, я мог встретиться с ним в бою и убить его. И, наоборот, в испанском лагере, если бы мне даже удалось до него добраться, меня самого ждала верная и скорая смерть. Де Гарсиа, конечно, уже сплел обо мне такую историю, что меня бы там сразу повесили как английского шпиона или прикончили каким-нибудь иным способом.

Но довольно этих бесполезных рассуждений! Единственная их цель — показать, как мучительно долго я не мог сделать выбор между далекой и близкой любовью. Пора вернуться к событиям, которые сразу положили конец всем моим колебаниям.

Так я сидел на своем ложе и размышлял, когда занавес на двери раздвинулся и в комнату вошел мужчина с факелом в руках. Это был Куаутемок. Ночная схватка закончилась, оставив после себя только пылающие руины, и он пришел ко мне прямо с поля боя. Перья с его шлема были сорваны, золотой панцирь изрублен испанскими мечами, стреляная рана на шее кровоточила.

— Привет тебе, теуль, — проговорил он. — Вот уж не думал увидеть тебя этой ночью живым! Я сам едва уцелел. Впрочем, настали странные времена, и сейчас во всем Теночтитлане творится такое, о чем раньше никто даже не помышлял. Но не будем терять времени. Я пришел, чтобы отвести тебя на совет.

— Что со мной сделают? — спросил я. — Неужели снова потащат на жертвенный камень?

— Нет, этого не бойся. А что там решат, я и сам не знаю. Через час ты либо умрешь, либо возвысишься, если только еще можно возвыситься в эти дни унижения и позора. Отоми хорошо поработала. Она говорит, что уже замолвила за тебя словечко вождям и советникам. Если у тебя есть сердце, ты должен быть ей благодарен. Редкие женщины умеют так любить. Что до меня, то я был занят другим делом, — принц покосился на свои помятые доспехи, — но и я скажу свое слово. А теперь идем, друг, факел уже догорает! Мы с тобой сегодня пережили десять смертей: одной меньше, одной больше — какая разница?

Я встал и последовал за Куаутемоком в тот самый большой зал, обшитый кедровыми панелями, где еще утром все поклонялись мне, как богу. Сейчас я уже был не богом, а просто пленником, участь которого пока что не решена.

На возвышении, где я недавно стоял в своем божественном обличии, собрались полукругом вожди и советники, еще оставшиеся в живых. Некоторые, подобно Куаутемоку, были в доспехах и окровавленных панцирях, другие — в своих обычных одеждах, а один — в облачении жреца. Но всех объединяли две общие черты — знатный род и угрюмые лица. Они собрались этой ночью вовсе не для того, чтобы решить мою судьбу — для них это было третьестепенное дело, — а для того, чтобы держать совет, как изгнать испанцев, пока они полностью не разрушили Теночтитлан.

На возвышении в центре полукруга сидел человек в доспехах. Я узнал Куитлауака, который после смерти Монтесумы должен был стать императором. Когда я вошел, он коротко взглянул на меня и проговорил:

— Кого это ты привел, Куаутемок? А, вспомнил: это теуль, который был богом Тескатлипокой и сегодня спасся от жертвоприношения. Слушайте, вожди! Что делать с этим человеком? Законно ли будет снова положить его на алтарь?

— Нет, — отозвался жрец. — К сожалению, это против обычая, высокородный принц! Он уже лежал на жертвенном камне, он даже был ранен священным ножом, но бог отверг его в роковой час. Убейте его, если хотите, но только не на алтаре.

— Как мы решим? — снова спросил Куитлауак. — Он теуль по крови, а значит — наш враг! Главное, чтобы он не мог пробраться к этим белым дьяволам и рассказать им о наших потерях. Не лучше ли покончить с ним разом?

Многие закивали головами, но другие члены совета остались безмолвными и недвижимыми.

— Решайте! — проговорил Куитлауак. У нас нет времени для этого человека, когда речь идет о тысячах жизней. Я спрашиваю еще раз должен ли он умереть?

Тогда поднялся Куаутемок и заговорил:

— Прости меня, благородный отец, но я думаю, что полезнее будет сохранить жизнь этому пленнику. Я его хорошо знаю. Он храбр и честен, а кроме того, он теуль только наполовину. В нем течет кровь другого белого племени, которое ненавидит теулей так же, как и мы. Наконец, он знает их обычаи, знает, как они сражаются, а нам этих знаний не хватает, и я уверен, он сможет добрым советом помочь нам в беде.

— Советовал волк оленю — остались одни рога, — холодно отозвался Куитлауак. — Его советы заведут нас прямо в пасть теулей! Кто поручится, что этот чужестранец не предаст нас, если мы ему доверимся?

— Я поручусь своей жизнью, — ответил Куаутемок.

— Твоя жизнь, племянник, слишком большой заклад по такой игре. Все люди белого племени — лжецы. Даже если он сам даст слово, оно немного будет стоить. Я думаю, лучше его прикончить и сразу разделаться со всеми сомнениями.

— Этот человек, — снова заговорил Куаутемок, — муж Отоми, принцессы народа отоми, дочери Монтесумы и твоей племянницы. Она любит его так сильно, что решилась умереть вместе с ним на жертвенном камне. И я уверен, она тоже поручится за него. Дозволь ее позвать, пусть скажет сама. — Как хочешь, племянник. Влюбленная женщина слепа, и он, конечно, уже успел ее обмануть. Кроме того, она стала его женой только для священного обряда. Но пусть решает совет. Будем ли мы слушать принцессу Отоми?

Теперь кое-кто сказал «нет», но большинство — это были те, кого Отоми успела склонить на свою сторону, — ответило утвердительно, и один из членов совета отправился за Отоми.

Она вошла в вал в своем царственном наряде, очень бледная, но внешне спокойная, и склонилась перед советом.

— Мы хотим спросить тебя, принцесса, — обратился к ней Куитлауак, — что делать с этим теулем? Убить его или сделать одним из наших, если только он принесет клятву? Здесь принц Куаутемок ручался за него и говорил, что ты тоже поручишься. Но женщина может это сделать лишь одним способом — если возьмет в мужья того, за кого ручается. Ты уже связана с этим чужестранцем священным обрядом. Согласна ли ты стать его женой по обычаю нашей страны и связать свою жизнь с его жизнью?

— Согласна, — спокойно ответила Отоми, — если он согласится.

— Не велика ли честь для этой белой собаки? — вспылил Куитлауак. — Одумайся, племянница! Ты принцесса народа отоми и одна из дочерей нашего императора. Мы надеялись, что ты приведешь к нам горные племена отоми, связанные сейчас союзом с проклятыми тласкаланцами, рабами теулей. Твоя жизнь слишком драгоценна, чтобы доверять ее чужеземцу. Ибо знай, Отоми, если он нас предаст, даже твой знатный род не спасет тебя от смерти!

— Я это знаю, — все так же спокойно проговорила Отоми. — Чужеземец он или нет, я люблю этого человека и отвечаю за него своей кровью. Вместе с ним я хотела отправиться к своему племени и напомнить народу отоми о его истинном долге. Но пусть он скажет сам за себя. Может быть, он не захочет взять меня в жены.

Куитлауак мрачно усмехнулся и проговорил:

— Когда приходится выбирать между объятиями смерти и объятиями твоих прекрасных рук, племянница, ответ угадать нетрудно. Ну что ж, говори, теуль, только быстрее!

— Я не задержу тебя, господин, — ответил я. — Если принцесса согласна быть моей женой, я согласен стать ее мужем.

Так сразу разрешились все мои сомнения и тревоги. Как справедливо заметил Куитлауак, сделать выбор между Отоми и смертью было нетрудно.

Услышав мой ответ, Отоми пристально посмотрела на меня и тихо спросила:

— Ты помнишь, о чем мы с тобой говорили, теуль? Этой женитьбой ты отрекаешься от своего прошлого и вручаешь мне свое будущее.

— Помню, — ответил я, и в это мгновение передо мной возникло лицо Лили, каким я видел его в последний раз, в день разлуки. Так я нарушил свое обещание.

Куитлауак посмотрел на меня, словно пытаясь заглянуть в мою душу, и сказал:

— Я тебя выслушал, теуль. Ты, белый пришелец, милостиво согласился взять в жены принцессу Отоми и благодаря ей сделаться одним из знатнейших вождей нашей страны. Но скажи, можно ли тебе верить? Если ты нас обманешь — твоя жена умрет! Или это для тебя тоже ничего не значит?

— Я готов поклясться в верности, — ответил я. — Испанцев я ненавижу, ибо с ними мой злейший враг — вчера он пытался меня заколоть, Чтобы убить его, я переплыл океан. Больше мне сказать нечего, и если вы мне не верите, лучше покончим сразу. Я уже столько натерпелся от вашего народа, что теперь мне все равно — жить или умереть.

— Смело сказано, теуль! А теперь, вожди, решайте: отдать ей в мужья Отоми, чтобы он принес клятву и стал одним из наших, или убить на месте? Вы знаете все. Если ему можно довериться, как говорят Куаутемок и Отоми, он один будет стоить целого войска, потому что знает язык, обычаи, оружие и военные хитрости этих белых дьяволов, которых боги наслали на нас. Но если нет — а доверять людям этого племени трудно, — он сможет принести нам неисчислимые беды! Рано или поздно он сбежит к теулям и выдаст им все — тайны наших советов, наши силы и наши слабости. Решайте, вожди, его участь!

Члены совета начали спорить и переговариваться. Одни думали одно, другие — другое, и по всему было видно, что между ними нет единодушия. Наконец, наскучив ожиданием, Куитлауак призвал их решить дело большинством голосов. Сначала подняли руки те, кто осуждал меня на смерть, потом те, кто считал, что лучше оставить меня в живых. Всего их было двадцать шесть человек, не считая Куитлауака, и голоса разделились поровну — тринадцать за казнь и тринадцать против.

— Видно, мой голос будет решающим, — сказал Куитлауак, когда все стало ясно. Кровь застыла у меня в жилах при этих словах: я знал, что Куитлауак меня не пощадит. Но тут снова заговорила Отоми:

— Прости меня, дядя, — сказала она. — Прежде чем выносить решение, выслушай меня! Я вам нужна, не правда ли? Народ отоми поверит только мне, и только я смогу привлечь его на нашу сторону. Моя мать была последней из древнего рода вождей отоми, я — ее единственная дочь, а мой отец — император. Пусть моя жизнь ничего не значит, зато мое имя кое-чего да стоит в эти смутные времена, ибо только я могу привести под ваши знамена тридцать тысяч воинов. Жрецы на большом теокалли тоже знали об этом. Больше всего на свете они жаждали царственной крови, но когда я захотела по данному мне праву лечь рядом с теулем на жертвенный камень, они противились до тех пор, пока я не призвала на них проклятие богов. А теперь слушай меня, повелитель! Слушайте и вы, вожди! Если хотите, убейте этого человека, но тогда я завершу начатое вчера и последую за ним в могилу, а вам придется поискать кого-нибудь другого, чтобы привести мятежные племена отоми к верности.

Отоми умолкла. Собравшиеся в зале удивленно перешептывались: никто из них не подозревал, что в женском сердце может быть столько любви и мужества. Только Куитлауак пришел в ярость.

— Изменница! — вскричал он. — Ты предпочла любовника своей родине? Как ты осмелилась? Позор тебе, бесстыдная дочь императора! Видно, это у вас в крови — каков отец, такова и дочка! Разве Монтесума не бросил свой народ и не предпочел остаться среди теулей, ложных детей Кецалькоатля? А теперь и дочь идет по той же дорожке. Признайся, женщина, как тебе с любовником удалось спастись от смерти на теокалли, когда все остальные погибли? Может быть, ты уже в заговоре с теулями? Если бы дела шли по-другому, клянусь тебе, племянница, ты умерла бы рядом с этим человеком. Ты ведь этого хочешь? Этого?

Куитлауак задохнулся от гнева, и только глаза его продолжали метать молнии. Но Отоми не дрогнула. Бледная и спокойная, она стояла перед ним, крепко сжав руки и не поднимая глав.

— Не упрекай меня за силу моей любви, — ответила она. — Впрочем, упрекай, если хочешь, я сказала свое последнее слово. Можешь осудить этого человека на смерть, но тогда, повелитель, ищи другого посла, чтобы заставить отоми сражаться за Анауак. Куитлауак задумался, тяжело глядя в пространство перед собой и пощипывая бородку. Воцарилась мертвая тишина. Никто не знал, каким будет его решение.

Но вот он заговорил:

— Да будет так! Нам нужна моя племянница Отоми. Бороться с женской любовью неразумно. Теуль, мы дарим тебе жизнь, а вместе с ней богатство, честь, знатнейшую женщину нашей земли и место на нашем совете. Прими все это, но подумайте — я говорю вам обоим! — подумайте, как этим воспользоваться. Если ты нас предашь, если ты только задумаешь нам изменить, клянусь, ты умрешь самой медленной и такой страшной смертью, что при одной лишь мысли о ней сердце твое оледенеет! И с тобой умрут все — жена, дети, слуги. Ты понял? Покончим на этом. Пусть он принесет клятву.

Я слушал его, а сердце мое едва билось и глаза застилало туманом. Еще раз мне удалось спастись от неминуемой гибели!

Но вот туман рассеялся, и мои глаза встретились с главами женщины, которая меня спасла. Отоми, жена моя, смотрела на меня с грустной улыбкой.

Ко мне приблизился жрец. В руках у него была деревянная чаша, покрытая причудливой резьбой, и кремневый нож. Он заставил меня обнажить руку, сделал на ней надрез, так что кров брызнула в чашу, затем вылил из нее несколько капель на землю, бормоча какие-то заклинания. После этого жрец вопросительно посмотрел на Куитлауака, и тот, горько усмехнувшись, ответил ему:

— Освяти его кровью принцессы Отоми. Ведь она за него ручалась!

— Нет, повелитель! — возразил Куаутемок. — Они уже смешали свою кровь на жертвенном камне, а кроме того, они муж и жена. Но я тоже за него поручился, и я дам свою кровь, как залог моей жизни.

— У этого теуля хорошие друзья, — сказал Куитлауак. — Ты ему оказываешь слишком много чести, принц. Но пусть будет по-твоему!

Куаутемок вышел вперед. Жрец хотел надрезать ему руку ножом, но принц удержал его и со смехом проговорил, показывая на стреляную рану у себя на шее:

— Убери нож! Вот рана, нанесенная теулями. Словно нарочно для такого случая!

Сдвинув повязку, жрец собрал немного крови Куаутемока в другую маленькую чашу, затем обмакнул в нее палец и начертил у меня на лбу крест, словно христианский священник на лбу новорожденного.

— Перед ликом нашего бога, — медленно заговорил жрец, — именем бога всевидящего и вездесущего отмечаю тебя этой кровью, и да будет она твоей! Перед ликом нашего бога, именем бога всевидящего и вездесущего проливаю твою кровь на землю!

Тут он пролил часть моей крови и продолжал:

— Как эта кровь исчезла в земле, пусть исчезнет и будет забыта твоя прошлая жизнь, ибо ты вновь родился среди народа Анауака. Перед ликом нашего бога, именем бога всевидящего и вездесущего я смешиваю кровь с кровью, — жрец смешал кровь из обеих чаш, — и касаюсь этой кровью твоего языка, — обмакнув палец в чашу, он коснулся им кончика моего языка, — дабы ты мог повторить слова клятвы: «Пусть все страдания и болезни поразят меня, пусть проживу я всю жизнь в нищете и умру в мучениях страшной смертью, пусть душа моя будет изгнана из Обители Солнца, пусть она странствует вечно во мраке, лежащем за звездами, если преступлю эту клятву.

Я, теуль, клянусь в верности народу Анауака и его законным правителям. Клянусь сражаться со всеми его врагами, вплоть до их истребления, а особенно с теулями, покуда не будут они сброшены в море. Клянусь не гневить богов Анауака. Клянусь быть верным супругом Отоми, принцессы народа отоми, дочери Монтесумы, до конца ее дней. Клянусь не пытаться бежать из этой страны. Клянусь позабыть об отце и матери и о земле, на которой родился, ради этой земли, что стала мне новой родиной. И да будет клятва моя нерушима, пока из жерла Попокатепетля извергается дым и пламя, пока наши вожди царствуют в Теночтитлане, пока наши жрецы приносят жертвы на алтарях богов и пока существует народ Анауака».

— Клянешься ли ты во всем этому? — возгласил жрец.

И мне пришлось ответить:

— Клянусь во всем.

Многое в этой клятве мне совсем не нравилось, однако делать было нечего. Но вот что примечательно! С той ночи не прошло и пятнадцати лет, как Попокатепетль перестал извергать дым и пламя, в Теночтитлане не осталось ни одного ацтекского вождя, жрецы перестали приносить жертвы на алтарях богов, народ Анауака перестал быть народом, и, следовательно, клятва моя утратила всякую силу и смысл. А ведь жрец перечислял все это как нечто самое незыблемое, нерушимое!

Когда я принес клятву, Куаутемок приблизился и обнял меня:

— Приветствую тебя, теуль, брат мой по крови и духу! — сказал он. — Теперь ты один из наших, и мы ждем от тебя совета и помощи. Садись со мной рядом.

Я недоверчиво взглянул на Куитлауака, но тот ответил мне с ласковой улыбкой:

— Теуль, судьба твоя решена. Мы тебя приняли, и ты принес великую клятву братства и верности. Нарушить ее — значит умереть страшной смертью и обречь себя на мучения на том свете. Забудь же обо всем, что было сказано, когда весы колебались, ибо чаша склонилась на твою сторону. Пока ты не дашь нам повода усомниться в тебе, в нас ты можешь не сомневаться. Отныне, как муж Отоми, — ты вождь среди вождей, наделенный богатством и властью, и можешь по праву сидеть на нашем совете рядом со своим братом Куаутемоком.

Я занял указанное мне место, и Отоми удалилась. Со мной было все решено. Куитлауак вернулся к насущным государственным делам.

Он говорил медленно, с трудом, и голос его не раз прерывался от горя. Он говорил о страшных бедствиях, обрушившихся на страну, о гибели сотен храбрейших ацтеков, об избиении жрецов и воинов на большом теокалли, о надругательстве над богами Анауака. Положение было отчаянное.

— Что делать? — спрашивал Куитлауак. — Монтесума умирает пленником в лагере теулей, а тем временем огонь, который он сам раздул, пожирает страну. Все усилия наши разбиваются о железную мощь этих белых дьяволов, вооруженных непонятным и страшным оружием. Каждый день приносит новые поражения. На что надеяться, когда боги свергнуты, когда их алтари залиты кровью жрецов, когда оракулы безмолвствуют или пророчат гибель?

Один за другим поднимались вожди и военачальники, высказывая свое мнение. Наконец, Куитлауак проговорил, глядя на меня:

— Среди нас находится новый член совета, опытный в военных делах и обычаях белых людей. Час назад он сам был одним из них. Может быть, он скажет что-нибудь утешительное? Говори, брат мой!

И тогда я заговорил:

— Высокородный Куитлауак, вожди я принцы! Вы оказали мне честь, спрашивая у меня совета. Я отвечу вам коротко. Вы зря тратите силы, бросая свои отряды против каменных стен и оружия теулей. Так вы их не одолеете. Чтобы добиться победы, нужно действовать по-другому. Испанцы не боги, как думают невежды, они обыкновенные люди, и ездят они не на демонах, а на обыкновенных вьючных животных. В стране, где я родился, эти животные служат для всевозможных целей. Испанцы, как я сказал, обыкновенные люди. А разве люди не испытывают жажды и голода? Разве они могут обходиться без сна? Разве их нельзя убить сотнями способов? И разве вы сами не видите, что они уже смертельно измучены? Пусть это будет моим словом утешения. Прекратите атаки и окружите лагерь теулей так плотно, чтобы ни к ним, ни к их союзникам тласкаланцам не проникало ни крошки пищи. Не пройдет и десяти дней, как они либо сдадутся, либо попытаются прорваться к побережью. Но для этого им придется сначала выйти из города. Если мы пересечем все дамбы рвами, теулям придется нелегко! И вот тогда, когда они попытаются вырваться, нагруженные золотом, которого они жаждали и ради которого сюда явились, тогда, повторяю, настанет час обрушиться на них и уничтожить всех до единого!

Ропот одобрения встретил мои слова.

— Похоже, что мы не ошиблись, сохранив жизнь этому человеку, — сказал Куитлауак. — Он говорит мудро, и я жалею только о том, что мы не действовали так с самого начала. Я готов последовать его совету. А что скажете вы, вожди?

— Мы скажем вместе с тобой: его слова мудры! — ответил Куаутемок. — Надо, чтобы они стали делом.

Вскоре после этого совет закончился, и на исходе ночи я отправился в свою комнату, полуживой от усталости и волнения, пережитого за эти сутки, полные всевозможных событий. На востоке уже разгоралась заря. Сумеречный свет ее помог мне отыскать дорогу среди безлюдных переходов дворца, и, наконец, я добрел до знакомого занавеса. Я откинул его и вошел. Там в дальнем конце комнаты стояла женщина, Призрачный свет мерцал на ее белоснежном одеянии, на ее распущенных иссиня-черных волосах и золотых украшениях. Это была Отоми, моя жена.

Я приблизился к ней. Она скользнула мне навстречу с простертыми вперед руками. Они обвились вокруг моей шеи, а губы ее запечатлели поцелуй на моем лбу.

— Свершилось, — прошептала она. — О, любовь моя, господин мой! К добру или к худу, но теперь мы одно до самой смерти, ибо наши клятвы нельзя нарушить.

— Поистине свершилось, Отоми, — ответил я, — и клятвы наши нерушимы на всю жизнь, хотя ради них я нарушил другую клятву.

Так я, Томас Вингфилд, стал супругом Отоми, принцессы народа отоми, дочери Монтесумы.

Глава 24

«НОЧЬ ПЕЧАЛИ»
Наутро, когда я проснулся, решение совета уже было исполнено: все мосты, соединявшие дамбы, разрушены, а сами дамбы, пересекающие озеро, подобно широким приподнятым над водой дорогам, перекопаны глубокими рвами.

К вечеру, облаченный в наряд индейского воина, я вместе с Куаутемоком и военачальниками отправился на переговоры с Кортесом. Кортес говорил с той самой башни, на которой стрела Куаутемока поразила Монтесуму. Переговоры ничего не дали, и я вспоминаю о них лишь потому, что впервые после того, как оставил Табаско, увидел вблизи Марину и услышал ее певучий и нежный голос. Она стояла, как обычно, рядом с Кортесом и переводила ацтекам его условия перемирия. Одно ив них показало мне, что де Гарсиа не потратил времени зря. Кортес обещал отпустить несколько знатных ацтеков в обмен на белого человека, сбежавшего с жертвенного алтаря, которого испанцы хотели повесить как шпиона и дезертира, изменившего королю Испании.

«Интересно, — подумал я, — знает ли Марина, что «белый человек» — это ее старый друг из Табаско?»

— Как видишь, тебе повезло, теуль, — со смехом обратился ко мне Куаутемок. — Если бы ты не стал одним из наших, твои собратья встретили бы тебя веревочной петлей!

Затем он ответил Кортесу, ни словом не упоминая обо мне. Он советовал испанцам готовиться к смерти.

— Многие из нас погибли, — говорил Куаутемок, — но и вы погибнете тоже. Теули, вы умрете от голода и жажды или на алтарях наших богов. Вам нет спасения, теули, ибо мосты разрушены!

И вся многотысячная толпа подхватила его слова:

— Вам не спастись, теули! Мосты разрушены!

Затем засвистели стрелы, и я вернулся во дворец, чтобы рассказать Отоми все, что мне удалось узнать о ее двух сестрах-заложницах и о ее отце. По словам испанцев, Монтесума лежал при смерти.

Я также поведал Отоми о происках своего врага. Она поцеловала меня и, улыбаясь, сказала, что, хотя отныне моя жизнь и связана с вей, это все-таки лучше, чем если бы я попал в руки испанцев.

Два дня спустя по городу разнесся слух о смерти Монтесумы, а вскоре после этого испанцы передали ацтекам для погребения его труп, облаченный в великолепные царственные одежды. Монтесуму перенесли в приемный зал дворца а оттуда ночью переправили в Чапультепек и похоронили без всяких церемоний, опасаясь, как бы разъяренная толпа не растерзала на клочки даже его останки.

Стоя рядом с плачущей Отоми, я в последний раз видел лицо этого несчастнейшего из монархов, чье царствование началось так блистательно и кончилось так плачевно.

«Чьи горести могут сравниться с его страданиями? — думал я, глядя на мертвого императора. — Он умирал, лишенный власти и окруженный ненавистью своего народа, которому сам изменил. Он умирал пленником чужеземных хищников, терзающих сердце его родины. Понятно, почему Монтесума срывал повязки со своих ран и не давал себя перевязывать. Самая глубокая рана была у него в душе, и исцелить ее могло только одно лекарство — смерть. А ведь он был не так уж виноват! Трусливым и суеверным его сделали идолы, почитаемые им за богов, идолы, ныне низвергнутые вместе со своими жрецами. Если бы они не внушили Монтесуме тот непреодолимый ужас, который заставил его впустить испанцев в Теночтитлан, ацтеки оставались бы свободными еще долгие годы. Но, видно, судьба решила иначе: обесчещенный и ныне мертвый император был только ее орудием!»

Так размышлял я над телом великого Монтесумы, когда Отоми, сдерживая слезы, поцеловала покойного и воскликнула:

— Хорошо, что ты умер, отец мой, ибо все, кто тебя любил, не хотели тебя видеть в рабстве и унижении! Да пошлют мне твои боги силу отомстить за тебя! А если они не боги — я найду эту силу в себе. Клянусь тебе, отец, пока у меня останется хоть один воин, я буду мстить!

Не прибавив больше ни слова, Отоми взяла меня за руку, и мы удалились.

Этой своей клятве она была верна до конца.

В тот день и на следующий испанцы предприняли несколько вылазок, чтобы завалить сделанные нами разрывы в дамбах. Им удалось это сделать, правда, не без потерь, но едва они отступили, мы снова перекопали дамбы еще более глубокими рвами, так что усилия противника не привели ни к чему.

В эти дни я впервые принял участие в схватках. Мой английский лук сослужил мне добрую службу, и случилось так, что первая выпущенная ив него стрела полетела в моего заклятого врага де Гарсиа. Но мне снова не повезло, хотя цель была превосходной. То ли от чрезмерного волнения, то ли с отвычки я взял слишком высоко, и наконечник стрелы пронзил самую верхушку его железного шлема, не причинив испанцу никакого вреда: он только покачнулся в седле — и все. Но и этот весьма скромный успех необычайно возвысил меня в глазах ацтеков. Лучники они были прескверные, и к тому же ни разу не видели, чтобы стрела пробивала испанские доспехи. Я бы тоже не смог этого сделать, если бы не подобрал тяжелые стрелы от испанских арбалетов и не приделал их железные наконечники к своим стрелам. Когда расстояние не слишком велико и цель хорошо видна, против такой стрелы не мог защитить ни один панцирь.

После первого боевого дня меня назначили военачальником отряда в три тысячи лучников. Теперь впереди меня носили мой боевой значок, сам я ходил в пышном облачении военного вождя. Но мне лично гораздо больше пришлась по душе кольчуга, снятая с убитого испанского всадника. В течение многих лет я всегда носил ее под стеганым хлопковым панцирем, и это не раз спасало мне жизнь, потому что даже пули не пробивали такую двойную броню.

Мне довелось командовать своими лучниками всего двое суток — срок слишком ничтожный, чтобы научить их дисциплине, о которой они имели весьма слабое представление, хотя каждый из них в отдельности был достаточно храбр. А затем пришло время бросить их в бой. Это случилось в ту самую роковую ночь, которую испанцы до сих пор называют «nochе triste» — «Ночь печали».[29]

Вечером накануне во дворце собрался совет. Я выступил на нем и сказал, что теули наверняка попытаются вырваться из города и сделают это скорее всего под покровом темноты, потому что иначе они не пытались бы засыпать рвы в дамбах. Куитлауак, ставший после смерти Монтесумы императором, хотя еще и не коронованным, ответил мне, что теули, конечно, помышляют о бегстве, но никогда не осмелятся выступить ночью, ибо тогда они запутаются в лабиринте улиц и дамб.

Я возразил ему:

— Ацтеки не привыкли к ночным сражениям и переходам, но для белых людей они обычное дело. Вы уже могли в этом убедиться. Испанцы знают, что ночью ацтеки не воюют, и именно потому скорее всего постараются ускользнуть под прикрытием темноты, надеясь, что их враги будут в это время спать. Я советую поставить часовых в начале каждой дамбы.

Куитлауак согласился. Охрану дамбы, ведущей на Тлакопан, он поручил Куаутемоку и мне.

Ночью мы с Куаутемоком и несколькими воинами отправились в обход постов, установленных нами на дамбе. Время приближалось к полуночи. В кромешном мраке моросил мелкий дождь, и вокруг ничего не было видно, словно у нас в Норфолке осенью, когда землю по ночам окутывает туманная мгла. С трудом отыскали мы и сменили часовых, которые сказали, что все было спокойно. Лишь на обратном пути к большой площади я вдруг услышал неясный шум, похожий на звук сотен шагающих ног.

— Слушай! — проговорил я.

— Это теули, — шепотом ответил Куаутемок. — Они уходят?

Мы бросились бегом к улице, выходившей с большой площади на дамбу, и здесь даже сквозь темноту и дождь увидели тусклый блеск панцирей.

— К оружию! — закричал я страшным голосом. — К оружию! Теули уходят по дамбе на Тлакопан!

Часовые мгновенно подхватили мой призыв, и, переходя от поста к посту, он вскоре зазвучал по всему городу. Его выкрикивали на улицах и на каналах, он гремел с кровель домов и верхних площадок сотен храмов. Город с ропотом пробуждался. Воды озера забурлили под ударом десятков тысяч весел, словно бесчисленные стаи водяных птиц разом сорвались со своих тростниковых гнездовий. Повсюду, то здесь, то там, падающими звездами вспыхивали и угасали факелы, со всех сторон слышались дикий вой труб и хриплые звуки раковин, а над всем этим, надрываясь, гудел на теокалли барабан из змеиной кожи, в который неистово колотили жрецы. Скоро глухой ропот превратился в рев, и многочисленные отряды вооруженных ацтеков устремились к тлакопанской дамбе. Некоторые бежали по суше, однако большинство прибывало на челнах, сплошь покрывших все озеро, насколько хватал глаз.

Но вот появились испанцы. Их было тысячи полторы, да еще тысяч шесть-восемь тласкаланцев. Они вступили на дамбу, вытягиваясь втонкую линию.

Куаутемок и я, собирая по пути воинов, бросились навстречу врагу, к первому каналу, пересекающему дамбу, где уже теснились десятки наших челнов. Авангард испанской колонны достиг тем временем противоположного берега канала, и сражение закипело.

Ацтеки дрались беспорядочно, без всякого плана. Военачальники в темноте не видели своих воинов, а те не слышали их приказов. Но ацтеков было бесчисленное множество, и в груди у каждого горело только одно желание — уничтожить теулей!

Загрохотала пушка, осыпав нас градом картечи, и при вспышке выстрела мы увидели, что испанцы перекидывают через канал заранее приготовленный переносный мост. Мы бросились на врага. Все смешалось. Каждый сражался теперь сам за себя.

Первый натиск испанцев расшвырял нас с Куаутемоком, как вихрь осенние листья, и хотя оба мы уцелели, в эту ночь нам больше не удалось встретиться. Вместе с нами и следом за нами по дамбе катился растянувшийся поток испанцев и тласкаланцев, в то время как ацтеки вгрызались во фланги продвигающейся с боем колонны, словно муравьи в раненого червя.

Как рассказать обо всем, что произошло в ту ночь? Я этого сделать не могу, потому что сам видел немного. Знаю только, что в течение двух часов я дрался как одержимый.

Врагам удалось пройти через первый канал, но переносный мост под их тяжестью осел и так увяз в грязи, что его уже невозможно было сдвинуть с места. А впереди через шестьсот ярдов дамбу пересекал второй канал, еще шире и глубже первого. Перебраться через него испанцы смогли бы, только завалив его трупами.

Казалось, все дьяволы сорвались с цепи и разбушевались на этой узенькой полоске земли. Гром пушек, мушкетов в аркебуз, предсмертные стоны и вопли ужаса, призывы испанских солдат и боевые кличи ацтеков, ржание раненых лошадей, плач женщин, свист дротиков, жужжание стрел и глухой шум ударов — все смещалось в дикую, отвратительную, потрясающую небеса какофонию. Словно обезумевшее стадо, длинная колонна испанцев с ревом металась из стороны в сторону. Многие скатывались с дамбы в озеро, и здесь в воде их либо убивали, либо втаскивали в челны и увозили, чтобы принести в жертву, другие тонули сами, но больше всего испанцев было затоптано в грязь и погибло при переходе каналов.

Сотни ацтеков тоже пали в этом бою, и большей частью от руки своих соплеменников, которые рассыпали в темноте удары, не зная, кому они достанутся, и стреляли из луков, не ведая, в чью грудь вонзятся их стрелы.

Я сражался вместе с небольшим отрядом собравшихся вокруг меня воинов до самого рассвета, когда первые лучи, наконец, озарили ужасающую картину боя. Оставшиеся в живых испанцы и их союзники перебрались через второй канал, заваленный трупами их соратников, пушками, остатками снаряжения и грузом сокровищ. Теперь сражение на дамбе кипело уже по ту сторону канала. Но часть испанцев и тласкаланцев еще пробивалась тесной толпой через второй страшный мост; на них-то я и напал со всеми своими воинами.

Я устремился в гущу врагов. Внезапно передо мной мелькнуло лицо де Гарсиа. Закричав, я бросился на него, и он узнал меня, оглянувшись на мой голос. С проклятием обрушил он свой тяжелый меч мне на голову, но клинок отколол только часть моего деревянного раскрашенного шлема и лишь ранил меня. Но, падая, я нанес де Гарсиа удар прямо в грудь своей боевой палицей и тоже сбил его с ног. Наполовину оглушенный и ослепленный ударом, я ползком пробирался к нему сквозь давку. Я ничего не видел, кроме его сверкающего в грязи панциря. Вцепившись в горло испанца, я подтащил его к краю дамбы, и мы вместе скатились в озеро. Здесь у самой дамбы было неглубоко. Оседлав своего врага, я с жестокой радостью отер кровь с лица, чтобы теперь-то разделаться с ним наверняка.

Все тело его было под водой, но голова лежала на выступе дамбы. Палицу свою я потерял, и единственное, что мне оставалось, — ото окунуть его с головой и держать в воде, пока он не захлебнется.

— Попался, де Гарсиа! — крикнул я по-испански, стискивая пальцы на его шее.

— Отпусти меня, ради бога! — прохрипел снизу грубый голос. — Болван, ты принял меня за индейского пса!

С удивлением уставился я на своего врага. Я схватил де Гарсиа, но голос был не его и лицо не его. Передо мной был обыкновенный огрубевший в походах испанский солдат.

— Кто ты? — спросил я, ослабляя хватку. — Куда делся де Гарсиа, — вы его называете Сарседой?

— Сарседа? Откуда я знаю! Минуту назад он валялся носом вверх на дамбе. Этот дурак подкатился мне под ноги, и я упал. Отпусти, говорят тебе! Я не Сарседа, но даже будь я им, разве сейчас время сводить личные счеты? Я твой товарищ Берналь Диас. Матерь божья! А ты кто? Ацтек, говорящий по-испански?

— Я не ацтек, — ответил я. — Я англичанин и сражаюсь за ацтеков только для того, чтобы убить этого Сарседу, как вы его зовете. Но к тебе у меня нет вражды. Вставай, Берналь Диас, и спасайся, если можешь. Нет, твой меч я оставлю себе.

— Англичанин, испанец, ацтек или сам черт, — проворчал Диас, выбираясь из тины, — кто бы ты ни был, ты добрый малый, и, клянусь, если я сегодня уцелею и когда-нибудь потом случайно схвачу за глотку тебя, я вспомню о твоей услуге. Прощай!

Не прибавив больше ни слова, он вскарабкался по откосу дамбы и нырнул в поток отступающих, оставив свой добрый меч у меня в руках. Я хотел последовать за ним, чтобы отыскать де Гарсиа, который снова ушел от расплаты, но силы меня оставили. Рана была слишком глубока. Истекая кровью, я сидел в воде до тех пор, пока не подошел челн и меня не отвезли к Отоми. Ей пришлось ухаживать за мной целых десять дней, прежде чем я снова смог встать на ноги.

Таково было мое участие в «Ночи печали». Увы, наша победа ничего не дала, несмотря на то, что в ту ночь пало более пятисот испанцев и тысячи их союзников. Ацтеки не имели никакого понятия ни о военном искусстве, ни о дисциплине и не сумели воспользоваться своим преимуществом. Вместо того, чтобы преследовать испанцев и уничтожить их всех до последнего, они бросились грабить мертвых и вылавливать из озера живых для своих жертвоприношений.

Отоми эта ночь отмщения тоже принесла много горя. Два ее брата, сыновья Монтесумы, которых испанцы захватили в качестве заложников, погибли во время отступления.

Что касается де Гарсиа, то я так и не узнал, уцелел он тогда или нет.

Глава 25

СОКРОВИЩА МОНТЕСУМЫ
Пока я лежал не поднимаясь, Куитлауак был коронован императором вместо своего умершего брата Монтесумы. Меня приковали к ложу две раны: одна от меча де Гарсиа, а вторая от жертвенного ножа жреца. Эта рана не успела зажить: во время яростного боя в «Ночь печали» она снова открылась и начала сильно кровоточить. Долгие годы она доставляла мне немало беспокойства, и даже сейчас я ее чувствую с приближением осени.

Отоми заботливо ухаживала за мной. Странная вещь — сердце женщины! Из-за того, что я не погиб и даже прославился в бою, она словно позабыла о постигшем ее горе, о смерти отца и братьев, и с увлечением рассказывала мне о пышной церемонии коронации.

Ацтеки поистине обезумели от радости. Наконец-то теули ушли! Все забыли или делали вид, что забыли о гибели тысяч воинов и знатнейших людей, цвета нации, и, казалось, совсем не думали о будущем. От дома к дому, из улицы в улицу носились группы юношей а девушек в венках из цветов, громко выкрикивая:

— Теулей нет! Радуйтесь вместе с нами! Теули бежали, веселитесь!

И горе тем, кто не смеялся вместе с ними, несмотря на то, что многие семьи посетила смерть.

На большой пирамиде снова отстроили храмы я поставили изваяния богов, а с воздвигнутым испанцами распятием ацтеки поступили так же, как в свое время испанцы с идолами Уицилопочтли и Тескатлипоки, то есть сбросили его вниз с теокалли, предварительно принеся перед ним в жертву несколько испанских пленников. Об этом святотатстве мне рассказал Куаутемок, впрочем, без особого восторга. Я ему уже кое-что говорил о нашей вере, и хотя Куаутемок был слишком закоренелым язычником, чтобы отречься от своих идолов, в глубине души он считал, что бог христиан — это бог истинный и всемогущий. К тому же Куаутемок, как и Отоми, никогда не был сторонником человеческих жертвоприношений, однако ему приходилось это скрывать, опасаясь жрецов, ибо власть их была велика.

Выслушав его рассказ, я пришел в такую ярость, что утратил всякую осторожность и воскликнул:

— Слушай, Куаутемок, брат мой! Я поклялся в верности вашему делу и породнился с вашим народом. Но сегодня я говорю тебе: дело ваше отныне проклято! Ваши кровавые идолы и жрецы сами обрекли его на погибель. Те, кто поклоняется истинному богу, скоро вернутся с новыми силами. Поруганный крест будет снова стоять на месте ваших идолов, и уже никто его никогда не свергнет!

Так я сказал ему, и мои слова, хотя никто мне их не внушал и я говорил просто в порыве гнева, оказались пророческими. На месте жертвенников в Мехико сегодня возвышается церковь.

— Ты слишком неосторожен, брат мой, — проговорил в ответ Куаутемок. Он казался довольно спокойным, но было видно, что мое мрачное пророчество его встревожило. — Повторяю, ты слишком неосторожен. Если кто-нибудь услышит твои слова, ты снова встретишься со жрецами, которых поносишь, и тогда ничто тебя не спасет — ни твое положение, ни твои заслуги в бою и перед советом, ни твое бегство с жертвенного алтаря. И потом, что мы такого сделали христианскому богу? Ведь твои белые единоверцы точно так же осквернили и оскверняют наших богов! Но не будем об этом говорить! И прошу тебя, брат, если ты дорожишь моей любовью, больше не повторяй таких пророчеств, чтобы не накликать беду. Скажи лучше, ты вправду думаешь, что теули вернутся?

— Ах, Куаутемок, это так же ясно, как солнце светит. Вы держали Кортеса в своих руках и упустили его. После этого он ухитрился выиграть битву при Отумбе.[30] Неужели ты думаешь, что такой человек сложит оружие и безропотно канет во мрак бесчестья и неизвестности? Не пройдет и года, как испанцы снова будут стоять у ворот Теночтитлана.

— Видно, сегодня ночью ты меня вряд ли чем-нибудь утешишь, — проговорил Куаутемок. — Но боюсь, что ты прав. Ладно, если придется сражаться, постараемся победить. По крайней мере — у нас теперь нет Монтесумы, и никто не станет согревать змею у себя на груди и ждать, пока она укусит.

Куаутемок поднялся и вышел, не проронив больше ни слова. Я видел, что на сердце у него было тяжело.

На следующее утро после этого разговора я смог покинуть свое ложе, а еще через неделю я был уже совершенно здоров. Куаутемок снова навестил меня и сказал, что император Куитлауак повелел ему и мне завершить одно важное дело, требующее абсолютной тайны. Только узнав о чем идет речь, я понял, насколько мне доверяют вожди ацтеков, ибо дело это касалось ценностей, отнятых у испанцев в «Ночь печали», и прочих неисчислимых богатств, извлеченных из тайных хранилищ империи. Мне и Куаутемоку было поручено надежно спрятать все эти сокровища.

С наступлением темноты мы с Куаутемоком и другими знатнейшими ацтеками отправились к пристани, где нас ожидало десять больших лодок, тяжело нагруженных какими-то предметами, укрытыми хлопковыми тканями. Всего под предводительством Куаутемока было тридцать человек. Надеясь, что нас никто не видел, мы сели в лодки — по трое в каждую — и два с лишним часа гребли поперек озера Тескоко, пока не пристали к противоположному берегу в том месте, где у Куаутемока были обширные владения. Здесь мы сошли на землю и сняли покровы с нашего таинственного груза.

В лодках оказались большие глиняные вазы и мешки с золотом, драгоценными камнями и ювелирными украшениями, а кроме того, всевозможные ценные предметы и среди них — отлитая из массивного золота голова Монтесумы, настолько тяжелая, что мы с Куаутемоком едва-едва ее подняли. Что же касается глиняных ваз — насколько помню, их было семнадцать штук, — то каждую с трудом перетаскивали на носилках из весел шесть человек.

Весь этот бесценный груз мы постепенно перенесли на вершину холма, расположенного футах в шестистах от озера, и уложили возле входа в отвесную шахту на куче выброшенной земли. Когда в лодках ничего не осталось, Куаутемок тронул за плечо меня и еще одного высокородного ацтека, чья мать была тласкаланкой. Он спросил, не хотим ли мы спуститься вместе с ним в шахту, чтобы помочь ему уложить сокровища.

— Охотно, — ответил я, потому что мне хотелось увидеть подземелье. Однако ацтек замешкался и, только преодолев нерешительность, согласился пойти вместе с нами себе на горе.

Куаутемок взял факелы, и его спустили вниз. Затем настала моя очередь. Словно паук на паутине, висел я на веревке, опускаясь все ниже: шахта оказалась очень глубокой. Наконец я достиг дна и очутился рядом с Куаутемоком. При свете факела, который он держал в руке, я увидел выложенный по стенам шахты на высоту человеческого роста карниз из сухих глиняных кирпичей. На нем стояла прислоненная к стене огромная каменная плита с высеченными ацтекскими письмами-рисунками, которые теперь я разбирал без труда. В надписи говорилось о том, что в первый год правления Куитлауака, императора Анауака, здесь погребены сокровища его страны; далее следовало ужасающее проклятие, грозившее тому, кто на них посягнет. Позади нас в правом углу шахты открывался горизонтальный ход длиной шагов в десять и довольно высокий — по нему можно было идти, не сгибаясь. Он оканчивался пещерой примерно такой же величины, как эта комната, где я сегодня пишу. У самого входа в пещеру был приготовлен известковый раствор и штабеля адобов, напомнившие мне штабеля обтесанных камней в севильском подземелье, где была замурована заживо Изабелла де Сигуенса.

— Кто вырыл эту пещеру? — спросил я.

— Те, кто не знали, что они роют, — ответил Куаутемок. — А, вот и наш помощник! Прошу тебя, брат, ничему не удивляйся и помни, — если я так поступаю, значит, у меня есть на то причины…

Прежде чем я успел что-либо спросить, знатный ацтек оказался рядом с нами. Затем оставшиеся наверху начали спускать вниз мешки и глиняные сосуды. Куаутемок отвязывал веревки, и мы с ацтеком перекатывали груз по проходу в пещеру точно так же, как у нас в Англии перекатывают бочки с элем. Так мы трудились часа два с лишним, пока не разместили все сокровища. Последний мешок разорвался, когда его спускали, и на нас хлынул белый дождь драгоценных камней. Большое ожерелье из поразительных по красоте и величине изумрудов упало мне прямо на голову и повисло, зацепившись за мое плечо.

— Возьми его себе, брат, на память об этой ночи! — рассмеялся Куаутемок, и я с радостью спрятал бесценный дар на груди. Это ожерелье до сих пор у меня. С него-то я и снял тот изумруд, один из самых маленьких, который подарил нашей милостивой королеве Елизавете. Долгие годы его носила Отоми, и потому я хочу, чтобы ожерелье похоронили вместе со мной. Знающие люди говорили, что ему нет цены, но какое мне до этого дело! Сколько бы оно ни стоило, ожерелье будет погребено в моей могиле на дитчингемском кладбище, и горе тому, кто задумает отнять у мертвеца эту драгоценность! Пусть поразит его проклятие, начертанное на камне, скрывающем под собой сокровища ацтеков.

Закончив работу, мы вышли на пещеры в подземный ход и начали закладывать пещеру стеной из адобов. Когда кладка достигла высоты двух-трех футов, Куаутемок разогнулся и попросил меня поднять факел повыше. Я повиновался, недоумевая, что он еще хочет тут разглядеть. Тогда принц отступил шага на три по проходу и окликнул нашего спутника-ацтека.

— Знаешь ли ты, друг, какая судьба ожидает разоблаченного предателя? — заговорил Куаутемок, высвобождая из ременной петли свою боевую палицу, усаженную обсидиановыми остриями. Голос его звучал очень спокойно, и от этого казался еще страшнее.

Ацтек посерел, несмотря на смуглую кожу, и задрожал от страха.

— Что ты хочешь сказать, господин? — прохрипел он.

— Ты сам знаешь, что, — ответил Куаутемок тем же ужасающе спокойным тоном и поднял палицу.

Обреченный рухнул на колени, моля о пощаде. Вопль его прозвучал так жутко в глубине безмолвного подземелья, что я от страха едва не выронил факел.

— Врага я мог бы еще пощадить, но предателя никогда! — ответил Куаутемок и, бросившись на ацтека, сразил его одним ударом палицы. Затем он поднял труп могучими руками и швырнул в пещеру с сокровищами. Там он и лежит до сих пор среди золота я драгоценных камней, жуткий страж, раскинувший руки, словно пытаясь прижать к себе два больших глиняных сосуда.

Я взглянул на Куаутемока, полагая, что теперь настал мой черед. Когда принцы тайно прячут свои сокровища, они стараются избавиться от лишних свидетелей, — это я знал достаточно хорошо. Но Куаутемок сказал:

— Не бойся, брат. Этот человек был изменником, трусом и вором, Мы узнали, что он дважды пытался предать нас теулям. Мало того! Он хотел найти этот тайник, чтобы рассказать о нем нашим врагам, если они вернутся, и поживиться добычей вместе с ними. Все это мы узнали от одной женщины, которую он считал своей возлюбленной, но в действительности она была нашей шпионкой, подосланной, чтобы проникнуть в тайные замыслы его черной души. Вот он и получил свою долю сокровищ! Смотри, как он их обнимает! Даже белый человек не смог бы крепче вцепиться в золото. Ах, теуль, если бы земля Анауака не приносила ничего, кроме маиса для еды да кремней и меди для стрел, никто бы не посягал на нашу свободу. Будь прокляты все эти сокровища! Ведь из-за них заморские акулы хотят перегрызть нам горло. Проклятие на них, говорю я! Пусть они никогда больше не засверкают при свете солнца, пусть исчезнут навечно!

И Куаутемок снова яростно принялся за работу, стремясь поскорее замуровать пещеру.

Скоро стена была почти готова. Когда осталось положить всего несколько квадратных адобов, похожих на те кирпичи, какие у нас в Норфолке идут на постройку амбаров и батрацких хижин, я просунул в отверстие факел и последний раз заглянул в сокровищницу, ставшую одновременно могильным склепом. Она была вся завалена мерцающими драгоценностями. Поверх одного из сосудов лежала, сверкая, золотая голова Монтесумы с инкрустированными изумрудными глазами. Казалось, они смотрели прямо на меня. А внизу, привалившись спиной к этому же сосуду и обнимая руками два других, полулежал сраженный предатель. Но, казалось, он не был мертв. Может быть, это мне почудилось, только я увидел, как его глава открылись и уставились на меня так же, как изумрудные глаза золотого изваяния, только взгляд их был еще ужаснее.

Я поспешно выдернул факел из отверстия, и мы в полном молчании продолжали работу, Когда все было кончено, мы вернулись по ходу к шахте. Здесь я с облегчением снова увидел высоко над головой сияющие звезды.

Сделав на конце веревки двойную петлю, мы дали сигнал, и нас подняли на высоту верхнего края черной мраморной глыбы, которой суждено было стать надгробной плитой над сокровищами Монтесумы и над тем, кто с ними остался.

Огромный камень едва держался. Мы начали его раскачивать руками и ногами, пока он не обрушился вниз прямо на специально приготовленный кирпичный уступ, наглухо закрыв отверстие шахты; теперь проникнуть внутрь можно было, только взорвав каменную плиту порохом.

Веревку снова потянули, и скоро мы благополучно достигли поверхности.

Кто-то спросил, что случилось со знатным ацтеком, который спустился вняв вместе с нами и не вернулся.

— Как достойный и преданный слуга, он предпочел остаться, чтобы охранять сокровища, пока они не понадобятся его повелителю, — мрачно ответил Куаутемок.

Объяснений не потребовалось; все понимающе склонили головы. Затем ацтеки начали заваливать узкую шахту лежавшей тут же землей. Они работали без передышки и закончили свое дело с первыми лучами рассвета. Когда от шахты не осталось никаких следов, один из ацтеков взял мешочек с семенами и засеял взрыхленную землю. Кроме того, он посадил над шахтой два привезенных с собой молодых деревца, очевидно, для того, чтобы отметить это место. Наконец, собрав веревки и лопаты, все сели в лодки и к утру вернулись в Теночтитлан. Оставив челны у верхних причалов, мы пробирались в город поодиночке или по двое, надеясь, что нас никто не заметит.

Так мне довелось похоронить в тайнике сокровища Монтесумы, из-за которых позднее меня подвергли жестоким пыткам. Вряд ли кто-нибудь сможет их теперь отыскать! К тому времени, когда я покидал землю Анауака, никому еще не удалось проникнуть в тайник; я думаю, что из всех принимавших участие в том деле уже тогда не оставалось в живых никого, кроме меня. Я видел то самое место, когда в последний раз ехал в Мехико в сопровождении испанских солдат. Саженцы превратились в высокие могучие деревья. Я узнал их и поклялся в душе, что с моей помощью испанцы никогда не получат зарытых под ними сокровищ. Я и сейчас не указываю точные места, где они покоятся вместе с прахом изменника, опасаясь, как бы эти строки не попались на глаза кому-нибудь из испанцев.

А теперь, прежде чем говорить об осаде Теночтитлана, я должен рассказать о том, как мы с моей женой Отоми отправились к народу отоми и многих из них снова привели к верности и союзу с ацтеками.

Следует сказать, если только я не говорил этого раньше, что держава ацтеков объединяла самые разные народы. Кругом обитало множество племен. Одни были подданными ацтеков, другие — их союзниками, а третьи — их смертельными врагами. К числу последних относились, например, тласкаланцы, с помощью которых Кортес одолел Монтесуму и Куаутемока, небольшое, но воинственное племя, жившее между Теночтитланом и морским побережьем. К западу от тласкаланцев в горах жил, а может быть и сейчас живет, многочисленный народ отоми, разделенный на несколько племен. Горцы-отоми гораздо мужественнее ацтеков и отличаются от них по языку и происхождению. Временами они входили в могучую державу ацтеков, временами были их союзниками, но иногда вступали с ними в открытую борьбу на стороне тласкаланцев. В общем, для обитателей Анауака племена отоми были примерно тем же, что для нас, англичан, шотландские кланы.

Для того чтобы укрепить связи между ацтеками и отоми, Монтесума женился на единственной законной наследнице их великих вождей. Она умерла во время родов, а ее дочь Отоми, наследственная принцесса народа отоми, стала моей женой. Несмотря на свое высокое положение среди соплеменников, Отоми до сих пор только два раза посещала свой народ, да и то в детстве. Однако язык отоми и их обычаи она знала превосходно — всему этому ее научили кормилицы и наставники из племени отоми. От своих подданных, которые подчинялись ей гораздо охотнее, чем самому Монтесуме, Отоми получала огромную дань и пользовалась среди них большой властью.

Как уже было сказано, некоторые мятежные племена отоми, соединились с тласкаланцами и вместе с ними принимали участие в войне на стороне испанцев. Поэтому большой совет решил направить Отоми и меня, ее мужа, в Город Сосен, служивший столицей для всего народа отоми. Нам было поручено важное дело — вернуть горцев под знамена ацтеков.

По обычаю, первыми отправились гонцы, а затем и мы двинулись в путь, который мог для нас окончиться чем угодно. Путешествовали мы с большой пышностью. С каждым днем наш почетный эскорт увеличивался, потому что едва племена отоми узнавали о приближении их принцессы и ее мужа-теуля, принявшего сторону ацтеков, толпы народа спешили присоединиться к ее свите, и когда на восьмой день мы достигли, наконец, Города Сосен, за нами двигалась, оглушая нас дикой музыкой, целая армия — по крайней мере тысяч десять рослых свирепых горцев. Однако по дороге Отоми не вступала в разговоры ни с воинами, ни с их вождями, ограничиваясь обычными приветствиями, хотя горцы каждое утро, когда мы отправлялись в путь — я верхом на отбитом у испанцев коне, а моя жена в паланкине, — встречали нас громкими криками и невероятным шумом.

По мере нашего продвижения страна, как и ее обитатели, становилась все более дикой и прекрасной. Теперь мы двигались сквозь сосновые леса с островками дубовых рощ, зарослей красивого кустарника и папоротника. То и дело нам приходилось пересекать полноводные бурные реки или пробираться по ущельям и горным проходам, с каждым часом поднимаясь все выше и выше. Здесь в горах природа напоминала мне Англию, только солнца было гораздо больше.

Наконец, на восьмой день пути, мы углубились в ущелье среди красных скал. Оно тянулось на протяжении почти мили и было местами таким узким, что по нему не смогли бы проехать рядом три всадника. Отвесные утесы вздымались по обеим его сторонам на высоту до двух тысяч футов. Это была единственная дорога, ведущая к Городу Сосен, если не считать нескольких тайных горных троп.

— Смотри, — сказал я Отоми, — здесь одна сотня воинов сможет задержать целую армию!

Тогда я не думал, что в будущем мне придется это сделать самому.

Но вот ущелье повернуло, и я от удивления остановил коня: передо мной во всей своей красе раскинулся Город Сосен. Он лежал в круглой долине диаметром миль в двенадцать, окруженной кольцом гор, склоны которых были сплошь покрыты дубовыми и кедровыми лесами. Только одна вершина позади города в самом центре этого горного кольца была не зеленой, а черной от лавы. Над ее снежной шапкой днем вздымался столб дыма, озаряемый ночью бушующим пламенем. Это был вулкан Хака, или «Королева». Он не так высок, как его собратья, вулканы Орисаба, Попокатепетль и Истаксиуатль, но мне кажется, Хака превосходит их всех совершенством формы и красотой то синего, то пурпурного огня, который вздымается над ним по ночам или когда его недра потревожены. Племена отоми поклоняются вулкану, как богу, принося ему человеческие жертвы, и в этом нет ничего удивительного, ибо однажды потоки лавы вырвались из кратера и проложили себе дорогу через весь Город Сосен. Они считают, что на священной вершине живут духи, а потому никто не осмеливается переступить границу снегов. И тем не менее мне суждено было это сделать — мне и еще одному человеку.

В самом центре горного кольца, у подножия могучего вулкана Хака с его снежной вершиной, увенчанной дымным султаном, лежит Город Сосен. Вернее — не лежит, а лежал, потому что, когда я его покинул, там остались одни развалины. Но в те времена это был настоящий город, хотя и не столь обширный, как другие города Анауака, которые мне довелось повидать. В нем жило всего тысяч тридцать пять человек, ибо горцы-отоми не любят селиться в городах. Но хотя Город Сосен и невелик, зато он был красивее всех других индейских городов. Прямые улицы сходились к центральной площади. Вдоль них стояли утопающие в зелени садов дома из лавы с кровлями, выбеленными известкой. Посреди площади возвышался текапли, священная пирамида, с храмами, украшенными рядами черепов, а напротив стоял дворец предков Отоми — длинное, низкое и очень старое здание со множеством дворов и бесчисленными изваяниями змей и ухмыляющихся богов. Дворец и теокалли были облицованы великолепным белым камнем, сверкавшим при солнечном свете, как серебро, благодаря чему оба здания резко выделялись на фоне темных домов, выстроенных из лавы.

Таким я увидал Город Сосен впервые. Когда я его видел в последний раз, он представлял собой груду дымящихся развалин, а сегодня его руины, наверное, служат убежищем лишь для летучих мышей да шакалов, сегодня там «царство сов», сегодня «хаос простерся над городом сим и камни пустоты заполнили его улицы».

Выбравшись из ущелья, мы ехали еще около мили по долине, где каждый клочок был возделан и засажен маисом, агавой и другими растениями, пока не очутились перед одними из четырех ворот города. На улице я увидел, что все кровли домов по обеим сторонам заполнены сотнями детей и женщин. Они осыпали нас цветами и кричали:

— Привет тебе, Отоми, принцесса отоми!

Наконец, мы достигли центральной площади. Казалось, здесь собралось все мужское население гор. Воины встретили Отоми такими оглушительными криками, что, казалось, от них обрушатся скалы. Меня тоже приветствовали, прикасаясь правой рукой к земле, а затем поднимая ее ко лбу, но я полагаю, что эти почести относились не столько ко мне, сколько к моему коню. Почти никто ив отоми никогда не видал лошадей, которых они принимали за каких-то чудовищ или дьяволов.

Так мы продвигались сквозь кричащую толпу, окруженные сотнями воинов. Многие из них были разодеты в сверкающие наряды из перьев и несли расшитые боевые значки. Воины расчищали нам путь и следовали за нами, пока мы не пересекли всю площадь и, пройдя перед теокалли, где жрецы совершали свое кровавое дело, не очутились во дворце. Только здесь, в странной комнате с высеченными на стенах изображениями смеющихся демонов, мы смогли, наконец, отдохнуть.

На следующий день в большой зал дворца на совет вождей и старейшин племен отоми сошлось человек сто с лишним. Когда все были в сборе, я появился перед ними в одеянии знатного ацтека из само высокого рода. Вместе со мной вошла Отоми. В своем царственном платье она была в тот день особенно хороша.

Члены совета поднялись, приветствуя нас. Отоми попросила всех сесть я заговорила:

— Слушайте меня, вожди и военачальники народа моей матери? С вами говорю я, ваша принцесса по праву рождения, последняя из рода ваших великих правителей, дочь Монтесумы, императора Анауака, ныне мертвого, но вечно живого в Обиталище Солнца. Вот мой муж, теуль! Я была дана ему в жены, когда в нем обитал дух бога Тескатлипоки, и снова вышла за него замуж по нашим земным обычаям, когда он невредимым сошел с алтаря и присоединился к нашему народу, чтобы помогать нам в битвах с врагом. Такова была воля небес и моих царственных братьев. Знайте, вожди и военачальники, — муж мой не из наших людей и не совсем из племени теулей, с которыми мы воюем. Он из рода настоящих детей Кецалькоатля, обитающих на берегах северных морей. Дети Кецалькоатля — враги теулей, а потому и мой повелитель враждует с ними. Вы уже, конечно, слышали, что он первый узнал о бегстве незваных пришельцев и был первым воином в ночь отмщения.

Вождя и военачальники великого и древнего народа отоми! Я, ваша принцесса, прибыла к вам вместе с моим супругом по воле Куитлауака, моего и вашего императора. Он поручил мне говорить с вами о деле. Наш император слышал, и я тоже со стыдом узнала, что многие воины нашего племени примкнули к тласкаланцам, связанным подлым сговором с теулями, врагами ацтеков. Сейчас белые люди разбиты и изгнаны, но они уже почувствовали вкус золота, они снова вернутся, как возвращаются пчелы к недопитому цветку. Одним теулям никогда не одолеть могущественный Теночтитлан. Но что будет, если вместе с ними пойдут тысячи и десятки тысяч воинов нашей земли? Я знаю, в это смутное время, когда государства колеблются, когда небо полно знамениями и сами боги кажутся бессильными, многие хотят воспользоваться смутой для своей выгоды. Многие люди и целые племена вспоминают старые войны и обиды и начинают кричать: «Пришел час отмщения! Теперь мы припомним ацтекам все — слезы вдов, пленников, принесенных в жертву, дань, собранную с бедняков!»

Разве это не так? Это так, я знаю и не удивляюсь. Но прошу вас подумать о другом. Если вы поможете теулям надеть ярмо на шею Теночтитлана, владыки всех городов, это же ярмо ляжет и на вашу шею. Безумцы! Неужели вы думаете, что если теули разрушат Теночтитлан и уничтожат ацтеков, то вас они пощадят? Нет, не пощадят! Это говорю вам я. Они сломают по одной те самые стрелы, которые направляли в грудь Теночтитлана, и обломки сожгут на своих кострах. Если падут ацтеки, все племена на нашей земле рано или поздно падут одно за другим. Жители Анауака будут перебиты, города сравнены с землей, богатства разграблены, а дети их будут есть хлеб рабства и пить воду унижения. Выбирай же, народ отоми! За кого ты будешь стоять: за своих бывших врагов, но людей близких тебе по крови и по обычаям, или за проклятых чужеземцев? Выбирайте, люди отоми, но помните: от вашего выбора и от выбора других племен Анауака зависит судьба всей нашей земли. Я ваша принцесса, и вы должны мне повиноваться, однако сегодня я не хочу приказывать. Я даю вам право выбрать между союзом с ацтеками и рабством у теулей. Выбирайте сами, говорю вам, и пусть бог богов, всемогущий незримый владыка, поможет вам решить правильно!

Отоми умолкла. Одобрительный шепот пробежал по залу. Увы, я бессилен передать весь пыл ее речи и тем более не могу описать ее благородство и красоту. Скажу только, что слова Отоми проникли в суровые души вождей. Многие из них презирали ацтеков, считая их торгашами и бабами, способными лишь копаться в тине своих озер; многие в течение поколений сводили с ними счеты кровной мести, но все они понимали, что их принцесса была права. Победа теулей над Теночтитланом означала бы победу над всеми городами Анауака. И, зная это, они не стали колебаться в выборе, хотя потом многие и отступились от своего слова в дни поражения, как это свойственно делать людям.

— Отоми! — воскликнул глашатай совета, когда все высказали свое решение. — Отоми, мы выбрали! Твои слова убедили нас, принцесса! Мы пойдем против теулей вместе с ацтеками и будем сражаться до последнего за нашу свободу!

— Теперь я вижу, что вы воистину мой народ и я воистину ваша правительница, — ответила Отоми. — Так сказали бы вам великие вожди былых времен, мои предки, ваши правители. Так говорю вам я! Надеюсь, вы никогда не раскаетесь в своем выборе, братья мои, люди отоми!

Таким образом, мы увезли из Города Сосен обещание выставить по первому слову Куитлауака армию в двадцать тысяч воинов, готовых в борьбе с испанцами стоять за него насмерть.

Глава 26

ИМПЕРАТОР КУАУТЕМОК
Окончив переговоры с народом отоми, мы двинулись в обратный путь и благополучно прибыли в Теночтитлан. Это дело заняло у нас всего один месяц, однако даже такого короткого промежутка оказалось достаточно, чтобы на многострадальный город в дополнение к прежним бедам обрушилось новое несчастье. Если раньше здесь сеяли гибель мечи белых людей, то теперь сюда явилась сама смерть. Испанцы привезли из Европы страшные неведомые болезни. Страну опустошала оспа.

Изо дня в день гибли тысячи людей. Не знакомые с ужасной болезнью, индейцы лечили ее, поливая тела больных холодной водой, но этим они только загоняли заразу внутрь, к важным жизненным центрам, и на второй день почти все несчастные умирали.[31] Жутко было смотреть, как обезумевшие от страданий больные мечутся по улицам, разнося заразу повсюду. Ацтеки умирали в каждом доме, сотни трупов лежали на торговых площадях, ожидая погребения, смерть собирала жатву во всех семьях. Даже в храмах жрецы падали перед алтарями, на которых приносили в жертвы детей, пытаясь умилостивить богов. Однако самое страшное заключалось в том, что оспа поразила императора Куитлауака. Когда мы прибыли в город, он умирал, но, узнав о нашем приезде, пожелал нас видеть. Тщетно я умолял Отоми не ходить к больному; она не — знала страха.

— Что ты говоришь, муж мой? — со смехом воскликнула она. — Неужели я должна бояться того, чего ты не боишься? Пойдем вместе и дадим отчет о нашей поездке. Если я заболею и умру, значит, просто пришел мой час.

И мы отправились вдвоем.

Нас впустили в комнату, где лежал Куитлауак, уже покрытый погребальной пеленой, словно покойник. Вокруг него в золотых чашах курились благовония. Когда мы вошли, больной находился в забытьи, но скоро очнулся, и ему о нас доложили.

— Здравствуй, племянница, — хрипло проговорил Куитлауак из-под покрова. — Видишь, дело плохо. Дни мои сочтены. Зараза теулей добивает тех, кого пощадил их меч. Скоро мое место займет другой владыка, так же как я занял место твоего отца, но я об этом не жалею, ибо ему придется вынести всю славу и всю тяжесть последней битвы ацтеков. Говори, племянница! Не трать времени. Что тебе ответили твои отоми?

— Повелитель, — скромно сказала Отоми, не поднимая головы, — да пощадит тебя эта болезнь, чтобы ты правил нами долгие годы! Мы с моим мужем теулем привлекли на нашу сторону и вернули под твои знамена большую часть племен отоми. Армия из двадцати тысяч горцев ожидает твоего приказа, и если они падут, на их место встанут другие.

— Добрую весть принесла ты, дочь Монтесумы, и ты, белый человек! — прохрипел умирающий властелин. — Боги мудры, они не приняли вас в жертву, когда вы лежали на алтаре, а я был глупцом, когда хотел убить тебя, теуль. Но говорю вам всем: укрепите ваши сердца, и если придется умереть, умрите с честью. Битва надвигается… Мне уже не придется в ней сразиться… Кто знает, чем она кончится?..

Некоторое время Куитлауак лежал молча, потом вдруг сел на ложе, отбросив смертную пелену, и заговорил, словно на него снизошел пророческий дар. На императора страшно было смотреть: так изуродовала его болезнь.

— Увы, я вижу улицы Теночтитлана в огне и в крови! — стонал Куитлауак. — Я вижу, как лошади теулей ступают по сотням трупов! Я вижу душу моего народа: голос ее прерывается и на шее у нее цепи. Дети расплачиваются за грехи отцов. Народ мой, который я вскармливал, как орел своего птенца, обречен на гибель. Земля разверзнется под ним, и бездна поглотит его за все наши злодеяния, а те, кто останутся, будут рабами из поколения в поколение, пока возмездие не свершится!

Прокричав последние слова, Куитлауак упал на подушки, и прежде чем испуганный знахарь, ухаживавший за ним, успел приподнять его голову, император Анауака уже избавился от всех земных страданий. До последние его слова глубоко запали в сердца тех, кто их слышал. Впрочем, помимо нас, о них узнал только один человек — Куаутемок.

Так на наших с Отоми глазах умер император Куитлауак, правивший ацтеками всего четыре месяца.[32] Народ снова оплакивал своего вождя, духовного отца многих тысяч детей, которого мор унес в Обиталище Солнца, а может быть, и в Зазвездный Мрак.

Но траур не мог длиться долго. Время не ждало. Необходимо было как можно скорее избрать нового императора, чтобы он встал во главе армии и всего народа. Поэтому на другой же день после похорон Куитлауака четыре главных выборщика созвали большой совет принцев и прочих знатных людей общим числом более трехсот.

Я тоже принял в нем участие как военачальник и как муж принцессы Отоми.

Собственно говоря, спорить нам было не о чем. Сколько бы ни называлось разных имен, все знали, что трон императора Анауака по праву рождения, по праву благородного ума и мужественного сердца мог занять только один человек, способный справиться со всеми трудностями. И этим человеком был мой друг и кровный брат Куаутемок, племянник двух последних императоров, муж Течуишпо, дочери Монтесумы, сестры Отоми. Повторяю: все это прекрасно знали — все, кроме самого Куаутемока. Когда мы шли на совет, он назвал двух других принцев и сказал, что выбор, несомненно, падет на одного из них.

Этот совет был торжественным и великолепным зрелищем. Четыре великих вождя собрались в центре зала, а вокруг них на некотором отдалении, но так, чтобы все слышать и видеть, расположились триста вождей и принцев, которые должны были подтвердить решение выборщиков. Верховный жрец, чьи мрачные одеяния выделялись, как кусок угля среди россыпи золота, вознес торжественную молитву.

— О божество, всевидящее и вездесущее! — взывал он. — Наш повелитель Куитлауак отошел к тебе. Ныне он прах у подножия твоего трона, и да покоится он там с миром. Он прошел тот путь, который нам всем предстоит пройти, он достиг царства мертвых, обители бессмертных теней. Он погрузился в сон, который никто уже не потревожит. Недолгий труд его завершен, и ныне он отошел к тебе со всеми своими страданиями и грехами. Ты дал ему вкусить радость, но не дал испить ее до конца; величие власти мелькнуло перед его глазами, как видение бреда. С мольбой, обращенной к тебе, и со слезами поднял он это бремя и с радостью и надеждой сбросил его с себя. Он ушел к своим предкам и уже не вернется. Пламя стало золой, светоч стал мраком. Те, кто носил до него пурпурную мантию, вместе с ней передали ему всю тяжесть власти, и сейчас он оставил ее другому. Воистину он должен благодарить тебя, вождя над вождями, владыку звезд, стоящего выше всех, ибо ты снял с его плеч непосильное бремя, ты избавил его от венца забот, ты дал ему вместо войны мир, а вместо трудов — отдохновение.

О бог, с надеждой молим тебя! Избери того, кто заменит ушедшего! Избери его по воле своей, чтобы он не ведал ни страха, ни колебаний, чтобы он трудился и не уставал, чтобы он вел за собой народ наш, как ведет своих детей мать. О вождь вождей! Будь милостив к сыну своему Куаутемоку, нашему избраннику. Благослови его на этот подвиг и дозволь ему по нашей мольбе оставаться на троне земном до конца его дней. Пусть враги станут прахом у него под ногами, да возвысится его слава, да укрепит он веру в богов и могущество своего царства! Молю тебя об этом от лица всего нашего народа. Да свершится твоя божественная воля!

Когда верховный жрец закончил молитву, поднялся один из четырех великих выборщиков я сказал:

— Именем бога и волей народа Анауака мы возводим тебя, Куаутемок, на трон Анауака. Живи долго, правь справедливо, и пусть тебе достанется слава победы над врагами, которые хотели нас уничтожить. Сбрось их в море, Куаутемок! Слава тебе, Куаутемок, император ацтеков и всех других подвластных ацтекам племен!

И все триста человек большого совета откликнулись громовым раскатом, подтверждая избрание:

— Слава тебе, император Куаутемок!

Тогда принц выступил вперед и заговорил:

— Слушайте меня, великие выборщики, и вы, принцы, военачальники, вожди и командиры, члены большого совета! Видят боги, по пути сюда я не думал и не знал, что вы облечете меня столь высоким доверием. И видят боги, если бы моя жизнь принадлежала только мне, а не всему народу, я бы ответил вам: «Найдите кого-нибудь более достойного для трона!» Но я над собой не властен. Анауак призывает своего сына, и я повинуюсь. Родине угрожает война не на жизнь, а на смерть. Неужели же я отступлю, когда моя рука полна силы для удара, а разум полон замыслами сражений? Нет, ни за что! Отныне и навечно я отдаю себя служению родине и борьбе с теулями. Я не примирюсь с ними и не успокоюсь до тех пор, пока не сброшу их в море, из-за которого они явились, или сам не паду от вражеского меча. Никто не знает, что готовят нам боги — победу или разгром. Но что бы нас ни ожидало, смерть или слава, поклянемся великой клятвой! Братья мои, народ мой! Поклянемся сражаться с теулями и примкнувшими к ним изменниками за наши города, за наши очаги иалтари до тех пор, пока сердца наши не остановит смерть, пока города не превратятся в дымящиеся руины и пока алтари не обагрятся кровью тех, кто им поклоняется. Если нам суждено победить, мы победим, а если нам суждено погибнуть, о нас сохранится память! Клянетесь ли вы, народ мой и братья мои?

— Клянемся! — ответили все как один.

— Хорошо, — проговорил Куаутемок — Пусть вечный позор падет на того, кто нарушит эту великую клятву!

Так Куаутемок, последний и величайший из императоров Анауака, был возведен на трон своих предков. К счастью для себя, он не мог знать, какой постыдной смертью ему придется умереть в один страшный день от рук этих самых теулей. Но отныне участь его была связана с участью обреченной страны. Чем выше стоял человек, тем неизбежнее была его гибель.

Когда церемония окончилась, я поспешил во дворец, чтобы рассказать обо всем Отоми. Я нашел ее в комнате, где мы обычно спали. Она не поднималась с ложа.

— Что с тобой, Отоми? — спросил я.

— Увы, муж мой, — ответила она, — болезнь поразила меня. Не подходи близко. Прошу тебя, не подходи! Пусть за мной ухаживают женщины. Ты не должен ив-за меня рисковать жизнью, любимый.

— Успокойся, — печально сказал я, приближаясь к ней. Да, к несчастью, она не ошиблась. Как врач, я сразу распознал знакомые симптомы.

Чтобы спасти Отоми, мне пришлось собрать все свои знания. Три бесконечных недели я не отходил от ее ложа, сражаясь со смертью, пока, наконец, не победил. Жар спал, и благодаря моим заботам на прекрасном лице Отоми не осталось следов оспы. Восемь дней она беспрестанно бредила. За эти дни я узнал, как глубока и возвышенна была ее любовь. Все время она говорила только обо мне, высказывая в забытьи свои тайные страхи и опасения. Отоми боялась, что наскучит мне, что ее красота и любовь утомят меня и я брошу ее, что заморская «девушка-цветок» — так она называла Лили — увлечет меня колдовскими чарами. Вот что заполняло помутившийся разум моей жены.

Наконец Отоми пришла в себя и заговорила со мной:

— Я долго была больна? — спросила она.

Я ответил.

— И ты не отходил от меня все это время?

— Да, Отоми, я лечил тебя.

— За что ты так добр ко мне? — прошептала Отоми.

Затем у нее мелькнула какая-то ужасная мысль. Она мучительно застонала и воскликнула:

— Зеркало! Скорей дай мне зеркало!

Я принес ей зеркало. Выхватив его из моих рук, Отоми впилась взглядом в отражение своего лица, стараясь получше его разглядеть в полумраке затененной комнаты. Потом, выронив полированную золотую пластинку, она откинулась на ложе со счастливым возгласом:

— Ах, я так боялась, так боялась стать такой же уродливой, как все другие, кого поразила эта зараза! Я боялась, что ты разлюбишь меня. Тогда лучше бы мне умереть!

— Стыдись! — упрекнул я Отоми. — Неужели ты думаешь, что какие-то оспины убили бы мою любовь?

— Да, — ответила Отоми. — Такова любовь мужчин. Я люблю тебя по-другому, муж мой, но если бы со мной случилось такое — о, я дрожу при одной этой мысли! — ты бы через год возненавидел меня. Не знаю, переменился бы ты к другой, к той, далекой девушке, но меня бы ты возненавидел. Да, да, я знаю это так же верно, как то, что я бы не пережила твоей ненависти. О, как я тебе благодарна!

Я оставил ее на некоторое время одну, удивляясь в глубине души силе ее любви. «Неужели она права, и сердце мужчины настолько подло и неблагодарно — думал я. — Что, если бы Отоми действительно превратилась в одну из тех несчастных женщин, которые бродят сейчас по улицам Теночтитлана, покрытые страшными язвами, лысые, слепые, с бельмами на глазах? Неужели я отвернулся бы от нее?»

На этот вопрос я не могу ответить и благодарю бога, что мне не пришлось на него отвечать, ибо я знаю наверное, что Отоми не оставила бы меня, будь я хоть прокаженным.

Вскоре Отоми совершенно оправилась от тяжкой болезни, а еще через некоторое время оспа покинула Теночтитлан.

Теперь у меня было много дел. Избрание моего друга и кровного брата Куаутемока императором сразу возвысило меня. Я стал одним из высших военачальников, главным его советником, и не щадил себя, стараясь всемерно помочь Куаутемоку в подготовке города к обороне. Работа шла день и ночь. Я обучал войска, особенно отряды отоми, которые, как было обещано, явились в количестве двадцати тысяч воинов. Это был поистине адский труд. Горцы не имели ни малейшего понятия о дисциплине и духе единства, без чего все их многотысячные толпы немного стоили в войне с белыми людьми. Соперничество и зависть разъединяли вождей разных племен, и мне приходилось с этим ежечасно бороться, не говоря уже о зависти, которую они все питали ко мне. Кроме того, многие союзные или подвластные ацтекам племена, пользуясь смутой, изменили нам и либо перекинулись к испанцам, либо решили остаться в стороне, выжидая исхода борьбы.

Несмотря на все это, мы продолжали делать свое дело. Войска были разделены на полки по европейскому образцу, и каждому отведен свой лагерь. Мы заставили воинов упражняться в обращении с оружием, мы завозили в город запасы продовольствия на случай осады и старались по возможности сократить число бесполезных едоков. Только один человек во всем Теночтитлане трудился больше меня, и это был император Куаутемок, не знавший отдыха ни днем и ночью. Я даже попытался изготовить порох, использовав для этого серу, которую мне принесли из кратера вулкана Попекатепетль, но, не зная его состава, потерпел неудачу. К тому же порох немногим бы нам помог, потому что у нас не было ни пушек, ни аркебуз, ни умения их делать. Мы могли бы использовать порох только для закладки мин на дорогах и дамбах да еще, может быть, в виде ручных гранат с фитилем.

Так проходил месяц за месяцем. Но вот, наконец, лазутчики донесли нам о приближении большой армии испанцев, с которыми шли бесчисленные отряды их союзников.

Я хотел отослать жену к ее народу, где она была бы в безопасности, но Отоми только презрительно рассмеялась и сказала:

— Я буду там, где будешь ты, мой муж. Ты встретишься со смертью и, может быть, погибнешь. Я должна быть рядом, чтобы умереть с тобой вместе. Если белые женщины поступают иначе, это их дело, а я останусь с моим любимым.

Глава 27

ПАДЕНИЕ ТЕНОЧТИТЛАНА
Вскоре после рождества Кортес с большой армией расположился лагерем у города Тескоко в долине Мехико. Многие авантюристы, приплывшие из-за океана, встали под его знамена, а кроме того, к нему присоединились десятки тысяч союзников-туземцев.

Город Тескоко лежит недалеко от берега одноименного озера, милях в двадцати к северо-востоку от Теночтитлана. Расположенный на земле тласкаланцев, он был особенно удобен для Кортеса как опорная база. Отсюда и началась самая ужасная из всех войн, какую только видел свет. Она продолжалась восемь месяцев, и к концу ее от Теночтитлана и других цветущих многолюдных городов остались одни почерневшие развалины. Большинство ацтеков погибло от меча или голода, и как народ они перестали существовать.

Я не собираюсь описывать все подробности этой войны, ибо тогда не успею довести мою книгу до конца, а мне еще нужно рассказать свою собственную повесть. К тому же дело это не мое, и я всецело предоставляю его историкам. Скажу только, что план Кортеса заключался в том, чтобы сначала уничтожить один за другим все союзные и подвластные ацтекам города, а уж потом обрушиться на Теночтитлан, жемчужину долины. И он выполнял свой план с настойчивостью и решительностью, проявляя такое искусство, каким со времен Цезаря могли похвастаться лишь немногие полководцы.

Первым пал город Истапалапан. Десять тысяч его жителей, мужчин, женщин и детей, погибли от меча или были сожжены заживо. Затем наступил черед других городов. Кортес захватывал их один за другим, пока все они не оказались у него в руках. Теперь оставался свободным один Теночтитлан. Многие города сдались без боя, ибо империя ацтеков, состоявшая из различных племен, скорее напоминала сноп, а не единое дерево; когда испанцы, ослабив власть императора, разрубили перевязь, все колосья рассыпались в разные стороны. Таким образом, по мере того как убывали силы Куаутемока, могущество Кортеса возрастало, ибо рассыпавшиеся колосья он собирал в свою корзину. Едва другие племена увидели, что Теночтитлан в беде, сразу возгорелась старая ненависть, всплыли на поверхность скрытая зависть и соперничество, и они бросились на своего властелина, чтобы растерзать его на куски точно так же, как наполовину прирученные волки бросаются на укротителя, сломавшего свой бич. Это и привело к гибели Анауака. Если бы все племена сохранили единство и, забыв о старой вражде и соперничестве, дружно обрушились на испанцев, Теночтитлан никогда бы не пал, а Кортес вместе со своими теулями очутился бы на жертвенном алтаре.

В самом начале моей книги я написал, что зло не остается неотомщенным, кто бы его ни творил, один человек или целый народ. Так оно и случилось тогда. Теночтитлан был разрушен из-за страшных жертвоприношений своим богам. Отвратительный обычай приносить людей в жертву породил ненависть между племенами. Совсем недавно ацтеки везли пленников из всех покоренных городов, чтобы возложить их на алтари Теночтитлана, убить во славу своих богов, а трупы отдать на растерзание фанатикам-людоедам. Теперь все эти зверства припомнились. Теперь, когда мощь владыки городов ослабла, дети тех, кого он приносил в жертву, ринулись на него, чтобы стереть Теночтитлан с лица земли и возложить его детей на свои алтари.

В мае, несмотря на все усилия и чудеса храбрости, последние наши союзники были разгромлены или изменили, и осада города началась.

Она началась одновременно с суши и с озера, ибо неистощимый в своей изобретательности Кортес ухитрился построить в Тласкале тринадцать боевых бригантин.[33] Их доставили по частям за двадцать лиг[34] через горы, собрали в его лагере и спустили на воду по каналу, вырытому в течение двух месяцев десятками тысяч индейцев. Во время переноски бригантины охраняла целая армия из двадцати тысяч тласкаланцев. Если бы мне дали волю, я бы напал на них в горных проходах. Такого же мнения держался и Куаутемок, однако в нашем распоряжении было тогда мало войск — большую часть своих сил мы были вынуждены бросить против города Чалько, жители которого позорно изменили нам, хотя и принадлежали к родственному ацтекам племени. Несмотря на это, я предложил повести против тласкаланцев двадцать тысяч моих героев-отоми. В военном совете разгорелись жаркие споры, но в, конце концов, большинство высказалось против, опасаясь вступать в бой с испанцами или их союзниками на таком большом расстоянии от города. Так была упущена неповторимая возможность, и это стало одной из многих причин падения Теночтитлана, потому что впоследствии бригантины сыграли роковую роль: с их помощью испанцы лишили нас подвоза продовольствия, которое доставлялось по озеру на челнах. Увы, даже самые храбрые люди отступают перед голодом! Как говорят индейцы, голод — большой человек!

Итак, ацтеки остались один на один со своими врагами, и битва началась. Прежде всего испанцы разрушили акведук, по которому в город шла вода из источников того самого императорского парка в Чапультепеке, куда меня привели, когда я впервые попал в Теночтитлан. С этого дня и до конца осады нам приходилось довольствоваться солоноватой грязной водой из озера и вырытых наспех колодцев. Ее можно было пить, предварительно перекипятив, чтобы избавиться от соли, однако она оставалась нездоровой, отвратительной на вкус и вызывала мучительные расстройства и лихорадку.

В тот день, когда акведук был перерезан, Отоми родила нашего первенца. Тяготы осады были уже так велики, а пища так скудна, что будь она послабее или окажись я менее опытным врачом, вряд ли она пережила бы эти роды. Однако, к моему великому облегчению и радости, Отоми поправилась, и я сам окрестил новорожденного по правилам нашей христианской церкви, хотя я вовсе не священник. Я дал ему свое имя — Томас.

Ожесточенная битва не прекращалась изо дня в день, из недели в неделю и с переменным успехом кипела то на подступах к городу, то на озере, а то и прямо на улицах. Иногда испанцы откатывались с большими потерями, но затем снова бросались на штурм со всех сторон. Однажды мы захватили в плен шестьдесят испанских солдат и тысячу с лишним их союзников. Все они были принесены в жертву на алтаре Уицилопочтли, а тела их отданы на растерзание фанатикам. Ацтеки придерживались этого зверского обычая и пожирали тела принесенных в жертву богам вовсе не потому, что им нравилось человечье мясо, а потому, что так предписывал какой-то тайный религиозный обряд.[35]

Тщетно я умолял Куаутемока прекратить эти ужасы.

— Сейчас не время церемониться! — злобно ответил он. — Я не могу их спасти от алтаря и не стал бы спасать, даже если бы мог. Пусть эти псы умирают по обычаям нашей страны. А тебе, теуль, брат мой, я советую — не заходи слишком далеко.

Увы, сердце Куаутемока ожесточалось с каждым днем сражения, и удивляться тут было нечему.

Кортес выработал страшный план полного разрушения города по мере продвижения к центру и выполнял его беспощадно. Как только испанцы захватывали какой-нибудь квартал, тысячи тласкаланцев принимались за работу, сжигая подряд все дома вместе с их обитателями. Прежде чем осада закончилась, Теночтитлан, жемчужина всех городов, был превращен в груду почерневших развалин, и Кортес мог только оплакивать его руины, подобно пророку Исайе:

«В преисподнюю низвержена гордыня твоя со всем многозвучием лютен твоих; ныне черви — ложе твое, и черви — покров твой.

Как упал ты с неба, денница, сын зари? Как разбился о землю, попиравший народы?»

Я принимал участие во всех схватках, хотя гордиться тут, собственно, нечем. Во всяком случае испанцы меня знали, и не без основания. Едва завидев меня, они начинали выкрикивать проклятия, называя меня «предателем», «изменником», «белой собакой Куаутемока» и прочими именами. Узнав через своих шпионов, что многие наиболее удачные атаки и передвижения Куаутемок производил по моему совету, Кортес даже назначил награду за мою голову. Я старался не обращать на это внимания, хотя оскорбления врагов ранили меня, точно стрелы. Несмотря на всю мою ненависть к испанцам, несмотря на то, что среди ацтеков у меня было много друзей, мне, христианину, все-таки было зазорно сражаться на стороне язычников, приносивших человеческие жертвы.

Я не прятался еще и потому, что хотел отыскать де Гарсиа, своего врага. Мне было известно, что он здесь, я видел его несколько раз, но никак не мог до него добраться. Если я выслеживал его, он тоже следил за мной, только с иной целью — чтобы вовремя скрыться, ибо и теперь де Гарсиа страшился меня, как прежде. Он верил, что встреча со мной будет для него роковой.

Согласно обычаю, воины обеих армий посылали друг другу вызовы на единоборство. Подобные дуэли не раз происходили на виду у всех, причем обе стороны не нападали на сражающихся и тех, кто был с ними в роли секундантов. Однажды, отчаявшись встретиться с де Гарсиа в бою, я послал к испанцам глашатая, вызывая на единоборство того, кто носил ложное имя Сарседа. Через час глашатай вернулся с запиской на испанском языке, и я прочел:

«Христианин не станет сражаться на дуэли с презренным изменником, белым идолопоклонником и людоедом. Для таких уготовано лишь одно оружие — веревка. Она давно по тебе плачет, Томас Вингфилд!»

В бешенстве я изорвал записку на клочки и затоптал их ногами. Отныне ко всем совершенным против меня злодеяниям де Гарсиа прибавил еще гнусную клевету. Но ярость моя была бессильна, потому что мне ни разу не удалое к нему приблизиться. Однажды с десятью воинами отоми я устремился за ним в самую гущу испанцев. Мне удалось вырваться живым, но десять отоми погибли из-за моей ненависти к негодяю.

Как описать все новые ужасы, которые каждый день обрушивались на обреченный город? Кончилось продовольствие, и теперь не только мужчинам, но даже слабым женщинам и детям приходилось, чтобы протянуть хоть еще немного, пить солоноватую озерную воду и есть то, от чего отказалась бы и свинья. Самой желанной пищей для них стали трава, древесная кора, улитки и насекомые да еще мясо пленников, принесенных в жертву.

Люди гибли сотнями и тысячами. Мертвецов было столько, что их не успевали хоронить. Они валялись всюду, где их настигла смерть, разлагаясь и распространяя страшную болезнь, черную смертоносную горячку, от которой гибли новые тысячи ацтеков, становясь в свою очередь источником заразы. На каждого убитого испанцами или их союзниками приходилось два защитника города, умерших от голода или мора. Попробуйте теперь представить, сколько всего погибло ацтеков, если испанцы уничтожили не менее семидесяти тысяч только огнем и мечом! Говорят, что за одну лишь ночь они перебили сорок тысяч человек. Это было в ночь накануне падения Теночтитлана.

Как-то на закате я вернулся в жилище, где теперь ютилась Отоми со своей царственной сестрой Течуишпо, женой Куаутемока, — все дворцы были уже сожжены. Я умирал от голода, потому что не ел почти сорок часов. Отоми дала мне три маленьких тортильи, три лепешки из маиса с толченой корой, — это было все, что она могла найти. Она поцеловала меня и попросила их съесть, но, узнав, что она сама ничего не ела в тот день, я заставил ее разделить со мной скудную пищу. Отоми с трудом глотала горькие кусочки лепешки и старалась скрыть слезы, которые лились по ее лицу.

— Что случилось, жена? — спросил я.

Отоми безудержно разрыдалась.

— Любимый, — проговорила она, — вот уже два дня, как в моей груди нет ни капли молока. Голод иссушил меня… и наш сынок умер! Взгляни, он умер!

И, откинув в сторону покрывало, она показала мне крохотное тельце.

— Не плачь, — сказал я, — он свое отстрадал. Неужели ты хотела, чтобы он вырос и дожил до таких дней, как сейчас?

— Но ведь это был наш сын, наш первенец! — рыдала Отоми. — О, за что нам такие муки?

— Мы должны терпеть, ибо рождены для страданий. Будь счастлива тем, что мы еще не сошли с ума, и не требуй большего. Не спрашивай меня ни о чем — я не могу тебе ответить. На такое не найти ответа ни у моего бога, ни у твоего.

И, взглянув на мертвого младенца, я сам разрыдался.

На протяжении всех этих страшных месяцев мне ежечасно приходилось видеть тысячи самых ужасных вещей, но вид маленького жалкого трупика потряс меня больше всего. Это был мой ребенок, мой сын, мой первенец! Его мать плакала рядом со мной, и мне казалось, что окоченевшие тоненькие пальчики младенца разрывают мое сердце. Один бог всеведущий знает, откуда берутся у людей силы пережить подобную муку и за что она нам ниспослана, но деяния его выше нашего разумения!

Я взял мотыгу и начал рыть возле дома могилу, пока не дошел до воды; в Теночтитлане она стоит в каких-нибудь двух футах от поверхности. Прошептав молитву над телом нашего ребенка, я опустил его прямо в воду и забросал землей. По крайней мере, он не достанется коршунам, как другие.

Вернувшись в дом, мы плакали друг у друга в объятиях, пока не заснули, но даже сквозь сон Отоми шептала:

— О, муж мой, хорошо бы вот так уснуть и не просыпаться, уснуть навсегда вместе с нашим малюткой…

— Подожди немного, — ответил я, — смерть уже недалеко.

Наступило утро, а вместе с ним началась смертельная схватка, еще более жестокая, чем раньше. За этим днем пришел второй, третий, четвертый. Ежедневно смерть собирала богатую жатву, но мы все еще были живы, потому что Куаутемок делился с нами своей пищей. Кортес послал глашатаев, требуя, чтобы мы сдались. Три четверти города уже были превращены в развалины, а три четверти его защитников — в трупы. Мертвецы громоздились во всех домах, как пчелы, убитые в своих ульях; на улицах тела лежали так густо, что нам приходилось шагать прямо по ним.

Чтобы обсудить предложение Кортеса, собрался совет — кучка ожесточенных людей, измученных голодом и ранами. Все молчали.

— Что скажешь ты, Куаутемок? — спросил наконец один на них.

— Разве я Монтесума, что ты меня спрашиваешь? — гневно ответил император. — Я поклялся защищать город до конца, и я буду его защищать! Лучше всем умереть, чем попасть живьем в руки теулей!

— Мы согласны, — проговорили советники, и битва возобновилась.

Но вот наступил день, когда испанцы снова пошли на приступ и захватили еще одну часть города. Теперь люди теснились в последних кварталах, как овцы в загоне. Мы старались их защитить, но руки наши ослабели от голода. Испанцы расстреливали ацтеков в упор, и те валились, как трава под косой. Потом на нас выпустили тласкаланцев, словно разъяренных псов на беззащитного оленя. Именно тогда, как говорят, и было убито сорок тысяч человек, ибо тласкаланцы не щадили никого.

Следующий день был последним днем осады Теночтитлана.[36] От Кортеса прибыло новое посольство: он хотел встретиться с Куаутемоком. Но ответ был прежним: ничто не могло сломить это благородное сердце.

— Передайте ему, — сказал Куаутемок, — я умру там, где стою, но не стану с ним разговаривать. Мы беззащитны. Пусть Кортес делает с нами что хочет.

Весь город уже был разрушен, и те, кто еще оставался в живых, собрались на дамбе или под прикрытием обвалившихся стен все вместе — мужчины, дети и женщины. Здесь нас атаковали снова.

В последний раз загрохотал большой барабан на теокалли, в последний раз дикие крики ацтекских воинов понеслись к небесам. Мы защищались, как могли. Я поразил четырех врагов своими стрелами; мне подавала их Отоми, не отходившая от меня ни на шаг. Но остальные в большинстве своем были слабы, как малые дети. Что могли мы сделать? Испанцы носились среди беспомощных людей, словно зверобои среди тюленей, избивая ацтеков сотнями. Нас загнали в воду и начали топить, пока не завалили все каналы мертвыми телами. Как мы уцелели, я до сих пор не знаю.

Наконец небольшая группа, в которой вместе с нами были Куаутемок и его жена Течуишпо, очутилась на берегу озера, где стояли челны. Мы сели в них, еще не зная, куда плыть. Весь город был захвачен, и мы надеялись только спастись бегством. Однако испанцы заметили челны с бригантин и пустились в погоню. Ветер был попутный — в этой битве даже ветер помогал нашим врагам! Как мы ни налегали на весла, вскоре одна из бригантин поравнялась с нами и открыла огонь. Тогда Куаутемок поднялся в челне во весь рост.

— Я Куаутемок! — крикнул он. — Ведите меня к Малинцину.

Пощадите только моих людей, еще оставшихся в живых.

— Ну вот, жена, мой час пробил, — обратился я к Отоми, которая сидела со мной рядом. — Испанцы меня наверняка повесят. Лучше умереть самому, чтобы избежать этой позорной смерти.

— Нет, муж мой, — печально ответила она. — Я уже говорила тебе однажды: пока ты жив, остается надежда, только мертвым надеяться не на что. Может быть, нам еще удастся спастись! Но, если ты думаешь иначе, я готова умереть.

— Ты должна жить, Отоми!

— Тогда не убивай себя. Я последую за тобой всюду, куда бы ты ни пошел.

— Слушай, Отоми! — прошептал я. — Не говори никому, что ты моя жена. Выдай себя за одну из приближенных своей сестры Течуишпо. Если нас разлучат и если мне удастся бежать, я проберусь в Город Сосен. Там, среди твоего народа, мы найдем убежище.

— Хорошо, любимый, — проговорила она, печально улыбаясь. — Только не знаю, как встретят меня отоми после гибели двадцати тысяч своих лучших воинов.

В этот момент мы уже поднялись на палубу бригантины, и ответить я не успел.

Испанцы о чем-то поспорили, но потом высадили нас на берег и повели к чудом уцелевшему дому, где Кортес поспешно готовился к приему своего царственного пленника.

Окруженный свитой, испанский военачальник встретил нас, держа шляпу в руке. Рядом с ним стояла Марина. С тех пор, как я видел ее в Табаско, она стала еще прелестнее. Наши глаза встретились, и она вздрогнула, узнав меня, хотя распознать старого друга теуля в измученном, забрызганном кровью оборванце, у которого едва хватило сил взойти на плоскую кровлю дома, было далеко не просто. Но мы не обменялись ни словом. Все взоры в этот миг были устремлены на Кортеса и Куаутемока, на победителя и побежденного.

Куаутемок, похожий на живой скелет, но по-прежнему преисполненный гордости и благородства, приблизился к испанцу и заговорил. Марина переводила его слова:

— Я император Куаутемок, Малинцин. Все, что может сделать человек для защиты своего народа, я сделал. Взгляни, что тебе досталось!

И Куаутемок указал на черные руины Теночтитлана, вздымавшиеся повсюду, насколько хватал глаз.

— Но ты взял верх, — продолжал он, — ибо сами боги были против меня. Делай со мной что хочешь, но лучше всего — убей! Вот это, — Куаутемок прикоснулся к кинжалу Кортеса, — сразу избавит меня от всех страданий.

— Не бойся Куаутемок, — ответил Кортес. — Ты сражался, как подобает сражаться храброму воину. Таких людей я уважаю. Со мной ты в безопасности, потому что испанцы ценят честных противников. Вот поешь!

Кортес указал на стол, где лежало мясо, которого мы не видели уже много недель, и продолжал:

— Пусть твои товарищи тоже подкрепятся, вам это необходимо. А потом поговорим.

Мы с жадностью набросились на еду. Про себя я подумал, что совсем не худо будет умереть с полным желудком после того, как я столько раз смотрел в лицо смерти натощак. Пока мы расправлялись с едой, испанцы стояли напротив и смотрели на нас почти с жалостью.

Затем к Кортесу подвели Течуишпо, а с нею Отоми и еще шестерых знатных женщин. Кортес вежливо приветствовал их и приказал тоже накормить.

Но вот один из испанцев, присмотревшись ко мне, что-то шепнул Кортесу. Тот сразу помрачнел.

— Скажи-ка, — обратился он ко мне по-испански, — ты и есть тот самый изменник и предатель, что помогал ацтекам воевать против нас?

— Я не изменник и не предатель, генерал, — смело ответил я; вино и пища вдохнули в меня силы. — Я англичанин, и я сражался вместе с ацтеками потому, что у меня есть немало причин ненавидеть вас, испанцев.

— Сейчас у тебя их будет еще больше, предатель! — в бешенстве прохрипел Кортес. — Эй, вздернуть его на мачте вон той бригантины!

Я понял, что все кончено, и приготовился к смерти, как вдруг Марина что-то сказала на ухо Кортесу. Всего я не смог разобрать и расслышал только два слова: «спрятанное золото». Мгновение Кортес поколебался, затем громко приказал:

— Подождите! Повесить его мы всегда успеем. Стерегите этого человека хорошенько! Завтра я с ним сам разберусь.

Глава 28

ТОМАС ОБРЕЧЕН
По приказу Кортеса два испанца приблизились ко мне, схватили меня за руки и так повели к лестнице, спускавшейся с кровли дома.

Отоми все слышала. Испанского языка она не знала, но ей достаточно было взглянуть на лицо Кортеса, чтобы понять, что он приказал увести меня в темницу или на казнь. Когда я поравнялся с ней, она сделала шаг вперед. Страх за меня светился в ее главах. Я увидел, что Отоми готова броситься мне на шею, и, боясь, что этим она выдаст себя и подвергнется той же участи, остановил ее предостерегающим взглядом. Затем, сделав вид, что споткнулся от страха и истощения, я упал прямо к ее ногам.

Солдаты, которые вели меня, грубо расхохотались, и один из них пнул меня своим сапожищем. Но тут Отоми наклонилась и протянула руку, чтобы помочь мне подняться. Пока я вставал, мы успели обменяться несколькими быстрыми чуть слышными словами.

— Прощай, жена! — шепнул я. — Что бы ни случилось, молчи!

— Прощай, — отозвалась Отоми. — Если тебе придется умереть, жди меня у врат смерти — я приду к тебе.

— Нет, ты должна жить. Время залечит раны.

— Любимый, моя жизнь — это ты! Без тебя жить незачем.

В это время я уже поднялся на ноги. По-видимому, никто не приметил нашего тихого разговора, потому что все смотрели на Кортеса и слушали, как он разносит ударившего меня солдата.

— Что я тебе приказал? — шипел Кортес. — Я приказал стеречь пленника, а не пинать его сапогами! Ты что меня перед дикарями позоришь? Если что-нибудь похожее повторится, ты мне за это дорого заплатишь! Поучись вежливости хотя бы у этой женщины. Смотри, она сама умирает от голода, а все-таки бросила еду, чтобы помочь ему встать. А ты?.. Ведите его в лагерь да смотрите, чтобы с ним ничего не случилось! Он мне еще понадобится.

Недовольно ворча, солдаты повели меня вниз, и последнее, что я увидел, оглянувшись, было лицо моей жены Отоми, полное затаенной муки.

Когда я уже начал спускаться, стоявший возле самой лестницы Куаутемок поймал мою руку и пожал.

— Прощай, брат, — проговорил он, скорбно улыбаясь. — Мы сыграли нашу игру до конца, теперь можно и отдохнуть. Благодарю тебя за помощь и за твое мужество.

— Прощай, Куаутемок, — ответил я. — Ты проиграл, но утешься! Это поражение сделает твое имя бессмертным навеки.

— Ступай, ступай! — подгоняли меня солдаты, и я расстался с Куаутемоком, даже не подозревая, при каких обстоятельствах нам вскоре придется встретиться.

Солдаты посадили меня в лодку, тласкаланцы взялись за весла и переправили через озеро в испанский лагерь. Страшась гнева Кортеса, мои стражи больше не давали воли рукам, но зато издевались и насмехались надо мной всю дорогу. Они спрашивали, хорошо ли быть идолопоклонником, как я ел человечье мясо, сырым или жареным, и тому подобное. В своих грубых шутках они были неистощимы. Сначала я все переносил молча, потому что индейцы научили меня терпению, и лишь под конец дал им короткий, но достойный ответ.

— Молчите, трусы! — сказал я. — Если бы я был силен и вооружен, как раньше, мне бы не пришлось слушать, а вам повторять подобные слова — кто-нибудь из нас уже был бы мертв! А сейчас вы пользуетесь моей беспомощностью.

После этого я умолк, и солдаты тоже замолчали.

Когда мы достигли лагеря, мне пришлось пройти сквозь толпу разъяренных тласкаланцев, которые разорвали бы меня на куски, если бы их не удерживал страх. Нам навстречу попалось также несколько испанце, но те ничего и никого не замечали — настолько все были пьяны от мескаля и от радости, что наконец-то Теночтитлан взят и сражение кончилось! Я еще никогда не видел людей в таком состоянии. Ими овладело настоящее безумие. Несчастные воображали, что отныне будут есть свою солдатскую похлебку на золотых блюдах! Ради золота они последовали за Кортесом, ради золота они участвовали в сотнях схваток, рискуя попасть на жертвенный алтарь, и вот теперь это золото, как они полагали, было у них в руках.

Меня заперли в одной из комнат каменного дома, окна которого были забраны деревянной решеткой. Пока продолжалось мое заключение, сквозь эту решетку я видел и слышал все, что делали солдаты. Целыми днями и большую часть ночей, если только они не были заняты службой, испанцы пьянствовали и играли, ставя за раз по нескольку десятков песо, которые проигравший обязывался уплатить из своей доли неисчислимых ацтекских сокровищ. Они были настолько уверены в своей добыче, что никакие проигрыши их не огорчали. Игра прекращалась лишь тогда, когда опьянение брало верх и все игроки либо валились без чувств на землю, либо вскакивали из-за стола и пускались в дикую пляску под палящим солнцем, выкрикивая как одержимые:

— Золото! Золото! Золото!

Иногда мне удавалось услышать через свое окно лагерные новости. Так я узнал, что Кортес вернулся в лагерь, а вместе с ним — Куаутемок и еще несколько знатных индейцев индианок. Я сам видел и слышал, как солдаты, которым надоело играть на деньги, начали разыгрывать этих женщин в карты, записав их приметы на отдельных листках бумаги. Одна ив женщин, судя по этим приметам, весьма походила на мою жену Отоми. Ее выиграл какой-то мерзавец и тут же продал другому солдату за сто песо. Эти люди не сомневались, что теперь им достанется все — и золото, и женщины.

Так я сидел в своей тюрьме в течение многих дней, и никто меня не беспокоил, за исключением индеанки, прибиравшей комнату и приносившей пищу. В эти дни я только и делал, что ел за троих да спал, потому что никакие несчастья не могли у меня отбить аппетит или сон. Мне самому не верилось, но к концу недели я поправился ровно вдвое, от слабости моей не осталось и следа, и я снова стал силен, как прежде.

В перерывах между сном и едой я не отходил от окна, надеясь хотя бы издали увидеть Отоми или Куаутемока. Но все было тщетно. Зато вместо своих друзей я увидел, наконец, своего врага. Однажды вечером перед моей тюрьмой остановился де Гарсиа, Меня он не мог разглядеть, но мне-то хорошо была видна на его лице дьявольская, волчья усмешка, от которой мороз пробирал по коже. Де Гарсиа простоял так минут десять, поглядывая на мое окно, словно голодный кот на клетку с птицей. Я почувствовал, что он ждет, когда перед ним откроется дверь, и понял, что она откроется скоро.

Это случилось под вечер того самого дня, когда меня подвергли пытке.

Между тем я подмечал, что настроение солдат постепенно меняется. Они перестали ставить на кон неисчислимые сокровища, перестали даже напиваться до умопомрачения, и буйное веселье прекратилось. Вместо этого испанцы все время сходились теперь небольшими кучками, яростно о чем-то споря. В тот день, когда де Гарсиа пришел взглянуть на мою тюрьму, на большой площади напротив моего окна, собралась целая толпа солдат. Сам Кортес, облаченный в парадное платье, выехал к ним на белом коне. Площадь была слишком далеко, чтобы слышать, что там говорилось, но я видел, как некоторые офицеры злобно упрекали своего начальника и солдаты поддерживали их дружными криками. Кортес что-то долго говорил им в ответ, и, наконец, все молча разошлись.

На следующее утро едва я успел закусить, как в мою тюрьму вошли четыре солдата и приказали мне следовать за ними.

— Куда? — спросил я.

— К нашему капитану, предатель! — ответил старший из них.

«Вот оно!» — подумал я, но вслух сказал:

— Ладно. Любая перемена лучше сидения в этой дыре.

— Охотно верю! — отозвался солдат. — Только для тебя это последняя перемена.

Я понял: испанец думает, что ведет меня на казнь.

Через пять минут я уже стоял перед Кортесом в его доме. Рядом с ним сидела Марина, а вокруг — несколько ближайших соратников. Предводитель испанцев некоторое время смотрел на меня молча, потом заговорил:

— Твое имя Вингфилд; ты полукровка, наполовину испанец, наполовину англичанин. Ты высадился в устье реки Табаско, а оттуда попал в Мехико. Здесь тебя заставили изображать ацтекского бога Тескатлипоку. Тебе удалось спастись от смерти, когда мы захватили большой теокалли. Затем ты примкнул к ацтекам и принял участие в нападении и кровопролитии «Ночи печали». Впоследствии ты стал другом и советником Куаутемока, которому помогал защищать город. Отвечай пленник, это правда?

— Правда, генерал, — ответил я.

— Хорошо. Теперь ты попал к нам в плен и, будь у тебя хоть тысяча жизней, тебе не спастись, потому что ты предал свою веру и свою расу. Я не желаю рассматривать причины, побудившие тебя совершить это предательство. Мне важны факты! Ты убил многих испанцев и наших союзников, Вингфилд, убил подло, изменническим путем, и для меня ты — просто убийца! Тебя ждет смерть. Как изменника и святотатца, я приговариваю тебя к повешению.

— Если так, говорить больше не о чем, — спокойно ответил я, хотя кровь застыла в моих жилах.

— Нет, есть, — возразил Кортес. — Несмотря на все твои преступления, я готов подарить тебе жизнь и свободу. Я готов сделать больше — при первой же возможности отправить тебя в Европу, а там, если бог дозволит, ты, может быть, сумеешь скрыть совершенные тобой злодеяния. Но для этого ты должен выполнить одно условие. У нас есть основания полагать, что ты принимал участие в сокрытии золота Монтесумы, незаконно украденного у нас в «Ночь печали». Не отрицай, мы знаем, что это так, потому что тебя видели, когда ты садился в лодку с сокровищами. А теперь выбирай — либо ты умрешь позорной смертью, как предатель, либо откроешь нам тайну сокровищ.

Мгновение я колебался. Поступившись честью, я сохранял жизнь, свободу и надежду вернуться на родину, в противном же случае меня ждала ужасная смерть. Но тут же я вспомнил свою клятву; я подумал о том, что будет говорить обо мне, живом или мертвом, Отоми, если я ее нарушу, и мои колебания кончились.

— Я ничего не знаю об этих сокровищах, генерал, — холодно проговорил я. — Можете меня убить.

— То есть ты ничего не хочешь нам говорить, предатель? Подумай! Если ты дал какую-нибудь клятву, бог освобождает тебя от нее. Царства ацтеков больше нет, их император — мой пленник, их столица — куча развалин. Истинный бог дал мне победу над проклятыми идолами! Золото врага — моя законная добыча, и я должен ее получить, чтобы расплатиться с моими доблестными товарищами, которым нечем поживиться среди руин. Подумай еще раз.

— Я ничего не знаю об этих сокровищах, генерал.

— Память иногда изменяет людям. Если она изменит тебе, ты умрешь, предатель, можешь в этом не сомневаться. Но смерть не всегда приходит быстро. Есть много способов, о которых ты, конечно, слышал, поскольку жил в Испании.

Кортес поднял брови, многозначительно посмотрел на меня и продолжал:

— Человек умирает и все-таки продолжает жить в течение долгих недель. Как это ни печально, мне придется прибегнуть к таким способам, чтобы пробудить твою память — если она еще спит, прежде, чем ты умрешь.

— Я в вашей власти, генерал, — ответил я. — Вы все время называете меня предателем, но я не предатель. Я подданный английского короля, а не короля Испании. Сюда я прибыл вслед за одним негодяем, который по отношению ко мне и моей семье совершил страшное злодеяние, — это один из ваших соратников, некий де Гарсиа, или, как вы его называете, Сарседа. К ацтекам я присоединился, чтобы найти его, и еще по некоторым причинам. Ацтеки потерпели поражение, и теперь я ваш пленник. Но, по крайней мере, обходитесь со мной, как честные воины обходятся с побежденным противником. Я ничего не знаю о сокровищах. Убейте меня, и покончим на этом.

— Как человек, я, может быть, так и сделал бы, но я не просто человек. Здесь, в Анауаке, я представляю церковь! Ты примкнул к идолопоклонникам, ты спокойно смотрел, как твои дикие друзья приносят в жертву и пожирают христиан, твоих братьев. За одно это тебя надо обречь на вечные пытки, и так оно, несомненно, и будет, когда мы с тобой разделаемся. Что касается идальго дона Сарседы, я его знаю только как храброго товарища по оружию и не стану слушать про него всякие россказни, выдуманные подлым вероотступником. Но если между вами и вправду была какая-то старая вражда, я тебе не завидую, — тут в глазах Кортеса мелькнул злобный огонек, — потому что я намереваюсь поручить тебя его заботам. В последний раз повторяю: выбирай! Либо ты укажешь, где спрятаны сокровища, и получишь свободу, либо будешь передан дону Сарседе. А уж он-то найдет способ развязать тебе язык?

Странная слабость овладела мной, когда я понял, что обречен на пытки и что пытать меня будет де Гарсиа. Зная его жестокое сердце, мог ли я рассчитывать на снисхождение. Еще бы! Наконец-то смертельный враг попал к нему в руки, и теперь он натешится вволю! Но все же чувство чести и воля заглушили мой страх, и я ответил:

— Генерал, я уже сказал, что ничего не знаю об этих сокровищах. Теперь можете меня замучить, и да простит господь вашу жестокость!

— Ах ты, святотатец! Как смеешь ты произносить имя божье, несчастный идолопоклонник и людоед? Позвать сюда Сарседу!

Когда посланный ушел, воцарилось молчание. Я встретился взглядом с Мариной и увидел жалость в ее добрых глазах. Но она ничем не могла мне помочь. Кортес был разъярен. До сих пор золото не удалое найти, солдаты требовали вознаграждения, и страх перед бунтом заставил его прибегнуть к столь постыдному средству, хотя по натуре он не отличался жестокостью.

Несмотря на это, Марина попыталась вступиться за меня. Некоторое время Кортес прислушивался к ее горячему шепоту, но затем грубо оттолкнул индеанку.

— Молчи, Марина! — сказал он. — Неужели ты думаешь, я пощажу эту английскую собаку, когда моя власть, а может быть, и сама жизнь зависят от того, найдут сокровища или нет? Он знает, где они спрятаны! Ты сама это сказала, когда я хотел его сразу повесить за измену. Да и шпион, конечно, не ошибся. Ведь он его видел тогда на озере! С ними был еще один наш друг, но он не вернулся: должно быть, они его убили. Наконец, какое тебе дело до этого человека? Почему ты за него заступаешься? Оставь меня в покое, Марина, у меня и без того хватает забот.

Кортес закрыл лицо руками и погрузился в безрадостные размышления. Марина печально посмотрела на меня, словно говоря: «Я сделала, что могла». Я поблагодарил ее взглядом.

Но вот послышались шаги, и когда я снова поднял глава, передо мной стоял де Гарсиа. Время и лишения почти не изменили его; серебряные нити в остроконечной бородке и вьющихся волосах только придали достоинства гордому облику моего недруга. Когда мот смуглый испанский красавец в пышном одеянии, украшенном золотыми цепочками, обнажив голову, поклонился Кортесу, я вынужден был признаться, что еще ни разу не встречал столь блестящего кавалера, чья привлекательная внешность так ловко скрывала самое черное сердце. Но я-то знал, что он собой представляет, и при виде его вся кровь закипела во мне от ярости. А когда я подумал о своем бессилии и о том, какое поручение он сейчас получит, я заскрежетал зубами и проклял день своего рождения. Что касается де Гарсиа, то он приветствовал меня быстрой жестокой улыбкой и обратился к Кортесу:

— Вы меня звали, генерал?

— Здравствуйте, друг, — откликнулся Кортес. — Вы знаете этого изменника?

— Даже слишком хорошо, генерал. Он трижды пытался меня убить.

— Ну что ж, это ему не удалось, а теперь пришел ваш час, Сарседа. Кстати, он говорит, что у вас с ним вражда. В чем там дело?

Де Гарсиа заколебался, теребя свою остроконечную бородку, потом ответил:

— Мне не хотелось говорить, потому что эта история вызывает во мне боль и раскаяние, но все-таки я ее расскажу, чтобы вы не думали обо мне хуже, чем я того заслуживаю. У этого человека есть причины относиться ко мне с недоброжелательством. Буду откровенен. Когда я был много моложе и предавался всем безумствам юности, я встретился в Англии с его матерью, красавицей-испанкой, по несчастной случайности вышедшей замуж за отца этого человека, деревенского дурня, злого шута, который ее истязал. Короче говоря, дама полюбила меня, и я убил ее мужа на дуэли. Вот почемуэтот предатель меня так ненавидит.

Пока он говорил, я думал, мое сердце испепелится от ярости. Ко всем своим злодеяниям и оскорблениям де Гарсиа прибавил еще одно: он запятнал чести моей покойной матери!

— Ты лжешь, убийца! — крикнул я, тщетно пытаясь разорвать веревки, которыми был связан. — Ты лжешь!

— Генерал, прошу защитить меня от подобных оскорблений, — спокойно проговорил де Гарсиа. — Будь пленник достоин дуэли, я попросил бы вас развязать его на некоторое время, но о таких, как он, я не желаю пачкать свой меч. Мне дорога моя честь.

— Если ты посмеешь еще раз оскорбить испанского дворянина, — холодно сказал Кортес, — у тебя вырвут раскаленными клещами твой подлый язык, проклятый еретик! А вас, Сарседа, я благодарю за откровенность. Если у вас на душе нет иных грехов, кроме этой любовной истории, я думаю, наш добрый капеллан Ольмедо избавит вас от пламени чистилища. Но мы зря тратим слова и время. Этот человек знает тайну сокровищ Куаутемока и Монтесумы. Если Куаутемок и его приближенные ничего не скажут, то этого белого язычника можно заставить заговорить. Только индейцы способны перенести все пытки без единого стона, а ему они быстро развяжут язык! Займитесь им, Сарседа. Поручаю его вашим особым заботам. Сначала пусть помучается вместе с другими, а если он окажется несговорчивым, отделите упрямца от остальных. Выбор способов предоставляю вам. Когда он признается, сообщите.

— Извините меня, генерал, но это занятие не для испанского дворянина. Я привык пронзать своих врагов мечом, а не рвать их клещами, — возразил де Гарсиа, но я заметил, как торжествующе блеснули его черные глаза, и уловил в деланно оскорбленном голосе испанца злорадную нотку.

— Знаю, друг, ответил Кортес. — Но что делать? Мне самому это не нравится, однако иного выхода нет. Золото! Золото! Матерь божья, солдаты уже кричат, что я его украл. Проклятые индейцы вряд ли проронят хоть слово даже под пыткой. А этот человек знает все, и я нарочно отдаю его вам, потому что вы знаете, какие злодеяния он совершил, и это избавит вас от ложной жалости. Не давайте ему пощады! Помните — он должен заговорить!

— Вы приказывайте, Кортес, и, хотя это дело не по мне, я подчиняюсь. Но с одним условием: отдайте приказ в письменном виде.

— Приказ вам вручат немедленно, — ответил Кортес. — А пока отправьте пленника!

— Куда?

— В тюрьму, где он сидел. Все уже готово. Там он встретит своих друзей…

Появились солдаты и повели меня обратно в мою темницу. Когда мы выходили из комнаты, де Гарсиа крикнул, что сейчас нас догонит.

Глава 29

ДЕ ГАРСИА ВЫСКАЗЫВАЕТСЯ НАЧИСТОТУ
Меня поместили не в мою комнату, а в расположенную при входе в дом маленькую караульную, где отдыхала стража. Здесь, задыхаясь от страха и ярости, я лежал некоторое время, связанный по рукам и ногам. Два солдата с обнаженными мечами не спускали с меня глаз. Из-за стены доносились глухие звуки ударов, сопровождаемые стонами.

Но вот дверь распахнулась, в караульню вошли два тласкаланца свирепого вида и, схватив меня за волосы и за уши, грубо поволокли в комнату. Я услышал, как один испанец сказал, обращаясь к другому:

— Бедняга! Святотатец он или нет, мне его жаль. Проклятая служба!

Затем дверь за нами закрылась, и я очутился в камере пыток. Комната была затемнена; на оконной решетке висел какой-то лоскут, и только огонь жаровен освещал стены призрачными отблесками. При свете этих отблесков я старался разглядеть обстановку.

Посреди комнаты стояли три грубо сколоченных деревянных кресла. Одно было пусто, а в двух других сидели император ацтеков Куаутемок и мой старый знакомый, касик Такубы. Они были привязаны к креслам, а под ногами у них стояли жаровни с пылающими углями. Позади кресел примостился писец с бумагой и чернильницей. Вокруг пленников суетились занятые своим страшным делом тласкаланцы, которыми руководили два испанских солдата.

Перед третьим пустым креслом стоял еще один испанец, — казалось, не принимавший участия во всем происходящем. Это был де Гарсиа.

Но вот один из тласкаланцев схватил босую ногу правителя Такубы и прижал ее к пылающим угольям жаровни. Несколько мгновений стояла мертвая тишина, затем касик Такубы глухо застонал. Куаутемок повернулся к нему — только тогда я заметил, что его нога тоже стоит на горящих угольях.

— На что ты жалуешься, друг? — заговорил он твердым голосом. — Я тоже не отдыхаю на своем ложе, однако молчу! Смотри на меня, друг, и не выдавай своих страданий.

Я услышал, как заскрипело перо по бумаге: писец записал его слова. В этот миг Куаутемок повернул голову и увидел меня. Его лицо было свинцовым от боли, но когда он обратился ко мне, я услышал все тот же неторопливый, ясный голос, который столько раз звучал на большом совете.

— Увы, ты тоже здесь, друг мой теуль? — сказал Куаутемок. — Я надеялся, что тебя они пощадят. Теперь ты видишь, что значит верить испанцам. Малинцин поклялся обходиться со мной с уважением, вот он и воздает мне честь горящими углями и раскаленными клещами. Они думают, что мы спрятали сокровища, и пытаются вырвать у нас эту тайну. Но ведь ты знаешь, теуль, что это неправда. Если бы у нас были сокровища, разве бы мы не отдали их сами нашим победителям, божественным сыновьям Кецалькоатля? Ты знаешь, что у нас не осталось ничего, кроме развалин наших городов и праха наших близких.

— Молчи, собака! — оборвал его один из палачей и ударил по лицу. Но я уже понял и в глубине души поклялся, что скорее умру, чем выдам тайну своего собрата. Скрыв от алчных испанцев сокровища, Куаутемок хоть в этом мог одержать над ними победу. Нет, я не предам его в последнем бою!

Так я дал клятву, которой тут же было суждено подвергнуться испытанию. По знаку де Гарсиа тласкаланцы схватили меня и привязали к третьему креслу. Затем он склонился к моему уху и заговорил по-испански:

— Пути господни неисповедимы, кузен Вингфилд. Ты охотился за мной по всему свету, мы не раз встречались, и каждый раз было тебе на горе. Я думал, что разделаюсь с тобой на рабском корабле, я надеялся, что акулы прикончат тебя в море, но ты каким-то образом всегда ускользал от меня, мой преследователь, и я каждый раз сожалел об этом, узнавая правду. Но теперь я ни о чем не жалею. Теперь я знаю, что тебе был уготован сегодняшний день. На сей раз ты от меня не уйдешь, кузен Вингфилд, и я надеюсь, что мы проведем с тобой несколько приятных дней, прежде чем расстаться навсегда. Я буду с тобой обходителен. Выбирай сам, с чего нам начать. К сожалению, выбор не так богат, как бы мне хотелось; святая инквизиция еще не прибыла сюда со своими милосердными орудиями, но я собрал все, что мог. Эти дикари ничего не понимают в своем деле: у них хватило воображения только на горящие угли. У меня, как видишь, больше фантазии, — де Гарсиа показал на различные орудия пыток. — Итак, что тебе больше нравятся?

Я не ответил, решив не издавать ни звука, что бы со мной ни делали.

— Сейчас подумаем, подумаем, — продолжал де Гарсиа, теребя свою бородку. — Ага, есть! Эй, рабы, сюда!

Я не хочу описывать пережитые мной страдания, чтобы не возбудить ужас в душе того, кому доведется прочесть мою историю. Достаточно будет сказать, что этот дьявол с помощью тласкаланцев истязал меня в течение двух с лишним часов, подвергая самым ужасным мучениям. Он перепробовал на мне все пытки, какие только мог придумать, проявив в этом деле незаурядные способности и неистощимую изобретательность. Когда я временами терял сознание, меня тотчас приводили в себя ведрами холодной воды и водкой, которую вливали мне в рот. Но, несмотря на все это, я с гордостью могу сказать, что за два с лишним часа невыносимых страданий не издал ни единого стона и не произнес ни слова. А ведь я испытывал не только телесные муки. Мой враг, не переставая, осыпал меня издевками и насмешками, терзавшими мою душу сильнее, чем орудия пыток и горящие угли терзали мою плоть. Наконец де Гарсиа выбился из сил и, обозвав меня упрямой английской свиньей, приостановил пытку. В этот момент в залитую кровью комнату вошел Кортес, а за ним — Марина.

— Как дела? — спокойно спросил Кортес, хотя лицо его побелело при виде всех ужасов.

— Касик Такубы признался, что золото спрятано у него в саду, — ответил писец, заглянув в свои бумаги. — Двое других молчат, генерал.

Я услышал, как Кортес пробормотал про себя:

— Какие люди! Поистине железные…

Затем громко приказал:

— Завтра отнесите касика в сад, о котором он говорил; пусть покажет, где лежит золото. А этих двух оставьте на сегодня в покое. Может быть, за ночь они образумятся. Надеюсь на это, надеюсь ради их же блага!

Кортес отошел в дальний угол и начал совещаться с Сарседой я другими палачами. Передо мной и Куаутемоком осталась одна Марина. Некоторое время она смотрела на принца почти с ужасом, затем странный огонь промелькнул в ее прекрасных главах и она тихо обратилась к нему по-ацтекски:

— Помнишь, Куаутемок, как ты однажды оттолкнул меня там, в Табаско, и что я тебе тогда сказала? Я говорила, что возвышусь без твоей помощи и вопреки тебе. Видишь, все сбылось, и даже больше того, ибо смотри, до чего ты дошел! Скажи, ты не жалеешь о том далеком дне, Куаутемок? Я жалею, хотя многие женщины на моем месте только радовались бы, увидев тебя в беде.

— Женщина, — ответил принц хриплым голосом, — ты предала свою родину, унизила меня и довела до пыток. Да, если бы не ты, пожалуй, все было бы по-другому. Да, я сожалею — сожалею о том, что не убил тебя сразу. Но да будет впредь имя твое постыдной бранью в устах каждого честного человека, да будет душа твоя проклята навеки и да испытаешь ты еще при жизни самую страшную измену и унижение! Твое предсказание сбылось, женщина. Но и мое исполнится!

Марина, трепеща, отвернулась и некоторое время не могла произнести ни слова. Но вот взгляд индеанки упал на меня, и слезы полились из ее глаз.

— Увы, друг мой, — пробормотала она, — бедный, бедный…

— Не плачь надо мной, Марина, — отозвался я по-ацтекски. — Какой толк от твоих слез? Лучше помоги мне, если можешь!

— О, если бы я могла! — воскликнула она, рыдая, повернулась и выбежала из комнаты пыток. Кортес последовал за ней.

К нам снова приблизились испанцы. Они подняли Куаутемока и касика Такубы и понесли на руках, потому что те не могли идти, а касик вообще был без сознания.

— Прощай, теуль! — сказал мне Куаутемок, когда его проносили мимо. — Ты поистине благородный человек, настоящий сын Кецалькоатля. Да вознаградят тебя боги за все, что ты выстрадал ради меня и моего народа, ибо я наградить тебя не могу.

Это были последние слова Куаутемока, которые мне довелось услышать, ибо в следующее мгновение его вынесли из комнаты.

Я остался один лицом к лицу с тласкаланцами и де Гарсиа. Он не переставал надо мной насмехаться:

— Что, друг мой Вингфилд, устал немножко? Ничего, все дело в привычке! Игра трудна только поначалу. За ночь сон освежит тебя, а утром ты проснешься новым человеком. Ты, наверное, думаешь, что худшее уже позади, что на большее я не способен? Глупец, это только цветики. Ты, конечно, воображаешь, что твое упрямство злит меня? Опять ошибка! Я молюсь о том, чтобы ты не вздумал заговорить, дружок! Я готов отказаться от своей доли спрятанного золота, лишь бы провести с тобой еще пару подобных деньков! Я могу расплатиться с тобой сполна — мне посчастливилось найти такой способ. Ведь можно терзать не только плоть, не правда ли? Когда я хотел отомстить твоему отцу, я поразил ту, которую он любил. А теперь я добрался и до тебя. Ты, конечно, не понимаешь, о чем идет речь? Хорошо, я скажу. Может быть, ты знаешь некую знатную индеанку царского рода по имени Отоми?

— Отоми? Что с ней? — воскликнул я, впервые разжав уста, ибо страх за нее поразил меня сильнее, чем перенесенные пытки.

— О, какая удача! Наконец-таки я нашел способ заставить тебя говорить. Завтра ты у меня будешь соловьем разливаться! А способ простой: Отоми, дочь Монтесумы, и, кстати, весьма приятная дама, согласно обычаям индейцев, стала твоей женой, кузен Вингфилд. Я знаю всю вашу историю. Так вот, твоя жена в моей власти, и я тебе это докажу. Сейчас ее приведут сюда; можете утешить друг друга. Но завтра она сядет на твое место, и на твоих глазах ей придется испытать все, что испытал здесь ты. Слышишь, собака? О, тогда ты заговоришь! Ты скажешь все, только боюсь, будет слишком поздно!

Первый раз за все время я почувствовал, что силы мои сломлены, и начал молить своего злейшего врага о милосердии.

— Пощади ее! — стонал я. — Делай со мной, что хочешь, но ее пощади! Ведь есть же у тебя сердце, даже у тебя, ибо и ты человек. Ты никогда этого не сделаешь, и Кортес этого не допустит.

— Кортес? — рассмеялся де Гарсиа. — Кортес ничего не узнает, пока все не будет кончено. У меня есть его письменный приказ — использовать все способы, чтобы вырвать у тебя признание. Пытки не помогли — значит, остается только этот способ. А что касается остального, то, по-видимому, ты меня плохо знаешь. Тебе известно, что такое ненависть, потому что ты меня ненавидишь. Так вот, увеличь это чувство в десять раз и тогда ты поймешь, как я ненавижу тебя. Я ненавижу тебя за твою семью, за то, что у тебя глаза твоей матери, но больше всего — за тебя самого! Меня, испанского дворянина, ты избил палкой, как собаку! Разве может хоть что-нибудь остановить меня теперь, когда я могу, наконец, удовлетворить свою ненависть? Ты смелый человек, но сейчас ты дрожишь, сейчас и ты узнал муки ужаса. Какое счастье! Теперь я могу сказать все начистоту: я боюсь тебя, Томас Вингфилд. Я испугался, когда встретился с тобой впервые — у меня были на то причины, — и только поэтому пытался тебя убить. По временам я не мог спать от необъяснимого ужаса, который ты мне внушал. Из-за тебя я бежал из Испании, из-за тебя я вел себя, как трус, во многих схватках. В этой странной дуэли мне всегда везло, но все равно я боялся тебя по-прежнему. Я боюсь тебя и сейчас. Если бы мог, я бы убил тебя сразу, но тогда твой призрак начал бы преследовать меня вместе с призраком твоей матери, а главное — мне пришлось бы ответить за тебя Кортесу. Страх кузен Вингфилд, — отец жестокости. Страх перед тобой заставляет меня быть беспощадным. Я знаю, что в конечном счете ты меня победишь, живой или мертвый, но сейчас моя очередь торжествовать. Пока в тебе или в тех, кто тебе дорог, теплится жизнь, я буду делать все, чтобы довести тебя или твоих близких до позора, унижения и гибели. А почему бы и нет? Ведь я уже погубил твою мать, кузен, хотя мне и пришлось это сделать, чтобы спасти свою жизнь. Мне все равно нет прощения — сделанного не переделать! Ты гнался за мной, чтобы отомстить, и рано или поздно твоей рукой или с твоей помощью эта месть свершится. Но сегодня мой час, и я им воспользуюсь, хотя бы для этого мне пришлось превратиться в мясника!

Внезапно де Гарсиа повернулся и вышел из комнаты, а я от слабости и боли потерял сознание.

Очнулся я на чем-то вроде ложа и почувствовал, что путы мои сняты. Надо мной склонилась какая-то женщина. Шепча слова жалости и любви, она перевязывала мои раны.

Была уже ночь, но в комнате горел светильник, и в его мерцании я разглядел, что женщина эта была не кто иная, как Отоми, но уже не измученная и истощенная, а почти столь же прекрасная, как задолго до дней голодной осады.

— Отоми, ты здесь! — прошептал я израненными губами и застонал, потому что вместе с сознанием в моей памяти всплыли угрозы де Гарсиа.

— Да, любимый, это я, — тихо отозвалась Отоми. — Мне позволили ухаживать за тобой. Проклятые, что они с тобой сделали? Если бы я могла отомстить!..

Отоми разрыдалась.

— Тш-ш-ш! — проговорил я. — Тише. У нас есть еда?

— Сколько угодно. Принесла женщина от Марины.

— Дай мне поесть, Отоми.

Она принялась меня кормить, и постепенно смертельная слабость прошла. Осталась только боль, раздиравшая на части мое бедное тело.

— Слушай, Отоми, ты видела де Гарсиа?

— Нет, муж мой. Два дня назад меня разлучили с моей сестрой Течуишпо и другими женщинами, но обращались со мной хорошо, и я не видела ни одного испанца, если не считать солдат, с которыми сюда пришла. Они сказали, что ты болен. О, теперь-то я знаю, что это за болезни…

И она снова заплакала.

— Однако кто-то тебя увидел и донес, что ты моя жена.

— Это понятно, — ответила Отоми. — Все ацтеки знали о нашей женитьбе, сохранить подобную тайну невозможно. Но за что они тебя так мучили? За то, что ты сражался против них?

— Мы одни? — спросил я.

— Снаружи стоит стража, но в комнате мы одни.

— Тогда наклонись поближе, и я тебе скажу.

Когда я объяснил Отоми все, она вскочила на ноги с горящими главами и заговорила, прижимая руки к сердцу:

— О, я любила тебя и раньше, но теперь люблю еще сильнее, если только это возможно! Кто вынес бы подобные страдания, сохранив верность клятве и побежденным друзьям? Да будет благословен день, когда я впервые увидела твое лицо, о муж мой, самый верный из всех людей! Но те, кто посмел это сделать с тобой, где они? Теперь они не придут, правда? Теперь все кончено, и я буду ухаживать за тобой, пока ты не поправишься. Ведь иначе они не пустили бы меня к тебе!

— Увы, Отоми, я должен тебе сказать правду: ничто еще не кончено!

И прерывающимся голосом я рассказал ей все, да, все, потому что не имел права ничего скрывать. Я объяснил ей, для чего ее привели сюда. Она выслушала меня молча, и только губы ее побелели.

— Поистине теули превзошли наших жрецов, — заговорила она, когда я кончил. — Жрецы нашего народа пытают и приносят жертвы во славу богов, а не во имя золота и тайной злобы. Но что нам теперь делать? Скажи мне, муж мой, ты должен сказать!

— Я не смею, — простонал я.

— Ты словно девочка, которая не решается признаться в сжигающей ее любви, — проговорила Отоми с печальной и гордой усмешкой. — Хорошо, я скажу за тебя. Ты думал о том, что этой ночью мы должны умереть.

— Да, — ответил я. — Умереть сейчас или умереть завтра, испытав все муки и унижения, — иного выбора у нас нет. Если бог нам не поможет, мы должны помочь себе сами, а способ у нас только один.

— Бог? Нет никакого бога! Было время, когда я усомнилась в богах своего народа и обратилась к твоему божеству. Но сейчас я отвергаю и проклинаю его! Если бы был милосердный бог, о котором ты говорил мне, разве бы он допустил подобное? Ты единственный мой бог, и только тебе я поклоняюсь, Нечего взывать к тому, чего нет! А если что-то и есть, то все равно никто не услышит наши жалобы и не увидит наши страдания. Поэтому будем надеяться только на себя. Вон лежат веревки. На окне есть решетка. Одно мгновение — и мы улетим за пределы солнца, прочь от жестокости теулей или просто уснем навеки. Но пока еще у нас есть время. Давай поговорим немного! Вряд ли они приступят к пыткам до рассвета, а к рассвету мы будем уже далеко.

И мы повели беседу, насколько мне позволяла боль. Мы вспоминали о нашей первой встрече, о том, как Отоми была отдана мне, богу Тескатлипоке, Душе Мира, о дне, когда мы лежали бок о бок на жертвенном алтаре, о нашей настоящей свадьбе, об осаде Теночтитлана и о смерти нашего первенца. Так мы проговорили далеко за полночь и умолкли лишь часа в два утра. Гнетущая тишина воцарилась в темнице. Наконец Отоми обратилась ко мне, и голос ее зазвучал торжественно и глухо:

— Муж мой, ты измучен болью, а я усталостью. Время совершить неизбежное. Печальна наша судьба, но впереди нас ждет, наконец, покой. Благодарю тебя, муж мой, за твою доброту, но еще больше благодарю тебя за верность моей семье и моему народу. Прикажи приготовить все для нашего последнего странствия.

— Приготовь, — ответил я.

Отоми встала и занялась веревками. Вскоре все было сделано. Час смерти пробил.

— Помоги мне, Отоми, — попросил я. — Я сам не могу ходить.

Она подняла меня своими сильными нежными руками, и поставила на табурет под зарешеченным окном. Потом она накинула мне на шею петлю, встала со мной рядом и затянула вторую петлю у себя на горле. В торжественной тишине мы обменялись последним поцелуем. Все уже было сказано.

Но вдруг Отоми спросила меня:

— О чем ты думаешь в этот миг, муж мой? Обо мне и нашем мертвом ребенке или о той девушке, что живет далеко за морем? Нет, не отвечай! Я была счастлива в моей любви — этого достаточно. Сейчас любовь моя оборвется вместе с жизнью. Я ни о чем не жалею; мне жалко тебя. Прикажи, я оттолкну табурет. Скажи — да!

— Да, Отоми. Нам не на что надеяться, кроме смерти. Я не могу изменить Куаутемоку, и я не вынесу твоего позора и мучений.

— Тогда поцелуй меня в последний раз!

Я снова поцеловал ее, и Отоми толкнула табурет, пытаясь его опрокинуть. В тот же миг двери распахнулись и снова быстро захлопнулись. Перед нами стояла закутанная женщина с факелом в одной руке и каким-то узлом в другой. Увидев эту ужасную сцену, она бросилась к нам с криком:

— Что вы делаете? Ты сошел с ума, теуль!

Я сразу узнал голос Марины.

— Кто эта женщина, муж мой? — спросила Отоми. — Откуда она тебя знает, и почему она мешает нам умереть спокойно?

— Я Марина, — ответила закутанная гостья. — Я пришла вас спасти, если только смогу.

Глава 30

ПОБЕГ
Отоми сбросила петлю с шеи и, спустившись на пол, встала перед Мариной.

— Так это ты, Марина? — заговорила она гордо и холодно. — И ты пришла нас спасти, ты, погубившая свою родину, отдавшая тысячи ее детей на поругание, смерть и пытки? Если бы я была одна, я предпочла бы обойтись без твоей помощи и умереть, как я этого хотела.

Никогда еще Отоми не выглядела так царственно, как в тот миг, когда отказалась от последней возможности на спасение ради того, чтобы высказать все свое презрение той, кого она называла предательницей. Впрочем, Марина и была предательницей. Если бы не она, Кортес вряд ли покорил бы Анауак.

Я задрожал, услышав гневные слова Отоми. Несмотря на все перенесенные страдания, жизнь все еще была мне дорога, хотя десять секунд назад я был готов переступить порог смерти. Неужели Марина сейчас уйдет, и мы погибнем? Но этого не случилось. Марина только отпрянула и задрожала под взглядом Отоми.

Удивительный контраст являла столь несхожая красота этих двух женщин, стоявших лицом к лицу в камере пыток, но еще разительнее было превосходство царственного духа обреченной на позорную смерть или на еще более постыдную жизнь принцессы над этой индеанкой, которую судьба на миг вознесла до звезд.

— Скажи, принцесса, — заговорила Марина своим нежным голосом, — если мне не солгали, ты сама легла на жертвенный камень рядом с этим человеком? Почему ты это сделала?

— Потому что я его люблю.

— По той же причине и я, Марина, бросила свою честь на другой алтарь, по той же причине я пошла против детей своего народа — я люблю другого человека. Только из любви к Кортесу я помогала ему, поэтому не презирай меня. Твоя любовь поможет тебе оправдать мою, ибо для нас, женщин, любовь — это все, Если я виновата, за эту вину я готова нести самое тяжкое наказание.

— Поистине ты его заслужила, — подхватила Отоми. — Моя любовь никому не причинила зла, а что сделала твоя? Смотри — вот лишь одно зерно твоего посева! На этом кресле твой хозяин Кортес пытал императора Куаутемока, нарушив все свои клятвы! А на этом рядом с ним сидел мой муж и твой друг теуль, которого Кортес отдал в руки его злейшему врагу де Гарсиа, или Сарседе. Смотри, что он с ним сделал! О нет, не отворачивайся, добрая женщина, смотри на его раны! Подумай, до какого ужаса нас довели, если мы оба готовы умереть здесь, как собаки: мой муж — потому, что он не может пережить, чтобы меня тоже пытали, я — потому, что дочь Монтесумы, принцесса народа отоми, не дойдет до подобного позора. Лучше смерть! А ведь это только один колосок твоей жатвы, отверженная изменница! На развалинах Теночтитлана ты соберешь богатый урожай позора и смерти. Если бы на то была моя воля, я бы скорей умерла десять раз, чем приняла спасение из рук, залитых кровью моего народа! Когда-то он был и твоим…

— О, замолчи, замолчи, умоляю! — простонала Марина, закрывая лицо руками, словно устрашенная видом Отоми. — Что сделано, то сделано — зачем ты меня терзаешь? Но неужели тебя, принцессу Отоми, привели сюда, чтобы пытать?

— Да, пытать, и на глазах моего мужа! А чем дочь Монтесумы, принцесса народа отоми, лучше императора Анауака? Если их не останавливает то, что я женщина, разве их удержит мой недавно еще высокий сан?

— Кортес ничего об этом не знает, клянусь! — воскликнула Марина. — А все остальное его заставили сделать солдаты. Они бунтуют и кричат, что он украл сокровища, которых Кортес сам никогда не видел. Но в этом злодеянии он не повинен! Он не знает…

— Тогда пусть спросит у Сарседы, своего подручного.

— Обещаю, я сделаю все, что могу, чтобы отплатить за это Сарседе. Но время идет, принцесса. Я пришла сюда с ведома Кортеса, чтобы попытаться выведать у твоего мужа теуля тайну сокровищ Монтесумы. Но ради нашей с ним дружбы я готова обмануть Кортеса и помочь вам обоим бежать. Ты отказываешься от моей помощи?

Отоми промолчала. Тогда впервые заговорил я:

— Нет, Марина, мне вовсе не хочется умереть в петле, как какому-нибудь вору. Но как этого избежать?

— Надежды, по правде говоря, мало, но я подумала, что если вы выберетесь из тюрьмы переодетыми, может быть, вам удастся скрыться. До рассвета в лагере вряд ли кто проснется, а если и найдутся такие, то лишь немногие из них сумеют отличить человека от дерева. Все перепились. Смотри, теуль, я принесла тебе одежду испанского солдата. Кожа у тебя смуглая, и в полумраке ты сойдешь за испанца. Для принцессы, твоей жены, я достала другое платье. Мне стыдно его предлагать, но это единственное, в чем женщина может свободно ходить по лагерю ночью. Кроме того, я принесла тебе меч, который у тебя отобрали, хотя и знаю, что когда-то им владел другой человек.

Не переставая говорить, Марина развязала свой узел и вынула из него одежду я меч, тот самый, что я отнял у испанца Диаса в кровавую «Ночь печаля». Но сначала Марина вытащила женское платье и подала его Отоми. Я увидел желто-красный наряд, какой у индейцев носят только определенные женщины, сопровождающие войска. Отоми тоже увидела его и отпрянула.

— Женщина, ты принесла мне свое собственное платье, — проговорила она спокойно, но с таким презрением, с такой дикарской гордостью, что даже я, привыкший к людям ее племени, был поражен. — Наверное, ты ошиблась. Во всяком случае, я его не надену.

— О, это уже слишком! — пробормотала Марина, теряя терпение и тщетно пытаясь скрыть злые слезы, выступившие у нее на глазах. — Я не могу больше этого выносить. Прощайте, я ухожу.

Марина начала завязывать увел, но я поспешил вмешаться:

— Прости ее, Марина! Это горе заставило Отоми так говорить!

Желание бежать росло во мне с каждой минутой. Повернувшись к Отоми, я сказал:

— Прошу тебя, будь добрее, жена, хотя бы ради меня. Марина — наша последняя надежда.

— Лучше бы она дала лам умереть спокойно, муж мой! Хорошо, ради тебя я надену наряд шлюхи. Но как мы выберемся отсюда, а потом из лагеря? Кто откроет нам дверь, кто удалит стражу? И даже если нас не заметят, сможешь ли ты идти?

— Дверь не откроется, принцесса, — ответила Марина, — тот кто меня впустил, ждет снаружи, чтобы запереть ее, когда я выйду. Но стражи нечего опасаться, верьте мне. Смотри, теуль, решетка на окне деревянная, твой меч быстро с ней справится. А если вас потом заметят, притворись пьяным солдатом, которого женщина ведет к его отряду. Что будет после — я сама не знаю. Знаю только, что ради вас обоих я рискую жизнью. Если откроется, что я вам помогла бежать, мне будет нелегко смягчить гнев Кортеса. Война кончилась, слава богу, но — увы! — теперь я ему уже не так нужна, как раньше.

— Я кое-как могу прыгать на правой ноге, — сказал я. — В остальном придется положиться на волю случая. Хуже, чем сейчас, нам все равно не будет.

— Прощай, теуль, больше мне нельзя задерживаться. Я сделала все, что могла. Пусть твоя счастливая звезда поможет тебе уйти невредимым. Бели мы никогда больше не встретимся, прошу тебя, теуль, не думай хоть ты обо мне плохо, потому что в мире и без того найдется много людей, которые будут меня проклинать.

— Прощай, Марина, — ответил я, и она ушла.

Мы слышали, как дверь закрылась за ней, и голоса людей, уносивших ее паланкин, постепенно замерли в отдалении. Потом все стихло. Отоми еще некоторое время прислушивалась, стоя у окна, но казалось, вся стража ушла, почему и куда — я до сих пор не знаю. Издалека доносились только хмельные голоса солдат.

— Теперь за дело! — сказал я Отоми.

— Как хочешь, муж мой, но, боюсь, все это бессмысленно. Я не верю этой женщине. Изменница предаст и нас. На худой конец теперь у тебя есть меч, и ты сумеешь им воспользоваться.

— О чем тут говорить? — возразил я. — В жизни нет ничего страшней пыток и смерти, а нас ждет и то и другое. Чего же нам еще спасаться?

Я сел на табурет и, пользуясь тем, что руки мои остались сильны и невредимы, принялся вырубать острым мечом деревянные прутья решетки один за другим, пока не проделал отверстие, через которое можно было протиснуться. За все это время никто поблизости не появлялся. Затем Отоми помогла мне одеться в принесенный Мариной костюм испанского солдата — сам я не смог бы с ним справиться. Трудно представить, какие муки испытывал я, надевая проклятое платье, а особенно натягивая длинные испанские сапоги на свои обожженные ноги. Несколько раз я останавливался и спрашивал себя: не лучше ли просто умереть, чем терпеть такую ужасную боль? Наконец с этим было покончено, и теперь пришла очередь Отоми облачиться в позорный наряд, который для большинства индианок был страшнее смерти. Мне кажется, что, надевая его, она испытывала еще большие страдания, чем я, хотя и другого рода, ибо для гордой Отоми это платье было ужаснее тернового венца.

Но вот переодевание закончилось. Отоми жеманно прошлась передо мной и спросила с дикой насмешливой улыбкой:

— Ну как, солдатик, хороша ли я? Ах, душка!..

— Перестань дурачиться! — оборвал я ее. — Какая разница, во что мы переодеты, если речь идет о жизни?

— Большая, муж мой. Но тебе, мужчине и чужестранцу, этого не понять! Я пролезу в окно первой и буду ждать тебя. Если ты не сможешь последовать за мной, я вернусь, и мы покончим с этим маскарадом.

Отоми быстро проскользнула в отверстие — она была сильна и гибка, словно оцелот.[37] Поднявшись на табурет, я постарался сделать то же самое, насколько позволяли мои раны. Мне удалось наполовину высунуться из окна, но тут я застрял и повис, как дохлая кошка. Наконец Отоми буквально выдернула меня наружу, и мы оба свалились на землю. Я не смог удержать стона. Отоми поставила меня на ноги, вернее на ногу, потому что я мог ступать только на одну из них, и мы огляделись. Вокруг не было ни души; даже пьяные вопли в лагере стихли. Вершина Попокатепетля уже розовела под первыми лучами солнца. В долину спускался рассвет.

— Куда теперь? — спросил я.

Хорошо еще, что Отоми с ее сестрой, женой Куаутемока, и другим женщинам разрешили свободно ходить по лагерю, и она, подобно большинству индейцев, прекрасно запоминала дорогу, по которой прошла хоть раз, так что теперь Отоми могла вести меня хоть в кромешной тьме.

— Пойдем к южным воротам, — прошептала она, — может быть, теперь, когда бои кончились, их не охраняют. По крайней мере эту дорогу я знаю.

Мы двинулись вперед. Я прыгал на одной ноге, опираясь на плечо Отоми. С большим трудом мы одолели ярдов триста, никого не встретив, но тут счастье нам изменило. Завернув за угол какого-то дома, мы лицом к лицу столкнулись с тремя солдатами, возвращавшимися к себе в сопровождении нескольких слуг после ночной попойки.

— Это еще кто здесь? — заорал один из них. — Как тебя зовут, друг?

— Доброй ночи, братец, бай-бай! — ответил я по-испански хриплым голосом пьяницы.

— Ты хочешь сказать, доброе утром — рассмеялся солдат, потому что уже светало. — Но как твое имя? Я что-то тебя не знаю, хотя рожа твоя мне знакома. Уж не встречались ли мы в бою?

— Не имеешь права спрашивать мое имя! — важно ответил я, раскачиваясь взад и вперед. — Не дай бог, узнает мой капитан, — тогда всем не поздоровится. Он у нас непьющий. Дай руку, девка, пора спать, бай-бай. Видишь, солнце уже садится!

Солдаты расхохотались. Один из них обратился к Отоми:

— Брось этого пьяного дурня, красотка, пойдем с нами!

Он потянул ее за руку, но тут Отоми повернулась к нему с таким свирепым видом, что испанец от удивления отступил, и мы, шатаясь, побрели дальше.

Когда угол дома скрыл нас от солдат, силы меня оставили, и я рухнул на землю от невыносимой боли: пока солдаты могли нас видеть, мне приходилось ступать на раненую ногу, чтобы не возбудить их подозрения. Отоми попыталась меня поднять.

— Вставай, любимый! — умоляла она. — Надо идти или мы погибнем.

С мучительным стоном я поднялся на ноги. Ценой каких страданий добрались мы до южных ворот — невозможно сказать. Мне казалось, я десять раз умру, прежде чем их достигну. Но вот, наконец, ворота и возле них, по счастью, ни одного солдата: все испанцы спали в караульне. Только три тласкаланца дремали у маленького костра, завернувшись с головой в свои плащи-одеяла. На рассвете посвежело.

— Открывайте ворота, собаки! — гордо потребовал я.

Увидев перед собой испанского солдата, один ив тласкаланцев встал на ноги, затем, помедлив, спросил:

— Зачем? Кто приказал?

Я не видел его лица, скрытого одеялом, но голос показался мне знакомым, и страх охватил меня. Однако нужно было отвечать.

— Зачем? А затем, что я пьян и хочу проспаться на травке, пока протрезвлюсь. Кто приказал? Я приказал, дежурный офицер! Живей, не то я прикажу тебя сечь до тех пор, пока ты не отучишься навсегда задавать дурацкие вопросы. Слышишь?

Тласкаланец заколебался.

— Может, разбудить теулей? — обратился он к своему товарищу.

— Не надо, — ответил тот. — Господин Сарседа устал и приказал его зря не беспокоить. Пропусти их или не выпускай, только его не буди.

Я задрожал с головы до ног: в караульне был де Гарсиа! Что, если он уже проснулся? Что, если он сейчас выйдет и увидит меня? И в довершение всего я узнал, наконец, голос тласкаланца, — это был один из пытавших меня мучителей. Только бы он не увидел моего лица! Палач наверняка узнает свою жертву.

Оцепенев от ужаса, я не мог произнести ни слова, и если бы не Отоми, моя история на этом бы окончилась. Но тут она вступила в свою роль и сыграла ее превосходно. Солеными солдатскими шуточками Отоми заставила тласкаланца рассмеяться, и он открыл перед нами ворота. Мы уже миновали их, когда от внезапного приступа слабости я споткнулся, упал и покатился по земле.

— Вставай, дружок, вставай! — тянула меня Отоми с грубым смехом. — Если хочешь спать, подожди, пока мы доберемся до какого-нибудь укромного местечка под кустом!

Она нагнулась, чтобы поднять меня. Тласкаланец со смехом поспешил ей на помощь, и, опираясь на них, мне удалось встать на ноги. Но когда я встал, шляпа, и без того едва прикрывавшая мое лицо, упала на землю. Тласкаланец подобрал ее, протянул мне, и в этот миг наши глава встретились. Хорошо еще, что свет падал сзади, так что мое лицо оказалось в тени.

В следующее мгновение я, подпрыгивая, двинулся дальше, но, оглянувшись, увидел, что тласкаланец с растерянным видом смотрит нам вслед, словно не веря своим глазам.

— Он узнал меня, — шепнул я Отоми. — Сейчас он опомнится и побежит за нами.

— Скорей, скорей, — умоляла она. — Вон за тем поворотом заросли агав. Там мы спрячемся.

— Не могу! Сил нет, — прохрипел я и начал снова валиться.

Отоми едва успела меня подхватить. И вдруг, напрягая все силы, она подняла меня на руки и понесла, словно мать ребенка, прижимая к своей груди. Любовь и отчаяние помогли ей пронести меня так шагов пятьдесят до края насаждений агавы, но здесь мы оба рухнули наземь.

Я скосил глаза на тропинку, по которой мы шли. Там из-за угла появился тласкаланец с утыканной обсидиановыми остриями палицей. Как видно, он решил избавиться от всех сомнений.

— Конец, — прохрипел я. — Он идет сюда.

Вместо ответа Отоми выхватила мой меч из ножен и сунула его рядом в траву.

— А теперь закрой глаза, — шепнула она. — Сделай вид, что спишь. Это наша последняя надежда.

Я закрыл лицо локтем и притворился спящим. Мне было слышно, как тласкаланец шел через заросли. Еще мгновение — и он уже стоял надо мной.

— Чего тебе надо? — спросила Отоми. — Ты что, не видишь — он спит? Не буди его!

— Сначала я должен взглянуть на этого человека, женщина, — ответил тласкаланец, отстраняя мою руку. — О, боги, я так и думал! Это тот самый теуль, с которым мы вчера возились. Он сбежал!

— Ты с ума сошел! — рассмеялась Отоми. — Если он и сбежал, то только от пьяной драки и выпивки.

— Ты лжешь, женщина, или просто ничего не слышала. Этот человек знает тайну сокровищ Монтесумы. За него дадут царскую награду!

И тласкаланец взмахнул палицей.

— Стой, зачем же тогда его убивать? Я, конечно, ничего не знаю. Бери его, если хочешь. Мне этот пьяный дурень давно надоел.

— А ведь верно! Убивать его глупо. Лучше я приведу его живым к господину Сарседе, за это он меня и похвалит и наградит. Эй, помоги мне!

— Управляйся сам, — сердито ответила Отоми. — Только сначала пошарь у него в карманах: может, там найдется, чем поживиться нам обоим?

— Тоже верно, — проговорил тласкаланец, опустился передо мной на колени и начал выворачивать мои карманы.

Отоми стояла над ним. Внезапно я увидел, как исказилось ее лицо и в глазах сверкнуло жуткое пламя, такое же, как в глазах жрецов, приносящих жертву. Быстрее мысли она схватила меч из травы и со всего размаху обрушила его на затылок тласкаланца.

Он упал, не издав ни звука. Отоми тоже упала, но уже через мгновение она снова стояла на ногах, сжимая обнаженный меч и не сводя с убитого страшного взгляда.

— Вставай, пока другие его не хватились! Ты должен встать!

И вот мы снова двинулись вперед, продираясь сквозь заросли. Сознание мое мутилось, проваливаясь в черную бездну. Иногда мне чудилось, что все это страшный сон, и во сне я шел по раскаленному докрасна железу. Как сквозь туман, увидел я каких-то людей с поднятыми копьями, Отоми, бегущую им навстречу с простертыми руками, и больше я ничего не помню.

Глава 31

ОТОМИ ГОВОРИТ СО СВОИМ НАРОДОМ
Я очнулся в тускло освещенной пещере. Надо мной склонилась Отоми, а чуть поодаль — какой-то человек подбрасывал сухие стебли агавы в огонь под кипящим горшком.

— Где мы? — спросил я. — Что произошло?

— Мы спасены, любимый, — ответила Отоми. — Во всяком случае на время ты в безопасности. Поешь, потом я все расскажу.

Она принесла мне похлебки, лепешек, и я с жадностью набросился на еду. Когда голод был утолен, Отоми заговорила:

— Ты помнишь, как тласкаланец бросился за нами и как я… как я от него избавилась?

— Помню, хотя и не понимаю, откуда у тебя взялись силы убить его.

— Мне дали их любовь и отчаяние, но не хотела бы я это повторять. Не вспоминай, муж мой. Страшно подумать… Я только тем и утешаюсь, что, наверное, не убила его: меч повернулся у меня в руке и, пожалуй, только оглушить тласкаланца. Потом мы бросились бежать. Через некоторое время я оглянулась и увидела его двух товарищей: они шли по нашим следам. Около бесчувственного тласкаланца они остановились, а затем со всех ног бросились за нами в погоню. Ты едва двигался, твой разум мутился, а у меня уже не было сил нести тебя. Они нас настигали, но мы все шли вперед, пока между нами не осталось всего шагов пятьдесят. И тут я увидела, как из зарослей на нас бросилось человек восемь вооруженных воинов. Это были люди моего племени, отоми, твои солдаты. Они следили за испанским лагерем и, увидев испанца, хотели его убить. И они едва не убили тебя, потому что я так задыхалась, что не могла говорить. Наконец мне удалось в двух словах сказать им, кто я, и объяснить, в каком ты положении. И тут подоспели тласкаланцы. Я позвала своих отоми на помощь, и они бросились на врагов, прежде чем те успели опомниться. Одного убили на месте, другого взяли в плен. Потом воины сделали носилки и без отдыха несли тебя двадцать лиг, все дальше в горы, пока мы не добрались до этого тайного убежища. Здесь ты пролежал три дня и три ночи. Теули искали тебя везде и всюду, но не нашли. Только вчера двое из них с десятком тласкаланцев прошли в ста шагах от пещеры, и мне стоило немалого труда удержать моих воинов: они хотели на них напасть. Сейчас все ушли, и, я думаю, мы на время в безопасности. Когда тебе станет лучше, тронемся отсюда.

— Но куда идти? Мы теперь как птицы без гнезда, Отоми.

— Нам остается только просить убежища в Городе Сосен или бежать за море. Выбор невелик, муж мой.

— О море нечего и думать; сюда приходят только испанские корабли. А как нас встретят в Городе Сосен — не знаю. Ведь мы разгромлены, и тысячи воинов отоми погибли.

— Придется рискнуть, муж мой. В Анауаке есть еще верные сердца, которые сумеют постоять за себя и за нас в эту годину скорби. Мы ведь с тобой пережили и не такие опасности! А теперь дай я перевяжу твои раны. Отдохни.

В этой горной пещере я пролежал еще три дня. Отоми ухаживала за мной. На четвертую ночь, когда меня уже можно было нести на носилках — ходить самостоятельно я начал только через несколько недель, — мы тронулись в путь. Воины донесли меня на своих плечах до самого ущелья, за которым лежал Город Сосен.

Здесь нас остановили часовые. Отоми рассказала им нашу историю и попросила кого-нибудь отправиться вперед и предупредить старейшин города. Следом за вестниками двинулись и мы. Утомленные дальней дорогой воины шли медленно, и к воротам прекрасного города мы подошли как раз в тот миг, когда вечерняя варя осветила возвышающуюся над ним снежную вершину вулкана Хака, окрасив его дымный султан в багровые цвета расплавленного железа.

Слух о нашем прибытии разнесся по всему городу. Всюду собирались кучки народа, молча провожая нас взглядами, и лишь изредка какая-нибудь женщина, чей муж или сын погибли во время осады, посылала нам вслед проклятия.

Увы, нас встречали совсем иначе, чем год назад, когда мы прибыли в Город Сосен впервые. Тогда за нами следовала целая армия, верных десять тысяч воинов, музыканты, певцы, и путь наш был усыпав цветами, а теперь? Теперь мы были двумя жалкими беглецами, спасающимися от мести теулей. Четыре воина несли меня на носилках. Отоми шла рядом, потому что ее нести было некому, и женщинынасмехались над ее нарядом продажной девки, — иного достать она не смогла. Жители города проклинали нас, как виновников своих бед, и хорошо еще, что они ограничивались только проклятиями!

Наконец мы пересекли площадь, на которую уже пала тень от теокалли, а когда приблизились к древнему, украшенному изваяниями дворцу, сразу наступили сумерки, и столб дыма над священной горой Хака осветился изнутри, словно раскаленный пламенем.

Во дворце почти ничего не было приготовлено, и в тот день мы поужинали при свете факела сухими тортильями, или пресными лепешками, запивая их водой, как самые последние из бедняков. Потом мы легли. Боль от ран мешала мне уснуть, и вскоре я услышал рядом плач Отоми. Думая, что я сплю, она тихо рыдала. Даже ее гордый дух был сломлен. До сих пор она так горько не плакала никогда, разве что над телом нашего первенца, умершего во время осады.

— О чем ты скорбишь, Отоми? — спросил я наконец.

— Я думала, ты спишь, — проговорила она в ответ прерывающимся голосом. — Иначе я бы не выдала своей боли. О муж мой, я скорблю обо всем, что выпало на долю нам и моему народу, но больше всего о тебе. До чего тебя довели! На тебя смотрят, как на последнего человека! А как нас встретили?!

— Ты ведь знаешь причину, жена, — ответил я. — Скажи лучше, что с нами сделают твои отоми? Убьют? Выдадут теулям?

— Завтра мы все узнаем. Но живой они меня не возьмут.

— И меня тоже. Лучше смерть, чем великодушные милости Кортеса и его подручного де Гарсиа. Но есть ли хотя бы надежда?

— Да, любимый, надежда есть. Сейчас отоми удручены и помнят только о том, что мы увели на смерть их лучших воинов. Однако у них добрые мужественные сердца, и если я сумею их тронуть, все может обойтись к лучшему. Мы с тобой ослабели от лишений, усталости и перенесенных страданий, а нам, пережившим столько опасностей, нужно быть сильными и смелыми. Спи, муж мой, дай мне подумать! Все будет хорошо. Ведь должны же наши несчастья когда-нибудь кончиться?

Я уснул и наутро проснулся с новыми силами — телесными и душевными, как всякий человек, освеженный отдыхом и ободренный сиянием дня.

Я открыл глаза, когда солнце уже стояло высоко, но Отоми встала на рассвете и не потратила эти три часа даром. Прежде всего она добилась, чтобы нам доставили приличную пищу и другую одежду, более подобающую нашему достоинству, чем старые лохмотья. Затем она созвала немногих знатных людей, которые даже в беде остались ей верными, и разослала их по городу, чтобы они известили всех о том, что в полдень принцесса Отоми будет говорить с народом со ступеней дворца. Она прекрасно знала, что душу толпы растрогать гораздо легче, чем холодные сердца старейшин.

— Ты думаешь, народ соберется? — спросил я.

— Не бойся, — ответила Отоми. — Их приведет желание увидеть тех, кто пережил осаду, и узнать от них правду. Конечно, придут и те, кто жаждет нам отомстить.

Отоми оказалась права. Ближе к полудню жители Города Сосен начали тысячами собираться на площади, и вскоре все пространство между ступенями дворца и подножием теокалли было черно от несметных толп.

Отоми расчесала свои волнистые волосы, украсив их цветами, накинула поверх белого одеяния с золотым поясом сверкающий плащ из перьев, а шею украсила великолепным изумрудным ожерельем, тем самым, что мне дал в сокровищнице Куаутемок; моя жена пронесла его через все опасности. Из украшений и символов власти, хранившихся во дворце, Отоми выбрала маленький жезл из черного дерева с золотым орнаментом. Несмотря на усталость и пережитые страдания, сейчас она выглядела самой царственной женщиной, какую я когда-либо видел.

Затем Отоми помогла мне лечь на мои грубые носилки и, когда настал полдень, приказала воинам, которые доставили меня через горы, нести носилки рядом с ней. Так мы появились в дверях дворца и заняли свое место на верхней площадке широкой лестницы.

Многотысячная толпа встретила нас громкими криками, подобными реву диких зверей, почуявших добычу. Этот рев, способный вселить ужас в любого храбреца, становился все громче и громче, и вскоре для меня не осталось сомнений, что он означает.

— Смерть им! — вопила толпа. — Выдать этих трусов теулям!

Отоми вышла вперед к краю площадки и молча подняла вверх свой черный скипетр. Солнце озаряло ее прекрасное лицо и величественную фигуру. Люди внизу бесновались. Тысячи голосов ревели и вопили, волнение все возрастало, и вот толпа ринулась к Отоми, чтобы растерзать ее на куски, но на самой последней ступени замерла и отхлынула, как волна от утеса. Потом снизу взвилось чье-то копье и просвистело мимо шеи Отоми над самым плечом.

Видя, что нам грозит верная смерть, и не желая погибать вместе с нами, воины поставили мои носилки на каменную площадку и укрылись во дворце. Но Отоми не дрогнула даже тогда, когда копье едва ее не пронзило. Презрительно и непоколебимо стояла она перед беснующейся толпой, как истинная королева среди сварливых женщин, и мало-помалу ее величие и мужество заставили всех умолкнуть. Когда, наконец, воцарилась тишина, Отоми заговорила звонким голосом, слышным всем собравшимся. Горькими были ее слова:

— Где я? Неужели это мой народ отоми? Может быть, мы сбились с дороги и попали к диким тласкаланцам? Слушай, народ отоми! Я одна, и голос у меня один — я не могу говорить с толпой. Изберите того, кто будет вашими устами, и пусть он выскажет все, что у вас на сердце.

Люди снова заволновались. Одни выкрикивали одно имя, другие — другое; в конце концов из толпы вышел жрец и знатный старейшина по имени Махтла. Этот Махтла пользовался среди отоми большой властью. В свое время он склонял соплеменников к союзу с испанцами и всеми силами противился посылке армии Куитлауаку для зашиты Теночтитлана.

Махтла был не один. Вместе с ним из толпы вышли еще четыре вождя. Взглянув на их одеяния, я узнал тласкаланцев, посланников Кортеса, и сердце мое упало. Догадаться о цели их появления было нетрудно.

— Говори, Махтла! — сказала Отоми. — Говори, мы дадим ответ. А вы, люди отоми, храните молчание и слушайте, чтобы рассудить нас, когда все будет сказано.

Воцарилась мертвая тишина. Все сгрудились поближе, как овцы в загоне, и затаили дыхание, чтобы не проронить ни единого слова.

— С тобой, принцесса, и с твоим незаконным мужем теулем разговор будет коротким, — нагло заговорил Махтла. — Совсем недавно ты явилась сюда за войском для Куитлауака, императора ацтеков, чтобы помочь ему в войне против теулей, детей бога Кецалькоатля. Тебе дали это войско против желания многих, ты убедила совет своими медовыми речами, и никто не стал слушать нас, стоявших за дружбу и союз с белыми людьми, сыновьями бога. Ты удалилась — и двадцать тысяч воинов, цвет нашего народа, последовали за тобой в Теночтитлан. Где теперь эти люди? Я скажу вам. Сотни две из них притащились домой, а все остальные носятся сейчас в воздухе в зобах у коршунов или ползают по земле в животах у шакалов. Ты увела их на смерть, и они все погибли. Две ваших жизни за жизнь двадцати тысяч наших отцов, сыновей и братьев — недорогая плата! Но мы не требуем даже этого. Здесь, рядом со мной, стоят посланцы Малинцина, вождя теулей, прибывшие к нам час назад. Вот что говорит Малинцин, слушайте его слова:

«Выдайте мне Отоми, дочь Монтесумы, вместе с ее любовником, предателем теулем, сбежавшим от справедливой кары за свои преступления, и я буду великодушен к вам, люди отоми. Но если вы спрячете их или откажетесь выдать, Город Сосен постигнет судьба Теночтитлана, владыки всех городов. Выбирайте между моей милостью и моим гневом, люди отоми! Если вы подчинитесь, прошлое будет забыто, и моя власть будет для вас легка. Если же вы отвергнете мою милость, я разрушу ваш город и даже имя ваше сотру со скрижалей земли».

— Скажите, посланники Малинцина, — обратился Махтла к тласкаланцам, — так ли сказал Малинцин?

— Это его слова, Махтла, — ответил глашатай послов.

Снова в толпе началось волнение. Послышались возгласы:

— Выдать их! Выдайте их Малинцину как залог мира!

Отоми шагнула вперед, и снова воцарилась тишина. Все хотели услышать ее ответ.

— Народ отоми! — заговорила она. — Я вижу, что мои подданные сегодня судят меня и моего мужа. Хорошо, я женщина, но я буду говорить в свою защиту, как умею, и вы, народ мой, рассудите нас с Махтлой и его друзьями, Малинцином и тласкаланцами.

Чем мы вас обидели? Да, мы приходили к вам по приказу Куитлауака просить у вас помощи в войне с теулями. Но что я тогда говорила? Я говорила, что если народы Анауака не выступят все вместе против белых людей, их сломают поодиночке, как стрелы, выдернутые из общей связки, и бросят в огонь. Разве я вам солгала? Нет, я сказала правду, потому что из-за предательства отдельных племен, а главное — из-за предательства тласкаланцев Анауак пал и Теночтитлан обратился в руины, усеянные мертвецами, как поле маисом.

— Верно! Это правда! — послышались крики.

— Да, люди отоми, это правда. Но если бы воины всех племен Анауака сражались так же, как сражались сыны моего народа, все было бы иначе. Но они погибли, и теперь вы хотите из-за этого выдать нас нашим врагам, которые их убили. Я не оплакиваю павших, хотя среди них немало людей моей крови. Сдержите свой гнев и слушайте! Я не оплакиваю их потому, что лучше со славою пасть в бою и обрести бессмертие в Обиталище Солнца, чем жить рабами, как вы этого, кажется, хотите, люди отоми. Я не сказала вам ни слова неправды. Малинцин уже сломал те стрелы, которые направлял в грудь Куаутемока, бросил их в огонь, и теперь теули варят на них похлебку. Изменники, друзья теулей, уже превратились в их рабов. Разве вы не слышали приказа Малинцина? Он повелел всем союзным племенам работать в каменоломнях и на улицах Теночтитлана, пока разрушенный им город снова не поднимется над водой во всем своем великолепии. Может быть, вы, люди отоми, тоже хотите там проливать пот, не зная отдыха и получая в награду только плети надсмотрщиков и проклятия теулей? Тогда торопитесь, храбрые горцы! Конечно! Ведь ваши руки привыкли к заступам и лопатам, а не к лукам и копьям. Вам, видно, милее исполнять все желания и повеления Малинцина, умножая его богатства под палящим солнцем долин или в сырости каменоломен, чем свободно жить среди этих гор, где до сих пор еще не ступала вражеская нога.

Отоми на мгновение умолкла. Рокот смущения и беспокойства пробежал по многотысячной толпе. Махтла вышел вперед и хотел что-то сказать, но его не стали слушать. Народ кричал:

— Отоми! Отоми! Пусть говорит Отоми!

— Благодарю тебя, мой народ! — продолжала она. — Мне еще многое надо сказать. Итак, наше преступление заключается в том, что мы повели за собой войско на бой с теулями, Но как мы это сделали? Разве я приказала вам встать в строй и идти? Нет, я объяснила вам все и сказала: «Решайте сами!» Вы сами сделали выбор и сами послали отряды этих славных воинов, которые погибли. Значит, мое преступление состоит в том, что вы сделали неверный выбор, хотя я думаю, что он был правильным. Значит, за это вы хотите сейчас выдать меня и моего мужа как залог миролюбия теулям? Слушайте! Прежде чем вы нас предадите и наши уста умолкнут навеки, я хочу рассказать вам правду об этой войне. С чего начать? Я не знаю. Я родила сына. Если бы он остался жив, он стал бы вашим принцем. Мой мальчик умер в дни осады, он умирал у меня на глазах от голода день за днем, час за часом… Но кто я такая, чтобы жаловаться, чтобы оплакивать своего сына, когда тысячи ваших сыновей погибли и вы кричите, что мои руки запятнаны их кровью? Я расскажу вам о другом. Слушайте!..

И Отоми продолжала свой страшный рассказ. Жгучими словами описывала она ужасы осады, зверства испанцев и славные подвиги воинов отоми, которыми я командовал. Она говорила целый час, и вся огромная толпа жадно ловила каждое ее слово. Отоми рассказала также о моем участии в схватках, и то один, то другой из воинов, сражавшийся вместе со мной и чудом избежавший смерти от голода или в бою, выкрикивал из толпы:

— Правда, все правда! Я это видел сам!

— И, наконец, — продолжала Отоми, — все было кончено: Теночтитлан обращен в развалины, мой брат император, славный Куаутемок, стал пленником Малинцина, а вместе с ним мой муж теуль, моя сестра, я сама и еще многие другие. Малинцин поклялся обходиться с Куаутемоком и всеми его ближними как подобает их высокому званию. Знаете, как он сдержал свою клятву? Через несколько дней нашего императора Куаутемока посадили на кресло пыток. Рабы жгли его горящими углями, чтобы он сказал, где спрятаны сокровища Монтесумы! О, вы можете сколько угодно кричать теперь: «Позор! Позор!» Вы закричите еще громче, когда узнаете, что пытали не только Куаутемока. Здесь перед вами лежит один из тех, кто страдал рядом с ним и тоже не проронил ни слова. Даже я, женщина и ваша принцесса, была приговорена к пыткам! Но узнайте все до конца. Мы бежали, когда смерть уже стояла на пороге, ибо я сказала моему мужу, что у людей отоми верные сердца и они не предадут нас в беде. Я верила! Только потому я, Отоми, переоделась в наряд продажной девки и бежала вместе с ним. Но если бы я знала, что мне доведется увидеть здесь и услышать, если бы я только думала, как вы нас встретите, я бы скорей умерла сто раз, только бы не стоять вот так перед вами и не молить вас о жалости!

О народ мой, народ мой, взываю к тебе! Отвергни лживых теулей! Оставайся всегда свободным и гордым! Твои плечи не для рабского ярма, твои сыновья и дочери слишком благородны, чтобы сделаться слугами и забавой для чужестранцев. Бойтесь Малинцина! Не верьте ему! Многие ваши воины погибли, но тысячи и тысячи живы. Здесь, в вашем горном гнезде, вы можете разгромить всех теулей Анауака, как в прошлом лживые тласкаланцы громили здесь ацтеков. Но тогда тласкаланцы были свободны, а теперь это племя рабов. Может быть, вы завидуете их рабской доле? О народ мой, народ мой! Не думайте, что я защищаю себя или своего мужа, который мне дороже всего, кроме чести. Неужели вы надеялись, что сможете отдать нас живыми этим псам-тласкаланцам, которых Малинцин послал к вам, чтобы вас унизить? Смотрите!

Отоми подобрала с каменной платформы брошенное в нее копье и подняла его высоко над головой.

— Вот оружие, которое нам послал какой-то милосердный друг, и если вы откажете нам в защите, мы умрем у вас на глазах. Тогда отошлите, если желаете, наши тела Малинцину как залог своего миролюбия. Но ради вашего блага заклинаю, послушайте меня! Не верьте Малинцину, и если даже вам придется потом умереть, умрите свободными людьми, а не рабами теулей. Взгляните на его милосердные дела — такая же награда ждет и вас, если вы послушаетесь Махтлу!

Приблизившись к моим носилкам, Отоми быстро сдернула с меня одежду, сняла повязки и полуобнаженного поставила на здоровую ногу.

— Смотрите! — закричала она исступленно, указывая на мои шрамы и открытые раны на лице и ногах. — Смотрите, вот что делают теуля и тласкаланцы! Вот что ожидает того, кто сдается им на милость. Покоряйтесь, если хотите, выдавайте нас, если хотите, но говорю вам: тогда ваши тела будут истерзаны точно так же! Тогда ненасытные праздные теули будут пытать вас, пока не отнимут последнюю крупицу золота и не обратят в рабство последнего мужчину и последнюю женщину.

Умолкнув, Отоми осторожно опустила меня на землю, потому что сам я не держался на ногах, и встала надо мной с копьем в руке, готовая вонзить его в мое сердце, если народ все же решит выдать нас посланцам Кортеса.

Мгновение стояла тишина, затем вся площадь сразу огласилась воплями и криками, в десять раз более громкими, чем прежде. Но теперь в них не было угрозы для нас. Отоми победила. Ее благородные слова, ее красота, рассказ о наших злоключениях и вид моих ран сделали свое дело. Теперь народ был полон ярости к теулям и их помощникам тласкаланцам, в борьбе с которыми погибли воины отоми, Никогда еще разум и красноречие женщины не производили столь разительной перемены. Люди стонали, раздирали на себе одежды и потрясали оружием. Махтла несколько раз пытался заговорить, но его стащили вниз, и он бросился бежать, спасая свою жизнь. Теперь гнев толпы обрушился на послов тласкаланцев.

— Вот вам наш ответ Малинцину! — кричали отоми, избивая их палками. — Вон отсюда, собаки! Бегите к своему хозяину!

Так их выгнали из Города Сосен, и толпа на площади постепенно успокоилась. Тогда один из знатнейших вождей приблизился к Отоми, поцеловал ей руку и проговорил:

— Принцесса, мы твои дети и мы будем стоять за тебя насмерть, ибо ты вдохнула в наши тела новую душу. Ты справедливо сказала: лучше умереть свободными, чем жить рабами!

— Вот видишь, муж мой, — обратилась ко мне Отоми, — я не ошиблась, когда говорила тебе, что мой народ верен и справедлив. Но теперь нам придется готовиться к войне. Дело зашло слишком далеко, отступать уже поздно. Когда весть обо всем этом дойдет до ушей Малинцина, он разъярится, как пума, у которой отняли детеныша. А сейчас пойдем отдохнем, я очень устала.

— Отоми, — сказал я, — ты самая великая женщина, какая когда-либо жила на свете.

— Не знаю, муж мой, не знаю, — ответила она, улыбаясь, — но раз мне удалось спасти твою жизнь и заслужить твою похвалу — я довольна.

Глава 32

ГИБЕЛЬ КУАУТЕМОКА
Некоторое время мы жили в Городе Сосен спокойно. Раны, нанесенные мне жестокой рукой де Гарсиа, заживали медленно, причиняя немало страданий, но в конце концов я поправился. Однако мы с Отоми и все наши подданные понимали, что мир продлится недолго: ведь мы выгнали за городские ворота послов Малинцина! Многие горцы сейчас жалели об этом, но дело было сделано: что посеешь, то и пожнешь!

Итак, мы начали готовиться к войне. Отоми возглавила совет племен, в котором я тоже участвовал. А вскоре пришли вести о том, что пятьдесят испанцев и пять тысяч их союзников — тласкаланцев приближаются к городу, намереваясь стереть нас с лица земли. Я встал во главе воинов отоми — их было десять с лишним тысяч, и по-своему все они были неплохо вооружены. Покинув город, мы двинулись навстречу врагу по ущелью, но, пройдя две трети его, я остановил свою армию. Однако оставаться здесь я не собирался — в ущелье было слишком тесно, и все воины не смогли бы тут развернуться для боя. У меня был другой план. Семь тысяч воинов я послал в обход через горы по известным только отоми тайным тропинкам, приказав им укрыться на гребнях скал, возвышавшихся более чем на тысячу футов по обеим сторонам ущелья, и заготовить побольше камней.

Остальных воинов, вооруженных луками и дротиками, за исключением отряда в пятьсот человек, который остался со мной, я расположил в засаде в тех местах, где нависшие над ущельем скалы могли прикрыть от падающих сверху глыб. Затем я отправил самых надежных людей на разведку: одни должны были следить за продвижением испанцев, а другим было поручено сделаться их проводниками.

Мне казалось, что мой план безупречен. Все шло превосходно. И тем не менее мы едва избежали беды.

В лагере вместе с нами был Махтла. Я нарочно взял его с собой, чтобы присматривать за ним, но и он, как оказалось, тоже не дремал.

Когда испанцам оставалось всего полдня пути до входа в ущелье, ко мне явился один из разведчиков, которому я приказал следить за их продвижением. Он признался, что Махтла подкупил его и уговорил предупредить командира испанского отряда о засаде. Разведчик согласился, взял то, что ему предложили за измену, и отправился в путь, но тут совесть заговорила в нем, и он поспешил вернуться, чтобы все рассказать мне. Я приказал тотчас схватить Махтлу, и еще до наступления вечера он понес заслуженную кару за свое предательство: изменника казнили.

На следующее утро строй испанцев углубился в ущелье. Я встретил их на полпути от лагеря со своими пятьюстами воинами. Мы вступили в бой, но вскоре начали отступать, неся незначительные потери. Испанцы становились все напористее, а мы отходили все быстрее, пока не обратились в бегство, спасаясь от преследующих нас всадников.

Примерно в полумиле от конца прохода, за которым лежит Город Сосен, ущелье делает крутой поворот и резко сужается. Здесь скалы так высоки и отвесны, что у подножия их царит вечный полумрак. К этому повороту мы и бежали, делая вид, что охвачены неудержимой паникой, а испанцы, воодушевленные победой, гнались за нами, выкрикивая имена своих святых. Но, едва завернув за угол, они сразу запели другую песню. Те, кто следил за нами с высоты тысячи футов, подали знак, и на врага обрушился такой ливень глыб и камней, что небо потемнело, и большая часть испанцев была раздавлена на месте. Остальные бросились вперед, туда, где проход в скалах расширялся. Многим удалось пробиться, но здесь их встретили мои лучники, и теперь вместо камней на испанцев посыпались стрелы. Наконец противник в полном беспорядке обратился в бегство, не помышляя даже о сопротивлении.

На этом и закончился бой. В ущелье мы напали на врага со всех сторон, сверху снова обрушился град камней, и лишь немногим испанцам и их союзникам удалось выбраться живьем обратно на равнину за грядой скал, защищающих Город Сосен.

После этой битвы испанцы не беспокоили нас в течение многих лет, ограничиваясь угрозами, а мое имя прославилось среди всех племен отоми.

Одного захваченного испанца я спас от смерти и позднее отпустил на свободу. От него я узнал кое-что о де Гарсиа, или Сарседе. Он все еще служил у Кортеса. Марина сдержала свое слово и навлекла на него немилость за то, что он хотел пытать Отоми, а кроме того, Кортес был вол на де Гарсиа еще и потому, что Марина свалила на него всю вину за наш побег. Она сказала, что де Гарсиа, наверное, выпустил нас из ворот лагеря не иначе, как за хорошую взятку.

О четырнадцати годах моей жизни, последовавших за разгромом испанцев, я расскажу коротко, потому что, по сравнению с предыдущими, то были мирные годы. За это время у нас с Отоми родилось трое сыновей, ставших утехой моей жизни. Я любил их, и дети тоже были привязаны ко мне всем сердцем. Если бы не примесь материнской крови, они были бы настоящими маленькими англичанами, ибо я окрестил их, научил своему языку и своей вере; у них были мои глаза, и всем своим видом, если не считать слишком смуглой кожи, они куда больше походили на англичан, чем на индейцев.

Но этих дорогих моему сердцу детей постигла горькая участь: смерть взяла их так же, как несчастного младенца, родившегося много лет спустя от Лили. Двое из них умерли — один от лихорадки, которую не могло излечить все мое искусство, а второй разбился, упав с высокого кедра, куда влез, разыскивая гнездо коршуна. Из трех сыновей — я уже не говорю о нашем первенце, погибшем во время осады, — остался в живых только старший, мой любимец, но о нем речь еще впереди.

Что сказать об остальном? После победы над испанцами и их союзниками я был избран на большом совете правителем Города Сосен наравне с Отоми, и таким образом мы получили огромную, хотя и не абсолютную, власть. Пользуясь ею, мне в конце концов удалось уничтожить страшный обряд человеческих жертвоприношений, хотя это и вызвало лютую ненависть жрецов и привело к отпадению от нашего союза многих горных племен. Последнее жертвоприношение, если не считать еще одного и самого ужасного, о котором мне придется рассказать ниже, было отпраздновано на теокалли перед дворцом после разгрома испанцев в ущелье.

На третий год пребывания в Городе Сосен — к тому времени Отоми уже родила двух сыновей — ко мне тайно прибыли вестники от друзей Куаутемока. Он пережил все пытки и по-прежнему был пленником Кортеса. Вестники рассказали, что Кортес скоро выступит в поход к Гондурасскому заливу через страну, которую сейчас называют Юкатаном, и что он решил взять с собой Куаутемока и других знатных ацтеков, опасаясь оставлять их без присмотра. От них же мы узнали о растущем среди покоренных племен Анауака недовольстве, вызванном жестокостью и поборами испанцев. Многие считали, что близится час всеобщего восстания и что это восстание может увенчаться успехом.

Те, кто послал ко мне вестников, просили собрать отряд отоми и выступить с ними в Юкатан. Там меня будут ждать. Когда все отряды соединятся, мы окружим испанцев среди лесов и болот, нападем на них в подходящий момент и, уничтожив всех, освободим Куаутемока. Это должно было стать только первым шагом в борьбе против испанцев; об остальных я не стану говорить, потому что им не суждено было осуществиться.

Выслушав вестников, я печально покачал головой, потому что их план казался мне безнадежным. Но тогда встал старший из вестников и отвел меня в сторону, чтобы передать мне слова, предназначенные только для моих ушей.

— Куаутемок просил сказать тебе, — заговорил вестник. — «Я слышал, что ты, мой брат, вместе с моей сестрой Отоми живешь на свободе в горах отоми. А я — увы! — погибаю в темнице теулей, как израненный орел в клетке. Брат мой, заклинаю тебя, если это в твоей власти, помоги мне во имя нашей старой дружбы и всего, что мы выстрадали вместе. Может быть, придет время, когда я снова буду править Анауаком, и тогда ты займешь место рядом со мной».

Я слушал, и сердце мое обливалось кровью, потому что я любил своего брата Куаутемока так же, как люблю его до сих пор.

— Возвращайся и постарайся передать Куаутемоку мой ответ, — сказал я вестнику. — Надежды мало, но я сделаю все, что могу. Пусть ждет меня в лесах Юкатана.

Узнав о моем обещании, Отоми очень огорчилась: она считала это дело безумным и говорила, что оно приведет лишь к моей гибели. Но, поскольку обещание было уже дано, его нужно было исполнить, и Отоми не стала меня удерживать. Я собрал отряд из пятисот воинов, и мы двинулись в дальний, трудный путь, рассчитав его так, чтобы встретиться с испанцами в теснинах Юкатана. В последний момент Отоми хотела последовать за мной, однако я запретил ей это делать, потому что она не имела права оставлять свой народ и своих детей, и мы расстались, впервые ощутив горечь разлуки.

Я не стану описывать все тяготы нашего пути. Два с половиной месяца пробирались мы через горы и реки, через леса и болота, пока, наконец, не достигли огромного мертвого города, покинутого его обитателями много поколений тому назад. Местные индейцы называли его Паленке.[38] Этот город — одно из самых удивительных мест, какое мне довелось посетить за время своих странствований. Он наполовину зарос кустарником, среди которого всюду, куда ли взглянешь, возвышаются полуразрушенные мраморные дворцы, покрытые резьбой внутри и снаружи, теокалли, украшенные скульптурными изображениями, и уродливые изваяния ухмыляющихся богов. Я часто спрашивал себя: какой народ сумел воздвигнуть эту столицу, какие цари здесь правили? Но прошлое ревниво хранит свои тайны. Ответить на эти вопросы, может быть, удастся лишь тогда, когда какой-нибудь ученый человек разгадает смысл каменных символов и надписей, покрывающих здесь сверху донизу стены многих зданий.

Мы укрылись в этом мертвом городе, хотя мне стоило немало трудов убедить своих людей последовать за мной. Они боялись потревожить души бесчисленных горожан, некогда обитавших в этих жилищах, боялись пагубной лихорадки, не говоря уже о змеях и хищниках, бродивших среди развалин. Однако я получил сведения, что испанцы должны пройти через болота, между рекой и мертвым городом, и решил устроить засаду именно здесь.

На восьмой день разведчики донесли мне, что Кортес пересек большую реку выше по течению и теперь пробивается через леса — болотами он был сыт по горло. Мы спешно двинулись к реке, чтобы переправиться за ним следом, но тут хлынул такой ливень, каких не бывает больше нигде на земле. Он продолжался без перерыва целый день и всю ночь, так что под конец нам пришлось брести по колени в воде, а когда мы достигли реки, то увидели перед собой безбрежный ревущий поток. Для переправы через него потребовалась бы по крайней мере добрая ярмутская рыбацкая барка.

Три дня пришлось прождать из берегу, страдая от лихорадки, отсутствия пищи и чрезмерного изобилия воды, пока река, наконец, не вернулась в свои берега. Наутро четвертого дня нам удалось ее пересечь, потеряв на переправе четырех воинов.

Очутившись на другом берегу, я приказал своим людям укрыться в зарослях кустарника и тростника, а сам с шестью воинами двинулся вперед, чтобы попытаться найти следы испанцев. Примерно через час мы наткнулись на прорубленный ими сквозь чащу проход и осторожно пошли по нему. Вскоре лес поредел, и мы очутились на поляне, где, по-видимому, совсем недавно стоял лагерь Кортеса. Тут лежал труп индейца, погибшего от болезни. Угли на кострищах еще не успели остыть.

Ярдах в пятидесяти от лагеря стояло могучее дерево сейба, похожее на наш английский дуб, только с более мягкой древесиной и белой корой. Сейба достигает в обхвате размеров столетнего дуба всего за двадцать лет, а таких деревьев, как это, я, по совести, вообще никогда не видел: с ней мог бы сравниться по высоте и толщине только «Дуб Керби» да еще, может быть, «Король Шотландии», который растет в Бруме, ближайшем от Дитчингема приходе графства Норфолк.

На сербе сидело множество коршунов, и, подойдя поближе, я понял, что их сюда привлекло. На нижних ветвях, покачиваясь от легкого ветра, висели тела трех мужчин.

— Вот они, следы испанцев! — проговорил я. — Посмотрим, кто это.

И мы вошли под сень огромного дерева.

Потревоженный нами коршун взлетел с головы ближайшего к нам мертвеца. То ли от толчка, то ли от взмаха его крыльев повешенный повернулся на веревке ко мне лицом. Я взглянул на него, отшатнулся, снова взглянул и со стоном упал на землю. Это был тот, кого я искал и хотел спасти, мой друг и брат, последний император Анауака Куаутемок. Он был повешен, как вор, в безлюдном мрачном лесу, и только коршуны кричали здесь над его головой. Оцепенев от страха и неожиданности, я смотрел на него с земли, и невольно на память мне пришел гордый символ державной власти ацтеков — хищная птица, сжимающая в когтях змею. Передо мной раскачивался последний ацтекский император, и — о ужас! — на моих глазах коршун вдруг впился когтями в его волосы как жуткая аллегория падения Анауака и его царственных владык.

С проклятием вскочил я на ноги и, схватив лук, пронзил коршуна стрелой, С резким криком он упал, трепеща, к моим ногам. Затем я приказал перерезать веревки. Мы опустили на землю тела Куаутемока, касика Такубы и третьего знатного ацтека, выкопали под деревом глубокую могилу и положили в нее всех троих. В последний раз я простился с Куаутемоком под сенью печальной сербы; там он и покоится вечным сном. Я прошел долгий путь, чтобы спасти моего брата, но, когда мы встретились, испанцы уже сделали свое дело, и мне осталось только его похоронить.

Анауак потерял своего вождя, спасать было некого и нужно было возвращаться. Но, прежде чем тронуться в обратный путь, нам удалось случайно захватить одного тласкаланца, который говорил по-испански. Он сбежал из отряда Кортеса, измученный лишениями и трудностями похода. Этот тласкаланец видел позорное убийство Куаутемока и его товарищей и слышал последние слова императора Анауака.

По-видимому, какой-то негодяй донес Кортесу о том, что готовится попытка спасти Куаутемока. Тогда Кортес приказал повесить пленников. Куаутемок встретил смерть гордо я мужественно, так же, как встречал все прочие испытания своей трагической жизни. Перед смертью он сказал:

— Я жалею, Малинцин, что не убил себя, прежде чем сдаться тебе на милость. Сердце говорило мне, что все твои клятвы лживы, и оно меня не обмануло. Смерть для меня желанна, ибо я испытал поражение, позор и пытки и дожил до того, что мой народ на моих глазах превратился в рабов теулей. Но говорю тебе: за все совершенное тебя ждет отмщение!

После этого его казнили в мертвой тишине.

Прощай, Куаутемок, самый храбрый, мудрый и благородный из всех индейцев! Пусть черная тень твоей мучительной постыдной смерти неизгладимым пятном лежит на славе Кортеса до тех пор, пока люди не позабудут ваши имена!

Обратный путь отнял у нас еще два месяца, но, наконец, совершенно измученные, мы достигли Города Сосен, потеряв в различных дорожных превратностях только сорок человек. Отоми была здорова и обрадовалась необычайно, потому что уже не чаяла увидеть меня в живых. Но, когда я рассказал ей о гибели Куаутемока, она долго не могла успокоиться, скорбя о своем брате и о том, что вместе с ним погибла последняя надежда ацтеков.

Глава 33

ИЗАБЕЛЛА ДЕ СИГУЕНСА ОТОМЩЕНА
После смерти Куаутемока мы с Отоми мирно жили в Городе Сосен еще много лет. Страна наша была суровой и бедной, и несмотря на то, что мы не подчинялись испанцам и не платили ям дани, они после возвращения Кортеса в Испанию не пытались нас покорить. Под их властью был уже весь Анауак, за исключением немногих племен, живших в таких же труднодоступных местах, как наше, и, поскольку покорение остатков народа отоми не судило испанцам ничего, кроме жестоких схваток, они оставили нас в покое до лучших времен.

Я сказал «остатков народа отоми» потому, что постепенно многие племена отоми сами склонились перед испанцами, и под конец у нас остались только Город Сосен да его окрестности на протяжении нескольких десятков миль в окружности. По правде говоря, только любовь к Отоми, уважение к ее древнему роду и имени да еще, может быть, слава непобедимого белого вождя и мое воинское искусство удерживали вокруг нас немногочисленных подданных.

Меня могут спросить: был ли я счастлив? Для счастья мне было дано многое, и вряд ли небо благословило кого-нибудь более красивой и любящей женой, столько раз подтверждавшей свое чувство подвигами самопожертвования. Эта женщина по доброй воле легла со мной рядом на алтарь смерти; ради меня она обагрила свои руки кровью; ее мудрость помогала мне во многих затруднениях, а ее любовь утешала меня во всех печалях. Если бы благодарность могла покорять сердца мужчин, я бы навеки положил свое к ногам Отоми; в какой-то мере так оно и было и так остается до сих пор. Но разве может благодарность, любое другое чувство или даже сама любовь, поработившая душу, заставить человека забыть родной дом? Я, вождь индейцев, сражающийся вместе с обреченным народом против неотвратимой судьбы, разве мог я забыть свою юность со всеми ее надеждами и страхами, забыть долину Уэйвни, цветок, который там цвел, и свою клятву, пусть даже нарушенную? Ведь все было против меня, обстоятельства оказались сильнее, и тот, кто прочтет эту историю, вряд ли осудит мои поступки. Поистине немного найдется людей, кто на моем месте, осаждаемый со всех сторон сомнениями, трудностями и опасностями, поступил бы иначе.

Но память не давала мне покоя. Сколько раз я пробуждался среди ночи и даже рядом с Отоми лежал, томимый воспоминаниями и раскаянием, если только человек вообще может раскаиваться в том, что от него не зависит. Ибо я оставался чужеземцем в чужой стране, и, хотя мой дом был здесь и мои дети — рядом со мной, я не мог позабыть о другом своем доме и о Лили, которую потерял. По-прежнему я носил ее кольцо на руке, но это было единственное, что у меня от нее осталось. Я не знал, замужем Лили или нет, жива ода или умерла. С каждым годом пропасть между нами становилась все глубже, но мысли о ней преследовали меня неотступно, как тень; они пробивались даже сквозь бурную любовь Отоми, я чувствовал их даже в поцелуях моих детей. Страшнее всего было то, что я сам презирал себя за подобные сожаления. Однако еще больше я боялся, что Отоми, которая никогда со мной об этом не говорила, читает в моей душе:

Пускай мы врозь,
Зато душою вместе.
Так было написано на колечке Лили, и так оно было в действительности. Да, мы были врозь, так далеко друг от друга, что невозможно даже представить мост, который бы нас соединил, но все равно душой я оставался вместе с нею. Может быть, в ее душе все уже охладело, но моя по-прежнему стремилась к ней через горы, через моря, через бездну смерти, — если она умерла и смерть разделила нас. Я по-прежнему втайне мечтал о любви, которой сам изменил.

Тот, кто прочел историю моих юных лет, наверное, помнит рассказ о смерти некой Изабеллы де Сигуенса, о том, как в последний час она прокляла священника, прибавившего оскорбления и брань к ее мукам, и пожелала ему умереть еще более ужасной смертью от рук таких же фанатиков. Если память мне не изменяет, я уже говорил, что все это исполнилось, причем самым удивительным образом.

После того как Кортес завоевал Анауак, этот ретивый священник в числе прочих приплыл из Испании, чтобы пытками и мечом внушить индейцам любовь к истинному богу. Среди своих собратьев, занятых тем же милосердным делом, он был самым рьяным.

Индейские жрецы творили немала жестокостей, вырывая сердца своих жертв и принося их в дар Уицилопочтли или Кецалькоатлю, но они, по крайней мере, отправляли души несчастных в Обиталище Солнца. Христианские же священники не только заменили жертвенный камень изощренными орудиями пытки и кострами, на которых сжигали людей живьем, но в довершение всего души, освобождаемые таким способом от земных уз, они отсылали теперь в Обиталище Сатаны.

Так вот, среди всех изуверов самым дерзким и самым жестоким был наш отец Педро. Он появлялся то тут, то там, отмечая — свой путь трупами идолопоклонников, и в конце концов заслужил прозвище «Дьявола Христова». Но однажды он в своем святом рвении забрался слишком далеко и был захвачен одним из племен отоми. Это племя откололось от нас из-за своей приверженности к человеческим жертвоприношениям, но испанцам тоже еще не подчинилось. И вот как-то раз мне донесли, что жрецы племени хотят принести в жертву Тескатлипоке захваченного в плен христианского миссионера. Это произошло на четырнадцатом году нашего правления в Городе Сосен.

Я тотчас собрался и с небольшим отрядом направился к касику племени, надеясь, что мне удастся убедить его отпустить священника. Хотя племя и вышло из нашего союза, мы с касиком сохраняли видимость дружбы.

Однако, как я ни торопился, месть жрецов опередила меня. Когда мы прибыли в деревню, «Дьявола Христова» уже вели к жертвенному камню перед установленным на столбе отвратительным идолом, вокруг которого торчали колья с черепами. Обнаженный до пояса, со связанными за спиной руками и свисающими на грудь полуседыми космами, отец Педро шел к месту казни, яростно мотая время от времени головой, чтобы избавиться от укусов жужжавших над ним москитов. Тонкие губы его бормотали слова молитв, а пронзительные глазки впивались в лица его заклятых врагов скорее с угрозой, чем с мольбой о пощаде.

Я взглянул на него и удивился. Я вгляделся пристальнее и только тогда узнал этого человека. Внезапно в памяти у меня возникло мрачное подземелье в Севилье, прелестная молодая женщина в саване и тонколицый, облаченный в черное, священник, который разбивает ей губы распятием слоновой кости и проклинает за богохульство. Этот самый священник был сейчас передо мной! Изабелла де Сигуенса пожелала ему такой же участи, как ее собственная. Желание ее сбылось. Теперь я не остановил бы руку судьбы, даже если бы это было в моей власти. Я остался в стороне, но когда «дьявол Христов» проходил мимо, заговорил с ним по-испански:

— Вспомни, святой отец, может быть, ты уже позабыл, но вспомни сейчас предсмертную мольбу Изабеллы де Сигуенса, которую ты обрек на смерть в Севилье много лет назад!

Священник услышал меня и, побледнев как смерть, несмотря на загар, так затрясся, что я думал, он вот-вот свалится. С ужасом уставился он на меня, но увидел перед собой только обыкновенного индейского вождя, радующегося гибели одного из своих угнетателей.

— Сатана! — прохрипел он. — Ты пришел из ада терзать меня в мой последний час?

— Вспомни предсмертную мольбу Изабеллы де Сигуенса, которую ты ударил и проклял, — ответил я насмешливо. — Не пытайся узнать, кто я, вспомни только ее слова и не забывай их до конца!

Мгновение он стоял, оцепенев и не обращая внимания на толчки своих мучителей, но затем смелость вернулась к нему, и он завопил пронзительным голосом:

— Прочь от меня, сатана, не боюсь тебя! Я помню эту погибшую грешницу, да успокоится ее душа! Ее проклятие настигло меня, но я радуюсь, да, радуюсь этому, ибо по ту сторону жертвенного камня передо мной отверзнутся небесные врата. Прочь, сатана, не боюсь тебя, не боюсь!

Его потащили дальше, а он все еще продолжал вопить:

— О господи, прими мою душу! Прими!

Да успокоится и его душа! Он был жесток, но, по крайней мере, не труслив и, как подобает, принял все муки, на которые сам обрекал стольких людей.

Случай этот, сам по себе незначительный, привел к неожиданно важным последствиям. Если бы я вырвал тогда отца Педро из рук жрецов, мне бы, наверное, не пришлось сейчас дописывать эту историю в своем доме в долине Уэйвни. Не знаю, сумел бы я его спасти или нет, знаю только, что даже не пытался это сделать и что смерть отца Педро навлекла на меня большое несчастье. Может быть, я был прав, а может быть, виноват — кому об этом судить? Тот, кто лишь прочитает мою историю, наверное, скажет, что я виноват, как и во многих других случаях, но тот, кто увидел бы сам Изабеллу де Сигуенса, заживо замурованную в могилу, сказал бы наверняка, что я прав. Однако — к добру или худу — все произошло именно так, как я это описал.

К тому времени из Испании прибыл новый вице-король. Узнав об убийстве миссионера, он пришел в ярость и решил отомстить непокорным язычникам отоми.

Вскоре до меня дошли слухи, что против нас, намереваясь уничтожить поголовно всех отоми, выступило большое войско тласкаланцев и других индейских племен. Вместе с ними в поход отправилось более сотни испанских солдат. Возглавлял экспедицию не кто иной, как капитан Берналь Диас, тот самый солдат, которого я пощадил во время резни в «Ночь печали» и чей меч все еще висел у меня на поясе.

Нужно было подготовиться к обороне заранее, потому что единственная наша надежда заключалась во внезапности отпора. Однажды испанцы уже пытались на нас напасть с тысячами своих союзников, но из них лишь немногие добрались живыми до лагеря Кортеса. То, что сделано один раз, можно повторить — так говорила Отоми с гордой уверенностью непокорной души. Но увы! За четырнадцать лет многое изменилось.

Четырнадцать лет назад мы властвовали над всей обширной горной страной. Суровые племена по первому зову посылали нам сотни воинов. Теперь же эти племена не подчинялись нам, и мы могли рассчитывать только на жителей Города Сосен, да еще нескольких окрестных селений. Когда испанцы шли на нас первый раз, я мог выставить против них армию в десятьтысяч воинов. Теперь же с большим трудом мне удалось собрать всего тысячи две-три, да и то, когда опасность приблизилась, часть из них разбежалась.

Несмотря на трудности, мне нельзя было падать духом. Я должен был как можно лучше использовать все силы, оставшиеся в моем распоряжении, но, честно говоря, весьма опасался за исход сражения. Однако свои опасения я тщательно скрывал от Отоми, и она, в свою очередь, если и беспокоилась, то прятала тревогу в глубине души. Впрочем, ее вера в меня была слишком велика: Отоми не сомневалась, что одной моей мудрости вполне достаточно для разгрома всех испанских армий.

Но вот враг приблизился, и мы приготовились к бою. План мой остался точно таким же, как четырнадцать лет назад. С небольшим отрядом я должен был выступить навстречу противнику по ущелью — единственной дороге к Городу Сосен; основные силы, разделенные на две равные части, располагались на вершинах скал по обеим сторонам этого прохода, чтобы забросать испанцев сверху камнями, когда я обращусь перед ними в бегство, — это должно было послужить условным сигналом.

Кроме того, я принял дополнительные меры. Несмотря ни на что, нас могли оттеснить к городу, поэтому я приказал укрепить его ворота и стены и оставил там гарнизон. На крайний случай на вершину теокалли, где, после того как жертвоприношения прекратились, находился наш арсенал, были перенесены большие запасы воды и продовольствия. Склоны пирамиды мы укрепили стенами, утыканными осколками вулканического стекла, и другими сооружениями, превратив ее в неприступную крепость, захватить которую теперь не смог бы никто, пока в ней остается хотя бы десяток живых защитников.

Наконец, в одну из ночей в самом начале лета я простился с Отоми и, приказав основным силам укрыться в засаде на скалах над ущельем, сам двинулся с несколькими сотнями воинов по темному проходу. Со мной был мой сын. Он уже достиг того возраста, когда, по обычаям индейцев, юноша должен испытать все опасности сражения.

Разведчики донесли мне, что испанцы расположились лагерем по ту сторону ущелья и собираются пройти через него за час до рассвета, надеясь захватить нас врасплох. Сведения оказались точными. Наутро, едва первые лучи зари окрасили заоблачные снега вулкана Хака, возвышавшегося за нашей спиной, глухой шум, усиленный горным эхом, известил нас о том, что враг двинулся вперед. Я повел воинов по ущелью ему навстречу. Мы скользили неслышно: здесь нам был знаком каждый камень. Зато испанцам приходилось туго. Многие из них ехали верхом, а кроме того, у них были с собой две пушки. Время от времени тяжелые орудия застревали среди камней, потому что рабы, которые их тащили, не видели в темноте дорогу. Наконец, командир отряда, не желая вступать в бой в таких невыгодных для него условиях, приказал остановиться и ждать дня.

Но вот занялось утро, и тусклый свет проник на дно глубокого ущелья. Из темноты показалась длинная колонна испанцев, закованных в блестящие латы, а за ними — тысячные толпы их союзников — индейцев, в еще более пышных нарядах, в раскрашенных шлемах и разноцветных накидках из перьев.

Противники заметили нас тоже и начали насмехаться над бедностью нашего убранства. Извиваясь среди скал, словно какая-то чудовищная змея, вражеская колонна поползла вперед по ущелью. Когда между нами осталось не более сотня шагов, испанцы с боевым кличем опустили пики и, призывая на помощь святого Петра, бросились в конную атаку.

Мы встретили врагов ливнем стрел. Это остановило их, но ненадолго. Вскоре испанцы приблизились и начали нас теснить остриями своих длинных пик. Многие мои воины были убиты, потому что мы с нашим индейским оружием почти ничего не могли поделать против закованных в броню коней и всадников. Нам пришлось обратиться в бегство, но это как раз и входило в мой план. Я рассчитывал увлечь за собой врагов к тому месту, где ущелье сужалось, а утесы над ним были особенно круты, чтобы там мои воины сразу раздавили их каменными глыбами.

Все шло хорошо. Мы бежали, испанцы, воодушевленные победой, сами мчались за нами прямо в ловушку. Вот уже первый камень обрушился с высоты, убил одного коня и, отскочив, сбил с ног и ранил другого. За первым последовал второй, третий; и я уже торжествовал в душе, думая, что опасность миновала и мой план еще раз принес нам победу.

Но вдруг сверху послышался шум, совсем не похожий на шум скатывающихся камней. Это были звуки сражения, которые все нарастали и нарастали, пока не слились в сплошной рев. Потом в воздухе снова что-то мелькнуло. Я увидел, что это не камень, а человек, один из моих отоми. Но он был только первой каплей последовавшегося затем ливня.

Увы, все сразу стало понятно: нас обошли! Испанцы были слишком опытными солдатами, чтобы дважды попасться в одну и ту же ловушку. Они двинулись с пушками через ущелье, потому что иначе орудия немыслимо было протащить, но сначала под прикрытием темноты послали большую часть своих войск в горы. По тайным тропам, которые им показали предатели, испанцы поднялись на плато и теперь расправлялись с теми, кто должен был защищать проход, обрушивая сверху камни на врагов.

Поистине это был не бой, а расправа! Затаившись на краю пропасти среди агав и колючего кустарника, мои отоми следили за продвижением врага по ущелью, даже не подозревая, что он может быть у них за спиной. Их захватили врасплох. Многие даже не успели взяться за оружие, отложенное в сторону, чтобы удобнее было скатывать вниз тяжелые глыбы, когда намного превосходивший их числом противник с дикими воплями ринулся в атаку. Схватка была решительной и короткой.

Все это я понял слишком поздно и проклял себя за то, что не предусмотрел такой возможности. По правде говоря, я никогда не думал, что испанцы сумеют отыскать тайные тропы, по которым ложно подняться на гору с той стороны. Глупец! Я забыл, что предательство делает возможным все.

Глава 34

ОСАДА ГОРОДА СОСЕН
Бой был проигран. С высоты тысячи футов над нами слышались победные крики врагов. Бой был проигран, но я должен был сражаться до конца.

Как можно быстрее я отвел своих воинов к самому узкому повороту ущелья, где горсточка отчаявшихся людей могла задержать на время продвижение целого войска. Здесь я вызвал желающих остаться со мной, и почти все откликнулись на призыв. Я отобрал человек пятьдесят с небольшим, а остальным приказал бежать со всех ног в Город Сосен и предупредить оставленный там гарнизон об опасности. В случае моей гибели я просил мою жену Отоми воспользоваться всей своей властью и стойко защищать город, стараясь, если это будет возможно, выговорить у испанцев жизнь себе, своему сыну и своему народу. Сам я решил держаться в ущелье до тех пор, пока в городе не запрут все ворота и защитники его не выйдут на стены.

Вместе с воинами я отослал своего сына. Он умолял меня позволить ему остаться, но, зная, что здесь нас ждет только смерть, я отправил его в город.

Наконец мы остались одни. Опасаясь засады, испанцы продвигались медленно и осторожно. Увидев за поворотом жалкую горсточку людей, преградивших им путь, они окончательно остановились. Теперь испанцы были уверены, что их ждет еще какая-то ловушка. Никому даже в голову не приходило, что такой маленький отряд осмелится вступить в бой с целой армией!

В этом месте ущелье суживалось настолько, что одновременно против нас могло двинуться лишь несколько человек. Установить здесь пушки тоже было невозможно, и даже мушкеты почти ничем не помогали испанцам. К тому же крайняя неровность почвы заставила их слезть с коней — здесь можно было атаковать только в пешем строю.

В конце концов испанцы так и сделали. Схватка была кровопролитной дли обеих сторон, и, хотя сам я остался невредим, мы отступили. Дюйм за дюймом враги заставляли нас пятиться — вернее, тех из нас, кто был еще жив. Остриями своих длинных пик они постепенно вытеснили моих воинов из ущелья, за которым в каких-нибудь трех четвертях мили возвышались стены Города Сосен.

Продолжать бой на открытом месте было бессмысленно. Мы могли выбирать только между гибелью и бегством и ради спасения наших детей и жен выбрали последнее.

Как затравленные олени, мчались мы через долину, а испанцы и их союзники гнались за нами, словно свора собак. К счастью, дорога была неровная, и кони испанцев не могли скакать во весь опор, поэтому человек двадцать успели благополучно добежать до городских ворот. Из всей моей армии после боя вернулось человек пятьсот, и еще примерно столько же воинов оставалось в самом городе.

Тяжелые ворота захлопнулись вовремя: едва мы успели их заложить массивными дубовыми брусьями, как к ним приблизились испанцы. Мой лук все еще был со мной, в колчане у меня оставалась одна стрела. Я наложил ее на тетиву и, натянув до предела, выпустил стрелу сквозь брусья ворот в молодого красивого всадника, который мчался впереди всех. Стрела попала точно в шею между шлемом и панцирем. Испанец широко взмахнул руками, откинулся на круп своего коня и остался недвижим.

Это заставило всадников отступить, но затем один из них снова подскакал к воротам, размахивая белым лоскутом. Он выглядел настоящим рыцарем в своих блестящих доспехах. Что-то знакомое мелькнуло в его облике к в той небрежной ловкости, с какой он правил конем. Остановившись перед воротами, испанец поднял забрало и заговорил.

Я узнал его сразу! Передо мной был мой старый враг де Гарсиа, о которой я ничего не слышал целых двенадцать лет. Время изменило его, и в этом не было ничего удивительного, ибо теперь ему должно было быть лет шестьдесят, если не больше. В остроконечной каштановой бородке обильно проглядывала седина, щеки ввалились, а губы на расстоянии казались двумя тонкими красными нитками; только глаза остались такими же блестящими и проницательными, да рот кривила все та же холодная усмешка. Это был де Гарсиа собственной персоной. Как всегда, он появился на моем пути в один из самых критических моментов, и снова угроза мучительной смерти нависла надо мной. Глядя на него, я почувствовал, что это наша последняя и решающая встреча. Пройдет несколько дней, и тогда накопленная годами ненависть одного из нас или обоих канет навсегда в безмолвие смерти. И, как прежде, судьба была против меня. Всего несколько минут назад, наложив последнюю стрелу на тетиву, я на мгновение заколебался, не зная, в кого стрелять — в юношу или в ехавшего за ним рыцаря? И вот человек, который не причинил мне зла, лежал мертвым, а мой заклятый враг стоял передо мной живой и невредимый.

— Эй, вы! — закричал де Гарсиа по-испански. — Я хочу говорить с вождем мятежников отоми от имени капитана Берналя Диаса, нашего военачальника!

Я поднялся на стену по ближайшей лестнице и ответил:

— Говори, я тот, кто тебе нужен.

— Ты неплохо говоришь по-испански, друг, — заметил де Гарсиа, подъезжая и вглядываясь в меня из-под насупленных бровей. — Скажи, где ты выучил этот язык? Откуда ты родом и как твое имя?

— Я научился ему от некой доньи Луисы, которую ты знавал в юности, Хуан де Гарсиа. А мое имя — Томас Вингфилд. Де Гарсиа пошатнулся в седле. Страшное проклятие сорвалось с его уст.

— Матерь божья! — воскликнул он. — Я слышал, что ты спрятался у какого-то дикого племени, но я был далеко отсюда, в Испании, а когда вернулся, то решил, что ты уже сдох, Томас Вингфилд. Ведь прошло столько лет! Но поистине мне везет! До сих пор ты всегда убегал от меня, предатель, и это было самым большим огорчением моей жизни. Зато на сей раз тебе не уйти, можешь быть в этом уверен.

— Знаю, Хуан де Гарсиа, на сей раз одному из нас не уйти, — ответил я. — Осталось сыграть последний кон. Однако не хвались заранее, потому что еще неизвестно, кто из нас выиграет. Тебе долго везло, но, может быть, уже близок день, когда твое везение кончится, а вместе с ним — твоя жизнь. Говори, что тебе поручено, Хуан де Гарсиа!

Мгновение он медлил, теребя свою остроконечную бородку, и мне показалось, что тень полузабытого ужаса снова мелькнула в его глазах. Но, если это и было так, де Гарсиа быстро с собой справился. Подняв голову, он заговорил смело и ясно:

— Слушай, Томас Вингфилд! Мне поручено передать тебе и твоим еще недобитых собакам-отоми предложение нашего капитана Берналя Диаса, который обращается к вам от имени его величества вице-короля.

— Что за предложение? — спросил я.

— Достаточно великодушное для таких поганых язычников и мятежников, как вы, — ответил он, ухмыляясь. — Сдавайтесь без всяких условий, и вице-король в своем милосердии будет к вам справедлив. Однако, чтобы вы потом не говорили, будто мы нарушили свое слово, знайте заранее, что вам придется ответить за совершенные вами преступления. Наказание будет милостивым. Все те, кто прямо или косвенно принимал участие в гнусном убийстве блаженной памяти святого отца Педро, будут сожжены живьем на костре, а те, кто смотрел, как его убивают, будут ослеплены. В назидание другим по выбору судей будет публично повешено несколько вождей отоми, среди коих будешь и ты, кузен Вингфилд, но главное — женщина по имени Отоми, дочь покойного императора Монтесумы. Что касается остальных жителей Города Сосен, то они должны передать без остатка все свои богатства в казну вице-короля. Затем их всех, мужчин, детей и женщин, уведут из города, расселят, согласно воле вице-короля, по владениям испанских поселенцев, дабы они научились полезному искусству ведения хозяйства и работе на рудниках. Таковы условия сдачи. Мне приказано передать, что по истечении часа вы должны принять их или отклонить.

— А если мы не примем ваших условий?

— На этот случай капитан Берналь Диас получил приказ разграбить и разрушить весь город, отдав его из двенадцать часов тласкаланцам и другим своим верным индейским союзникам, а затем собрать всех, кто останется в живых, и продать их в рабство в городе Мехико.

— Хорошо, — сказал я, — ответ будет через час.

Установив у ворот охрану, я приказал гонцам немедленно созвать оставшихся в живых членов совета Города Сосен, а сам поспешил во дворец. Отоми встретила меня на пороге. Зная о постигшем нас несчастье, она уже не надеялась меня увидеть, и сейчас несказанно обрадовалась.

— Пойдем в Зал Собрания, — сказал я. — Я буду говорить.

Мы вошли в зал, где уже собиралось большинство советников (к тому времени в живых осталось всего восемь старейшин), и я без всяких комментариев передал им слова де Гарсиа. Затем, как самая первая в совете, заговорила Отоми.

Я уже дважды слышал, как она обращалась к народу, призывая его на борьбу с испанцами. Первый раз это было, когда преемник Монтесумы император Куитлауак послал вас просить у горцев помощи против Кортеса и теулей. Второй раз это случилось четырнадцать лет назад, когда мы вернулись в Город Сосен после падения Теночтитлана, и народ, разъяренный гибелью двадцати тысяч своих воинов, хотел передать нас, как залог своего миролюбия, в руки испанцев. И оба раза Отоми одерживала победу благодаря своему славному имени, величественному благородству и красноречию.

Теперь дело обстояло по-другому. Даже если бы Отоми сейчас воспользовалась всем своим искусством, это ничего бы нам не дало. От былого ее величия осталась только тень, одна из многих теней поверженной империи, слава которой ушла навсегда, так же как юность Отоми и первый расцвет ее красоты. Теперь она уже не взывала к великим традициям и гордости обреченного народа. И, несмотря на все, когда она встала рядом со своим сыном и обратилась к растерянным, потерявшим всякую надежду и обезумевшим от страха советникам, которые склонились перед ней, закрыв лица руками, я подумал, что никогда еще Отоми не была так прекрасна и никогда еще ее простые слова не были столь красноречивы.

— Друзья мои! — сказала она. — Вы знаете о постигшем нас несчастье: мой муж рассказал вам о послании теулей. Надеяться не на что. Для защиты города, священного дома наших предков, осталось, самое большее, тысяча человек, и мы единственный народ Анауака, который еще осмеливается с оружием в руках бороться против белых людей. Много лет назад я сказала вам: выбирайте между почетной смертью и бесславной жизнью! Сегодня я снова говорю: выбирайте! Для меня и моих близких выбора нет, ибо, как бы вы ни решили, нас ждет только смерть. Вы — другое дело. Вы может умереть, сражаясь, или дожить остаток дней вместе с вашими детьми в рабстве. Выбирайте!

Семь старейшин посоветовались между собой, затем один из них ответил:

— Отоми и ты, теуль, мы следовали вашим советам много лет, но это не принесло нам счастья. Мы вас не виним, ибо сами боги Анауака отвернулись от нас, когда мы отвернулись от них, а участь людей — в руках богов. Долгие годы вы делили с нами радость и горе, и сейчас, когда близок конец, мы хотим разделить вашу участь. В последний час народ отоми не отступится от своего слова. Мы сделали выбор: с вами мы жили свободными и с вами умрем свободными. Ибо так же, как вы, мы считаем, что лучше нам всем погибнуть вольными людьми, чем прозябать всю жизнь под игом теулей.

— Хорошо! — сказала Отоми. — Нам осталось только умереть такой смертью, о которой люди будут слагать песни в веках. Муж мой, ты слышал ответ совета? Передай его испанцам.

Я вернулся на городскую стену с белым флагом в руках. Один из испанцев, но уже не де Гарсиа, прискакал за ответом, и я в немногих словах передал ему, что оставшиеся в живых отоми будут сражаться до тех пор, пока у них останется хоть одно копье и хоть одна рука, способная его метнуть, и что мы скорее погибнем все под развалинами своего города, как погибли жители Теночтитлана, но не сдадимся на милость испанцев, великодушие которых известно нам слишком хорошо.

Всадник вернулся в испанский лагерь, и не прошло и часа, как сражение началось. Подкатив осадные пушки, испанцы установили их в ста с небольшим шагах — на таком расстоянии наши дротики и стрелы не могли причинить им почти никакого вреда — и начали беспрепятственно бомбардировать ворота железными ядрами. Однако мы тоже не сидели сложа руки. Видя, что деревянные створки скоро рухнут, мы разломали прилегающие дома и заполнили весь проход ворот камнями и щебнем. Позади насыпанного нами вала я приказал вырыть глубокий ров, через который не смогли бы перебраться ни кони, ни тем более пушки. Подобные баррикады, защищенные рвами спереди и с тыла, мы воздвигли поперек всей главной улицы, ведущей к большой, или торговой, площади, где возвышался теокалли, а на тот случай, если испанцы попытаются обойти нас с флангов по узким извилистым проходам между домами, я приказал также забаррикадировать все четыре выхода на эту площадь.

Испанцы до самого вечера продолжали обстреливать остатки разбитых ворот и воздвигнутую за ними насыпь, не причиняя нам, впрочем, особого вреда: за весь день пушечными ядрами и мушкетными пулями было убито не более десяти человек. Но пойти на приступ в тот день они так и не решились.

С наступлением темноты обстрел прекратился, однако в городе никто не спал. Большинство мужчин охраняло ворота и наиболее уязвимые места на городских стенах, а постройкой баррикад теперь занялись главным образом женщины. Я и мои военачальники руководили ими. Пример подала Отоми, за ней на работу вышли другие знатные женщины и, наконец, все простые жительницы города, а их было немало. У отоми женщин вообще больше, чем мужчин, а после утреннего сражения, оставившего многих жен вдовами, эта разница стала еще заметнее.

Странно было видеть, как при свете сотен факелов из смолистой сосны, от которой произошло название города, женщины вереницами двигались по улицам, сгибаясь под грузом тяжелых камней и корзин с землей, долбили деревянными заступами жесткую почву или разрушали стены домов. Ни на что не жалуясь, они работали угрюмо и ожесточенно, без стонов и без слез. Крепились даже те, чьи мужья и сыновья были утром сброшены со скал в пропасть. Они знали, что сопротивление безнадежно, что все мы обречены, но ни одна из них даже не заговаривала о сдаче. Если об этом и заходила речь, они только повторяли вслед за Отоми, что лучше умереть свободными, чем жить рабынями, но большинство просто молчало. Старые и молодые, матери и жены, девушки и вдовы работали, стиснув зубы, и рядом с ними трудились их дети.

Глядя на них, я подумал, что всех этих безмолвных женщин воодушевляет какое-то общее страшное решение, о котором все они знают, но предпочитают не говорить.

— Вы и для теулей будете так же стараться? — крикнул с горькой усмешкой один из воинов, когда мимо него проходила вереница женщин, сгибаясь под бременем камней. — Ведь они ваши будущие хозяева!

— Глупец, разве мертвые стараются? — ответила ему возглавлявшая эту группу молодая красивая женщина из знатного рода.

— Мертвые нет, — отозвался несчастный шутник, — но таких красавиц, как ты, теули не убивают. Ты молода, и проживешь в рабстве еще много лет. Как же ты этого избежишь?

— Глупец! — повторила женщина. — Неужели ты думаешь, что огонь угасает только от недостатка масла в светильнике и человек умирает только от старости? Огонь можно погасить и вот так!

С этими словами она бросила на землю факел, который держала в руке, затоптала его сандалией и пошла со своим грузом дальше.

Теперь я был уверен, что женщины приняли какое-то отчаянное решение, но тогда я даже не представлял себе, насколько оно было ужасно, и Отоми ни словом не обмолвилась об этой женской тайне.

Когда мы случайно встретились в ту ночь, я сказал ей:

— Отоми, у меня скверная новость.

— Если ты так говоришь даже в этот час, она должна быть поистине страшной.

— Среди наших врагов де Гарсиа.

— Это я знаю, муж мой!

— Откуда?

— По твоим глазам, — ответила она. — В них — ненависть.

— Похоже, что час его торжества близок, — сказал я.

— Не его, а твоего торжества, любимый. Ты расплатишься с ним за все, но победа достанется тебе дорогой ценой. Не спрашивай ни о чем, я чувствую это сердцем. Смотри! — она указала на снежную вершину вулкана Хака, розовеющую в лучах рассвета. — Смотри, «Королева» уже надевает свою корону. Тебе надо идти к воротам — испанцы скоро пойдут на штурм.

Отоми еще не успела договорить, когда я услышал за городскими стенами зов боевой трубы и бросился к воротам.

В предрассветной мгле я различил со стены испанское войско, построенное для приступа. Но испанцы не торопились. Штурм начался только с восходом солнца.

Сначала испанцы открыли бешеную канонаду, которая разнесла в щепки брусья ворот и сбила верхушку сооруженной за ними насыпи. Внезапно обстрел прекратился. Снова прозвучала труба, и ударная колонна из тысячи с лишним тласкаланцев, за которыми следовали испанские солдаты, пошла на приступ. С тремя сотнями воинов отоми я ждал их, затаившись за насыпью. Не прошло и двух минут, как головы тласкаланцев появились над гребнем, и сражение началось.

Мы трижды отбрасывали врага нашими копьями и стрелами, но четвертая волна наступающих перехлестнула через насыпь и хлынула в ров. Сражаться с таким множеством врагов на открытой улице было безнадежно, и мы поспешили отступить к следующему валу.

Здесь битва возобновилась. Вторая баррикада была построена на совесть, и за ней нам удалось продержаться около двух часов, нанося испанцам жестокие удары. Но потери отоми были тоже велики, и нам опять пришлось отступить. Последовал новый штурм, новая отчаянная схватка, ожесточенное сопротивление и новый отход. Так продолжалось без передышки весь день! С каждым часом нас становилось все меньше, руки от усталости уже не держали оружия, но мы продолжали сражаться как исступленные. На двух последних баррикадах бок о бок со своими мужьями и братьями дрались сотни женщин отоми.

Испанцам удалось ворваться на последнюю насыпь лишь на заходе солнца. Под покровом быстро надвигавшейся темноты немногие уцелевшие воины успели добежать до храмового двора перед теокалли и укрыться под защитой его стен.

Ночь прошла спокойно.

Глава 35

ПОСЛЕДНЕЕ ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ ЖЕНЩИН ОТОМИ
При свете пожарищ, зажженных испанцами во время штурма по всему городу, я произвел на огороженном стеной дворе перед теокалли смотр своих сил. Здесь собралось тысячи две женщин, множество детей, но боеспособных воинов у меня осталось не более четырехсот.

Наша пирамида была ниже большого теокалли Теночтитлана, зато ее склоны, облицованные полированным камнем, были круче, а верхняя, вымощенная мраморными плитами площадка почти так же обширна — каждая сторона имела в длину более ста шагов. В середине площадки стояли жертвенный камень, алтарь для священного огня, дом жрецов и храм бога войны, где все еще находилось его изваяние, хотя никто ему не поклонялся уже много лет. Между храмом и жертвенным камнем в площадке была сделана глубокая зацементированная выемка величиной с большую комнату, некогда служившая для хранения зерна в голодные годы. Перед осадой я приказал наполнить этот бассейн водой, которую с немалым трудом доставили сюда, на вершину теокалли, а в самом храме устроил большой склад продовольствия, так что в ближайшее время смерть от голода или жажды нам не грозила.

Но теперь мы столкнулись с новой трудностью. Как ни велика площадка пирамиды, на ней могло укрыться менее половины собравшихся перед теокалли людей. Для того чтобы продолжать борьбу, остальные должны были найти себе убежище в другом месте. Созвав старейшин племени, я коротко объяснил им положение и спросил, как быть дальше. Посовещавшись, они решили, что все раненые и престарелые вместе с большей частью детей, а также те, кто захочет к ним присоединиться, этой же ночью постараются выбраться из города, а если их остановят, отдадутся на милость испанцев. Я не стал возражать. Смерть грозила несчастным всюду, и где они ее встретят — это уже не имело значения.

Из толпы было отобрано полторы с лишним тысячи человек. В полночь мы открыли перед ними ворота храмового двора. Какое это было ужасное расставание! Здесь дочь обнимала престарелого отца, там муж навсегда прощался с женой, тут мать в последний раз целовала свое дитя, и отовсюду слышались полные страданий прощальные слова тех, кто разлучался навеки. Закрыв руками лицо, я спрашивал себя, как вопрошал уже не раз: «Если бог милосерд, почему же он терпит злодеяния, при виде которых разрывается даже сердце грешного человека? Почему?»

Затем, обратившись к Отоми, стоявшей со мной рядом, я спросил ее, не отослать ли вместе с другими и нашего сына, выдав его за ребенка из простой семьи.

— Нет, — ответила она. — Пусть лучше умрет вместе с нами, но не будет рабом испанцев.

Наконец все ушли, и ворота закрылись. Вскоре мы услышали тревогу, поднятую испанскими часовыми, затем до нас донеслись звуки нескольких выстрелов и крики.

— Тласкаланцы наверняка убьют их, — сказал я.

Однако я ошибся. Перебив несколько человек, командиры испанцев наконец разобрали, что сражаются с безоружной толпой женщин, детей и стариков. Их военачальник Берналь Диас, человек хоть и грубый, но милосердный, приказал немедленно прекратить побоище. Отобрав для продажи в рабство более или менее трудоспособных мужчин, а также детей, которые могли перенести тяготы дальнего пути, он отпустил остальных на все четыре стороны. Куда разбрелись эти убитые горем люди и что с ними стало дальше — я не знаю.

Эту ночь мы провели на храмовом дворе, но перед рассветом, опасаясь, что испанцы с зарею пойдут на приступ, я приказал всем подросткам и женщинам подняться на теокалли. Всего их осталось с нами около шестисот. Почти все девушки и замужние женщины, которые были еще молоды и красивы, отказались покинуть наше убежище. Зато вместе с беженцами ушло сто с лишним мужчин, решивших сдаться на милость испанцев.

С тремя сотнями оставшихся воинов я укрылся за стенами храмового двора, ожидая нападения испанцев. Оно началось с рассветом. К полудню, несмотря на все наши усилия, враг взял стену приступом. Потеряв почти сто человек убитыми и ранеными, мы были вынуждены отступить на дорогу, которая, огибая спиралями всю пирамиду, вела к верхней площадке.

Враги снова бросились в атаку, но здесь, на узкой крутой дороге, численное превосходство не давало им почти никакого преимущества. В конце концов мы сбросили их вниз, нанеся потери, и больше они в этот день уже не нападали.

На ночь мы укрепились на вершине теокалли. И так измучился, что уснул беспробудным сном, едва успев перекусить. А наутро снова начался штурм, на сей раз более успешный для испанцев. Под прикрытием смертоносного огня из мушкетов они теснили нас шаг за шагом, заставляя пятиться назад и вверх, к вершине теокалли, Весь день продолжалось это сражение на узких крутых подъемах с одной ступени пирамиды на другую. Наконец, уже на закате, передовой отряд врагов с победоносными криками ворвался на верхнюю площадку и устремился к храму, стоявшему в середине.

До сих пор женщины только наблюдали за боем, но в этот миг одна из них вдруг вскочила на ноги и громко закричала:

— Хватайте проклятых! Их совсем мало!

С ужасающим яростным визгом толпа женщин бросилась на усталых испанцев я тласкаланцев и захлестнула их. Многие женщины были убиты, но победа осталась за ними. Они хватали врагов, связывали веревками и тут же прикручивали к медным кольцам, оставшимся в мраморных плитах еще с тех времен, когда жрецы привязывали к ним свои многочисленные жертвы, чтобы те не сбежали.

Несколько мгновений мы стояли в стороне, пораженные этим зрелищем, но потом я крикнул своим воинам:

— Неужели женщины отоми смелее мужчин? Вперед!

И, не прибавив больше ни слова, я вместе с сотней моих людей ринулся вниз по узкому, крутому спуску.

За первым же поворотом мы столкнулись с основным отрядом испанцев и их союзников; уверенные в своей победе, они поднимались не торопясь. Наш удар был настолько силен и внезапен, что многие из них были мгновенно сбиты с ног и полетели вниз по крутым склонам пирамиды. Устрашенные участью своих товарищей, враги остановились, затем стали пятиться. Под нашим натиском они валились друг на друга, сбивая тех, кто шел позади, и вскоре паника распространилась по всей длинной колонне, спиралью поднимавшейся к вершине теокалли. С воплями ужаса противник обратился в бегство, но многим так и не удалось уйти. Волна падающих людей нарастала, подобно лавине, опрокидывая все новых и новых врагов и сталкивая их с дороги в пропасть. Достаточно было человеку оступиться, и уже ничто не могло задержать его падения; он летел вниз, ударяясь о крутой склон пирамиды, и расшибался у ее подножия насмерть.

За какие-нибудь пятнадцать минут испанцы потеряли все, что с огромным трудом захватили за день. На теокалли не осталось ни одного живого врага, если не считать пленных на верхней площадке. Охваченные неудержимым ужасом, испанцы покинули даже храмовый двор и вернулись в свой лагерь в городе, унося с собой убитых и раненых.

Усталые, но торжествующие, мы уже возвращались на вершину теокалли, когда на втором повороте, расположенном примерно футов на сто выше уровня почвы, мне в голову внезапно пришла одна мысль. С помощью тех, кто был со мной, я тут же принялся за ее осуществление. Расшатав камни, из которых было сложено основание дороги, мы начали скатывать их вниз по склону пирамиды. Снимая слой за слоем каменную облицовку и выкидывая землю, на которой она лежала, мы трудились так до тех пор, пока под нами вместо спирального спуска не засиял обрыв высотой в тридцать с лишним футов. Дорога была разрушена.

— Теперь, — сказал я с удовлетворением, взирая при свете луны на дело своих рук, — для того, чтобы захватить наше гнездо, испанцам понадобятся крылья.

— Ах, теуль! — возразил мне один из воинов. — А на каких крыльях мы улетим отсюда?

— На крыльях смерти, — мрачно ответил я, и мы начали подниматься наверх.

Разрушение дороги отняло немало часов, еду нам приносили сверху, так что я вернулся на площадку теокалли лишь около полуночи. Приблизившись к храму, я с удивлением услышал доносившееся оттуда торжественное песнопение, но я удивился еще больше, когда увидел, что двери храма Уицилопочтли открыты, а перед ним на алтаре снова яростно пылает священный огонь, который не зажигали уже долгие годы. Я прислушался. Что это, обман слуха или я действительно слышу страшную песнь жертвоприношения? Нет, не обман. Дикий припев опять зазвучал, в тишине:

Тебе мы приносим жертву!
Спаси нас, Уицилопочтли,
Уицилопочтли, великий бог!
Я бросился вперед и, завернув за угол, лицом к лицу столкнулся с далеким прошлым. Как в давно забытые времена, здесь снова толпились жрецы в черных одеяниях, с распущенными по плечам волосами и ужасными ножами из обсидиана на поясе. Справа от жертвенного камня лежали в ряд связанные пленники, посвященные богу, и люди в одеждах жрецов уже держали за руки первую жертву — тласкаланца. Над ним в багряном жертвенном облачении склонился один из моих военачальников — я вспомнил, что когда-то, пока я не запретил идолопоклонство в Городе Сосен, он был жрецом бога Тескатлипоки, — а вокруг, глядя на него, стояли широким кольцом женщины и пели свой жуткий гимн.

Я понял все. В час безысходного отчаяния, перед лицом неизбежной смерти огонь древней веры снова вспыхнул в диких сердцах этих обезумевших от горя женщин, потерявших своих отцов, мужей и детей. Здесь был жертвенный камень, здесь был храм, где сохранилось все необходимое для ритуала, и под рукой оказались пленники, захваченные в бою. Они хотели насладиться последней местью, они хотели совершить последнее жертвоприношение богам своих предков, как это делали их отцы, и в жертву они избрали своих победоносных врагов. Пусть они сами умрут, но зато их души отправятся в Обиталище Солнца, умилостивленное кровью проклятых теулей!

Я сказал, что гимн пели женщины, глядя на своих пленников свирепыми глазами, но не сказал самого страшного. Как раз напротив меня, в середине круга, отмечая такт зловещего гимна взмахами маленького жезла, стояла принцесса Отоми, дочь Монтесумы, моя жена.

В белом одеянии, со сверкающим изумрудным ожерельем на шее и царственными зелеными перьями в волосах, впервые была она так прекрасна и так страшна. Такой я ее никогда еще не видел. Куда делись нежная улыбка и добрые глаза? Передо иной в образе женщины явилось живое воплощение Мести. Этот миг объяснил мне многое, хотя и не все. Отоми, которая всегда склонялась к нашей вере, не будучи сама христианкой, Отоми, которая все эти годы с отвращением вспоминала ужасные обряды, Отоми, каждое слово, каждое дело которой было преисполнено милосердия и доброты, моя Отоми в глубине души по-прежнему оставаясь язычницей и дикаркой. Она тщательно скрывала от меня эту сторону своего существа и едва ли сама знала все потаенные уголки своего сердца. За все время я лишь дважды видел, как яростное пламя ее дикой крови прорывалось наружу: когда Отоми отказалась надеть платье гулящей девки, принесенное Мариной в день побега из лагеря Кортеса, и когда в тот же день Отоми своими руками поразила склонившегося надо мной тласкаланца.

Все это пронеслось у меня в голове мгновенно, пока жрецы тащили тласкаланца к алтарю, а Отоми управляла хором, распевавшим песнь смерти.

В следующее мгновение я уже был рядом с нею.

— Что здесь происходит? — спросил я сурово.

Отоми с холодным недоумением подняла на меня пустые глаза, словно не узнавая.

— Уходи отсюда, белый человек, — проговорила она. — Чужеземцам не дозволено вмешиваться в наши обряды.

Пораженный, я стоял, не зная, что делать, в оцепенении глядя на пламя, пылавшее перед изваянием грозного бога Уицилопочтли, пробудившегося после долгих лет сна.

Снова и снова звучал торжественный гимн; Отоми отмечала такт маленьким жезлом из черного дерева. Снова и снова торжествующие вопли взлетали к безмолвным звездам. Мне казалось, что я вижу страшный сон.

Но вот я очнулся от этого кошмара и, выхватив меч, бросился на жреца, чтобы зарубить его тут же перед алтарем. Никто из мужчин не успел опомниться, однако женщины оказались вдвое быстрее меня. Прежде чем я успел взмахнуть мечом, прежде чем я смог произнести хоть слово, они вцепились в меня, точно пумы из их диких лесов, шипя и визжа, как настоящие пумы.

— Уходи, теуль! — вопили они мне прямо в уши. — Уходи, не то мы заколем тебя на алтаре вместе с твоими братьями!

И все с тем же визгом они вытолкали меня из круга.

Я отошел в сторону и укрылся в тени храма, стараясь что-нибудь придумать. Мой взгляд упал на длинный ряд связанных между собой жертв, ожидающих своей очереди. Тридцать один человек еще был жив, и среди них — пять испанцев. Я отметил про себя, что испанцы лежали самыми последними. Похоже было, что их приберегли для завершения торжества, и в действительности, как я узнал позднее, жрецы решили принести теулей в жертву на восходе солнца. Я ломал себе голову — как их спасти? Моя власть уже ничего не значила. Удержать женщин от мести невозможно: они обезумели от страданий. Легче было отнять у пумы детенышей, чем вырвать пленников из их рук. Мужчины вели себя иначе. Правда, некоторые присоединились к оргии, однако большинство с боязливым торжеством наблюдало за этим зрелищем со стороны, не принимая в нем участия.

Неподалеку от меня стоял один ив вождей отоми, мой сверстник. Он всегда был моим другом и первым после меня военачальником племени. Я подошел к нему и сказал:

— Послушай, друг, во имя чести вашего народа помоги мне прекратить все это!

— Не могу, — ответил он. — И не вздумай сам вмешиваться, иначе тебя ничто не спасет. Теперь власть у женщин, и ты видишь, как они ей воспользовались. Мы все скоро погибнем, но перед смертью они хотят совершить то, что делали их отцы, и они это совершат, ибо им терять нечего. Старые обычаи, как их не изгоняй, забываются нелегко.

— Но, может быть, нам удастся спасти хотя бы теулей? — спросил я.

— А для чего? Разве они спасут нас через несколько дней, когда мы окажемся в их руках?

— Может быть, и не спасут, — ответил я, — но, если нам суждено умереть, лучше умереть с чистой совестью.

— Что ты от меня хочешь, теуль?

— Вот что: найди трех-четырех воинов, которые еще не поддались этому сумасшествию, и помоги мне вместе с ними освободить теулей, раз уж мы не можем спасти остальных. Если нам это удастся, мы спустим их на веревках с того места, где дорога обрывается, а дальше они сами доберутся до своих.

— Попробую, — ответил вождь, пожимая плечами. — Но я это сделаю только потому, что ты меня просишь и ради нашей старой дружбы, а вовсе не из любви к проклятым теулям. По мне было бы неплохо, если бы их всех положили на жертвенный камень!

Он отошел, и вскоре я увидел, как возле пленников начали собираться воины. Словно случайно, они останавливались как раз там, где за последним индейцем были привязаны испанцы, закрывая их от обезумевших женщин, увлеченных своей оргией.

Я осторожно подполз к испанцам. Привязанные за руки и за ноги к медным кольцам в мраморных плитах, они лежали молча в ожидании своего смертного часа, с посеревшими лицами и выпученными от страха глазами.

— Тш-ш-ш! Тихо! — прошептал я на ухо крайнему испанцу, старому солдату, которого я узнал, — он служил еще у Кортеса. — Хочешь спастись?

— Кто тут болтает о спасении? — прохрипел он, быстро оглянувшись. — Разве кто-нибудь может нас спасти от этих ведьм.

— Я теуль, белый человек и христианин, но в то же время я вождь этого народа. У меня еще осталось несколько преданных людей. Мы перережем ваши путы, а потом будет видно. Знай, испанец, я иду на большой риск, потому что если мы попадемся, мне, пожалуй, придется разделить с вами участь, от которой я хочу спасти вас.

— Если мы отсюда выберемся, — ответил испанец, — мы не забудем твою услугу, можешь не сомневаться. Спаси нам жизнь, и, когда придет время, мы тебе отплатим тем же. Но даже если вы нас отпустите, как мы пересечем открытую площадку при такой луне на глазах этих фурий?

— Все равно надо попробовать, — ответил я. — Другого выхода нет.

Но счастью, случай пришел нам на помощь. Пока мы говорили, в лагере испанцев, наконец, заметили, что происходит на вершине теокалли. Снизу послышались крики ужаса, а затем началась бешеная пальба из пушек и мушкетов, которая, впрочем, не причиняла нам почти никаких потерь, потому что весь ливень свинца, направленный вверх от подножия пирамиды, проносился над нашими головами. Одновременно большой отряд испанцев двинулся через храмовый двор на приступ — они еще не знали, что дорога наверх разрушена.

Но все это даже не приостановило ритуала жертвоприношения. Грохот пушек, испуганные и яростные крики испанских солдат, свист мушкетных пуль, треск пламени новых пожарищ, зажженных противником, чтобы осветить поле боя, смешались теперь с диким гимном смерти, усиливая всеобщее смятение и беспорядок и облегчая тем самым мою задачу.

Мой друг военачальник отоми с наиболее верными людьми уже были рядом со мной. Пригнувшись, я несколькими быстрыми ударами ножа перерезал веревки испанцев. Мы сбились в кучу из двенадцати с лишним человек, поместив пятерых испанцев в середине, затем я выхватил меч и закричал:

— Теули штурмуют теокалли! Теули пошли на приступ! Мы их отбросим!

Я не солгал, потому что длинная колонна испанцев уже начала подниматься по спиральной дороге. Воспользовавшись этим, мы перебежали открытое пространство и начали спускаться вниз. Нас никто не заметил и не задержал — все были поглощены жертвоприношением. К тому же наверху царила такая сумятица, что, как я узнал позднее, ни один человек даже не обратил на нас внимания.

Уже на спуске я вздохнул спокойнее: теперь мы по крайней мере скрылись от глаз женщин. Однако нужно было спешить. Мы бежали вниз по спиральному пути так быстро, как только испанцев несли затекшие ноги, пока, наконец, не достигли поворота, за которым начинался обрыв.

Отряд противника подошел к этому же повороту одновременно с нами. Испанские солдаты беспомощно толпились у подножия обрыва, вопя от бешенства и отчаяния, потому что теперь они были бессильны чем-либо помочь своим товарищам. Мы их не видели, зато слышали очень хорошо.

— Мы погибли, — пробормотал старый испанец, с которым я говорил. — Дорога разрушена, а спускаться по склону пирамиды — верная смерть.

— Вовсе вы не погибли, — ответил я. — Футах в пятидесяти внизу дорога сохранилась. Мы вас спустим на нее по одному на веревке.

Не теряя времени, мои воины принялись за дело. Обвязав первого солдата веревкой поперек тела под мышками,мы осторожно спустили его вниз прямо на руки испанцам, которые встретили своего товарища, словно воскресшего из мертвых. Последним оказался старый испанец.

— Прощай, — сказал он мне. — Хоть ты и предатель, бог не забудет твоего милосердия. Может быть, ты последуешь за мной? Тебя не тронут, ручаюсь своей жизнью и честью. Ты говорил, что остался христианином. Разве это место для христиан? — и он показал рукой наверх.

— Конечно, не место, — ответил я. — Но уйти с тобой я не могу. Здесь моя жена и мой сын, и, когда понадобится, я умру вместе с ними. Если хочешь меня отблагодарить, постарайся лучше спасти их жизни — о своей я не забочусь.

— Постараюсь, — сказал испанец, и мы благополучно спустили его вниз.

Возвратившись к храму, я объяснил, что испанцы не смогли преодолеть обрыв и отошли.

А в храме продолжалась страшная оргия. В живых осталось только два индейца. Жрецы изнемогали от усталости.

— Где теули? — пронзительно кричал кто-то. — Быстрее? Тащите их на алтарь!

Но теули исчезли: их искали повсюду, однако найти не могли.

Укрывшись в тени, я громко проговорил измененным голосом:

— Бог теулей взял их под свое крыло! Уицилопочтли не может одолеть бога теулей!

Затем я сразу отошел в сторону, чтобы никто не догадался, что это был я. Мои слова тут же подхватили и начали повторять на все лады.

— Бог креста укрыл теулей своими крылами! — кричали женщины. — Принесем же на алтарь тех, кого он отверг, и возрадуемся!

Вскоре последние пленники были зарезаны на жертвенном камне. Я думал, что этим все кончится, но я ошибался. Еще когда женщины возводили баррикады, в их глазах светилась какая-то затаенная решимость, и вскоре мне довелось увидеть, что она означала. Огонь безумия горел в сердцах этих несчастных. Жертвоприношение было завершено, однако настоящее празднество только еще начиналось.

Женщины собрались на краю верхней площадки и некоторое время к чему-то готовились там, хотя пули испанцев поражали то одну, то другую из них. Вместе с ними были только жрецы; остальные мужчины по-прежнему стояли кучками в стороне, угрюмо наблюдая за приготовлениями женщин. Никто не пытался остановить их или отговорить.

В храме возле жертвенного камня осталась только одна женщина — Отоми, моя жена.

Это было горестное зрелище. Возбуждение, или, вернее, безумие, покинуло ее, и она стала прежней Отоми, такой, как была всегда. Расширенными от ужаса глазами смотрела она то на останки растерзанных жертв, то на свои руки, словно они были залиты кровью, и содрогалась от одной этой мысли.

Я подошел к ней, тронул ее за плечо. Она обернулась, как от толчка.

— О муж мой, муж мой! — только и смогла она выговорить, задыхаясь.

— Да, это я, — ответил я, — но больше не называй меня своим мужем.

— Что я наделала! — простонала Отоми и упала без чувств мне на руки.

Здесь я должен рассказать о том, что узнал лишь многие годы спустя от настоятеля нашего прихода, человека, хоть и недалекого, но весьма ученого. Если бы я знал это раньше, я бы, конечно, не стал так говорить со своей женой даже в тот страшный час и не думал бы о ней так плохо, ибо, как уверял мой друг настоятель, с древнейших времен язычницы, поклоняющиеся своим демонам, таким же, как боги Анауака, становятся иногда одержимыми. Злой дух входит даже в тех, кто отрекся от идолопоклонства. В беспамятстве они могут тогда совершить самое ужасное преступление.

Среди прочих примеров настоятель привел мне идиллию некоего греческого поэта Феокрита.[39] В ней рассказывается о том, как одна женщина по имени Агава во время тайного празднества в честь языческого бога Диониса заметила, что ее сын подглядывает за участницами мистерии. Злой дух бога Диониса вошел в нее, и тогда она вместе с другими женщинами набросилась на своего сына я растерзала его на куски. Поэт Феокрит, будучи сам почитателем Диониса, не осуждает ее за это, а восхваляет, ибо деяние то было совершено по внушению бога. «Богов же никто да не судит!»

Эта история меня совершенно не касается, и я привожу ее здесь лишь потому, что Отоми, наверное, была одержима духом Уицилопочтли точно так же, как Агава, совершившая противоестественное убийство, была одержима духом Диониса. Так мне говорила потом и сама Отоми. Чему же тут удивляться? Если демоны греков обладали подобной властью, то как же сильны были боги Анауака, самые ужасные среди демонов? Поэтому я полагаю теперь, что видел у алтаря не Отоми, а самого дьявола Уицилопочтли; прежде она ему поклонялась, и в ту ночь он сумел войти в нее, подавив ее настоящую душу.

Глава 36

НА МИЛОСТЬ ПОБЕДИТЕЛЯ
Я поднял Отоми на руки и отнес в одно из помещений, прилегающих к храму. Здесь были укрыты дети и среди них мой сын.

— Отец, что с нашей мамой? — спросил мальчик. — Почему она заперла меня с этими детьми, когда снаружи идет бой?

— У твоей матери обморок, — ответил я. — А сюда она тебя заперла потому, что здесь безопасно. Поухаживай за ней, пока я вернусь.

— Хорошо, — проговорил мальчик — Только я думаю, что мое место рядом с тобой, — ведь я почти взрослый! Я хочу драться с испанцами, а не нянчиться здесь с больными женщинами.

— Об этом и не думай! — сказал я. — Прошу тебя, сынок, сиди здесь, пока я за тобой не приду.

Я вышел из помещения, притворив за собой дверь. Но через минуту я уже пожалел, что сам не остался там, ибо зрелище, представшее перед моими глазами, было ужаснее всего, что я видел в жизни.

Женщины разделились на четыре большие группы я двинулись в нашу сторону, распевая и приплясывая на ходу. Многие несли на руках своих детей и почти все были полуобнажены. Те, кто руководил ими, вместе со жрецами бежали впереди. Они метались из стороны в сторону, скакали, прыгали, голосили, выкрикивая имена своих дьявольских богов и прославляя жестокость своих предков, а за ними, завывая, бежали толпы женщин.

Как фурии, носились они взад и вперед по теокалли, то простираясь перед Уицилопочтли и его отвратительной сестрой, богиней смерти, сидевшей рядом с ним в скульптурном ожерелье из черепов и человеческих рук, то склоняясь перед жертвенным камнем и протягивая ладони прямо над священным огнем. Час с лишним продолжался этот адский карнавал, смысл которого не мог понять даже я, несмотря на все мое знание индейских обычаев. Затем, словно по команде, все женщины собрались на открытом пространстве площадки, образовав два кольца. В центре этого двойного круга встали жрецы. Мгновение — и хор затянул песню, такую дикую и жуткую, что у меня кровь застыла в жилах.

До сих пор это зрелище и эта песня иногда возникают передо мной в ночных кошмарах, и поэтому я не хочу ее здесь приводить. Но попробуйте представить себе самое страшное, что таится в глубинах человеческого сердца, самую изощренную жестокость, на какую только способно человеческое воображение, прибавьте ж этому все ужасы кровавых сказок о привидениях, убийствах и страшной мести, и, если вам удастся передать все это словами, может быть, они отразят, как в черном зеркале, дух той древней песни женщин отоми со всеми их воплями, рыданиями, победными криками и стонами, полными предсмертной тоски.

Все громче звучал хор. Не сводя глаз со своих богов, женщины начали пятиться. Жрецы бесновались перед ними. Женщины отступали медленно и торжественно, расходясь во все стороны от храма. Вот внешнее кольцо разорвалось на части, но женщины из внутреннего круга тотчас заполнили промежутки, и теперь все они стояли сплошной подковой на самом краю площадки — лицом к храму, спиной к бездне. Их предводительницы и жрецы стали с ними в ряд, и на мгновение воцарилась тишина. Вдруг по какому-то знаку все разом отклонились назад, подняв лица к небу. Ветер развевал их длинные волосы, зарево пожарищ освещало обнаженные груди, отражаясь в обезумевших глазах.

Жутко прозвучал протяжный вопль:

— Спаси нас, Уицилопочтли! Прими нас в свое обиталище, бог богов!

Вопль повторился трижды, с каждым разом все исступленнее, и внезапно оборвался. Женщины отоми исчезли! Вершина теокалли была пуста.

Так завершилось последнее жертвоприношение в Городе Сосен. Дьявольские боги погибли, но в своем падении они увлекли за собой и тех, кто им поклонялся.

Тихий ропот пронесся среди мужчин. Затем один из них заговорил, и голос его странно прозвучал во внезапно наступившей тишине.

— Пусть наши жены покоятся с миром в Обиталище Солнца! — взывал он. — Женщины показали нам, как нужно умирать?

— Нет, только не так! — возразил я. — Пусть женщины кончают самоубийством, а для нас у врагов найдутся мечи.

Я обернулся и увидел перед собой Отоми.

— Что случилось? — спросила она. — Где мои сестры? О, наверное, я видела страшный сон! Мне снилось, что наши боги снова обрели могущество и снова пьют человеческую кровь…

— Да, страшный сон, — ответил я, — но пробуждение страшнее. Потому что дьявольские боги и вправду еще сильны в этой проклятой стране; они взяли к себе твоих сестер.

— Не знаю, сильны ли они, — печально возразила Отоми. — Но сне мне казалось, что это было последнее усилие наших богов, за которым уже не осталось ничего, лишь бесконечность смерти. Взгляни!

И она показала на снежную вершину вулкана Хака.

По совести, не могу сказать, действительно я это видел или зрелище, представшее передо мной, было порождено кошмарами ужасной ночи. Но скорее всего я его видел, потому что некоторые испанцы клялись, что видели то же самое.

Над вершиной Хаки, как всегда, стоял столб озаренного пламенем дыма, но в этот миг дым на моих глазах отделился от огня. Сверкающий, как молния, огненный крест вырос из пламени на вершине горы и раскинулся по всему небу. Дым заклубился у его подножия, принимая расплывчатую форму идолов, сидевших в храме за моей спиной. Увеличенные в сотни раз, они казались еще более ужасными и грозными в своем призрачном великолепии.

— Смотри! — проговорила Отоми. — Твой крест сияет над моими погибшими богами, которым я поклонялась этой ночью, хоть и не по своей воле.

С этими словами она повернулась и ушла.

Несколько мгновений я с ужасом смотрел на снега Хаки, затем внезапно их озарил первый луч восходящего солнца, и все исчезло.

Мы держались против испанцев еще три дня. Они не могли до нас добраться, а их пули пролетали над нашими головами, не причиняя никакого вреда. Все эти дни я не разговаривал с Отоми: мы избегали друг друга. Как живое воплощение скорби, она часами просиживала одна в хранилище возле храма. В глазах ее застыла неизъяснимая мука. Дважды я пытался с ней заговорить, побуждаемый жалостью, но она отворачивалась от меня и не отвечала.

Вскоре испанцы узнали, что на теокалли есть вода и значительные запасы продовольствия, с которым мы сможем продержаться больше месяца, и, не надеясь одолеть нас силой оружия, вступили в переговоры.

Я спустился к обрыву, где кончалась дорога; посол испанцев разговаривал со мной, стоя внизу. Сначала он предложил нам безоговорочную капитуляцию. На это я ответил, что мы лучше умрем, где стоим. Затем испанцы сказали, что если мы выдадим всех, кто принимал участие в жертвоприношении, остальные смогут уйти свободно. Я объяснил, что жертвы приносили одни женщины и жрецы, и что все они сами покончили с собой. Испанцы спросили, умерла ли с ними Отоми. «Нет, — ответил я, — но вы должны поклясться, что не причините ни ей, ни ее сыну никакого вреда, иначе я не сдамся». Кроме того, я потребовал письменного подтверждения, что оба они могут идти со мной куда захотят, В этом мне было отказано, однако в конце концов я своего добился, и на следующий день мне забросили на конце копья пергамент, подписанный капитаном Берналем Диасом. В нем говорилось, что, принимая во внимание ту роль, которую я вместе с некоторыми другими воинами сыграл в спасении испанцев от жертвоприношения, мне, моей жене, моему сыну, а также всем прочим отоми, оставшимся на теокалли, дается полное помилование и разрешается свободно уйти куда нам заблагорассудится, однако все наше достояние и наши земли переходят в казну вице-короля.

Лучших условий я и не мог ожидать. Честно говоря, я даже не надеялся, что нам всем сохранят жизнь и свободу.

Но что касается меня, то я бы предпочел умереть. Отоми воздвигла между нами непреодолимую стену. Я был связан с женщиной, которая вольно или невольно запятнала свои руки человеческой кровью. Хорошо еще, что у меня был сын, моя последняя утеха. К счастью, он ничего не знал о позоре своей матери.

«Если бы я мог, — думал я, поднимаясь на теокалли, — о, если бы я мог бежать из этой проклятой страны и взять его с собой в Англию, его и Отоми! Может быть, там она позабудет о том, что когда-то была дикаркой!»

Увы, этому не суждено было сбыться.

Когда все, кто были со мной, добрались до храма, мы поспешили сообщить добрую весть нашим товарищам. Нас выслушали молча. Люди белой расы были бы на седьмом небе от счастья, потому что, когда грозит смерть, все другие потери кажутся нам ничтожными. Другое дело — индейцы. Когда удача отворачивается от них, они перестают дорожить жизнью. Эти воины отоми потеряли свою родину, свои дома, своих жен, своих братьев и все свое достояние. Что им осталось? Жизнь да право идти на все четыре стороны. Зачем им теперь жизнь? Вот почему отоми встретили милость врага точно так же, как встретили бы их немилость, — угрюмым молчанием.

Я подошел к Отоми и поделился с ней новостью.

— Я надеялась умереть здесь, — ответила она. — Но пусть будет так; смерть можно встретить в любом месте.

Только мой сын обрадовался, когда узнал, что нам не грозит больше смерть от голода или от меча.

— Отец, — сказал он, — испанцы подарили вам жизнь, но они заберут себе всю нашу страну и прогонят нас прочь. Куда мы пойдем?

— Не знаю, сынок, — ответил я.

— Отец, — продолжал он, — давай уйдем из Анауака. Здесь ничего не осталось, кроме испанцев и горя. Давай найдем корабль и поплывем через море в нашу страну, в Англию!

Мальчик высказал мои сокровенные мысли, и сердце мое замерло при этих словах. Но как осуществить этот план? И как отнесется к нему Отоми? Я взглянул на нее в нерешительности.

— Он придумал неплохо, теуль, — ответила она на мой невысказанный вопрос. — Для тебя и для нашего сына это будет, пожалуй, самое лучшее. Что же до меня, то я отвечу тебе пословицей моего народа: «Только в родной земле мягко спится».

С этими словами она отвернулась и начала собираться, готовясь покинуть хранилище, где провела все дни осады. Больше мы об этом не говорили.

Вечером усталая вереница мужчин с несколькими женщинами я детьми преодолела обрыв по лестнице, сколоченной из бревен разрушенного храма, и начала спускаться по спиральной дороге с пирамиды. Перед закатом мы ступили на двор у ее подножия. Испанцы ожидали нас возле ворот.

Одни встретили нас проклятиями, другие — насмешками, но те, в ком была хоть капля благородства, молчали из сострадания к нашему горю и уважения к нашему мужеству, которое мы проявили в последней битве. Тут же, рыча, как голодные пумы, толпились их союзники индейцы. Они вопили и требовали нашей смерти до тех пор, пока испанцы не заставили их замолчать. Последний акт падения Анауака был подобен первому: собаки грызлись между собой, а львиная доля доставалась льву.

У ворот нас разделили: простых людей сразу же вывели под охраной ив разрушенного города и отпустили в горы, а остальных отправили в испанский лагерь, чтобы предварительно допросить. Меня, мою жену и сына повели во дворец, в наше прежнее жилище, чтобы там объявить нам волю капитана Диаса.

Нам нужно было пройти совсем немного, и все же на этом коротком пути меня подстерегала неожиданность. Я случайно поднял глаза: в стороне от всех, скрестив на груди руки, стоял Хуан де Гарсиа. За эти дни я успел о нем позабыть, потому что голова моя была занята другими вещами, но, едва увидев его лицо, я сразу вспомнил, что, пока этот человек жив, опасность и горе будут моими неизменными спутниками.

Де Гарсиа наблюдал за нами, подмечая все. Я шел последним. Когда мы поравнялись, он проговорил.

— До свидания, кузен Вингфилд! Ты уцелел и на сей раз и даже получил полное прощение вместе со своей женой и своим ублюдком. Однако если бы эта старая боевая кляча, которая нами командует, послушалась меня, вас сожгли бы живьем на костре всех троих! Но делать нечего. До скорого свидания, любезный! Я еду в Мехико сообщить обо всем вице-королю. Надеюсь, он это так не оставит.

Я не ответил и, только пройдя несколько шагов, спросил нашего провожатого, того самого испанца, которого спас от жертвоприношения:

— Что означают слова этого сеньора?

— А то, что дон Сарседа поругался из-за тебя с нашим капитаном. Не обещай им, говорит, ничего или, наоборот, обещай, что хочешь, а когда они вылезут ив своей крепости, мы их всех перебьем. С неверными, мол, клятву держать не обязательно. Только наш капитан рассудил по-другому. Даже с язычниками, говорит, нужно быть честным. Но тут и мы все, кого ты спас, начали кричать Сарседе: «Позор! Позор!» Дальше — больше, чуть не до драки. Сарседа у нас третий по званию. Заявил, что не станет участвовать в мирных переговорах, а поедет со своими слугами в Мехико жаловаться вице-королю. Тогда капитан Диас говорит ему: «Поезжай хоть к дьяволу, если хочешь, и жалуйся хоть сатане! Я всегда знал, что тебе только в аду и место!» Так и разошлись. Они еще с «Ночи печали» не в ладах. Сарседа через час уезжает в Мехико и уж там при дворе вице-короля постарается напакостить тебе, как только сможет. Но все равно хорошо, что ты от него избавился.

— Отец, — обратился ко мне мой сын, — почему тот испанец смотрел на нас так злобно?

— Об этом человеке я тебе рассказывал, сынок. Это де Гарсиа. Два поколения он был проклятием нашего рода. Он предал твоего деда инквизиции, он убил твою бабушку, он пытал меня, я неизвестно, сколько еще зла он нам причинит. Бойся его, сынок, не доверяй ему, заклинаю тебя!

Тем временем мы дошли до дворца, чуть ли не единственного строения, уцелевшего от всего Города Сосен. Нам отвели комнату в самом конце длинного здания, но вскоре капитан Диас пожелал видеть меня и мою жену.

Отоми хотела остаться с сыном в той комнате, куда ему принесли еду, но ей пришлось пойти вместе со мной. Помню, что перед уходом я поцеловал сына, хотя сделал это, наверное, только потому, что думал по возвращении застать его спящим.

Капитан Диас расположился на противоположном конце дворца, шагах в двухстах от нашей комнаты. Через несколько минут мы уже стояли перед ним. Он оказался суровым на вид, довольно пожилым человеком с ясными глазами на некрасивом, но честном лице крестьянина, привыкшего трудиться на своем поле в любую погоду. Только поле капитана Диаса было полем боя, и собирал он на нем жатву смерти.

Когда мы вошли, капитан обменивался с простыми солдатами такими шуточками, которые вряд ли предназначались для женских ушей. Поэтому, увидев нас, он сразу умолк и вышел вперед. Я приветствовал его по индейскому обычаю, коснувшись правой рукой земли. Ведь я был теперь просто пленный индеец!

— Сними меч, — коротко приказал он, ощупывая меня своими быстрыми глазами.

Я отстегнул меч и протянул ему, проговорив по-испански:

— Возьмите его, капитан, потому что вы победили и потому что он возвращается, наконец, к своему хозяину.

Это был тот самый меч, который я отнял у Берналя Диаса во время схватки в «Ночь печали».

Взглянув на него, Диас громко выругался и воскликнул:

— Проклятие! Я так и знал, что это мог быть только ты! Наконец-то мы встретились после стольких лет. Ну что ж, однажды ты спас мне жизнь, и я рад, что могу сейчас отплатить тебе тем же. Не будь я уверен, что это ты, мой друг, я бы не пошел на твои условия. Кстати, как тебя зовут? Нет, скажи мне свое настоящее имя, — как тебя называют индейцы, я знаю.

— Мену зовут Вингфилд.

— Значит, друг Вингфилд? Хорошо. Но, повторяю, если бы на твоем месте был кто-нибудь другой, я сидел бы у этого дома сатаны — тут он показал на теокалли, — пока вы все не передохли бы с голоду на его верхушке. Нет, возьми этот меч себе, друг Вингфилд. За столько лет я уже приспособился к другому, а ты им владеешь на славу: я еще никогда не видел, чтобы индейцы так рубились. А это Отоми, дочь Монтесумы, твоя жена? Я вижу, она по-прежнему царственна и прекрасна. О господи, господи! Сколько лет прошло, а кажется, я только вчера видел, как умер ее отец. Христианской души был человек, хоть и не христианин. Худо мы с ним обошлись, да простятся нам наши грехи! Но вот про вас, сеньора, если только мне говорили правду о том, что произошло три ночи назад, не скажешь, что у вас христианская душа. Однако довольно об этом — во всем виновата дикая кровь. Вы прощены ради вашего мужа, который спас моих товарищей от смерти на алтаре.

Отоми не ответила ни словом. Безмолвная и неподвижная, она стояла, как изваяние. С той ужасной ночи своего постыдного падения она вообще говорила очень редко.

— Что же ты будешь делать дальше, друг Вингфилд? — обратился ко мне капитан Диас. — Ты можешь идти куда хочешь. Ты свободен. Но куда ты пойдешь?

— Пока не знаю, — ответил я. — Много лет назад, когда император ацтеков подарил мне жизнь и дал в жены принцессу Отоми, я поклялся стоять за него и за его дело до тех пор, пока вулкан Попокатепетль не перестанет куриться, пока в Теночтитлане не останется больше владык и пока народ Анауака не перестанет быть народом.

— В таком случае, друг, ты свободен от своей клятвы, потому что ничего этого уже нет, и даже над Попокатепетлем вот уже два года не видно ни дымка. Если хочешь, я дам тебе добрый совет: возвращайся к христианам и поступай на службу к королю Испании. Но давай сначала поужинаем: обо всем этом мы еще успеем поговорить.

При свете факелов мы сели вместе с Берналем Диасом и еще несколькими испанцами за стол, накрытый в парадной зале дворца. Отоми не захотела остаться. Капитан упрашивал ее поужинать с нами, но она ничего не стала есть и вскоре ушла в свою комнату.

Глава 37

ВОЗМЕЗДИЕ
За ужином Берналь Диас вспоминал о нашей первой встрече на дамбе и о том, как я по ошибке едва не убил его, приняв за Сарседу. Кстати, он спросил, что мы не поделили с доном Сарседой.

Как можно короче я поведал ему историю своей жизни. Узнав о том, что сделал Сарседа, или де Гарсиа, мне и моей семье и как я из-за него очутился в этой стране, Диас был поражен.

— Святая Мадонна! — воскликнул он наконец. — Я всегда считал его подлецом, но, если ты рассказал мне правду, я просто не знаю, что он за человек. Даю тебе слово, друг Вингфилд, услышь я об этом час назад, Сарседа не ушел бы отсюда, пока не ответил за все или не оправдался в бою с тобой. Но сейчас, боюсь, уже поздно: он собирался выехать в Мехико, как только взойдет луна. Торопится на меня нажаловаться за то, что я принял твои условия. Пусть жалуется — ему там не очень-то верят!

— Я рассказал только правду, — ответил я. — Многое я могу, если потребуется, доказать. Но, говоря начистоту, я отдал бы полжизни, чтобы встретиться с ним лицом к лицу в открытом бою. У нас с ним старые счеты, только он всегда от меня ускользал.

Вдруг мне показалось, что какое-то холодное страшное дуновение коснулось моего лица и рук. Тревожное чувство непоправимого несчастья сжало мне сердце, и я замер, не в силах ни шевельнуться, ни заговорить.

— Пойдем посмотрим, может быть, он еще не уехал, — сказал капитан Диас и, крикнув стражу, направился к выходу из комнаты. Я поднялся за ним и в это мгновение увидел в дверях женщину. Она стояла, вцепившись руками в косяки, запрокинув назад голову с распущенными длинными волосами, и лицо ее было искажено такой мукой, что я не сразу узнал Отоми. Но, когда узнал, я понял все: только одно могло наполнить такой болью и ужасом ее бездонные глаза.

— Что с нашим сыном? — спросил я.

— Умер, умер! — ответила она леденящим кровь шепотом.

Больше я не стал спрашивать: сердце досказало мне остальное. Но Диас не понял:

— Умер? Отчего он умер? Что его убило?

— Де Гарсиа! Я видела, как он выходил, — проговорила Отоми и, вскинув к небесам руки, беззвучно рухнула навзничь у порога. Я знаю: в тот миг сердце мое разбилось навеки. С тех пор ничто уже не в силах по-настоящему его взволновать, и только это воспоминание терзает меня день за днем, час за часом, и так будет до последнего моего вздоха, пока я не уйду туда, где меня ждет мой сын.

— Ну что, Берналь Диас?! — воскликнул я с хриплым хохотом. — Правду ли я тебе говорил о твоем товарище?

И, перепрыгнув через тело Отоми, я выскочил из комнаты. Капитан Диас с остальными испанцами бросились за мной.

Выбежав из дворца, я повернул налево к испанскому лагерю, но не успел сделать и ста шагов, как увидел при лунном свете небольшой отряд всадников, ехавших мне навстречу. Это был де Гарсиа со своими слугами; они спешили к ущелью, через которое лежал путь на Мехико. Я подоспел вовремя.

— Стой! — крикнул Берналь Диас.

— Кто смеет мне приказывать? — раздался голос де Гарсиа.

— Я, твой капитан! — загремел Диас. — Стой, сатана, убийца, или я тебя зарублю!

Я увидел, как де Гарсиа вздрогнул и побелел.

— У вас странные манеры выражаться, сеньор, — проговорил он. — Если вы соблаговолите…

Но в этот миг де Гарсиа, наконец, заметил меня. Я вырвался из рук Диаса, который меня удерживал, и пошел на де Гарсиа. Я не произнес ни слова, но по моему лицу он, наверное, понял что я знаю все и что ему нет спасения.

Де Гарсиа посмотрел вперед через мою голову — узкий проход за моей спиной был прегражден солдатами. Я подходил все ближе, однако он не стал меня ждать. Было мгновение, когда рука его потянулась к мечу, но вдруг он круто повернул коня и поскакал назад по улице, ведущей к вулкану Хака.

Де Гарсиа спасался бегством, а я его преследовал неторопливо и неотступно, как охотничий пес. Сначала он намного опередил меня, но вскоре дорога пошла хуже, и здесь он уже не мог мчаться галопом. Город, или, вернее, его развалины остались далеко позади. Мы двигались теперь по узкой тропе, по которой отоми приносили с вулкана снег в жаркое время года. Миль через пять у границы снегов тропа обрывалась: выше лежала священная земля, куда не осмеливался заходить ни один индеец.

Мы поднимались по этой тропе, и в сердце моем была злая радость, ибо я знал, что свернуть с нее некуда — по обеим сторонам чернели пропасти или отвесные скалы. С каждой пройденной милей де Гарсиа все чаще поглядывал то направо, то налево, то вперед, на возвышающийся перед ним снежный купол, увенчанный пламенем. И только назад он не оглянулся ни разу: он знал, что за ним по пятам идет в образе человека смерть.

Я преследовал его настойчиво и угрюмо, сберегая силы. Я был уверен, что рано или поздно настигну его, и не спешил.

Наконец де Гарсиа очутился у границы снегов, где тропа исчезала, и в первый раз оглянулся. Я был от него шагах в двухстах, Я, его смерть, приближался к нему сзади, а впереди перед ним сиял снег. Он колебался одно мгновение; в величественной тишине я слышал тяжелое дыхание его коня. Затем он вонзил шпоры в бока животного и погнал его вверх.

Снег затвердел от мороза, и некоторое время лошадь поднималась по нему даже быстрее, чем по тропинке, несмотря на крутизну. Но дорога по-прежнему была только одна — по самому гребню горного отрога, снежные склоны которого были так круты, что на них не удержался бы ни конь, ни человек. Часа два с лишним мы карабкались по этому гребню, затерянные среди безмолвия вечных снегов зачарованного вулкана. Порой мне казалось, что мой взор проникает в душу моего врага и я вижу все, что в ней происходит. Пусть я не прав, пусть это было только игрой воображения, но эта мысль была мне приятна, ибо там, в его сердце, я видел такое черное отчаяние, такие муки, таких жутких призраков прошлого и такой ужас перед надвигающейся смертью и тем, что за ней последует, что никакие ухищрения человеческой мести не смогли бы превзойти эту пытку. Так оно и было на самом деле, я знаю, ибо если в душе де Гарсиа не осталось совести, то остался страх и живое воображение, чтобы обострить его и усилить стократно.

Снежный гребень становился все круче, а конь уже выбился из сил. На такой высоте ему было трудно дышать. Напрасно де Гарсиа терзал шпорами бока благородного животного — оно не могло больше сделать ни шагу.

Внезапно конь повалился на снег. Я думал, что теперь-то де Гарсиа остановится, но даже я не представлял себе всей глубины его ужаса. Выбравшись из-под павшего коня, де Гарсиа оглянулся и, сбрасывая на ходу тяжелые латы, заковылял вперед.

К этому времени мы достигли того места, где снега кончались, переходя в ледяное поле. Очевидно, снег наверху подтаивал от внутреннего тепла вулкана или от лучей солнца в жаркое время года, а по холодным ночам и в зимние месяцы замерзал, превращаясь в лед. Так или иначе, вершина Хаки была окружена ледяной пелериной, достигавшей почти мили в ширину. Ниже ее лежали снега, а над ней выступали черные зубцы кратера.

Де Гарсиа карабкался по льду. Даже для совершенно спокойного человека это дело не из легких, потому что здесь приходится перепрыгивать от трещины к трещине, цепляясь за иглообразные выступы шершавого льда, торчащие над поверхностью, как щетина на спине у борова. Горе путнику, если такая игла обломится под ним или если он поскользнется! Тогда никто не задержит его падения, и, прежде чем он докатится до рыхлого снега, тысячи острых, как ножи, выступов обдерут с него мясо до костей. Больше всего я боялся, что это случится с де Гарсиа: тогда месть ускользнула бы от меня, а я был от него всего в двадцати шагах. Поэтому, замечая опасность, я кричал ему снизу, подсказывая, куда нужно ставить ногу, и он — самое удивительное! — беспрекословно повиновался мне, позабыв от ужаса обо всем на свете. О себе я не думал. Я знал, что не упаду, хотя в другое время ничто не заставило бы меня совершить подобный подъем.

Все это время мы карабкались к огненной вершине Хаки при ярком лунном свете, но внезапно первый луч солнца коснулся горы — и пламя, освещавшее изнутри гигантский столб дыма над кратером, сразу померкло. Зато вся ледяная шапка засияла и заискрилась в алых лучах; мы ползли по ней, как две черные мухи, а внизу под нами еще клубилась ночная мгла. Это было чудесное и жуткое зрелище.

— Эй, приятель — окликнул я де Гарсиа. — При таком свете подниматься легче. Смотри не оступись!

Странно прозвучали мои слова среди ледяных утесов, где еще никогда не раздавался человеческий голос. И в тот же миг гора под нами зашаталась и задрожала, как дерево, сотрясаемое ураганом, словно разгневанная нашим святотатством, нарушившим ее священное безмолвие. Вслед за толчком на нас опустилось облако серного пепла, на мгновение скрывшее от меня де Гарсиа. Я только слышал, как он закричал от страха, и сам испугался, думая, что он упал. Но, когда пепел рассеялся, де Гарсиа невредимый стоял уже на лаве у подошвы кратера.

«Ну, теперь-то он наверняка остановится, — подумал я. — У него есть меч, и ему нетрудно будет убить меня, когда я буду переползать со льда на горячую лаву».

Очевидно, де Гарсиа тоже подумал об этом, потому что он повернулся ко мне с сатанинской гримасой, но тут же снова начал карабкаться вверх. Я ничего не мог понять. Где же он надеется от меня укрыться? Шагах в трехстах от нас клокотал кратер, выбрасывая в небо клубы пара и дыма, а между его гребнем и кромкой льда громоздились застывшие потоки лавы, местами такой горячей, что по ней трудно было ступать. Де Гарсиа устал. Теперь уже медленно брел он по лаве, вздрагивающей под ногами, а я неторопливо шел за ним, переводя дыхание.

Но вот он приблизился к краю кратера, подался вперед и заглянул вниз. Я подумал, что сейчас де Гарсиа бросится в него и так покончит с собой. Но, если у него и была подобная мысль, он сразу же позабыл о ней, когда увидел, какое уютное ложе его ожидает. Круто повернувшись, де Гарсиа выхватил меч и пошел на меня. В дюжине шагов от кратера мы встретились.

Я сказал «мы встретились», но в действительности это было не совсем так, потому что в четырех шагах от меня, там, где я не мог достать его мечом, де Гарсиа снова остановился. Не сводя с него глаз, я сел на обломок лавы. Казалось, я никогда не смогу наглядеться на его лицо. Но что это было за лицо! Лицо убийцы перед расплатой. Жаль, что я не художник, потому что словами невозможно описать эти полные ужаса, запавшие красные глаза, скрежет зубов и дрожащие губы. Я думаю, когда сам дьявол, враг рода человеческого, выкинет свой последний козырь и погубит последнюю душу, он перед смертью будет выглядеть точно так же.

— Ну вот мы и свиделись, де Гарсиа, — сказал я.

— Чего ты ждешь? — прохрипел он. — Убей меня и покончим с этим!

— Куда ты торопишься, кузен? Я искал тебя целых двадцать лет, зачем же нам сразу расставаться? Поболтаем немного! Прежде чем мы расстанемся навсегда, я надеюсь, ты будешь настолько любезен, что ответишь на мой вопрос. Меня мучит любопытство. За что ты причинил столько горя мне и моим родным? Ведь должно же быть какое-то объяснение даже твоей бессмысленной тупой жестокости?

Я говорил с ним спокойно и равнодушно, не испытывая ни малейшего волнения, не чувствуя ничего. В тот странный час я был не Томасом Вингфилдом, я был не человеком, а бездушным орудием, слепой силой. Я мог просто без печали думать о моем убитом сыне; для меня он не был мертвым, ибо я сам был всего лишь частицей всеобъемлющей природы, куда входила и смерть. Даже о де Гарсиа я думал без ненависти, словно и он был только пешкой в чьей-то руке. Но в то же время я знал, что он теперь целиком в моей власти, что он мне ответит и скажет правду и что это так же истинно, как то, что он умрет, когда я того захочу.

Де Гарсиа пытался сжать губы — они разомкнулись сами собой, и он заговорил. Слово за словом он раскрывал передо мной всю глубину своего черного сердца, как будто уже стоял перед высшим судьей.

— С ранней юности я полюбил твою мать, кузен, — начал он медленно, с трудом выговаривая каждое слово. — Ее одну я любил всю жизнь, как люблю до сих пор, но она ненавидела меня за мои пороки и боялась за мою жестокость. Потом она встретила и полюбила твоего отца. Я донес на него инквизиции, надеясь, что его замучают там и сожгут, но она освободила его и бежала с ним в Англию. Меня мучила ревность, я мечтал о мести, однако твоя мать была далеко. Почти двадцать лет я жил своей темной жизнью, пока однажды не оказался в Англии по торговым делам. Здесь я случайно узнал, что твоя мать и отец живут близ Ярмута, и решил повидаться с ней, просто повидаться — убивать ее я не думал. Мне посчастливилось. Мы встретились в лесу, я увидел, что она по-прежнему прекрасна, и понял, что люблю ее больше, чем раньше. Я предложил ей на выбор: бежать со мной или умереть, и вот она умерла. Я настиг ее на лесистом склоне, уже поднял меч, но вдруг она остановилась и сказала:

«Сначала выслушай меня, Хуан! Мне открылось предсмертное видение. Так же, как я убегала от тебя, ты побежишь от одного из моих сыновей, и так же, как ты отправляешь меня на небо, он ввергнет тебя в бездну ада среди огня, скал и снега».

— Это место здесь, кузен, — сказал я.

— Это место здесь, — озираясь, прошептал де Гарсиа.

— Продолжай!

Он снова сделал попытку промолчать, но снова моя воля сломила его, и он продолжал:

— Отступать было поздно. Чтобы спастись самому, я убил ее и бежал. Но с того часа ужас вселился в мое сердце, ужас, который не покидает меня до сих пор. Всегда и всюду меня преследовало видение сына твоей матери, от которого я должен бежать, бежать всю жизнь, пока он не настигнет меня и не ввергнет в бездну ада.

— Это должно быть там, кузен, — проговорил я, показывая мечом на жерло кратера.

— Да, там, я видел.

— Но туда полетит только тело, кузен, а не душа.

— Только тело, а не душа, — повторил он за мной.

— Продолжай! — приказал я.

— Затем в тот же день я встретил тебя, Томас Вингфилд. Страх перед пророчеством твоей матери уже овладел мной, и, когда я увидел одного из ее сыновей, я решил убить его, чтобы он не убил меня.

— Как он это сделает сейчас, кузен.

— Как он это сделает сейчас, — повторил де Гарсиа, словно попугай, и, помолчав, заговорил снова: — О том, что случилось дальше и как мне удалось ускользнуть, ты знаешь. Я бежал в Испанию и постарался все забыть. Но я не мог. Однажды ночью в Севилье я увидел на улице человека, похожего на тебя. Я не думал, что это ты, но мой страх был так велик, что я решил бежать в далекую Индию. Ты встретил меня в ночь перед отплытием, когда я прощался с одной сеньорой.

— С Изабеллой де Сигуенса, кузен. Вскоре и я простился с ней навеки, чтобы передать тебе ее предсмертное слово. Сейчас она ждет тебя вместе со своим ребенком.

Де Гарсиа содрогнулся и продолжал:

— Мы снова встретились в океане. Ты появился из волн. Я не посмел убить тебя сразу, на глазах у всех, чтобы меня потом не обвинили в твоей смерти. Я подумал, что ты все равно умрешь в трюме среди рабов. Но ты не умер, и даже океан был к тебе милосерд, хотя я решил, что избавился от тебя навсегда. Вместе с Кортесом я пришел в Анауак и здесь снова с тобой встретился; на этот раз ты едва меня не убил. Но затем пришел час расплаты и я потешился над тобой вволю. На следующий день я решил убить тебя, но сначала продолжить пытку, ибо страх сделал меня жестоким. Однако ты сбежал. Прошло много лет. Я странствовал по свету, побывал в Испании, в других странах, потом опять вернулся в Мехико, но, где бы я ни был, все тот же страх, призраки мертвых и мои кошмары всюду преследовали меня, и не было мне ни удачи, ни счастья. Лишь недавно я присоединился к отряду Диаса. О тебе я не думал; мне говорили, что ты давно умер, и лишь когда мы добрались до Города Сосен, я узнал, что вождь отоми — это ты. Остальное ты знаешь.

— За что ты убил моего сына, кузен?

— А разве он не потомок твоей матери? Разве я не мог пасть от его руки? Но главное — я хотел отомстить тебе за все эти годы ужаса. К тому же глупо оставлять в живых сына, когда стараешься убить отца. Он умер, и я рад, что убил его, хотя его призрак будет теперь преследовать меня вместе с другими тенями.

— Он будет преследовать тебя вечно. Но хватит, пора кончать. У тебя есть меч — защищайся, если можешь. Умирать в бою легче.

— Не могу! — простонал де Гарсиа. — Я обречен…

— Как хочешь, — сказал я и поднял меч.

Де Гарсиа отшатнулся и начал пятиться, с ужасом глядя мне прямо в лицо, как крыса перед удавом, готовым ее проглотить. Так мы дошли до края кратера. Устрашающее зрелище открылось передо мной, когда я заглянул вниз. Там, на глубине тридцати с лишним футов, сквозь покров клубящегося дыма зловеще сияла докрасна раскаленная лава. Она переливалась и перекатывалась, как живое существо, Струи пара вырывались из нее с пронзительным шипением, ядовитые испарения разноцветными змейками поднимались над ее поверхностью, свиваясь и переплетаясь, и удушливое, жаркое зловоние отравляло нагретый воздух. Да, поистине для де Гарсиа это был самый подобающий вход в его последнее жилище! Лучшего даже я не смог бы придумать.

Я указал мечом вниз и расхохотался, но, когда де Гарсиа увидел дно кратера, его охватил такой непреодолимый страх перед смертью, что, утратив всякое человеческое подобие, он завыл, точно зверь. Да, да, этот гордый высокомерный испанец всхлипывал, визжал и молил меня о пощаде, он, совершивший столько злодеяний, которым нет прощения, умолял простить его и дать ему время хотя бы для покаяния. Я стоял, молча смотрел на него, и вид его был так ужасен, что даже в мое оледеневшее сердце начал закрадываться страх.

— Пора кончать, — проговорил я и снова поднял меч, но только для того, чтобы тут же его опустить. Внезапно разум покинул де Гарсиа, и он помешался у меня на главах.

Мне не хочется описывать всего, что за этим последовало. Вместе с безумием к де Гарсиа вернулось мужество, и он начал сражаться. Но не со мной.

Казалось, он меня больше не видел, однако дрался отчаянно, пронзая пустое пространство. Страшно было смотреть, как он рубится с невидимыми врагами, и слышать его вопли и проклятия. Дюйм за дюймом де Гарсиа отступал к краю кратера. Здесь он задержался и вступил в последний бой с могучим незримым противником. Яростные выпады и удары следовали один за другим, дважды он чуть не падал, словно от смертельных ран, но снова собирал все силы и продолжал сражаться с пустотой. Вдруг, испустив пронзительный вопль, как будто его поразили в сердце, де Гарсиа широко раскинул руки, выронил меч и навзничь рухнул в жерло вулкана.

Я отвел глаза, чтобы больше ничего не видеть. Но потом я частенько спрашивал себя: что же это было и кто нанес де Гарсиа последний, смертельный удар?

Глава 38

ПРОЩАНИЕ С ОТОМИ
Так я исполнил обещание, данное мной отцу, я отомстил де Гарсиа. Правильнее было бы сказать, что я видел, как свершилось возмездие, ибо, как ни страшна его смерть, он умер не от моей руки. Де Гарсиа умер от страха, И я сразу же пожалел, что он погиб именно так, ибо, когда ледяное неестественное спокойствие покинуло мою душу, я возненавидел его еще сильнее, чем прежде. Я пожалел, что не убил его своей собственной рукой, и жалею об этом до сих пор. Конечно, многие станут меня порицать, ибо нам завещано прощать своих врагов, но такое всепрощение я оставляю господу богу. Как могу я простить того, кто предал моего отца в руки инквизиции, кто убил мою мать и моего сына, кто заковал меня в цепи на рабском судне, кто своими руками пытал меня в течение нескончаемых часов? Нет! С каждым годом я ненавижу его все больше.

Я пишу обо всем этом лишь потому, что долгое время не мог обрести покоя. Я не способен простить все ни мертвому, ни живому, и из-за этого несколько лет назад достопочтенный и многоученый священник нашего прихода даже не допустил меня в церковь. Тогда я отправился к епископу и рассказал ему свою историю. Епископ немало подивился, но, будучи человеком широких взглядов, призвал священника и отменил его решение, полагая, так же, как и я, что господь не осудит слабого человека, если тот не может простить злодея, причинившего ему столько зла.

Однако довольно распространяться об этих вопросах совести!

Когда де Гарсиа исчез в бездне, я повернулся и пошел к дому. Вернее, не к дому, которого у меня больше не было, а к разрушенному городу, лежавшему далеко внизу.

Мне предстояло спуститься по ледяному склону, и это оказалось гораздо труднее, чем подняться. Теперь, когда месть свершилась, я стал словно другим человеком, таким же, как все, измученным и угнетенным. Мне было так горько, что,право же, если бы я оступился на льду, я не стал бы об этом жалеть.

Но я не оступился и в конце концов достиг снежного покрова, где идти было много легче. Итак, я сдержал свою клятву и отомстил. Но какой ценой! Я потерял свою невесту, любовь моей юности; двадцать лет я был вождем индейцев; я перенес все мыслимые лишения и невзгоды; я женился на женщине, которой нельзя было отказать в благородстве и возвышенной силе любви, как она это не раз доказывала, но которая при всем этом в глубине души оставалась дикаркой и во всяком случае — идолопоклонницей. И вот племя мое побеждено, прекрасный мой город разрушен, я нищ и бездомен, и великим счастьем будет, если в конце концов мне удастся избежать смерти или рабства. Но все это я мог бы перенести, ибо видывал еще и не то. Лишь с ужасной смертью своего последнего сына, единственной отрады моей одинокой жизни, я примириться не мог.

Любовь к детям стала единственной страстью моих зрелых лет. Я любил их, и они любили меня. Я воспитывал их сам с младенческих лет, и они были в душе англичанами, а не индейцами. Я научил их своему языку и своей вере, так что они стали не просто моими любимыми детьми, а моими соплеменниками. И вот несчастный случай, болезнь и меч отняли у меня всех троих, и я остался один.

Мы слишком много говорим о горестях нашей юности. Если наша любимая покидает нас, мы оглашаем весь свет рыданиями и клянемся, что жизнь нам теперь не в жизнь. Но только склоняясь в отчаянии над бездыханным телом своего ребенка, мы впервые познаем настоящее, страшное горе. Говорят, что время залечивает все раны. Это ложь. Такое горе время не в силах изгладить. Я стар, и я это знаю.

И вот я упал на пустынный снежный склон вулкана, где до меня не ступала нога человеческая, и заплакал так, как мужчина плачет лишь однажды в жизни.

«Сын мой Авессалом! Сын мой, сын мой Авессалом! — взывал я вместе с библейским царем Давидом. — О, кто дал бы мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!».[40]

Но скорбь моя была сильнее скорби того царя, ибо в течение нескольких лет я потерял не одного, а трех сыновей. Единственным моим утешением служила мысль, что этот царь уже много столетий назад встретился со своим сыном и я тоже когда-нибудь встречусь с моим. Слабое утешение, однако оно дало мне силы подняться и двинуться вниз к разоренному Городу Сосен.

Мне удалось до него добраться лишь на закате, потому что путь был неблизким, а я от слабости едва брел. У дворца меня встретил капитан Диас со своими товарищами. Когда я поравнялся с ними, солдаты молча сняли шляпы из уважения к моему горю, и только Диас спросил:

— Убийца умер?

Я кивнул и прошел мимо них в свою комнату, надеясь найти там Отоми.

Она сидела одна, холодная и прекрасная, словно статуя, высеченная из мрамора.

— Я похоронила сына рядом с прахом братьев и прадедов, — ответила Отоми на мой вопрошающий взгляд. — Твое сердце не выдержало бы, если бы ты его увидел.

— Да, да, — проговорил я, — но сердце мое уже разбито.

— Убийца умер? — спросила Отоми точно так же, как Диас.

— Умер.

— Как?

В нескольких словах я рассказал ей.

— Ты должен был убить его сам. Кровь нашего сына не отомщена.

— Да, я должен был убить его сам. Но в тот миг я не думал об отмщении, ибо видел, как оно поразило его свыше. Может быть, это и к лучшему. Я слишком дорого заплатил за свою месть и слишком поздно понял, что не должен был брать ее на себя. Есть высший судья.

— Неправда! — проговорила Отоми, и лицо у нее было при этом такое же, как в тот миг, когда она убивала тласкаланца, или презрительно отвечала Марине, или плясала на теокалли во главе жертвенного хоровода. — Я этому не верю. На твоем месте я бы изрезала его на куски и только потом отдала в лапы дьяволам — не раньше! Но что говорить об этом? Все кончено, все мертвы, и мое сердце тоже. Ты устал, поешь.

Я утолил голод, опустился на ложе и заснул.

В темноте я услышал голос Отоми:

— Проснись, я хочу с тобой поговорить!

В нем было нечто такое, что сразу пробудило меня от тяжкого сна.

— Говори, — отозвался я. — Где ты, Отоми?

— Рядом с тобой. Я не могла уснуть и сидела здесь. Слушай. Мы встретились много-много лет назад, когда Куаутемок привел тебя из Табаско, Ах, как хорошо я помню тот день! Впервые я увидела тебя при дворе моего отца Монтесумы в Чапультепеке, увидела и полюбила. Я любила тебя всегда. Меня-то не страшили чужие боги!

— Почему ты говоришь об этом, Отоми? — спросил я.

— Потому, что мне так хочется. Можешь ты подарить один час той, кто отдала тебе все? Тогда слушай. Помнишь, как ты оттолкнул меня? О, я думала, что умру от стыда, когда добилась, чтобы меня предназначили тебе в жены, в жены богу Тескатлипоке, а ты в ответ заговорил со мной о девушке за морем, об этой Лили, чье кольцо до сих пор у тебя на пальце. Но я это вынесла. Я полюбила тебя еще больше за твою честность, а остальное ты знаешь.

Ты стал моим, потому что я решилась лечь рядом с тобой на жертвенный камень. Тогда ты поцеловал меня и сказал, что любишь. Но ты никогда не любил меня до конца. Ты все время думал об этой Лили. Я знала это раньше, как знаю сейчас, хотя и старалась обмануть себя. В то время я была красива, а для мужчины это кое-что значит. Я была предана тебе, а это значит еще больше, и раз или два ты сам подумал, что любишь. Но сейчас я жалею, что теули подоспели вовремя и не дали нам умереть вместе на алтаре. Я жалею об этом только из-за себя. Мы спаслись, но для меня началась нескончаемая борьба.

Я уже сказала, что понимала и видела все. Ты поцеловал меня на жертвенном камне за какой-то миг до смерти. Но, когда ты вернулся к жизни, все снова изменилось. Лишь по воле судьбы ты женился на мне и принес клятву, которую сдержал до конца. Ты женился на мне, но ты не знал, кто твоя жена. Ты знал только, что я красива, нежна, верна тебе — все это так и было, — но ты не понимал, что я для тебя чужая, что я осталась такой же, какими были мои предки. Ты думал, я приняла твои обычаи, а может быть, даже и твою веру, потому что ради тебя я старалась это сделать. Но все это время я жила обычаями своего народа и никогда не могла позабыть своих богов. Они не дозволили мне, своей рабыне, уйти от них. Годами пыталась я их отринуть, но пришло время, и они отомстили мне. Сердце мое смирилось, вернее — боги смирили его, ибо я не помню и сама не знаю, что делала в ту ночь, когда ты увидел меня на теокалли во время жертвоприношения Уицилопочтли.

Все эти годы ты был верен мне, и я рожала тебе детей, которых ты любил. Но ты любил их только ради них самих, а не ради меня. В глубине души ты ненавидел мою кровь, которая смешалась с твоей в их жилах. Ведь ты и меня любил только наполовину. Эта жестокая половинчатая любовь едва не свела меня с ума. Но потом и она умерла, когда ты увидел, как я, охваченная безумием, свершала древний обряд моих предков на теокалли. Только тогда ты понял, кто я такая. Я дикарка!

И вот умерли наши дети, соединявшие нас. Они умерли по-разному — один за другим, ибо над ними тяготело проклятие моего рода. И вместе с ними умерла твоя любовь. Я одна осталась — живое напоминание о прошлом. Но теперь и я умираю.

Я пытался заговорить, но Отоми поспешно прервала меня:

— Нет, молчи и слушай! У меня слишком мало времени. Когда ты запретил мне называть тебя мужем, я поняла, что все кончено. Я повиновалась тебе, теуль. Я оторвала тебя от своего сердца, ты уже не муж мне, и скоро я перестану быть твоей женой. Но все же прошу тебя: выслушай! Сейчас ты удручен горем. Тебе кажется, что жизнь твоя кончена и что счастье уже невозможно. Но это не так. Ты в расцвете зрелых лет, и ты еще полол сил. Может быть, тебе удастся покинуть нашу разоренную землю, и, когда ты отряхнешь ее прах со своих ног, проклятие перестанет тяготеть над тобой. Ты вернешься в свою страну и встретишь ту, что ожидала тебя столько лет. И тогда далекая женщина, принцесса угасшего рода, превратится в смутное видение, и все эти годы, полные странных событий, будут казаться тебе только сном. Останется лишь любовь к умершим детям. Ты будешь любить их всегда, и мысль о них, тоска по мертвым, страшнее которой нет ничего на свете, будет преследовать тебя днем и ночью до конца твоей жизни, и я этому рада, ибо я была их матерью, и, думая о них, ты будешь иногда вспоминать обо мне. Это все, что оставила мне твоя Лили, и в этом я выше нее. Знай, теуль, она не родит тебе никого, кто бы мог затмить в твоем сердце любовь к моим детям!

О, я следила за тобой дни и ночи! Я видела, видела, как тоскуют твои глава по той, кого ты потерял, и по далекой земле твоей юности. Будь счастлив, ты увидишь родину и встретишь любимую! Борьба закончена: твоя Лили победила. Я слабею, мне трудно говорить, но осталось сказать немного. Мы расстаемся, наверное, навсегда. Что связывает нас, кроме душ наших мертвых сыновей? Ничто! Я не нужна тебе больше, и я довершу наш разрыв. В свой смертный час я отрекаюсь от твоего бога и возвращаюсь к богам моего народа, хоть и думала раньше, что ненавижу их. Мы расстаемся навеки, но, прошу тебя, не думай обо мне плохо, ибо я любила тебя и люблю. Я была матерью твоих сыновей; их ты сделал христианами и с ними, может быть, встретишься. Я люблю тебя по-прежнему. Я счастлива, потому что ты поцеловал меня на жертвенном камне и потому что я родила тебе сыновей. Они твои, моего в них немного. Мне кажется, я и любила их только потому, что они твои, а они любили одного тебя. Возьми же их, возьми их души, как ты взял у меня все остальное. Ты поклялся, что лишь смерть разлучит нас, и ты сдержал свою клятву на деле и в мыслях. Но теперь я ухожу в Обиталище Солнца, к моим предкам. Теуль! Я прожила с тобой много лет и видела много горя; я не могу сейчас назвать тебя мужем, потому что ты запретил мне это, но я говорю тебе, теуль, не насмехайся надо мной с твоей Лили! Не говори ей обо мне ничего, если сможешь… будь счастлив… и — прощай!

Последние слова Отоми звучали все слабее и слабее. Я слушал ее, застыв от удивления, а тем временем рассвет медленно разливался по комнате. Постепенно белая фигура Отоми выступила из темноты: она сидела в кресле, придвинутом вплотную к ложу, руки ее бессильно свисали, а голова была откинута на спинку кресла. Я вскочил на ноги и взглянул ей в лицо. Оно было холодным и бледным, и дыхание замерло у нее на устах. Я взял ее за руку — она была ледяной. Я громко окликнул Отоми, поцеловал ее в лоб, но она не шевельнулась и не ответила. Вскоре рассвело, и я увидел, что произошло. Отоми была мертва. Она ушла из жизни сама, приняв яд, тайна которого известна только индейцам. Он действует медленно и безболезненно, сохраняя до конца полную ясность мысли. Лишь когда жизнь уже покидала ее, Отоми заговорила со мной так печально и горько.

Я сел на ложе, не сводя с нее глаз. Плакать я не мог — у меня не осталось слез, и, как я уже говорил, ничто не могло нарушить моего странного спокойствия. Печаль и огромная нежность переполняли меня. В тот час я любил Отоми сильнее, чем когда бы то ни было, сильнее, чем живую, и этим уже сказано многое. Я словно вновь видел ее в расцвете юности, такой, какой она была при дворе своего царственного отца, я видел ее глаза, когда она встала рядом со мной на жертвенный камень, я вспоминал ее взгляд, который не дрогнул перед гневом императора Куитлауака, обрекавшего меня на смерть. Я снова слышал ее горестный вопль над телом нашего первенца, и я видел ее с мечом в руках над убитым тласкаланцем.

Многое воскресло в моей памяти в тот печальный рассветный час, когда я сидел и смотрел на мертвую Отоми. В ее словах была правда: я не мог забыть свою первую любовь и часто мечтал о том, чтобы увидеть Лилино лицо. Но Отоми была не права, когда говорила, что я ее не любил. Я любил ее от души и был верен своей клятве. Но только тогда, когда она умерла, я понял по-настоящему, как она мне была дорога. Да, между нами лежала пропасть, становившаяся с годами все шире. Нас разделяли раса и религия, ибо я знал, что Отоми никогда не могла до конца отказаться от своих старых суеверий. Да, когда я увидел, как Отоми запевает песнь смерти, меня объял ужас, и какое-то время она была мне отвратительна. Но я все простил бы ей, потому что это было у нее в крови, к тому же последний и самый худший проступок она совершила помимо своей воли. И если забыть все это, оставалась прекрасная, благородная женщина, достойная величайшей любви и уважения, женщина, которая долгие годы была моей верной женой.

Так размышлял я в тот час и так думаю сегодня. Отоми сказала, что мы расстаемся навсегда, но я верю и надеюсь, что это не так. Ибо знаю, что нам обоим простится многое, и те, кто были дороги и близки друг другу здесь, на земле, когда-нибудь встретятся в ином мире.

Наконец я поднялся, чтобы позвать на помощь, и только тогда почувствовал что-то тяжелое у себя на шее. Это было ожерелье из крупных изумрудов, которое Куаутемок дал мне, а я подарил Отоми. Она надела его на меня, пока я спал, — ожерелье и привязанную к нему прядь своих длинных волос. С этими двумя вещами я не расстанусь и в могиле.

Я схоронил Отоми в древней усыпальнице, рядом с прахом ее предков и телами наших детей. Через два дня после этого я выехал вместе с отрядом Берналя Диаса в Мехико. У входа в ущелье я оглянулся на развалины Города Сосен, где прожил столько лет и похоронил всех, кто был мне дорог. Я смотрел назад печально и долго, как смотрит умирающий, оглядываясь на свою прошедшую жизнь, пока, наконец, Диас не положил руку мне на плечо.

— Вы теперь одиноки, друг мой, — сказал он. — Что вы собираетесь делать?

— Ничего, — ответил я. — Мне остается лишь умереть.

— Никогда не говорите так! — возразил он. — Вам только сорок, а мне далеко за пятьдесят, и все-таки я не говорю о смерти. Послушайте, у вас есть друзья в Англии?

— Были.

— В мирных странах люди живут долго. Возвращайтесь к ним! Я постараюсь переправить вас в Испанию.

— Хорошо, подумаю, — ответил я.

В положенный срок мы добрались до Мехико, нового и чужого мне города, перестроенного Кортесом.

Там, где некогда возвышался теокалли, на котором меня должны были принести в жертву, возводили теперь собор, укладывая в его фундамент уродливых ацтекских идолов. Город был по-прежнему хорош, но уже не так прекрасен, как Теночтитлан Монтесумы, и таким он никогда не будет. Жители его тоже изменились: тогда это были свободные воины, а теперь — рабы.

В Мехико Диас нашел для меня пристанище. Уважая полученное мной помилование, никто меня не преследовал. Я был конченым человеком и никому не внушал опасений. О моем участии в «Ночи печали» и в защите города позабыли, а история пережитых мной злоключений вызывала сочувствие даже у испанцев. В Мехико я провел десять дней, грустно блуждая по улицам и по склонам холма Чапультепека, где прежде стоял загородный дворец Монтесумы, в котором я впервые встретил Отоми. От былого великолепия не осталось ничего, кроме нескольких древних кедров.

На восьмой день меня остановил на улице индеец. Он сказал, что со мной хочет повидаться один старый друг. Я последовал за ним, удивляясь про себя, кто бы это мог быть, потому что у меня друзей не осталось. Индеец привел меня в красивый каменный лом на одной из новых улиц. Здесь мне пришлось немного подождать, сидя в затемненной комнате. Неожиданно кто-то обратился ко мне на ацтекском языке:

— Здравствуй, теуль.

Голос, печальный и нежный, показался мне знакомым. Я поднял глаза. Передо мной стояла индеанка в испанской одежде, еще красивая, но слабая и словно измученная какой-то болезнью или горем.

— Ты не узнаешь Марину, теуль? — спросила она, и я вспомнил ее, прежде чем она договорила. — А вот я тебя с трудом, но узнала. Да, теуль, горе и время изменили нас обоих.

Я взял ее руку и поцеловал.

— Где Кортес? — спросил я. Дрожь пронизала все ее тело.

— Кортес в Испании, ведет свою тяжбу. Он женился там на другой, теуль. Много лет назад он прогнал меня и отдал в жены дону Хуану Харамильо, который женился на мне из-за денег. Кортес был щедр к своей оставленной любовнице!

И Марина заплакала.

Постепенно я узнал всю ее историю, но здесь я не стану о ней писать — она и так известна всему свету! Когда Марина сыграла свою роль и уже ничем не могла больше помочь конкистадору, он ее бросил. Марина рассказала мне, какие муки ей пришлось пережить и о том, как она прокричала в лицо Кортесу, что отныне ему ни в чем не будет удачи. Пророчество ее сбылось.

Мы проговорили часа два с лишним. Выслушав ее повесть, я начал рассказывать о себе, и она плакала от жалости. Несмотря ни на что, у Марины было доброе сердце.

Затем мы расстались, чтобы уже никогда не встретиться. Но прежде чем я ушел, Марина заставила меня взять в подарок немного денег, и я принял эту милостыню без стыда, ибо я был нищ и мне нечего было стыдиться.

Так сложилась судьба Марины. Ради любви она изменила родине, и что получила она в награду за свою любовь и измену? Но для меня ее память, память о добром друге, навсегда останется священной. Ведь Марина дважды спасла мне жизнь и не покинула меня даже тогда, когда Отоми оскорбила ее самыми жестокими словами.

Глава 39

ТОМАС ВОСКРЕСАЕТ ИЗ МЕРТВЫХ
На следующий день после встречи с Мариной ко мне зашел капитан Диас. Он сказал, что один из его друзей командует каракой, которая через десять дней отплывает из Веракрус в Кадис, и что, если я хочу покинуть Мехико, этот друг охотно возьмет меня на свое судно. Немного подумав, я ответил, что отправлюсь в путь, и распрощался с капитаном Диасом — дай бог ему счастья! Он был одним из немногих хороших людей среди всех этих испанских мерзавцев.

В компании нескольких купцов я навсегда покинул Мехико и примерно через неделю благополучно добрался через горы до Веракрус. Это нездоровый город, с жарким климатом и ненадежной гаванью, открытой всем яростным северным ветрам. Здесь я вручил свои рекомендательные письма капитану караки, и тот без дальнейших расспросов предоставил мне место. Немедля я переправил на корабль запас провизии на время всего плавания.

К концу третьего дня мы отплыли с попутным ветром, а на рассвете вдали виднелась только снежная вершина вулкана Орисаба — последнее видение Анауака. Но вот и оно исчезло за облаками, и я простился с далекой землей, на которой со мной произошло так много событий и которую, по моим подсчетам, я впервые увидел ровно восемнадцать лет назад, в этот же самый день.

За время нашего плавания до Испании ничего примечательного не случилось. Протекало оно гораздо благополучнее многих подобных путешествий. Подняв якорь в гавани Веракрус, мы через два месяца и десять дней бросили его в кадисском порту — вот и все.

В Кадисе я провел всего два дня. Мне повезло! В порту стоял английский корабль, направлявшийся в Лондон, и я купил на нем место пассажира, хотя мне пришлось для этого предать самый маленький изумруд из ожерелья, потому что все деньги, врученные мне Мариной, к тому времени уже вышли. Я продал изумруд за немалую сумму, приоделся, как подобает знатному человеку, а остаток золота взял с собой. По правде говоря, мне было жаль расставаться с этим камнем, хоть это и был всего-навсего подвесок к кулону ожерелья, но нужда заставила. Сам кулон, прекрасный изумруд с небольшим изъяном, я подарил много лет спустя ее величеству всемилостивейшей королеве Елизавете.

На английском судне все меня принимали за испанского авантюриста, разбогатевшего в Вест-Индии, и я не старался опровергнуть это мнение. По крайней мере меня оставили в покое, так что я мог внутренне подготовиться к встрече с давно забытыми обычаями и условностями. Так я и сидел в одиночестве, словно какой-нибудь гордый идальго, стараясь поменьше говорить и побольше слушать, чтобы узнать обо всем, что произошло в Англии за двадцать лет моего отсутствия.

Наконец, и это плавание закончилось. Двенадцатого июня я высадился в славном городе Лондоне, где до этого дня еще не бывал, и, преклонив колени в комнате гостиницы, возблагодарил бога за то, что после бесчисленных превратностей и испытаний он дозволил мне вновь ступить на английскую землю. Поистине самым большим чудом мне казалось тогда мое слабое человеческое тело, пережившее столько боли, болезней, лишений и ран, столько смертоносных ударов и пыток и все-таки устоявшее перед яростью диких зверей и людской злобой, преследовавшей меня в течение долгих лет.

В Лондоне с помощью хозяина гостиницы я купил доброго коня и на рассвете следующего дня выехал из города. В то утро мне суждено было пережить последнее приключение. Когда я трусил по Ипсвичской дороге, любуясь английским пейзажем и жадно вдыхая сладкий воздух июня, какой-то трусливый грабитель, спрятавшийся за изгородью, выстрелил мне в спину из пистолета. Он надеялся убить меня и обобрать, но пуля пробила шляпу, лишь слегка оцарапав голову. Я не успел ничего сделать. Подлый вор, заметив, что промахнулся, исчез, а я поехал дальше, раздумывая над тем, что поистине было бы удивительно, если бы после стольких страшных опасностей я погиб от руки презренного оборванца в пяти милях от Лондона.

Я ехал быстро весь этот день и следующий. Конь мне попался ходкий и сильный, так что к половине восьмого вечера он уже вынес меня на тот самый холм, с которого я в последний раз оглянулся на Банги, когда уезжал в Ярмут вместе с отцом. Внизу раскинулись красные кровли городка, справа зеленели дитчингемские дубы и возвышалась красивая башенка церкви Святой Марии, вдалеке струился поток Уэйвни, а прямо передо мной простирались луга, покрытые золотисто-багряным ковром болотных цветов. Все осталось, как прежде, ничто не изменилось, кроме меня самого.

Я слез с седла, подошел к пруду у края дороги и склонился над ним, вглядываясь в отражение своего лица. Да, действительно, я изменился! Во мне почти ничего не сохранилось от того славного парня, что проехал по этой дороге двадцать лет назад. Глаза мои запали и погрустнели, черты лица заострились, а на голове и в бороде — увы! — черных волос осталось меньше, чем седых. Я и сам бы себя не узнал, так что вряд ли меня узнают другие. Да и есть ли кому меня узнавать? За двадцать лет одни, наверное, умерли, другие исчезли. Найду ли я вообще хоть одного живого друга? Ведь с тех пор, как я получил письма, доставленные капитаном «Авантюристки» Баллом перед моим отплытием на Эспаньолу, я не имел из дома никаких вестей. Что меня ожидает? И главное, что с Лили? Может быть, она уже умерла, уехала или вышла замуж?

Я вскочил на коня и пустил его легким галопом мимо Вингфордских Мельниц. Проехав через броды, а затем по улицам Пирнхоу, я оставил Банги левее и через десять минут очутился перед воротами, за которыми начиналась пешеходная тропинка. Она вела от нориджской дороги к подножию холма и там, на лесистом склоне, всего в полумиле от меня, виднелся мой дитчингемский дом.

У ворот парка, наслаждаясь последними лучами вечернего солнца, стоял какой-то человек. Вглядевшись попристальней, я узнал его. Это был Билли Миннс, тот самый дурачок, который выпустил де Гарсиа, когда я, оставив его связанным, поспешил к своей возлюбленной. Теперь он был уже стариком с седыми космами, свисающими вокруг морщинистого лица. Но, несмотря на его грязь и подозрительные лохмотья, я так обрадовался, что едва не бросился к нему на шею, чтобы расцеловать, — ведь он был одним из тех, кого я знавал в юности!

Заметив меня, Билли Миннс заковылял со своей палочкой к воротам, открыл их передо мной и стал заунывным голосом выклянчивать милостыню.

— Здесь живет мистер Вингфилд? — спросил я, указывая вдаль на тропинку, и сердце мое учащенно забилось в ожидании ответа.

— Мистер Вингфилд, сэр? Какого вам надо Вингфилда? Старый господин преставился почитай лет двадцать назад. Я сам помогал рыть его могилу, да, да! Там он и лежит рядом с женой, той, которую убили. Значит, вам надо мистера Джеффри?

— Он здесь? — спросил я.

— Он тоже умер вот уже лет двенадцать с лишком. Упился до смерти, да, да! И Мистер Томас тоже помер, говорят, утоп где-то в море. Много зим прошло с той поры, да, да! Все они умерли, все! Ох и парень был этот мистер Томас! Как сейчас помню, отпустил я одного человека, не из здешних, а он… — и тут Билли пустился в воспоминания о том, как он посадил избитого мной де Гарсиа на лошадь. Остановить его было невозможно. Я бросил ему монету, пришпорил своего усталого коня и поскакал по узкой тропинке.

Глухой стук копыт отдавался в моих ушах, как отзвук слов старика: «Все умерли, все умерли!» И Лили, наверное, тоже умерла. А если и не умерла, то, конечно, вышла за кого-нибудь замуж, когда услышала, что я утонул в море. На такую красавицу всегда найдутся охотники. Не губить же ей жизнь, оплакивая погибшую любовь своей юности!

Но вот передо мной наш старый дом. Он почти не изменился, только плющ и вьюнки на фасаде разрослись и дотянулись до самой крыши. Судя по дыму над трубами и отменному порядку во всем, в доме кто-то жил.

Ворота оказались на запоре, а за оградой не было видно ни души. Надвигалась ночь, и слуги, по-видимому, закончили уже свою работу.

Свернув налево, я подъехал к задней стороне дома, где под склоном холма стояли конюшни, но и здесь ворота были заперты. Не зная, что делать дальше, я слез с седла. Сомнения и страхи лишили меня последнего мужества. Я оставил коня пастись на траве у ворот, а сам побрел по тропинке к церкви, беспрестанно поглядывая на вершину холма впереди в надежде кого-нибудь встретить.

«Что, если умерли все? — думал я. — Что, если она умерла тоже?»

Я спрятал лицо в ладони и воззвал к небесам, хранившим меня все эти годы, умоляя избавить меня от последнего горького разочарования. Я был подавлен скорбью и чувствовал, что больше не в силах вынести. Если Лили тоже для меня потеряна, мне остается только одно — умереть, потому что жить уже незачем.

Так я молился некоторое время, дрожа, словно лист на ветру. Потом я открыл лицо и повернул к дому, чтобы расспросить его обитателей и узнать правду, какой бы она ни была. В это время закат догорел, и в наступившей темноте повсюду защелкали соловьи. Я остановился. Соловьиные трели пробудили во мне какое-то смутное воспоминание, но о чем — я не мог понять. И вдруг я вспомнил.

Я вновь увидел Теночтитлан, великолепные покои во дворце Монтесумы и себя самого, спящего на золотом ложе. Я знал, что я бог Тескатлипока и наутро меня принесут в жертву. Я спал, измученный я удрученный, и видел сон. Я видел во сне, будто стою на том самом месте, где стоял сейчас, и запах наших цветов щекочет мне ноздри, как в эту ночь, и сладкие соловьиные песни звучат точно так же, как звучали они в моих ушах. Мне снилось, что, пока я стоял и слушал соловьев, над зелеными кронами дубов и ясеней взошла луна, — вот, вот она уже сияет в небесах. Мне снилось, что чей-то голос запел за холмом, но тут я пробудился от давно забытых видений прошлого.

Не во сне, а наяву услышал я на холме нежный женский голос. Нет, я не сошел с ума. Я слышал его ясно, и с каждой минутой он приближался, словно певица спускалась вниз по крутому склону. Скоро она была уже так близко, что я разобрал слова той самой грустной песенки, которую помню до сих пор.

При лунном свете я увидел фигуру высокой, статной женщины в белом платье. Она подняла голову, провожая главами тень летучей мыши и свет луны упал на ее лицо. Это было лицо моей утраченной любимой, лицо Лили Бозард. Прекрасное, как прежде, оно постарело совсем немного, но глубокая грусть наложила на него свой отпечаток. При виде этого лица я был так потрясен, что едва удержался на ногах, вцепившись в низенький палисадник, а из груди моей вырвался глубокий стон.

Услышав мой стон, женщина оборвала песню и, разглядев мужскую фигуру, повернулась, собираясь бежать. Однако я не шевельнулся, и любопытство превозмогло ее страх. Она подошла поближе я негромким, нежным голосом, который я так хорошо знал, спросила:

— Кто это бродит здесь так поздно? Это ты, Джон?

При этих словах прежние опасения вновь проснулись во мне. Ну, конечно, она замужем, и мужа зовут Джон! Я нашел ее только для того, чтобы потерять безвозвратно.

И тут мне пришла мысль не открывать своего имени, пока не узнаю всю правду. Я шагнул вперед, стараясь оставаться в тени высоких кустов, и, держась спиной к лунному свету, отвесил низкий поклон на испанский манер. После этого я заговорил на ломаном английском языке с испанским акцентом, который здесь не стану воспроизводить.

— Сеньора! — сказал я. — Я имею честь говорить с той, кого некогда называли Лили Бозард, не правда ли?

— Да, меня так называли, — ответила она. — Что вам от меня угодно?

Я снова вздрогнул, но справился с собой и смело продолжал:

— Прежде чем ответить, разрешите, сеньора, задать вам один вопрос. Вы все еще носите это имя?

— Да, я не замужем, — проговорила она, и на мгновение небо закружилось над моей головой, а земля под ногами заколебалась, словно покрытый лавой склон вулкана Хака. Но я решил не открывать своего имени, пока не узнаю, любит ли она меня по-прежнему.

— Сеньора, — сказал я. — Я испанец, один ив тех, кто во время войны с индейцами служил у Кортеса, о котором вы, наверное, слышали.

Лили кивнула, и я продолжал:

— Во время этой войны я встретил одного человека, его называли «теуль». Но два года тому назад на смертном одре он сказал мне, что раньше у него было другое имя.

— Какое имя? — тихо спросила Лили.

— Томас Вингфилд.

Теперь она в свою очередь громко вскрикнула и уцепилась за палисадник, чтобы не упасть.

— Я считала его мертвым целых восемнадцать лет, — проговорила Лили, задыхаясь. — Я думала, он утонул в море во время кораблекрушения…

— Да, я слышал, что он попал в кораблекрушение, сеньора, но он избежал смерти и очутился среди индейцев. Они сделали из него бога я дали ему в жены дочь своего императора.

Здесь я остановился. Лили вздрогнула и сказала ледяным тоном:

— Продолжайте, сэр, я вас слушаю.

— Мой друг теуль участвовал в индейской войне. Как муж одной из принцесс, он долгие годы честно и храбро сражался на стороне индейцев. Наконец, город, который он защищал, был взят, его единственный оставшийся в живых сын убит, жена его, принцесса, покончила с собой от горя, а сам он попал в плен и через некоторое время тоже умер.

— Печальный рассказ, сэр, — проговорила Лили с коротким смешком, похожим на рыдание.

— Очень печальный, сеньора, но он еще не окончен. Перед смертью мой друг рассказал мне кое-что из своей прежней жизни. Он был обручен с одной англичанкой по имени…

— Я знаю это имя, продолжайте!

— Он сказал мне, что хотя и был женат на другой и любил свою жену принцессу, поистине царственную женщину, которая не раз рисковала для него своей жизнью и даже по собственной воле легла рядом с ним на жертвенный камень, но, несмотря на все это, он никогда не забывал ту, с кем был некогда обручен. Память о ней он пронес через всю жизнь и с новой силой вспомнил о ней в смертный час. Поэтому во имя нашей дружбы он попросил меня, когда я вернусь в Европу, найти его невесту, если она жива, и передать ей его последние слова и его последнюю просьбу.

— Какие слова и какую просьбу? — прошептала Лили.

— Он просил сказать, что на закате жизни любил ее так же сильно, как в юности, и что он умоляет ее простить его за то, что он нарушил клятву, которую оба они дали под старым дитчингемским буком.

— Сэр! — вскричала Лили. — Что вы об этом знаете?

— Только то, что мне рассказал мой друг, сеньора.

— Должно быть, вы были близкими друзьями, — пробормотала она. — И, по-видимому, у вас хорошая память.

— Мой друг нарушил свою клятву при необычных обстоятельствах, — продолжал я, — настолько необычных, что он даже в лучшем мире не надеялся вновь связать расторгнутые узы. И еще он просил, чтобы невеста сказала мне, его посланнику, прощает ли она и любит ли по-прежнему, как он любил ее до самой смерти.

— А какой толк мертвецу от моего прощения или признания? — спросила Лили, стараясь разглядеть меня в полумраке. — Разве у мертвых есть уши, чтоб слышать, и глаза, чтоб видеть?

— Откуда я знаю, сеньора? Я только выполняю поручение.

— А откуда я знаю, что вы действительно выполняете поручение? Может быть, мне раньше говорили правду, и Томас Вингфилд утонул много лет назад! Вся эта повесть об индейцах и принцессах слишком необычна. Она скорее похожа на те волшебные истории, которые случаются только в романах, а не в нашей скучной действительности. Чем вы докажете истинность ваших слов? Есть у вас такое доказательство?

— Да, сеньора. Но здесь слишком темно, и вы не сможете его разглядеть.

— В таком случае следуйте за мной, в доме найдется свет. Подождите только немного.

Она повернулась к воротам конюшни и еще раз позвала:

— Джон! Джо-о-он!

Ей ответил какой-то старик, и я узнал голос одного из слуг моего отца. Лили что-то сказала ему тихонько, а затем повела меня по садовой дорожке к парадному входу в дом. Отворив дверь своим ключом, она сделала мне знак пройти первым. Я повиновался. По привычке, не думая ни о чем, я свернул в знакомую мне с детства гостиную, перешагнул, не запнувшись, через высокий порог и, добравшись в темноте до большого камина, остановился перед ним. Лили внимательно наблюдала за мной. Затем, раздув угли, еще теплившиеся в камине, она зажгла маленькую свечку и поставила ее на стол у окна. Мне пришлось снять шляпу, но лицо мое все равно оставалось в тени.

— А теперь, сэр, прошу вас представить ваше доказательство.

Я снял с пальца заветное колечко и подал Лили. Она присела к столу, внимательно разглядывая его возле свечи. И, пока она сидела так, я увидел, что она все еще очень красива: время почти не тронуло ее, хотя ей шел уже тридцать восьмой год, и только лицо стало печальнее. Я заметил также, что, хотя она и старалась не выдавать своих чувств, грудь ее при виде кольца задышала быстрее, а рука дрогнула.

— Я вам верю, — проговорила она наконец. — Мне знакомо это кольцо; его носила еще моя мать. Правда, когда я видела его в последний раз, оно не было таким стертым. Много лет назад я дала его как залог любви одному юноше. Я обещала стать его женой. Теперь я не сомневаюсь, сэр, в том, что вы мне рассказали. Благодарю вас за любезность — вам пришлось для этого проделать немалый путь. Да, печальная история, очень печальная! Но, прошу меня извинить, я не могу вас оставить в этом доме — я живу здесь одна. Поблизости нет гостиниц, поэтому я прикажу отвести вас к моему брату. Это недалеко, в какой-нибудь миле отсюда. Вас проводят… — и, чуть помедлив, закончила: — …если вы не знаете дороги. Там вас примут как следует, а кроме того, там вы увидите сестру своего покойного товарища, Мэри Бозард, которая, несомненно, захочет услышать рассказ о его странных приключениях из ваших уст.

Я склонил голову и сказал:

— Сначала, сеньора, я хотел бы услышать ответ на последние слова и последнюю просьбу моего покойного друга.

— Отвечать мертвым? Это ребячество, сэр!

— И все же, прошу вас ответить. Я только выполняю поручение. Что написано на этом кольце?

Пускай мы врозь, зато душою вместе, — ответил я, не задумываясь, и тут же едва не прикусил себе язык за такую оплошность.

— О, вы знаете даже это! По-видимому, вы носили кольцо много месяцев и выучили надпись. Хорошо, сэр, я отвечу. Мы были далеко друг от друга, однако память о том, кто носил это кольцо, я хранила в сердце и ради него осталась одинокой. Но он свое сердце отдал другой — какой-то дикарке, которая стала его женой и матерью его детей. Поэтому я отвечу так на просьбу вашего покойного друга: я прощаю его, но от клятвы, которую дала, отказываюсь отныне и навсегда, как это сделал он, а кроме того, постараюсь забыть свое чувство к нему, которое он отверг и унизил.

Лили поднялась, сделала руками движение, словно вырвала что-то из груди, и уронила кольцо на пол.

Сердце мое замерло. Вот, значит, чем все это кончилось! Конечно, она была права, но теперь я жалел о том, что сказал ей всю правду, ибо женщины зачастую охотнее прощают ложь, чем подобную искренность.

Я не мог говорить — язык у меня словно отнялся. Смертельная усталость овладела мной, усталость и горечь. Я нагнулся, отыскал кольцо и, надев его на палец, пошел к дверям, бросив последний взгляд на эту отвергнувшую меня женщину. У порога я на мгновение остановился, раздумывая, не сказать ли ей, кто я, но тут же решил, что если она не простила мертвого, то вряд ли она сжалится надо мной живым. Нет, для нее я мертвец, и я останусь мертвецом.

Я уже перешагнул порог, как вдруг позади послышался Лилин голос, нежный и добрый:

— Томас, — произнес этот голос, — Томас, может быть, перед уходом ты примешь у меня отчет за те деньги, имущество и землю, которые ты мне доверил?

Пораженный, я обернулся и замер. Лили медленно шла ко мне, раскрыв объятия.

— О, глупый, глупый! — прошептала она. — Неужели ты думал обмануть женское сердце? Ведь ты говорил о буке в нашем саду, ты так легко нашел дорогу в этой темной комнате, ты прочел надпись голосом того, кто давно уже умер. Слушай: я прощаю своему другу нарушенную клятву, потому что он честно признался во всем, потому что мужчине трудно прожить одному столько лет и потому, что в неведомых странах со всяким могут случиться необычайные дела. И еще скажу: я все еще люблю его так же, как он меня. Только я, пожалуй, стара для любви, которой ждала так долго и уже не надеялась дождаться на этом свете.

Так говорила Лили, всхлипывая у меня на груди, пока не затихла в моих объятиях. Наши губы встретились.

И в этот миг я увидел перед собой Отоми, вспомнил ее прощальные слова и то, как она покончила с собой ровно год назад в тот же самый день.

Хорошо, что мертвые не видят живых!

Глава 40

ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Осталось досказать немногое. Повесть моя подходит к концу, и я этому рад, ибо мне, дряхлому старику, писать очень трудно, так трудно, что прошлой зимой я думал не раз, что уже не сумею ее завершить.

Некоторое время мы с Лили сидели молча в той самой комнате, где я сейчас пишу. Огромная радость и другие нахлынувшие с нею чувства мешали нам говорить. А потом, словно движимые единым порывом, мы упали на колени и возблагодарили судьбу за то, что она дозволила нам обоим дожить до этой необычайной встречи.

Едва мы поднялись, как снаружи послышался какой-то шум, и в комнату вошла полная дама в сопровождении представительного джентльмена и двух детей, мальчика и девочки. Это были моя сестра Мэри, ее муж Уилфрид Бозард и их дети — Роджер и Джоанн. Узнав меня, Лили сразу послала к ним старого Джона, шепнув ему, что приехал один человек, которого они все будут рады видеть, и они поспешили явиться, даже не подозревая, кто их ждет.

Сначала они ничего не могли понять и в недоумении стояли посреди комнаты, соображая, кем бы мог быть этот чужестранец. Я действительно сильно изменился, да и свет был тусклый.

— Мэри! — заговорил я наконец. — Мэри, сестра, ты не узнаешь меня?

Громко вскрикнув, она бросилась мне в объятия и разрыдалась, как сделала бы на ее месте каждая женщина, если бы ее любимый брат, которого все считали погибшим, вдруг вернулся целым и невредимым, а Уилфрид Бозард тем временем держал меня за руку и отчаянно чертыхался от избытка чувств, как это делают в подобных случаях все мужчины. Только дети стояли в стороне и смотрели на меня, ничего не понимая. Я подозвал к себе девочку. Сейчас она очень походила на ту Мэри, которую я знавал когда-то. Я поцеловал маленькую Джоанн и сказал, что я ее дядя, о котором ей, наверное, говорили, будто он умер много лет назад.

Но вот моего позабытого всеми коня поймали и завели в конюшню, а затем мы уселись за стол. Странным показался мне этот ужин — все было так непривычно! А когда он кончился, я приступил к расспросам.

Только сейчас я узнал, что все состояние, завещанное мне моим старым другом Фонсекой, прибыло в полной сохранности и неизмеримо умножилось благодаря заботам Лили. Она почти ничего не тратила на себя, считая, что эти деньги ей отданы на хранение и не являются ее собственностью. Когда слух о моей гибели, казалось бы, подтвердился, Мэри унаследовала свою долю и с помощью этих средств прикупила соседние земли в Иршеме и Хиденгеме, а также лес и поместье Тиндэйл-Холл в Дитчингеме и Бруме. Я поспешил сказать, что дарю ей эти земли, потому что и без них у меня всякого добра более чем достаточно. Эти слова особенно понравились ее мужу Уилфриду Бозарду. Легко ли расставаться с тем, что в течение многих лет привык считать своей собственностью!

Затем мне рассказали обо всем остальном: о том, как умер мой отец; о том, как нежданное прибытие золота спасло Лили от замужества с моим братом Джеффри; о том, как после этого мой братец покатился вниз по недоброй дорожке и скончался тридцати одного года от роду; и о смерти Лилиного отца, моего старого недруга сквайра Бозарда, умершего от удара во время внезапного приступа ярости. Уже после его смерти Лилин брат женился на Мэри, а сама Лили, расплатившись с долгами моего брата и выкупив у Мэри ее права, перебралась в наш старый дом. Здесь она и жила все эти годы, жила одиноко и грустно, находя утешение в благотворительности. Как она сама мне призналась, если бы не состояние и не обширные земли, оставшиеся на ее попечении, она ушла бы в монастырь и прожила бы там остаток дней, чтобы не влачить безрадостное существование «вдовой невесты». Я для нее был потерян, и она считала меня мертвым с тех пор, как до Дитчингема дошли вести о гибели караки, а выходить замуж за кого-нибудь другого она не собиралась, хотя многие достойные люди добивались ее руки.

Если не считать еще кое-каких новостей, вроде рождения или смерти детей, да описания сильной бури и наводнения, затопившего Банги и долину Уэйвни, это было все, что могли рассказать мои близкие, дожившие до зрелых лет в полном покое. Политические дела, такие, как смерть или коронация королей, падение власти папы римского или продолжавшееся повсеместно разграбление монастырей, я оставляю в стороне, ибо им здесь не место.

Но вот пришла моя очередь, и я начал все с самого начала. Стоило поглядеть на лица моих слушателей! Всю ночь напролет, пока не смолкли соловьиные трели и на востоке не занялась заря, я сидел рядом с Лили, рассказывал свою историю, но так и не успел ее закончить. Мы улеглись спать в приготовленных для нас комнатах, а наутро я продолжил рассказ. В подтверждение моих слов я показал меч Берналя Диаса, большое изумрудное ожерелье, которое мне дал Куаутемок, и некоторые свои рубцы и шрамы. Никогда еще я не видел таких удивленных лиц! Когда я говорил о последней жертве женщин племени отоми, о том, как погиб де Гарсиа, сражаясь со своей тенью, или, вернее, с видениями, порожденными его жестокойдушой, мои слушатели вскрикивали от ужаса, а когда я рассказывал о смерти Изабеллы де Сигуенса, Куаутемока и моих сыновей, они рыдали от жалости.

Но всего я не мог рассказать. О том, что у нас было с Отоми, я поведал только Лили, и с ней я был откровенен, как мужчина с мужчиной, потому что чувствовал: если я что-нибудь утаю от нее сейчас, между нами уже никогда не будет полного доверия. Я не стал от нее скрывать ни своих сомнений и колебаний, ни того, что я полюбил Отоми, чья красота и нежность поразили меня при первой встрече во дворце Монтесумы, ни того, что произошло между нами на жертвенном камне.

Когда я кончил, Лили поблагодарила меня за честность и сказала, что мужчины, как видно, отличаются в таких делах от женщин, ибо ей, например, не было нужды бороться с искушениями. Но раз уж мы такие от бога и от природы, упрекать нас не за что и ей хвастаться нечем. Что касается Отоми, то эта дикарка, если простить ей грех идолопоклонства, была, по-видимому, великодушной женщиной, хотя и кокеткой, умеющей завлекать сердца мужчин, и что, например, она, Лили, никогда бы не осмелилась ради любви сделать то, что сделала Отоми. Но в конце концов, насколько Лили понимает, мне пришлось выбирать между женитьбой и смертью, так что я вынужден был принести великую клятву, а потом, когда опасность миновала, с моей стороны было бы просто непорядочно оставить свою жену. Поэтому она, Лили, предпочитает больше не говорить об этих делах и даже обещает не ревновать, если я когда-нибудь помяну покойницу добрым словом.

Все это Лили высказала мне очень нежно, глядя на меня своими чистыми и ясными, поистине ангельскими глазами. Слезы блистали в них, когда я поведал ей о тягчайшем горе, которое принесла мне смерть моего первенца и других сыновей, Лишь несколько лет спустя, когда Лили потеряла надежду иметь своих детей, она начала меня ревновать к моим мертвым сыновьям.

Весть о моем возвращении и о моих необычайных приключениях среди индейцев распространилась по всей округе. Люди приезжали даже из Нориджа и Ярмута, и все заставляли меня повторять мой рассказ, так что под конец мне это надоело.

В церкви Святой Марии в Дитчингеме я заказал благодарственный молебен за свое спасение на суше и на море, отслужив его уже не по римским канонам, ибо за время моего отсутствия католические святые пали точно так же, как боги Анауака. Англия сбросила ярмо Рима, и я в отличие от некоторых был этому рад от души, потому что достаточно насмотрелся на жестокость попов.

По окончании службы, когда все разошлись, я вернулся в опустевшую церковь из дома Бозардов, где жил на правах гостя, пока мы с Лили не поженились. Был мирный июньский вечер. Я преклонил колени на плите, под которой покоился прах моего отца и матери, и душа моя устремилась к небесам, где они нашли вечное успокоение. Великая тишина снизошла на меня. Я понял, каким безумием была моя клятва отомстить де Гарсиа, ибо на этом древе, словно листья, выросли все мои злоключения. Но от этого моя ненависть к де Гарсиа не уменьшилась. Может быть, лучше было предоставить отмщение богу, но я не мог и до сих пор не могу простить убийцу моей матери.

У маленькой боковой двери я встретил Лили: она знала, что я в церкви.

— Лили, — заговорил я. — Я хочу тебя спросить, согласна ли ты выйти замуж за такого недостойного человека, как я?

— Я согласилась много лет назад, Томас, — ответила она очень тихо и зарделась, как роза, которую я в этот миг увидел за ее спиной на могиле. — С тех пор я не изменилась! Долгие годы я считала тебя своим мужем, только я думала, что ты умер.

— Это больше, чем я заслужил, — сказал я. — Но если ты согласна — когда мы поженимся? Ведь мы уже немолоды и времени у нас осталось немного.

— Когда хочешь, Томас, — проговорила Лили, подавая мне руку.

Неделю спустя после этого вечера мы стали мужем и женой.

Итак, рассказ мой окончен. У меня была бурная и печальная юность, я рано возмужал, зато счастье согрело мои зрелые годы и старость. События, описанные мной, произошли много лет назад: за это время маленький граб, посаженный под окном в день нашей свадьбы, успел превратиться в большое тенистое дерево, радующее мой взор. Здесь, в благословенной долине Уэйвни, над моей седой головой пролетали годы, исполненные счастья, тишины и покоя, омрачаемого лишь горькими воспоминаниями да тоской по умершим, которую никакое время не в силах притупить. С каждым годом я все глубже постигал радости истинной любви, ибо редко кому достается такая жена, как моя. Казалось, что страдания и тоска юности только возвысили ее благородную душу, достойную ангела. Лишь однажды, когда нас посетило тяжкое горе-смерть нашего младенца, — Лили, как я уже говорил, снова показала, что она всего только женщина. Но, видно, нам суждено было умереть бездетными. Мы смирились и больше между нами не легло ни единой тени. Рука об руку спускались мы по склону жизни, пока моя жена не покинула меня. Вечером под рождество она легла спать рядом со мной и утром не проснулась.

Я горевал искренне, но это горе не могло уже сравняться с болью юношеских лет, ибо годы и опыт его притупляют. К тому же я знал, что мы расстаемся ненадолго. Скоро я отправлюсь вслед за Лили, и дальний путь меня не страшит. Как все старики, которые прожили свой век и очистились от грехов, я не боюсь теперь смерти. Охотно и радостно я перейду последнюю черту, ибо верю, что за ней нас поддержит та же самая десница, которая спасла меня от жертвенного камня и провела невредимым сквозь все опасности бурной жизни.

И ныне я, Томас Вингфилд, возношу хвалу господу богу, который хранит меня вместе со всеми, кого я любил и люблю. Да славится имя его и ныне, и присно, я во веки веков!

Аминь!



СЕРДЦЕ МИРА (роман)

Действие этого приключенческого романа происходит в Южной Америке — стране городов индейцев Майя. В нем переплетены идеи возрождения былого величия и независимости этой страны, поиски легендарных сокровищ, бандиты и, конечно же, не обошлось без романтической истории…

Глава 1

ДОН ИГНАСИО
Обстоятельства, при которых были написаны настоящие строки, достаточно любопытны и заслуживают повествования. Несколько лет тому назад один англичанин, которого мы назовем Джонсом, хотя он звался иначе, был управляющим одного рудника недалеко от реки Усумасинты, верховья которой отделяют мексиканский штат Чьяпас от Гватемальской республики.

И в настоящее время жизнь на чьяпасских рудниках, несмотря на некоторые улучшения, не может соответствовать европейским идеалам благополучия. Начать с того, что работа здесь отчаянно тяжелая, и хотя климат в горах довольно здоровый, в долинах свирепствуют смертельные лихорадки. Охоты не существует из-за необычайной густоты лесов; притом, если даже проникнуть в чащу, то мириады ядовитых насекомых, кишащих там, делают это занятие совершенно невозможным.

Общество, как его принято понимать в европейском смысле, также блещет своим отсутствием, и даже если кто-либо женится, то он не решается привезти сюда свою жену по незаселенным областям, через пропасти и реки без мостов, по лесным тропинкам вместо дорог; от всех этих препятствий содрогнется душа даже смелого путешественника.

Когда мистер Джонс прожил с год на руднике Ла-Консепсион, то сознание своего одиночества овладело им с необыкновенной силой. Он не мог больше довольствоваться обществом американского конторщика и индейцев-рабочих. В первые месяцы своего приезда он пытался завязать знакомства с владельцами соседних fincas, или ферм, но сам не замедлил от этого отказаться, так как эти люди представляли собой отбросы низших классов, прожигавшие свою жизнь в самой порочной обстановке.

Поставленный в подобное положение, Джонс прибег к умственным развлечениям и посвятил весь свой досуг собиранию древних редкостей и изучению многочисленных раскинутых по соседству развалин городов и храмов древних ацтеков. Чем дольше он занимался этим делом, тем больше оно его увлекало. Поэтому, когда он услышал, что по ту сторону гор живет на собственной асиенде один индеец по имени дон Игнасио, который больше, чем кто-либо во всей Мексике, знает про историю и святыни прежних жителей, он решил при первой возможности к нему поехать.

Дон Игнасио пользовался прекрасной репутацией, и Джонс уже давно охотно познакомился бы с ним, но его останавливала дальность пути. Это препятствие было устранено предложением одного индейца показать кратчайший путь по горной тропинке, требовавший всего трех часов езды верхом, вместо десяти часов по основной дороге, шедшей стороной. В одну из суббот Джонс пустился в путь, предварительно известив дона Игнасио о своем визите и получив от него приглашение приехать на асиенду, «где всякий англичанин всегда желанный гость».

Приближаясь к асиенде, он с удивлением увидел большое белое каменное здание в полумавританском стиле, с башнями над воротами, сделанными со всех четырех сторон, и большим куполом, возвышавшимся посредине плоской крыши. Проехав по окружавшим это здание прекрасно возделанным хлебным полям и плантациям кофе и какао, Джонс въехал по опущенному подъемному мосту во внутренний двор, посередине которого несколько высоких деревьев раскидывали приятную тень над широким колодцем. Его встретил индеец, очевидно его поджидавший, и, приняв лошадь, сказал, что сеньор Игнасио теперь в домовой часовне у вечерни вместе со всеми жителями, но что служба скоро кончится. Джонс сам направился туда, и как только его глаза привыкли к царившему в часовне полумраку, невольно залюбовался ее незаурядной красотой, ее архитектурой и живописью.

Молящихся было около трехсот, исключительно индейцев, работавших на плантациях; они так были сосредоточены, что появление незнакомца осталось для них незамеченным. Больше всего, однако, его поразила большая плита из белого мрамора, вделанная в стену над алтарем, на которой большими буквами была высечена испанская надпись:

«Посвящается Игнасио, индейцем, памяти его самого любимого друга, Джеймса Стрикленда, англичанина, и Майи, Царицы Сердца, его жены, которую он впервые увидел на этом месте. Странник, помолись о них».

Пока Джонс размышлял, кто бы могли быть Джеймс Стрикленд и Майя, Царица Сердца, и не нынешний ли хозяин асиенды соорудил эту плиту, священник отпустил всем собравшимся грехи, и прихожане стали выходить из церкви. Первым вышел старый индеец, которого Джонс признал за Игнасио. Ему было лет шестьдесят, но на вид можно было дать больше, — так много следов оставили на нем испытанные горести и лишения. Он был высокого роста и держался с редким достоинством. Его одежда европейского покроя отличалась простотой, и на ней не было ни одного серебряного украшения в виде пуговиц или пряжек, до которых так охочи все мексиканцы; на голове была мягкая шляпа-панама. Поражало только одно лицо, дышавшее чистотой всей проведенной жизни; черты лица были тонкие, черные глаза — мягкие и внушавшие полное доверие. Он остановился на паперти, опираясь на толстую палку, пропуская мимо себя всех остальных молящихся. Все ему приветливо кланялись, а некоторые, в особенности дети, с почтительной лаской целовали тонкую руку старого индейца, которого при своих пожеланиях ему спокойной ночи все они называли «отцом». Джонса крайне поразило полное отсутствие раболепства, которое привило этому племени вековое подчинение белым пришельцам. В эту минуту дон Игнасио обернулся и заметил гостя.

— Тысячу извинений, сеньор, — сказал он по-испански, с самой привлекательной улыбкой, снимая шляпу, под которой обнаружились белые, как и борода, густые волосы. — Вы должны сетовать на меня, но у нас в обычае, чтобы после недельной работы всем вместе собираться на богослужение… Не толкните, дети, англичанина… К тому же я не думал, что вы приедете до заката!

— Пожалуйста, не извиняйтесь, — ответил Джонс, — я очень заинтересовался вашей часовней. Какое красивое сооружение! Можно ли ее осмотреть, пока еще двери не закрыты?

— Конечно, сеньор. Она хороша, как и весь дом. Строившие все это два века тому назад монахи — здесь располагался большой монастырь — были знатоки этого дела. Работа же была тогда подневольная и ничего не стоила. Я, впрочем, многое починил и поправил, так как прежние владельцы об этом не заботились… Вы с трудом поверите, что лет двадцать тому назад это место было притоном разбойников и убийц и что эти самые люди, которых вы сегодня видели, или их отцы были рабами, с правами меньшими, чем у собаки… Не один путник лишился здесь жизни. Я сам едва не нашел здесь смерть… Посмотрите на эти колонны у алтаря… Не правда ли, они хороши? А мой предшественник, дон Педро Морено, которого я лично знал, привязывал к ним свои жертвы, чтобы мучить раскаленным железом!

— А к кому относится эта надпись на плите? — спросил Джонс. Лицо дона Игнасио омрачилось, но он все-таки ответил:

— Она относится, сеньор, к моему самому лучшему другу, который с риском для собственной жизни спас мою и который был любим мною большей любовью, чем всякая женская. Но его также любила одна женщина-индианка, и он больше думал о ней, чем обо мне, что так естественно… Разве не сказано, что человек должен оставить друзей, отца, мать и прилепиться к жене?

— Они были женаты? — спросил заинтересованный Джонс.

— Да, очень странным образом… Это уже давнее прошлое, и, с вашего позволения, сеньор, я не стану вам его рассказывать. Одно воспоминание наполняет меня скорбью о понесенных утратах и неосуществленных честолюбивых надеждах. Быть может, когда-нибудь, если проживу еще, я соберусь с мужеством и напишу обо всем, что случилось. Несколько лет тому назад я было начал, но мне было очень тяжело, и то, что я писал, могло показаться безумным бредом, поэтому я бросил… Я прожил тревожную жизнь и испытал много приключений, но последние годы, сеньор, благодарение Господу, прожил в мире. Теперь близится конец, чему я радуюсь; заботит меня только судьба этих людей… Однако пойдемте, сеньор, вы, наверное, голодны, а добрый пастор, обещавший разделить нашу трапезу, должен отправиться в путь к одному больному еще до рассвета. Я велел торопить ужин. Ваши вещи положены в отведенную вам комнату, которую мы зовем настоятельской; я сейчас проведу вас туда!

Через небольшую дверь в стене они поднялись по узенькой лестнице и дошли до заделанного решеткой широкого отверстия в стене, через которое настоятели могли незаметно наблюдать за всем, что делалось в церкви.

— Отсюда мне пришлось однажды видеть зрелище, которого я никогда не забуду! — заметил дон Игнасио.

Потом он провел гостя через несколько темных проходов и ввел в уютную, по-испански обставленную комнату.

— Ваша спальня рядом, сеньор! — проговорил дон Игнасио, открывая тяжелую дверь.

Глазам Джонса представилась довольно мрачная комната с толстыми решетками на окнах, отстоявших на десять футов от пола. Стены были расписаны фресками и картинами, изображавшими мрачные сцены инквизиции. Раскинутые на полу ковры несколько смягчали первое жуткое впечатление.

— Я боюсь, что вам не понравится это помещение, — продолжал дон Игнасио, — но это наша лучшая комната для гостей. При этом она может вас заинтересовать: люди говорят, что в ней бывают призраки, — я знаю, что вы, англичане, не верите этому, — они имеют некоторое основание для подобных слухов, зная, что творилось здесь во времена Педро Морено. У него был замысел убить меня и моего друга; хотя ему это не удалось, но впоследствии, когда я купил это поместье, я нашел несколько скелетов под полом, под тем местом, где стоит кровать; я распорядился предать их христианскому погребению.

Джонс поспешил уверить своего хозяина, что не придает никакого значения всем подобным россказням, но — в чем он ему никогда не сознался — первую ночь в настоятельской опочивальне он провел не совсем спокойно, вероятно, вследствие слишком крепкого кофе, выпитого на ночь. Тем не менее, в свои последующие посещения асиенды он всегда просил отвести ему эти комнаты.

После той грубой и приправленной чесноком пищи, которая составляет основу мексиканской кухни, ужин приятно поразил Джонса. Закурив чудную сигару домашнего изготовления и простившись с торопившимся священником, Джонс свел разговор на местные древности и с удовольствием заметил, что познания его собеседника очень обширны, что он знает не только историю многих исчезнувших племен, но владеет ключом к чтению иероглифов древних надписей, считавшимся между учеными навсегда утраченным.

— Грустно подумать, что ничего живого не сохранилось от всей этой цивилизации, — заметил Джонс. — Если бы сказание о Золотом Граде, «Сердце Мира», скрытом где-то среди неисследованных мест Центральной Америки, было правдой, то я отдал бы десять лет моей жизни, чтобы в нем побывать. Я бы с наслаждением оглянулся в глубь веков и посмотрел на деяние народа, прекратившего свое существование, о котором мы все утратили всякое представление. При всем богатстве воображения нет возможности восстановить исчезнувшее с помощью одних только сохранившихся развалин и преданий… Я удивляюсь вам, дон Игнасио, как вы, никогда, конечно, не видавший древних жителей, можете говорить о них с такой определенностью!

— Действительно, сеньор, это было бы удивительно, если бы я их сам не знал. Вы можете счесть меня за рассказчика сказок, но случилось так, что я видел Золотой Град и его цивилизацию и могу засвидетельствовать, что его диковинки гораздо более занимательны, чем рассказы преданий или испанских романистов!

— Как? Что? — воскликнул Джонс. — Или я выпил лишний стакан вашего превосходного вина? Или я сплю и вижу сон? Я слышу, что человек, сидящий против меня, видел тайный город индейцев?

— Действительно, я это сказал, но вы можете мне не верить. Я никогда не говорю об этом, чтобы не прослыть лжецом. Вам также ничего не скажу, не желая, чтобы мой вероятный будущий друг был обо мне нелестного мнения. Я сожалею, что сказал ненужное, но прошу вас вспомнить, что среди девственных лесов, пустынь и сьерр Центральной Америки, где никогда еще не ступала нога белого человека, достаточно простора для многих древних городов. Живет же ведь племя лакандонцев, некрещенных индейцев, никогда не видевших ни одного бледнолицего, исповедующих веру своих отцов, в каких-нибудь двухстах милях от того места, где мы теперь сидим! Нет, сеньор, мы больше не будем говорить об этом, так как у меня нет никаких доказательств в подтверждение моих слов, кроме разве одного…

— Какого?

— Я покажу вам, если желаете, — сказал дон Игнасио, вставая и выходя из комнаты.

Вернувшись обратно, он протянул Джонсу кожаную коробку, из которой достал чудный изумруд редкой величины, в золотой оправе, хорошо полированный, но не граненый. С одной стороны оправы были выгравированы черты человеческого лица, с какими-то иероглифическими надписями по кругу. На другой стороне также были подобные надписи.

— Вы можете это прочитать? — спросил Джонс, внимательно осмотрев камень.

— Да, сеньор. Здесь впереди написано: «Очи и уста, смотрите на меня, молите за меня». А на оборотной стороне: «Сердце неба, в тебе мой дом».

— Удивительно! — сказал Джонс со вздохом, так как он отдал бы все, что имел, до башмаков включительно, чтобы только получить этот редкий камень. — А теперь вы, может быть, сделаете для меня исключение и расскажете мне историю Города?

— Боюсь, что не смогу вас удовлетворить! — произнес дон Игнасио, качая головой.

— Но вы уже так много открыли! — настаивал Джонс.

— Хотите еще кофе? — перебил его хозяин. — Нет? В таком случае, выйдем на крышу и полюбуемся видом. По преданию, монахи там даже обедали. Потом они построили еще одну стену, после того как с трудом отразили одно из нападений индейцев, доведенных до отчаяния их притеснениями… Завтра я вам покажу всю окружающую местность. В Мексике все гонятся за рудниками, но здесь земля богаче всяких рудников. Я это знал и продал другие изумруды, которые имел, чтобы купить это поместье. Оно очень возросло в цене и увеличится еще, когда поспеют молодые посадки какао… Вот мы и одолели лестницу. Я уже стар и с трудом поднимаюсь… Не правда ли, здесь чудный воздух? Велик и прекрасен Божий мир, хотя в нем много греха и зла… Мне жаль оставлять его красоту, но я надеюсь, что там, выше, у Господа, есть еще лучшие места!

После этого много ночей провел Джонс под радушным кровом индейца и с каждым посещением все сильнее привязывался к хозяину, главная забота которого заключалась в том, чтобы делать как можно больше добра другим. Они часто совершали совместные поездки, осматривая ближайшие развалины, и во время одной из них Джонс пригласил дона Игнасио к себе; показывая ему рудники и шахты, он жаловался на большую нехватку рабочих рук. Благодаря дону Игнасио это затруднение немедленно исчезло, к немалой выгоде той компании, на службе которой находился Джонс. Дон Игнасио послал за ближайшим касиком и о чем-то с ним переговорил; по прошествии недели у Джонса не было больше никогда нужды в усердных рудокопах-индейцах, хотя раньше они избегали его.

Годы брали свое над бодростью дона Игнасио, он уже не мог покидать своего дома и однажды, приблизительно после двухлетнего знакомства с англичанином, неожиданно послал за ним, сообщая, что умирает и будет рад видеть своего друга перед смертью. Нечего и говорить, что Джонс немедленно отправился в путь через горы; он застал старика очень слабым, но в полном сознании.

— Я собираюсь в последний путь, друг мой, — сказал он вошедшему гостю, — и доволен, так как достаточно уже настрадался от боли в спине, вызванной одним давним ушибом. К тому же пора старику дать дорогу более молодому и деятельному…

Джонс собирался сказать, что он наверное проживет еще долго, но индеец с улыбкой его перебил:

— Не надо тратить времени, мой друг! Лучше слушайте: с самой первой нашей встречи я видел ваше желание узнать историю моего путешествия в Сердце Мира и про моего друга Джеймса Стрикленда, которого я скоро опять увижу. Я видел, как мое молчание огорчает вас, но боялся, что после этого рассказа вы перестанете интересоваться мною. Каюсь в этом чувстве… Кроме того я опасался еще раз пережить наяву тяжелые ощущения; вы, англичане, не понимаете этих тонкостей… Но больше всего я хотел, чтобы рассказ был точен до мелочей, а этого трудно достигнуть на словах, поэтому я записал все, что помнил и видел, и закончил эту работу всего несколько дней тому назад, когда у меня еще не отнялась рука… Прошу открыть тот ящик в столе, там лежат исписанные листы… Благодарю… Вот здесь написано, как мне и моему английскому другу удалось посетить Золотой Город, и о многом другом. Я писал по-испански и прошу не смеяться над ошибками. Теперь, пожалуйста, положите листы на место: один их вид заставляет меня волноваться. Да у меня есть и еще более важное дело. Когда вы собираетесь вернуться в Англию?

— Вернуться в Англию? Зачем? Управляющему рудника работы там не найти… Я слишком беден для этого!

— А если разбогатеете?

— Все-таки нет, я уже слишком давно уехал оттуда!

— Я очень рад это слышать, потому что я сделал вас своим наследником. Я уверен, что моим индейцам хорошо будет жить, а позаботиться об этом мой первый долг. Если же вам придется уехать, то обещайте передать асиенду в хорошие руки.

— Я не знаю, как благодарить…

— И не надо. Теперь идите и оставьте меня одного. Но зайдите завтра, после того как уйдет священник!

Войдя небогатым работником, Джонс вышел богатым собственником поместья с ежегодным доходом в несколько тысяч, как это могут удостоверить многие в Санта-Крусе. Через три дня после этого дон Игнасио скончался и был погребен в часовне асиенды.

Таким образом, у Джонса оказалась история Золотого Града, «Сердца Мира», и путешествия дона Игнасио и его друга Джеймса Стрикленда.

Вот перевод этой рукописи.

Глава 2

НЕУДАВШИЙСЯ ЗАГОВОР
Мне, Игнасио, пишущему эти строки, теперь шестьдесят второй год, и родился я в селении, лежащем среди гор между городками Пиауалько и Тиапа. Мой отец был наследственным касиком всей этой области; индейцы его очень любили. Когда я был еще ребенком лет девяти, в стране возникли волнения. Я не понимал тогда их причины или забыл обстоятельства, их вызвавшие. Случались они нередко, и надо думать, что причиной был какой-нибудь налог, несправедливо наложенный на индейцев мексиканским правительством. Отец мой отказался платить налог, к нам явился отряд конных солдат, некоторых из нас перебили, а других, главным образом женщин и детей, увели с собой.

На следующий день мне пришлось быть свидетелем того, как они посадили моего отца в яму; направив на него дула нескольких ружей, мексиканцы требовали, чтобы он открыл им какую-то тайну. На это он попросил только поскорее его пристрелить, так как ему очень надоели москиты. Но они не убили его и опять отвели в тюрьму; меня ночью привел к отцу один священник, тоже по имени Игнасио, наш близкий родственник. Я помню, что в комнате была нестерпимая жара, а за дверью пьяные мексиканцы кричали, что надо перевешать всех индейских собак. Священник тихо исповедал моего отца в углу, а потом велел приблизиться и мне. Обняв мою голову, отец что-то надел мне на шею, но только на несколько мгновений; он тотчас снял этот предмет и; передавая священнику на хранение, заметил:

— Когда мальчик подрастет, отдай ему и сообщи что надо.

Я больше не видел своего отца. На следующий день его расстреляли. После этого моя мать переселилась вместе с отцом Игнасио в небольшой городок Тиапа, где был его приход. От горя мать скоро умерла, и мы остались жить вдвоем в большом хорошем доме почти на берегу вечно клокочущей каменистой речки. И теперь ничего хорошего нельзя сказать про Тиапа, а тогда в нем жили, кажется, одни только разбойники; они были такие тяжкие грешники, что мой дядя часто не соглашался дать им отпущение грехов, даже перед смертью. Пути сообщения по большей части были очень плохими, и мы жили точно отрешенные от мира. Воспитание я получил довольно хорошее, благодаря отцу Игнасио, который сообщил мне все, что знал. Достигнув пятнадцати лет, я возымел неожиданное желание сделаться священником — и вот по какому случаю. В нашем городке случилось убийство, были зарезаны три странствующих торговца и сопровождавший их мальчик. Убийство было зверское, все знали виновных, но они были на свободе, так как поделились с властями частью добычи. Дядя мой в ближайшее воскресенье произнес в церкви проповедь на тему «не убий» и говорил так горячо, так убедительно и искренне, что большая часть молящихся заливалась слезами. Перед тем я видел убийство мальчика и вдруг понял, что всех нас ожидает смерть, что свет полон зла и преступлений и что лучше всего отойти от зла и в качестве священника прийти на помощь преступным людям. На следующий день я сообщил свое намерение дяде, который, к моему удивлению, ответил мне следующее:

— Мне тоже это решение было бы очень по душе, сын мой, но оно невозможно по причинам, которые ты узнаешь, когда вырастешь. Когда я исполню свой долг, ты сам тогда решишь и, если захочешь, сделаешься священником…

Прошло еще пять лет, я рос сильным и ловким и многому научился, так как дядя выписывал для меня книги из самой Испании. В числе их были книги про прошлое моего племени и покорение его испанцами. Я никогда не уставал от чтения, хотя мне грустно было слышать, как гордый некогда народ превратился в жалких рабов. Когда мне исполнилось двадцать лет, меня призвал дядя, совсем уже старый и слабый, и сказал:

— Наступило время, когда я должен открыть тебе тайну, завещанную твоим отцом. Прежде всего скажу тебе, что ты древнего царского рода, что твоим предком в одиннадцатом колене был знаменитый Куаутемок, последний царь ацтеков, которого испанцы предали смерти. Это подтверждается несомненными доказательствами!

— Следовательно, я по праву мексиканский император?! — воскликнул я с гордостью.

— Сын мой, в этом мире сила — единственное право. Ты только получишь особый почет среди индейцев, которые не перестают хранить память о древней независимости и чтут того, кто является старшим представителем царского рода. От Куаутемока к тебе переходит только один предмет… Быть может, ты припомнишь, что отец в ночь перед смертью возложил на твою шею одну вещь, а потом снял и отдал мне на хранение?

Это я хорошо помнил. Тогда дядя передал мне половину большого изумруда, имеющего форму половины сердца; камень не был сломан, а только разрезан сверху донизу — и таким искусным образом, что подобрать вторую половину можно было, лишь имея перед собой первую. Камень был оправлен в золотую цепь с странными надписями и изображением половины человеческого лица.

— Что это такое? — спросил я.

— Святыня, которую чтили твои предки, надо полагать. Отец твой говорил мне, что у индейцев живет еще предание, что когда соединятся обе половины камня, белолицые будут изгнаны из Центральной Америки и индейский царь будет править от моря до моря!

— А где же другая половина?

— Откуда я знаю? Твой отец мне почти ничего не сказал. Я священник и не могу принадлежать к тайным обществам. Но такое общество существует и, владея этим талисманом, ты будешь во главе, его, как были твои предки, хотя эта почесть принесла им мало радостей… Я ничего больше про это не знаю, но дам тебе письмо к одному старику-индейцу, который живет в округе, где твой отец был касиком. Я думаю, что при виде знака он посвятит тебя во все тайны. Но все-таки советую тебе пренебречь ими… Слушай, сын мой, ты очень богат. Насколько — не знаю, но несколько поколений собирали и хранили сокровища для неизвестной мне цели, и эти сокровища отдадут в твое распоряжение хранители, которым это было поручено. Из-за них были убиты твои отец и дед и многие другие, так как правители Мексики, узнав про эти богатства, стремились наложить на них свою руку, но безуспешно… И вот что поручил мне передать тебе твой отец: «Скажи моему сыну, когда он войдет в лета, чтобы он никогда не отказывался от мысли восстановить корону Мексики или хотя бы изгнать испанцев и устроить индейскую республику. Для этой цели собраны большие богатства. Я умру, но не открою, где они спрятаны. Передай моему сыну, что я надеюсь — он посвятит свою жизнь тому, чтобы отомстить притеснителям нашей родины. Но пусть он знает, что он полный хозяин своих действий, потому что все, следовавшие по этому пути, терпели невзгоды и несчастья!»

После минутного молчания дядя добавил:

— Вот почему я говорил, что тебе еще не время приносить священнические обеты. Теперь ты все знаешь и свободен сделать выбор. Что же ты скажешь?

— Пока не отомщена кровь отца, я не могу сделаться священником! — ответил я после непродолжительного колебания.

— Этого я и опасался, — заметил дядя с глубоким вздохом. — Талисман произвел свое действие, и ты вступаешь на обагренный кровью путь; быть может, и тебя ожидает насильственная смерть… И почему человек не может довольствоваться отделением добра от зла, предоставив судьбы народов усмотрению Всемогущего?

— Потому, — ответил я, — что Всемогущий избирает людей орудиями для Своих целей!

Неделю спустя за мной пришли несколько индейцев, чтобы отвести в тот округ, где жил отец. Дядя со слезами простился со мной, и я его больше не видел: он скоропостижно умер в мое отсутствие. Я могу сказать, что, за одним только исключением, не было на свете лучшего человека.

Через три дня пути через большие горы мы пришли к хижине одного очень старого индейца, Антонио, к которому у меня было письмо от отца Игнасио. Он радушно принял меня и познакомил с несколькими окрестными касиками, для чего-то собравшимися у него. Когда ушли все посторонние, один из них обратился ко мне со словами, которых я не понял, и спросил, имею ли я «сердце»? Я ответил, что «весьма вероятно», и мой ответ вызвал общий смех. Тогда они посвятили меня в общество «Сердца», и я сделался его наследственным главой и, несмотря на свою молодость, неограниченным повелителем многих тысяч людей, братьев и членов общества, разбросанных по всей стране.

На другой день мне были показаны золотые богатства, оцененные более чем в миллион долларов. По совету Антонио я прожил некоторое время в ближайшей деревне, чтобы познакомиться со многими приходившими ко мне людьми. В это же время я совершил величайшую ошибку своей жизни. На расстоянии трех миль, в небольшой деревушке жили две сестры-индианки. Однажды все жители ушли в соседнюю деревню по случаю какого-то праздника. Случайно проходя поблизости, я услышал крики о помощи и, бросившись в дом, увидел, что двое разбойников, убив одну женщину, стараются нанести смертельный удар и другой. Выхватив нож, я неожиданно бросился на нападавших и, положив удачным ударом одного из них, хотел обезоружить второго, но в начавшейся борьбе один на один убил и его. Всех тайно похоронили, и никто ничего не узнал об этом происшествии. Оставшаяся в живых оказалась девушкой поразительной красоты. Мне часто приходилось встречаться с ней, так как она поселилась в той же деревне, где я жил. Через короткое время она совершенно пленила мое сердце, и я на ней женился, вопреки советам Антонио и других стариков. Для счастья всего индейского племени и, пожалуй, для моего собственного, было бы лучше, чтобы она умерла за час до того, когда рядом со мной предстала перед алтарем.

Я весь отдался возложенной на меня миссии. Мечтой всей моей жизни стало составить громадный заговор и поднять восстание всех индейцев в заранее определенный день, а по изгнании испанцев и их пасынков — испанских мексиканцев положить основание американскому царству. Это не было безнадежным сумасшествием — ждать успеха, где мои предки терпели неудачу; я был почти у самой цели. В продолжение нескольких лет я странствовал по всей стране, и не было деревни, где бы меня не знали как Хранителя Сердца и наследственного вождя индейских племен. Везде я старался пробудить народ от вековой спячки. Хранившееся золото могло быть мне большим подспорьем, но я берег его, довольствуясь для дела теми приношениями, которые стекались ко мне со всех сторон. Год или два я был самым могущественным лицом во всей Мексике. Ни один шпион испанцев ничего не узнал о моем заговоре. Но неудача меня сторожила, и я потерпел поражение.

Женщина, которую я спас от смерти, на которой женился, которую любил, которая была посвящена во все мои действия, изменила мне и выдала меня. Перед самым началом восстания, для лучшего наблюдения за властями, было с общего согласия решено, что моя жена под видом служанки поступит в дом того человека, который управлял тогда всей Мексикой. Между тем она сошлась с ним и открыла ему весь наш заговор. Однажды ночью меня схватили и связанного привели в дом губернатора.

Меня тотчас же провели в кабинет, и мы остались одни. Подойдя ко мне с пистолетом в руке, он сказал:

— Мне известны все твои замыслы, приятель, и могу только похвалить за их прекрасное выполнение. Знаю также, что вы припрятали большие сокровища. Женщина, которую вы приставили ко мне и которой имели безумие доверять, не знает одного — где вы его храните. Это вы скрыли от нее, что доказывает, что вы еще не совсем спятили… Теперь я хочу сделать тебе великолепное предложение: откажись от этих сокровищ и ты будешь свободен, конечно, не раньше, чем минует день, назначенный для восстания: овцы без пастыря не опасны. В противном случае тебя ожидают суд и казнь!

— Как можете вы ручаться за других? — спросил я. — Ведь вы здесь не единственный белый!

— Во-первых, я их начальник! Во-вторых, они ничего не узнают, иначе мне придется поделиться с ними тем, что я хочу оставить себе одному. Так вот, друг мой, решайся, отдай мне золото и возьми свою жену. Я не останусь здесь больше, и ты можешь начать новый заговор против моего преемника. Только стой смирно, пока будешь думать, иначе я спущу курок!

— А мои товарищи?

— Трое или четверо из них уже того… умерли от тифа, надо полагать. Здания тюрьмы так ужасны! Но если золото окажет свое целебное действие, то эпидемия, конечно, прекратится!

Я сделал выбор, рассудив, что смогу накопить новое золото, но новой жизни не вернешь. Если я погибну, то пострадают и другие, и все мечты о независимости рухнут навсегда. Я знал, что этот разбойник сдержит свое слово.

Через десять дней он получил золото, а я был волен начинать дело снова, так как никто из обреченных на смерть ничего не узнал. Но здание, которое я созидал с таким трудом, с такой любовью, рухнуло, деньги были потеряны, и мое обаяние, как освободителя народа, померкло навсегда. И все это случилось благодаря женщине, изменившей мне. Я долго думал об этом и дал клятву никогда не иметь ни с одной женщиной никакого дела и отстраняться от них даже в помыслах. Я сохранил эту клятву. Что сталось с моей женой, не знаю. Я рассказал все моим товарищам, и, вероятно, один из них отомстил ей за всех нас. Я же сам лежал несколько недель больной, между жизнью и смертью…

При мне осталась только тень прежней власти. Я пробовал возобновить попытку, но без друзей, без средств ничего не мог сделать. Иногда я вспоминал свое желание быть священником, но было поздно начинать учение. Я странствовал по всей стране, участвовал в трех войнах и, наконец, сделался управляющим одного рудника.

Тут-то я и познакомился с Джеймсом Стриклендом, с которым совершил странствие в Сердце Мира.

Глава 3

СИНЬОР СТРИКЛЕНД
Двадцать два года тому назад я, Игнасио, посетил небольшую деревню Кумарво в штате Тамаулинасе, где жил один из наших братьев. Он звал меня, чтобы вручить одну хранившуюся у него рукопись, написанную древними письменами, которую никто не умел прочесть. В ней будто бы заключалось точное обозначение местности, где было спрятано по распоряжению Куаутемока, моего предка, большое сокровище с целью скрыть его от Кортеса, вождя испанцев. Старый Антонио научил меня этим письменам, хотя это искусство умрет со мною. Я не думаю, чтобы кто-либо еще знал его. Но и здесь меня ждала неудача: старик-индеец, хранитель рукописи, умер до моего прихода, и его сын не мог найти, где она спрятана.

Тут же я узнал, что по соседству живет один инглезе, англичанин, прибывший всего с полгода назад; он был управляющим серебряных приисков, которыми владело какое-то иностранное общество. Положение его было трудное, так как соседние владельцы старались отвадить от него рабочих, потому что он, в противоположность им, хорошо обращался со служащими и аккуратно расплачивался. Население деревушки мирно работало шесть дней в неделю, но в воскресенье предавалось такому разгулу, что недели не проходило без преступлений и убийств. Я сам сделался очевидцем одного из них. Проходя по деревне, я заметил, что на улице лежали два трупа индейцев, около них на коленях стояла молодая красивая девушка, а немного в стороне какой-то человек, оказавшийся потом цирюльником и врачом, обвязывал голову четвертого, по-видимому тяжело раненного.

— В чем дело? — спросил я цирюльника.

— Если не ошибаюсь, вы — дон Игнасио? — перебил он меня, делая условленный знак Братства. — Мы знали, что вы прибудете к нам, и очень радовались. Быть может, вы положите конец этим безобразиям…

— В чем дело? — переспросил я.

— Вот эта девушка должна была выйти замуж за этого, — ответил он, указывая на человека, которого перевязывал, — но потом дала слово тому, что лежит там дальше. Напившись пьяным, первый жених убил второго, а девушка побежала к брату убитого, который захотел отомстить, но неудачно: первый жених его также убил. Пришла стража и накинулась на убийцу, но плохо исполнила свое дело, не добила его!

— Это дело твоих рук! Или ты не ведаешь страха? — обратился я к женщине.

— Почему? — ответила она спокойно. — Чем я виновата, если хороша и мужчины режутся из-за меня… Кто же вы такой, чтобы мне бояться?

— Безумная! — остановил ее цирюльник. — Как смеешь ты так говорить с Повелителем Сердца?

— Отчего же нет? Или он и мой господин?

— Слушай, девушка! — ответил я ей. — Это не первое убийство из-за тебя; другие случались раньше…

— Откуда вы знаете? Впрочем, зачем мне спрашивать. Если вы Повелитель Сердца, то знаете чары, чтобы читать все тайны!

— Слушай же! Ты немедленно покинешь эту страну, иначе умрешь! Если где-либо ты причинишь еще кому-нибудь зло, тоже умрешь!

— Разве вы правительство, что имеете право убить меня?

— Нет, я не правительство. Но среди твоего народа я значу больше, чем всякое правительство. Мое слово будет исполнено там, где целый отряд солдат вызовет только насмешки, и если я говорю тебе, что ты умрешь, то ничто не спасет тебя. Ты оступишься в пропасть, или тебя унесет смертельная лихорадка, или ты потонешь в реке!

— Замолчите, господин мой! — дрожащим голосом заговорила девушка. — И не смотрите на меня так страшно. Но что делать бедной девушке, если мужчины заглядываются на нее, а она ненавидит их всех… Впрочем, того, убитого, я не ненавидела, а искренно хотела быть ему верной женой… Этого же я теперь отравлю!

— Нет, ты его не отравишь и не причинишь ему никакого зла. А теперь иди, и помни мои слова!

Женщина поклонилась мне в ноги и молча удалилась. Повернувшись, я увидел около себя бесшумно подошедшего человека, которого еще никогда не встречал. Он мне сразу очень понравился, хотя по внешности был моей совершенной противоположностью: среднего роста, но крепкого сложения, ясный взгляд синих глаз, белокурые волосы и очаровательная веселая улыбка.

— Прошу прощения, сеньор, — обратился он ко мне на хорошем испанском языке, снимая шляпу, — но я случайно слышал часть ваших слов. Я невольно удивляюсь, что вы, пришелец, можете иметь здесь такую власть. Научите меня, что надо сделать для прекращения этих преступлений? Оба убитых были моими лучшими работниками, и я затрудняюсь, кем их теперь заменить…

— Я не могу объяснить вам источника своей власти, сеньор; скажу только, что занимаю несколько особое положение среди индейцев… При этом прошу вас, хотя знаю, что не имею права так обращаться к иностранцу, — забудьте мои слова про здешнее правительство. Оно очень ревниво к такой тайной власти!

— Разумеется! А теперь adios[41], сеньор, зрелище здесь не настолько привлекательно, чтобы на нем останавливаться!

Он поклонился и ушел. Цель моего путешествия вКумарво не была достигнута, и я решил пробыть здесь еще несколько дней, в надежде, что рукопись где-нибудь найдется. В сущности, я искал случая сблизиться с англичанином. Вскоре мне пришлось оказать ему большую услугу. Его завистливые соперники решили убить неприятного им соседа и составили для этой цели целый заговор; к участию в нем они привлекли нескольких рудокопов, соблазнив их сообщением, что в доме англичанина находится большое сокровище, которое они все поделят между собой в случае его смерти. Слух об этом дошел до меня через одного из братьев нашего общества. Злоумышленники предполагали в полночь окружить дом Стрикленда, в котором он жил с пятью или шестью слугами, и всех перебить. Я собрал несколько верных помощников и отправил их поздно вечером по двое и по трое, чтобы не возбуждать подозрений, по дороге к руднику Стрикленда, приказав дожидаться моего прихода близ сада, который окружал жилой дом. Потом я расположил их по обе стороны от входа, спрятав в кустах за забором.

Ждать пришлось недолго. Не успели пропеть первые петухи, как послышались шаги целой толпы народа. Они так боялись англичанина, что пришли в большом числе, хотя каждый знал, что всякий лишний участник уменьшает долю добычи.

— Не разбудить ли англичанина? — спросил меня мой сосед.

— Нет, мы это сделаем, когда все закончим. Пусть никто не стреляет, пока я не прикажу!

Злодеи были уже совсем близко. Они остановились для последнего совещания, и в эту минуту я свистнул. Напуганные убийцы хотели броситься назад, но побоялись и вбежали в сад, где мы встретили их выстрелами и ножами. Многие полегли, некоторым удалось скрыться.

— Что здесь за шум? — раздался громкий голос англичанина, выскочившего из дома с револьвером в руках. — Убирайтесь вон, или я буду стрелять!

— Я надеюсь, что сеньор извинит нас за шум, так как втихомолку дело было сделать нельзя… Наденьте мой плащ, сеньор, а то вы простудитесь: ночью холодно!

— Благодарю вас, — ответил Стрикленд, закутываясь в плащ, — а теперь вы можете дать мне объяснение, почему избрали мой сад местом битвы?

Я рассказал ему обо всем, что произошло. По мере моего рассказа лицо англичанина все более омрачалось. Когда я закончил, он воскликнул:

— Приходится вас благодарить, сеньоры, хотя я и не просил вашей услуги. Ваше поведение мне все-таки очень странно: стрелять в моем саду, даже не предупредив меня! Или я девушка, которая всего боится?

Тут он весело рассмеялся и крепко пожал мою руку. В тот же день он прислал мне приглашение на обед.

— Я обязан вам спасением своей жизни, дон Игнасио, — произнес он, завидев меня, — хотя не понимаю, зачем вы так заботились об иностранце?

— Вы мне сразу полюбились, сеньор, кроме того, вы хорошо обращаетесь со своими рабочими, что очень не нравится здешним шахтовладельцам. Они собирались вас убить и навести страх на других. Теперь же они долго не забудут полученного урока!

— Тем лучше, так как у меня и без того много хлопот, чтобы еще заботиться о собственной безопасности. Теперь скажите, чем вы сами Занимаетесь?.. Ничем в настоящую минуту?.. Хотите занять здесь место помощника, собственно надсмотрщика над индейцами-рабочими? Жалование сто долларов в месяц, средства не позволяют давать больше!

После некоторого размышления я ответил:

— Это не такие деньги, чтобы меня соблазнить; хотя я и соглашаюсь на ваше предложение, но только при одном условии: в любое время я могу покинуть вашу службу. Я не совсем свободен, так как сам на службе у большого общества. Временно я свободен, но меня могут призвать в любой час!

Тут я пробыл год с небольшим, много работая вместе со Стриклендом. За этот год не случилось ничего особенного. Вот в нескольких словах история самого Стрикленда.

Сын небогатого английского священника не нашей, а еретической церкви, он после смерти отца с небольшим капиталом отправился в Америку, завел ферму в Техасе, занимался скотоводством, но прогорел. Некоторое время он бедствовал и даже — мне больно это писать — был слугой в одной панамской гостинице. Потом он попал на рудники, быстро освоился с этим делом и вскоре стал управляющим у одного американца на границе Гондураса. Здесь он выучился говорить по-испански и на нашем индейском языке майя. Заболев там лихорадкой, он приехал в Мексику и здесь принял место в Кумарво.

Металла было достаточно, но работы затруднялись отсутствием воды для промывки. С самого приезда Стрикленд старался отвести воду и рыл для этого особый водосток. С моим прибытием число рабочих рук увеличилось, и работа была скоро окончена. Доходность сильно возросла. Вода, однако, послужила причиной нашего несчастья! По прошествии нескольких месяцев она хлынула однажды с такой силой, что залила все шахты. Откачать ее не было никакой возможности, в то время во всей Мексике не было ни одного парового насоса. Мы послали донесение правлению общества, прося отпустить средства на исправление дела. Ответ заставил ждать себя долго. Наконец пришло решение.

Несчастная случайность приписывалась нерадивости Стрикленда, его отставляли от должности и отказывались заплатить жалование, которое он почему-то не брал в течение нескольких месяцев. Кроме того, они выражали намерение предъявить к нему иск в размере понесенных потерь.

— У этих людей нет стыда! — воскликнул я, когда Стрикленд прочел мне бумагу. Я был возмущен, зная, как много, не покладая рук, трудился мой друг.

— Не волнуйтесь, Игнасио! Я потерпел неудачу и должен смириться. Таков общий закон во всем мире. Знаете ли вы, что у меня всего тысяча долларов в мексиканском банке? Из них восемьсот принадлежат вам. Ведь я тратил здесь свои деньги, пока работы были приостановлены и не приходил ответ от хозяев. Я удаляюсь отсюда без больших миллионов! — докончил он весело.

— Замолчите! Или вы считаете меня вором, способным отнять у вас почти все ваше состояние? Не повторяйте таких суждений, если не хотите меня обидеть!

С этими словами я вышел и в раздумье пошел в горы.

Глава 4

ПРИГЛАШЕНИЕ
Я едва прошел несколько сот шагов, как встретил хозяина того дома, у которого жил в Кумарво в первые дни своего пребывания.

— Господин, — обратился он ко мне (так часто звали меня посвященные братья, а наедине иногда даже величая царем), — я шел к тебе, свиток найден!

— Какой свиток? — спросил я в недоумении.

— Тот самый, из-за которого ты сюда прибыл. Вчера чинили крышу моего дома и под ней нашли спрятанный свиток. Я несу его тебе!

— Хорошо. Я прочту его сегодня ночью!

Мы разошлись, и я отправился дальше, думая больше всего о делах Стрикленда. На повороте узкой тропинки у крутого склона горы я неожиданно увидел вооруженного незнакомца. Я быстро схватил свой нож и занял оборонительную позицию.

— Удержи свою руку, дон Игнасио, господин мой! — послышался знакомый голос, и я признал в незнакомце своего родственника Моласа.

— Что привлекло тебя сюда из Чьяпаса?

— Дела Сердца, господин мой, великий Повелитель Сердца… Но где я могу говорить с тобой без свидетелей?

Я повел Моласа к себе домой, накормил и напоил утомленного путника и тогда опять спросил о цели его долгого путешествия.

— Скажи мне, господин, какое пророчество связано с тем символом, хранителем Которого ты являешься?

— Такое, что когда соединятся обе его половины, царство индейское восстановится от моря до моря, как было тогда, когда Сердце еще не разбили пополам!

— Так! Мы все это хорошо знаем из «Откровений Сердца». Та половинка, которая у тебя, видимая всем, носит название «День», а другая, утраченная, именуется «Ночью»… Соединенные вместе, они составят сплошную поверхность, и тогда возродится наше царство…

— Да, Молас, все это так!

— Теперь слушай. «Ночь» появилась в стране, и я видел ее собственными глазами; чтобы тебе это передать, я и пришел сюда!

— Говори дальше…

— Близ Чьяпаса есть развалины храма, построенного древними, и туда пришел один старик с дочерью. Девушка — красавица, каких я еще не видывал, а старик — зловещего вида. Он лечит больных разными травами и многим помогает, хотя на вид кажется безумным. У меня заболела жена, и я пошел к этому целителю за помощью, хотя она отговаривала меня, сказав, что уже видела лицо смерти и дни ее сочтены. Но я все-таки пошел. Через день я добрался до его жилища.

«Что привело тебя ко мне, брат мой, — спросил меня старик на нашем родном языке, но с немного отличным говором. — Или ты болен «сердцем»?»

Услышав эти слова, господин мой, я весь обомлел. Я поспешил ответить установленным в нашем обществе образом, и также делал, отвечая на второй, третий и следующие вопросы, спрашивая, в двою очередь, его самого — и так до двенадцатого. Дальше я не знал — я слышал слова, понимал их значение, но не мог ответить. Очевидно, он был выше меня в нашем обществе. Я поклонился ему. Тогда он меня спросил:

«Кто выше тебя в этой стране?»

Я ответил, что никого нет, кроме одного, самого высокого!

Он посмотрел на меня с большим любопытством, но ничего на это не сказал. После некоторого молчания он добавил:

«Мне жаль огорчать тебя, но твоя больная уже кончила свой путь на этой земле. Я чувствую сейчас ее душу среди нас».

В это время подошла девушка действительно поразительной красоты, точно явление с неба.

— К делу, Молас, к делу! Что мне до этой девушки?! — нетерпеливо перебил я своего собеседника.

— Я поверил словам Зибальбая — так зовут этого врача. Мне было очень грустно, потом оказалось, что именно в этот час умерла моя жена. Старик меня утешил:

«Ты вскоре соединишься с ней в Сердце Неба, не сокрушайся».

Девушка что-то сказала отцу, и он пригласил меня подкрепить силы перед обратной дорогой. Пока мы ели, он опять обратился ко мне:

«Я вижу, что ты один из наших братьев. То, что я скажу, сохрани про себя. Мы сюда пришли издалека. И мы не то, чем кажемся. Но еще не настал час, чтобы говорить. Пришли мы за тем, что едино, но раздельно, что не утрачено, а только спрятано. Быть может, ты нам укажешь, куда идти?»

Я понял, о чем он говорил. Взяв свою палку, я начертил на полу комнаты, где мы сидели, половину сердца, и передал палку Зибальбаю.

«Докончи, дочь моя!» — сказал старик девушке, и та тотчас дочертила остальное.

«Нужны ли тебе еще слова? Или ты веришь увиденному»?

Я ответил утвердительно.

«Теперь скажи мне, где находится спрятанное»?

«У того, кто его законный хранитель. Я пойду к нему и скажу все, чему был свидетелем. Но он живет очень далеко!»

«Хорошо. Передай ему, что настал час для соединения «Дня» и «Ночи» и что настало время, чтобы на обновленном небе засияло новое солнце!

«А если он мне не поверит и не захочет прийти?» — спросил я.

«В таком случае, смотри!» — проговорил старик. И он отстегнул ворот своего плаща; я увидел вторую половину того символа, первую половину которого ты унаследовал от предков, о, господин, повелитель мой! Больше мне нечего добавить!

Я был поражен.

— Больше он ничего не велел тебе передать? — спросил я Моласа.,

— Ничего. Он сказал, что ты истинный хранитель тайны, но или сам придешь к нему, или призовешь к себе!

— А ты что сказал ему про меня?

— Ничего. У меня не было никаких указаний. Подкрепив силы свои, на следующий день я ушел от старика домой. Зибальбаю я сказал, что через восемь недель надеюсь вернуться обратно. Узнав, что у меня нет денег, он взял из лежавшего в углу мешка две большие пригоршни золотых монет с изображением сердца на каждой из них и отдал мне.

— Покажи мне хоть одну из них, — попросил я Моласа.

— Увы, господин! У меня нет больше ни одной монеты. Не очень далеко от развалин храма, где нашел себе приют Зибальбай, лежит асиенда Санта-Крус, а там, как ты, может быть, сам слышал, живет шайка разбойников во главе с доном Педро Морено. Эти люди поймали меня на дороге и, найдя золото, отвели к своему вождю. Я отказался отвечать, откуда у меня необыкновенные кружки. Тогда он посадил меня в темный подвал, обещая не выпускать, пока я не открою, откуда у меня такие редкие деньги. Меня очень заботила судьба жены, я точно обезумел, и язык мой произнес те слова, которых добивались грабители! «Пресвятая Матерь Божья! — воскликнул дон Педро. — Я слышал про этого безумца, но не знал, какой у него хранится товар. Тогда я непременно его навещу…»

Меня они отпустили с миром. Глубокое раскаяние овладело мной, я боялся, что ты, господин мой, не увидишь этого старика и великая тайна исчезнет навеки!

— Быть может, Господь сохранит их дни, хотя ты совершил ужасное преступление! Теперь скажи, как ты добрался сюда без денег?

— Дома я добыл немного денег. Похоронив жену, я распродал свое имущество, дошел до моря, а в порту Фронтера сел на корабль в качестве матроса до Веракруса. В городе Мехико я обратился к старшему из тамошних наших братьев, который сказал мне, где ты находишься. Я пробыл в пути месяц и два дня, теперь прошу тебя дать мне ночлег, я умираю от усталости и завтра расскажу еще, если что-либо припомню!

В эту ночь я долго не мог заснуть, раздумывая над всем слышанным от Моласа. Чтобы несколько отвлечь свои мысли, я принялся за старый свиток. С некоторым затруднением я прочитал старинные письмена о том, что близ Кумарво находятся большие залежи золота, а также описание пути и приметы, по которым можно найти вход в пещеру. Свиток передавался с незапамятных времен от одного касика этой местности к другому и таким образом дошел до меня: в течение многих веков удалось сберечь сокровища от алчных испанцев.

На другой день рано утром я вошел к моему английскому другу и сказал ему:

— Сеньор, припомните, что я говорил вам, когда поступал к вам на службу. Теперь мой час пробил, за мной пришел посланник, чтобы вести на другой конец Мексики. Я не могу ничего сказать об этом деле, но завтра утром я должен быть уже в пути!

— Мне грустно это слышать, Игнасио, вы были мне всегда добрым и верным товарищем. Но вы правильно делаете! Зачем связывать свою судьбу с неудачником?

— Меня обижают ваши слова, сеньор, но я прощаю вам их, так как знаю, что они исходят из удрученного сердца. Теперь скажите, согласны ли вы отправиться со мной в горы, не очень далеко?

— Хорошо. Но куда?

— На другой рудник, в двух часах езды отсюда. Я только этой ночью узнал про него, зато в дни Монтесумы он славился обилием золота.

— В дни Монтесумы? — удивился Стрикленд.

— Да. С того времени его не разрабатывали. И вы можете застолбить его, дайте только несколько долларов тому индейцу, который рассказал мне о нем. Он бедный человек.

— Но отчего вы сами этого не сделаете?

— По двум причинам. Во-первых, мне хочется оказать вам услугу. А во-вторых, я не могу сам заняться им, так как спешу в другое место. Если я вернусь, вы уделите мне часть прибылей, и я тоже тогда буду богат. Я сейчас покажу вам, как я нашел след этого сокровища!

Тут я подробно объяснил содержание свитка.

— Не будем же терять времени…

— Не взять ли с собой людей?

— Нет, сеньор! Место еще не найдено, пойдут толки, и кто-нибудь перебьет у вас все дело. Я мог бы положиться на вчерашнего посланника, но он так утомлен, что еще спит. К тому же нам предстоит длинный путь!

Через час мы уже ехали в горы. Моласу я велел передать, что вернусь к ночи. Перевалив через первую гору, мы вступили в довольно широкую долину, по которой текла быстрая речка. Перебравшись через нее вброд в месте, указанном на моем свитке, мы двинулись прямо к одной высоко выступающей скале. У ее подножия должно было расти широко раскинувшееся дерево.

— Похоже, где-то здесь вход в рудник, — сказал я, еще раз сверившись с рукописью.

— Но я не вижу дерева! — заметил Стрикленд.

— Вероятно, оно погибло от старости, но, судя по описанию, вход здесь или поблизости. Привяжем лошадей и будем искать!

После недолгих поисков я нашел остатки корней большого дерева и на скале напротив увидел очень искусно приставленные обломки камней, заросшие ползучими растениями.

Подойдя еще ближе, мы уже могли видеть следы ударов молотком по этим камням. Вход нами был найден. Оставалось только отвалить камни. Однако это оказалось нам не под силу. Обойдя несколько раз кругом, мы обратили внимание у подножия стены на небольшую, но довольно глубокую впадину в скале.

— Не это ли вход? — спросил Стрикленд.

— Возможно, что это отверстие было оставлено для обращения воздуха в руднике. Нам остается только войти и посмотреть. Принесите, сеньор, заступы и ломы, и мы сейчас увидим!

Через четверть часа работы мы несколько расширили отверстие, и нашим глазам представился узкий, длинный и темный вход. Взяв с собой привезенные свечи и молот, мы друг за другом смело вползли в пещеру.

Глава 5

СКАЗАНИЕ О СЕРДЦЕ
Не успел я сделать несколько шагов, как отверстие неожиданно расширилось, так что мы смогли встать в полный рост и зажечь свечи. Не было никаких сомнений, что мы во входном коридоре заброшенного рудника. На пути нам встречались большие каменные глыбы, по-видимому отвалившиеся от потолка. Пройдя еще немного, я остановился и сказал своему спутнику:

— Не лучше ли нам, сеньор, уйти обратно? В рукописи говорилось, что рудник из опасных, и время, кажется, совершенно уничтожило все подпорки, если даже они и были поставлены.

— Разумеется. Мне тоже не нравится вид верхнего свода. Он полон трещин!

При этих словах к его ногам свалился камень величиной с детскую голову.

— Не говорите громко! — прошептал я. — Звук вашего голоса вызывает опасные колебания!

Нагнувшись, чтобы поднять упавший камень, я ощутил под руками нечто острое. Это оказалась берцовая кость человеческого скелета, пожелтевшего от времени. Немного дальше лежали и другие кости.

— Вероятно, несчастного пришибло упавшим осколком! — заметил Стрикленд.

Мы медленно продвигались назад к выходу.

— Вот, посмотрите сюда, Игнасио! — остановил меня мой друг, наклоняясь и поднимая небольшой самородок чистейшего золота в несколько унций весом.

— Не подлежит сомнению, что это очень богатый рудник, — ответил я, — но я слышу вдали зловещий гул, и нам лучше скорее уходить!

При мерцающем свете свечи двигаться было очень неудобно, и Стрикленд нечаянно ударился коленом о выступ стены. Вероятно, удар был довольно сильный, потому что, забыв всякую осторожность, он громко вскрикнул. Над самой головой раздался резкий шум, точно раздиралась крепкая ткань, и мгновение спустя я лежал на земле, придавленный большой каменной глыбой, оторвавшейся от свода. Она удержалась на том выступе, о который ударился Стрикленд. Темень кругом была полная, так как мой спутник также упал, и свеча погасла. Первой моей мыслью было, что он умер. Прошло несколько минут, прежде чем я услышал его вопрос, произнесенный тихим голосом:

— Игнасио!.. Вы живы?

Я помедлил с ответом. Мне было ясно, что свод долго не выдержит. Я не мог шевельнуться, и если Стрикленд останется со мной, то и он обречен на смерть. Меня ничто не могло спасти, а он мог уйти. И все-таки я ответил, хотя знал, что он не уйдет.

— Бегите, сеньор! Я жив. Только зажгу свечу и последую за вами!

— Вы говорите неправду, Игнасио! Ваш голос доносится с земли!

Пока он говорил, я опять услышал шум. Когда он засветил свечу и внимательно осмотрел мое положение и свод над нами, то мог увидеть висевший на выступах стены огромный камень, слегка качавшийся при его малейших словах.

— Ради Бога, уходите! — шептал я. — Через несколько часов будет поздно, а мне ничем помочь нельзя. Я обречен на смерть, и меня надо предоставить собственной участи!

После минутного колебания он опять собрался с мужеством и едва слышно заговорил:

— Мы вместе вошли, вместе выйдем или вместе погибнем. Камень только придавил вас, а не раздробил кости, иначе вы не смогли бы сказать ни слова!

— Нет, друг, я получил смертельный ушиб, хотя кости мои, может быть, целы. Бегите отсюда, умоляю вас!

— Нет! — ответил он решительно. — Я постараюсь приподнять камень!

Но как он ни был силен и крепок, он ничего не мог сделать!

— Я отправлюсь за помощью! — сказал он тогда. — И приведу людей!

— Да, да, сеньор! — поспешил я укрепить его в этой мысли, зная, что он не успеет вернуться. Зато он сам будет спасен! — Но погодите одну минуту. Я передам вам один предмет; нагнитесь ниже, чтобы я мог возложить на вашу шею эту цепь. Если вы когда-либо будете нуждаться в услуге индейцев, покажите этот предмет какому-нибудь вождю, и он умрет за вас, если это потребуется. Я сделал вас наследником мексиканского царства в сердцах всех индейцев, потомков свободных некогда ацтеков. И да хранит вас Бог!

Стрикленд молча положил в карман мой талисман и быстро ушел.

— Вероятно, он слишком испуган и боится говорить! — подумал я. — Впрочем, он должен скорее спасать свою жизнь!

Но этими мыслями я жестоко оскорбил своего друга. Потом он говорил мне, что, выйдя из пещеры, он был в полном недоумении, как меня спасти. Эта местность была необитаема, и потребовалось бы несколько часов, чтобы добраться до Кумарво и привести оттуда людей. Он неподвижно стоял некоторое время, когда его взор случайно упал на росший неподалеку, близ небольшого журчащего ручейка, ствол мимозы. Его осенила блестящая мысль: с помощью рычага ему удастся то, чего он не мог достигнуть голыми руками. Перескочив ручей, он ухватился за дерево, нагнул его и надломил у самого корня. Надрезать и очистить ветки охотничьим ножом было делом минуты. Но в это время из пещеры до него донесся новый шум. Робость овладела им, и он готов был бежать. Но горячее желание спасти друга опять взяло верх, и он вошел в пещеру. Большой камень висел по-прежнему; свалился другой, ближе к выходу.

— Вы живы, Игнасио?

Эти слова вызвали меня из забытья, в которое я впал от боли. Но спасение все-таки казалось немыслимым. Даже с помощью принесенного рычага Стрикленд не мог приподнять камень.

— Подвиньте рычаг немного правее, там больше места! — посоветовал я, ощупав положение камня.

Он так и сделал, и повиснув всей своей тяжестью на другом конце; рискуя сломать дерево, Стрикленд слегка приподнял давивший меня гнет. Сжавшись, как только возможно, извиваясь, как змея, я выполз из-под камня. Но встать на ноги я был не в силах.

— Меня надо нести, сеньор! — сказал я.

Англичанин быстро взял меня на руки и торопливо направился к выходу. Новые глухие раскаты послышались за нами, но мы были уже у самого выхода; а минуту спустя я лежал на берегу ручья, вдали от страшной пещеры.

— Клянусь Господом Богом, что нет на земле человека благороднее вас! — воскликнул я и тотчас же упал в глубокий обморок.

Десять дней прошло после того, как меня принесли в Кумарво на носилках, прежде чем Стрикленду и Моласу удалось в первый раз посадить меня на постели. Все это время я находился между жизнью и смертью и теперь был уже на пути к исцелению.

— Кстати, Игнасио, я еще не отдал вам ваш талисман! — сказал мне Стрикленд. — Может быть, вы объясните мне теперь те странные слова, которые говорили мне в пещере? Или это было бредом больного?

— Слушайте, сеньор, только посмотрите, хорошо ли закрыта дверь, и подойдите ближе… Этот разломанный драгоценный камень есть символ большого общества. Вы теперь один из самых старших в нем, хотя еще и не посвящены во все тайны. Но обряд ведь выполнен, так как он заключается в возложении этого камня на грудь посвященного и сделать это могу только я — царь и потомственный Хранитель Сердца. Я скажу вам потом больше, но теперь знайте, что первая обязанность каждого служителя общества — это молчание, и этого я требую от вас. Люди часто предпочитали умереть, чем проронить слово, их жгли и пытали отцы инквизиции, но они безмолвствовали!

— А если кто-нибудь откроет ваши тайны? — спросил Стрикленд.

— Для таких есть страна, куда они отправятся раньше, чем это начертано в книге жизни!

— То есть, такого вы убиваете?

— Нет, но вскоре он случайно умирает, как неверный брат, будь он хоть самый старший в обществе. А потому мы говорим: имеющий уши да слышит!

— Имею уши и слышу! — повторил Стрикленд и тем самым произнес клятву молчания.

— Теперь я могу открыть вам нашу тайну, насколько я сам ее знаю, и как мне ее передали.

Вы слышали, быть может, предание про белого человека, или бога, которого индейцы зовут Кветцалом, или Кукумацем[42]. Он посетил эти страны и устроил жизнь здешних народов. Потом отплыл в море на корабле, обещая вернуться по прошествии многих поколений, когда он отбыл, основанное им царство перешло во власть двух братьев; Жители чтили, как и мы, христиане, единое божество, Сердце Неба, которому поклонялись и приносили бескровные жертвы. Но вот один из братьев взял жену из соседней страны, какое-то исчадие дьявола, но дивной красоты, и по ее внушению стал приносить жертвы ее божествам, и жертвы даже человеческие. В народе началось смятение, и народ разделился на две части: поклонников Сердца и поклонников дьяволов. Междоусобные распри были продолжительны и кровопролитны, пока наконец они все не пришли к решению разойтись в разные стороны. Поклонники чужих богов ушли на север и сделались родоначальниками ацтеков и других племен, а поклонники Сердца остались в стране Табаско. Но от тех и от других удача отвернулась. Ацтеки некоторое время процветали, но пришли испанцы и покорили их. Другая половина разделившегося народа сделалась жертвой нашествия диких племен и погибла, а с ней, по-видимому, исчезла и старая вера.

— Это очень интересно, но какое отношение ко всему сказанному имеет ваш талисман?

— Когда Кветцал покидал царство, то оставил в наследие царям камень, который он сам носил; вы видите теперь его половину. И он сказал, что пока изображающий сердце камень будет целым, то и народ его будет в единстве и нераздельности. Если же он разобьется или сломается, или будет разделен, то царство распадется и соединится опять только тогда, когда соединятся части камня. Братья-цари поссорились и распилили камень. У меня та часть, которая досталась женатому брату, ушедшему из родной страны. Существует много преданий про этот камень. Им неизменно владели все ацтекские цари вплоть до Куаутемока, их последнего царя. От него он дошел до меня!

— А какое отношение имеете вы к Куаутемоку?

— В одиннадцатом поколении я его прямой потомок!

— Следовательно, вы имеете все права быть мексиканским императором?

— Да, сеньор. Но обо мне потом. Я еще не закончил историю камня. Он не был утрачен, и его знает народ во всей стране. Тот, кто его носит, зовется «Хранитель Сердца» или «Упование Бодрствующих». И может случиться в наши дни, что обе половины соединятся!

— И тогда?

— И тогда, по словам предания, индейцы снова будут могущественным народом, они изгонят своих притеснителей в пучину моря, и ветер рассеет их прах!

— Вы всему этому верите? — спросил сеньор.

— Да, во всяком случае, большей части! Мне недавно сказали, что нашлась и другая половина Сердца, и как только я немного поправлюсь, я пойду, к тому, кто ее хранит и кто пришел, чтобы меня найти.

— Откуда явился этот человек?

— Я еще не знаю наверняка. Но думаю, что он пришел из того священного индейского города, который так старательно искали испанцы, но не могли найти. По-видимому, Золотой Город еще существует среди гор и пустынь внутри материка; я надеюсь, что отправлюсь; с ним туда.

— Игнасио, вы сошли с ума! Этого города нет и никогда не было!

— По вашему мнению, может быть. Но я думаю иначе. Я знавал человека, дед которого видел город. Это был уроженец Сан-Хуан-Батиста в Табаско. В юности он совершил какое-то преступление и, опасаясь преследований, бежал в горы. Я не знаю всех его преступлений, но однажды он очутился на берегу большого озера, кажется, недалеко от нынешней Гватемалы. Утомление совершенно лишило его сил, ион впал в забытье; когда он пришел в себя, то увидел множество людей. Это были индейцы, но белолицые и одетые в нарядные белые одежды, с изумрудными украшениями и в меховых шапках. Они посадили пришельца в большую лодку и отвезли в знаменитый город с большой высоко возвышающейся пирамидой в центре. Это и было Сердце Мира. Но он видел немного, так как его держали взаперти, как пленника. Только иногда его приводили на совет старейшин и подробно расспрашивали про его родину, ее обычаи, а больше всего про белых, которые ее покорили. По его словам, в одной только зале совета было больше золота, чем можно найти во всей Мексике. Когда ему больше нечего было сообщить, ему стала грозить смерть, так как жители боялись, чтобы он не убежал и не открыл их тайны. Он спасся благодаря помощи одной женщины, которая перевезла его на лодке через озеро. Сама она умерла в пути. Тогда он поселился в небольшой деревушке близ Паленке, никому ни слова не говоря про свои странствия: он боялся мести жителей Сердца Мира. Только на смертном одре он рассказал эту историю своему сыну, который, умирая, также передал ее своему сыну, а тот — мне… Сеньор, мечтой моей жизни было посетить этот город, и я думаю, что теперь нашел способ и случай туда добраться.

— Зачем вам это нужно?

— Чтобы меня понять, вы должны знать, сеньор, мою собственную историю, — ответил я и рассказал ему все, что касалось моего неудачного заговора. — Хотя меня одолели, но я еще не хочу сдаваться и вновь попытаюсь создать большое индейское царство. Вы смотрите на меня, как на безумца. Может быть, правы вы, а может быть, — я. Я могу гнаться за мечтой, но иду по пути, указанному направляющим лучом. Я не ищу своих выгод, не стремлюсь к собственной пользе, а забочусь только о благе народа!

— Но чем вы поможете своему народу, если посетите таинственный город, пусть даже и существующий в действительности?

— А вот чем, сеньор: среди этого народа Зибальбай, так зовут старика, должен быть царем или одним из старших, а народ этот — прямые потомки древнего племени. Когда они услышат мои предложения, то дадут мне средства, чтобы образовать великое царство для них самих!

— А если они рассудят иначе, дон Игнасио?

— Одной неудачей больше, одной меньше, стоит ли об этом думать? Я, как пловец, который видит — или ему кажется, что он видит, — единственную доску, на которой он спасется! Он может не доплыть до нее, доска может не выдержать его тяжести, но если у него нет другой надежды, то он плывет к доске. Так и я, сеньор. Там город полон богатств, а без больших, очень больших средств я бессилен. Корабль, на который были нагружены мои богатства и мои надежды, пошел ко дну. Я в отчаянном положении и решаюсь на отчаянное средство… Прежде всего, я повидаю старика. Потом, если обе половины сердца сойдутся, то, вероятно, отправлюсь с ним в Сердце Мира. Если мне суждено погибнуть, то это произойдет все-таки в борьбе за исполнение завета восстановить индейское царство от моря до моря!

— Мечта, но мечта благородная. Кто же отправится с вами в это путешествие?

— Кто отправится? Молас доведет меня до храма, где живет старик. А дальше я пойду один. Кто же последует за человеком, которого даже любящие его считают безумцем?! Если я буду рассказывать о своих планах, то люди поднимут меня на смех, как дети смеются над лишенным разума. Я пойду один, вероятно, навстречу смерти!

— Что касается смерти, то рано или поздно все мы должны умереть, а время и способ смерти в руках Провидения. Но вы будете не один, возьмите меня!

— Вас, сеньор? Но ведь это безумие!

— Игнасио, я буду совершенно откровенен с вами. Вашим мечтам о Золотом Городе, вашим надеждам на старика, вашим планам основать великое царство, — всему этому я не предаю никакого значения. Индейцев надо раньше перевоспитать, заставить их забыть то угнетение, в котором они находились эти века… Но это вас касается, я здесь не при чем. Вы меня слушаете?

— Да, сеньор!

— Теперь же о том, что касается меня. Я по влечению — скиталец. Меня манит мысль о новых местах, о приключениях. Возможно, что мы сложим наши головы в дремучих лесах Гватемалы, но что же из этого? Я пока еще ничего не достиг и ничем не рискую. Словом, я готов двинуться в путь в Табаско, как только вы сможете.

— Клянетесь Сердцем, сеньор?

— Чем хотите! Я предпочитаю дать вам свою руку!

— Я не могу желать лучшего товарища. Обещаю, что если мы найдем этот город, то и вам будет большая выгода. Я сам неудачник, и ваше участие поможет мне. Даю клятву быть настоящим, искренним товарищем. А какие нас ждут препятствия, увидим!

Глава 6

НАЧАЛО ПОИСКОВ
Приблизительно через месяц после того, как между сеньором Стриклендом и мною было заключено такое соглашение, мы оба и Молас были уже в Веракрусе в поисках судна, которое доставило бы нас в Фронтеру, откуда по реке Грихальве мы могли на лодках добраться близко к тому месту, где жил Зибальбай. В настоящие дни многое там изменилось, но тогда белых в этой местности было немного, и они по большей части жили вдали от городов, занимаясь разбоями, как это испытал на себе Молас.

В Веракрусе мы приобрели все необходимое для длительного путешествия по дикой стране, в том числе три ружья и револьверы. После этого у нас осталось около полутора тысяч долларов, которые мы разделили на равные части и зашили в свои пояса. На многочисленные вопросы любопытных в Веракрусе мы отвечали, что сеньор Стрикленд один из тех англичан-путешественников, которые интересуются историческими памятниками и развалинами, а я, Игнасио, его проводник, Молас же — наш слуга.

Мы условились отплыть на одном прекрасном американском пароходе, но он почему-то задержался на неделю, и нам для выигрыша времени пришлось сесть на гораздо худшее мексиканское судно, как теперь помню, названное «Санта-Мария», превращенное своими хозяевами в пароход из старого, расшатанного парусника. Помню, как я спрашивал у капитана:

— Ваш пароход заходит в Фронтеру?

— Конечно, заходит! — был ответ.

Старый мошенник не сказал только, что «Санта-Мария» идет кружным рейсом и заходит в Фронтеру только на обратном пути. Но все это выяснилось лишь в пути, во время плавания. Среди десятка-двух пассажиров наше внимание привлек один, очень статный, красивый и молодой, но с каким-то неприятным взглядом черных блестящих глаз. Молас отвел нас в сторону и сказал:

— Это дон Хосе Морено, сын того дона Педро Морено, который ограбил меня и захватил данное мне Зибальбаем золото. Я слышал, как говорили в этом притоне, что молодого орленка нет в гнезде. Остерегайтесь его, сеньор: он, как и отец его, нехороший человек!

Спустя некоторое время раздался колокол, извещавший об обеде. Я направился в общую каюту, служившую и столовой. В дверях я столкнулся с капитаном, который остановил меня вопросом:

— Что вы хотите?

— Обедать, — отвечал я.

— Обед вам подадут на палубу, — заявил капитан. — Я не хочу вас обижать, сеньор, но ведь вы знаете мексиканцев и то, как они относятся к индейцам. Я сам испанец, и ничего не имею против вашего общества за столом, но если вы сядете с ними, то будут неприятности.

Я это хорошо знал и, не желая вызывать неприятностей, поклонился и отошел. Но этим дело не кончилось. Не видя меня за столом, Стрикленд осведомился про меня.

— Если вы спрашиваете про своего слугу, — ответил ему капитан, — то я запретил ему войти сюда, когда он хотел. Ему подадут обед наверх: мы не садимся с индейцами за общий стол.

— Если мой друг — индеец, то, следовательно, он ничем не хуже, чем все здесь присутствующие джентльмены. И если он заплатил за проезд в первом классе, то имеет право на все удобства первого класса. Я настаиваю, чтобы он сидел рядом со мной!

— Как вам угодно, — миролюбиво ответил капитан, — но если он войдет сюда, будут неприятности!

За мной послали, и когда я вошел, сеньор Стрикленд громко обратился ко мне:

— Вы опоздали, друг мой, но я оставил вам место. Садитесь сюда, а то обед остынет!

Мне пришлось поместиться наискосок, против дона Хосе, который немедленно резко заявил капитану:

— Здесь произошла, по-видимому, ошибка, капитан. Против обычая, чтобы индейцы садились за общий стол с нами!

— Не лучше ли вам решить это дело с сеньором англичанином? Я бедный моряк и привык ко всякому обществу.

— Сеньор Стрикленд, прикажите вашему слуге уйти из каюты! — повелительно завил мексиканец моему другу.

— Сеньор, — ответил ему вспыльчивый англичанин, — вы будет в преисподней прежде, чем я это сделаю!

— Карамба! — воскликнул мексиканец, хватаясь за рукоять ножа. — Вы за это дорого поплатитесь!

— Когда и где хотите! Я всегда плачу все свои долги.

Тут вмешался капитан. Он не торопясь вынул из бокового кармана револьвер и, положив его перед собой, с чарующей улыбкой и нежным голосом сказал:

— Сеньор, я должен вмешаться в вашу ссору. Хотя я только бедный моряк, но не допущу кровопролития на борту своего парохода и застрелю первого, кто обнажит оружие!

Все присмирели. Опасаясь все-таки дальнейших осложнений, я поднялся с места и, обращаясь ко всем присутствующим, спокойно сказал им по-испански:

— Я ухожу добровольно, так как вижу, что мое общество не всем здесь приятно. Но считаю долгом заметить, что хотя я только индеец, но во мне течет несравненно более благородная кровь, чем у дона Хосе, который только метис, а отец его — разбойник с большой дороги!

— Собака! — прошипел он сквозь зубы, зеленея под общими обращенными на него взглядами. — Погоди, я вырежу тебе твой лживый язык!

— Я сказал правду про вашего отца! На пароходе с вами едет один индеец, который только что был ограблен на асиенде дона Педро. А что касается угроз, то берегитесь: на пароходе вся прислуга — индейцы, которые меня хорошо знают, и если вы меня тронете, то не вернетесь домой живым…

Я поклонился и вышел из каюты.

— Благодарю вас, друг, — сказал я сеньору Стрикленду, когда он вышел потом на палубу. — Я привык к такому обращению, а теперь вы сами могли убедиться, что я не имею оснований любить притеснителей моего народа.

— Согласен, дон Игнасио, но лучше все-таки остерегаться этого испанца. Он ни перед чем не остановится!

— Не бойтесь за меня, — возразил я, посмеиваясь над его страхами. — На пароходе более двадцати индейцев, среди них есть два-три из общества Сердца. Впрочем, действительно, нам безопаснее спать на палубе, а не в каюте.

Ночь была великолепная, и мы долго не спали, любуясь красотой неба, сиявшего легионами звезд. На рассвете, когда мы уже спали, нас разбудило неожиданное полное затишье. Пароход стоял неподвижно среди безбрежного залива, на западе еще виднелись слабые звезды, а на востоке, вместо ожидаемого дневного светила, мы увидели небольшую, но темную полосу тучи.

— Что случилось? — спросил сеньор Джеймс проходившего мимо капитана.

— Машина поломалась, а идти на парусах нельзя: нет ни дуновения ветерка. Впрочем, ничего страшного, машинист на пароходе давно и знает слабые стороны своей машины.

— Да, но все же это простой, задержка в пути. — заметил сеньор.

— А вы не боитесь шквала? — спросил он опять, видя, что капитан тревожно всматривается в горизонт.

— Нет, нет! Не мы, бедные моряки, делаем погоду. Буря? Нет, нет! — повторял капитан, точно отгоняя от себя неприятную мысль.

— А впрочем, quien sabe — кто знает?

Опасения не сбылись. Машина завелась опять, и около трех часов пополудни Молас указал нам на узкую береговую полосу вдали. Немного вправо был мол реки Грихальвы, а затем и цель нашего путешествия, Фронтера.

— Хорошо, — сказал сеньор Джеймс, — я принесу свои вещи снизу, — и через несколько минут вернулся к нам, неся связанный узел.

— Разве вам понадобятся ваши вещи сегодня? — спросил капитан, по-видимому очень удивленный, наблюдая за нашими приготовлениями.

— Разумеется. Ведь это же Фронтера! — отвечали мы.

— Совершенно верно! — ответил капитан. — Но туда мы заедем только на обратном пути, через неделю, или, если святым будет угодно явить нам свои милости, то и на шестой день.

— Но нам выданы билеты до Фронтеры! — запальчиво возразил сеньор Джеймс!

— Я знаю, — хладнокровно продолжал капитан, — и не требую с вас никакой доплаты, но мне приказано идти прямым рейсом на Компече и уже на обратном пути зайти в Фронтеру. Если только буря не заставит нас изменить курса.

— Пусть буря потопит вас, ваш пароход и ваших хозяев! — кричал мой друг, призывая на голову своего собеседника всякие напасти.

Капитан оставался совершенно спокойным. Он пожимал плечами и наконец произнес:

— Что за странный народ англичане! Вечно они торопятся! И стоит ли говорить так много о столь малом времени? Не все ли равно, что завтра, что сегодня, а иногда оно и лучше!

Тем временем полоска тучи росла и ширилась, расползаясь по всему небу. Капитан стал тревожиться, и сам сеньор Джеймс, забывая о неудаче, сказал мне:

— Мне не нравится небо, Игнасио.

Я ничего не ответил, так как мы оба явственно расслышали вопрос Моласа к одному матросу:

— Буря?

— Да, буря, — последовал ответ.

Буря была неизбежна. Я внимательно присматривался к действиям капитана и следил за его распоряжениями. Было два выхода: повернуть на Фронтеру, но, по словам капитана, нам угрожала большая опасность, что шквал нас догонит и выбросит на прибрежные утесы, не дав пройти мол в нужном месте. Другой выход был — держаться подальше в открытом море. Капитан избрал последнее, вполголоса браня сеньора Стрикленда, будто бы сглазившего погоду и навлекшего на нас эту бурю.

— Матросы считают, что мы потонем, — сказал я, подходя к своему другу.

— Как все вы, индейцы, хладнокровно относитесь к этому! — с горячностью упрекнул меня сеньор. — Далеко ли до берега?

— Около двенадцати миль, как я слышал… А что касается гибели, то Господь, если захочет, спасет нас, а не захочет — мы потонем. Нельзя идти против судьбы!

— Подходящая философия для индейца! Но я и мои соотечественники думаем иначе, и хорошо делаем, а то от Англии осталось бы не больше следа, чем от вашего царства. Я предпочитаю умереть в борьбе, а не сложа руки!

— Что здесь за матросы? — спросил он после минутного молчания.

— Они кажутся мне людьми опытными, и сам капитан тоже старый моряк… Смотрите!

За спиной Стрикленда блеснула яркая молния, за которой раздался громовой удар, и на нас налетел первый порыв сильного ветра. Затем — минута полного затишья. Издали на нас надвигались волны, гонимые какой-то неведомой силой, и при виде их капитан, опасаясь, как бы пароход не попал в боковую качку, распорядился поставить егопоперек волн. Он велел также запереть наглухо все входы в каюты, чтобы вода не вливалась туда. На корме осталась только команда, Молас, сеньор Джеймс и я. Остальные пассажиры были внизу.

Пенистая водяная стена быстро приближалась к нам. Твердо, обеими руками ухватившись за канат, я дал тот же совет моим товарищам:

— Держитесь крепче! Идет буря и угрожает многим из нас смертью! Буря была ужасная. Второй такой я не видывал. Машина вскоре перестала работать, и пароход был предоставлен на произвол стихии. Перекатывавшиеся через палубу волны выбили дверь на лестницу, и вода широким потоком хлынула вниз. Оттуда послышались раздирающие душу крики. На палубу, спасаясь и давя друг друга, полезли перепуганные пассажиры, которые были заперты внизу. Но я думаю, что двое или трое нашли свою смерть в каюте, захлебнувшись водой. Наверху положение было не лучше. Только крепко держась за канат, можно было противиться силе волн. Время от времени они сметали кого-нибудь, и несчастная жертва находила неизбежную могилу в морской пучине. К нашему счастью, свалившаяся грот-мачта лежала вдоль палубы, и крепкий канат, привязанный к ее основанию, служил большинству из нас относительно надежной опорой. В числе таких счастливцев оказался и дон Хосе с искаженным от ненависти лицом, глядевший на моего друга, которого он считал виновником всех несчастий!

— Maldonado! Проклятье! — повторял он. — Но ты тоже умрешь с нами!

Мексиканец пододвинулся ближе к мачте, вытащил нож из-за пояса и принялся резать канат, за который мы держались. Действия сумасшедшего заметил ближайший матрос-индеец; сильно ударив кулаком по его руке, он заставил дона Хосе выронить нож. В противном случае нам всем угрожала смерть.

— Что говорят индейцы? — спросил меня Стрикленд. — Ведь можно же что-нибудь предпринять?

— Они думают, что течением нас отнесет за тот остров, который виден справа, и мы попадем в более тихие воды, где можно продержаться в лодке.

Эти предположения оправдались. Началась усиленная качка. Все ходило ходуном по палубе, пароход кренило так, что ежеминутно он угрожал опрокинуться. От всего экипажа остались теперь в живых только шесть матросов, мы трое, обезумевший дон Хосе, а в стороне, запутавшись в снастях, лежал труп капитана, убитого упавшей мачтой. Все остальные были унесены волнами. С каждым новым валом опасность увеличивалась, так как в трюме становилось все больше воды.

— Пароход скоро потонет, живее к лодке! — крикнул Стрикленд.

Единственная уцелевшая лодка болталась на баке. Матросы, держась друг за друга, бросились к ней, наскоро вычерпывая накопившуюся воду.

Вдевятером мы уселись в лодку и торопливо отчалили от «Санта-Марии». Индейцы-матросы дружно заработали веслами. Не успели мы немного отойти, как услышали с парохода отчаянные вопли о помощи. То кричал дон Хосе.

— Ради самого Бога, не покидайте меня!

Рулевой обернулся, но не остановил лодку, а только заметил:

— Греби дружнее! Пусть эта собака подыхает! Но тут вмешался мой друг:

— Нельзя дать погибнуть несчастному. Поверните обратно!

— Но ведь он хотел убить вас! — возразил рулевой. — К тому же нас затянет в круговорот, когда потонет пароход!

— Не можете ли вы приказать им вернуться? — обратился он ко мне.

— Раз вы этого желаете, мне остается только повиноваться! Молча, но матросы все-таки послушались моего распоряжения.

На палубе метался дон Хосе, не перестававший кричать:

— Спасите меня! Спасите меня!

— Бросайтесь в воду! — кричали мы ему с лодки, по настоянию нашего рулевого не решаясь близко подойти к пароходу. — Мы вас вытащим!

— Я боюсь! Спасите меня…

— Что же нам делать? — спросил рулевой, обращаясь к сеньору Стрикленду. — Если мы будем медлить, то смерти не миновать!

— Слушайте! — крикнул тогда Стрикленд дону Хосе. — Я сосчитаю до трех, и при слове «три» вы бросайтесь в воду, или мы повернем обратно… Раз! Два!..

— Я готов! — уже в воздухе послышался ответ несчастного, затем плеск воды, и среди волн показалась голова мексиканца. Мы еще ближе подплыли к нему и, схватив за руки, втащили в лодку.

— А теперь ради всего святого налегайте на весла! — крикнул рулевой, и мы, пользуясь попутным течением, понеслись к берегу. Мы успели как раз вовремя. На наших глазах «Санта-Мария» еще больше затонула кормой, нос высоко поднялся на волнах, и потом все покрылось водой. Нашего парохода не стало. Но мы еще не избежали всех опасностей. Двигаться к берегу можно было только с величайшим трудом. Было темно и очень холодно. Нашу лодку несколько раз заливало водой, и мы с большим трудом постоянно ее откачивали. Я не выдержал и впал в беспамятство. С удивлением очнулся я на твердой земле через несколько часов. Матросы усиленно растирали мое окоченевшее тело, повторяя:

— Проснитесь, проснитесь! Мы спасены!

— Спасены от чего? — спросил я, открывая глаза и ничего не соображая. — Где мы находимся?

— В устье реки Усумасинты, благодарение Богу! — говорил Молас. И действительно, оглядываясь кругом, я увидел зеленую траву, кучу высоких пальм и ясное солнце. Потом я взглянул на своих товарищей. Сеньор Стрикленд лежал, точно мертвый; на дне лодки сидел на одной из скамеек дон Хосе, с блуждающим взором, очевидно ничего не понимая или все еще опасаясь за свою жизнь. Двое гребцов неподвижно сидели на своих местах, как бы застыв с веслами в руках. Энергичнее и деятельнее других был Молас. Приведя меня в чувство, он принялся за моего друга. Я не мог ему помочь, так как сам был очень слаб. Открыв глаза и узнав о положении дел, сеньор Джеймс обратился к рулевому:

— Вы — благородный человек. Мы обязаны вам спасением наших жизней!

— Я ничего особенного не сделал, — ответил тот. — Вы забываете, что с нами был Хранитель Сердца!

Несколько в стороне от реки виднелись крыши ранчо[43], откуда не замедлили показаться люди. Узнав о нашем несчастье, они вернулись домой, чтобы принести нам пищи и вина. За этим ранчо была расположена целая индейская деревня; ее алькальд[44] был знаком с Моласом, и таким образом мы вскоре узнали важные для нас новости.

— Я узнал от него, — говорил мне Молас, — что один индеец из их деревни, несколько дней тому назад вернувшийся из путешествия, рассказывал, как старый индеец и его дочь были схвачены доном Педро и теперь содержатся пленниками на его асиенде!

Когда я передал все это сеньору Джеймсу, он удивился:

— На что понадобился этому разбойнику старый индеец?

— Сеньор забывает, — ответил ему Молас, — что дон Педро утащил у меня золото, которое дал мне этот индеец, и что он знает, откуда оно у меня. По-видимому, он надеется выпытать у него и про сам клад. Кроме того, есть еще и дочь, которую иные люди в Мексике могут ценить дороже золота. Я опасаюсь теперь, что наше путешествие будет совершенно бесплодно, так как пленники дона Педро редко расстаются с ним!

— Я полагаю, что мы все-таки должны продолжать наш путь! — возразил сеньор Джеймс.

— Разумеется! — присоединился к нему и я. — Проделав такой долгий путь, чтобы увидеть этого чужеземца, мы не должны возвращаться. К тому же мы пережили опасности большие, чем те, которые ожидают нас в Санта-Крусе!

Глава 7

АСИЕНДА
Наши матросы предложили нам добраться на лодке вдоль берега до Компече, куда сами они направлялись, чтобы прежде всего сообщить жившим там хозяевам парохода о его гибели. Они были уроженцами того округа и торопились вернуться к своим семьям. Их предложение нас не устраивало, так как заставляло отклониться в сторону от намеченного пути. Мы решили направиться в городок Потрерилло, чтобы запастись всем нужным, так как все вещи, кроме бывших на нас, погибли. В полной нищете оказались все матросы с «Санта-Марии», и всегда щедрый Стрикленд, желая им помочь, развязал свой пояс и, вынув из него пригоршню золотых монет, передал старшему, чтобы тот разделил между всеми.

— Вы счастливчик, что сберегли столько золота! — с затаенной завистью проговорил дон Хосе. — Я же потерял все, что имел!

— Потому, что вы не поступили, как мы, — ответил сеньор. — Все, что у нас было, мы разделили на три части, и каждый зашил к себе одну треть. Наше счастье, что нам не пришлось спасаться вплавь, как вам, а то лишняя тяжесть могла стать роковой… А что вы сами намерены делать?

— Если вы позволите, я отправлюсь с вами до Потрерилло, — ответил мексиканец, — так как дом мой лежит на этом пути. Быть может, сеньор Стрикленд, вас не оскорбит, если я от имени своего отца попрошу вас и ваших спутников воспользоваться нашим гостеприимством?

— Откровенно говоря, — заметил ему сеньор, — ваше прошлое не способствует принятию этого предложения. Могу ли я напомнить вам, что еще прошлой ночью вы хотели меня убить?

— Сеньор, я так поступил по безумию и теперь нижайше прошу простить все старое. Вы спасли мою жизнь и отплатили добром за зло. Я знаю, что вам сообщили невыгодные сведения о моем отце. Когда он выпьет, он действительно нехороший человек. Но он любит меня и полюбит всех, кто был добр ко мне. Поэтому я убедительно прошу вас посетить дом отца, где мы дадим вам оружие и все нужное для дальнейшего путешествия!

— Нам нужно купить ружья и мулов, — ответил сеньор, — и если мы это достанем в доме вашего отца, то готовы провести у него день или два!

— Наш дом в вашем распоряжении! — вежливо сказал дон Хосе, но я хорошо видел, как недобрый огонек промелькнул в его глазах.

— Это очень хорошо, — вмешался я в их беседу, — но я не решусь воспользоваться известным всем гостеприимством дона Педро, пока вы не поручитесь за мою жизнь. У нас, кроме ножей, нет никакого оружия!

— Вы оскорбляете меня! — резко воскликнул дон Хосе.

— Нисколько! Я только нахожу странным, что два дня тому назад вы отказались сидеть за одним столом с собакой-индейцем, а теперь желаете принять меня в свой дом!

— Разве я не сказал, что раскаиваюсь в том, что произошло? — возразил он. — А что может человек сделать больше? Слушайте, вы, все здесь присутствующие, если какое-либо зло будет причинено этому человеку в доме моего отца, то я отвечаю своей жизнью!

— Этого вполне достаточно, — заключил сеньор. — Теперь скажите, как далеко отсюда эта асиенда.

— Если мы двинемся сейчас, то будем дома к закату, хотя верхом отсюда не более трех часов езды.

— Будем же собираться! — решил сеньор.

Мы дружески простились с алькальдом деревни, который отвел Моласа в сторону и сказал ему:

— Это место имеет дурную славу, там живут воры и разбойники. Еще на прошлой неделе по реке туда прошел транспорт товаров, которые не были оплачены. Говорят, сам сатана усыновил дона Педро…

— Нам необходимо быть в этом доме, — сказал я ему, подходя, — но если мы не вернемся через несколько дней, то вы, быть может, предупредите власти в Компече о нашем исчезновении?

— Власти его самого очень боятся, — сказал алькальд, — он так задаривает их всех, что они делают вид, что ничего не замечают. Но раз с вами есть инглезе, англичанин, то и власти примут свои меры!

Путь в жару оказался очень утомительным, хотя у нас, кроме платья, не было никакой ноши. В полдень мы подкрепились небольшим количеством пищи, захваченным от алькальда. К вечеру мы действительно добрались до асиенды, в которой мне пришлось впоследствии прожить столько лет. У самого входа на нас накинулась стая собак, которых не без труда отогнал дон Хосе. Потом он один вошел в дом, попросив нас подождать. Наконец он вернулся и пригласил войти вслед за ним. В большой, по-видимому приемной, комнате и общей столовой асиенды сидели за длинным столом несколько человек, с довольно мрачными лицами, слегка освещаемыми уже зажженными из-за сумерек лампами. В этой же комнате, но в самом дальнем углу, мы заметили лежащего в подвешенном гамаке человека и около него молодую девушку-индианку, как показалось мне, очень красивую. Она качала гамак взад и вперед.

— Подойдите познакомиться с моим отцом, — обратился к нам дон Хосе. — Отец, вот храбрый англичанин, который спас мне жизнь, и с ним индеец, который не хотел спасать мою жизнь. Я уже говорил тебе, что предложил им воспользоваться нашим гостеприимством.

При этих словах дон Педро проснулся или сделал вид, что проснулся, а индианка перестала качать гамак. Это был человек лет шестидесяти, крепко сложенный, но очень маленького роста, так что, сидя, он не доставал ногами до пола. Белые волосы, тщательно расчесанные, придавали ему благородный вид. Глаза были скрыты под темными очками. Он поклонился в ответ на наше приветствие.

— Так это вы приказали, чтобы лодка вернулась к тонущему пароходу? Действительно, это мужественный подвиг, на который, сознаюсь, я бы сам не решился. Я больше забочусь о собственной жизни, нежели о чужой. Впрочем, мне приходилось быть очевидцем того, что англичане думают иначе. Я очень рад вашему посещению, сеньор! А теперь скажите мне, что привело вас в наши края?

— Меня интересуют древние развалины близ Паленке, и я направлялся туда с моим другом, доном Игнасио, когда случилась страшная катастрофа, чуть не стоившая нам всем жизни. В нашем беспомощном положении мы приняли приглашение вашего сына, в надежде, что вы продадите нам несколько ружей и мулов.

— Развалины, развалины! — повторил хозяин. — Как они привлекают к себе вас, англичан… Я же их не переношу, может быть потому, что мне сказали, что я найду смерть под развалинами. Как бы то ни было, вам посчастливилось спасти ваши жизнь и деньги. Мы скоро будем ужинать, а ты, Хосе, отведи наших гостей в их комнату, они, вероятно, пожелают привести себя в порядок после дороги.

Он сделал знак служившей ему девушке, и она пошла вперед. Вы, сеньор Джонс, для которого я пишу свои воспоминания, часто спали в той бывшей настоятельской келье, куда нас тогда привели, и мне нет надобности подробно описывать это помещение. Переменилась только мебель, а сама комната осталась в прежнем виде. Несколько скамеек, простой умывальник и две американские постели, недалеко одна от другой, по обе стороны аббатского портрета, — вот и все.

— Боюсь, что вам это покажется слишком скромным после роскоши в Мехико, но у нас нет лучшего помещения, — заявил Хосе.

— Благодарю вас, мы прекрасно устроимся, — отвечал сеньор. — Вероятно, вашим гостям снятся страшные сны, — добавил он, указывая на картину и на мучимых на костре индейцев, из тел которых черти вынимали сердце.

— Я хотел закрасить эту картину, но отец не позволил. Заметьте, что поджариваются одни только индейцы, ни одного белого нет среди них, а отец ненавидит их от всей души. Приходите ужинать, как управитесь; вы не ошибетесь дорогой, так как запах еды приведет вас в столовую! — сказал он со смехом и вышел.

— Постой, — обратился я к девушке, которая тоже собиралась уходить, — не принесешь ли ты немного пищи нашему слуге, — и указал на Моласа, — так как твои господа не хотят, чтобы он ел с ними за общим столом?

— Si, хорошо! — ответила девушка, стараясь поймать мой взгляд.

Дона Хосе в комнате не было, и я поспешил запереть дверь, так как вспомнил, что в нашем обществе могут быть и женщины. Я сказал несколько установленных слов служанке, которую звали Луизой, и она мне ответила, как следовало по нашему уставу. В моем лице она не замедлила признать Хранителя Сердца и вся прониклась почтением и послушанием. За стеной послышался голос дона Хосе, звавшего Луизу.

— Сейчас иду, — ответила она громко и затем, обратившись ко мне, шепотом продолжала: — Господин, вы подвергаетесь большой опасности. Не знаю, какой именно, но я постараюсь узнать. Вино не опасно, но кофе не пейте и не спите, когда ляжете в постель. Осмотрите пол и вы поймете… Иду, сеньор! — опять громко ответила она на зов молодого хозяина.

— Что это значит, дон Игнасио? — спросил меня сеньор Джеймс, когда мы остались одни.

Я молча отодвинул одну из кроватей и на полу увидел темные пятна — пятна крови.

— Люди умирали насильственной смертью на этом месте, — пояснил я моему другу. — Гостей прежде усыпляют, а потом убивают в этом доме. Нас ожидает то же!

— Приятная перспектива. Но мы приглашены особо, и потому дон Педро не решится…

Он выразительно провел рукой по горлу.

— Конечно, решится! И дон Хосе не имел иной цели, приглашая нас сюда. Дон Педро, естественно, полагает, что англичанин не будет путешествовать без крупной суммы денег.

— Стоило спастись от опасности утонуть, чтобы быть зарезанными, как бараны!

— Не отчаивайтесь, сеньор. Нас вовремя предупредили, и я не теряю надежды на бегство при помощи этой девушки и других индейцев. И потом, мы нашли, что искали. Нам остается только не показать виду, что мы о чем-нибудь догадываемся. С нами ничего не сделают раньше, чем наступит глубокая ночь… Ты все слышал, Молас? — обратился я к нашему спутнику.

— Да, господин!

— Теперь постарайся узнать у этой девушки, когда она принесет тебе пищу, все, что она знает про старого индейца. Покажи ей, что ты член общества, и она заговорит. Узнал ли тебя кто-нибудь?

— Не думаю. Было уже слишком темно, когда мы прибыли.

В столовой, бывшей монашеской трапезной, за столом сидели девять человек, уже виденных нами; среди них только один белый, остальные были метисы. Дон Педро продолжал сидеть на прежнем месте, занятый оживленным разговором с сыном. Ни одно из этих лиц не внушало ни малейшего доверия, приходилось полагаться только на самих себя.

— Позвольте познакомить вас со своим управляющим, сеньором Смитом из Техаса. Он американец и будет рад возможности поговорить по-английски, тем более, что, несмотря на долгую практику, испанский язык у него сильно хромает.

Американец поклонился, и я еще отчетливее увидел его лицо. Что это было за выражение! Дон Педро велел подавать ужин и сам повел сеньора Джеймса на почетное место. Меня посадили отдельно, немного в стороне, за особым столом. Таким образом я имел возможность кое-что сообразить и еще больше наблюдать. Я видел, как хозяин старательно подливал вино в стакан сеньора Джеймса, говоря:

— Отведайте этого вина, оно великолепно, хотя за него не заплачено ни гроша… на таможне. Ваше здоровье!.. А вы знаете, что на «Санта Марии» считали, что у вас «черный» глаз и что это именно вы сглазили погоду?

— Я ничего не слышал об этом, — отвечал сеньор Джеймс, — но полагаю, что вам осталось недолго смотреть в них… Ведь завтра мы соберемся в дальнейший путь.

— Все это глупости, друг мой! Неужели вы думаете, что мы верим в такие нелепости? Многое говорится для шутки. Вот, например, ваш товарищ, тот индеец, дон Игнасио, если не ошибаюсь, тоже шутил, когда порочил мое имя на пароходе. Я думаю, что сам он не верил тому, что говорил, не так ли, индеец?

— Если вам непременно нужно узнать мое мнение, дон Педро, — ответил я со своего места громко, при общем молчании, — то я полагаю, что некоторые сказанные слова и некоторые совершенные действия должны быть забыты под вашим гостеприимным кровом.

— Вы отвечаете, как оракул, как, вероятно, отвечал последний индейский царь Монтесума завоевателю Кортесу, пока тот не нашел способа развязать ему язык. Великий был человек Кортес, он умел обращаться с индейцами!

После некоторого молчания хозяин вновь обратился к сеньору Джеймсу:

— Скажите, пожалуйста, сколько нас сидит за столом?

— Считая моего друга, тринадцать, — отвечал Стрикленд.

— Вот еще недавно у меня гостили два американца, земляки дона Смита, желавшие открыть здесь большую торговлю. Нас тоже было тринадцать, и что же? Выпили они лишнее и потом повздорили в отведенной им комнате. Наутро мы нашли их обоих мертвыми; они, вероятно, в ярости перекололи друг друга. Нам пришлось испытать даже некоторые неприятности по этому поводу!

— Действительно, странно, что двое пьяных убили друг друга!

— Так, именно так, сеньор! Одно время я думал, что это дело рук моих индейцев. Но где им! Это народ расслабленный. Теперь правительство нянчится с ними, а я того мнения, что наши отцы умели лучше обращаться с ними. К счастью, мы живем здесь вдали от всяких волнений и можем…

Он не договорил, что именно он может и, выпив стакан вина, продолжал:

— Между ними есть, впрочем, какие-то чародеи, знающие места, где лежат несметные сокровища, но они ничего не хотят сказать, ни слова!.. Вот в моем доме теперь живет один такой индеец, даже не крещеный, а с ним дочь, прекраснее ночи… Я, пожалуй, покажу вам ее завтра, но в таком случае вы навсегда пожелаете остаться с нами. Как она хороша, как хороша, хотя в сердце ее вселился сам сатана! Я ни одному из этих господ не показал этой девушки, но сегодня ночью Хосе нанесет визит ее отцу и ей… Я очень рассчитываю на его умение убеждать!.. Поверите ли, этот старик знает, где лежат сокровища, которые каждого из нас сделают богаче английского короля. Я сам слышал об этом от них… Отчего же вы не пьете? Налейте себе стакан… Ваше здоровье!

Глава 8

ПОСЛЕ УЖИНА
— Послушайте, сеньор! — продолжал хозяин после нового стакана. — Если вы интересуетесь развалинами и индейцами, то, вероятно, слышали рассказы про народ, живущий в долинах области внутри страны, куда не проникала нога ни одного белого. Там, говорят, построены роскошные города, полные золота. Другие говорят, что это сказки, но я всегда думал, что в этом есть доля правды… И вот несколько месяцев тому назад я услышал про одного индейского врача, пришедшего с какой-то женщиной из глубины страны, он часто здесь бродил и меня мало интересовал. Два месяца тому назад один индеец дал моим людям в уплату сбора, который я установил со всех проходящих по моим владениям для покрытия расходов по устройству дорог… дал, говорю я, монету из чистого золота с изображением на ней сердца… Дон Педро осушил еще один стакан вина.

— Вы, может быть, не знаете, что сердце у индейцев есть символическое изображение чего-то, но чего именно, знает разве один сатана. Я очень заинтересовался и допросил индейца; он сказал мне, что получил монету от старого врача, указал и место, где живет этот пришелец, но соврал, так как я тщетно искал его долгое время. Пришлось прибегнуть к хитрости… Я отыскал отца и дочь. И очень просто!.. Я подослал своего доверенного к одному индейцу, который был у старого врача и через него заманил хитрую лису к себе под предлогом лечения больного ребенка, которым оказался ваш покорный слуга дон Педро!

Дон Педро громко расхохотался, и ему вторили прочие его друзья.

— Когда я запер их с помощью двух моих людей, то старик пришел в такую ярость и угрожал нам такими проклятиями, что волосы у меня стали дыбом, а один из моих подручных, тот самый, который так ловко придумал историю о ребенке, сошел с ума и от страха отдал Богу душу на следующий день. Узнав об этом, другой участник этого дела испугался подобной участи и бежал отсюда… неизвестно куда, так что теперь я один знаю, где спрятаны заморские звери. Я поджидал сына, потому что не могу вполне довериться остальным… Когда мои пленники немного успокоились, я спросил их, откуда они добыли известные мне кружки золота. Но старик упорно говорил, что ничего не знает. Для меня не было сомнений, что он бессовестно лжет, и я прибегнул к другой хитрости: келья, в которую они были заключены, имела особые потайные окна в соседнее помещение, — таких тайников в доме много, — откуда можно было видеть и слышать все, что в ней делалось. Однажды я провел несколько часов в подобном помещении, по мне прыгали крысы, но я терпеливо ожидал и наконец услышал разговор между отцом и дочерью, которая подошла к позолоченному распятию на стене.

— Посмотри, отец, как много золота!

— Это только позолота, а не золото! Я знаю, как это делается, у нас она употребляется только на крыши и купола… Что бы сказал этот седовласый тиран, если бы он знал, что в любом нашем храме имеется золота больше, чем нужно, чтобы пять раз наполнить эту комнату от пола до потолка!

— Тише, отец! — остановила его дочь. — Здесь и стены могут иметь уши. Только притворяясь, что мы ничего не знаем, можно рассчитывать на спасение!

— Ну и что же ответил Зибальбай? — спросил сеньор. — Вы, кажется, сказали, что старика зовут Зибальбаем? — попытался он поправить свою оплошность.

— Зибальбай?! Нет, я ни разу не произносил этого имени! — с подозрением возразил дон Педро. — Старик ничего не ответил. На следующее утро, когда я пришел в клетку, птички уже улетели. Очень досадно, а то я спросил бы у старика, действительно ли его зовут Зибальбаем. Я думаю, что индейцы открыли ему двери и способствовали его бегству!

— То есть как это, дон Педро? Вы только что сказали, что они еще у вас в доме?

— Разве? Значит, я ошибся, как и вы относительно имени. Вино очень крепкое, и оно ударило мне в голову. Теперь выпьем, сеньор, по чашке кофе!

— Благодарю вас, дон Педро, но я никогда не пью кофе на ночь. Оно не дает мне заснуть.

— Все-таки отведайте нашего. Мы его сами производим и гордимся кофе с наших плантаций!

— Для меня это яд, и я не смею выпить хотя бы одну чашку. Но позвольте спросить: на плантациях работают эти джентльмены, которых я вижу за столом?

— Да-да! Они собственноручно выращивают на плантациях кофе и какао, занимаются при случае и кое-чем другим. А сердца у них самые нежные. Вы не смотрите на их немного грубые лица: сердца у них золотые, и меня они любят, как отца… Впрочем, от вас я не стану таиться. Мы проворачиваем здесь самые различные дела… Хорошие времена миновали безвозвратно, но и теперь случается, что милостью Провидения нам кое-что перепадает, и мы бесконечно благодарны небесному Промыслу!

— Вроде двух американцев, которые напились пьяными и убили друг друга! — сказал сеньор, не всегда умевший держать язык за зубами.

Лицо дона Педро мгновенно омрачилось, оживление от выпитого вина исчезло, сменившись угрюмым видом.

— Я чувствую усталость, сеньор, и вы, вероятно, также. Я выкурю еще одну сигару и отдохну в своем гамаке, а вы побеседуйте с остальными джентльменами.

Дон Педро ушел на старое место, а его сын и американец Смит, оба немного выпившие, подошли к сеньору с предложением сыграть партию в карты, Вероятно, они хотели убедиться, сколько у него спрятано денег, но Стрикленд притворился пьяным и сказал, что он потерял большую часть денег на пароходе.

— Вы хотели сказать, что обронили их по дороге, друг, так как забыли о щедром подарке матросам с «Санта-Марии»? Впрочем, в этом доме не в обычае принуждать к игре. Мы можем беседовать и смотреть, как играют другие.

— С удовольствием! — ответил сеньор, присаживаясь к столику играющих.

По-видимому, игра велась совершенно невинная, на бобы какао, но, судя по тем ругательствам, которыми сопровождались все ставки, было правильнее предположить, что под бобами скрывалось золото. Я продолжал сидеть в стороне, наблюдая и соображая про себя о предстоящей нам участи. Меня вывел из задумчивости дон Смит, со смехом говоривший своим товарищам:

— Посмотри на этого индейца, который нахохлился, как индейский петух! Не напоминает ли он того идола, которого мы видели с тобой, Хосе, в прошлом году в тех развалинах, где мы так весело кутили?.. Идол, не выпить ли нам?

— Gracias[45], сеньор, я уже пил! — ответил я.

— Или выкурить сигару?

— Gracias, сеньор, я больше не буду курить.

— Мой господин-касик, верховный повелитель всех здешних индейцев, не хочет ни пить, ни курить, так мы воскурим ему фимиам!

Он насыпал на тарелку сухого табаку и, поднеся ко мне, зажег кусок папиросной бумаги. Меня всего обдало дымом, но я терпеливо молчал.

— Принесем ему жертвоприношение, — продолжал дон Смит. — Помнишь ту девушку, которая пыталась бежать прошлой ночью и которую мы поймали с собаками. Она…

— Оставь свои шутки на сегодня, не забывай, что у нас гость… Хотя, говоря откровенно, я был бы не прочь из этого черта-индейца сделать жертвоприношение ему самому! Он оскорбил на пароходе меня, моего отца и мать…

— И ты это спокойно сносишь?! Да на твоем месте я бы из него сделал решето, чтобы выветрить всю его ложь!

— Я это и собираюсь сделать! — воскликнул дон Хосе, выхватывая нож и замахиваясь на меня.

Я не шевельнул бровью, так как знал, что если проявлю хоть тень страха, то мне несдобровать. Поэтому я спокойно ответил:

— Вам угодно шутить, сеньор, и ваши шутки несколько грубоваты, но я не обращаю на них внимания, так как знаю, что я ваш гость, а личность гостя священна для джентльмена, каким является почтеннейший дон Хосе. Иначе это был бы не джентльмен, а убийца…

— Побей эту свинью, дон Хосе! — крикнул Смит. — Он тебя опять оскорбляет!

Дон Хосе опять приблизился ко мне с обнаженным ножом, но в это время на него накинулся сеньор Стрикленд.

— Постойте, друг мой! Шутка шуткой, но вы заходите слишком далеко!

С этими словами он схватил его за плечи и со всей своей необыкновенной силой отбросил далеко на землю. К нам быстрыми шагами приближался проснувшийся дон Педро.

— Тише, дети, тише! Не забывайте, что это наши гости… А вам, джентльмены, пора спать, вы должны отдохнуть. К завтрашнему утру вы как следует отдохнете, и все будет в порядке!

Принимаю ваше любезное пожелание! — с принужденной улыбкой ответил сеньор. — Пойдемте, Игнасио, отсыпаться после выпитого славного вина. Желаю вам, джентльмены, приятных сновидений!

Уходя и закрывая за собою дверь, я еще раз оглядел всю компанию и заметил, что будто бы всякое опьянение сошло с лиц всех присутствующих; Смит о чем-то говорил на ухо дону Хосе, продолжавшему держать нож в руке. Остальным что-то сообщал дон Педро, очевидно, отдавая приказания на следующий день.

В отведенной нам комнате мы застали дожидавшегося нас Моласа.

— Разве вам сюда не приносили ужинать? — спросил сеньор.

— Нет, та женщина принесла мне поесть… Слушайте лучше и вы, сеньор! Ваши опасения совершенно обоснованны. Есть план убить нас сегодня, в этом женщина уверена — она перехватила несколько слов, сказанных между доном Педро и тем белым, которого зовут Смитом. Она также видела, что один метис брал лопаты из сарая, чтобы вырыть для нас могилы под тем самым полом, на котором мы теперь стоим!

Сердце у нас упало, наша участь была решена, и близкая смерть казалась неизбежной.

— Я боюсь, что наше прибытие сюда было безумным поступком, — сказал я своим товарищам, — и нам предстоит заплатить за это ценою жизни!

— Не надо приходить в отчаяние, — возразил Молас. — Вы еще не все слышали. Женщина показала мне способ, каким мы можем спастись, хотя бы на эту ночь. Идите сюда…

Он подвел нас к самой стене, почти напротив страшной картины, и с силой нажал ногой на пол, на один из квадратов деревянной настилки. Вслед за этим перед нашими глазами стена раздалась, и мы увидели убежище, достаточное для нас троих, но только если стоять в нем неподвижно.

Я никогда не открывал вам этого тайника, сеньор Джонс, но сам часто пользовался им для хранения бумаг и документов. Вы его легко найдете и увидите там тот изумруд, который я вам показывал.

— Но как же нам спастись в этой крысиной клетке? — спросил я тогда Моласа. — Ведь этот тайник должен быть хорошо известен всем живущим в доме.

— Луиза говорила, что она совершенно случайно открыла его месяца два тому назад, когда она метлой убирала комнату и неожиданно надавила на скрытую в полу пружину. Нам нужно выйти в сад, чтобы немного осмотреть местность. Теперь всего одиннадцать часов, и нам нечего бояться раньше полуночи.

— Каков же дальнейший план нашего бегства?

— Луиза не ручается за успех, но говорит, что когда убийцы увидят наше отсутствие, то или сочтут нас за привидения, или подумают, что мы бежали. До восхода солнца они ничего не предпримут, а с рассветом спустят собак… Луиза постарается войти в комнату через потайной ход и проведет нас в часовню, откуда уже можно бежать и скрыться в лесу.

— А где потайной ход, Молас?

— Не знаю. Я не успел спросить, но убийцы войдут через него. Она говорила еще, что около часовни содержатся еще двое индейцев: один старик и с ним молодая девушка. Я думаю, что это Зибальбай с дочерью. Если вы останетесь в живых, то вам удастся увидеться с ними!

— Отчего ты говоришь «если вы останетесь в живых»?

— Потому что я думаю, господин, что скоро умру: смерть уже сторожит меня!

— Почему так? — спросил его сеньор.

— Сейчас я вам расскажу. Когда Луиза ушла, я немного вздремнул, но вскоре меня разбудил неожиданный свет. Я открыл глаза и против себя увидел человека с моими чертами, моим лицом и одетого так же, как я. Холодный пот охватил меня, я с трудом поднялся и, держа зажженную свечу в дрожащей руке, пошел навстречу своему двойнику, но он исчез!

— Сон после обильной пищи, — заметил Стрикленд.

— Легко вам смеяться, — ответил Молас, — но что я видел, то видел, и знаю, что это вестник смерти. Я еще не стар, но жил уже достаточно, и пора уходить. Пусть только небо сжалится над моими прегрешениями!

Все наши старания его убедить, что видение было только сном, оказались тщетными. За несколько минут до полуночи мы потушили огонь и один за другим спрятались через отверстие в стене в сделанную в ней выемку, затем задвинули стену на внутреннюю задвижку. Темень была совершенная, воздуху было мало, а выпитое вино еще больше разгорячало наше дыхание. Эти часы показались нам настоящим адом. Мне лично представлялись разные ужасы и минуты казались вечностью. Мое расстроенное воображение рисовало картину убийства двух американцев, а над ними лицо торжествующего дона Педро.

— Тише: — прошептал мне на ухо сеньор. — Я слышу шум в комнате.

— Ради всего святого, будьте безмолвны! — едва слышно обратился я к своим товарищам.

Глава 9

ПОЕДИНОК
Мы приложили уши к стене и стали прислушиваться; мы услыхали за стеной какой-то треск, потом шум, похожий на звук, когда кошка прыгает на пол с высоты, потом осторожное движение людей по комнате и, наконец, звуки от ударов колющими орудиями по чему-то мягкому. Все происходило в полном молчании, которое нарушил голос дона Хосе:

— Берегитесь! Постели пусты!

Минуту спустя были зажжены свечи. Мы увидели свет сквозь небольшие щели в деревянной стене и через эти же щели могли теперь наблюдать за действиями наших врагов. Кроме отца и сына, было еще четверо людей, вооруженных кинжалами и ножами. Дон Педро, высоко подняв свечу, старался заглянуть в каждый уголок комнаты, с неистовством повторяя:

— Куда они делись? Найдите их скорее и убейте! Люди метались по комнате, но ничего не находили.

— Они ушли! — сказал дон Хосе. — Этот индеец, должно быть, чародей. Я это уже давно заметил!

— Они не могли скрыться, — настаивал дон Педро. — У всех входов поставлена стража, и ни одно живое существо не имеет возможности выскользнуть из дома. Ищите здесь, они куда-нибудь спрятались!

— Ищи сам, — сквозь зубы процедил Смит, — они, вероятно, узнали про тайный проход в часовню и прошли туда.

— Нет! — возразил дон Педро. — Я только что оттуда, и следов их там нет… Среди нас завелся предатель, это верно! Если я только узнаю, кто…

— Не привести ли собак? — предложил дон Хосе. — Они почуют их след.

Кровь застыла у меня в жилах, но дон Педро, к нашему счастью, отверг предложение сына.

— Что здесь смогут сделать собаки, когда мы обшарили всю комнату?! Отложим до утра, а на рассвете начнем поиски. Этих людей надо найти во что бы то ни стало! Если они ускользнут, то мы погибли. Уж и так мы едва отвертелись по поводу обоих американос, а теперь здесь еще злополучный инглезе… Осмотрим еще чердаки и крышу.

Они ушли, оставив комнату в полной темноте. Мы вздохнули свободнее. Но опасность еще подстерегала нас, так как десять минут спустя отец и сын вернулись опять, но уже одни. Между ними произошел следующий разговор:

— Ты был без ума, Хосе, когда приглашал их сюда! Ведь ты знал, что я не хочу денег, связанных с жизнью белого.

— Я желал мести, а не денег!

— Хороша месть, которая угрожает нам всем смертью! Когда я завтра поймаю и расправлюсь с ними, то немедленно брошу эту страну и переселюсь подальше вглубь, где буду в большей безопасности. Я вовсе не желаю быть повешенным, как собака. А теперь нам надо не теряя времени заняться стариком-индейцем, потому что под воздействием вина я проболтался о нем англичанину. Я не думал, что он останется жив и сможет повторить мои слова…

— Да, сегодня ночью или никогда!

— А что если эти скоты не захотят говорить?

— Найдем какое-нибудь средство. Во всяком случае, будут ли они разговорчивы или нет, их надо сделать безмолвными… Теперь идем!

Прошел утомительнейший в моей жизни час, когда в комнате раздались легкие шаги Луизы. Она подошла к нашей стене и тихо спросила:

— Вы здесь, господин мой?

— Да, Луиза! — ответил я.

Она нажала пружину и открыла дверь.

— Они все разошлись, но перед рассветом опять примутся за поиски. Вам поэтому нужно или скрываться здесь в течение, быть может, нескольких дней, или спасаться бегством сейчас же!

— Как можно выйти отсюда?

— Только одним путем, через часовню. Дверь в нее закрыта, но я могу показать вам место в стене, откуда настоятели наблюдали за монахами; если вы храбры, то там можно соскочить на пол и через окно в алтаре выйти на улицу. Собаки привязаны, но вы должны спешить, чтобы выиграть время!

— Хотя эта женщина и не говорит ничего, но я думаю, что мы найдем в часовне большое общество! — сказал я сеньору. — Дон Педро и его сын отправились беседовать с пленниками. Риск очень велик, но не лучше ли ему подвергнуться, чем ждать здесь?

— Да, это лучше! — ответил Стрикленд после минутного раздумья. — Лучше сразу действовать, чем чахнуть в этой дыре. К тому же мы прибыли сюда, чтобы встретиться с индейцем и, следовательно…

— А что скажет Молас? — спросил я своего товарища.

— Слова сеньора мудры, а мне совершенно безразлично, куда меня поведет тропа жизни: направо или налево, смерть все равно стережет меня!

Не без некоторого труда пролезли мы в потайную дверь и очутились в длинном проходе. Впереди шла Луиза, ведя меня за руку, остальные также следовали друг за другом. Женщина вся дрожала, так как между индейцами было поверье, что в часовне бывают привидения. Когда мы завернули за угол узкого прохода и очутились в окне среди стенных карнизов, Луиза остановилась как вкопанная, с ужасом глядя вперед и шепча заплетающимся языком:

— Матерь небесная! Привидения, привидения!

Она упала бы без чувств, если бы я не поддержал ее. Здесь проход был шире. Я показывал вам его, сеньор Джонс, еще в первое ваше посещение. Я осторожно пробрался вперед, за мною следовал сеньор Стрикленд, а за ним Молас. Могу поручиться, что ни один настоятель, наблюдавший отсюда, никогда не видел более страшного зрелища. Вся алтарная часть была освещена луной, светившей через высокое окно, и большим фонарем, который дон Педро держал в руках, но вскоре поставил на престол. Его свет осветил группу из четырех лиц: самого дона Педро, его сына, старика-индейца и молодую девушку. Оба пленника были привязаны к колоннам у алтаря. Девушка приковала к себе все мое внимание. Распущенные волосы окаймляли изможденное лишениями лицо, но лицо это было так прекрасно, от него веяло таким благородством, что сразу трогало за душу. Она была индианка, но таких я еще никогда не встречал в своем народе: цвет ее кожи был совершенно белым, а волосы черными волнистыми прядями спадали ниже колен. Все лицо озарялось ясным взглядом больших темно-синих глаз. При довольно высоком росте удивительная стройность еще сильнее подчеркивалась складками белого платья. Лицо Зибальбая вполне совпадало с описанием Моласа. Худое, длинное, с белыми волосами и бородой лицо, орлиный нос, высокий худощавый стан с какой-то царственной осанкой. Его одежда была разорвана, обнажив мускулистое тело, на руках и на открытой груди виднелись кровавые полосы, источник которых несомненно заключался в лежавшем на полу окровавленном биче. Учащенное дыхание и пот, струившийся с лица дона Хосе, показывали, кто был палачом старика.

— Этот мул молчит! Спроси у дочери, ведь не захочет же она подвергать отца новой пытке! — проговорил сын, обращаясь к отцу по-испански.

— Моя милая, — обратился к девушке дон Педро на языке майя, — не упрямься и пожалей своего отца! Скажи, где лежит золото?

— Дочь! Приказываю тебе до последнего дыхания хранить молчание!

— Замолчи, собака! — крикнул на него дон Хосе, закрывая ему рот рукой.

— Если бы я только могла терпеть муки вместо тебя! — воскликнула девушка, подаваясь вперед, но не будучи в силах порвать стягивавшие ее веревки.

— Не торопись, красавица, — обратился к ней дон Хосе. — И до тебя дойдет очередь, я сумею заставить тебя говорить и, если нужно, прибегну к силе. Хотя жаль, ты очень, очень хороша!

Девушка метнула на него взгляд, полный ужаса и ненависти.

— Что мы применим к ней? — спросил сын отца. — Раскаленный клинок? Передай мне, пожалуйста, твой нож… хорошо… А теперь, старый черт индеец, в последний раз спрашиваю тебя: где находится храм, полный золота, о котором ты говорил со своей дочерью в невидимом для тебя присутствии моего отца?

— Нет такого храма, белый человек! — спокойно ответил старик.

— В самом деле? Но как ты объяснишь, откуда у тебя золотые кружки, которые мы захватили в твоем жилище? Откуда у тебя этот нож, осыпанный драгоценностями?

И он указал на большой кинжал, действительно очень ценный, с рукоятью из литого золота, который он держал в руках.

— Он был дан мне одним другом! Я не знаю, где он его получил!

— Неужели? Я постараюсь помочь твоей памяти… Отец, погрей острие клинка, а я тем временем немного отдохну и расскажу нашему гостю, как мы им воспользуемся!

Он близко подошел к старику и что-то сказал ему на ухо. У того в невероятном ужасе широко раскрылись глаза, потом голова поникла на грудь, и он весь осунулся. Если бы не веревки, то он упал бы на пол. До нас едва слышно донеслись сказанные им с глубоким вздохом слова:

— Разве белые люди — злые духи? Или на земле нет больше ни правды, ни справедливости?

— Нисколько, друг! — весело отвечал дон Хосе. — Мы добрые парни, но в нынешние времена трудно жить… Что же касается правды и справедливости, то и в этой стране есть законы, но они не относятся к некрещеным собакам-индейцам. Теперь в последний раз спрашиваю: отведешь ли ты нас на место, где много золота, оставив дочь здесь заложницей?

— Никогда! Пусть мы лучшеиспытаем сто смертей, чем выдадим тайну нашего народа таким людям, как вы!

— Значит, вы имеете тайны? — воскликнул дон Хосе. — Отец, готов нож?

— Еще минуту, — ответил дон Педро, поворачивая лезвие на огне. — Дай подогреть еще немного.

Вот что мы увидели и услышали.

— Пора нам вмешаться! — сказал сеньор, берясь за перила с намерением спрыгнуть вниз.

— Может быть, нижняя дверь открыта, — шепотом сказал я ему, удерживая за руку.

— Неужели вы хотите туда спуститься? — дрожащим голосом спросила Луиза.

— Разумеется! Мы должны помочь этим людям или умереть с ними, — ответил я.

— В таком случае, прощайте. Меня ожидает мучительная смерть, если меня увидят с вами, а у меня есть ребенок, для которого я должна жить. Будьте счастливы!

С этими словами она быстро исчезла в проходе, а мы без шума сошли по лестнице и действительно нашли дверь открытой. В это время дон Хосе подошел к Зибальбаю, держа в руке раскаленный кинжал.

— Смотри, красавица, как я буду крестить твоего отца в нашу христианскую веру. Я раскаленным лезвием начерчу на его лице знамение креста!

В это самое мгновение Молас схватил его сзади за руку и заставил бросить нож. Со своей стороны, я бросился к дону Педро и, обхватив его руками, сжал, как железным обручем, не давая ему сделать ни малейшего движения.

— При первом же слове вы будете немедленно убиты! — заявил им сеньор, поднимая оброненный доном Хосе кинжал и приставляя раскаленное лезвие к его груди. Послышался запах опаленного сукна, и Хосе стал молить о пощаде:

— Вы джентльмен и англичанин, вы не можете, как мясник, зарезать беззащитного человека!

— А вы сами собирались прирезать нас, как быков, в нашей комнате? Молас, отпусти эту собаку, но если он попытается бежать, то всади ему нож поглубже. Хосе Морено, у вас есть нож за поясом, у меня тоже. Я не хочу вас зарезать, но мы решим наше дело поединком, на этом месте и сию минуту!

— Сеньор, вы с ума сошли рисковать вашей жизнью подобным образом. Я собственноручно заколю этого негодяя!

— Они хотели убить нас, пусть умрут сами! — вставил Молас, но сеньор упорно твердил:

— Я буду драться на равных условиях!

— Хорошо! — ответил я и, обращаясь к Моласу, добавил: — Отпусти его, но держи нож наготове!

Хосе осмотрелся кругом, точно ища способа бежать, но перед ним был кинжал сеньора, а сзади нож Моласа. Последовала странная сцена при неверном свете луны и пламени фонаря, довольно ярко освещавших некоторые части часовни, прочее же оставлявших в совершенной темноте; странен был и самый поединок между этими представителями добра и зла. Первым стал нападать дон Хосе, стараясь нанести удар в голову, но в свою очередь сеньор Стрикленд, удачно увернувшись от грозившего удара, задел левую руку мексиканца, вызвав у него сильный крик боли. Тот стал отступать, пока не дошел до ступеней алтаря. Здесь ему поневоле пришлось остановиться и принять решительный бой. Я с напряженным вниманием следил за всеми перипетиями борьбы и с облегчением вздохнул, когда увидел, что другу удалось пронзить сердце своего врага и тот замертво упал к ногам индейской девушки, которую от так долго мучил. Здесь я должен сознаться в большой оплошности, которая наделала много бед и за которую я не перестаю себя винить. Я уже сказал, что крепко держал дона Педро, но по какой-то необъяснимой для меня причине, вероятно, под радостным впечатлением от победы друга, я несколько ослабил хватку, и мой пленник стремительно вырвался и побежал внутрь часовни. Я бросился за ним, но он уже успел достигнуть потайной двери и захлопнул ее перед моим носом. Со стороны часовни в ней не было ни ручки, ни ключа, и не было никакой возможности ее открыть.

— Бегите! — крикнул я, бросаясь к алтарю. — Он вырвался и теперь вернется со всеми остальными!

Сеньор видел все, что произошло, и поспешно разрезал веревки, связывавшие обоих несчастных пленников. Я вскочил на престол — да простится мне мое прегрешение — и с трудом, при помощи подсадившего меня Моласа, на руках подтянулся до окна, пролез через него и очутился по ту сторону часовни. Вслед за мной был подсажен Зибальбай, которого я не без труда протащил сквозь окно, так он был слаб и измучен. После него вылезла его дочь, — как выяснилось, ее звали Майя, — потом сеньор и, наконец, Молас, так что через три минуты после бегства дона Педро, все мы невредимыми стояли в саду около часовни.

— Куда же теперь? — спросил я, не зная, куда направиться. Майя внимательно, но быстро осмотрелась кругом и сказала:

— Идите за мной! Я знаю дорогу!

Мы быстро дошли до стены высотой в человеческий рост, за которой шла изгородь из кустов алоэ. Мы перелезли через стену и пробрались сквозь кусты, не без того, чтобы не порвать свою одежду и не поцарапаться, так как иглы были очень острыми. Таким образом, мы очутились на пашне, в открытом поле. Майя осмотрелась, определилась по звездам и решительно свернула в сторону видневшегося вдали темного леса.

— Куда? — остановил я ее. — Направо идет дорога в город, и там мы можем найти спасение…

— Чтобы быть арестованными в качестве убийц? — возразил сеньор. — Вы забыли, что Хосе Морено погиб от моей руки. В лучшем случае нас посадят в тюрьму, а отец явится грозным обвинителем. Нет, нам лучше спрятаться в лесу!

— Господа, — произнес Зибальбай свое первое слово, — я знаю в лесу укромное место, где мы можем найти себе временный приют. Это развалины старинного храма… Но скажите, кто вы такие?

— Вы должны меня знать, Зибальбай, — сказал Молас, — так как я тот посланник, который должен был привести к вам Держателя Сердца! — и он указал на меня.

— Этот человек — вы? — спросил старик.

— Да, и я много перенес, прежде чем нашел вас. Но теперь не время разговаривать. Проведите нас в более надежное место, так как мы подвергаемся большой опасности!

В подтверждение моих слов со стороны асиенды послышались частые выстрелы. Майя заняла место впереди, и мы ускоренным шагом дошли до леса. Вскоре выстрелы замолкли, и мы немного передохнули. На востоке начинался рассвет.

Глава 10

СМЕРТЬ МОЛАСА
Наши новые спутники очень устали даже от небольшого пройденного расстояния, и нам пришлось их поддерживать. Сеньор вел за руку нашу проводницу, а сзади шли мы с Моласом, взяв Зибальбая под руки с обеих сторон. Время от времени мы останавливались, чтобы передохнуть; было еще удивительно, как они вообще могли передвигать ноги, так как дон Педро пять дней не давал им пищи, желая голодом вырвать у них интересовавшую его тайну. Ему, вероятно, это удалось бы, или, по крайней мере, они умерли бы от истощения, если бы не бывший с ними небольшой запас смеси из листьев, муки и толченого сухого мяса, соединенных еще с другими компонентами. Зибальбай знал этот индейский рецепт и пользовался им, проходя большие пустыни. Питательная сила полученного вещества так велика, что достаточно небольшого шарика, чтобы в течение целого дня поддерживать силы человека даже в усиленной работе. Но в сущности это скорее возбуждающее средство, чем питательное. Поэтому наши спутники, даже спасаясь от неминуемой опасности, старались сорвать попадавшие под руку колосья и наполняли рот полузелёными зернами.

В девственном лесу чаща была так густа, что лучи солнца почти не проникали к нам; толстые стволы деревьев были переплетены кустарниками и вьющимися растениями, так что местами мы двигались вперед с большим трудом. В листве ютился целый сонм разнообразных птиц, одурявший нас несмолкаемым гомоном голосов. Внизу, на земле, кишели массы различных насекомых, а вдали изредка раздавался глухой треск сухих ветвей, ломавшихся под чьими-то тяжелыми шагами.

Часа через два мы добрались до небольшой речки. Зибальбай в полном изнеможении опустился на песчаный берег, а Майя уселась на небольшом камне, опустив уставшие ноги в воду, которая их несколько успокоила. Движением руки она подозвала к себе сеньора и, посторонившись, чтобы дать ему место рядом с собой, спросила:

— Как ваше имя, белый человек?

— Джеймс Стрикленд, леди!

— Джеймс… Стрикленд! — повторила она с некоторым затруднением. — Благодарю вас, Джеймс Стрикленд, за спасение моего отца от мучений и позора. И за это ваше деяние, я, Майя, царица Сердца, которой многие служат, буду вашей вечной слугой!

— Вам надо благодарить моего друга, дона Игнасио! — сказал он, указывая на меня.

Она несколько мгновений пристально смотрела на меня и потом произнесла:

— Я благодарю также и его, но вас еще больше, так как вы избавили меня от того ненавистного человека и спасли нас!

— Еще рано благодарить, леди, — ответил сеньор, — мы еще далеко не в безопасности!

— Теперь я почти не боюсь, — возразила она равнодушно, — наше пристанище недалеко, да и как они могут найти нас в этом лесу… Но слушайте! Что это такое?

До нас донесся отдаленный лай.

— Вот как они найдут нас! — ответил сеньор. — Нам нельзя терять ни минуты… Как идет наша дорога?

— По берегу реки, вниз!

— Следовательно, нужно войти в воду и пойти руслом. Собаки потеряют наш след, и мы будем в безопасности прежде, чем нас поймают. У нас нет другого выхода.

Мы так и сделали и пошли так быстро, как только позволяла слабость Зибальбая. К счастью, река была не очень широкой и глубокой, но иногда мы с трудом могли держаться в быстром течении. Дважды мы пускались вплавь, не смея выйти на берег и в то же время опасаясь сделаться добычей аллигаторов. Целый час мы двигались в воде. Наконец Майя остановилась и предложила выйти на берег, так как здесь был поворот к спасительному убежищу. Это придало нам бодрости, но все-таки мы были вынуждены на руках нести Зибальбая: он совершенно выбился из сил. Вскоре перед нашими глазами появился высокий, покрытый деревьями холм, на вершине которого высились полуразрушенные стены большого каменного здания.

— Мы дошли, — сказал Зибальбай, — а вот и лестница, ведущая наверх!

Мы стали осторожно подниматься, потому что ступени, большие и широкие, не везде лежали достаточно твердо. Молас нес Зибальбая на спине, так как тот не мог подняться сам. Над верхней площадкой еще уцелела часть большой арки, которая, по-видимому, некогда высилась над фронтоном здания, но выдающаяся часть ее свода была соединена с общей стеной сильно потрескавшимися плитами; соединявший их цемент местами выпал, и вся эта каменная громада точно висела в воздухе, окутанная зеленью и плющом.

С верхней площадки Майя провела нас в отдельную комнатку, каменные стены которой были украшены высеченными из камня изваяниями змей, пол был устлан деревянными досками; в одном углу, прикрытые плащом, находились несколько отравленных дротиков, глиняный горшок для варки пищи и кинжал, подобный тому, которым сеньор убил дона Хосе, а также небольшое количество сушеного мяса и теста из муки.

— Все осталось в целости, — сказала Майя, — давайте сядем и подкрепим наши силы едой, чтобы быть крепкими для встречи опасности.

— Я думаю, что преследователи оставили нас в покое, — заметил сеньор.

— Вы плохо, видно, знаете этих людей, — ответил я ему. — Они должны догнать нас ради собственной жизни, а дон Педро должен еще отомстить за смерть сына. Вся наша надежда в том, что мы скрыли свои следы в реке, так что собаки не почуют нас. Но я опасаюсь обратного, так как земля под деревьями была влажная.

— Что же нам делать? Переждать здесь или двигаться дальше?

— Сеньор, у нас нет выбора, потому что нельзя оставить здесь Зибальбая и его дочь. К тому же здесь легче защищаться, чем в лесу, без всякого прикрытия. Нам нужно приготовиться к худшему!

— Нам нечего и готовиться, так как нечем защищаться, кроме ножей. Порох отсырел, и мы не можем даже воспользоваться нашими револьверами. Если на нас нападут, то мы обречены на верную смерть!

— Это не совсем так, сеньор, — возразил я ему. — Внизу лежит много камней, принесем их сюда побольше. Быть может, бросая камни, мы и поразим кое-кого из наших врагов!

Мы так и сделали, пока Майя была на часах. Нашу работу прервал собачий лай снизу, около реки, а вслед затем послышался треск кустов, раздвигаемых на ходу несколькими людьми. Мы молча переглянулись, и Молас выразил общую мысль:

— Они идут!

— В таком случае, пусть приходят скорее! — сказал сеньор.

— Почему, белый человек? Или вы боитесь? — спросила Майя.

— Да, очень! — со смехом ответил сеньор Стрикленд. — Нас, вероятно, скоро перебьют. Вас не пугает такой исход?

— Нисколько! Я, следовательно, тоже буду убита, и мне не придется делать длинного обратного путешествия.

— Как вы можете быть уверенной в этом? — усомнился сеньор.

— Очень просто, — ответила девушка, показывая на шейную артерию. — Если я проткну здесь, то через минуту усну, а через две перестану жить.

— Понимаю. Но вы настолько просто говорите о смерти, хотя еще так молоды и прекрасны!

— А это потому, сеньор, что жизнь моя была не очень сладкой. И потом, разве я знаю, что готовит мне будущее? Но я знаю, что когда мы уснем для Небесного Сердца, то найдем покой, если не что-нибудь большее!

— Будем надеяться, — сказал сеньор. — Смотрите, вон они идут! Внизу показались человек семь или восемь, с ними были три мула, которых они привязали к деревьям, а сами подошли к холму.

— Интересно знать, кто из нас уцелеет к закату солнца? — сказал сеньор.

Идущая по следу собака быстро подбежала к нашему холму и, обнюхав первые ступени, залилась громким лаем, подняв морду кверху. Между тем наши враги не спешили подниматься; они собрались вместе и стали совещаться. Бежать мы не могли, и защищаться было нечем.

Такое положение заставило сеньора высказать мысль:

— Нельзя ли вступить с ними в переговоры?

— Невозможно! — ответил я ему. — Что мы можем им дать, чего бы они не могли взять сами?

Тут вмешался старый индеец.

— Друзья, отчего вы не спасаетесь бегством? Сзади должна быть тропинка, а в лесу вам легче спрятаться от этих людей.

— Как же мы можем бежать, если вы так слабы, — заметил ему Стрикленд. — Нам остается храбро встретить смерть и тем окончить поиски Золотого Города!

— Я уже стар, — продолжал Зибальбай, — и мне не долго жить. А ты, дочь моя, ступай с ними. На тебе наш священный символ, и если этот чужеземец докажет тебе, что он и есть тот, кого мы искали, то ты отведешь его к нам домой, и все исполнится, как было предсказано!

— Нет, отец, мы оба останемся живы или погибнем! Эти сеньоры могут идти, если хотят, но я останусь с тобой!

— Я тоже, — сказал Молас, — так как не хочу избежать смерти, которая сторожит меня… Да и поздно бежать — смотрите, вот они поднимаются по лестнице, с доном Педро и американо во главе!

Я выглянул. Молас говорил верно. Разбойники уже поднялись до половины первого этажа.

— Если бы у нас были ружья! — вздохнул сеньор.

— Незачем печалиться о том, чего у нас нет, — ответил я ему. — Бог может помочь нам, если захочет, а если нет, то нам приходится только преклониться перед Его волей!

Мы все замолчали, и слышался только голос одного Зибальбая, который, подняв руки к небу, молился своим богам об отмщении врагам. Сквозь кусты я видел, что наши противники поднимались уже на второй этаж.

— Надо действовать! — воскликнул сеньор.

Он быстро подбежал к тем камням, которые мы с таким усердием собирали, и просил нас всех помочь ему сбросить вниз по лестнице самый тяжелый из них. Но на наше несчастье, корни кустов задержали движение камня, а вслед за тем нападающие открыли непрерывный огонь из своих ружей, и мы были вынуждены искать укрытия за высоким карнизом арки.

Враги продолжали подниматься, пока не дошли до третьего этажа, где остановились, чтобы передохнуть. Молас, не говоря ни слова, схватил отравленный дротик, подбежал к краю лестницы и с силой метнул его в нападающих; сеньор зачем-то последовал за ним, схватив другой дротик, хотя не умел пользоваться этим оружием. Дротик Моласа попал в шею Смита, и он зашатался на месте, стараясь обеими руками вырвать засевшее острие. Но силы ему изменили, и он свалился вниз. В ответ на это нападение раздался дружный залп, и хотя сеньор Стрикленд и Молас поспешили укрыться за наше прикрытие, но — увы! — на этот раз дело не обошлось благополучно. Молас упал, и сеньор остановился, чтобы помочь ему подняться, потом они оба добежали до нас. По лицу сеньора струилась кровь. Я очень испугался.

— Вы ранены?

— Пустяки! Пуля едва задела меня… Но Молас ранен в бок!

— Ничего, ничего. Я чувствую себя хорошо, — говорил Молас, но я видел, что он испытывает сильную боль.

Майя подошла к сеньору, стараясь куском от своего платья остановить кровь с его щеки.

— Не стоит, — ответил он ей, — так как скоро будут более серьезные раны, которых не залечишь. Что же нам делать?

Вместо ответа она указала рукой на отравленный дротик, который держала в руке.

— Я также не могу дать вам иного совета, но говорю вам, что очень рад тому, что встретил вас, и надеюсь, что мы еще свидимся. А теперь воспользуйтесь минутой затишья, чтобы проститься с вашим отцом!

Майя утвердительно кивнула головой. Подойдя к Зибальбаю, она нежно обняла старика. Я видел, что наши противники совещаются. Смерть Смита заставляла их быть осторожнее, они, по-видимому, опасались засады, но немного погодя все-таки стали подниматься по ступеням третьего этажа. Все мы стояли в полном безмолвии и неподвижности. Молас приложил руку к своей ране, чтобы несколько уменьшить страдания. Потом он опять ушел на внутреннюю площадку и вернулся с большим медным топором, который лежал в куче вещей Зибальбая, найденных нами при входе.

Молча, не говоря ни слова, он взобрался, пользуясь трещинами в своде, на самый верх арки и лежал, удерживаясь одной рукой и расширяя все больше самую большую трещину.

— Сойди скорее вниз, Молас! — крикнул ему сеньор. — Ведь если арка упадет, то и ты свалишься вместе с ней!

— Ничего! — ответил Молас. — Сегодня все равно мой Судный день: попавшая в меня пуля поразила меня насмерть, и я больше не жилец на этом свете!

— Прощай, благородный человек, — сказал ему сеньор. — У меня нет другого орудия, а то я был бы с тобой.

— Прощай, возлюбленный брат мой, верный слуга Сердца! — послал я ему свой последний привет. — Твой поступок получит свою награду.

Цементная крепь с трех сторон была разрушена, но оставалась еще одна, на вид самая прочная.

— Далеко ли они? — спросил Молас.

Мы осторожно глянули через край карниза и увидели, что наши враги опять остановились футах в шестидесяти под нами, точно опасаясь чего-то неизвестного. Один из них что-то горячо говорил дону Педро, стараясь его в чем-то убедить, но тот, по-видимому, не соглашался. Наконец он сдался и отдал соответствующее приказание. Этих нескольких минут промедления было достаточно, чтобы дать Моласу время справиться с его работой.

— Скорее! — шепнул ему сеньор. — Они идут!

Молас отбросил топор и теперь уже работал своим охотничьим ножом, стараясь разрушить цементную крепь, сковывавшую камни столько веков.

— Назад, Молас, назад! — повторял сеньор, но тот не слушал, а быть может, и не слышал.

Крепь становилась все тоньше и тоньше, но все еще держалась. Тогда Молас переполз на внешнюю сторону свода, и вес его тела пересилил сцепление. Раздался треск, потом глухой шум, и каменная громада упала вниз, на ступени лестницы, увлекая с собой и бесстрашного Моласа. Нашим глазам представилась перемешанная груда камней и человеческих трупов: ни один не избег своей участи, только дон Педро, шедший впереди всех по лестнице, остался в живых. Но новый, неожиданно оторвавшийся обломок карниза свалил его с ног, и он с высоты третьего этажа полетел вниз.

Все было кончено.

— Пойдемте искать тело нашего спасителя, — предложил сеньор, и мы все последовали за ним.

Внизу мы нашли трех привязанных мулов с большим запасом провианта, потом не постеснялись отобрать у павших врагов их ружья и патроны, которые могли нам еще пригодиться.

Все они были убиты наповал, и только дон Педро, упавший на мягкий грунт, еще шевелился и стонал.

— Воды, воды! — слышались его мольбы.

Сеньор подошел к нему и влил в рот немного водки из фляги, которую мы нашли на одном из мулов.

— Как вы милосердны! — заметила ему Майя. — Я бы, кажется, ничего не сделала, чтобы облегчить участь этой собаки.

— Кто из нас без греха, — ответил сеньор, — и потому мы должны быть милосердны.

— Я умираю! — слабым голосом произнес дон Педро. — Мое предчувствие, что я погибну под развалинами, оправдалось. Но как могу я спокойно умереть, будучи убийцей и разбойником с самого детства?

Сеньор только пожал плечами, не находя ответа на этот вопрос.

— Отпустите мне грехи! — продолжал взывать дон Педро. — Ради самого Христа, отпустите мне грехи!

— Это не в моей власти, — ответил ему сеньор. — Молитесь Богу, потому что время ваше коротко.

Но тот не внял этому совету, и до нас еще долго доносились вопли и страшные проклятия умирающего непокаявшегося разбойника.

Глава 11

РАССКАЗ ЗИБАЛЬБАЯ
Когда мы немного успокоились и подкрепили наши силы едой, я, видя, что мы вполне можем в тот же вечер двинуться в путь, обратился к Зибальбаю: — Месяца два тому назад ты, Зибальбай, послал Моласа, который погиб ради нас, к тому из индейцев, которого они признают Владыкой Сердца. Твой посланник странствовал по суше и по морю и наконец передал твое поручение!

— Кому?

— Мне, так как именно я и есть тот человек, которого вы ищете. Я и мой товарищ пустились в путь, во время которого пережили множество опасностей.

— Докажи это! — предложил Зибальбай и стал задавать мне наши тайные вопросы, на которые я давал установленные ответы.

— Ты очень сведущ, — сказал он наконец, — но если ты действительно Господин Сердца, открой моим глазам тайну.

— Нет! Ты искал меня, а не я тебя. Моласу ты показал символ, покажи его и мне. До тех пор я ничего не сделаю!

Он подозрительно посмотрел на меня и сказал:

— Тебя я испытал; эта женщина — моя дочь, знающая всю тайну. Но кто этот белый? Имею ли я право открыть сердце перед ним?

— Имеешь, потому что этот белый человек — мой брат, и мы с ним одно целое, до самой смерти. Он также посвящен в наше общество и одно время был даже Хранителем Сердца и Господином, когда я, опасаясь смерти, передал ему нашу тайну. Его уши — мои уши, его уста — мои уста. Говори нам обоим, как одному, или промолчи!

— Так ли это? — спросил Зибальбай сеньора, делая знак Братства.

— Да, так! — отвечал мой друг, повторив установленный знак.

— Тогда я буду говорить во имя Сердца! И горе тому, кто выдаст услышанную тайну! Подойди сюда, дочь моя, и дай мне то, что я отдал тебе на хранение!

Майя засунула руку в густые пряди своих волос и передала отцу какой-то спрятанный там предмет.

— Это ли ты хотел видеть? — спросил он, показывая мне талисман при свете заходящего солнца.

Я взглянул: перед моими глазами была как раз недостающая половина того, что перешло ко мне от предков.

— Кажется, это оно, если только глаза меня не обманывают! А ты не за этим ли пришел так далеко? — спросил я Зибальбая, снимая с шеи свою половину разбитого Сердца.

Старик внимательно сравнивал, переводя глаза от одной половины к другой. Лицо его все больше и больше прояснялось, и, обращая свои взоры к небу, он с умилением проговорил:

— Благодарю тебя, безымянный бог моих отцов, что ты направил мои стопы по истинному пути. Пошли славное окончание так славно начатому!

Потом опять повернулся ко мне, продолжая:

— Теперь, когда День и Ночь снова соединились, должно засиять новое солнце, солнце славы нашего народа. Возьми обратно свою половину, а я оставлю у себя свою, потому что они должны быть соединены не здесь, а много дальше. Теперь слушайте, братья, мой рассказ, который будет краток. Мои слова станут ясны, когда ваши глаза увидят то, что должны увидеть, а если нет, то чем меньше сказано, тем легче забывается. Быть может, вы уже слышали сказание о древнем невидимом городе, последнем убежище нашего народа, еще не завоеванном белыми людьми, таинственном святилище истинной веры наших отцов, дарованном им божественным Кукумацем, иначе именуемом Кветцалом?

— Да, мы слышали об этом и стремимся попасть в этот город, — ответил я.

— В таком случае в нашем лице вы найдете проводников в этот город, в котором я состою наследственным касиком и верховным жрецом, а моя дочь — единственная наследница. Я вижу, вы удивляетесь, как это мы, люди такого положения, странствуем одни, как нищие, по земле белых людей? Слушайте! Сердце Мира, самый древний и великолепный город, был некогда столицей всей здешней земли, от моря до моря, его стены были возведены одним из двух братьев, которым перешел престол Кукумаца. Между ними возникла междоусобная война, и они разделились. В давние времена власть Сердца Мира была так велика, что все города, развалины которых нам здесь встречаются, были его данниками. С течением времени сюда стали проникать орды варваров, и постепенно он утрачивал свои владения, но враги никогда не могли добраться до стен самого города, и он всегда оставался гордым и независимым!

Сам город расположен на острове, посреди большого озера, но многие тысячи подданных жили в окрестных землях, обрабатывая поля и добывая золото и драгоценные камни. Так прошло двенадцать поколений, когда до города дошли слухи, что пришлый белый народ явился завоевать их и что он убивает жителей и грабит их имущество. Дошло также известие, что эти люди, узнав о сказочный богатствах Сердца Мира, решили завоевать и этот город. Правивший тогда касик, удостоверившись в этих слухах, собрал совет старейшин и, выслушав оракул богов, решил, что все жившие вне города должны быть созваны в сам город, чтобы не было никого, кто мог бы указать путь к нему. Так и было сделано: пришельцы несколько лет возобновляли свои поиски, но безуспешно, и тогда пришли к заключению, что все сведения о Сердце Мира не более чем сказки. В городе из-за большой скученности населения появилась страшная болезнь, которая унесла столько жертв, что в конце концов всем оставшимся в живых стало достаточно просторно. Но закон, гласящий, что никто под страхом смерти не может искать себе ни мужа, ни жены вне города, остается в полной силе и теперь. В наши дни число жителей достигает всего нескольких тысяч. И вот я, Зибальбай, правящий городом с юных лет, увидел, что еще через пару веков прирост совершенно прекратится и наш славный город будет пустыней и огромным кладбищем. Но от наших предков до нас дошло сказание, что когда обе части разбитого Сердца соединятся вновь на священном алтаре, то наше царство опять станет великим и сильным. Я много думал об этом сказании, моля бога, которому служу и верховным жрецом которого я являюсь, чтобы он ниспослал мне мудрость и силы найти то, чего недостает, и спасти народ, погибающий, как гибнут цветы в засуху от недостатка влаги. Однажды ночью я услышал голос, который приказывал мне идти по старому пути к морю, где я могу обрести то, что утрачено. Я собрал наш совет старейшин и открыл им свой сон. Они сочли меня сумасшедшим, но сказали, что я могу идти, если хочу, они не имеют власти надо мной, так как я их касик, но что никто из народа не должен меня сопровождать, так как это противоречит закону страны.

Я ответил, что так и поступлю, но тут заговорила моя дочь, сказавшая, что и она пойдет со мной и что они не имеют права ее удерживать. Все молча согласились, только один голос раздался против — голос моего племянника, который был обручен с моей дочерью. Не так ли, Майя?

— Да, это было именно так, — подтвердила девушка с улыбкой.

— Короче говоря, после моего решения и общего согласия отпустить со мной дочь, мой племянник Тикаль был назначен править страной вместо меня, в качестве моего заместителя, впредь до моего возвращения. В назначенный для отъезда день множество сановников и простого люда провожали меня на ту сторону озера и даже дальше, до тайного прохода через горы. Они заливались слезами, считая, что из-за нашего безумия мы идем на верную смерть.

Мы одни перешли горы и пошли по следам старой дороги, по пустыне, пока не дошли до этого самого места, где мы теперь сидим. Остальное вам уже известно, и я не стану рассказывать. Вот все, что я могу о себе сказать. Позвольте мне в свою очередь узнать о вас и о ваших планах.

Тогда я пересказал Зибальбаю все, что касалось меня, то самое, что я написал для вас, сеньор Джонс, в начале своего рассказа.

— Ты говоришь слова, которые идут к моему сердцу. Но я хотел бы знать, как это исполнить?

— При твоей помощи, — ответил я. — У нас есть люди, но у меня нет золота, чтобы их вооружить, а от тебя я слышал, что у тебя много золота и нет людей. Поэтому я прошу у тебя частицу твоих богатств, тогда я подниму весь народ!

— Иди со мной в нашу страну, и ты получишь все что хочешь! Брат мой, у нас с тобой одна цель, и судьба недаром свела нас. Пророчество истинно, и сон мой был правдив. Скоро в священном храме соединится Сердце, и исполнится воля неба! Я недаром прожил свой век и на старости испытал насмешки людей. День и Ночь теперь сошлись. Дай мне руку, и поклянемся оба, что мы приложим все наши силы к исполнению пророчества! О небо, благодарю тебя!

С этими словами он отошел и стал молиться. Ко мне обратился сеньор, до того все время внимательно слушавший:

— Все это очень хорошо, Игнасио, но я думаю, что есть вещи еще более важные, чем возрождение индейского народа. Завтра, в крайнем случае послезавтра, люди отправятся на поиски наших преследователей. И естественно, что за нами устроят погоню. Надо прежде всего подумать о собственном спасении.

— Я предлагаю, сеньор, на рассвете выступить в путь. У нас есть три мула, и это очень облегчит дорогу. В дремучем лесу трудно напасть на наш след, а мы имеем перед нашими преследователями преимущество в три дня.

— Скажите, Госпожа Сердца, вы знаете дорогу?

— Да, знаю, — ответила Майя на мой вопрос. — Но прежде чем мы вступим на нее, я должна вас кое о чем предупредить, чтобы вы не подумали, что мы заплатили злом за спасение наших жизней. Вы слышали слова моего отца. Он говорил чистую правду, но правду не всю. Он действительно является правителем этой страны, но среди сановников есть много недовольных его правлением, подчас суровым и деспотичным. Вот почему они согласились отпустить его на поиски утраченной половины Сердца для исполнения пророчества, в которое никто из них не верит. Они надеялись, что он погибнет в пустыне или на чужбине.

— Почему же они отпустили вас, его наследницу?

— Потому что я этого захотела. Я люблю своего отца и считаю, что должна быть рядом с ним даже в опасности. Я должна еще сказать, чтобы не утаивать ничего, что ненавижу свою страну и того человека, за которого должна выйти замуж. Я была рада уйти хоть на время…

— А этот человек тоже ненавидит вас?

— Нет! Даже если он и любит меня, мне кажется, что еще больше он любит власть. Если бы я осталась, то вместо отца правила бы страной и Тикаль был бы ближайшим к трону, но не на троне. Потому он и согласился на мой уход… Из вашей беседы с отцом я знаю, что вы решились сопровождать его. Я рада этому по многим причинам, но предпочла бы, чтобы мы встретились в другом месте. Вы говорите, что ищете золото, чтобы исполнить пророчество, и время для этого должно наступить, когда сойдутся обе части Сердца в назначенном для этого месте?

— А разве вы не верите в это пророчество?

— Я этого не говорила. Конечно удивительно, что, повинуясь сну, отец нашел то, что было утрачено уже много веков назад. И все-таки я должна сказать, что у меня нет веры в жрецов, видения и богов, которых, кажется, несколько! — сказала Майя, указывая рукой на языческий храм и его жертвенники. — А вы — последователи веры, неизвестной мне.

— Мы исповедуем истинную веру! — возразил я Майе.

— Может быть! Но я не знаю, как отнесется к этому наш народ. Идите с нами, если желаете, но будьте осторожны. Наш народ завистлив, даже имя чужеземца ему ненавистно. Не многие достигали нашего города, но разве только одному или двум из них удалось бежать. Народ не желает никаких перемен, а о внешнем мире имеет очень мало сведений. Я не знаю, как наши люди примут носителей нового учения. Все их стремления ограничиваются сохранением того, что построили предки. А теперь, сеньор, вам надо решить, последуете ли вы за нами в город Священных Вод или повернете свое лицо по направлению к морю и забудете встречу со странствующим лекарем и индейской девушкой. Я внимательно слушал слова девушки и понимал: она думает, что, идя с ними, мы идем к нашей гибели.

— Госпожа моя, — ответил я ей, — возможно, что там меня ожидает смерть, но в последнее время я слишком часто смотрел ей в глаза, чтобы закрывать их теперь. У меня есть великая задача, которую я должен стараться выполнить, насколько мне позволят мои слабые силы. Будь что будет, но я последую за вашим отцом. Другое дело — мой друг сеньор, он слышал ваши слова, а я еще раньше говорил, что не ожидаю ничего хорошего от нашего путешествия. Теперь, если он послушается нашего с вами совета, то наутро мы с ним расстанемся. Он пойдет своим путем, а мы — нашим.

— Вы слышали? — спросила его Майя. — Что вы скажете, белый человек?

Я заметил, что она с тревогой ожидала его ответа, а сеньор смеясь произнес:

— Да, леди, я слышал и почти не сомневаюсь, что сложу свои кости в вашей стране. Я уже давно решил, что пойду вместе с моим другом, чтобы содействовать возрождению индейского племени. Я слишком ленив, чтобы менять свое решение. А после происшествий сегодняшнего дня даже не знаю, что опаснее, оставаться или идти с вами.

— Я рада, что вы решаетесь и делаете это по своей доброй воле, — с улыбкой сказала она. — Пусть наш путь будет удачен! А теперь нам пора отдохнуть, чтобы отправиться на рассвете.

Наутро мы выступили в путь, пользуясь двумя мулами для езды, а на третьего навьючив провиант и бурдюки с водой. Радость мою омрачало только сожаление, что мы покидаем место, где ради нас всех погиб благородный Молас.

Мы решили избегать населенных мест и держались леса. Ружья давали нам возможность стрелять птиц и тем дополнять нашу пищу, сберегая запасы. Через несколько дней силы вернулись к нам, даже к Зибальбаю, хотя он больше других пострадал от мексиканца.

Неделю спустя мы уже покидали безлюдные пределы Юкатана и готовились вступить в пустыню, за которой лежали горы. Наши спутники довольно подробно вспоминали пройденный ими путь, руководствуясь взятой с собой старинной картой, начерченной еще во времена индейского владычества. На эту карту были нанесены все дороги, которые перерезали страну по всем направлениям. Теперь они заросли деревьями, местами их занес песок, но по прошествии некоторого времени, в точности следуя карте, мы опять находили следы нашего пути и по встречавшимся развалинам имели даже возможность проверить показания карты относительно существовавших некогда городов и храмов.

Сеньор Стрикленд неутомимо расспрашивал нас обо всех этих древностях, о старинных преданиях и обычаях, а Майя, напротив, интересовалась нашей страной и отдаленной родиной сеньора. Наблюдая за ними в течение нескольких недель, во время пути или отдыха в полуденные часы, мне казалось, что сеньор является фанатичным последователем старины, а Майя — современной девушкой, а не дочерью умирающего народа.

— Я не понимаю, что вы находите интересного во всем этом? Я так ненавижу всю эту жизнь! Моя родина — настоящее кладбище, и люди там ничего сами не делают. Они получили готовое от предков и теперь только едят, пьют, спят и интригуют друг против друга. Если бы это было иначе, неужели они не искали бы обновления, как это делает дон Игнасио? Мы отжили наше время, и нас ожидает только неизбежная смерть. Пока я еще молода, я готова навсегда отвернуться от этого мертвого народа и жить среди людей, у которых есть настоящее и будущее.

Сеньор старался отшутиться, что смерть лучше жизни, что прошлое лучше настоящего, но она все больше и больше интересовалась нашей жизнью, расспрашивая о ней сеньора и меня. Она хотела знать всю историю земли, и ничто не могло ей наскучить. Она задавала вопросы о вере, обычаях и нравах. И у меня на разу не повернулся язык, чтобы сказать правду о женщинах нашего света, — так чиста была душа этой девушки.

Глава 12

МАЙЯ СПУСКАЕТСЯ В КОЛОДЕЦ
Однажды к вечеру мы остановились у большого холма, обозначенного на карте Зибальбая как местонахождение подземного источника. Жара стала невыносимой, с неба не выпадало ни капли дождя, и все впадины в каменистых скалах, даже самые глубокие, были совершенно сухими. Ужин наш мы запили последним запасом из взятых с собой бурдюков, но напоить наших мулов было нечем. Тогда мы стали внимательно осматривать ближайшую местность и по протоптанной тысячами ног, хотя и заросшей тропинке добрались до входа в подземный водяной бассейн, в так называемую куэву. В глубине большой пещерной выемки мы увидели глубокий колодец, из которого несло сыростью. Зажженный ствол сухого алоэ ничего нам не осветил. Сеньор бросил вниз небольшой камень, и прошло несколько секунд, прежде чем до нас долетел глухой далекий стук камня о камень. Дно было безводное, и вода, если она существовала, была в стороне.

— Что за страшное место! — воскликнул я. — Кажется, я предпочел бы умереть от жажды, чем решиться спуститься вниз.

— И все-таки люди туда спускались, — возразила Майя, указывая на ступени, высеченные в стене на расстоянии почти фута друг от друга.

Цепляясь руками и ногами, можно было, конечно с опасностью для жизни, сойти вниз и, может быть, подняться наверх.

— Вероятно, у древних обитателей здешних мест были веревочные перила, — высказал я предположение.

— Уйдем отсюда, — решил Зибальбай, — никто не сможет туда проникнуть. Сегодня наши мулы останутся без воды, но завтра, через пять часов пути, я знаю, мы найдем родник!

Выйдя на открытый воздух, мы все облегченно вздохнули. Разговаривая между собой, мы собирали траву для наших животных, когда Майя, заметив на скале красивый белоснежный цветок алоэ, обратилась к сеньору Стрикленду:

— Сорвите, пожалуйста, мне этот цветок!

Тот быстро поднялся на несколько футов и только срезал ножом цветок, как вдруг страшно вскрикнул.

— Что с вами, сеньор? Укололи палец, обрезали руку?

Он ничего не ответил и только указал на скалу. Тут мы все увидели уползающую серую змею, которая, очевидно, ужалила сеньора. На его руке показалась кровь, а сам он побледнел как полотно.

— Змея! Его укусила змея! — с ужасом воскликнула Майя, и прежде чем я что-либо сообразил, она крепко впилась губами в рану, чтобы высосать кровь.

Я поспешил на помощь. Оторвав кусок ткани от ее длинного платья, я крепко перевязал руку сеньора около локтя и с помощью вложенной палки скрутил этот самодельный жгут насколько было возможно. Кровообращение в руке было задержано, и можно было надеяться на благополучный исход.

— Змея очень ядовитая! — с трепетом проговорила Майя.

— Не стоит так сильно беспокоиться, я знаю способ лечения. Только скорее идем в наш лагерь, — сквозь зубы ответил ей Стрикленд.

Дойдя до лагеря, он вынул нож и велел мне сделать глубокий надрез на месте раны.

— Глубже, глубже! Это вопрос жизни и смерти, а в этом месте нет артерий!

Подошедший Зибальбай стал держать руку сеньора, и я сделал два надреза. Выпустив всю кровь до последней капли, мы, следуя указаниям сеньора, положили в рану пороху, сколько может поместиться на двадцатицентовой монете, и зажгли. Показался белый дым, и раздался запах горелого мяса.

— Так как у нас нет водки, — сказал сеньор, с удивительным спокойствием выдержав всю эту мучительную операцию, — то нам остается только ждать.

— Надо съесть немного коки, — посоветовал Зибальбай, подавая сеньору кусок теста из нее, — это намного лучше огненной воды.

Тот стал усиленно жевать, но скоро силы его совершенно оставили, он опустился на землю, глаза сомкнулись, как во время сна, а горло схватывала легкая судорога — яд все-таки проник в кровь. Тогда мы подняли нашего товарища на ноги, взяли под руки и заставили ходить взад и вперед, увещевая не падать духом.

— Я стараюсь, — ответил он нам, но следующие слова уже свидетельствовали, что им овладел бред, и он свалился на землю.

Мне было тяжело смотреть на него. Я считал, что он должен непременно умереть, и был не в силах спасти его, моего лучшего друга. Я не мог удержаться, чтобы не упрекнуть несчастную и неповинную девушку.

— Это ваша вина! — сказал я ей с озлоблением.

— Вы жестоки и говорите это, потому что ненавидите меня!

— Может быть, я и жесток, но разве я не имею на это права, видя, как близкий друг умирает по милости женского безумия?

— Разве вы одни имеете право его любить? — прошептала она.

— Если мы его не разбудим, то белый человек умрет, — заметил Зибальбай.

— Проснитесь! Проснитесь! — закричала Майя. — Они говорят, что это я убила вас!

Ее голос дошел до его сознания, так как он ответил, хотя и чуть слышно:

— Я попробую…

Мы опять подхватили его под руки, и он стал ходить, но как человек в сильном опьянении. Наконец он упал в полном изнеможении. Он схватил наши руки, мою и Майи, и, приложив их к своей груди, дал нам возможность чувствовать, как все медленнее и медленнее бьется его сердце. Потом, совершенно для нас неожиданно, на всем его теле выступил такой обильный пот, что даже при слабом освещении молодой луны мы могли видеть, как крупные капли одна за другой стекали по его лицу на землю.

— Я думаю, что теперь белый человек будет жить, — спокойно сказал Зибальбай, внимательно всматриваясь в его лицо.

Мы положили сеньора в гамак, закутали плащами. Потливость наконец прекратилась, унося с собой весь яд. Он заснул, но через час проснулся, попросив пить. У нас же не было ни одной капли воды, и мы ничем не могли ему помочь.

— Человечнее было бы дать мне умереть от яда, чем мучить нестерпимой жаждой, — упрекал он нас всех.

— Нельзя ли попытаться достать воды в куэве! — предложила Майя.

— Невозможно, — ответил ее отец. — Это будет смертью для всех нас.

— Конечно! Лучше один, чем все четверо, — проговорил сеньор.

— Отец, — обратилась Майя к Зибальбаю, — ты должен взять лучшего мула и поспешить к роднику. Луна светит достаточно ярко, и ты можешь вернуться обратно с водой через восемь или девять часов.

— Это бесполезно, — перебил ее сеньор. — Я столько не проживу. В горле у меня горит костер!

Зибальбай пожал плечами: он тоже был того мнения, что ехать бесполезно. Но Майя настойчиво обратилась к нему и сказала:

— Ты едешь, или поеду я?

Тогда он отошел, что-то ворча себе в бороду, и через несколько минут в степи послышался топот ног удалявшегося мула.

— Не бойтесь, сеньор, — сказал я ему, — это яд вас так иссушил, но жажда вас не убьет… Жаль, что у нас нет никакого усыпляющего средства.

Он лежал некоторое время неподвижно, но по судорожным движениям его рук и лица можно было видеть, что он очень страдает.

— Майя, — произнес он наконец, — не можете ли вы найти холодный камень, чтобы положить мне в рот?

Она отыскала камешек, который он взял в рот. Сеньор выплюнул камень, подержав его во рту, и мы увидели, что он был совершенно сухой.

— Разве вы злые духи, что так мучаете меня? Что же вы стоите и смеетесь надо мной! Дайте же мне хоть каплю воды!

— Я не могу больше видеть этих мучений, — обратилась ко мне Майя. — Останьтесь с ним, дон Игнасио.

— Вы правы: это зрелище не для девушки. Идите и засните, а я останусь бодрствовать.

Она укоризненно посмотрела на меня, но ничего не сказала. Отойдя шагов на тридцать, она в раздумье опустилась на землю. Все дальнейшее я пишу с ее слов, как она потом мне подробно рассказывала. Она пришла к убеждению, что без воды сеньор не переживет этой ночи и что ее отец, как бы он ни спешил, не успеет вернуться вовремя. Сеньор умирал, и она чувствовала, как постепенно уходит из нее ее собственная жизнь. Спасти его может только вода, и воду надо непременно достать. Но где? Остается только куэва! Если прежние жители спускались вниз и делали это ежедневно, то разве это невозможно теперь? Она была молода и сильна, к тому же с детства привыкла лазать по городским стенам и кручам… Отчего же ей не сделать попытки? И что за важность, если она убьется насмерть, раз он обречен на смерть?

Я продолжал стоять около умирающего друга и молил небо о спасении его жизни. В это время ко мне подошла Майя и сказала:

— Вы думаете, что любите его? Если я останусь жива, то я, которую вы презираете, покажу вам, что такое любовь!

Я не придал этим словам никакого значения, потому что считал их сумасбродными.

Она скрылась. Потом я узнал, что она взяла веревку, небольшое ведро, которое привязала себе на плечи, нож, камень и трут. Быстро добежала она через кусты до входа в пещеру, там срезала несколько ветвей алоэ, которые сбросила вниз. Вслед за ними девушка бросила один зажженный факел, чтобы хоть немного освоиться с предстоящим спуском. Потом Майя зажгла еще одну ветку, укрепив ее у самого входа в колодец, и стала спускаться.

Позже она откровенно созналась, что ее пугали порывы ветра, казавшиеся дыханием отошедших в вечность предков. Индианка осталась совершенно без одежды, чтобы иметь полную свободу движений; веревка с ведром на спине, в которое она положила трут и камень, не могли ей мешать. Она с твердой решимостью поставила одну ногу на ближайший выступ скалы и потом, придерживаясь руками и осторожно ощупывая дальнейшие ступени, двинулась в трудный и опасный путь. В одном месте у нее под ногой не оказалось ступени. Ужас охватил ее, но отважная девушка не растерялась и стала ощупывать спуск дальше, и оказалось, что одна выемка испортилась, и ей сразу пришлось опуститься на два фута. Затем она стала считать, сколько ей еще оставалось ступенек. До дна их оказалось еще семьдесят семь. Майя запомнила это число, чтобы при подъеме суметь ориентироваться. Ступив на дно этой глубокой трубы, она перевела дух, потом зажгла один из факелов и осмотрелась. Несмотря на всю душевную тревогу, окружающая картина произвела на нее огромное, хотя несколько безотрадное впечатление из-за своей дикой и величественной красоты. Как велико было углубление на дне колодца, в котором она очутилась, осталось для нее невыясненным, так как факел освещал сравнительно небольшое пространство. Индианка пошла, руководствуясь инстинктом и ощущением сильной прохлады в одном из концов колодца. Неожиданно она наткнулась на поворот в сторону и, пройдя еще несколько шагов, увидела отражение своего факела в небольшом озере чистой прозрачной воды. Здесь стены расширились, образуя сталактитовый свод над подземным водоемом. Быстро наполнив ведро, Майя двинулась в обратный путь. Опять засветив факел, который был оставлен внизу, она стала подниматься. Это было гораздо труднее, так как привязанное за спиной ведро с водой оттягивало туловище назад, веревка резала плечи, но храбрая девушка поднималась все выше по отвесной стене, цепляясь только за выступы ступенек. На семьдесят седьмой ступени ей грозила большая опасность: она чуть не оступилась и не слетела вниз, но отчаянным усилием удержалась и уже твердо продолжала подъем. Недалеко от выхода силы стали ей изменять. Она могла уже мысленно представить себе, как мало осталось ей пройти, — и вдруг она не сможет и от слабости упадет вниз. Тяжелое ведро очень затрудняло ее движения. У нее мелькнула мысль, что если выплеснуть воду, то можно будет вылезти самой, но воспоминание о страданиях сеньора одолело все мысли о собственной спасении; это же воспоминание подкрепило ее убывающие силы, и вот наконец она опять стояла у входа в страшный колодец, но с настоящим сокровищем в руках. Накинув снятое платье, Майя бегом бросилась к нам.

Тем временем я предавался очень горьким размышлениями. Я тоже понимал, что есть возможность спасти угасающую жизнь, но что для этого надо только спуститься в куэву. В молодости я был довольно силен и ловок, работал на рудниках и мог решиться на это дело, хотя в последние годы немного страдал головокружением. Я мог попытаться и должен был это сделать. Я окликнул Майю:

— Сеньора, сеньора! Где вы?

— Здесь! — отвечал голос издалека. — Что с ним, жив он или умер?

— Нет! Но без воды он не проживет и часа. Я решил достать ему воды, а если погибну, то вы все объясните вашему отцу. Отдайте ему мою половину нашего символа, а сеньору скажите, чтобы он не шел дальше, а возвращался в Мексику. Прощайте, сеньора!

— Постойте, дон Игнасио! — ответила она мне, уже совсем близко. — Я уже достала воды из пещеры.

Я не мог произнести ни слова от изумления и стыда, что чужая девушка была мужественнее меня, который столь многим обязан сеньору. Я хотел о чем-то ее спросить, но она в изнеможении опустилась на колени и потом упала в обморок. Взяв воду, я подошел к Стрикленду и прежде всего провел намоченной рукой по его губам. Одно только прикосновение влаги оживило его.

— Это вода, я чувствую воду! — скорее догадался, чем расслышал я слабый голос друга.

Сердце мое переполнилось радостью. Я давал ему пить крайне осторожно, хотя он просил и умолял дать еще и еще. В течение целого часа я так, капля по капле, поил сеньора. Вскоре глаза его немного прояснились, щеки утратили свой мертвенный оттенок.

— Эта вода спасла меня! — проговорил он. — Кто ее достал?

— Я расскажу вам об этом завтра, а теперь, если можете, постарайтесь заснуть.

Глава 13

КЛЯТВА
Встав на рассвете, я зажег костер, чтобы приготовить горячую пищу сеньору, продолжавшему крепко спать. Ко мне подошла Майя, и я увидел, что ее руки и ноги были расцарапаны. — Сеньора, — обратился я к ней, — прошлой ночью я произнес оскорбительные слова, которые прошу мне простить. Я вижу, что был неправ по отношению к вам. Простите меня, и я обещаю быть вам верным слугой, если только мои услуги смогут вам когда-либо потребоваться.

— Благодарю сердечно за эти слова, дон Игнасио, и готова забыть те, которые вырвались у вас прошлой ночью. Вы угадали мою тайну, и я не стыжусь ее. Я только сожалею, что так мало стою сеньора. Прошу вас, не настраивайте его против меня и не разлучайте нас, если моя любовь тронет его. Напротив, я прошу вас оказать нам всякое содействие…

— Вы требуете от меня большой клятвы, касающейся будущего, которое никому не ведомо…

— Знаю, сеньор, но вспомните, что ваш друг, который теперь так спокойно спит, был бы бездыханным трупом, если бы не я. Вспомните, что вы стремитесь попасть в Столицу Сердца, где выгодно иметь в моем лице друга… Не давайте обещания, если не хотите, но знайте, что я буду вам страшным врагом!

— Не стоит мне угрожать. Я не боюсь угроз. Он сам себе господин, и потому обещаю, что не буду становиться между вами… Смотрите, он просыпается.

Майя повернулась к костру, сняла котелок, и мы подошли к сеньору.

— Вот горячая пища, — сказала девушка, но сеньор с недоумением посмотрел на нее и спросил:

— Что такое случилось, Майя?

— Вчера вечером, доставая мне цветок, вы были укушены змеей и чуть не умерли!

— Помню. И наверняка умер бы, если бы вы не высосали кровь из раны и не стянули мне так крепко руку. А дальше? Дальше?

— Когда миновала опасность отравления, вас стала мучить сильная жажда, а у нас не было ни капли воды для вас.

— Да, помню и это. Никому не пожелаю испытать такого мучения. Но я выпил воды и ожил. Кто принес ее мне?

— Отец отправился верхом к источнику…

— Он вернулся?

— Нет еще.

— Значит, не он привез воду. Откуда же она появилась?

— Из куэвы, которую мы вместе вчера осматривали…

— Кто же спустился туда? Ведь она недоступна!

— Я спустилась.

— Вы?! Нет, это немыслимо! Не шутите, кто туда спустился?

— Я не шучу, сеньор. Вы умирали от жажды, а отец мог не успеть вернуться… Тогда я взяла ведро и спустилась вниз. Мне посчастливилось вернуться невредимой и вовремя, чтобы предупредить дона Игнасио, который собирался сделать то же самое. Я расскажу об этом после подробнее, а теперь вам надо поесть…

Сеньор Стрикленд протянул к ней руки и заключил в свои объятия. Таким образом они безмолвно объяснились в любви среди дикой пустыни, при одном молчаливом свидетеле, которым был я.

— Не забудьте, что я только простая индейская девушка, — проговорила она, — а ведь вы господин среди белых. Хорошо ли вам любить меня?

— Очень хорошо, потому что вы самая благородная из всех девушек, когда-либо виденных мной, и вы спасли мне жизнь!

Зибальбай вернулся только к полудню. Мул споткнулся об острый камень и захромал.

— Он еще жив? — спросил старик у дочери.

— Да, отец!

— Крепок же он! Я думал, что жажда непременно убьет его раньше.

— Ему дали воды… Я спустилась в куэву и достала воды, — добавила она после некоторого колебания.

Старик с изумлением взглянул на девушку.

— Как это у тебя достало мужества спуститься в это страшное место? — Я хотела спасти друга… Ведь я знала, что ты не успеешь вернуться. Зибальбай задумался и медленно проговорил:

— Мне кажется, что этому белому человеку лучше было умереть: боюсь, что он причинит нам много затруднений. Богам было угодно сохранить твою жизнь, и помни, что она принадлежит им и что мы должны идти по тому пути, который они избрали для тебя, а не по тому, который ты выберешь сама. Помни также, что в Столице Сердца тебя ожидает некто, который может многое сказать против твоей дружбы с белым пришельцем.

В тот же вечер, отозвав меня в сторону, Майя передала мне слова своего отца.

— Я вижу, что не обойдусь без вашей помощи, дон Игнасио, так как отец будет против меня, если мои желания будут мешать его планам. Я убеждена только в том, что моя жизнь не во власти богов, я утратила веру в тех, которым поклонялись отец и я, если только когда-нибудь имела эту веру!

— В вас говорит горячность, но я полагаю, что было бы разумнее, если бы ваш отец не слышал таких слов.

— Разве вы верите нашим богам, дон Игнасио? — спросила она меня удивленно.

— Нет, сеньора. Я христианин, не признаю идолов и не желаю общаться с их поклонниками.

— Понимаю. Вы хотите общаться только с богатством этих поклонников. Но почему бы и мне не стать христианкой? Я уже многое узнала о вашей вере и нахожу, что она чиста, велика и спасительна для нас, смертных!

— От души желаю вашего полного просветления! — ответил я. — Но не по-христиански упрекать меня в стремлении к богатствам, которых я домогаюсь лишь в интересах своего народа, а не для себя.

— Простите меня, дон Игнасио. Тон мой был резким, как и ваш еще недавно… Но я слышу, что сеньор зовет меня!

Еще два дня пришлось нам пробыть на месте, пока сеньор не окреп настолько, что мог продолжать путь. Десять дней мы двигались по пустынной равнине и только на одиннадцатый дошли до пологих склонов довольно высоких гор. Еще через сутки мы достигли линии снегов и были вынуждены оставить мулов, которых нечем было бы кормить. Эту ночь мы провели, зарывшись в снегу и тщетно стараясь заснуть. Время от времени нас будил отдаленный шум, похожий на раскаты грома, — это были падающие с гор лавины.

— Как долго нам предстоит идти в снегах? — спросил я Зибальбая.

— Смотри, — ответил он, указывая рукой на место, откуда появился первый луч восходящего солнца. — Там — высшая точка нашего подъема, и там мы будем сегодня перед закатом.

Несколько ободренные этими словами, мы собрались и пустились в путь. К счастью, подъем не был очень крут, и мы с небольшими остановками для отдыха успели еще засветло добраться до цели. Перед нами, точно из земли, выросли высокие, почти отвесные скалы, расходившиеся в обе стороны наподобие искусственных крепостных стен.

— Нам нужно взобраться на эту стену?

— Нет, — ответил Зибальбай на мой вопрос. — Есть путь внизу. Дважды в прежние времена доходили сюда толпы белых завоевателей, но, не найдя прохода, возвращались домой, хотя руки их были у самой двери.

— Эти скалы окружают священную долину со всех сторон? — спросил сеньор.

— Нет, белый человек, нет! Они обрываются в нескольких днях пути к западу, а там начинаются непроходимые болота. Горы можно обойти и с востока, но для этого надо три дня идти по горам и пропастям. Только одному человеку это удалось, странствующему индейцу, пришедшему к нам еще при моем деде. Теперь ждите, я пойду искать…

— Вы рады, что находитесь на пороге своего дома? — спросил сеньор молодую девушку.

— Нет, — ответила она, — в пустыне я была счастлива, а здесь и меня и вас ожидает только одно горе. Если я действительно дорога вам, то бежим обратно и поселимся среди людей вашего народа.

Она умоляюще сложила руки.

— Как? Оставить вашего отца и дона Игнасио одних заканчивать путешествие?

— Вы мне больше, чем отец, хотя вам, быть может, дон Игнасио дороже, чем я!

— Нет, Майя. Но, пройдя такой большой путь, я хочу видеть Священный Город.

— Как вам угодно, — сказала она с глубокой грустью. — Смотрите, отец нашел проход и зовет нас.

Зибальбай стоял от нас в сотне шагов, но мы не видели никакого прохода.

— Хотя я вам доверяю и надеюсь, что небо соединило нас для своих великих целей, — сказал он, — но, следуя старому закону и повинуясь клятве не пропускать в город ни одного чужестранца, я должен завязать вам глаза. Дочь моя, сделай это!

Она повиновалась и, завязывая повязку, шепнула каждому из нас:

— Не бойтесь, я буду вашими глазами!

С той минуты мы были как во тьме. Пройдя немного, ведомые за руки, мы остановились. Наши проводники отошли немного в сторону, и мне показалось, что они отодвигают что-то очень тяжелое. Затем мы стали спускаться по довольно покатому склону, но шли по столь узкому проходу, что плечами постоянно задевали его стены, а иногда нас заставляли очень низко наклонять головы. После многих крутых поворотов проход расширился, и идти стало свободнее.

— Снимите повязки, — послышался голос Зибальбая. Несколько освоившись со светом, мы с любопытством осмотрелись кругом. Я подумал, что нахожусь на дне глубокой расщелины, вероятно вулканического происхождения. Вдоль шла искусственно сооруженная дорога настолько хорошего исполнения, что прошедшие века и снеговые завалы не могли ее разрушить и по ней было очень легко идти. По обеим сторонам были видны пещеры с отверстиями, но они находились на известной высоте и без лестницы в них было трудно попасть.

— Что это? Место для погребения умерших? — спросил я.

— Нет, — ответил Зибальбай, — это бывшие жилища диких людей, которые не боялись холода и питались малым. Преследуя их, основатель Священного Города открыл проход, по которому мы шли, и таким образом нашел тот роскошный плодоносный остров и долину с озером, на котором расположена ныне Столица Сердца… Но будем спешить, иначе ночь застигнет нас в проходе.

Ущелье, по которому мы шли, опять сузилось, и мы очутились в туннеле, в сплошной темноте.

— Не бойтесь, — сказал нам Зибальбай, — проход короток, и здесь нет ям!

Через несколько минут впереди опять появился свет, и немного погодя мы были уже по ту сторону гор. Не останавливаясь, Зибальбай свернул направо, и еще через несколько десятков шагов мы очутились у двери дома, построенного из неотесанного камня.

— Входите, — обратился он к нам. — Добро пожаловать в страну Сердца!

Порывистым движением руки он распахнул дверь настежь, перед нами мелькнуло яркое пламя огня, и мужской голос спросил:

— Кто там?

Зибальбай вошел, ничего не ответив. В довольно просторной, с низкими сводами комнате за столом сидели мужчина и женщина, ужиная.

— Так-то вы сторожите наше возвращение? — грозно сказал наш спутник. — Посторонитесь же и приготовьте нам поесть, так как мы умираем от голода и холода!

Мужчина медлил, но его жена, имевшая возможность видеть лица вошедших, быстро схватила мужа за рукав, говоря:

— На колени! Это касик возвратился обратно!

— Прости, о господин мой! — воскликнул от тогда. — Но, по правде говоря, мне так часто говорили в городе, что ни ты, ни госпожа наша никогда не вернетесь, что я счел вас за пришельцев с того света. То же самое подумают и в самом городе, где Тикаль правит вместо тебя!

— Замолчи! — грозно повелел Зибальбай. — Мы оставили здесь наши одежды. Принеси их во внутренние комнаты, а также достань одежды для моих гостей, а твоя жена пусть готовит ужин.

Хозяин поклонился до земли и ушел. Его примеру последовала жена, предварительно помешав очаг и подложив еще несколько поленьев. Мы встали вокруг огня и с наслаждением отогревались.

— Что это за дом? — спросил сеньор.

Зибальбай, погруженный в глубокую думу, не расслышал вопроса, и на него ответила Майя:

— Жалкая хижина, которой пользуются охотники за дикими козами. Эти люди здесь сторожа, и им поручено встретить нас при возвращении, но, по-видимому, они об этом забыли. Теперь простите меня, сеньор, но я пойду помочь им. Отец, идем…

Вскоре вернулся хозяин. Увидев сеньора, он с изумлением остановился перед ним, глядя во все глаза и бормоча малопонятные слова.

— Что с ним и что ему от меня нужно? — спросил меня сеньор по-испански.

— Он удивлен вашей белой кожей и светлыми волосами. Он говорит, что не осмеливается обратиться к вам, так как вы, вероятно, сошедший на землю небожитель… Он просит меня передать вам, что вода для омовения и одежды приготовлены для нас в особой комнате.

Мы последовали за индейцем, который ввел нас в небольшую комнату, выходившую, как и несколько соседних, в длинный коридор. Тут мы нашли два ложа с меховыми покрывалами, а также приготовленные для нас одежды: полотняные длинные рубашки и caparie, плащи из серых и черных перьев, прикрепленных к льняной основе. На полу стояла теплая вода в двух больших тазах. Сеньор с удивлением обратил внимание, что они были из чеканного серебра.

— Люди здесь, должно быть, очень богаты, если даже обиходную утварь своих постоялых дворов делают из серебра. До сих пор все разговоры о Священном Городе, в котором Зибальбай был касиком, а Майя наследницей, казались мне баснями, но теперь я готов согласиться, что в них много правды, а почтительность этого индейца показывает, что Зибальбай здесь важная особа!

Потом мы облачились в новые Одежды, не без труда, потому что их покрой был нам чужд, и отправились в столовую комнату. Там нас встретила Майя, так изменившаяся, что ее трудно было признать. На ней был шелк, затканный золотом, браслеты и драгоценные камни.

— Как и вы, я переоделась… Вам не нравится мой наряд?

— Не нравится?! Я никогда не видел лучшего! — возразил сеньор. — Не видели лучшего? Между тем это один из самых простых, которые у меня есть. Подождите, когда мы будем дома, я покажу вам еще лучше!

— Я не знаю, что мне больше нравится: ваш наряд или вы сами!

— Тише, друг! Здесь нельзя говорить так свободно, — остановила Майя сеньора. — По ту сторону гор я была вашим товарищем, а здесь я

— Повелительница Сердца!

— Тогда я предпочел бы, чтобы вы оставались прежней индейской женщиной… Или вы, быть может, шутите?

— Я вовсе не шучу, — проговорила она с подавленным вздохом.

— Вы должны быть осторожны, не то будет плохо вам или мне, или нам обоим. Здесь я первая из женщин, а мой двоюродный брат будет, конечно, наблюдать за мной. Вот идет отец…

Одет он был довольно просто, как и мы, только на шее висела толстая золотая цепь с привешенным к ней золотым же изображением символического сердца. Мы заметили, что Майя ему поклонилась, на что он ответил кивком головы, а оба индейца, принесшие пищу, каждый раз, когда он проходил мимо них, кланялись ему до земли. Нам обоим было ясно, что нашей дорожной дружбе пришел конец и теперь перед нами властный царь.

— Кушанье готово! — сказал он. — Прошу садиться и есть. Садись и ты, дочь. Ты можешь не стоять предо мною, мы все еще как бы в пути и можем отбросить церемонии, пока не будем в стенах Священного Города.

Мы ели что-то очень вкусное, но неизвестное, и запивали соком, похожим на вино. Глядя на сеньора, я ясно видел, что у него тяжело на сердце. В дороге он был как бы нашим начальником, а здесь Зибальбай, до сих пор называвший его «сеньор» или «друг», теперь, обращаясь к нему, говорил «чужеземец» или еще одно индейское слово, которое означает «незнакомец». То же было и по отношению ко мне. Но меня ожидала приятная неожиданность: лишенный всякой возможности курить на протяжении шести недель, я увидел, что индеец несет особые сигары, сделанные из табака, завернутого в тонкую соломку индейской ржи.

— Ты сейчас отправишься, — повелительно обратился к вошедшему Зибальбай, — в село хлебопашцев и моим именем велишь старейшине прислать мне четверо носилок и носильщиков к пяти часам после восхода солнца. Ты предупредишь их также, чтобы наготове были лодки для переправы через озеро. Но если жизнь ему дорога, пусть никто в городе не знает о моем возвращении!

Индеец низко поклонился, взял свой плащ и вышел.

— Как далеко до деревни? — спросил сеньор.

— При плохой дороге — шесть часов, если только он в темноте не свалится в пропасть, — ответил Зибальбай. — Уже поздно, и время отдыхать; идем, дочь. Спокойной вам ночи!

Майя встала и, прощаясь, подала сеньору руку, которую он почтительно поцеловал.

— Как хорошо затянуться табаком! — сказал он, когда мы остались одни. — А заметили ли вы, друг, как переменился Зибальбай? Я никогда не был в восторге от его характера, но теперь совсем ничего не понимаю!

— Мне кажется, сеньор, что, подобно некоторым католическим патерам, он страшный фанатик. Он властолюбив и деспотичен. Он не пощадит ни себя, ни других, если имеет в виду благо страны, которой правит, или славу его богов. Какая у него должна быть сила воли, если, почитаемый как божество, он явился в нашу страну под видом нищенствующего лекаря и решился пройти тот путь, который никто из его народа не проходил за много поколений. Он все перенес без ропота, потому что цель его странствия была достигнута!

— В чем эта цель, я до сих пор плохо понимаю. И при чем тут мы?

— Цель всей его жизни — восстановить павшее царство Сердца. Я не верю богам Зибальбая, но верю его видениям, так как они привели его ко мне. Ни один из нас порознь не может достигнуть успеха!

— Почему это?

— Мне нужны средства, а ему — люди. Если он даст мне средства, я доставлю ему людей тысячами!

— Начинаю понимать, но боюсь, что вам встретятся серьезные препятствия на вашем пути. Но что должны делать Майя и я, не собирающиеся восстанавливать царство? Мы будем простыми зрителями?

— Как можно так говорить! Она ведь наследница своего отца, а вы оба… стали так близки друг другу, — добавил я после минутного размышления.

— Я не думал, что вы заметили нашу взаимную привязанность, Игнасио. Я ничего не говорил, так как знаю, что вы ненавидите женщин.

— Я не совсем слеп, сеньор. К тому же нельзя не заметить, когда в жизнь друга входит женщина. Нет, вы не можете не быть действующим лицом, но какова ваша роль — не знаю. Она зависит, впрочем, от откровения богов Зибальбая, или, собственно, того, что он примет за откровение. Пока что он расположен к вам, так как допускает, что оракул признает вас сыном Кветцала, который спасет весь народ. Таково пророчество. Но будьте осторожны: если он придет к обратному заключению, то сметет вас с лица земли, и вы должны будете расстаться с Майей!

— Этого никогда не случится, пока я жив!

— Может быть, но те, которые мешают жрецам или земным владыкам, недолго живут. Еще нет оснований падать духом: я здесь нужен и потому могу во многом помочь. Я дал Майе клятву, что сделаю для вас обоих все, что только буду в состоянии сделать. Быть может, что и вы поможете мне.

— Во всяком случае, мы будем держаться вместе. Но о будущем рано толковать, а теперь пора спать. Верно только одно: если только не умрет Майя или не умру я, то она будет моей женой.

Глава 14

СЕРДЦЕ МИРА
Было совершенно темно, когда на следующее утро нас разбудил голос Зибальбая:

— Вставайте! Пора двигаться в путь!

— Разве носилки уже здесь? — спросил я.

— Нет. Они могут быть только через несколько часов. Но я непременно желаю быть сегодня в городе и потому мы пойдем навстречу носильщикам.

В общей комнате мы застали наших спутников уже совершенно готовыми. На столе стояла еда.

— Ешьте и идемте! — торопил нас старик.

Ветра не было, но холод стоял довольно сильный, и мы старались согреться быстрой ходьбой. Когда стало светать, я заметил, что вся окружающая местность, насколько мог видеть глаз, понижалась, образуя как бы очертание чаши, окаймленной с боков горами. Вдали виднелись священные воды озера, в которое текли многочисленные ручьи с соседних склонов. Но больше всего мое внимание привлек густой туман, точно наполнивший воздух; вскоре он стал рассеиваться, и нашим очарованным глазам открылась величественная панорама. Необычность картины заставила меня даже остановиться. Серебристые ручьи протекали по зеленой долине, за ней виднелись рощи, вдали блестело озеро, а на большом острове посреди озера возвышался город, очертания которого выступали на фоне небесной синевы.

— Там находится моя родина! — произнесла Майя не без некоторой гордости, — Нравится она вам, белый человек?

— Она мне так нравится, что я меньше чем когда-либо понимаю, почему вы так хотите ее покинуть?

— Потому что, хотя в городе, в окрестностях и на дне озера заключается множество разных богатств, но нам приходится жить среди людей, а от этих людей трудно ожидать себе счастья!

— Иные полагают, что счастье в нас самих, Майя, — сказал ей на это сеньор. — Я думаю, что в такой стране можно быть счастливым!

— Это вы теперь так думаете, но когда будете в городе, измените свое мнение. Если бы вы действительно думали только обо мне, то нам лучше было бы остаться по ту сторону гор. Но вы стыдились бедной индейской девушки, которая оказалась достаточно красивой, чтобы вас прельстить, и которая имела счастье спасти вам жизнь. Вам было бы стыдно жениться на мне по обычаям вашей родины и ввести в свой дом дочь сумасшедшего индейца, которого вы застали в руках шайки разбойников. Здесь же я как женщина имею высокую цену, гораздо большую, чем любая белая женщина…

— Вы несправедливы ко мне! Вам должно быть стыдно говорить со мной так без всякого на то повода!

— Быть может, я несправедлива, но нас ожидает много затруднений. Прежде всего — Тикаль…

— Что нужно Тикалю? — спросил сеньор.

— Ему нужно жениться на мне и стать, таким образом, касиком страны; во всяком случае, он не уступит меня без борьбы. Потом, мой отец, служащий только двум господам: своим богам и своей стране, который видит во мне лишь орудие для достижения своих целей — и в вас тоже. Наши светлые дни миновали, наступили черные, а за ними идет темная ночь. Там нам редко придется беседовать, я окружена придворными, которые следят за каждым моим шагом. Кроме того, за мной всегда наблюдает мой отец!

— Теперь и я начинаю сожалеть, что не последовал вашему совету остаться по ту сторону гор… Но не можем ли мы спастись бегством?

— Нет, поздно. Нас поймают. Остается только идти навстречу судьбе. Только поклянись мне теперь, моими богами или твоими, или чем иным, самым тебе дорогим, что, пока я жива, ты не изменишь мне, как я буду верна, пока не умру!

Она взяла его за руку и вопросительно смотрела ему в глаза. В эту минуту Зибальбай, шедший все время впереди, случайно обернулся и увидел их.

— Подойди сюда, дочь, и вы, белый человек, и слушайте оба. Я стар, но зрение и слух еще хороши, хотя в пустыне я не придавал большого значения многому, что видел и слышал. Здесь, в моей стране, все иначе. Запомните, белый человек, что Госпожа Сердца неизмеримо выше вас и на этой высоте должна остаться. Поняли?

— Вполне! — ответил сеньор, с трудом сдерживая свой гнев. — Но жаль, касик, что вы не сказали мне тогда, когда мы спасали вашу жизнь, что я недостойный товарищ для вашей дочери; ведь без нашей помощи от вас остались бы теперь одни только кости!

— Вы были посланы богами, чтобы служить мне, и вы были мне нужны, — спокойно возразил Зибальбай, — вы можете мне и опять понадобиться. Если бы не эта возможность, то мы расстались бы за горой.

— Жаль, что этого не случилось! — воскликнул сеньор.

— Я тоже, быть может, об этом пожалею. Но вы здесь, а не там, и останетесь здесь до конца вашей жизни. Я хочу сказать, что вы в моей власти. Одно мое слово может поставить вас очень высоко или зарыть глубоко в землю. Поэтому будьте осторожны, принимайте с благодарностью все, что вам будет дано и не оглядывайтесь назад: бежать нет возможности. Подчинитесь во всем моей воле, и вам будет хорошо. Если будете сопротивляться, я вас уничтожу. Я сказал. Теперь идите впереди меня, а ты, дочь, иди за мной!

Казалось, бешенство сеньора не имело границ. Я опасался самых ужасных поступков, но умоляющий взгляд Майи его успокоил, как по волшебству.

— Я слышу ваши слова, касик. Вы правы, я в вашей власти, и мне бесполезно спорить с вами.

Мы двинулись дальше в указанном порядке. Подойдя к Зибальбаю, я сказал ему:

— Ты произнес резкие слова тому, кто мне брат, а следовательно, и мне!

— Я сказал то, что должен был сказать. Разве ты не слышал, что сказал вчера индеец? Тикаль, мой племянник, правит страной вместо меня. Эта девушка, моя дочь, помолвлена с Тикалем, и только этим способом он может наследовать мне. Если он считает меня мертвым и занял мое место, то ему не захочется уступить свою власть. Посуди сам, как должно понравиться ему и его друзьям, что белый человек нашептывает слова любви в уши моей дочери и держит ее руку? Говорю тебе, Игнасио, что это одно может возбудить войну против меня. Вот почему я говорил резко, пока еще есть время. Ты должен мне в этом помочь, потому что от этого зависят и твои планы, иначе они ни к чему не приведут!

Я ничего не ответил. Некоторое время мы шли молча и на повороте дороги столкнулись с шедшими нам навстречу носильщиками с паланкинами. Их было около сорока. Все были высокого роста, хорошо сложены, с правильными чертами лица, но все-таки отличались от людей моего племени. Выражение их лиц было какое-то странное: оно было не тупым, но каким-то безразличным; уже в глазах самого молодого из них можно было подметить какую-то подавленность, точно от тяжести прожитых народом веков. Они были крепки и сильны, но глаза их не светились умом. Даже вид белого не поразил их. Они ограничились мелкими замечаниями, которыми обменялись между собой, — о длине бороды, о цвете волос. Зибальбая они приветствовали своими гортанными голосами:

— Отец, кланяемся тебе!

И они все простерлись перед ним ниц по знаку, данному старшим между ними.

— Встаньте, дети! — сказал Зибальбай, и они послушно встали, сохраняя полнейшее равнодушие ко всему окружающему.

Они принесли с собой еду, и мы принялись есть. Начальник отряда что-то тихим голосом докладывал касику, и я ясно видел, что его слова не доставляли тому никакого удовольствия. Зибальбай торопился и вскоре отдал приказ садиться в паланкины. Мы двинулись с довольно большой скоростью. Я не переставал любоваться окружающей природой. Вся местность была старательно возделана. Если не было полей, то росла трава; рощи, часто попадавшиеся нам, были густы и тенисты, и в них можно было видеть диких коз и оленей, поспешно убегавших при нашем приближении. Посевы состояли из хлебных злаков, сахарного тростника, плантаций кофе и какао.

К вечеру мы достигли деревни хлебопашцев. Дома были построены из необожженного кирпича, посредине села был сооружен алтарь с возложенными на него плодами и цветами. Большинство жителей только что вернулись с работы, о чем свидетельствовали следы земли на их обуви и платье. Но и на их лицах я опять увидел то же выражение безучастия ко всему. Лица женщин, очень красивые по мнению индейцев, были проникнуты тем же тяжелым выражением. При виде сеньора только немногие выражали любопытство, но через несколько секунд оно исчезало бесследно. Здесь почти не было детей. Одну женщину было почти невозможно отличить от другой, если они были одного возраста. Впрочем, удивительного, строго говоря, ничего не было: все жители составляли одну большую семью.

Для нас был приготовлен особый дом, в него пока вошел один Зибальбай. Подойдя к Майе, я спросил ее:

— Всегда ли у этих людей такая скука на лицах?

— Да! То есть у простолюдинов, которые работают. Здесь существует два сословия: знатные господа и народ. Каждый простолюдин должен работать три месяца в году, а остальные девять полагаются ему на отдых. Все плоды работ собираются в общие склады и распределяются между всеми детьми народа Сердца. Но храмы, касик и некоторые сановники имеют своих рабов, которые служили из поколения в поколение, от отца к сыну.

— Что с ними делают, когда они не хотят работать?

— Они должны умереть, так как им не отпускается никакой пищи из общественных магазинов. Когда они смирятся, то на них возлагают самые тяжелые работы!

Теперь было понятно, почему у этих людей такое приниженное выражение. Что можно было ожидать от людей, лишенных честолюбия или ответственности и поставленных в полную зависимость от общественных порций? В позднейшие годы я слышал, что появились учителя, которые проповедуют подобную систему для всего человечества, но готов поручиться, что если бы они пожили в стране Сердца, где эта система применялась веками, то отреклись бы от своего учения.

К нам явился посланный от Зибальбая человек с приглашением войти в дом. Там мы нашли приготовленный обильный ужин. Я предполагал, что мы здесь заночуем, но касик коротко и повелительно сказал, что нам предстоит дальнейший путь. Мы скоро добрались до небольшого поселка на берегу озера, где нас ожидала лодка с девятью гребцами. Но так как дул попутный ветер, то был поднят парус, и мы поплыли к острову со Священным Городом, до которого было пятнадцать миль. Мы все молчали, любуясь красивой картиной озера, освещенного луной. Индейцы-гребцы также были безмолвны из-за присутствия их государя. Город все более и более приближался, его очертания становились отчетливее, хотя он продолжал иметь в моих глазах сказочный вид. Но скоро моя нога ступит на обетованную землю.

— Что нас ожидает там? — прошептал сеньор на ухо Майе, пользуясь тем, что Зибальбай сидел в отдалении и казался погруженным в крепкую думу.

Она только укоризненно покачала головой.

— Не бойтесь! Мы преодолеем все трудности и опасности, — постарался я приободрить своего друга. — Избыток здешних богатств перейдет в наши руки, и я отомщу притеснителю моего племени! Индейское царство восстановится от моря до моря!

— Может быть! Для вас даже весьма вероятно, что так и случится. Но мы ищем разные вещи…

До нас доносились только громкие крики сторожей, перекликавшихся на городских стенах. Но сам город точно вымер. Ветер стих, и мы шли на веслах. Проплыв по небольшому, по-видимому искусственному каналу, мы причалили к каменной пристани, совершенно безлюдной. От нее вела широкая лестница к стенным воротам, которые были заперты. Зибальбай нетерпеливо велел кормчему лодки позвать начальника стражи. По лестнице спустился вооруженный индеец, спрашивая, кто мы.

— Я — касик! Открывай ворота! — ответил Зибальбай.

— В самом деле? Но как это странно, — проговорил стражник, — в эту самую ночь касик справляет свой свадебный пир, а в нашей стране есть только один касик. Отправляйтесь, странники, обратно и явитесь, когда ворота будут открыты!

При этих словах Зибальбай затрясся от гнева, а сердце Майи, напротив того, переполнилось радостью.

— Повторяю тебе, что я — Зибальбай, твой касик, вернувшийся из путешествия!

Стражник колебался.

— Безумный, или ты хочешь стать пищей для рыб? — громко сказал кормчий. — Это действительно Зибальбай и никто другой.

— Прости меня, отец! — взмолился стражник, падая на колени. — Но касик Тикаль, правящий после тебя, велел сказать, что ты умер в пустыне, и запретил упоминать твое имя в городе!

Зибальбай поднялся с места, и мы последовали за ним. Проходя мимо коленопреклоненного стражника, он обратился к кормчему, также шедшему с нами:

— Вели повесить завтра этого человека на торговой площади, чтобы научить не спать на сторожевом посту!

Мы шли по широкой улице, окаймленной великолепными зданиями, но они казались безлюдными; улица также была пустынна.

— Я вижу город, но не вижу жителей, — заметил мне сеньор.

— Вероятно, они празднуют свадьбу на городской площади, — ответил я. — Я даже слышу их…

Действительно, порыв ветра донес до нас гул голосов. Минут через пять мы подошли к широкой площади, посредине которой возвышалась громадная пирамида с храмом в честь Сердца. На ее вершине горел неугасимый священный огонь. Между стенами пирамиды и стенами окружающих площадь зданий веселился народ: одни плясали, другие пели, третьи смотрели на выходки шутов, наконец, иные ели и пили за расставленными повсюду столами с обильной пищей. Между последними были и дети, они казались самыми почетными гостями. Старшие внимательно прислушивались к каждому их слову. Все присутствующие были в белых одеждах, на некоторых были надеты шлемы с развевающимися перьями. Зрелище было изумительным. Но все же оно пришлось очень не по вкусу Зибальбаю.

Старый касик держался все время в тени и кого-то искал глазами. Потом он осторожно стал пробираться к столу, поставленному в числе других посреди аллеи, окаймлявшей одну из сторон площади. За ним сидели двое, мужчина и женщина. Следуя за Зибальбаем, мы подошли так близко, что могли слышать всю их беседу. Местный язык так мало отличался от нашего наречия майя, что даже сеньор мог следить за разговором.

— Пир очень оживлен! — произнес мужчина.

— Да, муж мой, — отвечала женщина. — Оно и не могло быть иначе, так как вчера Тикаль был избран советом Сердца в касики страны, а сегодня он повенчан с красавицей Нагуа, дочерью Маттеи!

— Да, это было великолепное зрелище, хотя мне думается, что было еще рано провозглашать его касиком. Зибальбай может еще вернуться, и тогда…

— Он никогда не вернется, и его дочь тоже. Они давно погибли в пустыне. Я жалею девушку, она всегда была такой ласковой… А о Зибальбае не грущу! Тикаль в один год устроил больше праздников, чем Зибальбай за много лет. Он также смягчил закон, и теперь мы, бедные женщины, можем, как и знатные, носить украшения! — и она любовно посмотрела на свой браслет.

— Легко быть щедрым за счет чужого золота! Нет, я сожалею о Зибальбае. Я не верю, что он сумасшедший.

— Нет, он безумец! — настаивала женщина.

— Посмотрите на лицо моего отца, — сказала Майя шепотом. — Я еще никогда не видела его таким!

Старик, подозвав нас движением руки, направился к большой арке, служившей входом во дворец. Два воина с медными копьями стояли на страже.

Глава 15

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЗИБАЛЬБАЯ
Зибальбай собрался уже вступить в самую освещенную часть роскошной палаты, как Тикаль встал, поднял вверх скипетр, который держал в руке, и все смолкло. Зибальбай остановился. Тикаль заговорил сильным грудным голосом:

— Старейшины и сановники Сердца, и вы, благородные госпожи, жены и дочери сановников, слушайте мои слова! Лишь вчера я был по вашему желанию и выбору провозглашен касиком этой страны и занял престол моих предков!

Сегодня я пригласил вас всех на свадебный пир с Нагуа, прозванной Прамвой, дочерью великого господина Маттеи, начальника звездочетов, хранителя святилища и совета Сердца. В присутствии всех вас заявляю, что она моя первая и законная супруга, ваша государыня после меня и, что бы ни случилось, она не может быть устранена от моего ложа и престола. Приглашаю вас воздать ей почести по новому ее сану!

Потом, обернувшись к новобрачной и обняв ее, он продолжал:

— Да будет над тобой благословение богов и пошлют они нам детей, а с ними вместе счастье и радость на многие годы!

Все низко поклонились новой повелительнице, красивое лицо которой сияло счастьем и гордостью.

— Сановники Сердца! — продолжал еще Тикаль, когда кончился обряд поклонения. — Я слышал, что некоторые порицают меня и говорят, что я не имею права держать этот скипетр. Я хочу сказать вам сегодня то, что завтра, после жертвоприношения, провозглашу перед всем народом. Завтра ровно год, как удалился Зибальбай, мой дядя, вместе с его единственным ребенком, Майей, моей бывшей невестой. Перед их отбытием было решено, — Зибальбаем, мной и всем советом, — что если он или его дочь не вернутся через два года, то престол переходит ко мне навсегда. Я с большой грустью приложил руку к этому соглашению, потому что считал, что дядя мой сумасшедший и что с любимой мной дочерью идет на верную гибель. Я твердо хотел ждать условленного срока, но среди народа начались волнения. Были такие, которыене хотели слушать временного касика. Из-за отсутствия Зибальбая в стране не было верховного жреца, и некоторые священные обряды остаются невыполненными, призывая на нас гнев богов. Многие стали убеждать меня сократить долгий срок, но я отказывался. Но вот три дня тому назад те люди, чья очередь была отправляться с острова на материк для сельских работ на три новых месяца, — люди эти отказались, говоря, что только один верховный жрец имеет над ними силу и власть в этом отношении, а в стране нет верховного жреца. Я обратился за советом к просвещенному Маттеи, звездочету. Он всю ночь вопрошал небеса и получил свыше указание, что Зибальбай, увлеченный ложным сном, нарушивший закон и перешедший горы, теперь уже давно умер в пустыне, а вместе с ним погибла и его дочь, моя нареченная невеста. Так это, Маттеи, или не так?

Вперед выступил уже пожилой, но все еще красивый индеец.

— Если моя мудрость мне не изменяет, то именно таково было откровение звезд!

— Знатные люди моего народа! Вы слышали мое свидетельство и свидетельство Маттеи, голос которого есть истина. Вот почему я принял державу и вот почему сочетаюсь браком с другой, а именно с Нагуа, дочерью Маттеи. Скажите, признаете ли вы нас?

— Признаем тебя, Тикаль, и тебя, Нагуа. Правьте нами много лет по законам и обычаям страны! — воскликнуло большинство.

— Хорошо, друзья мои и братья! — ответил Тикаль. — Но прежде чем мы разопьем прощальную чашу, не желает ли кто-либо из вас что-нибудь сказать?

— Я хочу кое-что сказать! — громко заявил Зибальбай, все еще остававшийся в тени.

При звуке этого голоса, хорошо знакомого, Тикаль вскочил в страхе, но, быстро овладев собой, сказал:

— Подойди ближе, кто бы ты ни был, и говори, чтобы тебя могли видеть!

Движением руки пригласив нас следовать за собой, Зибальбай, по-прежнему закрывая лицо краем плаща, прошел сквозь ряды присутствующих, и только подойдя к самому трону, немного повернулся и отбросил плащ. Раздался общий крик изумления, а у Тикаля скипетр выпал из рук и покатился по полу.

— Зибальбай! Зибальбай вернулся домой или это только его дух? И Майя с ним!

— Да, это я вернулся! И не слишком рано, как кажется. Неужели ты, мой племянник, так жаждал власти, что нарушил клятву, данную перед Сердцем? А ты, Маттеи? Или боги смутили твой разум, что ты сообщаешь неправду о моей смерти и дочь твоя всходит поэтому на трон? Не говорите мне ничего! Я слышал все. Тебе, Тикаль, я говорю, что ты клятвопреступник, а ты, Маттеи, лжец и обманщик. Я отомщу вам!.. Стража! Взять этих людей.

Воины, стоявшие близ самого трона, немного замялись, но потом двинулись, чтобы исполнить приказание Зибальбая. В эту минуту молчавшая Нагуа поднялась с места и сказала:

— Как?! Вы смеете поднять руку на своего касика? Или вы не боитесь гнева богов за это святотатство? Жив Зибальбай или нет, но его правлению настал конец, раз совет старейшин возложил корону на голову Тикаля. Его решение не может подлежать отмене.

— Она говорит правду! — подтвердил Тикаль. — Не смейте трогать меня, если еще хотите жить под солнцем!

Все время, как я заметил, он не спускал глаз с Майи, красота которой производила на него огромное впечатление. Зибальбай собирался отвечать, но раньше заговорил Маттеи. Он подошел к старому касику и низко поклонился.

— Не гневайся, мой господин! Ты много странствовал и теперь утомлен. Завтра, перед всем народом, с высоты пирамиды, мы разберем наше дело и каждому будет воздано по его заслугам или по его вине. Тебе надо отдохнуть после долгого пути, а теперь позволь тебя поздравить с благополучным возвращением — и твою дочь также. Скажи только нам, кто эти чужеземцы, пришедшие с тобой!

Оглядываясь по сторонам, как волк в западне, и видя мало сторонников, на которых он мог бы положиться, Зибальбай заговорил:

— Ты прав, Маттеи, я удручен усталостью, годами и коварством людей. Завтра народ решит, кто их касик, я или Тикаль. Завтра же я скажу, кто эти чужеземцы. Теперь же прошу обращаться с ними хорошо, для нашего собственного блага… Нет, я здесь не буду ни есть, ни пить….

Позвав с собой поименно нескольких сановников, он вышел из палаты.

— Кажется, он забыл про меня! — со смехом сказала Майя. — Привет тебе, Тикаль, и тебе, Нагуа, из придворных девушек пересевшая на мое место. Каков бы ни был исход всего дела, желаю вам счастья и взаимной любви.

Тикаль сошел со ступеней трона и, обращаясь к Майе, сказал:

— Клянусь тебе, Майя…

— Не клянись, Тикаль! Дай лучше мне и моим друзьям еды и питья, потому что мы прибыли издалека и нуждаемся в подкреплении наших сил… Какой красивый наряд на новобрачной и какие чудные изумруды! Вероятно они взяты из моих сокровищ. Пусть она примет это как мой свадебный подарок. Посторонись, Тикаль, чтобы я могла видеть знакомые и дорогие мне лица…

Все присутствующие не сводили глаз с сеньора, который всей своей внешностью так резко отличался от туземцев. Не обращали на него внимания только двое: Тикаль, поглощенный лицезрением Майи, и Нагуа, одиноко сидевшая на троне. Наконец и она сошла и подошла к Тикалю.

— Дайте дорогу молодым! — громко сказала Майя. — Иди. Тикаль, уже поздно, и твоя супруга ожидает тебя!

Он что-то пробормотал в ответ и удалился, а Майя продолжала говорить окружавшим ее проводникам:

— Как хороша молодая и как мужествен молодой, но я видывала более счастливых в брачный день. Друзья мои, прощайте! Маттеи, поручаю твоим заботам этих чужеземцев. Приведи их ко мне завтра утром, так как, исполняя желание своего отца, я хочу показать им наш город, прежде чем мы соберемся в верхнем храме.

Через множество переходов Маттеи привел нас в большую комнату, освещенную серебряными светильниками, и очень любезно предложил отведать стоявшие на небольшом столике прохладительные напитки и великолепные плоды. Вдоль стен стояли два ложа с шелковыми покрывалами, а мы были так утомлены, что поторопились проститься и лечь спать. Но заснуть я не мог. Мне было ясно, что Зибальбай здесь лишний и что наутро предстоят большие волнения. Тикаль не сложит с себя захваченную власть. А какая будет наша судьба, я и предположить не мог. Народ опасается чужеземцев и без колебаний принесет нас на жертву. У нас был только один добрый друг — это Майя.

Только к утру я немного забылся и был разбужен сеньором, который весело насвистывал какую-то песенку, с любопытством осматриваясь кругом.

— Мне очень весело, — отвечал он на мой вопрос. — Мы достигли таинственного города, который, кажется, еще лучше, чем мы могли мечтать. Тикаль женат, а Майя свободна. Богатства здесь достаточно для основания трех индейских царств. Зибальбай богат больше, чем нужно, так что положительно не о чем сокрушаться!

— Боюсь, что вы рассуждаете легкомысленно! — ответил я ему. — Борьба между Зибальбаем и Тикалем будет самая упорная. А что касается Майи, то я убежден, что он по-прежнему любит ее. Богатств здесь действительно много, но дадут ли мне часть их для моих целей? Очень в этом сомневаюсь.

— Я не стану расстраивать себя такими маловероятными предположениями — ив особенности относительно будущего этого народа… Но кто-то стучится к нам!

Я открыл дверь, и в комнату вошел слуга с жидким шоколадом в чашках и печеным хлебом. Пока мы еще завтракали, пришел Маттеи. По его усталому лицу видно было, что он не сомкнул глаз всю ночь.

— Хорошо ли отдохнули? — спросил он нас.

— Как нельзя лучше! — ответил я.

— Не могу сказать того же про себя, потому что на мне лежит обязанность наблюдать звезды. В особенности трудно с одной из них, моей собственной, которая несколько потускнела! — прибавил он с улыбкой. — Мне приказано привести вас к государыне Майе, но, быть может, вы скажете нам, к какому племени принадлежите? Мы слышали о белых людях, но мало хорошего, хотя наш первый царь Кукумац был из этого племени. Вы не из его потомков?

— Не знаю, — смеясь ответил сеньор. — Я из далекой страны по ту сторону океана, где все люди такие же, как я!

— Благодарю за ответ, Сын Моря, — сказал Маттеи. — Я спрашивал не из пустого любопытства, а потому, что народ здешний боится иноземцев и требует сведений о вас.

— Наш друг Зибальбай, без сомнения, удовлетворит их! — сказал я ему.

— Вероятно. Теперь следуйте за мной.

Опять мы прошли через несколько переходов и попали в комнату, уставленную цветами. В ней стояли и сидели несколько девушек. При появлении Маттеи все они поклонились ему.

— Доложите вашей госпоже, что ее гости ожидают здесь… Сам я удалюсь. Мы встретимся с вами у пирамиды, где вы увидите неизвестное и мне зрелище. Но что бы ни случилось, знайте, что я окажу вам покровительство, если смогу!

На пороге стояла Майя, которая выглядела, если только это было возможно, еще более прекрасной, чем вчера. Она ласково поклонилась и сказала.

— Отец мой разрешил мне немного показать вам наш город, видеть который вы так стремились. Нам не нужны носилки, так как пока мы ограничимся здешним дворцом и храмом. Эти госпожи пойдут с нами. Стража тоже.

Мы пошли с Майей вперед, а свита и стража почтительно следовали на некотором расстоянии. Проходя площадь, которая вчера была так многолюдна, а теперь совершенно пуста, мы заметили везде символические изображения сердца и ползущих змей. С края площади мы могли обозреть всю пирамиду. По словам сеньора, в египетской стране есть одна более высокая, но только одна. Но зато, по его словам, она гораздо тоньше сработана. С задней стороны пирамиды снизу доверху шла наружная каменная лестница.

— Это величественное сооружение, — пояснила Майя, — строили, по преданию, двадцать пять тысяч человек, шлифовавших камни, и шесть тысяч, которые клали стены.

— Откуда брали материал? — спросил сеньор.

— Часть взяли у основания самой пирамиды, но больше всего привезли с материка. Плиты доставляли на больших лодках.

— Пирамида внутри пустая?

— Да. В ней много помещений — по большей части склады и казнохранилища. В самом низу склеп, в котором хоронят касиков. Здесь же находится и священный храм Сердца. Вы тоже принадлежите к Братству, и может быть, удостоитесь его видеть. Поднимемся наверх? — предложила Майя.

Всего я насчитал триста ступеней, разделенных несколькими площадками для отдыха. На самой вершине была площадка, окаймленная невысокой стеной. Здесь помещался небольшой мраморный навес, под которым под наблюдением поочередно дежурящих жрецов день и ночь горел священный огонь.

— Смотрите! — сказала Майя.

Я никогда не забуду этого зрелища. Город был у наших ног. Он лежал ниже уровня озерных вод, точно в кратере гигантского вулкана. Остров имел около десяти миль в длину и шести в ширину. Весь в зелени и садах, он производил впечатление изумрудного листа на поверхности озера. До материка было очень далеко, и только с севера можно было видеть невооруженным глазом узкую полосу земли, откуда мы плыли ночью. Растительность была роскошная, так как ежегодно разлив вод покрывал землю плодоносным илом. Город со всех сторон был окружен реками, наполненными водой из озера, а по эту сторону вала высилась сплошная высокая каменная стена в пятьдесят футов высотой. Внутри стены пространство было заполнено дворцами и храмами, чаще даже развалинами, так как по малочисленности населения не было возможно содержать все в порядке. Улицы поросли травой — очевидно, движение было очень маленькое. Теперь мы видели только изредка проходивших внизу девушек с плетеными корзинами, спешащих получить с городских общественных складов причитающуюся каждой семье долю припасов: муки, зерна, рыбы и плодов. Иногда проходили группы людей, идя на работы в окрестных садах, но они шли медленно, часто останавливаясь. Время, очевидно, не имело здесь никакой цены.

Глава 16

НА ПИРАМИДЕ
— Не низко ли лежит город? — спросил я Майю. — Мне кажется, что многие здания построены на уровне озера. — Пожалуй! А в те месяцы, которые теперь наступят, вода в озере прибывает, и большая часть острова затопляется, так что вода поднимается высоко, до стен.

— Как же предупредить наводнение? Ведь вода может затопить здесь все!

— Да, это так! Но для того и существует каменная плотина с разводными шлюзами. Если их открыть во время подъема озера, то вода здесь все затопит и все до одного погибнут. Если кому-то надо попасть в город или выехать из него, то это делается при помощи лестниц через плотину или, вернее, створы шлюзов. Там день и ночь стоят сторожа. Кроме того, не многие знают тайный способ, как открыть запоры на шлюзах.

— Мне кажется непонятным, как можно было строить город на месте, которому несколько месяцев в году угрожают наводнения. Я ни одной ночи не засну, зная, что моя жизнь зависит от одной плотины.

— А между тем все люди здесь спокойно спят уже целые века. По преданию, наши предки избрали это место, повинуясь воле богов, предпочитая в случае, если бы их одолевали пришельцы, скорее погибнуть в пучине вод, чем покориться подобно их единоплеменникам на материке. Поэтому и главный жертвенник поставлен глубоко внизу пирамиды-, чтобы хлынувшие воды могли быстро залить храм и спрятанные в нем сокровища и скрыть их навсегда от взоров всех людей… Теперь вы достаточно полюбовались этим видом, перейдем к осмотру наших общественных мастерских и заведений.

На обратном пути нам встретились несколько людей, в том числе Тикаль. Он поклонился Майе, говоря:

— Я пришел сюда, так как узнал, что найду тебя здесь. Мне нужно сказать тебе несколько слов наедине.

— Это исключено, — ответила Майя, — чтобы не делали потом ложных выводов. Если у тебя есть что сказать, говори при всех.

— Иначе я не могу! Мне нужно сохранить это в тайне. Умоляю, исполни мою просьбу, для пользы твоего отца и твоей собственной.

— Без свидетелей я не согласна.

— Тогда прощай!

— Погоди… Если ты не хочешь говорить при людях из нашего народа, то согласись говорить при этом чужестранце Игнасио. Он нашего племени, понимает наш язык, член нашего общества.

— Член нашего общества? Как может иноземец быть членом Братства? Докажи.

Отведя меня в сторону, он предложил несколько вопросов, на которые я дал установленные ответы.

— Согласен? — спросила его Майя.

— Хорошо! Только отойдем в сторону. Мне нелегко говорить о своем деле… Несколько лет мы были обручены — и наша свадьба была отложена до твоего возвращения…

— Но случилось иначе, и теперь мне кажется лишним говорить о нашем сватовстве.

— Не совсем. Прежде всего мне нужно получить твое прощение. Ты знаешь, как я тебя любил, ни одна другая женщина никогда не была ближе моему сердцу.

— Странно звучат эти слова в устах новобрачного! — сказала Майя со смехом.

— Может быть! Но я не люблю Нагуа, хотя она очень любит меня. Вчера при одном виде тебя у меня в душе все перевернулось.

— Зачем же ты женился на ней?

— Тебя я считал умершей, твоего отца тоже, как и все до единого человека здесь. Разве я не должен был поторопиться занять место, причитающееся мне по праву, когда многие составляли заговор против меня? Мне очень помогал своим влиянием Маттеи, и естественно мне было жениться на дочери высшего сановника.

— И прекрасно, и всему конец! Ты просишь моего прощения, и я говорю, что не буду ревновать и завидовать.

— Нет, не конец! Я пришел просить тебя, чтобы ты возобновила свое обещание быть моей женой.

— Нарушив данную клятву, ты меня еще и оскорбляешь? Ты хочешь сделать меня наложницей после Нагуа?

— Нет, я говорю, что, когда Нагуа будет устранена, ты займешь ее место — и твое собственное по праву.

— Но ведь Государыня Сердца не может быть разведена!

— Если она перестанет ей быть, то развод возможен, как и для всякой другой женщины.

— Путь смерти? Нет, я его не хочу. Совесть имеет закон, если его нет у любви. Иди к своей жене и постарайся, чтобы она никогда не узнала о твоих словах.

— Это твое последнее слово, Майя?

— Почему ты спрашиваешь?

— Потому что многое зависит от тебя. Вскоре соберутся граждане и сановники, чтобы решить, кто должен править, твой отец или я. Обещай быть моей женой, и я поступлюсь в пользу твоего отца. Он будет касиком до конца своих дней. Откажись — и я буду мстить тебе, твоему отцу и твоим друзьям.

— Будет, чему суждено. Твои угрозы меня не пугают. Можешь составлять заговор против облагодетельствовавшего тебя старика, но я говорю тебе: никогда я не буду твоей женой!

— Может быть, ты еще возьмешь свои слова обратно, — произнес он спокойно и с поклоном ушел.

— У вас опасный враг, — сказал я Майе.

— Я его не боюсь.

— По-моему, он крайне опасен. Народ очень неспокоен, и я не удивлюсь, если мы не увидим завтрашнего дня.

Мы подошли к сеньору.

— Помогите мне сойти вниз, я очень устала. Дайте вашу руку… Мы долго вас задержали? Я сделала для вас полезного больше, чем сделала бы для себя!

— Что это значит?

— Узнаете это в свое время… Но дорого дала бы я, чтобы наша нога не ступала в этот город.

Два часа спустя, уже в свите Зибальбая и Майи, мы снова очутились наверху пирамиды. Теперь на ней были тысячи людей, все взрослое население города. Около жертвенника, по правую сторону, стояли Тикаль и Нагуа и двое или трое знатных туземцев, хорошо вооруженных, с отрядом воинов позади каждого из них. По ту сторону алтаря сидели лишь немногие знатные лица. Туда же прошел и Зибальбай со своей дочерью. На пути им все низко кланялись, не исключая и Тикаля.

Вслед за ним появились два жреца, возложившие на алтарь цветы и вознесшие короткую молитву к Сердцу Небесному о милостивом принятии их жертвоприношения. Затем заговорил Зибальбай. Я заметил тревогу на его лице, руки его дрожали, лицо было бледно, но гневно.

— Старейшины и граждане Города Сердца, вы помните, что ровно год тому назад я, касик и верховный жрец этой страны, оставил город для великой миссии, которая заключалась в том, чтобы найти недостающую часть священного символа, лежащего в священном храме, ту часть, которая носит название «День» и которая считалась навсегда утраченной. Наш народ пережил много бедствий, его окончательное исчезновение близко, он вымрет и будет забыт. Вы знаете также пророчество: когда День и Ночь соединятся вместе на главном алтаре, то наш народ возродится и будет опять велик. Вы знаете, что голос повелел мне идти к морю искать «День» и присоединить к «Ночи». Получив согласие совета старейшин, я отправился один, в сопровождении дочери, много вытерпел и теперь вернулся с полным успехом, так как недостающая часть хранится на груди вот этого пришельца Игнасио.

В толпе пробежал шепот изумления. Зибальбай продолжал.

— Обо всем этом я подробно расскажу всем высшим посвященным в священном храме в день поднятия вод, в один из тех восьми дней в году, когда должен заседать совет. Теперь я хочу говорить о других делах. Вы выбрали временным правителем единоплеменника Тикаля с тем, что, если я не вернусь через два года, он будет вашим касиком. Я вернулся через год и вот что обнаружил: Тикаль, жених моей дочери, женился на другой девушке. Он сам говорил об этом вчера. Вчера же многие меня встретили недружелюбно, хотя я не нарушал никаких клятв, а только служил своему народу. Мне сказали некоторые, что я низложен и что касик теперь Тикаль. Скажите же мне теперь вы все: я, ваш касик, разве я низложен?

В толпе послышался возглас «нет, нет», но слабый. Большинство молчало и глядело на Тикаля. Тогда заговорил Маттеи.

— Как один из тех, которые имеют отношение к избранию Тикаля, я, прежде чем отвечать, спрошу тебя, Зибальбай, зачем ты привел с собой двух чужеземцев, Игнасио и Сына Моря, так как закон наш говорит, что тот, кто приведет сюда чужеземца, должен вместе с ним быть предан смерти?

Зибальбай молчал. По странной случайности он забыл о существовании этого закона, но, собравшись с мыслями, спокойно сказал:

— Твоими устами спрашивает коварство и ложь, как она уже заставила тебя дать неправильный ответ звезд о моей мнимой смерти. Я упустил этот закон из внимания, потому что Игнасио не простой чужеземец, он по ту сторону гор Держатель Сердца, а Сын Моря ему брат и посвящен в высшую степень нашего Братства. Они оба спасли меня и мою дочь от смерти и теперь оба последовали за мной, чтобы исполнить великое пророчество. Мы условились с Игнасио, который желает освободить наших братьев от ига белых, что он придет со мной сюда, когда исполнится пророчество и мы все тому будем свидетельствовать, я дам ему все средства, необходимые для его цели, а он приведет нам сюда — в чем мы нуждаемся, чтобы не вымереть окончательно — жен и мужей, чтобы обновить нашу застывшую кровь. Сегодня ночью мы проверим пророчество на священном алтаре, узнаем волю нашего божества и согласно ей решим участь этих двух чужеземцев. Перед вами открывается великое будущее, поэтому не давайте духу возмущения проникать в ваши сердца. Последуйте за мной, оставайтесь верными мне, — и ваша слава скоро засияет, как сияет солнце перед маленькой звездой! Я сказал, вам выбирать.

Общее молчание взволнованного собрания было ответом на горячую речь Зибальбая. Это молчание нарушил Тикаль, громким голосом обратившийся к присутствующим:

— Правы были те, которые говорили, что старик сумасшедший! Поймите, что он предлагает вам: вернуть ему, нарушившему закон, власть для того, чтобы отдать накопленные веками сокровища приведенным им двум ворам, чтобы после того мы открыли двери пришельцам, вдали от которых мы так счастливо жили столько времени. Дети Сердца, хотите ли вы этого?

Все стоявшие на стороне Тикаля громко кричали:

— Никогда, никогда!

Этот крик был подхвачен простым людом, хотя он, как я думаю, не вполне понимал, как обстоит дело.

— Кого же вы выбираете: меня, законно поставленного, или Зибальбая, нарушившего закон и потерявшего рассудок?

— Тебя, Тикаль, тебя! — кричала толпа.

— Благодарю вас, сановники и граждане. А как же поступить со старым безумцем и с теми, которым он выдал нашу тайну?

— Убить их! — ответили многочисленные голоса.

— Взять этих людей!

Они бросились к нам, и сеньор уже готовился обнажить свой нож, но я удержал его руку:

— Бога ради, остановитесь! Если вы тронете хоть одного из них, они немедленно убьют всех нас.

— Они это сделают в любом случае, — ответил сеньор, — впрочем, как хотите.

Пришедшие с Зибальбаем его сторонники расступились, и мы вчетвером остались одни.

— Трусы! — воскликнул Зибальбай и, выхватив нож, уложил на месте того, кто шел впереди (как я узнал потом, важного сановника, начальника стражи).

Но вслед за тем его схватили и обезоружили, схватили также сеньора и меня и потащили к алтарю. На свободе оставалась только одна Майя. Почему-то никто даже не дотронулся до нее.

— Что сделать с этими людьми? — вторично спросил Тикаль.

— Убить их! — еще громче отвечал народ.

Над нашими головами замелькали ножи, когда раздался голос Майи:

— Постойте! Не оскверняйте алтаря кровью невинных людей… Или вы забыли закон, что никто не может быть предан смерти без суда в совете и перед лицом касика? А этих людей судили? Они могли оправдаться?.. Если мой отец низложен, то не Тикаль, а я — его наследница, я — ваш касик.

— Майя, ты верно говоришь в отношении твоего отца! — ответил Тикаль. — Но эти двое — чужестранцы, к ним наш закон не относится, и народ вправе их сейчас же казнить.

— Говорю тебе, что они неповинны, что если есть тут виновные, то это скорее мой отец и я. Не начинай своего правления убийством. Мы обещали им обоим безопасность, а если они будут осуждены на смерть, то и я умру с ними.

В ее руках блеснул кинжал; в толпе раздались некоторые одобрительные возгласы:

— Верно верно! После Зибальбая ты — наша повелительница.

В воздухе надо мной продолжали висеть несколько поднятых ножей. Я считал свою жизнь конченной, но суждено было иначе. До моего слуха, всегда очень тонкого, долетели несколько слов, которыми обменялись между собой Тикаль и Нагуа. Я мог слышать, так как был ближе других к ним.

— Она исполнит свою угрозу, — говорила Нагуа, — и это будет твоей гибелью. Ее отца ненавидят, а ее все боготворят!

— Зачем ей жертвовать жизнью за благо чужеземца? — с недоумением спросил Тикаль.

— Кто знает! Он — ее друг, а женщина иногда способна отдать жизнь за друга! — с улыбкой ответила Нагуа, — Делай как знаешь, но я думаю, что если Майя умрет, то и нам не видать завтрашнего дня.

Я очень испугался за судьбу сеньора, когда заметил полный ненависти взгляд, которым посмотрел на него Тикаль. Обращаясь к Майе, он сказал:

— Ты взываешь к законам страны для своего отца, себя и этих пришельцев?.. Завтра мы пригласим судей и здесь, в присутствии народа, произведем суд.

— Нет, Тикаль, так нельзя! — возразила Майя/ — Для нас четверых, высших братьев, есть только один суд — это совет Сердца, заседающий в святилище, который должен состояться на восьмой день после поднятия вод… Не так ли, братья мои?

— Если они также члены Братства, то это так! — послышались голоса.

— Пусть будет так! — решил Тикаль. — А до тех пор я должен взять вас под стражу.

Майя поклонилась ему, а потом народу, говоря:

— Прощайте. Если вы не увидите нас больше, то знайте, что я и отец преданы смерти Тикалем, который захватил наше место. Поручаю вам отомстить за нас!

Глава 17

ПРОКЛЯТИЕ ЗИБАЛЬБАЯ
Мне помогли подняться с земли.

— Смерть была близка! — заметил сеньор не то с улыбкой, не то с сожалением.

— Она и остается близко! — ответил я ему. — Но мы выиграли пока несколько дней.

Благодаря Майе!

Нас отвели в небольшую комнату на вершине пирамиды, предназначенную для стражи, и закрыли за нами тяжелую дверь. Зибальбай молча опустился на скамейку, пристально глядя в стену. Можно было думать, что он способен видеть сквозь препятствие. До нас доносился шепот спускавшихся по лестнице людей.

— Вы спасли на время нашу жизнь, — обратился сеньор к молодой девушке, — но что делать теперь?

— Не знаю! В пирамиде есть комната, где нас будут держать до дня суда… Я так думаю, потому что они не решатся оставить нас на свободе, опасаясь волнений.

Не успела она закончить этих слов, как открылась дверь и вошел Тикаль в сопровождении Маттеи и еще нескольких знатных людей.

— Что вам угодно? — спросил их Зибальбай.

— Чтобы вы последовали за мной, — ответил Тикаль. — А у тебя, Майя, прошу прощения, что подвергаю заключению тебя и твоего отца, но у меня нет иного средства спасти вас от народной мести.

— Нам не мести народа надо страшиться, а твоей ненависти!

— В твоей власти ее уничтожить!

— В моей власти, быть может, но не в моем желании!

Через прилегающее небольшое помещение, в котором жили очередные дежурные жрецы, и сквозь искусно сделанную в задней стене раздвижную дверь нас привели к крутой лестнице, ведущей вниз. Через двадцать ступеней оказалась еще дверь, потом узкий проход, затем опять дверь и внутренняя лестница. После нескольких таких переходов мы остановились перед широкими дверьми, за которыми была расположена очень большая комната со многими дверьми по бокам; некоторые были открыты и вели в другие, небольшие комнаты, некоторые были закрыты. Большая комната, как я узнал позднее, некогда служила для собраний жрецов, но теперь их было уже так мало, что они в ней совершенно не нуждались и комната служила темницей для знатных преступников. Освещена она была несколькими серебряными светильниками. В разных местах стояли столы и скамейки. Маттеи указал нам еще на несколько меньших комнат, которые должны были служить нам спальнями. Он же обещал присылать нам пищу.

После этого нас оставили одних.

— Теперь его час, — сурово произнес Зибальбай, — но пусть Тикаль молит богов, чтобы мой час никогда не наступал!

Он отошел в сторону и опустился на одно из приготовленных лож, Майя направилась к нему, желая услужить и помочь, но он отогнал ее прочь, и она снова вернулась к нам.

— Грустное место, — заметил сеньор шепотом, так как вследствие эха громкий говор звенел по всей комнате. — Но как оно ни мрачно, все же пока безопаснее, чем был освещенный солнцем верх пирамиды с ножами у горла.

— Здесь в полной безопасности сохранятся наши кости до окончания мира! — с горькой усмешкой проговорила Майя. — Здесь смерть сторожит людей, и отсюда нет спасения. Не была ли я права, предостерегая вас от нашего города и его обитателей? Я предупреждала вас обоих, а теперь вы своей жизнью заплатите за свое безумие.

— Чему быть, тому не миновать! — сказал сеньор. — Я надеюсь, что худшее прошло и что нас не убьют. На нас накинулись из-за резкости вашего отца, но теперь несчастье укротит его.

— Никогда! Ведь они правы: он безумец, как и вы, Игнасио… Лучше осмотрим нашу темницу, я ее еще никогда не видела.

Она взяла один из светильников и стала обходить комнату. Напротив тех дверей, через которые мы вошли, были совершенно такие же. Сквозь щели до нас дошел свежий воздух, по-видимому извне.

— Куда они ведут? — спросил я.

— Не знаю. Быть может, в святилище, через потайной ход. Вся пирамида полна комнат, служивших складами оружия и припасов; здесь же хоронили жрецов….

Шаг за шагом мы обходили комнату, стараясь попасть во все встречные двери. Одна из них не была закрыта на замок, и мы вошли. На длинных полках мы нашли множество свернутых в трубки рукописей, под толстым слоем пыли. Открыв наудачу одну из них, Майя показала нам оригинальный способ художественного письма.

— Этой рукописи много веков! — сказала Майя. — Чтобы не скучать, мы будем изучать историю…

И она с пренебрежением бросила на пол бесценную рукопись.

Соседняя дверь, деревянная, была закрыта, но сильный удар ногой вышиб замок, и мы вошли в новую небольшую комнату, где лежали перевязанные желтыми и красными лентами металлические бруски.

— Медь и свинец! — сказал сеньор, глядя на них.

— Нет! — возразила Майя. — Золото и серебро, за которыми вы так гонитесь по ту сторону гор… Смотрите, что написано на стене: «Получено с южных рудников, отложено отдельно для храма Сердца и для храмов Востока и Запада».

Я не верил своим глазам. В одной кладовой, притом всеми забытой, золота было больше чем достаточно, чтобы привести в исполнение мои самые смелые планы.

— Быть может, вы это все получите, Игнасио, но я боюсь, что здесь вы найдете себе только могилу, как и я, и сеньор!

Продолжая осмотр, мы наткнулись на кладовую с разными сосудами, употреблявшимися при богослужении, очень тонкой и чеканной работы, золотыми и серебряными. Сеньор случайно толкнул ногой какой-то большой ящик, который оказался незапертым. В нем мы увидели священные одежды жрецов, тканные золотом, и пояс с крупнейшими изумрудами. Майя взяла пояс и передала мне со словами:

— Это очень пойдет вам, наденьте пояс, ведь он вам нравится!

Я взял пояс и надел, но не поверх одежды, а под нее. Впоследствии я этими изумрудами заплатил за асиенду и окружающие ее земли. Вот происхождение того изумруда, который теперь принадлежит вам, сеньор Джонс.

Шум шагов заставил нас прекратить поиски. В комнату вошли люди, принесшие несколько блюд с кушаньями. Они дожидались, пока мы не насытились, потом собрали остатки еды и посуду, наполнили светильники маслом и ушли, за все время не проронив ни одного слова, ни доброго, ни худого.

Посидев еще некоторое время, мы разошлись по своим отдельным комнатам и кончили тем, что заснули. Потом встали, разговаривали, ели, когда нам приносили еду, ложились спать и опять вставали, совершенно потеряв счет часам и дням, так как к нам не проникал ни один луч дневного света.

Судя по числу приходов тюремщиков с едой, должен был, по моему расчету, идти третий день, когда к нам опять пришел Тикаль, в сопровождении всего четырех стражников.

— Их немного, но достаточно, чтобы нас прирезать! Нам нечем защищаться! — сказал сеньор.

У нас действительно было отобрано все оружие.

— Не бойтесь, друг, — успокоила его Майя, — они не сделают этого так открыто.

— Что тебе нужно, предатель? — грозно спросил Зибальбай. — Если ты пришел убить меня, то действуй скорее, потому что я должен предстать пред лицами богов, которых я молю о мщении за меня!

— Я не убийца! Если ты умрешь, то только согласно закону, который ты нарушил… Мне хочется переговорить с тобой наедине.

— Говори при них или сохрани свои слова несказанными! Тикалю пришлось уступить. Он велел страже отойти в сторону и тихо заговорил.

— Слушай, Зибальбай! Позавчера утром я видел твою дочь на вершине пирамиды и говорил ей, что люблю ее по-прежнему и что взял себе другую жену только поверив словам Маттеи. Я сказал ей, что если она согласится быть моей женой, то я отпущу Нагуа, а тебе уступлю место касика на всю твою жизнь. Я сказал ей также, что если она откажется, то я буду врагом тебе, ей и ее друзьям. Она ответила с презрением. Что случилось затем, ты сам знаешь.

Зибальбай повернулся к Майе.

— Этот человек говорит правду?

Она собиралась отвечать, не знаю что, но Тикаль продолжал:

— К чему ее ответ? Этот чужеземец (тут он указал на меня) слышал мои слова. Теперь я вновь повторю свое предложение, на тех же условиях. Все это я готов сделать из любви к ней, потому что она свет моих очей, дыхание моей груди, и без нее нет мне никакой радости в жизни.

Зибальбай сложил руки и громко воскликнул:

— Благодарю вас, о боги, что услышали мои молитвы и указали путь к устранению междоусобицы! Возьми Майю, Тикаль, если ты хочешь. С Маттеи придется бороться, но вместе мы его легко одолеем! Радуйся, Игнасио, ты совершишь свое великое дело!

Я не радовался, потому что знал, что моя мечта будет принесена в жертву прихоти женщины. Поэтому я сказал Зибальбаю:

— Погоди. Майя еще ничего не сказала.

— Что же ей говорить?

— То же, что я позавчера сказала Тикалю, — медленно заявила девушка, — что мне нет до него дела.

— Нет дела! Нет дела! Ты забыла, дочь, что он — твой жених?

— Отец, я не выйду замуж за человека, который изменил клятве и не мог подождать всего один год.

— Будь благоразумна! Тикаль ошибся и теперь хочет все исправить. Я ему прощаю, ты тоже должна простить… Не думай больше, Тикаль, о сумасбродстве девчонки, а вели принести пергамент и чернил, чтобы написать договор. Я стар, и у меня мало времени; не пройдет, пожалуй, и года, как ты получишь по праву то, чего теперь добиваешься силой.

— Я принес с собой договор, но Майя согласна?

— Да, да, она согласна!

— Я не согласна, отец! Я обращусь к народу за защитой, я лучше наложу на себя руки.

— Тикаль, оставь нас на некоторое время. Она с ума сошла. Вернись через несколько часов, она будет тогда иного мнения.

Когда мы опять остались одни, он обратился к дочери:

— Твои уста произнесли ложь, когда ты говорила, что не хочешь идти за Тикаля, потому что он не сдержал данного тебе слова. Твой отказ имеет другую причину. Здесь замешан этот белый человек, которого в его собственной стране зовут Джеймсом Стриклендом. Ты так долго смотрела на него, что уже не можешь выкинуть его образ из своей груди. Правду ли я говорю?

— Правду, отец. Тебе я не буду лгать!

— Я очень огорчен за тебя и за этого белого человека, если только он не видел в тебе временной забавы, но ты должна подчиниться требованию общего блага. Твои желания ничто в сравнении с исполнением пророчества о спасении и восстановлении могущества нашего народа. Неужели все мои планы должны рушиться из-за упорства сумасбродной девушки?

— Мой долг себе самой и тому, кого я люблю, выше моих обязанностей по отношению к тебе и выше твоих мечтаний о народном счастье. Проси все что хочешь, даже жизнь мою, и я повинуюсь, но только не это.

— Чем я могу убедить эту упрямую девчонку?.. Хоть вы скажите ей, белый человек, что отказываетесь от нее. Я надеюсь, что ваше сердце мужественно и что вы поймете, о каких важных вопросах идет речь?

— Зибальбай, мне предстоит огорчить вас, но судьба моя связана с судьбой Майи и я не могу убедить ее выходить замуж за ненавистного ей человека.

— Слушай теперь ты, друг Игнасио. Ведь ты не влюблен подобно твоему белому брату. Научи их, что надо приносить в жертву собственные прихоти, когда затронуто столь важное дело. Ведь ты сам заинтересован в успехе… Я тебе отдам все сокровища, которые находятся здесь, и мечта твоей жизни, из-за которой ты столько перенес, будет исполнена. Скажи мне те слова, которые нужно произнести, чтобы склонить мою дочь или ее обожателя на нашу сторону… Иначе через несколько дней нам всем предстоит вместо торжества позорная смерть от руки Тикаля и его сторонников.

Сердце мое замерло. Он говорил правду. Если Майя примет предложение Тикаля, то мой народ будет спасен от тяжелого ига иноплеменников. Но что я мог поделать с ней? Что может поколебать любящее женское сердце?

Но в отношении моего друга дело обстояло иначе. Я ему собирался сказать, что от одного его слова зависит не только моя жизнь, но и жизнь целого народа, что нельзя ему, белому, ожидать счастья от любви цветной девушки и что лучше ему с ней расстаться для их же обоюдной пользы.

Майя точно читала мои мысли и сказала:

— Игнасио, помни свою клятву!

Тут я вспомнил свои слова, сказанные в пустыне, и ответил Зибальбаю:

— Я не могу помочь твоему желанию, потому что обещал не становиться между твоей дочерью и моим другом. Сегодня, во второй раз в моей жизни, женщина разрушает все мои надежды, столь близкие к осуществлению, но я ничего не могу изменить.

Зибальбай мне ничего не сказал, но обратился к сеньору:

— Белый человек, вы слышали слова своего друга, они должны сильнее всяких просьб проникнуть в вашу душу. Но если вы будете упорствовать, я скажу все Тикалю и отдам вас в его распоряжение. А он мстителен и не постесняется принять все меры, чтобы вас убрать. Вас ожидает смерть. В последний раз спрашиваю вас, что вы выбираете: жизнь или смерть?

— Смерть лучше! — твердо ответил сеньор Джеймс. — Мне очень жаль вас, Зибальбай, и еще больше вас, друг мой Игнасио. Но, видно, такова судьба! Если Игнасио не может забыть своей клятвы, то как я могу нарушить свое обещание, которое дал Майе? Трусость нигде не уместна — и здесь также. Если только Майя не откажется от меня, то я буду ей верен до самой смерти.

— Я буду твоей в жизни и после смерти! Делай, отец, что хочешь, пусть даже умертвят его, но я не отдамся Тикалю живой и в долине смерти найду избранного супруга.

Зибальбай вскочил с места и, сверкая глазами, громко произнес:

— При последнем твоем издыхании я буду призывать на тебя и твоих детей проклятие богов. Пусть сердце твое разрывается на части от горя, имя твое пусть будет словом позора, пусть слова в твоих устах будут пеплом!.. Мне кажется, что я предвижу будущее! Ты достигнешь своей цели, ты с помощью обмана станешь его женой, он будет некоторое время близок тебе, но ты должна будешь заплатить за это дорогой ценой, — которую с тебя спросят и которую ты дашь, — ценой гибели всего твоего народа!

— Отец, пощади! Возьми назад твои слова!

— У меня столько же жалости к тебе, сколько у тебя — к моим сединам и моим печалям. Ты не щадишь меня, а я должен дать тебе пощаду? Пусть мое проклятие разобьет твое сердце и сердце того, кто отнял тебя у меня!

И он тяжело свалился на пол.

Глава 18

ЗАГОВОР
Майя была в отчаянии, а мы все были так беспомощны, и нечем было пустить старику кровь. Зибальбай продолжал лежать неподвижно. Вошел Тикаль и с недоумением смотрел на нас. — Разве старик спит? — спросил он.

— Да, спит, и думаю, никогда уже не проснется, — ответил я. — Нет ли у вас тут врачей?

— Есть, я их сейчас пошлю. Лучший среди них Маттеи, он придет.

— Вот и исполнились слова Зибальбая, — заговорил сеньор, — что скоро будет вашим по праву то, что вы взяли силой!

— Нет! По праву власть принадлежит Майе, но она моя по насилию, если только…

Обращаясь к Майе, он добавил:

— Тебе разве нечего мне сказать?

— Оставь меня! Видишь, отец мой, быть может, мертв! Сеньор что-то хотел сказать, но я поспешил его остановить и возобновить просьбу о врачах.

Через несколько минут к нам вошел Маттеи, слуга нес за ним ящик с лекарствами и инструментами. Он осмотрел Зибальбая и насильно влил ему в горло какую-то жидкость.

— Дело его плохо. Мне кажется, что он не встанет… Как это все произошло? — спросил он у нас.

— Отец мой умер, проклиная меня, — ответила Майя.

— Почему он тебя проклял?

— Отошли своего слугу, и я все скажу тебе. Когда это было исполнено, она продолжала:

— Вот почему: пока мы странствовали в пустыне, Тикаль, мой жених, взял себе другую жену, Нагуа. Но если он дал твоей дочери власть и почет, то не дал ей любви. Теперь, после нашего возвращения, он предложил моему отцу признать его опять касиком с тем, чтобы я согласилась быть его женой!

— Но ведь жена касика не может быть разведена или удалена от трона и ложа Повелителя Сердца! — воскликнул Маттеи.

— Тикаль собирался убить ее и тебя, чтобы я могла занять ее место. Глаза Маттеи сверкнули, как молнии.

— Продолжай, Майя, продолжай! Я покажу ему!

— Отец мой согласился, но я отказалась, потому что мне нет до него никакого дела. Вот почему отец проклял меня!

— Но если ты не хочешь выйти замуж за Тикаля, то, верно, желаешь быть женой другого человека?

— Да, — ответила она, опуская глаза, — я люблю этого белолицего, которого вы называете Сыном Моря, и хочу быть его женой… Но Тикаль очень силен, и возможно, что для спасения жизни моего возлюбленного и его друга мне придется броситься в объятия Тикаля. Он ждет моего ответа. Теперь ты сам знаешь, в каком мы положении. Одна, в темнице, я не могу бороться с Тикалем… Скажи, настолько ли я еще любима в народе, чтобы он смог низложить Тикаля в мою пользу?

— Не знаю! Но ты не захочешь, чтобы я сам помогал тому, что повлечет за собой мою гибель и позор дочери. Я буду откровенен с тобой. Я подал голос за избрание Тикаля с тем, чтобы он женился на моей дочери. Таким образом я сделался первым после него… Теперь скажи мне, что тебя больше прельщает: быть касиком этой страны или стать женой человека, которого любишь?

— Я желаю быть женой своего белого друга и потом навсегда оставить эту страну, чтобы поселиться среди живых людей. Желаю, чтобы Игнасио дали столько золота, сколько нужно для его целей, а затем пусть Тикаль и Нагуа правят страной до конца света.

— Ты просишь немного, и я постараюсь тебе помочь. Я ухожу, но если Тикальпридет опять, ничего ему не говорите. Ваша жизнь зависит от этого.

В следующие два дня приходили еще другие врачи, но сознание не возвращалось к Зибальбаю, царило уныние. Наконец Майя сказала:

— В несчастный день мы встретились тогда на Юкатане!.. Здесь ожидает нас всех только горе. Поэтому не лучше ли мне согласиться на условия Тикаля? Я потребую, чтобы я сама проводила вас по ту сторону гор, одаренными всем, чего только пожелаете, и богатствами до конца жизни. За меня нет надобности беспокоиться. Я отдамся не Тикалю, а смерти и умру за вас, но неопозоренной.

— Не говорите так, Майя! Я виноват в том, что мы пришли сюда. Меня увлекло любопытство, кроме того, если бы мы вернулись, мне пришлось бы покинуть Игнасио… Не теряйте мужества, я уверен, что мы еще счастливо выберемся из этой темницы.

Я слушал их беседу и сам предавался довольно грустным размышлениям. В дверях нашей комнаты показался Маттеи. Его первый вопрос был о Зибальбае.

— Он жив еще, но больше ничего нельзя сказать, — ответил я.

— Он недолго проживет, — сказал Маттеи, внимательно осмотрев больного. — Оно и к лучшему: смерть ему вернейший друг… В народе многие обвиняют Тикаля в убийстве дяди и требуют провозглашения Майи касиком. Он собрал там тайный совет, на котором почти всеми было решено для подавления смуты предать смерти и тебя, Майя, и, конечно, обоих иноземцев. Тикаль утвердил этот приговор, но, прежде чем исполнитель успел уйти с заседания, отменил решение, говоря, что не может принять участие в смерти невинной девушки… Впервые я видел, что сердце одолело у него разум. Вы спаслись, но лишь на время. Смерть ожидает вас с часу на час.

— Есть ли у вас какой-либо план для нашего спасения? — спросил я.

— Зачем? Я первый выгадаю от вашей смерти.

— В таком случае, ты первый и умрешь! — воскликнул сеньор, быстро становясь между Маттеи и входной дверью и подходя к нему с сжатыми кулаками.

Старик только усмехнулся.

— Если я не вернусь в совет, то они придут сюда и тогда…

— Найдут твою дохлую шкуру! — добавил сеньор.

— Может быть! Но от этого всего будет в выгоде моя дочь, которую я люблю больше жизни. Впрочем, я ведь не говорил, что у меня нет плана для вашего спасения, я только спросил, какая мне в нем надобность.

— Говорите скорее!

— Я не знаю, насколько он будет приятен Майе, но другого нет, и надо выбирать между ним и смертью. Ваша жизнь в моих руках, и если бы она была нужна для счастья моей дочери, то я бы не задумался ее взять.

— Если мы не примем твоего плана, то я сверну тебе шею! — с угрозой произнес сеньор, но старик, казалось, не обращал на него никакого внимания и спокойно продолжал:

— Тикалю удалось прекратить волнение обещанием, что совет старейшин разберет это дело в день подъема вод, сначала в святилище, а потом на глазах у всего народа. Слова Зибальбая крепко запали в память, и народ жаждет знать, что случится, если пророчество исполнится. Народ, многие сановники и даже некоторые старейшины думают, что безумие Зибальбая ниспослано свыше, с неба, и что небесный голос побудил его идти в далекое странствие… Я уже стар, давно служу богам и приношу им жертвы, но еще никогда не случалось, чтобы они исполнили те просьбы, которые к ним обращены, или чтобы бессмертные что-либо говорили смертным. У этих чужеземцев свои, не наши, божества… И вот я думаю, что, будь я на вашем месте, я нашел бы удобным вселить голос в безмолвные уста наших богов.

— Что это значит? — спросила Майя.

— Вот что: когда разъединенные части сердца соединятся в условленном месте на алтаре, то боги дадут какой-либо закон, который будет нам путеводным лучом в будущем. Я знаю, что древний символ на алтаре имеет внутри пустоту, и возможно, что там мы найдем какое-либо откровение, имеющее отношение к нынешним событиям. Может быть, там совершенно пусто… Недавно я нашел в храме письмена, которые, если бы они оказались в алтаре, имели бы большое значение для вас…

— Прочти! — сказала Майя. Маттеи прочел:

«Это — голос безымянного божества, который его пророк слышал в год создания храма и начертал на золотой скрижали, которую вложил в тайник святилища, чтобы быть провозглашенным в тот далекий час, когда будет найдено утраченное, День и Ночь соединятся вместе. Голос говорит тебе, единственной дочери вождя, имя которой есть имя народа. Когда народ мой состарится, число его уменьшится и сердца очерствеют, возьми себе в супруги мужа из белого племени, сына далекой страны, которого ты приведешь из-за пустыни, чтобы мой народ мог возродиться, и вся страна будет принадлежать твоему ребенку, ребенку божества, — восток и запад, север и юг, подобно тому, как мои крылья раскинуты между восходом и заходом солнца».

— Ты сам составил эту надпись, — хладнокровно проговорила Майя, — и хочешь, чтобы я вложила ее в тайник святилища, потому что сам боишься проклятия, которое тяготеет над тем, кто совершит кощунство или скажет ложь перед жертвенником… Если ты не боишься мщения божеств, то опасаешься мщения Братства.

— Говоря правду, я опасаюсь и того и другого. Но у вас выбора нет.

— Что же делать? — обратилась к нам Майя. — Я не знаю, что ему ответить. Я больше не доверяю своему народу и склоняюсь в вашу веру. Если мы не поклоняемся здешним богам, то все-таки давали клятву, вступая в Братство. Пусть смотрит и говорит первый, умнейший. Игнасио, ваше мнение?

— Я против обмана. Я не признаю богов этой страны, но у себя на родине знаю Братство и не могу содействовать обману в его среде. И все-таки, так как тут затронута наша жизнь, я говорю, что если вы двое решите дело утвердительно, то я буду связан вашим решением. Но если ваши голоса разделятся, то пусть несогласный подчинится общему решению.

— Теперь, мой возлюбленный, что скажете вы? Что лучше: смерть и чистая совесть или обман и моя любовь в придачу…

— У меня нет выбора, — перебил ее сеньор. — Не боюсь умереть, но как человек, естественно желаю жить. Здешние боги мне ничто, но как член Братства я считаю себя связанным. Нужно совершить обман, а я еще никогда этого не делал. Но при этом я полагаю, что человек может выбрать жизнь и любовь вместо безропотной смерти и при этом не запятнать рук. Впрочем, в этом деле, как и во всяком другом, я исполню твое желание, и если ты предпочитаешь умереть, умрем вместе.

— Нет, будем жить! Нас ожидает счастье в другой стране. Боги не спасли моего отца и не остановили Маттеи от измены. Я готова подвергнуться их мщению, лишь бы хоть год прожить около моего возлюбленного!

— Пусть будет так! — произнес Маттеи, а из угла, где лежал Зибальбай, мне почудился сдавленный стон.

— Что же дальше? — спросила Майя.

— Идем в святилище… Надо взять талисман. Где же он?

— У меня половина, — ответил я, — другая у Зибальбая.

— Майя, возьми ее!.. Ты должна!

Майя сняла с груди отца половину символа, говоря про себя:

— Мне кажется, что я граблю умирающего!

— Чтобы спасти живых, — добавил Маттеи.

Взяв светильники, мы двинулись в путь. Маттеи шел, открывая двери и не запирал их за собой. Я спросил его о причине, и он ответил:

— Потому что никто не может следовать за нами, и еще потому, что, если нам придется бежать, пройти сквозь открытые двери легче, чем сквозь закрытые.

— От чего нам бежать?

Маттеи только пожал плечами. Миновав несколько лестниц и дверей, мы дошли наконец до мраморной стены. Нажав где-то на камень, Маттеи указал на открывшийся вход, и мы один за другим очутились в самом храме. Нашим глазам представилось громадное изображение божества с человеческими чертами, из камня, подобно многим, которые встречаются в развалинах нашей страны, только лицо было у него из тончайшего алебастра и светилось от поставленного сзади светильника. Перед этим идолом стоял черный жертвенник. Сняв лежавшее на нем покрывало, Маттеи показал под ним нечто, похожее на человеческое сердце из красного камня с золотыми жилками. Посреди виднелось небольшое отверстие.

— По преданию, когда обе половины сердца будут опущены в это отверстие и соединятся, то сердце-футляр откроется и обнаружит то, что хранится внутри уже тысячу лет. Половина символа долго покоилась здесь, пока ее не взял с собой Зибальбай. Вокруг алтаря старинными письменами, которые я могу прочесть, сказано, что если талисман будет сдвинут с места, то сдерживающие внешние воды шлюзы откроются, воды затопят город и все жители погибнут… Теперь приступим к нашему делу. Чужеземец, передай Майе твою половину символа, чтобы она соединила их вместе и вложила в приготовленное место.

Майя колебалась. Ободряющие слова Маттеи на нее не подействовали, и он посмотрел на меня, но я тоже отказался. Тогда вызвался сеньор:

— Дайте мне. Я ничего не боюсь! Я до сих пор слышу звук от стука изумрудов о каменный футляр.

Наступили мучительные мгновения ожидания. Прошло около минуты, но мы ничего не замечали. Тогда Маттеи высказал предположение, что ржавчина могла изъесть пружину, и своим посохом сильно нажал в отверстие, так что, мне показалось, камни хрустнули.

Сердце медленно раскрылось, словно цветок, символические части выпали на алтарь, а под ними мы заметили какой-то предмет. Это оказался рубин, выточенный наподобие человеческого глаза. Рядом лежала золотая чашечка со старинной надписью.

— Что здесь написано? — спросила Майя.

— Не лучше ли не читать? — предложил Маттеи, но, уступая нашим настояниям, прочел:

«Око, спавшее и теперь пробудившееся, видит сердце и намерения нечестивого. Я говорю, что в час разрушения моего града все воды озера не смоют их греха».

Нам стало жутко. Это были пророческие слова, и хотя я не верил богам этой страны, но все-таки посмотрел на освещенное лицо идола, и мне показалось, что оно смотрит на меня с укоризной.

Дрожащими руками положил Маттеи приготовленную табличку взамен этой и сказал сеньору:

— Закрой сердце и возьми обратно обе части, белый человек!

Но едва мы повернулись, чтоб выходить, как Майя громко вскрикнула и упала бы на каменный пол, если бы сеньор вовремя не поддержал ее. В дверях, через которые мы входили, стоял Зибальбай! Как он попал сюда, как у него хватило сил пройти весь длинный переход — неизвестно, но было несомненно, что он все видел и слышал. Лицо его дышало гневом, но он ничего не мог сказать. На губах была пена, но они были безмолвны. Это была последняя вспышка угасающей жизни, он зашатался и замертво упал к ногам дочери.

Я плохо помню эти ужасные часы. В себя я пришел уже в своей комнате, на собственном ложе. Действовали сеньор и Маттеи. Майя была в глубоком отчаянии. Но мы не долго оставались одни. Вскоре пришли знатные сановники и стража, чтобы воздать почести умершему касику.

На третий день тело Зибальбая было положено в золотой гроб и отнесено в «палату смерти» для вечного упокоения.

В этот же день — канун дня нашего суда, к нам пришел Тикаль. Он вежливо поклонился Майе и бросил на нас гневный взгляд.

— Теперь ты можешь спокойно царствовать! — сказала ему Майя.

— Не совсем! Я не скрою от тебя, что часть, и довольно значительная, народа говорит, что тебе надлежит быть касиком, а не мне. Еще при жизни твоего отца я предложил тебе некоторые условия. Теперь снова повторяю их. Если ты согласишься, то будешь повелительницей здесь, а твои спутники получат все, что только пожелают. Если же ты откажешься, то возникнет междоусобица, которая кончится гибелью одного из нас, но во всяком случае эти два чужеземца не останутся в живых… Выслушай меня и мою неугасшую любовь! Я поверил обману Маттеи, и во мне заговорило честолюбие. Прости меня и забудь мою измену тебе!

— Ты замышлял меня убить, — сказала ему Майя.

— Вернее, этих чужеземцев, потому что смерть их или одного из них сделала бы тебя сговорчивее! — с гневом воскликнул Тикаль.

— Оставим все это до завтра, когда боги должны произнести свой приговор. Я верю, что мой отец, умудренный богами, был прав, ожидая их откровения. Я готова им подчиниться, а теперь оставь меня!

— А если ничего не случится? — спросил Тикаль.

— Тогда ты повторишь свой вопрос, и я, вероятно, не отвечу «нет».

Глава 19

СУД
Прошел день, а к вечеру следующего наши служители принесли нам не только кушанья, но и новые одежды, а для Майи даже некоторые драгоценные украшения. Немного погодя явились жрецы, которые повели нас на заседание совета. После долгих дней заточения мы впервые вышли на свежий воздух и с наслаждением взглянули на звездное небо. Мы поднялись по наружной лестнице до верхней площадки пирамиды, а потом через лестницы и переходы стали спускаться вниз, как это было и в тот день, когда нас заключали в темницу. Мы миновали склеп, где покоились тела касиков. Все они были заключены в золотые гробы, имеющие очертание человеческого тела и изображение лиц на крышке. На место глаз были вставлены громадные изумруды. Майя остановилась перед двумя гробницами, в которых покоились ее отец Зибальбай и давно умершая мать. При этом она с грустью промолвила:

— Отец здесь последний пришелец и занял последнее место. Я желаю, чтобы меня просто похоронили в земле, и тогда мои останки обратятся в цветы. Здесь все так мрачно!

Перед одной из дверей нам преградили доступ два жреца с обнаженными мечами. Они просили, чтобы мы сказали им пароль, и Майя исполнила это. Мы наконец предстали перед членами совета. Еще на пути она сказала нам:

— Молчите оба, я буду отвечать за вас и буду вашей поручительницей.

Она отвечала на все вопросы одного из членов совета. Потом наступила очередь самого Тикаля в качестве верховного жреца. Он спросил:

— Скажи мне, как ты пришла сюда, ты и оба твоих спутника?

— Нас вело сердце, уста шептали, и мы следовали лучу ока!

— Покажи мне знаки ока, уст и сердца, иначе да погибнешь ты в этом мире и во всех следующих!

Я внимательно смотрел на Майю, но не мог заметить ее движений. По-видимому, она вполне удачно исполнила все положенное, так как Тикаль сказал:

— Подойдите, Сын Моря и Игнасио-странник, ближе и говорите, совет слушает вас!

Тогда я начал говорить:

— Братья, я хотя и чужестранец, но принадлежу к великому Братству и мой сан даже выше, чем у всех присутствующих здесь, за исключением Хранителя Сердца. Вы знаете, как мы пришли сюда по приглашению Зибальбая, вашего касика. Мы не нарушили запрета, а вошли в Священный Город по праву, потому что мы высокие члены общего Братства!

— Докажи! — предложил Тикаль. — Но пусть каждый из вас говорит отдельно. Уведите белого чужеземца!

Я стал задавать судьям вопросы, на которые некоторое время получал ответы, но потом даже сам Маттеи, учёнейший среди них, не маг ничего сказать. Мое право было признано, и мне отвели почетное место среди членов совета.

Зато сеньор не мог выдержать испытания. Он запнулся на втором вопросе, и Тикаль с сияющим лицом провозгласил:

— Видите сами, что это наглый обманщик! Какое он заслужил наказание за то, что непосвященным переступил порог нашего святилища и тем осквернил его?

— Дайте мне сказать слово! — поспешил я предупредить готовое решение. — Этот человек действительно принадлежит к высшему разряду Братьев, он причислен был при особых условиях, извиняющих его незнание наших обрядов…

И я подробно рассказал, как он спас жизнь мне, как я вручил ему символ, как потом спас Зибальбая. Но все-таки потом большинство — правда, с перевесом в один голос — осудило его на немедленную смерть. Я сделал последнюю попытку и заговорил опять:

— У Зибальбая была вера, что когда соединятся обе части символа, каждый из нас, двух его спутников, будет причастен к исполнению пророчества, и что об этом скажут свое решение сами боги. Прежде чем произносить приговор, вели, Тикаль, поступить по преданию. Быть может, Зибальбай говорил истину, и каждому из нас богами предназначена своя судьба!

С моими словами согласились все члены совета, и Тикалю пришлось повиноваться. Раньше я осуждал Майю, что для своего и нашего спасения они решились на обман и подлог. А теперь сам принимал в этом деле участие, чтобы спасти друга. Но другого выхода у меня не было.

— Возьми части разъединенного сердца и положи их на место, — сказал Тикаль, обращаясь к Маттеи.

Майя и я передали ему свои части символа. Он вложил их внутрь большого сердца и, как и раньше, оно вскоре раскрылось, и мы опять увидели изумрудное око. Но мне оно показалось потускневшим, как тускнеет глаз умершего человека. Маттеи взял золотую таблицу и передал ее Тикалю.

— Я не могу ее прочесть. Я не знаком с этими древними письменами, — сказал Тикаль, — Маттеи, читай ты.

Маттеи долго и сосредоточенно рассматривал таблицу. У меня замерло сердце, так как я вспомнил подозрение сеньора Стрикленда, что старый мошенник может примириться с зятем и еще раз подменить таблицу. Наконец он спросил:

— Лучше, быть может, не читать?

— Читай, читай! — раздались голоса членов совета, подстрекаемых любопытством.

Маттеи прочел то, что нам было уже известно. Я успокоился. Но надо было видеть изумление всего собрания. Один только Тикаль гневно воскликнул:

— Это ложь и обман! Как может Майя, дочь касика, быть женой белой собаки! Я этого не допущу…

Но тут поднялся один из старейших жрецов, которого звали Димас, и сказал:

— Мы спрашивали волю богов, и они высказали свою волю. Нам остается только повиноваться!

— Как! Этот белый бродяга будет поставлен выше меня?! — воскликнул Тикаль.

— Я этого не говорю, — ответил Димас. — Ты останешься касиком, но после тебя нами будет править сын Майи и белого Сына Моря, если только боги пошлют им сына. Ему суждено, по пророчеству, восстановить славу нашего народа!

— Я должна повиноваться, — проговорила Майя, — хотя много лет я обращала свои взоры на того человека, который потом меня обманул и взял другую жену… В пророчестве сказано, что мой сын, хотя и от белого человека, будет правителем страны, на трон которой я имею право. Я примиряюсь с будущностью и не оспариваю, Тикаль, твоих прав.

— Ты хорошо и правильно рассуждаешь, — сказал Маттеи, — но нам нужно знать еще мнение белого человека. Быть может, он предпочтет… Согласны ли вы так поступить?

— Согласны! Согласны! — раздались общие крики.

— Введите сюда белого человека! — распорядился Маттеи. Вошел сеньор, и большинство членов совета низко поклонились ему.

— Слушай волю богов, Сын Моря! — обратился к нему Маттеи. И он подробно передал удивленному и обрадованному сеньору все, что произошло без него.

— Что ты на это скажешь?

— Только безумец может выбрать себе смерть, — ответил сеньор. Я считал, что все, дело сделано, но оказалось, что конец был еще далек и — довольно грустный. Опять заговорил Димас.

— Братья, я думаю, что этот человек, который должен дать нам будущего касика, пришел издалека, но теперь он должен жить и умереть между нами, иначе, узнав нашу тайну, он может поведать ее чужим людям. Надо его сторожить, особенно пока не родится сын, и блюсти тщательно, как соблюдают жрецы священный огонь!

— Хорошо сказано! — подтвердило собрание.

— Теперь вам обоим, пришельцы, надо принести присягу, что вы не присвоите себе сокровищ Священного Города и без разрешения совета старейшин не покинете нашей страны. Поклянитесь в этом на нашем священном алтаре, перед великим символом Сердца!

Мы подчинились и исполнили требуемое.

— Повернитесь теперь, братья мои, и смотрите!

Мы увидели, что плиты пола раздвинулись, открыв глубокий провал; снизу доносился плеск текущих вод. Мы с ужасом отступили, а Маттеи продолжал говорить:

— Смотрите! Если вы хоть словом нарушите свою клятву, то вас ввергнут в этот колодец и воды поглотят вашу жизнь и даже самую память о вас. Видели и поняли?

— Видели и поняли! — отвечали мы.

— Можете идти, теперь вы приняты в состав нашего народа! С нами вышел Маттеи. Я обратился к нему с вопросом:

— Что же будет дальше?

— С вершины пирамиды будет объявлено народу о смерти Зибальбая и о постановлении совета старейшин. Народ, если пожелает, утвердит Тикаля, а через два дня белый человек будет мужем Майи, — с усмешкой добавил Маттеи. — Будем спешить, а то народ уже собрался.

На верхней площадке были приготовлены сиденья, на которых мы заняли места наравне с членами совета. После жертвоприношения Маттеи, окруженный другими старейшинами, объявил постановление совета, при полном одобрении собравшегося народа. По окончании всех этих обрядов меня с почестями отвели в особое помещение большого дворца. Убранство комнат свидетельствовало о необыкновенной былой роскоши. Мои мысли невольно перенеслись к временам Монтесумы. Отведав понемногу от принесенных обильных кушаний, я уснул, утомленный испытанными волнениями. Меня разбудил вошедший сеньор, веселый, каким я знал его еще до прихода к нам Моласа с вестью о Зибальбае.

— Я люблю Майю, дон Игнасио, и все-таки думаю, что наш брак не будет счастливым, потому что он достигнут обманом!

— Все, может быть, устроиться хорошо! — ответил я ему. — Я боюсь другого, а именно, чтобы не пострадала наша дружба. Благодаря женщине мы вступили на путь лжи.

— Да, но Майя избрала этот путь, чтобы спасти жизнь!

— Нет, сеньор! О своей жизни, я уверен, она мало заботилась. Она стремилась к жизни из-за любви… Друг, забудьте, впрочем, мои слова и знайте, что я по-прежнему предан вам!

Наутро к нам пришли люди, принесшие новые одежды, потом явились другие, занявшиеся расчесыванием волос сеньора и его облачением. По обычаю страны жениха наряжали, словно жертву на алтарь. Я последовал за ним, и нас провели опять в зал, где заседал совет. Все вошли с поклоном, кроме одного Тикаля. После нас, предшествуемая музыкантами, игравшими на трубах и флейтах, появилась Майя, сиявшая невиданной красотой, в роскошном наряде, осыпанном драгоценностями. Она ходила как во сне, точно безучастная ко всему. Зато Тикаль был гневен так, как я еще ни разу не видел. Он глаз не сводил с Майи, не пропускал ни одного ее движения. Оба, жених и невеста, были поставлены посредине комнаты, и один жрец громко провозгласил их имена. Майя должна была еще письменно отречься от своих притязаний на царство в пользу Тикаля. Затем было зачитано постановление совета о тех дворцах, угодьях, драгоценностях и сокровищах, которыми наделялась Майя и ее жених. Потом тот же жрец спросил, одобряет ли совет все сделанное и сказанное. Получив утвердительный ответ, он с низким поклоном подошел к Тикали и предложил ему как верховному жрецу освятить самый брак. Тикаль встал с места, но опять сел, говоря:

— Ищи другого жреца, а я от этого отказываюсь!

— Но веление совета и народа, — стал также уговаривать его Маттеи. — Пророчество…

— Молчи, обманщик! — прервал его Тикаль. — Не ты ли клялся мне, что Майя умерла в пустыне? Не ты ли сосватал мне свою дочь? И теперь у тебя какие-то обманные цели… Я не верю в твое пророчество.

С этими словами он шумно поднялся с места и удалился в сопровождении стражи. Маттеи заявил, что после ухода духовного жреца он сам в качестве хранителя храма совершит все нужные обряды. Совет согласился с этим, и обряд начался; после этого все присутствующие подходили с поздравлениями и подарками. Я никогда не видел подобной щедрости, конечно, по нашей оценке. Мое сердце давило какое-то предчувствие, и я не отходил от сеньора. И как я хорошо сделал! При выходе на открытый четырехугольный двор, на котором мы так долго стояли в первый день прихода с Зибальбаем, я увидел теперь ринувшегося к сеньору из тени человека в темном плаще. Я успел крикнуть по-испански:

— Берегись, друг!

Сеньор обернулся и сильным ударом отстранил незнакомца, который зашатался, но, оправившись, бросился бежать прочь. Я думаю, что это был Тикаль или кто-нибудь из его людей.

День свадьбы был для меня началом самого интересного года в моей жизни. Я скоро понял, почему Майя так стремилась бежать из родного города. Вечно синее небо, полное отсутствие работы, изнеживающая роскошь, постоянные заговоры и сплетни, — вот что заполняло жизнь. Люди здесь свыклись с этой обстановкой и не желали иной. Вокруг меня были неисчислимые сокровища, но я не мог ими пользоваться для своих целей, даже не мог скрыться из города, так как каждый мой шаг был под постоянным наблюдением.

Когда у сеньора родился сын, то ликование народа было беспредельно. Случаю угодно, что в тот же день родился сын и у Нагуа, которая пришла в смертельный гнев, когда узнала, что народ радуется рождению не ее сына. За эти месяцы мне часто приходилось встречаться с Маттеи, но как он изменился! Похудевший, пожелтевший, полуразбитый параличом, с проказой на лице, он производил отталкивающее впечатление. Он приписывал это мщению богов и грозил нам тем же за участие в его обмане и подлоге. Однажды он сказал нам:

— Я думал только о счастье дочери, она честолюбива и хотела быть женой касика. Но как она наказана! Знаете, чего хотят некоторые старейшины? Низложить Тикаля и провозгласить Хранителем Сердца или Майю, или ее сына, с тем, чтобы правителями до его возмужания были оба родителя!

Его жалкая жизнь влачилась недолго, он умер в ту самую ночь, когда у Майи и Нагуа родились их первенцы. Его слова не выходили из моей памяти.

Глава 20

БЕГСТВО
Мальчик у Майи родился очень красивый, почти совсем белый, но с темными звездоподобными глазами матери. Помню, что через восемнадцать дней после этого, когда все мы сидели вместе, а молодая мать держала на руках своего сына, к нам пришел Димас. Он поклонился и сказал:

— Я пришел к тебе, Майя, во исполнение воли совета и народа. До старейшин дошли сведения, что Тикаль, неправедными средствами достигший власти, решил теперь убить твоего сына, его отца и вашего друга Игнасио…

— Почему же не меня? — спросила Майя.

— Не знаю, но нам было велено схватить тебя живой и скрыть в тайном помещении дворца Тикаля!

Сеньор вскочил и разразился угрозами против касика.

— Успокойтесь, успокойтесь, господин мой! — остановил его Димас. — Личность касика священна, но Тикаль не долго останется касиком. Все им недовольны, совет собирается его низложить!

— Разве это возможно?

— Да, если касик нарушил законы… Не по этой ли причине был низложен твой отец?.. И тогда ты…

— Но ведь я отказалась от прав!

— После тебя все по праву переходит на дитя пророчеств, надежду нашего народа!

— Чтобы сделать его предметом мести Тикаля? Он его убьет!

— Когда Тикаль будет низложен, то его заключат в темницу на всю жизнь.

— Когда это произойдет?

— Завтра, в полдень, когда твоего сына будут представлять народу.

— Просто безумие избирать в касики новорожденного! — заметила Майя.

— Ты будешь править от его имени, и мы будем тебе повиноваться, а пока ты еще обязана во всем повиноваться совету. Совет же решил, что посланному с неба ребенку, которому вы только земные родители, следует воздать все ему подобающее.

Вечером того же дня сеньор и я присутствовали на каком-то пиршестве у одного из знатных сановников. Возвращаясь с ним несколько раньше, чем предполагалось, я услышал в той комнате, где помещались мать с ребенком, странный шум. Бросившись туда, я увидел двух крепко сцепившихся женщин, в которых узнал Майю и Нагуа. У последней в руке был нож. Я быстро схватил эту руку, и потом Майя освободилась от страшных объятий. Но Нагуа удалось вырваться, и она собиралась убежать из комнаты, однако на пороге ее схватил сеньор.

— Что случилось? — спросил он Майю. — Зачем сюда пришла эта женщина?

— Не знаю. Я собиралась ложиться, когда в угловом зеркале увидела Нагуа, стоявшую на пороге с ножом в руке. Она осторожно вошла в комнату, я бросилась на нее, но она была сильнее, и не приди Игнасио, она убила бы нашего сына!

— Правда? — спросил сеньор.

— Да, это так, белый человек, — ответила Нагуа.

— Зачем ты хотела крови невинного?

— Потому что из-за него мой собственный сын терял свои права. Я узнала о том, что готовится завтра!

— Мы здесь не при чем, — продолжал сеньор. — Если Тикаля низложат, то виной тому его пороки и преступления…

— А вас посадят на его место ради ваших добродетелей! — перебила его Нагуа. — Я знаю, откуда взялось пророчество, мне отец рассказал об этом перед смертью, у меня есть доказательства, и я донесу на вас на совете, и с вашим сыном неба поступят, как с собакой!

— Послушай, — спокойно обратилась Майя к своему мужу, — чтобы спасти нашего ребенка, надо лишить эту женщину возможности говорить.

Нагуа собиралась кричать и звать на помощь, но сеньор, замахнувшись на нее ножом, сказал:

— Молчи, если жизнь дорога!.. Игнасио, закрой дверь, нам надо посоветоваться…

— Нам предстоит или убить эту женщину, — продолжал сеньор, когда я исполнил его просьбу, — или бежать из города.

— Бежать невозможно, — сказала Майя, — даже если нам удастся переплыть через озеро, то в горах нас схватят и убьют.

— Значит, Нагуа должна умереть, — произнес сеньор.

— А если она даст клятву хранить молчание? — спросил я.

— Вы не понимаете, как она ненавидит меня! — горячо возражала мне Майя. — Она ни перед чем не остановится, никакие клятвы ее не испугают!

— Остается только ее убить, — произнес сеньор, — и я это сделаю. Потом скажу, что сделал это в пылу горячности — что и могло произойти, если бы у меня под рукой оказался нож, когда я задержал ее.

Он подошел к Нагуа, которую мы связали и положили в дальнем углу комнаты. Сеньор склонился над ней, и в руке у него блеснул нож. Гробовое молчание нарушила Майя, прерывающимся от волнения голосом спросившая:

— Готово?

— Нет, я не могу!

— Нельзя же брать ее с собой!

— Но можно оставить здесь связанной. Мы будем уже далеко, когда ее найдут.

Через два часа по уснувшему городу молча шли три фигуры, завернувшиеся в темные плащи. Я много времени уделял рыбалке и имел свою собственную лодку. Иногда меня сопровождал сеньор или кто-либо из слуг. Поэтому мой отъезд никому не мог показаться странным. Нас никто и не видел, кроме дежурной стражи. Вода в озере стояла высоко — день наивысшего подъема был близок. Отчалив от городской стены, мы подняли паруса, пользуясь попутным ветром, и быстро летели на легком челне к материку. Еще до рассвета мы достигли берега и, спрятав лодку в камышах, пошли пешком, делая крюк, чтобы миновать деревню. Около полудня мы сделали короткий привал и потом двинулись дальше. Майя мужественно переносила усталость. Ребенка несли поочередно сеньор и я. На ночь мы остановились, так как Майя начала выбиваться из сил. Ранним утром продолжили путь, приближаясь к линии снегов. Чувствовался сильный холод. Первоначально мы решили не заходить ни в деревню, ни в сторожевой домик. Но Майя неожиданно потребовала последнего.

— Мой ребенок совершенно окоченел, надо его согреть.

— Но тогда нас поймают и убьют, так как, по законам твоей страны, никто не смеет покинуть ее пределы.

— Ты был жалостлив к убийце и не имеешь жалости для сына! — упрекнула Майя своего мужа. — Ведь не желаешь же ты его смерти!

Она решительно свернула к сторожевому дому и постучалась в дверь.

— Кто вы такие? — спросил уже знакомый нам индеец. — Простите, госпожа моя, я вас не узнал, — добавил он через минуту.

— Мы охотились и заблудились, — ответила Майя. — Дай нам пищи и пусти погреться.

Он охотно исполнил нашу просьбу и устроил на ночлег. Мы заснули, прося его разбудить нас на рассвете, так как торопились скорее перейти через горы, но тут возникло неожиданное затруднение. Хозяин разбудил нас и радостно заявил, что вдали он видел толпу народа — вероятно, посланных за нами людей. Теперь нам не придется больше мучиться или ждать, пока он сходит раздобыть носилки для нас. Эту радость мы разделить не могли.

— Что делать? — спросил сеньор. — У нас три выхода: бежать через проход, защищаться или сдаться.

— Бежать поздно, — заявила Майя.

— А защищаться нечем, — добавил я. — Ведь наше огнестрельное оружие у нас отобрали, а два лука и стрелы ничего не значат против сотни людей.

Мы решили даже выйти навстречу нашим преследователям. Подойдя к ним, мы увидели во главе толпы Тикаля, Димаса и других сановников.

— Кого ты ищешь, что явился с такой стражей? — спросила Майя у Тикаля.

— Кого же, как не тебя? Если бы я послушался Нагуа, то ты продолжала бы свой путь. Она не хочет тебя видеть, а я — наоборот. И я рад, что поспел вовремя.

Тогда Майя обратилась к Димасу:

— В чем нас обвиняют, что преследуют как преступников?

— Два дня вас не было видно. Нагуа тоже. Мы стали искать и нашли ее связанной. От нее мы узнали про ваше бегство.

— А сказала она, почему мы должны были бежать?

— Нет, она ничего не говорила, но я знаю достаточно, чтобы понимать. А вас мы все-таки арестуем и будем судить, так как вы нарушили данную клятву. Кроме того, вы виновны в том, что похитили с собой небесного ребенка, радость и утеху всего народа. Вам надо было обратиться к нам за помощью и покровительством. Идите с нами…

— Хорошо, только пусть касик Тикаль идет в стороне. Его вид мне ужасен, и он мой злейший враг. От него можно ждать чего угодно…

— Пусть будет по-твоему, — согласился Димас. — Твой муж и друг могут идти рядом.

Обратный путь мне был уже знаком, я совершал его в третий раз. В городе нас повели мимо нашего дворца, прямо к пирамиде, и велели подняться наверх. Майя тяжко вздохнула, так как поняла, что нам опять предстоит прежнее заточение, без дневного света, столь нужного для ребенка. Нам принесли пищи и закрыли за нами массивную дверь.

Кажется, я никогда не переживал более тяжелой ночи. Наутро к нам пришел Димас, с выражением соболезнования, что ему пришлось по необходимости причинить нам такую неприятность, как тюремное заключение.

— Не бойтесь, госпожа моя, ваше заключение не может быть продолжительным. Сегодня ночью, в день поднятия вод, соберется совет и решит дело относительно вашего бегства.

— А других обвинений нет?

— Я не слышал ни о каких других обвинениях.

— Каков будет приговор совета?

— Не могу сказать, но знаю, что никто не желает тебе вреда, госпожа моя, и если твое обвинение против Нагуа будет доказано, то дело будет решено в твою пользу. Народ очень возбужден, так как дело идет об его будущем избавителе. Но ни против твоего ребенка, ни против тебя не может быть принято решения о смертной казни — как, думаю, и относительно обоих чужеземцев. Вероятно, совет решит, что их надо убрать из пределов страны вместо того, чтобы убрать из пределов жизни.

— Но ведь один из них — мой муж!

— Верно, но ребенок уже родился.

— Я не могу быть разлучена со своим мужем, Димас, я прошу только одного — свободы и права покинуть вас навсегда.

— Быть может, судьи согласятся на это, но останутся непреклонны относительно ребенка. Им нужен твой сын, и от него не откажутся. Я думаю, что тебе придется выбирать между сыном и мужем.

Майя сосредоточенно молчала, потом медленно проговорила:

— Слушай, Димас! Мне дорог мой сын, он плоть от плоти моей, но муж мой — это вся моя жизнь. Если я вынуждена выбирать, то выбираю мужа. У меня может быть второй ребенок, но второй муж — никогда!

Димас ушел, не сказав ничего утешительного. Через некоторое время к нам явился другой посетитель, Тикаль. Он опять выразил желание поговорить наедине с Майей, но та вновь отказалась. Касику пришлось смириться и говорить в нашем присутствии.

— Все ваши преступления мне известны, потому что Нагуа рассказала мне о них. Я знаю, что вы думаете, будто были вынуждены совершить их. Но я знаю также, что вас ожидает страшная месть. Двое знают вашу тайну: Нагуа и я. За это нас ожидает кара в глубине Колодца Вод. Но я менее всего желаю тебе смерти, Майя. Я люблю тебя больше всего на свете!

— Слушай, Тикаль, — перебил его сеньор, — еще одно слово, и я задушу тебя, прежде чем стража придет тебе на помощь!

— Оставь его. Одним оскорблением больше или меньше — не все ли равно? Продолжай, благородный Тикаль.

— Я обещаю, что буду молчать. Обещаю даже, что на ваших глазах искажу исповедь Маттеи. Но только с одним условием…

— Даже если ты будешь молчать, то кто поручится нам за Нагуа? — спросила Майя.

— Предоставь ее мне. Тебе нужно будет только отказаться от своего обвинения против нее. А что качается вашего бегства, то это преступление может вызвать снисхождение.

— Ты говорил об условиях. Какова же твоя цена?

— Ты сама, Майя! Постой, дай мне договорить. Я клянусь тебе, что в течение полугода твой муж благополучно перейдет через горы, что твой сын сохранит все свои первородные права. Я поступлюсь в его пользу своим собственным ребенком. Белый человек не муж тебе, так как он обманным образом получил разрешение совета.

— Что ты на это скажешь, Игнасио? Впрочем, твой ответ не трудно предусмотреть, так как Тикаль предоставит тебе все, что нужно для осуществления твоей мечты.

— Верно, госпожа моя, но я также помню свое обещание, данное вам в дикой пустыне, на пути сюда. Пусть будет ваша судьба — моей судьбой!

— Вы хорошо сказали, Игнасио, — проговорил сеньор. — Что же касается меня, то моя жизнь и жизнь Майи — одно целое.

Его остановила Майя.

— Я еще не дала своего ответа! Скажи Нагуа, чтобы она молчала. Я принимаю твои условия!

Мы все остолбенели от неожиданности.

— Нет ничего удивительного в том, что я хочу спасти себя и своего ребенка, — продолжала Майя. — Пока я жива, я могу жить прошлым. Умирая, я теряю и это. Моя супружеская жизнь не была счастлива. А теперь вы оба вернетесь к себе и будете счастливы… Тикаль, дай мне руку, и произнесем клятву.

С сияющими глазами он подошел к молодой женщине, но Майя, взглянув на бледное, убитое лицо сеньора, порывисто бросилась на грудь мужа, плача и говоря:

— Прости меня, я не рассчитала своих сил, я хотела спасти тебя. Но я не могу, не могу! Тикаль, я сказала тебе неправду. Уходи от меня!

— Слушайте, Тикаль, — обратился к нам сеньор, — у вас есть нож, у меня также. Решим наш спор с оружием в руках

— Белый человек, ты или безумец, или мошенник, — проговорил Тикаль. — Ставить свою жизнь против твоей, не стоящей и гроша?! Прощай, Майя. Сегодня ночью я лишаюсь тебя за все твои мучения.

Он ушел.

Глава 21

СМЕРТЬ И СПАСЕНИЕ
В полночь за нами пришла стража с Димасом во главе. Майя забеспокоилась за своего ребенка. — Не бойся за него. Мы пройдем внутренним ходом, и ему не придется страдать от ночного холода, царящего снаружи.

Мы прошли теми же переходами, что и год назад с Маттеи. Димас держал целую связку ключей, отпирая встречные двери. Но он не запирал их за собой, так как считал, что нам придется возвращаться той же дорогой — или вовсе не возвращаться.

Совет заседал как обычно. Тикаль посередине, по обе стороны — старейшины и жрецы. Жрец-обвинитель доложил, что предстоит судить трех членов совета, виновных в нарушении клятвы и закона. Назвав нас троих, он подробно перечислил наши преступления.

— Выслушайте то, что мы скажем в нашу защиту! С того самого дня, когда по вашему велению мы вступили в брак, смерть от руки убийц не переставала угрожать нам. Даже сегодня я вижу среди вас людей, которые схватили нас, но они же в день бегства — и Димас в том числе — говорили, что против нашей жизни составляется заговор. Они же говорили, что Тикаль будет низложен. Не так ли, Димас? — с горячностью спросила Майя.

— Так! Но об этом после. Дело Тикаля будет рассматриваться особо, а пока он по своему званию старший среди нас.

Тикаль вскочил с места, но Димас остановил его:

— Говори и действуй только по своему сану. Твоя стража обезоружена, и все выходы стерегутся.

— При такой опасности мы решили, что надо прежде всего спасти ребенка, и потому бежали, — докончила Майя.

Сеньор и я, оба мы подтвердили ее слова. Тогда вмешался Тикаль и потребовал выслушать Нагуа. Ее ввели на заседание совета и снова прочли пункты обвинения.

— Пусть Тикаль сам защищает себя, — ответила она, — я виновна только в том, что хотела умертвить ребенка от белого человека…

— Она сознается, — проговорил Димас, — и нет надобности продолжать расследование. Нужно вынести приговор.

— Постойте! — прервала его Нагуа. — Я еще не сказала всего. Почитаемый вами за сына неба не более как плод обмана и святотатственного подлога… Выслушайте меня, судьи и братья! Отец мой Маттеи…

И она подробно поведала собранию обо всем, что касалось подмены таблиц и поддельного пророчества.

— Это неправда! — послышались некоторые голоса.

— Нет, правда, и я докажу это!

С этими словами Нагуа вытащила из-за пазухи подлинную золотую таблицу и, передавая ее Димасу, сказала:

— Прочти.

Все молча слушали странное и малопонятное ее содержание.

— Отец мой, умирая, оставил письменное свидетельство всему сказанному. Я держу его в руках и требую, чтобы оно было здесь громогласно прочитано. Теперь судите меня, но не за покушение на жизнь касика, а за обыкновенного ребенка, а также за участие в святотатстве.

Нагуа передала Димасу подлинную исповедь Маттеи. Она была выслушана в гробовом молчании, потом опять заговорил Димас:

— Майя и оба пришельца, что вы можете сказать в свое оправдание?

— Все это правда, — спокойно ответила Майя, — но мы были вынуждены поступить так. Нам пришлось выбирать между смертью и этим поступком, который, собственно, приготовил Маттеи. И я должна еще сказать, что из нас троих, здесь стоящих, Игнасио действовал против своей воли, по принуждению. Виновны, следовательно, только я и мой муж.

По знаку Димаса двое жрецов с обнаженными мечами отвели нас в небольшую прилегающую к святилищу комнату и закрыли за нами двери. Мы очутились в полной темноте, и я опустился на колени для последней молитвы, так как был уверен, что пробил мой смертный час.

— Ты была права, Майя, когда говорила, что не следует нам идти в эту страну скорби. Будем надеяться, что встретимся вместе в лучшем мире! — проговорил сеньор.

Через час щелкнул засов, и нас позвали на заседание. Все сидели в прежних позах, впереди всех стоял Тикаль. Нас подвели почти к самому жертвеннику, потом отодвинулись плиты, скрывающие колодец, идо нашего слуха донесся шум от сильного течения воды. Тикаль, подошедший к противоположной стороне колодца, объявил приговор, который был нам ясен и без его слов.

Прежде всего перечислялся длинный ряд преступлений Маттеи. Его памятьпредавалась проклятию, а тело подлежало поруганию. Потом был прочитан приговор, касающийся всех нас: со связанными руками и ногами, прикованные цепями к вершине пирамиды, должны были мы ожидать медленной мучительной смерти от голода и жажды, и никто, под страхом той же участи, не смел ничем нам помочь.

— А так как рожденный от обмана ребенок, — закончил Тикаль, — еще слишком мал для страданий и мучений, то да будет предан он в руки богов, и пусть они распорядятся им по собственному усмотрению!

С этими словами он подошел к Майе, быстро выхватил из ее рук мальчика и бросил его в пучину колодца. Майя вскрикнула нечеловеческим голосом, но еще не смолк ее крик, как сеньор порывисто схватил Тикаля и бросил его в ту же пропасть. Все окаменели от ужаса и неожиданности. Я не знаю и не могу сказать, сколько времени длилось молчание, но оно было нарушено голосом Майи, бессвязно произносившей слова древнего писания:

— Но все воды священного озера не смоют греха. Они отомстят за смерть младенца!

Майя не шла, а точно летела по алтарю и с несвойственной ей силой подняла лежавшее на жертвеннике каменное изваяние сердца.

— Берегись! — только и крикнул ей Димас.

Но было поздно. Сердце было сброшено на пол и разбилось на мелкие куски.

— Бегите, спасайтесь! Сейчас хлынут воды! — крикнул кто-то, и все бросились к дверям.

Я вспомнил о тайном ходе и, схватив за руки Майю и сеньора, сказал им по-испански, чтобы они скорее шли за мной. Недалек был наш путь, но прохладная струя воды уже била величественным фонтаном во всю ширину колодца, разливаясь по всему храму. Вода гналась за нами по пятам, но на наше счастье Димас, ведя нас на заседание, не закрыл дверей. Я успел толкнуть дверцу, пропустить в проход моих спутников, войти сам и захлопнуть дверь, предварительно прихватив связку оставленных в замке ключей. Мы побежали вперед, боясь, что воды разнесут эту слабую преграду, и на всем нашем пути затворяли двери на замок. Наконец мы добрались до верха пирамиды, где два очередных дежурных жреца поддерживали священный огонь на жертвеннике. Внизу, на улицах и площади, толпился народ, ожидавший окончания совета, чтобы приступить к назначенному на этот день торжеству. Я не видал, но легко представляю себе всеобщий ужас, когда из нижнего входа в храм хлынула наружу масса воды, сметая все на своем пути. В ширину поток занимал всю улицу, а высота его превышала человеческий рост. Никто не догадался или не смог добраться до внешней лестницы на пирамиду… Тут мы поняли сокровенный смысл истинного предсказания: каменное изваяние сердца было связано с тайными затворами шлюзов. Сдвинутое со своего места, оно открыло их и дало свободный доступ озерным водам, особенно высоким в эти дни. На наших глазах волна сбивала с ног всех смертных и уносила дальше их барахтающиеся тела. Скоро вода поднялась до первых этажей, и наконец наводнение покрыло все жилища, все дома поверх крыш. От древнего города осталась только пирамида, омываемая водой почти у самой верхней площадки.

Видя дело своих рук, Майя пришла в ужас, но потом безумие опять охватило ее, и она с диким смехом спрашивала сеньора:

— Где мой ребенок, скажи, где мой ребенок?

Она складывала руки, будто прижимала ребенка к груди и качала его, приговаривая:

— Посмотрите, какой он красавец. Как я счастлива, что у меня такой славный мальчик!

У меня сердце сжималось от жалости при взгляде на бедную, потерявшую разум женщину. Но и дни ее безумия были сочтены. На третий день, в сумерки, она тихо скончалась. Перед смертью она пришла в себя и долго говорила с нами, упрекая себя в том, что по ее вине приключилось с нами столько горя и что она виновна в гибели целого народа.

— Я умираю в уверенности, что мы встретимся в другом мире, где я найду и своего ребенка; умираю, зная, что вы оба сохраните память обо вне, а вас, Игнасио, прошу, чтобы вы сохранили к моему мужу, вашему другу, ту приязнь, которую неизменно питали к нему и которая одна способна будет утешить его, потому что он действительно сильно любил меня…

Она благословила сеньора и тихо испустила дух, лаская его лицо своими умирающими руками. Не в силах выдержать дальше этой душераздирающей сцены, я отошел от них… Смерть наступила безболезненно и спокойно, как сон. Опять мы остались вдвоем.

Наше положение было ужасно. На материке, на берегу озера, еще жили несколько индейских семей. Они на лодках приближались к нам, но страх, по-видимому, удерживал их от того, чтобы причалить к той небольшой скале — верхушке пирамиды, которая еще выглядывала из воды и являлась единственным уцелевшим напоминанием об исчезнувшем городе. Можно было ожидать, что вода размоет основание и наше убежище расползется, увлекая и нас в пучину вод. Священный огонь продолжал гореть, жрецы его поддерживали — я думаю, скорее всего по привычке. Когда сгорели припасенные дрова, я принес и разломал на части мебель из ближайших незатопленных помещений. Не имея возможности похоронить тело Майи в земле, мы решили предать его огню и благоговейно положили на костер жертвенника. Когда от бренного праха осталась лишь небольшая кучка пепла, из-за недостатка топлива погас и самый огонь, который горел непрерывно многие сотни лет. Ветер разнес пепел, и от некогда гордой красавицы, приковывавшей к себе все взоры, осталось одно воспоминание. Мы сами обрекли себя на неизбежную смерть, но, видно, суждено было иначе, так как, не помню уже на который день, к нам подошла лодка с берега, несколько индейцев перенесли нас четверых, совершенно ослабевших, на дно лодки, и мы поплыли к берегу.

Позже мы узнали, что они отважились подойти к нам, увидя большой костер, на котором мы сжигали тело Майи, и приняли его за просьбу о помощи, предположив, что на пирамиде есть еще живые люди. В ответ на все вопросы мы делали вид, что ничего не знаем, а жрецы, бывшие с нами, и вправду ничего не знали и не могли объяснить народу, что мы осуждены на смерть.

На берегу мы нашли с сотню жителей, единственных представителей некогда многочисленного племени. Они встретили нас равнодушно, но накормили и не возражали, когда мы изъявили желание отправиться к себе по ту сторону гор. Нам дали луки, стрелы, ножи и съестных припасов и отпустили с миром. Путь через горный перевал мы нашли без затруднений, так как Майя часто рассказывала нам про тайный проход. Таков конец моего рассказа о Священном Городе, столице Сердца.

Глава 22

ПОСЛЕСЛОВИЕ
Я кончил свое повествование, но, быть может, вам захочется, сеньор Джонс, узнать мою дальнейшую судьбу до встречи с вами. Буду краток и скажу только, что с величайшими трудностями перешли мы линию снегов и долгую пустыню, что остались живы лишь благодаря помощи странствующих индейцев, пока не достигли исходной точки нашего путешествия, асиенды дона Педро. Она была пуста, никто не хотел на ней поселиться. Продав в Мексике часть драгоценных камней с пояса, который дала мне Майя, я купил эту асиенду и прилегающие к ней земли. Навсегда оставив все надежды на восстановление индейского царства, я поставил задачей последних лет жизни по возможности облегчать участь моих единоплеменников. Другой моей заботой было поддержать жизнь моего друга. Он был внешне спокоен, но это неестественное спокойствие пугало меня больше любого другого душевного проявления. Весной его схватила лихорадка, и так повторялось три раза — в течение трех лет. Я убеждал его поехать в другое место и там переждать опасное время. Но сеньор упорно отказывался. Он не хотел расставаться с тем местом, где впервые встретил свою жену, которая принесла ему столько горя и доставила столько счастья. На третью весну силы его ослабели, и он почил на моих руках.

Мой друг, вспомни иногда про меня и, хотя мы разных племен, сотвори молитву о спасении души старого индейца.



ЛЮДИ ТУМАНА (роман)

После банкротства Томаса Утрама, оба его сына остаются бездомными нищими. Братья клянутся уехать и сделать целью своей оставшейся жизни возвращение фамильной усадьбы — Утрам-Холла. И лишь через много лет один из них, претерпев мытарства и приключения, надежды и провалы, избежав смерти от лихорадки и вырвавшись из плена таинственных и кровожадных людей тумана, возвращается на родину…

Глава 1

ГРЕХИ ОТЦОВ ПАДАЮТ НА ДЕТЕЙ
Наступила ночь. В холодном январском воздухе стояла такая тишина, что ни одна веточка обнаженных буковых деревьев не шевелилась; луговая трава была покрыта тонким белым слоем снега, на котором резко выделялись темные ели, окаймлявшие дорогу.

В тот вечер, с которого начинается наш рассказ, на этой дороге стоял молодой человек, посматривавший нерешительно вправо и влево. Вблизи виднелись величественные железные ворота фантастического вида, поддерживаемые каменными столбами, на вершине которых стояли грифы из черного мрамора, державшие в лапах щиты с гербом, украшенным девизом — «Per ardua ad astra». За воротами шла широкая дорога для экипажей, по краям которой темнели вековые дубы. В конце дубовой аллеи, почти в полумиле от проезжей дороги, возвышалось большое старинное здание, заметное издали, благодаря возвышению, на котором оно стояло.

Молодой человек долго и серьезно смотрел на здание, глядевшее на него с холма, и лицо его подернулось дымкой печали. Он был довольно красив, хотя, казалось, с него уже слетело все очарование юности. Сумрачный, суровый вид, стройная фигура, атлетическое телосложение, средний рост — таким был на вид Леонард Утрам — так звали молодого человека.

Пока Леонард медлил на дороге, не решаясь, по-видимому, при всем своем желании, пройти в желанные ворота, послышался шум колес экипажей, отъезжавших от подъезда большого здания.

— Должно быть, аукцион кончился, — скорее бы разделаться со всеми! — подумал он и хотел удалиться, но один из экипажей был уже у ворот, и Леонард поспешил спрятаться в тень от каменного столба ворот, чтобы не быть замеченным на открытой дороге. У самых ворот экипаж остановился, и кучер, соскочив с козел, стал поправлять что-то в упряжи, так что Леонард мог разглядеть седоков: жену и дочь соседнего сквайра, и слышать их разговор. Он хорошо знал этих дам: с младшей ему часто приходилось встречаться на местных балах.

— Как дешево шли вещи, Ида, — произнесла старшая из дам, — подумать только, что старинный дубовый буфет пошел всего за десять фунтов. Это старинная вещь, и я уверена, что цена ему, по меньшей мере, пятьдесят фунтов. Я продам наш и поставлю его в столовой. Давно уже я мечтала о таком буфете!

Дочь вздохнула и отвечала немного резко:

— Мне так жаль Утрамов, что нет никакого дела до этого буфета, даже если бы вы приобрели его за два пенса. Какое страшное разорение! Подумать, что это старинное поместье куплено евреем! Том и Леонард совершенно разорены; говорят, им не останется ни одного пенса. Я чуть не заплакала, увидав, как продавали ружья Леонарда!

— Очень печально, в самом деле, — рассеянно отвечала мать, — но если он и еврей, то что же из этого? У него есть титул и, говорят, он страшно богат. Думаю, что он скоро совсем поселится в Утраме. Кстати, милая Ида, я хотела бы, чтобы ты излечилась от привычки называть молодых людей просто по имени. Я говорю это не о тех двоих, которых мы, без сомнения, не увидим больше никогда!

— А я, наоборот, надеюсь, что увидим, — смело отвечала Ида, — и по-прежнему буду звать их просто по имени. Вы не запрещали подобного до их разорения, и я люблю их обоих. Зачем вы взяли меня на этот ужасный аукцион? Вы знали, что я не хотела ехать. Теперь я буду расстроена целую неделю… — и экипаж отъехал, так что Леонард не мог ничего более слышать. Выйдя из тени, он, перекрестив удалявшийся экипаж, проговорил громко: «Благослови вас Бог за ваше доброе сердце, Ида! Дай Бог вам счастья! — А теперь надо закончить с другим делом!» — прибавил он, зашагав вдоль дороги.

Ярдах в ста далее по дороге видны были еще одни ворота, гораздо менее величественные, чем те, которые вели к Утрам-Холлу. Леонард прошел через них и очутился перед дверьми четырехугольного каменного здания, построенного с большим вкусом. Это был дом приходского священника, занимаемый преподобным и достоуважаемым Джемсом Бичем, которому здание это было подарил отец Леонарда, старый школьный товарищ священника.

Леонард позвонил у входа и, заслышав отдаленный звук звонка, невольно спросил себя, какой прием он встретит теперь в этом доме?

До сих пор его принимали очень сердечно, но сейчас обстоятельства изменились. Он уже не занимал в обществе положения второго сына сэра Томаса Утрама, владельца Утрам-Холла. Он был теперь нищим, бездомным бедняком, сыном злостного банкрота и самоубийцы. Беззастенчивые слова старой дамы из экипажа пролили свет на многое, чего он ранее не замечал. Он вспомнил известную поговорку — дружба следует за счастьем, — значение которой стало ясно ему только теперь. Пришли ему на память и часто слышанные им в церкви слова Священного Писания: «имущему дается, а от неимущего отнимается и то, что он имеет».

Впрочем, хотя он и бедняк, но все-таки обладает еще сокровищем, которое Провидение может дать человеку в юности — любовь прелестной женщины, которой он отвечал взаимностью.

У преподобного Джемса Бича была дочь по имени Джен, пользовавшаяся репутацией красивейшей и очаровательнейшей девушки во всей округе. Леонард и эта девушка, знавшие друг друга со школьных лет, полюбили, и, когда молодой человек сделал Джен предложение, оно было принято с восторгом.

Целью этого посещения Леонардом дома священника было увидеть Джен и обговорить все с ее отцом относительно брака. Надо сказать, что его обручение с молодой девушкой не было официально объявлено.

Конечно, со стороны ее родителей не встречалось никакого препятствия браку: хотя Леонард и был младший сын, но все хорошо знали, что он должен наследовать после своей матери состояние в 50 тысяч фунтов, или более. Кроме того, Провидение дало крайне слабое здоровье его старшему и единственному брату Томасу. Но сэр Томас Утрам пользовался репутацией гордого человека и едва ли взглянул бы благосклонно на брак Леонарда с дочерью мистера Бича. Ввиду этого родители Джен, узнав о сделанном ей Леонардом предложении, решили воздержаться от всяких внешних проявлений радости из-за того, что дочь их пленила такого блестящего молодого человека, по крайней мере, до тех пор, пока Леонард не добьется самостоятельного положения в обществе.

Очень часто впоследствии они хвалили себя за предосторожность; тем не менее, они признавали Леонарда обрученным женихом своей дочери. В общем, дело это не было секретом ни для кого, исключая, может быть, самого сэра Томаса. Со своей стороны, Леонард не давал себе труда скрывать что-либо от него, но отец и сын так редко встречались друг с другом, и отчуждение между ними было настолько велико, что сын не считал нужным говорить отцу о предмете, столь близком его сердцу, не видя пока необходимости в этом.

Преподобный Джемс Бич был здоровый мужчина внушительного вида. Никогда он не выглядел более здоровым и внушительным, как в тот вечер, когда Леонард пришел к нему. Он стоял перед камином в гостиной, держа в обеих руках огромную старинную серебряную чашу в таком положении, что со стороны можно было бы подумать, что он только что осушил ее содержимое. В действительности он искал клеймо на дне сосуда, все время расхваливая жене и детям — у Джен был брат — ценность и красоту старинной вещи.

Блеск серебра бросился в глаза Леонарду, когда он вошел в комнату; в серебряном сосуде, которым восхищался м-р Бич, он узнал одну из вещей, принадлежавших семье Утрамов.

Неожиданное появление молодого человека произвело различное впечатление на всех находившихся в комнате. М-р Бич, опустив чашу, в молчаливом изумлении стал смотреть на него. Жена его, маленькая живая женщина, круто повернувшись в своем кресле, как на пружинах, воскликнула: «Боже, кто бы мог подумать!», тогда как сын, крепкий молодой человек, одних лет с Леонардом и его школьный товарищ, произнес: «А, дружище, вот не ожидал тебя увидеть сегодня». Только Джен, прелестная девушка высокого роста, с густыми каштановыми волосами, сидевшая у огня на низеньком стуле и уделявшая мало внимания лекции отца о старинной вещи, выразила живое удовольствие при появлении Леонарда. Радостно вскочив со своего места и покраснев, она бросилась к нему со словами: «О, Леонард, дорогой Леонард!».

М-р Бич обратил свои очи на дочь и произнес внушительно одно только слово: Джен! — таким тоном, в котором счастливо сочетались отеческий упрек и дружеское предостережение. Джен внезапно остановилась, словно вспомнив недавний урок. Тогда м-р Бич, поставив чашу на стол, приблизился к Леонарду с широкой улыбкой сострадания и протянутой рукой.

— Как вы поживаете, мой милый? — произнес он. — Мы не ожидали…

— Видеть меня при настоящих обстоятельствах? — перебил его Леонард. — Я узнал, — продолжал он, — что аукцион, отсроченный на три дня, не закончен и сегодня!

— Да, Леонард, совершенно верно. Сначала была назначена трехдневная распродажа, но аукционист нашел, что за это время он не может покончить со всем делом. Движимость такого древнего дома, как Утрам-Холл, конечно, должна быть огромна! — и м-р Бич сделал рукою широкий жест.

— Да! — сказал Леонард.

— Гм… — продолжал м-р Бич после паузы, которая начинала становиться неловкой. — Все-таки, вас можно поздравить с тем, что, в общем, вещи продавались хорошо. Не всегда случается, что такие коллекции редкостей дорого оцениваются на публичных аукционах, хотя для самих владельцев они и представляли большую ценность. Да, они продавались очень хорошо, главным образом, благодаря многочисленным покупкам нового владельца поместья. Вот, например, эта чаша, купленная мною… гм… как маленькая память о вашей семье, стоила мне всего десять шиллингов за унцию!

— В самом деле? — холодно отвечал Леонард. — Я всегда думал, что она стоит пятьдесят!

Наступила новая пауза, во время которой все присутствующие, за исключением м-ра Бича и Леонарда, один за другим поднялись со своих мест и оставили комнату. Джен ушла последней со слезами на глазах, как заметил Леонард, когда она проходила мимо него.

— Джен! — произнес значительно ее отец, когда молодая девушка была уже у двери. — Позаботься вовремя одеться завтра к обеду. Вспомни, что у нас будет молодой м-р Коген!

Вместо ответа на это замечание Джен ушла, хлопнув дверью. Очевидно, предстоявшее прибытие гостя не было особенно приятно для нее.

— Да, Леонард, — продолжал м-р Бич, когда они остались одни, тоном, выражающим участие, но который все же страшно резал ухо его слушателя, — печальное событие, печальное. Но что же вы не сели?

— Потому что меня никто не приглашал! — отвечал Леонард, беря стул. — Гм… — продолжал м-р Бич, — кажется, м-р Коген ваш друг, не правда ли?

— Знакомый, а не друг! — сказал Леонард.

— В самом деле? Если не ошибаюсь, вы учились с ним в одном колледже?

— Да, но я не любил его!

— Предубеждение, мой дорогой, предубеждение, — небольшой грех, конечно, но все же вам следует бороться с ним. Правда, вполне естественно, что вы не можете тепло относиться к человеку, который будет на днях собственником Утрам-Холла. Ах, как я уже сказал, все это очень печально, но для вас большое утешение в том, что по продаже всего можно будет покрыть полностью долги вашего несчастного отца. А теперь скажите, не могу ли я сделать чего-нибудь для вас или вашего брата?

Леонард подумал, что каковы бы ни были проступки его отца, все же едва ли намек на них был уместен в устах м-ра Бича, обязанного всем на свете его доброте. Но он не стал ничего говорить в защиту своего отца, — это было бесполезно, а перешел прямо к собственным делам.

— Да, м-р Бич, — сказал он серьезно, — вы можете оказать мне большую услугу. Вы знаете жестокое положение, в которое попали я и мой брат, без всякой вины с нашей стороны: наш старый дом продан, наши средства исчезли, и наше честное имя запятнано. В настоящее время у меня осталось всего 200 фунтов, сохраненных мною. У меня нет профессии, и я не могу даже закончить своего образования, не имея средств заплатить за пребывание в колледже!

— Плохо, должен сказать, очень плохо, — пробормотал м-р Бич, потирая подбородок. — Но при настоящем положении дел чем же я могу помочь вам? Вы должны уповать на Провидение; оно никогда не покидает достойных!

— Вы можете помочь мне, — отвечал взволнованно Леонард, — оказав мне доверие объявлением о моей помолвке с Джен!

М-р Бич сделал движение рукою, как бы отмахиваясь от надоедавшего ему сумасшедшего.

— Подождите, — продолжал Леонард, — я знаю, что прошу многого, но слушайте. Хотя все и обстоит мрачно, но у меня осталась вера в себя. С той поддержкой, которую даст мне любовь вашей дочери, и зная, что для получения ее руки я должен буду сначала достичь того положения, какого достойна Джен, я совершенно убежден, что буду способен собственными силами преодолеть все трудности!

— Ну, я не могу больше слушать такой вздор! — вскричал гневно м-р Бич. — Леонард, это наглость! Конечно, все отношения, существовавшие до сих пор между вами и Джен, должны прекратиться. Помолвка! Я не слыхал ни о какой помолвке. Мне известно, что между вами и Джен были действительно какие-то детские глупости, но я не придавал им никакого значения!

— Вы, кажется, забыли, сэр, — сказал Леонард, с трудом сдерживая раздражение, — что не далее, как шесть месяцев тому назад, между вами и мною был разговор по этому поводу, во время которого было решено, что я не буду говорить ничего моему отцу до получения степени!

— Повторяю вам, что это наглость, — отвечал энергично м-р Бич, уклоняясь от прямого ответа. — Как! Вы, не имеющий ничего на свете, кроме имени, которое ваш отец… ну, запятнал, — употребляю ваше же выражение, — вы просите у меня руки моей дорогой дочери? Вы настолько эгоистичны, что не только хотите разрушить ее счастье, но и увлечь ее в бездны вашей бедности. Леонард! Я никогда не ожидал этого от вас!

Наконец Леонарда взорвало.

— Вы говорите неправду. Я просил у вас не руки вашей дочери, а только обещания ее, когда я стану достойным этой чести. Но теперь все кончено. Я уйду, как вы того требуете, но прежде скажу вам всю правду. Вы желаете воспользоваться красотой Джен, чтобы залучить этого еврея. О ее счастье вы не думаете, рассчитывая просто на его деньги. Она мягкого характера, и очень возможно, что вам удастся ваш замысел, но это не принесет вам счастья. Вы, обязанный всем нашей семье, теперь, когда несчастье обрушилось на нас, лишаете меня единственного сокровища, которое еще оставалось у меня. Разрывая связь, о которой все знали, вы толкаете нас еще глубже в грязь. Пусть будет так, но я уверен, что такое поведение найдет должное возмездие, и придет время, когда вы будете горько раскаиваться в том, что так поступили с вашей дочерью и отвернулись от меня в несчастье. Прощайте!

С этими словами Леонард, повернувшись, оставил комнату и жилище м-ра Бича.

Глава 2

КЛЯТВА
Артур Бич, брат Джен, стоял в передней, ожидая выхода Леонарда, но последний прошел мимо него, не сказав ни слога, и захлопнул за собой дверь. На дворе шел снег, но не такой густой, чтобы затмить свет луны, пробивавшийся сквозь чащу елей.

Леонард пошел по аллее к воротам и внезапно услыхал глухой шум за собой. Он обернулся с неудовольствием, думая, что за ним следует Артур Бич. В эту минуту он был совсем не намерен продолжать разговор с кем-либо из мужчин этой семьи. Но неудовольствие его превратилось в радость, когда он очутился лицом к лицу не с Артуром Бич, а с самой Джен, лицо которой никогда не казалось ему таким прекрасным, как сейчас, при падавшем снеге и лунном свете. Впоследствии, когда бы ни думал Леонард о ней, — а это случалось часто, — в его воображении вставал образ прелестной высокой девушки, с каштановыми волосами, слегка припорошенными снегом, с тяжело поднимавшейся от волнения грудью и большими серыми глазами, с состраданием глядевшими на него.

— О, Леонард! — взволнованно проговорила она. — Почему вы ушли, не попрощавшись со мной?

Он смотрел на нее молча, прежде чем отвечать, и что-то в его сердце сказало ему, что он в последний раз смотрит на любимую девушку.

Наконец он заговорил, и слова его были весьма прозаичны:

— Вам не следовало идти по снегу в этих тонких ботинках, Джен. Вы можете простудиться!

— Я хочу, чтобы это случилось, — с отчаянием отвечала она, — я хочу простудиться насмерть; по крайней мере, тогда моя тревога исчезнет. Пойдем в беседку; никто не подумает искать нас там!

— Как вы пойдете туда? — спросил Леонард. — Отсюда до беседки сто ярдов, и снег везде покрыл дорожки!

— О, ничего, что снег! — отвечала она. Но Леонард думал иначе, однако, тотчас нашел выход из затруднительного положения. Убедившись сначала, что на аллее никого не было, он наклонился и без всяких объяснений и извинений, подняв Джен на руки, как ребенка, пошел с нею по дорожке к беседке. Она была тяжела, но он желал, чтобы этот переход продолжался как можно дольше.

Вот они оба в беседке. Леонард поцеловал Джен в губы и уселся у ее ног. Затем, сняв свое пальто, он набросил его на плечи девушке.

За все это время Джен не произнесла ни слова. Бедная девушка почувствовала себя настолько счастливой на руках у любимого человека, что ей больше ничего не было нужно.

Леонард первый прервал молчание.

— Вы спросили меня, почему я ушел, не простившись с вами, Джен? Это потому, что ваш отец отказал мне от дома и запретил иметь что-либо общее с вами!

— Почему же? — спросила девушка, заломив в отчаянии руки.

— Разве вы не догадываетесь? — отвечал он с горьким смехом.

— Да, Леонард! — простонала она, сочувственно пожав ему руку.

— Быть может, лучше прямо сейчас выяснить все, — произнес снова Леонард, это может устранить различные недоразумения. Ваш отец отказал мне от дома потому, что мой отец растратил состояние. Грехи отцов падают на детей, как видите. Сделал он это с большей, чем обычно, решительностью и быстротой потому, что желает выдать вас замуж за молодого м-ра Когена, ростовщика и будущего владельца Утрама!

Джен вздохнула.

— Знаю! Знаю! — сказала она. — О, Леонард, я ненавижу его!

— В таком случае, лучше не выходить за него! — отвечал он.

— Я скорее умру! — решительно произнесла она.

— К несчастью, не всегда можно умереть, когда хочешь!

— О, Леонард, не будьте таким ужасным, — вскричала она. — Что будет с вами, и что мне теперь делать?

— Меня ждет, вероятно, очень печальная судьба, — отвечал он, — но, в конце концов, все зависит от вас. Смотрите, Джен! Я люблю вас, охотно пошел бы на смерть за вас, и если вы будете верны мне, то я всегда останусь верен вам. Счастье пока отвернулось от меня, но я могу снова вернуть его, это вопрос времени, однако быть может, не одного года!

— О, Леонард, конечно, я сделаю все, что могу. Я уверена, что вы любите меня не больше, чем я вас, но только вы не можете понять, как они все настраивают меня против вас, особенно папа!

— Хорошо, Джен, — сказал Леонард, — дело вот в чем: или вы должны положить конец их настояниям, или отказаться от меня. Послушайте: через шесть месяцев вам будет двадцать один год, и тогда никакие силы на свете не могут принудить женщину выйти замуж против ее желания, или помешать ее замужеству с избранным ею человеком. Затем, вы знаете мой клуб в городе. Письма, адресованные туда, всегда дойдут до меня, а ваш отец вряд ли сможет помешать вам написать письмо и опустить его в почтовый ящик. Если вы будете нуждаться в моей помощи или захотите, так или иначе, быть со мной, то вам достаточно написать мне, и я вас увезу и женюсь на вас тотчас же, как только вы достигнете совершеннолетия. Если, с другой стороны, я не получу от вас никаких известий, то буду знать, что вы не нашли нужным мне писать, или могли бы написать только то, что мне было бы тяжело читать. Вы меня поняли, Джен?

— О, да, Леонард! Но как безотрадно вы смотрите на все!

— Мои обстоятельства так же безотрадны, моя милая: притом, я должен быть откровенным — ведь это у меня последняя возможность говорить с вами!

В этот момент резкий голос раздался в ночной тишине; то был голос м-ра Бича, звавшего издали дочь: Джен! Где ты?

— О, Боже! — сказала она. — Это мой отец зовет меня. Я вышла через заднюю дверь, но, должно быть, мама зашла в мою комнату и увидела, что я вышла. Целый день она не спускает с меня глаз; что мне делать?

— Вернуться домой и сказать им, что вы прощались со мной. Это не преступление; не убьют же вас за это!

— Они сделают хуже! — отвечала Джен, — и, внезапно обвив руками шею Леонарда, она спрятала свое прекрасное лицо у него на груди, горько рыдая и приговаривая: О, милый, милый, что я буду делать без вас?

При виде этой скорби, Леонард забыл горькие мысли и, смешивая свои слезы со слезами Джен, принялся целовать и утешать ее. Наконец, Джен оторвалась от Леонарда, так как м-р Бич продолжал звать ее все настойчивее.

— Я забыла, — пробормотала она, — вот мой прощальный подарок для вас, Леонард; сохраните его на память обо мне! — и, вынув из своего лифа маленький пакет, она отдала его Леонарду.

Еще раз они склонились друг к другу; последний поцелуй, — и в следующий миг она исчезла в темноте, скрывшись из глаз Леонарда на всю жизнь, хотя в его памяти она осталась навсегда.

«Прощальный подарок… сохраните его на память обо мне!» — эти слова звучали в его ушах печальным пророчеством.

Тяжело вздохнув, он открыл пакет и рассмотрел его содержимое при слабом свете луны: то был переплетенный в кожу молитвенник, ее собственный, с ее именем на заглавном листе и короткой надписью внизу; в боковом кармашке переплета лежал локон каштановых волос, перевязанный шелковинкой.

— Несчастливый подарок! — сказал сам себе Леонард, и, надев свое пальто, еще теплое от плечей Джен, пошел к воротам и вскоре исчез в темноте, направив свои стопы к сельской гостинице. Он скоро подошел к ней и, войдя в общий зал, прошел в маленькую комнату, примыкавшую к нему. Когда Леонард вошел, в комнате не горела лампа, но было довольно светло от яркого огня в камине, перед которым в высоком кресле сидел его брат, задумчиво смотревший на огонь.

Томас Утрам был старше Леонарда двумя годами, более слабого телосложения, чем его младший брат, с мечтательным выражением лица, большими задумчивыми глазами и нежным, как у ребенка, ртом. Он был хорошо образован, начитан, с утонченным вкусом.

— Это ты, Леонард? — сказал он, рассеянно взглянув на брата. — Где ты был?

— В пасторате! — отвечал его брат.

— Что же ты там делал?

— Ты хочешь знать?

— Конечно. Видел Джен?

Леонард рассказал ему все, что произошло в доме у м-ра Бича.

— Что же, ты думаешь, она будет делать? — спросил Том, когда его брат окончил свой рассказ.

— По моему мнению, она сделает то, чего можно ожидать от любой женщины на ее месте, т. е. бросит меня!

— Ты, кажется, дружище, невысокого мнения о женщинах. Я мало знаю их, да, вероятно, и не узнаю более; но мне всегда казалось, что в том-то и состоит достоинство их пола, что они умеют быть твердыми в подобных исключительных обстоятельствах!

— Ну, это мы увидим. Я полагаю, что женщины думают более всего о своих собственных удобствах, чем о счастье кого бы то ни было. Но, слава Богу, вот нам несут ужин!

Так говорил Леонард несколько цинично, и, быть может, не совсем искренно.

Несмотря на свое кажущееся удовольствие при виде ужина, он едва притронулся к нему. В самом деле, молодой человек был достоин сострадания. Он стал жертвой страшного разорения; поступок отца, запятнавшего честь всей семьи, бросил тень и на него. Наконец, новое несчастье поразило его: ему позорно было отказано от того дома, где он до сих пор был самым желанным гостем; и в довершение всего он расстался с женщиной, которую горячо любил, расстался при таких обстоятельствах, которые делали эту разлуку почти наверняка окончательной.

Леонард обладал даром понимания человеческого характера и таким благоразумием, которого трудно было ожидать от влюбленного молодого человека. Он хорошо знал, что основной чертой характера Джен было стремление покоряться обстоятельствам и неспособность преодолевать препятствия. Благоразумие же подсказывало ему, что покорность отцу со стороны Джен будет самым лучшим для нее выходом. В самом деле, что он, Леонард, может теперь предложить ей, и не сон ли все его мечты о будущем благополучии? Как ни грубо м-р Бич высказал свои мысли, все же он, пожалуй, прав в том отношении, что он, Леонард, эгоист и наглец; в самом деле, разве не эгоизм и не наглость предлагать женщине связать с ним свою судьбу при настоящем положении его дел?

Когда со стола было убрано и они очутились снова одни в комнате, Том спросил у брата, печально курившего трубку:

— Что мы будем делать сейчас, Леонард?

— Ляжем спать, я полагаю! — отвечал тот.

— Слушай, Леонард, — произнес его брат. — Не бросить ли нам последний взгляд на наше старое жилище?

— Если ты хочешь, Том, но это будет тяжело!

— Одной неприятностью больше, одной меньше — безразлично, дружище! — произнес Том, положив свою тонкую руку на плечо брата.

Оба вышли из дома и через четверть часа ходьбы очутились у замка. Снег перестал идти, и ночь была светлая. Тем не менее, она скрывала от глаз посторонних тот беспорядок, который царил в Утрам-Холле после аукциона, придавая ему днем самый безотрадный вид.

Никогда старый дом не выглядел более величественным, никогда более красноречиво не говорил о прошедшем двум братьям, лишившимся своего наследственного владения. Они в молчании обошли вокруг дома, с любовью вглядываясь в каждое хорошо знакомое дерево, в каждое окно и, наконец, подошли к главному входу. Скорее машинально, нежели сознательно, Леонард повернул ручку двери. К его удивлению она открылась. Очевидно, в суматохе аукциона никто не позаботился запереть ее.

— Войдем! — сказал Леонард.

Братья вошли и стали переходить из одной комнаты в другую, пока не добрались до большой залы, — обширной, отделанной под дуб комнаты, с большим окном. Цветные стекла этого окна были покрыты изображениями гербов мужских и женских представителей разных поколений рода Утрамов. Два стекла оказались свободны от рисунков: на них должны были находиться гербы Томаса Утрама и его жены.

— Они не будут заняты теперь, Леонард! — сказал Том, указывая на свободные стекла. — Интересно, не правда ли, чтобы не сказать — печально?

— Не знаю, — отвечал его брат, — я думаю, что эти Когены тоже будут кичиться каким-либо гербом, если они купят его!

Оба брата замолкли и при лунном свете, падавшем через цветные стекла, глядели на памятники былого величия — гербы и портреты многих умерших представителей рода Утрамов, смотревшие на них со стен.

— Per ardua ad astra, — сказал Том, рассеянно читая семейный девиз, замененный некоторыми членами рода другим — за честь, дом и любовь.

— Per ardua ad astra — через тернии к звездам и за честь, дом и любовь, — повторил Том. — Если в девизах можно искать утешение, то скорее всего в этих двух: ваша любовь разбита, наш дом отнят и наша честь запятнана. Но нам остается еще — «борьба и звезды»!

В то время как Том говорил это, на лице его отразился энтузиазм:

— Леонард, — воскликнул он, — почему бы нам не восстановить прошедшее? Будем руководствоваться этим девизом, более древним — Per ardua ad astra!

— Я верю, что он обещает одному из нас счастье. Отчего не попробовать, — отвечал Леонард. — Если мы падем в борьбе, то все-таки звезды останутся у нас, как и у всего человечества!

— Леонард, — проговорил его брат почти шепотом, — хочешь ли ты произнести вместе со мною клятву? Это, может быть, детская мысль, но при некоторых обстоятельствах в таких-то мыслях и скрывается мудрость!

— Какую клятву? — спросил Леонард.

— Вот какую: поклянемся, что покинем Англию и будем искать богатства на чужбине, чтобы иметь возможность выкупить наш родовой замок, что мы до тех пор не вернемся сюда, пока не достигнем своей цели, и что одна смерть может положить конец нашим стремлениям!

Леонард, помедлив одно мгновение, отвечал:

— Если Джен потеряна для меня, то ничто не может помешать мне произнести эту клятву!

Затем Том, в сопровождении своего брата, направился в середину зала, где на большом пюпитре лежала старинная библия. Положив руки на священную книгу, он начал произносить слова клятвы громким голосом, не оставлявшим никакого сомнения в серьезности его намерений и полным веры в себя.

— Клянемся этой священной книгой и Богом, создавшим нас, что оставим этот дом, принадлежавший нам, и никогда больше не взглянем на него до тех пор, пока он опять не станет нашим. Клянемся, что будем стараться достичь этой цели нашей жизни, пока смерть не уничтожит нас, и пусть позор и нищета поразят нас, если мы, будучи в здравом уме и полные сил, откажемся от этой клятвы. В этом помоги нам, Боже!

— В этом помоги нам, Боже! — повторил Леонард.

Так в доме своих предков, перед лицом Творца и перед портретами умерших представителей рода, Томас и Леонард Утрамы посвятили себя великой цели.

Быть может, как сказал один из них, их замысел казался просто детской мыслью, но при всем том он был трогателен.

На следующий день они отправились в Лондон, где прожили несколько дней, но ни одной строки не пришло от Джен Бич; плохо ли, хорошо ли, но цепь клятвы, произнесенной Леонардом, обвилась вокруг его шеи.

Три месяца спустя оба брата приближались к берегам Африки, к земле «Людей тумана».

Глава 3

СЕМЬ ЛЕТ СПУСТЯ
— Сколько времени, Леонард?

— Семь часов, Том.

— Уже семь? На заре я умру, Леонард!

— Ради Бога, не говори так, Том. Если ты все время будешь думать о смерти, то действительно умрешь!

Больной глухо засмеялся.

— Не в словах дело, Леонард. Я чувствую, что моя жизнь угасает, как догорающий огонь. Мой ум еще совершенно ясен, но тем не менее я умру на заре. Лихорадка совсем изнурила меня. Я бредил, Леонард?

— Немного, дружище! — отвечал Леонард.

— О чем я говорил?

— Больше всего о доме, Том!

— О доме! У нас его нет, Леонард. Он продан. Сколько времени мы находимся на чужбине?

— Семь лет!

— Семь лет! Да! Ты помнишь, как мы прощались с нашим старым домом в ту зимнюю ночь после аукциона? Помнишь, что мы тогда решили?

— Да!

— Повтори это!

— Мы поклялись, что будем стараться разбогатеть, чтобы выкупить Утрам, и что одна только смерть может освободить нас от этой клятвы. Мы поклялись, не достигнув нашей цели, не возвращаться в Англию. Затем мы отправились в Африку. В течение семи лет мы старались обрести богатство, но у нас едва хватает средств, чтобы поддерживать свое существование!

— Леонард! Теперь ты единственный наследник нашей клятвы и нашего древнего имени, по крайней мере, через несколько часов будешь им. Я старался исполнить мой обет до самой смерти. Ты освободишься от клятвы, когда достигнешь цели, или умрешь. Борьба досталась мне в удел, быть может, ты достигнешь звезды. Будешь ли ты стремиться к нашей цели, Леонард?

— Да, Том!

— Дай мне руку в знак этого, дружище!

Леонард Утрам наклонился к умирающему брату, и оба они пожали друг другу руки.

— Теперь я засну; я утомлен. Но ты не бойся, я проснусь перед… концом.

Едва последние слова слетели с его уст, как глаза закрылись, и он впал в оцепенение или сон.

Леонард сел на пустой бочонок от джина, заменявший стул. Шум бури доносился в кафрскую хижину, построенную из травы и веток, где братья нашли себе приют. Ветер проникал в нее через сотню отверстий, колебля пламя лампы и поднимая со лба больного волосы. Время от времени дождь принимался ливмя лить, и вода через травяную крышу хижины стекала на земляной пол. Леонард подошел к двери хижины или, скорее, к низкому полукруглому отверстию, служившему дверью, и отодвинул доску, прикрывавшую его. Хижина их стояла на склоне большой горы, у подошвы которой было море кустарников, а кругом виднелись фантастические очертания гор. Черные облака закрывали лунный диск, но по временам небо прояснялось; тогда окружающая местность открывалась во всей ее необъятности и ужасающей пустынности.

Леонард закрыл дверное отверстие и, вернувшись к своему брату, пристально посмотрел на него. Несколько лет тяжелых трудов и лишений не стерли с лица Томаса Утрама его удивительной красоты, но отпечаток смерти был сейчас на нем.

Леонард вздохнул, и, пораженный какой-то мыслью, отыскал кусок зеркала. Поднеся его близко к свету лампы, он стал всматриваться в свои собственные черты. В зеркале отражался красивый человек, с бородой, загорелый, со смелым взглядом, присущим тому, кто привык к постоянным опасностям, кудрявыми волосами и широкими плечами; не особенно высокий, но с мощным телосложением. Хотя он был еще молод, но мало юношеского осталось в его облике; конечно, труд и борьба наложили на него отпечаток, закалив его. Лицо имело доброе выражение, но большинство людей предпочли бы видеть дружбу в этих проницательных черных глазах, нежели искру вражды. Леонард был опасный враг, и его долгая борьба со светом заставляла его иногда видеть врагов там, где они не существовали.

Несколько часов просидел Леонард в задумчивости у постели брата, всматриваясь в его лицо, которое то оставалось спокойным и бледным, то вспыхивало и казалось тревожным.

Наконец, Томас Утрам открыл глаза и посмотрел на Леонарда, но последний знал, что брат его видит не таким, каким он был на самом деле. Глаза умирающего пытливо глядели на него, и Леонард чувствовал, что тот видит в его лице что-то такое, что не могло быть видно никому другому. Этот испытующий взгляд был так странен, что Леонард не мог его выдержать и окликнул брата, но не получил ответа, а большие глаза умирающего продолжали читать в той книге, которая скрыта для живых, но совершенно понятна для умирающих.

Зрелище смерти всегда страшно; страшны последние вспышки жизни, эта борьба с телом духовного и вечного начала, назовем ли его душою, или как-нибудь иначе.

Леонард видел смерть в самых ужасных ее проявлениях, однако никогда не чувствовал такого ужаса, как теперь. Что прочел брат или дух брата на его лице?

Леонард постарался подавить в себе страх.

— Мои нервы расшатаны, — подумал он. — Он умирает. Какя вынесу зрелище его смерти?

Порыв ветра потряс хижину, вырвав часть веток, из которых состояла крыша. Тонкая струя дождя порвалась через образовавшееся отверстие и упала на лоб больного; капли дождя, подобно слезам, скатились по его бледным щекам. Тогда странный взгляд больного принял более естественное выражение, губы приоткрылись.

— Воды! — пробормотал умирающий.

Леонард дал ему пить, одною рукою поднеся кружку к его рту, а другой поддерживая голову умирающего. Том сделал два глотка и затем внезапным движением своей ослабевшей руки выбил кружку, которая упала на пол.

— Леонард, — сказал он, — ты добьешься успеха!

— Успеха в чем, Том?

— Ты станешь богат, выкупишь Утрам и продолжишь наш род, но этого достигнешь ты не один. Женщина поможет тебе!

Затем его мысли несколько смешались, и он пробормотал:

— Как поживает Джен? Слышал ли ты о ней?

При этом имени лицо Леонарда смягчилось, но тотчас же сделалось суровым и озабоченным.

— Я не слыхал ничего о Джен, дружище, все эти годы, — отвечал он. — Вероятно, она или умерла, или вышла замуж!

— Слушай, — отвечал Том, оправляясь от своего забытья. — Я скоро умру. Ты знаешь, что умирающие иногда видят далеко. Мне снилось, или я прочел на твоем лице, вот что: ты умрешь в Утраме. После моей смерти останься на этом месте некоторое время. Останься здесь, Леонард!

Ослабев, Том опрокинулся навзничь, и в это время сильный порыв ветра потряс хрупкую хижину, разрушив восточную стену. Кобра, скрывавшаяся в густых ветвях, которыми были покрыты стены хижины, с мягким шорохом упала на пол, на расстоянии не более фута от лица умирающего; вытянувшись на полу и зашипев, она высунула свой гибкий язык и раздула в бешенстве пасть. Леонард отскочил назад и схватил лежавший вблизи лом, но прежде чем он успел ударить змею, пресмыкающееся опустилось на пол и, скользнув своим чешуйчатым телом по лицу умирающего, спряталось опять в ветвях. Но Томас Утрам не видел ничего и не шевелился даже, когда тело отвратительного пресмыкающегося скользнуло по его лицу. Тяжелое, порывистое дыхание указывало на скорую развязку. На душе у Леонарда сделалось чрезвычайно тяжело; он обнял брата и в первый раз за многие годы поцеловал его в лоб.

Умирающий открыл глаза. На востоке занималась заря. Вершины гор загорались пламенем.

Томас Утрам при виде этого, поднявшись на колени, протянул руки к восходящему солнцу, шевеля губами. Затем он упал на грудь Леонарда, и все было кончено.

Глава 4

ПОХОРОНЫ
Долго Леонард сидел у тела брата. Наступил день. Круглый диск солнца поднялся высоко над горами.

Буря затихла и, если бы не было обломков полуразрушенной хижины, то с трудом можно было бы поверить, что она недавно свирепствовала. Насекомые принялись за свое стрекотанье; ящерицы выползали из щелей скал; омытые дождем цветы горных лилий резко бросались в глаза своею яркою окраской.

Леонард продолжал сидеть с выражением горя на лице, когда на него сверху упала какая-то тень. Он взглянул вверх и заметил коршуна, реявшего над местом смерти.

Схватив свое заряженное ружье, Леонард вскочил на ноги. Птица приближалась, описывая круги в воздухе. Леонард схватил ружье, прицелился и выстрелил. Выстрел гулко раздался в тишине, и звук его был повторен эхом в горах. Птица некоторое время оставалась неподвижною в воздухе и затем тяжело рухнула на землю, ударившись своим могучим клювом о камни:

— Итак, я еще могу убивать, — проговорил про себя Леонард, заметив результат своего выстрела. — Убивай, чтобы не быть самому убитым — таков закон жизни!

После этого он повернулся к телу брата, закрыл ему глаза и сложил крестом на груди его исхудалые руки.

— Где же, однако, эти кафры? — громко произнес он, внезапно вспомнив о своих слугах, которых что-то долго не было видно.

— Эй, Оттер, Оттер!

Эхо повторило в горах эти слова, но на зов Леонарда никто не явился. Он вторично окликнул своих слуг, но тоже безрезультатно.

— Хоть и нельзя уходить отсюда, — произнес Леонард, — однако, надо посмотреть в чем дело.

Покрыв тело брата красным одеялом, чтобы защитить от коршунов, он решил обойти скалы, окаймлявшие маленькое плато, на котором стояла хижина. За ними плато продолжалось, и шагах в пятидесяти от скал, в склоне горы, было углубление, образованное выветриванием мягкой породы камня. В этом углублении, или гроте, кафры — их было четверо — спали и тут же имели обыкновение разводить огонь для приготовления пищи. Но в это утро огонь не горел, и в гроте никого не было видно.

— Еще спят, — подумал Леонард, направляясь к гроту. В следующий момент он громко позвал: «Оттер, Оттер! — и сильно толкнул лежавшую у входа в грот массу. Но она не двигалась, хотя толчок был достаточно силен для того, чтобы разбудить самого ленивого дикаря, погруженного в глубочайший сон. Леонард стал всматриваться в лежавшего и в следующий момент отпрянул назад, воскликнув:

— Боже! Это Чит — мертвый!

В это время глухой голос раздался из глубины грота, голос Оттера, проговорившего по-голландски:

— Я здесь, баас пусть баас развяжет меня; а то я не могу шевельнуться!

Леонард вошел в глубину грота и увидел Оттера со следами страшных побоев на лице и на всем теле, связанного по рукам и ногам. Вынув нож, Леонард перерезал связывавшие Оттера веревки и вывел его из грота. Это был карлик-кафр, ростом немногим более 4 футов, найденный братьями умиравшим с голода в пустыне. Взятый ими, он служил им верой и правдой в течение нескольких лет. Братья окрестили его Оттер (по-английски — выдра), во-первых, потому, что его настоящее имя европейцу почти невозможно было выговорить, а, во-вторых, из-за его необыкновенного умения плавать, почти равнявшегося способностям того животного, имя которого ему дали. Лицо его безобразно, но в этом безобразии не было ничего отталкивающего. Несмотря на свой маленький рост, Оттер имел необыкновенно большую голову, длинные руки и огромный нос. Все члены его тела доказывали большую физическую силу.

— Что случилось? — спросил Леонард по-голландски.

— Вот что, баас. Прошлой ночью эти три негодяя, базуто, твои слуги, задумали убежать. Мне они ничего не сказали и были так осторожны, что, хотя я и следил даже за их мыслями, однако ни о чем не мог догадаться. Дождавшись, пока я крепко заснул, они связали меня, так что могли взять ружье бааса Тома, которое ты поручил мне, и другие вещи. Скоро я понял их намерение, и мое сердце кипело от бешенства. Связав меня, собаки-базуто стали смеяться мне в лицо, ругая меня и говоря, что я могу теперь умереть с голоду вместе с моими глупыми белыми господами, которые ища повсюду желтого железа, по своей глупости, нашли его очень мало. Затем они поделили между собой все ценные вещи, и перед тем, как уйти, каждый из них подходил ко мне и бил по лицу, а один прижег мне нос горячей головней!

— Все это я терпеливо переносил, да когда Чит взял ружье бааса Тома, а другие хотели привязать меня к скале, я не мог более терпеть. Бросившись на Чита, я с силою ударил его своею головою в середину тела, так что он отлетел в сторону и хлопнулся о скалу, не произнеся ни звука! А! Они забыли, что если мои руки крепки, то голова еще крепче. Тогда двое других бросились на меня, и я, имея руки связанными, не мог защищаться. Боясь, что они скоро убьют меня, я со стоном упал на землю и притворился мертвым. Думая, что они покончили со мною, базуто поспешно ушли, опасаясь, что вы услышите шум и будете догонять их. В этой поспешности они даже оставили ружье и многие другие вещи. Вот и все. Я думаю, баас Том будет рад, что я спас его ружье. Когда он узнает об этом, то забудет свою болезнь и скажет:

— Молодец, Оттер, твоя головка крепка!

— Баас Том умер, — отвечал Леонард с печальной улыбкой. — Он умер на рассвете на моих руках. Лихорадка убила его, как других «инкузис» (начальников)!

Оттер, услышав печальную весть, опустил голову на грудь и некоторое время не произносил ни слова. Наконец он взглянул на Леонарда, и последний заметил две слезы, скатившиеся по лицу карлика.

— Как? — воскликнул он. — Ты умер, мой отец, храбрый, как лев, и красивый, как девушка! Да, ты умер, мои уши слышали это, и если бы не твой брат, баас Леонард, то я убил бы себя, чтобы последовать за тобою!

— Пойдем, — сказал Леонард, — я не могу оставлять его надолго!

Леонард вернулся к телу своего брата. Оттер шел за ним. Приблизившись к телу Томаса Утрама, Оттер сделал рукою приветственный знак, проговорив:

— Начальник и отец, когда ты жил на земле, ты был добрый и храбрый человек, хотя немного вспыльчивый и иногда капризный, как женщина. Теперь ты удалился с этого света и улетел, подобно орлу, к солнцу. Живя там, ты будешь еще храбрее, еще лучше и терпеливее к тем, кто менее чист, чем ты. Отец и начальник! Приветствую тебя. О, если бы тот, кого ты назвал Оттером, мог служить тебе и «инкузи» — твоему брату — в жилище Высочайшего, если такое существо, как я, может войти туда! Что же касается собаки-базуто, который хотел украсть твое ружье, то я убил его в счастливый час. Он будет твоим рабом в доме Высочайшего. Ах! Если бы я знал, то послал бы лучшего человека. Слава тебе, отец мой! Прощай, и пусть твой дух будет милостив к нам, которые любят тебя!

Проговорив это, Оттер отошел от тела и, обмыв свои раны, принялся за приготовление пищи. После обеда Леонард и Оттер перенесли тело Тома в грот, убрав оттуда труп базуто, который Оттер без церемоний спрятал в расщелине скалы. Леонард остался у тела брата, а Оттер, взяв с разрешения Леонарда ружье Тома, ушел на охоту, надеясь подстрелить горную козу.

Леонард, отпуская карлика, приказал ему к вечеру вернуться назад.

— Где мы будем рыть могилу, баас? — спросил, уходя, Оттер.

— Она уже готова, — отвечал Леонард. — Умерший сам ее вырыл, подобно многим здесь. Мы похороним его в последней яме, вырытой им в поисках золота. По правую руку от того места, где стояла хижина. Она достаточно глубока!

— Да, баас, хорошее место, хотя, быть может, баас Том не так бы тщательно работал, если бы знал, для чего она послужит; кто знает, чему служат наши работы? Но эта дважды обваливалась, когда баас рыл ее…

— Я уже устроил все, — сказал коротко Леонард. — Ступай и будь здесь за полчаса до заката солнца, по крайней мере. Да, если можешь, то принеси еще горных лилий. Баас Том любил их!

Карлик поклонился и вышел.

— А, — начал он говорить сам с собой, направляясь к подошве холма, где надеялся найти дичь, — ты не боишься мертвых, а живых тем более. Однако, Оттер, баас Том мертвый теперь так страшен, он, который при жизни был так мил! Чит не выглядел страшным, только еще безобразнее. Но ведь Чита убил ты, а бааса Тома убило небо, положивши на него свою печать. Что теперь будет делать баас Леонард, когда его брат умер и базуто убежали? Идти рыть золото, найти которое так трудно, а найдя, нельзя долго сохранить? Но тебе-то что до этого, Оттер? Что тебе за дело до того, что делает баас? Смотри, вот следы козы!

День выдался чрезвычайно жаркий. В это время стояло лето в Восточной Африке, или, скорее, — осень, пора лихорадок, гроз и ливней, в течение которого только люди, дешево ценившие свою жизнь, могли жить в этих широтах, ища золото, со скудными запасами пищи и почти не находя возможности найти себе приют. Но искатели счастья не особенно ценят жизнь, как собственную, так и чужую. Они делаются фаталистами, быть может, бессознательно, полагая, что, кому суждено, тот умрет, а остальные останутся живы, несмотря ни на что.

Когда Леонард Утрам, его брат и два их товарища по приключениям услышали от туземцев об одном месте в горах, богатом золотом и находящемся номинально на Португальской территории, у ближнего рукава Замбези, то, с помощью двух ружей и собаки они получили концессию от хозяина этой территории на разработку руды. Несмотря на нездоровое время года, они не отложили своего мероприятия из опасения, что кто-нибудь другой за три ружья и за две собаки убедит начальника территории отнять у них концессию в его пользу. Поэтому они трудолюбиво принялись за работу, и сначала счастье сопутствовало им. Им попалось даже несколько самородков. Надежды их окрепли, но сначала один из компаньонов, по имени Аскью, заболел лихорадкой и умер, а за ним погиб и второй компаньон — Джонстон. После этого Леонард хотел было уже бросить дело, но, словно по воле судьбы, на следующий же после смерти Джонстона день, они нашли золото в таком значительном количестве, что Томас, надеясь вскоре достичь богатства, и слышать не хотел о прекращении работ.

Тогда они перенесли свое жилище на более возвышенное и здоровое место и остались. Но в один несчастный день Томас Утрам, заблудившись на охоте, провел ночь на болоте. Неделю спустя он заболел лихорадкой и через три недели умер, как мы видели.

Все эти события и многие другие проносились в уме Леонарда, сидевшего долгие часы у тела умершего брата. Никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким, таким покинутым и несчастным. Теперь на свете у него нет друга, если не считать слуги Оттера. Несколько лет он уже не был в Англии; самые близкие родственники не заботились более о нем и его брате, изгнанных, странствующих по чужим странам; его школьные товарищи, вероятно, забыли о его существовании.

Там, на родине, было еще одно существо. Джен Бич. Но с той памятной ночи семь лет он ничего не слыхал о ней. Два раза он писал ей, но не получил никакого ответа на свои письма. Более он не возобновлял своих попыток писать, будучи самолюбивым человеком. Вместе с тем он догадывался, что она не могла ему отвечать. Как он сказал своему брату, Джен или умерла, или, что было всего вероятнее вышла замуж за м-ра Когена. Однако когда-то они любили друг друга, да он и теперь еще любит ее, или, по крайней мере, думал так. Действительно, все эти тяжелые годы изгнания, трудов и беспрестанных поисков ее образ и память о ней жили в его сердце как далекий сладкий сон, полный мира и красоты, хотя у него остался от нее последний подарок — молитвенник и локон волос. Пустыня не такое место, где люди могут забыть свою первую любовь. Да, он был один, совершенно один, среди диких стран и грубых, необразованных людей и дикарей. А теперь что он будет делать? Здешнее место истощено. Тут, действительно, было наносное золото, но Леонард знал, что оно находится не в земле, но в жилах кварца, скрытых в горной породе. Чтобы извлечь богатство оттуда, нужны машины и капитал. Кроме того, слуги его, кафры, исчезли, избегая тяжелой работы и лихорадки, а других и не найти в это время года. Очевидно, остается одно: вернуться в Наталь и приняться за какое-нибудь другое дело.

Здесь Леонард вдруг вспомнил о своем обете — искать до тех пор, пока он не добьется своей цели или не умрет. Очень хорошо, он исполнит свое обещание. Затем он вспомнил любопытное предсказание умирающего, что он достигнет богатства.

Конечно, это был не более, как бред. Столько лет его брат безуспешно стремился к своей цели, восстановлению чести их древней фамилии; неудивительно, что в час смерти он увидел, что цель эта достигнута, хотя и другим. Однако, как странно он смотрел на него! С каким убеждением он говорил! Все это, конечно, не может иметь никакого значения; он, Леонард, дал несколько лет тому назад клятву и еще в прошлую ночь обещал стремиться к выполнению этой клятвы. Поэтому, худо или хорошо, но он должен действовать до конца.

Таким размышлениям предался Леонард, сидя у тела своего брата, товарища его детских игр и друга.

Время от времени он вставал со своего места и прохаживался около грота. После полудня воздух сделался еще более знойным, и большая туча собиралась на горизонте.

— Вечером будет гроза, — проговорил Леонард, — как только Оттер придет, надо будет похоронить тело, а то придется ждать до завтра!

Наконец, за полчаса до захода солнца, Оттер появился у входа в грот. На плечах его была привязана убитая коза, а в руках он держал большой пучок ярких горных лилий.

Двое мужчин похоронили Томаса Утрама в вырытой им самим могиле, и раскаты грома заменили для него погребальное пение.

Глава 5

ОТТЕР ДАЕТ СОВЕТ
Когда погребение было окончено и Томас Утрам успокоился навеки в своем постоянном земном жилище, его брат, взяв молитвенник, подаренный ему некогда Джен Бич и составлявший, по правде говоря, всю его библиотеку, прочел над могилой погребальную службу, окончив свое чтение при блеске молнии. Затем он и Оттер вернулись в грот и поужинали, не произнеся ни слова. После ужина Леонард обратился к карлику:

— Оттер! Ты человек надежный и ловкий. Я хочу тебе рассказать одну историю и спросить тебя кой о чем. — Во всяком случае, — проговорил он про себя по-английски, — в подобных вещах его суждение столь же важно, как и мое.

— Говори, баас, — ответил тот, — мои уши открыты!

— Оттер! Умерший баас и я приехали в эту страну около семи лет тому назад. До отправления нашего сюда мы были богатыми людьми, старшинами в нашей земле, но потеряли наши краали, скот и земли; они были проданы, и другие взяли их, а мы стали бедными. Да, мы, бывшие жирными, стали тощи, как быки в конце зимы. Тогда мы сказали один другому: здесь у нас нет более дома, позорная бедность обрушилась на нас, мы — разбитые корабли, люди, не имеющие никакого значения; однако, будучи благородной крови, мы не можем здесь зарабатывать пропитание трудом, подобно обыкновенным людям, иначе и простые, и благородные будут смеяться над нами. Большой каменный крааль отнят у нас: другие занимают его, чужие женщины хозяйничают в нем и их дети бегают по нашей земле; мы должны уехать!

— Кровь есть кровь, — прервал Оттер, — а богатство ничто! Отчего ты, отец мой, не выгнал этих чужестранцев и не взял обратно твой крааль?

— В нашей стране этого нельзя сделать, Оттер: богатство там значит больше породы. Если бы мы сделали это, то подверглись бы еще большему позору. Одно богатство могло бы возвратить нам наш дом, а у нас его не было. Тогда мы поклялись друг другу, умерший баас и я, что поедем в эту дальнюю страну искать богатства, с которым мы могли бы вернуть наши земли и крааль, чтобы оставить их после себя своим детям!

— Прекрасная клятва, — сказал Оттер, — а здесь вы поклялись бы иначе, и сталь решила бы спор о краале, а не желтое железо!

— Мы приехали сюда, Оттер, и семь лет работали усерднее самого последнего из наших слуг; путешествовали там и тут, смешивались со многими народами, изучили несколько языков, и что же мы нашли? Баас Том — могилу в пустыне, а я — скудную пищу, которую может дать пустыня, не более. Богатства мы не приобрели, Оттер, а я поклялся или достичь его, или умереть, и еще в прошлую ночь обещал брату исполнить свою клятву!

— Это хорошо, баас; клятва есть клятва, и честные люди должны исполнять ее. Но здесь нельзя добыть богатств; ведь золото большею частью скрыто в этих скалах, которые слишком тяжелы, чтобы увезти их, а кто может достать золото из скал? Этого не сделать нам, даже если лихорадка и пощадит нас. Нам надо уйти отсюда куда-нибудь в другое место!

— Слушай, Оттер. Это еще не все. Умерший баас перед своей смертью видел в будущем, что я найду золото с помощью женщины, и просил меня остаться здесь некоторое время после его смерти. Скажи теперь, Оттер, ты, вышедший из народа, знающий толк в снах и видениях, и сам сын толкователя снов, было это действительное видение или фантазия больного?

— Не знаю, — отвечал Оттер. — Наверное, дух, или голос кого-то, оплакивающего умершего!

— Мы здесь единственные плакальщики! — сказал Леонард; и едва он произнес эти слова, как пронзительный вой опять огласил воздух. Как раз в это время луна вышла из-за облаков, и при ее свете они увидели того, кто производил странные звуки. Шагах в двадцати от них, на противоположном склоне холма, скорчившись на камне и закрыв лицо руками, в полном отчаянии, сидела высокая женщина изнуренного вида.

С изумлением Леонард направился к ней, сопровождаемый карликом. Женщина была так поглощена своим горем, что не слышала и не видала их приближения. Даже когда они совсем близко подошли к ней, она не заметила их, так как лицо ее было закрыто худыми руками. Леонард с любопытством посмотрел на нее. Это была женщина старше средних лет, очевидно, когда-то красивая, и для туземки с очень светлой кожей. Кудрявые волосы ее начинали седеть, руки и ноги были тонки и хорошей формы. Более Леонард ничего не мог разглядеть, так как лицо она закрыла руками, а фигура была обернута рваным одеялом.

— Матушка, — сказал он на диалекте сизуту, — что с тобою, о чем ты плачешь?

Женщина, отняв руки от своего лица, с криком ужаса вскочила на ноги. Взгляд ее упал сначала на Оттера, стоявшего прямо перед ней, и при виде его крик замер на ее губах, — она окаменела от ужаса. Вид ее был так странен, что карлик и его господин с молчаливым удивлением смотрели на нее, ожидая, что будет дальше.

Женщина первая прервала это молчание, заговорив глухим голосом, полным суеверного ужаса и обожания, и опустилась на колени:

— Наконец ты пришел требовать от меня ответа, — сказала она, обращаясь к Оттеру, — о, ты, имя кого Мрак, кому я была назначена в замужество и от кого в молодости убежала!? Тебя ли я вижу во плоти, господин ночи, король крови и ужаса, а это твой жрец? Или я грежу? Нет, я не грежу; убей меня, жрец, и пусть мой грех будет очищен!

— Кажется, — сказал Оттер, — мы имеем дело с сумасшедшей!

— Нет, Джаль, — отвечала женщина, — я не сошла с ума, хотя недавно была близка к этому!

— Ну, и меня не зовут ни Джалем, ни Мраком! — отвечал с раздражением карлик. — Перестань говорить глупости и скажи белому господину, откуда ты, а то я устал от этого разговора!

— Если ты не Джаль, черное существо, то это очень странно, так как Джаль имеет такой же вид, как у тебя. Но, может быть, ты не хочешь, облекшись во плоть, признаться в этом мне. Ну, тогда делай, как хочешь. Если же ты не Джаль, то я безопасна от твоего мщения, а если ты Джаль, то прошу тебя простить грех моей юности и пощадить меня!

— Кто такой Джаль? — с любопытством спросил Леонард.

— Не знаю, — отвечала женщина, внезапно переменив тон. — Голод и утомление смутили мой ум, и я говорила вздорные слова. Забудь их и дай мне есть, бледнолицый, — прибавила она жалобным голосом, — дай мне есть, я умираю от голода!

— У нас сильный недостаток в пище, — отвечал Леонард, — но мы поделимся с тобой, чем можем. Следуй за мною, матушка! — и он повел ее к гроту.

Оттер дал ей пищи, и она принялась есть, как человек, голодавший долгое время, с удовольствием, но и с усилием. Покончив с едой, она посмотрела на Леонарда своими смелыми черными глазами, проговорив:

— Скажи, белый господин, ты работорговец?

— Нет, — отвечал он хмуро, — я раб!

— Кто же твой господин — этот черный человек?

— Нет, он только раб раба. У него нет господина, а есть госпожа, которую зовут судьбою!

— Самая худшая из всех и в тоже время самая лучшая, — сказала старуха, нахмурившись, — она вновь смеется и к ударам примешивает поцелуи!

— Удары ее я хорошо знаю, а поцелуи — нет, — отвечал мрачно Леонард и прибавил другим тоном. — Что же с тобой случилось, матушка, как тебя зовут, и что ты ищешь, бродя одна в горах?

— Меня зовут Соа, и я ищу помощи для той, кого люблю, и кто теперь находится в горестном положении. Хочешь, господин, слушать мой рассказ?

— Говори, — сказал Леонард.

Женщина, сев на землю перед ним, начала свой рассказ.

Глава 6

РАССКАЗ СОА
— Господин, я, Соа, служанка белого человека, купца, живущего на берегах Замбези в четырех днях пути отсюда. У него есть дом, построенный им несколько лет тому назад.

— Как имя белого человека? — спросил Леонард.

— Черный народ зовет его Мэвум, а бледнолицые — Родд. Он хороший господин и не простой человек, но у него есть один недостаток — по временам он пьет. Двадцать лет тому назад, или больше, Мэвум женился на белой женщине, дочери португальца, жившего у бухты Делагоа. Она была прекрасна, ах, как прекрасна! После женитьбы он поселился на берегах Замбези, сделался купцом и выстроил там дом, от которого теперь остались одни развалины. Здесь его жена умерла от родов; да, она умерла на моих руках, и я воспитала ее дочь Хуанну, ухаживая за ней от колыбели и до настоящих дней.

— После смерти своей жены Мэвум стал сильно пить. Когда он не пил, то это был ловкий и хороший торговец; по временам он собирал на большие суммы слоновую кость, перья, золото и сотнями воспитывал рогатый скот. Тогда он говорил, что хочет оставить пустыню и уехать за море, в неизвестную мне страну, откуда приезжали англичане.

— Дважды он отправлялся со мной и с Хуанной, своей дочерью, моей госпожою, которую черный народ прозвал Небесною пастушкой, приписав ей дар предсказывать дождь. Однажды Мэвум остановился в городе Дурбан, в Натале, и, напившись пьяным, в один месяц прожил все свои деньги, в другой раз он потерял вновь нажитое им состояние при переправе через реку, когда лодку опрокинул гиппопотам, и золото со слоновой костью потонуло. В последнюю поездку он оставил свою дочь в Дурбане, где она прожила три года, изучая те вещи, которые знают белые женщины, так как она очень умна, так же умна, как добра и прекрасна. Года два тому назад она вернулась назад в поселение, доехав на судне до бухты Делагоа, где ее встретил Мэвум.

— Раз моя госпожа сказала своему отцу, что ей наскучила их уединенная жизнь в пустыне и что она хочет ехать за море в страну, которую она называла домом. Он послушался ее, так как Мэвум очень любил свою дочь, и сказал, что сделает так, но что до этого он хочет отправиться в путешествие по реке для закупки в одном месте большого количества слоновой кости. Она была против этого, говоря: поедем, наконец, мы уже достаточно богаты. Отправимся в Наталь и поедем за море. Но он ничего не хотел слушать, так как был очень упрямый человек.

— На следующее утро он отправился за слоновой костью и леди Хуанна, его дочь, плакала, хотя она и бесстрашна, оставшись одна. Кроме того, она не любила быть вдали от отца, не имея возможности следить за тем, чтобы он не напивался пьяным.

После отъезда Мэвума прошло двенадцать дней. Я и моя госпожа сидели в поселении, ожидая его возвращения. У моей госпожи есть обыкновение, одевшись поутру, читать какую-то священную книгу, в которой написаны законы того Высочайшего, которого она почитает. Поэтому наутро, тринадцатого числа, она сидела на веранде дома и читала эту книгу, а я занималась приготовлением пищи. Вдруг я услыхала шум и, выглянув через забор, окружавший сад и весь дом, кроме веранды, увидала много людей — белых, арабов и мулатов; один из них был верхом, а остальные пешком; за ними тянулся длинный караван рабов с веревками на шее.

— Подойдя ближе, эти люди стали стрелять в жителей поселения; некоторые были убиты, многие взяты в плен, а другие убежали — те, кто был на полевых работах и видел приближение работорговцев.

Со страхом глядя на все это, я увидела, что моя госпожа, все еще с книгой в руках, побежала к забору, за которым я стояла. Но когда она достигла его, человек, сидевший верхом на муле, преградил ей дорогу, и она, обернувшись, посмотрела на него, прислонившись спиной к забору. Тогда я спустилась с забора и, спрятавшись за банановыми деревьями, стала смотреть в щель забора.

— Человек, сидевший на муле, был стар и толст, с седыми волосами и желтым морщинистым лицом. Я знала его раньше и слышала о нем: много лет он был ужасом этой страны. Черный народ зовет его «Желтым дьяволом», а португальское имя его Перейра; он имеет свое жилище в уединенном месте в одном из устьев Замбези. Сюда он собирает своих рабов, и сюда дважды в год приезжают торговцы и отвозят рабов на рынки.

— Этот человек посмотрел на мою госпожу, в ужасе прислонившуюся к забору, и, засмеявшись, вскричал по-португальски: — Вот славная добыча! Должно быть, это та Хуанна, о красоте которой я столько слышал. Где ваш отец, моя голубка? Уехал по торговым делам, не правда ли? А, я это знал; иначе, может быть, я бы и не отважился приехать сюда. Но с его стороны нехорошо оставлять в одиночестве такое милое существо. Хорошо, хорошо, он занят своим делом, а я должен приступить к своему; ведь я тоже купец, моя голубка, торгующий черными птичками. Птички с серебристыми перьями не часто попадались мне, и я должен побольше сделать для вас. Здесь есть молодые люди, которые за такие глаза, как у вас, дадут много. Не бойтесь, моя голубка, мы скоро найдем вам супруга!

— Так говорил Желтый дьявол в то время, как моя госпожа испуганно смотрела на него, а слуги работорговца громко смеялись его злым словам.

Наконец, она, казалось, поняла, о чем он говорил, и я увидела, что моя госпожа медленно подняла свою руку к голове. Я догадалась о ее намерении. Она носила в своих волосах спрятанный там страшный яд, малейшая крупица которого, попав на язык, тотчас же убивает человека. Секрет этого яда я открыла ей; моя госпожа постоянно имела яд при себе на тот случай, если ей будет угрожать худшее, чем смерть. Тогда в ужасе я прошептала ей через щель забора на древнем языке, которому я ее учила, — языке моего народа:

— Удержи свою руку, госпожа: пока ты жива, ты можешь еще освободиться, а от смерти нет освобождения. Будет еще время употребить яд, когда самое худшее станет угрожать тебе!

— Она услышала меня, и, слегка наклонив свою голову, опустила руку. Тогда Перейра снова заговорил:

— Теперь, если вы готовы, мы можем отправляться; до моего гнезда восемь дней пути, а кто может сказать, когда придут покупатели за моими черными птицами? Не хотите ли вы что-нибудь сказать перед отправлением, моя голубка?

Тогда, мол, госпожа впервые заговорила с ним:

— Я в вашей власти, но не боюсь вас; знайте, что в случае необходимости я могу ускользнуть от вас. Только я скажу вам следующее: ваше злодейство навлечет смерть на вашу голову, — и она бросила взгляд на тела убитых работорговцами, на пленников, на которых были надеты цепи и деревянные колодки, и на дым, поднявшийся над ее домом, подожженным злодеями.

— Одно мгновение португалец казался испуганным, затем громко засмеялся и, перекрестившись по обычаю этого народа для защиты от проклятия, произнес:

— Как! Вы пророчествуете, моя голубка! Вы говорите, что можете ускользнуть, если захотите. Ну, мы это посмотрим. Приведите другого мула для леди!

— Мул был приведен, и Хуанна, моя госпожа, села на него. Затем работорговцы пристрелили тех из рабов, которые, по их мнению, не имели никакой цены; погонщики рабов ударили последних кожаными плетками, и караван двинулся к берегам реки.

— Когда он скрылся из виду, я вышла из своего убежища, отыскала тех из поселенцев, которым удалось ускользнуть от рук злодея, и просила их пойти с оружием по следам Желтого дьявола, чтобы при удобном случае освободить мою госпожу, которую они любили. Но они боялись сделать это, да и многие из старшин были взяты в плен. Они только плакали о своих умерших родственниках и сожженных краалях.

— Трусы! — сказала я им. — Если вы не хотите идти, то я одна пойду. По крайней мере, пусть кто-нибудь из вас пойдет вверх по реке и, отыскав Мэвума, расскажет ему о том, что произошло в его доме!

— Они обещали мне это, и я, взяв одеяло и немного пищи, отправилась следом за караваном работорговцев. Четыре дня я шла за ними, пока, наконец, у меня не вышла пища и силы не оставили меня. На утро пятого дня я не могла больше идти и, взойдя на вершину скалы, долго следила за извивавшимся по равнине длинной лентой караваном. В середине его были два мула, и на одном из них сидела женщина. Тогда я убедилась в том, что еще ничего не случилось с моей госпожой, так как она была еще жива.

— С горы я увидела вдали маленький крааль. Собрав последние силы, я пошла к нему. Жителям его я сказала, что убежала от работорговцев, и они приняли меня ласково. От них я узнала, что несколько белых людей из Наталя искали в этих горах золото, и весь следующий день я провела в поисках, думая, что они могут помочь мне, так как хорошо знаю, что англичане не любят работорговцев. Вот, наконец, господин, я пришла сюда с большим трудом и прошу тебя освободить мою госпожу из рук Желтого дьявола. О, господин, я кажусь бедной и жалкой; но скажу тебе, что если ты освободишь ее, то можешь получить большое вознаграждение. Да, я открою тебе то, что скрывала всю мою жизнь, даже от моего господина Мэвума. Я открою тебе тайну сокровищ моего народа, «детей тумана»!

При этих словах Леонард, молча и внимательно слушавший рассказ Соа, поднял голову и посмотрел на нее, думая, что горе помутило ее рассудок. Однако на лице женщины выражалось только сильное волнение, но не сумасшествие.

— В своем ли ты уме, матушка? — сказал он наконец. — Ты видишь, что я один здесь со слугой, так как три моих товарища, о которых люди из крааля говорили тебе, умерли от лихорадки, и я сам поражен ею. Как же ты просишь меня отправиться в этот лагерь работорговцев, местонахождения которого ты даже не знаешь, чтобы одному освободить твою госпожу, если действительно у тебя есть госпожа и твой рассказ верен? Как не подумать, что ты не в своем уме?

— Нет, господин, я не сошла с ума, и то, что я говорила тебе, правда до последнего слова. Конечно, я прошу большой вещи, но хорошо знаю, что вы, англичане, можете сделать любые дела, если вам хорошо заплатить. Постарайся помочь мне, и ты получишь хорошее вознаграждение. Даже если тебе и не удастся помочь мне и ты останешься жив, то все-таки получишь награду, хотя не так много, может быть, но все-таки больше того, что мог бы когда-нибудь получить!

— Не говори больше о вознаграждении, — раздраженно прервал ее Леонард, которого задел скрытый сарказм слов Соа. — Вот лучше не можешь ли ты вылечить меня от лихорадки? — прибавил он, смеясь.

— Я могу это сделать, — спокойно отвечала она, — завтра утром я буду лечить тебя!

— Тем лучше! — сказал он с недоверчивой улыбкой. — А теперь скажи мне, куда же увезли твою госпожу? Вероятно, то гнездо, о котором говорил португалец, находится в тайном месте? Сколько дней тому назад она была увезена?

— Сегодня идет 12-й день, господин. А место гнезда — тайна, вот все, что я знаю. Открыть ее — дело твоей мудрости!

Леонард подумал немного, и внезапная мысль осенила его. Обратившись к карлику, который в молчании слушал разговор Соа с Леонардом, он сказал ему по-голландски:

— Оттер, тебя когда-то уводили в рабство?

— Да, баас, это было десять лет тому назад!

— Как это случилось?

— Вот как, баас. Я охотился на Замбези с воинами одного племени — это было после того, как мой собственный народ прогнал меня, потому что, по их словам, я был слишком безобразен, чтобы быть их начальником, на что имел право по рождению. В это время Желтый дьявол, тот самый человек, о котором говорит эта женщина, с арабами напал на нас и увлек в свое убежище, чтобы ждать здесь покупателей рабов. В тот день, когда последние прибыли, я убежал вплавь, а все остальные, оставшиеся в живых, были увезены на кораблях в Занзибар!

— Можешь ли ты найти дорогу к этому месту?

— Да, баас, хотя найти место очень трудно, так как дорога к нему идет болотами. Кроме того, место это скрыто и защищено водою. Всем рабам во время последнего дня пути были завязаны глаза. Но я поднял повязку при помощи носа, — ах, мой большой нос очень хорошо служил мне в этот день — и следил за дорогой из-под повязки, а Оттер никогда не забудет дороги, по которой прошли его ноги. Вот почему я и смог по той же дороге вернуться назад!

— Ты мог бы отсюда найти это место?

— Да, баас. Я пошел бы вдоль этих гор, десять дней или более, пока бы не достиг южного рукава Замбези ниже Люабо. Затем мне было бы нужно еще один день следовать вниз по реке, а после этого два дня по болотам, и я пришел бы к месту. Но это неприступное убежище, баас, и там много людей с ружьями, есть даже большая пушка!

Леонард снова подумал и, обратившись к Соа, спросил ее:

— Ты понимаешь по-голландски? Нет? Я должен тебе сказать, что узнал кое-что об этом гнезде от моего слуги. Перейра сообщил, что от дома твоего господина восемь дней пути, так что твоя госпожа три или четыре дня находится в гнезде, если она только увезена туда. Затем, насколько я знаю обычаи работорговцев этих мест, они не начнут выводить рабов еще целый месяц, пока не прекратятся муссоны. Поэтому, если я не ошибаюсь, времени еще довольно. Заметь, матушка, что я не обещаю еще ничего: сначала я должен подумать!

— Да, белый человек, ты сделаешь все, если узнаешь вознаграждение. Но про это я скажу тебе завтра, после того, как вылечу тебя от лихорадки. А теперь, пожалуйста, черный человек, укажи мне место, где я могла бы спать: я очень утомлена!

Глава 7

ЛЕОНАРД КЛЯНЕТСЯ КРОВЬЮ АКИ
На следующее утро Леонард проснулся рано от тревожного сна, так как лихорадка начинала сильно мучить его, но Соа встала еще раньше, и когда он вышел из грота, то первое, что увидел, была ее высокая фигура, склонившаяся над стоявшим на огне котелком, содержимое которого она по временам помешивала.

— Доброго утра, белый человек! — сказала она. — Вот здесь то, что вылечит тебя от болезни, как я обещала! — и она сняла с огня котелок.

Леонард понюхал: жидкость пахла отвратительно.

— Это скорее способ отравить меня, матушка! — сказал он.

— Нет, нет, — отвечала она с улыбкой, — выпей половину теперь и половину в полдень, и лихорадка больше не будет тебя беспокоить!

Как только жидкость остыла, Леонард выпил половину ее, сильно сомневаясь в успехе лечения.

— Хорошо, матушка, если грязь есть доказательство добродетели, то твое средство окажется хорошим! — проговорил он.

— Оно хорошо, — важно говорила она, — многие были спасены им на краю смерти!

Благодаря ли средству Соа, или по другой причине, но Леонард уже с наступлением ночи стал себя чувствовать гораздо лучше, а дня через два он был здоров.

Вскоре после того, как Леонард выпил лекарство, он увидел Оттера, спускавшегося с холма с большим убитым животным на плечах.

— Старуха принесла нам счастье, — проговорил карлик, положив на землю свою добычу. — Кусты опять полны дичью. Я только вышел сегодня, как убил молодого «киду» (антилопу), жирного, и там их еще много.

Из принесенной Оттером добычи был приготовлен завтрак, после которого Леонард опять заговорил с Соой.

— Матушка, — начал Леонард, — прошлую ночь ты просила меня отважиться на великое дело, обещая мне за это вознаграждение. Ты говорила, что мы, англичане, можем много сделать за золото, а я бедный человек, ищущий богатства. Ты просишь меня рискнуть моей жизнью; ну, так скажи мне, за какую цену ты предлагаешь мне сделать это?

Соа несколько минут молча смотрела на него и потом ответила:

— Белый человек, слыхал ли ты когда-нибудь о моем народе, «детях тумана»?

— Нет, только знаю, что он есть. Что же дальше?

— Вот что: я, Соа, была дочерью Верховного жреца этого народа и убежала оттуда много лет тому назад, после того, как была назначена для жертвоприношения богу Джалю, который имеет такой же вид, как этот черный человек! — указала она на Оттера.

— Это очень интересно, — сказал Леонард, — продолжай!

— Белый человек, этот народ — великий народ. Он живет в Стране тумана, на возвышенностях, под сенью снежных горных вершин. Мои соплеменники ростом больше других людей и очень жестоки, но женщины их прекрасны. О происхождении моего народа я не знаю ничего; оно затеряно в прошедшем. Он почитает древнюю каменную статую, имеющую вид карлика, и приносит ему в жертву кровь людей. У подножия статуи находится пруд с водой, а к нему примыкает пещера. В этой пещере, белый человек, живет тот, изображение которого мой народ почитает, — Джаль, имя которого — Ужас!

— Ты хочешь сказать, что карлик живет в пещере? — спросил Леонард.

— Нет, белый человек, не карлик, но священный крокодил, которого они называют змеем, громаднейший крокодил и самый старый, так как он жил там с самого начала мира. Этот змей пожирает тела тех, кого приносят в жертву черному существу!

— Все это очень любопытно, — заметил Леонард, — но я не вижу, какую же пользу можно извлечь из всего этого?

— Белый человек, жрецы детей тумана приносят в жертву своему богу не только жизнь детей, но и такие безделки! — и, освободив внезапно свою руку, она показала изумленному Леонарду рубин или камень, казавшийся рубином, необычайной величины и ослепительного блеска.

— У твоего народа много таких камней, Соа? — спросил Леонард. — Где же они находят их?

— Да, белый человек, они много находят их в сухом ложе реки, хотя, конечно, такие большие попадаются редко, в одном месте, известном только жрецам; вместе с такими они находят еще другие камни прекрасного голубого цвета!

— Должно быть, сапфиры, — подумал Леонард, — их обыкновенно находят вместе!

— Они откалывают их каждый год, — продолжала она, — и самый большой из камней, найденный ими, привязывают ко лбу той женщины, которая избирается в жены богу Джалю. Затем, еще до жертвоприношения, они снимают камень со лба и прячут его в тайном месте, где сложены все камни, бывшие у всех предыдущих жертв. Глаза Джаля также сделаны из этих камней. Легенда в моем народе, белый человек, гласит, что Джаль, бог смерти и зла, убил свою мать, Аку, в давно минувшие времена. На том месте, где он убил ее, находят красные камни, это ее кровь, и голубые — ее слезы, которые она проливала, умоляя его о пощаде. С тех пор кровь Аки приносят в жертву Джалю и будут приносить до тех пор, пока Ака не вернется снова принимать поклонение от страны!

— Прекрасный пример из мифологии, — проговорил про себя Леонард, — наши старые друзья — мрак и заря в африканской интерпретации, я полагаю. Слушай, матушка, — обратился он снова к Соа. — Этот камень, если он драгоценный, стоит нескольких унций золота, но есть другие камни, так похожие на него, что неопытный человек может спутать их, и те камни имеют очень маленькую цену. Конечно, очень может быть, что этот камень, а также и другие, о которых ты говоришь, настоящие рубины; во всяком случае, я бы хотел достать их. Но скажи мне, какой у тебя план? Как я могу добыть эти рубины?

— Белый человек! — отвечала она. — Если ты согласишься помочь мне, я тут же дам тебе этот камень. Пообещай мне только предпринять освобождение моей госпожи! Я вижу по твоим глазам, что ты исполнишь обещание, раз дашь его! — и она, замолчав, смело посмотрела на него.

— Очень хорошо, — сказал Леонард, — но, принимая во внимание риск, я нахожу цену недостаточной. Как я сказал тебе, этот камень может ничего не стоить. Ты должнапредложить что-нибудь получше, матушка!

— Верно, белый человек, я судила о тебе правильно, — отвечала с усмешкой Соа, — конечно, ты мудро рассудил: за маленькое вознаграждение — малое дело. Вот какую плату я предлагаю тебе. Если тебе удастся освободить мою госпожу из когтей Желтого дьявола, я, от ее имени и от своего собственного, обещаю привести тебя в страну моего народа и укажу средство достать все другие бесценные камни, спрятанные там!

— Хорошо, — сказал Леонард, — но почему ты обещаешь не только от своего имени, но и от имени твоей госпожи?

— Без нее ничего нельзя сделать, белый человек, мой народ великий и сильный, а у нас нет средств покорить его войною. Здесь хитрость должна служить нам оружием!

— Ты должна говорить яснее, Соа. Я не могу победить народ великий и сильный, а у нас нет средств покорить этот народ хитростью, и какое отношение ко всему этому имеет мисс Родд, твоя госпожа?

— Это ты узнаешь со временем, белый человек, после того, как освободишь ее. До тех пор губы мои будут закрыты. Скажу тебе только, что у меня есть план, и этого довольно, больше я ничего не скажу. Если ты откажешься, то я обращусь за помощью к другим!

Леонард подумал немного и, видя, что она решила ничего более не объяснять, сказал:

— В таком случае, хорошо. Но я не знаю, согласится ли твоя госпожа исполнить данное тобою от ее имени обещание?

— Я отвечала за нее, — сказала Соа, — она никогда не откажется от моего слова. Белый человек, я открыла тебе очень важную тайну, и если ты отправишься вместе со мной в страну моего народа, то мне будет угрожать смерть, если я буду разоблачена. Я рассказала тебе это и предложила подарок потому, что видела твою нужду в деньгах, и была уверена в том, что не имея надежды на получение денег, ты бы не захотел рисковать жизнью в таком опасном деле. Но я так люблю мою госпожу, что готова рискнуть моей жизнью, ах, я отдала бы шесть жизней, если бы имела их, чтобы только спасти ее от позорного рабства. Ну, белый человек, мы говорили достаточно. Ты согласен?

— Что ты скажешь на это, Оттер? — спросил Леонард, задумчиво пощипывая свою бороду. — Ты слышал этот удивительный рассказ? Дай мне совет: ты человек ловкий!

— Я слышал весь рассказ, баас, — отвечал Оттер, — что касается моей ловкости, то я, может быть, ловок, может быть — нет. Мой народ говорил, что я ловок, и это было одной из причин, почему он не хотел меня своим вождем. Если бы я был только ловок, они бы это перенесли, как и мое безобразие; но так как я был и ловок, и безобразен, то они не захотели такого вождя. Они боялись, что я могу сделать весь народ безобразным!

— К чему ты говоришь все это? — сказал Леонард, понимавший однако, что карлик говорил так с целью дать ему самому время обдумать свой ответ. — Дай мне совет, Оттер!

— Баас, что я могу тебе сказать? Я не знаю цены этого красного камня. Я не знаю, откуда эта женщина, о которой сердце мне не говорит ничего хорошего; не знаю, правду ли она говорит, или лжет о том далеком народе, живущем в тумане и почитающем бога такого же вида, как я. Нигде еще не поклонялись мне, как богу и, если есть такая страна, то я бы хотел отправиться туда. Что касается освобождения ее госпожи из гнезда Желтого дьявола, то я не знаю, как это сделать. Скажи мне, сколько человек Мэвума было взято в плен с твоей госпожой?

— Человек пятьдесят! — отвечала Соа.

— Хорошо, — продолжал карлик, — если мы освободим этих людей, и если они храбры, то можем кое-что сделать, но, во всяком случае, все это не наверное, баас. Впрочем, если ты думаешь, что цена хорошая, то мы можем попробовать. Это будет все-таки лучше, чем сидеть здесь. Никто не может знать, что случится. От судьбы не уйдешь.

— Хорошая пословица! — сказал Леонард.

— Соа! Я принимаю твое предложение, хотя безумно было бы надеяться на успех. Теперь мы заключим с тобой письменный договор, во избежание каких-либо недоразумений. Возьми немного крови из горла козы. Оттер, смешай ее с порохом и горячей водой; это заменит нам чернила!

Когда Оттер занялся этим, Леонард стал искать бумагу, которой, однако, не нашлось ни одного клочка. Последний запас бумаги, оставшийся у него, был унесен бурей в ночь смерти его брата. Тогда он вспомнил о молитвеннике, подаренном ему Джен Бич. Чистый листок, на котором стояла подпись Джен, он не хотел портить, поэтому решил писать поперек заглавного листа. Вот что он написал мелкими буквами на первом листе молитвенника:

Договор между Леонардом Утрамом и Соа, туземной женщиной.

I. Означенный Леонард Утрам обязуется употребить все свои силы для освобождения Хуанны, дочери м-ра Рода, взятой в рабство неким Перейрой, работорговцем.

II. В вознаграждение услуг названного Леонарда Утрама, означенная Соа сим обязуется, за свой счет и от имени названной Хуаны Родд, провести его в некоторое место в центре Юго-восточной Африки, населенное племенем, известным под именем «народа тумана», здесь помочь ему овладеть большим количеством рубинов, употребляемых в религиозных церемониях названным племенем. Сверх сего, названная Соа обязуется, от имени упомянутой Хуанны Родд, что последняя будет сопровождать ее в путешествии и будет исполнять среди этого народа ту роль, в какой окажется необходимость для успеха дела.

III. Названные лица взаимно обязуются продолжать дело до тех пор, пока названный Леонард Утрам не убедится, что оно безнадежно.

Заключено в горах Маника, Восточная Африка, 9 мая 18… года.
Окончив этот документ, Леонард громко прочёл его и от всей души рассмеялся сам над собой.

Пересказав содержание документа Оттеру, он спросил мнение карлика.

— Очень хорошо, баас, очень хорошо, — отвечал тот, — удивительны эти белые люди! Но, баас, как эта старуха может ручаться за других?

Леонард стал задумчиво пощипывать свою бороду. Карлик коснулся самого слабого места в документе. Но Соа избавила его от затруднения, сказав спокойно:

— Не бойся, белый человек, моя госпожа исполнит то, что я обещала от ее имени. Дай мне перо, чтобы я могла сделать мой знак на бумаге. Но сначала ты должен поклясться этим красным камнем, что будешь стараться исполнить то, что написано тут!

Леонард засмеялся, поклялся и подписал документ, а Соа сделала свою метку. Оттер скрепил бумагу в качестве свидетеля, и дело было окончено. Рассмеявшись снова над всем этим, Леонард, написавший документ скорее в шутку, чем из каких-либо других побуждений, положил молитвенник в свой карман, спрятав также и большой рубин.

Старуха следила за тем, как исчез камень, с выражением торжества на своем злом лице, затем радостно воскликнула:

— А, белый человек, ты взял его и теперь ты мой слуга до конца. Поклясться кровью Аки — настоящая клятва, и горе тому, кто нарушит ее!

— Да, я взял твой камень, — сказал Леонард, — и выполню свою клятву, но нечего говорить о крови Аки, когда мы рискуем нашей собственной кровью. А теперь нам лучше готовиться к отправлению!

Глава 8

ОТПРАВЛЕНИЕ
Прежде всего надо было позаботиться о пище, и Леонард приказал Оттеру нарезать ломтями козье мясо и положить его на скалы для сушки под палящими лучами солнца. Затем они рассортировали свое имущество и выбрали то, что можно было взять с собой. Увы! Его было немного. По одеялу на каждого, по паре сапог, немного лекарств, два самых лучших ружья с запасом снарядов, компас, бутылку для воды, три ножа, гребень и маленький железный котелок — все-таки значительная тяжесть для двух мужчин и одной женщины, решившихся идти через горы, равнины и болота.

Этот багаж был разделен на три части, причем Соа досталась самая легкая, а Оттеру наиболее тяжелая.

— Ничего, — сказал карлик, — я мог бы нести все три узла, в случае необходимости! — и зная силу карлика, Леонард не счел его слова за хвастовство.

Все вещи, которые они решили не брать с собой, были зарыты в гроте вместе с горными инструментами. Леонард взял также и все добытое им золото — около ста унций. Одну половину его он спрятал вместе с рубином в своем поясе, а другую отдал Оттеру. Сначала он хотел оставить золото в гроте, но потом вовремя вспомнил, что золото ведь может пригодиться, тем более среди португальских и арабских работорговцев.

Вечером, когда все вещи были уложены и луна показалась над горизонтом, Леонард прикрепил свой узел себе на плечи ремнями. Оттер и Соа последовали его примеру. Для того, чтобы избежать дневного зноя и опасности натолкнуться где-нибудь на работорговцев, решено было путешествовать ночью, при свете луны.

— Следуйте за мной через несколько минут, — сказал Леонард Оттеру, — я побуду на могиле брата!

Через четверть часа они тронулись в путь навстречу новым опасностям, а, быть может, и смерти. Впрочем, Леонард бодро смотрел в будущее. В самом деле, разве не исполнилось предсказание его брата? Разве к нему не пришла женщина и не дала ему драгоценный камень, который, если только он настоящий рубин, сам по себе — целое состояние?

Мы не будем следовать шаг за шагом за Леонардом Утрамом и его спутниками. Целую неделю они уже шли по ночам, как и предполагали. Они взбирались на горы, проходили болотами, переплывали реки, то голодая, то имея обильные запасы пищи, которую находили в изредка попадавшихся им бедных краалях.

На восьмую ночь они остановились на склоне высокой горы. Луна зашла, идти далее было невозможно; кроме того, они были утомлены долгим путешествием. Завернувшись в свои одеяла, чтобы защитить себя от ночного холода, они легли под тенью нескольких кустарников, рассчитывая проспать до зари.

На рассвете Оттер разбудил Леонарда.

— Смотри, баас, — сказал карлик, — мы шли правильно. Внизу большая река, а там вдали, вправо, море!

Оттер был прав. Действительно, в нескольких милях от них по большой равнине, покрытой кустарниками и переходившей постепенно в болото, шел тот рукав Замбези, которого они хотели достичь.

— Около пяти часов пути отсюда, — продолжал карлик, — горы приближаются к реке. Туда-то нам и надо идти, чтобы достичь того большого болота, возле которого и находится гнездо Желтого дьявола!

После полудня путники отправились дальше и к ночи, еще до восхода луны, очутились у изгиба горы, примыкавшего к берегу реки. Взошедшая вскоре луна осветила удивительно безотрадную картину. В обширном полукруге, образованном изгибом гор, текла река, усеянная зелеными островами. Низменный берег реки переходил в громадное болото, имевшее в ширину от одной до двадцати миль и заросшее камышом. Запах гнили носился в воздухе над этим местом, наводившим ужас своей пустынностью и разрушением. Однако, оно жило своею собственной жизнью. Стаи диких уток летели с моря, чтобы искать здесь пищи; аллигаторы и гиппопотамы плескались в воде; выпь кричала в камышах, и отовсюду раздавалось кваканье тысячи лягушек.

— Там проходит дорога работорговцев, — сказал Оттер, указывая на одно место на горном берегу реки, — или, по крайней мере, раньше она проходила там!

— Выйдем на эту дорогу, — ответил Леонард, — мы можем немного пройти по ней и затем расположиться на ночлег!

Путники дошли до указанного карликом места, где Оттер стал, точно гончая собака, рыскать по кустам. Через несколько минут он поднял руку и свистнул.

— Так я и думал, — сказал он, когда его спутники подошли ближе, — тропинка та же, что была и раньше. Смотри, баас!

С этими словами Оттер раздвинул один из кустов, под которым оказался разложившийся труп женщины с ребенком.

— Умерла не более двух недель тому назад, — флегматично произнес карлик. — Да! Желтый дьявол оставляет за собой такие следы, что по ним нетрудно найти дорогу!

Соа стала внимательно всматриваться в скелет.

— Одна из женщин Мэвума, — сказала она, наконец, — я узнаю это по костям ног!

После этого пошли далее и часа через два достигли такого места, где тропинка упиралась в реку.

— Что теперь делать, Оттер? — спросил Леонард.

— Здесь рабов сажают в лодки, — отвечал карлик, — перед этим они «выпалывают сорную траву», т. е. убивают слабых и больных, чтобы не возиться с ними. Пойдем туда, посмотрим, там, наверное, есть лодки!

Леонард и Соа пошли по указанному Оттером направлению.

— Есть одна лодка, — сказал карлик, остановившись в одном месте, — и «сорная трава» лежит здесь по-прежнему!

Леонард, подойдя ближе, увидел ужасную картину. На небольшом открытом пространстве лежали сложенные в кучу тела человек сорока мужчин, женщин и детей, недавно умерших. Вблизи виднелись другие кучи костей, страшно белевших при лунном свете — следы прежних жертвоприношений. Первая куча мертвецов лежала вблизи заросшего мохом места, где были видны следы лодок, очевидно, недавно только отчаливших отсюда.

При виде костей несчастных жертв зверства работорговцев в душе Леонарда вспыхнуло сильное желание встретиться лицом к лицу с Желтым дьяволом, издевавшимся над кровью и агонией беззащитных, и отомстить ему за это, если можно.

— Мы должны остановиться здесь до утра, стало уже темно! — сказал Леонард.

Путники расположились на ночлег на этой Голгофе, в этом ужасном месте, покрытом костями, из которых каждая вопияла к небу о мщении.

В гигантских камышах шумел ночной ветер, придавая клубам тумана фантастические очертания. По временам лягушки поднимали свой концерт, затем снова замолкали; цапля кричала вдали, когда аллигатор или гиппопотам разрушали ее гнездо, а с высоты доносился шум крыльев диких уток, летевших к океану! Но в воображении Леонарда все эти голоса природы сливались в один хор, раздававшийся из кучи костей, хор скорбных звуков, летевших со стоном к небесам и вопиявших: Боже, доколе беззаконие будет царить на земле, доколе Твоя рука будет бездействовать?

Когда темнота прошла, и солнце показалось во всем своем блеске, путешественники поднялись, стерли ночную росу с волос и принялись за скудный завтрак. Затем они молча направились к лодке, спустили ее в воду, и Леонард с Оттером взялись за весла.

В этом путешествии по реке оказала им большую услугу превосходная память карлика. Без него они не могли бы сделать ни одной мили, так как река дробилась на бесчисленные лагуны и естественные каналы, прорезанные течением воды в густой чаще тростника. Не было никакой возможности отличить один канал от другого. Тем не менее, карлик уверенно показывал дорогу. Десять лет тому назад он был в этих местах и все же вел Леонарда безошибочно. По временам попадались новые каналы, не существовавшие прежде, но, подумав немного, Оттер указывал, по какому следовало ехать.

Так они двигались вперед большую часть дня, пока к вечеру не достигли места, где отдельный канал, которым они следовали, разделялся на два рукава, принимавших один северное, а другой южное направление.

— Как теперь ехать, Оттер? — спросил Леонард.

— Ну, баас, я и сам не знаю. Вода изменила свое течение: здесь была прежде земля, и дорога шла прямо.

Это была большая опасность; один неверный шаг — и они могли заблудиться в этом лабиринте.

После долгого размышления Оттер предложил, наконец, ехать по левому рукаву, но Соа, до сих пор молчавшая, посоветовала взять вправо. Леонард сначала не согласился, но она настаивала, и лодка поехала в новом направлении. Пройдя ярдов 300 и не видя ничего, Оттер хотел посоветовать повернуть назад.

— Подожди, белый человек, — произнесла вдруг Соа, своими быстрыми глазами внимательно оглядевшая поверхность воды. — Что это там? — указала она на что-то белевшее в тростниках ярдах в сорока впереди.

— Перья, я полагаю, — отвечал Леонард, — однако, поедем туда и посмотрим!

— Это бумага, баас! — сказал Оттер, когда они подъехали близко к заинтересовавшему их белому предмету, — кусок бумаги на тропинке!

— Сними его поосторожнее! — сказал Леонард, с невольно забившимся сердцем при виде куска бумаги в подобном месте.

Когда Оттер положил на скамейку лодки снятый им с тростника кусок бумаги, Соа стала внимательно разглядывать его.

— Это лист из священной книги, которую читала моя госпожа, — произнесла, наконец, она с убеждением. — Я узнаю ее. Моя госпожа вырвала один лист и укрепила на тростнике, как знак для того, кто бы пошел по ее следам!

— Очень вероятно, — отвечал Леонард. — Тебе пришла очень хорошая мысль поехать по этому направлению. — Затем, нагнувшись к листу бумаги, он прочел следующие стихи, которые еще можно было разобрать:

«Ибо Он смотрит с высоты своего святилища; с неба Господь взирает на землю…

«Слышать стоны пленников, освобождать приговоренных к смерти…»

— Гм… — произнес Леонард про себя, — тексты весьма соответствуют нашему положению. Верящий в приметы счел бы это за хороший знак!

Через час они достигли конца острова.

— Ага, — сказал Оттер, — теперь я снова узнаю дорогу. Это тот самый рукав. Если бы мы не вошли в него, то, вероятно, так бы и не попали на правильную дорогу!

— Скажи, Оттер, — спросил Леонард, — ты убежал из лагеря работорговцев, как же это ты сделал, — в лодке?

— Нет, баас. Баас знает, что я силен. Мой дух, давший мне безобразие, одарил меня зато силой, а если бы я был также красив, как ты, но не имел силы, то я был бы теперь или рабом, или мертвым. Со скованными цепями руками я убил того, кто был приставлен стеречь меня, и взял у него нож. Затем я разорвал свои цепи; смотри, баас, у меня до сих пор остались от них рубцы. Затем, когда другие подбежали, чтобы убить меня, я бросился в воду и нырнул, так что они более не видали меня. После я плыл этой дорогой, останавливаясь по временам на островах, иногда же бежал вдоль берега, где тростники настолько густы, что меня никто не мог увидеть. Через четыре дня я был уже в безопасности!

— Чем же ты питался все это время?

— Кореньями и птичьими яйцами!

— А крокодилы не пробовали съесть тебя?

— Да, баас, однажды, но я ловок в воде. Я вскочил на спину водяной змеи и через глаз вонзил нож в ее мозг. Ах! Мой дух тогда был со мною. Затем, вымазавшись кровью крокодила, я спокойно поплыл далее, и аллигаторы более не трогали меня, принимая по запаху за своего брата.

— Скажи, Оттер, а теперь разве ты не боишься возвращаться в эти места?

— Немножко, баас; ведь мы идем в тот ад, о котором говорите вы, белые люди. Но куда идет баас, туда охотно последую и я. Кроме того, мне хотелось бы взглянуть еще раз на Желтого дьявола, чтобы убить его этими руками!

И карлик, подняв весло, зарычал в ярости:

— Убить его! Убить его! Убить его!

— Тише! — сказал с досадой Леонард. — Ты хочешь напустить на нас арабов, что ли?

Глава 9

ГНЕЗДО ЖЕЛТОГО ДЬЯВОЛА
Солнце зашло, и трое путешественников, как и в предыдущую ночь, расположились на острове, ожидая восходы луны. Найдя пару диких утят, они хотели развести костер, чтобы приготовить себе ужин, но Леонард отклонил эту мысль.

— Это опасно, — заметил он, — огонь могут заметить издали!

Пришлось ограничиться скудным ужином из сушеного мяса и сырых утиных яиц.

Хорошо, что они приняли эту предосторожность, так как, едва мрак сгустился, послышался шум весел, и несколько лодок проплыли мимо них. Люди, сидевшие в этих лодках, перекликались по временам на арабском и португальском языках.

— Ложитесь на землю и не шевелитесь! — прошептал Оттер. — Здесь работорговцы будут приставать со своими лодками!

Леонард и Соа последовали его совету, а работорговцы, усердно гребя против течения, прошли ярдах в сорока от них и повернули к берегу.

— Дорогу, товарищи! — кричал один из работорговцев, выезжая на своей лодке вперед. — Место остановки близко, и там есть ром для тех, кто заслужил его!

— Надеюсь, что они не остановятся здесь! — сказал тихо Леонард.

— Тсс… — прошептал Оттер, — они причаливают, я слышу!

Действительно, ярдах в двухстах от них работорговцы пристали к берегу. Вскоре два ярких языка пламени показали, что они развели костры.

— Нам лучше уйти отсюда, — произнес Леонард, — если они заметят нас, то…

— Они не заметят нас, баас, если мы будем лежать тихо! — возразил Оттер. — Подождем здесь. У меня есть другой план. Слушай, баас… — и он зашептал что-то на ухо своему господину.

Леонард согласился на предложение карлика, и они остались на прежнем месте. От костров к ним доносился шум пьяной оргии работорговцев. Через час Леонард поднялся на ноги; его примеру последовал Оттер, проговорив:

— Я пойду ближе, баас. Я могу двигаться, как кошка!

— Куда вы хотите идти, белый человек? — спросила Соа.

— Поближе к ним, чтобы подслушать их разговор. Я понимаю по-португальски. Оттер, возьми нож и револьвер, но ружья не бери!

— Хорошо, — сказала женщина, — будьте только осторожны. Они — ловкий народ!

— Да, да, — ответил Оттер, — но баас тоже ловок, да и я такой же. Не бойся за нас, мать!

Осторожно крадясь по камышам, Леонард и карлик двинулись вперед. Когда они уже были ярдах в двадцати от костров, Леонард оступился и попал ногою в болото, устроив сильный шум. Несколько работорговцев, услышав всплеск воды, вскочили на ноги, но Оттер тотчас зафыркал, подражая голосу молодого гиппопотама.

— Морская корова, — произнес один работорговец по-португальски, — огонь испугает ее, и она не тронет нас!

Леонард и Оттер, выждав некоторое время, подкрались к кусту, вблизи которого сидели работорговцы. Леонард мог ясно слышать каждое слово из разговора негодяев. Их было двадцать два человека. Один, их предводитель, по-видимому, был чистокровный португалец, а остальные — мулаты и арабы. Все они пили из оловянных кружек ром и многие из них были уже полупьяны; по крайней мере, языки их развязались.

— Проклятие отцу нашему, дьяволу, — произнес один мулат, — что ему вздумалось как раз сейчас отправить нас с лодками! Мы можем пропустить потеху!

— Какую потеху? — спросил предводитель банды. — Еще три или четыре дня птиц не будут сажать в клетки: покупателей еще ждут, да и здесь говорят об английском крейсере, — чтоб ему провалиться в преисподнюю, — который снует у устья реки!

— Нет, я не про то говорю, — отвечал мулат, — немного удовольствия смотреть на продажу вонючих негров; я говорю о продаже с аукциона белой девушки, дочери англичанина-купца, захваченной нами недавно. Вот красотка — для счастливой собаки! Я никогда не видал ничего подобного, — что у нее за глаза, что за характер!

— Ну, вам нечего думать о ней, — усмехнулся вожак, — она слишком дорога для таких молодцов, как вы; кроме того, глупо тратить много денег на девушку, белую или черную. Когда будет аукцион?

— Он был назначен в ночь перед отправлением партий, го теперь говорят, что он состоится завтра ночью. Скажу вам, почему Желтый дьявол спешит с этим делом: он боится ее, думая, что она принесет ему несчастье, и хочет скорее отделаться от нее. Ах! Старик забавник, любит шутки. «Все мужчины братья, — сказал он вчера, — черные и белые; поэтому все женщины сестры». На этом основании он хочет продать ее, как негритянку. Ха, ха, ха! Дайте, братец, рому, дайте рому!

— Может быть, он еще отложит этот аукцион, и мы можем поспеть вовремя, — заметил вожак, — во всяком случае, за здоровье этой девушки! Кстати, догадался ли кто-нибудь спросить пароль? Я сам забыл это сделать.

— Да, — отвечал мулат, — прежнее слою «Дьявол»!

Так они говорили около часу, частью о Хуанне, частью о других вещах. Когда работорговцы совершенно опьянели, разговор их сделался настолько возмутительным, что, прислушиваясь к нему, Леонард едва мог лежать спокойно. Наконец, один за другим негодяи погрузились в крепкий сон, и все стихло. Работорговцы не поставили часового, так как здесь на острове не ожидали никаких врагов.

Тогда Оттер приподнялся на руках, и его лицо при слабом свете луны загорелось огнем дикого торжества.

— Баас, — прошептал он. — не сделать ли нам это? — и он провел рукой по горлу.

Леонард задумался на одно мгновение. Его ярость была сильна, однако он содрогался при мысли об убийстве спящих людей, хоть они и были злодеи. Кроме того, разве возможно было сделать это без шума! Некоторые из негодяев могут проснуться, страх отрезвит их, и тогда борьба с ними будет немыслима.

— Нет, — шепотом отвечал он, — иди за мной; мы лучше спустим в воду их лодки.

— Хорошо, хорошо — сказал Оттер.

Крадучись, как змеи, они проползли около сорока ярдов к тому месту, где к низкому дереву были привязаны лодки — три катера и пять широких плоскодонных барок с оружием и провизией работорговцев. Отвязав лодки, они легко оттолкнули их, — и флотилия работорговцев двинулась вниз по течению, чтобы исчезнуть вскоре из виду в ночном мраке.

Сделав это, Леонард и Оттер пошли назад. Путь их проходил шагах в пяти от негодяя мулата, говорившего с вожаком о Хуанне. Леонард посмотрел на него и хотел ползти дальше. Уже Оттер был шагах в пяти впереди, как вдруг луна выступила из-за облаков, и свет ее упал на лицо работорговца. Он проснулся, поднял голову и увидел Леонарда. Последнему нельзя было медлить — или тогда все пропало: подобно тигру, вцепился он в горло мулата и сильно сжал его в своих руках, прежде чем тот мог вскрикнуть. Произошла короткая борьба, и в руке Леонарда сверкнул нож. Оттер не успел еще подойти к своему господину, как все было кончено так быстро и тихо, что ни один человек из банды не проснулся, хотя один или два из них шевелились и бредили в тяжелом сне.

Леонард, целый и невредимый, вскочил на ноги и вместе с Оттером поспешно направился к тому месту, где осталась Соа.

Женщина, посмотрев на запачканную кровью куртку Леонарда, лаконично спросила:

— Сколько?

— Один! — отвечал Оттер.

— Я бы хотела, чтобы все, — свирепо промолвила Соа, — но вас только двое!

— Скорее в лодку, — сказал Леонард, — они сейчас погонятся за нами!

В следующую минуту они уже плыли по реке, удаляясь от острова. Сначала лодка была направлена поперек реки к противоположному берегу, отстоявшему от острова ярдах в 800, чтобы можно было скрыться в тени берега. Когда они приблизились к последнему, Оттер, положив весла, весело рассмеялся.

— Чего ты смеешься, черный человек? — спросила Соа.

— Взгляни туда, — отвечал карлик, указывая на какой-то предмет, плывший по течению реки и почти скрывшийся из виду. — Это плывут лодки работорговцев с оружием и провиантом. Мы пустили их по течению, баас и я. Там на острове спят двадцать два человека, все, за исключением одного. Что они найдут, когда проснутся? Они увидят, что очутились одни на островке среди большой реки, переплыть которую не осмелятся, если бы даже и могли, из боязни аллигаторов. Никакой пищи они не могут найти на острове, не имея ружей; утки ведь не станут дожидаться того, чтобы их схватили голыми руками. У берега будут собираться сотнями аллигаторы, чтобы стеречь их. Мало-помалу они придут от голода в бешенство, станут кричать, но никто не услышит их, тогда они начнут нападать один на другого и, наконец, погибнут все жалким образом, от рук своих же или от челюстей аллигаторов; погибнут, погибнут все! — закончил Оттер и снова засмеялся.

Леонард не мог порицать его: разговор негодяев все еще слышался ему, и он не чувствовал сострадания к ожидавшей их страшной судьбе.

Чу! Слабый звук пронесся по тихим водам реки, звук, скоро перешедший в вопль ужаса и бешенства. Очевидно, работорговцы, проснувшись, заметили, что какой-то таинственный враг был вблизи них, убив одного из их товарищей. Вскоре крики перешли в вой: конечно, они увидели, что лодок нет и они очутились в западне. Леонард и Оттер с противоположного берега реки могли видеть тени испуганных людей, бросавшихся туда и сюда в поисках своих лодок. Но они исчезли и более не вернутся. По мере того, как они двигались вперед, крики становились все менее слышными, и, наконец, полная тишина водворилась во мраке ночи.

Тем временем Леонард рассказал Соа то, что он узнал из разговора работорговцев.

— Далеко ли нам еще ехать, черный человек? — спросила старуха, когда Леонард кончил свой рассказ.

— На закате солнца завтра мы будем у ворот гнезда Желтого дьявола! — отвечал карлик.

Два часа спустя они нагнали лодки работорговцев, пущенные ими по течению. Большинство из них были связаны вместе, они плыли мирной группой.

— Нам лучше пустить их ко дну! — сказал Леонард.

— Нет, баас, — возразил Оттер, — они могут еще понадобиться, если нам удастся благополучно уйти из гнезда Желтого дьявола. Кроме того, может быть, там найдется пища, в которой мы нуждаемся!

Совет был основателен, и Леонард принял его. Взяв лодки на буксир, на заре трое путников пристали к берегу. Обыскав лодки работорговцев, они, к своей величайшей радости, нашли в них большие запасы пищи, не исключая и жареного мяса, спиртных напитков, сухарей, хлеба и нескольких апельсинов и бананов. Только те, кому приходилось в течение нескольких недель обходится совсем без мучной пищи, могут понять их радость. Они нашли в лодках и другие вещи: ружья, тесаки, боевые припасы и, что всего лучше, ящик с платьем, принадлежавший, очевидно, вожаку, или вожакам, банды. Между прочим, здесь находилось форменное платье, богато расшитое золотыми шнурами, высокие сапоги и шляпа с пером. Затем тут было несколько длинных арабских одеяний и тюрбанов — парадные костюмы работорговцев. Но самою ценною находкой оказался кожаный кошелек с сотней английских соверенов и 12–15 португальскими золотыми монетам, — «честным заработком» предводителя негодяев.

— Ну, баас, — сказал Оттер, — вот мое слово: мы должны переодеться в эти платья!

— Зачем это? — спросил Леонард.

— Чтобы работорговцы приняли нас за своих собратьев.

Ценность этого предложения была настолько очевидна, что оно было немедленно принято. Переодетый в платье работорговца, с пистолетами за шелковым поясом, Леонард смело мог быть принят за одного из самых свирепых охотников за рабами. Оттер, нарядившись в арабский костюм, который пришлось ему обрезать снизу, выглядел тоже внушительно.

Свое собственное платье они спрятали в камышах вместе с лодками на тот случай, если им посчастливится вернуться обратно. Кошелек с деньгами Леонард положил в свой карман. Он не чувствовал никаких угрызений совести, присвоив деньги работорговца, так как хотел употребить их не на свои собственные нужды, а для успеха дела.

Далее дорога шла вдоль болот и состояла из таких троп, которые мог разыскать только человек, часто бывавший в этих местах. Но Оттер не забыл однажды пройденного им пути.

В виду необходимости поспеть к ночи к гнезду Желтого дьявола, они двигались вперед, несмотря на палящий зной. Ни одного живого существа не попадалось им навстречу, хотя там и сям вдоль дороги, в кустах, валялись трупы рабов.

Наконец, за час до заката солнца, они приблизились к жилищу Желтого дьявола. Гнездо было устроено следующим образом. Оно располагалось на острове в 10–12 акров, из которых пригодны для обитания были только акра четыре с половиной. Остальное было болото, заросшее высоким камышом. Болото это, начинаясь от большой лагуны на северной и восточной окраинах острова, примыкало к ряду низких строений, которые на этих фасах считались достаточно защищенными обширным водным пространством.

На южной и западной сторонах вид лагеря был иной: здесь местность была сильно укреплена не только природой, но и рукой человека. Прежде всего, вокруг этих двух фасов шел канал, не особенно широкий и глубокий, но из-за вязкого дна доступный для переправы только в лодках. На внутреннем берегу этого канала сооружен был вал, по гребню которого шел крепкий забор, обсаженный кустами алоэ и других колючих растений.

Таков был внешний вид этого места. Внутри же он делился на три основные части. Восточная представляла самое гнездо, длинное деревянное строение с большим мощеным двором впереди и к западу от него. Здесь были еще два строения: навес на столбах, примыкавший к тому месту, где выгружались лодки с рабами и далее к северу, почти составляя продолжение самого гнезда, но отдельно от него, стояла крепкая каменная постройка — магазин. Вокруг описанных строений виднелись соломенные крыши хижин туземного типа, занятых, очевидно, работорговцами низшего слоя — арабами и мулатами.

Вторая часть, расположенная к западу от первой, представляла собою лагерь рабов. Она занимала всего около акра, и единственным зданием в ней были четыре навеса, подобных тому, в котором продавались рабы, но только большей длины. Здесь рядами лежали рабы, прикованные к железным брусьям, шедшим вдоль навесов. Этот лагерь был отделен от первой части глубоким каналом, в 30 футов ширины. В одном месте через этот канал был перекинут подъемный мост простого устройства, соединявший лагерь рабов с гнездом. Лагерь рабов, подобно гнезду, был окружен также высоким валом, обсаженным колючими растениями. На этом валу, вблизи ворот лагеря рабов и небольшой, примыкавшей к ним сторожки, стояла шестифунтовая пушка, дуло которой было направлено на лагерь рабов, — грозное предостережение для его обитателей. Вообще, при устройстве гнезда были приняты все предосторожности как против восстания рабов, так и против нападения внешних врагов.

Наконец, третью часть владений Желтого дьявола составлял сад, расположенный за лагерем рабов. Он также был окружен каналом и земляными валами, но не так сильно укреплен, как первые две части гнезда.

Глава 10

ЛЕОНАРД СОСТАВЛЯЕТ ПЛАН ДЕЙСТВИЙ
Дорога, по которой шли Леонард и его спутники, привела их к окраине главного, южного канала, на противоположном берегу которого виднелись ворота, ведшие в гнездо. Но Оттер не повел Леонарда к тому месту, где их могли бы заметить часовые, на вопросы которых они едва ли могли бы ответить удовлетворительно, несмотря на свой маскарадный костюм. Поэтому они, не доходя до ворот ярдов 500, свернули в густой кустарник, покрывавший берег канала. Пройдя через него, они, наконец, очутились у поверхности воды, почти напротив юго-западного угла лагеря рабов, под тенью колючих кустарников вала.

— Слушай, баас, — тихо сказал карлик, — путешествие окончено; я привел тебя к жилищу Желтого дьявола. Остается теперь взять его или освободить оттуда девушку!

Леонард печально посмотрел на гнездо. Возможно ли двум мужчинам и одной женщине взять это укрепленное место, с десятками отъявленных злодеев? Удастся ли даже проникнуть туда? Издали это казалось возможным, а вот теперь принятая им на себя задача представилась в ином свете. Однако, нужно было предпринять что-нибудь, иначе их труды пропадут даром, и бедная девушка, освободить которую они пришли, будет отдана на позор или доведена до самоубийства.

— Вот что, Оттер, — произнес, наконец, Леонард. — Я проделал длинный путь и теперь не отступлю назад. Никогда я еще не делал этого; не сделаю и теперь, хотя и знаю, что верная смерть угрожает мне!

— Все в руках будущего, — отвечал Оттер, — однако надвигается ночь, и нам пора подумать, как действовать. Смотри, баас, вот большое дерево, затененное другими деревьями. Влезем на него, чтобы посмотреть на лагерь!

Леонард согласился и, взобравшись легко на вершину дерева, они увидели, как на ладони, весь лагерь. Оттер указывал Леонарду подробности, которые он знал хорошо, прожив некоторое время пленником в лагере.

На дворе гнезда было видно множество людей разных национальностей в странных костюмах; то были торговцы «черной костью». Их было более ста человек, из которых некоторые гуляли группами, куря и разговаривая, другие забавлялись разными играми, наконец, третьи просто шли по своим делам. Одна из групп — вожаки, судя по богатству костюмов — стояла около магазина; эти люди старались заглянуть внутрь здания сквозь защищенное решеткой окно, на уровень которого они поднимались, садясь на плечи друг другу. Это забавляло их некоторое время, пока, наконец, их не разогнал внезапно появившийся какой-то толстый старик.

— Это Желтый дьявол, — сказал Оттер, — а эти люди смотрели на девушку, имя которой Небесная Пастушка. Она заперта там и выйдет оттуда, только когда наступит час ее продажи. Эти люди покупатели!

Леонард не произнес ни слова: он изучал местность. Забил барабан, и появились люди с широкими оловянными мисками, от которых шел пар.

— Это несут пищу для рабов, — снова заметил Оттер. — Сейчас им будут раздавать ее!

Люди, несшие миски, в сопровождении нескольких надсмотрщиков с трехконечными бичами в руках, перейдя двор, подошли ко рву с водой, отделявшему лагерь рабов от гнезда, и крикнули часовому опустить мост. Когда это было сделано, люди, несшие миски и сопровождаемые каждый еще двумя помощниками, из которых один нес деревянную ложку, а третий воду в большом сосуде, начали обходить навесы. Человек, державший деревянную ложку, хватал ею порции и швырял рабам пищу прямо на землю, как кидают кость собаке, а раб, несший сосуд, лил рабам воду в деревянные баки.

Вдруг группа людей, обносивших рабов пищей, остановилась, и надсмотрщики стали о чем-то говорить.

— Раб болен! — пояснил Оттер.

Рослый белый человек с бичом начал наносить удары какой-то черной массе, лежавшей без движения под навесом; наконец, заметив, что его удары не производят на лежавшего раба никакого действия, перестал бить и что-то громко крикнул. После этого два араба подошли к сторожке и, взяв оттуда инструменты, подошли к несчастному созданию, очевидно, женщине, и сняв с ее ног кандалы, освободили от цепей, которыми она была прикована к железному брусу. Затем они поволокли тело к высокому валу и, взойдя по короткой лестнице на его вершину, сбросили тело в канал.

— Вот как Желтый дьявол хоронит своих мертвых и лечит больных! — произнес Оттер.

— Я достаточно видел, — сказал Леонард и начал поспешно спускаться с дерева. Его примеру последовал Оттер, но с гораздо большим хладнокровием.

— Ах, баас, — сказал карлик, когда они спустились на землю, — ты, однако, малодушен; сердца же тех, которые были в лагере рабов, крепки, да и, в конце концов, лучше быть в желудке рыбы, чем в руках работорговца. Как! Кто делает эти вещи? Разве не белые люди, твои братья, которые, делая все это, произносят много молитв Великому Человеку на небе?

— Дай мне вина! — произнес вместо ответа Леонард, который был не в состоянии сейчас защищать блага цивилизации в том виде, в каком она практиковалась в Африке. Он с ужасом думал, что судьба несчастной рабыни может ожидать и его.

Сделав несколько глотков из бутылки с вином, Леонард некоторое время молча сидел, поглаживая бороду и глядя на сгущавшийся мрак своими соколиными глазами.

— Поди сюда, Соа! — произнес он наконец. — Мы пришли в это место по твоей просьбе. Посоветуй же теперь, что делать дальше. Как освободить твою госпожу из лагеря?

— Освободите рабов, и пусть они убьют своих господ! — лаконично отвечала старуха.

— Я сомневаюсь, что у этих рабов много мужества! — заметил Леонард.

— Здесь, должно быть, около пятидесяти людей Мэвума, — возразила Соа, — они будут драться хорошо, если дать им оружие!

Леонард посмотрел на Оттера, ожидая дальнейшего развития плана.

— Мой Дух говорит мне, — сказал карлик, — что огонь — надежный друг, когда врагов много. Тростник здесь сух, а морской ветер начнет дуть еще до полуночи. Кроме того, можно зажечь и все эти дома. Однако, разве у войска могут быть два предводителя? Ты наш предводитель, баас. Говори, и мы исполним твою волю. Здесь один совет так же хорош, как и другой. Пусть судьба говорит твоими устами, баас!

— Очень хорошо, — сказал Леонард. — Вот мой план. Мы должны войти в гнездо, пока еще довольно темно. Я знаю пароль — «Дьявол» и, может быть, часовой пропустит нас без дальнейших расспросов, увидев наши костюмы. Если же он задержит нас, то мы должны будем убить его, соблюдая полную тишину!

— Хорошо, — ответил Оттер, — но как быть с этой женщиной?

— Мы оставим ее в кустах. В лагере же она может только помешать нам!

— Нет, белый человек, — прервала его Соа, — я пойду с вами. Моя госпожа там, и я хочу видеть ее!

— Как хочешь! — отвечал Леонард и затем продолжал развивать свой план:

— Проникнув в ворота, мы должны идти по краю канала, отделяющего гнездо от лагеря рабов. Если мост будет поднят и мы не сможем опустить его, тогда нам остается переплыть канал, обезвредить часового и проникнуть в лагерь рабов, где мы попытаемся некоторых освободить и пошлем их через сад в тростник, чтобы поджечь его. Тем временем я смело войду в гнездо, поздороваюсь с Перейрой, выдав себя за работорговца, прибывшего с товаром к устью реки; скажу, что хочу купить рабов и прежде всего попрошу белую девушку. К счастью, у нас есть порядочно золота. Вот мой план пока; остальное надо предоставить случаю. Если удастся мне купить девушку, — хорошо, если же нет, то я постараюсь вырвать ее оттуда каким-либо иным способом!

— Пусть будет так, баас, — сказал Оттер, — а теперь нам надо поужинать: ведь ночью нам понадобится вся наша сила. После этого мы пойдем к воротам и попытаем счастья!

В девять часов они, осторожно крадясь по кустам, вышли снова на дорогу и берегом канала пошли к воротам. Дойдя до того места, где привязывались лодки и барки, они остановились. Из гнезда до них доносился шум пирушки, а из лагеря рабов стоны несчастных пленников. Мало-помалу небо несколько прояснилось.

— Тут есть лодка, — сказал Леонард. — нам лучше немного проехать в ней; она может облегчить нам возвращение из гнезда.

Едва он успел произнести эти слова, как послышался шум весел, и мимо них проехала лодка, направляясь к воротам.

— Кто идет? — раздался окрик часового на португальском языке. — Отвечай живей, или я буду стрелять!

— Не спеши так, глупец, — отвечал часовому грубый голос. — Самый лучший из друзей, честный купец, по имени Ксавье, едущий со своей плантации рассказать вам о хороших новостях!

— Виноват, сеньор, — отвечал часовой, — в этой темноте не рассмотришь даже и такого рослого человека, как вы. Но какие же у вас новости? Есть покупатели?

— Сойди вниз и помоги нам привязать эту проклятую лодку; потом я расскажу тебе все!

Часовой быстро сбежал по ступенькам лестницы, ведшей от ворот к пристани. Человек, назвавший себя Ксавье, продолжал:

— Да, покупатели есть, но не думаю, что они придут в эту ночь из-за ветра, а завтра ты увидишь, как будут выгружать черных птиц. Один, впрочем, прибыл из Мадагаскара, капитан-иностранец, здоровый француз или англичанин, точно не знаю, по имени Пьер. Я послал ему свой привет, хотя самого его и не видел. В своей записке я извещал его,что сегодня ночью будет очень интересный аукцион, что было весьма великодушно с моей стороны, так как этот капитан может быть очень серьезным соперником!

— Он приедет сюда, сеньор? Я спрашиваю об этом потому, что тогда надо пропустить его!

— Не знаю; ответил, что приедет, если будет возможность. Но скажи, как идут дела с английской девушкой? Сегодня ночью она будет продана?

— О, да, сеньор, в двенадцать часов будет большое собрание. Как только она будет куплена, патер Франсиско повенчает ее со счастливым человеком. Старик настаивает на этом. Он сделался суеверным и говорит, что выдаст ее замуж самым настоящим образом!

Ксавье громко засмеялся.

— Я приехал за этой девушкой, — произнес он, — думаю, что мне удастся купить ее за сто унций золота.

— Сто унций золота за девушку! Это большая сумма, сеньор, но вы богаты, не то, что мы, бедняки, подвергающиеся такому же риску, но получающие мало барышей.

Гребцы между тем привязали лодку к пристани и вынули из нее багаж; что было в нем — Леонард не мог разглядеть. Ксавье вместе с часовым поднялся по лестнице, сопровождаемый двумя лодочниками, и ворота сейчас же снова были заперты, как только эти люди прошли в них.

— Хорошо, — прошептал Леонард, — мы кое-что узнали, по крайней мере. Ну, Оттер, я — Пьер, французский работорговец из Мадагаскара, а ты — мой слуга; что касается Соа, то она гид или переводчик, или все, что хочешь. Мы пройдем в ворота, но настоящий Пьер не должен проникнуть через них. Поэтому надо устранить часового, который бы впустил его. Как ты думаешь, Оттер, кто это сделает лучше, ты или я?

— Мне пришло в голову, баас, что мы можем последовать примеру этого Ксавье. Я могу что-нибудь оставить в лодке, и часовой должен помочь мне взять это оттуда, пока ты уже будешь в воротах, а затем… я ловок, силен и не люблю шума!

— Ты должен действовать ловко, точно и без шума. Малейший крик — и все пропало!

Подкравшись к лодке и отвязав ее от пристани, все трое сели в нее и спустились тихо по течению ярдов на пятьдесят от пристани. Затем они повернули лодку назад, и игра началась.

— Что это, дурак, куда ты идешь? — громко сказал Леонард Оттеру на ломаном арабском языке, слывшем за туземное наречие в этих местах. — Поезжай к берегу, тебе я говорю, к берегу! Проклятый ветер и эта тьма! Стой теперь, безобразная черная собака! Должно быть, это те ворота, о которых говорилось в письме, так или нет, женщина? Зацепи за пристань багром!

Окно в воротах открылось и раздался обычный окрик часового.

— Друг, друг, — отвечал Леонард по-португальски, — иностранец, приехавший засвидетельствовать свое почтение вашему предводителю, дону Антонио Перейра, и поговорить с ним о деле!

— Как ваше имя? — подозрительно спросил часовой.

— Пьер мое имя; собака — имя моего слуги, а эту старуху можете называть, как хотите!

— Какой пароль? Никто не входит сюда, не сказав пароль! — заявил часовой.

— Пароль? Ах, что стояло в письме дона Ксавье — «враг»? Нет; да, вспомнил — «Дьявол». Я из Мадагаскара, где есть еще спрос на то добро, которым вы богаты. Ну, впустите нас, мы не можем сидеть здесь всю ночь и пропустить аукцион!

Часовой начал отпирать ворота, но внезапно остановился, все еще что-то подозревая.

— Вы не похожи на наших и говорите по-португальски, как проклятый англичанин!

— Да, на это я не могу надеяться; ведь я сам проклятый англичанин, т. е., собственно, сын англичанина и креолки, родившийся на острове Маврикия. Кстати, попрошу вас быть поучтивее, а то я очень горячий человек!

Наконец, часовой, ворча, открыл одну половину ворот, и Леонард стал подниматься по ступенькам лестницы, ведшей от пристани к воротам. Пройдя через ворота, он внезапно обернулся и ударил по лицу сопровождавшего его Оттера.

— Как, собака! — сердито крикнул он. — Ты забыл вынести бочонок с коньяком, мой маленький подарок дону Антонио! Ступай и вынеси его живей!

— Виноват, господин, — отвечал Оттер, — но я мал, и бочонок тяжел для меня одного. Не удостоишь ли ты помочь мне, так как старуха тоже слабосильна?

— Ты, кажется, принимаешь меня за носильщика, предлагая мне тащить по лестнице бочонок?! Вот что, дружище, — продолжал Леонард, обращаясь к часовому, — если вы хотите заслужить маленький подарок и выпить, то помогите ему втащить бочонок. У него есть кран, и вы можете после попробовать его содержимое!

— Слушаюсь, сеньор! — уже весело отвечал часовой и стал спускаться по лестнице к пристани.

Леонард и карлик переглянулись. Затем Оттер пошел вслед за часовым, держа руку на эфесе арабской сабли, а Леонард и Соа остались наверху, томительно ожидая, что произойдет дальше.

— Где же бочонок? Я не вижу его! — донесся до них голос часового.

— Наклонись, сеньор, наклонись, — отвечал Оттер, — он на корме. Позволь, я помогу тебе!

После этого наступила минутная пауза, затем Леонард и Соа услышали звук удара и шум от падения чего-то тяжелого в воду. Затем все смолкло. Через несколько секунд Оттер был возле них, и при слабом свете фонаря у ворот Леонард мог разглядеть только его блестевшие глаза и раздувавшиеся ноздри.

— Удар был быстрый и сильный; человек тот замолк навеки, — прошептал карлик, — как баас приказывал, так и было сделано!

Глава 11

ХРАБРОСТЬ ОТТЕРА
— Помоги мне запереть ворота! — сказал Леонард карлику.

В следующую минуту большой железный засов был задвинут на свое место, и Леонард, повернув ключ, положил его в карман.

— Зачем баас запер ворота? — прошептал Оттер.

— Чтобы настоящий Пьер не мог пройти через них. Второй Пьер был бы лишним в нашей игре. Теперь мы должны добиться того, чего хотели, или погибнуть!

Крадучись, они пошли вдоль вала, пока не достигли навеса, обращенного задней стороной ко рву, отделявшему гнездо от лагеря рабов. К счастью, здесь их не заметил никто, а собак в жилище Желтого дьявола совсем не было: они шумят в самое неудобное время, поэтому похитители рабов и не любят этих животных.

Конец навеса, за которым они притаились, был шагах в десяти от подъемного моста, представлявшего единственный способ сообщения с лагерем рабов.

— Баас, — сказал Оттер, — позволь мне пройти вперед. Мои глаза видят в темноте, как глаза кошки. Я посмотрю, может быть, мост опущен?

Не дожидаясь ответа, карлик пополз вперед на руках, не производя ни малейшего шума. Несмотря на свое белое платье, он не мог быть увиден издали, скрытый густой тенью от навеса и кустов вдоль канала.

После ухода Оттера прошло пять минут, и десять минут, а он все еще не возвращался. Тогда Леонард начал беспокоиться, не случилось ли с ним чего.

— Пойдем, посмотрим, в чем дело! — шепнул он Соа.

Выйдя к другому концу навеса, в ярде от него они увидели лежавшие на земле одежду и оружие Оттера, но самого карлика не было видно.

— Черный человек покинул нас! — в отчаянии произнесла Соа.

— Никогда! — отвечал Леонард, недоумевая, зачем понадобилось Оттеру снимать одежду. Очевидно, он пошел в воду. Но для чего ему надо было делать это?

Леонард посмотрел на канал. Он разглядел, что на противоположном берегу его поднимался от воды ряд ступеней, наверху были ворота, а на нижней ступени сидел человек, державший возле себя ружье. Ноги его были всего на расстоянии нескольких дюймов от поверхности воды. Очевидно, это был часовой.

В следующее мгновение Леонард заметил, что под ногами часового появилась рябь на воде, сверкнуло что-то вроде стали, и какой-то маленький черный предмет направился к ногам часового, который, полусонный, мурлыкал что-то себе под нос. Еще мгновение — и часовой словно по волшебству исчез со ступенек в глубине воды, поверхность которой пришла в сильное волнение на минуту или более.

Видя все это, Леонард догадался о том, что случилось. Оттер, подплыв под водою к часовому, схватил того за ноги и увлек за собой в глубину. Вскоре Леонард заметил, что карлик поднялся на ступени с ножом в руке и, пройдя через ворота, исчез в сторожке на верху вала. Прошла еще минута, послышался скрип канатов, и подъемный мост опустился, открыв трем смельчакам доступ в лагерь рабов. Черная тень появилась снова, на этот раз на мосту.

— Идем! — прошептал Леонард своей спутнице. — Этот герой Оттер утопил часового и опустил мост. Да! Возьми-ка его оружие и платье!

В этот момент к ним подошел сам Оттер.

— Скорее переходи, баас, пока они не заметили, что мост спущен, — произнес карлик, — дай мне мое платье и оружие!

— Вот они! — отвечал Леонард, и в следующую минуту все трое, перейдя мост, стояли на валу.

— Скорей в сторожку, баас, в ней никого нет; там находится ворот!

Войдя в сторожку, Оттер схватил рукоять ворота и начал ее вертеть, напрягая могучие мускулы, и мост был снова поднят.

— Теперь мы в безопасности на некоторое время, баас, — произнес карлик, — однако, мне надо одеться. Извини меня, баас, что я, такой безобразный, появился перед тобой без одежды!

— Оттер, — сказал Леонард, — ты сделал великое дело, но это еще не все. Теперь надо идти к рабам. Посвети мне и покажи дорогу. Здесь мы ведь в безопасности, не правда ли?

— Да, баас, сюда никто не может попасть, разве только после штурма, но там есть большое ружье, которое можно поворачивать. Направим его на гнездо на всякий случай.

— Я не имею никакого понятия о пушках! — сказал с сожалением Леонард.

— Зато я знаю кое-что, белый человек, — вмешалась Соа, — у Мэвума, моего господина, есть в поселении маленькая пушка, и я часто помогала ему стрелять из нее, подавая сигнал лодкам на реке; многие из людей Мэвума, находящиеся здесь, также знают толк в этом деле!

— Отлично! — сказал Леонард.

По тропинке, шедшей вдоль гребня вала, они подошли к платформе, на которой стояла пушка. Это было шестифунтовое заряжающееся с дула орудие. Леонард, взяв банник, всунул его в дуло орудия.

— Заряжено, — произнес он, — повернем его кругом!

Когда это было сделано, они направились к маленькой хижине, стоявшей вблизи. Тут были спрятаны, на случай восстания рабов, боевые припасы — картечь и порох.

— Зарядов достаточно, — заметил Леонард, — этим господам не приходило в голову, что пушки могут стрелять во все стороны. Ну, Оттер, веди нас скорее к рабам!

— Надо сначала захватить инструменты, — отмычки для оков. Они, вероятно, в сторожке! — проговорил карлик.

Взяв необходимые инструменты и фонарь, они подошли к первому навесу с рабами. Посреди него шла дорожка, по обеим сторонам которой тянулись железные брусья с прикованными к ним рабами. Под этим навесом было около двухсот пятидесяти человек.

Несчастные пленники лежали на мокрой земле, мужчины и женщины вместе, стараясь забыться во сне; впрочем, большая часть их бодрствовала, стоны неслись отовсюду.

Завидев свет, рабы перестали стонать и, как собаки, заползали по земле, ожидал ударов. Они думали, что пришли их поработители. Некоторые из несчастных, подняв вверх свои закованные руки, умоляли о пощаде, но большинство, не имея никакой надежды на улучшение своей участи, хранили глубокое молчание. Нельзя было без сострадания смотреть на их искаженные ужасом лица и дрожавшие фигуры.

Соа обошла первый ряд рабов, внимательно всматриваясь в их лица.

— Ты не видишь никого из людей Мэвума? — с беспокойством спросил ее Леонард.

— В этих рядах их нет, белый человек; освободим этих и посмотрим следующий навес!

— Не надо делать этого, мать, — сказал Оттер, — эти только выдадут нас!

Тогда они прошли к следующему навесу — их было всего четыре, — и здесь Соа остановилась возле второго человека с краю, который спал, положив свою голову на скованные руки.

— Петр! Петр! — окликнула его Соа.

Раб проснулся и дико огляделся кругом. Это был красивый молодец лет тридцати.

— Кто зовет меня моим старым именем? — спросил он хриплым голосом. — Нет, я грежу; Петр умер!

— Петр, — сказала снова женщина, — проснись, сын Мэвума, это я, Соа, пришедшая спасти вас!

Раб громко вскрикнул и стал трястись всем телом, но остальные пленники не обратили на это внимания, думая, что его наказывают плетью.

— Тише, — сказала Соа, — или мы погибли. Освободи его, черный человек, это старшина из поселения и храбрый человек!

Оковы были сняты с Петра, и он, подпрыгнув высоко от радости, бросился к ногам Оттера, чтобы поцеловать их.

— Перестань, глупец, — сурово сказал карлик, — лучше покажи нам других людей Мэвума, да живее, а то скоро опять будешь на цепи!

— Здесь их около сорока человек, — сказал Петр, оправившийся от волнения, — кроме того, несколько женщин и детей. Остальные умерли, кроме госпожи, которая находится там! — показал он рукой на гнездо.

Пройдя вдоль навеса, Оттер, по указанию Сои, освобождал от цепей людей Мэвума. Пока карлик снимал с них железные наручники, Соа объяснила план действий Леонарда Петру, к счастью, весьма толковому малому. Он быстро понял положение дел и помог Леонарду сохранить тишину и порядок.

— Ну, — обратился Леонард к Сое, — теперь пора действовать. Я должен уйти. Вы можете освободить остальных людей Мэвума. Теперь половина двенадцатого, и мне нельзя терять ни одной минуты. Оттер, скажи, как послать людей зажигать тростник, — через сад?

— Нет, баас, я думаю, их лучше послать той же дорогой, по которой я убежал отсюда. Но для этого надо уметь плавать!

— Они все родились на берегах реки и умеют плавать! — сказала Соа.

— В таком случае, четверо из них должны плыть по каналу к тому месту, где я убил часового. Может быть, путь их будет прегражден деревянными сваями, они гнилые, но если они крепки, то люди должны перелезть через них. После этого они очутятся в болоте, покрытом густым тростником. Дойдя до того места, где солнце восходит и откуда сильнее всего дует ветер, они должны поджечь тростник. Сделав это, они могут уйти за огонь и ждать, что будет. Если нас постигнет удача, они найдут нас здесь, если же мы будем убиты, то они могут убежать. Но захотят ли идти эти люди?

Соа, шагнув вперед, вызвала четверых человек, к которым обратилась со следующими словами:

— Вы слышали слова этого черного человека? Повинуйтесь ему и, если кто-нибудь из вас не послушается его, то… — и Соа произнесла такое ужасное проклятие, что Леонард с удивлением посмотрел на нее.

— Да! И если я останусь жив, то перерву тому глотку! — прибавил Оттер.

— Не к чему угрожать, — отвечал один из выбранных Соа людей, — мы сделаем все это ради нас самих, а также вас и нашей госпожи. Мы поняли, что надо делать; но чтобы зажечь тростник, нужен огонь!

— Вот спички, — сказал Оттер.

— Но мокрые спички не загорятся, ведь мы будем плыть.

— Глупец, разве вы поплывете, держа голову под водой? Привяжите их к волосам!

— Хорошо, — продолжал тот же поселенец, — если нам удастся живыми добраться до тростников, то когда их надо зажечь?

— Как только дойдете до конца их, а это ведь нелегко. Прощайте, мои дети. Если вы посмеете не исполнить то, что вам поручено, то лучше вам умереть прежде, чем снова увидеть мое лицо!

Через две минуты четыре человека тихо плыли по каналу.

— Опусти мост, — произнес Леонард, — пора отправляться!

Оттер опустил мост, объяснив его несложный механизм Соа, Петру и прочим людям Мэвума.

— Ну, матушка, — обратился Леонард к Соа, — освободи остальных людей, кого можно, и зорко смотри, чтобы вовремя опустить мост, как только мы или твоя госпожа приблизимся к нему. Если мы на заре не вернемся сюда, значит, — мы или убиты, или в плену, и тогда действуй сама!

— Слышу, господин, — отвечала Соа, — ты храбрый человек, и удача встретит тебя или неудача, но красный камень уже заслужен тобою!

Еще минута, и Леонард с Оттером ушли.

Перейдя через мост, который опять был поднят за ними, они вернулись назад к тому же месту, откуда наблюдали за лагерем раньше, под тень навеса. Затем, пробежав несколько шагов по открытому пространству, они очутились около ворот, откуда, не торопясь, направились к навесу, где и производилась продажа рабов. Под навесом не было никого, но они увидели перед верандой самого гнезда большое и шумное сборище людей.

— Слушай, Оттер, — прошептал Леонард, — мы должны идти к этим господам. Зорко следи за мною, делай то, что буду делать я; держи наготове свое оружие, и если дело дойдет до борьбы, то убей меня, как врага. Пуще всего нам не надо попадаться в плен!

Леонард говорил спокойно, но сердце у него сильно билось. Вблизи от них было сборище всякого сброда: португальцев, арабов, мулатов и черных людей различных племен, каких Леонард никогда еще не видывал при всей своей опытности. Порок и корыстолюбие были написаны на лице у каждого. Это было сборище демонов, притом самых ужасных. Негодяи, большинство которых были уже пьяны, стояли спиной к ним, смотря на веранду, на ступенях которой стоял окруженный группою избранных друзей, одетых в роскошные костюмы, человек, в котором Леонард угадал с первого взгляда дона Перейру, даже если бы Оттер не шепнул ему:

— Смотри, баас, это Желтый дьявол!

Эта замечательная личность, стоявшая здесь во всем своем великолепии, заслуживает более подробного описания. Это был толстый старик лет 70, убеленный почтенными сединами. Его маленькие черные глаза, острые, яркие, но холодные, метались по сторонам, избегая взоров других людей. Желтый цвет лица Перейры оправдывал данное ему прозвище. На его морщинистых щеках кожа отвисла; рот был широк и груб, а жирные пальцы беспрестанно сжимались, как будто хватая деньги. Он был роскошно одет, и, подобно своим товарищам, почти пьян.

Таков был внешний вид Перейры, главы работорговцев этой части африканского берега. Не видя его лица, на котором лежал отпечаток всевозможных гнусных пороков, честный человек не мог бы поверить, в какие бездны зла может пасть человек. Недаром про Перейру говорили, что увидеть его — значит, понять дьявола и его дела.

Глава 12

АУКЦИОН…
В тот момент, когда Леонард и Оттер подходили к группе негодяев, Желтый дьявол собирался произнести спич, и глаза всех работорговцев были обращены на него, так что никто не слышал шагов вновь прибывших людей.

— Дайте, пожалуйста, дорогу, друзья мои, — сказал громко Леонард на португальском языке. — Я хочу поздороваться с вашим начальником!

Десятки людей повернулись к ним.

— Кто вы такой? — вскричали они, глядя на чужие лица.

— Если вы будете любезны дать мне дорогу, то я буду весьма счастлив объяснить это! — отвечал Леонард, пробираясь через толпу.

— Кто это там? — закричал Перейра грубым, жестким голосом. — Подать его сюда!

— Пропустите нас, вы слышали слова дона, пропустите, друзья! — говорил Леонард.

Толпа расступилась, и Леонард с Оттером прошли вперед, провожаемые подозрительными взглядами.

— Привет вам, сеньор! — сказал Леонард, очутившись перед верандой.

— К черту ваш привет! Кто вы такой, во имя сатаны? — грубо ответил Перейра на обращенное к нему приветствие.

— Ваш скромный собрат по почтенной профессии, — сказал спокойно Леонард, — пришел засвидетельствовать свое почтение и устроить маленькое дельце!

Так ли это? Вы что-то похожи на англичанина; а кто этот урод? — и он показал на Оттера. — Я полагаю, что вы шпионы, и если это так, то, клянусь всеми святыми, я еще расправлюсь с вами!

— Вот смешная история, — отвечал, смеясь, Леонард, — вообразить, что один человек и черная собака отважились проникнуть в главную квартиру господ, подобных вам, не будучи вашими собратьями. Впрочем, я думаю, среди вас находится благородный дон, я разумею сеньора Ксавье, который может поручиться за меня. Разве он не посылал записки капитану Пьеру, прибывшему из Мадагаскара? Ну вот, капитан Пьер имел честь принять это предложение и прибыл сюда не без затруднений, но теперь он начинает думать, что лучше бы ему остаться на своем судне!

— Это правда, Перейра, — сказал Ксавье, громадного роста португалец с примесью негритянской крови и зверским лицом, тот самый человек, следом за которым Леонард с Оттером и Соа прошли в ворота. — Я говорил вам об этом!

— Лучше бы вы оставили его в покое, — прорычал в ответ Перейра. — Мне не нравится вид вашего приятеля. Может быть, он капитан английского военного судна, переодевшийся в наше платье!

При словах «английское военное судно» шепот ужаса пронесся по собранию. Негодяи знали хорошо эти проклятые суда и их ненавистные команды, которые не любят профессии работорговцев.

Дело принимало серьезный оборот, и Леонард увидел, что надо действовать решительно. Как бы потеряв терпение, он закричал грубо:

— Черт вас побери всех с вашими подозрениями! Говорю вам, что мое судно с товаром стоит в гавани. Я полу-англичанин, полу-креол и такой же хороший человек, как каждый из вас. Смотрите, дон Перейра, если вы или кто-нибудь из ваших товарищей осмелится сомневаться в правдивости моих слов, пусть выступит вперед, и я живо перерву ему глотку! — и, произнеся эти слова, Леонард, грозно нахмурившись, сделал шаг вперед, положив свою руку на эфес сабли.

Такие слова моментально произвели свое действие. Перейра немного побледнел, так как, подобно большинству жестоких людей, он был страшным трусом.

— Успокойтесь, — произнес он, — я вижу, что вы добрый малый. Я хотел только испытать вас. Как вы знаете, мы должны соблюдать большую осторожность. Дайте вашу руку, и добро пожаловать! Я вам верю, а старый Антонио ничего не делает наполовину!

— Быть может, вам лучше еще испытать его немного, — проговорил молодой человек, стоявший рядом с Перейрой, когда Леонард хотел принять приглашение Желтого дьявола, — пошлите за рабом, и пусть он даст нам наше обычное доказательство, т. е. собственноручно зарежет его; это самое лучшее!

Перейра замялся было, но Леонард снова нашелся.

— Молодой человек, — вскричал он с большей яростью, чем прежде, — я перерезал горло большему числу людей, чем те, которых вы хлестали бичами. Но если вы хотите доказательства, то я вам могу его дать. Идите сюда, молодой петушок, идите! Здесь достаточно светло, чтобы пощипать у вас перья!

Работорговец побледнел от бешенства, но, видя атлетическую фигуру и смелые глаза Леонарда, остановился в нерешительности, рассыпавшись в угрозах и грязных ругательствах.

Трудно сказать, чем могла бы окончиться вся эта сцена, но Перейра поспешил прекратить ссору.

— Тише! — загремел он своим могучим голосом, встряхнув в бешенстве седыми волосами. — Я принял этого человека, и он будет нашим гостем. Неужели моих слов недостаточно для такого молодого горлопана, как ты? Заткни свой безобразный рот, или, клянусь святыми, я закую тебя в цепи!

Работорговец повиновался. Быть может, он сам был рад удобному случаю избежать борьбы с Леонардом. Как бы то ни баю, но, бросив на последнего злобный взгляд, он, замолчав, отступил назад.

Восстановив тишину, Перейра подозвал Леонарда, пожал ему руку и приказал рабу принести вина для нового гостя. Затем он обратился к собранию со следующей речью:

— Дети мои, мои дорогие товарищи, мои верные, испытанные друзья! Наступил печальный для меня момент, когда я, ваш старый предводитель, должен проститься с вами. Завтра гнездо не увидит более Желтого дьявола, и вы должны найти себе другого главу. Увы! Я постарел, не могу больше стоять на высоте своей задачи, а торговля теперь не та, что была прежде, благодаря этим проклятым англичанам и их крейсерам, шныряющим повсюду в наших водах, чтобы отнимать у честных людей плоды их дел. Около пятидесяти лет я был связан с делом. Думаю, что туземцы этих мест вспомнят обо мне, не с гневом, о, нет, но как их благодетеля. Ведь разве около двадцати тысяч их молодежи не прошло через мои руки, не было избавлено мною от проклятия варварства и не было послано изучать блага цивилизации и мирные искусства в домах добрых и снисходительных господ? Иногда, не часто, но по временам, в наших маленьких экспедициях проливалась кровь. Я сожалею об этом, но что поделаешь? Этот народ так упрям, что не может понять, как хорошо для него покориться моей власти. Когда нам мешали в нашем добром деле, приходилось сражаться. Мы все хорошо знаем горечь неблагодарности, но должны переносить ее. Таково испытание, посылаемое нам Небом, и вы, мои дети, должны всегда помнить об этом!

— Итак, я удаляюсь теперь с теми скромными сбережениями, какие мне удалось собрать за свою трудовую жизнь. Удаляюсь, чтобы провести закат своих дней в мире и молитвах. Но мне надо устроить еще одно маленькое дельце. Во время нашего последнего путешествия на наше счастье к нам в руки попала дочь проклятого англичанина. Я привез ее сюда и, в качестве ее покровителя, просил вас собраться сюда, чтобы выбрать среди вас ей супруга, как велит сделать мне мой долг. Я не могу взять ее с собой, так как вблизи Мозамбика, куда я переселюсь, ее присутствие у меня могло бы подать повод к неприятным вопросам. Вот почему я и решил великодушно передать ее другому.

— Но кому отдать эту драгоценность, эту жемчужину, эту прелестную, милую девушку? Находясь среди столь ужасных господ, как вы, разве я могу поставить одного выше другого и объявить его более достойным девушки? Я не могу сделать этого и должен предоставить все случаю: я знаю, что Небо выберет лучше меня. Поэтому тот, кто сделает мне самый щедрый подарок, получит эту девушку, чтобы она услаждала его своей любовью. Сделает подарок, — заметьте, а не заплатит цену!

— Быть может, будет лучше всего установить, что размер подарка будет определен обычным путем, посредством состязания в унциях золота, если вам угодно.

— Еще одно условие, мои друзья. В этом деле все должно быть сделано, как следует: церковь должна произнести свое слово, и тот, кого я изберу, будет обвенчан с девушкой, здесь, в нашем присутствии. Разве у нас нет под рукою священника, и неужели мы на найдем для него занятия?

— Теперь, дети мои, пора приступить к делу. Эй, вы, приведите английскую девушку!

Речь Перейры прерывалась возгласами самого иронического свойства, а объявление о предстоявшей церемонии бракосочетания было встречено взрывом грубого смеха.

После этого шум прекратился, и все стали ждать появления Хуанны.

Через несколько минут показалась фигура, одетая в белое. Ее сопровождало несколько человек.

Легкими, быстрыми шагами женщина прошла по открытому пространству, освещенному лунным светом, смотря прямо перед собою, пока, наконец, не подошла к веранде, где и остановилась. Здесь в первый раз Леонард увидел Хуанну Родд. Она была высокого роста, чрезвычайно стройная, темные волосы завязаны узлом на затылке ее прекрасной головы. У нее были замечательно тонкие черты и прекрасный цвет красивого округлого лица, но замечательнее всего были глаза, цвет которых менялся от серого до голубого оттенка, в зависимости от падавшего на них света. Леонард увидел, что они были велики, прекрасны, бесстрашны, но вместе с тем нежны. Одета она была в роскошное арабское платье, а на ногах — сандалии.

Остановившись перед верандой, Хуанна заговорила чистым, приятным голосом:

— Что вам еще нужно от меня, дон Антонио Перейра?

— Голубка моя, — отвечал негодяй грубым и насмешливым тоном, — не огорчайтесь вашей неволей. Я обещал вам найти супруга, и вот все эти любезные господа собрались здесь для того, чтобы я мог сделать между ними выбор. Теперь ваш брачный час настал, моя голубка!

— В последний раз прошу вас, — заговорила снова девушка. — Я беззащитна и никому из вас не сделала зла. Позвольте мне уйти, умоляю вас!

— Позвольте уйти! Как? Кто же может тронуть вас, моя голубка? — отвечал старый сатир. — Я ведь сказал, что хочу отдать вас супругу!

— Я никогда не пойду к избранному вами супругу, дон Антонио, — сказала Хуанна серьезным, твердым голосом. — Будьте уверены в этом, вы все! Я не боюсь вас, зная, что Бог поможет мне, а теперь, обратившись к вам в последний раз с просьбой, я в последний раз предостерегаю вас, дон Антонио, и ваших злодеев-товарищей также. Прекратите ваши беззакония, не то вас ждет Божий суд. Смерть с небес висит над вашей головой, убийца, а после смерти — мщение!

Так она говорила, не громко, но с таким убеждением, с такой твердостью и достоинством, что сердца самых отчаянных негодяев тревожно забились. В конце своей речи Хуанна впервые взглянула на Леонарда, и глаза их встретились. Он наклонился вперед, слушая ее, и в своей скорби и тоске забыл удержать на своем лице то беспечное выражение, которое ему следовало хранить по разыгрываемой им роли. В этот миг у Леонарда было лицо английского джентльмена, благородное и открытое, хотя немного и суровое.

Во взгляде Леонарда, обращенном на Хуанну, было что-то, заставившее ее задержать свои глаза на молодом человеке. Мягко посмотрела на него девушка, как бы желая заглянуть в его душу, и Леонард вложил в свой ответный взгляд всю свою волю, все свое горячее сердечное желание показать ей, что она может считать его своим другом.

Они до сих пор никогда не встречались. Она даже не подозревала о его существовании, а в наружности Леонарда, одетого в костюм работорговца, было, по-видимому, мало отличия от окружающих его негодяев. Однако, ее утонченные отчаянием чувства прочли то, что было написано в его глазах, и прочли правильно. С этого момента Хуанна знала, что она не одна среди этих волков, что есть, по крайней мере, один человек, который спасет ее, если это будет возможно.

Еще раз она взглянула в его лицо, не опасаясь возбудить подозрения окружающих, которые были удручены ее страшным предсказанием.

Больше всех был смущен тот, к кому она обращала свою речь.

Суеверный ужас овладел Перейрой. Задрожав от страха, он бессильно откинулся на спинку своего кресла, с которого поднялся перед своей речью, прекрасного кресла черного дерева с инкрустацией из слоновой кости.

Сцена была такова, что Леонард никогда не мог забыть ее. Лунный диск ярко сиял на небе, и облитая лунным светом, среди массы злых лиц, одиноко стояла прекрасная девушка, гордая, презиравшая своих врагов, даже будучи в их руках.

На несколько минут после слов Хуанны водворилось глубокое молчание, настолько полное, что Леонард мог слышать мяуканье котенка, спустившегося по ступенькам веранды и приближавшегося к ногам Хуанны. Молодая девушка, наклонившись, взяла на руки маленькое создание и прижала его к своей груди.

— Отпустите ее! — раздался, наконец, голос из толпы. — Она колдунья и принесет нам несчастье!

Эти слова, казалось, пробудили Перейру от оцепенения. С отвратительным проклятием он вскочил со своего кресла и, спустившись со ступенек веранды, подошел к своей жертве.

— Черт вас возьми, проклятая шлюха! — закричал он. — Вы думаете напугать меня вашими угрозами. Пусть Бог окажет вам помощь, если может. Желтый дьявол здесь сам бог. Вы так же в моей власти, как это животное, — и, выхватив из рук Хуанны котенка, он бросил его на землю. — Видите, Бог не помогает котенку, не поможет и вам. Ну, пусть все взглянут на то, что хотят купить!

С этими словами Перейра, схватив на груди Хуанны белое платье, разорвал его.

Поддерживая одной рукой разорванное платье, молодая девушка начала другой искать что-то в своих волосах. Ужас охватил Леонарда при виде этого. Он знал тайну о яде. Неужели сейчас она прибегнет к нему?

Глаза их снова встретились, и во взгляде Леонарда было предостережение. Хуанна распустила темные волосы, которые рассыпались вокруг ее плеч, прикрывая до пояса разорванное платье, но более ничего не сделала. Однако Леонард заметил, что правая ее рука была сжата: в ней-то и была скрыта смерть.

Указав на свое разорванное платье, молодая девушка еще раз обратилась к Перейре, проговорив:

— В ваш последний час вы вспомните об этом.

В это время к ней подошли рабы, чтобы исполнить волю своего господина, но все собравшиеся закричали:

— Оставьте ее. Мы видим, что девушка прекрасна!

Тогда рабы отступили, а Перейра не произнес ни слова.

Возвратившись на веранду, он стал у своего кресла и, взяв в руку пустой стакан вместо молотка аукциониста, заговорил снова:

— Сеньоры, я хочу предложить вам прекрасный выигрыш, по своей ценности превосходящий все, что имеется в продаже. Выигрыш этот — белая девушка англо-португальской крови. Она очень хорошо воспитана и набожна; что же касается ее послушания, то об этом я не могу ничего сказать. Дело ее будущего супруга научить ее этому. О красоте ее мне нет нужды распространяться; вы сами можете судить об этом. Взгляните на эту фигуру, волосы, глаза. Видели ли вы что-нибудь подобное? Выигрыш этот достанется тому из вас, кто сделает мне самый щедрый подарок. Да, в тот же момент он может взять ее вместе с моим благословением. Но я ставлю такие условия: тот, кого я одобрю, должен быть законным образом обвенчан с ней патером Франсиско, — и, повернувшись, он указал на человека с несколько меланхолическим взглядом, стоявшего вблизи и одетого в разорванную местами рясу священника.

— Этим я исполню свой долг по отношению к этой девушке, — продолжал Перейра. — Еще одно слово, сеньоры: мы не будем тратить время на пустяки и начнем состязание прямо с унций!

— Серебра? — спросил какой-то голос.

— Серебра! — нет, конечно. Глупец, разве здесь идет речь о продаже негритянки? Золота, братец, золота! 30 унций золота и притом уплата сейчас же!

В толпе послышались разочарованные голоса, и несколько негодяев воскликнули:

— Тридцать унций золота! Что же делать нам, беднякам?

— Что вам делать? Работать усерднее и сделаться богатыми, конечно, — отвечал Перейра. — Неужели вы могли думать, что такие призы для бедняков? Ну-с, аукцион открыт. Начальная цена 30 унций. Кто прибавляет за белую девушку Хуанну? Кто прибавит, кто?

— Тридцать пять, — сказал человек низенького роста, худой, с чахоточным кашлем, годившийся более для могилы, нежели для женитьбы.

— Сорок, — вскричал другой, чистокровный араб, с мрачным выражением лица, желавший, очевидно, прибавить к своему гарему новую гурию.

— Сорок пять! — отвечал его противник.

Тогда араб предложил 50, но маленький человек увеличивал свои ставки. Предложив 65, араб прекратил надбавки, решив, очевидно, обождать с гурией.

— Она моя! — закричал чахоточный.

— Подожди немного, дружок, — заговорил гигант-португалец Ксавье, — я сейчас только начну. — 75!

— 80, — сказал низенький человек.

— 90, — прокричал третий.

— 95, — отвечал Ксавье.

— Сто пять! — торжествующим тоном проговорил Ксавье.

Тогда его противник отступил с проклятием, и толпа зашумела, думая, что выиграл Ксавье.

— Пристукните, Перейра! — сказал португалец, посматривая с деланной небрежностью на свой приз.

— Подождите немного, — вмешался Леонард, — я начну теперь. Сто десять!

Толпа снова загудела, так как состязание становилось интересным.

Ксавье посмотрел на Леонарда и сжал в ярости кулаки. Он был очень близок к пределу той суммы, которую мог предложить.

— Ну, — закричал Перейра, облизывая от удовольствия свои губы, так как цена уже превысила ожидавшуюся им сумму на двадцать унций, — я пристукну красотку чужестранцу Пьеру. Ксавье, взгляните на девушку, и прибавьте еще. Право, она идет очень дешево. Только помните: кредита не будет ни на одну унцию. Плата сейчас же!

— Сто пятнадцать! — сказал Ксавье с видом человека, делающего последнее усилие попытать счастья.

— Сто двадцать, — ответил спокойно Леонард, хотя он предложил последнюю имевшуюся в его распоряжении унцию и, если бы Ксавье прибавил еще, то должен был бы прекратить состязание или предложить в уплату рубин Соа. Конечно, он сделал бы это с удовольствием, но, пожалуй, никто не поверил бы, что камень таких размеров — настоящий рубин.

Тем не менее, ни одна черточка на лице Леонарда не выдала его волнения: напротив, спокойно повернувшись к слуге, он приказал подать себе бутылку с вином и сам наполнил свой стакан. Леонард знал, что его противник следил за ним. Прояви он малейшее волнение — и все пропало.

Между тем, зрители издали возгласы одобрения, а Перейра заставлял Ксавье прибавить еще. Одно мгновение португалец колебался, взглянув на Хуанну, которая, бледная, молча стояла, опустив голову на грудь.

Со стаканом вина в руке Леонард повернулся к своему противнику.

— Вы прибавите еще, сеньор? — спросил он.

— Нет, черт с вами! Берите ее! Я не дам больше ни одной унции ни за нее, ни за какую другую женщину на свете!

Леонард только улыбнулся и посмотрел на Перейру.

— Белая девушка, Хуанна, — начал тот медленно, — переходит к чужестранцу Пьеру за сто двадцать унций золота. Ксавье, не теряйте ее. Смотрите, пожалеете после. Я спрашиваю вас в последний раз! — И он поднял вверх стой стакан.

Ксавье сделал шаг вперед и хотел что-то сказать. Сердце Леонарда сильно забилось, но внезапно португалец раздумал и отвернулся.

— Кончено! — прокричал Перейра, стукнув стаканом о ручку своего кресла с такой силой, что осколки стекла полетели в разные стороны.

Глава 13

ПОЛНОЧНОЕ БРАКОСОЧЕТАНИЕ
— Кончено! — сказал снова Перейра. — Теперь, друг Пьер, прежде, чем мы узаконим это дело при помощи нашей святой церкви, быть может, вы отдадите золото. Вы помните, что дело шло на наличные.

— Конечно, — отвечал Леонард. — Где эта черная собака, мой карлик? А, вот он! Собака, дай золото. Если у тебя его недостаточно, то вот еще! — и, сняв свой пояс, из которого он предварительно вынул рубин, Леонард швырнул его Оттеру.

— А теперь, сеньоры товарищи, — продолжал он, — выпейте за мое здоровье и невесты; надеюсь, что мы еще будем иметь дела с вами. Я заплатил довольно дорого за эту девушку, но что же делать? Люди нашей профессии должны быть готовы удовлетворить свои прихоти, чтобы сделать веселее нашу краткую жизнь!

— Зато она будет лучшего мнения о вас, а вы о ней. — произнес чей-то голос. — За здоровье капитана Пьера и его невесты! — и они выпили, громко крича в пьяном веселии.

Между тем Оттер, подобострастно приблизившись к Перейре, стал пригоршнями класть золотые слитки и монеты на чашку весов, которые держал в руках Желтый дьявол. Наконец, все золото, имевшееся у Леонарда, было положено на весы блестящей грудой.

— Немного не хватает до 120 унций, — сказал Ксавье, — я беру девушку!

— Баас, — тихо сказал Оттер, — у тебя есть еще золото? Тут не хватает до полного веса!

Леонард беззаботно посмотрел на чашку с золотом, которая, колеблясь, стояла почти вровень с другой чашкой весов.

— Сколько угодно, — сказал он, — но сюда будет достаточно вот этого!

С этими словами, сняв со своего пальца кольцо с печатью, он бросил его на весы. Исключая рубин, это была последняя ценная вещь, которую он имел при себе. Чашка с золотом опустилась.

— Хорошо, — сказал Перейра, потирая от удовольствия руки при виде такого богатства. — Принесите мне кислоты, чтобы испытать золото. Не обижайтесь, чужестранец Пьер, но ведь есть негодные люди, которые выдают медь за золото!

Исследовав качество золота и найдя его хорошим, Перейра, обратившись к патеру, произнес:

— Ну, отец, приступайте к своему делу!

Патер Франсиско выступил вперед. Он был очень бледен и казался сильно испуганным. Леонард, при взгляде на него, с удивлением увидел, что лицо патера отличалось тонкостью черт и дышало добротой.

— Дон Антонио, — сказал священник мягким, почти девическим голосом. — Я протестую против вашего приказания. Судьба бросила меня в вашу среду, и я принужден был видеть много зла, но сам его еще не делал. Я напутствовал умирающих, ухаживал за больными, утешал угнетенных, но еще не принимал участия в кровавых подвигах. Я пастырь нашей святой церкви и если повенчаю этих двоих, то они будут мужем и женой до самой смерти. Я не хочу призывать благословение церкви на этот позорный акт. Я не хочу делать этого!

— Вы не хотите делать этого, бритый изменник? — прорычал Перейра в бешенстве. — Разве вы хотите последовать за вашим братом? Смотрите, мой друг, или вы исполните мое приказание и повенчаете этих двоих людей, или… — Перейра произнес страшную угрозу.

— Нет, нет, — сказал Леонард, желая воспользоваться удобным случаем избежать участия в отвратительном глумлении над святыней. — Оставьте его в покое. Что значат молитвы обманщика? Сеньора и я обойдемся без них!

— Я вам говорю, чужестранец, что вы должны жениться на девушке, а этот плакса повенчает вас. Если вы этого не сделаете, то я удержу золото и девушку. Что же касается его, то он может выбирать. Эй, рабы, принести бич!

Нежное лицо Франсиско покрылось розовой краской.

— Я не герой, чтобы вынести это, — произнес он, — я исполню ваше приказание, дон Антонио, и да простит мне Бог этот грех. Слушайте меня вы, Пьер и Хуанна! Я сделаю вас мужем и женой, соединю вас при помощи таинства, святость которого не уменьшится теми ужасными обстоятельствами, при которых оно будет совершено. Вам, Пьер, я советую оставить ваши злодеяния, любить и оберегать эту женщину, не то проклятие Неба обрушится на вас. Вы, Хуанна, надейтесь на Бога, Бога сирот и угнетенных, который воздаст вам за переносимые вами невзгоды, и простите меня!

После этого патер попросил дать ему воды для освящения и кольцо.

— Вот кольцо, — сказал Перейра, взяв из золотой кучи кольцо Леонарда. — Это мой свадебный подарок!

Вода была налита в сосуд, и священник освятил ее.

Затем он предложил Леонарду стать рядом с девушкой и попросил толпу отступить несколько назад. Все это время Леонард наблюдал за Хуанной. Она не произнесла ни слова, и лицо ее было спокойно, хотя глаза говорили ему об ужасе и отчаянии, которыми было полно ее сердце.

Раз или два она подносила свою сжатую правую руку ко рту, но опускала, не коснувшись губ. Леонард понимал хорошо ее мысли и, чтобы предотвратить роковой исход, решился заговорить с ней, рискуя быть разоблаченным.

Повинуясь указанию священника, он стал, улыбаясь, рядом с нею. Затем, продолжая улыбаться, он взял в руку волну темных волос молодой девушки, как бы любуясь ею, и нагнулся к ней, сделав вид, что хочет поцеловать ее. Бледная и суровая стояла Хуанна, и рука ее еще раз поднялась к устам.

— Стойте! — шепнул ей Леонард по-английски. — Я пришел освободить вас. Перенесите этот фарс, он не имеет никакого значения. Затем, когда я скажу вам, бегите по подъемному мосту в лагерь рабов!

Она поняла, и рука ее опять опустилась.

— Эй, друг Пьер, что это вы там шепчете? — спросил подозрительно Перейра.

— Я говорил невесте, как она прекрасна! — отвечал беспечно Леонард.

Хуанна окинула его притворнымвзглядом ненависти и гнева, и затем церемония началась.

Молодой священник был одарен прекрасным, звучным голосом и при свете луны совершал венчание так торжественно, что даже негодяи, стоявшие вокруг, прекратили свои шутки и замолкли. Все было сделано правильно, хотя Хуанна и не ответила ничего на обычные вопросы. Бесстыдный Перейра с нахальной любезностью руководил церемонией. Наконец, руки новобрачных были соединены, кольцо надето палец Хуанны, произнесено благословение, и все было кончено.

В течение всего этого времени Леонард стоял как во сне. Ему казалось, что они действительно обвенчаны. Но когда церемония кончилась, он пробудился от своих мечтаний; фарс был сыгран, теперь надо было уходить.

— Ну-с, дон Антонио, — сказал он Перейре, — теперь я должен попрощаться с вами. Моя лодка…

— Глупости, — перебил его работорговец, — вы останетесь здесь ночевать!

— Благодарю вас, но мне нельзя, — отвечал Леонард. — Завтра я могу вернуться, чтобы устроить маленькое дельце. У меня есть поручение купить человек пятьдесят за хорошую цену!

Говоря это, Леонард взглянул на восток и увидел густые облака дыма, поднимавшиеся вдали. Наконец, тростники были зажжены. Люди Мэвума сделали свое дело, и пламя скоро будет замечено. Надо было уходить, пока не поздно.

— Ну, если вы должны, так нечего делать, — отвечал Перейра, причем Леонард заметил, что негодяй как будто даже доволен его уходом. Впоследствии Хуанна объяснила ему, что Желтый дьявол был напуган ее предсказанием, что тот, кто возьмет ее, погибнет. Суеверно ожидая исполнения этого предсказания, Перейра был рад уходу покупателя: иначе, если бы тот умер в гнезде, могли бы подумать, что он убил его с целью завладеть золотом и девушкой.

Попрощавшись с Перейрой, Леонард повернулся, чтобы идти, сопровождаемый Оттером и Хуанной, которую он вел за руку. Леонард хотел сначала идти к воротам, затем быстро свернул к подъемному мосту, где должны были ждать его Соа и люди Мэвума, вместе с которыми предполагал скрыться из гнезда.

Но едва он успел сделать несколько шагов, как гигант-португалец Ксавье, стоявший до сих пор в глубокой задумчивости, подошел к нему.

— По крайней мере, я должен разок поцеловать ее за мое беспокойство! — сказал он, и, схватив Хуанну за талию, притянул к себе.

Тогда Леонард, забыв всякую осторожность, со сжатыми кулаками бросился на негодяя и ударил его по лицу с такой силой, что тот упал на землю, увлекал за собой Хуанну.

В следующее же мгновение молодая девушка была на ногах и стояла возле Леонарда. Ксавье также поднялся с земли и со страшными проклятиями обнажил свою саблю.

— Следуйте за мной! — сказал Леонард Хуанне и Оттеру и, не прибавив более ни слова, бросился бежать.

Взрыв смеха из толпы раздался ему вслед.

— Вот храбрец! Это французский фокусник! — кричали работорговцы. — Бьет безоружных, а сам боится сражаться!

Эти люди завидовали чужеземцу и с удовольствием увидели бы его смерть.

— Остановить его! — раздалось несколько голосов, и с десяток негодяев бросились за ним, как собаки, преследующие дичь.

Леонард мог бы убежать от них, так как бегал очень быстро, но ни Хуанна, ни Оттер не могли поспеть за ним; он замедлил шаги и вскоре увидел перед собой работорговцев, некоторые из которых держали в руках ножи.

— Стой, трус! Стой и сражайся! — закричали они, размахивая оружием перед его лицом.

— Хорошо! — отвечал Леонард, остановившись и оглядываясь вокруг.

Не далее чем в тридцати ярдах от него был подъемный мост, который, как показалось Леонарду, начал немного колебаться, словно собираясь опуститься. Оттер и Хуанна стояли возле Леонарда, на которого уже бежал со зверским окровавленным лицом гигант-португалец с саблей наголо, изрыгая ругательства.

— Оттер, — быстро проговорил Леонард, выхватывая свою саблю, — стань сзади меня, чтобы, когда я буду драться с этим, остальные не бросились на меня, а вы сударыня, — обратился он к Хуанне, — бегите к мосту. Соа и ваши люди там!

Едва он успел произнести эти слова, как Ксавье был уже около него. Яростно замахнувшись, он хотел нанести удар Леонарду, но последний отпрыгнул назад, и удар пришелся по воздуху. Еще два раза Ксавье пытался ударить своего противника саблей, но оба раза Леонард повторял свой маневр, отступая к подъемному мосту, который теперь был от него не далее, как в двадцати ярдах. Но когда португалец бросился на него в четвертый раз, англичанин не мог повторить своего приема, так как сзади него уже были работорговцы.

Ксавье размахнулся и нанес страшный удар. При лунном свете Леонард увидел, как сверкнула сталь, но парировал удар саблей. При ударе стали о сталь посыпались искры, и на землю полетели обломки сабель.

— Продолжай, баас, продолжай, — сказал Оттер, — обе сабли сломались!

Леонард увидел, что Оттер говорил правду. Португалец швырнул в сторону свое сломанное оружие и схватился за нож.

У Леонарда не было ножа, а о револьвере в этот момент он не вспомнил. С обломком сабли в руке он бросился на Ксавье, который ринулся ему навстречу. Противники ударились друг о друга, как два ядра. Леонард нанес Ксавье один удар своим обломком сабли, отбросив его затем, как бесполезную вещь. Однако этот обломок оказал ему хорошую услугу: попав в правую руку португальца, он парализовал ее на одно мгновение, вследствие чего Ксавье уронил свой нож. После этого противники схватились друг с другом без всякого оружия.

Дважды гигант-португалец поднимал англичанина с земли, но ему не удавалось бросить его оземь, как он того хотел.

Дав португальцу время истощить силы, Леонард, сделав быстрое движение, поставил свою правую ногу за левой ногой Ксавье и с силой толкнул своего врага в грудь. Потеряв равновесие, гигант упал на землю с глухим стуком, как срубленное дерево, увлекая за собой и Леонарда, который, однако, упал на противника.

С мгновение португалец лежал тихо, тяжело дыша. Леонард огляделся: шагах в восьми от них лежал нож; кто овладеет им, тот выиграет эту смертельную игру. Ксавье, собравшись с силами, уже сжимал его в своих страшных объятиях. Он также видел нож и мог схватить его. Чтобы лишить своего врага возможности овладеть ножом, Леонард сделал движение и закрыл своим телом нож от глаз Ксавье. Но для этого ему пришлось ослабить давление на грудь противника, чем тот и воспользовался, чтобы поднять спину с земли. Толпа, увидев это, возликовала, думая, что чужеземец ослабел.

— Нож! Дайте нож! — прохрипел Ксавье, и несколько человек бросились исполнять его приказание.

Но Оттер с обнаженной саблей загородил им дорогу. Его черное лицо подергивалось от волнения, глаза сверкали, и плечи вздрагивали.

Оцепеневшей при виде ужасной борьбы Хуанне карлик казался чем-то вроде черного гнома, скорее сверхъестественным существом, нежели человеком.

— Кто коснется ножа — умрет, — проговорил он по-арабски, протянув вперед свою длинную руку с обнаженной саблей. — Пусть эти петухи дерутся, господа!

После слов Оттера никто не смел приближаться к ножу.

Не получив оружия, Ксавье сделал страшное усилие и освободил свою правую руку, которой сжал горло противника. Леопард напряг все свои силы, и, наконец, ему удалось опять повалить Ксавье на спину, но гигант со страшной силой сжимал его горло. Кровь застучала в его висках, и он чуть не лишился чувств. Собрав последние силы, Леонард ударил португальца кулаком правой руки в лоб так тяжело, что голова гиганта стукнулась о каменистую почву. Еще один страшный удар — и Леонард почувствовал, что его горло свободно и воздух ворвался в легкие. Теперь он мог бы схватить нож, но в нем уже не было надобности. Португалец, широко раскинув руки, судорожно вытянулся и затих.

Пока зрители с удивлением смотрели на ужасный исход борьбы, Хуанна, помня наставления своего избавителя, повернувшись, побежала к подъемному мосту. Оттер же, подскочив к Леонарду, поднял его с земли.

— Вот хороший удар! — вскричал карлик. — Он мертв, клянусь духом моей матери, хоть сталь и не коснулась его. Очнись, баас, очнись: хотя борова уже нет, но свиньи еще остались!

Леонард мало-помалу пришел в себя. Посмотрев вокруг, он увидел Хуанну, стоявшую у моста, по-видимому, в раздумье, бежать ей, или стоять на месте.

— Господа, — прохрипел Леонард, обращаясь к окружавшим его работорговцам, — я сражался, и победа осталась за мной. Теперь дайте мне спокойно уйти вместе с девушкой. Жив ли этот человек?

Работорговцы обступили тело Ксавье; среди них находился и патер Франсиско, который, став на колени, осмотрел португальца.

— Бесполезно ухаживать за ним, он мертв! — проговорил священник, встав с колен.

Работорговцы посмотрели на Леонарда с удивлением, смешанным с ужасом: кто бы мог подумать, что такой силач, как Ксавье, мог быть убит ударом кулака? Они не учли, что не трудно убить так человека, голова которого лежит на камне.

Однако удивление их перешло в ярость. Ксавье был их любимцем, и они не хотели оставить неотомщенной его смерть. С угрозами и проклятиями они подступили к Леонарду.

— Назад! — произнес он. — Дайте мне дорогу. Я честно сражался с вашим другом; видите, я даже не воспользовался вот этим! — прибавил он, внезапно вспомнив о своем кольте, и направил на них дуло револьвера.

При блеске стали пыл работорговцев несколько уменьшился, и они расступились.

— Быть может, вы дадите мне вашу руку, батюшка? — сказал Леонард, обращаясь к Франсиско, стоявшему возле него. — У меня немного повреждена нога!

Франсиско исполнил эту просьбу, и Леонард направился к Хуанне, а Оттер шел сзади с обнаженной саблей.

Не успели они сделать и десяти шагов, как Перейра, наскоро посоветовавшись с одним из своих помощников, быстро выступил вперед.

— Схватить этого человека! — закричал он. — Он убил уважаемого дона Ксавье, нанеся ему предварительно оскорбление. Он должен поплатиться за это!

Десяток негодяев бросились вперед исполнять приказание своего главаря, но пистолет и сабля Оттера охладили их усердие.

Леонард увидел, что положение становится серьезным, но внезапная мысль пришла ему в голову:

— Хотите вы бежать из этого места, батюшка? — быстро спросил он священника.

— Да, — ответил Франсиско, — здесь настоящий ад!

— В таком случае, как можно скорее ведите меня к мосту. Я слаб и измучен, но там будет помощь!

В это время подъемный мост, находившийся от него не далее чем в десяти ярдах, с треском опустился.

— Бегите туда, Хуанна Родд! — закричал по-английски Леонард.

Молодая девушка повиновалась, помедлив немного. Казалось, взгляд ее говорил: как я могу оставить вас?

— Ну, батюшка, теперь скорей к мосту! — прибавил Леонард и, опираясь о плечо священника, прихрамывая, пошел вперед.

— Измена! — заревел Перейра. — Остановить его! Кто опустил мост?

Один из работорговцев бросился на Леонарда. Это был тот самый молодой человек, которому Леонард предлагал драться перед аукционом. В его руках был нож, которым он уже замахнулся, чтобы ударить Леонарда в спину, но Оттер, охранявший своего господина, взмахнул саблей, и работорговец рухнул на землю с раскроенным черепом.

— Взять мост и удерживать его! — заревел снова Перейра.

— Поднимите мост! Поднимите! — вскричал в свою очередь Оттер, с саблей и пистолетом в руках отгоняя наседавших на него работорговцев.

Подъемный мост был поднят с такой быстротой, что Леонард и Франсиско, которые еще не успели его пройти до конца, покатились на землю, очутившись, наконец, в лагере рабов.

— Оттер! — вскричал Леонард. — Боже мой! Они убьют его!

Вместо ответа карлик, выстрелив из своего пистолета, с громким криком, подобно дикой кошке, подпрыгнул в воздух и схватился за железные цепи поднимавшегося в это время моста. Один из врагов попробовал было схватить его за ноги, но он с такой силой ударил его ногой по лицу, что тот полетел в воду. В следующий момент он был вне досягаемости врагов и быстро карабкался вверх. Два-три ножа и несколько пуль были пущены ему вслед, но неудачно.

— Ага, Желтый дьявол, — вскричал карлик, — посмотри назад: там виден другой дьявол, еще желтее и злее тебя!

Перейра со всей компанией обернулся, и в ту же минуту громадный столб пламени с шумом вырвался из болота. Тростники разгорелись, и ветер разносил пламя.

Глава 14

МЕСТЬ
— Измена! Измена! — заревел Перейра. — Тростники горят. Этот колдун погубил нас!

— Ха-ха-ха! — захохотал Оттер в своем убежище. — Измена! Измена! А что если рабы освобождены, что если ворота заперты?

При этих словах Оттера толпа застыла от ужаса, смотря то на карлика, то на приближавшееся пламя. Наконец негодяи обрели снова дар речи.

— Это враг! Убить его! На штурм лагеря! К воротам! — раздались крики на разных языках.

Для большинства работорговцев это были последние их крики на земле, так как в тот же момент над валом показалось пламя, сопровождаемое гулом выстрела, и шесть фунтов картечи врезались в толпу, проложив в ней широкую дорогу. Пораженные ужасом негодяи бросились бежать.

Очутившись в лагере рабов, Леонард и священник нашли Хуанну, стоявшую в безопасности около сторожки, среди группы людей ее отца.

— К орудию! — вскричал Леонард. — К орудию! Стрелять в них!

В это время он увидел Оттера, предоставленного собственной участи, и закричал от ужаса. Но карлик спасся, как мы видели, и спустился с моста целый и невредимый.

Опираясь на Оттера и Франсиско, Леонард в сопровождении Хуанны пошел вдоль вала к тому месту, где стояла пушка. Но у орудия уже находилась Соа с несколькими из людей Мэвума, державшая в руках запальный шнур. Она дернула за шнур и отскочила назад при откате орудия, точно была настоящим артиллеристом.

— Ага! — произнес Оттер. — Старуха не ленится. Она искусна, как мужчина!

В следующую минуту они помогли зарядить пушку, а Соа бросилась на колени перед Хуанной, целуя ей руки.

— Ну, передохнем пока! — сказал Леонард, опускаясь на землю в страшном утомлении. — Эти дьяволы пошли за своим оружием. Они, вероятно, сейчас атакуют нас. Соа, опусти ниже дуло орудия! — Затем он приказал всем освобожденным рабам вооружиться, чем попало, так как в сторожке нашлось всего два ружья.

В следующую минуту работорговцы с воем начали наступать, таща за собой длинные доски, с помощью которых они надеялись перейти канал.

— Смотрите! — сказал Леонард: — Они хотят открыть огонь. За вал все! — и, схватив стоявшую вблизи Хуанну, он поставил ее за укрытие. Едва он успел это сделать, как град пуль посыпался на них. Несколько человек, не успевших спрятаться за вал, были убиты или тяжело ранены. Осыпав врагов пулями, работорговцы стали приближаться к лагерю, переходя группами открытое пространство. Заметив это, Леонард подал команду стрелять; и опять картечь произвела страшное опустошение в их рядах. Пораженные ужасом работорговцы отбросили всякую мысль о штурме лагеря, думая только о спасении собственной жизни. Большинство врагов бросились теперь к воротам, стремясь найти спасение в бегстве. Но ворота были заперты, а сломать их было нелегко. Однако, схватив ствол дерева, работорговцы пытались с его помощью разбить ворота. Снова раздался выстрел из орудия в массу негодяев, столпившихся у ворот. Большинство их разбежалось, пытаясь укрыться в гнезде; человек десять продолжали разрушать ворота, а после нескольких выстрелов из ружей Леонарда и Оттера, последовали примеру своих товарищей.

— О, смотрите, смотрите! — сказала Хуанна, указывая на восток.

Зрелище было действительно необыкновенное. Густые тростники, высотою от 12 до 15 футов, горели далеко к востоку от гнезда, и море пламени бушевало, уничтожая все перед собою.

— Дома и навес скоро сгорят, и тогда они должны будут выйти на открытое место, где мы и уничтожим их! — сказал Леонард.

— Мы должны быть осторожны, баас, — сказал Оттер, — а то навесы для рабов сгорят также со всеми находящимися в них людьми!

— Боже! Я не подумал об этом! — отвечал Леонард. — Батюшка, — обратился он к Франсиско, — если вы хотите сделать доброе дело, возьмите несколько людей с ведрами с водой и тушите искры, падающие на навесы!

Священник взялся за это дело и, работая без устали в течение двух часов, спас навесы с рабами от пожара.

К восходу солнца от гнезда оставались одни развалины, а обитатели его, не находя спасения в горевших зданиях, то бросались в болото, то, подходя к лагерю рабов, просили пощады, но были безжалостно убиты Оттером.

Наши друзья, за исключением карлика, страшно утомились и нуждались в отдыхе, но Оттер все еще кипел желанием мстить, для чего, выпросив у Леонарда разрешение взять с собой нескольких людей Мэвума, пошел уничтожать тех врагов, которые еще были живы. Тем временем Леонард и другие, достав воды, помылись и вообще привели себя в порядок, а затем сели завтракать. К концу завтрака вернулся Оттер, цел и невредим, хотя пяти людей из числа взятых им недоставало.

— Все кончено? — спросил Леонард у карлика.

Оттер кивнул головой.

— Некоторые убиты, другие убежали, — сказал он, — но они для нас уже не опасны, так как не посмеют вернуться сюда. Но это еще не все, баас. Мы взяли одного из них живым. Посмотри на него, баас!

Леонард перешел по мосту через канал и подошел к группе людей, ходивших с Оттером к гнезду. Среди них лежал на земле какой-то белый человек, издававший стоны ужаса и страха. Когда он поднял голову, то Леонард увидел, что это был сам Желтый дьявол.

— Где вы его нашли, Оттер? — спросил Леонард.

— В магазине, баас, и твое золото с ним, а также много ружей и пороху. У него не хватило духу поджечь порох и покончить со всем!

В это время Перейра, не замечая еще Леонарда, попросил воды.

— Дайте ему крови, — мрачно сказал один из освобожденных рабов, — всю жизнь он пил ее, пусть напьется в последний раз!

Леонард попросил Франсиско дать ему воды, и тогда Перейра, заметив его, начал молить о прощении.

— Антонио Перейра, — отвечал сурово Леонард, — вы получите только справедливое возмездие, не более!

— Баас, — вмешался Оттер, — отдайте его нам: он — наш мучитель и теперь принадлежит нам!

— Как! — завыл Перейра. — Я буду отдан этим черным собакам? Пощады! Пощады! Франсиско, просите за меня! Исповедуйте меня! Я знаю, я убил вашего брата, я должен был сделать это. Просите за меня! — и, катаясь по земле, он старался обнять ноги Леонарда.

— Я не могу исповедовать вас, — сказал, содрогаясь, священник, — но я буду молиться за вас!

В это время туземцы яростно бросились на Перейру, но Леонард остановил их, сказав.

— Я не допущу здесь ваших диких жестокостей. Пусть этот человек будет расстрелян, но не более!

Очевидно, однако, Перейре не суждено было погибнуть от руки человека, так как, едва Оттер коснулся его, он, побагровев, всплеснул руками и со стоном рухнул на землю.

Леонард посмотрел на него: он был мертв, умер от страха смерти; ужас прекратил биение его злодейского сердца.

— Пастушка верно предсказывала, — вскричал Оттер, — что небо похитит его от нашего мщения. По крайней мере, теперь он уже не будет делать зла!

— Оттащите его прочь! — сказал Леонард с содроганием. Повернувшись к карлику, он прибавил:

— Оттер, возьми этих людей и освободи остальных пленных, затем забери боевые припасы, ружья и провиант из склада оружия и снеси их к воротам. Мы должны скорее уходить отсюда, а то убежавшие работорговцы могут вернуться сюда со свежими силами!

Такая судьба постигла, наконец, Антонио Перейру, Желтого дьявола.

Глава 15

РАЗОЧАРОВАНИЕ
Наступило утро, и путешественники расположились лагерем в том скрытом в тростниках месте, где были спрятаны Леонардом и Оттером лодки, захваченные ими у работорговцев. Сотни освобожденных рабов были перевезены на другой берег реки, снабжены всем необходимым и затем предоставлены собственной участи, так как взять их с собой не представлялось никакой возможности.

Когда освобожденные пошли своей дорогой, Оттер, проводив их глазами, сказал Леонарду:

— Ну, мы сделали наше дело в гнезде, поговорили с Желтым дьяволом и его бандой, баас! Что же, пойдем мы теперь искать золото, настоящего желтого дьявола?

— Я предполагаю, что да, Оттер, — отвечал Леонард. — Если только Соа сдержит свое слово. Но речь идет не о золоте, а о рубинах. Во всяком случае, сначала мы должны отправиться в поселение ниже Сены, отвести этих людей назад и узнать что-нибудь о Мэвуме!

— Так, — сказал, помолчав немного, Оттер. — Пастушка, как называли ее поселенцы, желает, конечно, разыскать своего отца. Однако, баас, не желаешь ли выкупаться в реке, чтобы печаль оставила тебя?

Леонард последовал этому совету и вернулся после купания совсем другим человеком, так как холодная вода всегда производила на него волшебное действие. Теперь он чувствовал себя вполне нормально, так как, за исключением легкого вывиха на ноге и царапины на горле в том месте, где схватил его Ксавье, он не поплатился более ничем за памятную ночь, проведенную в гнезде Желтого дьявола. Среди добычи, найденной в лагере, оказалось несколько перемен платья, в которое Леонард и поспешил переодеться, скинув с себя португальскую форму. Теперь он был одет как обыкновенный английский колонист, довольно неуклюже, но удобно.

Между тем и Хуанна окончила свой туалет с помощью Соа, воспользовавшейся этим временем, чтобы рассказать своей госпоже историю встречи с Леонардом Утрамом. Но нарочно или по забывчивости, только она ни слова не упомянула о соглашении, существовавшем между ними.

Окончив свой туалет, молодая девушка вышла прогуляться, направившись по узенькой тропинке через тростниковую заросль. Едва она успела сделать несколько шагов, как столкнулась лицом к лицу с Леонардом.

Протянув Леонарду руку, она любезно улыбнулась ему:

— Доброе утро! — сказала Хуанна. — Надеюсь, вы хорошо спали и нет никаких плохих новостей?

— Я провел восемь часов в состоянии совершенного оцепенения, — отвечал он смеясь, — а новостей нет никаких, кроме тех, что я освободил этих бедняг — рабов. Думаю, что наши друзья, работорговцы, достаточно уже пользовались нашим обществом и едва ли последуют за нами!

Она, побледнев немного, отвечала:

— Вероятно, так. По крайней мере, я довольно натерпелась от них. Кстати, м-р Утрам, я должна поблагодарить вас за эту громадную услугу, которую вы оказали мне; при этом ее глаза упали на золотое кольцо, блестевшее на ее пальце. — Это кольцо принадлежит вам, — прибавила она, — и я должна вернуть его вам!

— Мисс Родд, — сказал медленно Леонард, — мы пережили вместе с вами очень странные приключения. Не сохраните ли вы это кольцо на память о них?

Первым ее побуждением было отказаться. Пока она будет носить это кольцо, мысль об ужасной сцене ее продажи и еще более ненавистной пародии на брак будет постоянно с ней. Однако когда слова отказа уже были готовы слететь с ее уст, какое-то неизвестное чувство, скорее, инстинкт, почти суеверие удержало ее от этого.

— Вы очень любезны, — сказала она, — но это ваше фамильное кольцо. Вы не можете отдавать его случайным знакомым!

— Да, это мое фамильное кольцо, но если вы взглянете на герб и девиз, то увидите, что они похожи в своем значении; вот почему я могу дать его даже «случайному знакомому». Читайте: «За дом, честь и любовь», — сказал Леонард.

Хуанна при слове «любовь» покраснела, сама не зная почему.

— Хорошо, я буду носить кольцо, если вы желаете этого, м-р Утрам, на память о наших приключениях, пока вы не потребуете его обратно, — смущенно проговорила она, — но в этих приключениях есть одна подробность, — прибавила она другим тоном, — я разумею отвратительный и негодный фарс, в котором мы вынуждены были принимать участие. Большинство свидетелей этой позорной сцены умерли и не могу более говорить о нем, а вы должны заставить вашего слугу-карлика молчать; я сделаю то же по отношению к патеру Франсиско. Пусть он будет забыт нами обоими!

— Конечно, мисс Родд, — сказал Леонард, — если только такая странная вещь может быть забыта. А теперь, не угодно ли вам пожаловать к завтраку?

Она наклонила голову и прошла мимо него с красными лилиями в руке.

— Странно! Какую власть может иметь она над этим священником, — сказал Леонард, — и как может заставить его молчать? Что касается меня, то я бы с удовольствием обошелся без его общества. Странная девушка!

Вернувшись на место стоянки, Леонард застал священника, дружески беседующего с Хуанной.

— Кстати, батюшка, — внезапно обратился он к священнику, — как вы знаете, я отправил этих рабов, предоставив им возвратиться самим по своим домам, так как взять их с собой было невозможно. Каковы же ваши планы? Вы относились к нам до сих пор хорошо, но я не могу забыть, что застал вас в дурной компании. Быть может, вы желаете возвратиться к ней, и в таком случае, ваш путь лежит к востоку! — и Леонард указал рукой по направлению к гнезду.

— Я не удивляюсь, сеньор, что вы не доверяете мне, — сказал Франсиско, причем его бледное девическое лицо покрылось краской, — так как обстоятельства говорят против меня. Но уверяю вас, что хотя я и вступил в компанию Антонио Перейры по собственному желанию, однако, не с дурной целью. Чтобы долго не распространяться, сеньор, скажу вам, что у меня был брат, который, совершив преступление, бежал из Португалии и поступил в шайку Перейры. С большим трудам я нашел его здесь и был с удовольствием принят в гнезде, так как я могу и ухаживать за больными, и напутствовать умирающих; ведь злодеи, сеньор, в конце концов, тоже люди. Я убедил моего брата вернуться со мной, и мы составили плац бегства, но Перейра узнал об этом, и мой брат был повешен. Они не тронули меня ради моего сана, но стали возить с собой пленником в свои экспедиции. Вот и вся история. Теперь, с вашего позволения, я бы хотел следовать с вами, так как у меня нет денег и я не могу идти один по этой пустыне, хотя и боюсь, что по своему слабосилию не в состоянии оказать вам помощь, а в моих услугах, как священника, едва ли вы будете нуждаться, будучи другого вероисповедания.

— Очень хорошо, — отвечал холодно Леонард, — но, пожалуйста, поймите, что мы еще окружены многими опасностями и предательство может погубить нас. Поэтому предупреждаю вас, что в случае, если я открою что-либо подобное, мой ответ будет короток!

— Не думаю, чтобы вам нужно было предупреждать об этом батюшку, м-р Утрам, — проговорила с негодованием Хуанна. — Я обязана ему многим; если бы не его советы, меня бы уже не было в живых. Я ему глубоко благодарна!

— Если вы ручаетесь за него, мисс Родд, то, конечно, этого достаточно. Вы лучше меня знаете его! — отвечал медленно Леонард, мысленно сопоставляя разницу в оценке услуг патера и его собственных.

Окончив завтрак, наши путешественники поплыли вверх по реке в лодках, похищенных у работорговцев. В каждую лодку сели лучшие гребцы из поселенцев. Считая женщин и детей, всего было 60 человек.

Вечером они прошли мимо того острова, на котором оставили без лодок компанию работорговцев, но не могли увидеть на нем ни малейшего признака жизни и так и не узнали, погибли ли эти люди, или спаслись.

Через час они расположились на отдых на берегу реки. Сидя около костра, Хуанна рассказала Леонарду о тех ужасах, которым она подвергалась во время своего путешествия с караваном работорговцев. Она вспомнила, как, вырывая из Библии листы, она укрепляла их в тростнике, с целью облегчить отцу его поиски. «Все это было что-то вроде кошмара, — говорила она, — а что касается отвратительного фарса с браком, то я не могу равнодушно вспоминать о нем».

Франсиско, молча сидевший до сих пор, заговорил:

— Вы говорите, сеньора, — сказал он, — об этом «отвратительном фарсе с браком», разумея, вероятно, церемонию, которую я совершил над вами и сеньором Утрамом, будучи принужден к тому Перейрой. Мой долг сказать вам обоим, что как ни необычен этот брак, однако я не могу считать его фарсом. Я верю, что вы законные муж и жена до тех пор, пока смерть не разлучит вас, если только, конечно, Папа не расторгнет брак, так как только он один может сделать это!

При этих словах священника Хуанна вскочила со своего места, и Леонард заметил, что грудь ее тяжело дышала, а глаза пылали гневом.

— Просто невыносимо, что я вынуждена слушать такую ложь! — сказала она. — Если вы будете снова повторять ее в моем присутствии, отец Франсиско, то я совсем не стану говорить с вами. Я отвергаю этот брак. Перед началом церемонии м-р Утрам шепнул мне проделать этот фарс. Если бы я думала иначе, то предпочла бы проглотить яд. Если есть какое-нибудь оправдание этому браку, значит, я была обманута и вовлечена в ловушку!

— Виноват, сеньора, — возразил священник, — но вы не должны так горячиться. — Сеньор Утрам и я делали только то, что были вынуждены сделать!

— Полагая, что отец Франсиско прав, — сказал саркастически Леонард, — чему я не верю, неужели вы, мисс Родд, думаете, что подобный факт устраивал бы меня более, чем вас? Если бы я хотел «обмануть вас» и вовлечь в ловушку, то сделал бы это, не связывая самого себя; ведь даже такой ничтожный человек, как я, не возьмет себе в жены женщину после пяти минут знакомства. Говоря откровенно, я предпринял ваше освобождение по побуждениям, ничего общего не имеющих с матримониальными соображениями!

— Могу я узнать, что это за побуждения? — спросила Хуанна все тем же оскорбленным тоном.

— Разумеется, мисс Родд! Прежде всего я должен объяснить вам, что я не странствующий рыцарь. Я просто бедный искатель приключений, настойчиво ищущий богатства вследствие особых, лично меня касающихся причин. Когда эта женщина, — Леонард указал на Соа, — пришла ко мне с превосходным рассказом о бесценном сокровище, которое обещала в том случае, если я возьмусь за дело вашего освобождения, и даже уплатила мне вперед камнем значительной стоимости, то, не имея в виду ничего лучшего и находясь в полном отчаянии, я согласился. Мало того, я заключил с ней письменное условие, которое она подписала как за себя, так и за вас!

— Я не имею ни малейшего понятия о том, на что вы намекаете, и никогда не уполномочивала Соа подписывать за меня документы. Не могу ли я глянуть на это условие?

— Разумеется, — отвечал Леонард и, встав, отправился к своим вещам, откуда возвратился с фонарем и молитвенником.

Хуанна, поставив фонарь рядом с собой, открыла молитвенник. Первое, что бросилось ей в глаза, была подпись на заглавном листе:

«Джен Бич» и внизу торопливо сделанная надпись: «дорогому Леонарду от Джен. 23 января».

— Переверните! — сказал он поспешно. — Документ на другой стороне!

Она заметила и надпись, и смущение, отразившееся на его лице. Он не заметил, что она прочла посвящение. Кто такая была Джен Бич и почему она называла м-ра Утрама «дорогим Леонардом»? В этот момент — так странно устроены сердца женщин — она чувствовала предубеждение против этой Джен Бич. Перевернув лист, она прочла условие, потом, окончив чтение, подняла голову, и на лице ее появилась улыбка, в которой, впрочем, было более гнева, чем удовольствия.

— Поди сюда, Соа, — произнесла она, — скажи мне, что значат все эти глупости относительно рубинов и «народа тумана»?

— Госпожа, — отвечала Соа, садясь перед Хуанной, — это не глупости. Язык, которому я научила тебя, когда ты была маленькой, — язык этого народа. Рассказ о сокровищах верен, хотя до сих пор я скрывала его от тебя и твоего отца, Мэвума, так как он пошел бы на поиски за этими сокровищами и погиб бы из-за этого. Слушай, госпожа! — и она рассказала все то, с чем уже раньше познакомила Леонарда.

— Скажи, Соа, — спросила Хуанна, — чтобы найти эти сокровища, необходимо мое путешествие в страну?

— Я не вижу другого средства! — отвечала старуха.

— Ну, что же, если это так, — ответила Хуанна, — я помогу вам!

— Мы выступим завтра в путь очень рано, и с вашего позволения я вернусь к себе! — сказал Леонард, быстро вскакивая со своего места.

Хуанна с невинным видом наблюдала за ним и, когда он проходил мимо, она при свете костра заметила, что лицо его было подобно грозовой туче. — Я рассердила его, — подумала она, — и очень рада этому. Что за нужда была освобождать меня за деньги? Но он странный человек, и не думаю, что я вполне поняла его. Любопытно, кто такая эта Джен Бич. Может быть, это ей-то и нужны деньги!

Затем она проговорила громко:

— Соа, поди сюда и, пока я раздеваюсь, расскажи мне снова все о твоей встрече с м-ром Утрамом: скажи, что он говорил, не забывая ничего. Ты поставила меня своими словами, Соа, в неловкое положение, этого я тебе никогда не прощу. Расскажи мне, так как я могу помочь ему добыть сокровище народа тумана.

Глава 16

НЕДОРАЗУМЕНИЯ
После вышеописанного разговора отношения между Леонардом и Хуанной обострились, хотя в путешествии им постоянно приходилось сталкиваться друг с другом.

Хуанну охватило сильное желание узнать точно, кто такая была Джен Бич. С этой целью она стала расспрашивать Оттера, но карлика, по-видимому, вовсе не интересовала Джен Бич. Он заметил только, что, вероятно, это одна из жен бааса, живущих в большом краале за морем.

Такой оборот дела заинтересовал Хуанну, а упоминание Оттера о «большом краале», где жил раньше Утрам, возбудило ее любопытство, и она стала расспрашивать Оттера о подробностях прошлой жизни его господина.

Карлик весьма охотно удовлетворил ее желание, говоря, что его господин был одним из богатейших и могущественнейших людей во всем свете, но что потерял свои владения из-за происков негодных женщин, после чего приехал в эту страну искать счастья.

До последнего дня путешествия Хуанне не представлялось случая поговорить с Леонардом. Она догадывалась, что он нарочно избегал ее, постоянно садясь в первую лодку с Оттером, предоставляя ей с Франсиско и Соа вторую. По отношению к священнику она была необычайно любезна, разговаривала с ним целыми часами, словно он был ее подругой. В самом деле, в характере Франсиско было что-то женственное; сама внешность его говорила об этом, а нежное телосложение, изящные руки и черты лица еще более усиливали это впечатление. Лицом он немного походил на Хуанну, и если бы переодеть его в ее платье, то в темноте можно было принять его за нее, хотя она была выше ростом.

Был чудный вечер. Путешественники тихо плыли в лодке мимо поросшего камышом берега.

Молодая девушка запела матросскую песню, которую хором подтянули гребцы.

— Я не совсем понимаю, — сказал Леонард, где вы могли изучить музыку!

— Кажется, м-р Утрам, вы принимаете меня за настоящую дикарку, но и живя на Замбези, я могла получать книги и многое узнать у европейских торговцев, путешественников и миссионеров. Кроме того, мой отец — хорошо воспитанный и очень образованный человек, научивший меня многому. Затем я три года училась в школе в Дурбане, где не зря провела время.

— Да, это объясняет все. Скажите, вы любите жизнь среди дикарей?

— Я до сих пор жила довольно хорошо, но это последнее приключение разочаровало меня. О! Оно было ужасно! Нервная женщина сошла бы с ума на моем месте. Но, повторяю, до сих пор мне эта жизнь нравилась. Общение с природой — лучшая подготовка к общению с людьми, если только вы чувствуете симпатию к ней. Но теперь я хотела бы поехать в Европу, посмотреть цивилизованный свет, но, вероятно, это никогда не случится. Во всяком случае, прежде всего я должна разыскать своего отца! — закончила она, вздохнув.

Леонард не сказал ничего и погрузился в задумчивость.

— А вы, м-р Утрам, какие надежды возлагаете на будущее?

— Я! — горько воскликнул он. — Подобно вам, мисс Родд, я жертва обстоятельств. Как я уже говорил вам, я бедный искатель приключений, ищущий богатства, и большого богатства!

— Зачем же это? — спросила она. — Есть ли в этом смысл — рисковать жизнью из-за богатства?

— Есть! — и молодой искатель приключений рассказал о разорении своего отца.

Мало-помалу разговор коснулся и Джен Бич. Хуанна старалась расспросить подробнее своего собеседника об этой девушке, о ее наружности и пр.; наконец, прямо спросила:

— Скажите, вы сильно ее любили?

— Да, я ее очень любил!

Большая разница существует между «люблю» и «любил», но Хуанна не обратила на это внимания. Он сказал ей, что любил Джен Бич и, конечно, сейчас еще сильнее любит ее. Откуда она могла знать, что образ этой далекой и ненавистной для нее Джен Бич давно вытеснен из его сердца другим, — с чертами некоей Хуанны.

Дрожь снова охватила ее, губы побледнели. Только теперь она поняла, что полюбила этого человека с самой первой встречи. Под влиянием этой-то, хотя и не осознанной до конца любви, она дурно обошлась с ним раньше. Для нее была ужасна мысль о комедии церемонии бракосочетания с этим человеком. Еще обиднее было узнать, что он взялся за ее освобождение не ради нее самой, а в надежде приобрести богатство. Подумав немного, она заговорила твердым тоном:

— М-р Утрам, я весьма обязана вам, что вы мне рассказали об этом. Ваши слова сильно заинтересовали меня, и я серьезно надеюсь, что рассказ Соа о сокровищах окажется правдивым и что вы отыщете их с моей помощью! А теперь прошу вас простить мою резкость, грубость и мои горькие слова!

Во время своей речи Хуанна начала стягивать кольцо Леонарда с пальца, но тотчас же оставила это намерение. Это был его подарок, единственное звено между нею и человеком, который был для нее потерян. Неужели ей нужно расстаться с ним?

Леонард смотрел ей в лицо, с удивлением слушал ее милые слова. Он видел, что она страдает. Он любил ее. Может быть, и она отвечала ему тем же — и в этом разгадка ее странного поведения? Он хотел раз и навсегда выяснить этот вопрос; хотел сказать ей, что Джен Бич не более, как нежное воспоминание, и что она, Хуанна, для него сделалась всем на свете.

Через несколько минут они были на берегу. Во время остановки раз или два он пробовал поговорить с ней откровенно, но она сразу же становилась холодной как мрамор. Он не мог понять ее, начал побаиваться, и его гордость забила тревогу.

Глава 17

СМЕРТЬ МЭВУМА
Наконец путешественники прибыли к развалинам поселения, которое оставили арабы несколько недель тому назад. К счастью, разрушения оказались вблизи не такими большими, как казалось вначале. Внутри дома, правда, выгорели; но стены их были целы, а многие хижины туземцев совершенно не тронуты. Леонард послал вперед людей сказать туземцам о возвращении Пастушки, — весть быстро облетела соседние краали, и жители их толпами стекались к лагерю путешественников. С ними были и те сто людей Мэвума, которые не попали в плен к Перейре. Все они вышли навстречу Хуанне. Встреча девушки была самой трогательной. Мужчины, женщины и дети бежали навстречу; мужчины приветствовали ее радостными криками и поднятыми вверх руками, а женщины и дети целовали ей платье и руки.

Нетерпеливо отстранив женщин, Хуанна стала расспрашивать мужчин, не слыхали ли они что-либо об ее отце. Но они отвечали отрицательно. Некоторые из них отправились вверх по реке на поиски его в тот самый день, когда она была захвачена в плен, но до сих пор еще не вернулись.

История взятия и разрушения лагеря работорговцев тем временем была рассказана туземцам освобожденными пленниками, и волнение достигло апогея. Оттер, видя удобный случай воспеть славу своего господина, метался взад и вперед среди толпы, потрясая копьем и распевая по зулусскому обычаю хвалебный гимн Леонарду.

— «Слушайте! — говорил он. — Слушайте! Смотри на него, народ, и удивляйся!

— Воздайте хвалу тому, кто сокрушил силу угнетателя!

— Воздайте хвалу ему, пастырю Пастушки, которую он увел из дома злодея!

— Воздайте ему хвалу, дети Мэвума, в его руках жизнь и смерть!

— Никогда еще о таких подвигах не было слышно на этой земле!

— Воздайте ему хвалу, избавителю, возвратившему вам ваших детей!»

— Да, воздайте ему хвалу! — сказала стоявшая возле него Хуанна, — воздайте ему хвалу, дети моего отца, так как без него никто из нас не увидел бы дневного света!

Как раз в это время появился Леонард, слышавший слова Хуанны. Все поселенцы бросились к нему навстречу.

— Хвала тебе, пастырь Пастушки! — кричали они. — Хвала тебе, избавитель!

С этого дня Леонард стал известен у туземцев под именем «Избавителя».

Вечером того же дня, когда Леонард, Хуанна и Оттер сидели за обедом в доме Мэвума, с беспокойством рассуждая о судьбе м-ра Родда и удивляясь, отчего о нем нет до сих пор никаких известий, они услышали шум среди туземцев на дворе. В тот же момент вбежал Оттер с криком: Мэвум прибыл!

Все тотчас вскочили со своих мест и во главе с Хуанной выбежали во двор, где шесть человек держали носилки, на которых лежал мужчина, покрытый одеялами.

— О! Он умер, — сказала Хуанна, внезапно останавливаясь и прижимая руки к сердцу.

На одно мгновение Леонард подумал, что она права, но прежде, чем он успел сказать что-либо, с носилок послышался слабый голос, просивший туземцев нести осторожнее, и Хуанна бросилась вперед с криком: папа… папа!

Носильщики внесли м-ра Родда в дом и поставили носилки на пол. Леонард увидел перед собою высокого красивого мужчину лет пятидесяти; судя по всему, он был близок к смерти.

— Хуанна, — с трудом произнес м-р Родд, — это ты? Значит, ты спасена? Слава Богу! Теперь я могу умереть спокойно!

Мы не будем передавать всех подробностей последовавшего затем бессвязного разговора между отцом и дочерью. Скажем только, что Леонард узнал все подробности о случившемся с м-ром Роддом несчастье.

По-видимому, м-ра Родда постигла неудача в поисках слоновой кости. Не желая, однако, возвращаться с пустыми руками, он решил подняться далее вверх по реке, но также безуспешно. Он уже возвращался домой, как встретил людей, посланных Соа, и услышал от них страшную новость о похищении его дочери Перейрой.

Стояла ночь, когда он получил это известие, и было слишком темно для того, чтобы продолжать путь. Но, под влиянием винных паров, он решил сразу же отправиться за дочерью, несмотря на ночную темноту. Напрасно его люди указывали ему на опасность путешествия ночью. Он не обратил на их советы никакого внимания, и они тронулись в путь. Однако путешествие их продолжалось недолго: вскоре они услышали проклятия и шум, вслед за которыми их господин исчез, и они не могли найти его до самого рассвета. Тогда только они увидели, что находились на краю небольшой, но крутой скалы,и у подножия ее лежал Мэвум, — не мертвый, но без чувств, с тремя ранами и со сломанной правой ногой. Несколько дней они ухаживали за ним, пока наконец он не приказал отнести себя домой на носилках.

Леонард осмотрел раны м-ра Родда и нашел их смертельными. Однако, он еще был жив.

На следующее утро умирающий послал за Леонардом. Войдя в комнату, Леонард увидел его лежавшим на полу; голова его покоилась на коленях у дочери, а патер Франсиско молился возле него.

— М-р Утрам, — сказал умирающий, — я знаю историю взятия лагеря и освобождения моей дочери. Это было самое смелое дело, о котором я когда-либо слышал, и только сожалею, что меня не было с вами!

— Не говорите об этом, — сказал Леонард. — Быть может, вы слышали также, что я сделал это из известного расчета!

— Да, мне говорили об этом, но вас порицать тут не за что. Если бы только старая дура Соа посвятила меня в тайну этих рубинов, я сам давно бы отправился на поиски. Ну, по крайней мере, я надеюсь, что вам удастся добыть их. Но у меня нет времени говорить о рубинах, так как смерть уже висит надо мною. Теперь слушайте, товарищ, что я вам скажу. Я нахожусь в безвыходном положении и страшно беспокоюсь, не за себя, конечно, — не велика важность, если свет избавится от такого бесполезного человека, как я, — а за свою дочь. Что станет с нею? Я не оставлю ей ни цента. Эти проклятые работорговцы отняли у меня все. Мне остается только поручить дочь вашему попечению. Я слышал, что вы оба проделали брачную церемонию, там, в лагере работорговцев, и не знаю, как устроятся ваши отношения с Хуанной после моей смерти. Но что бы ни случилось, я полагаюсь на вашу честь английского джентльмена, я могу доверить ее только вам. Дайте мне слою, что вы будете смотреть за ней; а если ей будет угрожать самое худшее, то у нее есть яд для защиты. Ну, что же вы скажете?

Леонард задумался, причем умирающий с беспокойством следил за ним.

— Я беру на себя очень тяжелую ответственность, — наконец произнес он, — но пусть будет так. Я буду заботиться о ней так, как если бы она была моей женою или дочерью!

— Благодарю вас! — сказал м-р Родд. — Я верю вам!

Леонард взял руку, которую протянул ему с видимым усилием м-р Родд и которая тяжело упала снова, как рука мертвеца.

Тем же вечером м-р Родд спокойно скончался, и на другой день состоялись его похороны, причем Франсиско совершал погребальную службу. После этого прошло три дня, и Леонард не начинал разговора с Хуанной относительно продолжения путешествия, решив не заикаться об этом, пока она сама не заговорит. Наконец Хуанна обратилась к нему с вопросом:

— М-р Утрам, когда вы предполагаете отправиться в это путешествие?

— Право, не знаю. Я совсем не уверен, что вообще когда-либо отправлюсь. Это зависит от вас. Вы знаете, что я ответствен за вас, и моя совесть не позволяет мне вовлекать вас в такие экскурсии!

— Пожалуйста, не говорите так, — отвечала она. — Я должна вам сказать, что сама решила отправиться туда!

— Однако, вы без меня не можете отправиться! — сказал он с улыбкой.

— Неправда, — смело возразила Хуанна, — я могу отправиться и одна, и Соа будет указывать мне дорогу. Вот вы не можете идти без меня, если только Соа говорит правду. Плохо это или хорошо, но мы пока действовали вместе, м-р Утрам, и не к чему теперь пытаться идти разными дорогами!

Сейчас отношение Леонарда к священнику значительно улучшилось. Он понял теперь, что Франсиско был человек честный, с благородными намерениями; естественно, что в затруднительных случаях Леонард начал обращаться к нему за советами. Франсиско спокойно выслушал рассказ Леонарда и посоветовал ему отправиться на поиски сокровища вместе с Хуанной, да и сам выразил желание присоединиться к ним.

Глава 18

COA ПОКАЗЫВАЕТ ЗУБЫ…
Прошло три месяца с того дня, как Хуанна объявила свое непоколебимое решение сопровождать Леонарда в поисках сокровищ «народа тумана».

Был вечер, и путешественники расположились на отдых на берегу реки, протекавшей по большой пустынной равнине. Среди них было трое белых: Леонард, Франсиско и Хуанна, а остальные — туземцы: 15 поселенцев под предводительством Петра, того самого, который был освобожден из лагеря Перейры, карлик Оттер и старая нянька Хуанны — Соа.

В течение 12 недель уже путешествовали они, следуя указаниям Соа, и двигались к северо-западу. Сначала они плыли вниз по реке в лодках в течение десяти дней. Затем, оставив главное русло реки, три недели поднимались по его притоку Мавуэ, на протяжении нескольких миль омывавшему подошву горной цепи, носившей название Манг-анджа. Вскоре встреченные ими на реке пороги заставили их продолжать путешествие пешком.

Опасности речного путешествия были велики, но их нельзя и сравнить с тем, что пришлось им пережить за время долгого пути по неизвестной стране, грозившей самыми разными опасностями. Равнина тянулась за равниной, пустыня за пустыней и, казалось, этому не будет конца.

Мало-помалу климат становился холоднее: они перешли часть неисследованного плато, отделявшего Южную Африку от Центральной. Пустынность этой местности была так ужасна, что носильщики начали роптать на то, что их ведут на край света, где они найдут свою смерть. В одном только отношении путешествие по этой стране имело преимущество: благодаря возвышенности места нечего было бояться лихорадки, и путешественники не рисковали заблудиться, так как, по словам Соа, следуя вдоль берега реки можно было попасть на территорию народа тумана, где находятся источники Замбези.

Мы не будем вдаваться в описание бесчисленных приключений, с которыми путешественники имели дело на каждом шагу, их встреч с дикими животными и однажды даже с дикарями. Столкновение с последними окончилось для наших друзей благополучно благодаря огнестрельному оружию, с которым туземцы этих мест еще не были знакомы.

Наконец они достигли границы страны «народа тумана»: Прямо перед ними, не далее мили, возвышался громадный утес, или скалистая стена, тянувшаяся поперек равнины как гигантская ступень, на расстояние, какое только можно было окинуть глазом, и имевшая высоту от 8000 до 10000 футов. С высоты этого плато стекала река, с чередой прекрасных водопадов.

Прежде чем путешественники закончили свой ужин, взошла луна, и при ее свете три европейца стали осматривать это грозное естественное укрепление, с удивлением спрашивая себя, неужели они должны взбираться на эту твердыню и какие ужасы ожидают их за нею? В душе они уже сожалели, что решились на такое безумное путешествие.

Леонард взглянул вправо, где шагах в пятидесяти от него их черные спутники возились около костра. Они молчали и, очевидно, также были удручены мыслью о предстоящих опасностях.

В это время Соа подошла к ним и сказала:

— Избавитель, несколько месяцев тому назад, когда ты рыл золото у могильной горы, я заключила с тобой договор и обещала провести тебя в страну, где можно достать драгоценные камни, если ты освободишь мою госпожу. Ты спас мою госпожу, ее отец умер, и теперь настало время исполнить свое обещание. Если бы на то была моя юля, я никогда бы не исполнила его, так как, уже заключая условие, я хотела обмануть тебя. Но моя госпожа отказывается слушать меня. — Нет, — говорит она, — то, что ты обещала от моего имени, должна исполнить, иначе, Соа, между нами все будет кончено!

— Тогда, Избавитель, чтобы не расставаться с тою, кого я любила и воспитала с детских лет, я уступила. И вот теперь вы стоите у границ страны моего народа. Скажи, Избавитель, ты намерен перейти их?

— Для чего же я пришел сюда, Соа? — ответил он.

— Ну, я не знаю. Ты пришел сюда, чтобы удовлетворить безумное желание твоего сердца. Слушайте: то, что я тебе рассказывала, верно, но я тебе еще не сказала всей правды. За теми горами живет народ высокого роста, сильный народ, у которого есть обычай приносить иностранцев в жертву своим богам. Идите туда, и они убьют вас!

— Прекрасно! Однако я прошел сотни миль не для того, чтобы накануне достижения своей цели повернуть назад. Ты можешь оставить меня одного, если угодно, но я пойду. Я не хочу быть одураченным!

— Никто из нас не хочет быть одураченным, м-р Утрам, — кратко заметила Хуанна, — по крайней мере я предпочту умереть, чем вернуться назад ни с чем. А ты, Соа, скажи же, наконец, что мы должны сделать, чтобы примирить с тобою твоих очаровательных соплеменников? Вспомни, — прибавила она, сверкнув глазами, — что я не позволю шутить над собою, Соа. В этом деле интересы Избавителя совпадают с моими, его гибель — моя гибель!

— Твоя воля — моя воля, госпожа, — отвечала Соа, — я люблю тебя одну в целом свете, а остальных ненавижу! — прибавила она, посмотрев на Леонарда и Оттера. — Слушай! У моего народа есть закон, по крайней мере, он был, когда я еще жила среди него, сорок лет тому назад. По этому закону всякий иностранец, перешедший границу летом, приносится в жертву матери Аке, а явившийся зимою — ее сыну Джалю, так как жители Туманной страны не любят иностранцев. Но моему народу было предсказано, что Ака-мать и Джаль-сын вернутся в страну, которой они некогда правили, в человеческом образе. Ака будет иметь такой же вид, как у тебя, госпожа, а Джаль — вид этой черной собаки карлика, которого я в своем безумии и приняла за божество, увидев впервые. Когда мать и сын вернутся в страну, короли ее должны будут сложить свою власть, а жрецы Змея будут служить им. С богами в страну вернутся мир и счастье, которые не прекратятся никогда. Госпожа, ты знаешь язык моего народа; я в детстве обучала тебя ему, ты знаешь также песню, священную песнь возвращения, которую будет петь Ака, когда она вернется в свою страну. Я научу тебя, что нужно делать потом!

На следующее утро, на заре, Леонард проснулся от шума, поднятого его спутниками-туземцами. Подойдя к ним ближе, он догадался о причине его: два бушмена, подкравшись к лагерю путешественников, стащили несколько мелких вещей и пытались скрыться с ними, но были пойманы. Негодники выли от страха, пока их не успокоили, подарив им несколько пустых патронов и зернышек бус. Когда наконец было восстановлено спокойствие, Оттер, при помощи одного из людей Мэвума, знавших язык бушменов, стал расспрашивать дикарей о стране, лежавшей за скалистой стеной. Они отвечали, что сами никогда не осмеливались проникнуть туда, но слышали о ней от других. По их словам, страна эта холодна и чрезвычайно туманна; в ней живут рослые люди, одевающиеся в звериные шкуры и приносящие иностранцев в жертву Змею, которого они боготворят, а всех своих красивейших девушек отдают в жены богу. Вот и все, что они знают об этой стране, так как те немногие, которые проникали туда, никогда не возвращались обратно. Очевидно, это заколдованная страна.

Увидев, что у этих людей больше нельзя ничего узнать, Леонард отпустил их; бушмены убрались с чрезвычайной поспешностью. Затем он приказал поселенцам готовиться к выступлению. Но здесь возникло новое затруднение. Переводчик повторил рассказ бушменов своим товарищам, среди которых он произвел немалый эффект. Поэтому носильщики, выслушав приказание Леонарда, вместо того, чтобы складывать вещи путешественников, после короткого совещания в полном составе подошли к Леонарду.

— В чем дело, Петр? — спросил он у их вожака.

— Избавитель, — начал тот, — мы не хотим идти туда на верную смерть! Правда, и назад трудновато идти, но все же лучше: хотя немногие из нас могут вернуться живыми к своим хижинам, но если мы пойдем туда, — указал он на скалистую стену, — то все умрем, принесенные в жертву дьяволу дьяволами!

Леонард задумчиво пощипал свою бороду и наконец сказал:

— В таком случае, Петр, мне кажется, ничего более не остается сказать, кроме — прощайте!

Петр поклонился и пошел прочь со сконфуженным лицом, но Хуанна остановила его. Вместе с Оттером и другими она молча слушала разговор и теперь впервые заговорила.

— Петр, — кротко сказал она, — когда ты и твои товарищи были в руках Желтого дьявола, кто освободил вас?

— Избавитель, пастушка!

— Так. А теперь, должно быть, мои уши обманывают меня и я слышала, что ты и твои братья, спасенные Избавителем от позора и лишений, хотите покинуть его в минуту опасности?

— Ты слышала верно, Пастушка! — отвечал печально Петр.

— Хорошо. Идите, дети Мэвума, моего отца, покиньте меня в нужде, так как знайте, что я, белая женщина, пойду одна с Избавителем туда, куда вы боитесь ступить. Идите, дети моего отца, и пусть мир будет с вами, если это возможно. Как вы знаете, я верно предсказала гибель Желтого дьявола; теперь я предскажу вам, что немногие из вас увидят снова свои краали, и ты, Петр, не будешь в числе их. Те же, которые целы и невредимы вернутся домой, будут покрыты позором!

Эта горячая речь заставила одуматься поселенцев, и они все изъявили желание идти за Хуанной хоть на край света.

Глава 19

КОНЕЦ ПУТЕШЕСТВИЯ
Через час путешественники начали восхождение на скалистую стену, что оказалось еще более трудным, чем они предполагали. Дорог здесь не было никаких, так как те, кто жил за этой естественной крепостью, никогда не выходили за нее, а многие жители равнин почти никогда не отваживались подниматься по ее скалам. За неимением других дорог путешественники следовали вдоль реки, падающей с грохотом вниз четырьмя большими водопадами. Восхождение оказалось настолько трудным, что Леонард хотел уже отказаться от попыток взойти на скалистую стену и, следуя вдоль ее подошвы, постараться найти какую-либо иную дорогу, но Оттер, с ловкостью кошки взбиравшийся по отвесным скалам, с помощью веревки помог преодолеть наиболее опасные места, так что поздно вечером путешественники наконец очутились на вершине стены. Ночь провели они плохо, страдая от холода, сырости и страшного ветра, пронизывавшего их до костей. Утром вся равнина оказалась покрытой туманом, который не исчез и к девяти часам, но они решились продолжать свое путешествие под руководством Соа, следуя к северу по восточному берегу реки. Целый день шли они, блуждая в тумане, как привидения, и ориентируясь лишь глухим журчанием реки. За это время они не встретили ни одного живого существа, кроме большого стада быков с прекрасной белой шерстью. Одно из этих животных было убито Леонардом, так как их запасы еды истощились. Путешественники решили остановиться на ночлег вблизи того места, где было убито животное. Но в то время, как они снимали шкуру со своей добычи, произошло новое происшествие, которое никак не могло способствовать поднятию их духа. Во время заката солнца небо несколько прояснилось — по крайней мере, красный диск стал виден сквозь туман, и они внезапно заметили гигантскую фигуру человека, одетого в козью шкуру, с большим копьем в руке и висевшим на бедре луком. Хуанна первая заметила его и с ужасом указала Леонарду на видение, в торжественном молчании наблюдавшее за ними. Леонард, держа наготове ружье, бросился к тому месту, где стоял неизвестный, но тот тут же исчез в тумане. Не успел Леонард вернуться к Хуанне, как в воздухе что-то просвистело и ударилось о землю вблизи него: нагнувшись, Леонард увидел большую стрелу с зазубренным острием и красными перьями на конце. Подняв ружье, он сделал выстрел в том направлении, откуда была послана стрела, и приказал своему маленькому отряду приготовиться к защите, но никто больше не появлялся. Ночь путешественники провели без сна, ожидая нападения и дрожа от холода. Они поняли, что Соа говорила правду и что легенда бушменов о великанах, покрытых шкурами, — не измышление дикарей.

Наконец наступило утро, пасмурное и туманное. Путешественники были едва живы от холода и подавлены. Некоторые из носильщиков уже открыто сожалели, что поддались словам Пастушки и раздумали вернуться, но сейчас никто из них не осмелился бы сделать и шага назад; кроме того, Леонард объявил им, что он предаст смерти всякого, кто выкажет ему малейшее неповиновение.

Промокшие до костей, голодные и дрожавшие от холода, они продолжали свой путь по неизвестной стране. Соа, становившаяся с каждым часом все злее, гордо выступала впереди в качестве проводника. Целый день шли путешественники, не встретив ни человека, пустившего в них стрелу, ни кого-либо из его товарищей, пока наконец надвигавшийся мрак не заставил их остановиться. Леонард и Оттер пошли разыскивать подходящее место для ночлега, где бы они могли раскинуть единственную имевшуюся у них палатку, в которой спала Хуанна. Вдруг Оттер, громко вскрикнув, указал Леонарду на что-то, видневшееся ярдах в ста перед ними.

— Смотри, баас, там дом, каменный дом, а на крыше растет трава!

— Глупости, — сказал Леонард, — просто куча камней. Впрочем, пойдем, посмотрим!

Осторожно приблизившись, они увидели, что это был действительно дом или подобие его, построенный из громадных необработанных камней, покрытый стволами маленьких деревьев и сверху дерном, на котором зеленела трава. В доме были два оконных и одно дверное отверстие, завешенные бычачьими шкурами. Леонард позвал Соа и спросил, что это такое.

— Это, без сомнения, дом пастуха, стерегущего стада короля и жрецов. Очень может быть, что здесь живет тот самый человек, который пустил вчера стрелу!

Убедившись, что внутри постройки никого нет, путешественники вошли. Каменные стены из необтесанных камней, покрытые плесенью, земляной пол и убогая обстановка жилища дикаря — все это было малопривлекательно, однако путешественники обрадовались возможности провести ночь под крышей. Бесчисленные насекомые беспокоили их, но все это были пустяки в сравнении с тем, что им пришлось уже испытать.

Прошла тяжелая ночь, проведенная путешественниками на мокрой земле, и, наконец, настало утро. На этот раз, к их большой радости, туман рассеялся, и они могли ясно разглядеть местность, среди которой находились. Они стояли на громадной равнине, понемногу возвышавшейся и оканчивавшейся у подножия величественной цепи гор со снеговыми вершинами. Нижние склоны горы были покрыты лесами, среди которых виднелись просветы.

Оттер взглянул вдаль своими ястребиными глазами и спокойно сказал, обращаясь к Леонарду:

— Взгляни, баас. Старая ведьма не солгала нам. Вон там виден город народа тумана!

Взглянув в направлении, указанном карликом, Леонард разглядел то, что сначала не заметил: перед ними в широкой излучине горной цепи, у ее подошвы, виднелось множество домов, построенных из серого камня и покрытых зеленым дерном.

— Да, это крааль великого народа, — продолжал Оттер. — Крепкий крааль. Взгляни, баас, как он превосходно защищен: сзади него такие горы, через которые никто не может перейти, а вокруг его стен течет река!

Некоторое время путешественники молча смотрели на открывшуюся перед ними картину. Им казалось странным, что они достигли этого пресловутого города. Какой то прием они встретят за его стенами?

К полудню они приблизились к городу еще на пятнадцать миль и могли уже хорошо разглядеть его. Дома стояли вдоль улиц и были построены по тому же плану, что и хижина, в которой они провели ночь два дня тому назад. Среди всех построек выделялись по своей величине два здания, стоявших непосредственно под навесом горы. Одно из них было окружено оградой, а другое, расположенное на возвышенности, имело вид римского амфитеатра. На дальнем конце этого амфитеатра стояла громадная каменная масса, имевшая грубое подобие человеческой фигуры.

— Что это за здания, Соа? — спросил Леонард.

— Нижнее — дворец короля, белый человек, а верхнее — храм Глубоких вод, расположенный на том месте, где река берет начало в недрах гор!

— А что это за громадный камень по ту сторону храма?

— Это, белый человек, статуя бога, вечно охраняющего город своего народа!

— Это, должно быть, большой бог! — заметил Леонард, намекая на размеры статуи.

— Он действительно велик, — отвечала она. — И мое сердце наполнилось страхом при одном взгляде на него!

Сделав двухчасовую остановку, путешественники снова тронулись в путь, и вскоре им стало ясно, что их заметили. На дороге, но которой они шли, показались люди, одетые в козьи шкуры, с копьем в руках, луком и рогом. Подпустив путешественников ярдов на 600, один из этих людей пустил в них стрелу и, протрубив в свой рог, — вероятно, сигнал, — исчез. Подойдя ближе к городу, они увидели группы вооруженных людей, переправлявшихся в лодках и на паромах через реку. Вскоре все они выстроились четырехугольником, пустым внутри, и весь полк, состоявший приблизительно из тысячи вооруженных людей, двинулся навстречу нашим друзьям.

Положение становилось критическим.

Глава 20

ВОЗВРАЩЕНИЕ АКИ
Леонард обернулся и посмотрел на своих спутников.

— Что теперь делать? — сказал он.

— Мы подождем, пока они не подойдут ближе к нам, — отвечала Хуанна, — затем я и Оттер пойдем навстречу им; я знаю ту песню, которой меня научила Соа. Не бойтесь, я хорошо знаю свой урок, и если все будет правильно, то они подумают, что мы — их исчезнувшие боги; по крайней мере, так говорит Соа!

— Да, если все пойдет правильно… А если нет?

— Тогда прощайте, — отвечала Хуанна, пожав плечами. — Во всяком случае, мне надо приготовиться к эксперименту. Соа! Отнеси мой узел за те вон камни! — показала она рукою. — Да! Я и забыла: м-р Утрам, вы должны одолжить мне ваш рубин!

Леонард отдал ей рубин, подумав, что, вероятно, он никогда уже не увидит его более и что вскоре кто-нибудь из великого народа стащит его. Во всяком случае, нечего было думать о рубинах, когда вопрос стоял о спасении их собственной жизни.

Взяв драгоценный камень, Хуанна побежала за груду камней, лежавших на равнине, вместе с Соа, которая несла в руках узел.

Через десять минут Соа вышла из-за камней и окликнула путешественников. Подойдя ближе, они увидели интересное зрелище. За камнями стояла Хуанна в белом арабском платье, с открытой шеей и плечами. Прекрасные волосы ее были распущены, доходя почти до колен, а надо лбом, сверкая, как красный глаз, сиял большой рубин, искусно прикрепленный Соа при помощи ленты.

— Взгляните на богиню и воздайте ей поклонение! — сказала Хуанна с комической торжественностью, хотя Леонард видел, что она дрожала от волнения.

— Я не совсем понимаю, что вы хотите делать, но вам ваша роль идет! — заметил он, ослепленный блеском ее красоты.

Хуанна покраснела немного, увидев восхищение в его глазах, и, обратившись к карлику, проговорила:

— Ну, Оттер, ты также должен приготовиться. Помни, что Соа говорила тебе. Что бы ты не увидел и не услышал, не открывай рта. Иди рядом со мной и делай то же, что и я, — вот и все!

Оттер, поворчав, стал «готовиться», для чего ему пришлось снять куртку и панталоны и остаться совсем нагим, за исключением пояса, прикрытого мучей, — местным костюмом жителей Страны тумана.

— Что все это значит? — спросил Петр, подобно своим товарищам дрожавший от страха.

— Это значит, Петр, — сказала Хуанна, — что Оттер и я олицетворяем собою богов этого народа. Если они нас примут за них — хорошо; если же нет — тогда мы погибли. Если мы будем признаны богами, остерегайтесь выдать нас малейшим неосторожным словом. Будьте благоразумны и молчаливы и делайте то, что мы время от времени будем говорить вам, если хотите остаться в живых!

Петр с удивлением отступил назад, а Леонард и Франсиско посмотрели на приближавшихся воинов Народа тумана.

Медленно, в молчании приближались они, и их мерные шаги глухо раздавались в воздухе. Наконец, шагах в полутораста от наших друзей, они остановились. Насколько мог разглядеть Леонард, среди них не было ни одного человека ниже 6 футов. В наружности их не было ничего ни красивого, ни отталкивающего, а большие глаза обладали выражением страшного спокойствия, спокойствия архаической статуи. Все они были, по-видимому, хорошо дисциплинированны, делясь на простых воинов и офицеров, в руках у которых, кроме оружия, была труба, сделанная из рога дикого быка.

Полк молча стоял, глядя на группу чужеземцев или, скорее, на груду камней, за которыми они спрятались. В центре полка, построенного, как мы говорили, в виде пустого внутри четырехугольника, стояла группа людей, где особенно выделялся своей могучей фигурой молодой воин, которого Леонард принял за вождя или короля. Позади него стояли ординарцы и советники, а впереди — три пожилых человека с жестоким выражением лица. Эти люди были обнажены до пояса и не имели при себе иного оружия, кроме ножей, прикрепленных к поясу. На груди их была вытатуирована голубой краской голова гигантского змея. Очевидно, это были лекари или жрецы.

Пока путешественники наблюдали, король, или вождь, отдал какой-то приказ своим приближенным, передавшим его офицерам. Последние, приложив к своим губам рожки, протрубили какой-то сигнал.

Полк все еще продолжал стоять спокойно, глядя на камни, за которыми стояли наши друзья, а три жреца приблизились к королю, или вождю, и стали с ним совещаться.

— Теперь пора! — сказала взволнованно Хуанна, — если они атакуют нас, все погибло: выпустив только раз тучу своих стрел, они убьют всех нас. Пойдем, Оттер!

— Идите, если вам угодно, Хуанна, — произнес Леонард. — Если что-нибудь случится, я постараюсь отомстить за вас прежде, чем сам буду убит. Идите и простите меня!

— За что мне вас прощать? — сказала она, глядя на него сияющими глазами. — Разве вы не подвергались ранее величайшей опасности ради меня?

— Да, иди, Пастушка, — заметила Соа, которая до сих пор внимательно смотрела на трех стариков в середине полка. — Здесь нечего бояться, если только этот глупец карлик будет держать свой язык за зубами. Я знаю свой народ и скажу тебе, что если ты споешь ту песню, которой я научила тебя, то они объявят тебя и черного человека богами своей земли. Но торопитесь: солдаты скоро будут стрелять!

Соа была права: раздалась команда, и солнце засверкало на остриях тысячи стрел, направленных на путешественников.

В этот момент Хуанна вскочила на большой камень и встала на нем во весь рост, освещенная яркими лучами солнца. При виде ее по рядам воинов пронесся шепот смущения. Громкий голос снова произнес команду, и стрелы воинов опустились к земле.

Тогда Оттер, прикрытый только мучей, вскочил на камень и стал рядом с Хуанной, и шепот солдат перешел в громкий крик удивления и страха.

Одно мгновение странная пара стояла вместе на камне, затем Хуанна соскочила с него; ее примеру последовал Оттер, и они вместе направились к воинам. Шагов двадцать Хуанна прошла в молчании, держа карлика за руку, а затем внезапно запела дикую, но мелодичную песню, которой ее научила Соа.

Я спала; плакали вы обо мне?

Я спала, но и проснулась, мой народ;

Я не умерла, так как никогда не могла умереть. Теперь я вернулась.

Взгляните теперь на меня, восставшую ото сна;

Взгляните на меня, которая странствовала, и имя которой — Рассвет!

Воины со страхом и удивлением прислушивались к пению прекрасной женщины, приближавшейся к ним легкими шагами; ее вид напомнил им о древнем предсказании.

Подойдя близко к первым рядам, Хуанна остановилась, прекратив петь.

— Что же вы не приветствуете меня, дети моих детей? — спросила она.

Солдаты с ужасом смотрели один на другого, и Хуанна увидела, что ее слова были поняты, так как ряды воинов вдруг раздвинулись, и из-за них показались три старика, сопровождаемые вождем. Остановившись перед Хуанной в нескольких шагах, старший из них, которому было, по-видимому, лет девяносто, заговорил среди воцарившегося молчания, обращаясь к молодой девушке:

— Кто ты, женщина или дух?

— Я женщина и дух в одно и то же время! — отвечала она.

— А тот, кто с тобою, — продолжал трепещущий жрец, показывая на Оттера, — он Бог или мужчина?

— Он Бог и мужчина вместе!

— А те — указал жрец на спутников Хуанны, — кто они?

— Это наши доверенные и слуги, люди, а не духи!

Три жреца стали совещаться между собою, в то время, как вождь с восхищением смотрел на прекрасную девушку. Старший из жрецов заговорил снова:

— Ты сказала нам на нашем собственном языке о таких вещах, которые долго были скрыты, хотя, быть может, о них еще помнят. Или, прекраснейшая, ты лжешь, и в таком случае вы все будете отданы на съедение Змею, против которого вы богохульствовали, или вы действительно боги, и тогда вам следует воздать поклонение. Скажи нам твое имя и имя твоего карлика!

— Среди людей я слыла под именем Небесной пастушки, а его звали Оттером, живущим в воде, но, кроме этих, мы имеем другие имена!

— Скажи мне их, Пастушка!

— В далеком прошлом я называлась Блеском, Зарей, Дневным светом; он — Молчанием, Ужасом, Мраком. Но в самом начале мы имели другие имена. Быть может, вы знаете их, служители Змея?

— Быть может, знаем! — отвечали те. — А знаете ли вы?

— Эти священные имена в течение целых столетий были произносимы изредка в полном мраке и с покрытою головою, — смело отвечала Хуанна, — а теперь в час возвращения их можно произнести громко, при свете дня, с поднятыми вверх глазами. Слушайте, дети Змея, вот наши первоначальные имена: Ака — мое имя, мать Змея, Джаль — имя того, кто сам Змей! Ну, узнаете теперь нас?

Когда эти слова слетели с ее уст, вопль ужаса раздался в толпе воинов, и старший из жрецов закричал громким голосом:

— Падите ниц, дети Змея! Воздайте поклонение, копьеносный народ, живущий в тумане! Ака, бессмертная королева, вернулась к нам; Джаль облекся в человеческую плоть. Олфан! Сложи власть: она принадлежит ему. Жрецы, раскройте перед ними двери храмов, воздайте поклонение Матери и честь — Богу!

Все воины пали ниц как один человек, громко крича:

— Ака, Мать жизни вернулась; Джаль, мрачный бог, облекся во плоть. Воздадим поклонение Матери и честь — Богу!

Хуанна и Оттер стояли на ногах; все остальные лежали, распростершись на земле, за исключением, впрочем, вождя, по-видимому, не обнаруживавшего желания сложить свою власть в пользу карлика, независимо от того, был ли он богом или человеком. Оттер, с изумлением следивший за тем, что происходило перед его глазами и не понимавший ни слова, обратил внимание Хуанны на то, что один вождь стоял на ногах. Великан, заметив, что карлик указал на него копьем, принял этот жест за изъявление гнева новоявленного божества. Суеверие взяло в нем верх над гордостью, и он, подобно другим, опустился на колени.

Когда приветственные крики замолкли, Хуанна заговорила снова, обращаясь к старейшему из жрецов:

— Встань, дитя мое, — это дитя, надо сказать, могло быть ее прадедом, — и вы все встаньте, копьеносные воины и слуги Змея, и слушайте мои слова. Вы признали меня теперь, по моему лицу, священному имени и этому красному камню, что блестит у меня на лбу. В давние времена моя кровь пролилась и превратилась в такие камни, которые вы ежегодно приносили в жертву тому, кто мой сын и кто убил меня. Теперь его царствование кончено. Конечно, он Бог, но снова любит меня, как сын, и с почтением преклоняет колена предо мной! Теперь проводите нас в город!

Проговорив эту речь с большим достоинством, Хуанна вместе с Оттером стала медленно отступать назад к куче камней, за которой стояли ее спутники, и пела все время, пока шла.

Глава 21

БЕЗУМИЕ ОТТЕРА
Хуанна и Оттер вернулись к своим спутникам, которые, лежа за камнями, с изумлением наблюдали за всем происходящим. С души их свалилось тяжелое бремя, когда они увидели, что целый полк рослых людей простерся ниц перед молодой девушкой и карликом.

— Что случилось? — спросил быстро Леонард, когда Хуанна вернулась к своим спутникам. — Ваш замысел, кажется, имел успех?

— Отошлите этих людей назад, и я все скажу вам! — отвечала Хуанна.

Когда Леонард исполнил это, молодая девушка разразилась истерическим смехом.

— Вы должны с большим почтением относиться к Оттеру и ко мне, — сказала она наконец, — потому что мы действительно боги, — не возмущайтесь, Франсиско; я начинаю сама верить в это. Уверяю вас, что они вполне признали нас за богов после пятиминутного разговора. Слушайте! — и она передала своим спутникам все, что произошло.

Пока она говорила, полк начал двигаться уже не четырехугольником, а по ротам. Рота за ротой проходила мимо путешественников мерным шагом. Хуанна с Оттером опять стали на камне, и воины, проходя мимо них, бросали в воздух копья с криками: «Слава Матери! Слава Змею!» и удалялись по направлению к городу. Наконец последние скрылись из глаз наших друзей.

— Прекрасно, — сказал Леонард, — чем дальше, тем лучше, Хуанна! Вы самая смелая и ловкая девушка в мире! Большинство молодых женщин на вашем месте забыли бы все и в критическую минуту упали бы в обморок!

— Я только, как попугай, повторяла то, чему меня научила Соа, — скромно отвечала Хуанна, — я знала, что при малейшей ошибке с моей стороны буду убита, а это изощряет память. Скажу также, что если тот Змей, о котором они так много говорили, хоть немного похож на изображенных на груди у жрецов, то я не имею желания ближе познакомиться с ним. Я ненавижу змей. Если кого и надо нам благодарить, так это Соа!

— Я с удовольствием сделаю это, — сердечно сказал Леонард, пришедший в самое лучшее расположение духа, — Соа, ты сказала нам правду и хорошо сделала свое дело, благодарю тебя!

— Разве ты принимал меня за лгунью? — отвечала старуха, устремив свои мрачные глаза на лицо Леонарда. — Я говорила тебе правду, Избавитель, что мой народ примет Пастушку и твою черную собаку за своих богов. Но разве я не говорила тебе также, что остальным угрожает смерть? Если не говорила, то скажу теперь. Тебя не назвали богом, Избавитель, ни этого Плешивого, — так туземцы звали Франсиско из-за его тонзуры — и твоя черная собака предаст вас своим тявканьем. Когда ты увидишь челюсти Змея, ты вспомнишь, что Соа говорила тебе правду, Избавитель. Быть может, белый человек, в его желудке ты найдешь те красные камни, которые ищешь!

— Молчать! — сказала с негодованием Хуанна, и Соа отступила назад, как побитая собака.

— Проклятая старуха! — произнес с содроганием Леонард. — Это настоящий черный Иона в юбке, но если мне суждено попасть в желудок змея, то, надеюсь, я встречу и ее там!

— Я право, не знаю, что с ней сделалось, — заметила Хуанна. — Воздух ее родины, очевидно, произвел на нее дурное действие!

— Ну, однако, все в руках судьбы, — сказал Леонард, — а пока мы должны сами принять меры к тому, чтобы исход дела был для нас благоприятен. — Оттер, слушай меня! — и Леонард дал подробные указания карлику, как себя вести в роли бога.

Затем, позвав Петра и его товарищей, он сказал им, что замысел удался, Оттер и Пастушка приняты народом тумана за богов, но для спасения всех необходимо не подавать ни малейшего повода усомниться в божественности Пастушки и Оттера.

Поселенцы быстро поняли смысл заговора и рассказ Леонарда.

Затем все направились к городу. Впереди шли двое белых мужчин, затем Хуанна с Оттером, сопровождаемые Соа, и наконец поселенцы. Через час они были на берегу реки, напротив города, к которому их подвезли на лодках. На другом берегу реки уже ждали жрецы с двумя носилками, приготовленными для Хуанны и Оттера. Тысячи жителей толпились здесь и, когда божественная чета вступила на городскую почву, все простерлись ниц с глубоким благоговением, разразившись криками приветствия.

Хуанна и Оттер не обратили на это никакого внимания. С подобающим их божественному происхождению достоинством они сели в носилки, и кортеж тронулся. Сзади шли Леонард, Франсиско и другие.

Солнце уже было на закате, но путешественники могли еще достаточно ясно разглядеть город и его население. Улицы были крайне грубо вымощены, дома стояли далеко один от другого, окруженные садами. В городе имелись винные лавочки и большая торговая площадь. Женщины были гораздо красивее мужчин, с прекрасными большими глазами и величественной походкой.

Перейдя торговую площадь, кортеж подошел к воротам нижнего из группы больших зданий, виденных нашими друзьями с равнины; у дверей здания стояли жрецы с факелами. На дворе бил фонтан, и все здание отличалось грубой роскошью отделки. Судя по трону, стоявшему во дворе под навесом и сделанному из черного дерева и слоновой кости, здесь должно было быть жилище короля, о чем путешественники и узнали впоследствии. Жрецы указали помещения для вновь прибывших: поселенцам в одном углу, Леонарду, Франсиско и Соа — в другом, а Хуанне и Оттеру две отдельных комнаты во внутренней части дворца. Такое размещение было неудобно для наших друзей в том отношении, что они были отделены друг от друга, но пришлось смириться.

После ужина Леонард, прежде чем идти спать, выглянул во двор и немного встревожился, увидев у каждой наружной двери, ведущей в помещение, занятое путешественниками, часовых; перед дверьми Хуанны и Оттера стояли жрецы с факелами в руках. Когда Леонард хотел пройти мимо них, чтобы навестить Хуанну, они молча загородили ему дорогу большими копьями, и он вынужден был оставить свою попытку.

— Зачем стоят жрецы перед дверьми Пастушки, Соа? — спросил Леонард.

— Они охраняют богов! — отвечала та. — Без воли богов никто не может войти!

— Скажи, Соа, — спросил Леонард, — ты не боишься, что тебя узнают здесь?

— Много лет прошло с тех пор, как я убежала отсюда, Избавитель, и не думаю, что буду открыта, разве только жрецы узнают мою тайну посредством волшебства!

На следующее утро Леонард поднялся на заре и в сопровождении Франсиско вышел во двор. На этот раз солдаты не пытались остановить его, но жрецы по-прежнему стояли перед, дверью Хуанны. Хуанна, услышав шум, вышла и приказала впредь беспрепятственно пропускать к ней ее спутников.

После этого путешественники вошли, и за ними закрылся занавес двери.

— Я так рада видеть вас, — сказала Хуанна. — Вы не знаете, как страшно мне было одной пробыть всю ночь в этой большой комнате. Я боюсь этих величественных жрецов, стоящих у дверей. Женщины, приносившие мне вчера пищу, все время бродили около и выли, как собаки. Это было ужасно!

— Очень жаль, что вы остались одни, — сказал Леонард. — Но вы должны попытаться устроиться иначе. Соа, по крайней мере, может спать с вами. А где Оттер? Надо навестить его! Я хочу посмотреть, как чувствует себя бог!

Хуанна подошла к двери и сказала жрецам, что она со своими слугами должна быть допущена к Змею. Они после некоторого колебания дали ей дорогу, и все четверо вошли во дворик, в котором не было видно ни одного человеческого существа. Войдя в примыкавшую к нему комнату, они увидели любопытное зрелище. В громадном кресле под балдахином сидел Оттер с самым яростным видом. Четыре жреца, распростершись ниц перед ним, лежали на полу, бормоча молитвы.

— Здравствуй, баас! — вскричал он, вскакивая со своего места при виде Леонарда. — Здравствуй, Пастушка!

— Идиот! — отвечал по-голландски Леонард самым смиренным тоном и преклоняя колени. — Если ты не вспомнишь, что ты бог, то я отплачу тебе за это, когда мы останемся одни. Вышли этих людей. Пастушка переведет им твои слова!

— Вон, собаки, — вскричал Оттер, — вон и принести мне пищи. Я хочу говорить с моим слугой, имя которому баас, и с моей матерью!

— Вот слова Змея, которые он произнес на священном языке! — сказала Хуанна, переведя слова Оттера жрецам.

Четверо дикарей встали и, низко нагнувшись, попятились задом из комнаты. Как только они ушли, Оттер оставил свой трон с возгласом бешенства, заставившим прочих разразиться смехом.

— Смейся, баас, смейся, если хочешь, — сказал карлик, — ты никогда не был богом и не знаешь, что это такое. Что ты думаешь, баас? Всю ночь я просидел на этом большом стуле, а эти проклятые собаки жгли под моим носом вонючие курения и бормотали чушь. Еще час — и я бросился бы на них и убил бы их, так как ничего не ел, и голод делает меня безумным!

— Тс… — сказал Леонард, — я слышу шаги. Живее на свой трон, Оттер! Хуанна, станьте рядом с ним, а мы опустимся на колена!

Едва они успели сделать это, как занавес был откинут и вошел жрец, неся деревянный сосуд, покрытый материей. Медленно подполз он к трону с головою, почти касавшейся его колен. Затем, внезапно выпрямившись, он протянул сосуд, провозгласив громко: — Мы принесли пищу, о Змей! Ешь и будь удовлетворен!

Оттер взял сосуд и, сняв покрывало, жадно взглянул на его содержимое, но был страшно разочарован.

— Собачий сын! — вскричал он на своем собственном языке. — Разве такую пищу надо подавать мужчине? — и, нагнув вниз сосуд, он показал его содержимое.

Там находилось немного овощей и водяных растений в сыром виде. В середине их лежал прекрасный рубин, согласно ли какой-нибудь религиозной традиции, или для украшения — неизвестно. Леонард с удовольствием посмотрел на драгоценный камень, но карлик, под влиянием эгоистических требований желудка и забыв о том, что его господин совершил далекое путешествие в поисках таких камней, пришел в страшную ярость. Схватив рубин, он швырнул его в лицо жрецу.

— Разве я угорь, — заревел он, — чтобы питаться травой и красными камнями?

Тогда жрец, устрашенный странным поведением божества, поднял рубин, присутствию которого он приписывал гнев бога, и убежал вон из комнаты.

Хуанна и Франсиско разразились неудержимым смехом, и даже Соа соизволила улыбнуться; но Леонард не смеялся.

— О, последний представитель поколения ослов, — горько сказал он, — что ты сделал? Ты швырнул жрецу в лицо драгоценный камень, и он уже никогда не будет приносить их опять!

Однако взглянув на жалкого голодного карлика, он простил его, заставив только съесть принесенную пищу.

Но едва Оттер покончил с едой, как за дверями раздались шаги и в комнату снова вошли жрецы, во главе которых на этот раз находился тот старик, с которым Хуанна говорила при первой встрече с «детьми тумана». Его звали Нам.

Случайно Леонард стоял в это время возле Соа и заметил, что она, взглянув в лицо старого жреца, с трепетом отступила назад за трон.

Нам распростерся ниц перед богами и затем стал произносить речь, содержание которой Хуанна постепенно переводила своим спутникам. Жрец изъявлял горькое сожаление о том, что Змею было нанесено оскорбление поднесением среди пищи красного камня, известного под именем крови Аки. Человек, сделавший это, должен был поплатиться своею жизнью. Он должен был понимать, что после того, как Мать и Змей примирились между собою, подносить Джалю эти камни — значит напоминать ему о совершенном некогда грехе. Такой безумный поступок мог навлечь проклятие на всю страну. Пусть Змейбудет спокоен. Уже отдано приказание спрятать эти камни в самое сокровенное место, и это сделал тот самый человек, кто совершил преступление. Если он вернется живым оттуда, то его убьют, но он не вернется из того места, куда его послали, и в стране нельзя будет найти ни одного камня, который бы напоминал Матери о прошедшем.

— О, Оттер, мой друг, — произнес про себя Леонард, — если я не отплачу тебе за это, то имя мое не Утрам!

— Но довольно говорить о камнях, — продолжал Нам, — я пришел сказать о более важной вещи. Этой ночью в храме будет собрание всего племени, за час до восхода луны, чтобы Мать и Змей могли принять бразды правления над страною в присутствии всего народа. В надлежащее время жрецы проводят в храм богов и их слуг!

Хуанна наклонила голову в знак согласия, и жрец повернулся, чтобы уйти, но прежде чем сделать это, он спросил снова, все ли идет так, как боги желают.

Хуанна велела ему выдавать всем ее слугам пищу и, кроме того, приказала принести рубины, так как Змей прощает нанесенное ему оскорбление, а она хочет «посмотреть на свою кровь, пролитую ею много лет тому назад».

— Увы! Это невозможно, Матушка! — отвечал с сожалением жрец. — Все камни, красные и голубые, сложенные в кожаных мешках, скрыты вместе с оскорбителем в таком месте, откуда их невозможно достать. Других же в это время года нельзя добыть, так как они лежат глубоко в земле, покрытой теперь снегом. Летом, когда солнце растопит снега, их можно найти, если только ваши глаза желают видеть их блеск!

Хуанна не ответила ничего, и жрец вышел. Леонард громко выругался, да и все были в унынии. Что касается Оттера, то, узнав о том, что он наделал, он заплакал от горя.

— Кто же мог знать это, баас?! — простонал он. — Вид зеленой пищи привел меня в бешенство! Теперь все погибло, и я должен еще несколько месяцев быть богом, если только они не откроют, кто я на самом деле!

— Ничего, Оттер, — сказал наконец Леонард, почувствовав сострадание к карлику при виде его искреннего горя. — Ты потерял эти камни, ты и найдешь их потом как-нибудь. Кстати, Соа, отчего ты спряталась, когда вошел старый жрец?

— Потому что это мой отец, Избавитель! — отвечала она.

Леонард свистнул: возникло новое осложнение. Что, если Нам узнает ее?

Глава 22

ХРАМ ДЖАЛЯ
В большом смущении Леонард попрощался с Хуанной, обещая вскоре вернуться, и пошел навестить поселенцев, которых он не видел еще с вечера.

Он нашел их в довольно хорошем теплом помещении, причем у них оказалось много пищи. Однако настроение у них было довольно печальное, и они умоляли Леонарда не оставлять их одних, говоря, что каждую минуту ожидают смерти. Он успокоил всех как мог, обещав вскоре вернуться и напомнив, что жизнь их зависит от веры в божественность Пастушки и Оттера.

Остаток дня прошел довольно тяжело. После первого возбуждения, вызванного их странным положением, наступила реакция, и все чувствовали себя в угнетенном состоянии духа. Молча сидели они в большой комнате, часам к десяти погрузившейся в полнейший мрак. За дверями слышались монотонные голоса жрецов, бормотавших молитвы. Наконец, Леонард встал, не будучи в состоянии переносить все это более, объявив, что хочет пройтись. Подойдя к большим воротам во дворе дворца, он стал смотреть сквозь них.

Туман немного рассеялся, и шагах в ста от дворца он увидел двери храма, гигантские стены которого имели высоту футов 50 или более. Там шли приготовления к церемонии, и громадная толпа народа теснилась у дверей, в которые все время входили жрецы и воины. Более он ничего не мог узнать, так как ворота дворца были заперты, и часовые не хотели его пропустить. До захода солнца стоял он здесь и, наконец, вернулся к своим спутникам.

Прошел еще час. Занавес над входом в комнату был внезапно отдернут, и появились двенадцать жрецов со свечами в руках во главе с Намом. Простершись ниц перед Хуанной и Оттером, они молча лежали на полу.

— Говорите! — сказала наконец Хуанна.

— Мы пришли, о, Мать, и о, Змей, — сказал Нам, — вести вас в храм, чтобы народ мог взглянуть на своих богов!

— Хорошо, веди! — отвечала Хуанна.

— Но сначала надо облачить тебя, Матушка, — сказал Нам, — так как вне храма созерцать тебя никто не может, кроме жрецов!

С этими словами он подал ей платье, которое один из его помощников вынул из большого кожаного мешка. Это платье было очень любопытно. Спереди оно застегивалось на пуговицы, сделанные из рога, и было соткано из мягкой шерсти черного козла. У него были рукава и глухой капюшон с двумя отверстиями для глаз и одним для рта. Хуанна удалилась, чтобы надеть этот отвратительный наряд, и вскоре появилась снова, имея вид средневекового монаха. Затем жрецы дали ей в руки по белой и красной лилии, и весь ее туалет был, по-видимому, окончен. Затем они подошли к Оттеру и повязали ему лоб бахромой из шерсти, закрывавшей его глаза, а в руки дали скипетр из слоновой кости, очевидно, весьма старинной работы, в виде змея, стоявшего на хвосте.

— Все готово! — сказал Нам.

— Ждите нас, — ответила снова Хуанна. — Но пусть с нами пойдут все наши слуги, кроме этой женщины, которая будет здесь ждать нашего возвращения!

Хуанна говорила так потому, что Соа просила не брать ее в храм, на что Хуанна и согласилась, посоветовавшись с Леонардом, заметившим, что, вероятно, она имеет основания для этой просьбы.

— Они пойдут также, — отвечал Нам, — и для них все приготовлено! — И сардоническая усмешка скривила его сморщенное лицо, пока он говорил.

Леонард встревожился, спрашивая себя, что же могло быть для них приготовлено?

Затем все вышли во двор, где стояли вооруженные воины с парой носилок. Здесь же были и испуганные поселенцы с оружием в руках, так как их окружало около пятидесяти вооруженных воинов.

Хуанна и Оттер заняли места на носилках, сзади Леонард построил свой маленький отряд, став во главе его вместе с Франсиско. Оба они держали в руках ружья и револьверы за поясом, которые у них никто не отнял, не зная, что это оружие. Затем они тронулись в путь, окруженные жрецами, размахивавшими зажженными факелами и распевавшими гимны, пока они шли, а впереди и сзади процессии шли ряды воинов, на копьях которых также горели факелы. Пройдя ворота дворца, процессия вступила на площадь, затем подошла к дверям храма, широко распахнувшимся перед ними.

Здесь Хуанна и Оттер сошли со своих носилок, и факелы погасли.

Леонард почувствовал, что его взяли за руку и повели неизвестно куда. Он едва мог разглядеть лицо ведущего его жреца, настолько густ был мрак. По доносившемуся до него шуму он догадался, что и остальных вели подобным же образом. Раз или два он слышал поселенцев, издававших восклицания ужаса или жалобы, за которыми следовал шум борьбы, произведенный, без сомнения, жрецами или солдатами, принуждавшими к молчанию нарушавших тишину. Вскоре Леонард догадался, что они вступили в какое-то закрытое пространство, так как воздух стал спертым и шаги их гулко отдавались.

— Должно быть, мы в туннеле! — прошептал он Франсиско.

— Молчи, собака, — прошипел ему в ухо жрец. — Молчи, здесь священное место!

Они не поняли значения слов в этот момент, но тон, которым они были произнесены, сделал понятным их смысл. Леонард замолчал и только крепче сжал рукой дуло ружья. Он начинал опасаться за свою безопасность. Что это за место, куда их вели, быть может — тюрьма? Хорошо, они вскоре узнают это, и даже в худшем случае невероятно, что эти варвары причинят какой-либо вред Хуанне. Туннелем, или коридором, они шли шагов полтораста. Сначала пол этого коридора постепенно понижался, затем стал ровным и наконец переходил в подъем, имевший ступени. Этих ступеней Леонард насчитал шестьдесят одну, высотою дюймов в десять каждая. Поднявшись на верх лестницы, они через семь шагов вступили опять в туннель, настолько низкий, что, проходя его, должны были нагнуть головы. Выйдя из этого туннеля через узкое отверстие, они очутились на платформе, сделанной также из камня, и почувствовали веяние холодного ночного воздуха.

Мрак был так густ, что Леонард не смог бы сказать, где он находился, но где-то далеко под ногами слышалось журчание воды, сливавшееся со смешанным звуком, таким, будто тысячи людей шептались между собою. По временам до него доносился также шелест, напоминавший шум листьев в лесу или шуршание платьев множества женщин. Чувство неизвестности, журчание воды и присутствие громадной толпы народа было в высшей степени странно и ужасно; казалось, будто бесчисленный сонм духов окружал их, следовал за ними и угрожал им, говоря без слов, касаясь их без рук.

У Леонарда возникло сильное желание громко вскрикнуть, так велико было напряжение нервов, обыкновенно довольно крепких, и он не один чувствовал такое желание. Вдруг он услышал где-то внизу истерические голоса нескольких людей и сердитый возглас жреца, приказывавшего молчать. Рыдания и смех перешли в страшный визг, за которым послышался шум борьбы, падение чего-то тяжелого, стон, и снова невидимые толпы народа шептались и шуршали платьями.

— Кого-то убили, — пробормотал Франсиско на ухо Леонарду. — Кого только?

Леонард вздрогнул, но не ответил ничего, так как рука жреца угрожающе закрыла ему рот.

Наконец тягостное молчание было нарушено, и послышался голос старого жреца Нама. Среди царившей тишины было ясно слышно каждое слово, но слова жреца доносились откуда-то издали, и звук их был тих и слаб. Вот что он говорил, как сообщила им после церемонии Хуанна:

— Слушайте меня, вы, дети Змея, древний народ тумана! Слушайте меня, Нама, жреца Змея! Прошло много поколений с начала времен, так говорит легенда, как Мать-богиня, которую мы издревле почитаем, спустилась к нам с неба вместе со Змеем, своим сыном. Пока она была в стране, совершилось страшное преступление, мрак убил дневной свет, и тот ушел отсюда, мы не знаем, как и куда. С этого времени страна стала землей тумана; народ ее начал блуждать в тумане, и тот, кому имя Мрак, стал править над ним, отвечая смертью на его молитвы. Но в наказание за преступление Змей должен был лишиться человеческого облика и удалиться в священное место, где, как знаем мы и знали наши отцы, его символ обитает вечно в воде, требуя себе в жертву людей!

— Но прежде чем убийство было совершено, Мать дала обещание своему народу: «Я умру от руки того, кого родила, так назначено судьбою, — сказала она, — но оставлю вас не навсегда, и не вечно Змей будет нести наказание, состоящее в лишении права облечься в человеческую плоть. Много поколений пройдет, и, наконец, мы вернемся править нашей страной снова. Занавес тумана будет снят с вашей страны, и вы будете велики на земле. До тех пор избирайте себе королей, и пусть они правят вами. Мало того, не забывайте почитать меня и наблюдать за тем, чтобы алтарь Змея был постоянно влажен от крови и чтобы он не терпел лишений в той пище, которую любит. А вот знак, но которому вы узнаете, что час забвения наконец наступил!

— «Я вернусь к вам в виде прекрасной белой девушки, а Змей из-за своего греха — в виде черного и отвратительного лицом карлика, фигура которого находится в вашем храме. Так мы вернемся к вам снова, и вы узнаете нас, когда мы скажем вам наши священные имена, которые отныне и до часу нашего возвращения не должны быть произносимы громко».

— «Но берегитесь, чтобы лживые и обманчивые боги не появились среди вас, так как тогда на вас обрушатся несчастья и солнце скроет свое лицо».

— Так, дети тумана, говорила Мать тому, кто был ее главным жрецом в те отдаленные времена. И вот теперь наступило назначенное время, и мне, его преемнику, в своем старческом возрасте удалось увидеть исполнение обещанного. Народ тумана, бессмертные боги, имена которых священны, снова явились править своими детьми. Они пришли вчера, и вы сами слышали, как они громко назвали священные имена.

Леонард стоял молча на одном месте некоторое время, затем быстро шагнул вперед, чтобы узнать, где он находится. Но едва он успел сделать шаг, как почувствовал, что его правая нога встретила пустое пространство, и он чуть-чуть не свалился неизвестно куда.

Удержав однако равновесие, он отодвинулся назад к Франсиско, шепнув ему, что при каждом неосторожном движении он рискует своей жизнью. Ночной мрак начал немного проясняться благодаря восходившей луне. Уже ее лучи осветили небо и верхушки гор, и тени все больше сгущались.

Теперь Леонард мог различить, что слева от него высилась какая-то черная масса и что далеко внизу виднелось что-то вроде тени на поверхности бурлившей воды. Некоторое время он смотрел на эту воду, пока глухое восклицание Франсиско не заставило его снова взглянуть вверх. В это время лунный диск вышел из-за стен храма, и постепенно перед ним открылось удивительное зрелище.

Глубоко внизу стояло громадное здание без крыши, открытое с востока, занимавшее около двух акров пространства и окруженное громадной стеной, футов 50 или более высоты. Здание это имело вид римского амфитеатра, все ступени которого были заняты сотнями людей, мужчин и женщин. На западной стороне храма возвышалась громадная статуя высотой футов 70 или 80, высеченная из массива скалы. За этим колоссом, не далее ста шагов от него, поднимались горы с покрытыми вечным снегом вершинами.

Этот страшный колосс был похож на громадного карлика с безобразным лицом, сидевшего с протянутыми вперед руками, но с согнутыми локтями. Статуя стояла на платформе, так же высеченной из скалы; не далее как в четырех шагах от ее основания виднелся внизу круглый бассейн, имевший в поперечнике около сорока ярдов, в котором кипела и бурлила, как в котле, вода. Откуда она била и куда текла потом, этого разглядеть было нельзя, но Леонард открыл впоследствии, что здесь-то и брала начало река, берегом которой они шли так много дней. Выйдя из бассейна подземными ходами, пробитыми водой в скалах, она двумя потоками окружала городские стены, снова соединяясь на равнине внизу в один поток. Между ступенями, расположенными рядами вокруг бассейна, и подножием статуи стоял алтарь, или жертвенный камень. На передней стороне этого алтаря лежал связанный человек, в котором Леонард узнал короля Олфана, а рядом с алтарем стояли жрецы с обнаженной грудью, вооруженные ножами. Среди них была видна кучка поселенцев, дрожащих от страха. Опасения их были небезосновательны, так как один из них был уже мертв. Это был тот человек, нервы которого не выдержали; он громко вскрикнул в темноте и был задушен.

Все это Леонард разглядел потом. Задолго до того, как лучи луны скользнули по амфитеатру, они осветили громадную голову идола; и здесь, на ее поверхности, на высоте семидесяти футов от земли и около ста от уровня бурлившей в бассейне воды, сидела на троне из слоновой кости сама Хуанна. С нее был снят черный балахон, вместо которого надели белоснежное платье, низко вырезанное на груди и перетянутое в талии поясом. Темные волосы были распущены, и в каждой руке она держала лилии, белую и красную, а на лбу блестел, как красная звезда, рубин. Она сидела спокойно, но глаза ее были широко раскрыты от ужаса. Сначала лунный луч блеснул на драгоценном камне, потом осветил бледное прекрасное лицо, затем белоснежные руки и грудь, ее белое платье и наконец голову демона, на которой стоял трон.

Когда луна осветила и нижние части статуи, Леонард увидел Оттера. Карлик, совсем без одежды, кроме пояса и бахромы на лбу, сидел также на троне, держа в руке скипетр из слоновой кости. Трон его, сделанный из черного дерева, был расположен на коленях колосса, футов на сорок ниже того места, где сидела Хуанна.

После этого Леонард разглядел, где находились они с Франсиско. Миг, когда он все заметил, мог стать последним в их жизни. Они стояли в обществе двух жрецов Змея на кисти правой руки идола, образовавшей маленькую платформу с площадкой не более шести футов, на которую они взошли, пройдя через туннель, сделанный в руке идола. Здесь стояли они, не защищенные ни оградой, ни какой-либо подпоркой, а перед ними с обеих сторон на глубине девяноста футов виднелась поверхность воды, а в 50 футах — скалистая платформа. В первый момент Леонард, разглядев свое местонахождение, чуть не потерял сознание, но усилием воли устоял на месте, опершись на ствол ружья. Внезапно он вспомнил о Франсиско и поспешил открыть глаза, которые сомкнул, чтобы не глядеть на зиявший в глубине водяной бассейн. Хорошо, что он вовремя вспомнил о патере. В то время как Леонард взглянул на него, священник уже потерял сознание от ужаса и, опустившись на колени, качался взад и вперед. С быстротою мысли Леонард схватил Франсиско за рясу и таким образом удержал его от падения.

Два жреца Змея, спокойно стоявшие на платформе, как будто под ногами их была твердая земля, увидав все происходившее, не пошевельнулись. Леонард заметил только, что на их лицах сверкнула злобная радость, и сердце его тоскливо сжалось. Что если они ждут сигнала сбросить его вниз? Это могло случиться. Он уже видел немало их обрядов, чтобы понять, что религия, исповедуемая ими, требовала крови и человеческих жертвоприношений. Он вздрогнул и снова чуть не потерял сознание и, не будучи в состоянии стоять на ногах, сел, опершись спиною о большой палец идола.

Глава 23

КАК ХУАННА ПОКОРИЛА НАМА
Еще царило молчание, и луна поднималась все выше и выше, освещая все большее и большее пространство; наконец ее лучи скользнули по поверхности воды, и весь амфитеатр был освещен ею.

Тогда издали снова раздался голос Нама, стоявшего в сопровождении трех помощников на платформе левой руки колосса.

— Слушайте, вы, живущие в тумане, дети Змея! Вы видели ваших древних богов, ваших отца и матерь, вернувшихся назад управлять вами и вести вас всех к миру, богатству, могуществу и славе. Вы видите их теперь при этом свете и на этом месте, на котором только позволено вам глядеть на них. Скажите, верите ли вы в них и принимаете ли их? Отвечайте все до одного, громким голосом!

Могучий рев раздался в ответ на слова жреца.

— Верим и принимаем!

— Хорошо! — сказал Нам, когда шум затих. — Слушайте вы, высокие боги, Ака и Джаль! Преклоните ваши уши и удостойте выслушать вашего жреца и слугу, говорящего от имени ваших детей, народа тумана. Царствуйте и управляйте нами! Примите власть и жертвы и живите в жилище королей. Мы возвращаем вам управление над всей землею; жизнь каждого человека в ваших руках; вам принадлежат все стада скота, город и его войско. В вашу честь алтари будут обагрятся кровью, крики жертв будут музыкой для ваших ушей. Вы будете смотреть на того, кто издавна сторожит страшное таинственное место, и он будет ползать под вашими ногами. Как вы правили нашими отцами, так управляйте и нами, согласно издревле установленным обычаям. Слава тебе, о Ака, и тебе, о Джаль, наши бессмертные король и королева!

Все собрание загудело вслед за жрецом:

— Слава тебе, Ака, и тебе, Джаль, наши бессмертные король и королева!

Затем Нам заговорил снова:

— Выведите вперед прекрасную девушку, назначенную для Змея, чтобы он мог посмотреть на нее и взять себе в жены. Выведите также и ту, которая двенадцать месяцев тому назад была обручена с каменным изображением, чтобы она простилась со своим господином!

За его словами возле идола послышался шум, и с каждой стороны его показалось по одной женщине, которых вели за руку жрецы к небольшому пространству между подножием статуи и краем бассейна. Девушек поставили одну по правую сторону от алтаря, а другую — по левую. Обе они были высоки ростом и отличались красотою женщин народа тумана. Одна, стоявшая вправо от алтаря, была совершенно обнажена: только пояс из козлиной шкуры и роскошные распущенные волосы прикрывали ее наготу. На голове был надет венок из красных лилий, подобных тем, которые жрецы дали Хуанне. Стоявшая слева от алтаря была, наоборот, одета в черное платье, на котором были вышито изображение кроваво-красного змея; голова его находилась на ее груди. Леонард заметил, что лицо этой женщины было искажено ужасом и вся она дрожала, тогда как другая, с венком на голове, имела веселый и немного надменный вид.

На одно мгновение обе женщины замерли неподвижно у алтаря. Затем, по знаку Нама, увенчанная цветами была выведена к алтарю и трижды склонила колени перед идолом или, точнее, — перед Оттером, который молча смотрел на девушку, решительно не понимая значения происходившей на его глазах церемонии. Как оказалось впоследствии, он не мог бы действовать более мудро, по крайней мере, в интересах невесты, так как здесь молчание служило знаком согласия.

— Взгляните, бог принимает ее! — вскричал Нам. — Красота девушки приятна для его глаз. Стань в стороне, Сага, благословенная, чтобы народ мог посмотреть на тебя. Привет тебе, жена Змея!

Торжествующе улыбаясь, девушка отошла назад к своему месту у алтаря и повернула к народу свое горделивое лицо. Тогда толпа загремела:

— Привет тебе, невеста Змея! Привет тебе, благословенная избранница бога!

После этого была приведена вторая женщина, одетая в черное платье, и, подобно первой, совершила обряд преклонения перед идолом.

— Долой ее, чтобы она могла найти своего господина в его жилище! — вскричал Нам.

— Долой, ее дни кончены! — заревела толпа.

Затем, прежде чем Хуанна успела вмешаться и могла произнести хоть одно слово, — она одна понимала слова Нама, — два жреца стащили с несчастной платье и одним взмахом сильных рук швырнули ее далеко в бассейн с бурлившей водой. С криком упала несчастная в воду, и тело ее стало швырять из стороны в сторону бурными волнами. Вся толпа, наклонившись вперед, наблюдала за нею. Леонард, нагнувшись, также смотрел вниз.

Вскоре вода под ногами идола зашумела, и затем показалась голова громаднейшего крокодила, величиною не меньше, чем грудь самого крупного человека. Глаза чудовища были величиною с кулак, желтые челюсти подобны пасти льва, и с нижней из них свешивались клочья белого мяса, придававшие ему вид бородатого козла. Кожа гигантского пресмыкающегося, имевшего в длину не менее пятидесяти футов, а в толщину — 4, была покрыта наростами, словно грибы или лишаи покрывали ее, как мох старую стену. Действительно, по внешнему виду чудовище напоминало вымерших животных древности.

Услышав шум в воде, пресмыкающееся выползло из пещеры под ногами идола, где оно скрывалось, чтобы найти свою обычную пищу, состоявшую из человеческих жертв, время от времени перепадавших ему. Подняв свою отвратительную голову и посмотрев вокруг, чудовище наконец нашло девушку и в одно мгновение исчезло с нею в глубине бассейна.

Пораженный ужасом, Леонард откинулся назад и взглянул вверх на Хуанну. Она согнулась в своем кресле, и ее глаза были закрыты, — оттого ли, что она была без сознания, или просто сомкнуты, чтобы не видеть ужасного зрелища. Затем Леонард взглянул на Оттера. Карлик, глядя пристально на воду, спокойно сидел, подобно каменному изображению, поддерживавшему его.

— Змей принял жертву, — вскричал снова Нам. — Змей взял ту, которая была его невестой, чтобы жить с ней в его священном жилище. Продолжим дальше жертвоприношение. Возьмите Олфана, бывшего короля, и принесите его в жертву. Сбросьте вниз белых слуг матери. Схватите рабов, которые стояли перед нею на равнине, и принесите их в жертву. Выведите вперед пленных и принесите их в жертву. Совершим жертвоприношение, установленное обычаем при короновании королей, чтобы бог, имя которому Джаль, был успокоен, чтобы он мог слушать просьбы своей матери, чтобы солнце светило нам, чтобы земля наша была плодородна и чтобы мир был внутри наших стен!

Так кричал жрец, и Леонард почувствовал, что кровь стынет в его жилах и волосы на голове поднимаются дыбом, так как, не понимая слов жреца, он догадался об их ужасном значении. Он взглянул на двух жрецов, которые жадно смотрели на него. Тогда мужество снова вернулось к нему. По крайней мере, у него есть ружье, и он будет сражаться за свою жизнь.

В это время жрецы внизу уже схватили Олфана, чтобы положить его могучее тело на жертвенный камень, но вдруг Хуанна заговорила в первый раз, и глубокое молчание воцарилось в храме.

— Слушайте, дети тумана! — начала она, и ее звучный голос слабо, но совершенно ясно был слышен всем среди ночной тишины. — Слушайте меня, народ тумана, и вы, жрецы Змея. Ака и Джаль вернулись на землю, и вы вернули им управление; в их руках находится теперь жизнь каждого из вас. Как было сказано в древнем предании, мать оделась красотою, символом жизни и плодородной земли; сын — чернотою и безобразием, символом смерти и зла, рассеянного по земле. Теперь вы хотите принести жертвы Джалю согласно старому обычаю, чтобы он был успокоен и слушал просьбы своей матери, чтобы земля была плодородна. Не этим Джаль будет успокоен и не из-за жертвоприношения людей Ака будет упрашивать его, чтобы счастье царствовало в стране!

— Слушайте! Старый закон уничтожен, и мы даем новый закон. Теперь час примирения, теперь жизнь и смерть должны идти рука об руку, и после долгих лет сердца Аки и Джаля сделались кроткими; они уже не жаждут людской крови, как приношения своему величию. Отныне вы будете приносить им плоды и цветы, а не жизнь людей. Смотрите, в моей руке я держу зимние лилии, белую и красную, одна бела, как снег, другая имеет цвет крови. Красную, выросшую на крови жертв, бросаю прочь, а белый цветок любви и мира кладу себе на грудь. Он уничтожен, старый закон. Смотрите, он падает в жилище Змея, его родину; а новый закон расцветает над моим сердцем и внутри его. Так ли, мои дети, народ тумана? Принимаете вы или нет мое прощение и любовь?

Толпа смотрела, как красный цветок, снятый и брошенный руками Хуанны, упал на поверхность воды. Затем, как один человек, все взглянули вверх и увидели на груди Хуанны белый цветок. Движимые общим чувством, тысячи людей встали со своих мест с криком, подобным шуму ветра.

— Прошел день крови и жертв, настал день мира! Благодарим тебя, Мать, и принимаем твое прощение и любовь! — Затем все снова замолкло, и люди уселись на свои места.

Тщетно жрецы громко протестовали; несколько выстрелов, уложивших 2–3 жрецов, убедили и их, — и они должны были покориться.

Верховный жрец Нам был уничтожен. В первый раз в течение всей своей жизни он должен был признать над собою господ в лице тех самых богов, которых он провозгласил.

— Пусть будет так! — сказал он. — Старый обряд уничтожен и вводится новый!

Тогда помощники его развязали бывшего короля Олфана, и он поднялся с камня смерти.

— Олфан, — закричала сверху Хуанна, — мы, взявшие у тебя власть, отдаем тебе жизнь, свободу и честь. В благодарность за это служи нам верно, или ты будешь лежать снова на этом камне. Клянешься ли ты нам в верности?

— Навеки! Клянусь в том вашими священными главами! — отвечал Олфан.

— Хорошо. Мы поручаем тебе командование войском этого народа, наших детей. Прими под свою власть офицеров и солдат. Прикажи тем, кто привел нас сюда, отвести нас обратно в наше жилище и поставь около нас стражу, чтобы никто не беспокоил нас. А вы, наш народ, пока прощайте. Идите с миром спокойно жить под сенью нашего могущества!

Глава 24

РАССКАЗ ОЛФАНА О РУБИНАХ
Выйдя на свежий воздух по туннелю, Леонард увидел, что Хуанна и Оттер, заняв свои места на носилках, уже направлялись ко дворцу.

У ворот дворца их встретил Олфан с сотней офицеров и солдат, поднявших копья в знак приветствия при их приближении.

— Олфан, слушай наше приказание! — сказала Хуанна. — Не позволяй ни одному жрецу Змея войти в ворота дворца. Мы даем тебе власть над их жизнью и смертью. Поставь стражу у каждой двери и войди с нами!

Бывший король поклонился и отдал несколько приказаний, услышав которые, мрачные жрецы с ропотом отступили назад. Затем Хуанна и ее спутники прошли во двор и вступили в тронную комнату, где Хуанна провела предыдущую ночь. Здесь для них была приготовлена пища Соа, смотревшей внимательно на всех вошедших и особенно на Леонарда и Франсиско, словно она не ожидала увидеть их снова живыми.

— Слушай, Олфан, — сказала Хуанна, — мы сегодня ночью спасли тебе жизнь, и ты поклялся нам в верности, не так ли?

— Да, королева, — ответил воин, — и я буду верен моей клятве. Это сердце бьется для тебя одной. Жизнь, которую ты мне возвратила, — твоя, и я для тебя живу и умру за тебя!

Произнося эти слова, он смотрел на нее с таким выражением, в котором, как показалось Хуанне, к суеверному чувству обожания примешивалось другое чувство, чувство восхищения мужчины женщиной. Не начал ли он подозревать, что она совсем не богиня? Время покажет, но пламя, горевшее в его глазах, встревожило Хуанну.

— Не бойтесь, — продолжал Олфан, — тысяча человек будут охранять вас днем и ночью. Могущество Нама сокрушено, и теперь все ваши слуги могут спать спокойно!

— Хорошо, Олфан! Завтра утром мы снова будем говорить с тобою, так как у нас много чего, о чем надо переговорить. А пока зорко смотри!

Гигант, поклонившись, ушел, и они наконец остались одни.

После ужина по просьбе Леонарда Хуанна перевела все то, что было сказано в храме; внимательней всех отнеслась к ее рассказу Соа.

— Скажи, Соа, — обратился к старухе Леонард, когда Хуанна окончила свой рассказ, — ты не ожидала, что мы вернемся из храма живыми, не правда ли? Вот почему ты и осталась здесь?

— Нет, Избавитель! — отвечала она. — Я думала, что все вы будете убиты; это бы случилось, если бы не Пастушка. Но я осталась здесь потому, что тот, кто хоть раз видел Змея, не захочет смотреть на него снова. Много лет тому назад я была невестой Змея, и если бы я не убежала, Избавитель, то моя судьба была бы такой же, как той, которая умерла сегодня ночью!

— А, теперь я не удивляюсь, что не пошла! — сказал Леонард.

— О, баас, — вмешался вдруг Оттер, — зачем ты не застрелил главного колдуна? Тогда это было бы легко сделать, и теперь он не был бы жив. Он сошел с ума от ярости и злодейства, и я скажу тебе, что он погубит нас всех, как только будет в состоянии это сделать!

— Да, лучше было бы сделать так, — сказал Леонард, пощипывал свою бороду, — но я не смог. Кстати, Оттер, на будущее помни, что имя твое — Молчание. Счастье, что народ тумана не понимает тебя, а то бы это погубило всех нас. Что такое, Соа?

— Ничего, Избавитель, — отвечала она, — только я думаю, что Нам — мой отец и что ты хорошо сделал, не застрелив его, как советует эта черная собака, которую называют богом!

— Я должна лечь в постель, — сказала Хуанна слабым голосом, — у меня кружится голова. Я не могу забыть ужасов того отвратительного места. Спокойной ночи, господа!

На следующее утро Леонард проснулся около девяти часов, так как заснул не ранее 4 часов утра. Франсиско уже встал, был одет и по обыкновению молился. Когда Леонард оделся, они пошли в комнату Хуанны, где приготовили для них завтрак. Здесь они нашли Оттера, который был несколько не в духе.

— Баас, баас, — сказал он, — они пришли и не хотят уходить!

— Кто? — спросил Леонард.

— Женщины, баас! Та, которая была мне дана в жены, и с нею много других женщин, ее служанок. Их больше двадцати, и все рослые. Ну что я с ними буду делать, баас?

Леонард, как мог, стал успокаивать беднягу. Тем временем Хуанна, немного бледная, вышла из своей комнаты, и все сели за завтрак. Но не успели они окончить его, как Соа доложила о приходе Олфана. Хуанна приказала впустить его, и бывший король явился перед ними.

— Все благополучно, Олфан? — спросила Хуанна.

— Все, королева! — отвечал он. — Нам и его триста приверженцев сегодня на заре держат совет в жреческом доме. В городе большое смущение и много толков, но сердца народа легки, так как вернулись к нему его старые боги, принесшие с собой мир!

— Хорошо! — сказала Хуанна и стала задавать Олфану наводящие вопросы; из его ответов она постепенно узнала много подробностей о народе тумана.

По-видимому, это был очень древний народ, издавна живший на одной и той же туманной возвышенности. Он существовал не совсем изолированно, так как по временам вел войны с соседними племенами. Но с представителями этих племен «дети тумана» никогда не заключали браков, а пленных приносили всегда в жертву богам при религиозных церемониях. Реальное управление общиной сосредоточено было в руках общества жрецов Змея, звания которых переходили по наследству, и исключения из этого общего правила были крайне редки. Совет жрецов избирал короля, а когда они были недовольны одним королем, то приносили его жертву богами и избирали другого. Таким образом отношения между государством и церковью были здесь довольно натянутыми, но до сих нор, как заявил со скрытой яростью Олфан, церковь одерживала верх.

Король был в руках жрецов простым орудием, органом исполнительной власти. Если ему не удавалось умереть естественной смертью, то конец его был почти всегда один: его приносили в жертву, если погода портилась или «Джаль гневался».

Страна была обширна, но крайне редко населена. Способных носить оружие людей в ней насчитывалось всего около четырех тысяч человек, из которых около половины жило в большом городе, а остальные занимали деревни, рассеянные по склонам гор. Причиной малонаселенности страны был обычай человеческих жертвоприношений, сделавший власть жрецов неограниченной, а их самих — богатейшими людьми во всей стране, так как они избирали жертвы для заклания на алтарь богов и имущество их конфисковали «на нужды храма».

Дважды в год устраивались торжественные празднества в храме Джаля: одно в начале весны, другое осенью, после жатвы. Во время каждого из этих празднеств приносилось множество человеческих жертв, из которых половину закалывали на камне, а половину бросали в бассейн на съедение Змею. Весенний праздник посвящался Джалю, а осенний — Матери-богине. В праздник Джаля приносились в жертву одни женщины, а в праздник богини — одни мужчины. На съедение же Змею поступали также преступники. У жрецов много других обрядов, — говорил Олфан, — и они могут увидеть их во время весеннего праздника, который наступит через день.

— Его не будут праздновать! — сказала горячо Хуанна.

На вопрос Леонарда о том, куда делись красные камни и тот, кто оскорбил бога, принеся ему один из таких камней, Олфан ответил:

— Большинство из них брошено в реку, господин, и оттуда их никто не может вытащить. Таких было три полных кожаных мешка. Но самые лучшие камни, — продолжал Олфан, — спрятанные в маленький мешок, были привязаны на шею того человека, который согрешил, и вместе с ним опущены на веревках в то место, где живет Змей, чтобы он вечно сторожил их. Этот человек, конечно, уже съеден Змеем!

Олфан ушел, но после полудня вернулся снова, чтобы доложить о приходе Нама и двух старших жрецов. Хуанна приказала впустить их, и те вошли. Вид у них был самый смиренный, головы низко опущены, но эта маска смирения не обманула Леонарда, заметившего пламя ярости, игравшее в их мрачных глазах.

— Мы пришли, о боги, — сказал Нам, обращаясь к Хуанне и Оттеру, сидевшим рядом на креслах, сделанных в виде тронов, — мы пришли попросить ваших повелений, так как вы дали нам новый закон, который мы не понимаем. Через два дня будет праздник Джаля, и приготовлено пятнадцать женщин, чтобы принести их ему в жертву, чтобы утихла его ярость и чтобы души их он мог считать в числе своих слуг и отвратил свой гнев от народа тумана, дав ему хорошую погоду. Этот обычай существует уже много лет в стране и, как только его не соблюдали, солнце не светило, хлеба не росли и скот не плодился. Но теперь, о боги, вы дали новый закон, и я, который все еще ваш слуга, пришел сюда просить ваших приказаний. Как будет идти празднество, и какие жертвы должны быть принесены вам?

— Празднество пройдет таким образом, — отвечала Хуанна, — вы должны нам принести в жертву по быку и по козлу каждому; та же жертва должна быть принесена Змею, да не кровь людей. Кроме того, мы назначаем празднество днем, а не ночью!

— Хорошо! — сказал смиренно, но с выражением ядовитого сарказма Нам. — Ваши слова — закон! — Поклонившись до земли, старик вышел, сопровождаемый своими спутниками.

— Этот дьявольский жрец меня бесит! — сказала Хуанна, переведя присутствующим слова Нама.

— О, баас, баас, — подхватил Оттер, — зачем вы не убили его сегодня ночью? Теперь он наверное бросит нас Змею!

В это время Соа вышла из-за тронов, где она скрывалась, пока в комнате находился Нам.

— Не хорошо собаке, выдающей себя за бога, угрожать жизни того, кого она обманула! — произнесла угрожающе старуха. — Быть может, настанет час, когда истинный бог отомстит ложному рукою своего верного слуги, которому ты угрожаешь смертью, подлый карлик! — и прежде чем кто-либо успел ответить, Соа оставила комнату, бросив злобный взгляд на Оттера.

— Эта ваша служанка бесит меня, Хуанна, — сказал Леонард, — в одном я уверен: что мы не должны позволять ей проникать в наши планы; она и так знает довольно!

— Я не могу понять, что стало с Соа, — сказала Хуанна, — она так изменилась!

Глава 25

ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ ПО НОВОМУ ОБРЯДУ
Наступил день праздника Джаля. Согласно приказанию Хуанны, празднество должно было происходить днем, а не ночью. В сопровождении жрецов и воинов Хуанна и Оттер прибыли в храм. По-прежнему амфитеатр наполняли тысячи людей, но на этот раз боги заняли места не на своих высоких тронах, а у подошвы идола, почти на краю бассейна. Леонард, Франсиско и поселенцы стояли сбоку. День был пасмурный и холодный, и снег падал крупными хлопьями со свинцового неба.

Как и раньше, Нам открыл праздник речью.

— Народ тумана! — вскричал он. — Вы собрались здесь, чтобы чествовать праздник Джаля по древнему обычаю, но боги вернулись к вам, как вы знаете, и в своей мудрости изменили обычай. Пятнадцать женщин были приготовлены для жертвоприношения. Сегодня утром они встали, радуясь и ликуя, что назначены Змею, но их радость обратилась в печаль, потому что боги не хотят принимать их, выбрав новые жертвы. Привести их сюда!

Помощники жрецов вывели из-за идола двух упиравшихся быков и двух козлов. Они были убиты, за исключением одного козла, который, вырвавшись из рук своих преследователей, с громким блеянием бросился вниз к амфитеатру и стал скакать с одной скамьи на другую среди собравшегося народа. Эта сцена была настолько комична, что даже мрачные и молчаливые дикари начали смеяться.

Праздник потерпел полное фиаско.

— Конечно, народ тумана! — сказал Нам, указывая на убитых животных. — Жертвоприношение совершено, праздник Джаля прошел. Пусть Мать молит Змея чтобы солнце сияло и плодородие благословило землю!

Таким образом празднество на этот раз окончилось почти за десять минут, тогда как прежде оно занимало большую часть ночи: каждую жертву убивали с известными церемониями. Ропот неодобрения раздался с заднего конца амфитеатра, ропот, перешедший вскоре в рев. Народ, озверевший от частых и кровавых зрелищ, снова и снова жаждал крови.

— Вывести женщин! Пусть их принесут в жертву Джалю по старому обычаю! — вопила яростно толпа в течение, по крайней мере, десяти минут.

Тогда Нам лукаво проговорил:

— Народ тумана! Боги дали нам новый закон, по которому следует вместо мужчин и девушек приносить в жертву быков и козлов, и вы сами приняли этот закон. Отныне это священное место должно обратиться в скотобойню. Пусть будет так, мои дети!

Возбужденная его словами толпа закричала «Крови, крови!» Послышался шум, раздались угрожающие крики. Король предложил удалиться Хуанне ее спутникам. Поднявшись со своего места, девушка пошла к туннелю в скале, сопровождаемая другими.

Не всем удалось беспрепятственно достичь входа в туннель, так как разъяренная толпа, сопровождаемая двумя жрецами, прорвав цепь солдат, ворвалась на платформу и смешалась с маленьким отрядом спутников Хуанны.

Вход в туннель закрывался дверью, которую Олфан и Леонард поспешили укрепить, как только нашли, что все прошли в нее, оставив снаружи завывавшую в ярости толпу. Затем все поспешили ко дворцу, включая Олфана, оставшегося за дверью, чтобы наблюдать за действиями черни.

Вдруг донесся яростный рев, перешедший в крик торжества, за которым последовало молчание.

— Что такое? — тихо спросила Хуанна, но в этот момент, откинув занавес, в комнату вошел Олфан с печальным лицом.

— Говори, Олфан! — сказала она.

— Народ приносит жертвы по-прежнему, королева! — отвечал он. — Не все мы прошли через ворота; двое из наших черных слуг, смешавшись с толпою, были схвачены, и теперь их приносят в жертву Джалю и других с ними!

Леонард выбежал на двор и сосчитал поселенцев. Действительно, двоих недоставало.

На обратном пути он встретил уходившего Олфана.

— Куда он идет? — спросил Леонард у Хуанны.

— Охранять ворота. Он говорит, что не ручается за солдат. Верны его слова о поселенцах?

— Увы, да. Двоих не хватает!

Хуанна закрыла лицо руками.

С этого часа началось для них самое страшное испытание, продолжавшееся около пяти недель.

Приближалась весна, время таяния снегов. В этой холодной туманной стране от раннего или позднего наступления теплой погоды зависела жатва. Стоило только весне запоздать на несколько недель, и жителям грозил голод, так как злаки не успевали созреть. Праздник Джаля и был установлен для того, чтобы обеспечить раннее наступление весны и хорошую жатву. Хуанна и Оттер уничтожили отвратительные церемонии этого праздника, и народ тумана с мрачным суеверием следил за результатами этого нововведения. Если погода будет лучше обыкновенной, тогда хорошо, но если она ухудшится, тогда…

Леонард и Хуанна с беспокойством следили за погодой, но не видели ничего утешительного: каждое утро густой туман, как облако, висел над землею, а ночью дул холодный ветер.

Озлобление жителей по отношению к спутникам Хуанны выражалось все резче и резче, так что те уже не осмеливались выходить из своих помещений. К Хуанне и Оттеру пока относились с почтением.

Это была страшная жизнь. Они ничего не могли делать, им нечего было читать. Большую часть дня Леонард и Хуанна проводили, изучая язык народа тумана и беседуя на этом языке. Когда тема разговоров истощалась, они рассказывали друг другу различные случаи из своей прошлой жизни или даже сочиняли сказки, как дети или пленники. В самом деле, они были пленниками, которым к тому же угрожала смерть.

Они хорошо узнали друг друга за эти пять недель, но ни одного нежного слова не было произнесено между ними. Леонард никогда не забывал, что Хуаннадоверена ему ее отцом, и тщательно скрывал от нее свои чувства.

Так они жили бок о бок, влюбленные друг в друга, однако как брат с сестрой.

Но Соа не была счастлива. Она чувствовала, что ее госпожа уже не доверяла ей больше. День за днем она проводила вблизи их, со все возраставшей ревностью наблюдая за Леонардом.

Что касается Франсиско, то он был уверен, что все они скоро погибнут, и искал утешения в религии, почти все время проводя в молитве.

Оттер также верил, что час их смерти близок, но, как истый фаталист, не особенно беспокоился из-за этого. Наоборот, несмотря на отговоры Леонарда, он начал развлекаться, прикладываться часто к сосуду с вином. Когда Леонард стал предостерегать его, карлик ответил довольно сердито.

— Сегодня я — бог, баас, а завтра могу быть падалью! Пока я бог, дай мне пить и веселиться. Всю мою жизнь женщины проклинали меня за мое безобразие, а теперь моя жена считает меня великим и прекрасным. К чему же горевать? Скоро и так наступит конец. Уже Нам точит нож для наших сердец. Пойдем, баас, со мною и будем веселиться, если только Пастушка позволит!

— Ты принимаешь меня за такую же свинью, как ты сам! — сказал сердито Леонард. — Хорошо, делай как хочешь, но берегись пива и вина. Теперь ты начал говорить на их языке, а когда пьян, то становишься болтлив, не думая, что здесь шпионы. Эта девушка Сага — внучка Нама, а ты одурел от нее. Будь осторожен, а то ты будешь причиной смерти всех нас!

— Это случиться все равно, баас, так будем же пока смеяться, баас — возразил мрачно Оттер. — Неужели же я должен сидеть здесь до тех пор, пока не умру?

Леонард, пожав плечами, ушел. Он не мог порицать карлика, который прежде всего был дикарь и смотрел на вещи с точки зрения дикарей, несмотря на усилия Франсиско просветить его.

Но самое худшее было еще впереди. В течение первой недели поселенцы, испуганные страшной участью двух своих товарищей, не отваживались выходить за ворота дворца, но мало-помалу, наскучив однообразием своей жизни, приняли приглашение нескольких туземцев, которые разговаривали с ними у ворот дворца, и без позволения Леонарда вышли на улицы. Вернулись они в свое помещение ночью пьяными, двоих не оказалось с ними. Когда они протрезвели, Леонард стал расспрашивать их об участи пропавших товарищей, но они не могли ничего толком ему объяснить. Два пропавших поселенца так и не вернулись, а товарищи их в этот раз уже не слушали приглашений туземцев. Но все эти предосторожности не помогли. Вскоре ночью пропали неизвестно куда еще три человека, исчезли сквозь запертые и охраняемые двери. На том месте, где они спали, лежали их ружья и вещи, но сами они исчезли без следа. Когда было сказано об этом Олфану, он, став очень серьезным, сказал, что во дворце есть тайные ходы, которые известны однако только жрецам. Возможно, что эти люди были похищены через них.

Глава 26

ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ПОСЕЛЕНЦЕВ
В день исчезновения трех поселенцев Нам пришел «воздать честь богам», что он делал еженедельно, и Леонард, успевший к этому времени достаточно научиться местному языку, спросил у него, куда девались пропавшие слуги.

Жрец со свирепой улыбкой ответил, что боги, конечно, знают, куда делись их собственные слуги, и что, вероятно, они нашли нужным устранить их.

Затем, обратившись к Хуанне, он спросил, когда Матери будет угодно войти в соглашение со Змеем, чтобы солнце светило и можно было бы сеять, так как народ ропщет, опасаясь голода.

Конечно, Хуанна не могла дать никакого удовлетворительного ответа на этот вопрос, и поселенцы были размещены в другом месте. Несколько ночей оставшиеся в живых провели спокойно, но на третью ночь двое из них были похищены таким же таинственным образом, как и их товарищи. Один из оставшихся поселенцев клялся, что проснувшись ночью, он увидел, как в их комнате раскрылся пол и из образовавшегося отверстия просунулись чьи-то длинные руки, схватившие одного из его товарищей. После того отверстие опять закрылось. Леонард внимательно осмотрел каменный пол комнаты, в которой спали поселенцы, но не мог ничего обнаружить. После этого ни один из них, за исключением Оттера, не обращавшего ни на что внимания, не смог спать спокойно. Леонард и Франсиско поочередно охраняли сон друг друга, лежа у дверей в комнату Хуанны. Что касается оставшихся в живых поселенцев, то невозможно описать охвативший их ужас. Горько упрекали они Леонарда, заманившего их в эту дьявольскую землю, и проклинали тот час, когда они впервые увидели его лицо. Гораздо лучше было бы, — говорили они, — оставаться в руках Желтого дьявола, так как это был все же человек, а здесь живут колдуны, злые духи в человеческом образе.

Вскоре вождь поселенцев Петр, которого они все любили уважали, сошел с ума от ужаса и бегал взад и вперед по двору дворца, выкрикивая проклятия в адрес Леонарда и Хуанны. Бывшие во дворе солдаты и женщины с любопытством наблюдали за ним. Эта страшная сцена продолжалась несколько часов, так как его товарищи не хотели вмешиваться, думая что он одержим духом и наконец несчастный покончил с собой. Напрасно Леонард просил оставшихся в живых воздерживаться от спиртных напитков и быть всегда настороже; они не послушались его совета, и один за другим исчезали таинственным образом, пока, наконец, никого из них не осталось.

Никогда не мог Леонард забыть того чувства, которое овладело им, когда на пятый день их заключения, войдя утром в комнату поселенцев, из которых оставалось только двое, он нашел помещение пустым. На полу лежали два одеяла и заботливо положенные неизвестной рукой в виде андреевского креста два жреческих ножа.

Оцепенев от ужаса, Леонард вернулся в тронную комнату.

— О, что еще такое? — спросила Хуанна, которая уже поднялась с постели. Глаза молодой девушки смотрели с ужасом, и губы дрожали.

— Только то, — отвечал он печально, — что двое последних наших слуг исчезли, и вот что осталось вместо них! — показал он найденные им ножи.

Тогда наконец Хуанна не выдержала.

— О, Леонард, Леонард! — сказала она, горько плача. — Ведь это были слуги моего отца, которых я знала с детства, и я привела их к этому страшному концу. Не можете ли вы придумать, как бы уйти из этих мест, иначе я умру от страха. Я не могу спать более. Я чувствую, что за мною ночью следят, хотя не могу сказать — кто. Прошлой ночью мне казалось, что кто-то двигался вблизи занавеса, где вы с Франсиско спали, хотя Соа говорит, что это фантазия!

— Это невозможно, — сказал Леонард, — Франсиско караулил. Да вот и он сам!

Франсиско вошел в комнату с растерянным лицом.

— Утром, — едва мог произнести он, — очевидно, кто-то входил в тронную комнату, где мы спали прошлой ночью. Все ружья исчезли, наши и поселенцев!

— Боже, возможно ли это? — вскричал Леонард. — Ведь вы же караулили ночью!

— Должно быть, меня усыпили на некоторое время, — отвечал священник, — это ужасно; мы теперь без оружия!

— О, неужели нет выхода? — спросила Хуанна.

— На это нет никакой надежды, — мрачно ответил Леонард. — У нас здесь нет друзей, кроме Олфана, но у него мало власти, так как жрецы склонили на свою сторону офицеров и солдат, которые боятся их. Да если нам и удалось бы бежать отсюда, что мы будем делать без оружия, без слуг? Все, что нам остается, это, скрепя сердце, надеяться на лучшее. Конечно, правы те, кто говорит, что от поисков сокровищ никогда не бывает добра, но я все-таки надеюсь остаться в живых и найти их!

— Как, Избавитель, — раздался сзади него насмешливый голос, — ты все еще хочешь получить эти красные камни, ты, чья кровь вскоре сделается красной, подобно этим камням?! Поистине жадность белого человека велика!

Леонард оглянулся. Это говорила Соа, слышавшая их разговор и глядевшая на него с выражением крайней ненависти в своих мрачных глазах. Внезапная мысль пришла ему в голову: не этой ли женщине они были обязаны своими несчастьями? Каким образом из всех слуг Хуанны только она одна уцелела?

Он стал расспрашивать Соа, и та не могла удержаться от выражения ненависти к нему, похитившему любовь ее госпожи, хотя и сказала, что неповинна в исчезновении поселенцев. Наконец она заявила, что госпожа должна выбирать между нею и Избавителем.

— Пусть госпожа предоставит его жрецам и доверится ей, — и она спасет ее!

Нечего говорить, что одна мысль о таком спасении возмутила девушку, и она стала упрекать Соа. Но старуха была непреклонна. Леонард уже вытащил уцелевший у него револьвер и хотел убить ее. Однако Хуанна остановила его. Тогда он велел принести Франсиско веревку, чтобы связать Соа.

Франсиско пошел и тотчас же вернулся в сопровождении Оттера. Месяц ужасного беспутства наложил свою печать даже на железную натуру карлика. Его блестящие черные глаза были красны, руки дрожали, и он даже не мог твердо идти.

— Ты опять был пьян, глупец! — сказал Леонард. — Ступай прочь; мы здесь в горе, и не нужно нам пьяниц. А теперь, Франсиско, дайте мне эту веревку!

— Да, баас, я был пьян, — смиренно отвечал карлик, — надо выпить перед тем, как идти на смерть!

— Слушай, — сказал Леонард, — пока ты веселился, последние из людей Мэвума исчезли и вот что осталось вместо них! — и он указал на ножи.

— Вот как, баас, — отвечал, сильно икнув, Оттер, — ну, мы от этого не много потеряли, на них было мало надежды. Однако я хочу стать снова мужчиной, чтобы собственноручно задушить этого колдуна Нама!

— Скоро тебя самого задушат, Оттер! — сказал Леонард. — Смотри, перестань пьянствовать, а то я буду бить тебя!

— Я уже трезв, баас, на самом деле. Прошлой ночью я был пьян, но сегодня ничего не осталось, кроме сильной боли здесь! — и он хлопнул рукой по своей большой голове. — Зачем ты хочешь связать эту старую корову Соа, баас?

— Она грозит нам своими рогами, Оттер. Она говорит, что предаст нас. Слушай, — продолжал Леонард, — мы должны сторожить эту женщину днем и ночью. Твоя очередь наступит сегодня — авось это удержит тебя от пьянства!

Связав Соа самым надежным образом, они положили ее в угол тронной комнаты, и весь день Франсиско и Леонард сторожили ее. Старуха не оказала никакого сопротивления, когда ее связывали, и не произнесла ни одного слова. Очевидно, после взрыва бешенства наступила реакция и в утомлении, откинувши голову назад, она заснула или сделала вид, что спит.

День прошел без каких-либо особенных происшествий. Олфан как обычно посетил их и сообщил, что волнение в городе все усиливалось. Невиданная ранее продолжительность холодной погоды приводила народ в ярость, которая должна была вскоре вылиться в ту или иную форму насилия. Жрецы прилагали все усилия, чтобы разжечь страсти; однако непосредственной опасности еще не было.

После заката солнца Леонард и Франсиско вышли во двор посмотреть состояние погоды, но ничего утешительного не увидели: небо было такое же, как и прежде, — пасмурно, и дул пронзительный, холодный ветер.

Возвратившись во дворец и строго наказав Оттеру неослабно наблюдать за Соа, они завернулись в свои одеяла, чтобы немного отдохнуть. Хуанна уже была в постели, поставленной по другую сторону занавеса, у которого спали они, так как боялась спать одна. Вскоре они заснули, ведь ужас должен был уступить наконец место необходимому отдыху, и скоро глубокая тишина наступила во дворце, нарушаемая только стражей во дворе.

Среди ночи Леонард открыл глаза, услышав чьи-то шаги, и тотчас же протянул руку к занавесу, чтобы убедиться в безопасности Хуанны. Она была там, и ее пальцы инстинктивно сжали его руку. Тогда он взглянул в другую сторону и увидел причину своего беспокойства. В дверях комнаты стояла невеста Змея, Сага, с зажженным факелом в одной руке и сосудом в другой. Красивая молодая женщина выглядела чрезвычайно живописно при свете факела, озарявшего ее благородную фигуру.

— В чем дело? — спросил Леонард.

— Все благополучно, баас, — отвечал Оттер, — старуха под крепким надзором. Сага принесла мне воды, вот и все. Я просил ее об этом, так как внутри меня бушует пламя и голова сильно болит. Не бойся, баас, пока я на часах, я не буду пить пива!

— Держись подальше от своей жены, — ответил Леонард. — Скажи ей, чтобы она ушла прочь!

После этого Леонард снова заснул. На рассвете его разбудил Оттер, громко окликнувший его печальным голосом:

— Баас, иди сюда!

Леонард, вскочив с постели, подбежал к тому месту, где находился Оттер, и увидел, что Соа исчезла. Веревка, которой она была связана, валялась на полу.

— Негодный! — вскричал Леонард, схватив Оттера за плечи. — Ты заснул, и она убежала. Теперь мы погибли!

— Да, баас, я заслужил это. Однако, мне совсем не хотелось спать, пока я не выпил воды. Я никогда не спал на часах, баас!

— Оттер, — сказал Леонард, — твоя жена опоила тебя сонной водой?

— Может быть, баас. Но куда же ушла старуха?

— К Наму, своему отцу! — отвечал Леонард.

Глава 27

ОТЕЦ И ДОЧЬ
Пока Леонард и Оттер говорили о внезапном исчезновении Соа, еще более интересный разговор происходил ярдах в трех от них, в секретной комнате, устроенной в толще стены храма. Действующими лицами этой сцены были Нам, верховный жрец, Соа, — служанка Хуанны, и Сага, — жена Змея.

Нам в это утро проснулся рано, задолго до рассвета, так как беспокойные мысли не давали ему спать. Сидя один в своей маленькой комнате, он предавался размышлениям. Действительно, ему было о чем подумать. Те самые боги, служению которых он посвятил всю свою долгую жизнь, явившись теперь в образе людей, разрушают весь религиозный церемониал, без которого его должность — пустое место, его могущество — миф, и сами ведут себя враждебно по отношению к нему. Да действительно ли они боги? Во внешности их не было ничего особенно божественного: Хуанна могла быть просто прекрасной женщиной, а Оттер, по словам шпионов Нама, был обыкновенный карлик, довольно разнузданного характера. Против божественности этих лиц говорило и то обстоятельство, что с прибытием их в стране вовсе не водворилось благополучие; наоборот, погода установилась такая дурная, какой уже давно не наблюдали ранее. Так размышлял Нам, когда его думы были прерваны стуком в дверь.

— Войди! — сказал он, накидывая на свои плечи козью шкуру.

Вошел жрец с зажженным факелом в руке, так как в комнате не было окон, а за ним две женщины.

— Кто это? — спросил Нам, указывая на вторую женщину.

— Это служанка Аки, отец! — отвечал жрец.

— Отведи ее в сторону и наблюдай за ней. Ну, Сага, рассказывай. Во-первых, какова погода?

— Очень пасмурно, отец, солнца не видно из-за густого тумана!

— Я догадывался об этом по холоду, который чувствуется здесь! — и он плотнее закутался в свое платье. — Еще несколько дней и… — жрец остановился и затем продолжал, — скажи мне о Джале, твоем господине!

— Джаль такой же, как и был: весел и немножко пьян. Он говорит на нашем языке плохо, однако в последний раз, выпив, запел песню, в которой говорится о подвигах того, кого они называют Избавителем. В этой песне говорилось о том, как он избавил богиню Аку от плена, — так, по крайней мере, поняла я эту песню!

— Может быть, ты неверно поняла? — отвечал Нам. — Скажи, внучка, ты все еще почитаешь этого бога?

— Я почитаю бога Джаля, а мужчину, жителя вод, ненавижу! — пылко проговорила Сага.

— Вот как! Всего два дня тому назад ты говорила мне, что любишь его и что нет такого бога, как этот мужчина, и нет такого мужчины, как этот бог!

— Это правда, отец, но теперь, когда он оттолкнул меня, сказав, что я надоела ему, и стал ухаживать за моею собственной служанкой, я требую жизни этой служанки!

Нам мрачно улыбнулся.

— Быть может, ты требуешь также жизни бога?

— Да, — отвечала она безо всякого колебания, — я хотела бы видеть его мертвым, если это возможно!

Нам опять улыбнулся.

— Однако, внучка, у тебя характер точь-в-точь такой же, какой был у твоей бабки, моей сестры. Та заставила принести в жертву трех мужчин, которые возбудили ее ревность. Ну, а что нужно этой женщине?

— Она была связана по приказанию Аки, и Джаль стерег ее. Но я напоила сонным питьем Джаля и, развязав ее, секретным ходом привела сюда, так как она желает говорить с тобой.

— Но ведь я не понимаю ее языка!

— Она, отец, понимает наш. Если бы она родилась у нас, и то не могла бы говорить лучше!

Удивленный Нам позвал жреца и приказал ввести чужестранку.

— Ты хочешь говорить со мною? — спросил он Соа.

— Да, господин, но не в присутствии их. То, что я скажу тебе…

Нам замялся.

— Не бойся, господин! — сказала Соа, читая его мысли. — Видишь, я безоружна.

Тогда он приказал присутствующим уйти и, когда дверь за ними закрылась, вопросительно посмотрел на Соа.

— Скажи мне, господин, кто я такая? — начала она, снимая покрывало со своей головы и поворачивая лицо к свету факела.

— Как я могу знать, кто ты, чужеземка! Однако если бы я случайно встретил тебя, то подумал бы, что ты нашей крови!

— Господин, я действительно вашей крови. Обрати свой ум назад и подумай, не припомнишь ли ты о своей дочери, которую ты любил много лет тому назад и которая из-за происков твоих врагов была выбрана в невесты Змею! — и Соа остановилась.

— Продолжай! — сказал Нам тихим голосом.

— Быть может, ты припомнишь, господин, что, побуждаемый любовью и страданием, ты, в ночь жертвоприношения, помог этой дочери избегнуть челюстей Змея!

— Я припоминаю кое-что, — отвечал осторожно жрец, — но мне говорили, что та женщина, на которую ты намекаешь, подверглась мщению бога и умерла во время своего бегства!

— Это неправда, господин. Я твоя дочь, а ты не кто иной, как мой отец. Я узнала тебя, как только увидела тебя в лицо!

— Докажи это и берегись, если ты лжешь! — отвечал он. — Покажи мне тайный знак и шепни мне на ухо секретное слово!

Тогда, подозрительно оглядевшись вокруг, Соа подошла к нему и сделала несколько движений рукой по столу, а затем, наклонившись вперед, прошептала что-то на ухо Наму. Едва она кончила, как старик поднял голову и на его глазах выступили слезы.

— Здравствуй, моя дочь! — сказал он. — Я думал, что одинок и никого из моих близких нет на земле. Здравствуй! Твоя жизнь была обещана Змею, но, забывая свои обеты, я буду покровительствовать тебе, хотя бы это стоило мне жизни!

И отец с дочерью обнялись с показной нежностью — зрелище, поразившее бы всякого, кто знал характеры их обоих.

Выйдя на минуту из комнаты и отпустив Сагу и жреца, Нам вернулся к своей дочери и просил объяснить ему причину ее присутствия в свите Аки.

— Прежде всего, отец, ты должен дать мне клятву, — сказала Соа, — иначе я не скажу тебе ни слова. На крови Аки ты должен поклясться, что не сделаешь ничего против жизни той королевы, вместе с которой я прибыла сюда. Что касается других, ты можешь делать, что тебе угодно, но ее не должен трогать. Ведь та, которую любишь ты, любит ее, а также потому, что этим ты достигнешь еще больших почестей!

— Разве я мог бы поднять руку против богов, дочка? Клянусь тебе в этом кровью Аки, и если я нарушу свою клятву, то пусть Джаль поступит со мной так же, как поступил некогда с Акой!

После этого Соа, хорошо знавшая, что подобную клятву невозможно было нарушить, рассказала отцу всю свою жизнь с момента побега из Страны тумана, изложив вкратце все обстоятельства, и с большими подробностями описала свою жизнь с Хуанной, пленение последней работорговцами и историю освобождения молодой девушки Леонардом, закончив описанием прибытия Хуанны в Страну народа тумана.

Старый жрец, выслушав эти необычные разоблачения, был не то что поражен ими, как громом, он был совершенно убит, так что некоторое время не мог произнести ни слова. Наконец он разразился гневными криками и хотел немедленно предать смерти обманщиков. Однако Соа уговорила его поступать осторожнее.

— Лучше сегодня явись к богам, — говорила она, — и смиренно проси их изменить погоду, чтобы солнце сияло. Затем скажи им, что до твоих ушей дошли странные слухи через Сагу и других женщин, слышавших слова бога Джаля, из которых оказывается, что он вовсе не бог, но что ты этому не веришь. Наконец скажи, что если завтра утром небо не прояснится, то ты убедишься в том, что слухи верны, и в таком случае они должны быть приведены в храм для суда над ними по народному обычаю!

Затем она посоветовала умертвить карлика, Петра и Избавителя и отдать Хуанну в жены королю, которая с этих пор станет послушным орудием в руках его, Нама. Во время же суда народного, когда ярость народа обратится на обманщиков, нужно заменить Хуанну Франсиско, одев его в ее платье: народ издали не признает обмана. А затем спрятать на время Хуанну и выдать ее замуж.

— Замысел хорош, дочка! Однако все в руках судьбы. Пусть же все идет так, как назначено ею. А теперь следуй за мною, я тебе укажу место, где ты с удобством можешь расположиться. После завтрака я пойду говорить с этими богами, которых ты выпустила на нас!

Это утро прошло довольно тяжело для четырех несчастных пленников во дворце. В течение нескольких часов они сидели вместе в тронной комнате, почти не говоря ни слова, подавленные несчастьями и ужасом. Франсиско, стоя на коленях, молился, Леонард и Хуанна, сидя рука об руку, смотрели на него, тогда как Оттер, подобно беспокойному духу, бродил взад и вперед, проклиная Соа, Сагу и всех женщин. Наконец он исчез за дверями, чтобы напиться пьяным, как думал Леонард.

Но карлик думал о мести, а не о пьянстве. Спустя несколько минут после его ухода, Леонард, услышав шум и визг на дворе, выбежал из комнаты и увидел там курьезное зрелище. На земле, окруженная группой других женщин, смеявшихся над ее положением, лежала стройная Сага, невеста Змея. Над нею стоял ее повелитель и господин, бог Джаль; запустив левую руку в ее длинные волосы, в правой он держал ременную плеть и наносил ей, несмотря на плач и просьбы, жестокие удары.

— Что ты делаешь? — спросил Леонард.

— Учу свою жену, баас, — отвечал, тяжело дыша, Оттер, — что не хорошо опаивать сонным питьем бога, — и, нанеся последний жестокий удар своей жертве, прибавил:

— Пошла вон, ведьма; чтобы я не видел более твоей безобразной рожи!

Женщина встала и ушла с плачем, произнося проклятия, а карлик вернулся вместе с Леонардом в тронную комнату.

Там они застали посланного от Нама, пришедшего просить аудиенции.

— Пусть он войдет. — сказала, вздохнув, Хуанна, садясь на один из тронов, тогда как Оттер влез на другой.

Войдя в комнату и склонившись смиренно перед Хуанной и карликом, Нам заговорил:

— О, боги, я пришел от имени народа просить у вас совета. Неизвестно почему, но несчастья готовы обрушиться на страну: солнца не видно, и народ боится, что будет голод. Мы просим вас утешить нас от избытка вашей мудрости.

— А если мы этого не сделаем, Нам?

— Тогда народ просил вас соизволить прибыть в храм завтра через час после восхода луны, чтобы он мог говорить с вами моими устами.

— А если нам надоел ваш храм и мы не пойдем туда, Нам? — спросила Хуанна.

— Тогда, по приказанию народа, Ака, мы приведем вас туда. Такое приказание не может быть не исполнено! — ответил медленно верховный жрец.

— Берегись, Нам, — сказала Хуанна. — Здесь произошли странные вещи, которые вопиют о мщении. Наши слуги исчезли подобно теням, а на их месте мы находим оружие, которое носите вы, — и она указала на ножи жрецов. — Завтра ночью мы придем в храм, но я снова повторяю тебе, — берегись, так как нашему долготерпению может прийти конец.

— Вы лучше нас знаете, куда делись ваши слуги, о Ака, — сказал жрец, молитвенно простирая вперед руки, тоном, дерзость которого не была прикрыта смирением, — так как такие истинные боги, как вы, сами можете охранять своих слуг! Мы благодарим вас, о боги, за ваши слога и молим пощадить нас, так как угрозы истинных богов ужасны. А теперь мне надо вам сказать еще об одной вещи. Я прошу у вас правосудия, о боги. Моя внучка, Сага, невеста Змея, была жестоко избита каким-то злодеем здесь, — во дворце, очевидно: я встретил ее избитую и плачущую. Прошу вас наказать этого злодея смертью или плетьми. Прощайте, о высокие боги!

Леонард посмотрел на смиренно склонившегося перед тронами жреца, и его охватило желание последовать совету Оттера и бить его, так как он знал, что жрец пришел звать их на суд, а затем, может быть, приговорить к гибели. У него оставался еще револьвер, а широкая грудь жреца была слишком заметная цель, чтобы в нее можно было бы промахнуться; но тотчас же его взяло сомнение: к чему это кровопролитие? Место Нама займут другие, которые, конечно, отплатят насилием за насилие. Нет, пусть он уйдет спокойно, и свершится то, что предрешено судьбой.

Глава 28

ХУАННА КРИВИТ ДУШОЙ
День клонился к вечеру. Как и в предыдущие дни, погода была пасмурная и туманная; даже выпал град. После полудня туман, как всегда, был рассеян сильным ветром, дувшим с гор, но никакой перемены погоды к лучшему нельзя было ожидать.

После захода солнца Леонард подошел к воротам дворца и взглянул на храм, около которого уже собралась толпа народа, ожидавшего какого-то важного события. Некоторые из толпы, заметив его, приблизились к воротам и, сжав кулаки, посылали проклятия.

— Вот предзнаменование того, что ожидает нас сегодня ночью, — сказал Леонард Франсиско, который последовал за ним. — Дела наши очень плохи, дружище! Я не особенно беспокоюсь за себя, но у меня разрывается сердце при мысли о Хуанне. Чем все это кончится?

Возвратившись в тронную комнату, они увидели, что Оттер, бывший в течение последних двадцати четырех часов совершенно трезвым, сидел, скорчившись, на полу в позе кающегося грешника, а Хуанна, погруженная в размышления, ходила взад и вперед по комнате.

— Что нового, Леонард? — спросила она, когда они вошли.

— Ничего, только там идут большие приготовления, — он кивнул по направлению к храму, — и чернь воет у ворот.

Последовало продолжительное молчание, прерванное приходом Олфана, на лице которого были видны следы сильного беспокойства.

— Что случилось, Олфан? — спросила Хуанна.

— Королева, — печально ответил тот, — в городе большое волнение, народ жаждет вашей крови. Нам сказал вам, что вас просят прийти в храм для переговоров с народом. Увы! Я должен вам сообщить иное: сегодня ночью состоится суд над вами перед Советом старейшин.

— Мы догадывались об этом, Олфан. Ну, а если приговор будет против нас, тогда что?

— Увы! Тогда, королева, все вы будете брошены в бассейн на съедение Змею.

— Не можешь ли ты защитить нас, Олфан?

— Не могу, королева! Солдаты, действительно, находятся под моей командой, но здесь они не послушаются меня, так как жрецы нашептали в их уши, что если солнце не покажется, то следующей зимою они все умрут с голоду. Извини меня, королева, но раз вы боги, то зачем вам нужна моя помощь? Ведь я простой человек. Разве боги не могут сами защитить себя и отомстить своим врагам?

Хуанна безнадежно посмотрела на Леонарда.

— Я думаю, нам лучше открыться ему! — сказал он по-английски. — Наше положение безвыходно. По всей вероятности через несколько часов он узнает, что мы обманщики. Пусть лучше он узнает правду из наших уст. Он — человек честный. Кроме того, нам он обязан жизнью, хотя его жизнь подверглась опасности также из-за нас. Мы должны довериться ему и попытать счастья. Если нас постигнет неудача, то все равно у нас было их уже много.

Хуанна некоторое время раздумывала; затем, подняв голову, спросила:

— Олфан, мы одни? То, что я хочу сказать, не должно быть подслушано никем.

— Мы одни, королева, — отвечал он, оглядевшись кругом, — но эти стены имеют уши.

— Олфан, подойди ближе!

Когда он исполнил это, то Хуанна, нагнувшись вперед, заговорила с королем почти шепотом:

— Ты не должен меня звать более королевой! Я не богиня, а только смертная женщина; этот же человек, — указала она на Оттера, — не бог, а просто черный карлик.

Она остановилась, ожидая эффекта, который должны были произвести ее слова. Выражение удивления пробежало по лицу короля, но оно было вызвано скорее ее смелостью. Затем он улыбнулся.

— Быть может, я раньше догадывался об этом! — ответил он. — Однако, я все еще должен звать тебя этим именем: ведь ты королева всех женщин. Разве есть другая столь прелестная, великая и смелая? По крайней мере здесь таких нет! — и король склонился перед нею с такой изысканной любезностью, которая была бы впору европейцу.

— Я очень рад узнать из твоих собственных уст, королева, — продолжал Олфан, — что ты не богиня, а смертная женщина, так как богини от нас далеки и мы должны почитать их издали, а смертных женщин мы можем любить! — и он снова наклонился.

— Честное слово! — сказал Леонард сам себе, — король выступает в качестве моего соперника. Но, конечно, это абсурд. Бедная Хуанна!

Что касается самой Хуанны, то она вскочила и лицо ее покрылось румянцем. Появилось новое осложнение, но как бы неприятно оно ни было, нельзя было обнаруживать свое неудовольствие.

— Слушай, Олфан, — сказала она, — теперь некогда заниматься пустыми разговорами, так как еще до рассвета я могу умереть и очутиться вдали от всякой любви и почитания. Вот наша история: мы пришли в вашу страну за теми красными камнями, которые вы называете кровью Аки и которые у белых людей имеют большую цену и служат для украшения их женщин. Вот почему я, как женщина, побудила Избавителя предпринять это путешествие, и вот теперь из-за моего безумия жизнь наша в опасности.

— Извини меня, королева, — сказал смущенно Олфан, — но прежде чем ты окончишь свой рассказ, я хотел бы спросить, кто для тебя этот белый человек?

— Он мой супруг! — смело сказала та.

Олфан печально поник головой, но искра сомнения закралась в его душу, так как образ жизни Хуанны, до мелочей известный ему, противоречил ее ответу. Видя, что он не верит ей, Хуанна прибавила:

— Он мой супруг, и этот человек, — указала она на Франсиско, — исполняющий у нас обязанности жреца, повенчал нас согласно нашим обычаям шесть месяцев тому назад, а Оттер был свидетелем брака.

— Ты говоришь, что Избавитель — твой супруг, королева, и эти люди подтверждают это, исключая самого твоего господина. Скажи мне: ты любишь его и стала бы сожалеть, если бы он умер?

Хуанна сделалась красной как рубин, который был привязан над ее лбом, однако отвечала:

— Да, я люблю его, и если бы он умер, то и я бы умерла также!

Леонард с трудом подавил восклицание, готовое сорваться с его губ, так как теперь Хуанна явилась ему совершенно в ином свете, чем ранее.

— Я слышал твой ответ, королева, — сказал Олфан тоном глубокого разочарования, — не угодно ли тебе окончить свой рассказ?

— Дальше остается недолго рассказывать, — сказала Хуанна, подавив вздох облегчения, когда затруднительный допрос был окончен. — Женщина Соа, моя служанка, принадлежит к вашему народу. Она дочь жреца Нама и убежала отсюда сорок лет тому назад после того, как была избрана в невесты Змею.

— Где же она теперь? — спросил, оглядевшись вокруг, Олфан.

— Мы не знаем; прошлою ночью она исчезла подобно прочим нашим слугам.

— Быть может, Нам знает, где она, и тогда вы скоро увидите ее. Продолжай, королева!

— После того как Избавитель и я были обвенчаны, Соа, бывшая моей нянькой много лет, рассказала нам о великом народе, своих братьях, среди которых она желала бы умереть.

— Пусть ее желание исполнится! — вставил Оттер.

— Она и научила нас, чтобы нам легче было добраться до красных камней, разыграть роль богов.

Король закрыл глаза, как бы не желая созерцать красоту, принадлежавшую, как теперь он узнал, этому белому чужестранцу, который сидел рядом с Хуанной.

— Разве я не говорил, что власть моя мала, королева? — отвечал он довольно мрачно. — Кроме того, как могу я помогать тем, кто пришел в эту страну, чтобы обманывать нас, и навлекли гнев богов на их детей?

— Но ведь мы спасли твою жизнь, Олфан, и ты поклялся нам в верности.

— Если бы вас не было, королева, то моя жизнь и не подверглась бы опасности, а в верности я поклялся богам, а не смертным, которым отомстят истинные боги. Как же я буду помогать вам?

— Но мы были друзьями, Олфан. Ты поможешь нам ради меня!

— Ради тебя, королева, — горько сказал он, — ради той, которая говорит, что этот человек ее муж и что она до смерти любит его. Нет, это значит просить слишком многого. Если бы ты не была замужем и захотела благосклонно взглянуть на меня, короля этой земли, тогда, конечно, я умер бы за тебя. Но теперь! Нет ли у тебя других причин тому, чтобы я рисковал своей жизнью для тебя и твоих людей?

— Во имя дружбы, которую ты должен считать священной; кроме того, помогая нам, ты победишь Нама, иначе последний, погубив нас, погубит и тебя!

Олфан, подумав немного, ответил: — Поистине твой ум велик, королева, и смотрит далеко во мраке вещей! Ты могла бы быть королевой! Я человек иной расы, чем ты, дикий вождь дикого племени, имеющий весьма мало мудрости. Однако я научился следующим вещам: никогда не нарушать обещания, никогда не покидать друга и никогда не забывать оказанной услуги. Итак, королева, хотя ты не можешь для меня быть кем-либо, пока этот человек жив, я все-таки готов отдать за тебя свою жизнь. Что касается других, то скажу только, что не трону и не предам их. А теперь я пойду поговорить с некоторыми из вождей, моих друзей, которые ненавидят жрецов, чтобы, если дело дойдет до суда, иметь их голоса в вашу пользу, так как без хитрости ничего нельзя сделать. В скором времени я вернусь, чтобы проводить вас в храм. Пока прощайте — и, поклонившись, король вышел.

После ухода короля несчастные искатели приключений решили на всякий случай поделить между собою яд, который носила в волосах Хуанна. Все взяли, только карлик отказался.

— Сбереги это для себя, баас, — сказал он. — Как бы ни умирать, но только не так. Я не люблю этих средств, от которых люди корчатся и делаются зелеными. Нет, нет. Лучше встретиться с челюстями Змея.

Тогда Леонард взял и этот кусочек себе.

Глава 29

ИСПЫТАНИЕ БОГОВ
Едва Хуанна успела спрятать остатки своего смертоносного средства, как в комнату вошел Нам. После обычных приветствий, которые на этот раз были еще многочисленнее, чем обычно, он вкрадчиво заметил, что луна взошла на ясном небе.

— Это значит, что нам пора отправляться! — угрюмо сказал Леонард.

Хуанна надела свое подобие монашеского платья, а Оттер красную бахрому и шапку из козьего меха, и они вышли из дворца, у ворот которого встретили Олфана и воинов, а также множество жрецов, которые должны были идти впереди и сзади них. Заняв свои места, все двинулись с большой торжественностью к храму, куда вошли уже через другие двери. На этот раз Хуанна и Оттер должны были занять места на удаленной от идола части платформы вблизи бассейна. На этой же платформе было поставлено полукругом еще около тридцати сидений, предназначенных, очевидно, для старейшин.

Когда Хуанна и Оттер сели, а Леонард и Франсиско поместились сзади них, Нам выступил вперед и обратился со следующей речью к Совету старейшин и народу:

— Старейшины народа тумана! Я передал ваши желания священным богам, удостоившим недавно облечься в человеческую плоть и посетить свой народ; милостивые боги согласились явиться сюда, чтобы поговорить с ними о беде, угрожающей стране. Вот они лицом к лицу с вами и со всем большим собранием своих детей. Будьте любезны поэтому сообщить богам, что вы хотите от них, чтобы они могли ответить нам своими собственными устами или через меня, их слугу.

Нам замолчал и после паузы, во время которой народ сердито роптал, поднялся один из старейшин, произнесший следующее:

— Мы хотели узнать у вас, о, Ака и о, Джаль, почему лето покинуло эту страну. Теперь нам предстоит очень печальное будущее, так как вместе с зимним снегом к нам придет голод. Ты, о, Ака и ты, о, Джаль, изменили нашу религию, запретив жертвы, предназначенные для весеннего праздника, и с тех пор весна не наступила. Мы спрашиваем у вас об этом потому, что народ, посоветовавшись, просил сообщить вам нашими устами, что он не хочет иметь богов, убивающих весну. Скажите, о боги, и ты, Нам, говори также, чтобы мы могли узнать причину этих бед; а у тебя, Нам, мы хотим узнать, как ты провозгласил таких богов, чье дыхание убивает солнечный свет?

— Вы спрашиваете меня, о народ тумана, — отвечала Хуанна, — почему зима мешает пробуждению весны, и я отвечу вам на это в немногих словах. Это случилось из-за вашего непослушания и жестокости ваших сердец, о мятежные дети. Разве вы не принесли в жертву кровь людей вопреки нашему запрещению? Разве наши слуги не были тайно похищены и преданы смерти для удовлетворения вашей страсти к убийству?

Тогда старейшина, говоривший раньше, снова поднялся со своего места и проговорил:

— Мы слышали твои слова, о Ака, и они очень неутешительны, так как жертвоприношения в обычаях страны, и до сих пор от этого не происходило с нами ничего дурного. Если же здесь было оскорбление вам, то в нем виноваты жрецы, а не народ. В их руках находится вся власть. Что касается ваших слуг, то мы не знаем ничего о них и постигшей их судьбе. Теперь, Нам, отвечай на обвинение богов и вопросы народа, так как ты глава жрецов и провозгласил этих богов за истинных, поставив их управлять нами.

Нам выступил вперед, чувствуя себя довольно тревожно, так как хорошо знал, что его обвинители не будут церемонится с ним и что его жизнь или, по крайней мере, власть висит на волоске.

— Дети тумана, — начал он, — ваши слова остры, но я не жалуюсь на это, так как вы узнаете, что моя ошибка была весьма важна. Совершенно верно, что я начальник слуг богов, равно как слуга народа; по-видимому, оказывается, что я обманул как богов, так и народ, хотя и против моей воли. Слушайте; вы знаете, как явились к нам воплощенные боги, как мы приняли их теперь. После долгих наблюдений, к крайнему моему стыду, — увы! — я убедился, что они не истинные боги, а негодные обманщики, вздумавшие занять место богов.

Он остановился, и рев ярости и удивления пронесся над амфитеатром.

— Вот наконец развязка! — шепнул Леонард на ухо Хуанне.

— Да, развязка, — отвечала она, — но я ожидала ее, а потому смело встретим приговор судьбы.

Когда шум утих, оратор из старейшин снова заговорил, обращаясь к Наму: — Это очень важные слова, Нам, и если только ты докажешь правдивость их, мы можем поверить, что бывают настолько преступные люди, что осмелились назвать себя богами. Но, быть может, Нам, тебе хотелось бы устранить тех богов, которые угрожали тебе смертью.

— Я был бы слишком смел, если бы решил бросить страшное обвинение этим чужестранцам, не имея на то достаточного основания! Слушайте, вот правда о тех, кого мы почитали как богов. Имя прекрасной женщины — Небесная Пастушка, как она сама нам говорила; она жена белого человека по имени Избавитель, а карлик — «живущий в водах» — их слуга, вместе с другим белым человеком и прочими. Живя в дальней стране, эти люди и женщина случайно узнали историю нашего народа, — как, я вам скажу сейчас, — узнали, что мы находим на земле известные красные и голубые камни, которыми пользуемся для наших религиозных церемоний. Среди белых людей эти камни имеют чрезвычайно высокую цену. Будучи искателями приключений, жаждущими богатства, они решились украсть их. С этой целью Пастушка изучила наш язык и способ разыграть роль Аки, а собака-карлик осмелился принять священное имя Джаля. Я буду краток: они совершили свое путешествие, а остальное вы знаете. Но ни одного из камней, которых желали, они не получили, так как тот камень, который носит на лбу Пастушка, был принесен ею самою.

— Затем, о дети тумана, когда у меня возникли сомнения относительно этих богов, я послал шпионов наблюдать за ними во дворце. Такими шпионами была женщина, данная в жены карлику, и ее служанки. Кроме того, я приказал схватить их черных слуг и бросить Змею, полагая, что если они имеют власть, то могут защитить своих слуг. Но, как известно, эти люди не нашли защиты. Тем временем женщины, которым я поручил следить за богами, донесли мне, что карлик вел себя как подлая собака и, когда напивался пьяным, что случалось очень часто, распевал о своих подвигах, совершенных вместе с Избавителем в других странах, хотя всего, что он говорил, они не могли мне сообщить, так как он плохо еще говорит на нашем языке.

— Когда эти рассказы дошли до моих ушей, о народ тумана, то у меня исчезли последние сомнения, но все-таки я не имел бесспорных доказательств обмана этих людей. Тогда я попросил богов просветить меня, и они исполнили мою молитву. Среди спутников этих людей была женщина, которая вчера пришла ко мне и призналась во всем. Сорок лет тому назад она убежала из нашей страны, я не знаю, по какой причине, унеся с собою наши тайны. Она рассказала этим людям легенду о наших богах и научила их, каким способом можно обмануть нас и достать те красные камни, которых они хотели. Но теперь сердце ее раскаивается в совершенном ею зле, и я представлю ее вам, чтобы вы могли судить обо всем сами. Вывести вперед эту женщину!

После слов Нама наступило молчание, и вся масса народа стала нетерпеливо ждать появления свидетельницы. Два жреца вывели ее перед судьями.

— Говори, женщина! — сказал Нам.

— Я происхожу из народа тумана, — заговорила Соа, — о чем вы можете судить по моему виду и выговору. Я дочь жреца, и сорок лет тому назад, когда была молода и прекрасна, убежала из этой страны по причинам, касающимся только меня. Направившись к югу отсюда, я путешествовала в течение трех месяцев, пока не пришла в одну деревню, стоявшую на берегу могучей реки, где и прожила двадцать лет, зарабатывая себе пропитание как знахарка. В это время в деревню прибыл белый человек, жена которого, родив дочь, умерла. Я сделалась воспитательницей этой девочки. Моя воспитанница сидит теперь перед вами, и ее зовут Пастушка.

— Прошло еще двадцать лет, и я захотела вернуться на родину, чтобы умереть среди своего народа, для чего рассказала о моей стране и ее богатствах Пастушке и ее мужу Избавителю, так как боялась путешествовать одна. Затем я преступно объяснила им, как они могут выдать себя за богов народа тумана, вернувшихся согласно легенде в свою страну. Будучи жадными, они согласились на это, надеясь достать красные камни.

Соа кончила рассказ и Леонард, наблюдавший за толпою, шепнул Хуанне:

— Говорите скорее, если думаете что-либо сказать. Теперь они поражены и молчат, но в следующую минуту зашумят, и тогда…

— Народтумана, — закричала Хуанна, воспользовавшись минутой наступившего за словами Соа молчания, — вы слышали слова Нама и той, кто была моей служанкой! Они осмелились говорить, что мы не боги. Мы не снизойдем до оправданий пред вами. Но смотрите, небо накажет вас голодом, мором и междоусобной войной, которые будут свирепствовать среди вас до тех пор, пока не исчезнет весь народ. Вы умертвили наших слуг, оказали нам неповиновение, вот почему, как я уже говорила, солнце не светит и лето не приходит. Довершите ваши преступления до конца, если хотите, и заставьте богов пойти по той же дороге, по которой прошли их слуги!

— Что касается слов этой низкой рабыни, то она не сказала главного, именно, что она дочь Нама и убежала отсюда потому, что сорок лет тому назад была избрана в невесты Змею и потому достойна смерти. Еще одно слово Наму, ее отцу. Если его рассказ верен, то он сам себя осудил, так как несомненно он знал все с самого начала из уст своей дочери Соа!

— Да, зная правду, он осмелился поставить над страной богов, которых считал ложными, надеясь этим увеличить свою славу и власть, а когда это не удалось ему, то не постыдился громко заявить о своем бесстыдстве. Я сказала все, народ тумана. Теперь судите нас, и пусть судьба завершит ваш приговор, так как мы отказываемся от вас.

Хуанна кончила свою речь и отвернула лицо, пылавшее негодованием. Сила ее красноречия и красоты была настолько велика, что гробовое молчание водворилось среди ее необузданной аудитории, между тем как Соа отступила назад, а Нам, видимо, струсил.

— Это ложь, народ, — вскричал он голосом, дрожавшим от ярости и страха: — моя дочь призналась мне только сегодня утром!

Его слова вывели толпу из оцепенения; тотчас же поднялся невообразимый шум.

— Его дочь! Он говорит, что это — его дочь! Нам сознается в своих преступлениях! — кричали одни.

— Долой ложных богов! — ревели другие.

— Не трогать их: это истинные боги, которые могут наслать на нас несчастья! — говорила третья партия, среди которой Леонард заметил Олфана.

Наконец когда шум стал мало-помалу затихать, оратор старейшин снова обратился к народу:

— Народ тумана! Успокойтесь и слушайте меня! Вы избрали нас в судьи этого дела и потому должны слушаться того приговора, который мы постановим. Мы не скажем ни слова о том, боги или нет эти чужестранцы, назвавшие себя Акой и Джалем. Но если они ложные боги, то, конечно, Нам виновен вместе с ними.

Слушатели громко выразили свое одобрение, и Леонард заметил, что верховный жрец задрожал от страха.

— Однако, — продолжал оратор, — они сказали нам устами той, которая сидит перед нами, что, по их приказанию, солнце перестало светить из-за нанесенного им оскорбления. Значит, по их же приказанию, оно может и снова показаться. Поэтому пусть они нам дадут знамение или умрут, если только они смертные, потому что бессмертных мы не можем убить. Знамение это состоит в следующем: если завтра на заре туман рассеется и солнце покажется из-за той горы, тогда мы будем почитать их. Если же утро завтра будет снова холодное и туманное, то истинные они боги или ложные, но мы свергаем их с вершины статуи в бассейн, чтобы Змей рассчитался с ними или они рассчитались со Змеем. Вот наш приговор, народ тумана, и Нам приведет его в исполнение, после чего его самого будут судить.

Большинство народа громко изъявило свое одобрение приговору, а меньшинство, несогласное с первыми, молчали, не смея высказать своего мнения громко.

Тогда Хуанна снова поднялась со своего места и проговорила:

— Мы слышали ваши слова и обсудим их. Завтра на заре вы увидите нас здесь! Но помните, мы жестоко отплатим за вашу нечестность! Олфан, уведи нас отсюда!

Олфан выступил вперед со своими воинами, и процессия вернулась обратно во дворец при полном молчании народа. Во дворце они были ровно в 10 часов, как заметил Леонард по своим часам.

— Теперь давайте есть и пить, — сказал Леонард, когда они очутились одни в тронной комнате, — нам надо собрать все наши силы на завтра!

— Да, — ответила Хуанна с печальной улыбкой, — давайте есть и пить, так как завтра мы умрем.

Глава 30

ИСКУПИТЕЛЬНАЯ ЖЕРТВА ФРАНСИСКО
— Чувствуете ли вы какую-нибудь надежду на благоприятный исход? — спросила Хуанна у своих спутников, когда они закончили ужин.

— Если солнце не покажется завтра, мы умрем! — отвечал Леонард, покачав головой.

— На это мало надежды, баас, — простонал Оттер. — Сегодняшняя ночь такая же, как и предыдущие. Неудивительно, что этот народ, живя в таком климате, жесток и кровожаден.

Хуанна закрыла лицо руками и затем сказала:

— Они не говорили, что тронут вас, Франсиско, и вас Леонард, так что, быть может, вы уцелеете.

— Сомневаюсь в этом, — ответил Леонард, — да и, откровенно говоря, я предпочту умереть, если вы погибнете.

— Благодарю вас, Леонард, — ласкою произнесла она. — Но ведь это не поможет никому из нас. Что они сделают с нами? Столкнут с вершины статуи? — и она вздрогнула.

— Кажется, таково их любезное намерение, но по крайней мере нам незачем подвергаться этому, оставаясь в живых. Сколько времени действует ваш яд, Хуанна?

— Самое большое полминуты, я думаю, даже и меньше. Ты решительно отказываешься от него, Оттер? Подумай: другой конец ужаснее.

— Нет, Пастушка, — отвечал карлик, став теперь в ожидании неизбежной опасности снова храбрым, решительным и спокойным, каким он был и раньше до того времени, как принялся искать утешения в пьянстве, — нет, когда наступит время, я спрыгну в воду добровольно и попробую еще сразиться с тем великаном, который живет в воде. А теперь пойду приготовить то оружие, которым буду сражаться! — С этими словами он встал и отправился готовить свое оружие.

Франсиско последовал его примеру, желая найти место, где бы он мог спокойно помолиться, и таким образом Леонард и Хуанна очутились одни.

В течение нескольких минут он молча смотрел на нее с печальным, серьезным выражением на лице, освещенном светом факела, и глубокий стыд и раскаяние овладели им. Кровь этой девушки была на его руках, и он ничем не мог помочь ей. Благодаря своему эгоизму, он увлек ее за собою — и вот теперь наступает неизбежный конец. Он ее убийца, убийца женщины, которая для него все на свете, девушки, вверенной его попечению ее умиравшим отцом.

— Простите меня, — сказал он наконец голосом, похожим на рыдание, положив свою руку на ее пальцы.

— В чем мне вас прощать, Леонард? — ласково отвечала она. — Теперь, когда все кончено, я, оглядываясь назад, вижу, что мне надо просить у вас прощения, так как я часто обижала вас.

— Глупости, Хуанна; благодаря моему преступному безумию вам угрожает смерть в начале вашей молодости и в расцвете красоты. Я ваш убийца. Хуанна, — и он замялся немного, но затем продолжал. — Теперь мне надо высказаться, время идет; хотя я часто клялся не говорить вам об этом. Я люблю вас! — и Леонард признался, как с первого взгляда у него в сердце вспыхнула любовь к Хуанне и иссякла любовь к Джен Бич.

Едва он кончил, Хуанна медленно повернулась к нему, протянула руки и положила голову на его грудь.

В первый момент Леонард был поражен. Он едва мог верить своим чувствам. Затем, придя в себя, он нежно поцеловал ее.

Тогда Хуанна, выскользнув из его объятий, сказала:

— Слушайте, Леонард: скажите, все ли мужчины слепы или вы один составляете исключение в этом отношении? Неужели то, что мне доставляло столько мучений в последние пять или шесть месяцев, оставалось незамеченным вами? Леонард, вы не один почувствовали любовь в лагере работорговцев. Но вы быстро охладили мое безумие, рассказав мне историю Джен Бич, и, конечно, после этого я стала скрывать мои чувства даже с большим, по-видимому, успехом, чем ожидала сама. Конечно, я и теперь не уверена в том, что поступаю правильно, открывая вам их сейчас, так как, хотя вы и говорите, что Джен Бич умерла и похоронена в вашем сердце, но в один прекрасный момент она может воскреснуть. Я не верю, что люди забывают свою первую любовь, хотя и стараются по временам убедить себя в обратном.

— Нельзя ли оставить Джен, моя дорогая? — отвечал он с некоторым нетерпением, так как слова Хуанны восстановили в его памяти другую любовную сцену, разыгравшуюся среди английских снегов более семи лет тому назад.

— Я, конечно, готова оставить ее теперь и навсегда!

И она зарыдала на груди Леонарда, как испуганное дитя, затем впала в глубокий сон — или обморок. Поцеловав ее в лоб и положив в постель, он вышел в соседнюю комнату, где находились Франсиско и Оттер.

— Посмотри, баас! — сказал карлик, вынимая из-под платья какой-то предмет. Это был страшный и удивительный инструмент, составленный из двух жреческих ножей, тех самых, которые жрецы оставили, похитив двух последних поселенцев. Ручки этих ножей Оттер закрепил неподвижно при помощи ремней, причем получилось страшное оружие около двух футов длины, отточенные части которого были направлены в противоположные стороны.

— Что это такое, Оттер? — рассеянно спросил Леонард, думавший сейчас о других вещах.

— Это кушанье для крокодила; я прежде видал, что его братья ловились на эту удочку в болотах Замбези, — отвечал карлик. — Конечно, он захочет съесть меня, но я приготовил для него другое блюдо. Да! Я в одном уверен: если он пойдет на меня, то будет хороший бой, кто бы ни остался победителем.

Затем он принялся прикреплять длинный ремень к рукояткам ножей и после этого намотал его вокруг своего тела, спрятав концы ремня длиной около тридцати футов и ножи под своим платьем.

— Теперь я снова мужчина, баас, — сказал он решительно, — я покончил с пьянством и прочими глупостями, которыми занимался в часы моего безделья, а теперь пришло время сражаться. Ну, я останусь победителем, баас. Вода — мой дом и я не боюсь крокодилов, как бы велики они ни были, так как раньше убивал их. Вот ты увидишь, баас, увидишь.

— Я боюсь, что не смогу сделать это, Оттер — отвечал печально Леонард, — но желаю тебе, мой друг, удачи. Если ты выйдешь невредим из бассейна, то они будут думать, что ты действительно бог и, если ты только решишь отказаться от пьянства, можешь управлять ими до глубокой старости.

— Мне не доставит это удовольствия, если ты умрешь, баас, — отвечал карлик с тяжелым вздохом. — Клянусь тебе, баас, если я останусь жив, отомщу за тебя. Не бойся, баас. Если я буду снова богом, то убью их всех одного за другим, и когда они будут все мертвы, то убью себя и приду к тебе.

— Это очень любезно с твоей стороны, Оттер! — сказал Леонард с легким смехом; в этот момент занавес двери раздвинулся и появилась Соа в сопровождении четырех вооруженных жрецов.

— Чего тебе надо, женщина? — вскричал Леонард, инстинктивно бросаясь к ней.

— Назад, Избавитель, — сказала она, подняв руку и обращаясь к нему на диалекте сизуту, которого ее спутники не понимали. — Меня охраняют, и за моей смертью быстро последует твоя. Кроме того, тебе ни к чему убивать меня, так как я приношу надежду на жизнь той, которую ты любишь, и на твою собственную. Слушай: солнце завтра утром не покажется; уже теперь туман сгущается и будет держаться до тех пор, пока Пастушку и карлика не свергнут с вершины статуи; ты же и Плешивый будете оставлены в живых до осеннего жертвоприношения, когда вас принесут в жертву вместе с другими.

— Зачем ты рассказываешь нам это, женщина? — сказал Леонард. — Мы сами все знаем. Если у тебя нет ничего лучшего сказать, то уходи вон, предательница, чтобы мы не видели более твоего ненавистного лица.

— Мне надо еще кое-что сказать тебе, Избавитель. Я еще люблю Пастушку, как ты, а также тот Плешивый любит ее. Послушай меня: двое должны умереть на заре, но среди этих двух Пастушки не будет. Утро будет туманное, статуя высока, и только немногие жрецы увидят жертву, закутанную в черное платье… Что если найти ей заместителя, похожего на нее фигурой, ростом и чертами лица? Со стороны никто не заметит обмана.

Леонард остолбенел.

— Кого же найти? — спросил он.

Соа медленно протянула руку и указала на Франсиско.

— Вот человек! — сказала она. — Если его одеть в платье Аки, то кто отличит его от пастушки? Река и Змей не вернут обратно тех, кого они проглотили.

Леонард, пораженный ужасным предложением, взглянул на Франсиско, который стоял, не понимая ни слова из разговора Соа с Леонардом, происходившего на неизвестном ему языке.

— Скажи ему! — проговорила Соа.

— Подожди немного, — печально ответил он. — Предположим, что все уладится; что же станет с Пастушкой?

— Она будет спрятана в темнице храма в его платье и под его именем, — указала она снова на Франсиско, — пока ей не удастся убежать или вернуться снова править народом. Мой отец посвящен в этот план и не будет препятствовать его исполнению из любви ко мне, а также, если говорить откровенно, потому, что он сам находится в опасности и надеется с помощью Пастушки спасти свою жизнь, так как, пережив жертвоприношение, она будет считаться бессмертной богиней.

— И ты думаешь, что я доверю ее тебе одной, злодейка и клятвопреступница, а также нежным чувствам твоего отца? Нет, лучше ей умереть, покончив раз и навсегда со всеми страхами и мучениями!

— Я этого не говорила, Избавитель! — отвечала спокойно Соа. — Ты будешь взят вместе с ней, и если она будет жить, то ты также не умрешь. Разве этого не достаточно? Эти люди пришли взять тебя и Плешивого в темницу; они возьмут тебя и Пастушку, вот и все. Теперь поговори с ним. Быть может, он не согласится.

— Франсиско, подите сюда, — сказал серьезным тоном Леонард по-португальски и рассказал священнику все, в то время, как Соа следила за ним своими бегающими глазами. Во время разговора патер сделался мертвенно-бледен и сильно дрожал, но не успел Леонард закончить, как он оправился, и Леонарду показалось, что лицо патера озарилось сиянием.

— Я согласен, — сказал он твердо. — Таким образом мне дано будет спасти жизнь сеньоры и искупить мой грех!

— Франсиско, — пробормотал Леонард, который от волнения не мог говорить громко, — вы святой и герой. С радостью я очутился бы на вашем месте, но это невозможно.

— Кажется, здесь два героя и святых, — кротко сказал Франсиско, — но к чему говорить это? Обязанность каждого из нас умереть за нее, и я думаю, что будет гораздо лучше, если я один умру, оставя вас живым, чтобы любить и утешать ее.

Леонард задумался на одно мгновение.

— Кажется, иначе ничего не сделать, — сказал он наконец, — но Боже мой! Как я могу довериться этой женщине — Соа? Если же ей не довериться, то Хуанна умрет.

— Вы не должны беспокоиться об этом, — отвечал Франсиско, — в конце концов она любит свою госпожу; она предала нас ведь только из ревности к ней.

— Затем другой вопрос, — сказал Леонард, — как мы поступим с Хуанной? Если она угадает наш замысел, то у нас ничего не получится. Соа, пойди сюда.

Леонард сказал ей о согласии Франсиско и о своих опасениях, что Хуанна ни за что не согласится содействовать их плану.

— Я взяла с собою то, что устранит все затруднения, Избавитель, — отвечала Соа — так как предвидела их. Вот здесь, — показала она маленькую бутылочку, которую вынула из своего кармана, — та самая вода, которую Сага дала пить твоей черной собаке в ту ночь, как я убежала от тебя. Смешай немного этой воды с вином и попроси Пастушку выпить. После этого питья она впадет в глубокий сон, который будет продолжаться не меньше шести часов.

— Это не отрава? — подозрительно спросил Леонард.

— Нет, это не отрава. Какая нужда отравлять того, кто будет мертв на заре?

Тогда Леонард сделал все, что она говорила. Приготовив сонное питье, он вошел в комнату Хуанны и застал молодую девушку крепко спящей на своей большой постели. Подойдя к ней, он нежно коснулся рукою ее плеча, проговорив:

— Проснись, моя дорогая!

Она приподнялась на своей постели и открыла глаза.

— Это вы, Леонард? — спросила она. — Мне снилось, что я снова девочка и учусь в Дурбанской школе, и что пора вставать, чтобы идти в церковь. О! Я вспоминаю теперь: разве уже заря?

— Нет, дорогая, но скоро будет, — отвечал он, — выпейте, это вам придаст мужества.

Она взяла питье и осторожно выпила его.

— Какой неприятный вкус у этого питья! — сказала она и медленно откинулась на подушки, а в следующую минуту снова крепко заснула.

Леонард подошел к занавесу и позвал Соа и других. Они все вошли в комнату Хуанны, включая жрецов, которые остались близ двери, тихо разговаривая между собой и, по-видимому, не обращая внимания на то, что происходило.

— Снимите это платье, Плешивый, — сказала Соа, — я дам вам другое.

Он повиновался, и пока Соа одевала крепко спавшую Хуанну в платье священника, вынул из кармана своего платья дневник, на чистой странице которого поспешно написал несколько слов. Затем, закрыв книжку, он подал ее Леонардо вместе со своими четками.

— Пусть сеньора прочтет то, что я написал здесь, — сказал он, — но не ранее, как я умру. Дайте ей также эти четки на память обо мне. Много времени я с ними молился за нее. Быть может, после моей смерти она будет носить их, хотя она и протестантка, и иногда молиться за меня.

Леонард, взяв четки и книжку, положил их в свой карман, затем, быстро повернувшись к Оттеру, наскоро объяснил ему значение всего происходившего.

Тем временем Соа надела на Франсиско черное платье Аки. Белое платье Хуанны, он не надел: оно осталось на молодой девушке, скрытое от взоров священническим платьем.

— Кто узнает со стороны, что это не она? — торжествующе спросила Соа и затем, подавая Леонарду большой рубин, снятый со лба Хуанны прибавила:

— Это, Избавитель, принадлежит тебе. Не потеряй камень: ты много перенес, чтобы заслужить его.

Леонард, взяв камень, хотел сначала швырнуть его в усмехавшееся лицо старухи, но затем, сообразив о бесполезности такой выходки, спрятал его в карман вместе с четками.

— Пойдем! — продолжала Соа. — Ты должен нести Пастушку, Избавитель. Я скажу, что это Плешивый, которому стало дурно от страха. Прощай, Плешивый. В конце концов ты храбрый человек, и я уважаю тебя за этот поступок. Закрой капюшоном свое лицо, и если ты хочешь, чтобы Пастушка была жива, то не отвечай ни слова, что бы тебя не спрашивали; старайся также не кричать, как бы ни был велик твой страх.

Франсиско подошел к постели, на которой лежала Хуанна, и поднял над нею свою руку, как бы благословляя ее. Прошептав несколько слов молитвы или прощания, он, обернувшись, сжал Леонарда в своих объятиях, поцеловал и благословил его также.

— Прощайте, Франсиско, — сказал Леонард дрожащим голосом, — конечно, царство небесное создано для таких, как вы.

— Не плачьте, мой друг, — отвечал священник, — в этом царстве я надеюсь встретить вас и ее!

Так друзья расстались.

Глава 31

БЕЛАЯ ЗАРЯ
Подняв Хуанну на руки, Леонард вышел из ее спальни в тронную комнату, где остановился в нерешительности, не зная, что дальше делать. Соа, шедшая впереди его с факелом в руке в сопровождении четырех жрецов, подошла к той стене комнаты, у которой она лежала связанная в ту ночь, когда Оттер был усыплен Сагой.

— Плешивый в обмороке от страха: он трус, — сказала она жрецам, указывая на ношу в руках Леонарда. — Откройте тайный выход.

Один жрец выступил вперед и нажал на камень в стене, который подался, открыв достаточно широкое отверстие, чтобы просунуть руку и нажать на скрытый за стеною механизм. После этого часть стены повернулась как на шарнире, открыв ряд ступеней, ведущих в узкий коридор. Соа спустилась первая, держа в руке факел таким образом, чтобы оставить Леонарда с его ношей в тени. За нею шли жрецы, за которыми следовал Леонард. Когда последний остался в коридоре, один из них опять нажал секретный механизм и тайный выход был заперт.

— Так вот как это было сделано! — подумал про себя Леонард, тщательно наблюдавший за процедурой открывания и запирания секретного входа.

Оттер, следовавший за Леонардом, видел все это также издали. Когда стена снова стала на свое место, он обратился к Франсиско, который, сидя на постели, был погружен в молитву или размышления.

— Я видел, как они открыли отверстие в стене и прошли через него. Конечно, наши товарищи — поселенцы — прошли так же этой дорогой. Не попытаться ли и нам сделать это?

— К чему, Оттер? — отвечал священник. — Этот выход ведет только в храмовую темницу; если мы пойдем через него, то все будет открыто и главным образом этот обман! — указал он на одетое платье Аки.

— Это верно, — сказал Оттер. — Ну, в таком случае сядем на троны и будем ждать, пока они не придут за нами.

Усевшись в большие кресла, они стали ждать. Франсиско перебирал в уме молитвы, а Оттер стал петь песни о своих подвигах, главным образом о взятии лагеря рабов, чтобы «оживить свое сердце», как он объяснил Франсиско.

Через четверть часа занавес раздвинулся, и в комнату вошла толпа жрецов во главе с Намом.

— Теперь молчи, Оттер! — прошептал Франсиско, нахлобучив на лицо капюшон.

— Здесь сидят боги, — проговорил Нам, махнув своим факелом в сторону двух фигур, спокойно сидевших на своих тронах. — Сойдите, о боги, чтобы мы могли отвести вас в храм, где вы сядете на возвышенном месте, откуда можете наблюдать сияние восходящего солнца.

Оттер и Франсиско, не говоря ни слова, сошли с тронов и заняли место в носилках. Тотчас же их быстро понесли. Когда они были вне ворот дворца, Оттер выглянул из-за занавеса носилок, надеясь заметить какую-нибудь перемену в погоде, но тщетно: туман был гуще обыкновенного. У одних подземных ворот храма их встретил Олфан с воинами.

— Прощайте, королева, — шепнул король на ухо Франсиско, — я отдал бы свою жизнь, чтобы спасти вас, но мне не удалось. Но я отомщу за вас Наму и всем его слугам.

Франсиско не ответил ничего, но, поникнув головой, поспешил вперед. Вскоре они очутились в голове идола, где ни один из них еще не был ранее. Поверхность головы идола имела в окружности около восьми футов и не была ничем защищена с краев. Трона из слоновой кости, на котором сидела некогда Хуанна, не было. Вместо него стояли два деревянных стула, на которые должны были сесть жертвы. За ними стали Нам и три других жреца. Нам стал таким образом, чтобы его товарищи не видели фигуры Франсиско, которого они принимали за Пастушку.

— Держи меня, Оттер! — прошептал Франсиско. — Силы покидают меня, и я упаду!

— Закрой глаза и откинься назад; тогда ты не будешь ничего видеть. Приготовь также свое средство, так как уже пора.

— Оно готово, — отвечал священник. — Да будет прощен мне этот грех, так как я не могу перенести предстоящего ужаса живым.

Оттер ничего не ответил и принялся наблюдать за тем, что происходило внизу. Храм был окутан туманом, точно дымом, сквозь который он едва мог различить черную движущуюся массу собравшегося народа, в течение целой ночи ожидавшего здесь развязки трагедии. Шум толпы доходил до него подобно журчанью воды. За ним стояли четыре жреца в торжественном, величественном молчании, устремив глаза на серую мглу.

Это было ужасное положение, и даже такой неустрашимый человек, как карлик, почувствовал себя жутко. Что же касается Франсиско, то, отдавшись весь горячей молитве, быть может, он не так страдал, как ожидал сам.

Таким образом прошло около пяти минут. Затем снизу из тумана раздался голос, произнесший следующие слова:

— Наверху ли те, кто называют себя Акой и Джалем, жрец?

— Наверху! — ответил Нам.

— Теперь час рассвета, Нам? — продолжал тот же голос.

— Нет еще! — отвечал Нам, всматриваясь в снежный пик, возвышавшийся за храмом на тысячи футов.

Весь народ вместе с Намом стал с напряженным вниманием смотреть на восток, ожидая разрешения мучившей всех загадки, истинные ли боги были перед ними или ложные; эти минуты напряженного молчания были настолько ужасны, что Оттер, не выдержав, запел зулусскую военную песню. Громче и громче раздавался его голос, он даже стал притоптывать босыми ногами по каменной платформе, тогда как народ с суеверным ужасом смотрел на него. «Конечно, он бог, — думали некоторые, — если поет так громко перед тем, как попасть в зубы Змея».

— Он бог, — закричал один голос снизу и его повторили многие, пока наконец не водворилось молчание. Тогда и Оттер перестал петь и взглянул на небо. Увы! Рассвет наступил, но снега, покрывавшие горы, оставались бледными, как лицо мертвецов.

— Белая заря! Белая заря! — закричали в толпе. — Долой ложных богов! Бросить их Змею!

— Все кончено, — шепнул Оттер на ухо Франсиско. — Ну, принимай теперь средство и прощай, друг!

Священник, услышав это, сложил свои тощие руки и поднял к небу измученное лицо, на котором светились только глаза.

Снизу опять раздался прежний голос:

— Красная заря или белая, скажите вы, стоящие наверху!

— Теперь совсем рассвело, и заря белая! — ответил Нам.

— Скорей! — шепнул Оттер Франсиско.

Тогда священник поднес к своим губам руку, как бы желая принять свое смертоносное средство, но, спустя мгновение опять опустил ее, со вздохом шепнув Оттеру: «Не могу, это смертный грех. Они должны убить меня, а я сам не могу!»

Но прежде чем карлик успел что-либо сделать, природа, более снисходительная, чем его совет, сделала для Франсиско то, что он не решался сам сделать. Внезапно он впал в бесчувственное состояние: лицо его покрылось смертельной бледностью, и он медленно опрокинулся назад. Нам поспешил поддержать его и, зная, что Франсиско дурно, стал держать его за плечи.

— Заря белая! Вы видите это вашими глазами! — раздался голос снизу. — Вы, стоящие наверху, столкните вниз ложных богов, согласно приговору народа тумана.

Оттер, услышав это, понял, что настала пора ему действовать. Быстро оглянувшись, он увидел, что Нам и другой жрец схватили бесчувственное тело Франсиско, уже готовые сбросить его вниз, а два других жреца протянули руки к нему самому. Едва они успели коснуться карлика, как он, схватив ближайшего из жрецов за туловище своими могучими руками, прыгнул вместе с ним вниз, со словами «пойдем вместе!»

Жрец издал отчаянный крик, и толпа с удивлением увидела, как карлик и его жертва исчезли в бушующей воде. Вслед за ними полетело безжизненное тело Франсиско с быстротою стрелы в воду, где и исчезло навеки.

Между тем Оттер выпустил жреца из своих железных объятий и, плывя под водой, направился прямо к северной стороне бассейна, где, как он заметил, было менее быстрое течение и где скалистый берег, свешиваясь над водой, скрывал его от взоров сидевших наверху людей. Схватившись за выступ скалы, он перевел дыхание и осмотрелся: все было хорошо, он не был ранен. Жрец, который был тяжелее, упал первый и защитил его от удара о поверхность воды.

— Здесь, — сказал сам себе Оттер, — я могу пробыть несколько часов и меня никто не увидит. Но еще надо иметь дело со Змеем, — и он, поспешно схватив оружие, сделанное им из двух ножей, распутал часть ремня, который был закреплен вокруг его туловища. Затем он снова оглядел поверхность воды. В самом центре бассейна, где вода образовала водоворот, еще было видно крутившееся тело жреца, но Франсиско он нигде не заметил.

«Ну, если отец крокодилов здесь и проснулся, то сейчас, конечно, получит свою добычу, — подумал Оттер. — Надо ждать здесь и посмотреть, что будет».

В это время сверху раздался такой оглушительный шум толпы, занимавшей амфитеатр, что на несколько мгновений им был заглушен даже рокот бушевавшей воды.

«Что это там произошло?» — подумал Оттер.

Причина шума была в том, что внезапно белая заря сменилась красной и пики гор окрасились в пурпур. Многие стали кричать, что казненные были истинные боги. Но Нам ловко уверил их, что чудо оттого и произошло, что когда казнили обманщиков, настоящие боги сняли свое проклятие с народа тумана и дают свет.

С этим объяснением одни согласились, другие нет, но открытого протеста не было высказано, и собрание разошлось в беспорядке. Только жрецы и несколько любопытных остались у краев бассейна, чтобы наблюдать, что происходило в его глубине.

Тем временем Оттер увидел то, что заставило его забыть о странном шуме наверху. Оглядев окружности скалистой стены бассейна, он увидел круглое отверстие пещеры, расположенной непосредственно под основанием идола и имевшей в диаметре около восьми футов. Нижний край этой пещеры находился выше уровня воды в бассейне дюймов на шесть; оттуда текла тонкая струя воды. Из отверстия пещеры показалось гигантское ужасное пресмыкающееся — предмет поклонения народа тумана. Нырнув с необыкновенной быстротой в глубину, оно снова появилось на поверхности воды близ тела жреца, который готов был уже пойти ко дну. Подняв над водою свою страшную голову и разинув ужасную пасть с могучими челюстями, чудовище схватило жертву за середину туловища и исчезло под водой. Оттер видел затем, как пресмыкающееся исчезло со своей добычей в пещеру.

Глава 32

КАК ОТТЕР СРАЖАЛСЯ СО ЗМЕЕМ
Тщательно прячась за выступами скалистых стен бассейна и держа в руке длинный нож, Оттер подплыл к отверстию пещеры. Здесь он заметил по течению воды, что главный поток входил в бассейн ниже пещеры, а последняя была лишь второстепенным каналом, через который река текла во время разлива.

Поднявшись на руках в устье пещеры, Оттер быстро скользнул вовнутрь, чтобы не быть замеченным со стороны амфитеатра. Впрочем, так как его одежда почти вся была смыта водою, его черное тело никто не смог бы заметить на темном фоне скал.

Очутившись внутри пещеры в совершенной темноте, Оттер, благодаря своей способности, нередко встречающейся у дикарей, видеть в темноте, вскоре мог удовлетворительно ориентироваться в пещере. Последняя имела вид трубы, пробитой течением воды в твердой скале. На дне ее струился поток воды не глубже шести дюймов, по обоим сторонам которого лежали мелкие камни, или, скорее, крупный песок. Как далеко шла пещера, он пока не мог разглядеть, а также не заметил и ее страшного обитателя, хотя на песчаном дне пещеры заметны были громадные следы лап пресмыкающегося и в воздухе стоял отвратительный запах.

— Куда же этот дьявол ушел? — подумал Оттер. — Он должен быть близко, а между тем я не вижу его. Быть может, он лежит где-нибудь дальше, — и, продвинувшись на шаг или два, он начал всматриваться во мрак пещеры.

Теперь он заметил кое-что, сначала ускользнувшее от его глаз. Это был странный камень, лежавший на дне пещеры футах в восьми от ее входа и имевший высоту футов в шесть над ложем ручья, протекавшего по дну пещеры.

— Должно быть, здесь крокодил спит! — размышлял Оттер, продвигаясь еще немного вперед и разглядывая камень, а в особенности какой-то треугольный предмет, лежавший на нем и еще что-то под ним.

— Должно быть, это другой камень, — подумал опять Оттер, — но отчего же он не унесен водой и что это под ним? — и он сделал еще шаг вперед. Оттер всмотрелся в этот предмет и чуть не упал от ужаса, когда увидел, что то, что он принимал за второй камень, было головой жителя вод; у него светились мрачным огнем два страшных глаза. Под ним лежало тело того жреца, которого Оттер увлек за собой в бассейн.

— Может быть, я подожду, пока он съест его! — размышлял карлик, знавший привычки крокодилов. — После этого я нападу на него, когда он заснет после еды, — и остановившись на этой мысли, он продолжал стоять, наблюдая за зеленым огнем, вспыхивавшим и угасавшим в глазах чудовища.

Сколько времени стоял так Оттер, он сам не знал; только после нескольких минут ожидания он стал сознавать, что эти глаза приобрели над ним власть, притягивая его к себе какой-то неведомой силой.

Пораженный ужасом, он хотел убежать, чтобы скрыться от этих дьявольских глаз. Увы! Было слишком поздно!

В отчаянии Оттер упал на песок и закрыл со стоном свое лицо руками.

— Это дьявол с колдовством в глазах! — подумал он. — Как мне, простому карлику, сражаться с царем дьяволов, принявшим вид крокодила?

Даже теперь, когда он не смотрел на крокодила, Оттер чувствовал, что глаза чудовища притягивали его к себе. Однако мужество и рассудок снова вернулись к карлику.

— Оттер, — сказал он сам себе, — если ты будешь лежать так, то колдовство скоро сделает свое дело. Этот дьявол проглотит тебя, как кобра птицу. Да, он проглотит тебя, и его желудок будет твоей могилой. Это неподходящий конец для того, кого называли богом. Подумай только: если бы твой господин, Избавитель, увидел тебя, скорчившегося здесь, как жаба перед змеей, как он стал бы смеяться: «О! Я считал храбрым этого человека; он сам говорил много о том, как он будет сражаться с жителем вод, а теперь я вижу, что он — подлая собака и трус».

Карлику казалось, что эти слова действительно говорил ему Леонард, смеявшийся над его трусостью.

Вскочив на ноги, Оттер крикнул:

— Никогда, баас! — так громко, что эхо отразило слова от стен пещеры. После этого с ножом в правой руке он бросился на своего врага.

Крокодил, ждавший, что он упадет без чувств, подобно всем жертвам, на которых он устремлял свой ядовитый взгляд, услышал этот крик и пробудился из своего кажущегося оцепенения. Он поднял голову, огонь запылал в его мрачных глазах; его длинное туловище начало шевелиться. Все выше и выше он поднимал свою голову, наконец быстро сполз с камня и двинулся навстречу карлику, ступая так тяжело, что пещера, казалось, дрожала под ногами чудовища.

Оттер снова вскрикнул от ярости и страха, и этот звук, казалось, привел животное в еще большую ярость.

Оно разинуло свою гигантскую пасть и продвинулось вперед, по-видимому, чтобы схватить карлика, но последний сделал быстрый прыжок и всунул двойной нож прямо в раскрытую пасть чудовища, направив один конец своего оружия к мозгу крокодила, а другой вонзив в язык. В ту же минуту Оттер почувствовал, что челюсти гигантского пресмыкающегося сомкнулись, не причинив, впрочем, вреда его руке, так как между его зубами были большие промежутки, в один из которых и попала рука Оттера. После этого Оттер бросился на песок и лег, оставив нож в пасти чудовища.

Сначала оно затрясло своей страшной головой: Оттер наблюдал, еле дыша, причем от зловонного дыхания чудовища ему чуть не стало дурно. Дважды оно открывало свою пасть, но тотчас же вынуждено было сомкнуть челюсти.

— Ну, теперь он раздробит меня на куски своим хвостом! — подумал Оттер, но чудовище в агонии, казалось, забыло о существовании своего врага. Оно билось на полу пещеры, тяжело дыша и, наконец, быстро кинулось вон из пещеры, увлекая за собою карлика, у которого к поясу был прикреплен один конец длинного ремня, привязанного, как мы уже говорили, к рукояткам ножей. При этом движении крокодила весь ремень распутался, и карлик, несколько раз перевернувшись и ударившись о стены пещеры, которые были, к счастью, гладкими, очутился вместе с крокодилом в глубине бассейна.

Если бы на месте карлика был другой человек, то, конечно, он бы погиб, но карлик мог плавать, как рыба, или, лучше сказать, как то животное, именем которого был назван.

Дважды раненое чудовище опускалось на дно бассейна на страшную глубину, увлекая карлика за собой. Кровь била ключом изо рта и ноздрей пресмыкающегося, окрашивая воду.

Крокодил нырнул в третий раз к устью одного из подземных русл реки, и здесь Оттер обрадовался тому, что был привязан к крокодилу, так как, уже утомившись, он бы сам не смог преодолеть силы течения воды.

Наконец животное снова показалось на поверхности воды, и Оттер взглянул вверх, где увидел массу народа, наблюдавшего за ними с большим волнением. Впрочем, Оттер не имел возможности долго заниматься наблюдениями, так как в это время крокодил впервые сообразил, что человек вблизи него был причиной его страданий. Своими челюстями он не мог кусаться и старался ударить карлика хвостом, но Оттер нырнул, избегая удара. Дважды карлику удался этот маневр, но на третий раз он почувствовал, будто его тело разлетелось на куски от страшного удара и глаза выскочили из орбит; вслед за тем он потерял сознание.

Очнувшись, Оттер увидел себя на дне пещеры, рядом с ним лежал Змей — мертвый, скорченный в страшных предсмертных судорогах. Очевидно, при последнем издыхании крокодил устремился в пещеру, где он жил в течение столетий, увлекая за собой и Оттера.

Карлик взглянул снова на мертвое чудовище, и сердце его забилось от гордости: перед ним лежал распростертым ужас народа тумана, его бог, убитый благодаря его ловкости и отваге.

— Если бы баас мог видеть это! — подумал карлик. — Увы! Он не может этого сделать!

Затем Оттер, оторвав почти перетертый между челюстями крокодила конец ремня, захватил с собой его, оставив ножи в пасти чудовища, откуда их было невозможно вытащить — так глубоко вошли они в кости и мускулы головы пресмыкающегося. Обмыв раны в воде, Оттер решился найти другой выход из пещеры, чтобы выйти на свежий воздух, где бы он мог дождаться наступления вечера. Он боялся, что люди, толпившиеся у краев бассейна, увидя его, закидают стрелами. Сообразив, что вода в пещере должна была иметь какой-либо вход, Оттер пошел во мраке, прислушиваясь к журчанию. На своем пути он все время натыкался на груды костей, остатки жертв, пожранных чудовищем в течение многих лет. Среди этих страшных следов пиршества оказался еще совершенно целый скелет, одетый в платье жреца. По-видимому, человек этот умер не более пяти недель назад. Увидев на скелете совершенно целый костюм из козьего меха, Оттер, дрожавший от холода, поспешил надеть его на себя. Под платьем скелета лежал какой-то мешок, сделанный из бычьей кожи.

— Быть может, он прятал здесь свою пищу, — подумал Оттер, — хотя, вряд ли кто-либо, собираясь посетить жителя вод, стал бы запасаться пищей. Однако теперь она, конечно, испортилась, и мне лучше уйти отсюда. Только коршун может оставаться дольше в этом жилище смерти! — и Оттер поспешил вперед, держась рукой за стенки пещеры, в которой царил совершенный мрак. Карлик боялся двух вещей; упасть в какую-нибудь расщелину пещеры, а во-вторых, опасался встречи с другим крокодилом: — «Без сомнения», — думал Оттер, — дьявол был женат».

Но Оттер не попал ни в расщелину, и не встретил другого крокодила: очевидно, житель вод был старый холостяк.

После получасовой ходьбы карлик, к своей необычайной радости, заметил перед собой свет, на который и бросился вперед, вскоре очутившись на противоположном от входа конце пещеры, почти совершенно загроможденном глыбами льда, между которыми журчала вода. Проползя скважинами между льдин, он очутился на краю непроходимой пропасти в задней части города, а перед ним поднимался к небу громадный ледник, от которого ярко отражалось солнце.

Глава 33

В ЗАПАДНЕ
За несколько часов до того, как Оттер очутился на свежем воздухе после победы над крокодилом, Леонард был в совершенно ином месте, а именно, в секретном коридоре дворца с Хуанной на руках, сопровождаемый Соа, которая вела его неизвестно куда.

Пройдя через различные туннели и после многочисленных поворотов, которые Леонард постарался запомнить, Соа привела его наконец в комнату, пробитую в скале и, очевидно, предназначенную служить для них прибежищем, так как в ней стояла кровать, покрытая меховыми одеялами, и стол, на котором стояли кушанья. По знаку Соа Леонард положил Хуанну на постель, после чего старуха поспешила накрыть ее лицо одеялом от посторонних взоров. Леонард почувствовал, что его захватили сзади, и в то время, как два жреца держали его за руки, третий, по указанию Соа, отбирал от него револьвер и охотничий нож.

— Ты, подлая собака, — сказал Леонард Соа, — берегись, я тебя убью!

— Убить меня, Избавитель, значило бы — убить себя самого и кое-кого другого. Эти вещи взяты от тебя потому, что такие игрушки не для капризных детей. Обыщи его карманы! — прибавила она, обращаясь к четвертому жрецу.

Последний исполнил ее приказание и выложил все, что имел Леонард при себе, на стол; часы, дневник Франсиско и его четки, большой рубин и наконец кусочек яда, завернутый в лоскуток козлиной кожи. Соа взяла последний предмет и, осмотрев его, произнесла:

— Как, Избавитель, ты позаимствовал лекарство, которое принесет тебе мало счастья, если ты примешь его? — и подойдя к маленькой нише, сделанной в стене комнаты, она взяла что-то оттуда; Леонард узнал мешочек, который Хуанна прятала в своих волосах.

— Теперь ты не можешь причинить себе вреда! — сказала Соа по-португальски. — Позволь сказать тебе еще одну вещь: пока ты будешь спокоен, все пойдет хорошо, но если ты сделаешь попытку убежать или причинить кому-либо из нас насилие, тогда тебя свяжут и поместят отдельно и этим ты навлечешь смерть на Пастушку. Остерегайся же этого, белый человек, и веди себя смирно, вспомни, что теперь пришел мой черед, и ты вполне в моей власти!

— Я понимаю это, мой почтенный друг! — отвечал Леонард, стараясь овладеть собой. — Но не знаю, на что ты намекаешь, да я и не забочусь ни о чем, лишь бы известная особа находилась в безопасности!

— Не бойся, Избавитель, она в безопасности. Как ты хорошо знаешь, я ненавижу тебя, и если оставила в живых, так только потому, что без тебя она могла бы умереть. Поэтому не опасайся за нее, не делай никакой попытки насилия по отношению ко мне или моему отцу, когда мы одни будем посещать тебя, так как все устроено таким образом, что место нахождения Пастушки не может быть никем открыто, и тот момент, когда ты поднимешь против нас руку, будет началом ее гибели. А теперь я должна оставить тебя, чтобы посмотреть, что делается в храме. Если она проснется прежде чем я вернусь, постарайся не пугать ее. Прощай! — и Соа оставила комнату вместе с сопровождавшими ее жрецами; тяжелая дверь захлопнулась за ними.

После этого Леонард взял со стола свои вещи и положил их снова в карманы, за исключением револьвера и ножа, которые были унесены Соа. Затем, отодвинув одеяло с лица Хуанны, стал смотреть на молодую девушку. Она спала глубоким и безмятежным сном; даже улыбка играла на ее лице. Тяжело вздохнув, Леонард стал осматривать комнату, в которой они находились. В ней было двое дверей, — одна, через которую они вошли, и другая — такой же прочности. Ниша, из которой Соа взяла яд, была открыта. В сущности, то была не ниша, а сквозное отверстие в скале, имевшее вид амбразуры, обращенной узкой частью внутрь комнаты. Это отверстие привлекло внимание Леонарда своей необычной формой и также потому, что через него к нему доносились какие-то звуки. Прежде всего Леонард различил шум текущей воды;затем до него донеслись голоса толпы, то усиливающиеся, то замолкавшие. Наконец он понял, где они находились. Они, очевидно, были спрятаны в стене храма в непосредственной близости от бассейна, лежавшего перед храмовым колоссом, а крики, доносившиеся до него, издавал народ, следивший за судьбой Оттера и Франсиско.

В течение часа раздавались голоса, за которыми наконец последовало молчание, прерываемое только журчанием воды.

Тогда Леонард, догадываясь о печальной судьбе, постигшей Оттера и Франсиско, с тяжелым сердцем, полный самых мрачных дум, взял стул и сел вблизи постели Хуанны.

Молодая девушка еще спала под влиянием сонного питья. Наконец бледное лицо ее покрылось краской, она открыла глаза и села на постели.

— Где я? — спросила она, недоумевающе оглядываясь вокруг. — Это не та постель, на которой я раньше спала. О! Все кончено?

— Успокойтесь, дорогая, я с вами! — сказал Леонард, взяв ее за руку.

— Я это вижу. Но где же другие, и что это за ужасное место? Разве мы заживо похоронены, Леонард? Это место похоже на могилу!

— Нет, мы только в плену. Подите сюда, скушайте и выпейте сначала что-нибудь; тогда я расскажу вам все!

Она встала и впервые обратила внимание на свое платье.

— Что это? Это платье Франсиско! Где же он сам?

— Кушайте и пейте! — повторил он.

Она машинально исполнила его просьбу, смотря в его лицо удивленными и испуганными глазами.

— Теперь, — произнесла она, — скажите мне. Я не могу выносить этого дольше. Где Франсиско и Оттер?

— Увы! Хуанна, они умерли! — ответил он торжественно.

— Умерли! — простонала она, ломая руки. — Франсиско умер! Но почему же мы еще живы?

Леонард рассказал весь план спасения, придуманный Соа.

Выслушав это, Хуанна вскочила на ноги и устремила на собеседника свои сверкающие глаза.

— Как вы смели сделать это? — вскричала она. — Кто дал вам право на это? Я считала вас мужчиной, а теперь вижу, что вы трус!

— Хуанна, — сказал Леонард, — вам не к чему говорить так. Все было сделано ради вас, а не для кого-либо другого!

— О, конечно, вы так говорите, но я думаю, что вы сговорились с Соа умертвить Франсиско с целью спасти вашу собственную жизнь. Между нами все кончено. Я больше никогда не буду разговаривать с вами!

— Вы можете сделать это, если вам угодно, — отвечал Леонард, почувствовав крайнее раздражение, — но я буду говорить с вами. Смотрите, вы сказали мне слова, за которые, будь вы мужчиной, я постарался бы отомстить вам, но так как вы женщина, то я могу только ответить на них, а затем умываю руки. Вы должны узнать, когда к вам вернется здравый смысл, что я с радостью занял бы место Франсиско. Но это было невозможно, так как если бы я вздумал надеть на себя платье Аки, то меня тотчас же узнали бы и вы поплатились бы за мое безумие. Мы все хорошо понимали это, поэтому, посоветовавшись, решились сделать так, как я уже вам говорил. Я согласился на то, чтобы вас перенесли сюда с тем только условием, что буду сопровождать вас для вашей же безопасности. Ну, а теперь я сожалею об этом: лучше бы мне пойти вместе с Франсиско. Тогда, быть может, я нашел бы покой вместо тех обидных слов и упреков. Впрочем, не бойтесь, вероятно, я скоро последую за ним. Я знаю, что вы любили этого человека, этого героя; знаю также, что вы, случайно или намеренно, сделали все, чтобы, влюбив его в себя, нарушить покой его души. Поэтому я извиняю ваше поведение, которое при всем моем снисхождении, сделалось совершенно невыносимым!

Он замолк и посмотрел на нее, сидевшую на краю постели с закушенными губами и поглядывавшую на него с выражением любопытства на лице, на котором отражались по очереди скорбь, гордость и гнев. Даже в этот момент Хуанна думала не о Франсиско и его жертве, а о человеке, перед которым она сидела и которого она никогда так не любила, как теперь, когда он говорил с нею так горько, платя ей ее же монетой.

— Я не могу состязаться с вами в резкости и грубости, — сказала Хуанна, — поэтому и не буду возражать вам. Однако, быть может, когда к вам вернется рассудок, то вы вспомните, что моя жизнь касается только меня и что я никому не давала позволения спасать ее за счет другого.

— Что сделано — то сделано! — отвечал мрачно Леонард, раздражение которого еще больше усилилось. — В другой раз я не буду делать ничего подобного без вашего согласия. Кстати, мой бедный друг просил вам передать эти вещи! — и он подал ей четки и дневник. Он написал кое-что для вас на последней странице книжки и просил вас, если вам удастся избежать смерти, взять эти вещи на память о нем и не забывать его в ваших молитвах!

Хуанна взяла дневник и, повернув его к свету, открыла наугад. Первое, что бросилось ей в глаза, было ее собственное имя, так как в дневнике заключалось изложение чувств священника к Хуанне со дня их первой встречи и благочестивых стараний его преодолеть свою слабость. Поспешно перечитав дневник, она открыла наконец последнюю страницу, где Франсиско признавался в своей любви к ней, которую он должен был скрывать из-за своего сана.

Хуанна расплакалась, читая предсмертные строки несчастного. Как раз в это время открылась дверь, и в комнату вошел Нам в сопровождении Соа.

— Избавитель, — сказал престарелый жрец, лицо которого и смущенные глаза носили отпечаток различных чувств, — и ты, Пастушка; я пришел, чтобы поговорить с вами. Как видите, я один, за исключением этой женщины, — указал он на Соа, — но если вы сделаете какое-либо насилие над ней, это послужит сигналом для вашей смерти. С большим трудом и немалым риском для самого себя я спас жизнь Пастушки, устроив так, что вместо нее был принесен в жертву белый человек, ваш спутник!

— Жертвоприношение было совершено? — прервал его Леонард, сгоравший от любопытства, узнать, что случилось.

— Я буду откровенен с тобой, Избавитель, — ответил верховный жрец, которому Хуанна перевела вопрос Леонарда. — Я знаю теперь, что Пастушка и карлик не боги, а такие же смертные, как и мы; ты знаешь, что я осмелился оскорбить истинных богов, подменив избранную ими жертву. Жертвоприношение было совершено, но с такими знамениями, что я поставлен в тупик. Народ тумана поражен также, и никто не знает, что и думать обо всем этом. Белый человек, твой спутник был сброшен в бесчувственном состоянии в воду, когда показалась заря, бывшая серой; карлик же, твой слуга, не дожидаясь того, чтобы его столкнули, сам прыгнул вниз, увлекши за собой одного жреца!

— Браво, Оттер! — вскричал Леонард. — Я знал, что ты умрешь молодцом.

— Он умер действительно молодцом, Избавитель! — сказал со вздохом Нам. — Таким молодцом, что многие клянутся, что он бог, а не человек. Едва они исчезли в воде, — продолжал жрец, — как произошло такое чудо, о котором никогда не было слышно в нашей стране: белая заря превратилась в красную, быть может, потому, как я крикнул для успокоения народа, что ложные боги встретили свою гибель.

— В таком случае истинные боги должны быть удивительно слепыми, — заметила Хуанна, — видя, что я, которую ты осмеливаешься назвать ложной богиней, еще жива!

Этот аргумент заставил Нама замолкнуть на одно мгновение, однако он нашелся, что ответить Хуанне.

— Да, Пастушка, ты еще жива, — сказал он со странным ударением на слове «еще». — И если вы не будете безумствовать, — продолжал он, — то долго останетесь в живых оба, так как я вовсе не желаю вашей крови, стараясь провести в мире мои последние дни. Слушайте же конец моего рассказа. Пока народ с изумлением наблюдал за изменением зари, оказалось, что карлик, твой слуга, Избавитель, не был мертв в воде. Да! Можно было видеть, Избавитель, как громадный житель вод носился туда и сюда по бурлившей воде, а вместе с ним карлик, которому Змей не причинил никакого вреда. Как этот человек мог плавать вместе со Змеем, этого никто не может сказать!

— Браво, Оттер! — снова произнес Леонард, обдумывая про себя объяснение чуда, которое он, конечно, не хотел открыть Наму. — Ну, чем же все кончилось?

— Этого никто не знает, Избавитель! — сказал в недоумении жрец. — Наконец житель вод опустился на дно вместе с карликом, но затем снова всплыл и вошел в пещеру, в свое жилище. Изо рта его шла кровь. Но вошел ли карлик вместе с ним, или нет, я не могу сказать, так как никто не мог этого разглядеть, а отважиться и войти в пещеру, чтобы узнать правду, никто не смеет!

— Мертв он или жив, но он хорошо сражался! — сказал Леонард. — А теперь, Нам, что тебе надо от нас?

Этот вопрос, казалось, немного смутил жреца: он не мог прямо сказать о причине своего посещения, заключавшейся в том, чтобы разлучить Леонарда и Хуанну, по возможности, не применяя насилия.

— Я пришел сюда, Избавитель, — отвечал он, — рассказать вам, что случилось.

— То есть, — заметил Леонард, — сказал мне, что ты умертвил моего лучшего друга и того, кто у вас был ранее богом. Благодарю тебя, Нам, за эти новости, а теперь я беру на себя смелость спросить, какие у тебя дальнейшие намерения относительно нас?

— Поверь мне, Избавитель, я хочу спасти вашу жизнь. Если другие были принесены в жертву, то в этом не моя вина: в настоящее время страна в смятении и полна самых тревожных слухов. Я не знаю сам, что может случиться в течение ближайших дней, а пока вы должны оставаться здесь. Это жалкое место для жилья, но зато тайное и безопасное. Впрочем, здесь еще другая комната, которой вы можете пользоваться; быть может, ты уже видел ее? — и положив руку на что-то, казавшееся задвижкой, Нам открыл вторую дверь, которая вела в комнату несколько большего размера.

— Посмотри, Избавитель, — продолжал жрец, делая шаг вперед, чтобы войти в комнату, и затем отступая назад, как бы желая из учтивости дать пройти вперед Леонарду, который почти машинально вошел, совершенно забыв о характере своего хозяина и о назначении этого жилища. Когда же он вспомнил об этом и, быстро повернувшись, хотел уйти назад, тяжелая дверь с шумом захлопнулась перед самым его лицом, и он остался в западне.

Глава 34

ПОСЛЕДНИЙ АРГУМЕНТ НАМА
Одно мгновение Хуанна стояла в безмолвном изумлении: проделка Нама была совершена так быстро, что она едва могла осознать ее результат.

— Теперь, Пастушка, — начал вкрадчиво Нам, — мы можем свободно поговорить, так как слова, которые я скажу, не годится слушать посторонним ушам!

— Мерзавец, — отвечала она с негодованием, но затем, понимая бесполезность упреков и резкостей, прибавила: — говори, я слушаю тебя!

Нам рассказал свой план выдать ее замуж за короля.

— Народу мы объявили, — закончил он, — что ты была богиней, но из любви к Олфану отказалась на время от своей божественности и облеклась во плоть, чтобы провести немного лет с тем, кого ты полюбила!

— В самом деле, — сказала Хуанна, — а что, если я откажусь подчиниться этому плану, который, я думаю, мог выйти только из головы женщины?! — и она указала на Соа.

— Ты права, Пастушка, — ответила Соа, — я составила этот план, чтобы отомстить, — прибавила она пылко, — тому белому вору, который любит тебя; пусть он увидит тебя отданной другому, дикарю!

— Но разве ты никогда не думала о том, Соа, что я могу иметь свои собственные желания?

— Конечно, но даже прекраснейшая из женщин не может всегда иметь то, что ей случится пожелать. Знай, Пастушка, что все должно быть сделано так ради тебя самой и ради моего отца. Олфан любит тебя; в эти смутные времена отцу и жрецам необходимо приобрести поддержку короля, расположение которого будет приобретено в тот же день, когда он получит надежду на тебя. Наконец для тебя самой, Пастушка, хотя бы ты и желала выйти замуж за человека твоего племени, лучше стать королевой, чем погибнуть жалким образом!

— Я думаю иначе, Соа, — спокойно ответила Хуанна, понимавшая, что ни жалобы, ни просьбы не помогут ей, — я предпочту умереть! — и она протянула руку к своим волосам, но остановилась, не найдя там яда.

— Ты предпочитаешь умереть, Пастушка, — сказала с холодной усмешкой Соа, — но это не так-то легко сделать; я отобрала у тебя во время сна яд!

— Я могу уморить себя голодом, Соа! — сказала с достоинством Хуанна.

— Это потребует времени, Пастушка, а сегодня ты станешь женой Олфана! Конечно, необходимо, чтобы ты сама дала согласие на брак с ним, так как этот вождь в своем безумии объявил, что он может жениться на тебе, только получив согласие из твоих уст и в присутствии свидетелей!

— В таком случае я боюсь, что этот брак не состоится! — сказала Хуанна с горьким смехом, чувствуя омерзение к этой негодной женщине, которая, в своей необузданной любви, хотела спасти жизнь своей госпожи ценою ее позора.

Между тем Соа сказала, что если она не исполнит ее плана, умрет Избавитель! — с этими словами жрец и его дочь оставили Хуанну одну. Несколько долгих часов провела молодая девушка в мрачной комнате, до которой, кроме журчанья воды, не доходило никаких других звуков.

В эти часы перед ней пронеслись все приключения, испытанные ею в течение последних шести месяцев; но ужас всего перенесенного бледнел перед тем, что еще ждало ее впереди. День проходил с томительной медлительностью; когда начали сгущаться ночные тени, к ней снова вошел Нам в сопровождении Соа.

— Мы пришли, Пастушка, за ответом! — произнес жрец, вставляя в стенную скобу принесенный им светильник. — Соглашаешься ли ты или нет взять в супруги Олфана?

— Не соглашаюсь! — ответила Хуанна.

— Подумай еще, Пастушка!

— Я думала, и вот мой ответ!

При этих словах Хуанны Нам схватил ее руку, говоря:

— Поди сюда, Пастушка; я тебе покажу кое-что! — и он подвел ее к той двери, которая вела в комнату Леонарда. В то же самое время Соа, погасив светильник, оставила комнату, заперев за собою дверь, так что Нам и Хуанна остались в полном мраке.

— Пастушка, — сурово сказал Нам, — ты сейчас увидишь того, кого называешь «Избавителем»; но помни, если ты крикнешь или даже скажешь громко одно слово, он умрет!

Хуанна не ответила ничего, хотя сердце ее тревожно забилось. Прошло пять или более минут, и внезапно в верхней части двери, ведущей в комнату Леонарда, образовалось отверстие, через которое Хуанна могла видеть то, что делалось в соседней комнате, сама при этом оставаясь невидимой, так как там было светло, а она находилась в полном мраке. Вот что увидела Хуанна в соседней комнате: между пятью жрецами лежал на полу связанный Леонард рядом с каким-то отверстием. Шагах в двух от двери стояла Соа, на которую жрецы устремили глаза, видимо, ожидая ее приказания.

Когда Хуанна посмотрела на эту сцену, отверстие в двери снова закрылось, и Нам проговорил:

— Ты видела, Пастушка, что Избавитель связан; видела также отверстие в полу тюрьмы. Тот, кого бросят в это отверстие, Пастушка, попадет в пещеру Змея, откуда нет возврата ни для кого. Через это отверстие мы бросаем пищу жителю вод в известное время года, когда нет жертвоприношений. Выбирай, Пастушка, одно из двух: или добровольно выйди замуж за Олфана сегодня ночью, или смотри, как на твоих глазах Избавитель будет брошен Змею. В последнем случае все равно выйдешь замуж за Олфана, хочешь ли ты этого, или нет, — все равно. Что ты скажешь на это, Пастушка?

Хуанна, подумав немного, решилась еще сопротивляться, думая, что вышеописанная сцена была проделана только для того, чтобы испугать ее.

Тогда Нам, открыв отверстие в верхней части двери, шепнул одно слово на ухо Соа, которая в свою очередь, отдала какое-то приказание жрецам. Хуанна увидела, что связанного Леонарда положили вблизи отверстия в полу так, что его голова свесилась внутрь этого отверстия и одного движения достаточно было, чтобы он был сброшен вниз, в пещеру Змея.

— Развяжите его, — слабо произнесла Хуанна, — я выхожу замуж за Олфана!

Выступив вперед, Нам снова шепнул что-то Соа, после чего та приказала жрецам оттащить в сторону Леонарда, те исполнили это с видимой неохотой. В то же время дверное отверстие опять закрылось.

— Я сказала «развяжите его», — повторила Хуанна. — А он лежит на полу, как срубленное дерево, не имея возможности пошевелиться!

— Нет, Пастушка, — возразил Нам, — быть может, ты раздумаешь, и тогда придется его снова связать, а это сделать не так-то легко, так как он силен и отважен. Слушай, Пастушка: когда Олфан придет просить твоей руки, ты не должна говорить ему ничего о том человеке; он его считает мертвым. Если же ты хоть слово скажешь о нем, то он сейчас же умрет. Ты поняла меня?

— Понимаю, — отвечала Хуанна, — но, по крайней мере, надо снять повязку с его рта!

— Не бойся, Пастушка, это будет сделано после того, как ты поговоришь с Олфаном. А теперь скажи, когда тебе угодно будет принять его?

— Когда хочешь. Чем скорее все будет кончено, тем лучше!

— Хорошо! Дочь моя, — обратился Нам к Соа, только что вошедшей в комнату. — Зажги, пожалуйста, огонь и попроси короля Олфана, который ждет за дверью!

Соа пошла исполнять приказание своего отца, а Хуанна, будучи не в силах совладать с охватившим ее ужасом, опустилась на кровать, закрыв руками лицо. На мгновение в комнате водворилась тишина; затем дверь снова открылась, и перед Хуанной появился король Олфан, сопровождаемый Соа.

— Берегись, Пастушка, — шепнул Хуанне Нам, — одно слово, — и Избавитель умрет!

Глава 35

БУДЬ БЛАГОРОДНЫМ ИЛИ НИЗКИМ!
Некоторое время Хуанна молча смотрела на лицо Олфана, на котором, однако, не могла прочесть ничего, так как король, подобно всем своим соплеменникам, привык скрывать чувства под маской торжественного спокойствия. Он стоял перед нею, опершись на древко копья, с опущенной головой и устремив свои темные глаза на ее лицо, бесстрастный, неподвижный. Свет факелов, падая на него, освещал его богатырскую стройную фигуру, отражался на ожерелье из слоновой кости, — символе королевской власти, запястьях и кольцах, на глянцевитой шерсти его платья из коровьей шкуры и блестящих локонах черных волос, подвязанных узкой белой лентой, цвет которой являл резкий контраст с оливковым цветом его лица и груди.

— Говори, Олфан! — произнесла наконец Хуанна.

— Мне сказали, королева, — начал Олфан низким, звучным голосом, — что ты хочешь говорить со мной. Разумеется, я, как и всегда, повинуюсь тебе. Королева, я узнал, что твой супруг, которого ты любила, умер, и поверь мне, сочувствую тебе. В этом постыдном деле я не принимал участия. Смерть его, а также и другого белого человека и карлика, произошла по вине этого жреца, который клялся, что был доведен до этого криками народа. Королева, они все ушли через горы на небо, а ты, как слабая голубка, прилетевшая издали, из южного климата, сделалась добычей орлов народа тумана!

— Но всего несколько часов тому назад я считал тебя тоже мертвой вместе с тысячами людей, и думал, что твое прекрасное тело было сброшено Намом на заре с вершины статуи. Скажу тебе, что видя это, я, воин, плакал и проклинал самого себя за то, что хотя и король, но не имел возможности спасти тебя. После того этот человек, верховный жрец, пришел ко мне и рассказал всю правду, а также сообщил придуманный им план для спасения твоей жизни, для упрочения моей власти и его собственной безопасности. Выйди за меня замуж!

Хуанна быстро сообразила свое положение. Оно было отчаянным. Нам и Соа стояли по обеим сторонам от нее, причем последняя держалась вблизи той двери, за которой лежал связанный Леонард. Она знала, что стоило ей сказать одно слово правды королю, и Леонард умрет. Поэтому оставалось одно — согласиться для виду сделаться женой Олфана. Хотя ей и казалось постыдным обманывать этого честного человека, единственного их друга среди народа тумана, но обстоятельства не позволяли стесняться.

— Олфан, — сказала она, — я выслушала тебя, и вот мой ответ: я согласна взять тебя себе в супруги. Ты знаешь мою историю; знаешь, что тот, кто был моим господином, умер сегодня, — здесь Соа одобрительно улыбнулась на эту ложь, — и что я любила его. Поэтому надеюсь, ты будешь настолько снисходителен, что предоставишь мне несколько недель, чтобы я могла оплакать свое вдовство прежде, чем перейду от него к тебе. Больше я ничего не скажу тебе, но, конечно, ты поймешь скорбь моего сердца и все то, чего я не высказала!

— Пусть будет так, как ты желаешь, королева! — ответил Олфан, целуя ей руку, причем его хмурое лицо засияло от счастья. — Ты перейдешь ко мне тогда, когда будет угодно тебе, но я боюсь, что в одном отношении ты должна согласиться со мной!

— Что это такое, Олфан? — спросила с беспокойством Хуанна.

— Только то, королева, что обряд должен быть совершен сейчас же. Это необходимо по многим причинам, о которых ты узнаешь завтра. Кроме того, такою было мое соглашение с Намом, закрепленное клятвой на крови Аки, а такой клятвы я не могу нарушить!

— О, нет, нет! — сказала Хуанна в отчаянии. — Подумай, Олфан, как могу я, супруг которой умер не далее шести часов тому назад, обручиться с другим человеком на его могиле? Дай мне хоть несколько дней!

В это время вмешался в разговор Нам.

— Пастушка, — сказал он, — теперь нечего терять времени в пустых разговорах. От этой церемонии зависит большее, чем ты думаешь, — жизнь многих людей, быть может, наша собственная и особенно жизнь того, о ком теперь не годится говорить! — и как бы случайно Нам повел глазами на дверь соседней комнаты.

Олфан подумал, что жрец намекает на его собственную жизнь, но Хуанна и Соа хорошо понимали, что речь идет о Леонарде.

— Ты слышала эти слова, королева, — сказал Олфан, — они верны. Теперь опасные времена, и если наш замысел будет исполнен, то я должен принести клятву вождям и совету старейшин в том, что ты вернулась на землю снова, чтобы стать моей женой!

— Хорошо, — в отчаянии ответила Хуанна, — но неужели я, будущая королева этого народа, буду обвенчана тайно? Я желаю иметь, по крайней мере, свидетелей. Позови нескольких вождей, которым ты доверяешь, Олфан; иначе наступит время, когда меня не станут считать настоящей королевой, и никого не будет, кто бы мог восстановить мою честь!

— Этого нечего бояться, королева, — отвечал Олфан с легкой улыбкой, — однако, твое желание вполне законно. Я позову трех из моих вождей, людей, которые не предадут нас! — и он повернулся, чтобы пойти за ними.

— Не оставляй меня, — удержала его Хуанна, — я верю тебе, но этим двум нет. Я боюсь быть одной вместе с ними!

— Здесь ни к чему свидетели! — воскликнул Нам угрожающе.

— Пастушка просит свидетелей, и они будут! — ответил запальчиво Олфан. — Старик, довольно ты играл мною; до сих пор я был твоим слугою, а теперь хочу быть твоим господином. Несколько часов тому назад твоя жизнь была в моих руках, когда белая заря превратилась в красную! Я пощадил тебя потому, что ты поддел меня на эту приманку! — указал он на Хуанну. — Ну, нечего класть руку на рукоять ножа; ты забываешь, что у меня есть копье. Твои жрецы за дверьми, я это знаю, но там и мои вожди, которым я сказал, где нахожусь; если я исчезну, как многие здесь исчезли, то за мою жизнь ты ответишь, Нам, так как власть твоя поколеблена. А теперь повинуйся мне. Прикажи этой женщине позвать того, кто стоит на страже у двери; нет, не шевелись, — прибавил он, направив острие своего копья на обнаженную грудь жреца. — Прикажи ей подойти к двери и позвать жреца. Я сказал — к двери, а не за нее, или берегись!

Нам струсил: его орудие сделалось его господином.

— Повинуйся! — сказал он Соа.

— Повинуйся! — повторил Олфан.

Рыча, как волчица, женщина подошла к двери и, приоткрыв ее, свистнула.

— Спрячься, госпожа! — сказал Олфан.

Хуанна отошла в неосвещенный угол комнаты, и в этот момент раздался голос у открытой двери, произнесший:

— Я здесь, отец!

— Теперь говори! — сказал Олфан, приближая копье на дюйм ближе к сердцу Нама.

— Сын мой, — сказал жрец, — пойди к выходу, которым вошел король, ты найдешь там трех вождей; позови их сюда!

— И смотри, не говори ни с кем по пути! — шепнул Олфан на ухо Наму.

— И смотри, не говори ни с кем по пути! — повторил Нам.

— Слушаюсь, отец! — сказал жрец и ушел.

Минут через десять дверь снова отворилась, и чей-то голос произнес:

— Вожди здесь!

— Позови их сюда! — сказал Нам.

Трое рослых, вооруженных копьями вождей вошли в комнату. Один из них был брат короля, а двое других — его избранные друзья.

— Братья, — обратился Олфан ко вновь вошедшим, — я послал за вами, чтобы сообщить вам в тайне и просить вас быть свидетелями брачной церемонии. Богиня Ака, брошенная сегодня в бассейн Змея, вернулась на землю женщиной и хочет сделаться моей женой; не спрашивайте ни о чем, — прибавил он, заметив удивление на лицах вождей, а теперь, жрец, делай свое дело!

Впоследствии Хуанне все это происшествие казалось сном, которого она даже не могла в точности припомнить. Кажется, она стояла рядом с Олфаном, причем Нам бормотал молитвы и заклятия, призывая имена Аки и Джаля. Больше она ничего не могла припомнить. Ей на ум пришла другая брачная церемония, совершенная Франсиско в лагере работорговцев над нею и Леонардом. Странная ирония судьбы: ей пришлось принимать участие в двух драмах, в одной из которых Леонард должен был пройти церемонию брака, чтобы спасти ее, а во второй она должна была сделать то же самое для его спасения.

Наконец все было кончено, и еще раз Олфан склонился перед нею, поцеловав ее руку.

— Привет Пастушка! Да здравствует королева народа тумана! — воскликнул он; вожди повторили его слова.

Хуанна пробудилась от своего оцепенения. Что теперь делать? Казалось, все было потеряно. Но внезапно ее осенило:

— Правда, что я королева, Олфан?

— Да, госпожа!

— И как королева народа тумана, имею власть, не правда ли, Олфан?

— Даже над жизнью и смертью! — отвечал тот важно. — Впрочем, если ты присудишь к смерти кого-либо, то должна дать ответ мне и Совету старейшин. Все в этой стране твои слуги, и никто не смеет ослушаться тебя, включая религиозные дела!

— Хорошо! — сказала Хуанна и, обратившись к вождям, повелительно произнесла:

— Схватить этого жреца по имени Нам, и эту женщину!

Олфан удивленно посмотрел на нее, и вожди стояли в нерешительности, но Нам не медлил и сделал быстрый шаг к двери.

— Подожди немного, Нам, — сказал король, заграждая ему путь копьем, — конечно, королева имеет свои причины для этого, и ты узнаешь их. Держите их, вожди, раз королева приказала так!

Три человека бросились на Нама и Соа. Старый жрец, выхвативший было свой нож, вскоре покорился, но с Соа сладить было не так-то легко: она визжала и кусалась, как дикая кошка, порываясь подойти к двери Леонарда и крикнуть что-то находившимся внутри ее жрецам.

— Под угрозой вашей смерти не позволяйте ей подходить к двери, — сказала Хуанна, — сейчас вы узнаете причину этого!

Тогда брат короля схватил Соа и, бросив ее на кровать, стал вблизи нее, приставив острие своего копья к ее горлу.

— Теперь, королева, — сказал Олфан, — твоя воля исполнена и, быть может, ты объяснишь нам все?

— Король, слушайте вы, вожди! — отвечала Хуанна. — Эти лжецы сказали вам, что Избавитель умер, не правда ли? Он не умер, а лежит связанный в соседней комнате, но если бы я сказала вам слово об этом, он бы умер. Олфан, знаешь ли ты, как было получено мое согласие стать твоей женой? В этой двери открылось отверстие, сквозь которое я увидела своего супруга связанным, с закрытым ртом над отверстием в полу тюрьмы, которое ведет неизвестно куда.

— «Соглашайся, или он умрет», — сказали они, и я ради моей любви согласилась. Вот в чем состоял их замысел, Олфан: женить тебя на мне, отчасти потому, что та женщина, бывшая моей нянькой, не желает моей смерти, отчасти потому, что Нам хотел воспользоваться мной, чтобы спасти себя от народного гнева. Не думай, однако, Олфан, что ты удержал бы меня надолго; после того, как ты послужил его цели, ты бы умер тайно, как человек, знающий слишком много!

— Это ложь! — сказал Нам.

— Молчать! — ответила Хуанна. — Отворите эту дверь, и вы увидите, лгала ли я!

— Подожди немного, королева! — сказал Олфан, казавшийся крайне удрученным всем происшедшим. — Если я понял тебя правильно, твой супруг жив. А потому ты говоришь, что слова и клятвы, которыми мы обменялись, не значат ничего и ты не моя жена?

— Это так, Олфан!

— В таком случае я готов сделаться злодеем и допустить его смерть, — медленно сказал король, — знай, госпожа, что я не могу отказаться от тебя!

Хуанна побледнела, как смерть, поняв, что страсть этого человека ускользнула из-под ее контроля.

— Я не могу отказаться от тебя! — повторил он. — Разве я поступал нехорошо с тобой? Разве я не говорил тебе: согласись или откажи, но, раз согласившись, ты не должна брать своих слов назад?! Королева, ты обручена со мной. Те клятвы, которые ты принесла, не могут быть нарушены. Теперь слишком поздно: ты моя, и я не позволю тебе уйти к другому, хотя бы этот другой был твоим супругом до меня!

— А Избавитель? Неужели я должна сделаться убийцей своего супруга?

— Нет, я буду защищать его и найду средство выслать из этой страны!

Хуанна, пораженная отчаянием, молча стояла, как вдруг резкий смех Соа подействовал на нее, как удар бича, и молодая девушка заговорила снова:

— Король, до сих нор ты хорошо поступал со мной. Останься же благородным до конца. Ты говоришь, что любишь меня. Скажи же, если бы моя жизнь зависела от одного твоего слова, разве ты не сказал бы его? То же самое случилось и со мной. Я сказала это слово и на один только час обманула тебя. Неужели ты, столь великодушный, свяжешь меня этой клятвой, данной мною для того, чтобы спасти моего возлюбленного от власти этих собак? Если так, то, значит, я ошиблась в тебе, думая, что ты скорее погибнешь, нежели будешь настолько низок, что принудишь беспомощную женщину быть твоей женой, женщину, единственное преступление которой состоит в том, что она обманула тебя для спасения жизни своего супруга!

Хуанна остановилась и, сложив молитвенно руки, умоляющими глазами смотрела на смущенное лицо короля, но видя, что он молчит, прибавила:

— Скажу тебе еще одно, король. Конечно, ты сильнее меня и можешь взять меня силой, но тебе не удержать меня при себе, и тот час, когда ты захочешь овладеть мной, будет моим последним, а ты будешь иметь запятнанную честь и мертвую невесту!

Олфан хотел отвечать, но Соа, боявшаяся, что жалобы Хуанны преодолеют его страсть, заговорила:

— Не дай себя одурачить, король, пустыми речами женщины, фальшивыми угрозами. Она не убьет себя; я знаю ее слишком хорошо. Когда ты женишься на ней, то она скоро полюбит тебя, так как мы, женщины, относимся с почтением к тем, кто господствует над нами. Избавитель же — ее супруг только по имени; я жила с ними несколько месяцев и знаю все. Возьми ее, король, теперь, сейчас, или будешь всю жизнь оплакивать ее потерю и собственное безумие!

— Я не хочу отвечать на ложные слова этой рабыни! — сказала, гордо выпрямившись, Хуанна, — и будет более достойно тебя, король, не слушать их. Я сказала все. Теперь делай, что хочешь. Будь велик или ничтожен, будь благороден или низок, как научит тебя твоя душа!

И внезапно опустившись на пол, она принялась горько плакать.

Дважды король глядел на нее и дважды отворачивался, как бы не смея более смотреть; наконец он заговорил, устремив свои глаза на стену:

— Встань, королева! — печально сказал он. — Перестань плакать; тебе нечего бояться меня. Я всегда жил для того, чтобы исполнять твою волю, но спрячь свое лицо от меня: мое сердце разбито, и я не могу смотреть на то, что потерял!

Все еще плача, но удивленная тем, что дикарь мог быть так великодушен, Хуанна поднялась с полу и несвязно проговорила слова благодарности, в то время как вожди с изумлением смотрели на нее, а Соа издевалась и проклинала всех.

— Не благодари меня! — кротко сказал Олфан. — Ты, которая читаешь в сердцах всех, верно прочла в моем сердце. Ну, а теперь, покончив с любовью, пойдем воевать. Женщина, в чем секрет этой двери?

— Найди его сам! — прорычала Соа. — Зная ключ, ее легко открыть, Олфан, так же, как и женское сердце. Если не найдешь ключа, то надо овладеть входом силой, так же, как и женской любовью, Олфан. Конечно, ты, столь искусный в добывании невест, не нуждаешься в моих советах для открытия двери, потому что ты не слушал моих слов относительно женщин, Олфан, и мог смягчиться при виде женских слез, которые ты бы осушил поцелуями!

Хуанна, слыша это, в первый раз сказала себе: ее отношения с Соа разорваны, что бы ни случилось впоследствии. Немногие женщины могли бы простить то, что она перенесла из-за нее.

— Направь-ка на нее копье, товарищ! — сказал Олфан.

Только почувствовав прикосновение стали, Соа перестала смеяться и открыла секрет двери.

Глава 36

КАК ОТТЕР ВЕРНУЛСЯ ИЗ ПЕЩЕРЫ ЗМЕЯ
Очутившись на дне ледника, Оттер осмотрелся кругом.

Он стоял на краю пропасти, опускавшейся тремя ступенями, общая высота которых была не менее трехсот футов. Насколько он мог видеть, было совершенно невозможно спуститься ни на одну из этих ступеней без помощи веревки. Рассмотреть более Оттер не мог, так как шагах в четырехстах от входа, ведущего в пещеру, склоны гор, покрытые снегом, отличались такой крутизной, что он не отважился довериться им.

Усевшись на землю, карлик стал обдумывать свое положение.

Вечер еще был далек, и смельчак понимал, что было бы безумно пытаться ускользнуть через бассейн до наступления темноты. Перед ним круто поднималась гора, склоны которой были покрыты глыбами льда. Однако кое-где виднелись полосы земли с росшими на них деревьями, кустарниками и даже цветами. Проголодавшись, Оттер пошел искать какой-нибудь пищи среди этой бедной растительности.

Взобравшись на склон горы, он вскоре нашел те растения, которые ему принесли жрецы в тот несчастный день, когда из-за его безумия рубины были убраны прочь.

Подкрепившись этой жалкой пищей и найдя большой сук, заменивший ему палку, он продолжал карабкаться по склону горы, пока наконец не достиг перевала, где и остановился в изумлении: сзади него глубоко внизу лежал город Страны тумана, опоясанный рекой, точно блестящей лентой.

Над его головой могучий пик на тысячи футов возносился вверх, оканчиваясь на самой вершине чем-то похожим на человеческий палец, обращенный к небу. Перед ним зрелище было еще интереснее: снежные поля с черными расщелинами скал, лежавшие одно ниже другого и переходившие постепенно в поля, покрытые растительностью.

Первое из этих снежных полей лежало в полумиле от того места, где стоял Оттер, и ниже его на несколько сот футов.

Между краем перевала и этим полем простиралась громадная пропасть с такими стенами, что ни одно животное не смогло бы ступить здесь ногой. Со дна этой пропасти поднималась скала, служившая ложем для ледника, соединявшего обе стены пропасти своеобразным мостом через нее.

Поверхность этого моста была довольно отлога, а местами довольно крута. Однако Оттер не мог разглядеть, прерывался ли ледяной мост в каком-нибудь месте на ширину хоть нескольких ярдов.

Желая узнать это, карлик взял один из обломков скал, гладких от постоянного трения об лед, и столкнул его вниз по поверхности ледяного моста. Камень быстро покатился вниз, изменяя свою скорость в зависимости от крутизны склона, по которому он скользил, но нигде не останавливаясь. Приблизившись к самой узкой части моста, он понесся вниз со страшной быстротой и в одном месте, очевидно, встретил пустое пространство, о ширине которого трудно было судить. Камень как бы повис в воздухе, но через мгновение продолжал свой путь по снежному полю и, наконец, остановился.

— Вот, если человек сядет на такой камень, то ему можно безопасно перейти через этот мост! — сказал сам себе Оттер. — Однако немногие согласятся на такое путешествие, разве что верная смерть будет позади их!

Решив сделать вторую попытку, он взял другой камень, более легкий, и пустил его вниз по ледяному мосту. Достигнув самого узкого места, этот камень исчез.

Карлик повторил свой опыт в третий раз, выбрав самый тяжелый камень, какой только мог сдвинуть. На этот раз камень, подобно первому, благополучно миновал расщелину моста.

— Страшное место, — подумал Оттер, — лучше, если мне не придется ехать на таком каменном коне!

С этими словами Оттер пошел обратно в пещеру, где решил провести ночь, чтобы с рассветом попытаться искать выхода через горы, примыкавшие к противоположному концу туннеля.

С этой целью он отошел на несколько шагов от входа в пещеру и сел вблизи хвоста мертвого крокодила. Спустя некоторое время пустынность этого места навела на него ужас. Он пытался заснуть, но не мог. Ему казалось, что глаза мертвого крокодила смотрят на него из глубины пещеры и что мертвецы, жертвы чудовища, шепчут один другому рассказы о своей страшной гибели. Ужас все более и более овладевал Оттером.

Чтобы успокоиться немного, Оттер начал громко говорить сам с собой. Вдруг он испуганно вскочил; волосы встали на его голове дыбом, зубы застучали и самый нос, как он говорил впоследствии, похолодел от ужаса: он услышал или ему показалось, что сверху раздался голос его господина, звавшего его по имени.

Карлик задрожал при звуке этого голоса. Только громкое «дурак», которым его обозвал Леонард, несколько привело его в себя. Однако из осторожности он все-таки спросил:

— Если это ты, баас, то отчего ты говоришь из воздуха? Подойди ближе ко мне, чтобы я мог коснуться тебя и успокоиться!

— Я не могу этого сделать, Оттер, — отвечал тот, — я связан и нахожусь в тюрьме над тобой. Здесь, в полу, есть отверстие и, быть может, ты взберешься ко мне!

Теперь карлик начал понимать положение дел. Встав на ноги и подняв палку, он, к своему удовольствию, достал до потолка пещеры, на котором скоро отыскал и отверстие.

Поспешно привязав ремень к средней части палки и сделав в ремне петлю, достаточную для того, чтобы поставить ногу, карлик швырнул палку в отверстие и стал дергать ремень.

— Готово, ремень держится крепко! — прошептал сверху Леонард. — Взбирайся теперь, если можешь!

Через минуту карлик был уже возле Леонарда.

— У тебя есть нож, Оттер?

— Да, баас, мой маленький; больших уже нет, я расскажу тебе, как все это вышло!

— Подожди пока с твоими рассказами, Оттер; мои руки связаны за спиной. Разрежь узлы и дай мне нож, чтобы я мог освободить ноги!

Оттер повиновался, и Леонард вскочил на ноги, с облегчением выпрямившись.

— Где Пастушка, баас?

Леонард рассказал Оттеру о коварной проделке Нама.

— Не лучше ли нам убежать, баас? Я нашел выход в горы!

— Как же мы можем убежать, оставив Пастушку, Оттер? Лучше, когда жрецы вернутся сюда, схватим их и завладеем их ножами, чтобы иметь какое-нибудь оружие. А затем подумаем, что дальше делать. Мы можем взять у них также ключи!

— Да, баас, сделаем так. Ты возьмешь палку; она крепка!

— А что же у тебя будет? — спросил Леонард.

— Я в две минуты сделаю себе оружие! — и, отвязав ремень от палки, Оттер начал копошиться над ним.

— Я готов, баас! — произнес карлик. — Где мы встанем?

— Здесь, — ответил Леонард, подводя его к двери. — Мы спрячемся в тени по обе стороны двери и, когда они войдут и, закрыв дверь, станут смотреть, где я, набросимся на них. Только, Оттер, все это надо сделать без шума!

Когда они встали по своим местам, Оттер шепотом рассказал Леонарду о своем бое с крокодилом.

Едва карлик успел кончить рассказ, как открылась дверь, и в комнату вошло двое жрецов, из которых один нес в руке светильник. Не подозревая ничего, он повернулся, чтобы закрыть дверь. В это время Леонард, выйдя из тени, ударил его по голове палкой с такой силой, что жрец был оглушен, если не убит, и, не издав ни звука, повалился на пол. В то же время Оттер, искусно накинув петлю на шею второго жреца, крепко затянул ее, и жрец также упал на пол.

Потом они овладели ножами и ключами жрецов.

Почти вслед за этим вторая дверь в комнату открылась, и через нее вошли Хуанна, Олфан, Нам, Соа и трое других мужчин.

На одно мгновение воцарилось молчание. Затем один из спутников Олфана воскликнул:

— Смотрите: бог Джаль вернулся и уже требует себе жертв! — и указал на лежавших на полу жрецов.

На лицах вошедших отразилось сильное смущение, даже Олфан и Нам были поражены тем, что казалось им чем-то вроде чуда, тогда как Леонард и Хуанна смотрели друг на друга; три вождя глядели на Оттера, как на духа. Однако одно существо в этой компании не растерялось, — то была Соа. Пользуясь тем, что вождь, под надзором которого она находилась, зазевался, она молча отступила в тень и исчезла в ту дверь, в которую вошли все. Через минуту Оттер, заслышав какой-то шум за дверью, подошел к ней, чтобы открыть ее. В то же время и Олфан хватился Соа.

— Где женщина, дочь Нама? — вскричал он.

— Кажется, она ушла и заперла нас здесь, король! — ответил спокойно Оттер.

Подойдя к обеим дверям, все убедились, что они были действительно заперты.

— Это ничего не значит; здесь есть ключи, — сказал Леонард.

— Они не помогут нам, Избавитель! — отвечал Олфан. — Эти двери запираются толстыми каменными засовами, толще моей руки. Теперь эта женщина ушла за жрецами, которые скоро будут здесь, чтобы убить нас, как крыс в клетке!

— Скорее! Нечего терять время! — сказал Леонард. — Взломаем двери!

— Да, Избавитель, — насмешливо сказал Нам. — Бейте их вашими кулаками, пронизывайте камни вашими копьями; они, конечно, ничего не стоят перед вашей силой!

Глава 37

«Я ВОЗНАГРАЖДЕН, КОРОЛЕВА!»
Положение было ужасно; Соа ушла, конечно, для того, чтобы позвать на помощь жрецов и отомстить Леонарду, Оттеру и, наконец, Олфану. Верная смерть угрожала всем запертым в комнате; необходимо было поскорее выбраться из нее. В течение часа они пытались взломать двери, но безуспешно: их ножи и копья только царапали дерево дверей, не поддавшихся их усилиям. Также безуспешна была и попытка прожечь их огнем; не добившись ничего, они сами чуть не задохнулись в дыму.

— Неужели ничего нельзя сделать? — спросил наконец Леонард. — Если так, то наша игра, кажется, проиграна!

— Баас, — сказал Оттер, — мы можем спуститься вниз, в то отверстие, через которое я поднялся сюда. Житель вод мертв, я собственноручно убил его, и теперь его нечего бояться. Внизу же идет туннель, ведущий на склон горы. На вершине этого склона начинается ледяной мост, по которому можно добраться до прекрасной страны.

— Ради неба, пойдем туда! — вмешалась Хуанна.

— Я видел этот мост, — сказалОлфан, между тем как его вожди изумленно смотрели на человека, победившего Змея, — но никогда не слыхал, чтобы кто-либо осмелился поставить на него свою ногу!

— Через него можно переправиться, хотя и с большой опасностью, — возразил Оттер, — по крайней мере, лучше сделать эту попытку, нежели остаться здесь, чтобы быть убитыми колдунами!

— Я думаю, нам лучше отправиться туда, Леонард! — сказала Хуанна. — Если надо умереть, то лучше на свежем воздухе. Только что же делать с Намом? Кроме того, может быть, Олфан и вожди предпочтут остаться здесь?

— Нам, во всяком случае, пойдет с нами, — ответил сурово Леонард, — нам надо свести счеты с этим господином; что касается Олфана и вождей, то они должны сами решить этот вопрос!

— Что ты хочешь делать, Олфан? — спросила Хуанна, заговорив впервые с королем после сцены в другой комнате тюрьмы.

— Кажется, королева, — ответил он, опустив глаза, — я поклялся защищать тебя до последнего и сделаю это с тем большей готовностью, что теперь моя жизнь для меня ничего не значит. Мои же товарищи, я думаю, подобно тебе, предпочтут умереть на воздухе, нежели ожидать здесь смерти от руки жрецов?

Все три вождя утвердительно кивнули головами в знак согласия со словами короля. После этого, захватив с собой запас пищи, оказавшийся в изобилии в комнате, все спустились в пещеру Змея.

— Оттер, — спросил у карлика Леонард, очутившись в пещере, — ты не видал здесь рубинов?

— Там, возле жителя вод, лежит какой-то мешок, баас, — ответил беспечно карлик, — но я не позаботился заглянуть в него. Что за нужда теперь для нас в красных камнях?

— Теперь нет, но они могут пригодиться впоследствии, если мы уйдем отсюда!

— Да, баас, если мы уйдем отсюда, — ответил Оттер, думая о ледяном мосте, — мы можем захватить его по пути!

Как раз в это время был спущен Олфаном и вождями Нам, озиравшийся не без ужаса, так как до сих пор ни он, и никто другой из его собратьев не осмеливался посетить священное жилище бога Змея. После него спустились вожди, и наконец последним сошел Олфан.

— Нам надо спешить, Избавитель, — сказал король, — дверь сейчас будет открыта! — и сию же минуту все услышали сильный треск наверху. Оттер дергал за ремень, пока, наконец, палка не скользнула по отверстию в полу и не упала к его ногам.

— Нечего им оставлять это, чтобы они могли последовать за нами, — сказал он, — все еще может пригодиться нам!

В это время голова одного из жрецов показалась над отверстием. Нам, воспользовавшись этим, поспешил крикнуть:

— Ложные боги убежали через туннель в горы; вместе с ними и лжекороль. Преследуйте их и не бойтесь: житель вод мертв. Не думайте обо мне и убейте их!

С криком ярости Оттер, ударив его по лицу, повалил навзничь, но дело было уже сделано, и голос сверху ответил Наму:

— Мы слышим тебя, отец! Сейчас возьмем веревки и спустимся вниз!

После этого все двинулись вперед. Проходя мимо мертвого крокодила, на одно мгновение остановились посмотреть на гигантское пресмыкающееся.

— Этот карлик — действительно бог! — сказал один из вождей. — Ни один человек не мог бы сделать ничего подобного!

— Вперед, — сказал Леонард, — нам нельзя терять времени!

Пройдя мимо крокодила, они натолкнулись на груду костей.

— Где же мешок, Оттер? — спросил Леонард.

— Здесь, баас! — ответил карлик, вытащив что-то из-под разложившегося трупа несчастного жреца, оскорбившего новоявленного бога и опущенного за это в пещеру к Змею.

Леонард взял мешок и, развязав ремень, которым он был перевязан, посмотрел внутрь. Оттер держал над ним светильник. В глубине мешка сверкали красным и голубым светом драгоценные камни.

— Это великое сокровище! — сказал Леонард с восторгом. — Наконец-то счастье вернулось к нам!

— Сколько весу в мешке? — спросила Хуанна, когда все поспешили вперед.

— Около семи-восьми фунтов, я думаю! — ответил он, все еще полный восторга.

— Семь или восемь фунтов драгоценных камней, прекраснейших в целом свете! В таком случае, отдайте мне мешок. Мне нечего нести, а вам надо иметь теперь обе руки свободными!

— Верно! — ответил Леонард, отдавая ей мешок.

Через двадцать минут они достигли устья туннеля и, пройдя между глыбами льда, очутились на склоне горы. Но в это время облака закрыли луну, как часто случалось в Стране тумана в начале весны, и в наступившей темноте было бы безумно начинать восхождение на гору, рискуя заблудиться и сломать себе шею среди бесчисленных расщелин и пропастей.

После недолгого совещания было решено закрыть вход в туннель или, лучше сказать, проходы между глыбами льда, загромождавшими устье туннеля, оказавшимся под рукою материалом: кусками мерзлого снега, щебнем и немногими большими камнями, которые, к счастью, удалось найти вблизи. Пока они были заняты этим делом, в туннеле послышались голоса жрецов, становившиеся все громче и громче. Можно было каждую минуту ждать нападения; однако его не последовало, и голоса жрецов вскоре умолкли.

— Что же они решили делать? — сказал Леонард. — Войти на гору по другой тропинке и отрезать нам путь?

— Не думаю, Избавитель, — ответил Олфан. — Я не знаю такой тропинки. Думаю, они пошли за тяжелыми брусьями, чтобы при помощи их сломать ледяную стену!

— Однако, такая тропинка есть, король! — сказал один из вождей. — В дни моей молодости я часто лазал по ней, разыскивая подснежные цветы для той, за которой я тогда ухаживал!

— Вот что, Пастушка, — сказал Олфан, подумав немного, — мы возьмем этого человека в проводники и вернемся через горы в город, где можем найти друзей среди воинов и дать битву жрецам!

— Нет, нет, — страстно воскликнула Хуанна, — я скорее умру, чем вернусь назад в то страшное место, где все равно буду, в конце концов, умерщвлена. Иди туда, если хочешь, Олфан, и предоставь нас нашей судьбе.

— Этого я не могу сделать, королева, из-за моей клятвы, — гордо ответил он. — Но слушай, мой друг, — обратился король к одному из вождей. — Ступай по той тропинке, о которой ты говоришь, если только можешь сделать это в темноте, и найди нам помощь. Затем скорее возвращайся на это место, где я и два твоих товарища будем держаться против жрецов. Быть может, ты не найдешь нас живыми; в таком случае, вот что поручаю я тебе: если мы умрем, говори везде, что боги оставили страну из-за того, что с ними дурно поступили и подняли народ против жрецов. Только тогда можно будет покончить с ними раз и навсегда!

Не сказав ни слова, вождь пожал руку Олфану и двум своим товарищам, поклонился Хуанне и исчез во мраке. После этого все опустились на землю у входа в туннель и ждали, что будет. Здесь им принесли большую пользу платья жрецов из козьего меха, благоразумно захваченные Оттером у тех жрецов, на которых напали он и Леонард в тюрьме над пещерой, так как холод усилился до того, что, встав с места, они вынуждены были согреваться ходьбой взад и вперед.

— Леонард, — сказала Хуанна, — вы еще не знаете, что произошло после того, как Нам запер нас в отдельную комнату? — и она рассказала ему все. Когда она кончила, Леонард встал и, взяв за руку Олфана, произнес:

— Король, благодарю тебя! Пусть судьба отнесется к тебе так же, как ты отнесся ко мне и моим близким!

— Не говори больше ни слова, Избавитель, — ответил поспешно Олфан. — Я исполнил только долг и мою клятву, хотя иногда это и тяжело!

Вскоре, взглянув вверх, они заметили, что снежные вершины гор начали краснеть от приближающейся зари, и как раз в это же время в туннеле снова послышались голоса и сквозь щели в грубом ледяном сооружении, заграждавшем вход, заблестели огни. Очевидно, жрецы, взяв необходимые орудия, явились снова. Вскоре глухие удары о ледяную стену доказали верность этого предположения.

— Скоро рассветет, Избавитель, — спокойно сказал Олфан. — Я думаю, что вы можете теперь начать восхождение на гору!

— А что же нам делать с этим человеком? — указал Леонард на Нама.

— Убить его! — проговорил Оттер.

— Нет, нет пока! — отвечал король. — Возьми это, — и Олфан протянул Леонарду копье третьего вождя, оставленное им, — и захвати с собой жреца. Если нас осилят, то вы можете купить свою жизнь ценою его жизни; если же мы отбросим жрецов и нам удастся уйти, то сделайте с ним, что будет вам угодно!

— Я хорошо знаю, что сделаю! — пробормотал Оттер, сверкнув глазами на жреца.

— А теперь прощайте! — продолжал Олфан тем же спокойным тоном, которым говорил все время. — Принесите сюда еще льда или камней, если можно, товарищи; стена трещит!

Леонард и Оттер молча пожали руку короля, но Хуанна не могла расстаться с ним таким образом. Она была ему благодарна за его доброту.

— Прости меня, — пробормотала она, — я причинила тебе горе, за которым, боюсь, последует смерть!

— Горе не поможет ничему, королева, а смерть я охотно встречу, поверь мне. Отправляйся же, и пусть счастье сопутствует тебе. Желаю тебе уйти с теми блестящими побрякушками, которых ты желала. Да будешь благословенна ты со своим супругом, Избавителем, долгими годами взаимной любви. Когда же состаришься, то вспоминай иногда того дикого человека, который любил тебя, когда ты была молода, и который положил свою жизнь для твоего спасения!

Хуанна выслушала, и слезы полились из ее глаз; затем внезапно схватив руку гиганта, она поцеловала ее.

— Я вознагражден, королева, — нежно воскликнул он, — и, быть может, твой супруг не приревнует. А теперь скорее отправляйтесь!

Пока король говорил, небольшая часть стены под ударами жрецов обрушилась, и из отверстия показалось лицо жреца. Олфан с криком поднял копье и метнул его. Жрец упал, а в это же время подошли вожди с камнями, которыми и заложили отверстие.

Тогда трое наших друзей, повернувшись, побежали вверх по склону, причем Оттер с проклятиями гнал перед собой Нама, наделяя его ударами кулака, пока наконец тот не свалился со стоном на землю. Никакими усилиями Оттер не мог заставить его встать на ноги.

— Вставай, подлая собака! — сказал Леонард, угрожая ему копьем.

— В таком случае, ты должен развязать мои руки, Избавитель, — ответил жрец, — я очень слаб и не могу идти по горам со связанными за спиной руками. Конечно, вам нечего бояться старого и безоружного человека!

— Я думаю, что теперь нечего бояться, — пробормотал Леонард, — хотя в прошлом нам доводилось сильно бояться тебя! — и, взяв нож, он развязал связывавшие руки Нама веревки.

В это время Хуанна обернулась и посмотрела назад. Далеко внизу она могла различить фигуры Олфана и его товарищей, стоявших плечом к плечу один возле другого, и даже видела блеск лучей солнца на остриях их копий. Еще ниже она увидела поросшие травой крыши земного ада, города Страны тумана, и бесконечную равнину за ним, по которой, извиваясь змеей, протекала река. Там же виднелись и громадные стены храма, и черный колосс, на верху головы которого она сидела в тот страшный час, когда тысячи людей приветствовали ее, как богиню, и откуда во друг, Франсиско, был низвергнут вниз на ужасную смерть.

Когда Нам, шепча проклятия, подошел к ней, награждаемый неутомимым Оттером ударами в спину, Хуанна, потеряв из виду Олфана и его товарищей, присоединилась к своим спутникам и все они продолжали в полной безопасности путь, пока наконец не достигли края перевала и не увидели ледяной мост, ведший к снежным полям внизу.

Глава 38

ТОРЖЕСТВО НАМА
— Куда же мы пойдем? — спросила Хуанна. — Неужели мы должны спуститься в эту пропасть?

— Нет, Пастушка, — отвечал Оттер. — Посмотри, перед тобой мост! И он указал рукой на ледяную ленту, соединявшую оба края бездны.

— Мост, — проговорила с ужасом Хуанна. — Как, эта скользкая и крутая, как крыша дома, полоса льда — мост? Да на нем не может устоять и муха!

— Смотри сюда, Оттер, — сказал Леонард, — или ты шутишь, или сошел с ума! Как же мы можем перейти через это место? Не успеем сделать и десяти ярдов по этому мосту, как разобьемся!

— Вот как, баас: мы должны сесть, каждый из нас, на один из этих плоских камней, которые лежат здесь, и тогда камень перевезет нас на противоположную сторону пропасти. Я знаю, я пробовал это!

— Ты хочешь сказать, что переходил через пропасть?

— Нет, баас, но я послал вниз три камня. Два перелетели благополучно, а третий исчез. Я думаю, что там, в мосту дыра, но мы должны рискнуть. Если камень достаточно тяжел, то он перелетит через перевал; если же нет, — тогда мы провалимся вниз и навеки успокоимся!

— Боже! — сказал Леонард, потирая лоб рукой. — Неужели нет другого пути?

— Я не вижу, баас, и думаю, что нам лучше перестать разговаривать и приготовиться, а то ведь жрецы за нами. Если ты посторожишь наверху перевала, чтобы не было нечаянного падения, я пойду за камнями, которые перенесут нас!

— А что делать с этим человеком? — сказал Леонард, указывая на старого жреца, лежавшего лицом вниз на снегу, по-видимому, в полном изнеможении.

— О, мы должны задержать его еще немного, баас; если жрецы придут, то он может быть нам полезен. Если же они не придут, то я поговорю с ним перед нашим отправлением. А теперь он спит и не может убежать!

Тогда Леонард пошел на вершину перевала, находившуюся ярдах в двадцати от того места, где они стояли, а Оттер стал искать нужные камни.

Тем временем Хуанна, повернувшись спиной к ледяному мосту, на который она едва отваживалась взглянуть, села на камень и, чтобы отвлечь свои мысли от предстоявшего ей нового и ужасного испытания, развязав мешок, стала любоваться лежавшими в нем камнями. Она выбрала наиболее крупные камни и разложила их на обломке скалы возле себя. Вскоре перед нею лежало такое сокровище, о котором никогда не мечталось ни одной белой женщине.

Созерцая это сокровище, Хуанна забыла все на свете, кроме необычной красоты и бесконечной ценности камней, которые были добыты для Леонарда с ее помощью.

Между тем старый жрец, подняв голову, некоторое время смотрел на нее холодным и жестоким взглядом и наконец стал медленно перекатываться по снегу по направлению к ней, избегая малейшего шума.

Полюбовавшись на свое сокровище, Хуанна уложила камни снова в мешок и, крепко завязав его, хотела надеть себе на шею. В этот момент чья-то сухая старческая рука мелькнула перед ее глазами и вырвала у нее мешок. С громким криком молодая девушка вскочила на ноги и увидела, что старый жрец, захватив мешок, побежал прочь с необыкновенной быстротой. Оттер и Леонард, услыхав ее крик и думая, что жрец хотел убежать, поспешили наперерез ему. Но он и не думал бежать. Шагах в сорока от того места, где сидела Хуанна, над пропастью свешивался маленький выступ скалы. К этому-то месту и направился Нам. Остановившись на краю выступа над пропастью, он обернулся лицом к своим преследователям.

— Если вы сделаете еще шаг, — закричал он, — я брошу этот мешок туда, откуда вам никогда не достать его. На этих скалистых стенах нельзя поставить ноги, а на дне пропасти — вода!

Леонард и Оттер остановились, дрожа за судьбу драгоценных камней.

— Слушай, Избавитель, — продолжал Нам, — ты пришел в нашу страну за этими вещицами, не правда ли? Найдя их, ты хотел бы уйти с ними? Но прежде, чем уйти, ты хотел бы убить меня за то, что я доказал, что вы обманщики, и хотел принести вас в жертву тем богам, которых вы оскорбили. Но ведь красные камни теперь у меня в руках, и если я выпушу их из своих рук, то они исчезнут для тебя и всего света навеки. Скажи теперь, поклянешься ли ты оставить мне жизнь и позволишь ли мне мирно вернуться домой за то, что я отдам тебе назад эти камни.

— Да, да, клянемся! — сказал Леонард, не в состоянии скрыть своего беспокойства. — Иди сюда, Нам, и мы дадим тебе спокойно уйти; но если ты бросишь камни вниз, то и сам последуешь за ними!

— Вы клянетесь в этом! — сказал презрительно жрец. — Ты дошел до того, что соглашаешься пожертвовать местью в угоду твоей жадности, о белый человек с благородным сердцем! Ну, я выше тебя: хоть я и не благороден, но хочу пожертвовать своей жизнью, для того чтобы обмануть ваши желания. Как? Неужели можно допустить, чтобы священное сокровище народа тумана было украдено двумя белыми ворами и их черной собакой? Никогда! Я хотел вас убить всех, но мне это не удалось; и теперь я очень рад, видя, что могу нанести вам удар сильнее, чем сама смерть. Да разразится над вами проклятие Джаля и Аки, бездомные собаки! Живите изгнанниками, умрите в нищете, и пусть ваши отцы, матери и дети плюнут на ваши кости, как я это делаю. Прощайте!

И погрозив кулаком своей незанятой руки, он плюнул в них, затем внезапным движением опрокинулся и полетел в пропасть, унося с собой сокровище.

Некоторое время все трое, пораженные происшедшим, молча стояли на одном месте, устремив глаза на выступ скалы, с которого исчезла почтенная фигура старого жреца. Наконец Хуанна, рыдая, упала на снег и стала упрекать себя, что по ее вине Леонард сделался нищим.

Леонард, хотя и был огорчен потерей, стал утешать ее. В это время Оттер прикатил два камня: один побольше, для девушки и Леонарда, другой, поменьше, для себя.

Но теперь — другая беда: Хуанна ни за что не соглашалась сесть на камень, чтобы совершить опасный переход. Ее спутникам еле удалось убедить ее.

— Послушай, Пастушка, — говорил карлик, — я привяжу тебя и Избавителя друг к другу для безопасности и сам покажу вам дорогу!

С этими словами Оттер оттащил оба камня на самый откос пропасти и, связав веревкой талии Леонарда и Хуанны, стал готовиться к переходу через ледяной мост.

— Ну, Избавитель, — проговорил он, — когда я перейду через мост, вы оба должны лечь на камень и слегка оттолкнуться копьем. Тогда, прежде чем вы успеете опомниться, уже будете возле меня!

И Оттер лег на камень лицом вниз с легким смехом, хотя Леонард заметил, что как бы ни был силен его дух, слабая плоть все же давала себя знать, и он заметно дрожал.

— Теперь, баас, — сказал карлик, схватившись длинными руками за края камня, — когда я скажу, толкни слегка камень и тогда увидишь, как может летать черная птица. Нагнись ко мне, баас!

Леонард повиновался, и карлик шепнул ему:

— Я хотел только сказать, баас, на тот случай, если мы более не встретимся, так как несчастные случаи происходят на самых безопасных дорогах, что я очень сожалею о том, что вел себя свиньей в «городе тумана», но пьянство и женщины портили лучших людей, чем я. Не отвечай мне, баас, а толкни камень, а то я уже начинаю бояться.

Положив руку на заднюю часть камня, Леонард легко толкнул. Камень начал двигаться, сначала очень медленно, затем все скорее и скорее и, наконец, со свистом понесся по скользкому ледяному пути. Достигнув подошвы первого склона, он поднялся на легкий подъем следующего, но так медленно, что Леонард подумал, будто он остановился. Однако он перевалил через хребет и исчез на несколько секунд в неглубокой впадине, образованной поверхностью льда, откуда опять вылетел на вершину второго, более длинного поля с весьма крутым спуском. Отсюда камень понесся с быстротой стрелы, пока не достиг самой узкой части ледяного моста, казавшейся издали серебристой нитью; оттуда, внезапно поднявшись в воздух, через секунду уже продолжал свое движение по ледяному пути, пока наконец не остановился.

Леонард посмотрел на часы: время, занятое переходом, не превышало пятидесяти секунд, а расстояние было не менее полумили.

— Посмотрите, — сказал он Хуанне, которая все это время сидела, закрыв глаза руками, чтобы не видеть страшного путешествия, — он на той стороне, цел и невредим! — и Леонард показал на фигуру, которая, казалось, весело танцевала на снежном поле.

В то же время слабый звук достиг его ушей, так как среди окружающего безмолвия звуки могли далеко распространяться. Это, очевидно, кричал Оттер.

— Поезжай, баас, это легко!

— Я рада, что он цел, — слабым голосом сказала Хуанна. — Теперь мы должны отправиться вслед за ним. Возьмите, Леонард, мой платок и завяжите, пожалуйста, мне глаза; я не могу иначе! Затем она призналась, что часто дурно поступала с Леонардом, и чистосердечно попросила прощения. Конечно, ее спутник от души простил ее.

Затем он повел молодую девушку к плоскому камню, но здесь Леонард услышал глухой звук чьих-то шагов по снегу и, обернувшись, увидел бежавшую к ним Соа, почти нагую, с раной от копья в боку и с безумным выражением в глазах.

— Ступай прочь, или… — и он поднял выразительно свое копье.

— О Пастушка, — умоляющим голосом воскликнула старуха, — возьми меня с собой, я не могу жить без тебя.

— Скажи ей, чтобы она шла прочь, — сказала Хуанна, узнав голос Соа, — я не хочу ее больше видеть.

— Слышишь, Соа, — сказал Леонард. — Подожди, как дела там? — указал он рукой по направлению к туннелю. — Говори правду.

— Я не знаю, Избавитель; когда я была там, Олфан и его брат еще держались у входа в туннель и не были ранены, но один вождь был мертв. Я пробежала мимо них и вот что получила! — показала она на рану в боку.

— Если они еще немного продержатся, к ним может подоспеть помощь! — проговорил про себя Леонард. Затем, не говоря ни слова, он лег вместе с Хуанной на широкий камень лицом вниз.

— Сейчас мы отправимся, Хуанна! — проговорил он. Держитесь крепче за край камня правой рукой и не отнимайте руки, а то мы оба можем соскользнуть с него!

— О, возьми меня с собой, Пастушка, возьми с собой, я не стану больше злобствовать, а буду служить тебе по-прежнему! — отчаянным голосом закричала Соа, и крик ее гулко отдался в горах.

— Держитесь крепче! — сквозь зубы проговорил Леонард и, отняв свою правую руку от талии Хуанны, при помощи копья слегка оттолкнулся от выступа скалы сзади него. Камень, вздрогнув, медленно и величественно начал двигаться вниз по ледяному пути.

В течение первой секунды он, казалось, еле-еле двигался, затем в следующую, когда движение его сделалось более ощутимым, Леонард услышал шум за собой и почувствовал, что за его ногу ухватилась человеческая рука. Последовал толчок, из-за которого они чуть не слетели с камня, но Леонард крепко схватился за передний край камня, и в это время рука перестала тащить его за ногу, хотя он и чувствовал еще ее на своей щиколотке.

Глава 39

ПЕРЕПРАВА ПО ЛЕДЯНОМУ МОСТУ
Приподняв осторожно полову, Леонард взглянул через плечо, и ему стало все ясно. В своей безумной любви к госпоже, которую она предала и оскорбила, Соа хотела броситься на камень, — чтобы отправиться вместе с ними, — как только он начал двигаться.

Но было слишком поздно и, почувствовав, что она скользит вперед, Соа в отчаянии ухватилась за то, что подвернулось ей под руку, а именно, за ногу Леонарда. Теперь она должна была сопровождать их в ужасном путешествии, но, тогда как они катились вниз на камне, ее волокло вниз за ними на груди.

Искра сострадания вспыхнула в груди Леонарда, когда он заметил ее страшное положение, но делать было нечего; к тому же, он был отвлечен опасностью, угрожавшей Хуанне и ему самому. Со все возраставшей быстротою они мчались вниз по длинному скату, приближаясь к первому подъему, ярдах в десяти от вершины которого движение их замедлилось. Леонард ожидал остановки камня. Но этого не случилось, и они достигли верхушки подъема, спустившись с которого попали в ледяную выемку, и наконец очутились в начале склона ярдов в четыреста или пятьсот длиною и настолько крутого, что человек не мог бы стоять на нем, если бы даже поверхность склона и не была скользкой. Ширина ледяного моста здесь быстро уменьшалась, а вскоре, по-видимому, мост совсем прерывался.

Они продолжали мчаться вниз, рассекая воздух. Уже была пройдена половина, две трети пути; наконец Леонард взглянул вперед, и мороз пробежал у него по коже. Ширина моста в том месте, где они находились, не превышала размеров небольшой комнаты; ярдах в шестидесяти далее она суживалась до того, что их камень почти покрывал ее, а с обеих сторон под ними зияли бездонные пропасти. Но это было еще не все: в самом узком месте ледяная лента прерывалась на ширине десяти — двенадцати футов и затем дальше продолжалась на более низком уровне, поднимаясь круто к тому снежному хребту, на котором цел и невредим сидел Оттер. Холодный пот прошиб Леонарда. Вот уже перед его глазами провал. «Помоги, Боже!» — прошептал он, и камень, оставив ледяной путь, понесся в воздухе. Но прежде чем они достигли противоположного крал провала, Леонард услыхал нечеловеческий крик и почувствовал такой сильный толчок, что не мог удержаться за камень, который выскочил из-под него, а он, ударившись об лед, продолжал нестись по его гладкой поверхности. Леонард почувствовал, что ледяная поверхность жжет его, как раскаленное железо, но его ногу уже выпустила державшая ее рука, и затем он более ничего не помнил, так как потерял сознание. Придя в себя, он услышал голос Оттера, кричавшего ему:

— Лежи спокойно, баас, не шевелись ради своей жизни; я приду к тебе!

Леонард совсем очнулся, и слегка приподняв голову, увидел то положение, в котором он находился.

Им оставалось преодолеть всего около пятидесяти футов ледяной поверхности, но на протяжении этих пятидесяти футов лед был так гладок и поверхность его так круто подымалась вверх, что ни один человек не мог бы взобраться по ней. Под ними склон продолжался на 30–40 ярдов, пока наконец не встречал соответствующего подъема, ведущего к прорыву моста.

На этой ледяной поверхности они и лежали, распростершись плашмя. Сначала Леонард удивился, отчего они не соскользнули назад на дно откоса, где бы они, конечно, погибли, так как выбраться оттуда было бы невозможно без особых приспособлений. От этого спасла их счастливая случайность.

Когда бесчувственные тела Леонарда и Хуанны вынеслись по инерции вверх по подъему, то, конечно, стали скользить назад, в соответствии с законами тяжести, и разбились бы вдребезги, если бы их не задержало копье, рукоятка которого была соединена со связывавшим их талии ремнем. Острие этого копья застряло в расщелине льда.

Все это понял Леонард постепенно; он увидел также, что Хуанна была мертва или без чувств: он не мог пока сказать точно.

— Что ты хочешь делать? — спросил он Оттера, который был на краю ледяной пропасти в пятидесяти футах над ними.

— Подожди, баас, дай мне время подумать! — и на одну минуту Оттер, присев на льду, задумался.

— Нашел! — сказал он затем и, сняв с себя платье из козьего меха, стал резать его на куски дюйма два шириной и около двух с половиной футов длиной. Связав крепкими узлами эти куски, он получил довольно сносную веревку достаточной длины.

Затем заострив конец своей палки, он глубоко укрепил ее в земле и снегу на краю ледяного откоса и привязал к ней импровизированную веревку, по которой быстро спустился к Леонарду.

— Разве Пастушка умерла, баас? — спросил он, посмотрев на побледневшее лицо Хуанны и ее закрытые глаза. — Или она только спит?

— Я думаю, что она только в обмороке, — отвечал Леонард, — но, ради неба, Оттер, действуй проворнее, а то я замерз на этом льду. Что ты теперь думаешь делать?

— Вот что, баас обвязать вокруг твоего пояса сделанную веревку, затем развязать ремни, связывающий тебя с Пастушкой, и вернуться на вершину склона, откуда я могу ее поднять наверх, так как ремень очень прочен и она будто легко скользить по льду, а ты последуешь за ней!

— Хорошо, — сказал Леонард.

Когда все это было сделано, Леонард, поддерживая одной рукой безжизненное тело Хуанны, другой держался за древко копья, не решаясь схватиться за самодельную веревку, по которой Оттер с большим трудом взбирался вверх по льду, держа в зубах ремень. Замерзшему на льду Леонарду казалось, что прошли часы прежде, чем Оттер поднялся на вершину склона и крикнул ему отпустить Хуанну.

Леонард повиновался, и карлик, сидя на снегу и упершись ногами в край ледяного моста, стал тянуть молодую девушку наверх. Леонард с облегчением вздохнул, когда увидел ее наконец распростертою на снегу.

Затем Оттер, поспешно развязав ремень от талии Хуанны и сделаь петлю, кинул ее Леонарду, который надел ее на свои плечи. Вынув копье из расщелины, в которой оно стояло, он начал свое восхождение. Первые движения причиняли ему мучительную боль, — и неудивительно, так как кровь из ран, полученных при скольжении, приморозила его члены ко льду, и он мог встать с большим трудом. Собрав всю свою энергию, он стал подниматься по самодельной веревке, а Оттер тащил его за ремень.

Хорошо, что карлик благоразумно бросил Леонарду вторую веревку, так как вдруг палка, к которой была прикреплена веревка из кусков платья, выскочила из того места, где она была закреплена и покатилась вниз вместе с веревкой. Карлик, громко вскрикнув, чуть было не бросился вперед, но удержался и стал крепко держать длинный ремень, на котором и повис Леонард, раскачиваясь как маятник, на гладкой поверхности льда.

— Мужайся, баас, — сказал Оттер, крепко державший веревку, — когда я буду тянуть вверх, старайся подняться! — и он потянул вверх ремень, причем Леонард старался зацепиться на льду коленями, пятками и свободной рукой.

Увы! Держаться было не за что; он находился словно на гладкой поверхности стекла с наклоном в шестьдесят градусов.

— Подожди немного, баас, — сказал карлик, изнемогавший от усталости, — постарайся сделать во льду острием копья маленькое гнездо и, когда я потяну, помогай мне тянуть тебя, опираясь на копье! Леонард сделал это, не говоря ни слова.

— Ну! — сказал карлик, и Леонард был вытащен вверх по скату на два фута. Этот процесс пришлось повторить несколько раз, пока, наконец, он не поставил свою левую руку на нижнюю ступень, вырубленную Оттером во льду. Еще одно последнее усилие, — и Леонард, дрожащий, как испуганное дитя, лежал на краю ледника.

Испытание было кончено, опасность миновала, но зато ценой каких усилий!

Нервы Леонарда были совершенно расшатаны; он не мог держаться на ногах, лицо окровавлено, ногти обломаны, и одна из костей ног обнажилась от трения о лед, не говоря уже об ушибах. Состояние Оттера было немногим лучше: руки его были изрезаны веревками, и он был страшно утомлен. Меньше всех пострадала Хуанна, потерявшая сознание с самого начала движения по ледяному мосту; она не получила даже ушибов после падения с камня, так как была легче Леонарда. Кроме того, толстая одежда из козьего меха предохранила ее от ранений, исключая небольшие царапины и ушибы. Она не знала ничего, равно как и о смерти Соа.

— Оттер, — пробормотал Леонард дрожащим голосом, — ты не потерял бутылки с вином?

— Нет, баас, она цела!

— Слава Богу! Поднеси ее к моим губам, если можешь!

Карлик дрожащей рукой протянул ему бутылку, и Леонард сделал несколько глотков.

— Что случилось с Соа, Оттер?

— Я не мог точно разглядеть, баас; я был слишком испуган, более даже, нежели катясь сам на камне. Но я думаю, что ноги ее задели за край пропасти, и она свалилась. Это хороший конец для нее, злой старой коровы! — прибавил он довольным тоном.

— А для нас был очень близок худой конец, — отвечал Леонард, — но мы все-таки избежали его. За все рубины на свете я не хотел бы пройти опять той дорогой!

— И я также, баас. Да! Это было ужасно! А теперь — прибавил он, — не пора ли нам разбудить Пастушку и уходить отсюда?

— Да, — сказал Леонард, — хотя я не знаю, куда же мы пойдем. Во всяком случае, недалеко, я еле двигаюсь!

Подойдя к Хуанне, которая лежала, завернутая в козий мех, Оттер влил ей в горло немного туземного вина, а Леонард стал растирать ее руки, после чего она вскоре быстро пришла в себя и, видя лед перед собой, закричала.

— Возьмите меня отсюда, возьмите; я не могу этого сделать, Леонард, не могу!

— Все уже кончено, дорогая! — отвечал он, познакомив Хуанну со всеми обстоятельствами их опасного путешествия.

Затем Оттер собрал их небольшой багаж, состоявший главным образом из ременной веревки и копья, и они побрели вверх по снежному склону. В двадцати — тридцати ярдах впереди лежали два камня, на которых они ехали по мосту, а возле них еще два, которые были пущены вперед Оттером в предшествующее утро.

Когда они достигли вершины склона, Оттер, обернувшись назад, сказал:

— Взгляни, баас, на той стороне стоят люди!

Он был прав. На далекой окраине пропасти виднелись фигуры людей, которые, казалось, махали оружием и что-то кричали. Были ли это жрецы, осилившие сопротивление Олфана и преследовавшие их, или солдаты короля, победившие жрецов — ничего нельзя было рассмотреть.

После этого путешественники начали спускаться с одного ледяного ноля на другое, и только большой пик над ними напоминал им о близости Страны тумана. После четырех остановок, вызванных их страшным утомлением, к вечеру они очутились наконец ниже снеговой линии в мягком и теплом климате.

— Я должна остановиться, — сказала Хуанна, когда солнце стало садиться, — я не могу больше идти!

Леонард в отчаянии посмотрел на Оттера.

— Вон там большое дерево, баас, и вода около него! — сказал карлик. — Это хорошее место для ночлега; здесь тепло, и мы не будем страдать от холода. Да, нам везет. Подумайте, как мы провели прошлую ночь!

Они подошли к дереву, и Хуанна в полном изнеможении опустилась на землю, прислонившись спиной к его стволу. Леонарду с трудом удалось уговорить ее проглотить немного пищи и глотнуть вина, после чего она впала в оцепенение.

Глава 40

ПРОЩАНИЕ ОТТЕРА
Нечего и говорить о том, что наступившая ночь была одной из самых ужаснейших, какие только приходилось проводить Леонарду. Несмотря на свою крайнюю усталость, он не мог спать: его нервы были слишком потрясены. Кроме того, раны сильно беспокоили его, и хотя климат местности был мягок, но со снежных гор дул холодный ветер, и они даже не могли развести огня, чтобы согреться и прогнать диких животных, завывавших невдалеке от них.

Едва ли кто-либо попадал в более отчаянное и безнадежное положение, чем Леонард и его спутники в эту ночь: безоружные, выбившиеся из сил, без пищи и почти без одежды, в неизвестной им местности среди пустынь Центральной Африки. Если бы они не надеялись на помощь, то должны были бы погибнуть от голода, челюстей львов или от копий туземцев.

Наконец ночь пришла и наступила заря, но Хуанна проснулась тогда, когда солнце было уже высоко на небе. Леонард подполз к ней на близкое расстояние — ходить он уже не мог и увидел, что она блуждающими глазами посмотрела на него и сказала что-то о Джен Бич. Она была в бреду. Что же можно было сделать? Осталось только ждать смерти.

Несколько часов Леонард и Оттер провели в безмолвном ожидании. Наконец Оттер, лучше всех перенесший невзгоды предыдущего дня, взяв копье, — подарок Олфана, — сказал, что пойдет на поиски дичи. Леонард кивнул ему головой, хотя трудно было ожидать чего-либо от охоты только копьем.

К вечеру карлик вернулся с пустыми руками, заявив, что хотя дичь и встречалась, но убить ему ничего не удалось, как и ожидал его господин. Страдая от голода, провели они ночь, поочередно присматривая за Хуанной, которая все еще бредила. На заре Оттер опять ушел, оставив Леонарда, который снова не мог заснуть, как и в прошлую ночь, и лежал, скорчившись, подле Хуанны и закрыв лицо руками.

До полудня карлик вернулся к Леонарду, радостно сообщив, что, кажется, есть надежда на спасение.

— Что такое, Оттер? — спросил он.

— Там идет какой-то белый человек и с ним более сотни слуг, баас! — сказал карлик. — Они поднимаются на склон горы!

— Ты, должно быть, сошел с ума, Оттер! — возразил Леонард. — Скажи, во имя Аки и Джаля, что здесь делать белому человеку? Только я и Франсиско были настолько глупы, что забрались в эти места! — и Леонард, закрыв глаза, заснул.

Оттер посмотрел на него, затем, значительно хлопнув себя рукой по лбу, снова отправился вниз по склону. Спустя час Леонард пробудился при звуке многих голосов, и чья-то рука сильно встряхнула его.

— Проснись, баас, — говорил карлик, расталкивая своего спавшего господина, — я привел сюда белого человека!

Леонард, подняв голову, увидел перед собой окруженного вооруженными носильщиками и другими слугами английского джентльмена средних лет, с круглым добродушным лицом, загоревшим на солнце, с глубоко сидящими темными глазами, в один из которых был вставлен монокль. Незнакомец с состраданием смотрел на Леонарда.

— Как вы поживаете, сэр? — спросил он приятным голосом. — Насколько я мог узнать от вашего слуги, вы в незавидном положении. Ба! Да тут есть дама!

Леонард в бреду произнес вместо ответа несколько бессвязных фраз.

— Ахмет, — сказал тогда незнакомец, обращаясь к стоявшему рядом арабу, — пойди к первому мулу и возьми для этого господина хинина, шампанского и пирожков из овсяной муки; он, кажется, нуждается в этом; вели также носильщикам разбить мою палатку здесь возле воды, да живей!

Прошло сорок восемь часов, и благодушный незнакомец сидел на походном стуле возле входа в палатку, внутри которой лежали две фигуры, закутанные в одеяло и сладко спавшие.

— Должно быть, они скоро проснутся! — проговорил про себя незнакомец, вынув из глаза монокль и изо рта трубку. — Хинин и шампанское хорошо подействовали на них. Но что за бессовестный лгун этот карлик; одну вещь, кажется, он хорошо делает — это ест. И что эти господа здесь делали? Я знаю пока одно: что не видел никогда мужчины более благородного вида или более прекрасной девушки! — и, набив снова свою трубку и вставив в глаз монокль, незнакомец закурил.

Десять минут спустя Хуанна внезапно села на своем ложе, так что незнакомец не мог быть замечен ею. Дико оглядевшись вокруг и наконец увидев Леонарда, лежавшего у другой стенки палатки, она подползла к нему и, принявшись целовать его, заговорила:

— Леонард! Вы живы еще, благодарение Богу. Мне снилось, что мы оба умерли. Слава Богу, что мы живы!

Мужчина, к которому она обратилась с этими словами, проснулся также и отвечал ласками на ее поцелуи.

— Клянусь св. Георгом! — произнес незнакомец. — Это довольно трогательно! Должно быть, они супруги или собираются пожениться. Во всяком случае, пока мне лучше уйти на время!

Когда через час путешественник вернулся к палатке, он нашел молодую пару на солнце. Мужчина и девушка помылись и оделись в ту одежду, которая была в их распоряжении. Приподняв свой шлем, он подошел к ним, и они встали при виде его.

— Позвольте представиться! — произнес незнакомец. — Я английский путешественник, совершающий маленькую экспедицию за свой счет, за недостатком других занятий. Мое имя — Сидни Уоллес!

— Меня зовут Леонард Утрам, — ответил Леонард, — а это молодая леди — мисс Хуанна Родд!

М-р Уоллес снова поклонился. «Итак, они не были женаты!» — подумал он.

— Мы весьма обязаны вам, сэр, — продолжал Леонард, — вы спасли нас от смерти!

— Вовсе нет, — отвечал м-р Уоллес, — вы должны благодарить вашего слугу, карлика, а не меня: если бы он не увидал нас, мы прошли бы в миле или более левее вас. Меня привлек этот большой пик над нами, кажется, высочайший во всей цепи гор Биза-Мушинга. Я хотел подняться на него, прежде чем вернуться домой через озеро Ньясса, Левингстонию, Кленшайр и Килиману. Но, быть может, вы не откажитесь сообщить мне, как вы очутились здесь? Я слышал кое-что от вашего карлика, но его рассказ несколько фантастичен!

Леонард передал вкратце историю своих приключений м-ру Уоллесу, который, по-видимому, не поверил ни одному его слову.

Впрочем, выслушав спокойно рассказ Леонарда до конца, Уоллес поднялся со своего места, сказав, что пойдет поохотиться немного.

До захода солнца он появился снова и, подойдя к палатке, попросил извинения у Леонарда за свою недоверчивость.

— Я был там, — сказал он, — на той дороге, которой вы шли, видел ледяной мост и камни, рассмотрел ступени, сделанные во льду карликом. Все так, как вы мне говорили, и мне остается только поздравить вас, что вам удалось благополучно перенести самые страшные опасности, о которых я когда-либо слыхал! — и он протянул руку, которую Хуанна и Леонард сердечно пожали.

— Кстати, — прибавил путешественник, — я послал людей исследовать пропасть на протяжении нескольких миль, но они донесли мне, что нет ни одного места, которым можно бы было спуститься в нее, и я боюсь поэтому, что драгоценные камни потеряны навеки. Сознаюсь, что я хотел бы проникнуть в «Страну тумана», но мои нервы недостаточно крепки для перехода через ледяной мост, да и камни не могут скользить вверх по скату. Кроме того, вы уже достаточно натерпелись всего и, должно быть, хотите вернуться в цивилизованные страны. Поэтому, отдохнув здесь дня два, мы можем отправиться в Килиману, до которой отсюда три месяца пути!

Вскоре они отправились в путь, но описывать подробности этого путешествия не входит в нашу задачу. Мы сделаем исключение лишь для одного происшествия, случившегося на миссионерской станции Блэншайр; Леонард и Хуанна обвенчались по обряду своего вероисповедания.

Когда молодая девушка во время обряда венчания стояла рядом со своим возлюбленным в маленькой церкви Блэншайрской миссии, ей невольно пришло на память, что она венчается уже в третий раз и только теперь по своей доброй воле. В ее памяти встала дикая сцена венчания в лагере рабов и другой обряд бракосочетания, совершенный в тюрьме храма над нею и благородным дикарем Олфаном.

В тот же вечер м-р Уоллес увидел Оттера, печально смотревшего на маленький дом, в котором остановились Хуанна и Леонард.

— Тебе грустно, что твой господин женился, Оттер? — спросил путешественник.

— Нет, — отвечал карлик. — Я рад этому. Несколько месяцев он бегал за нею и мечтал о ней и вот теперь, наконец, получил ее. Отныне она должна мечтать о нем и бегать за ним, и у него будет время подумать и о других, кто так же сильно любит его.

Еще месяц продолжали они свое путешествие и наконец благополучно прибыли к Килиману. На следующее утро м-р Уоллес отправился в почтовую контору, где его ожидали письма, а Леонард и Хуанна вышли погулять, пока еще солнце не особенно жгло. Во время этой прогулки им пришло в голову, что они не должны более злоупотреблять любезностью м-ра Уоллеса, а между тем у них не было в кармане ни одного пенни. Когда они медленно двигались вперед по обширным африканским пустыням, довольствуясь в изобилии попадавшейся дичью, любовь и поцелуи заменяли им все на свете. Но теперь они приближались к цивилизованным странам, где без денег было невозможно жить.

— Что нам делать, Хуанна? — спросил печально Леонард. — У нас нет денег на то, чтобы добраться до Наталя, и нет кредита, чтобызанять где-нибудь!

— Мне кажется, мы должны продать большой рубин, — отвечала она со вздохом, — хотя мне очень жаль расставаться с ним!

— Никто здесь не купит такой камень, Хуанна, да он, может быть, и не настоящий рубин!.. Может быть, Уоллес даст мне безделицу, хотя мне не хотелось бы просить у него!

После прогулки они сели за завтрак, к концу которого вернулся из города м-р Уоллес.

— Я принес хорошие новости, — проговорил он, — через два дня здесь будет пароход, так что, расплатившись с моими людьми, я смогу отправиться на нем в Аден, а оттуда домой. Конечно, вы также поедете со мной, так как подобно мне, вероятно, достаточно пробыли в Африке. Здесь несколько номеров «Taims», просмотрите их, миссис Утрам, пока я буду читать свои письма!

Хуанна взяла номера газеты и начала рассеянно пробегать их, хотя слезы на глазах едва позволяли ей разбирать буквы. Внезапно взгляд ее упал на имя «Утрам», напечатанное на первой странице.

— Леонард! — вскричала она вне себя от удивления. — Послушай, что здесь написано:

«Если Леонард Утрам, второй сын сэра Томаса Утрама, баронета, бывшего владельца Утрам-Холла, находится, по слухам, в последнее время в Восточной Африке, на территории к северу от бухты Делагоа, или, в случае его смерти, его законные наследники обратятся к нижеподписавшимся, то он или они услышат весьма важные известия, касающиеся его или их материального положения.

«Томсон и Тернер, улица Альберта, 2, Лондон».

— Вы шутите, Хуанна? — спросил Леонард.

— Взгляните сами! — ответила она.

Он взял газету и прочел несколько раз объявление.

— Прекрасно, — сказал наконец Леонард, — я уверен только в одном, что никто так не нуждается в хороших известиях, касающихся материального благосостояния, как я, у которого в данную минуту, кроме рубина, быть может, нет ничего. Я не знаю даже, как мне быть с любезным приглашением господ Томсона и Тернера: разве послать им письмо, и до получения ответа жить в кафрской хижине?

— Не беспокойтесь об этом, дружище! — сказал Уоллес. — У меня есть с собой достаточно наличных денег; они в вашем распоряжении!

— Мне совестно злоупотреблять вашей любезностью! — отвечал, покраснев, Леонард. — Быть может, это объявление не значит ничего или меня ждет наследство в пятьдесят фунтов, хотя я не знаю, кто мог оставить мне даже и такую сумму. Как же я расплачусь с вами?

— Пустяки! — сказал Уоллес.

— Хорошо, — прибавил Леонард, — нищие должны спрятать в карман свою гордость!

Через два дня из города сообщили им, что направляющийся на север пароход подходит. Тогда Оттер, последнее время не говоривший ни слова, торжественно приблизился к Леонарду и Хуанне с протянутой вперед рукой.

— Что такое, Оттер? — спросил Леонард, помогавший в это время Уоллесу укладывать его охотничьи трофеи.

— Ничего, баас; я пришел сказать «прости» тебе и Пастушке, вот и все. Я хочу уйти прежде, чем увижу, как паровая рыба увезет вас прочь!

Леонард и Хуанна так сроднились с Оттером, что даже во время приготовления к отъезду в Англию никому из них в голову не пришла мысль о возможности расстаться с ним.

— Почему же ты хочешь уходить? — спросил Леонард.

— Потому что я — безобразная старая собака, баас, и не могу быть полезен вам там! — кивнул карлик по направлению к морю.

— Кажется, ты намекаешь на то, что не хочешь оставить Африки даже на время? — сказал Леонард с плохо скрытым огорчением и тревогой. — А я взял тебе билет на пароход!

— Что говорит баас? — медленно спросил Оттер. — Баас взял мне место на паровой рыбе?

Леонард утвердительно кивнул головой.

— В таком случае, я прошу прощения, баас! Я думал, что ты покончил со мной и хочешь бросить меня, как сломанное копье!

— Значит, ты хочешь ехать, Оттер? — сказал Леонард.

— Хочешь ехать?! — с удивлением воскликнул карлик. — Разве ты не мой отец и моя мать и разве то место, где будешь ты, не мое место? Знаешь ли, баас, что я теперь хотел сделать? Я хотел влезть на вершину дерева и следить за паровой рыбой, пока она не исчезнет на краю света; затем я взял бы эту веревку, так хорошо мне послужившую среди народа тумана, накинул бы ее себе на шею и повесился бы на том дереве.

Леонард отвернулся, чтобы скрыть слезы, выступившие у него на глазах; привязанность карлика тронула его более, чем он хотел показать.

Глава 41

КОНЕЦ ПРИКЛЮЧЕНИЙ
Спустя шесть недель после описанных событий, к подъезду дома 2 на улице Альберта в Лондоне подъехал экипаж, из которого вышли Леонард и Хуанна, значительно поправившиеся за время своего морского путешествия. Войдя с Хуанной в контору господ Томсона и Тернера, молодые люди обратились к добродушному плотному господину, вставшему при их появлении из-за стола:

— Вы поместили объявление в «Taims» о Леонарде Утраме?

— Да, сэр, — ответил адвокат. — Вы имеете какие-нибудь известия об этом лице?

— Да, имею! Я — Леонард Утрам, а это леди — моя жена.

Адвокат учтиво поклонился.

— Это очень приятно, — сказал он, — мы уже перестали было надеяться. Но необходимо кое-какие доказательства вашей личности!

Леонард рассказал адвокату вкратце все важнейшие события своей жизни. Выслушав его внимательно, адвокат, взяв из железного шкафа, вделанного в стену, какой-то пакет, подал его молодому человеку. Развернув пакет, Леонард узнал почерк Джен Бич. Это было письмо, полученное им от Джен Бич, первое и последнее.

В этом письме было следующее:

«Мой дорогой Леонард! Будучи вдовой, я могу вас назвать так без всякого стыда, зная, что вы дороги моему сердцу. Завещание, которое я подпишу завтра, докажет вам, если вы еще живы, в чем я уверена, как велика была моя забота о том, чтобы вы могли снова вступить во владение домом предков, который судьба отняла у вас. Вот почему для меня большая радость, что я могу составить в вашу пользу завещание, что и делаю со спокойной совестью ввиду того, что мой покойный муж, не имея ближайших родственников, оставил все свое состояние в мое полное распоряжение в случае смерти нашей дочери, что, к моему горю, и случилось.

«Дай Бог вам самим в течение долгого времени пользоваться состоянием и землями, которые я смогла вернуть вашей семье, и пусть ваши дети и их потомки владеют Утрамом на многие годы.

«Но довольно об этом. Я должна еще объясниться с вами и попросить у вас прощения. Быть может, Леонард, вы давно забыли меня, и когда эти строки попадутся вам на глаза, вы будете любить другую женщину. Но нет, не может быть, Леонард, чтобы вы могли совсем забыть меня, вашу первую любовь; никакая женщина не будет никогда для вас тем, чем была я; по крайней мере, я верю в это в моей суетности и безумии.

«Быть может, вы спросите, какое возможно объяснение между нами после того, как я оскорбила мою собственную любовь, отдавши себя другому. Поверьте, я боролась, сколько могла, но отец заставил меня выйти замуж за Когена.

«И вот после шести лет с той снежной ночи, когда мы расстались, наступает конец, я умираю. Богу угодно было взять мою маленькую дочь; этого последнего удара я не могу перенести и вскоре пойду за ней, чтобы вместе с ней ждать того времени, когда я еще раз увижу ваше незабвенное лицо.

«Вот все, что я хотела вам сказать, дорогой Леонард. Простите меня и — прибавлю еще в своем эгоизме — не забывайте вашу Джен».

Леонард положил письмо на стол и снова закрыл лицо руками, чтобы скрыть волнение, овладевшее им при мысли о глубине и чистоте любви умиравшей женщины.

— Могу я прочесть это письмо, Леонард? — спросила спокойно Хуанна.

— Да, я думаю! — отвечал он, смутно чувствуя, что лучше выяснить вопрос раз и навсегда во избежание будущих недоразумений.

Хуанна, взяв письмо, дважды прочла его так, что запомнила все до последнего слова, затем, ничего не говоря, возвратила адвокату.

Через полчаса Леонард и Хуанна были одни в номере отеля, но ни слова не было произнесено ими с тех пор, как они оставили контору адвоката.

— Разве вы не видите, Леонард, — сказала наконец горячо его жена, — что с вами произошло недоразумение? Пророчество вашего умиравшего брата было подобно изречениям Дельфийского оракула, его можно было понимать двояко, и, конечно, вы привели неверное объяснение. Вы оставили Могильную гору днем раньше, чем следовало. Вам предсказано было, что вы вернете Утрам при помощи Джен Бич, а не меня! — и она грустно усмехнулась.

— Не говорите так, дорогая, — сказал печально Леонард. — Мне больно…

— Как же иначе я могу говорить, прочтя это письмо? — отвечала она. — Теперь я всю жизнь должна быть обязанной ей за ее доброту. О! Если б я только не потеряла этих рубинов, если б я их не потеряла!

Прошла еще неделя, и Леонард вместе с Хуанной очутились снова в большой зале дома Утрамов, где несколько лет тому назад зимней ночью он произнес с братом клятву. В этой зале все было оставлено на прежних местах; об этом позаботилась Джен. По-прежнему на пюпитре лежала древняя Библия, над которой они с братом произнесли клятву, на стенах, как и прежде, висели портреты предков, спокойно смотревшие на него. Неприкосновенным осталось и окно с рисунками геральдических щитов, покрытых девизами — «за любовь, дом и честь» и «per ardua ad astra». Он снова владел домом и восстановил свою честь. Он преодолел лишения и опасности, и звездная корона принадлежала ему.

Чувствовал ли Леонард себя вполне счастливым, когда смотрел на знакомые ему семейные реликвии? Быть может, не совсем: там, на кладбище, была могила с надгробием из белого мрамора.

Была ли счастлива Хуанна? Она хорошо знала, что Леонард искренно побит ее, но — увы! Ей было горько сознавать, что ее усилия пропали и она была лишена награды за них, которая досталась другой, показавшей себя если не лживой, то слабой. Она была уверена в том, что постоянно, днем и ночью, будет чувствовать в этом доме присутствие женской тени, тени бледной красивой женщины, которая будет стоять между ней и сердцем ее супруга.

Одним словом, сейчас, в час полного благополучия, Леонард и Хуанна поняли справедливость французской поговорки, что фортуна никогда не дарит обеими руками, а, отдавая одной, любит отнимать другой рукой.

Прошло около десяти лет, и сэр Леонард, уже член парламента и лорд-наместник своего графства, в первое майское воскресенье выходил из церкви в сопровождении жены, самой красивой женщины во всем графстве, и троих или четверых детей, мальчиков и девочек, здоровых и и прелестных. Посетив одну могилу, лежавшую близ алтаря, они пошли домой через зазеленевший парк и ярдах в ста от двери Утрам-Холла остановились у входа в жилище, известное под именем «крааля», которое имело вид пчелиного улья и было построено из соломы и жердей руками одного Оттера.

Греясь на солнце у входа в хижину, сидел сам карлик, работая с ножом в руке над кучей молодых ясеневых деревец, из которых он делал метлы.

— Здравствуй, баас! — сказал он, когда приблизился к нему Леонард. — Баас Уоллес уже здесь?

— Нет, он придет к обеду. Помни, что тебя ждут, Оттер!

— Я не опоздаю, баас, в этот день всех дней!

— Оттер, — вскричала маленькая девочка, — ты не должен делать метлы в воскресенье, это не хорошо!

Оттер засмеялся в ответ на эти слова и обратился Леонарду на языке, который понимали только они одни.

— Что я говорил тебе много лет тому назад, баас? — сказал карлик. — Разве я не сказал, что, так или иначе, ты станешь богат и большой крааль за морем будет снова твоим, и дети чужеземцев не будут бегать в нем? Вот, мои слова исполнились! — и он показал рукой на детей. — Да, я, Оттер, бывший во многих случаях глупцом, оказался хорошим пророком!

Несколько часов спустя обед в большой зале окончился. Все слуги ушли, включая Оттера, который, одетый в белую куртку, стоял за стулом своего господина.



ЛАСТОЧКА (роман)

Действие романа происходит в Южной Африке, в семье буров, у которой была единственная дочь Сусанна, которую туземцы называли Ласточкой. Сусанна будучи ещё маленькой девочкой, находит в пещере мальчика Ральфа Кензи, спасшегося после кораблекрушения английского судна. Она отводит его домой, и родители Сусанны принимают мальчика и воспитывают как родного сына. Повзрослев Сусанна и Ральф понимают, что любят друг друга и собираются женится, но негодяй по прозвищу Черный Пит, сразу после свадьбы похищает невесту, в которую давно влюблен. Через множество препятствий придется пройти Сусанне и Ральфу прежде чем они встретятся вновь.

Глава 1

ПОЧЕМУ ВРУВ[46] БОТМАР ВЗДУМАЛА РАССКАЗАТЬ СВОИ ВОСПОМИНАНИЯ. КАК СУСАННА БОТМАР НАШЛА РАЛЬФА КЕНЗИ
Женщина я совершенно простая, почти безграмотная. Читать еще кое-как читаю, а писать могу только свое имя и то, с таким трудом и такими невозможными каракулями, что мой старик Ян всегда подсмеивается надо мной, когда я берусь за перо. Правда, и перо-то мне приходится брать не часто: только в тех случаях, когда нужно бывает подписать счет или другую не важную бумагу за Яна, который сам этого не может делать с тех пор, как его разбил паралич. Во многом я была бы ровня своему Яну, если бы только меня в детстве так же хорошо научили грамоте, как его.

Но несмотря на свою безграмотность, я все-таки понимаю, как приятно и полезно читать хорошие правдивые книги. Я много видела и немало испытала в жизни, и мне пришло в голову заставить свою правнучку Сусанну написать под мою диктовку такую книгу, в которой была бы только одна правда о людях и их делах. Многие находят, что такие книги скучны. По-моему, это неправда: чем правдивее книга, тем она интереснее.

Как бы удивились моя покойная мать и все наши умершие родственники, если бы они могли встать из своих могил и увидели, что я, Сусанна Науде (это моя девичья фамилия), собираюсь писать целую книгу! В их время ни одной боериге не могло придти на ум ничего подобного, потому что дальше своего хозяйства они ничего не знали, да и знать не хотели.

Кстати, Сусанна привезла из Дурбана, где она училась, удивительную машинку, похожую на тыкву. Стоит только постучать пальцами на этой машинке — и на бумаге сейчас же выйдут печатные буквы. Господи, чего-чего только не придумают умные люди! Машинка эта мне очень понравилась, Яну — тоже. Он всегда любил музыку, и как только Сусанна начнет постукивать на своей машинке, Ян (он теперь слепой и почти совсем оглох) воображает (бедный старик!), что правнучка играет на шпинете, вроде того, который был в доме моего дедушки, в Старой колонии. Под стукотню Сусанны Ян обыкновенно дремлет и, верно, вспоминает то время, когда ухаживал за мной, а я наигрывала ему на дедушкином шпинете его любимые песенки.

Итак, пусть правнучка пишет… — т. е., печатает на своей машинке то, что я буду рассказывать: и ей занятие, и Яну удовольствие, и другим поучение.

Бедный Ян! Ничего почти от него не осталось! Жалко даже смотреть на него. Кто бы узнал теперь в этом слабом, сморщенном, обросшем белыми волосами, слепом и глухом старике, неподвижно сидящем в кресле, с разбитыми параличом ногами и руками, прежнего красивого и могучего боера? Давно ли, кажется, он в битве при Вехтконе, когда Мозеликатсе выслал свои войска против нас, схватил в каждую руку по зулусу и так стукнул их головами друг о друга, что они тут же испустили дух?.. Я как сейчас помню ту битву, хотя это было уже давно, очень давно, кажется, еще в 1836 году, когда мы вынуждены были бежать от преследования англичан с наших старых насиженных пепелищ в поисках новых мест для жилья, — таких мест, где бы нас никто не трогал.

Да, много утекло с тех пор воды. Молодой, сильный и красивый Ян превратился в ни на что негодную развалину, да и я стала частенько прихварывать. Наверное, мы с Яном вместе умрем, как вместе прожили всю жизнь, деля пополам и радость, и горе.

Вот теперь, перед смертью, я и вспоминаю все пережитое, виденное и слышанное мною в те страшные дни, когда происходило так называемое «великое переселение боеров», во время которого погибло так много наших от стрел дикарей, от голода и жажды, от изнурительных лихорадок, от зубов и когтей диких зверей в пустыне…

Если я не расскажу об этом ужасном времени, то, пожалуй, оно забудется, как все забывается в этом мире, и никто не будет знать, как боеры сумели добиться свободы.

Наша правнучка, Сусанна Кензи, которая так проворно и ловко выстукивает на своей машинке все, что я ей диктую, — последняя из своего рода. Ее отец и дед — последний был нашим приемным сыном, а впоследствии мужем нашей единственной дочери — пали на войне с зулусами, сражаясь за англичан против Цетивайо.

В свое время многие, конечно, знали странную историю Ральфа Кензи, английского сироты, так чудесно найденного нашей дочерью, тоже Сусанной (нужно заметить, что почти все женщины моего рода носили имя «Сусанна»); знали и еще более удивительную историю о том, как наша дочь была спасена от страшной опасности дикарями и более двух лет прожила среди них в обществе знаменитой знахарки и предводительницы племени горцев Сигамбы, пока Ральф, бывший в то время уже мужем Сусанны и очень любивший жену, с большим трудом не разыскал ее. Но теперь едва ли кто помнит все это так хорошо, как я. Вот почему мне и пришло в голову сохранить для потомства память о Ральфе Кензи, нашем приемном сыне, а потом зяте. Он вполне заслуживает этого, потому что был одним из лучших людей, несмотря на свое английское происхождение.

* * *
Вот как нашла наша дочь Сусанна своего будущего мужа.

Надо вам сказать, что мой муж, Ян Ботмар, был родом из Старой колонии, где вся его родня пользовалась почетом и уважением. Вместе со многими другими переселился и он в Транскей. В то время я была еще совсем девочкой.

Наше переселение началось из-за того, что один из самых уважаемых боеров, Фредерик Безюйденгут, человек смелый и энергичный, без причины был обвинен в жестоком обращении со своими черными рабами. Англичане послали отряд пандуров, или готтентотов, из которых они формировали свои полки, арестовать Безюйденгута. Последнему не хотелось попадаться в руки этим дьяволам в человеческом облике, и он укрылся в одной пещере, где долго отбивался от многочисленных врагов; но, в конце концов, им все-таки удалось убить его.

Когда пандуры ушли, родственники и друзья убитого над его трупом поклялись отомстить за него. Они вскоре подняли восстание. Против них тоже были высланы пандуры, которые значительно превосходили численностью горсть боеров. Произошла жестокая схватка, во время которой был убит брат Фредерика Безюйденгута, Ян; перебили также почти всех его защитников.

Оставшиеся же в живых, в количестве пяти человек, были схвачены и приговорены к повешению лордом Соммерсетом, который в то время был губернатором английских владений в Южной Африке. Среди приговоренных находились отец и дядя моего мужа. Вскоре приговор был приведен в исполнение.

Эта и последующие жестокости Соммерсета переполнили чашу терпения всех боеров, и они решили покинуть английские владения.

Вот тогда и началось наше переселение в Транскей. Вместе с прочими переселились и мои родители, фамилия которых была Науде. Отец мой нередко говорил, что его дед был французским графом. Будучи гугенотом, он вынужден был бежать с родины, спасаясь от резни. Значит, в моих жилах течет благородная французская кровь. Впрочем, я не особенно горжусь этим: кровь боеров не хуже.

Жена моего прадеда, тоже Сусанна, была, говорят, замечательной красавицей; да и вообще, все женщины нашего рода отличались красотой. Скажу без хвастовства, что и я считалась в свое время одной из первых красавиц во всем Транскее.

Я отличалась стройностью, имела густые темнорусые вьющиеся волосы, темные брови, карие глаза, здоровый цвет лица, небольшой рот и два ряда прекрасных зубов. Вот вам мой портрет по описанию лиц, не имевших причин льстить мне.

Понятно, что от женихов мне, как говорится, отбоя не было. Но из всех претендентов на мою руку я выбрала Яна Ботмара.

Мы обвенчались. Через год у нас родилась дочь Сусанна, которую кафры почему-то прозвали «Ласточкой». Других детей у нас не было. Но мы нисколько не горевали об этом и без всякой зависти смотрели на соседей, которые имели по восемь-десять и даже по целой дюжине ребят.

Жили мы с мужем, как я уже говорила, очень счастливо, хотя он и был немного… простоват и иногда поступал не так, как бы следовало умному мужчине; но я всегда вовремя выручала его из беды, когда ему приходилось попадать в нее. Недаром же Бог послал ему умную жену.

Дочка наша, Сусанна, была в этом отношении вся в отца и тоже часто попадала впросак. Сколько она причинила мне горя, когда пропадала два года без вести! Но если у Яна была умная жена, то и у нашей дочери был не менее умный и энергичный муж. Как мне приходилось выручать Яна из разных бед и неприятностей, так и Ральф спасал свою жену.

Но довольно об этом; пора перейти к делу.

Нужно вам сказать, что наша ферма в Транскее стояла почти на берегу моря; с крыши дома даже можно было видеть океан. Мы часто сидели там и любовались сверкавшими вдали морскими волнами.

Однажды поднялась сильная буря. Яна не было дома. Когда буря утихла, Ян возвратился домой и рассказал, что он сейчас встретил знахарку, которая сообщила ему, что вблизи, около устья Умзибубу, она слышала пушечные выстрелы и видела, как несло бурей к берегу большой корабль с тремя мачтами и множеством «глаз», т. е., пушечных люков, из которых то и дело вылетали молнии.

Устье Умзибубу было видно с крыши нашего дома, и мы взобрались на нее, чтобы посмотреть, что сталось с кораблем. Сусанна тоже пошла с нами. Ян поставил свой роер[47] около печной трубы, и мы стали смотреть на море. Но сколько мы ни напрягали зрение, ровно ничего не заметили. Корабль или отбросило в море, или он был выброшен на берег далеко от нас.

Пока мы с Яном рассуждали о корабле, Сусанна взяла роер и стала играть с ним, хотя роер был очень тяжелый, а ей едва исполнилось семь лет.

Наконец Ян заметил это и закричал Сусанне:

— Оставь, Сузи, роер! Он заряжен — долго ли до беды. Тебе бы следовало быть мальчиком, а не девочкой, — прибавил он со своей добродушной улыбкой, отнимая у расшалившейся девочки опасную игрушку. — Хотелось бы тебе быть мальчиком, а?

— Нет, мальчиком я бы не желала быть, — отвечала наша баловница. — А вот если бы у меня был братец, это было бы очень хорошо.

Она часто слыхала, что дети приносятся морем, а потому, помолчав минуту, добавила:

— Ах, если бы море принесло и мне братца!

— А ты молись Богу, море и принесет тебе братца, — сказала я, нисколько не думая о том, что в скором времени выйдет из этих слов.

На другой день утром Сусанна отправилась со своей няней, негритянкой, — честной и хорошей женщиной, очень любившей нашу дочь, — к морю собирать раковины. Девочка, все время вертевшаяся на глазах у няни, вдруг пропала. Негритянка сначала подумала, что Сусанна где-нибудь спряталась, и стала искать проказницу, громко звать ее. Но все поиски и крики оказались напрасными: девочка исчезла. Негритянка, разумеется, страшно испугалась: ей пришло в голову, что Сусанна упала в море. Она хотела бежать к морю, но вдруг заметила на песке свежие следы маленьких ног; следы вели в противоположную сторону от моря. Нянька бросилась по этим следам, но они вскоре исчезли в высоком густом тростнике, росшем возле моря. Видя, что поиски будут напрасны, бедная женщина прибежала к нам и, захлебываясь от слез, рассказала о случившейся беде.

Ян тотчас же собрал всех негров, работавших у нас на ферме, и отправился с ними на поиски.

Какие я пережила часы во время отсутствия Яна — об этом знали только Бог да мое бедное сердце!

Ян возвратился после заката солнца. Вид его был так мрачен, что я невольно заподозрила самое ужасное, и едва могла спросить:

— Наша девочка… умерла? Ты нашел ее мертвой?

— Мы совсем не нашли ее, — отвечал он грустно. — Теперь слишком темно… искать невозможно. Завтра, с рассветом, снова отправлюсь, а теперь дай мне уснуть… Я страшно устал.

Бедный Ян действительно едва держался на ногах и сейчас же лег. Не знаю, в состоянии ли он был заснуть. А что касается меня, то я, понятно, всю ночь молилась о спасении нашей дорогой девочки.

С восходом солнца он вышел во двор, где его уже ожидали с оседланными лошадьми кафры, чтобы снова отправиться на поиски. Я вышла проводить его.

Лишь только Ян, простившись со мной, хотел сесть на лошадь, как в отворенные ворота вошла наша Сузи, ведя за руку красивого светловолосого мальчика, который был с виду немного старше ее. Сузи весело улыбалась, хотя сразу было видно, что она очень устала, и платье ее все было грязно и изорвано.

Разумеется, я вскрикнула от радости, обхватила беглянку и чуть не задушила ее поцелуями.

Ян, конечно, был рад не менее моего, но, как мужчина, не хотел показать этого, а потому с напускной строгостью спросил нашу милую беглянку:

— Где ты пропадала? Что это за мальчик?

Сузи улыбнулась и, подведя мальчика к Яну, весело проговорила:

— А ты помнишь, отец, мама сказала, что море принесет мне братца, если я хорошенько помолюсь. Я помолилась, и вот море принесло мне братца.

Потом, когда мы все немного успокоились, Сузи рассказала нам, как она нашла мальчика.

После нашего разговора на крыше в этот же день вечером, перед тем как лечь спать, Сузи долго молилась и просила Бога дать ей брата. Когда она заснула, то увидела, что находится в ущелье, куда она не раз ходила с нами гулять. Посреди этого ущелья она заметила хорошенького белокурого мальчика, который стоял на коленях и горячо молился, произнося слова молитвы на каком-то неизвестном языке. Проснувшись, она вспомнила свой сон и подумала, что этот сон был указанием, где найти брата, которого она так желала иметь. Она решилась пойти в ущелье и посмотреть, нет ли там и в самом деле мальчика. Ни нам, ни няньке она ничего не сказала из боязни, что мы не поверим ей и не пустим ее туда. Делая вид, что собирает раковины, она незаметно ушла от няньки и направилась прямо к ущелью… Нужно вам сказать, что ущелье находится довольно далеко от нашей фермы, и я удивляюсь, как наша проказница могла найти дорогу! Добравшись до ущелья, густо заросшего кактусами, мимозами и разными деревьями, Сузи заглянула в него и действительно увидала там стоявшего на коленях хорошенького белокурого мальчика, горячо молившегося на неизвестном языке, — все точь-в-точь, как она видела во сне. Сузи подошла к нему и попробовала заговорить с ним; но бедный мальчик, очевидно, не понял ее и ответил что-то, чего она тоже не поняла. Он был очень худ, бледен и весь дрожал. Тогда она стала разговаривать с ним знаками и приласкала его. У нее с собой была корзинка с пирожками и фруктами, которые я дала ей на завтрак. Заметив, что мальчик очень голоден, Сузи накормила его. Между тем, уже стало смеркаться. В ущелье находилась небольшая пещера. Не решаясь идти домой в темноте с мальчиком, который был очень слаб, Сузи привела его в эту пещеру и уложила спать, а сама всю ночь просидела над ним. Когда взошла луна, Сузи заметила двух больших леопардов, которые долго ходили вокруг пещеры. Бедная девочка, конечно, сильно напугалась. Но, к счастью, кровожадные звери, должно быть, не заметили детей и, побродив вокруг, куда-то скрылись. Утром, незадолго до восхода солнца, Сузи разбудила мальчика и привела его домой.

Удивляюсь, как это Ян и его провожатые не догадались заглянуть в ущелье, хотя были очень близко от него. Может быть, им неудобно было продираться с лошадьми сквозь заросли мимоз и колючих растений.

Вот при каких чудесных обстоятельствах Сузи нашла своего будущего мужа.

Мы, конечно, обласкали бедного мальчика, приняли его к себе в дом и стали воспитывать как сына.

Глава 2

ИСТОРИЯ КОРАБЛЕКРУШЕНИЯ. ТЕНЬ АНГЛИЧАНИНА
— Что же нам делать с этим мальчиком, которого Сузи привела к нам? — спросил меня Ян, когда усталые дети улеглись спать и мы остались вдвоем.

— Как что делать?! — воскликнула я. — Конечно, оставим его у себя. Он будет сыном, посланным нам Богом.

— Он — англичанин, а я, ты знаешь, ненавижу англичан, — сказал Ян, глядя вниз.

Добрый Ян всегда смотрел вниз, когда желал скрыть от меня свои истинные мысли.

— Кто бы он ни был, но его послал нам Бог, и если мы оттолкнем его, то сделаем дурное дело и лишимся своего счастья, — возразила я.

— А если явятся за ним его родственники?

— Когда они явятся, тогда мы и обсудим, как быть. Но я не думаю, чтобы кто-нибудь явился: его родственники, наверное, подумают, что и он погиб в море вместе с другими.

Ян ничего не возразил на это. Я знала, что он очень желал иметь сына и в душе был рад оставить у себя этого мальчика, так чудесно попавшего к нам.

Прежде, нежели окончательно решить что-нибудь, Ян захотел узнать, кто этот мальчик, и отправился верхом к одному из наших ближайших соседей, до которого было не более двух часов езды, к господину ван-Воорену. Это был самый богатый из боеров и попал в нашу пустынную сторону после того, как совершил какое-то дурное дело… кажется, в запальчивости убил кого-то из туземцев. Он был всегда молчалив и угрюм. Все чуждались его. Говорили, что его бабушка была главой племени красных кафров; но это было больше заметно по его единственному сыну Питу, нежели по нему самому. Об этом сыне, прозванном в детстве за его дикость и необузданность «маленьким кафром», а впоследствии — «Черным Питом», я расскажу потом подробнее.

С тех пор, как жена ван-Воорена умерла, последний взял в воспитатели своему сыну одного бедного молодого голландца, который знал английский язык и был сведущ в математике, если я не ошибаюсь в названии науки, с помощью которой все можно высчитывать и измерять. Как-то раз в шутку я спросила его, может ли он сказать, сколько раз обернется колесо нашей большой фуры, если ехать от нас до Капштадт-Эстля. Он тотчас же с самым серьезным видом измерил колесо, потом нарисовал какие-то фигуры на клочке бумаги, что-то пробормотал над ними и дал мне ответ. Когда я сказала, что он, может быть, соврал, потому что я не в состоянии проверить ответ, он очень обиделся и принялся с досады действительно врать. Он стал уверять меня, что будто бы при помощи своих фигур может даже высчитать, сколько раз обернется колесо на пути от земли к луне или к солнцу, и какое от нас расстояние до этих светил! Чудак! Да ведь это может знать только один Бог, создавший их для нашего удобства. Я так и сказала ему.

Вот Ян и поехал позвать этого чудака к нам, чтобы он расспросил нашего маленького гостя, потому что бедняжка ни слова не знал по-нашему.

К обеду Ян возвратился в сопровождении учителя, который был в больших синих очках и приехал на муле, потому что боялся ездить на лошадях.

Когда мальчик проснулся, мы его накормили и представили учителю. Последний сейчас же заговорил с ним на противном английском языке, которого я не могу слышать без смеха.

Мальчик, называвший себя Ральфом Кензи, очень обрадовался, когда услыхал родной язык, и рассказал, что он ехал с отцом, матерью и многими другими на корабле из страны, называемой Индией. Потом я узнала, что Индия — одна из тех стран, которые наворованы англичанами во всех частях света, как, например, Каи и Наталь. Ехали они долго, — Индия очень далеко, — как вдруг поднялась страшная буря, и погнала корабль на наш скалистый берег, где корабль и разбился милях в двухстах от нашего жилища. Удалось спустить только одну лодку, в которую село столько людей, что она едва не перевернулась. Попали в эту лодку и Ральф с матерью. Отец его отказался сесть с ними, уступив свое место одной женщине с ребенком, хотя капитан упрашивал его спасаться. Но этот английский лорд — я думала, что он был лорд, и не ошиблась, как оказалось потом — стоял на своем и говорил, что не желает спасать свою жизнь за счет чужой. Из этого его поступка видно, что он был человек благородный и великодушный. Благословив сына и жену, он остался на корабле, который тут же пошел ко дну, раньше, чем устели спустить другую лодку. Так все оставшиеся на нем и погибли. Упокой, Господи, их души!

Недалеко от места, где можно было бы пристать к земле, начала тонуть и лодка. Часть сидевших в ней была выброшена на берег, в том числе и Ральф с матерью, а остальные погибли в волнах.

У одного из спасшихся оказался компас; по указанию этого прибора все направились на юг, где надеялись найти какое-нибудь селение.

Ральф был так потрясен, что не мог хорошенько запомнить всего происшедшего. Но, кажется, все мужчины, спасшиеся вместе с ним и его матерью, были перебиты дорогой напавшими на них туземцами, пощадившими только женщин и детей. Одни из этих несчастных умерли от истощения, а другие были разорваны хищными зверями. В живых остались только Ральф и его мать. У них было с собой немного съестных припасов, так что в течение нескольких дней они могли продолжать путь. Когда же все припасы истощились, Ральф в одно утро нашел свою мать тоже мертвой.

Обезумев от ужаса и горя, мальчик бросился бежать куда глаза глядят. Бежал он до тех пор, пока ноги не отказались служить ему. Увидав вблизи ущелье, он кое-как дотащился до него, надеясь укрыться там от зверей, и стал молиться. В эту минуту и нашла его Сузи.

Слушая печальный рассказ мальчика, который переводил нам учитель, мы все плакали от жалости; даже сам учитель был так взволнован, что едва мог говорить, хотя и старался не показать этого.

Впоследствии мы убедились, что Ральф ничего не солгал. Один из наших кафров вскоре даже набрел на тело матери мальчика и похоронил его (удивляюсь, как хищные звери не разорвали тело!). По словам кафра, это была красивая, высокая, стройная женщина не старше тридцати лет и очень благородная на вид.

Кафр прибавил, что на ней ничего не было, кроме лохмотьев да двух золотых колец: одного гладкого, а другого с изумрудами. В кармане же ее изорванного шелкового платья он нашел небольшую книжку в красном переплете, оказавшуюся Новым Заветом. На заглавном листе этой святой книги была следующая надпись на английском языке: «Флоре Гордон ко дню первого причастия от ее матери Агнессы Джэней Гордон». Под надписью были год, месяц и число.

Кафр оказался из добросовестных (это большая редкость). Все найденные вещи он передал нам в целости вместе с прядью белокурых волос, отрезанных им с головы покойницы. Кроме этих вещей, мы сами нашли еще одну.

Раздевая мальчика, чтобы уложить его спать, мы заметили у него на груди большой золотой медальон. Потом мы узнали, что мать его надета ему это на шею в ночь перед своей смертью. В медальоне оказалось три портрета, нарисованных красками на слоновой кости: один представлял красивого господина в мундире, другой — красивую даму в богатом наряде, а третий — мальчика. На последнем портрете мы сейчас же узнали Ральфа, а господин и дама были его родители.

Ян с помощью своих работников поставил на могиле матери Ральфа памятник с каменной оградой. Недавно мы узнали от одного кафра, побывавшего в Старой колонии, что все эти сооружения еще целы и что народ очень уважает эту могилу.

Крушение корабля, на котором ехал Ральф, наделало много шума. Английское правительство даже прислало другой корабль для осмотра места, где произошло несчастье; но к нам за расспросами никто не являлся. Так англичане ничего путем и не узнали, и мало-помалу все забыли об этой истории, как все забывается на свете.

Сначала Ральф был точно помешанный. Днем, бывало, сидит по целым часам как истукан и все о чем-то думает, а по ночам с ним делались припадки: вскочит вдруг во сне на постели и начинает плакать и что-то бормотать на своем языке, но таким голосом, что нас дрожь пробирала. Сам он тоже весь дрожит и мечется из стороны в сторону. Но стоило только подойти Сузи, сказать несколько слов и положить ему на лоб руку, он тотчас же успокаивался и опять мирно засыпал.

С годами припадки стали у него проходить, а потом, благодарение Богу, и совсем исчезли. Но зато он так привязался к Сузи, да и она к нему, что отрадно было глядеть на них. Они думали, чувствовали, говорили и делали одно и то же; манеры у них сделались совершенно одинаковые; даже лицами они стали как будто походить друг на друга, точно были и правда брат с сестрой. Наконец нам с Яном стало казаться, что у них обоих одна душа, одно сердце, одни мысли и одно чувство.

Я много пожила на свете, немало видела, однако ни раньше, ни после мне не приходилось даже слышать о такой привязанности, какая существовала у Сузи и Ральфа. Чувство это было неземное; оно и вознесло их обоих в светлую небесную обитель, где, я уверена, они теперь тоже находятся вместе и вкушают вечное блаженство, которое так заслужили на земле.

Ральф рос красивым, здоровым и сильным мальчиком. Он был гибок и строен, несмотря на широкие плечи, имел стальные мускулы и положительно не знал устали. При всем том он обладал недюжинным умом и часто давал Яну хорошие советы. Впрочем, это, может быть, еще и потому, что он был гораздо ученее Яна.

Мы, боеры, не особенно уважаем книжное учение, потому что оно не многим приносит настоящую пользу. Умеет боер прочесть слово Божие, написать нужное письмо, составить счета — и довольно с него в нашей простой рабочей жизни. Но Ральф был не нашей крови, хотя мы и смотрели на него как на родного сына, а потому я и Ян решили дать ему лучшее образование, на которое он имел право по своему уму и рождению.

Как-то раз — Ральф был у нас уже два года — учитель, живший у хеера ван-Воорена, приехал к нам и объявил, что он ушел от ван-Воорена. Мы предложили ему остаться у нас для занятий с Ральфом и Сузи. Он согласился и прожил с нами шесть лет. Дети за это время многому выучились у него, насколько я могла судить. Они научились читать, писать, арифметике, истории, географии, английскому языку и еще каким-то мудреным наукам, название которых не помню. Понимать и говорить по-английски Сузи научилась еще у Ральфа, который, в свою очередь, выучился у нее по-голландски, а учитель научил их английской грамматике. Я только не позволяла открывать им тайн неба, как он хотел было, чтобы они не могли измерять расстоянии от земли до небесных светил простым колесом: это мне казалось богохульством и волшебством, вроде постройки Вавилонской башни или тех проделок, которых я насмотрелась у знахарки Сигамбы и других колдунов.

После шестилетнего пребывания в нашем доме учитель вдруг ушел от нас, женился на одной богатой вдове, которая была гораздо старше его, и зажил припеваючи. Я была очень рада, когда он оставил нас. Сама не знаю почему, у меня не лежало к нему сердце, хотя дурного он мне ничего не сдашь. Может быть, главным образом, за его умение измерять колесом расстояние от земли до неба — право, не умею сказать. Во всяком случае, — повторяю, — я с удовольствием рассталась с ним.

* * *
Теперь я сразу перейду к тому времени, когда Ральфу исполнилось девятнадцать лет и он казался уже настоящим мужчиной, хотя и не имел еще бороды. Вообще в нашей стороне дети рано мужают, если не умом, то хоть телом.

Со стыдом и раскаянием я вспоминаю это время, потому что тогда мы с Яном совершили непростительный грех, за который впоследствии так тяжело были наказаны.

Дело в том, что глубокой осенью этого несчастного года Ян отправился за пятьдесят миль в одно местечко, где был назначен нахтмаал[48], чтобы исполнить христианский долг и вместе с тем продать шкуры, шерсть и все, что было приготовлено к этому времени.

Возвратился он домой бледный и расстроенный.

— Знать, ничего не продал, Ян? — спросила я, когда мы поздоровались.

— Все продал, — угрюмо отвечал он.

— Значит, кафры опять бунтуют?

— Нет, они пока спокойны, хотя проклятые англичане всячески стараются восстановить их против нас.

— Так в чем же дело? — приставала я. — По твоему лицу вижу, что случилось что-то дурное.

— Эх, не хотелось бы и говорить, жена! — со стоном вырвалось у него из груди. — Но и скрыть нельзя… Видишь ли, в чем дело. Я встретил человека из Елизаветинского порта, и он рассказал, что у них там недавно были два англичанина — шотландский лорд и какой-то знаменитый законовед. Эти люди разыскивают мальчика, лет десять тому назад пропавшего после кораблекрушения. Они слышали, что мальчик живет у боеров в Транскее. Мальчик этот, понимаешь, наследник громадного состояния и многих важных титулов. Вот его и разыскивают для того, чтобы передать ему все это по закону… Ты, конечно, догадываешься, кто этот мальчик?

Как было мне не догадаться! Я сразу поняла это; но была так убита сообщением Яна, что не могла произнести ни слова, а только молча кивнула головой.

Как только ко мне возвратился дар речи, я горячо сказала мужу:

— Если придут за ним, мы не отдадим его, потому что он нам более, чем сын! Да и Сузи…

— Мы не имеем права делать этого, жена, — грустно перебил меня Ян: — по рождению он нам все-таки чужой.

— Но он сам не захочет уйти от нас, и…

— И это ничего не значит: он несовершеннолетний по английским законам, и его могут увести силой. В Англии совершеннолетие считается с двадцати одного года, а Ральфу еще только девятнадцать.

— Скрой его, Ян, спрячь, ради Бога, если не хочешь, чтобы мы все умерли от горя! — умоляла я, обняв мужа. — Отправляйся скорее с ним провожать наше стадо на зимовку и предоставь мне одной вести переговоры с этими англичанами, если они пожалуют сюда. Я уж сумею прогнать у них охоту шнырять по фермам честных боеров и отыскивать чего не следует.

— Не искушай меня, жена! — проговорил Ян. — Не заставляй меня брать греха на душу… Расскажем все Ральфу, и пусть он сам решит, как хочет. По нашим законам он уже совершеннолетний и имеет право лично распоряжаться своей судьбой… Где он сейчас?

— В краале,[49] выбирает быков под ярмо.

— Ну хорошо, подождем, когда он вернется оттуда.

Настаивать более было невозможно. Я знала характер Яна, да и сама чувствовала, что он прав. Я затаила в себе свое горе и стала придумывать способ удержать Ральфа у нас, несмотря на глупые законы его страны, которые признают мужчину совершеннолетним только с двадцати одного года, и до тех пор все могут распоряжаться им как вещью.

Я пошла к Сузи. Цветущая и сияющая, она сидела за столом и варила кофе. Ей почти исполнилось восемнадцать лет, и она была так хороша, что трудно описать: нежная, точно воздушная, беленькая, с розовыми щечками, большими голубыми глазами, пепельными волосами икрохотным ротиком, одним словом — прелесть! Я говорю так не потому, что она мне дочь, а потому, что это была истинная правда; все находили это.

Я спросила, для кого она готовит кофе.

— Конечно, для Ральфа, — ответила она. — Ведь ты знаешь, мама, что он особенно любит кофе, сваренный мною.

Я знала, что, напротив, он любил больше то, что я ему готовила, потому что Сузи (царство ей небесное!) особым умением в хозяйстве не отличалась, но промолчала, чтобы не огорчить дорогую девочку.

— Ах, мама, — продолжала она, — представь себе: Черный Пит опять был здесь, привез мне громадный букет цветов, наговорил разного вздора и приставал, чтобы я устроила с ним посиделки!

— Ну и что же ты ответила, дочка? — спросила я, хотя наперед знала, что она скажет.

— Конечно, я сказала, что никаких посиделок устраивать с ним не буду! — воскликнула она, вся раскрасневшись. — Какой он противный, мама! Мне кажется, он стал еще хуже с тех пор, как умер его отец… И не только противный, а прямо злой, очень злой… Как он глядел на меня, если бы ты видела! Я просто боюсь его!

Поговорив немного о Пите, я незаметно свела разговор на Ральфа и намекнула, что он, как птичка, залетевшая в чужое гнездо, может быть вынут из него кем-нибудь.

Суть моих намеков Сузи поняла скорее сердцем, чем разумом. Бедная девочка страшно изменилась в лице, и я боялась, что она лишится чувств. Но, несмотря на свою кажущуюся хрупкость, наша дочь могла многое вынести и не так легко падала в обморок, как многие из нынешних девушек, которые с виду гораздо крепче ее.

Она скоро оправилась и стала расспрашивать меня, что я знаю насчет Ральфа. Конечно, я отвечала ей уклончиво и просила только передать Ральфу, чтобы он, после того как управится здесь, отправился в горы поохотиться на лосей, потому что у нас вышла вся дичь.

— А мне можно будет сопровождать его? — спросила она.

— Конечно, можно, — поспешила ответить я. — Ведь это будет не первая ваша прогулка. С Ральфом тебе бояться нечего. Это не Пит, — прибавила я смеясь.

Сузи отлично ездила верхом и часто бывала на охоте с отцом или Ральфом, хотя всегда плакала, когда в ее присутствии убивали каких-нибудь животных. Вообще наша девочка была так мягкосердечна, что не могла равнодушно видеть страданий живых существ. Юна жалела даже язычников-кафров и никак не хотела понять, что животные и кафры созданы Богом исключительно для нашей потребности. Но зато она хорошо поняла, что страданий на земле гораздо больше, чем радостей, и потому часто присутствовала на охоте, чтобы, как она сама говорила, привыкнуть к ним.

Случилось так, что в этот день охота завела Ральфа и Сузи в то самое ущелье, в котором они в первый раз увидели друг друга десять лет тому назад.

После Ральф говорил мне, что при виде этого места он вдруг почувствовал, будто вступает в новую жизнь и любит Сузи уже не как сестру, а как женщину, дороже которой у него нет никого в мире.

Глава 3

ОБЪЯСНЕНИЕ. ССОРА И ПРИМИРЕНИЕ
Я столько раз слышала, каким образом произошло у Сузи с Ральфом объяснение, что могу повторить его почти слово в слово.

Вышло это вот как. Погоня за лосем завела их в знакомое ущелье, и Ральф убил животное как раз около того места, на котором они встретились десять лет тому назад.

В ущелье был большой камень, на который молодые люди и уселись, чтобы отдохнуть.

Сузи, по обыкновению, плакала, жалея убитого лося; Ральф утешал ее, доказывая печальную необходимость для человека убивать даже таких животных, которые не делают ему никакого зла. Наша девочка сидела вся облитая солнечным светом; слезы медленно катились по ее лицу, как роса по цветку. Так рассказывал мне потом Ральф, которому она в эту минуту, по его словам, показалась ангелом, оплакивающим грехи людей. Тут только он понял, как она ему дорога и как горячо он любит ее.

Долго он смотрел на нее молча и, когда она немного успокоилась, вдруг окликнул ее:

— Сузи! — проговорил он таким голосом, что она невольно вздрогнула и, обернув к нему свое удивленное личико, спросила:

— Что такое? Зачем ты так кричишь? Ведь я тут.

Но у Ральфа было так много слов на языке, что они мешали друг другу, и он мог только повторить еще более странным голосом:

— Сузи!

Она улыбнулась и сказала:

— Ральф, ты точно наша голубая сойка, которая заучила одно слово и целый день твердит его.

— Да, — отвечал он, собравшись немного с духом, — я действительно как сойка только и знаю одно слово «Сузи» и вечно готов твердить его… Впрочем, нет, я знаю еще три слова: «Сузи, я люблю тебя!»

Она снова улыбнулась и весело проговорила:

— Я давно знаю, что ты любишь меня, милый Ральф, как сестру. Я тоже…

— Нет, Сузи, не так!..

Она вздрогнула и, с недоумением взглянув на него, тихо прошептала:

— Как… не так? Разве ты уже не считаешь меня своей сестрой?

— Нет, Сузи, нет! — горячо возразил он. — Ты мне не сестра, и я тебе не брат.

— Это для меня очень грустно, Ральф… Я так привыкла думать, что ты… что мы брат и сестра.

— И я так думал до сих пор, Сузи. Но теперь… теперь я понял, что я люблю тебя не как сестру, а как… женщину, как жених свою невесту… О, Сузи, Сузи! Скажи мне, любишь ли ты… можешь ли ты любить меня как жениха? Как своего будущего мужа? Согласна ли ты сделаться моей женой?

Он поднялся и, весь дрожа, со страхом ожидал ответа. Она закрыла лицо руками и некоторое время просидела неподвижно. Когда она опустила руки, Ральф заметил, что глаза ее сияют как звезды и все лицо покрыто румянцем смущения от счастья и радости.

— О, Ральф! — проговорила наконец она таким глубоким и мягким голосом, какого он раньше никогда не слыхал, — это так… ново для меня, а между тем кажется мне таким же старым, как мир. Ты спрашиваешь, согласна ли я сделаться твоей женой. О, мой милый, дорогой, конечно, да! Раньше я не сознавала, а теперь и я чувствую, что люблю тебя уже не как брата… Нет, нет, подожди, не целуй меня! — прибавила она, когда молодой человек хотел было заключить ее в свои объятия. — Выслушай сначала меня, а потом можешь поцеловать, и, быть может, поцелуй этот будет… прощальный.

— Прощальный! — повторил Ральф, побледнев от испуга. — Что ты говоришь, Сузи? Мы хотим сделаться мужем и женой, то есть, соединиться навеки, а ты толкуешь о прощании. Или ты боишься, что твои родители…

— О, нет, Ральф, они любят тебя не меньше, чем меня. Дело не в этом…

— Но в чем же, Сузи? Ради Бога, не мучь меня, говори скорее!

— Видишь ли, Ральф: я только сегодня узнала от мамы, что ты англичанин и что твои богатые родственники могут явиться и взять тебя от нас… Я не знаю, почему она сказала это, но слова ее очень огорчили меня.

— Только это, Сузи! — воскликнул он, с облегчением вздохнув. — Ну, так клянусь тебе Богом, что если за мной действительно явятся мои родственники и предложат мне хоть целое королевство с тем, чтобы я оставил тебя, — я откажусь и от них, и от королевства. Слышишь, Сузи?.. Пусть Господь накажет меня, если я изменю этой клятве!

— Ты еще слишком молод, Ральф, и все клятвы в твои лета…

— Я не из таких, Сузи, чтобы давать необдуманные клятвы! — горячо перебил Ральф. — Поверь, я никогда не изменю ей.

Она взглянула на него и увидала по его лицу, что он действительно способен на это.

— Я верю тебе, мой Ральф, — просто сказала она.

— Спасибо, моя Сузи! Значит, теперь можно поцеловать тебя?

— Да, Ральф, и пусть этот поцелуй скрепит наш союз на всю жизнь.

Они обнялись и крепко поцеловались как жених и невеста, потом опустились на колени и обратились с горячей молитвой к Богу, чтобы Он благословил их союз.

Как только они возвратились домой, я сразу по их лицам поняла, что между ними произошло что-то особенное.

После ужина, который против обыкновения прошел в полном молчании, Ян все время порывался что-то сказать, но, очевидно, не мог и только изо всех сил дымил своей длинной трубкой и обжигался горячим кофе.

Ральф тоже сидел сам не свой и, видимо, боролся со словами, которые не хотели сойти у него с языка, хотя он всячески старался выпустить их на свет Божий. Я видела, как Сузи несколько раз пожимала ему украдкой под столом руку, желая ободрить.

Смотрела, смотрела я на этих чудаков, да вдруг расхохоталась и сказала:

— Все вы точно костры из сирого хвороста: как ни пыжитесь — все не можете разгореться. А интересно будет видеть, кто из вас раньше вспыхнет.

Эти слова, а в особенности смех, задели самолюбие мужчин; я давно знала, что они не любят насмешек над собой со стороны женщин.

— Мне нужно сказать кое-что, — разом проговорили Ян и Ральф и остановились, с беспокойством глядя друг на друга.

— Дай же мне говорить, — добавил Ян. — Зачем ты мне помешал? Успеешь сказать и потом.

— Извини, отец, это случилось нечаянно. Я вовсе не хотел мешать тебе, — ответил Ральф.

Я поняла, что он опасается со стороны Яна выговора за Сузи, хотя мой старик (тогда он, впрочем, вовсе еще не был стариком) ровно ничего не знал о том, что угадала я своим материнским чутьем.

— Извинение принимаю, хотя я тебе не отец, — отрезал Ян, стараясь не смотреть на Ральфа.

— Я называю вас отцом по привычке, — проговорил молодой человек, изменившись в лице. — Если вам это теперь не нравится, то я…

— Мне-то нравится, — перебил грустно Ян, — но… видишь, в чем дело, мальчик: я и мать в большом горе… Мы, то есть, они…

Бедный Ян запутался, замолчал и снова принялся усиленно cocaть трубку. Ральф сидел молча, ожидал, что будет дальше.

— Ральф, — немного погодя опять заговорил Ян, — они хотят отнять тебя у нас!

— Кто «они»? — с недоумением спросил Ральф.

— Да эти проклятые англичане, черт бы их побрал!

— Англичане! — вскричал Ральф. — Зачем же я понадобился им?

Выпустив целое облако дыма, Ян продолжал:

— Ральф, ты знаешь, каким образом ты попал к нам и как стал нам дорог. Мы думали, что все твои родственники погибли, когда разбился корабль, на котором ты плыл, и что о тебе совершенно забыли; но оказывается, мы ошиблись… В соседнем селении, куда я ездил на нахтмаал, видел двух шотландцев… Они разыскивают мальчика твоих лет по имени Ральф, чтобы передать ему важные титулы и большие имения… Эти шотландцы каким-то путем узнали, что разыскиваемый ими мальчик находится в Транскее у боеров. На днях они, наверное, приедут сюда и возьмут тебя.

— Вот оно что! — проговорил Ральф. — Ну что ж, пусть приезжают… С чем приедут, с тем и уедут.

— А ты разве не последуешь за ними? — пытливо спросил Ян.

— Я? — вскричал Ральф. — Ни за что! Клянусь в этом Богом!.. Может быть, по рождению я и англичанин, но я вырос здесь, среди боеров, и сам навсегда останусь боером. Мои родители умерли, а до остальных родственников мне дела нет. Никакие титулы и никакое богатство меня не прельщают. Все, что мне дорого, находится здесь, в Транскее.

При последних словах он взглянул на Сузи, которая до сих нор сидела бледная и дрожащая, а теперь расцвела как роза и смотрела на него счастливыми глазами.

— Ты говоришь как мальчик и совсем не знаешь жизни, — пробурчал Ян, стараясь казаться серьезным, чтобы скрыть свою радость. — Но я человек уже пожилой, видавший виды, и должен тебе сказать, что быть лордом у англичан очень недурно, хотя они и скверный народ… Я знаю, как живется английским лордам. Когда мне довелось побывать в Капштадте, я видел тамошнего губернатора, настоящего лорда. Он сидел на лошади, которой, как говорили, цены нет, и был одет, как сказочный принц, весь в золото. Все встречные снимали перед ним шляпы. При взгляде на него я невольно подумал, что хорошо, должно быть, живется на свете этим лордам… Вот и ты будешь таким же… Не забудь только совсем о нас, когда будешь знатным и богатым лордом… мы тебе, кажется, не сделали ничего дурного… Не смотри на меня такими глазами… Ты должен идти с этими шотландцами и пойдешь… то есть, я хотел сказать — поедешь. Я тебе отдам на память свою серую в яблоках лошадь и черную поярковую шляпу, которую только что купил на нахтмаале… Ну, слава Богу, теперь я все высказал… легче стало на душе… Фу-у! Ишь ведь, как я тут накурил… пойду немного проветрюсь… Ну, не дай Бог теперь этим шотландцам попасться мне под руку… не миновать им моих кулаков!

О, эти шотландцы! Если Ян готовился попотчевать их кулаками, то и я не прочь была угостить их чем-нибудь таким, чего бы они долго не забыли. Одна мысль о том, что мы скоро можем лишиться, и, быть может, навсегда, нашего дорогого мальчика, приводила меня в полное отчаяние. А что касается Сузи, то бедная девочка плакала навзрыд.

— Погоди, отец! — твердым и ясным голосом проговорил Ральф, видя, что Ян встал и собирается уходить. — Ты кончил, а теперь начну я.

— Говори! — коротко сказал Ян, со вздохом снова опускаясь на свое место и принимаясь яростно сосать потухшую трубку.

— Я хотел сказать, — начал Ральф, — что если вы отдадите… вернее, прогоните меня, то потеряете гораздо больше, чем выиграете.

Ян в недоумении вытаращил глаза на Ральфа, но я улыбалась, зная наперед, что тот скажет дальше.

— Что же я потеряю, — произнес Ян, — свою лучшую лошадь и новую шляпу? Так это неважно!.. Может быть, тебе этого мало, и ты желаешь получить еще что-нибудь? Например, полную упряжку черных волов?.. Что ж, я согласен, возьми и их. Пусть в Англии посмотрят, какой у нас скот.

— Нет, — холодно отвечал Ральф, — мне нужна ваша дочь, а не волы. Если вы прогоните меня, то и она пойдет со мною, слышите?

Сузи вскрикнула и схватилась за сердце, а я опять засмеялась, глядя на растерянное лицо Яна. Мой смех наконец вывел его из себя, и Ян сердито крикнул:

— Что ты все хохочешь, глупая баба? Говорят о таких серьезных вещах, а она знай себе хохочет! Слышишь, что сказал этот молокосос?

— Слышу, слышу и странного в этом ничего не вижу, — отвечала я.

— Как ничего не видишь странного! — вскричал окончательно выведенный из себя Ян. — Да что вы сегодня, сговорились взбесить меня или все с ума сошли?

— Нет, нет, Ян, погоди, сейчас все объяснится, — успокоила я мужа. — Сузи, — обратилась я к дочери, — что ты скажешь на все это?

— Я? — воскликнула моя девочка. — А вот что. Если я должна исполнить свою обязанность по отношению к моим родителям, то не могу нарушить и ту, которую Небо возложило на меня относительно Ральфа, моего богоданного жениха, принесенного мне морем. Поэтому, если вы отдадите Ральфа, я последую за ним, как только буду совершеннолетняя, чтобы выйти за него замуж… Если же вы будете удерживать меня, то я умру, потому что жить без него не могу… Вот все, что я хотела сказать.

— И этого совершенно достаточно, — заметила я, в душе довольная смелостью нашей девочки.

— Вот оно что! — пробурчал Ян, сурово глядя то на Ральфа, то на Сузи, — а я-то до сих пор думал, что вы только брат и сестра!.. Скажи-ка мне, гадкая девчонка, — обратился он к Сузи, — как осмелилась ты обещать свою руку без моего позволения?

— Я не успела еще просить у тебя этого позволения, отец: мы только сегодня объяснились с Ральфом, — отвечала Сузи.

— И из-за этой скороспелой любви ты готова покинуть отца и мать и бежать на край света с этим молокососом? — крикнул Ян.

— Что же делать, если ты гонишь его, а я не могу без него жить, — возразила Сузи.

— Не лги, дерзкая девчонка! — продолжал, еще более горячась, Ян. — Ты хорошо знаешь, что я вовсе не хочу прогонять Ральфа.

— Зачем же, в таком случае, ты отдаешь ему свою лучшую лошадь и новую шляпу?

— Зачем?.. Затем, что не пешком же он пойдет за своими проклятыми англичанами. Только еще этого недоставало, чтобы сказали, что Ян Ботмар пожалел дать… Я желаю ему добра и…

— И гонишь его, когда хорошо знаешь, как я… как мы все любим его и как тяжело нам будет расстаться с ним! — перебила Сузи и, опустив голову на руки, судорожно зарыдала.

— Не плачь, Сузи, — взволнованно проговорил Ральф. — Слушайте! — торжественно обратился он ко мне и к Яну. — Сузи и я любим друг друга, любим уже давно, с того самого дня, когда она нашла меня, хотя до сих пор и не сознавали этого… Разлучить нас никто не может… Я знаю, что я бедный найденыш, у которого нет ни кола, ни двора… Вы, наверное, находите, что я плохая партия для вашей дочери, которая, помимо красоты, получит все ваше состояние, когда Богу угодно будет призвать вас к Себе. Против этого я ничего не могу возразить, как мне ни горько это. Но вы говорите, что у меня много земель и богатства в Англии, и гони… уговариваете меня ехать туда, чтобы получить это богатство. Хорошо, я поеду. Но клянусь Богом, что, получив его, я возвращусь опять сюда, женюсь на Сузи и увезу ее от вас. Теперь выбирайте одно из двух: или оставьте меня здесь и благословите наш союз с Сузи, или, прогнав меня, ждите моего возвращения за Сузи.

— Сузи, Сузи! Только и слышишь от тебя, Ральф, о Сузи. Значит, я и отец уж ровно ничего теперь не значим для тебя? — воскликнула я, тоже начиная волноваться.

— Раньше вы были мне одинаково дороги, но теперь вы меня гоните, значит, мне остается только…

— Погоди! — перебила я Ральфа. — Я хотела сначала узнать ваши мысли, прежде чем высказать свои. Теперь я узнала, что мне нужно, и прошу выслушать мое мнение. Ты, Ян, — извини меня, — очень глуп, если воображаешь, что для мужчины нет ничего дороже титулов и богатства, и отталкиваешь от себя Ральфа, который в этом нисколько не нуждается и сам лично не желает уходить из нашего дома… А ты, Ральф, еще глупее, если думаешь, что твой воспитатель, Ян Ботмар, гонит тебя по своей охоте, тогда как он делает это только из желания тебе добра и не жалеет даже своего собственного сердца… Ты же, Сузи, и совсем дурочка, потому что, ничего еще не понимая, кидаешься на всех как кошка, у которой хотят отнять ее первых котят… Впрочем, это неудивительно: влюбленные девчонки все такие!.. Теперь я спрошу тебя, Ян: действительно ли ты желаешь отдать Ральфа тем шотландцам, о которых ты говорил, и не хочешь, чтобы он по-прежнему оставался у нас и сделался мужем Сузи?

— Господи! — с отчаянием вскричал Ян. — Как ты можешь спрашивать меня об этом, жена? Разве ты не знаешь, что потерять Ральфа для меня то же самое, что лишиться правой руки?.. Я хотел бы, чтобы он навсегда остался с нами и взял бы все, что у нас есть, не исключая Сузи. Но как это сделать — я не придумаю.

— Очень просто: Ральф останется с нами и женится на Сузи, и их счастье будет нашим счастьем.

— А как же нам быть с шотландцами, которые приедут за ним? — спросил Ян, начиная сдаваться.

— Предоставь мне встречу с ними, а ты и Ральф отправляйтесь завтра со скотом на зимнюю стоянку.

— Хорошо, — весело сказал Ян, — я согласен. Ты это отлично придумала, жена. Богу известно, как трудно было бы мне расстаться с Ральфом; я думаю, труднее, чем самой Сузи, потому что у молодых людей горе проходит, а старых оно сводит в могилу… Ну, дети, подойдите ко мне, я благословлю вас.

Ральф и Сузи стали перед ним на колени. Он положил им на головы свои большие грубые руки и проговорил растроганным голосом:

— Да благословит вас Господь Бог, как благословляю я… Вы оба одинаково мне милы и дороги… Пошли вам Господи долгую, безмятежную и счастливую жизнь!

После этих слов он крепко обнял и поцеловал счастливую парочку.

Я плакала от умиления и потом, в свою очередь, благословила дорогих детей.

Глава 4

ПРИБЫТИЕ АНГЛИЧАН. ГРЕХ ВРУВ БОТМАР. ПОДВИГ СУЗИ
Через три дня после того, как Ян и Ральф отправились со скотом на зимнее пастбище, прибыли шотландцы в сопровождении переводчика и нескольких кафров в качестве проводников. С первого взгляда я догадалась, кто из прибывших лорд и кто законовед. Один из них был высокий красивый мужчина с благородным лицом, очень похожий на Ральфа, а другой — противный, приземистый, рыжий, с громадными очками на носу и весь в веснушках. Первый действительно оказался лордом, а второй — адвокатом.

Я вежливо пригласила их в нашу лучшую горницу, приказала подать закуску и велела Сузи сварить кофе.

Лорд и законовед долго шаркали перед нами ногами по полу и балакали на своем отвратительном языке, который я, благодарение Богу, до сих пор не понимаю. Сузи понимала их, но, как умная девочка, не показывала вида. Переводчик все пересказывал нам, что говорили англичане, а им — что говорили мы.

Гости объявили, что приехали по очень важному делу; но я ответила, что у нас, у боеров, не принято говорить о делах, пока мы не выполним долга гостеприимства.

Лорд все время не сводил глаз с Сузи, поднял платок, который она уронила, и вообще любезничал с ней так, точно она была какой-нибудь леди. А что касается законоведа (право, я готова была разорвать его на куски — до того он был мне противен), то он все ерзал в кресле и, точно кошка, обнюхивал воздух, кидая на меня самые ядовитые взгляды. Должно быть, он смекнул, что я его враг и что ему не сладить со мной, несмотря на все его крючкотворство. Я сидела совершенно спокойно, хотя в душе у меня кипела буря. Во время закуски и кофе я заметила, что лорд ест и пьет точь-в-точь как Ральф. Это еще больше утвердило мою уверенность, что они близкие родственники.

Когда было убрано со стола, я велела Сузи идти спать (было уже довольно поздно). Она исполнила это очень неохотно, так как знала, зачем приехали гости, и желала участвовать в нашей беседе.

После ее ухода я села так, чтобы свечи освещали не мое лицо, а лица гостей; это необходимая предосторожность для людей, собирающихся лгать и вместе с тем читать на лицах тех, кому они будут лгать.

— Теперь я к вашим услугам, господа, — сказала я, когда мы уселись.

Разговор, конечно, велся при помощи переводчика.

— Вы госпожа Ботмар? — спросил законовед.

Я молча поклонилась.

— А где ваш муж, Ян Ботмар?

— Где-нибудь в поле, но где именно — не знаю.

— Когда же он вернется?

— Месяца через два, а то и через три.

Законовед, потолковав с минуту на своем языке с лордом, продолжал:

— Не живет ли у вас в доме молодой англичанин по имени Ральф Мэкензи?

— У нас живет Ральф Кензи, а не Мэкензи.

— А где он?

— С мужем в поле.

— Вы можете послать отыскать его?

— Нет, поле слишком велико. Если вы желаете видеть его, то вам придется подождать, пока он сам возвратится.

— А когда он вернется?

— Я уже сказала, что месяца через два или три.

Между гостями опять началось совещание на противном английском языке, затем последовал новый вопрос рыжего очконосца:

— Ральф Мэкензи, или Кензи, не был на корабле «Индия», который потерпел крушение в 1824 году?

— Господи! — воскликнула я, начиная выходить из терпения. — Разве я какая-нибудь несчастная кафрянка, которую обвинили в краже и допрашивают как на суде? Говорите сразу, что вам от меня угодно.

Адвокат пожал плечами и достал из своего портфеля бумагу, которую переводчик и прочитал мне. В этой бумаге были написаны имена всех пассажиров, ехавших на погибшем у наших берегов в 1824 году корабле «Индия», севших на него в далеком городе, который, насколько помню, кажется, называется Бомбеем. Между этими пассажирами значились лорд и леди Глентирк с сыном, достопочтенным Ральфом Мэкензи, девяти лет. (Странные эти англичане: девятилетнего ребенка величают уже «достопочтенным»!). Затем следовало показание двух пассажиров, оставшихся в живых после крушения и утверждавших, что они видели, как леди Глентирк и ее сын благополучно достигли берега в лодке, которая была спущена с разбитого корабля. Потом мне еще прочитали вырезку из одной английской газеты, изданной в Капштадте. Это была небольшая заметка под заглавием: «Странная морская история», напечатанная года два назад. В этой заметке рассказывалось, с некоторыми только неточностями, о спасении Ральфа после кораблекрушения и от смерти в пустыне и говорилось, что он до сих пор живет в Транскее, на ферме боера Яна Ботмара.

Я думаю, что эта заметка была написана нашим бывшим учителем; больше некому было сделать это.

Когда чтение окончилось, законовед сказал, что в Англии уверены, что лорд Глентирк утонул в море (как оно и было на самом деле), а его жена и сын погибли вместе с другими пассажирами у самого берега, до которого хотели добраться в лодке. Так по крайней мере донесли те, которые были посланы английским правительством в нашу страну для наведения справок. Вследствие этого все владения и титулы лорда Глентирка перешли к его младшему брату, который и пользовался ими целых восемь лет, то есть, до самой своей смерти. Но за год до нее кто-то прислал ему «Странную морскую историю», и он очень был расстроен ею, хотя и уверен, что это простая выдумка, каких, говорят, немало бывает в газетах. Сначала он хотел было разузнать, нет ли и в самом деле доли правды в этой истории; но затем оставил свое намерение, вероятно, потому, что ему мало было бы пользы от этого. Когда же у него разверзлась под ногами могила и ему стали не нужны его титулы, земли и богатства, он рассказал обо всем своему сыну и законоведу, которые теперь сидели со мной, и поручил им узнать правду о его племяннике Ральфе, и если он найдется, восстановить все его права.

Насколько я могла понять, слушая, что говорил мне законовед, и догадываясь о том, чего он не говорил, нахожу, что умерший лорд напрасно доверился ему и сыну в этом деле, так как они оба были сильно заинтересованы в том, чтобы Ральф не нашелся, хотя молодой лорд и казался вполне честным человеком. Разбирая потом в своих мыслях все это дело, я решила, что старый лорд, отец того, который был у меня с адвокатом, сам отлично понимал это, и поручил им расследование только для того, чтобы успокоить свою совесть, в полной уверенности, что сын его от этого ничего не потеряет. Законовед даже намекнул, что его покойный доверитель оставил ему в своем завещании десять тысяч фунтов стерлингов в награду за долголетнее ведение его дел; а если бы отыскался Ральф, то последний мог бы и не согласиться на выдачу такой большой суммы, и законовед потерял бы ее. Вот почему я отделалась от этих людей гораздо легче, чем ожидала.

Но я слишком отвлеклась от главного.

Рассказав мне все, что нашел нужным, законовед уставил на меня свои очки и спросил:

— Уверены ли вы, что молодой англичанин, живущий у вас в доме, не тот, которого мы ищем, и можете ли вы доказать это?

Я с минуту помедлила с ответом, и в эту минуту передумала и перечувствовала больше, чем за целый год. Не было никакого сомнения, что наш Ральф именно тот, кого они искали, и от моего ответа зависела вся его судьба. Но я уже решилась лгать до конца (это была единственная ложь за всю мою жизнь, да простит мне ее милосердный Творец) и потому ответила:

— Да, я уверена, что это не тот, хотя для его пользы и желала бы, чтобы он был тем, кого вы ищите. Я могу доказать вам, что это другой.

Я помню, что когда эта страшная ложь сорвалась с моего языка, у меня вдруг сделалась какая-то пустота в голове, и среди этой пустоты я услыхала громкий смех, раздавшийся где-то в воздухе, как бы над крышей нашего дома.

Однако я скоро оправилась и окинула внимательным взглядом сидевших напротив. Мне не трудно было заметить, что мои слова успокоили и обрадовали их, особенно адвоката. Один переводчик, как человек совершенно посторонний, оставался вполне равнодушным: в любом случае он ничего не выигрывал и не проигрывал.

— Мы ждем ваших доказательств, госпожа Ботмар, — вежливо напомнил законовед.

— Сейчас представлю их, — проговорила я. — Вы, кажется, сказали, что крушение корабля «Индия» произошло в 1824 году?

— Да, — отвечал законовед.

— Так… А вы, быть может, слышали, что в следующем году у наших берегов потерпел крушение корабль «Флора» и несколько из его пассажиров спаслись?

— Да, мы читали об этом в свое время в английских газетах и слышали недавно в Капштадте, когда были там.

— Хорошо. Так смотрите же…

Я встала, подошла к шкафу и достала оттуда нашу семейную библию, принадлежавшую еще моему деду. В начале этой книги находились чистые листы, на которых были записаны все важные события, происшедшие в нашем семействе.

— Читайте, — сказала я переводчику, указывая на одну запись, сделанную моим мужем, и он прочел следующее:

«Двенадцатого сентября тысяча восемьсот двадцать пятого года (чиста были написаны прописью) наша маленькая дочь Сусанна в одном из ущелий береговых скал нашла умиравшего от голода английского мальчика, потерпевшего кораблекрушение и выкинутого на берег морем. Мы взяли его к себе как Божий дар. Он объявил нам, что его зовут Ральфом Кензи».

— Видите число? — спросила я, когда переводчик окончил чтение.

— Да, — задумчиво отвечал законовед, — ваш мальчик попал к нам в 1825 году, а мы ищем того, который потерпел крушение в 1824 году… Притом и названия кораблей разные.

— В том-то и даю! — воскликнула я, умолчав однако о том, что запись была сделана Яном чуть не год спустя после того, как Ральф попал в наш дом, и что, делая запись, Ян ошибся годом. Я указала тогда же ему на эту ошибку и советовала исправить ее, но он сказал, что это неважно и что из-за этого не стоит марать книгу. Так запись и осталась неисправленной, а ошибка Яна поддержала мою ложь. — Но это еще не все, — продолжала я. — Вы говорите, что родители мальчика, которого вы разыскиваете, были люди благородного происхождения; но я видела тело матери Ральфа Кензи и могу уверить вас, что она вовсе не походила на благородную леди: она была одета в грубое платье, имела простое лицо, как у простолюдинок, и большие мозолистые руки, привыкшие к черной работе. На одном из пальцев ее правой руки я нашла вот это кольцо. (Я вынула из комода и показала простое серебряное кольцо, купленное мною как-то раз у разносчика для подарка горничной.) Отец нашего мальчика, — продолжала я, — тоже не мог быть лордом, если только в вашей стране лорды не имеют обыкновения сами пасти своих овец (при этих словах лорд и адвокат улыбнулись). Ральф говорил, что отец его на родине был пастухом большого стада овец. Получив от кого-то небольшое наследство, он отправился искать счастья в одну из дальних английских колоний… Вот все, что я знаю о мальчике, которого мы из милости приняли к себе в дом. Очень жалею, что он не тот, кого вы ищете.

Когда переводчик перевел мои последние слова, сказанные мною совершенно спокойно, молодой лорд встал, потянулся и весело проговорил:

— Ну вот и конец этому тяжелому кошмару. Я очень рад, что мы побывали здесь и узнали правду, иначе у меня не было бы ни одной спокойной минуты в жизни.

— Да, — проговорил не менее довольный законовед. — Госпожа Бот-мар представила нам самые точные и неопровержимые доказательства, что слух, пущенный относительно принадлежности воспитанного ею английского мальчика к вашему дому, милорд, лишен всякого основания… Я сейчас запишу все, что она нам показывала, и попрошу ее подписать. Этим дело и будет закончено.

— Пишите, а я пока пойду подышать свежим воздухом, — произнес лорд и, скрывая зевоту, вышел в дверь, которая вела в сад.

Законовед, достав из кармана чернильницу и перо, а из портфеля — чистый лист бумаги, принялся быстро записывать все, что я ему говорила; кроме того, сделал выписку и из Библии.

Переводчик, которому пока было нечего делать, попросил позволения закурить трубку, зажег ее и сел в сторонке.

Через полчаса законовед все закончил. Переводчик прочел мне написанное. Все оказалось слово в слово, как я говорила. По прочтении адвокат попросил меня скрепить этот — как он назвал его — протокол моею подписью и протянул мне перо.

Между тем свечи на сгоне догорали; догорала и масляная лампа на комоде; огонь ее то с треском вспыхивал, то замирал, и вся комната то ярко освещалась, то погружалась во мрак.

Какая-то невидимая сила удерживала мою руку, и я медлила взять перо — орудие, которым я должна была закрепить навсегда свою ложь. При синем пламени, трепетавшем в лампе, законовед показался мне каким-то демоном-искусителем. Тайный внутренний голос шептал мне отогнать этого искусителя и сказать всю правду.

Несколько мгновений мы впивались друг в друга глазами, читая на наших бледных, покрытых синевой лицах все, что происходило у нас в душе.

— Ну что же, госпожа Ботмар? — нетерпеливо проговорил наконец законовед. — Мы сейчас останемся впотьмах… Подписывайте же скорее.

Я поспешно схватила перо и неуклюжим почерком нацарапала свое имя на бумаге. Когда я дописывала последнюю букву, лампа ярко вспыхнула и с шипением погасла. В наступившей темноте я снова услыхала над своей головой все тот же насмешливый хохот.

* * *
Сузи не могла ни слова слышать из того, что у нас говорилось, но тем не менее она знала, в чем было дело, и всю ночь не сомкнула глаз от душевной тревоги. Чем более она думала об этом, тем ужаснее казалось ей, что мы, любя Ральфа и не желая расстаться с ним, лишаем его всего, принадлежащего ему по рождению и закону. Совесть ее не могла примириться с этой мыслью и заглушала голос сердца, требовавшего, чтобы Ральф остался у нас.

Промучившись до зари, Сузи, в конце концов, решила, что она должна потихоньку повидаться с англичанами и открыть им всю правду, а там будь что будет. Успокоившись, она наконец заснула, и это и было причиной ее неудачи… А может быть, так хотела судьба!

На другой день, рано утром, англичане вышли из комнаты, отведенной им под спальню, ко мне в столовую, где я уже готовила кофе и завтрак, зная, что они хотели уехать на рассвете.

После кофе законовед попросил позволения написать несколько нужных писем, которые он хотел отправить в ближайшем городе по почте, а лорд заявил, что он пока поедет вперед в сопровождении двух кафров к небольшому озеру, недалеко от нашей фермы, где он накануне заметил множество диких уток; ему хотелось поохотиться на них. Законовед должен был догнать его у озера.

Прощаясь со мною, лорд подарил мне на память золотую цепочку с большим бриллиантом. Подарок этот до сих пор хранится у меня. Распростились мы по-дружески, и я от души пожелала благородному англичанину счастливого пути.

Когда Сузи наконец встала и узнала от горничной, что англичане собираются уезжать (горничная не видала, что лорд уже уехал), она потихоньку вышла из дому и встала на повороте дороги, по которой должны были проехать наши непрошенные гости. Ей недолго пришлось ждать: законовед с переводчиком и двумя кафрами-проводниками скоро появились перед нею. Видя, что лорда с ними нет, она остановила законоведа и спросила по-английски, где лорд.

Законовед обрадовался, услыхав родную речь, и воскликнул (Сузи мне потом передала этот разговор):

— Как жаль, что вы не побеседовали с нами вчера! Мы не знали, что вам знаком наш язык, иначе попросили бы вас не покидать нас так скоро… Вы спрашиваете, где милорд. Час тому назад он уехал вперед к озеру, чтобы успеть немного поохотиться. Желаете что-нибудь передать ему? Я с удовольствием исполню ваше поручение.

— Благодарю вас, сэр, — ответила Сузи. — Но я люблю черпать воду сама (это наша боерская поговорка). Вы сами приведете лорда обратно, когда услышите, что я сейчас сообщу вам… Вы были у нас из-за Ральфа Кензи, и моя мать сказала вам, что у нас живет не тот, кого вы ищете. Так?

Законовед молча кивнул головой.

— Ну, а я объявляю вам, что мать говорила неправду, — продолжала Сузи и сообщила ему все, что знала о Ральфе и о нашем заговоре с целью оставить юношу у себя.

Нужно заметить, что Сузи, как я потом узнала, не совсем хорошо говорила по-английски, а потому законовед, слушавший ее с видимым беспокойством, притворился, что не понимает ее. Но когда она заметила это и повторила свой рассказ, стараясь выражаться как можно яснее, он сказал:

— Да, все сообщенное вами так странно, что я действительно должен просить милорда возвратиться, чтобы снова разобрать дело. Идите домой и ждите нас; мы опять будем у вас сегодня же вечером или завтра утром.

Распростившись с адвокатом, Сузи вернулась домой с легким сердцем. Весь этот вечер и следующий день она то и дело подходила к окну и смотрела в ту сторону, куда уехали англичане. Она все ждала их возвращения, но они более не возвращались. Я уверена, что расчетливый законовед и не думал сообщать лорду о своей встрече с нашей дочерью и о том, что он от нее узнал. Он сделал свое дело и заработал десять тысяч фунтов стерлингов, а начинать дело сызнова для него значило потерять их.

На третье утро я опять нашла Сузи у окна с тревожным выражением в прекрасных голубых глазах.

— Что ты все стоишь у окна, девочка? — спросила я. — Кого ты еще ждешь? Новых гостей, что ли?

— Нет, не новых, а тех, которые уже были у нас! — ответила Сузи с несвойственной ей резкостью.

— Разве они опять хотели быть у нас? Ведь они уехали совсем, — продолжала я.

Она обернулась, пристально посмотрела мне в лицо и с той же резкостью сказала:

— Они должны возвратиться. Я вчера остановила законоведа на дороге и объявила ему, что ты солгала насчет Ральфа и что он именно тот, кого они ищут.

— Как ты смела… — начала было я с сердцем, но тотчас же сдержалась и спросила по возможности спокойно: — Ну и что же он сказал тебе на это?

— Он обещал привести своего лорда обратно, но, должно быть, обманул меня, иначе они давно…

— Конечно, обманул! — перебила я, обрадовавшись. — Если бы он серьезно хотел найти Ральфа, то, поверь, нашел бы его и без нашей помощи. Но ему это не выгодно, поэтому он и не обратил внимания на твои слова. Можешь теперь успокоиться: ты сделала все, что приказывала тебе твоя совесть, и вместе с тем не лишилась Ральфа.

— Нет, я не могу успокоиться! — воскликнула Сузи. — Разве ты забыла, что грехи родителей взыскиваются с детей?

И наша кроткая девочка начала осыпать меня такими обвинениями и горькими упреками, на которые я никогда не считала ее способной! Слушая их, я, пожилая женщина, совсем растерялась перед этой семнадцатилетней девочкой, которая стыдила меня так, точно она была пастором.

Я совсем опешила и, не зная, что отвечать, вскричала:

— Да для кого все это было сделано, как не для тебя же, неблагодарная девчонка!

— Да за что мне быть благодарной? Разве за то, что вы сделали меня невольной соучастницей в своем преступлении?.. Можно было бы обойтись без лжи и обмана. Ральф меня так любит, что все равно остался бы моим. Перед его отъездом мы обвенчались бы, и если бы он уехал, то, вероятно, со мной. Сделав в Англии все, что нужно, мы оба вернулись бы сюда.

Верность этих замечаний положительно сразила меня. Я поняла, что мы с Яном действительно напрасно взяли на себя такой страшный грех. Я даже заплакала с отчаяния. Слезы мои обезоружили мою добрую девочку. Она начала успокаивать меня, и мы помирились. Но с тех пор я стала замечать, что она относится ко мне уже не с прежней любовью и уважением, хотя и старалась не показывать этого. Зато я полюбила ее еще больше, хорошо сознавал, какое бремя легло на ее совесть.

Так окончилась история посещения нас англичанами. Более мы никогда не видали и ничего не слыхали о них.

Глава 5

КАК СУЗИ СПАСЛА СИГАМБУ. КЛЯТВА СИГАМБЫ
Теперь я хочу рассказать, какую роль в нашей жизни играл Черный Пит, этот демон в человеческом образе, и как кафрская знахарка, Сигамба Нгенианга, что значит «гуляющая при лунном свете», была спасена Сузи от смерти и сделалась добровольной рабыней нашей дочери.

К этому времени отца Черного Пита, господина ван-Воорена, уже два года не было в живых. О смерти его шли страшные слухи, что будто он был убит своим сыном. Ван-Воорен оставил Черному Питу большое состояние: множество скота, громадные земли и, как говорили, довольно крупную сумму в английском банке.

Все удивлялись, почему Черный Пит, достигнув известного возраста, не женился и даже не ухаживал за девушками. Но потом оказалось, что и у него сердце не каменное и что ему на роду было написано полюбить Сузи. У кого какая любовь, а у Черного Пита она отличалась тем, чтобы преследовать и делать несчастным предмет своей страсти.

Страсть его стала проявляться незадолго до приезда англичан, искавших Ральфа. Где бы Пит ни встретился с Сузи, — большей частью вне нашего дома, потому что Ян не любил принимать его, — он сейчас же начинал приставать к ней со своими медовыми речами и разными глупостями, которых она никогда не поощряла, а напротив, всегда с негодованием отклоняла как женщина, сердце которой уже занято другим.

Нужно заметить, что Черному Питу всегда было известно все, что делалось у соседей, благодаря донесениям его приятелей кафров, которые повсюду шныряли и все для него выведывали. Поэтому от него не укрылось и то обстоятельство, что Яна с Ральфом не было на ферме. Этим случаем он поспешил воспользоваться и стал являться к нам раза по три в неделю. Бедная Сузи положительно не знала, как отделаться от его противных любезностей, и дело часто доходило до слез.

Как-то раз я собралась с духом (я должна сознаться, что Черный Пит был из тех немногих людей, которых я боялась) и стала доказывать ему всю бесполезность его ухаживаний за Сузи. Я говорила долго и, кажется, убедительно. Он терпеливо выслушал меня до конца и потом ответил:

— Все это, пожалуй, и верно, тетушка. Но если вы хотите иметь яблоко, которое еще не упало на землю, то должны трясти дерево до тех пор, пока яблоко не упадет.

— А если оно так крепко срослось с веткой, что не упадет, как бы вы ни трясли дерево? — заметила я.

— Тогда нужно забраться на дерево и сорвать яблоко, — сказал Пит.

— Ну, а если на это яблоко наложен зарок другим?

— В таком случае, милая тетушка, ничего более не остается, как избавиться от этого другого, — отвечал он с такой злой улыбкой, что у меня вся кровь застыла в жилах. — Таким образом уничтожится его зарок, плод будет вашим и сделается от этого еще слаще.

— Уходите, ради Бога! — с сердцем сказала я. — В нашем доме не должно быть людей, которые способны говорить такие страшные вещи… Жаль, что нет Яна и Ральфа; они живо выпроводили бы вас.

— То, чего я ищу в вашем доме, не вделано ведь в его стены, — насмешливо произнес он. — Я могу и не мозолить вам глаза. Прощайте пока, тетушка. Благодарю за гостеприимство!

После его ухода я отправилась сообщить о нашем разговоре Сузи, но ее не оказалось дома. Сопровождавшие Черного Пита кафры, наверное, сказали ему, куда она пошла, судя по тому, что он сразу отыскал ее и опять стал говорить о своей любви. Потом он даже потребовал, чтобы она поцеловала его. Это, понятно, очень рассердило ее, и она наговорила ему дерзостей. Но он был не из робких и хотел поцеловать ее насильно. Она с силой оттолкнула его и пустилась бежать.

— Поцелуй за тобой, прекрасная девица! — крикнул он ейвслед. — Без этого я не отстану. Я знаю, что ты любишь английского найденыша, но меня это нисколько не смущает. Женщина может любить многих в своей жизни; умрет один — явится другой на его место.

— Что вы хотите этим сказать, ван-Воорен? — с ужасом спросила Сузи, невольно остановившись.

— Ничего особенного… Только помни, что ты поцелуешь меня раньше, чем думаешь!

И действительно, эти последние слова его сбылись очень скоро.

В долине между горами, на расстоянии часа езды от нашей фермы и близ дороги, которая вела к ферме Черного Пита, жила знахарка Сигамба. Эта женщина не принадлежала ни к одному из транскейских или соседних племен, но явилась в нашу сторону с севера. Это была небольшого роста здоровая, хорошо сложенная, с темно-красным цветом лица девушка. Маленький рот ее заставлял думать, что она бушменка, но это впоследствии оказалось неверным. Кафрские женщины вообще очень безобразны, но Сигамба была недурна. У нее были тонкие и приятные черты лица, белые зубы, большие, удивительно умные глаза и целая копна черных курчавых волос на голове.

Эта странная девушка, которой было уже лет тридцать, жила по соседству с нами несколько лет, занимаясь знахарством и, надо сознаться, довольно успешно. Она составляла разные зелья и лекарства и лечила от всех болезней, особенно домашний скот. Говорили, что она даже отлично умела предсказывать судьбу. Кроме того, она пользовалась — даже между боерами — репутацией лучшей «вызывательницы дождя» и предсказательницы начала и конца наводнений, бурь и тому подобных явлений природы. Благодаря этим занятиям, она понемногу приобрела себе хижину и маленькое стадо.

Ян несколько раз посылал к ней заговаривать скотину. Сначала мне это очень не нравилось (я вообще не люблю никакого колдовства, считая это грехом), но потом, видя, что она всегда помогала, я примирилась с этой необходимостью.

У Сузи была маленькая рыжая собачка, которую ей подарили еще щенком ночевавшие у нас путешественники. Они сказали, что эта собачка очень хорошей породы. Через неделю после описанного мною посещения Черного Пита собачка эта, которую Сузи очень любила, чем-то захворала. Недолго думая, Сузи уложила ее на мягкой подстилке в корзину и велела нести одному из наших кафров, а сама села на лошадь и отправилась к Сигамбе. Хижина знахарки была так расположена в конце долины посреди обросших деревьями холмов, что человек, незнакомый с местностью, с трудом нашел бы ее.

Подъехав к жилищу Сигамбы, Сузи увидела сначала стадо овец и коз, пасшихся под присмотром нескольких кафров. В стороне ютилась хижина знахарки, едва видневшаяся из-за громадного дерева. Под этим деревом лежала почти совершенно обнаженная Сигамба, со связанными назад руками и накинутой вокруг шеи веревочной петлей, один конец которой был переброшен через сук дерева. Перед нею, грубо хохоча, стоял Черный Пит, а вокруг него расположилась группа кафров и полубелых людей, из тех, которые не хотят ничего делать и таскаются с фермы на ферму, выпрашивая гостеприимство под предлогом дальнего родства или во имя милосердия, и живут там до тех пор, пока их не прогонят. Я слыхала, что таких людей в Европе зовут паразитами, то есть, живущими на чужой счет. Название это, по-моему, очень меткое.

Сначала Сузи хотела было повернуть назад, испуганная видом Черного Пита и всей этой картиной, но потом устыдилась своей трусости и решилась остаться. Она смело подъехала к Питу, который, очевидно, задумал что-то ужасное против несчастной знахарки, и резко спросила его.

— Ради Бога, скажите мне, что тут у вас происходит?

— А, мисс Сусанна! — воскликнул он. — Вы пожаловали как раз вовремя и сейчас будете присутствовать при казни этой воровки, которая приговорена к повешению судом.

— Судом! — с негодованием повторила Сузи, оглядывая толпу, в которой не было ни одного порядочного лица. — Не сами ли вы уж разыграли тут роль судей?.. Что сделала Сигамба?

— Живя из милости на моей земле, она украла у меня часть стада и скрыла в дальнем ущелье, — отвечал Пит. — Это доказано свидетельскими показаниями. Вот и сейчас мои овцы и козы пасутся вместе с ее скотиной… Вы сами можете убедиться в этом по моим клеймам. Я полевой надзиратель здешнего округа, и потому, разобрав это дело по закону, нашел, что воровка подлежит смертной казни.

— А позвольте спросить вас, — смело сказала Сузи, — давно ли закон допускает обвинителя быть и судьей, да еще в своем собственном деле? О, я теперь не удивляюсь, почему англичане так дурно говорят о боерах и кричат на весь мир о нашем жестоком обращении с туземцами. Вы поступаете не только не по закону, а напротив, творите полное беззаконие. За это вас накажет Бог, если вам удастся избежать правосудия людей.

— Вы правы, госпожа, — заговорила Сигамба совершенно спокойным голосом, доказывавшим, что она не чувствует ни малейшего страха, — этот приговор — действительно, преступление, совершаемое из мести, и я должна поплатиться жизнью за то, что этот человек полон зла. Я женщина свободная и никому не сделала ничего дурного за всю свою жизнь. Я только помогала больным людям и больной скотине. Ван-Воорен говорит, что я из милости живу на его земле, но это неправда: я плачу ему за этот клочок земли и не нахожусь у него в рабстве. Потом он говорит, что я увела его овец и коз — и это неправда: он сам приказал своим людям вести их в ущелье с моим маленьким стадом, чтобы иметь против меня улики и повесить в отместку за… одно дело. Но я прошу вас, молодая госпожа, не беспокойтесь из-за такого низкого существа, как я; уезжайте скорее отсюда: вид смерти не для вас.

— Нет, я не уеду! — крикнула Сузи и, сойдя с лошади, подошла к Питу. — Если я и уеду, то только для того, чтобы направить против вас, ван-Воорен, тот закон, над которым вы так нагло издеваетесь! Слышите?

Слова Сузи сильно смутили Черного Пита и его сообщников. Само по себе повешение этой знахарки, уличенной в краже, не было особенным преступлением, так как боеры часто сильно страдали от воровства кафров и поневоле должны были прибегать к самосуду в своих пустынях. И вообще, в то время мало обращалось внимания на справедливость или несправедливость белых по отношению к кафрам. Но если же белый обвинял перед властями, жившими в Капштадте, своего соплеменника в самовольном убийстве невиновного туземца, то дело получало другой оборот и могло очень плохо кончиться для обвиняемого.

Черный Пит отлично понял, что если Сузи исполнит свою угрозу и донесет на него, то ему несдобровать. Но он не хотел показать, что испугался ее угроз, и вместе с тем задумал воспользоваться удобным случаем, чтобы унизить ее при всех и отомстить за то, что я недавно почти выгнала его из нашего дома.

— Что эта воровка уличена и приговорена к смертной казни по закону, я могу доказать вот этим протоколом, в котором все записано и который подписан всеми, кто умеет писать, — сказал Пит, вынимая из кармана какую-то бумагу. — Я закона не нарушал, и потому ровно ничего не боюсь. Самосуд существует у боеров не первый день; без него они не могли бы и существовать здесь, посреди этих разбойников кафров. Но в угоду вам, милая девушка, я готов подарить этой черномазой колдунье жизнь на двух условиях. Во-первых, она должна отдать мне, в вознаграждение за беспокойство, все, что имеет: хижину, скарб и скот. Согласна ты на это, колдунья?

— Если бы я даже и не согласилась, то вы все равно возьмете все сами: сила на вашей стороне, — с горечью ответила Сигамба. — Ну, а второе условие?

— Оно тебя не касается, — грубо проговорил Черный Пит и, обратившись к Сузи, добавил: — Второе мое условие состоит в том, чтобы вы при всем народе дали мне тот поцелуй, в котором, — помните, — отказали неделю тому назад при нашей встрече около вашего дома.

Прежде чем Сузи нашлась, что ответить на эту наглость, Сигамба поспешила сказать:

— Не делайте этого, милая госпожа, не оскверняйте своих губ. Я лучше готова умереть, нежели допустить, чтобы вас коснулся этот злодей, который, родившись от белого отца и черной матери, получил от них только одно дурное и сделался врагом белых и черных.

— Да, господин, я не могу исполнить вашего требования, — проговорила Сузи, вся побледнев от негодования и не скрывая своего отвращения. — Придумайте какое-нибудь другое условие.

— А, вы не можете! — ядовито прошипел Черный Пит. — Ну, делать нечего, принуждать я вас не буду… Эй, вы! — обратился он к своим разбойникам, — вздерните-ка эту черномазую… Да не сразу, черти! Пусть она сначала попляшет между небом и землей… Забавно будет полюбоваться на ее кривляние.

Бедная Сигамба в один миг была приподнята на веревке, так что только кончики ее ног касались земли. Сузи не могла вынести вида ее почерневших, искривленных губ, закатившихся глаз и судорожно подергивавшегося тела.

— Отпустите ее! — крикнула она, едва помня себя от ужаса, негодования и жалости. — Я исполню ваше желание, ван-Воорен, только, ради Бога, прикажите освободить эту несчастную!

И, подойдя к негодяю, она взглянула на него в упор и проговорила задыхающимся от гнева голосом:

— Целуйте!.. О, как я желала бы, чтобы мои губы были пропитаны ядом!.. Целуйте же!.. Чего же вы ждете?

— Не нужно… не нужно!.. Не делайте этого! — кричала хриплым голосом Сигамба, еле живая от душившей ее петли и удара о землю, когда по знаку Пита разбойники выпустили из рук веревку.

— Вы ошибаетесь, — с улыбкой возразил Пит, отступая назад и уперев руки в бока, — не я должен поцеловать вас, а вы меня.

Сузи даже отскочила назад. По знаку палача Сигамбу снова подняли в воздух. Это заставило нашу бедную девочку опять подойти к негодяю и прикоснуться своими губами к его губам. Он сейчас же обхватил ее и целовал до тех пор, пока она не лишилась чувств. После этого даже его сообщники потребовали, чтобы он оставил свою жертву. Когда Пит наконец выпустил Сузи из рук, она грохнулась на землю. Провожавший ее кафр, все время отчаянно кричавший и шумевший из сочувствия к ней, тотчас же поднял ее и стал приводить в чувство.

Когда она очнулась, первой ее заботой было взглянуть, что сталось с Сигамбой. Она уже была освобождена от петли и спешила надеть свою одежду, которую ей милостиво возвратили.

Оправившись, Сузи молча села на свою лошадь и повернула на дорогу к дому, одарив Черного Пита таким взглядом, от которого даже он побледнел.

Она тихо ехала, погруженная в свои грустные размышления. Вдруг лошадь остановилась. Сузи вздрогнула и, поспешно взглянув вниз, увидела стоявшую на коленях Сигамбу, которая целовала край ее платья и бормотала:

— Может ли Сигамба когда забыть, что из-за нее вынесла Белая Ласточка?

— Встань, — ласково сказала Сузи, — ты в этом не виновата.

— Как не виновата? — возразила Сигамба. — Повторяю: все это случилось из-за меня. Черный Пит находит и меня красивой, а потому… Но зачем грязнить уши чистой Ласточки.

— Ничего, — с горьким смехом проговорила Сузи, — по крайней мере, и уши будут под стать моему уже замаранному лицу… Но я угадываю, что ты хотела сказать.

— Если угадываете, то должны понять, в чем состоит моя вина перед вами. Я, жалкая черная женщина, на которую ваш народ смотрит с таким презрением, — не хотела купить себе жизнь тою ценой, которую вы, дочь белого начальника, отдали добровольно, чтобы сохранить мне эту жизнь!

— Если я сделала этим доброе дело, то Бог запишет мне его в Свою книгу, в которую заносятся все поступки людей.

— Это запишется не только в книгу вашего Великого Духа, но и в моем сердце… О, слушайте, моя добрая госпожа! Иногда на меня находит облако, и в этом облаке я вижу то, что должно случиться впереди. Вот и сейчас меня накрыло облако, и я вижу в нем, что через много месяцев я спасу вас так же, как вы сегодня спасли меня.

— Может быть, — сказала Сузи. — Я знаю, что ты можешь угадывать будущее… Ну, теперь прощай! Отыщи своих и укройся у них от своего врага.

— Своих мне очень далеко искать, — со вздохом ответила Сигамба. — Да они и не захотят принять меня.

— Почему? — удивилась Сузи.

— Потому что я по рождению должна бы быть их начальницей, но они требовали, чтобы я вышла замуж, иначе не желали признать меня своей начальницей, а я не хотела и не хочу замуж: природа создала меня телом и душой не так, как других женщин… Я поссорилась со своими и пошла искать счастья у чужих.

— Плохое же ты нашла здесь счастье: веревку Черного Пита!

— О, нет! Очень хорошее: я нашла Ласточку и свободу… то есть, не свободу, а нечто лучшее — добровольное рабство. Вы дорогой ценой купили мое сердце, и я ваша раба навсегда… У меня ничего не осталось: Черный Пит все отнял, кроме ума в моей голове, и я…

— Что же ты думаешь теперь делать? — спросила Сузи, видя, что маленькая женщина замялась.

— Идти за вами и служить вам до конца моих дней, — горячо ответила Сигамба.

— Это доставило бы мне большое удовольствие, — сказала Сузи. — Но я не знаю, понравится ли это отцу.

— Что нравится Ласточке, то понравится и ее отцу. Я не буду вам в тягость и сама заработаю себе пищу.

— Хорошо, иди за мной, — решила Сузи. — Когда вернется отец, я попрошу его оставить тебя у нас.

Когда Сузи привела к нам знахарку, я была очень недовольна и не хотела позволить этой язычнице остаться у нас, но Сузи уговорила меня подождать приезда отца и Ральфа, а до их возвращения разрешить черной женщине жить в пустой хижине возле нашего крааля.

* * *
Мужчины возвратились через десять дней. Поздоровавшись, Ян прежде всего спросил:

— Были англичане?

— Были и уехали, — ответила я.

Ян более ничего не стал расспрашивать об этом деле, но я видела, что он и так все понял и в душе чувствовал себя нехорошо: он всегда был против любого обмана.

У Сузи была длинная беседа с Ральфом. Из этой беседы он узнал, что случилось между его невестой и Черным Питом. Даю это вышло так. Ральф хотел на радостях поцеловать свою невесту, но она сказала, что недостойна его поцелуя, и этими словами чуть не свела его с ума. Прежде чем все рассказать ему, она заставила его поклясться, что он не убьет того, из-за кого она сделалась недостойной его ласки. Это еще более смутило бедного молодого человека и заставило его предположить самое худшее, так что он колебался, дать ли ему требуемую клятву. Но Сузи настояла на своем, и когда он поклялся, она рассказала ему о поступке Пита. Ральф смыл с ее лица поцелуй негодяя своими поцелуями; но в его глазах Сузи прочла, что он никогда не забудет, как Черный Пит оскорбил его невесту, хотя и обещал «на этот раз» не требовать с него кровавой расплаты.

Узнав об этой истории, Ян тоже страшно вознегодовал и сказал, что следовало бы проучить негодяя за его дерзость, но находил неудобным наживать себе смертельного врага в лице такого богатого и опасного человека. Поэтому советовал выждать время, когда можно будет найти законное основание обезвредить его.

Вечером пришла Сигамба. Она была очень миловидна в ее вышитой и очень опрятной кароссе.[50] Сначала Ян говорил с ней очень сурово и обвинил ее в том, что его дочь перенесла из-за нее такую неприятность. Но потом он даже согласился, по просьбе Сузи, оставить у нас в доме знахарку с тем, чтобы она безвозмездно лечила скот, в случае, если он заболеет.

Так Сигамба осталась у нас. Хотя я и чувствовала, что мы приобрели в ней надежную защиту против своих врагов, но все-таки душа моя была очень неспокойна, и ночью, ложась спать, я сказала Яну:

— Знаешь, мне кажется, что наше мирное время безвозвратно миновало и теперь нас ожидают бури и грозы.

— Да, и мне кажется так, — со вздохом ответил он. — Наше счастье повернулось к нам спиной с того дня, когда тебе пришла несчастная мысль солгать англичанам и убедить меня согласиться на эту ложь.

Увы, он был прав.

Глава 6

КАК РАЛЬФ «ПРОУЧИЛ» ЧЕРНОГО ПИТА. ЧТО УКАЗАЛА ЗИНТИ КОРОВА
На другой день утром я хотела переговорить с Ральфом относительно его свадьбы с Сузи и отправилась искать его, но нигде не могла найти. Предполагая, что он в нашем краале, я пошла туда. Проходя мимо хижины Сигамбы, я увидела негритянку, которая сидела на пороге своего жилища.

— Добрый день, мать Ласточки, — приветствовала она меня. — Я знаю, кого вы ищете.

— Знаешь? — удивилась я.

— Да, — отвечала она улыбаясь. — Он уехал еще на рассвете.

— Куда?

— Туда, где заходит солнце.

И знахарка указала рукой в ту сторону, где находилась ферма Черного Пита. Сердце мое тревожно забилось, и я поспешила спросить:

— А ты не заметила, с ним был роер?

— Нет, у него в руках был только толстый хлыст, из тех, которыми погоняют быков и наказывают кафров.

Я облегченно вздохнула, но возвратилась домой все-таки с тяжелым сердцем. Я поняла, что Ральф отправился искать встречи с Питом. Хотя он и обещал Сузи не убивать Пита, но не давал слова не трогать его вообще, и потому считал себя вправе «поучить» оскорбителя своей невесты, то есть, избить его до полусмерти.

Он потом мне сам рассказывал, что отправился прямо к краалю своего врага и стал поджидать его в узкой лощине, отделявшей ферму Пита от крааля. Немного погодя со стороны фермы показался Пит, сопровождаемый кафром и вооруженный роером. Заметив Ральфа, негодяй сразу понял, зачем тот явился, но не выказал ни малейшего смущения. Он как ни в чем не бывало поклонился ему и с напускным простодушием спросил:

— Как поживаете, господин Кензи? Не желаете ли осмотреть моих новых овец?

— Я вовсе не за тем явился сюда, господин ван-Воорен, — резко отвечал Ральф.

— Значит, вы пожаловали, — невозмутимо продолжал Черный Пит, — по поводу ярочки, которую, как я слышал…

— Да, вы угадали, — перебил Ральф, едва сдерживаясь, — я явился именно по поводу овечки, которую жестоко оскорбил один негодяй. Я хочу наказать этого…

— А!.. Ну, в таком случае, счастливого пути, господин Кензи… Желаю вам успеха! — насмешливо проговорил Пит и, приподняв шляпу, хотел было проехать дальше.

— И этот негодяй — ты! — докончил Ральф, подскакивая к Питу и поднимая над ним хлыст.

Пит заставил свою лошадь попятиться и схватил роер. Но прежде, нежели он успел выстрелить, Ральф соскочил с коня, сильным ударом выбил из рук Пита роер, стащил его самого с лошади и подмял под себя.

— Ты осмелился оскорбить беззащитную девушку на глазах целой толпы, так пусть же теперь хоть этот кафр увидит и расскажет, как наказываются у свободных боеров такие оскорбления! — проговорил Ральф, стоя коленом на груди ошеломленного противника, который не делал даже попытки освободиться.

После этих слов Ральф принялся своим хлыстом наносить удары Питу по чему попало, поворачивая его во все стороны как бревно.

Избив его чуть ли не до полусмерти, Ральф наконец опомнился и, оттолкнув от себя так, что Пит ударился головой о камень, поднялся на ноги.

— Я дал клятву не убивать тебя, а потому и ограничился только этим наказанием! — проговорил он, тяжело отдуваясь. — Но если ты осмелишься сделать еще что-либо подобное, то так дешево не отделаешься от меня… А чтобы ты не позабыл этого, то вот тебе на память.

С этими словами Ральф еще несколько раз ударил своего врага хлыстом по лицу. Хотя эти удары были и не сильны, но, тем не менее, на скулах и широком носу Пита сейчас же выступили красные полосы, которые должны были надолго обезобразить и без того некрасивое его лицо.

После этого наш будущий зять вскочил на лошадь и направился домой.

Сначала Черный Пит как будто не чувствовал ударов бича по своему лицу, но лишь только Ральф успел отъехать на несколько шагов, Пит с трудом поднялся на ноги и крикнул вслед своему сопернику прерывающимся от боли, гнева и стыда голосом:

— Я тебе этого никогда не забуду, подлый найденыш… нищий… английская собака!.. Мы еще увидимся с тобой, только при других обстоятельствах… я тебе тогда отплачу. А теперь вот получай пока задаток!

Раздался выстрел, и Ральф почувствовал, как что-то пролетело мимо его уха и содрало у него на щеке кожу.

Он обернулся и хотел было возвратиться; но, к счастью, вовремя одумался, пришпорил лошадь и ускакал, избежав, таким образом, смертельной опасности.

Я забыла прибавить, что хотя у Пита и был с собой кафр, но он не оказал никакой помощи своему господину, отчасти потому, что почти все кафры трусливы и никогда не вмешиваются в ссоры белых, а отчасти, быть может, и потому, что этот кафр не любил Пита за его жестокое обращение со своими чернокожими рабами. Как бы там ни было, но в самом начале схватки кафр поспешил скрыться за деревьями, окружавшими лощину.

Когда Ральф возвратился домой, то его первая встретила Сузи. Бедная девочка едва не упала в обморок, увидев, в каком виде был ее жених: платье его было все изорвано, а из щеки текла кровь.

Ральфу большого труда стоило успокоить ее и уверить, что он не ранен и что на щеке простая царапина, которая скоро пройдет. Разумеется, он не сказал ей правды. Свой растерзанный вид и расцарапанную щеку он объяснил тем, что долго гнался за ланью и что, пробираясь сквозь кусты, изорвал платье и расцарапал щеку.

Но лично мне он в тот же день вечером передал все, как было; а я, в свою очередь, рассказала об этом Яну.

Утром на следующий день муж, не сказав никому ни слова и вооружившись роером, отправился тоже к Питу. К счастью, последний догадался куда-то убраться, так что Ян возвратился ни с чем.

Можно было подумать, что эта история так и заглохнет. О Черном Пите не было ни слуху, ни духу. Но, зная мстительный характер нашего соседа, я хорошо понимала, что он никогда не простит нам нанесенного ему Ральфом оскорбления. Поэтому я посоветовала Сузи не уходить далеко от дома, а Яну и Ральфу — никогда не выезжать без оружия и без провожатых.

Однако недели через две Пит сам напомнил о себе. Какой-то кафр принес Яну письмо. Муж мой часто получал деловые письма от соседей и потому прочел его сначала про себя. Я тоже не обратила внимания на это письмо. Но вдруг Ян позвал меня и прочел письмо вслух. Содержание его было следующим:

«Господину ван-Ботмару. Многоуважаемый господин!

Вам известно, что я люблю вашу дочь Сусанну и желаю на ней жениться. По некоторым обстоятельствам мне сейчас неудобно являться к вам лично и просить руки вашей дочери. Поэтому я вынужден просить письменно вашего согласия на мой брак с ней. Вам известно, какое у меня состояние, и я озолочу вашу дочь, если она сделается моей женой. Надеюсь, что вы не откажете мне в ее руке на том основании, что лучше иметь меня зятем и другом, нежели врагом. Я слышал, что на нее имеет виды живущий у вас английский подкидыш. Но надеюсь, что вашего согласия на ее брак с этим найденышем не будет и что это не больше и не меньше, как баловство, которому не следует придавать никакого серьезного значения, не правда ли? Кстати, прошу передать этому дерзкому мальчишке, что если я где-нибудь встречусь с ним, то ему не поздоровится. Ответ на это письмо (надеюсь, он будет благоприятный) потрудитесь передать моему посланному; он знает, куда доставить его. Вместе с сим благоволите принять и передать мой привет вам и вашей дочери.

Остаюсь, многоуважаемый господин, вашим преданным другом.

Пит ван-Воорен».

Узнав содержание этого письма, я позвала Ральфа и Сузи и попросила Яна прочесть его и им. Единодушный крик негодования и удивления вырвался у наших детей, когда они ознакомились с этим нахальным письмом.

Ян только крякнул, скомкал письмо в крепко стиснутой руке и после минутного молчания спросил Сузи:

— Что ты скажешь на это, дочка?

— Я?! — воскликнула наша девочка с ярко заблестевшими глазами. — Я лучше лягу живой в могилу, нежели сделаюсь женой этого… негодяя!.. О мой Ральф! — прибавила она, бросаясь на грудь своего жениха, — я чувствую, что этот ужасный человек принесет нам много зла… Но будь уверен: что бы ни случилось, я навеки твоя, и разлучить нас на земле может только одна смерть!

— Так, дочка, хорошо сказано! — проговорил Ян. — Сынок, — обратился он к Ральфу, — возьми-ка бумагу и перо и пиши, что я буду говорить.

Ральф под диктовку моего мужа написал следующий ответ:

«Питу ван-Воорену.

Господин!

Я лучше собственными руками зарою свою дочь в землю, нежели отдам ее за такого человека, как вы. Вот мой ответ, а вот и совет: не показываться около моей фермы ближе, чем на целую милю. Наши роеры стреляют лучше вашего, а потому этот совет прошу намотать на ус. Что же касается вашей вражды к нам, то я на это отвечу, что, уповая на Бога, мы ее не боимся».

Подписав письмо, Ян аккуратно запечатал его и лично понес на кухню, где дожидался посланный Пита. Это был полунагой кафр с простоватым лицом и широким белым рубцом на правой щеке. Ян застал его беседующим с Сигамбой. Отдав кафру письмо, он приказал ему скорее нести его тому, кто его послал.

Когда дикарь удалился, Ян повернулся и тоже хотел было уйти; но потом потер себе лоб, посмотрел вслед дикарю и, обернувшись к Сигамбе, вдруг спросил ее:

— Ты знаешь этого дикаря?

— Нет, хозяин, — отвечала знахарка.

— Зачем же ты разговаривала с ним?

— Я обещала следить за всем, что касается гнезда Ласточки, и хотела узнать, откуда он пришел и кто его послал.

— Ну, что ж, узнала?

— Нет! Тот, кто его послал, наложил печать молчания на его язык. Он только сказал, что живет в краале, где-то далеко в горах, и что этот крааль принадлежит одному белому, который держит там свой скот и нескольких жен, но посещает его редко. Остальное я узнаю, когда он отдаст Черному Питу ваш ответ и возвратится сюда за лекарством, которое я обещала приготовить для его больной жены.

— Каким образом ты узнала, что его присылал именно Черный Пит, если он не сказал тебе, кто его послал? — с удивлением спросил Ян.

— Ну, это нетрудно было угадать, — ответила с улыбкой Сигамба. — Я умею по одной нитке добираться до самого клубка.

Ян задумался. Постояв с минуту молча, он снова обратился к знахарке:

— Сигамба, я припоминаю, что где-то раньше видел тебя разговаривающей с этим кафром. Я узнал его по шраму на правой щеке.

— Да, хозяин, хотя я вижу его в первый раз и никогда раньше с ним на говорила, вы уже видели его, — загадочно сказала странная маленькая женщина, пристально глядя на моего мужа своими большими блестящими глазами.

Ян с недоумением взглянул на нее и удивленно пробормотал:

— Как же это могло быть?.. Я не понимаю тебя, Сигамба!

— А припомните тот день, хозяин, когда Ласточка привела меня к вам и просила не прогонять, — сказала Сигамба.

Ян ударил себя по лбу и вскричал:

— Да, да, теперь припоминаю! Я видел тебя разговаривающей с этим кафром именно в твоих собственных глазах.

— Вот и вспомнили, хозяин, — продолжала Сигамба со своей загадочной улыбкой. — Если у меня есть способность отражать в глазах будущее, то вы обладаете даром читать это будущее.

Ян постоял некоторое время в глубокой задумчивости около странной женщины, очевидно, пытаясь понять это необъяснимое явление, потом махнул рукой и молча вышел из кухни.

Стоя в дверях кухни, я видела всю эту сцену и слышала весь разговор. Божусь, что все рассказанное — истинная правда, хотя и не могу объяснить этого в высшей степени загадочного явления.

* * *
Опять прошло недели две. Выйдя как-то утром на крыльцо, я увидала полунагого кафра, сидевшего на одной из ступенек крыльца. Он оказался тем самым человеком, который приносил первое письмо.

— Что скажешь? — спросила я дикаря.

— Письмо вашему хозяину, — ответил он, подавая мне запечатанный пакет.

Я взяла письмо, отыскала Яна и попросила его прочесть вслух новое послание Черного Пита.

Ян вскрыл пакет, в котором оказалось письмо следующего содержания:

«Многоуважаемому господину Яну ван-Ботмару.

Я получил ваш ответ и нахожу, что выраженный в нем нехристианский дух едва ли угоден Богу. Повторяю: я желаю не вражды, а самой искренней дружбы, и потому не принимаю ваших резких слов за обиду; мало того — я даже готов исполнить ваше желание — не показываться около вашей фермы, чтобы не подать повода к кровопролитию (да избавит нас от этого Бог). Я люблю вашу дочь; но если она не желает иметь меня своим мужем, мне остается только покориться своей горькой участи и пожелать вашей дочери полного счастья с ее избранником.

Я навсегда покидаю эту сторону и продаю свою ферму. Не желаете ли приобрести ее, если не для себя, то для того, чтобы дать ее в приданое за дочерью? Сообщите мне об этом с подателем сего письма. Прощайте. Да хранит вас Бог!

Пит ван-Воорен».

Наступило время завтрака; все собрались в столовой, и я попросила Яна прочесть Ральфу и Сузи это письмо. Дети наши так и просияли, когда мой муж прочитал им письмо: они думали, что теперь навсегда избавятся от преследований Черного Пита. А что касается меня, то это письмо нисколько не облегчило мне сердца: слишком уж были не в характере Пита такое смирение и такая покорность судьбе!

Мы решили отослать посланного без всякого ответа.

Когда ему объявили об этом, он отправился к Сигамбе. Данное ею лекарство подняло на ноги его жену; в благодарность за это он привел знахарке корову, которая только что отелилась и всю дорогу билась и вырывалась у кафра, желая вернуться назад к своему теленку.

Так как Сигамбе и на этот раз не удалось выведать у посланного, откуда он пришел, то умная женщина придумала очень ловкую штуку с целью добиться своего.

Спустя несколько часов после ухода посланца, она отправилась к дикарям, служившим раньше у нее. Дикари эти очень любили свою бывшую госпожу и, чтобы не разлучаться с нею, поселились вблизи нашей фермы. Сигамба выбрала среди них одного молодого сильного кафра, который был особенно ей предан. Дикаря этого звали Зинти. Он отличался большой наблюдательностью и исполнительностью.

Сигамба приказала ему выследить, куда пойдет корова, которую она решила выпустить на волю, и донести все, что он увидит там, куда приведет его корова. Кафр сразу понял, что от него требуется, и обещал в точности исполнить приказание своей бывшей госпожи.

После этого Сигамба спустила с привязи корову; та с радостным мычанием бросилась бежать с такой скоростью, что Зинти едва мог поспеть за ней.

Таким образом они шли три дня и три ночи. Только по ночам корова останавливалась, чтобы отдохнуть и пощипать травы. Она охотно позволяла кафру доить себя во время остановок. Ее молоко составляло почти единственную пищу Зинти.

На рассвете четвертого дня, после запутанных переходов по горам (удивительно, как животные могут хорошо находить дорогу), Зинти и его проводница очутились около большого загона для скота. Загон был расположен на громадной луговине, окруженной высокими холмами, поросшими густым лесом. Корова стрелой помчалась к стаду. Прибежав туда, она принялась громко мычать и вертеть во все стороны головой, и мычала до тех пор, пока к ней не подбежал маленький теленок, который тотчас же принялся сосать ее, а она стала его облизывать.

В стороне около деревьев сидело несколько кафрских женщин. Они занимались очисткой от сучьев и листьев громадной груды ветвей, из которых дикари строят хижины.

Притаившись за деревьями, Зинти стал прислушиваться к разговору этих женщин и услыхал, как одна из них спрашивала другую:

— Для кого же Бычачья Голова строит новую хижину в нашей долине?

Бычачьей Головой был прозван кафрами Черный Пит, голова которого действительно немного походила на голову быка.

— Не знаю, — печально отвечала другая, совсем еще молоденькая женщина. — Может быть, для новой жены и, наверное, для дочери какого-нибудь белого начальника, потому что для простой женщины он не стал бы строить такой большой и красивой хижины.

— Наверное, так, — отозвалась третья. — И, должно быть, он хочет украсть ее, иначе зачем бы ему прятать ее в это место, куда никто никогда не заглядывает из белых… Но — чу! — слышу, как стучат подковы лошади Бычачьей Головы.

Через минуту в самом деле к ним подъехал Черный Пит. И без того некрасивое лицо его было сильно обезображено подживающими красными рубцами, оставшимися от ударов хлыста Ральфа.

При виде Пита все женщины встали и, сложив руки на груди, почтительно поклонились.

— У вас очень плохо идет дело, черномазые лентяйки! — сердито крикнул он им вместо приветствия. — У меня работать живее, если не хотите познакомиться с этой вот штукой! — прибавил он, размахивая бичом и хлестнув им ближайшую из стоявших перед ним женщин.

— Мы стараемся, хозяин, — отвечала она, корчась от боли. — Но скажи нам, пожалуйста, кто будет жить в новой хижине.

— Уж, конечно, не такая черномазая образина, как ты! — с ядовитым смехом проговорил Черный Пит. — Здесь поселится красивая белая женщина, которая будет вашей хозяйкой. Я скоро поеду за нею. Но горе будет вам, если кто-нибудь из вас проговорится, что здесь живет белая женщина! Я всех вас тогда передушу, как земляных крыс. Поняли?

— Поняли, хозяин! — хором отвечали женщины.

— То-то! И чтобы через неделю здесь все было готово.

Отдав еще несколько приказаний, Черный Пит уехал, а Зинти поспешил направиться к Сигамбе с отчетом о виденном и слышанном.

Дорогой он сильно повредил себе ногу и должен был пробыть в пути гораздо дольше, чем шел сюда за коровой.

Только на шестой день ночью он кое-как добрался до леса, за которым начинались наши владения. Войдя в лес, он заметил невдалеке небольшой костер, около которого сидело двое людей. Зинти ползком подкрался к ним и спрятался за ближайшее дерево. Выглянув затем из своего убежища, он узнал в одном из сидевших около костра Черного Пита, а в другом — какого-то незнакомца, одетого готтентотом. Зинти стал прислушиваться к их разговору.

— Ну, рассказывай, что тебе удалось узнать? — спросил Черный Пит.

— Все, что нужно, баас[51], — отвечал готтентот. — Я узнал, что Ян Ботмар с женой, дочерью и живущим у них молодым англичанином отправился вчера на крестины к господину ван-Роозену, который живет в пяти часах езды от фермы Ботмара. Назад они поедут завтра утром. Дорога ведет, как тебе известно, баас, через лощину, которая называется Тигровым Логовищем.

— А много с ними провожатых?

— Только два кафра.

— Значит, всего шесть человек, из которых две женщины, а вас будет двадцать… Отлично! — продолжал Черный Пит, весело потирая руки. — Запасайтесь только оружием.

— Значит, их всех надо убить, кроме Ласточки, баас?

— Всех, всех, если не удастся захватить ее без сопротивления! — вскричал Черный Пит. — Особенно постарайтесь ухлопать англичанина. Но помни уговор: моего имени чтобы никто не произносил!

— Хорошо, хорошо, я помню это, баас, — сказал готтентот.

Дальше Зинти не стал слушать. Он со всех ног пустился к Сигамбе и, добравшись до нее еле живой только под утро, сейчас же рассказал ей все, что узнал.

— Великий Дух! — воскликнула она, всплеснув руками. — Ласточка и ее родные теперь должны уже быть в дороге!.. Надо спешить к ним навстречу… Оставайся пока здесь, Зинти, отдохни и жди меня.

С этими словами она побежала к нам на конюшню, взяла лучшую лошадь Яна, вскочив на нее, вихрем помчалась кратчайшей дорогой нам навстречу.

Все рассказанное мной в конце этой главы я узнала потом от самой Сигамбы.

Глава 7

ПОДВИГ СИГАМБЫ. СВАДЬБА СУЗИ И РАЛЬФА
Ничего не подозревая, мы спокойно возвращались домой от нашего соседа ван-Роозена. Мы все находились в очень хорошем настроении и только хотели въехать в Логовище Тигра, как вдруг из него нам навстречу выскочила лошадь, вся в крови и мыле, с дымящимися ноздрями и пеной у рта; на спине лошади без седла и даже без узды сидела растрепанная маленькая женщина, державшаяся руками за длинную гриву животного.

— Ба! — воскликнул изумленный Ян. — Да это наша колдунья и на моей Стреле! Как ты смела, негодная…

— Назад! — крикнула Сигамба, загораживая нам дорогу. — Назад!.. В лощине вас ждет смерть!

Голос и лицо знахарки доказывали, что она не шутит. Мы молча повиновались и, повернув лошадей назад, проскакали галопом мили три, пока не выбрались на открытое место. Здесь лошадь Сигамбы, все время несшаяся впереди, вдруг упала на колени и стала дрожать всеми членами, а сама всадница, потеряв равновесие, перелетела через голову лошади, растянулась на земле, которая сейчас же стала окрашиваться вокруг нее кровью. Мы все остановились.

Ральф поспешил спрыгнуть с седла, поднял Сигамбу и посадил ее, прислонив спиною к маленькому пригорку. Сузи тоже сошла со своей лошади и, взяв у отца фляжку с персиковой настойкой, заставила маленькую женщину выпить несколько глотков.

— Благодарю! — прошептала Сигамба. — Дайте теперь этой настойки Стреле, а то она погибнет.

— Ты ранена, бедняжка? — спросила Сузи, наклоняясь над знахаркой, пока Ян, по совету последней, лил Стреле прямо в рот настойку.

Мера эта оказалась действительно очень хорошей: бедное животное ободрилось и перестало дрожать.

— Рана моя — пустяки, — отвечала Сигамба. — Несколькими каплями крови я еще далеко не уплатила своего долга.

— Но в чем дело? — спросил Ральф. — Почему нас ждала смерть в Лощине Тигра?

— И зачем ты так измучила мою любимую лошадь? — добавил немного некстати Ян.

— Не сделай я этого, вас всех теперь не было бы уже в живых, — продолжала знахарка. — Впрочем, Ласточка осталась бы жива, но… от этого ей было бы не легче. Вот в чем дело. Часа полтора тому назад я узнала, что Черный Пит устроил засаду в лощине, через которую вы должны были проехать. Двадцать человек нанятых им разбойников должны были перебить всех вас, а Ласточку взять в плен. Чтобы предупредить вас, времени у меня осталось так мало, что только одна Стрела и могла помочь мне в этом, и я решилась взять ее. Она, и правда, оказалась стрелой: никакая другая лошадь не была бы в состоянии донести меня за час до Логовища Тигра… Когда я въехала в эту лощину, из кустов раздался крик: «Это черная колдунья! Она хочет предупредить Ботмара. Стреляй в нее!» Пули посыпались мне вслед градом, и одна из них попала в ногу… Но Великий Дух помог, и я доскакала до вас вовремя…

— Но ты истекаешь кровью! — вскричала Сузи. — И потом, эта пуля…

— Это пустяки… Я знаю, как вынуть ее, — перебила Сигамба и, оглянувшись вокруг, прибавила: — Принесите мне листьев вон того растения с красными цветами, которые горят как огонь. Вон они там, около болота. Я сама приложу их к ране, и кровь остановится, а пулю можно вынуть после.

Ральф поспешил исполнить просьбу нашей спасительницы и принес ей целый пучок какого-то широколиственного растения с ярко-красными чашками цветов. И действительно, как только Сигамба приложила это растение к своей ране, кровь сейчас же перестала течь. Приходилось только удивляться знанию этой маленькой дикарки каждого растения и умению пользоваться им!

По просьбе Сузи один из сопровождавших нас кафров посадил знахарку к себе на лошадь, и мы тронулись в путь, конечно, не через лощину, а по другой дороге. Этот путь был гораздо длиннее, зато совершенно безопасен.

К обеду мы благополучно прибыли домой. Вечером мы с Яном и Ральфом долго совещались, как поступить, чтобы обезвредить наконец Черного Пита. Сначала мы хотели подать на него жалобу в суд, но потом передумали. До Капштадта было несколько сот миль, и притом у нас имелось только два свидетеля преступного замысла Пита: кафр и неизвестно какого племени знахарка. Судьи едва ли поверили бы подобным свидетелям. Поэтому мы и порешили на том, что нужно оставить без внимания замысел Пита, тем более, что он, благодаря бдительности нашей зоркой телохранительницы, не удался.

Через некоторое время мы узнали, что наш враг продал свою ферму и уехал неизвестно куда: Ян и дети очень обрадовались этому известию. Они думали, что теперь навсегда избавились от преследований Пита; но мое сердце чуяло, что это вовсе не конец его преследованиям. Поэтому я торопила со свадьбой наших детей, чтобы Ральф имел законное право защищать Сузи от негодного человека.

Хорошо сознавая, что быть в доме двум женщинам на правах хозяек крайне неудобно, даже если они родная мать и дочь, мы с Яном решили отдать будущим молодым часть нашей земли, скота и людей и выстроить для них новый дом в нескольких милях от нашего, на берегу небольшой реки.

Во время стройки новобрачные будут жить в большом селении миль за пятьдесят от нас, у одной из моих двоюродных сестер, богатой и бездетной вдовы. Там они будут в первое время своей супружеской жизни в полной безопасности, находясь в населенной местности, и Черный Пит не осмелится их тронуть. А потом он примирится с мыслью, что Сузи потеряна для него, и забудет ее. Так мы по крайней мере думали, но не так случилось на самом деле.

Однажды вечером за неделю до свадьбы я пошла посмотреть, убрано ли полотно, которое белилось днем на солнце на луговине, близ хижины Сигамбы. Ночь была лунная, и я отправилась без фонаря.

Подойдя к луговине, я услыхала тихое и странное пение, доносившееся со стороны жилища Сигамбы. Я остановилась, прислушалась и сейчас же узнала голос знахарки. Напев был так печален, что у меня надрывалось сердце. Слов песни я не поняла, но мне показалось, будто в ней упоминалось имя Сузи.

Сильно заинтересованная, я подошла поближе и увидела Сигамбу сидящей на камне, около хижины. Лицо знахарки было освещено бледным светом луны, падавшим сквозь вершины деревьев, окружавших хижины. Перед знахаркой, на другом камне, стояла деревянная чаша, наполненная до краев водой. Знахарка пристально глядела в чашу и, тихо раскачиваясь, пела свою печальную песню.

Вдруг она, как будто увидав в чаше что-то страшное, отскочила от нее, перестала петь и громко, болезненно застонала.

Я догадалась, что застала ее за колдовством, и хотела было крикнуть, чтобы она оставила это нечестивое занятие, но меня одолело любопытство: мне очень захотелось узнать, что могла колдунья видеть в воде горшка и почему она упоминала имя Сузи в своей песне. Поэтому я подошла к знахарке и резко спросила:

— Что это ты делаешь, Сигамба?

Хоть мой приход и вопрос были совершенно внезапны, однако знахарка не только не испугалась и не вскрикнула, как сделала бы на ее месте любая другая порядочная женщина, но даже не вздрогнула и спокойно ответила:

— Я читала судьбу Ласточки и всех близких ей.

— Где же ты читала это? — продолжала я.

— Вот здесь, — указала она на чашку с водой.

Я с любопытством взглянула в чашу и увидала на дне ее белый песок, поверх которого лежали пять кружков зеркального стекла разной величины,но правильной круглой формы, как монеты. Самый большой кружок находился посередине остальных, расположенных вокруг него крестообразно.

— Вот это Ласточка, — объяснила мне Сигамба, указывая на большой кружок, — наверху — ее будущий муж, направо — отец, налево — мать, а внизу — Сигамба. Кружки эти от большого стекла, которое показывает лица людей. Мне дала его Ласточка, а я расколола его на пять частей и сделала их круглыми, потому что природа любит все круглое. Видите, они расположены в чаше так, как вот те звезды на небе.

Меня пробирала дрожь при виде этого колдовства, но я скрыла свой страх и сказала с деланным смехом:

— Что за глупая игра у тебя, Сигамба!

— Это совсем не игра, и тот, у кого двойное зрение, может много увидеть в этой чаше, — совершенно спокойно, без малейшей обиды в голосе, проговорила Сигамба. — У вас нет такого зрения, и вы не можете ничего увидеть, а баас может. Позовите бааса. Он посмотрит и расскажет все, что увидит, потому что одной мне вы не поверите.

Мне стало очень досадно, что Ян, которого я, не в обиду будь ему сказано, считала гораздо глупее себя (хотя это вовсе не мешало мне уважать и любить его), может видеть то, чего не могу я, но я все-таки пошла и привела его.

Пока я рассказывала ему, в чем дело, знахарка сидела не шевелясь, подперев рукой подбородок и не сводя своих блестящих глаз с лица моего мужа. Казалось, в ее взгляде было что-то такое, что невольно подчиняло Яна ее влиянию.

— Ну, показывай свои штуки, чернушка, — полунасмешливо проговорил Ян, выслушав мои объяснения.

— А вот взгляните туда, отец Ласточки, — отвечала Сигамба, указывая на чашу.

Ян опустился на колени и взглянул в чашу.

— Я вижу, — начал он точно чужим голосом, пристально глядя в воду и медленно произнося слова, — Сузи… себя… жену… Ральфа… и… тебя, Сигамба… А теперь вот… все… слилось в… темный цвет, и я… да, я больше ничего не могу различить.

— Смотрите пристальнее! — приказала повелительным голосом Сигамба, так и впиваясь своими странными глазами в лицо Яна.

Муж снова взглянул в воду и опять начал вытягивать из себя слова:

— Теперь… я… вижу… тень… густую… темную тень… Она похожа на… да, на голову Черного Пита, вырезанную из… черной… бумаги… Из-за этой тени я ничего… не вижу… Ах, вот она делается… все меньше… меньше… теперь она закрывает… да, только тебя, Сигамба… Ты просвечиваешь сквозь тень вся… красная… точно в… крови… А теперь… Ну, теперь все пропало!.. Я ничего больше не вижу.

С этими словами он поднялся на ноги; лицо его было бледно как смерть, и сам он весь дрожал. Доставая из кармана свой большой пестрый шоковый платок, чтобы обтереть с лица пот, он с ужасом прошептал:

— О, Господи, да ведь это настоящее чародейство!.. Прости мне мое прегрешение!

Я снова нагнулась над чашей, но по-прежнему ровно ничего не заметила кроме воды и зеркальных кружков, в которых отражались только лунный свет да мое лицо. Из этого я заключила, что Ян по своей простоте видел все, что ему внушала колдунья, или, вернее, воображал, что видит.

— Что же все это значит, Сигамба? — спросил Ян, растерянно глядя то на чародейку, то на меня.

— Отец Ласточки, что видели ваши глаза, то видели и мои, но только яснее ваших, потому что мое зрение еще острее, — отвечала Сигамба. — Вы спрашиваете — что это значит? Будущее никому не открывается вполне… даже я не могу знать всего. Мне ясно только то, что Ласточке и всем ее близким будет много зла от Черного Пита. Но все кончится тем, что для Ласточки и ее родных настанут опять светлые дни, а я погибну от руки Пита или через него… Как все это случится — я не знаю, но советую вам венчать Ласточку скорее и не дома, как вы хотите, а в деревне, где она будет жить первое время после свадьбы.

Я не верила ни одному слову из того, что говорила колдунья, и очень разозлилась, что она так дурачила бедного Яна и заставила его задуматься о том, что он видел и слышал. Только потом я убедилась, как она была права. Но тогда, повторяю, ее предсказания казались мне не больше и не меньше как пустой болтовней, на которую не стоило обращать внимания. По моему совету Ян письменно пригласил из ближайшего города пастора, который должен был венчать наших детей у нас в доме и находился уже давно в пути. Неужели из-за глупой болтовни этой полусумасшедшей девки мы должны послать встретить его и воротить назад? Вообще я терпеть не могла, когда в мои распоряжения вмешивались даже муж и дети, а тут еще лезла с советом какая-то полоумная дикарка, живущая у нас из милости!

Видя, что муж сильно задумался над предсказаниями и советом Сигамбы, я прикрикнула на нее, чтобы она не вмешивалась не в свои дела, и, схватив Яна за руку, потащила его домой.

Сигамба что-то хотела мне сказать, но я сделала вид, что не заметила этого, и ускорила шаги. Однако пройдя несколько шагов, я не утерпела и оглянулась назад. Сигамба стояла на прежнем месте и, подняв руки к небу, тихо плакала.

* * *
Наконец наступил день свадьбы. Пастор прибыл накануне, и все было давно готово.

Покончив с распоряжениями дома, я вышла на двор взглянуть, все ли там в порядке, как вдруг прямо над моей головой раздался пронзительный крик ястреба. Я с испугом подняла глаза кверху и увидела, как ястреб, выхватив из гнезда, находившегося под крышей нашего дома, одну из сидевших там красногрудых ласточек, сейчас же поднялся с ней к облакам. Другая ласточка с громким жалобным криком полетела вслед за похитителем.

У меня так и защемило сердце, когда я увидела это зрелище.

— Бедная жертва! — невольно воскликнула я, считая этот случай за дурное предзнаменование. — Неужели твоя гибель предвещает несчастье и нашей Ласточке?

— Нет, — раздался за моей спиной спокойный голос Сигамбы, — нет, мать Ласточки, не бойтесь! Видите, он летит сокол; он отобьет у хищника добычу.

Действительно, сверху, со страшной высоты летел стрелой сокол и со всего размаха ударил грудью ястреба. Хищник не успел уклониться от удара и, сделав громадный пируэт в воздухе, выпустил из когтей свою жертву, которая вскоре упала на траву около дома.

— Сигамба подбежала и подняла ласточку; у нее оказалось сильно поврежденным одно крыло, и были сломаны обе лапки.

— Это ничего, — проговорила знахарка, — я вылечу ее.

Вторая ласточка стала кружиться над Сигамбой с жалобным писком, как бы умоляя ее возвратить ей подругу.

— Успокойся, — сказала ей Сигамба (как будто птица могла понимать ее), — я устрою под крышей своей хижины новое гнездо, посажу туда твою подругу и буду лечить, а ты будешь кормить ее.

Птицы, и правда, точно поняли ее: раненая смирно сидела в руках, а другая спокойно уселась на ближайшем дереве.

— Мать Ласточки, — обратилась ко мне знахарка, когда я, успокоенная относительно участи раненой птицы, в которой я видела свою дочь, хотела войти в дом, — дайте мне вашего коричневого мула в обмен на тех двух коров, которых мне недавно привел готтентот за то, что я вылечила его жену от укуса змеи. Я знаю, что мул стоит дороже, но у меня пока больше ничего нет, а он мне очень нужен.

— На что он тебе? — удивилась я.

— Проводить Ласточку в деревню.

— Разве она желает этого?

— Нет, ей теперь не до меня, но я должна это сделать.

Ударение, которое она сделала на слове «должна», заставило меня после минутного колебания согласиться на ее просьбу.

— Хорошо, можешь взять мула, а коровы пускай останутся у тебя, — проговорила я.

— Благодарю, мать Ласточки, — просто сказала знахарка.

— А когда же ты будешь лечить птицу? — спросила я, вспомнив о раненой ласточке. — Ведь она требует ухода.

— О, об этом не беспокойтесь! — с живостью отвечала Сигамба. — Я сейчас сделаю гнездо, посажу в него птичку и перевяжу ей крыло и лапки травой. Когда кости срастутся, — а это будет скоро, — она сама снимет перевязки.

Я не знала, что возразить и, молча пожав плечами, ушла в дом.

Вскоре началось венчание. Сузи была очень хороша в своем белом платье и с большим букетом белых цветов в руках, который принесла ей Сигамба. Вполне достоин ее был и Ральф. Во всей его фигуре, в каждой черте лица, в манерах, даже во взгляде и голосе было сразу видно его благородное происхождение.

Сузи, если и была ниже его по происхождению, зато не уступала по красоте, манерам и образованию. Я никогда не видала лучшей пары и прямо могу сказать, что они были созданы друг для друга, поэтому и любовь их была так прочна.

Гостей у нас не было, потому что свадьба держалась в тайне, чтобы Черный Пит не услыхал о ней и не придумал какой-нибудь гадости. Однако, как потом оказалось, он все-таки узнал об этом, — вероятно, от пастора, который, не в обиду будет ему сказано, очень любил работать языком и, должно быть, проболтался дорогой, когда ехал к нам.

После венчания был хороший обед, но пил, ел и болтал за столом только один пастор. В конце концов он стал городить такие глупости, что я едва не побранилась с ним.

По окончании обеда молодые стали прощаться со мной (Ян ехал их провожать). Я не знала, что теперь долго-долго не увижу Сузи, а потому не давала много воли слезам и крепилась, как могла. Что же касается Сузи, то она, припав ко мне на плечо, рыдала так сильно, что я вынуждена была остановить и пристыдить ее. Наконец она немного успокоилась и, вспомнив о Сигамбе, захотела проститься и с ней. Я послала за знахаркой, но ее нигде не могли найти. Тогда я вспомнила, что Сигамба хотела ехать провожать молодых, и сказала Сузи, что она, наверное, поджидает где-нибудь на дороге.

Простившись еще раз со мной, новобрачные и Ян уселись на лошадей и тронулись в путь; за ними с сильным скрипом двинулась и тяжело нагруженная фура.

Я осталась одна.

Глава 8

КАК РАЛЬФ СНОВА ПОПАЛ БЫЛО В МОРЕ. ЧТО СДЕЛАЛА СИГАМБА
Проводив молодых за несколько миль, Ян распрощался с ними и возвратился домой; новобрачные продолжали путь только в сопровождении отправленных с ними кафров.

С наступлением темноты Ральф распорядился сделать привал в горах на берегу моря, милях в десяти от нашей фермы. Пока провожатые разводили костер, чтобы приготовить себе ужин, молодые супруги отправились прогуляться в живописном ущелье, спускавшемся прямо к морю. Пройдя все ущелье, они очутились на выступе невысокой скалы, у подошвы которой с трех сторон плескалось море, так что скала вдавалась в него в виде мыса.

Ральф и Сузи уселись в нескольких шагах от крутого, почти отвесного спуска к морю и, прижавшись друг к другу, заворковали как голуби.

— Боже мой, как хороша природа, не правда ли, Ральф? — шептала Сузи, глядя на освещенное луной море. — Смотри, как эффектны эти бесконечные волны, когда в них отражается небо с луной и звездами.

— Да, сейчас эти волны очень красивы, — отвечал Ральф. — Но я видал их другими и никогда не забуду этого.

Сузи поняла намек мужа и тихо продолжала:

— Да, Ральф, море, как и жизнь наша, не может быть постоянно спокойным. Но я люблю море, потому что оно дало мне тебя, а жизнь — потому что могу провести ее с тобой.

— Только бы море не разлучило нас! — невольно вырвалось у Ральфа.

— Что ты говоришь, мой дорогой?! — с испугом воскликнула Сузи, крепко обнимая его. — Нет, нет, Ральф, нас теперь ничто не может разлучить… даже море, потому что, если тебе опять нужно быть в море, то я последую за тобой… Даже сама смерть, дорогой муж мой, не в состоянии будет разлучить нас: мы и в той жизни будем вместе. Почему тебе пришло в голову, что море должно разлучить нас?

— Сам не знаю, моя Сузи, — печально отвечал Ральф. — Мне все кажется, что счастье наше непрочно.

В это время луна вдруг спряталась за темным облаком, и по ущелью пронесся порыв резкого, холодного ветра; вершины деревьев как-то зловеще заскрипели. Но облако вскоре исчезло, ветер утих, и луна снова засияла во всем своем блеске, проведя широкую серебристую полосу по хребтам морских волн.

— От своей судьбы не уйдешь, Ральф, — сказала наконец Сузи, поднимаясь со своего места. — Давай лучше помолимся Богу, поблагодарим Его за то, что Он нам дал, и попросим у Него покровительства на будущее.

Опустившись на колени, они оба начали горячо молиться. Но не успели они окончить последних слов молитвы, как услышали позади себя чей-то язвительный смех. Молодые люди поспешно вскочили, обернулись назад и замерли от ужаса: перед ними стоял Черный Пит, а из-за его спины выглядывало человек десять темнокожих, вооруженных ружьями и ножами.

Ральф и Сузи сразу поняли всю опасность своего положения: они находились на таком расстоянии от своих провожатых, что не могли быть услышаны ими, если бы вздумали кричать, и на их лицах выразилось полное отчаяние.

Черный Пит сразу сообразил, что происходит в душе молодых людей, и еще язвительнее расхохотался.

— Как хорошо иметь дело с набожными людьми, — насмешливо произнес он. — это дало нам возможность подкрасться незамеченными… А какую хорошую молитву вы читали, мои голубки! Мне казалось, что я нахожусь в церкви, когда слушал ее… Погодите, как она заканчивалась?.. Ах, да! Вы, кажется, выражали в ней желание провести вместе всю жизнь? Но Бог решил как раз наоборот и поручил мне разлучить вас. Я, как покорный исполнитель Его воли…

— Перестаньте богохульствовать! — вскричал с негодованием Ральф. — Скажите лучше прямо: что вам нужно от нас?

— Та-та-та, молодой человек, как вы нетерпеливы! — проговорил Черный Пит со своей злой улыбкой. — Извольте, скажу, если вам так не терпится. Я хочу обладать той, красота и презрение которой сводят меня с ума, и которой я напрасно добиваюсь столько времени… Одним словом, я желаю завладеть Сусанной Ботмар.

— Сусанны Ботмар уже нет, здесь находится Сусанна Кензи, моя жена, — сказал Ральф. — Неужели вы решитесь отнять у меня жену?

— Нет, мой друг, это было бы незаконно, а я всегда привык уважать закон, — продолжал Пит. — Я хочу воспользоваться не женой вашей, а вдовой, что и разумнее, и законнее. Сделать это мне будет не особенно трудно при помощи моих молодцов, тем более, что вы здесь одни, и другого оружия, кроме молитв, у вас не имеется… А это оружие, как вы уже убедились, не может принести вам никакой пользы.

Сузи вскрикнула от ужаса и, упав на колени перед негодяем, принялась умолять его пощадить жизнь мужа.

Вид Пита, этого чудовища в человеческом образе, нахально стоявшего перед коленопреклоненной молодой женщиной, вся фигура которой дышала какой-то неземной красотой и невинностью, так поразил благородное сердце Ральфа, что он, поднимая жену, вскричал:

— Оставь, Сузи! Я не желаю покупать себе жизнь ценой твоего унижения.

Затем, обратившись к своему противнику, он проговорил ясным, твердым и полным достоинства голосом на наречии кафров, чтобы и они могли понять его:

— Я вижу, что вы, господин ван-Воорен, решились убить меня и… овладеть (здесь голос Ральфа невольно дрогнул) моей женой… К моему крайнему отчаянию, я не могу помешать вам осуществить это благородное намерение… Но берегитесь, господин ван-Воорен: чаша долготерпения нашего Творца когда-нибудь переполнится, и наказание ваше будет ужасно!.. Просить вас о пощаде я не стану: это, конечно, будет бесполезно, а главное — слишком… унизительно. Но я требую у вас пять минут, чтобы я мог проститься с женой… В этом вы не можете отказать мне: вам не позволят ваши же сообщники, хотя они и кафры.

— Ни одной секунды! — вскричал Пит, взбешенный презрением, которое ясно слышалось в тоне Ральфа.

С этими словами он выхватил из-за пояса пистолет и хотел прицелиться в Ральфа, но кафры действительно не позволили ему этого. Они обступили его со всех сторон, и один из них сказал ему:

— Мы пришли сюда, Бычачья Голова, помочь тебе убить твоего врага и увести белую женщину, но мы не знали, что она его жена. Если ты не позволишь ему проститься с ней, то мы отказываемся повиноваться тебе. Мы и так не рады, что ты хочешь заставить нас смотреть, как ты будешь убивать беззащитного человека; ведь он твой враг, а не наш, и мы…

— Ну, ладно, ладно! — перебил Пит, испуганный угрозой кафров уйти и покинуть его, а это могло расстроить весь его план. — Англичанин! — крикнул он Ральфу, — лаю вам пять минут для прощания с ва… с Сусанной Ботмар.

Он отошел немного в сторону и, вытащив из кармана громадные серебряные часы, подставил их под бледные лучи луны, чтобы заметить время.

Ральф обернулся к Сузи. Та с воплем кинулась в его объятия и замерла в них. Прошла целая минута в полном молчании.

— Прощай, Сузи!.. Прощай, моя дорогая жена! — проговорил наконец Ральф, крепко обнимая рыдающую молодую женщину. — Еще несколько минут — и мы расстанемся навеки…

— О мой Ральф!.. Мой дорогой, любимый муж!.. — захлебываясь слезами, говорила бедная молодая женщина. — Неужели это… не сон?.. Неужели наше счастье… было… так мимолетно?.. Неужели Бог допустит…

И не будучи в состоянии говорить, она склонилась на грудь мужа и громко зарыдала.

Ральф, как мужчина, был, конечно, тверже, и хотя ему было не менее горько, но он все-таки старался успокоить и утешить жену.

— Перестань, Сузи! Не надрывайся так!.. Бог захотел испытать нас, и мы должны покориться Его святой воле, — уговаривал он ее.

— О, Ральф! Ты, должно быть… меня не так любишь, как я тебя… Я не хочу без тебя… Ральф! Море близко… давай бросимся и…

— Нет, Сузи, это будет страшный грех… самоубийство… Бог не прощает самоубийц… Прощай, моя дорогая!.. Мне пора… данное нам этим злодеем время уже прошло… Старайся, если будет можно, уйти от него к своим родителям… Увидишь их, передай мой последний привет и мою глубокую благодарность за…

— Пять минут прошло! — резко объявил Пит, подходя к своим жертвам. — Довольно! Наворковались!

— До свидания, моя дорогая, там… на небе… Господь да хранит тебя! — прошептал Ральф, крепко обнимая несчастную жену; но, видя, что она не может держаться на ногах, осторожно опустил ее на землю; затем, обернувшись к Питу, твердо проговорил:

— Я готов, господин палач!

Пит поднял пистолет и прицелился, но руки у него так дрожали, что он не мог даже спустить курок. Он опустил оружие и, отступив на несколько шагов, крикнул хриплым голосом стоявшим неподалеку с понуренными головами кафрам:

— Стреляйте вы в него!

Но ни один кафр не поднял головы и даже не пошевельнулся.

— А, проклятые трусы! — закричал выведенный из себя таким неповиновением Пит и, подняв снова пистолет, выстрелил из него в свою жертву.

Ральф, не испустив ни одного звука, тихо упал на землю; но когда убийца подошел к нему, чтобы удостовериться, жив ли он, губы его жертвы тихо прошептали:

— Будь… проклят… убийца! Божий гнев всюду… последует за тобой!..

Пит отскочил от него как ужаленный и закричал не своим голосом:

— Он жив еще!.. Жив!.. В воду его! Авось там скорее увидится со своими благородными предками!.. Что же вы стали, черномазые дьяволы? Берите и бросайте его в море… прямо со скалы!

Но кафры продолжали стоять, не трогаясь с места.

— А, вы и этого не хотите сделать! Хорошо, я потом расправлюсь с вами! — продолжал ужасный человек, заскрежетав зубами.

После этих слов он схватил тело Ральфа и с яростью поволок его к краю утеса.

— Получай обратно свой непрошенный подарок! — крикнул он морю, сбрасывая с утеса тело своей жертвы.

Постояв с минуту на краю утеса, злодей обернулся к безмолвно стоявшим в качестве зрителей кафрам и насмешливо проговорил:

— Ха!.. Он проклял меня… он грозил мне гневом Божием… Где же этот гнев Божий?.. Что же не разверзается небо, чтобы поразить меня?.. Почему земля не поглощает меня?.. Отчего этот утес стоит так же твердо, как стоял целые века?

Даже кафры содрогались, слушая эти страшные слова.

Наговорив еще много таких ужасных слов, которые я не решаюсь даже повторить, злодей подошел к неподвижно лежавшей Сузи и нагнулся над ней.

— Она в обмороке! — сказал он, любуясь на озаренное луной прекрасное личико своей другой жертвы. — Тем лучше: легче будет унести ее отсюда… Ну, черномазые, марш за мной!

Он взял Сузи на руки и направился в ущелье; за ним молча последовали и его провожатые.

* * *
Пит думал, что никто не видал его злодеяния, кроме его сообщников, но он ошибался: спрятавшись за большим камнем, Сигамба отлично видела всю эту страшную сцену и слышала каждое слово.

Она всю дорогу ехала позади новобрачных, но, не желая быть навязчивой, старалась не попасться на глаза. Когда она заметила, что они пошли гулять, и притом совершенно одни, то отправилась за ними, так как сердце ее чувствовало, что эта прогулка добром не кончится. Умиленная трогательной сценой молящихся супругов, она сначала не заметила внезапного появления Черного Пита с его шайкой, а когда заметила, то было уже поздно. Привести помощь она все равно не успела бы, потому что место стоянки, где находились провожатые новобрачных, было довольно далеко. Поэтому она решила остаться наблюдать и оказать помощь, когда это будет возможно. Из своего гадания она знала, что ни Ральф, ни Сузи не погибнут, а только испытают много несчастий, которые им заранее были суждены, и не особенно тревожилась за них. Ей хотелось только знать, что сделает Черный Пит с Ральфом, а где искать Сузи — она уже знала: Пит, наверное, спрячет ее там, куда ходил однажды кафр Зинти, когда следовал за коровой.

После ухода Пита с бесчувственной Сузи и со всеми его сообщниками, Сигамба поспешила к месту стоянки. Провожатые новобрачных, поужинав, беззаботно сидели вокруг костра, поджидая молодых господ. Лошади и волы, распряженные, мирно паслись на лугу. Правда, одному из погонщиков волов послышалось, что в том направлении, куда направились новобрачные, как будто выстрелили, и он сообщил об этом товарищам. Но те уверили его, что ему все послышалось, и он успокоился.

— Что вы тут зеваете? — раздался вдруг за ними голос знахарки. — Молодой баас, может быть, уже умер, Ласточку похитили, а вы сидите как пни.

Внезапное появление знахарки и ее страшное сообщение так удивили и напугали кафров, что они все вскочили со своих мест; с широко раскрытыми глазами и с разинутым ртом они молча глядели на вдруг появившуюся вестницу.

— Вот оно что! — проговорил наконец погонщик. — Значит, я и правда слышал выстрел?.. А меня уверили… Кто же это мог сделать, госпожа?

Все кафры питали к Сигамбе величайшее уважение и постоянно величали ее госпожой.

— Ну, об этом теперь некогда толковать, — поспешно сказала Сигамба. — После все узнаете. Оставьте здесь половину людей, а остальные пусть скорее идут за мной.

И она быстро направилась к тому месту, где только что разыгралась ужасная сцена; за ней следовало около десятка кафров, в числе которых был и Зинти. Спустившись с утеса к морю, они нашли там тело Ральфа. Молодой человек лежал почти у самой воды, так что при приливе его снесло бы в море, и он, наверное, тогда погиб бы.

— Бедный молодой баас! — проговорил один из кафров, нагнувшись к бесчувственному Ральфу. — Думал ли ты, когда весело ехал со своей красивой молодой женой, что тебя постигнет такая участь? Рассчитывал ли ты найти смерть?..

— Довольно тебе причитать! — остановила его Сигамба. — Смерть еще далека от бааса… он только без памяти. Поднимите его и несите скорее в фуру.

Своим опытным глазом она сразу увидала, что Ральф ранен не тяжело, а только обессилен потерей крови и оглушен падением.

Когда раненого принесли и уложили в фуру, Сигамба сейчас же внимательно осмотрела его. Оказалось, что пуля попала ему в правый бок и прошла насквозь, но, к счастью, не повредила ни одного из важных внутренних органов, как потом сообщил нам доктор.

Знахарка приказала его раздеть, обмыла и искусно перевязала ему рану; потом влила ему в рот какой-то подкрепляющей настойки, после чего мертвенно бледное лицо раненого покрылось легкой краской и сердце забилось сильнее.

Убедившись, что непосредственная опасность миновала, знахарка дала кафрам подробное наставление, что нужно делать в случае, если Ральф очнется, и добавила:

— Теперь поезжайте назад к старым господам и скажите им, что Черный Пит ранил молодого бааса и украл Ласточку, а я отправилась по его следам, чтобы быть около Ласточки и следить за ней. Я беру с собой Зинти, потому что он знает дорогу в то место, где Бычачья Голова намерен спрятать Ласточку. Зинти расскажет вам, как найти это место. Запомните хорошенько его слова и передайте их старому баасу. Скажите ему, чтобы он собрал как можно больше вооруженных людей и скорее шел с ними на выручку Ласточки. Передайте ему и матери Ласточки, что пока я жива, мной будет сделано для Ласточки все, что только я буду в силах сделать. Пусть они не беспокоятся, если даже мы с Ласточкой исчезнем на долгое время. Уверьте их от моего имени, что Ласточка останется жива, несмотря ни на какие ухищрения Бычачьей Головы, и что я все время буду следить за ней и охранять ее. Но пусть и они, со своей стороны, принимают все меры, чтобы найти Ласточку… Смотрите, не забудьте ни одного слова из того, что я сказала и что скажет вам Зинти… А если вы не исполните всех моих приказаний, я поражу вас слепотою, глухотою и немотою. Слышите?

— Слышим, госпожа, слышим! — хором ответили внимательно слушавшие кафры. — Будь покойна, мы ничего не забудем и все слово в слово передадим старому баасу, когда доставим к нему молодого господина.

После того, как Зинти дал нужные указания относительно дороги в тайное убежище Черного Пита, фура с раненым Ральфом направилась назад к нашей ферме, а Сигамба в сопровождении Зинти поскакала вдогонку за похитителем нашей несчастной дочери.

Можно себе представить, что было с нами, когда нам привезли назад полуживого Ральфа и сообщили о похищении Сузи! Описать наше душевное состояние невозможно, его можно было только перечувствовать.

Первые слова Ральфа, когда он пришел в себя, были следующие:

— Разве я еще не умер?.. Как я опять попал сюда?

— Нет, сынок, ты, слава Богу, еще жив, — ответила я, обрадованная, что он находился в полном сознании. — Тебя спасла наша славная Сигамба, и наши люди, по ее приказанию, доставили сюда.

— А Сузи? — тревожно спросил он.

— Увы, сынок! Сузи пока еще здесь нет, — продолжала я и видя, как омрачилось его лицо, поспешила прибавить: — Но ты не беспокойся: над ней бодрствует Сигамба, и отец уже уехал с сильным отрядом хорошо вооруженных людей выручать нашу девочку. Он знает, где искать ее.

— Сигамба! — со стоном произнес Ральф. — Что может сделать слабая женщина с таким злодеем, как Пит ван-Воорен?.. Отец опоздает, и моя бедная милая голубка будет биться в когтях этого коршуна… О моя дорогая жена!.. Нет, я не вынесу!.. Я сойду с ума!..

Он начал метаться и городить разную чепуху, пока не лишился чувств. Я поняла, что с ним сделалась горячка, и сейчас же послала в деревню за врачом, который постоянно жил там и славился своим искусством. Врач приехал в тот же день вечером и, осмотрев больного, успокоил меня уверением, что молодость и сильная натура Ральфа помогут ему перенести горячку и что беспокоиться особенно нечего. Необходим только тщательный уход за больным. Врач пробыл у нас несколько дней, находясь почти неотлучно около постели больного. Когда главная опасность миновала, врач дал мне нужные советы, как обращаться с больным, и уехал домой, так как не мог дольше быть у нас.

Я строго исполняла все его указания и была очень обрадована, когда через семь недель наш дорогой зять снова был в состоянии сесть на лошадь.

Кроме искусства врача, молодости и сильной натуры, выздоровлению Ральфа помогло еще одно обстоятельство, о котором будет сказано дальше.

Глава 9

ПО ГОРЯЧИМ СЛЕДАМ. В ХИЖИНЕ ЧЕРНОГО ПИТА
Я забыла сказать, что прежде чем отправиться в путь, предусмотрительная Сигамба послала Зинти взять из фуры одеяло, фляжку с персиковой настойкой, провизии и даже роер Ральфа; кроме того, она поручила кафру привести трех лошадей для себя, своего проводника и для Сузи, если им удастся освободить ее. Все это она приказала Зинти навьючить на своего мула и вести его на поводу. Сама она взялась вести таким же образом лошадь для Сузи.

Доехав до места, где Черный Пит и его сообщники сели на лошадей, знахарка и кафр направились по их следам, которые хорошо были видны при лунном свете в помятой траве лесной опушки. Но когда они достигли открытой долины, где трава была сожжена, следы исчезли.

— Теперь надежда только на тебя, Зинти, — сказала Сигамба. — Можешь ли ты отсюда найти дорогу в тайник Бычачьей Головы?

— Могу, госпожа, — ответил кафр. — Он находится вон там, за тем пиком, который выше всех гор. Внизу этого пика есть сквозная пещера, такая низкая, что человек с трудом проходит через нее. Отверстие ее с этой стороны закрыто кустарником, но корова пробралась сквозь него, а за ней прошел и я.

— Хорошо! Поезжай же вперед. Только смотри в оба, чтобы нам не наткнуться на кого-нибудь из шайки Черного Пита.

— Будь покойна, госпожа; мои глаза и уши открыты.

Сигамба и ее проводник проехали всю ночь, не заметив ничего подозрительного. Под утро ненадолго остановились на берегу одного ручья, чтобы дать животным возможность вздохнуть, пощипать травки и утолить жажду, да и самим немного подкрепиться. Отдохнув, снова отправились в путь и ехали до самого вечера, как вдруг, когда они были недалеко от пика, поднялась сильная буря с грозой и дождем.

— Ну, теперь наверное придется ждать до утра! — тоскливо проговорила Сигамба. — Едва ли ты в этой темноте найдешь дорогу.

— А молния-то на что, госпожа? — ответил Зинти. — Она будет указывать мне признаки, по которым я найду дорогу… Да вот, видишь, налево выступ горы, похожий на голову большой птицы? Туда нам и нужно ехать. Потом будет лощина с маленькими деревьями, а там уж и самый пик.

Убедившись, что проводник не запутается в горах, несмотря на страшную темноту, лишь изредка прорезываемую молнией, и на то, что он был в этой местности, знахарка спокойно стала продолжать путь.

Через некоторое время Зинти остановился и сказал:

— Вот вход в пещеру, госпожа. Но провести через него животных нельзя: слишком уж узко и низко. Нужно оставить их здесь и к чему-нибудь привязать.

Сверкнувшая в это время молния дала Сигамбе возможность разглядеть, что они находятся у подножия громадного утеса с острой вершиной, окруженного густой порослью кустарника.

Сойдя с лошадей, они привязали их и мула к группе небольших деревьев, стоявших немного в стороне. Затем Сигамба надела им на морды мешки с кормом, подняла над ними руки и что-то прошептала.

— Что это ты делаешь, госпожа? — осмелился спросить заинтересованный Зинти.

— Я внушаю животным, чтобы они стояли смирно и не ржали, пока находятся здесь, — ответила знахарка. — Ну, теперь бери роер и веди меня через пещеру.

Между тем гроза и дождь прекратились, и сделалось светлее. Бушевал еще только ветер, и то порывами, так что можно было бы услышать, если бы поблизости кто-нибудь ехал или шел.

Когда Зинти провел свою спутницу через природный тоннель в утесе в окруженную со всех сторон долину, он указал на черневшую в некотором отдалении большую круглую хижину, освещенную лучами сиявшей на небе луны, и прошептал:

— Вот, госпожа, это место, но хижины еще не было тогда, когда я был здесь.

— Значит, Ласточка там, — сказала Сигамба, и Зинти показалось, будто глаза знахарки в это время горели как свечи.

Она хотела еще что-то сказать, но Зинти поспешно схватил ее за руку и чуть слышно прошептал:

— Погоди, госпожа, я чую людей!

Действительно, вслед за тем послышался шум падающих камней, и с одной из скал стала спускаться какая-то тень.

— Стой! Кто там? — раздался окрик на кафрском наречии.

— Это я, Азика, жена Бычачьей Головы, — ответил тихий, приятный женский голос. — Ты поставлен сторожить, Коршун?

— Да, и я не один: еще двое стоят и считают звезды, пока баас празднует свадьбу с новой женой.

— С новой женой? — повторила та, которая назвала себя Азикой. — Разве он уже привез ее?

— Привез сегодня после захода солнца, — послышался ответ. — Мой дядя, который был в числе провожатых бааса, говорит, что это дочь белого начальника. Бычачья Голова вчера ночью убил ее мужа, тоже белого, и увез ее тайком от людей, которые дожидались в стороне, пока она ходила с мужем гулять… Да он только с утра и был ее мужем, и они ехали в деревню к родным… Белолицая госпожа сначала была как мертвая, но дорогой ожила, и тогда Бычачья Голова связал ей ноги, чтобы она не убежала; сам пронес ее сквозь гору и поселил в новой хижине, которую, как ты знаешь, он построил для нее. Но она, видно, не хочет быть его женой, а то чего бы ему бояться, что она убежит, — заключил рассказчик.

— Опять дурное дело сделал Бычачья Голова; оно нам, наверное, всем принесет зло, — промолвила Азика. — Он только и делает одно дурное… Я иду в крааль… Проводи меня, Коршун… В лесу, кажется, ходят привидения… я боюсь.

— Не смею, Азика: Бычачья Голова может узнать, что я отходил от этого места, и тогда, ты знаешь…

— Не узнает… Ему теперь не до тебя, — с заметной горечью проговорила Азика.

— Ну, хорошо, пойдем провожу, — согласился кафр после некоторого молчания. — Только нужно идти скорее, чтобы я мог сейчас же возвратиться сюда.

Собеседники поспешно удалились в сторону, противоположную той, где скрывались Сигамба и Зинти.

— Иди назад к лошадям и жди там, — шепнула знахарка своему спутнику. — Если услышишь крик совы, беги скорее сюда. Раньше же не трогайся с места.

— Хорошо, госпожа. А ты слышала, что тут есть еще два сторожа? — спросил Зинти.

— Слышала. Но я сделаю так, что они меня не заметят, — ответила знахарка. — Иди и делай, как я сказала.

Зинти неслышно проскользнул назад в тоннель, а Сигамба поползла на четвереньках к хижине. В десяти шагах от хижины она заметила другого часового. Это побудило ее повернуть к задней стороне хижины. Однако в то время, когда она пробиралась по маленькой полянке между деревьями и кустарниками, часовой заметил ее и, приняв за зверя, бросил в нее дротик.

— Вот тебе, ночной бродяга, — проговорил он.

На Сигамбе была ее меховая каросса, надетая по случаю дождя и ночной свежести на плечи (в сухое и теплое время дикари спускают свою одежду до пояса). Это обстоятельство и заставило дикаря вообразить, что он увидел перед собой шакала. Дротик попал в край кароссы и не причинил Сигамбе никакого вреда. Она даже обрадовалась, что ей попало в руки оружие, которым она отлично владела. Спрятав дротик, она поползла дальше.

— Далеко не уйдешь! — крикнул ей вслед часовой. — Утром я отыщу тебя и вытащу свой дротик.

— Ну, это тебе едва ли удастся сделать! — прошептала Сигамба, скрываясь в тени деревьев.

Она узнала в этом часовом того самого кафра, который по приказанию Черного Пита накидывал петлю ей на шею, и решила отомстить ему.

Наконец она очутилась у задней стены хижины, устроенной из толстых ветвей, переметенных лианами, и для устойчивости кое-где подпертой кольями. Сквозь тонкие щели хижины проникал свет, и слышался мужской голос, что-то с жаром говоривший.

Окон у подобных строений не полагается, и только на крыше имеется отверстие над очагом для выхода дыма. Этим отверстием и воспользовалась Сигамба. С проворством кошки она взобралась на покатую крышу и, уцепившись там за край отверстия, осторожно заглянула в хижину. То, что она увидела, несколько успокоило ее.

Сузи полулежала на постели; волосы ее были распущены и растрепаны; лицо мертвенно-бледное, «пустые» глаза были устремлены прямо перед собой; из-под платья виднелась веревка, которой были связаны ее ноги.

На столе горела свеча из бараньего сала, вставленная в бутылку. У стола стоял Черный Пит и, размахивая руками, оживленно говорил:

— Выслушай же меня, Сусанна. Я всегда любил тебя, еще с детских лет, когда в первый раз увидал. Но я понял свою любовь только тогда, когда встретил тебя в лесу, верхом, рядом с тем ненавистным англичанином, которого я вчера убил на твоих глазах (при этих словах Сузи всю передернуло, но она не сказала ни слова). Да, в этот день я понял, что насколько люблю тебя, настолько же ненавижу этого англичанина… Я стал говорить тебе о своей любви — ты убегала от меня… Тебе нужен был не я, а этот… Кензи. Это еще больше разжигало мою любовь, сводило меня с ума… Да, благодаря моей любви к тебе, я — сумасшедший и делаю такие вещи, о которых даже мне стыдно говорить… Впрочем, все равно скажу. Я связался с кафрами, научился у них колдовству и разным жестокостям, отрекся от Бога и продался… дьяволу… Я поднял даже руку на родного отца, когда он был пьян и требовал от меня повиновения… Говорят, что он от этого умер. Может быть… Но я об этом не жалею. Он поступил со мной хуже, научив понимать силу зла. Я хорошо сознаю, что все мои дела очень… скверны, но я иначе не могу… Я знаю, что ты думаешь в эту минуту обо мне: «Какой, дескать, это злодей, убийца, обрызганный кровью моего мужа и своего родного отца. Как только земля терпит такое чудовище!» Так ведь? Но ты в моей власти, и ничего не можешь сделать мне… Это-то меня и радует… Да, я и убийца, и злодей, и чудовище, но в этом виноват не я. Дед и отец вложили в меня предрасположение к сумасшествию, а ты… ты дала толчок к его развитию… Значит, на вас всех надает и ответственность за все то, что я делаю дурного… От моей бабки, которая была кафрянкой и знахаркой, перешла ко мне жажда мести, но зато перешли и знания, каких никогда не может быть у белых… Когда тот, тело которого, надеюсь, уже съедено акулами, нанес мне тяжкое оскорбление, мое сумасшествие окончательно прорвалось, и я поклялся… Я сдержал эту клятву: англичанин умер, а ты в моей власти… Ты молчишь, Сусанна? Значит, ты понимаешь, что ничто в мире не заставит меня отказаться от тебя? Ты права: я хитростью и преступлением добыл тебя, — хитростью же и преступлением и удержу у себя. Ты в моей власти, тебе от меня не уйти, и никому тебя не найти здесь: это место известно только немногим из моих кафров, а они никогда не решатся изменить мне, потому что хорошо знают, как я им отплачу за это… Итак, будь моей женой добровольно, и ты найдешь во мне самого нежного и преданного мужа… Огонь страсти, пожирающий мой мозг и мою кровь, угаснет, и я сделаюсь таким же тихим и кротким, каким был до тех пор, пока не увидал тебя и твою любовь к этому англичанину… Слышишь, Сусанна?.. Ты не отвечаешь!.. Хорошо! Я теперь тебя покину, но через час снова явлюсь, и ты тогда должна дать мне ответ, иначе я… Ну да об этом потом, а теперь я пойду принять еще некоторые меры на случай поисков со стороны твоих родственников, хотя и уверен, что они не найдут твоих следов. Ха!.. Теперь даже сама продувная Сигамба ни за что не пронюхает, куда ты девалась, а все-таки известные предосторожности не будут лишними… «Береженого и Бог бережет».

После этих слов негодяй захохотал и вышел из хижины.

— Убийца! — проговорила ему вслед Сузи, и страшное отчаяние появилось на ее лице.

Как только Черный Пит отошел достаточно далеко от хижины, Сигамба спустилась в нее сквозь потолок, как раз в то время, когда Сузи вынула свой кинжал, перерезала веревку на ногах и, опустившись на колени, готовилась произнести предсмертную, быть может, молитву.

Для того, чтобы Сузи не вскрикнула от неожиданности, знахарка, подкравшись сзади, зажала ей рот обеими руками и прошептала:

— Это я, Ласточка, твоя Сигамба, не бойся.

С этими словами она обошла вокруг Сузи так, что та могла убедиться собственными глазами, что перед ней действительно Сигамба. Сузи равнодушно взглянула на знахарку и тихо спросила:

— Зачем ты здесь, Сигамба?

— Чтобы спасти тебя, Ласточка.

— Меня уже никто не может спасти, — тихо прошептала Сузи.

— Я вырву тебя отсюда, и ты опять будешь счастлива.

— На что мне теперь жизнь? Ральфа уже нет…

— Ральф жив. Он был только ранен. Мы нашли его на берегу моря и отправили к твоим родителям, — быстро проговорила Сигамба.

Сузи мигом вскочила на ноги. Личико ее покрылось румянцем радости, и в пустых до того глазах засветился огонь неземного восторга. Но словно боясь поверить невероятному, она спросила Сигамбу, пристально глядя ей в лицо:

— Ты не лжешь?

— Клянусь Великим Духом, что муж Ласточки жив и будет долго еще жить!.. Но время бежит, нужно скорее действовать. Ты очень слаба. Выпей вот молока, подкрепи свои силы, они тебе понадобятся, а я пока займусь своим делом.

На столе стоял кувшин с молоком и лежали маисовые лепешки. Пока Сузи утоляла голод, которого раньше не чувствовала, знахарка подняла веревку, сделала из нее петлю и накинула на вбитый в стену гвоздь.

— Что это ты делаешь? — спросила заинтересованная молодая женщина.

— А вот увидишь, — ответила знахарка. — Ты кончила закусывать?

— Да, и чувствую, что силы ко мне возвратились.

— Тем лучше. Теперь слушай меня, Ласточка. Перед хижиной стоит на часах кафр, который повесил бы Сигамбу, если б тогда Ласточка не спасла меня. Я ему тогда же предсказала скорую смерть. Теперь его час настал. Я сейчас просуну голову в эту петлю и притворюсь, будто я удавленная. Ты беги к двери и кричи. Когда часовой прибежит в хижину, ты с испугом укажи на меня. Он подумает, что это привидение, которое явилось напомнить ему о моей угрозе, и бросится бежать. Но этот дротик догонит его и не позволит поднять тревогу. Потом мы…

— Зачем же тебе нужно разыгрывать удавленницу и пугать этого несчастного? — недоумевала Сузи.

— Так нужно, Ласточка, — отвечала знахарка. — Делай, пожалуйста, как я говорю, — прибавила она, просовывая голову в петлю и только кончиками пальцев опираясь о земляной пол, точь-в-точь как тогда в лесу.

Сузи бросилась к двери и громко закричала:

— Помогите!.. Помогите!.. Ко мне кто-то забрался!

Часовой поспешно отодвинул наружную задвижку и вошел в хижину. Свет падал на страшно искаженное, с высунутым языком лицо Сигамбы. Взглянув на мнимую удавленницу, суеверный дикарь с ужасом закрыл лицо руками и попятился к двери. В то же время его поразил в сердце дротик, пущенный ловкой, привычной рукой знахарки. Дикарь, не испустив ни звука, упал на пол и тут же умер.

Сигамба сбросила с себя петлю, схватила за руку Сузи и выскочила из хижины. Обе пустились бегом к утесу.

Очутившись по ту сторону утеса, Сигамба испустила крик совы. Зинти, все время не спускавший глаз с тоннеля, уже заметил женщин и догадался, не дожидаясь дальнейших приказаний, подвести к ним лошадей.

— Слава Великому Духу! — прошептала Сигамба, усаживал дрожавшую спутницу на лошадь.

Усевшись затем сама на другую лошадь, онабыстро проговорила:

— Зинти, домой, к Ласточке!

— А как же быть с мулом, госпожа? — спросил кафр.

— Отвяжи его и оставь здесь. Он сам найдет дорогу домой, — распорядилась Сигамба.

Кафр поспешил исполнить это приказание, и через минуту беглецы во всю прыть мчались по дороге к нашей ферме. Все шло хорошо, как вдруг из одного ущелья, через которое нужно было проехать, выступил небольшой отряд всадников с Черным Питом во главе.

Беглецы остановились, как по команде.

— Есть другой проход, Зинти? — торопливо спросила Сигамба.

— Нет, госпожа, — ответил кафр. — Но направо есть большая гора, можно переехать через нее.

— Значит, едем к горе, — сказала Сигамба. — Только вот что. Если кому-нибудь придется отстать друг от друга, то тот, кто приедет раньше, должен ожидать других на той стороне горы.

Глава 10

КАК СТРЕЛА СПАСЛА СУЗИ И СИГАМБУ. ПРЕДСКАЗАНИЕ О БЕЛОЙ ЛАСТОЧКЕ
Когда беглецы повернули лошадей в сторону, Черный Пит со своими спутниками был от них всего в ста шагах, но беглецов спас лесок, через который лежал их путь. Ван-Воорен не думал, что они решатся покинуть этот лесок, и потому искал их там во всех направлениях, между тем как они, проехав лес, уже мчались по открытой равнине.

Ехали всю ночь и только перед рассветом добрались до небольшого ручья. Теперь до той горы, о которой говорила знахарка, осталось всего миль двадцать. Сузи оглянулась назад и, не заметив более погони, предложила остановиться, чтобы дать возможность измученным лошадям немного отдохнуть и утолить мучившую их жажду.

Удостоверившись в свою очередь, что непосредственной опасности пока нет, Сигамба согласилась на небольшую остановку на берегу ручья.

— Там есть место, где можно будет укрыться в случае надобности. — ответила Сигамба. — А когда нас перестанут преследовать, мы можем спуститься с той стороны горы и направиться прямо к вам домой через смежную цепь гор. Это будет гораздо безопаснее, чем ехать по открытому месту, где нас можно увидеть за несколько миль.

— А эта гора обитаема? — спросила Сузи.

— Да, Ласточка, там живет могущественный начальник красных кафров, Сигва, который считает своих воинов тысячами. Он мог бы помочь нам; но я слышала, что он отправился к северу на войну с некоторыми из племен свацци, с которыми поссорился.

— А его народ разве не может оказать нам помощь?

— Мог бы. Но я не знаю, кто там остался из начальников… Вот приедем — увидим… Во всяком случае, у красных кафров мы будем в большей безопасности, нежели где-либо, пока не доберемся до дому.

Сузи хотела еще что-то спросить, но вдруг раздалось восклицание Зинти, увидавшего сзади, на расстоянии всего одной мили, нескольких всадников, несшихся во весь опор прямо к ним. Во всаднике, мчавшемся впереди, не трудно было узнать Черного Пита.

— Ага! — проговорила Сигамба, вглядевшись во всадников, — они на свежих лошадях. Должно быть, переменили их в краале, мимо которого мы недавно проехали. Этот крааль тоже принадлежит Черному Питу. Вот почему они отстали от нас…

— Так нам надо скорее ехать! — воскликнула побледневшая Сузи.

— Да, мешкать нечего, тем более, что наши лошади немного отдохнули и напились, — отвечала Сигамба, поспешно подсаживая свою испуганную спутницу на лошадь.

— Скорее! Скорее! — твердила Сузи, со страхом оглядываясь назад.

— Не бойся, Ласточка, — успокаивала ее Сигамба. — Они еще далеко и не настигли нас, да едва ли и настигнут.

Но если в ее тоне и слышалась уверенность, то в душе возникло сильное опасение, потому что она хорошо видела, что их лошади сильно утомлены этой бешеной скачкой и что преследователи легко могут догнать их на своих свежих лошадях. Только лошадь Сузи выглядела еще хорошо — та самая Страт, с помощью которой знахарка уже раз спасла всех нас, когда мы возвращались от ван-Роозена. Стрела была подарена Яном Ральфу» и Сигамба догадалась взять ее вместе с роером нашего зятя, как бы предчувствуя, что она еще раз может принести пользу.

Успокоенная словами своей спасительницы, Сузи села на лошадь, и скачка возобновилась. Однако через некоторое время, когда беглецы очутились в местности, усеянной буераками и изрезанной во всех направлениях глубокими оврагами с густой порослью, Зинти вдруг объявил Сигамбе, что его лошадь не может более поспевать за их лошадьми.

— Спустись вон в тот овраг и посиди там, пока наши преследователи не проедут мимо.

— А потом, госпожа?

— А потом… потом ты сам придумай, как лучше поступить.

Обе женщины поскакали дальше, а кафр, соскочив со своей тяжело дышавшей лошади, поспешно новел ее к оврагу и вскоре исчез из вида. Ван-Воорен со своими спутниками как раз в это время переезжал через пригорок, за которым ему ничего не было видно.

Через час наши беглянки подъехали к реке, по ту сторону которой ясно виднелась громадная гора. Стрела все еще не уменьшала своего бега, хотя бока ее, покрытые мылом, втянулись, а глаза страшно расширились; лошадь же Сигамбы, видимо, слабела, но все еще старалась, напрягая последние силы, не отставать от Стрелы.

— До реки у нее хватит сил, а дальше едва ли, — сказала Сигамба, гладя по шее свою измученную лошадь.

— А потом что же мы будем делать? — с ужасом прошептала Сузи, оглядываясь назад и видя, что расстояние между ними и преследователями значительно уменьшилось.

— А потом мы увидим, — ответила Сигамба, понукая свою выбившуюся из сил лошадь.

Наконец беглянки очутились почти на самом берегу реки, известной у дикарей под названием «Красных Вод». К немалому испугу Сигамбы река страшно поднялась и разлилась благодаря ночному ливню. Выступив из берегов, она с шумом катила свои мутные, покрытые грязной пеной, красноватые волны.

— Неужели нам нужно переправляться через эту реку? — ужасалась Сузи.

— А разве Ласточке приятнее опять попасть в руки к Черному Питу? — заметила Сигамба.

Сузи вздрогнула и молча стала подгонять Стрелу.

В двух шагах от воды лошадь Сигамбы вдруг затрепетала, подпрыгнула и, как подстреленная, упала на землю.

— Вперед, Ласточка!.. Смелее! — воскликнула знахарка, ловко спрыгнувшая с седла в момент падения лошади. — Стрела перенесет тебя на тот берег, а там ты…

— А ты, Сигамба? — перебила Сузи. — Неужели ты…

— Я?.. Я останусь здесь, — отвечала мужественная женщина. — Жаль только, что я не догадалась взять у Зинти роер.

— Нет, нет! Я не могу допустить этого! Ты не останешься, если не хочешь, чтобы я бросилась прямо в воду! — вскричала моя благородная дочь.

— Садись скорее ко мне. Места хватит нам обеим, притом ты такая легонькая.

Сигамба молча кивнула головой. Когда Стрела вошла в воду, знахарка последовала за лошадью и, ухватившись за ее густую гриву, поплыла рядом. В это время преследователи тоже подъехали к реке, и ван-Воорен крикнул беглянкам, чтобы они лучше сдались, если не желают погибнуть в реке.

Сигамба чувствовала, как задрожала Сузи, услыхав этот противный голос. Ободрив свою спутницу несколькими словами, знахарка погладила шею лошади и что-то шепнула ей. Умное животное, тряхнув головой, быстро направилось к противоположному берегу, прямо наперерез быстрому течению.

Преследователи испустили крик удивления и досады. Черный Пит тоже хотел перебраться через реку вплавь, но никакие понукания не могли заставить его лошадь последовать примеру Стрелы, и он вынужден был оставить свое намерение. Скрежеща в бессильной ярости зубами, он молча смотрел на ускользавших от него беглянок.

Между тем Стрела, победоносно справившись со стремниной, приближалась к противоположному берегу, а преследователи вынуждены были направиться вдоль берега, чтобы найти брод. Сигамба засмеялась, зная, что на это им понадобится несколько часов.

Через десять минут храброе и преданное животное благополучно доставило обеих женщин на землю и с громким радостным фырканьем стало отряхиваться.

Потрепав по шее свою спасительницу, Сигамба помогла Сузи сойти с седла и весело сказала:

— Ну, теперь нам всем можно немного отдохнуть после такого подвига. Никто не поверит, что мы переплыли через Красные Воды во время разлива на одной лошади, и притом вдвоем. Спасибо тебе, наша храбрая спасительница!

С этими словами она обхватила обеими руками мокрую морду лошади и крепко поцеловала, животное ответило на это тихим ласковым ржанием, точно понимая, что его благодарят. Сузи тоже с благодарностью погладила Стрелу по ее крутой, красивой шее.

Через полчаса обе путницы уселись опять на лошадь и продолжили путь. В нескольких стах шагах от берега начинался подъем на гору.

— Долго нам еще придется ехать? — спросила Сузи.

— Нет, теперь мы скоро доберемся до селения Сигвы, — отвечала Сигамба, зорко посматривая вокруг.

— Слава Богу! — продолжала Сузи. — А то я так устала, что едва держусь в седле.

— Знаю, знаю, Ласточка, — ласково говорила ее телохранительница. — Что же делать, потерпи еще немного.

Подъем на гору продолжался часа полтора. Но вот, завернув за один громадный выступ горы, путницы вдруг очутились на обширном, ровном и открытом пространстве, на котором было разбросано множество хижин. На площадке стояла целая армия черных воинов, распределенная по полкам, как у бледнолицых. От блеска множества металлических наконечников копий и дротиков резало глаза. Немного в стороне стояла группа предводителей.

— Сейчас решится наша участь, — прошептала Сигамба, направляя Стрелу прямо к этой группе.

Все с изумлением смотрели на неожиданное странное явление: на чистокровную, видимо, загнанную лошадь и сидевших на ней прекрасную бледнолицую женщину и маленькую негритянку. Остановившись перед предводителями, Сигамба сошла на землю, а Сузи осталась в седле.

— Кто ты? — спросил Сигамбу стоявший впереди предводитель, высокий статный человек в одежде из леопардовых шкур, пристально глядя на растрепанную и мокрую фигуру маленькой женщины.

— Я — Сигамба Нгенианга, знахарка, о которой вы, быть может, кое-что слыхали, — смело ответила последняя.

— Слыхали, слыхали!.. Знаем! Она великая знахарка! — раздалось несколько голосов из рядов войска в ответ на вопросительный взгляд вождя.

— К какому роду и племени ты принадлежишь? — продолжал предводитель в леопардовых шкурах.

— К роду Звида, которого Шака прогнал из земли зулусов. По рождению я начальница племени упомодванов, живущих в горах Упомодвана. Они были детьми Звида, а теперь стали детьми Шака…

— Что же заставило тебя так далеко удалиться от своего дома?

— Когда Звида и его народ были прогнаны Шакой, мой народ, упомодваны, добровольно, вопреки моей воле, подчинился Шаке. Я этого не могла стерпеть, и потому ушла.

— Хотя твое тело мало, но ум и сердце велики, — сказал предводитель.

— То, что рассказывает Сигамба, — верно, — заметил один из стоявших рядом воинов. — Я слышал об этом, когда меня посылали к эндвандцам.

— А кто эта красивая женщина, которая сидит на лошади? — снова продолжал предводитель.

— Это — моя сестра и госпожа, которой я буду служить до самой своей смерти, потому что она спасла мне жизнь. Ее зовут Ласточкой.

При этом слове все, слышавшие ее слова, вскрикнули от изумления и переглянулись радостно сверкнувшими глазами. Недалеко от предводителей стояло несколько человек мужчин и женщин, принадлежавших, судя по одежде, к почетному званию знахарей и знахарок. Все они теперь подошли ближе и с явным благоговением смотрели на Сузи.

Сигамба заметила впечатление, произведенное именем Ласточки, но, не желая показывать этого, спокойно продолжала:

— Ласточка и я спешили сюда, надеясь застать мудрого Сигву. Мы нуждаемся в его совете и помощи. Если он не выступил еще против врагов, то…

— Я — Сигва, — перебил беседовавший с нею высокий кафр в леопардовых шкурах. — Чего хочет от меня моя сестра?

— Привет тебе, великий вождь! — проговорила Сигамба, сложив на груди руки в знак своего уважения к предводителю. — Выслушай меня и разреши нам укрыться в тени твоего могущества.

В немногих словах Сигамба рассказала всю историю Сузи и Черного Пита. При имени Пита, которого она, конечно, назвала Бычачьей Головой — именем, более известным дикарям, последние переглянулись; а когда услыхали, как она с Сузи переправилась через разлившиеся Красные Воды, многие пожали плечами, считая это простой похвальбой. Нисколько не смущаясь этим, Сигамба докончила свой рассказ и добавила:

— Мы просим у тебя, великий вождь, защиты против Бычачьей Головы и охраны, чтобы проводить нас до морского берега, в дом Ласточки. Ее отец — великий белый начальник, он тебя щедро вознаградит за эту услугу. Я сказала все и жду ответа.

Сигва отозвал в сторону знахарей и, поговорив с ними несколько минут, снова подошел к Сигамбе и Сузи.

— Сигамба Нгенианга, и ты, Белая Ласточка, выслушайте теперь меня. Сегодня в моем селении произошел удивительный случай, какого не помнят даже наши отцы. Вы видите, войско мое собрано. Завтра оно должно выступить в поход против эндвандцев, смертельно оскорбивших меня и мое племя. И вот сегодня, по обычаю наших предков, наши знахари и знахарки вопрошали судьбу, чтобы узнать, чем для нас окончится война. Вопросив судьбу, они поведали нам, что, если моих воинов будет сопровождать белая ласточка, то мы возвратимся победителями и нашей крови будет пролито немного, но сама ласточка не должна возвращаться с нами, потому что, если она повернет свою голову на полдень, мы все должны погибнуть. Пока мы удивлялись этому пророчеству и недоумевали, где нам взять белую ласточку, подъехали вы, и одна из вас оказалась именно Белой Ласточкой. Теперь мы поняли, что это и есть та самая Ласточка, которая должна сопровождать нас и принести нам счастье. Поэтому ваша просьба будет мной исполнена, но с тем условием, что вы пойдете к северу вместе с нами, а не к югу, к себе домой. Хотя я и иду против твоего народа, Сигамба Нгенианга, но я пощажу твое племя, несмотря на то, что оно подчинено враждебному мне народу и одной с ними крови. Пока вы будете с нами, не бойтесь ничего; вам будут оказываться все почести, которых вы достойны, и вы будете находиться под моим особым покровительством, а Белая Ласточка получит десятую часть всей нашей военной добычи, как главная виновница нашей будущей победы над врагами. Но знайте, что не будь нам такого предсказания, я вынужден был бы отказать вам в вашей просьбе и выдать Белую Ласточку Бычачьей Голове, потому что поклялся ему в дружбе. Теперь же обстоятельства изменились: честь и благо моего народа — прежде всего, и я буду защищать вас от Бычачьей Головы, если он явится сюда требовать Ласточку хоть с целыми сотнями вооруженных воинов. Я сказал все, и слово мое неизменно, — прибавил вождь и, отвернувшись от разочарованных женщин, показал этим, что аудиенция окончена.

Сузи с тоской взглянула на Сигамбу и тихо прошептала:

— Да ведь это перемена одного плена на другой… Нас хотят тащить Бог весть куда, и ни Ральф, ни мой отец не будут знать, куда я девалась и где меня искать… Ральф умрет с горя… да и я…

— Да, это скверно, — перебила шепотом Сигамба, — но все-таки лучше, чем если б мы опять попали в руки Черного Пита… Ведь ты знаешь, что ожидает тебя там… Если же мы пойдем за Сигвой и его войском, то будем в полной безопасности и, быть может, найдем способ как-нибудь известить твоих родных о том, где ты находишься, Ласточка, или же придумаем средство к бегству.

Во время этой беседы Сузи с Сигамбой прибежал часовой и донес Сигве, что к селению приближаются пять всадников, в числе которых находится Бычачья Голова.

По знаку Сигвы, Сузи и Сигамба сейчас же были окружены сплошным кольцом из нескольких сот воинов. Только успел сомкнуться этот круг, как появился Черный Пит со своими четырьмя спутниками.

Увидев Сузи, все еще сидевшую на лошади, в самой середине круга копьеносцев, Пит с торжеством улыбнулся и вместо обычного приветствия громко крикнул предводителю кафров:

— Сигва! От меня сбежала одна из моих жен вместе со служанкой… Вот она сидит на лошади, окруженная твоими воинами. Прикажи скорее выдать их мне, чтобы я мог отвести их обратно в свою хижину и наказать за бегство, как они того заслуживают.

— Привет тебе, Бычачья Голова, — вежливо и с достоинством проговорил Сигва. — Благодарю тебя за твое посещение. А что касается белой женщины и ее спутницы, то это мои гостьи, и вопрос о выдаче их подлежит серьезному обсуждению. Я узнал, что это дочь богатого белого начальника, которого зовут Толстой Рукой; я узнал также, что ты хотел убить ее мужа, чтобы сделать ее насильно своей женой. Эти женщины просят моего гостеприимства и отдались под мою защиту, поэтому я должен разобрать это дело по справедливости, как все дела, с которыми обращаются ко мне. В настоящем же деле я особенно обязан быть справедливым, потому что не желаю ссориться с белыми и навлекать их гнев на себя и на свой народ… Будь пока моим гостем, а завтра утром я соберу своих советников и разберу твое дело.

Хорошо зная характер и обычаи кафров, Черный Пит понял, что Сигва только отводит ему глаза и вовсе не намерен выдать Сузи и Сигамбу. Мысль, что Сузи, несмотря на все его проделки и даже преступление, так же далека от него, как была раньше, привела его в страшное бешенство. Соскочив с лошади, он схватил роер, подбежал к кругу воинов и крикнул, чтобы они расступились. Но ни один из них не тронулся с места.

Два раза он обежал вокруг живого кольца, скрипя зубами от ярости. Видя, что ему не удастся проскользнуть в круг, он закричал:

— Эй, Сигамба! Ты там?

— Здесь, — послышался голос маленькой женщины из-за живой стены воинов. — Расступитесь-ка немного, друзья мои, — обратилась она к кафрам, — дайте возможность этому ублюдку полюбоваться на меня.

Воины потеснились и образовали узкий проход, на одном конце которого оказалась Сигамба, а на другом — Пит.

— Ну, Бычачья Голова, о чем ты желаешь побеседовать со мной? — продолжала наша знахарка, когда ее небольшая фигурка сделалась видна ван-Воорену. — Не о Ральфе ли Кензи, которого ты, быть может, воображаешь, что убил? Так успокойся: этого лишнего греха на твоей черной душе нет. Он только неопасно ранен и скоро выздоровеет, чтобы выплатить тебе долг… Не о нем? Может быть, о новой хижине в твоем тайном месте, которое, ты думаешь, никому неизвестно? Так могу тебя успокоить и на этот счет: я уже давно хорошо знаю его и даже могу дать тебе добрый совет относительно твоей новой хижины — исправить в крыше отверстие для дыма; я, кажется, немного повредила его, когда пролезала, чтобы насладиться твоей речью, которую ты говорил Белой Ласточке. Что, и об этом не желаешь говорить?.. Так уж я, право, не знаю, о чем… Ах, да! Разве вот о том, как я и Ласточка, сидя на измученной лошади, и притом вдвоем, переправились на твоих глазах через Красные Воды; а ты, мужчина, не мог сделать этого на свежей лошади.

Сигамба произнесла всю эту речь и в особенности закончила ее таким насмешливым тоном, что стоявшие вокруг кафры, несмотря на всю свою сдержанность, не могли не улыбнуться, а Черный Пит прямо выходил из себя от бешенства.

— А, проклятая колдунья, я сейчас покажу тебе, как насмехаться над Питом ван-Воореном!

Проговорив эти слова с пеной у рта, Черный Пит поднял свой роер, прицелился в Сигамбу и выстрелил. Но сообразительная маленькая женщина предвидела это: в тот самый момент, когда Пит поднимал роер, она упала на землю, и пуля, просвистев над ней, попала в одного из воинов и уложила его на месте.

Крик негодования пронесся по рядам кафров. Сигва подошел к Питу и резко сказал ему:

— Бычачья Голова! Ты нарушил долг гостя и этим навсегда порвал узы нашей дружбы. Хотя за смерть моего воина ты и должен был бы отплатить смертью, но во имя нашей прежней дружбы я пощажу тебя, а наказания ты все-таки не избегнешь. Возьмите этого человека, — обратился он к кафрам, — и накажите его палками, потом выгоните из нашего селения.

Кафры в отместку за смерть своего товарища так добросовестно исполнили приказание вождя, что если после этого Пит и остался жив, то благодаря исключительно своей крепкой натуре.

После экзекуции полуживого Пита сдали на руки его провожатым и выпроводили всех с насмешками из селения, а Сузи и Сигамбу с почестями отвели в большую и сравнительно хорошо обставленную хижину, в которой Сигва обыкновенно помещал своих особенно уважаемых гостей.

Глава 11

СОН РАЛЬФА И СУЗИ. ПОХОД БЕЛОЙ ЛАСТОЧКИ
На другой день утром Сигва пригласил к себе Сигамбу и сказал ей, указывая на Зинти, стоявшего в почтительном отдалении:

— Сигамба Нгенианга, вот человек, которого мои люди нашли около нашего селения. Этот человек уверяет, что он твой слуга и ищет тебя. Он приехал на лошади, и с ним мул, нагруженный пищей и вещами.

— Да, это действительно мой слуга Зинти, — ответила обрадованная Сигамба. — Я уж не надеялась опять увидать его.

И она рассказала, как и когда рассталась с ним.

Потом и Зинти по приказанию Сигамбы рассказал, как он попал сюда.

Спрятавшись по совету знахарки в овраге, он вскоре после того, как проскакал Черный Пит со своими спутниками, крепко заснул от утомления и проспал в овраге до тех пор, пока его не разбудил топот лошадей. Осторожно выглянув из-за кустов, он увидел Бычачью Голову и его людей, возвращавшихся прежней дорогой назад. Лицо Черного Пита было такое опухшее, покрытое синяками и ссадинами от побоев, нанесенных ему красными кафрами, что его с трудом можно было узнать. Он скрежетал зубами, потрясал кулаками и страшно ругался на всех знакомых ему наречиях.

Сообразив, что Сузи и Сигамба нашли защиту в горах у красных кафров, которые и отделали так Черного Пита, Зинти решил, что опасаться его более нечего, вывел из оврага лошадь, которая тоже хорошо отдохнула, и поехал по следам Сузи и Сигамбы.

Добравшись до Красных Вод, он, конечно, подумал, что женщины никак не могли в этом месте переправиться через реку, и стал искать следы лошадей вдоль берега до брода. Но он напал на следы Черного Пита и его спутников. Эти следы и привели его к броду. Так как тем временем уже стемнело, то Зинти пустил свою лошадь пастись на некотором расстоянии от берега, а сам улегся на ночь под небольшой горкой, где и проспал до рассвета.

Проснувшись, он очень удивился, увидав, что рядом с его лошадью пасется мул, которого бросили тогда ночью, в начале бегства. Умное животное отыскало следы его лошади и догнало ее. Для Зинти это было более чем кстати, потому что он вторые сутки уже не ел и был страшно голоден, а на спине мула были съестные припасы.

Закусив, Зинти по следам лошадей Черного Пита и его спутников добрался до крааля Сигвы, где его заметили часовые и привели к своему вождю.

— Верному слуге — почет, — проговорил Сигва, дослушав до конца рассказ Зинти, и приказал отвести его в хижину для гостей.

Потом, узнав, что Сузи проснулась, Сигва послал Сигамбу пригласить ее к нему. Сузи, за которой ухаживало множество прислужниц, угощая всем, что у них было лучшего и оказывая ей всевозможные услуги, тотчас же отправилась к вождю, который ожидал ее на том самом месте, где она накануне в первый раз увидала его.

— Белая Ласточка, — начал Сигва после обмена приветствиями, — я должен объявить тебе, что так как ты волей моих предков, выраженной через наших прорицателей, избрана вести мое войско, то начальницей его во время войны будешь ты, а не я. Когда ты желаешь выступить в поход?

— Хорошо, Сигва, я готова сделать все, что от меня потребуется, если, конечно, это не будет противоречить моей совести, — ответила Сузи, понимая, что ей больше ничего не остается делать, как покориться обстоятельствам. — Но прежде чем назначить день для выступления в поход, мне необходимо знать причину войны.

Сигва подозвал одного из своих воинов и отдал ему какое-то приказание. Тот ушел и через несколько минут возвратился с толстой, противной, одноглазой женщиной лет пятидесяти.

— Вот — причина войны, — проговорил Сигва, указывая на эту женщину и в то же время с отвращением отворачиваясь от нее.

— Я не понимаю, — недоумевала Сузи, с удивлением глядя на некрасивую негритянку.

— Слушай, Ласточка, я расскажу тебе, в чем даю, — сказал Сигва. — У Сиконианы, начальника эндвандцев, есть сестра по имени Батва, которая славится своей красотой. Я хочу жениться на ней и посылал к Сикониане послов с просьбой отдать ее за меня…

— Я знаю Батву, сестру Сиконианы, — вставила Сигамба, — она моя двоюродная сестра и действительно очень хороша собой.

— Ну, вот ты и можешь быть свидетельницей в этом деле, Сигамба, — подхватил Сигва. — Сикониана ответил мне, что мое предложение он считает за особенную честь, так как знает меня как самого могущественного из всех начальников кафров, но что сестра его не может быть отдана дешево. Если я хочу иметь ее своей женой, то должен прислать ему за нее тысячу голов скота, половина которого должна быть совершенно белого цвета, как день, а другая половина — черного, как ночь. Такой скот очень редок. Собрав с большим трудом в течение двух лет требуемое количество такого скота, я послал его под сильным конвоем, чтобы не отбили дорогой, к начальнику эндвандцев. Четыре месяца я с нетерпением ждал возвращения своих послов с невестой. На днях наконец они вернулись и привезли мою невесту. Я собрал весь свой народ, чтобы он вместе со мной мог полюбоваться на мою новую жену, которую я заранее назначил главной, и послал привести ее, чтобы ее красота могла озарить всех. И вот вместо молодой красавицы ко мне привели эту безобразную горную кошку! Разве это не насмешка надо мной и не требует кровавого возмездия? — добавил вождь дрожавшим от гнева голосом.

Сузи едва удерживалась от смеха, глядя на статного Сигву и на толстую, некрасивую, кривую Батву, и поняла, что Сигва имел полное основание обидеться на Сикониану.

— Как смеешь ты, красная кафрская собака, так оскорблять благородную женщину?! — закричала одноглазая толстуха, когда Сигва окончил свой рассказ. — Я действительно сестра начальника эндвандцев, которую сам великий Шака желал взять в жены… Ты просил у моего брата Сикониана в супружество его сестру Батву, он и прислал тебе меня.

— Стало быть, у вас две Батвы? — спросил Сигва, начиная догадываться, в чем дело…

— Две! — воскликнула толстуха. — У нас их целых четыре. В нашем племени все женщины крови начальников носят имя Батвы. Я из них самая старшая и мудрая; я даже старше брата Сиконианы на двадцать лет, имела трех мужей и всех их пережила. А та дрянь, о которой ты говоришь, на десять лет моложе брата. Она тонка, как тростинка, и глаза ее светятся, точно у козла, когда он зол. Это дочь от последней жены нашего отца; она гораздо ниже меня, потому что я родилась от первой и главной его жены.

— Жаль, что я раньше не знал, что все женщины в вашем проклятом племени называются Батвами, — сказал Сигва. — Впрочем, будь уверена, что в скором времени у вас не останется ни одной Батвы: я всех вас уничтожу, а тебя повешу на двери хижины твоего обманщика-брата. Чтобы иметь это удовольствие, я оставляю тебя пока в живых… Убирайся теперь с глаз моих!

— А! Ты хочешь напасть на эндвандцев и рассчитываешь победить их, красная собака? — взвизгнула Батва. — Ну нет, этого не будет! Я еще поживу и полюбуюсь, как вас всех со стыдом и позором изгонят из нашей земли!

— Уведите ее, — крикнул Сигва, — иначе я могу нарушить свое слово и повесить ее теперь!

Страшно обозленную и ругавшуюся Батву немедленно увели.

Когда Сигва немного успокоился, Сузи, посоветовавшись сначала с Сигамбой, обратилась к нему.

— Теперь я поняла причину твоей войны, начальник, — сказала она, — и нахожу ее не совсем законной. Стоит ли резать друг друга из-за простого недоразумения? Советую тебе по прибытии к эндвандцам предложить Сикониане мирные условия; может быть, он и согласится на них. Потребуй от него следующего: пусть он отдаст тебе ту Батву, которую ты желаешь иметь, вместо той, которой ты не желаешь. Кроме того, он должен возвратить тебе скот, подаренный тобой ему, и дать еще две тысячи голов скота, какого у него наберется, за его обман, если только он действительно обманул тебя, а не ошибся или сам не был введен в заблуждение. Ведь ты не объяснил ему, какую именно Батву желаешь иметь женой. Если он согласится на эти условия, то не должно быть пролито ни одной капли крови, а откажется — тогда, конечно, пусть совершится неизбежное. В случае твоего несогласия с моим советом, я отказываюсь добровольно следовать за тобой, потому что я — Ласточка мира, а не войны.

После долгого совещания со своими советниками Сигва объявил Сузи, что он согласен сделать так, как она предлагала ему. Как человек миролюбивый и не алчный, Сигва даже рад был обойтись без кровопролития; ему нужна была только красавица Батва. Что же касается его советников, то они были уверены, что Сикониана не согласится на условия Сигвы и что дело все-таки дойдет до войны, т. е. до грабежа, ради которого они готовы вечно воевать.

После этого Сузи, назначив на следующее утро выступление, попросила Сигву послать Зинти к ее родителям и мужу с вестью о том, где она находится, но Сигва не согласился на это. Он понял, что как только мы узнаем место пребывания Сузи, то сейчас же соберем людей и пойдем выручать ее. Поэтому Сигва приказал не спускать с Зинти глаз, но обращаться с ним как с гостем и ни в чем остальном не стеснять. Такой же строгий надзор был установлен за самой Сузи и Сигамбой. Ночью знахарка попыталась было подкупить обещаниями хорошего вознаграждения кой-кого из часовых, чтобы они взялись доставить нам весть о нашей дочери. Но попытка ее не увенчалась успехом: часовые не только не поддались на это, но даже немедленно донесли обо всем Сигве, который приказал усилить надзор.

Сильно огорченная невозможностью успокоить Ральфа и нас, Сузи долго не могла заснуть; а когда наконец заснули, то увидела во сне, что будто она стоит в своей спальне у нас в доме, и видит своего мужа лежащим на постели в бреду, а меня и какого-то незнакомого ей человека (она впоследствии подробно описала его приметы, и я узнала в нем доктора, лечившего Ральфа) склонившихся над ним. Она даже слышала, что я и доктор говорили между собой. Потом, заметив, что мы с ним ушли, она сама подошла к Ральфу, поцеловала его и просила не тревожиться о ней, так как она цела и невредима, избавилась от Черного Пита и находится с Сигамбой у красных кафров, которые очень хорошо обращаются с ней, но требуют, чтобы она вела их на войну против эндвандцев, и пока не отпускают ее домой.

Когда Ральф спросил, где ему найти ее, перед ними вдруг открылся вид на большую красноватую гору, стоявшую на обширной равнине, окруженную другими горами, такими же красноватыми и отличающимися плоскими вершинами. На восточной стороне главной горы тянулось пять кряжей, походивших на растопыренные пальцы руки. Между тем кряжем, который был похож на большой палец, и следующим протекала широкая река, на берегу ее росли какие-то странные деревья с толстыми темно-зелеными листьями и громадными белыми цветами. За этими деревьями, на горе, находилось кафрское селение. Словом, точь-в-точь то место, где жило племя Сигамбы вместе с другими, против которых шел Сигва.

Затем Сузи проснулась и поняла, что видела только сон. Но интереснее всего было то, что в эту же самую ночь я действительно позвала доктора взглянуть на Ральфа, лихорадка которого вдруг усилилась, и говорила ему именно то, что слышала Сузи. Потом, после ухода доктора, пошла и я в соседнюю комнату прилечь отдохнуть. Успокоенная доктором, что положение больного не опасно, я только стала засыпать, как вдруг Ральф позвал меня и рассказал взволнованным радостным голосом свой сон. Оказалось, что он видел во сне Сузи точно наяву. Она сообщила ему о своем положении и указала место, где найти ее. Его сон совпал со сном Сузи.

Утром наша дочь спросила Сигамбу, не живет ли ее народ на Красной горе с пятью кряжами, не протекает ли между двумя кряжами широкая река, и не растут ли на берегах этой реки деревья с толстыми темно-зелеными листьями и крупными белыми цветами.

Сигамба удивленно вскинула на нее глаза и проговорила:

— Да, Ласточка, он живет именно там. Но откуда ты это узнала? Я, кажется, никогда не говорила тебе об этом… Да, гора Упомондвана именно такая, как ты говоришь. Деревья ты тоже описываешь совершенно верно, хотя едва ли могла видеть их, потому что такие деревья растут только в моей стране. Цветами этих деревьев наши девушки украшают свои головы, а из листьев мы делаем мазь, которая быстро залечивает любые раны.

— Я видела все это во сне, — сказала Сузи и поведала о своем сне.

— А! — воскликнула Сигамба, внимательно выслушав ее. — Значит, и белым дана частичка той силы, которой владеем мы, кафрские знахарки? Твой дух, Ласточка, говорил с духом твоего мужа, хотя вы и разделены друг от друга большим пространством. Я уверена, что и баас Ральф видел такой же сон. Это послужит ему утешением, что ты жива, и указанием, где искать тебя. Можешь утешиться и ты; если судьба заставляет тебя идти в мою землю, то только потому, что там ты должна встретиться с мужем.

— Дай Бог! — проговорила со вздохом Сузи. — Ах, как я желала бы видеть его как можно раньше!

— Это невозможно, Ласточка, — возразила маленькая женщина. — Судьба этого не хочет, а против судьбы никто не может идти.

В тот же день войско Сигвы выступило в поход. Сузи ехала среди войска на своей Стреле. В момент выступления из селения все войско восторженно приветствовало свою новую предводительницу.

В течение двух недель войско двигалось без всяких приключений. Чтобы не утомлять предводительницу, каждый день рано вечером останавливались на ночлег. Сигамба и Зинти ехали рядом с Сигвой, который все время зорко следил за ними из опасения, как бы они не удрали с дороги.

Местность, по которой проходили, была довольно густо населена различными кафрскими племенами, беспрепятственно пропускавшими Сигву и его войско. Сигва не трогал их, ограничиваясь только требованием с них контрибуции в виде провианта для людей и лошадей.

На пятнадцатый день достигли границы, за которой начинались владения могущественною племени пондо. Сигва здесь остановился и отправил к начальнику племени пондо послов объявить, что он идет против эндвандцев и просит пропуска через его владения. Послы Сигвы возвратились на третий день в сопровождении посланных от начальника пондов и объявили, что он только после долгих переговоров, и то очень неохотно, разрешает пройти через его владения и дает проводников, но требует за это почетного подарка.

Сигамба заметила, что посланные очень внимательно оглядели войско, точно считая воинов, и особенно пристально всматривались в Сузи. «Это люди ненадежные», — решила она про себя и составила план действия. План состоял в том, чтобы узнать, нельзя ли пройти мимо владений пондо, не задевая их. Она смекнула, что пондо, очевидно, задумали завести войско Сигвы в какую-нибудь засаду, перебить его, взять в плен Сузи, а потом завладеть землями Сигвы.

Когда она сообщила последнему эти опасения и свой совет не доверяться пондо, тот охотно согласился с ней и сказал, что будет ей очень признателен, если она узнает обходной путь, чтобы не проходить по владениям пондо.

Сигамба отправилась к посланным пондо и предложила им свои услуги в качестве знахарки. Один из них, молодой, глуповатого вида парень, сказал, что даст ей несколько голов самого лучшего скота, если она приворожит к нему сердце одной девушки, которую он давно любит, но она не обращает на него ни малейшего внимания.

Сигамба ответила, что это для нее пустяки, и она сделает так, что девушка будет любить его еще больше, чем он ее, но для этого ему нужно прийти к ней, Сигамбе, ровно в полночь в лагерь.

Молодой человек обещал прийти и действительно явился в назначенное время. Сигамба уже ожидала его на условленном месте и вручила ему какой-то порошок, который он должен был незаметно дать выпить своей возлюбленной… Наговорив ему затем разной ерунды, она в то же время очень ловко выведала у него об обходном пути в землю эндвандцев через соседнюю горную цепь.

Уверенный в близкой победе над сердцем жестокой красавицы, все время отвергавшей его, парень ушел от Сигамбы сам не свой от радости, а знахарка поспешила к поджидавшему ее Сигве и передала ему все, что узнала.

Когда посланные пондо, которым дали сонного питья, приготовленного знахаркой, крепко заснули, все войско разом поднялось и направилось по указанному Сигамбой пути к горам. На дороге встретили принадлежавшее пондо громадное стадо рогатого скота в несколько тысяч голов, которое Сигва и приказал забрать вместе с его пастухами.

Утром по ту сторону горного прохода их встретил было сильный отряд пондо под предводительством самого начальника племени (очевидно, кто-нибудь донес ему о хитрости Сигвы); но вид Сузи так поразил начальника пондо, что он не решился вступить в битву и отступил. Должно быть, наша дочь в своем белом платье, сидя на статной красивой лошади, показалась ему существом высшим, явившимся прямо с неба для охраны Сигвы и его воинов.

Совершив довольно утомительный переход по горам и совершенно голой необитаемой пустыне, войско Сигвы на тридцать четвертый день своего похода достигло наконец земли эндвандцев. Там его встретили послы от Сиконианы, пожелавшего узнать причину появления Сигвы с таким большим войском. Сигва, указав на Белую Ласточку как на свою покровительницу, посланную ему Провидением, объяснил все и предъявил требования.

Послы уехали, и вскоре вместо них явился сам Сикониана, оказавшийся молодым человеком довольно приятной наружности. Воздав Сузи почести, он в очень ловкой речи извинился перед Сигвой за происшедшее недоразумение (он думал, что Сигва сватается за его старшую сестру Батву, как более опытную и мудрую, уже бывшую женой трех вождей) и сразу согласился на все, что тот требовал. Взяв обратно старую Батву, он отдал молодую, действительно, очень красивую девушку, возвратил полученный от Сигвы скот и к тому же беспрекословно отдал потребованные еще у него две тысячи голов. Потом, закрепив свою дружбу с Сигвой, он выразил надежду, что Белая Ласточка не откажет и ему в своем покровительстве. Он даже предложил Сигве погостить у него и отпраздновать здесь свадьбу с его сестрой. Сигва с удовольствием согласился на это. Пока вожди целую неделю пировали в селении Сиконианы, войско Сигвы стояло лагерем в поле, все время получая щедрое продовольствие от эндвандцев.

Так окончился этот поход, названный потом дикарями «Походом Белой Ласточки»; но не окончились испытания нашей бедной дочери, которой много еще пришлось перенести разных невзгод.

Глава 12

КАК СУЗИ СДЕЛАЛАСЬ НАЧАЛЬНИЦЕЙ. ПЛЕМЕНИ ДИКАРЕЙ. ТЩЕТНЫЕ ПОИСКИ
Когда наступило время отправляться восвояси, Сигва пришел к Сузи и сказал ей:

— Белая Ласточка, завтра я со своими воинами выступаю в обратный путь и пришел узнать, куда ты желаешь идти отсюда. Ты, кажется, не намерена оставаться здесь, хотя Сикониана и его народ сочли бы за особое счастье, если бы ты осталась у них.

— Я не могу остаться у них, — ответила Сузи. — Что мне здесь делать? Я желаю возвратиться с вами, а от вас как-нибудь добраться до своего дома.

— Увы, Белая Ласточка, этого нельзя сделать! — со смущенным видом проговорил Сигва. — Ты помнишь, что сказали наши прорицатели? Они объявили, что если Белая Ласточка будет предшествовать моему войску, то поход мой будет благополучен. Так и случилось: благодаря твоему присутствию, мы избежали опасности от пондо и даже забрали весь их скот. Здесь я получил все, чего добивался, не омочив даже копья в крови, и вдобавок приобрел в лице Сиконианы нового друга и союзника. Но прорицание состояло из двух частей; во второй части было сказано, что если Белая Ласточка повернет при нас свое лицо к югу, то наше счастье изменится и мы все погибнем. Так как первая часть предсказания сбылась, то я не могу сомневаться в том, что сбудется и вторая, если ты пойдешь с нами на юг. Надеюсь, ты не потребуешь, чтобы я пренебрег указаниями духов своих предков?.. Вообще, Белая Ласточка, я готов сделать для тебя все, что только в моих силах, но брать тебя с собой назад не могу, — прибавил он тоном, не допускавшим возражений.

— В таком случае, Ласточка, — сказала Сигамба, — нам остается только одно: искать убежища у моего народа, упомондванов; земли его находятся отсюда на расстоянии четырех дней пути. Но, сказать по правде, я не знаю, как нас там примут. Ведь уже двенадцать лет как я, поссорившись с ними за союз с Шакой и за то, что меня хотели выдать замуж против моего желания, ушла от них. Вместо меня там управляет мой сводный брат, рожденный от рабыни. Может быть, он не захочет принять меня, а следовательно, и тебя. Но другого выхода у нас нет, и нам нужно сделать попытку приютиться у моего народа, пока мы не найдем удобного случая возвратиться домой.

— Попытаемся, — произнесла со вздохом Сузи. — Попросим Сигву, не согласится ли он, по крайней мере, проводить нас к упомондванам. Ведь они живут на западе и, наверное, примут нас хорошо, если мы явимся к ним с таким большим войском.

Сигва и его советники с радостью согласились на это. Любя и почитая Сузи, они очень огорчались невозможностью взять ее с собой в свою землю.

На следующее утро войско, возглавляемое Сигвой, его молодой женой, Сузи и Сигамбой направилось к горе Упомондвана. Сикониана проводил их до границы своих владений и, пожелав им благополучного пути, сердечно распростился с ними.

Во время пути, пролегавшего через малонаселенные местности, ничего особенного не случилось.

На пятый день утром Сигамба сказала Сузи, указывая на видневшийся впереди горизонт:

— Вот, Ласточка, и моя родина.

Сузи, вглядевшись в очертания и положение громадного утеса, выступавшего из-за прозрачной завесы утреннего тумана, воскликнула:

— Да это именно та скала, которую я видела во сне! Вот и пять кряжей, расположенных как пальцы на руке, и та же широкая река между двумя кряжами… Только деревьев не видно.

— Увидишь и деревья, когда мы подъедем ближе, — проговорила Сигамба. — Другой такой горы нигде нет, а она, из-за своего вида, напоминающего ладонь руки с распростертыми пальцами, названа «Упомондваной», т. е., «Большой Рукой»…

— Удивительно меткие названия вы умеете давать предметам, — заметила Сузи.

Во время этого разговора Сузи и Сигамба ехали однивпереди войска и на довольно большом расстоянии от остальных, потому что местность казалась вполне безопасной; кроме того, Сузи захотелось хоть на время избавиться от надоевшего ей топота множества животных и людей и шума следовавшего за войском громадного стада.

Дорога шла через узкую лощину, мимо целого ряда высоких холмов, поросших крупными деревьями. Заметив, что войско отстало слишком далеко, Сузи предложила сойти с лошадей и посидеть на траве. Сигамба согласилась. Только наши путницы успели сойти с лошадей и усесться на небольшом пригорке, как вдруг кто-то произнес на языке боеров:

— Здравствуй, Сусанна!

При звуке этого голоса, раздавшегося где-то вблизи, Сузи вздрогнула и, ухватив свою спутницу за руку, испуганно прошептала:

— Сигамба!.. Слышишь? Ведь это голос Пита ван-Воорена.

— Да, Сусанна, ты не ошибаешься, это я, — продолжал тот же страшный голос, исходивший как будто из недр холма, у подошвы которого сидели женщины.

— Боже мой!.. Он опять здесь!.. Он убьет нас!.. Сигамба, уедем скорее отсюда! — дрожащим от ужаса голосом кричала Сузи, бросаясь к своей лошади.

— Напрасно ты боишься меня, Сусанна, — говорил голос невидимого Пита ван-Воорена. — Если бы я хотел убить тебя, то давно бы уже мог сделать это, но мне не смерти твоей нужна… Вот эту черную змею, которая увивается вокруг тебя, я действительно охотно отправил бы к ее праотцам… и когда-нибудь ей не миновать моих рук. Но сейчас, к сожалению, я не могу сделать этого: боюсь своим выстрелом задеть тебя… Сусанна, ты идешь просить упомондванов, чтобы они укрыли тебя от меня… О, я отлично знаю все, что ты задумала… Ты воображаешь, что я далеко? Ошибаешься! Я все время слежу за тобой, и несколько раз был так близко, что легко мог бы схватить тебя; но я понял, что мне не удалось бы далеко уехать с тобой, — вот почему и сдерживался до более удобного случая. Когда ты укроешься на неприступной горе, мне с тобой труднее будет видеться; поэтому ты должна выслушать теперь, что я хочу сказать. Конечно, если бы мне не удалось здесь поговорить с тобой, я сумел бы доставить тебе письмо… Прежде всего предупреждаю тебя, что рано или поздно, а ты будешь моей… Но это еще дело будущего. А пока вот что: твой английский подкидыш умер…

Сузи отчаянно вскрикнула, услыхав это страшное известие, но Сигамба поспешила успокоить ее, шепнув:

— Не верь, Ласточка! Он лжет, чтобы только помучить тебя.

— Да, он умер на вторую ночь после прибытия на вашу ферму, — продолжал ван-Воорен. — Отец твой искал меня в известном тебе месте и был увезен оттуда тяжело раненным. Жив ли он еще, не знаю, потому что я сейчас же после схватки с ним отправился догонять тебя. Дорогой я узнал, что твоя мать топит свое горе в вине (вот греховодник-то! Я с роду не пила никакого вина) и тоже, наверное, скоро…

Тут уже Сигамба не могла выдержать и перебила своим звенящим и насмешливым голосом:

— Эх, Бычачья Голова! Прежде чем начать врать, ты бы поучился этому искусству хоть у нас, кафрских знахарок, а то уж очень у тебя нескладно выходит… Ты говоришь, что муж Ласточки умер на вторую ночь по прибытии домой, а я знаю наверное, что он был на пути к выздоровлению даже на третью ночь, и сейчас он живехонек. Господин Ян ван-Ботмар вовсе не был даже и ранен. А что касается госпожи Ботмар, то она никогда, кроме кофе, воды и молока, ничего не пила и пить не будет. Значит, все, что ты наговорил — наглая ложь, в которой, как видишь, тебя очень не трудно уличить. Убирайся же подобру-поздорову туда, откуда пришел, вылезай скорее из норы, в которую ты забрался, чтобы напугать нас, а не то вон едут наши защитники; если ты попадешь к ним в руки — будет плохо.

В это время действительно приближались передние ряды войска. Когда Сигва узнал о присутствии поблизости Пита, он сейчас же приказал обыскать все холмы и прилегающую к ним местность, но найти его нигде не могли. Поэтому начальник красных кафров решил, что молодым женщинам просто послышались горные отзвуки, и они приняли их за голос Пита и даже истолковали по-своему, сообразно со своими расстроенными мыслями. Но Сузи и Сигамба знали, что они не только слышали Черного Пита, но и говорили с ним; разуверить их в этом, понятно, было трудно.

На Сузи сознание близости ее злейшего врага действовало угнетающе. Хотя из всего сказанного им она поверила только тому, что он следит за ней все время и везде будет ее подстерегать, но и это приводило ее в отчаяние. Если упомондваны не примут ее с Сигамбой, то она неминуемо очутится опять во власти ван-Воорена; если же и примут, ей придется вечно сидеть в селении и не выходить из него ни на шаг, чтобы опять не попасть в руки своего упорного, неутомимого преследователя, который постоянно будет сторожить ее. Словом, куда Сузи не обращала свой взгляд — везде она видела одну темную, грозную тучу, висевшую над ее головой.

Когда войско стало приближаться к утесу Упомондвана, с него спустилась толпа испуганных дикарей, явившихся узнать, что значит появление такого большого войска, между тем как прочее население горы с криками ужаса зашныряло по всем направлениям, таща на себе свое имущество и маленьких детей и угоняя подальше в горы скот.

Сигва распорядился сделать остановку и послал двух человек объявить упомондванам, что он идет к ним не с войной, а с мирными намерениями и желает поговорить с начальником племени.

Упомондваны, немного успокоенные, поднялись обратно на утес и вскоре возвратились назад в сопровождении двух стариков в дорогих меховых шкурах, свидетельствовавших об их знатности и почетном положении.

Обменявшись с ними обычными приветствиями и пригласив сесть, Сигва объявил свое имя, а затем спросил, кто из них вождь.

— Увы, — грустным голосом ответил один из стариков, — у нас сейчас нет вождя; мы находимся в большом горе и беспокойстве. Наш вождь только что умер от оспы, которая недавно свирепствовала между нами. Она убила не только нашего вождя, но и всех его детей, так что не осталось даже после него наследников. Мы вообще страдаем от гнева духов. Вы видите, наши наш кругом сожжены от засухи, и если не будет вскоре дождя, нас ожидает голод. Тогда останется только придти нашим врагам, зулусам, и покончить с нами.

— Вы, наверное, чем-нибудь навлекли на себя гнев духов ваших предков, — сказал Сигва, — иначе вас не могли бы постичь сразу все эти бедствия… Кто же у вас теперь имеет законное право быть вождем?

— Среди нас никого нет, — ответил старик. — А жива ли наша настоящая законная правительница, дочь нашего прежнего вождя, — нам неизвестно. Она была нашей первой знахаркой и славилась даже далеко за пределами наших владений. Имя ее Сигамба Нгенианга, потому что она с самого раннего детства любила ходить одна при луне и собирать травы, цветы и камни, которые очень скоро научилась сортировать. Когда отец ее умер, управлять нами стала она, потому что, кроме нее, остался только сын вождя, рожденный от рабыни, и, следовательно, только полузаконный…

Рассказав потом, почему ушла от них Сигамба (точь-в-точь так, как говорила она сама), старик добавил:

— С тех пор как она скрылась от нас неизвестно куда, дела наши пошли все хуже и хуже. Зулусы, с которыми мы кое-как заключили мир, требуют такой дани, какую мы едва в состоянии давать; оспа унесла почти половину нашего племени, не пощадив даже Кораана, нашего полузаконного вождя, занявшего место Сигамбы; засуха съела всю нашу жатву. Кроме того, мы со дня на день ожидаем появления Дингаана, вождя зулусов, противостоять которому мы теперь не можем. Увидев вас, мы и подумали, что это он идет докончить нас. Мы совершенно растерялись и решительно не знаем, что делать.

— Сигамба Нгенианга и Белая Ласточка, теперь ваша очередь говорить, — обратился Сигва к молодым женщинам, которые находились посреди воинов.

Сигамба, приодевшаяся на последнем ночлеге, вышла вперед, ведя за руку Сузи, поверх белого платья которой была накинута роскошная каросса из леопардовой шкуры, подаренная Сигвой.

— Кто эти женщины? — спросил Сигва, обратившись опять к старикам.

— О белой я могу только сказать, что она прекраснее всех женщин, которых я когда-либо видел, — ответил тот же старик. — А ее спутница… Великий Дух! Если глаза мои не обманывают меня, то это наша Сигамба Нгенианга.

— Да, это действительно Сигамба Нгенианга, — сказал Сигва. — Она узнала от духов своих предков о постигших вас бедствиях и пришла помочь вам. Пусть она сама расскажет вам свою историю и историю Белой Ласточки, которая сопровождает ее.

Сигамба рассказала все, что нашла нужным, о себе и о Сузи. А потом произнесла целую речь, которая дышала таким красноречием, что старики слушали ее, затаив дыхание и боясь пропустить хоть одно слово.

Речь свою она закончила следующими словами:

— Я вернулась к вам, жалея вас, хотя вы, оскорбив меня, и не стоили бы жалости. Но я нашла, что вы достаточно наказаны за это, и хочу помочь вам и вывести вас из вашего бедственного положения. Если вы примете меня вместе с Белой Ласточкой, с которой я поклялась никогда не разлучаться, то счастье вновь озарит вас; если же оттолкнете нас, то все погибнете от копий Дингаана. Но мы вам не навязываемся; делайте, как хотите. Нам ничего от вас не нужно; мы жили и проживем без вас, и если пришли к вам, то только потому, что желаем вам добра. Но помните, что мы будем жить у вас как начальницы, слово которых — закон, и воля священна. Если вы позволите себе хоть чем-нибудь оскорбить нас, участь ваша будет решена бесповоротно. Спросите вот у вождя красных кафров, какая власть у Белой Ласточки; он вам подтвердит мои слова.

Сигва рассказал, что сделала для него Белая Ласточка, и добавил, что очень желал бы удержать ее у себя, но она не желает оставаться у него, а силой он удерживать ее не смеет.

О том, что ей нельзя было возвращаться с ними, разумеется, он не сказал, чтобы не давать упомондванам повода думать, что они окажут Сузи благодеяние, если примут ее к себе.

Посоветовавшись между собой, старики объявили Сузи и Сигамбе, что они признают их обеих своими начальницами и просят их управлять ими, как они найдут нужным.

После этого молодые женщины простились с Сигвой, который чуть не плакал, расставаясь с ними, а войско его устроило Сузи самую восторженную прощальную овацию. Сигва приказал передать ей большую часть стада, взятого у пондо. Распростившись с красными кафрами, Сузи и Сигамба торжественно вступили в свои новые владения при радостных криках упомондванов.

Вот каким образом наша дочь сделалась начальницей племени дикарей, среди которых ей пришлось пробыть два года.

* * *
Между тем Ральф, совершенно оправившийся через несколько недель от своей болезни, то и дело стал пропадать из дому. Возвращался он каждый раз сам не свой и то только затем, чтобы, отдохнув день-другой, снова пуститься в путь. Он все искал скалу, которую ему показывала во сне Сузи, и ничем нельзя было убедить его, что глупо придавать такое значение снам: мало ли что пригрезится человеку, — всему так уж и верить.

Дошло наконец до того, что он почти совсем перестал жить дома и говорил с нами, только когда спросишь, или ему необходимо сказать что-нибудь по домашнему делу. Большую часть времени он или ходил один по краалю, или сидел по целым часам неподвижно, где попало, сложив руки на груди и уставившись в одну точку.

Положим, мне и Яну тоже было не до разговоров; но все же нам было бы легче, если бы мы не видели, как страдает наш милый сын и зять, вместо того, чтобы по-христиански покориться испытанию, ниспосланному Провидением, и стараться заняться какой-нибудь работой, как делали мы с Яном. Это облегчает горе и душевные страдания.

После бесплодных поисков нашей дочери, Ян во время болезни Ральфа разослал всем соседним боерам письма. В этих письмах он изложил все обстоятельства и просил немедленно собраться к нему с вооруженными людьми, сколько кто сможет набрать, чтобы помочь ему выручить свою дочь из рук Черного Пита и проучить его за все совершенные им злодеяния.

Боеры собрались к нам на третий день после получения приглашения и привели с собой множество людей, так что когда присоединился к ним Ян с нашими людьми, то получилась настоящая армия, прокормить которую, кстати сказать, стоило нам очень недешево.

Боеры обыскали, как говорится, все норки, где можно было бы напасть на следы Пита, но все напрасно: Пит, а с ним вместе и Сузи, точно в воду канули.

О красных кафрах никто не подумал, потому что никак не могли предположить, чтобы две женщины в сопровождении только одного слуги были в состоянии забраться так далеко.

Проискав целую неделю, боеры решили, что Сузи погибла, а сам Пит куда-нибудь скрылся, чтобы избежать правосудия, и разъехались по своим фермам.

Описывать наше горе не буду — слишком уж тяжело вспоминать об этом. Скажу только, что нет-нет, да и промелькнет у нас надежда, что Сузи жива и где-нибудь скрывается до поры до времени и мы опять увидим ее. Я основывала свою надежду на каком-то предчувствии, а Ян — на том фокусе, который показывала ему Сигамба ночью, накануне свадьбы Сузи. Впрочем, эта надежда посещала нас изредка. Вообще же мы с Яном были убеждены, что Сузи потеряна для нас навсегда, и постоянно упрекали друг друга, что своей ложью о Ральфе мы накликали такое горе.

А что касается Ральфа, — становившегося, кстати сказать, с каждым днем все более и более похожим на того английского лорда, который был у меня, так что мне даже неловко было называть его сыном, — то он упорно стоял на том, что если бы ему удалось узнать, где находится гора, похожая на большую руку, он нашел бы Сузи.

Он положительно сходил с ума. В конце концов, он начал говорить о том, что уедет надолго и не вернется до тех пор, пока не разыщет Сузи или не погибнет сам.

Как раз в это время нас то и дело стали беспокоить дикари своими набегами. Должно быть, их науськивал на нас ван-Воорен, действовавший откуда-нибудь издалека. Раз они даже целые три дня держали нас в осаде, зажгли было наш дом, убили нескольких наших людей и заставили откупиться большой суммой и несколькими сотнями голов скота. Уходя от нас, они угрожали, что явятся опять, когда будут нуждаться в чем-нибудь.

Это наконец надоело Яну. Он видел, что с ними будет трудно бороться, раз ими руководит Черный Пит, как он случайно узнал. Ввиду этого, он стал придумывать, как бы отделаться раз и навсегда от этих набегов, разорявших нас.

Однажды вечером, когда мы только что поужинали и я убирала со стола, Ян вдруг стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Решено! Переселяемся! Я даже нашел место, куда можно будет переселиться из этого проклятого края, где нас постигло столько бед.

Ральф, все время сидевший молча, уткнувшись в свою тарелку, которая весь ужин оставалась у него пустой, поднял глаза на Яна и коротко спросил:

— А где это место?

— На севере, — ответил мой муж.

— Отлично, отец. Я именно туда и собирался ехать. Я обыскал юг, восток и запад и только на севере еще не был. Там я найду Сузи.

Я тоже была не прочь покинуть место, где нас поразило такое горе, и потому не противоречила мужу.

Таким образом, наше переселение на север было решено.

Глава 13

ВЕЛИКОЕ ПЕРЕСЕЛЕНИЕ. СООБЩЕНИЕ РАНЕНОГО КАФРА
Согласно принятому решению, мы на другой же день начали сборы и приготовления к переселению, а ровно через месяц распростились со своим насиженным гнездом, где нам жилось так хорошо, пока судьба не стала преследовать нас в лице Пита ван-Воорена в наказание за нашу ложь.

Найти солидного покупателя на нашу ферму нам так и не удалось, потому что все соседи боеры из-за англичан и постоянных нападений дикарей, не дававших нам покоя, тоже решили переселиться.

Таким образом, все наше имение, состоявшее из двенадцати тысяч акров земли, прекрасного каменного дома со службами, двух обширных садов, из которых один был фруктовый, нескольких краалей с громадным количеством скота, поливных лугов, множества разных построек для людей, животных и хозяйственных надобностей — все это было обнесено оградой, сложенной из полевых камней — пришлось отдать за бесценок одному молодому боеру, поссорившемуся со своими родными и желавшему устроиться отдельно. Мы получили за свою ферму со всеми перечисленными угодьями только пятьдесят фунтов стерлингов и старую фуру, которая нам была нужна для перевозки нашего имущества, так как собственных повозок у нас не хватало.

Кстати сказать, сын этого боера, которому наша ферма досталась почти даром, через несколько лет продал ее за двадцать тысяч фунтов стерлингов, и там теперь разводят дорогих лошадей, ангорских коз и страусов.

Когда мы двинулись в путь, боер, купивший нашу ферму, насмешливо сказал, что хоть он и желает нам счастливого пути, но боится за нас, потому что нам едва ли удастся благополучно перейти громадную пустыню: мы наверное погибнем — или от диких зверей, или от бродячих кафров. На это Ян ответил, что мы надеемся на Бога, который всегда помогает верующим в Него.

И действительно, только благодаря Его помощи, нам удалось пройти невредимыми через пустыню, несмотря на множество опасностей, окружавших нас со всех сторон.

По пути к нам присоединились несколько других фермеров, так что нас, белых, набралось человек полтораста, не считая детей. И этой-то горсти людей, вооруженной только старыми роерами и ножами, удалось победить страшного Мозеликатсе, сломить силу не менее страшного Дингаана (это имя значит по-зулусски: «слон, потрясающий землю») и населить Свободный Штат, Трансвааль и Наталь.

Подробно описывать наше великое переселение я не буду, потому что для этого потребовалось бы слишком много времени; расскажу только то, что касалось лично нас.

Места, по которым мы проходили, теперь заняты городами, построенными белыми людьми, а тогда они были населены только необозримыми стадами всевозможных мирных травоядных животных; на пространстве целых сотен миль все так и кишело ими, и наши повозки, проезжая посреди них, точно ехали через живое море. Леса были полны слонами, тиграми и львами, а реки — гиппопотамами, крокодилами и другими подобными им существами. Из всех этих животных на нас ни одно не нападаю, они только расступались перед нами, глядя на нас не то с испугом, не то с удивлением.

Переправившись через Оранжевую реку, мы остановились лагерем на некотором расстоянии от Тгаба-Нгу, резиденции вождя Марока, пока его не прогнал Мозеликатсе, и стали поджидать партии других переселенцев, которые обещали встретиться с нами в этом месте, так как дальше было очень опасно идти небольшими отрядами из-за воинственных дикарей.

Но прождав понапрасну несколько месяцев, некоторые из боеров вышли из терпения и решили двинуться вперед одни. Двое из них, ван-Тригаарт и ван-Рензенбург, настойчиво уговаривали Яна идти с ними; но мой муж наотрез отказался от этого, не объяснив причины своего отказа даже мне.

Потом оказалось, что Ян поступил умно, потому что Рензенбург со всеми своими спутниками был убит курносыми кафрами; а Тригаарт, поссорившись с Рензенбургом из-за чего-то и повернувший по направлению к Делагоа, только один, и то с громадным трудом, достиг этого пункта, а все бывшие с ним погибли дорогой от желтой лихорадки.

Вскоре от нас отделился еще кое-кто, так что нас осталось всего человек пятьдесят, кроме детей. Тут уж и мы двинулись вперед, не дождавшись остальных партий из покинутой колонии. Дорогой мы узнали, что все ушедшие после Тригаарта и Рензенбурга были перерезаны бродячими шайками Мозеликатсе, поджидавшими и нас.

Добравшись до реки Носорогов, мы снова остановились, услыхав от наших разведчиков, что Мозеликатсе сам идет нам навстречу с сильным войском, чтобы сразу покончить со всеми «бледнолицыми псами», как он называл нас, белых.

Мы поняли, что дело плохо. Сдвинув повозки и крепко связав их, мы устроили вокруг этого укрепления вал из колючих мимоз. Посредине мы поставили три фуры, в которых укрывались женщины и дети. Лошадей же и волов мы, к сожалению, вынуждены были оставить снаружи укрепления, потому что иначе не хватило бы места для нас самих.

Ночь прошла благополучно; но на заре наши часовые дали нам знать о приближении врагов.

Необозримыми, бесконечными рядами надвигались на нас дикари, сверкая остриями своих копий, гордыми, горевшими отвагой глазами и белыми оскаленными зубами.

Помолившись Богу, мы простились друг с другом и приготовились к защите. Те из женщин, которые были похрабрее (в том числе и я), взялись заряжать роеры и вообще оказывать помощь; остальные вместе с детьми укрылись в приготовленных для этой цели фурах.

Беспримерная битва началась. Я говорю «беспримерная», потому что в ней пятьдесят человек белых противостояли шести тысячам дикарей и все-таки победили их. И что это была за битва! При одном воспоминании о ней содрогается сердце, хотя с тех пор прошло уже столько лет.

Дикари отчаянно лезли на наше укрепление, не обращая внимания ни на колючки, впивавшиеся им в голое тело, прикрытое только у бедер, ни на наши пули, градом сыпавшиеся на них. Но сколько ни падало дикарей — новые и новые ряды их, словно волны бесконечного моря, продолжали надвигаться на нас. Все наши защитники были опытными стрелками и ни разу не давали промаха, так что после каждого залпа с нашей стороны дикари падали целыми десятками. К счастью, у нас был громадный запас пороху и пуль, без чего нам, конечно, нельзя было бы и думать вступать в борьбу с таким страшным числом врагов.

Боеры и слуги стали кругом (сзади была река) и, таким образом, успешно выдерживали натиск дикарей.

Сыпавшиеся на нас целые тучи стрел ранили десятка два наших, но тяжелые раны получили только двое.

Женщины сидели позади своих защитников под прикрытием фур, и поэтому ни одну из них даже не задело стрелами, перелетавшими через их головы.

Целый час продолжалась самая ожесточенная битва. Вокруг нашего укрепления образовался высокий вал из мертвых тел дикари, по которому с громким воем взбирались живые, чтобы разделить участь своих товарищей, служивших им лестницей.

Вдруг одна из молодых девушек, тоже помогавшая заряжать роеры и перевязывать раненых, громко крикнула:

— Смотрите! Смотрите! Они лезут под фуры!

Действительно, из-под одной фуры выползали два зулуса. Мы, женщины, в ужасе заметались во все стороны, крича и воя не хуже нападавших дикарей и не зная, что делать.

— Чего вы испугались, глупые бабы! — крикнул мой муж, увидав, в чем дело. — Неужели вы думаете, мы не справимся с этими двумя собаками?.. Жена, подержи-ка мой роер, и заряди его, кстати.

С этими словами он подскочил к зулусам, не успевшим еще подняться на ноги, схватил их обоих за курчавые волосы и так стукнул несколько раз головами, что у них треснули черепа. После этого он перебросил их через укрепление, а место, где они проползли, снова заткнул колючими ветками мимозы.

Со стороны нападавших было еще несколько попыток пробраться к нам за укрепления, но все эти попытки кончались так же, как и первая.

Очевидно, Мозеликатсе наконец понял, что дальнейшая осада нашего укрепления — только напрасная трата людей, и подал знак к отступлению.

Через несколько минут черное людское море отхлынуло от нас, и мы остались одни, тоже черные от порохового дыма и крайне утомленные хоть и кратковременной, но упорной борьбой. С недоумением глядя друг на друга, мы не знали, верить нам нашей победе или нет. Может быть, внезапный уход дикарей — не что иное, как военная хитрость со стороны Мозеликатсе.

Чтобы узнать об этом, Ральф осторожно отправился вслед за дикарями посмотреть, что они намерены предпринять и не думают ли повторить свое нападение. Но дикари пошли прямо к своим горам. Из этого наш мальчик заключил, что они, несмотря на свое громадное численное превосходство, нашли дальнейшую борьбу с нами невозможной, потому что у нас в руках была «молния», как дикари в то время еще называли ружья.

Возвращаясь назад в лагерь, Ральф увидел лежавшего на берегу реки молодого кафра; дикарь был ранен, и вокруг него образовалась целая лужа крови, сочившейся из раненой ноги. «Он хоть и ранен, но может повредить нам, — подумал Ральф. — Нужно будет прикончить его».

Он поднял роер и хотел было застрелить раненого, то тот вдруг поднялся на колени и, простирая к Ральфу сложенные на груди руки, стал умолять пощадить его. Дикарь был еще очень молод, с приятным и простодушным лицом; Ральф невольно почувствовал к нему жалость и опустил ружье, но все-таки сказал:

— Зачем же я буду жалеть тебя? Разве ты не воевал против нас?

— Нет, начальник, — отвечал дикарь, — я пришел не по своему желанию. Я человек мирный и никогда никого не трону, если меня не тронут. Меня потащили сюда насильно. Я — пленник из другого племени и должен был носить зулусам воду и пищу. Но я не сражался. У меня даже не было оружия. Вы ранили меня в то время, когда я пробирался к реке за водой, потом я притворился убитым, чтобы меня бросили здесь и я мог бы освободиться. Я даже хотел проситься к вам на службу, потому что, как я слышал, у белых хорошо служить, если не обманывать их. Я хотел подойти к вам, но только, чтобы вы не подумали, что я иду с дурными намерениями, а ты как раз сам подъехал ко мне… Не убивай меня, пожалуйста. Я принесу тебе счастье, баас.

— Счастье? — задумчиво проговорил Ральф. — Для меня его не существует… Мое счастье отняли у меня, и я не понимаю, как ты можешь принести мне его?.. Но все равно, я пощажу тебя. Я вижу, что ты действительно не похож на зулуса.

— Да, баас, я совсем из другого племени. Мое племя не любит войны и крови… А что я принесу тебе счастье, это верно: я чувствую это.

Услыхав, что Ральф с кем-то разговаривает, Ян вышел из лагеря и пошел узнать, с кем наш зять беседует. Когда муж увидал дикаря, в нем закипела вся кровь, и он крикнул Ральфу:

— Охота тебе нежничать с этой черной собакой! Он пришел убивать нас, а ты с ним беседуешь как с добрым приятелем; наверное, он просит оставить его в живых, чтобы потом мог зарезать тебя же… Вот я ему сейчас покажу, чего он стоит.

С этими словами Ян поднял ружье и хотел выстрелить в дикаря.

— Погоди, отец! — остановил его Ральф. — Этот человек был пленником у зулусов и приведен ими сюда насильно. Он даже и не сражался против нас, потому что не воин, а только слуга. Потом он говорит, что принесет мне счастье, и я верю ему. Он просится к нам на службу. Надо взять его, отец. Мне он нравится…

— Взять его к себе! — вскричал Ян. — Да ты с ума сошел! Убить эту собаку — вот и все! Он только хитрит. Знаю я этих бестий… Э, да что тут разговаривать! — прибавил он, снова поднимая ружье.

— Не убивайте меня, баас! — воскликнул дикарь. — Я принесу вам всем счастье, только пощадите меня!

Ян вдруг опустил роер и пристально вгляделся в дикаря.

— Боже мой! — пробормотал он, — где-то я раньше видел этого дикаря… и даже не его одного, а всю эту обстановку… всю эту местность, покрытую мертвыми телами… эту реку… сдвинутые кругом фуры… тебя, Ральф, на лошади, а себя стоящим перед тобой и этим кафром… Но где? Где… А-а! Теперь я вспомнил, где видел всю эту картину: в глазах Сигамбы в тот вечер, когда она пришла к нам… Да, этот человек, наверное, должен принести нам счастье, и мы возьмем его к себе… Как тебя зовут и какого ты племени? — вдруг обратился он по-кафрски к дикарю, видимо, начинавшему успокаиваться, потому что хотя он не понимал голландского языка, на котором говорил Ян с Ральфом, но по его глазам догадался, что ему теперь нечего бояться.

— Мое имя Гааша, — ответил дикарь. — Я из племени упомондванов.

В это время подошла и я, привлеченная любопытством.

Ян и Ральф коротко передали мне суть дела. Я была очень недовольна их решением оставить у себя дикаря: у нас было много хлопот и со своими ранеными, а тут еще изволь возиться с чужим, если он даже говорит искренно и действительно не хочет нам вреда.

Ян передал дикарю мои слова по-кафрски.

— Напрасно госпожа боится этого, — проговорил тот. — Я сам перевяжу свою рану, так что к утру мне можно будет уже ходить. Я вылечу и всех ваших раненых, если только у них не затронуты те места, в которых находится источник жизни. Мы, упомондваны, знаем все целебные растения и травы.

Я вспомнила о Сигамбе, хотя и не знала еще, из какого она племени, и согласилась взять к себе дикаря.

Так как рана не позволяла Гааше идти самому, то Ян поднял его на руки как маленького ребенка и понес в одну из фур, где мы и уложили того на полу, на подстилке. Пока муж нес его, бедный малый целовал Яна в плечо и все время благодарил. По указанию дикаря, мы нарвали листьев и разных трав, которыми он сам и перевязал свою раненую ногу. Потом он научил и нас, как лечить наших раненых.

На другой день Гааше, действительно, стало гораздо лучше: рана его затянулась, и он мог уже кое-как двигаться, между тем как наши раненые понравились только через несколько дней; должно быть, дикари легче нас переносят все болезни, как люди более закаленные.

Когда на другой день Гааша вышел из фуры, Ральф стал подробно расспрашивать его относительно его племени и места, где оно живет.

— Мы живем на горе Упомондвана, — ответил дикарь. — Племя наше невелико. Зулусы и разные болезни истребили половину из нас, а те, которые остались, живут хорошо, без нужды и в полном согласии.

— Что значит — Упомондвана? — спросил Ральф.

Когда кафр объяснил значение этого слова, наш зять выронил изо рта трубку, которую курил, и широко раскрыл свои красивые глаза, загоревшиеся каким-то странным огнем на мертвенно-бледном лице.

— Почему ваша гора имеет такое странное название? — поспешно спросил он.

— Я думаю, баас, потому, что она издали очень похожа на растопыренную руку, — отвечал Гааша. — На той стороне, которую освещает солнце, когда оно восходит, есть пять длинных кряжей: три средних подлиннее и по одному с боков — покороче. Из середины горы течет река и спускается вниз в равнину между тем кряжем, который издали кажется большим пальцем, и вторым, подлиннее.

Ральф зашатался, точно пьяный, и, наверное, упал бы, если бы я не поддержала и не усадила его.

— Это та самая гора, которую я видел во сне! — пробормотал он.

— Ну вот еще! — сказала я, опасаясь, как бы он, основываясь на случайном сходстве местности, виденной им во сне, с описанной кафром, не вздумал отправиться туда искать там Сузи. — Мало ли есть гор в этой стране с кряжами и реками!

Не слушая меня, Ральф продолжал:

— А как имя начальника вашего племени?

— Его имя Кораана. Но не знаю, жив ли он. Я недавно встретил одного знакомого из соседнего племени. Он сообщил, что будто Кораана умер от оспы, и теперь нашим племенем опять управляет прежняя предводительница, правившая нами раньше, когда я был еще мальчиком. Она за что-то рассердилась на нас и уходила, а теперь опять возвратилась. Мы очень жалели об ее уходе, потому что она правительница мудрая и умеет вызывать дождь, лечить людей и скот лучше всех наших стариков. При ней было очень хорошо. Слава Великому Духу, если она и правда опять пришла к нам. Мой знакомый сказал, что она пришла не одна, а вместе с какой-то белой женщиной, которая тоже сделана главной, так что у нас теперь две предводительницы.

Ральф еще больше вытаращил глаза. Ян тоже весь обратился в слух. Видя, что они оба совсем лишились языка, я спросила дикаря:

— А как зовут этих женщин?

— Сигамба Нгенианга и Белая Ласточка, — ответил кафр.

Тут уж и я не выдержала. Вскрикнув от радости, схватила за одну руку мужа, а за другую Ральфа, и мы все трое принялись говорить, плакать и смеяться в одно и то же время. Дикарь глядел на нас в полном недоумении, очевидно, предполагая, что мы сразу все сошли с ума.

От сильного волнения Ральфу сделалось дурно, и нам с трудом удалось привести его в чувство.

На другой день мы под предводительством Гааши двинулись в путь по направлению к его родине.

Глава 14

ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА И ГИБЕЛЬ ИНТА. ГЕРОЙСКАЯ СМЕРТЬ СИГАМБЫ
В то время, когда у нас происходило все описанное, Сузи и Сигамба, получив свободу действий, отправили к нам Зинти сообщить о том, что с ними сталось и где они находятся. Но Зинти на старом месте нас уже не застал и только понапрасну подвергался всевозможным опасностям, лишениями и невзгодам (он даже попал в плен к бродячим дикарям и смог освободиться только через два месяца) и возвратился назад ни с чем.

Узнав, что мы задумали переселиться, умная Сигамба сообразила, что, кроме Наталя, мы более никуда не могли направиться. Предположение подтверждалось дошедшими до нее слухами о том, что видели боеров, переправлявшихся через Оранжевую реку. Сам же Зинти не мог знать, куда мы пошли, так как боер, прибредший нашу ферму, был, очевидно, человек не из общительных. Он прогнал бедного дикаря и даже угрожал убить его, если тот будет приставать к нему с расспросами и не уберется немедленно из его владении.

Во время продолжительного отсутствия Зинти Сузи почти целые дни проводила на самой вершине горы Упомондвана, где природа устроила нечто вроде громадного кресла, на котором было очень удобно сидеть. С этого места Сузи могла видеть дорогу, но которой должен был возвратиться Зинти в сопровождении, как она мечтала, ее мужа с отрядом вооруженных людей, чтобы выручить ее.

Долгое отсутствие посланного сильно смущало молодую женщину; но Сигамба успокаивала ее, говоря, что, наверное, явилась какая-нибудь неожиданная задержка. Зинти же настолько сообразителен, что сумеет преодолеть все препятствия и с успехом исполнит данное ему поручение.

В ловкости и сообразительности Зинти Сигамба не ошиблась, но она не могла предвидеть, что он не застанет нас на старом месте.

Сузи пришла в полное отчаяние, когда узнала, что мы покинули свою ферму и направились неизвестно куда. Сигамба опять стала ее утешительницей.

— Не горюй, Ласточка, — уговаривала ее мудрая маленькая женщина. — Твой муж и твои родители, наверное, направились в Наталь. Там есть большие незаселенные пространства, и земля еще плодороднее, чем в тех местах, где вы жили. Наталь недалеко отсюда, всего в нескольких часах езды. Как только Зинти отдохнет и немного поправится после всех трудов и лишений, которые ему пришлось перенести, мы пошлем его в Наталь. Ты уже столько терпела, потерпи еще немного. К тому времени и твои родные успеют добраться туда.

— А уверена ли ты в этом, Сигамба? — спрашивала Сузи. — Что если они направились совсем в другую сторону?

— Этого быть не может, — уверяла Сигамба и начинала доказывать, почему именно это невозможно.

Доводы ее были так убедительны, что Сузи ничего более не оставалось, как согласиться с ними и ждать с новой надеждой.

Однако этой надежде не суждено было быстро осуществиться. Судьба еще готовила нашей дочери и нам много тяжелых испытании.

Наше путешествие задерживалось новыми нападениями дикарей, от которых мы избавились с большим трудом и ценой жизни чуть ли не половины боеров Ян и Ральф были тяжело ранены, и если бы не Гааша, я думаю, они не остались бы и в живых. Молодой дикарь сказал правду, когда умолял пощадить его: он действительно принес нам счастье, или, по крайней мере, избавлял от несчастий, и вообще был очень полезен. Кстати сказать, он отличался такой кротостью, честностью, услужливостью и был так признателен за малейшую ласку, что я в конце концов положительно полюбила его, несмотря на то, что он был язычником. Впрочем, путем долгих размышлении я пришла к убеждению, что даю не в одной религии, не в том, кто как называет Бога и какие совершает обряды, а в том, какая у кого душа: человек с дурной душой не может спастись только одним тем, что он считается христианином. Черный Пит считался христианином, а душа у него была хуже души любого язычника.

Мы были уже недалеко от горы Упомондвана, когда узнали, что путь туда прегражден зулусским войском, встреча с которым значила бы верную погибель, потому что это войско, но слухам, было отборное и хорошо вооруженное.

Как потом оказалось, Пит ван-Воорен, тщетно старавшийся каким-нибудь путем пробраться на гору Упомондвана, вздумал наконец поднять против племени Сигамбы всех зулусов.

Бродя вокруг горы, он ежедневно видел Сузи, сидевшую на высоте пятисот футов над его головой и не обращавшую ни малейшего внимания ни на его угрозы, ни на мольбы, которыми он осаждал ее снизу. По выражению Сигамбы, Сузи сидела там, как светлый дух — хранитель горы, и Пит, конечно, должен был беситься, видя ее такой, — прекрасной, спокойной, невозмутимой и недоступной.

Иногда рядом с Сузи появлялась черная фигурка Сигамбы, и тогда Пит окончательно выходил из себя и буквально бесновался с пеной у рта.

Одно время он исчез. Вскоре после того Сигамбе донесли, что посреди ее стада оказались взявшиеся неизвестно откуда снежно-белые быки и коровы.

— Великий Дух! — с испугом вскричала она. — Ведь это известный всей стране скот короля Дингааны. Как мог он попасть сюда?.. А, поняла: это опять проделки Бычачьей Головы. Он уже раз хотел сгубить меня таким путем, и если это не удалось ему, то только благодаря заступничеству Белой Ласточки. Надеюсь, что не удастся ему эта низость и теперь. Он, наверное, выкрал этот скот из стада Дингааны и примешал к моему, чтобы набросить на меня подозрение, будто я украла этих знаменитых животных, которых можно узнать с первого взгляда. Но я предупрежу его, сейчас же пошлю скот обратно к Дингаане с объяснением, как он попал ко мне.

Она немедленно сделала так, как говорила. Но Дингаана не принял никаких объяснений, приказал убить послов Сигамбы и объявил ей, что не верит ее оправданиям и что возвращением украденного она не уничтожила факта воровства, которое нельзя оставлять без наказания. Вследствие этого он явился с сильным войском, чтобы проучить ее.

Началась осада горы Упомондвана. Чтобы лишить осажденных воды, под самой горой был отрезан им доступ к реке большим отрядом войска под командой Черного Пита. Вследствие этого у осажденных вскоре начались все ужасы, связанные с лишением воды. Люди и животные от мучений, причиняемых жаждой, доходили решительно до неистовства. Скот в бешенстве бросался на людей, тонча их. Люди с остервенением убивали животных и тут же рвали их на части, чтобы утолить свою жажду их кровью. Сосали траву, выворачивали из земли камни и облизывали те стороны, которые были сырыми от соприкосновения с землей; сосали землю, в которой было хоть немного влаги. Старые и слабые люди и дети валились как мухи, и мертвые тела сбрасывались вниз с горы.

Сигамба, как начальница, имевшая право хранить для себя одной воду в своей хижине, между тем как остальные должны были делиться последней каплей с другими, сама почти не пила из большого сосуда, наполненного водой, стараясь сберечь ее для более слабой Сузи и иногда уделяя немного попадавшимся ей на глаза детям, умиравшим от жажды.

Наконец, когда общее бедствие достигло предела, к Сигамбе явились те самые старики, которые приняли ее с Сузи в начальницы, и категорически потребовали, чтобы она выдала Сузи Бычачьей Голове, который согласен сейчас же снять осаду, как только это будет сделано.

Сигамба с негодованием отвергла это требование, говоря, что пусть лучше выдадут ее саму Бычачьей Голове, чем Белую Ласточку, находившуюся под ее покровительством.

Старики, до такой степени ослабевшие, что едва держались на ногах и могли издавать одни хриплые, отрывистые звуки вместо связной речи, стали доказывать Сигамбе, что Белая Ласточка только навлекла на упомондванов еще большие бедствия, чем прежние, поэтому племя решило насильно выдать Бычачьей Голове виновницу всех настоящих бедствий и тем избавиться от угрожавшей всем страшной смерти от жажды, если она, Сигамба, откажется сделать это добровольно.

Долго спорила бедная Сигамба, отстаивая Сузи, угрожая своим соплеменникам еще большим гневом духов их предков и Великого Духа за то дурное даю, которое они собирались сделать. Но все было напрасно, и она вынуждена была сдаться, хотя и выговорила себе известное условие.

— Если уж такова ваша непреклонная воля, что вы хотите спасти себя только ценой выдачи ни в чем неповинной Белой Ласточки, то скажите Бычачьей Голове, чтобы он пустил нас к воде. Так как я не могу выдать Белую Ласточку собственными руками, то объявите ему, чтобы он сам пришел к нам на гору за ней. Она будет сидеть на своем любимом месте, на вершине горы, и следить за тем, чтобы он заставил освободить вам проход к воде и уговорил начальника зулусов совсем отступить и оставить нас в покое. Как только зулусы уйдут и нам будет дан свободный доступ к воде, пусть Бычачья Голова приходит за Белой Ласточкой. Вы и я ручаемся за то, что она пойдет за ним. Я приношу моему племени страшную жертву; но боюсь, как бы Великий Дух не наказал нас потом за то, что мы ради своего спасения нарушаем священные правила гостеприимства.

Старики с просиявшими лицами поклонились и отправили к Черному Питу посла объявить ему решение Сигамбы. Тот сначала потребовал было немедленной выдачи Сузи без всяких условий; но потом после долгих переговоров согласился на предложенное Сигамбой условие.

Было уже поздно, поэтому решили, что Сузи утром при первых лучах рассвета будет сидеть на вершине горы, и Пит, как только увидит ее, выполнит свой уговор: снимет осаду, откроет проход к воде и отошлет войско назад. Так как осада была начата благодаря тому, что он подружился с Дингааной и просил его помочь ему получить убежавшую от него «жену», за что обязался уступить королю часть своих обширных земель со всем находившимся на них движимым и недвижимым имуществом, то от него зависело и прекращение враждебных действий зулусов против упомодванов.

Между тем Сузи, уже несколько дней не выходившая из своей хижины, была совершенно убита, хорошо понимая, что она невольная причина страданий племени, которое не только ее приютило, но даже почтило избранием в начальницы. Конечно, всеми делами руководила одна Сигамба, а Сузи только пользовалась преимуществами своего положения и ни во что не вмешивалась.

Отпустив стариков, Сигамба пошла к Сузи. Расстроенная страшной душевной мукой, молодая женщина лежала на постели, уткнувшись лицом в подушку, сделанную для нее Сигамбой.

— Ласточка, ты спишь? — тихо окликнула ее маленькая женщина.

— Нет, Сигамба, — ответила Сузи, подняв голову. — Я только лежу и думаю, не лучше ли мне пойти и сказать Черному Питу, что я готова стать его женой, лишь бы прекратилась эта ужасная осада, из-за которой люди гибнут мучительной смертью от жажды. Я не в силах больше слышать этих жалобныхкриков и воплей, этих раздирающих душу стонов и проклятий… Пусть берет меня Черный Пит. Как только я увижу, что вы все спасены, то сейчас же сделаю то, что приказывает мне моя честь: кинжал все еще со мной.

— Ну, до кинжала дело все-таки не дойдет, хотя я и вынуждена была согласиться на выдачу тебя Бычачьей Голове, — спокойно сказала Сигамба.

— Да? — вскричала Сузи, вскочив на ноги и дикими глазами глядя на маленькую женщину. — Ты все-таки согласилась на это?.. Боже мой!.. Могла ли я подумать, что ты, Сигамба, мои лучший друг, когда-нибудь решишься выдать меня, как бы тебя к этому не вынуждали? Неужели ты не понимаешь, что мне легче сделать это самой?.. Я и так уж готова была на эту жертву, но не на вынужденную, а на добровольную; в этом большая разница… Впрочем, это, пожалуй, и к лучшему, — с невыразимой горечью добавила она, поникнув головой: — легче будет умирать с разочарованием в душе.

Бедная дочь наша во всем желала видеть честность, доведенную до конца, и мучилась, когда видела — или думала, что видит, — хотя бы малейшую низость в ком-либо.

— Успокойся, Ласточка, — нежно проговорила Сигамба, кладя ей свою крохотную черную руку на плечо. — Я ведь только обещала выдать тебя, но еще не выдала.

— Что ты хочешь сказать этим? — спросила Сузи, с недоумением взглянув на свою собеседницу.

— А вот я тебе сейчас расскажу, что придумала.

Объяснив Сузи наскоро их безвыходное положение, маленькая женщина продолжала:

— Человека, который сам постоянно хитрит, обманывает и способен действовать из-за угла, тоже не стыдно обмануть и сделать так, чтобы он не остался ненаказанным. Я отрежу тебе волосы и выкрашу тебя в наш цвет. Завтра утром, как только освободят проход к воде, ты смешаешься с толпой, которая бросится вниз к реке. Никто не заметит тебя; все будут рады добраться скорее до воды. Когда ты очутишься внизу, сможешь спастись. Я научу тебя, что нужно будет сделать. Я прикажу Зинти…

— Если ты так любишь меня, как я тебя, то должна идти со мной, Сигамба, — перебила Сузи, целуя ее. — Ты будешь жить у меня, как моя сестра…

— Нет, Ласточка, лучше не уговаривай меня, — сказала Сигамба твердым голосом. — Я лучше тебя знаю, что нужно делать. Жить с тобой, как сестра, я не могу, а быть у вас опять служанкой — для меня теперь унизительно. Оставаться же здесь начальницей я не желаю: народ мои опротивел мне с тех нор, как я услыхала, что он готов выдать тебя, лишь бы спастись самому: не так завещали нам действовать наши предки… Нет, Ласточка, не говори более об этом, — прибавила благородная, мужественная женщина, видя, что Сузи, вся в слезах и в страшном отчаянии, хочет опять перебить ее. — Мое решение бесповоротно. Я должна уплатить тебе долг и умереть; никто не может препятствовать мне в этом. Если тебе всего сказанного мною мало, то я прибавлю, что мне так назначено судьбой, а против судьбы, надеюсь, ты спорить не будешь!

При этих словах Сигамба бросила на Сузи такой взгляд, что наша бедная дочь вдруг лишилась всякой возможности возражать и, покорно склонив голову, позволила Сигамбе делать с собой все, что той было нужно.

Усадив Сузи посреди хижины, знахарка остригла ее прекрасные густые и длинные волосы и окрасила ей лицо, шею и руки в темный цвет. Я видела Сузи окрашенной таким образом и могу сказать по совести, что хотя ее и трудно было узнать, но красота ее от этого нисколько не пострадала. То же самое нашли мой муж, Ральф и многие другие, знавшие нашу дочь.

Затем ее спасительница выкрасила в белый цвет только что умершую высокого роста негритянку. Потом она переодела ее в платье Сузи и приладила к ее голове роскошные косы нашей дочери. После этого остроумная маленькая женщина при помощи Зинти отнесла наряженную таким образом мертвую негритянку на гору и усадила там в «кресло», крепко привязав ее, чтобы она не свалилась. Издали этот труп смело можно было признать за Сузи.

Покончив с этим делом, Сигамба приказала Зинти служить нашей дочери как ей самой, научила их, что нужно делать, когда они на другой день утром будут внизу горы, и растолковала, как найти дорогу в Наталь.

Сузи, конечно, всю ночь не могла сомкнуть глаз; она все плакала и молилась Богу. В сердце ее радостная надежда на окончание всех своих мучений и на близкое свидание с мужем и с нами, ее родителями, боролась с глубокой скорбью о Сигамбе, обрекшей себя на смерть.

Наконец занялась заря. Весь народ давно уже толпился у прохода к реке, еще занятого зулусами. Шум, теснота и давка были страшные. Всякий старался быть ближе к проходу, перед которым наверху стояла стража на случай вторжения неприятеля.

Взоры всех с нетерпением обращались на восток, который постепенно начал алеть, гораздо медленнее, чем обыкновенно, как казалось умиравшему от жажды народу.

Но вот блеснули первые лучи рассвета и прямо упали на балую фигуру, сидевшую на вершине горы, и на маленькую черную женщину, неподвижно стоявшую рядом с ней.

Крик торжества снизу слился с криком восторга наверху в один оглушительный гул. Внизу Черный Пит торжествовал свою победу, и все его приспешники вторили ему, потому что он, в случае успеха своей последней затеи, обещал им щедрую награду; а наверху радовался народ, что наконец-то он получит доступ к так нетерпеливо ожидаемой воде.

Сузи, которую Сигамба втолкнула в самую середину толпы, рванулась было назад к своей спасительнице, спокойным шагом направлявшейся к тому месту, где ей предстояла смерть; но подхватившая нашу дочь людская волна с неодолимой силой понесла ее в противоположную сторону, к проходу. На это и рассчитывала Сигамба, предвидевшая, что Сузи пожелает возвратиться к ней, чтобы еще раз проститься или попытаться уговорить ее не губить себя.

Когда войско внизу отступило и проход освободился, народ бурным потоком устремился вниз, опрокидывая и давя друг друга. Некоторых, между прочим, и Сузи, напиравшая толпа почти вынесла на своих плечах. Очутившись внизу, толпа с радостным воем бросилась к реке.

Пользуясь общей суматохой, Зинти увлек Сузи за выступ горы и скрылся там с ней. В это же время Пит ван-Воорен быстро взбирался на гору, к тому месту, где были две фигуры: высокая белая, неподвижно сидевшая, и маленькая черная, тоже неподвижно стоявшая и глядевшая вниз. Хорошо, что Пит ван-Воорен не мог видеть, каким взглядом провожала черная фигура двух бежавших внизу людей, мужчину и женщину, а то бы он, пожалуй, догадался, в чем дело. Те двое несколько раз оборачивались, глядели вверх и махали черной фигуре руками.

— Вот, Бычачья Голова, — сказала ему с торжествующей улыбкой Сигамба, когда он, запыхавшись, подлетел к ней, — бери свою жену: она ждет тебя уже со вчерашнего дня. Будь счастлив, палач, и не поминай меня лихом!.. До свидания! Мы скоро увидимся!

С этими словами она, встав на самый край утеса, ударила себя ножом прямо в сердце и бросилась вниз.

Крик бешенства вырвался из груди Черного Пита, когда он, схватив сзади мертвую женщину в объятия, думая, что это Сузи, повернул ее лицом к себе и увидел страшное раскрашенное лицо трупа.

В тот же момент он вместе с этим трупом был сброшен в бездну, вслед за бедной Сигамбой.

Летя вниз, Пит невольно поднял глаза кверху. На вершине горы с копьем в руке стоял Ральф.

Глава 15

КАК РАЛЬФ НАШЕЛ СВОЮ ЖЕНУ. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Как я уже сказала, мы стояли лагерем недалеко от горы Упомодвана, не решаясь идти прямо туда из-за осады ее зулусами. Разумеется, мы страшно беспокоились за участь нашей дочери и мучились, что не можем помочь ей, хотя были близко от нее.

Мы совсем извелись бы от горя, если бы не Гааша. Он умел говорить по-зулусски и вызвался разузнать все, что можно, о нашей дочери. Нарядившись зулусом, он смело направился в лагерь осаждающих и узнал, что осада предпринята ими из-за происков друга короля Дингааны, Бычачьей Головы, который уверил короля, что вторая начальница упомодванов, Белая Ласточка, — его жена, и просил помочь ему отбить ее у упомодванов. Убедившись, что его родители на горе умерли, Гааша возвратился назад и все рассказал нам. Это было накануне того дня, когда должна была произойти выдача нашей дочери Черному Питу.

Услыхав, что Черный Пит требует выдачи Сузи, Ральф с негодованием вскричал:

— И Сигамба согласилась выдать мою жену?! О нет, этого быть не может!

— Что же ей больше осталось делать, Ральф? — глухим голосом сказал Ян, бледный как смерть. — Не губить же ей весь свои народ из-за нашей Сузи. Я уверен, что сам народ и вынудил ее на выдачу Сузи. Насколько я знаю Сигамбу, она, наверное, отстаивала нашу дочь, которую так любит, до последней возможности… Но мне думается, что она обманет этого негодяя и спасет Сузи, несмотря ни на что. Скорее Сигамба сама себя выдаст, чем свою Белую Ласточку… Это я тоже прочел у нее в глазах, — задумчиво добавил он, стараясь дрожащими руками высечь огонь, чтобы закурить трубку, но все не попадая огнивом по кремню.

Наступило глубокое молчание. Яну после долгих усилий удалось наконец закурить свою трубку, и он начал дымить точно современный паровоз. Ральф, обхватив обеими руками голову, сидел как истукан и, видимо, думал глубокую думу. Я тихо плакала, глядя по временам на обоих мужчин и желая утешить их, но положительно не знала, что сказать, так как не менее их сходила с ума. Я видела, что Ян только храбрится, а на самом деле не ждет ничего хорошего… Хоть я тоже была уверена, что Сигамба едва ли выдаст Сузи, но вместе с тем понимала, что в настоящем ужасном положении у нее нет другого выхода.

Вдруг Ральф встрепенулся, поднял голову и позвал Гаашу, который не любил сидеть стожа руки и уже возился около одной фуры, что-то исправляя в ней.

— Иду, баас! — откликнулся своим звонким голосом дикарь, подходя с куском дерева в одной руке и с топором в другой. — Что прикажешь?

— Можешь ты провести меня к горе Большой Руки так, чтобы меня никто не заметил?

Гааша подумал немного и проговорил:

— Могу, баас, только длинным обходом через соседние горы.

— А сколько понадобится времени на этот обход?

— Придется идти целую ночь, баас.

— Отлично. Значит, если мы выйдем отсюда, когда сядет солнце, то поспеем туда как раз к восходу… Матушка, — обратился Ральф ко мне, — приготовь нам на всякий случай еды и фляжку апельсиновой настойки; может быть, Сузи и Сигамба нуждаются…

— Ральф, да неужели ты и в самом деле пойдешь туда! — вскричала я, в ужасе всплеснув руками. — Подумай, что ты хочешь предпринять: Сузи ты все равно не спасешь, а сам наверняка погибнешь, и мы лишимся нашего последнего утешения… Потом имей в виду, что если Господь судил Сузи спастись и на этот раз, как спасал ее до сих нор, то это сделается и без твоей помощи.

— Нет, я думаю, теперь именно и нужна моя помощь, — отчеканил Ральф. — Недаром я видел во сне гору Большой Руки; это было мне указанием, что я должен найти Сузи там, точно так же, как и ей, маленькой, снилось, что она видит меня в ущелье, в котором она и нашла меня наяву, послушавшись своего сна… Вообще, матушка, вы знаете, если я раз что решил, то меня никто не отговорит от этого.

То же самое говорила в тот же день, может быть, даже в тот же час, и Сигамба нашей дочери.

— Я тоже иду с тобой, Ральф, — заявил Ян, вставая. — Приготовь мне, жена…

— Нет, отец, ты не пойдешь!.. — резко сказал Ральф.

— Это почему? — удивился мои муж.

— Потому что ты нужнее здесь, чем там. В том месте будет дело только для одного меня, а здесь каждую минуту может произойти новое нападение со стороны дикарей, и такому прекрасному стрелку, как ты, не следует отходить отсюда ни на шаг… Во всяком случае, я тебя не возьму с собой, так ты и знай! — заключил наш умный зять.

Вечером он отправился с Гаашей. Шли они все время по горам. Им приходилось взбираться на такие горы, переправляться через такие расщелины и пропасти, и притом ночью, при неверном свете луны, что только особой милости Провидения может быть приписан их благополучный переход через эти горы, на каждом шагу угрожавшие им смертью.

Наконец они добрались до горы Упомодвана со стороны, противоположной той, на которой находились осаждающие. Гааша провел Ральфа в небольшую пещеру сбоку, откуда им можно было наблюдать за всеми движениями зулусов.

Они знали, что при первых лучах солнца Сузи будет сидеть на самой вершине горы, где Черный Пит и возьмет ее в виде награды за снятие осады и освобождение прохода к воде; войско же пока должно было оставаться вблизи, на случай, если бы Сигамба и Сузи захотели обмануть Пита. В последнем случае все племя было бы перерезано.

Ральф с лихорадочным нетерпением стал ожидать того момента, когда народ хлынет сверху к реке, а Пит поднимется на опустевшую гору за своей добычей, которая, по мнению этого негодяя, наконец-то была в его власти и не могла уже теперь ускользнуть от него.

Момент этот наступил. Стремившийся с пэры народ думал лишь о давно желанной воде и не обращал ни малейшего внимания на то, что делалось вокруг него. Поэтому никто и не мог предупредить ван-Воорена, что вслед за ним крадется вверх по горе человек, очевидно, со злым намерением, потому что держит наготове в одной руке копье, а в другой — пистолет.

Сердце Ральфа замерло от наплыва разнородных чувств, когда он сзади увидал фигуру той, которую принимал за свою жену. Он и радовался, что она была так близко от него, хотя и не подозревает об этом, и вместе с тем боялся, как бы она при виде своего врага не вздумала броситься в бездну, зиявшую под ее ногами; крикнуть же ей, что он тут, возле нее, он конечно, не мог, чтобы не расстроить своего плана. Никогда он так горячо не молился, как в эту страшную минуту, которая должна была решить его судьбу: сделать его самым счастливым или самым несчастным человеком в мире.

С первых же слов Сигамбы, сказанных Питу, наш зять понял по ее тону, что она обманула его и что женщина, сидящая в «кресле», вовсе не Сузи, которая, наверное, спрятана где-нибудь.

К глубокому огорчению Ральфа, он не мог предупредить самоубийство этой маленькой ростом, но великой сердцем и умом жен-шины.

В то время, когда Пит ван-Воорен с воплем ярости хотел сбросить вниз труп, Ральф столкнул его самого туда и, сбросив ему вдогонку труп, крикнул:

— Вот тебе, Пит ван-Воорен, и награда за все твои злодеяния! Возьми ее с собой на тот свет, вместе с сознанием, что ты погиб от руки Ральфа Кензи, отомстившего наконец за свою жену!

После этого наш зять по совету Гааши сейчас же скрылся в пещере, так что зулусы, ошеломленные этой страшной сценой, не заметили, куда он девался, и приняли его за сверхъестественное существо.

Так погиб человек, который всю свою жизнь никому ничего, кроме зла, не делал. Разбитое до неузнаваемости тело его нашли потом почти рядом с телом бедной Сигамбы. На лице первого застыло злобное выражение, смешанное с испугом, а лицо последней выражало только покорность судьбе и величавое спокойствие.

Сигамбу похоронили со всеми почестями, подобавшими ее сану, а тело ван-Воорена было растерзано хищными птицами.

После ухода зулусов, пользуясь тем, что упомодваны еще не возвращались на гору, Ральф стал разыскивать жену по всем хижинам, которые, однако, оказались пустыми. Гааша деятельно ему помогал.

Вдруг они наткнулись на молодую девушку, лежавшую на земле; у нее была сломана нога, и она не могла двинуться с места, чтобы вместе с другими утолить жажду.

— Воды, белый человек, воды! — прохрипела она. — Я скажу тебе, где Белая Ласточка, которую ты ищешь.

Ральф остановился, достал из висевшей у него на боку сумки фляжку с водой и напоил несчастную девушку.

— Где же Белая Ласточка? — спросил он, когда девушка утолила жажду.

— Она ушла с Зинти вон к тем горам, за которыми, говорят, стоят лагерем белые люди. Наверное, ты один из них, и пока шел сюда, Белая Ласточка полетела туда… О, я отлично узнала ее, хотя Сигамба и выкрасила ее в нашу краску и заставила идти с народом, когда он бросился к воде…

— Спасибо тебе за это сообщение, — сказал наш зять. — А есть ты хочешь? — прибавил он, вынимая из сумки кусок хлеба и мясо.

— Хочу, — ответила девушка. — Я давно уже не ела: у нас в доме все вышло. А главное, мне хотелось пить… Когда я бежала к воде, меня толкнули; я упала и сломала ногу. Я просила поднять меня, но никто не слышал моего голоса: каждому было дело лишь до себя. Как меня еще не раздавили; многие проходили по моему телу…

— Вот тебе еда, — нетерпеливо перебил ее Ральф и, вручив ей мясо и хлеб, он, в сопровождении Гааши, пустился бегом с горы.

— Где кратчайший путь назад к нам? — спросил он дикаря.

— Вот там, баас, — ответил Гааша, указывая рукой вдоль по равнине, мимо горной цепи.

— Отлично. Идем…

Вдруг позади Ральфа раздалось громкое ржание, и кто-то толкнул его в плечо. Оглянувшись, он увидал Стрелу, ласково глядевшую на него своими умными глазами и тыкавшуюся в него мордой.

Как потом оказалось, Стрела уцелела вместе с несколькими быками Сигамбы и все время находилась в отдельном загоне.

Сигамба, заботившаяся одинаково как о людях, так и о животных, предусмотрительно отворила утром загон, чтобы животные лотом могли свободно пройти к реке.

Стрела только что налилась, выкупалась и была вся мокрая. Должно быть, она издали узнала своего хозяина и побежала за ним.

Обрадованный ее неожиданным появлением, Ральф поцеловал ее во влажную морду и дал большой кусок хлеба, который она с жадностью сжевала.

Потом он сел на нее.

— Садись и ты, Гааша, — сказал он дикарю, тоже радовавшемуся, что баас теперь быстро может догнать свою жену. — Или ты хочешь остаться в своем племени? — добавил наш зять, видя, что Гааша колеблется.

Но тот энергично тряхнул своей курчавой головой и ответил:

— Нет, баас, я привязался к вам и больше с вами не расстанусь. Родители мои умерли, а других близких родственников у меня нет, и мне нечего тут делать.

— Так садись же скорее, — торопил Ральф.

— Нет, баас, лошади будет тяжело. Поезжай один, я ненамного отстану от тебя и пешком.

— Вздор, садись, а то я рассержусь на тебя! — пригрозил Ральф. — В тебе и весу-то немного.

— Не надо сердиться на Гаашу, баас. Он все сделает, что ему велит баас, — покорно промолвил дикарь и ловко вскочил сзади Ральфа на лошадь.

Действительно, он был так легок, что Стрела почти не замечала, что на ней сидят двое. Ральф ухватился за ее волнистую гриву. Гааша уцепился за кожаный пояс Ральфа, и они помчались.

Между тем Сузи, проходя по горам, вывихнула себе ногу, и Зинти пришлось нести ее на руках. Это сильно замедляло ход и очень утомляло Зинти, особенно при подъемах на горы. Идти же прямым путем по равнине он не решался из-за возможной погони.

Но как ему было ни трудно, он все-таки притащил к нам нашу дочь.

Я не берусь описывать, что было со мной и Яном, когда мы наконец снова увидели ее: это надо чувствовать.

Первым ее вопросом было, конечно: «А где же Ральф?»

Когда мы сказали ей, что он ушел ночью к горе Упомодвана, узнав, что жена его там и что она должна быть выдана Черному Питу, она вскрикнула:

— Боже мои! Да ведь Пит убьет его! Зачем вы его отпустили?.. Ведь я теперь больше никогда…

И, не договорив, она лишилась чувств.

Но не прошло и трех часов со времени ее прибытия к нам, как явились Ральф и Гааша на Стреле.

Удивляюсь, как мы все не помешались тогда от радости!..

С этого дня все наши беды окончились. Благополучно прибыв в Наталь и выбрав себе хороший участок земли — такой же, как в прежней колонии, — мы устроили себе рядом две фермы: одну для наших детей, а другую для себя, и стали жить по-прежнему, мирно и счастливо. Только работать приходилось втрое больше против прежнего, пока мы окончательно не устроили своего нового хозяйства. Но мы об этом не горевали: боеры не боятся работы.

У Ральфа и Сузи был один только сын, тоже Ральф. Сын этот уже был вдовцом (жена его умерла, произведя на свет ту самую Сусанну, которая теперь выстукивает на машинке), когда умерла его мать, наша милая дочь. Ей было тогда уже пятьдесят лет, но на вид не более тридцати пяти. Несмотря на то, что они с мужем жили очень счастливо, Сузи вечно была задумчива и печальна и как будто не радовалась жизни.

Когда она очутилась под землей, Ральф, еще в полной силе, несмотря на свои седые волосы, отправился сражаться против Цетивайо; сын его последовал за ним. Там они оба и остались.

Дочь нашего внука, Сусанну, мы, разумеется, взяли к себе. Когда она достигла школьного возраста, мы отдали ее в пансион в Дурбане, чтобы ее потом не могли обвинить в невежестве, в котором так часто упрекали нас, стариков…

Глава 16

ЗАКЛЮЧЕНИЕ, НАПИСАННОЕ БАРОНЕССОЙ ГЛЕНТИРК, БЫВШЕЙ СУСАННОЙ КЕНЗИ
Моя прабабушка, Сусанна Ботмар, не захотела более мне диктовать вследствие одного события, которое вдруг превратило меня из дочери простого боера в леди Глентирк, владетельницу многих имений в Шотландии с титулом баронессы. Поэтому мне пришлось самой окончить этот правдивый рассказ.

Когда я напечатала на пишущей машинке последние слова, которыми закончился рассказ прабабушки, ей доложили о приезде к нам на ферму шотландского офицера, Ральфа Мэкензи. При этом известии прабабушка чуть не умерла от испуга, а я — от радости. Опомнившись от неожиданности, прабабушка пошла встречать гостя.

Нужно сказать, что я была уже знакома с этим Ральфом Мэкензи. Я познакомилась с ним в Дурбане, когда еще училась в пансионе. Он стоял в этом городе с шотландским полком и очень был дружен с сыном начальницы пансиона, в котором я воспитывалась. Начальница очень любила меня, и я проводила у нее почти каждый вечер. У нее я встретилась с Ральфом Мэкензи, или лордом Глентирком, моим теперешним мужем. Мы познакомились и полюбили друг друга.

Перед тем, как я, по окончании своего образования, должна была ехать в провинцию к прабабушке, Ральф просил меня быть его женой, сознавшись при этом, что он не Мэкензи, а лорд Глентирк, но не желает носить этого титула, потому что не считает, что имеет право на него. Из дальнейшей моей беседы с ним оказалось, что лет шестьдесят тому назад в Транскее разыскивался прямой наследник лордов Глентирк, спасшийся еще мальчиком от кораблекрушения, во время которого погибли его родители, лорд и леди Глентирк. Официальные сведения доказывали, что этот мальчик пропал бесследно, а по неофициальным оказывалось, что он был жив и жил в качестве боера под именем Ральфа Кензи сначала в Транскее, а затем в Натале. Отец Ральфа Мэкензи умер, ничего не зная; а дед, переживший своего единственного сына, будучи уже девяностолетним и находясь на смертном одре, открыл своему внуку тайну относительно Ральфа Кензи (моего деда), что этот Кензи и есть действительный лорд Глентирк. Совесть всю жизнь упрекала его в том, что он не открыл этой тайны сыну. Он все собирался сделать это, но сын умер в Индии, так и не узнав ничего, а потом он, чувствуя приближение смерти, решил облегчить свою совесть исповедью перед внуком.

— Когда ты закроешь мне глаза, — заключил старый лорд, — переведись в наш полк, стоящий в Дурбане, и разузнай там, жив ли еще Ральф Кензи, — так между боерами назывался мой двоюродный брат, — или кто-нибудь из его потомков. Если окажется кто-нибудь в живых, то ты сам будешь знать, что нужно сделать, чтобы не мучила тебя совесть, как мучила меня.

Познакомившись со мной, Ральф сначала был поражен моей фамилией и все время расспрашивал меня о моих родных. Я тогда сама знала еще очень мало об истории нашего семейства и потому не могла вполне удовлетворить его любопытство; но он и помимо меня узнал все и нашел нужным до норы до времени скрыть это от меня.

Я очень любила Ральфа; но зная, что он лорд, а я дочь простого боера, не решалась принять его предложение, из опасения, что буду в его кругу не на своем месте. Так я и объявила ему. Тогда он сказал:

— Ну, хорошо, Сусанна. Вы находите, что не будете на своем месте в качестве моей жены, потому что я называюсь лордом Глентирком, а вы — Сусанной Кензи. Но что вы скажете, если я докажу вам, что вы — леди Глентирк, а я — только Ральф Мэкензи, потомок младшей линии Глентирков?

Сначала я от изумления, конечно, не могла выговорить ни слова; но когда Ральф объяснил мне, в чем дело, я ответила, что если я по закону действительно окажусь наследницей титулов и владений лордов Глентирк, то охотно буду его женой; до тех же пор прошу оставить меня в покое и не поддерживать со мной никаких отношений.

На том мы и порешили. Я уехала к прабабушке, а он взял отпуск и отправился в Англию, с собранными им доказательствами о моем происхождении от законного лорда Глентирка, Ральфа Мэкензи, заброшенного судьбой в детстве в Транскей и жившего там под именем Ральфа Кензи.

Не желая преждевременно возбуждать лишних разговоров, я ничего не сказала прабабушке о моем знакомстве с Ральфом Мэкензи и о последствиях этого знакомства; я стала ожидать результата его хлопот о восстановлении моих законных прав.

У прабабушки оказался портрет моего деда, Ральфа Кензи, написанный акварелью одним гостившим на ферме путешественником-живописцем. Увидав этот портрет, я нашла, что сходство его с моим Ральфом прямо изумительное. Сходство имен тоже не оставляло никакого сомнения в том, что оба эти Ральфа родственники. Очевидно, дед, будучи маленьким, сам называл себя Кензи, потому что не мог выговорить более длинного слова «Мэкензи».

Записывая под диктовку прабабушки историю нашего семейства, я вполне убедилась, что законная наследница шотландского баронства Глентирк — именно я, и вполне освоилась с этой мыслью, нисколько не сомневаясь, что мои права будут признаны в Англии.

И вот Ральф явился к нам на ферму с документом, утверждавшим меня в этих правах.

Прабабушка, увидав Ральфа, сделалась как сумасшедшая: она отмахивалась от него обеими руками и причитала, что он выходец с того света и пришел за ее душой, обремененной грехом лжи против него.

А прадедушка (бедный старик впал в детство!) принял блестящего офицера прямо за своего приемного сына Ральфа и все время обнимал и целовал его, радуясь его возвращению. Он не мог даже сообщить, что его Ральфу теперь было бы лет под семьдесят, а моему Ральфу — около тридцати. Это происходило оттого что все Глентирки, как я уже сказала, замечательно похожи друг на друга.

Когда все объяснилось, прабабушка сначала страшно рассердилась на меня за то, что я все скрыла от нее и даже не подавала вида, когда она мне диктовала, что знаю более ее. В конце концов, она, однако, простила меня и даже стала относиться с любовью к моему Ральфу, так напоминавшему ее любимого приемного сына и мужа ее незабвенной дочери, Белой Ласточки.

* * *
Свадьба моя с Ральфом была отпразднована в Дурбане, в присутствии прабабушки и прадедушки. Последний был вполне уверен, что это свадьба его дочери с Ральфом Кензи, произведенным в офицеры за победу над войсками ван-Воорена (но мнению старика, и у того было войско), Мозеликатсе, Дингааны и Цетивайо.

Через полгода после свадьбы я уехала с мужем в Шотландию, а еще через полгода было получено от прабабушки письмо. Она писала, что муж ее умер и она, хотя не больна, но тоже умрет, как только отправит это письмо, потому что без мужа, с которым прожила около восьмидесяти лет (когда он умер, ему было больше ста лет, да и ей немного менее), она не может жить ни одного дня.

Действительно, вслед за тем мы получили известие с ее фермы, которую она оставила мне в наследство, что прабабушка тихо скончалась на другой же день после того, как отправила нам свое последнее письмо.

Так окончилась жизнь родителей Ласточки, намного ее переживших и столько испытавших.



ЛЕЙДЕНСКАЯ КРАСАВИЦА (роман)

События, описанные в романе, происходят в XVI веке в Нидерландах, место действия город Лейден. Это повествование о трагической любви Лизбеты ван-Хаут, единственной дочери и богатой наследницы корабельного капитана с большим состоянием… Чтобы соединиться с любимым человеком, она жертвует собой и своим состоянием, переносит тяжёлые жизненные испытания.

Часть I. ПОСЕВ

Глава 1

«ВОЛК» И «БАРСУК»
Описываемое нами относится к 1544 году или около того, когда император Карл V правил в Нидерландах, а место действия — город Лейден.

Посетивший этот город знает, что он лежит среди обширных ровных лугов и что его пересекает множество каналов, наполненных водой Рейна. Теперь же, зимой, около Рождества, луга и высокие остроконечные крыши городских строений были покрыты ослепительным снежным покровом; на каналах вместо лодок и барок скользили во всех направлениях конькобежцы по замерзшей поверхности, разметенной для их удобства. За городскими стенами, недалеко от Моршевых ворот, поверхность широкого рва, окружавшего город, представляла оживленное и красивое зрелище. Именно здесь один из рейнских рукавов впадал в ров и по нему съезжали катающиеся в санях, бежали конькобежцы и шли гуляющие. Большинство было одето в свои лучшие наряды, так как в этот день предполагалось устройство карнавала на льду с бегом на призы в санях и на коньках и другими играми.

Среди молодежи выделялась молодая особа лет двадцати трех в темно-зеленой суконной шубе, опушенной мехом и плотно обхватывавшей талию. Спереди шуба раскрывалась на вышитую шерстяную юбку, но на груди она была плотно застегнута и у шеи заканчивалась голубой плойкой из брюссельского кружева. На голове у молодой девушки была высокая войлочная шляпа с эгретом из страусовых перьев, прикрепленных пряжкой из драгоценных камней такой ценности, что ее одной было бы достаточно, чтобы указать на принадлежность молодой девушки к богатой семье. Действительно, Лизбета была единственною дочерью корабельного капитана и собственника Каролуса ван-Хаута, умершего в среднем возрасте год назад и оставившего своей наследнице очень значительное состояние. Это обстоятельство в соединении с хорошеньким личиком, оживленным парой глубоких задумчивых глаз и фигурой более грациозной, чем у большинства нидерландских женщин, приобрело Лизбете ван-Хаут много поклонников, особенно среди лейденской холостой молодежи.

На этот раз Лизбета отправилась кататься на коньках одна, взяв с собой только одну спутницу — свою служанку, намного старше ее, уроженку Брюсселя по имени Грета, привлекательную по наружности и крайне скромную по манерам.

Когда Лизбета скользила по каналу, направляясь ко рву, многие из известных лейденских бюргеров, особенно из молодежи, снимали перед ней шапки: некоторые из этих молодых людей надеялись, что она выберет их себе в кавалеры на сегодняшний праздник. Несколько бюргеров из числа более пожилых предложили ей присоединиться к их семьям, предполагая, что она как сирота, не имеющая близких родственников — мужчин, будет рада их покровительству в такие времена, когда благоразумие заставляло красивую молодую девушку искать чьего-нибудь покровительства. Но Лизбете удалось под разными предлогами отделаться ото всех: у нее был в голове собственный план.

В это время жил в Лейдене молодой человек двадцати четырех лет по имени Дирк ван-Гоорль, дальний родственник Лизбеты. Он происходил из небольшого городка Алькмаара и был вторым сыном одного из самых влиятельных местных горожан — меднолитейщика по профессии. Так как дело должно было перейти к старшему сыну, то отец поместил Дирка учеником в одну из лейденских фирм, в которой он после восьми или девяти лет прилежной работы сделался младшим компаньоном. Отец Лизбеты полюбил молодого человека, и последний скоро стал своим в доме, где был сначала принят как родственник. После смерти Каролуса ван-Хаута Дирк продолжал бывать по воскресеньям у его дочери, когда его с подобающими церемониями принимала тетка Лизбеты, бездетная вдова по имени Клара ван-Зиль, ее опекунша. Таким образом, благоприятные обстоятельства способствовали тому, что молодых людей связывала прочная привязанность, хотя до сих пор они еще не были женихом и невестой и даже слово «любовь» не было произнесено между ними.

Эта сдержанность может показаться странной, но объяснением ее отчасти служил характер Дирка. Он был очень терпелив, не сразу принимал решение, но, приняв его, уже выполнял наверняка. Точно так же, как другие люди, он чувствовал порывы страсти, но не поддавался им. Уже больше двух лет Дирк любил Лизбету, но, не умея быстро читать в женском сердце, он не был вполне уверен, отвечает ли она на его чувство, и больше всего на свете боялся отказа. К тому же он знал, что девушка богата, его же собственные средства невелики, а от отца ему нельзя ожидать многого, и поэтому он не решался сделать предложение прежде, чем приобретет более обеспеченное положение. Если бы капитан ван-Хаут был жив, то дело устроилось бы иначе, так как Дирк обратился бы прямо к нему; но он умер, и молодой человек при своей чувствительной, благородной натуре содрогался от одной мысли, чтобы могли сказать, что он воспользовался неопытностью родственницы для приобретения ее состояния. Кроме того, в глубине души у него таилась еще более серьезная причина к сдержанности, но об этом мы скажем ниже.

Таковы были отношения между молодыми людьми. В описываемый же нами день Дирк, после долгого колебания и ободряемый самой молодой девушкой, попросил у Лиз-беты позволения быть ее кавалером во время праздника на льду и, получив ее согласие, ждал ее у рва. Лизбета надеялась на несколько большее: она желала, чтобы он проводил ее по городу, но когда она намекнула на это, Дирк объяснил, что ему нельзя будет освободиться раньше трех часов, так как на заводе отливался большой колокол, и он должен был дождаться, пока сплав остынет.

Итак, сопровождаемая только Гретой, Лизбета, легкая, как птичка, скользила по льду рва, направляясь к замерзшему озеру, где должен был происходить праздник. Здесь представлялось красивое зрелище.

Позади виднелись остроконечные живописные покрытые слоем снега крыши Лейдена с возвышающимися над ними куполами двух больших церквей — святого Петра и святого Панкратия — и круглой башней «бургом», стоящей на холме и выстроенной, как предполагают, римлянами. Впереди простирались обширные луга, покрытые белым покровом, с возвышающимися на них ветряными мельницами, с узким корпусом и тонкими длинными крыльями, а вдали виднелись церковные башни других селений и городов.

В самой непосредственной близи, составляя резкий контраст с безжизненным пейзажем, расстилалось кишевшее народом озерко, окруженное по краям каймой высохших камышей, стоявших так неподвижно в морозном воздухе, что они казались нарисованными. На этом озерке собралась едва ли не половина всего населения Лейдена. Тысячи людей двигались взад и вперед с веселыми возгласами и смехом, напоминая своими яркими нарядами стаи пестрых птиц. Среди конькобежцев скользили плетевые и деревянные сани на железных полозьях с передками, вырезанными в форме собачьих, бычьих или тритоновых голов, запряженные лошадьми в сбруе, увешанной бубенчиками. Тут же сновали продавцы пирогов, сладостей и спиртных напитков, хорошо торговавшие в этот день. Немало нищих и в числе их уродов, которых в наше время призревали бы в приютах, сидели в деревянных ящиках, медленно их передвигая костылями. Многие конькобежцы запаслись стульями, предлагая их дамам на то время, пока они привяжут коньки к своим хорошеньким ножкам, и тут же сновали торговцы с коньками и ремнями для их укрепления. Картину завершал огненный шар солнца спускавшийся на запад, между тем как на противоположной стороне начинал обрисовываться бледный диск полного месяца.

Зрелище было так красиво и оживленно, что Лизбета, которая была молода и теперь, оправившись от своего горя по умершему отцу, весело смотрела на жизнь, невольно остановилась на минуту в своем беге, любуясь картиной. В ту минуту как она стояла несколько поодаль, от толпы отделилась женщина и подошла к ней, будто не нарочно, но скорее случайно, как игрушечный кораблик, вертящийся на поверхности пруда.

Это была замечательная по своей наружности женщина лет тридцати пяти, высокая и широкоплечая, с глубоко запавшими серыми глазами, временами вспыхивавшими, а затем снова потухавшими, как бы от большого страха. Из-под грубого шерстяного капора прядь седых волос спускалась на лоб, как челка у лошади, а выдающиеся скулы, все в шрамах, точно от ожогов, широкие ноздри и выдающиеся вперед белые зубы, странно выступавшие из-под губ, придавали всей ее физиономии удивительное сходство с лошадиной мордой. Костюм женщины состоял из черной шерстяной юбки, запачканной и разорванной, и деревянных башмаков с привязанными к ним непарными коньками, из которых один был гораздо длиннее другого. Поравнявшись с Лизбетой, странная личность остановилась, смотря на нее задумчиво. Вдруг, будто узнав девушку, она заговорила быстрым шепотом, как человек, живущий в постоянном страхе, что его подслушивают:

— Какая ты нарядная, дочь ван-Хаута! О, я знаю тебя: твой отец играл со мной, когда я была еще ребенком, и раз, на таком же празднике, как сегодня, он поцеловал меня. Подумай только! Поцеловал меня, Марту-Кобылу! — Она захохотала хриплым смехом и продолжала:

— Да, ты тепло одета и сыта и, конечно, ждешь возлюбленного, который поцелует тебя. — При этих словах она обернулась к толпе и указала на нее жестом: — И все они тепло одеты и сыты; у всех у них есть возлюбленные, и мужья, и дети, которых они целуют. Но я скажу тебе, дочь ван-Хаута, я отважилась вылезти из своей норы на большом озере, чтобы предупредить всех, кто захочет слушать, что если они не прогонят проклятых испанцев, то наступит день, когда жители Лейдена будут гибнуть тысячами от голода в стенах города. Да, если не прогонят проклятого испанца и его инквизицию! Да, я знаю его! Не они ли заставили меня нести мужа на своих плечах к костру? А слышала ли ты, дочь ван-Хаута, почему? Потому что все пытки, которые я перенесла, сделали мое красивое лицо похожим на лошадиную морду, и они объявили, что «лошадь создана для того, чтобы на ней ездили верхом».

В то время как бедная взволнованная женщина — одна из целого класса тех несчастных, что бродили в это печальное время по всем Нидерландам, подавленные своим горем и страданиями, не имея другой мысли, кроме мысли о мести, — говорила все это, Лизбета в ужасе пятилась от нее. Но женщина снова придвинулась к ней, и Лизбета увидала, что выражение ненависти и злобы вдруг сменилось на ее лице выражением ужаса, и в следующую минуту, пробормотав что-то о милостыне, которую она может прозевать, женщина повернулась и побежала прочь так скоро, как позволяли ей ее коньки.

Обернувшись, чтобы посмотреть, что испугало Марту, Лизбета увидела за оголенным кустом на берегу пруда, но так близко от себя, что каждое ее слово могло быть слышно, высокую женщину несимпатичной наружности, державшую в руках несколько шитых шапок, будто для продажи. Она начала медленно разбирать эти шапки и укладывать в мешок, висевший у нее за плечами. Во все это время она не спускала проницательного взгляда с Лизбеты, отводя его только, чтобы следить за быстро удалявшейся Мартой.

— Плохие у вас знакомства, сударыня, — заговорила торговка хриплым голосом.

— Это была вовсе не моя знакомая, — отвечала Лизбета, сама удивляясь, что вступает в разговор.

— Тем лучше, хотя, по-видимому, она знает вас и знает, что вы станете слушать ее песни. Если только мои глаза не обманывают меня — это бывает не часто, — эта женщина злодейка и колдунья, так же как и ее умерший муж, ван-Мейден, еретик, хулитель святой Церкви, изменник императору, и, насколько я знаю, она одна из тех, головы которых оценены, и скоро денежки попадут в мешок Черной Мег.

Сказав это, черноглазая торговка медленным твердым шагом направилась к толстяку, по-видимому, ожидавшему ее, и вместе с ним смешалась с толпой, где Лизбета потеряла их из виду.

Смотря им вслед, Лизбета содрогнулась. Насколько она помнила, она никогда не встречалась с этой женщиной прежде, но она настолько была знакома с временем, в котором жила, что сразу узнала в ней шпионку инквизиции. Подобные личности, которым платили за указание подозрительных еретиков, постоянно вмешивались в толпу и даже втирались в частные дома.

Что же касается другой женщины, прозванной Кобылой, то, без сомнения, она была одна из тех отверженных, проклятых Богом и людьми созданий, называемых еретиками, из тех, что говорят ужасные вещи про Церковь и ее служителей, введенные в заблуждение и подстрекаемые дьяволом в образе человеческом — неким Лютером. При этой мысли Лизбета содрогнулась и перекрестилась, так как в это время она была еще ревностной католичкой. Бродяга сказала ей, что знала ее отца, следовательно, она была такого же благородного происхождения, как сама Лизбета, — и вдруг такой ужас… Молодой девушке страшно было вспомнить об этом… Но, конечно, еретики заслуживают такого отношения к себе — в этом не могло быть сомнения; ведь сам ее духовник сказал ей, что только таким образом их души можно вырвать из когтей дьявола.

В этой мысли было много утешительного, однако Лизбета чувствовала себя расстроенной и немало обрадовалась, увидев Дирка ван-Гоорля, бежавшего ей навстречу вместе с другим молодым человеком — также ее родственником с материнской стороны — Питером ван-де Верфом, которому впоследствии суждено было стяжать себе бессмертную славу. Они поклонились, сняв шапки, при этом оказалось, что Дирк — блондин с густыми волосами, из-под которых светились голубые глаза на спокойном лице с немного грубоватыми чертами. Лизбета, всегда несколько несдержанная, была недовольна и высказала это.

— Мне казалось, что мы сговорились встретиться в три, а часы уже пробили половину четвертого, — сказала она, обращаясь к обоим молодым людям, но смотря — и не особенно нежно — на ван-Гоорля.

— Я не виноват, — отвечал ей Дирк своим медленным, тягучим говором, — у меня было дело. Я обещал дождаться, пока металл достаточно остынет, а горячей бронзе дела нет до катанья на коньках и санных бегов.

— Стало быть, вы остались, чтобы дуть на нее? Прекрасно, а результат тот, что мне пришлось идти одной и выслушивать такие вещи, каких я вовсе не желала бы.

— Что вы хотите сказать этим? — спросил Дирк, сразу оставив свой хладнокровный тон.

Лизбета сообщила, что ей сказала женщина по прозванию Кобыла, и прибавила:

— Вероятно, бедняга еретичка и заслужила все то, что произошло с ней, но все же это оченьгрустно, я же пришла сюда, чтобы веселиться, а не печалиться.

Молодые люди обменялись многозначительным взглядом, заговорил же Дирк, между тем как Питер, более осторожный, молчал.

— Почему вы говорите это, кузина Лизбета? Почему вы думаете, что она заслужила все, случившееся с ней? Я слыхал об этой несчастной Марте, хотя сам не видал ее. Она благородного происхождения — гораздо более знатного, чем все мы трое — и была очень красива, так что ее звали Лилией Брюсселя, когда она была фрау ван-Мейден. Она перенесла ужасные страдания только за то, что не молится Богу так, как молитесь Ему вы.

— Вы не зябнете, стоя на одном месте? — прервал Питер ван-де-Верф, не дав Лизбете ответить. — Смотрите, начинается бег в санях. Кузина, дайте руку, — и, взяв девушку под руку, он побежал с ней по рву. Дирк и Грета последовали на некотором расстоянии.

— Я занял не свое место, — шепотом заговорил Питер, не останавливаясь, — но прошу вас, если вы любите его… простите, — если вы жалеете преданного родственника, то не входите с ним в религиозные рассуждения здесь, в общественном месте, где даже у льда и неба есть уши. Надо быть осторожной, кузиночка! Уверяю вас, надо остерегаться.

В центре озера начиналось главное событие дня — бег в санях. Так как желающих принять участие было много, то они разделились на партии, и победители каждой партии становились на одну сторону, ожидая окончательного состязания. Этим победителям предоставлялось преимущество, похожее на то, которое иногда предоставляется некоторым танцорам в современном котильоне. Каждый управляющий санями должен был везти кого-нибудь на маленьком плетеном сиденье впереди себя, между тем как он сам стоял за запятках позади, откуда и управлял лошадьми посредством вожжей, проведенных через железную подставку так, что они приходились над головой сидящего в санях. В пассажиры себе победитель мог выбирать из числа дам, присутствовавших на бегах, если только сопровождавшие их кавалеры не выражали формального протеста.

Среди победителей был молодой испанский офицер, граф дон Жуан де Монтальво, исправлявший в настоящее время должность находившегося в отпуске начальника лейденского гарнизона. Это был еще молодой человек лет тридцати, знатный по происхождению, красивого кастильского типа, т. е. высокий, грациозный, с темными глазами, резкими чертами лица, имевшими несколько насмешливое выражение, и хорошими, хотя немного натянутыми, манерами. Он еще недавно приехал в Лейден, и потому там об этом привлекательном кавалере знали мало, кроме того, что духовенство отзывалось о нем хорошо и называло его любимцем императора. Все же дамы восхищались им.

Как и можно было ожидать от человека настолько же богатого, как и знатного, все принадлежавшее графу носило отпечаток такого же изящества, как и он сам.

Так, сани его по форме и окраске изображали черного волка, готового броситься на добычу. Деревянную голову покрывала волчья шкура, и украшали ее желтые стеклянные глаза и клыки из слоновой кости, между тем как на шее был надет золоченый ошейник с серебряной бляхой и изображением на ней герба владельца — рыцаря, снимающего цепи с пленного христианского святого, и девизом рода Монтальво: «Вверься Богу и мне». Вороной конь, вывезенный из Испании, лоснился под золоченой сбруей, а на голове его возвышался роскошный плюмаж из разноцветных перьев.

Лизбета стояла случайно около того места, где кавалер остановился после своей первой победы. Она была одна с Дирком ван-Гоорлем, так как Питера ван-де-Верфа, принимавшего участие в беге, отозвали в эту минуту. От нечего делать она подошла поближе и, весьма естественно, залюбовалась блестящей запряжкой, хотя, правда, ее интересовали гораздо больше сани и лошадь, чем управлявший санями. Графа она знала в лицо: он был представлен ей и танцевал с ней на балу у одного из городских вельмож. Граф тогда отнесся к ней с любезностью на испанский лад, по ее мнению, преувеличенной; но так как все кастильские кавалеры держали себя так с бюргерскими девушками, то она и оставила это без дальнейшего внимания.

Капитан Монтальво увидел Лизбету на льду и, узнав ее, приподнял шляпу, кланяясь с тем оттенком снисхождения, которое в те дни проявляли испанцы при встрече с людьми, которых считали ниже себя. В шестнадцатом столетии все, не имевшие счастья родиться в Испании, считались низшими; исключение делалось только для англичан, умевших заставить признавать свое достоинство.

Около часа спустя, когда окончился бег последней партии, распорядитель громко объявил оставшимся соперникам, чтобы они выбирали себе дам и готовились к последнему состязанию. Каждый из кавалеров, передав лошадь конюху, подходил к молодой особе, очевидно ожидавшей его, и, взяв ее за руку, подводил к саням. Лизбета с любопытством следила за этой церемонией, так как само собой разумелось, что выбор обусловливался предпочтением, оказываемым избирателем избираемой, как вдруг была удивлена, услыхав свое имя. Подняв голову, она увидела перед собой дон Жуана де Монтальво, который кланялся ей чуть не до самого льда.

— Сеньора, — сказал он на кастильском наречии, которое Лизбета понимала, хотя сама говорила на нем только в случаях крайней необходимости, — если мои уши не обманули меня, я слышал, как вы похвалили мою лошадь и сани. С разрешения вашего кавалера, — и он вежливо поклонился Дирку, — я приглашаю вас быть моей дамой в решительном беге, зная, что это принесет мне счастье. Вы разрешаете, сеньор?

Если и был народ, ненавистный Дирку, то это были испанцы, и если был кто-либо, с кем он не желал бы отпустить Лизбету на катанье вдвоем, то это был граф дон Жуан де Монтальво. Но Дирк обладал замечательною сдержанностью и так легко конфузился, что ловкому человеку ничего не стоило заставить его сказать то, чего он вовсе не намеревался. Так и теперь, видя, как этот знатный испанец раскланивается перед ним, скромным голландским купцом, он совершенно растерялся и пробормотал:

— Конечно, конечно.

Если бы взгляд мог уничтожить человека, то Дирк моментально превратился бы в ничто, так как сказать, что Лизбета рассердилась, было бы мало: она буквально была взбешена. Она не любила этого испанца, и ей невыносима была мысль о долгом пребывании с ним наедине. Кроме того, она знала, что ее сограждане вовсе не желают, чтобы в этом состязании, составлявшем годовое событие, победа осталась за графом, и ее появление в его санях могло быть истолковано как желание с ее стороны видеть его победителем. Наконец — и это причиняло ей больше всего досады, — хотя соревнователи и имели право приглашать в свои сани кого им вздумается, но обыкновенно их выбор останавливался на дамах, с которыми они были близко знакомы и которых заранее предупреждали о своем намерении.

В минуту эти мысли пронеслись в уме молодой девушки, но она только проговорила что-то о господине ван-Гоорле.

— Он совершенно бескорыстно дал свое согласие, — прервал ее капитан Жуан, предлагая ей руку.

Не делая сцены — что дамы считали неприличным тогда, как считают и теперь, — не было возможности отказать на глазах половины жителей Лейдена, собравшихся посмотреть на «выбор». Скрепя сердце Лизбета взяла предлагаемую руку и пошла к саням, уловив по дороге не один косой взгляд со стороны мужчин и не одно восклицание действительного или притворного удивления со стороны знакомых дам…

Эти выражения враждебности заставили ее овладеть собой. Решившись, по крайней мере, не казаться надутой и смешной, она сама мало-помалу начала входить в роль и милостиво улыбнулась, когда капитан Монтальво стал закутывать ей ноги великолепной медвежьей полостью.

Когда все было готово, Монтальво взял вожжи и сел на маленькое сиденье позади, а слуга-солдат вывел лошадь под уздцы на линию.

— Сеньор, где назначен бег? — спросила Лизбета, надеясь в душе, что дистанция назначена небольшая.

Но ей пришлось разочароваться, так как Монтальво отвечал:

— Сначала к Малому Кваркельскому озеру, кругом острова на нем, потом обратно сюда — всего около мили. А теперь, сеньора, прошу вас не говорить со мной; держитесь крепко и не бойтесь: я хорошо правлю, у моей же лошади нога твердая, и она подкована для льда. Я дал бы сотню золотых, чтобы выиграть на этот раз, так как ваши соотечественники клялись, что я проиграю, и, поверьте мне, борьба с этим серым рысаком будет не легкая.

Следуя направлению взгляда испанца, глаза Лизбеты остановились на санях, стоявших рядом. Это были маленькие саночки, по форме и окраске представлявшие серого барсука — это молчаливое, упрямое и при случае свирепое животное, не выпускающее свою добычу прежде, чем голова отделиться от туловища. Лошадь, подходившая по цвету к экипажу, была фламандской породы, широкая в кости, с широким задом и некрасивой головой, но известная в Лейдене своей смелостью и выносливостью. Особенный же интерес пробудило в Лизбете открытие, что возница был не кто иной, как Питер ван-де-Верф, и она теперь вспомнила, что он называл свои сани «барсуком». Не без улыбки она заметила также, что он выказал свой осторожный характер в выборе своей дамы, пренебрегая каким бы то ни было мимолетным успехом, пока не достигнута главная цель: в его санях сидела не изящная, нарядная дама, про которую можно бы предположить, что она смотрит на него нежными глазами, а белокурая девятилетняя девочка — его сестра. Как он объяснил после, правилами предписывалось, чтобы в санях сидела женщина, но ничего не упоминалось о ее возрасте и весе.

Все соперники, числом девять, выстроились в одну линию, и распорядитель бега, выйдя вперед, громким голосом провозгласил условия бега и награду — великолепный хрустальный кубок, украшенный гербом Лейдена. После этого, спросив, все ли готовы, он опустил маленький флаг, и лошади понеслись.

В первую минуту Лизбета, забыв все свои сомнения и свою досаду, вся предалась волнению минуты. Рассекая как птица холодный застывший воздух, они скользили по гладкому льду. Веселая толпа осталась позади, сухие камыши и оголенные кусты, казалось, убегали от них. Единственным звуком, отдававшимся в их ушах, был свист ветра, визг железных подрезов и глухой стук лошадиных копыт. Некоторые сани выдвинулись вперед, но «волка» и «барсука» не было между ними. Граф Монтальво сдерживал своего вороного, и серый фламандец бежал растянутой некрасивой рысью. Выехав из небольшого озерка на канал, сани обоих занимали четвертое и пятое место. Они ехали по пустынной снежной равнине, миновав село Алькемаде с его церковью. В полумиле впереди виднелось Кваркельское озеро, а посередине его остров, который надо было обогнуть. Они доехали до него, обогнули и, когда снова повернули к городу, Лизбета заметила, что «волк» и «барсук» заняли уже третье и четвертое место в беге, а прочие сани отстали. Еще через полмили они выдвинулись на второе и третье место, а когда до цели оставалась всего миля, они были уже первыми и вторыми. Тут началась борьба.

С каждой саженью быстрота увеличивалась, и все больше и больше выдвигался вперед вороной жеребец. Теперь соперникам предстояло перебежать пространство, покрытое неровным льдом и глыбами замерзшего снега, которые не были удалены, и сани прыгали и качались из стороны в сторону. Лизбета оглянулась.

— «Барсук» нагоняет нас, — сказала она. Монтальво слышал и в первый раз коснулся бичом коня; тот рванулся вперед, но «барсук» не отставал. Серый рысак был силен и напрягал свои силы. Его некрасивая голова пододвинулась вплотную к саням, в которых сидела Лизбета. Девушка чувствовала ее горячее дыхание и видела пар, выходивший из ноздрей.

В следующую минуту серый начал обгонять их, так как пар уже несся Лизбете в лицо, и она увидала широко раскрытые глаза девочки, сидевшей в серых санях. Когда кончилось неровное пространство, обе лошади шли шея в шею. До цели оставалось не более шестисот ярдов, и кругом за линией бега уже теснилась толпа конькобежцев, катавшихся так быстро и усердно, что наклоненные вперед головы не больше как на три фута не касались льда.

Ван-де-Верф крикнул на своего серого, и он начал забирать вперед. Монтальво снова ожег ударом бича вороного и снова обогнал «барсука». Но вороной, видимо, слабел, и это не укрылось от его хозяина, так как Лизбета услыхала, что он выругался по-испански. Затем вдруг, бросив искоса взгляд на своего противника, граф тронул левую вожжу, и в воздухе раздался резкий голос маленькой девочки из других саней:

— Братец, берегись! Он опрокинет нас.

Действительно, еще секунда, и вороной толкнул бы боком серого… Лизбета увидала, как ван-де-Верф поднялся со своего сиденья и, откинувшись назад, осадил свою лошадь. «Волк» пролетел мимо не больше как в нескольких дюймах, однако оглобля вороного задела за передок «барсука», и отскочивший кусок дерева порезал ему ноздрю.

— Сумасшедший! — раздался крик из толпы конькобежцев, но сани уже неслись дальше. Теперь вороной был ярдов на десять в выигрыше, так как серому пришлось потерять несколько секунд, чтобы выехать на прямую дорогу. Сотни глаз следили за бегом, и у всех присутствующих, как у одного человека, вырвался крик:

— Испанец побеждает!

Ответом ему был глухой ропот, прокатившийся по толпе:

— Нет, голландец! Голландец забирает вперед!

Среди этого крайнего возбуждения, а может быть, как следствие этого самого возбуждения в уме Лизбеты произошло нечто странное. Бег, его подробности, все окружающее исчезли, действительность сменилась сном, видением, может быть, навеянным всеми впечатлениями того времени, в которое Лизбета жила. Что она видела в эту минуту?

Она видела, что испанец и голландец борются из-за победы, но не из-за победы на бегах. Она видела, как черный испанский «волк» одолевает нидерландского «барсука», но «барсук», упрямый «барсук» еще держался.

Кто победит? Горячее или терпеливое животное?

Борьба ведется смертельная. Весь снег кругом покраснел, крыши Лейдена были красные, так же как небо; при густом свете заката все казалось залитым кровью, между тем как крики окружающей толпы превратились в яростные крики сражающихся. В этих криках слилось все: надежда, отчаяние, агония, но Лизбета не могла понять их значения. Что-то подсказывало ей, что объяснение и исход всего этого знал один Бог.

Быть может, она на минуту потеряла сознание под влиянием резкого ветра, свистевшего у нее в ушах, быть может, заснула и видела сон? Как бы то ни было, ее глаза сомкнулись, и она забылась. Когда она пришла в себя и оглянулась, сани их уже были близки к призовому столбу, но впереди их неслись другие сани, запряженные некрасивым серым рысаком, скакавшим так, что его брюхо, казалось, лежало на земле, а в санях стоял молодой человек с лицом, будто отлитым из стали, и плотно сжатыми губами.

«Неужели это лицо двоюродного брата Питера ван-де-Верфа, и если это он, то какая страсть наложила на него такую печать?»

Лизбета повернулась и взглянула на того, в чьих санях ехала.

Был ли это человек или дух, вырвавшийся из преисподней? Матерь Божия!.. Какое у него было лицо! Глаза остановились и выкатились из орбит, так что видны были одни белки; губы полуоткрылись, и между ними сверкали два ряда ослепительных зубов; приподнявшиеся концы усов касались выдавшихся скул. Нет, она не знала, что это, то был не дух, не человек, то было живое воплощение испанского «волка».

Ей показалось, что она опять готова лишиться чувств, когда в ее ушах раздались крики: «Голландец перегнал! Проклятый испанец побежден!»

Тут Лизбета поняла, что все кончено, и в третий раз потеряла сознание.

Глава 2

ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН
Когда Лизбета пришла в себя, она увидала, что все еще сидит в санях, отъехавших несколько от толпы, продолжавшей неистово приветствовать победителя. Рядом с «волком» другие простые сани, запряженные неуклюжей фламандской лошадью. За кучера в них был испанский солдат, а другой испанец, по-видимому сержант, сидел в санях. Кроме них никого не было поблизости: народ в Голландии уже научился держаться в почтительном отдалении от испанских солдат.

— Если вашему сиятельству угодно будет поехать туда теперь, то все можно уладить без дальнейших хлопот, — сказал сержант.

— Где она? — спросил Монтальво.

— Не дальше мили отсюда.

— Привяжите ее на снегу до завтрашнего утра. Лошадь моя устала, и мы не станем утомлять ее больше, — начал было граф, но, оглянувшись на толпу позади, а потом на Лизбету, прибавил, — впрочем, нет, я приеду.

Может быть, граф не желал слышать соболезнований по поводу постигшей его неудачи или желал продолжить tete-a-tete со своей красивой дамой. Как бы то ни было, он без малейшего колебания хлестнул свою лошадь бичом, и она пошла, хотя и не совсем свободно, но все же порядочной рысью.

— Сеньор, куда мы едем? — спросила Лизбета в испуге. — Бег кончен, я должна вернуться к своим.

— Ваши заняты поздравлением победителя, — отвечал Монтальво своим вкрадчивым голосом, — и я не могу оставить вас одну на льду. Не беспокойтесь, мне надо съездить по одному делу, которое займет у меня не больше четверти часа времени. — И он снова хлестнул коня, побуждая его идти скорее.

Лизбета собралась протестовать, даже думала было выпрыгнуть из саней, но, в конце концов, ничего не сделала. Она рассудила, что покажется гораздо естественней и менее странно, если она будет продолжать катанье со своим кавалером, чем если станет пытаться бежать от него. Лизбета была уверена, что Монтальво не выпустит ее по одной только ее просьбе: что-то в его манере подсказывало ей это; и хотя ей вовсе не хотелось оставаться в его обществе, все же это было лучше, чем стать смешной в глазах половины лейденского населения. К тому же она не была виновата, что попала в такое положение, виной всему был Дирк ван-Гоорль, который должен был бы подойти, чтобы высадить ее из саней.

Когда они поехали по замерзшему крепостному рву, Монтальво наклонился вперед и начал вспоминать о беге, выражая сожаление, что проиграл, но без заметного озлобления. «Неужели это тот самый человек, который пытался так хладнокровно опрокинуть противника, не рассуждая, что это нечестно, и не думая о том, что тут можно было человека убить? Неужели это тот самый человек, у которого лицо сейчас было, как у дьявола? И случилось ли все это в действительности, или, быть может, это только плод ее воображения, смущенного быстротой и возбуждением бега?» Без сомнения, она не все время была в полном сознании, так как никак не могла припомнить, чем действительно окончился бег и как они выехали из окружавшей их кричавшей толпы.

Между тем как она раздумывала обо всем этом, время от времени отвечая односложно Монтальво, сани, ехавшие впереди, завернув за один из восточных бастионов, остановились. Местность кругом была пустынная и унылая: по случаю мирного времени на крепостных стенах не было часовых, и на всей обширной снежной равнине за крепостным рвом не видно было ни одной живой души. Сначала Лизбета вообще не могла ничего разглядеть, так как солнце зашло, и ее глаза еще не привыкли к лунному свету. Но через несколько минут она увидела кучку людей на льду одного из выгибов рва, полускрытую рядом засохшего камыша.

Монтальво также увидел людей и остановил лошадь в трех шагах от них. Людей было всего пятеро — три испанских солдата и две женщины. Лизбета взглянула и с трудом сдержала крик ужаса, так как узнала женщин. Высокая темная фигура с пронзительными глазами была не кто иная, как торговка шапками, испанская шпионка Черная Мег. А в той, которая скорчившись, лежала на льду с руками, связанными назад, с седыми волосами, распущенными чьей-нибудь грубой рукой и разметавшимися по снегу, Лизбета узнала женщину, называвшую себя «Мартой-Кобылой», сказавшую ей ранее, что знала ее отца, и проклинавшую испанцев с их инквизицией. Зачем они здесь? Тотчас же в ее голове нашелся ответ: она вспомнила слова Черной Мег, что голова этой еретички оценена в известную сумму, которая еще сегодня будет у нее в кармане. Зачем это перед арестованной во льду прорубили четырехугольную прорубь? Неужели?.. Нет, это было бы слишком ужасно.

— Ну, в чем дело, объясните, — обратился Монтальво к сержанту спокойным утомленным голосом.

— Дело очень простое, ваше сиятельство, — отвечал сержант. — Эта женщина, — он указал на Черную Мег, — готова присягнуть, что эта тварь — уличенная еретичка, приговоренная к смерти святым судилищем. Муж ее, занимавшийся рисованием картин и наблюдениями над звездами, два года тому назад был обвинен в ереси и колдовстве и сожжен в Брюсселе. Ей же удалось избегнуть костра, и она с тех пор живет бродягой, скрываясь на островах Гаарлемского озера и, как подозревают, убивая и грабя всякого испанца, который ей попадется под руку. Теперь ее изловили и уличили, и так как приговор, произнесенный над нею, сохраняет свою силу, то он может быть приведен в исполнение тотчас же, если ваше сиятельство даст на это приказание. Правда, вас вовсе не пришлось бы беспокоить, если бы эта почтенная женщина, — он снова указал на Черную Мег, — которая выследила ее и задержала до нашего прихода, не пожелала иметь вашего удостоверения, чтобы получить награду от казначея святой инквизиции. Поэтому просим вас удостоверить, что это именно та самая еретичка, известная под прозвищем «Марта-Кобыла», фамилию ее я забыл. После же этого, если вам будет угодно удалиться, мы исполним остальное.

— То есть отправите ее в тюрьму и предадите святой инквизиции? — спросил Монтальво.

— Нет, не совсем так, ваше сиятельство, — возразил сержант со сдержанной улыбкой и покашливанием. — Тюрьма, как мне сказали, полна; однако мы можем повести ее в тюрьму, но дорогой еретичка может случайно провалиться в прорубь: ведь сатана направляет шаги таких тварей, или она может нарочно броситься в воду.

— Какие улики? — спросил Монтальво.

Тут выступила вперед Черная Мег и с быстротой и плавностью, свойственной шпионам, начала свой рассказ. Она подтвердила, что знает эту женщину и знает, что, будучи приговорена к смерти инквизицией, она бежала. В заключение Мег повторила разговор Марты с Лизбетой, подслушанный ею утром.

— Вы в счастливый час согласились сопровождать меня, сеньора ван-Хаут, — весело сказал Монтальво, — потому что теперь, для моего собственного удовлетворения, я хочу быть справедлив и не основываться исключительно свидетельством подобной продажной личности. Я попрошу вас поклясться перед Богом, подтверждаете ли вы рассказ этой женщины, и правда ли, что этот урод по прозвищу «Кобыла» проклинала мой народ и святое судилище? Отвечайте, и, прошу вас, поскорее, сеньора: становится холодно, и лошадь моя начинает дрожать.

Тут Марта в первый раз подняла голову, схватившись за волосы и стараясь оторвать их от льда, к которому они примерзли.

— Лизбета ван-Хаут! — закричала она, — неужели ради того, чтобы понравиться твоему возлюбленному испанцу, ты обречешь на смерть подругу детства твоего отца? Испанский конь озяб и не может дольше стоять на месте, а бедную нидерландскую кобылу собираются спустить под голубой лед и держать там, пока ее кости не примерзнут ко дну рва. Ты выбрала себе испанца, между тем как сама кровь твоя должна бы возмутиться против этого; но дорого тебе придется поплатиться! Если же ты произнесешь то слово, которого они от тебя добиваются, то погубишь себя и погубишь не одно только свое тело, но и душу. Горе тебе, Лизбета ван-Хаут, если ты станешь мне поперек дороги прежде, чем мое дело будет окончено. Смерть не страшна мне, я даже обрадуюсь ей, но, говорю тебе, я должна еще кончить дело до своей смерти.

Совершенно растерявшаяся Лизбета взглянула на Монтальво.

Граф был проницателен и тотчас понял все. Нагнувшись вперед, опираясь рукой о спинку саней, будто желая ближе взглянуть на арестованную, он шепнул Лизбете на ухо так тихо, что никто не мог слышать его слова:

— Сеньора, я в данном случае не имею никакого желания: я не добиваюсь смерти несчастной помешанной, но если вы подтвердите слова доносчицы, то ее, обвиняемую, придется утопить. Пока еще ничего не доказано и все зависит от вашего свидетельства. Я не знаю, что произошло между вами сегодня утром и мало интересуюсь этим, но только, если окажется, что вы не вполне ясно помните все случившееся, то мне придется поставить вам одно или два маленьких, пустячных условия: вы должны будете провести остальной вечер со мной, и, кроме того, ваша дверь должна быть открыта для меня, когда бы я ни вздумал постучаться в нее. При этом не могу не напомнить, что три раза являясь к вам, чтобы засвидетельствовать вам мое почтение, я нашел ее запертою.

Лизбета слышала и поняла. Если она захочет спасти жизнь этой женщины, ей придется выносить ухаживание этого испанца, чего она желала меньше всего на свете. Произнося же клятву перед Богом, ей, никогда в жизни не лгавшей, придется произнести ужасную ложь. Больше полминуты она раздумывала, обводя кругом взглядом, полным ужаса, и зрелище, представлявшееся ей, так глубоко запечатлелось в ее душе, что она до самой своей смерти не могла забыть его.

Марта не говорила больше ничего; она стояла на коленях, не сводя с лица Лизбеты отчаянного вопросительного взгляда. Несколько правее стояла Черная Мег, смотря на нее сумрачно, так как деньгам, которые она надеялась получить, грозила опасность. Позади арестованной стояли оба солдата, одни из них поднес руку к лицу, стараясь скрыть зевоту, а другой бил себя в грудь, чтобы согреться. Третий солдат, находившийся несколько впереди, расчищал рукояткой своей алебарды поверхность проруби от затягивавшего ее тонкого льда, между тем как Монтальво, продолжавший наклоняться то вперед, то в сторону, не сводил с Лизбеты насмешливого и циничного взгляда. И на все — на бесконечную, снежную пелену, на остроконечные крыши города вдали, на красивые сани и сидевшую в них закутанную в меховую полость девушку падал спокойный свет месяца при полной тишине, нарушаемой только биением ее сердца и, время от времени шелестом морозного ветра в засохшем тростнике.

— Ну, что же, сеньора, — спросил Монтальво, — обдумали ли вы все, и должен ли я произнести обычную формулу клятвы?

— Говорите! — ответила она хриплым голосом.

Он вышел из саней, стал против Лизбеты и, сняв берет, произнес формулу клятвы — клятвы, способной смутить Лизбету, если в душе она сознавала, что говорит неправду.

— Во имя Отца и Сына и Его Блаженной Матери, вы клянетесь? — спросил граф.

— Клянусь, — отвечала Лизбета.

— Хорошо. Выслушайте же меня, сеньора. Встретились вы с этой женщиной сегодня после полудня?

— Да, я встретилась с ней на катке.

— Проклинала она при вас правительство и святую Церковь и уговаривала ли вас помочь изгнанию испанцев из страны, как свидетельствует доносчица по имени, если не ошибаюсь, Черная Мег?

— Нет, — отвечала Лизбета.

— Я боюсь, что этого заявления недостаточно, сеньора, может быть, я употребил не те выражения… Говорила ли женщина вообще что-нибудь в этом роде?

Одну секунду Лизбета колебалась. Но, увидев снова перед собой лицо жертвы, смотревшей на нее задумчивыми глазами, полными ожидания, вспомнив, что это грязное, искалеченное существо было некогда ребенком, подругой игр ее отца, которую он целовал и преступление которой заключается только в том, что она избегла костра, Лизбета приняла решение.

— Холодно умирать в воде! — сказала Марта тихо, будто думая вслух.

— Так зачем же ты, колдунья, еретичка, убежала от огня? — насмехалась Черная Мег.

Лизбета, не колеблясь, опять односложно отвечала на вопрос Монтальво:

— Нет.

— Что же она делала или говорила, сеньора?

— Она говорила, что знала моего отца, игравшего с ней, когда она была ребенком, и просила милостыню — вот и все. Тут подошла эта женщина, и она убежала, после чего женщина сказала, что ее голова оценена и что она получит деньги за указание ее.

— Это ложь! — яростно, пронзительным голосом закричала Мег.

— Если она не замолчит сама, заставьте ее замолчать, — приказал Монтальво, обращаясь к сержанту. — Я вижу, что против арестованной нет других улик, кроме показания доносчицы, утверждающей, что она преступница, еретичка, бежавшая от сожжения несколько лет тому назад из окрестностей Брюсселя, куда вряд ли стоит посылать за справками. Подобное обвинение может быть оставлено без внимания. Остается вопрос о том, произносила или нет эта женщина некоторые слова, за которые, если она произносила их, без сомнения, заслуживает казни, на которую я, как исполняющий должность коменданта этого города, имею власть осудить ее. Я предвидел этот вопрос и вот почему попросил сеньору, к которой женщина обратилась, как утверждают, со своими словами, сопровождать меня сюда, чтобы дать показание. Она исполнила мою просьбу, и ее клятвенное показание, опровергая не подтвержденное клятвой показание доносчицы, гласит, что обвиняемая не произносила подобных слов. Сеньора — усердная католичка, и не поверить ей я не имею причины, поэтому я приказываю отпустить арестованную, которую, со своей стороны, считаю за никому не опасную бродягу.

— По крайней мере, вы продержите ее в тюрьме, пока я не докажу, что она еретичка, бежавшая от костра в Брюсселе, — закричала Черная Мег.

— И не подумаю, тюрьмы и так полны. Развяжите ее и отпустите.

Несколько удивленные солдаты повиновались, и Марта с трудом поднялась на ноги. С минуту она стояла, смотря на свою избавительницу, затем, крикнув: «Лизбета ван-Хаут, мы еще увидимся!» — бросилась бежать с неимоверной быстротой. Через несколько секунд она виднелась вдали только черной точкой на белом ландшафте и скоро совсем исчезла.

— Скачи как хочешь, кобыла, — крикнула ей вдогонку Черная Мег, — а все же я поймаю тебя. И тебе не уйти от меня, красавица-лгунья, лишившая меня дюжины флоринов. Погоди, и тебе придется иметь дело со святой инквизицией: этим ты непременно кончишь! Не спасет тебя твой красивый любовник-испанец. Так ты перешла на сторону испанцев и отреклась от своих толсторожих бюргеров?! Ну, дадут тебе себя знать испанцы, помяни мое слово!

Два раза Монтальво тщетно пытался прервать поток ее яростной брани, которая задевала его и могла невыгодно отразиться на его планах, и, наконец, прибегнул к другому средству.

— Схватить ее! — приказал он двум солдатам. — А теперь окунуть ее в прорубь и держать, пока я не прикажу отпустить.

Они повиновались, но в выполнении приказания пришлось принять участие всем троим, так как Черная Мег отбивалась и кусалась, как дикая кошка, пока ее не бросили головой вниз в прорубь. Когда наконец ее вытащили оттуда, она, вся дрожавшая и мокрая, молча поплелась прочь, но взгляд, брошенный ею на Лизбету и на капитана, заставил последнего сделать замечание, что, быть может, следовало бы продержать ее под водой двумя минутами дольше.

— Холодно сегодня, да еще ради праздника вам пришлось провозиться с этой историей, так вот вам и вашим людям на что погреться, когда сменитесь, — обратился Монтальво к сержанту, подавая ему довольно значительную для тех времен сумму. — Кстати, быть может, вы захотите сделать мне одолжение — отвести моего вороного в конюшню, а на его место запрячь в мои сани этого серого скакуна: мне еще хочется прокатиться по крепостному рву, а моя лошадь устала.

Люди отдали честь и принялись перепрягать лошадей, между тем как Лизбета, предугадывая намерение своего кавалера, подумывала было бежать, воспользовавшись коньками, еще бывшими у нее на ногах. Но Монтальво не выпускал ее из виду.

— Сеньора, — сказал он спокойным тоном, — мне кажется, вы обещали провести в моем обществе остальной вечер, и я уверен, что ничто не может заставить вас сказать неправду, — добавил он с вежливым поклоном. — Если бы я не был уверен в этом, я вряд ли так легко принял бы ваше свидетельство несколько минут тому назад.

Лизбета, видимо, смутилась.

— Я думала, сеньор, что вы вернетесь на праздник.

— Мне что-то не помнится, чтобы я говорил это, мне надо осмотреть, в порядке ли караулы. Не бойтесь, прогулка будет прелестная при лунном свете, а потом вы, может быть, доведете свое гостеприимство до того, что позовете меня отужинать у себя.

Она все еще колебалась, и неудовольствие отражалось у нее на лице.

— Ювфроу Лизбета, — заговорил тогда Монтальво, изменив тон, — у меня на родине есть пословица: «Долг платежом красен»! Вы покупали и… получили товар. Понимаете вы меня?!. Позвольте мне потеплее укрыть вас полостью… Я знаю, что в душе вы намерены честно расплатиться, вы… только дразните меня… Если бы вы в самом деле хотели избавиться от меня, вы могли бы воспользоваться случаем и убежать. Поэтому я сам предоставил вам этот случай, не желая удерживать вас против воли.

Лизбета слушала и кипела досадой: этот человек перехитрил ее. На каждом шагу он старался показать ей ее несостоятельность, и еще больше ее сердило, что он был прав. Она покупала, она должна и платить. Зачем она покупала? Не ради собственной выгоды, но побуждаемая чувством человеческой жалости, ради спасения жизни себе подобного существа. Но почему она решилась на ложную клятву ради спасения этой жизни? Она была верующая католичка и не симпатизировала таким людям. По всей вероятности, эта женщина была анабаптистка, одна из членов этой отвратительной секты, не имеющих имени, позволявших себе безнравственные поступки и бегавших нагими по улицам, объявляя, что они «голая правда». Не подействовало ли на нее заявление этой женщины, что она в детстве знала ее отца? Может быть, отчасти, но не было ли еще другой причины? Не произвели ли на нее впечатления слова женщины об испанцах, смысл которых она уяснила себе во время катанья — именно в ту минуту, когда она увидала сатанинское выражение лица Монтальво. Ей казалось, что именно это и была причина, хотя тогда она и не сознавала этого, ей казалось также, что она действовала не по собственной воле, но будто побуждаемая какой-то непонятной силой, которой она не могла противостоять.

А главное — и самое худшее — было сознание, что ее самоотвержение не принесет пользы, или, если и принесет, то, во всяком случае, не ей и ее домашним. Она была теперь, как рыба в сетях, только она не могла понять, что побуждало этого блестящего испанца издеваться над нею, она забыла, что красива и богата. Ради спасения крови ближнего она решила вступить в торг, и расплачиваться, наверное, придется собственной кровью и кровью дорогих ей людей, как бы высока и несправедлива ни была требуемая цена.

Таковы были мысли, пронесшиеся в голове Лизбеты в то время, как сильный фламандский ломовик вез сани, не изменяя неторопливого шага и на гладком, и на неровном льду. И все это время Монтальво, сидя позади нее, продолжал занимать ее разговорами на разные темы: то рассказывал об апельсинных рощах Испании, то о дворе императора Карла, то о приключениях во время французской войны и о многих других вещах. На все это Лизбета отвечала не более того, чего требовала от нее вежливость. Она думала про себя: что скажут Дирк и Питер ван-де-Верф, мнением которых она дорожила, и все лейденские сплетники? Она только молила, чтобы ее отсутствие осталось незамеченным или чтобы подумали, что она уехала прямо домой.

Однако ей скоро пришлось отказаться от этой надежды: они повстречались с молодым человеком, шедшим по покрытому снегом полю и несшим коньки в руках, и Лизбета узнала в нем одного из товарищей Дирка. Он встал перед санями, так что лошадь остановилась сама собой.

— Ювфроу Лизбета ван-Хаут здесь? — спросил он озабоченным тоном.

— Да, — отвечала она; но прежде чем могла сказать что-нибудь дальше, Монтальво перебил ее, спросив, что случилось.

— Ничего, — отвечал молодой человек, — только ювфроу исчезла, и друг мой Дирк ван-Гоорль попросил меня поискать ее здесь, между тем как он сам ищет ее в другой стороне.

— В самом деле? В таком случае вы, милостивый государь, может быть, найдете господина ван-Гоорля и передадите ему, что сеньора, его кузина, просто поехала покататься и вернется домой через час здорова и невредима, а вместе с нею приеду и я, граф Жуан де Монтальво, которого сеньора почтила приглашением на ужин.

Прежде чем изумленный посланец собрался с ответом, а Лизбета могла дать какое-нибудь объяснение, Монтальво стегнул коня и промчался мимо молодого человека, стоявшего совершенно растерянно, с шапкой в руке, почесывая затылок.

После того они продолжали поездку, показавшуюся Лизбете бесконечной. Объехав всю крепость кругом, Монтальво остановился у одних из запертых ворот и, вызвав караул, приказал отпереть. Произошла некоторая заминка, так как сначала сержант, командовавший караулом, не поверил, что его действительно вызывает сам комендант.

— Простите, ваше сиятельство, — сказал он, осветив фонарем лицо графа, — но я никак не думал, что вы сделаете объезд с молодой дамой в санях.

Подняв фонарь, сержант пристально взглянул на Лизбету и, узнав ее, не скрыл насмешливой улыбки.

— Весельчак наш капитан, большой весельчак, и хорошенькую голландскую индюшку он учит теперь петь, — донеслось до Лизбеты его замечание, обращенное к товарищу, когда они вдвоем запирали тяжелые ворота.

Затем граф проверил еще несколько караульных постов, и везде были такие же объяснения. Во все это время граф Монтальво не произнес ни одного слова, кроме обычных комплиментов, и не позволил себе никакой фамильярности, сохраняя в разговоре и манерах полную вежливость и почтительность. Все пока, кажется, шло удовлетворительно, однако настала минута, когда Лизбета почувствовала, что она не в силах дольше переносить такое положение.

— Сеньор, — сказал он кротко, — отвезите меня домой: мне дурно…

— Вероятно от голода, — объяснил Монтальво. — И я страшно проголодался. Но, дорогая ювфроу, вы сами знаете, долг прежде всего, и, в конце концов, вы не без пользы сопровождали меня в моем вечернем объезде. Я знаю, ваши соотечественники дурно отзываются о нас, испанских солдатах, но я надеюсь, что теперь вы можете засвидетельствовать их дисциплину. Хотя сегодня день праздничный, однако вы сами убедились, мы нашли всех на своих местах и не видали ни одного выпившего.

— Эй, ты! — обратился он к одному из солдат, отдававшему ему честь. — Ступай за мной к дому ювфроу Лизбеты ван-Хаут, где я буду ужинать, и доставь сани ко мне на квартиру.

Глава 3

МОНТАЛЬВО ВЫИГРЫВАЕТ
Повернув на Брее-страат — тогда, так же как теперь, самую красивую из лейденских улиц, — Монтальво остановил лошадь перед большим домом с тремя выступами под круглыми крышами, из которых средний, над главным входом, был украшен двумя окнами с балконами. Это был дом Лизбеты, оставленный ей отцом, где она должна была жить, пока ей не вздумается выйти замуж, со своей теткой Кларой ван-Зиль. Солдат взял лошадь под уздцы, а Монтальво, соскочив со своего места, направился помочь своей даме выйти из саней. В эту минуту Лизбета вся ушла в мысль, как бы ей убежать, но даже если б она решилась на это, являлось препятствие, на которое ее предусмотрительный кавалер обратил ее внимание.

— Ювфроу ван-Хаут, — обратился он к ней, — вы помните, что вы еще на коньках?

Действительно, в своем волнении она забыла об этом обстоятельстве, которое делало бегство невозможным. Не могла же она войти в дом, переваливаясь на вывернутых ногах, как ручной тюлень, которого рыбак Ганс привез с собой с Северного моря. Это было бы слишком смешно, и слуги рассказали бы всему городу. Лучше уж еще некоторое время переносить общество ненавистного испанца, чем сделаться смешной, пытаясь бежать. Кроме того, если бы даже ей удалось попасть в дом прежде него, разве она могла бы захлопнуть дверь перед его носом?

— Да, — отвечала она односложно, — я позову слугу…

Тут в первый раз граф выказал чисто испанскую, исполненную достоинства любезность:

— Не дозволяйте наемнику низкого происхождения держать в своих руках ножку, прикоснуться к которой — честь для испанского гидальго. Я ваш слуга, — сказал он и ждал, преклонив одно колено на покрытой снегом ступеньке.

Нечего было делать: Лизбете пришлось протянуть свою ножку, с которой Монтальво осторожно и ловко снял конек.

«Снявши голову, по волосам не плачут», — подумала Лизбета, протягивая другую ногу.

В эту самую минуту кто-то приотворил дверь за ними.

— Долг… — начал Монтальво, принимаясь за вторые ремни.

Дверь в это время совершенно отворилась, и послышался голос Дирка ван-Гоорля, говорившего довольным тоном:

— Конечно, тетя Клара, это она, и кто-то снимает с нее башмаки…

— Коньки, сеньор, коньки, — перебил его Монтальво, оглядываясь через плечо, и затем добавил шепотом, снова принимаясь за дело, — гм… «платежом красен». Вы представите меня, не правда ли? Мне кажется, так будет удобнее для вас.

Бегство было невозможно, так как граф держал ее за ногу, и кроме того, инстинкт подсказывал Лизбете, что единственный исход для нее — объяснить все, особенно ради любимого ею человека, и она сказала:

— Дирк, кузен Дирк, вы, кажется, знакомы: это… капитан, граф Жуан де Монтальво.

— А, сеньор ван-Гоорль! — произнес Монтальво, снимая коньки и поднимаясь с колен, которые от избытка вежливости оказались совершенно мокрыми. — Позвольте передать вам здоровой и невредимой прекрасную даму, которую я похитил у вас на минуту.

— На минуту, капитан? — пробормотал Дирк. — С начала бега прошло около четырех часов, и мы немало беспокоились о ней.

— Все объяснится, сеньор, за ужином, на который ювфроу была так любезна пригласить меня, — отвечал граф и вслед за тем тихо повторил напоминание: «Долг платежом красен».

— Вашей кузине своим присутствием удалось спасти жизнь себе подобной, — продолжал он опять вслух, — но, как я уже сказал вам, это длинная история. Позвольте, сеньора…

И через минуту Лизбета очутилась в зале собственного дома под руку с испанцем, между тем как Дирк, его тетка и несколько гостей покорно следовали за ними.

Теперь Монтальво знал, что затруднение, по крайней мере на этот вечер, устранено, раз он переступил порог дома как гость.

Наполовину бессознательно Лизбета направила своего кавалера к «sit-kamer» в виде балкона на первом этаже — комнате, соответствующей нашей гостиной. Здесь собралось еще несколько знакомых, так как было решено, что праздник на льду окончится самым роскошным ужином, какой только могла предложить хозяйка дома. Лизбета должна была представить всем своего кавалера, которыйвежливо раскланялся с каждым из гостей по очереди. После того ей удалось освободиться; но, проходя мимо него, она явственно видела, как его губы шептали: «Долг платежом красен».

Когда Лизбета пришла к себе в комнату, ее негодование и гнев были так велики, что она вся дрожала, но мало-помалу она овладела собой, и вместе с хладнокровием явилось желание выпутаться из всей этой истории как можно ловчее. Она приказала Грете подать себе лучшее платье и надеть себе на шею знаменитое жемчужное ожерелье, купленное ее отцом на востоке и составлявшее предмет зависти половины лейденских дам. На голову она надела красивый кружевной убор — свадебный подарок ее матери от бабушки, которая сама плела кружево для него. Дополнив свой наряд золотыми украшениями, какие были в употреблении у женщин ее класса, она спустилась в приемную.

Между тем Монтальво не терял времени понапрасну. Отведя Дирка в сторону, он под предлогом необходимости привести в порядок свой костюм, попросил указать ему комнату, где бы он мог заняться своим туалетом. Дирк, хотя и не совсем охотно, исполнил его просьбу, но Монтальво держал себя так мило в эти несколько минут, что прежде чем они вернулись к гостям, Дирк должен был сознаться себе, что не согласен с молвой, считавшей этого странного испанца «таким же черным, как его усы». Хотя граф еще не успел объясниться с ним, но Дирк уже почти уверился, что у Монтальво были какие-нибудь уважительные причины, заставившие его увезти с собой прелестную Лизбету на все послеобеденное время и часть вечера.

Правда, еще оставалась невыясненной попытка опрокинуть сани ван-де-Верфа во время бега, но, как знать, не найдется ли объяснения и этому? Это случилось — если вообще верить, что случилось, — на достаточно большом расстоянии от выигрышного столба, где было мало зрителей, которые видели бы все происходившее. Теперь, когда Дирк стал припоминать, единственной обвинительницей являлась маленькая девочка, сидевшая в санях, сам же ван-де-Верф ничего не заявлял.

Скоро после возвращения молодых людей к гостям, доложили, что ужин подан, и наступила минутная тишина. Ее нарушил Монтальво, выступивший вперед и во всеуслышание предложивший свою руку Лизбете.

— Ювфроу, моя спутница во время бега, окажите скромному представителю величайшего монарха в мире честь, которой, без сомнения, сам он воспользовался бы с радостью.

Таким образом все уладилось, так как ввиду указания коменданта лейденского гарнизона на его официальное положение его право первенства перед присутствующими, хотя также именитыми, но, в конце концов, все же не более как простыми лейденскими бюргерами недворянского происхождения, уже не подлежало сомнению.

У Лизбеты, однако, хватило смелости указать на несколько взволнованную седую даму, обмахивавшуюся веером, будто на дворе стоял июль, и всю поглощенную мыслью о том, окажется ли повар на высоте ожиданий благородного испанца, и проговорить:

— Моя тетушка!.. — но дальше ей не пришлось продолжать, так как Монтальво тотчас же прибавил тихо:

— Конечно, последует тотчас за нами, меня же воспитывали в тех правилах, что наследница дома идет впереди всех прочих, каков бы ни был их возраст.

В это время они уже прошли в дверь, и было бы бесполезно протестовать, и снова Лизбета почувствовала, что ей только остается покориться ловкому противнику. Еще через минуту они спустились с лестницы, вошли в столовую и очутились рядом во главе стола, на противоположном конце которого сели Дирк ван-Гоорль и тетка Лизбеты, также родственница Дирка, Клара ван-Зиль.

Пока слуги обносили кушаньями, царила тишина, и Монтальво воспользовался ею, чтобы окинуть взглядом комнату, сервировку и гостей. Столовой была красивая комната со стенами, выложенными германским дубом и если не блестяще, то все же достаточно освещенная двумя висячими медными люстрами знаменитой фламандской работы, в каждой из которых было вставлено по девятнадцати свечей лучшего сорта, между тем как на буфетах стояли такие же медные чеканные канделябры. Этот свет дополнялся светом торфа и корабельного леса, горевших в большом камине, выложенном голубыми изразцами. Отражение огня от камина играло и сверкало на многочисленных серебряных кувшинах и кубках искусной чеканки, украшавших столы и буфеты.

Общество носило такой же характер, как обстановка, все было красиво и солидно: все, и мужчины, и женщины, были люди богатые, получившие свое богатство от отцов или сами нажившие его честной и прибыльной торговлей, которая вся в то время сосредоточивалась в руках голландцев.

«Я не ошибся, — подумал Монтальво, рассматривая комнату и находившихся в ней. — Одно ожерелье моей маленькой соседки стоит больше, чем у меня когда-либо бывало в руках, и сервировка чего-нибудь да стоит. Ну, надеюсь, скоро получу возможность поближе познакомиться с их ценностью…»

После этого, набожно перекрестившись, граф с аппетитом принялся за ужин, вполне достойный его внимания даже в стране, известной роскошью яств и вин, а также аппетитом их потребителей.

Однако любезный капитан из-за еды не забыл разговора; напротив, увидав, что его соседка не в разговорчивом настроении, он обратился к другим гостям — мужчинам, касаясь различных подходящих тем. Среди гостей был также и Питер ван-де-Верф, победитель в беге, и против его подозрительной, осторожной сдержанности графу пришлось направить огонь всех своих батарей.

Прежде всего он поздравил Питера и очень серьезно пожалел себя, так как действительно бег стоил ему такой суммы, которую он едва ли мог выплатить. Затем он похвалил серого рысака и спросил, не продается ли он, предлагая как часть уплаты своего вороного.

— Добрый конь, — сказал он, — однако имеет кое-какие пороки, которых я не стал бы скрывать, если бы пришлось назначить ему цену. Например, мейнгерр ван-де-Верф, вы, может быть, заметили, в какое неловкое положение он поставил меня к концу бега? Есть вещи, которых он всегда пугается, и в том числе он боится красного плаща. Не знаю, видели ли вы, что на валу около рва вдруг показалась девушка в красной шубе. Лошадь сейчас же шарахнулась в сторону, и можете представить, что я испытал в эту минуту, когда того и ждал, что сани мои опрокинутся, а в них ведь сидела ваша прелестная родственница. Кроме того, я таким образом чуть не лишился всех своих шансов на выигрыш, потому что обыкновенно, испугавшись, вороной начинает упрямиться и не хочет идти дальше.

У Лизбеты захватило дух, когда она услыхала это объяснение. И действительно, ей вспомнилось, что возле них показалась девочка в красной шубе, и лошадь отшатнулась, как будто в самом деле испугалась. Неужели капитан и вправду не намеревался опрокинуть «барсука»?

Между тем ван-де-Верф отвечал, как всегда, не спеша. Он, по-видимому, принимал объяснение Монтальво; по крайней мере, он сказал, что также видел девушку в красном, и выразил удовольствие, что все обошлось благополучно. Что же касается предлагаемой сделки, то он с удовольствием принял бы ее, так как серый, хотя и хороший конь, но стареет, а вороной — одна из самых красивых лошадей, каких ему приходилось видеть. Но тут Монтальво в действительности не имевший ни малейшего желания расстаться со своим ценным бегуном, по крайней мере на таких условиях, переменил разговор.

Наконец, когда мужчины — а женщины уже и подавно — насытились, а прекрасные фламандские кубки уже не в первый раз искрились лучшими рейнскими и испанскими винами, Монтальво, воспользовавшись наступившей паузой, встал и заявил, что просит позволения воспользоваться привилегией иностранца между гостями, чтобы предложить тост за своего соперника в сегодняшнем беге, Питера ван-де-Верфа.

Все присутствовавшие с радостью приняли предложение, так как все очень, гордились успехом молодого человека, и многие выиграли, держа пари за него. Выражения одобрения еще усилились, когда испанец начал свою речь с предмета, в котором все присутствовавшие были компетентными судьями, — с красноречивой похвалы выдающимся качествам ужина. Редко ему приходилось, уверял он всех, и особенно почтенную вдову ван-Зиль, кулинарная слава которой, по его словам, достигла до самой Гааги (при этом комплименте вдова вспыхнула и принялась так усердно обмахиваться веером, что опрокинула кубок Дирка, облив его новый камзол брюссельского покроя), редко приходилось есть так вкусно приготовленные кушанья и пить такие изысканные вина даже при дворах королей и императоров, папы и его архиепископов.

Затем, переходя к главному предмету своего спича, ван-де-Верфу, он поднял бокал за него, за его сестру и лошадь, подбирая самые подходящие и изысканные обороты, не впадая в преувеличение; он откровенно признавался, что поражение было для него горько, так как все солдаты гарнизона надеялись видеть его победителем и, как он опасается, держали за него пари выше своих средств. Также он во всеуслышание повторил историю девушки в красном плаще. Затем, понизив голос и более спокойным тоном, он обратился к «тетушке Кларе» и «дорогому герру Дирку», говоря, что должен извиниться перед ними обоими, что так безрассудно долго задержал ювфроу Лизбету после бега. Когда они узнают, в чем дело, они, он уверен, не станут больше порицать его, особенно, если он скажет им, что это отступление от общепринятых правил было вызвано желанием спасти человеческую жизнь.

Он рассказал, как тотчас после гонки один из его сержантов разыскал его, чтобы сообщить, что задержана одна женщина, предполагаемая колдунья и еретичка, заподозренная в покушении на убийство и воровство, и просил его, по причинам, которыми он не хочет утомлять своих слушателей, немедленно заняться этим делом. Кроме того, — так говорил сержант, — эта женщина, по свидетельству некоей Черной Мег, в тот день после обеда обратилась с самыми богохульными и предательскими речами к ювфроу Лизбете ван-Хаут.

Конечно, каждый из присутствующих разделит его отвращение к еретикам и предателям, — продолжал Монтальво, и тут большинство из гостей, особенно тайные приверженцы новой религии, перекрестилось. — Но и еретики имеют право на беспристрастное рассмотрение своего дела, по крайней мере, он лично того мнения, и хотя солдат по профессии, но от души ненавидит бесполезное пролитие крови.

Долгая опытность научила его также относиться недоверчиво к свидетельству доносчиков, имеющих денежные выгоды от уличения обвиняемого. Наконец, ему казалось неудобным, чтобы имя молодой девушки хорошего происхождения было замешано в подобную историю. Как известно из последних эдиктов, ему в таких случаях дана неограниченная власть, и он получил приказание всех подозреваемых в принадлежности к секте анабаптистов или другой форме ереси немедленно отправлять в надлежащие суды, а в случае поимки бежавших еретиков и удостоверения их личности немедленно казнить их без дальнейшего допроса. При подобных обстоятельствах, боясь, что молодая девушка испугается, если узнает его намерение, а с другой стороны, желая и ради ее самой и ввиду соблюдения приличий иметь ее свидетельство, он решился прибегнуть к хитрости. Он попросил ее сопровождать его в поездке по небольшому делу, и она любезно согласилась.

— Друзья, — продолжал он все более и более торжественным тоном, — конец моего рассказа короток. Я должен поздравить себя с принятым мною решением, так как при очной ставке с задержанной наша любезная хозяйка клятвенно опровергла выдумку доносчицы, и я, следовательно, мог спасти несчастное, как мне кажется, полоумное существо от неминуемой ужасной смерти. Не правда ли, ювфроу?

Лизбете, опутанной сетями обстоятельств, совершенно не знавшей, что предпринять, оставалось только утвердительно кивнуть головой.

— Мне кажется, что после моего объяснения нарушение общепринятых правил может найти себе извинение, — заключил Монтальво, — и мне остается прибавить только одно слово; мое положение здесь совершенно особенно — я здесь официальное лицо, но между тем смело говорю среди друзей, подвергая себя опасности, что кто-нибудь из присутствующих может направить мои же слова против меня, чего я, впрочем, не думаю. Хотя нет в Нидерландах более ревностного католика и более преданного своей родине испанца, чем я, меня обвиняли в том, что я выказываю слишком большую симпатию к вашему народу и поступаю слишком мягко с теми, кто навлек на себя неудовольствие святой Церкви. Что касается применения моих прав и правосудия, я согласен сносить подобные обвинения, но на свете не всегда правда берет верх. Поэтому, хотя я рассказал вам только истину, я должен указать, что в интересах нашей хозяйки, в моих собственных интересах, которых дело может коснуться, и в интересах всех сидящих за этим столом лучше было бы не распространяться особенно о подробностях только что сообщенного мною происшествия: пусть оно умрет в этих стенах. Согласны ли вы, друзья?

Побуждаемые одним общим порывом, а также общим, хотя и бессознательным страхом, все присутствующие, даже осторожный и дальновидный ван-де-Верф, отвечали в один голос:

— Согласны!

— Друзья, — сказал Монтальво, — это простое слово дает мне такую же глубокую уверенность, как какая-нибудь торжественная клятва, такую же уверенность, какую дала клятва нашей хозяйки, на основании которой я счел себя вправе отпустить несчастную, хотя в ней подозревали бежавшую еретичку.

Монтальво закончил свою речь вежливым общим поклоном и сел.

— Что за добрый, что за восхитительный человек, — проговорила тетушка Клара, обращаясь к Дирку среди шума поднявшихся разговоров.

— Да, только…

— Какая наблюдательность и какой вкус! Ты слышал, что он сказал о нашем ужине?..

— Слышал что-то мельком.

— Правда, все говорят, что мой тушенный в молоке каплун, какой у нас был сегодня… Что это с твоим камзолом? Ты раздражаешь меня, не переставая тереть его…

— Ты облила его красным вином, вот и все, — недовольным тоном отвечал Дирк. — Он испорчен.

— Не велика потеря, говоря правду. Дирк, я не видела камзола, хуже сшитого. Вам, молодым людям, следовало бы поучиться одеваться у испанских дворян. Взгляни, например, на его сиятельство, графа Монтальво…

— Мне кажется, тетушка, я уже довольно слышал на сегодня об испанцах и капитане Монтальво, — перебил свою родственницу Дирк, едва сдерживая себя. — Сначала он увозит Лизбету и пропадает с ней целых четыре часа, затем сам набивается на ужин и садится с ней на почетный конец стола, предоставляя мне скучать, как никогда, на противоположном конце…

— Ты сердишься и становишься невежлив, — сказала тетка Клара. — Не только умению одеваться, но и умению держать себя тебе не мешало бы поучиться у испанского гидальго и коменданта.

Почтенная дама при этих словах поднялась, обращаясь к Лизбете:

— Если ты кончила, Лизбета, пойдем, а наши гости еще займутся вином.

Когда дамы удалились, в столовой стало еще оживленнее.

В те времена почти все пили очень много спиртных напитков, по крайней мере на праздниках, и этот вечер не составлял исключения. Даже Монтальво, чувствовавший, что выиграл игру и поэтому несколько успокоившийся, не отставал от других и по мере того как кубок осушался за кубком, становился все разговорчивее. Но он был настолько хитер, что даже тут остался верен своему плану и в разговоре высказал такое сочувствие к невзгодам, переживаемым Нидерландами, и такую религиозную терпимость, какие редко можно было встретить в испанце.

Затем разговор перешел к военным вопросам, и Монтальво, подстрекаемый ван-де-Верфом, который, не в пример прочим, пил немного, стал объяснять, как бы он, если бы был главнокомандующим, стал защищать Лейден от нападения войск, превосходящих численностью его гарнизон. Скоро ван-де-Верф заметил, что граф был искусный офицер, изучивший свое дело, и, будучи сам любознательным штатским, начал предлагать своему собеседнику вопрос за вопросом.

— Предположите, — спросил он наконец, — что город погибает от голода, а все еще не взят, так что жителям предстоит или попасть в руки неприятеля, или сжечь самим свои жилища. Что бы вы сделали в таком случае?

— Тогда, мейнгерр, если бы я был обыкновенный человек, я внял бы голосу умирающего от голода населения и сдался.

— А если бы вы были великим человеком?

— Если б я был великим человеком?.. Тогда я перерезал бы плотины и снова допустил бы морские волны биться о стены Лейдена. Армия не может жить в соленой воде, мейнгерр.

— Но при этом вы потопили бы фермеров и разорили бы страну на двадцать лет.

— Совершенно верно, но когда надо спасти зерно, кто думает о спасении соломы?

— Слушаю вас, сеньор. Ваша пословица хороша, хотя мне никогда не приходилось слышать ее.

— Немало хороших вещей идет из Испании, мейнгерр, в том числе и это красное вино. Позвольте выпить еще стакан с вами, и если позволите мне сказать вам это, вы — человек, с которым приятно встретиться и со стаканом в руке, и с мечом.

— Надеюсь, что вы навсегда сохраните обо мне такое мнение, — отвечал ван-де-Верф, осушая свой кубок, — встретимся ли мы с вами за столом, или на поле битвы.

После этого Питер отправился домой и, прежде чем лечь спать, тщательно записал все, что слышал от испанца о военных диспозициях, как атакующих, так и осажденных, а под своими заметками написал пословицу о зерне и соломе. Не было видимой причины, почему ван-де-Верфу, простому гражданину, занятому торговлей, пришло в голову сделать это, но он оказался предусмотрительным молодым человеком и знал, что многое может произойти, чего никак нельзя предвидеть в данную минуту. Случилось так, что через много лет ему пришлось воспользоваться советом Монтальво. Все, знакомые с историей Нидерландов, знают, как бургомистр Питер ван-де-Верф спас Лейден от испанцев.

Что касается Дирка ван-Гоорля, он добрел до своей квартиры, опираясь на руку не кого иного, как графа дон Жуана де Монтальво.

Глава 4

ТРИ ПРОБУЖДЕНИЯ
На другое утро после санного бега в Лейдене было три лица, с мыслями которых при их пробуждении небезынтересно познакомиться для читателя, следящего за их судьбой. Первое из этих лиц был Дирк ван-Гоорль, которому всегда приходилось рано вставать по своим обязанностям и которого в это утро отчаянная головная боль разбудила как раз в ту минуту, как часы на городской башне пробили половину пятого. Ничто не оказывает такого неприятного влияния на расположение духа, как пробуждение от сильной головной боли в половине пятого, среди холодного мрака зимнего утра. Однако, лежа и раздумывая, Дирк пришел к убеждению, что его дурное расположение духа происходит не только от головной боли или холода.

Одно за другим ему вспомнились события предыдущего дня. Прежде всего он опоздал ко времени, назначенному для встречи с Лизбетой, что, очевидно, рассердило ее. Затем появился капитан Монтальво и увез ее, как коршун уносит цыпленка из-под надзора наседки, между тем как он сам, Дирк, осел этакий, даже не нашел слова протеста. После этого, считая себя обязанным держать пари за сани, в которых сидела Лизбета, несмотря на то, что ими правил испанец, он проиграл десять флоринов, и это вовсе не было по душе такому расчетливому молодому человеку, как он. Остальное время праздника на льду он провел в поисках Лизбеты, таинственно исчезнувшей с испанцем, причем не только скучал, но еще и беспокоился. Наконец, настал ужин, где опять граф выхватил у него из-под носа Лизбету, предоставив ему стать кавалером тети Клары, которую он не любил, считая за старую дуру, и которая, испортив его новый камзол, в конце концов еще объявила, что он не умеет одеваться. И это еще не все: Дирк чувствовал, что выпил больше, чем следовало, так как об этом ему докладывала его голова. А в довершение всего он вернулся домой под руку с этим самым испанцем и, ей-богу, на пороге своего дома клялся ему в верной дружбе.

Без сомнения, граф оказался необычайно добрым малым для испанца. Что касается своего поступка на бегах, он дал ему вполне удовлетворительное объяснение и принял свое поражение, как джентльмен. Что могло быть любезнее и тактичнее его упоминания о Питере в его застольной речи? Также и в своем отношении к несчастной Марте, историю которой Дирк знал хорошо — и это было важнее всего остального, — Монтальво выказал себя терпимым и добрым человеком.

Надо сказать сразу, что в действительности Дирк был лютеранин: он был принят в эту секту два года тому назад. Быть лютеранином в эти дни в Нидерландах — значило жить, вечно чувствуя у себя на шее железный ошейник и имея перед глазами колесо или костер, — обстоятельство, заставлявшее смотреть на религию более серьезно, чем большинство смотрит на нее в нашем столетии. Однако и в то время страшные казни, которыми каралось вероотступничество, не удерживали многих бюргеров и людей низшего класса от поклонения Богу по-своему. В действительности же из всех присутствовавших на ужине у Лизбеты большая половина, в том числе и Питер ван-де-Верф, были тайными приверженцами новой веры.

Но, оставляя в стороне религиозные соображения, Дирк не мог не пожалеть в душе, что добродушный испанец так красив и что он так умеет ценить красоту лейденских дам, особенно Лизбеты, которая, как ему признался сам Монтальво, произвела на него сильное впечатление. Больше всего опасался Дирк, что подобное восхищение могло быть обоюдным. В конце концов, испанский гидальго и комендант крепости — лицо незаурядное, и, к несчастью, Лизбета также была католичка. Дирк любил Лизбету: он любил ее с терпеливой искренностью, характерной для его национальности и его собственного темперамента, но, кроме уже упомянутых выше причин, разница религий воздвигала стену между ними Лизбета, конечно, и не подозревала ничего подобного. Она даже не знала, что Дирк принадлежит к новой вере, а без разрешения старейших в своей секте он не мог открыться ей, не решаясь легкомысленно вверить скромности молодой девушки жизнь многих людей и их семей.

В этом заключалась причина, почему он, при всей своей преданности Лизбете, даже думая, что она неравнодушна к нему, ни одним словом не намекнул ей на свое чувство и не сватался к ней. Как мог он, лютеранин, предлагать католичке стать его женой, не сказав ей всей правды? А если бы он открыл ей все и она решилась бы рисковать собой, какое право имел он завлекать ее в эти ужасные сети? Предположив даже, что она не изменила бы своей вере, имея на то полное право, он, в свою очередь, обязан был бы стараться обратить ее, а детей их, если б они были у них, пришлось бы воспитать в вере отца. Рано или поздно явился бы доносчик — один из тех ужасных доносчиков, тень которых тяготела над тысячами нидерландских семей, а за ним офицер, потом монах, судья и, наконец, палач и костер.

Что сталось бы в таком случае с Лизбетой? Она могла бы доказать свою невинность в ереси, если бы к тому времени еще действительно не была виновна в ней, но какова стала бы жизнь любящей женщины, муж и дети которой томились бы в тюрьмах папской инквизиции? В этом заключалась первая причина, почему Дирк молчал даже в те минуты, когда испытывал сильнейшее искушение заговорить, хотя внутреннее чувство и подсказывало ему, что его молчание перетолковывалось иначе — приписывалось избытку осторожности, равнодушию или излишней щепетильности.

Вторым лицом, проснувшимся в это утро, была Лизбета, у которой, если и не болела голова (а этим и в ее время часто страдали женщины ее класса), были другие огорчения, с которыми ей предстояло справиться.

Когда она стала разбираться в них и раздумывать, все они разрешились чувством негодования на Дирка ван-Гоорля. Дирк опоздал на свидание, приводя смешное оправдание, что должен был дождаться, пока не остынет колокол, как будто ей было до этого дело; результатом была встреча с этой ужасной женщиной, Мартой-Кобылой, затем с Черной Мег и, наконец, с испанцем. Здесь опять Дирк выказал непростительное равнодушие и недогадливость, допустив Лизбету принять против воли приглашение поместиться в санях испанца. Дирк даже высказал сам свое согласие на это. Затем одно за другим следовали таковые события этого злополучного карнавала: бег, покушение на соперника, ужасный кошмар, который в продолжение вечера ей постоянно напоминал лицо Монтальво; допрос Марты; ее собственная не преднамеренная, но несомненная ложь; катанье наедине с человеком, принудившим ее произнести ложную клятву; появление перед всеми с ним как с добровольно выбранным ею спутником; наконец, ужин, во время которого испанец явился ее кавалером, между тем как простодушная компания гостей ухаживала за ним, как за существом высшего порядка, случайно попавшим в ее среду.

Какие были намерения у Монтальво? Без сомнения, в этом она была уверена, он намеревался показать, что ухаживает за ней, иначе нельзя было истолковать всех его поступков. И теперь — это было самое ужасное — она, в сущности, была у него в руках, потому что, если бы он захотел, ему ничего бы не стоило доказать, что она произнесла ложную клятву. Сама ложь также тяготила Лизбету, хотя и была произнесена с добрым намерением, если только было действительно хорошо спасать фанатичку от участи, которая, наверное, постигла бы ее, если бы ее преступление стало известно.

Без сомнения, испанец был дурной человек, хотя и привлекательный, и поступил дурно, при все своем умении держать себя и при всех своих блестящих манерах; но чего можно было ожидать от испанца, преследовавшего свои собственные цели? Дирк один… один он во всем виноват… и не столько своей вчерашней ненаходивостью, сколько всем своим поведением вообще. Почему он не предупредил и не устроил так, чтобы она была гарантирована от подобных случаев, на которые всегда рискует наткнуться женщина ее красоты и положения? Святым известно, что со своей стороны она сделала все, чтобы дать ему случай высказаться. Она дошла до пределов того, что может позволить себе девушка, и ради каких бы то ни было Дирков на свете не сделает ни одного шагу дальше. И что ей так понравилось его глупое лицо? Почему она отказала такому-то и такому-то, всем приличным женихам, и попала в такое положение, что молодые люди уже не подходят к ней, как бы подозревая, что она дала уже слово своему родственнику? Прежде она уверяла себя, что ее привлекает в Дирке что-то, что она чувствует, но не видит: скрытое благородство характера, слабо проявляющееся снаружи. Но где же это «что-то», это благородство? Без сомнения, настоящий мужчина должен бы был вступиться и не ставить ее в такое ложное положение. Средства к жизни не могли служить препятствием: она не пришла бы к нему с пустыми руками и даже, напротив, принесла бы за собой кое-что. О, если б не несчастье, что она, к своей досаде, продолжала любить его, она никогда, никогда не сказала бы с ним больше ни одного слова.

Последним из наших друзей, проснувшимся в это знаменательное утро между девятью и десятью часами, когда Дирк уже два часа успел просидеть у себя в конторе, а Лизбета побывать на рынке, был блестящий офицер, граф дон Жуан де Монтальво. Открыв свои темные глаза, он несколько секунд смотрел в потолок, собираясь с мыслями. Затем, сев в постели, он залился хохотом. Вся эта история была слишком потешна, чтоб веселому человеку не посмеяться ей. Этот простофиля Дирк ван-Гоорль; взбешенная, но беспомощная Лизбета; надутые крепкоголовые нидерландцы, которых он всех заставил петь в своем тоне, как струны на скрипке, — да, все это было восхитительно!

Как читатель мог уже догадаться, Монтальво не был типичным испанцем — героем романа или историческим лицом. Он не был ни мрачен или сосредоточен, ни особенно мстителен или кровожаден. Напротив, он был веселого характера, безо всяких правил, остроумный и добрый малый, за что пользовался всеобщим расположением. Кроме того, он был храбрый, хороший солдат, симпатичный в некотором смысле, и, странно сказать, не ханжа. Правду сказать, в те времена это было редкостью: его религиозные взгляды так расширились, что в конце концов у него их вовсе не осталось. Поэтому он только изредка поддавался какому-нибудь мимолетному суеверию, вообще же не питал никаких духовных надежд или страхов, что, по его мнению, доставляло ему много преимуществ в жизни. В действительности, если бы того требовали его планы, Монтальво готов был стать кальвинистом, лютеранином, магометанином или даже анабаптистом — смотря по требованиям минуты; он объяснил бы это тем, что художнику удобно нарисовать какую угодно картину на чистом полотне.

И между тем эта способность применяться к обстоятельствам, это отсутствие убеждений и нравственного чувства, которые должны бы были так облегчать графу житейские отношения, были главной причиной его слабости. Судьба сделала его солдатом, и он нес эту службу, как нес бы всякую другую. Но по природе он был актер, и изо дня в день он играл в жизни то одну, то другую роль, но никогда не был самим собой, потому что не имел определенного характера. Однако где-то глубоко в душе Монтальво скрывалось что-то постоянное и самостоятельное, и это «что-то» было не доброе и не злое. Оно очень редко проявлялось наружу; рука обстоятельств должна была глубоко погрузиться в душу графа, чтобы извлечь это нечто, но, несомненно, непреклонный, жестокий испанский дух, готовый всем пожертвовать ради того, чтобы спастись или даже выдвинуться, жил в нем. Лизбета видела именно этот дух в глазах Монтальво накануне, когда, не надеясь больше на победу, граф пытался убить своего противника, рискуя сам быть убитым. И не в последний раз она видела эту скрытую черту характера Монтальво: еще два раза ей суждено было натолкнуться на нее и дрожать перед ней.

Хотя Монтальво вообще не любил жестокости, однако при случае мог сам быть жесток до последней степени: хотя он ценил друзей и желал иметь их, однако мог сделаться самым низким предателем. Хотя без причины он не тронул бы живое существо, однако, найдя причину достаточной, он мог спокойно обречь на смерть целый город. И при этом ему было бы нелегко: он стал бы сожалеть об обреченных и впоследствии вспоминать бы о них с грустью и даже с участием. Этим он отличался от большинства своих соотечественников и современников, которые сделали бы то же, но гораздо жестче, руководствуясь честными принципами, и впоследствии радовались бы всю свою жизнь при воспоминании о своем деле.

У Монтальво была одна господствующая страсть — не война и не женщины, но деньги. Однако он любил не сами деньги, так как не был скуп, и, будучи игроком, никогда не мог отложить ни гроша; но он любил тратить деньги и сорить ими.

В отличие от многих из своих соотечественников, он мало обращал внимания на женщин, даже не любил их общества и увлечение считал обузой, но он любил вызывать их восхищение, так что, за неимением лучшего, был бы способен выбиваться из сил, чтобы приобрести себе поклонницу в лице какой-нибудь служанки или рыбной торговки.

Все его усилия были направлены к тому, чтобы всюду, где бы он ни показался, затмить в глазах городских красавиц всех остальных, и ради этого он поддерживал многочисленные любовные интриги, в сущности, вовсе не забавлявшие его. Удовлетворение тщеславия, само собой, влекло за собой расходы, так как красавицы требовали денег и подарков; ему самому необходимы были наряды, лошади и вся обстановка самого утонченного вкуса. Знакомых надо было принимать у себя, и притом так, чтобы у них являлось чувство, что их угощал испанский гранд.

Считаться грандом никогда не обходится дешево; не один обедневший пэр знает в наше время, какая обуза титул без состояния. Монтальво носил титул — он был дворянин, но единственным имением его была башня, выстроенная одним из его воинственных предков в местности, прекрасно приспособленной к планам этого предка — ограблению проезжих во время их пути по узкому ущелью. Когда же путешественники не стали ездить этим ущельем или по другим причинам разбойничество перестало составлять прибыльный промысел, доходы семьи Монтальво уменьшились и наконец совсем иссякли. Таким образом случилось, что последний представитель древнего рода оказался в положении заурядного военного, но, к несчастью для себя, обладающего широкими наклонностями, роковой страстью к игре и неимоверной гордостью своим происхождением.

Быть может, Жуан де Монтальво сам не отдавал себе ясного отчета в этом; но у него было две цели в жизни: во-первых, удовлетворять в широкой степени все свои капризы и прихоти, а во-вторых — и эта цель была второстепенной и несколько туманной, — восстановить свое родовое богатство. Обе цели сами по себе были вполне законные, и в те времена, когда можно было с успехом ловить рыбу в мутной воде, а человеку способному и настойчивому было нетрудно добиться блестящего положения, не представлялось причины сомневаться в том, чтобы Монтальво не добился осуществления своих планов. Однако пока, несмотря на несколько представлявшихся случаев, ему еще ничего не удалось, хотя ему уже было за тридцать. Причины неудач были различные, но в основании их лежал недостаток постоянства и изобретательности.

Человек, постоянно играющий роль, занимает многих, но не убеждает никого. Монтальво не мог убедить никого. Когда он разговаривал с монахами о тайнах религии, то даже монахи, в это время большею частью люди недалекие, чувствовали, что присутствуют только при умственном упражнении. Когда он говорил о войне, его слушателям казалось, что в душе он только и думает, что о любви. Когда он пел о любви, то особа, к которой он обращал свои речи, инстинктивно чувствовала, что он любит только самого себя, а не ее. И в этом женщины подходили ближе всего к истине: Монтальво любил только самого себя. Ради самого себя он нуждался в больших деньгах, и целью его жизни стало так или иначе добыть эти деньги.

Но и в шестнадцатом столетии богатство не давалось само собой в руки всякому искателю приключений. Жалованье военные получали маленькое и не всегда аккуратно; посторонний заработок был редок и быстро тратился; даже выкуп за одного или двух богатых пленных скоро исчерпывался уплатой таких долгов чести, от которых нельзя было увернуться. Оставалась, конечно, возможность богатой женитьбы, что в такой стране, как Нидерланды, где было много богатых невест, не представлялось затруднительным для знатного, красивого, любезного испанца. И действительно, настало время, когда Монтальво предстояло или жениться или разориться: его долги, особенно карточные, возросли до громадной суммы, и он не мог ступить шагу, не встретив кредитора. К несчастью для него, многие из этих кредиторов имели доступ к властям, и таким образом произошло, что Монтальво получил извещение о необходимости предотвратить скандал вместе с угрозой, что в противном случае ему придется вернуться в Испанию, страну, куда, правду сказать, его вовсе не тянуло. Одним словом, роковой час расплаты, который он всеми силами старался отдалить, настал, и женитьба, богатая женитьба являлась единственным исходом. Это был грустный исход для человека, имевшего свои причины, чтобы не желать вступать в брак, но приходилось покориться.

Таким образом случилось, что граф Монтальво, остановив свое внимание на красивой и богатой Лизбет ван-Хаут как на единственной подходящей ему партии в Лейдене, пригласил молодую девушку в свои сани во время бега и так старался быть приятным гостем в ее доме.

Пока все шло удачно, и, что еще больше, начало охоты было даже занимательно. Местное же общество после того, как Лизбета приняла приглашение быть его дамой во время бега и потом так долго каталась с ним наедине в лунную ночь, что, без сомнения, составляло теперь предмет бесконечных сплетен, было вполне подготовлено ко всякого рода вниманию, какое графу вздумалось бы оказать ей. И почему ему не поухаживать за девушкой свободной, по происхождению стоявшей ниже, хотя по богатству выше его? Правда, он знал, что ее имя соединялось с именем Дирка ван-Гоорля. Он знал также, что молодые люди привязаны друг к другу, так как на обратном пути прошлой ночью Дирк, может быть, имея на то свои причины, почтил его конфиденциальным полупризнанием. Но какое ему до этого дело, если они еще не помолвлены? А если б даже были помолвлены, то и тогда разве не все равно? Но все же Дирк ван-Гоорль являлся препятствием и, несмотря на то, что он казался добрым малым и Монтальво было жаль его, его необходимо было убрать с дороги, так как граф был убежден, что Лизбета — одно из тех упорных созданий, которые отказались бы от брака с ним, пока молодой лейденец не исчезнет с горизонта. А между тем Монтальво не желал впутываться в дуэль уж по одному тому, что в дуэли всегда можно ждать какой-нибудь неожиданности, а это был бы плохой исход. Точно так же не желал он быть замешанным в убийстве; во-первых, потому что ему чрезвычайно неприятна была сама мысль об убийстве кого-либо без крайней на то необходимости для самозащиты, а во-вторых, потому, что убийство — некрасивый путь, чтобы выпутаться. Кроме того, нельзя было заранее предсказать, как взглянут власти на исчезновение молодого нидерландца почтенной фамилии.

Надо было подумать о другом средстве. Если этот молодой человек умрет, нельзя заранее сказать, как Лизбета отнесется к его смерти. Ей может вдруг прийти в голову отказаться от замужества или оплакивать своего жениха лет пять; оба решения оказались бы одинаково невыгодными для планов Монтальво. А между тем пока Дирк жив, есть ли возможность заставить Лизбету перенести на другого ее расположение? Таким образом, казалось, что Дирку необходимо умереть. С четверть часа Монтальво раздумывал по поводу этого вопроса, и наконец, когда он уже готов был предоставить все дело случаю, вдруг в его уме блеснула блестящая, гениальная мысль.

Дирк не умрет, он будет жить, но его жизнь будет куплена ценою руки Лизбеты ван-Хаут. Если она любит Дирка только наполовину так, как предполагает Монтальво, то, вероятно, согласится выйти замуж за кого угодно ради спасения дорогой головы: ведь девять десятых женщин способны на такой сентиментальный идиотизм. Кроме того, этот план имел и другие хорошие стороны: он был выгоден для всех. Дирк спасется от смерти, за что должен быть благодарен; Лизбета, кроме чести союза, хотя, быть может, только временного, с ним, графом, будет жить, окруженная небесным сиянием добродетели, происходящим из сознания, что она сделала нечто весьма прекрасное и трагическое, между тем как он сам, Монтальво, благодаря которому все получат такие выгоды, также попользуется кое-чем.

Затруднение было в одном: как создать такое состояние вещей? Как поставить интересного Дирка в такое безвыходное положение, чтобы заставить Лизбету проявить свое благородство ради его спасения? Вот если бы Дирк был еретиком! А не окажется ли он им и в самом деле? Мудрено себе представить фигуру, более подходящую еретику: плосколицый, с манерами святоши и носящий темные чулки; Монтальво заметил, что все еретики, мужчины и женщины, носили чулки темного цвета, может быть, имея в виду умерщвление плоти. Одно только несколько противоречило предположению Монтальво: молодой человек пил слишком много за ужином накануне. Впрочем, и между еретиками попадались такие, которые не прочь были выпить. И лучшие люди иногда спотыкаются; еще старый монах-кастелян, учивший графа латыни, говорил: «Errare humanum est».

Таким образом, размышления Монтальво сводились к следующему, для того чтобы выпутаться из затруднительного положения, необходимо, во-первых, чтобы Лизбета ван-Хаут через три месяца была его женой; во-вторых, если окажется невозможным устранить с дороги Дирка ван-Гоорля, отбив у него привязанность молодой девушки или возбудить ее ревность (вопрос: возможно ли заставить женщину так приревновать этого пентюха, чтобы она с досады решилась выйти за другого?), надо принять более суровые меры, в-третьих, эти более суровые меры должны состоять в том, чтобы принудить Лизбету спасти ее возлюбленного от костра, соединившись браком с человеком, ради нее вошедшим в сделку со своею совестью и подстроившим все; в-четвертых, самый лучший способ приведения всего этого в исполнение — доказать, что возлюбленный — еретик, а если, к несчастью, этого нельзя будет доказать, то все же выставить его еретиком, и, в-пятых, пока как можно чаще видеться с мейнгерром ван-Гоорлем, потому что вообще при существующих обстоятельствах сближение необходимо, а кроме того, у него при случае можно и денег перехватить.

Розыски еретиков также стоят денег, так как придется прибегнуть к услугам шпионов; само собой разумеется, что друг Дирк, голландский каплун, должен сам доставить масло, в котором его станут жарить. И Монтальво закончил свое размышление так же, как начал его, — громким раскатом смеха, после чего он встал и принялся за вкусный завтрак.

Был уже шестой час пополудни этого дня, когда капитан и исполнявший должность коменданта Монтальво вернулся со службы домой: надо сказать, что он был усердный и дельный служака. При возвращении его встретил солдат-денщик, выбранный им за молчаливость и скрытность и, отдав честь, ждал приказания.

— Женщина здесь? — спросил Монтальво.

— Здесь, ваше сиятельство, хоть и нелегко ее было доставить сюда: я застал ее в постели, больной.

— Какое мне дело, что было трудно! Где она?

— В вашей комнате, ваше сиятельство!

— Хорошо. Смотри, чтоб никто не помешал нам, а когда она выйдет отсюда, следи за ней, пока она не дойдет до дома.

Солдат снова взял под козырек, а Монтальво вошел в комнату, тщательно заперев дверь за собою. Комната была не освещена, но через большое сводчатое окно лился яркий лунный свет, и при нем Монтальво увидел сидящую на стуле с прямой спинкой темную закутанную фигуру. Было что-то странное, почти сверхъестественное в этой фигуре, сидевшей в молчаливом ожидании. Она напомнила ему — иногда фантазия его разыгрывалась совершенно некстати — хищную птицу, сидящую на обрубке высохшего дерева в ожидании рассвета, когда она собирается лететь на ожидающую ее добычу.

— Это ты, тетушка Мег? — спросил он совершенно серьезно. — Совсем как в старое время, в Гале, не правда ли?

Освещенная луной фигура повернула голову. Монтальво увидел, как свет отразился на белках ее глаз.

— Кто же, как не я, ваше сиятельство, — отвечал охрипший от простуды голос, напоминавший карканье ворона, — хотя, правду сказать, не вашими молитвами жива. Крепкое надо иметь здоровье, чтобы не захворать, выкупавшись в проруби.

— Не ворчи: мне некогда слушать твою воркотню. Что тебя выкупали вчера, так поделом, за твою проклятую недогадливость. Разве ты не видала, что я веду свою линию, а ты портишьмне все. Я сделался бы посмешищем своих людей, если б стал слушать, как ты предостерегаешь против меня девицу, расположение которой я желаю сохранить.

— У вас всегда ведется какая-нибудь игра, ваше сиятельство, только если она кончается тем, что тетку Мег сначала ограбили, а потом чуть не потопили подо льдом, то тетка Мег этого не забывает.

— Ш-ш! Не у тебя одной есть память. Какая тебе была назначена награда? Двенадцать флоринов? Получишь их, и еще пять вдобавок: это хорошая плата за нырок в холодную воду. Будет с тебя?

— Нет, ваше сиятельство, мне нужна была жизнь, жизнь этой еретички. Мне надо было видеть, как она будет жариться на костре или топтать ее ногами, когда бы ее стали зарывать в землю. Я гонюсь за этой женщиной, зная — в ее голосе слышалась ярость, — что если я не убью ее, она постарается убить меня. Ее мужа и сына сожгли в основном потому, что я донесла на них, а она уж третий раз уходит от меня.

— Потерпи, потерпи, в конце концов все устроится. Ты словила двух: самого папеньку и его наследника, нечего ворчать, что маменька не сразу дается тебе в руки и недолюбливает тебя. Теперь слушай. Ты знаешь девицу, которой мне надо было угодить вчера. Она богата?

— Да, я знаю ее и знала ее отца. Он оставил ей полный дом, много бриллиантов и тридцать тысяч крон, помещенных на хорошие проценты. Хорошее приданное. Только получит его Дирк ван-Гоорль, а не вы.

— Вот в том-то и дело. Что ты знаешь о Дирке ван-Гоорле?

— Почтенный, работящий бюргер, сын зажиточных родителей, медников из Алькмаара. Он честен, только не особенно умен, он из таких людей, что богатеют, становятся бургомистрами, основывают приюты для бедных, а после смерти им ставят памятники.

— Ты отупела от холодной ванны. Когда я спрашиваю тебя о человеке, я хочу знать, что тебе известно против него.

— Понимаю, ваше сиятельство, только про этого ничего не скажешь. Ни любовных дел за ним нет, не играет он, не пьет, разве стаканчик после обеда. Весь день он работает у себя в конторе, ложится рано, встает рано, а в воскресенье ходит к ювфроу ван-Хаут. Вот и все.

— В какой церкви он бывает?

— Раз в неделю в соборе, но не причащается и не ходит к исповеди.

— Это плохо, очень плохо. Ведь ты не хочешь сказать этим, что он еретик?

— Очень вероятно, здесь их развелось много.

— Ужасно! Знаешь ли, мне бы не хотелось, чтобы эта прекрасная девушка, хорошая католичка, как мы с тобой, сблизилась с еретиком, который может подвергнуть ее разным опасностям. Кто может дотронуться до смолы и не запачкаться?

— Вы тратите попусту время, ваше сиятельство, — отвечала посетительница с усмешкой. — Что вам от меня надо?

— В интересах этой молодой девицы мне надо доказать, что этот человек еретик, и мне пришло на мысль, что ты, как особа привычная к таким делам, можешь найти подходящие улики.

— Да, ваше сиятельство. А не приходило вам в голову, на что будет похоже мое лицо, если я всуну ради вашей забавы свою голову в осиное гнездо? Знаете ли, что ждет меня, если я стану подглядывать за лейденскими еретиками? Они убьют меня. Их много, и все люди решительные; пока их не трогаешь, они тебя тоже не тронут; но только коснись их, так прощай. Мне хорошо известны законы о Церкви и императоре, но император не может сжечь целый народ, и как я ни ненавижу их, все же я должна сказать… — она вскочила и продолжала страстным, убежденным голосом, — что в конце концов и законам, и монахам придется уступить. Да, эти голландцы перебьют всех священников и перережут вас, испанцев; тех же, которые останутся в живых, вытолкают в шею. Они станут плевать при воспоминании о вас и будут служить Богу по-своему; они сделаются гордым, свободным народом, а вы, как собаки, станете глодать кости, оставшиеся от вашего прежнего величия; вас загонят в вашу конуру, и вы околеете в ней!.. Вот что я скажу вам, — закончила Мег изменившимся голосом, опускаясь на стул. — Я слышала, как этот дьявол, Марта-Кобыла, говорила так на катке, и мне кажется, ее слова сбудутся: вот почему я так запомнила их.

— Кажется, действительно госпожа Кобыла более интересная особа, чем я думал, и если она говорит такие речи, то следовало бы утопить ее. А пока оставим пророчества: пусть наши потомки выпутываются, как хотят, мы же приступим к делу. Сколько тебе надо за показания, которых было бы достаточно, чтобы уличить ван-Гоорля?

— Пятьсот флоринов, ни одного стивера меньше, ваше сиятельство; и не тратьте время попусту, торгуясь со мною: вам нужны веские улики — улики, которые могли бы удовлетворить Совет или того, кому будет поручено рассмотрение дела, а это значит, что надо доставить двух надежных свидетелей. Говорю вам, дело нелегкое подобраться к этим еретикам; для честного человека, который возьмется за это дело, в нем много опасного: еретики — народ отчаянный, и если они заметят, что за ними кто подсматривает, когда они справляют свою дьявольскую службу на одной из своих сходок, так не задумаются убить того человека.

— Все это я знаю, тетушка. Чего ты разглагольствуешь! Ведь для тебя это дело привычное. Вот тебе сказ: получишь деньги, когда добудешь улики. А теперь, если мы с тобой будем оставаться здесь долго, пойдут толки… Кто тут спрячется от сплетников? Так прощай же, тетушка, спокойной ночи!

Он повернулся, собираясь выйти из комнаты.

— Нет, ваше сиятельство, как же так, без задатка, — закаркала она с негодованием. — Я не могу работать только под ваше слово.

— Сколько? — спросил он.

— Сто флоринов чистоганом.

Несколько минут они ожесточенно торговались, близко нагнувшись друг к другу в полосе лунных лучей, и лица их имели такое противное выражение, так ясно был написан на них их злодейский замысел, что при этом слабом свете их можно было принять за выходцев преисподней, торгующихся из-за человеческой души. Наконец они сошлись на пятидесяти флоринах, и, получив задаток на руки, Черная Мег удалилась.

— Всего шестьдесят семь, — ворчала Мег, выходя на улицу. — Нечего было требовать больше, ведь у него нет денег, он беден, как Лазарь, а жить желает богачом, к тому же, как говорили в Гааге, еще играет. Да и в его прошлом не все чисто, я кое-что слыхала про это. Надо разнюхать, быть может, удастся узнать кое-что из пачки бумаг, которую я стянула из его письменного стола, пока дожидалась (она ощупала, действительно ли бумаги у нее за пазухой), хотя очень может оказаться, что это только неоплаченные счета. Ну, мой любезный капитан, прежде чем ты развяжешься с Черной Мег, она покажет тебе, как платят горячей ванной за холодную.

Глава 5

СОН ДИРКА
На следующий день после свидания Монтальво с Черной Мег Дирк получил послание, принесенное денщиком, с напоминанием об обещании обедать с графом в этот вечер. Дирк не помнил, чтобы он давал подобное обещание, но, вспомнив со стыдом, что многое из случившегося за ужином весьма неясно у него в памяти, он решил, что и обещание относится к числу этих вещей.

И, таким образом, Дирку против воли пришлось отвечать, что в условленный час он будет у графа.

Это было уже третье, что раздосадовало Дирка в этот день. Во-первых, он встретил Питера ван-де-Верфа, который сообщил ему, что весь Лейден толкует о Лизбете и капитане Монтальво, который, говорят, ей очень нравится. Потом — когда Дирк отправился к Лизбете ван-Хаут и ему сказали, что она поехала кататься в санях с теткой, чему он не поверил, так как наступила оттепель и испортила дорогу. Однако он мог бы еще усомниться в своем предположении, если бы, переходя через дорогу, не увидел красивого лица тетушки Клары, выглядывавшего из-за гардин гостиной верхнего этажа. Он так и сказал Грете, отворившей ему дверь, чего она обыкновенно не делала.

— Очень жаль, если мейнгерру чудятся вещи, которых нет, — невозмутимо заявила служанка. — Я уже сказала мейнгерру, что барышня и тетушка уехали кататься.

— Знаю, Грета, только что им за охота кататься в такую слякоть?

— Не знаю, мейнгерр. Они делают, что им вздумается. Не мое дело спрашивать, почему им так угодно.

Дирк посмотрел на Грету и убедился, что она лжет. Опустив руку в карман, он, к своей досаде, заметил, что забыл кошелек, тогда ему пришла было мысль поцеловать девушку и таким образом вытянуть у нее правду, но, подумав, что она может рассказать это Лизбете и испортить так все дело, он покорился своей участи и, ограничившись тем, что сказал: «В самом деле!» — ушел.

— Глупый! — рассуждала про себя Грета, смотря ему вслед. — Он знал, что я лгу, почему же он прямо не вошел, отстранив меня? Ах, мейнгерр Дирк, смотрите, как бы этот испанец не выхватил у вас дичь из-под носа. Конечно, он гораздо интереснее вас. Надоели мне эти лапчатые лейденцы, которые не решаются даже осла позвать, боясь как бы он не закричал. Между такими святыми приятно ради разнообразия увидеть человека позлее.

После этого Грета, в жилах которой, как уроженки Брюсселя, текла французская кровь, пошла наверх доложить своей госпоже о происшедшем.

— Я не просила тебя говорить неправду, будто я уехала кататься. Я приказала только ответить, что меня нет дома, и прошу передать то же капитану Монтальво, если он придет, — сказала Лизбета с некоторым раздражением, отпуская Грету.

В действительности ей было грустно, досадно и совестно перед собой за это. Все так не ладится, а несноснее Дирка нет человека на свете. Благодаря его недогадливости и неповоротливости теперь ее имя произносится вместе с именем Монтальво за всеми столами Лейдена. И вдруг еще ко всему она узнает из записки, присланной Монтальво с извинением, что он не сделал ей визита после вчерашнего ужина, будто Дирк обедает с ним сегодня. Отлично, пускай себе! Она сумеет отплатить ему и готова действовать сообразно его поступкам.

Так думала Лизбета, в досаде топая ножкой, на душе же у нее все время было тяжело. Она очень хорошо сознавала, что любит Дирка, и, как ни странна была его сдержанность, видела, что он любит ее. А между тем она чувствовала, как будто их разделяет широкая река. Сначала это был ручеек, но теперь он превратился в поток. А что хуже всего, что испанец был на одном берегу с ней.

Несколько победив свою досаду и застенчивость, Дирк заметил, что ему очень приятно обедать у Монтальво. Кроме него было еще трое гостей: два испанских офицера и один голландец, сверстник Дирка по годам и положению, по фамилии Брант. Он был сын почтенного и богатого золотых дел мастера из Гааги, отправившего сына в Лейден, чтобы изучить некоторые секреты у одного из ювелиров, знаменитого изяществом своих произведений. Обед и сервировка были безукоризненны; но лучше всего оказалась беседа, ведшаяся в таком тоне, какого Дирк никогда не слыхал за столом у людей своего класса. Нельзя сказать, как того можно было ожидать, чтобы разговор был особенно свободный, нет, это был разговор очень образованных людей, много путешествовавших, видевших многое и лично принимавших участие во многих трагических событиях времени, — людей, не зараженных религиозными предрассудками и старавшихся прежде всего сделать свое общество приятным и полезным для гостя. Герр Брант, еще недавно приехавший из Гааги, оказался также умным и воспитанным человеком, получившим более тщательное образование, чем большинство людей его круга, и привыкшим встречаться за столом своего отца, гаагского бургомистра, с людьми самых различных классов и состояний. Там же он познакомился и с Монтальво, который, встретив его на улице и узнав, пригласил к обеду.

Когда убрали со стола, один из испанских офицеров поднялся, прося извинить его, так как ему необходимо было уйти по делам службы.

После его ухода Монтальво предложил сыграть партию в кости. Дирку хотелось бы отказаться, но он не решился, боясь показаться смешным в глазах блестящих светских людей.

Игра началась, и так как она была очень незамысловатая, то Дирк скоро усвоил себе все ее приемы и даже стал находить в ней удовольствие. Сначала ставки были невысокие, но они постепенно удваивались, и наконец Дирк заметил с удивлением, что он ставит значительные суммы и выигрывает. Потом счастье несколько изменило ему, но когда игра кончилась, он оказался в выигрыше на триста пятьдесят флоринов.

— Что мне с ними делать? — спросил он, видя, как проигравшие с весьма понятными вздохами подвигают ему деньги.

— Что делать? — со смехом переспросил Монтальво. — Вот так младенец! Ну, купите вашей или чужой даме сердца подарок. Нет, я вам посоветую лучшее употребление: угостите нас завтра у себя самым изысканным обедом, какой можно изготовить в Лейдене, а потом дайте случай вернуть часть нашего проигрыша. Идет?

— Если вам будет угодно, господа, — скромно согласился Дирк, — хотя моя квартира не достойна такого общества.

— Конечно, угодно! — в один голос заявили все трое, и, назначив час встречи, собеседники разошлись. Брант дошел с Дирком до дверей его квартиры.

— Я собирался к вам завтра, — сказал он, — с рекомендательным письмом от отца, хотя вряд ли в нем была нужда — ведь мы троюродные братья: наши матери были двоюродными сестрами.

— Да, правда. Мать часто говорила о Бранте из Гааги, которым очень гордилась, хотя почти не знала его. Очень рад, надеюсь, мы подружимся.

— Уверен, что так, — отвечал Брант, и, взяв Дирка под руку, пожал ее особенным образом, так, что Дирк вздрогнул и оглянулся. — Ш-ш! — продолжал Брант, — не здесь! — и они продолжали разговор о знакомых, с которыми только что расстались, и об игре сегодняшнего вечера, причем Дирк высказал сомнение о пригодности подобного развлечения.

Молодой Брант пожал плечами.

— Мы живем в мире, — сказал он, — поэтому должны научиться понимать мирское. Если, рискуя несколькими золотыми, потеря которых не разорит нас, мы получаем возможность лучше познакомиться со светом, то я готов пожертвовать деньгами, особенно, если это поможет нам стать в хорошие отношения с теми, с кем при существующих обстоятельствах благоразумие велит вести дружбу. Только, если вы позволите мне сказать вам это, не пейте больше, чем можете переносить. Лучше проиграть тысячу флоринов, чем выронить одно слово, которое не в состоянии будешь потом припомнить.

— Знаю, знаю, — отвечал Дирк, вспомнив об ужине у Лизбеты, и простился с Брантом у дверей своей квартиры.

Подобно большинству голландцев, Дирк, задумав сделать что-нибудь, старался сделать это как можно лучше. Теперь, обещав дать обед, он желал дать вполне хороший обед. При обыкновенных условиях он, конечно, прежде всего посоветовался бы с кузиной Лизбетой и тетушкой Кларой, но после истории с катаньем, чистейшей выдумкой, как удостоверился Дирк, расспросив кучера, которого встретил случайно, самолюбивому молодому человеку не хотелось идти к своим родственницам. Поэтому он сначала обратился к своей квартирной хозяйке, почтенной даме, а потом, по ее совету, к содержателю первой гостиницы в Лейдене, человеку находчивому и опытному. Содержатель гостиницы, зная, что такой заказчик заплатит хорошо, охотно взялся за дело, и к пяти часам следующего дня целый отряд поваров и других слуг взбирался на лестницу квартиры Дирка, неся всевозможные кушанья, способные, как предполагалось, возбудить своим видом аппетит высокопоставленных гостей.

Квартира Дирка состояла из двух комнат на втором этаже старого дома на улице, переставшей считаться аристократической. Некогда это был красивый дом и, по понятиям того времени, комнаты были красивы, особенно гостиная — низкая, большая, обитая дубом, с изящным камином, украшенным гербом строителя. Прямо из нее дверь вела в спальню, не имевшую другого выхода, также обитую дубом, с высокими стенными шкафами и великолепной резной кроватью, по виду несколько напоминавшей катафалк.

В назначенный час явились гости. Празднество началось, повара засуетились, ставя перемены кушаний, изготовленных в гостинице. Над столом спускалась люстра с шестью подсвечниками, в каждом из которых оплывала сальная свеча, освещая сидевших за столом, но оставляя прочую часть комнат в большей или меньшей темноте. К концу ужина часть обгоревшей светильни одной из этих свеч упала в медный соусник, стоявший под люстрой, и жир загорелся. При свете внезапно вспыхнувшего пламени Монтальво, сидевшему напротив двери и случайно поднявшему глаза, показалось, будто вдоль стены в спальню скользнула высокая темная фигура. Одну только секунду капитан видел ее, затем она исчезла.

— Caramba, друг мой, — обратился он к Дирку, сидевшему к фигуре спиной, — в вашей мрачной квартире, кажется, водятся приведения! Мне почудилось, будто сейчас одно скользнуло мимо нас.

— Привидения? — отвечал Дирк. — Не слыхал; я не верю в привидения. Не угодно ли еще паштета?

Монтальво взял еще паштета и запил стаканом вина. Он не продолжал разговора о привидениях: быть может, ему пришло в голову объяснение виденного, как бы то ни было, он не сказал ничего больше.

После обеда стали играть, и на этот раз ставки начались с той суммы, на какой остановились накануне. Сначала Дирк проигрывал, но потом счастье вернулось к нему, и он стал выигрывать крупные суммы главным образом от Монтальво.

— Друг мой, — воскликнул наконец капитан, бросая кости, — вы, без сомнения, обречены на несчастье в супружеской жизни, потому что дьявол сидит в вашем игорном стакане, а его высочество всего не даст одному человеку. Я — пас! — И он встал.

— И я также, — заявил Дирк, следуя за ним к окну и не желая брать больше денег. — Вам очень не везло, граф, — сказал он.

— Да, — отвечал Монтальво, зевая, — мне теперь целых шесть месяцев придется жить… воспоминанием о вашем прекрасном обеде.

— Все это очень досадно, — сконфуженно проговорил Дирк, — мне не хотелось бы брать ваших денег; проклятые кости сыграли со мной такую штуку. Не станем больше говорить об этом.

— Офицер и дворянин не может так отнестись к долгу чести, — сказал Монтальво, вдруг став серьезным, но, — прибавил он с коротким внезапным смехом, — если другой дворянин будет настолько добр, что согласится покрыть долг чести другим долгом чести, то дело другое. Если бы, например, вы могли одолжить мне четыреста флоринов, которые вместе с проигранными мною шестьюстами составят тысячу, то это было бы очень кстати для меня; только прошу вас, если это почему-нибудь неудобно для вас, забудьте о моих словах.

— Я здесь, за своим собственным столом, выиграл такую сумму, — отвечал Дирк, — и прошу вас взять ее.

Собрав стопку золота, он пересчитал ее на ладони с ловкостью купца и протянул деньги Монтальво.

Монтальво заколебался, но затем взял золотые и небрежно опустил их в карман.

— Вы не сочли, — заметил Дирк.

— Совершенно излишнее, — отвечал его гость, — ваше слово — лучшее ручательство, — и он снова зевнул, сказав, что уже поздно.

Дирк подождал несколько секунд, думая в своей простоте делового человека, что благородный испанец упомянет о каком-нибудь письменном обязательстве, но видя, что это и в голову не приходит его гостю, он направился к столу, где двое других его гостей показывали различные фокусы с картами.

Несколько минут спустя испанцы попрощались, и Дирк остался наедине с Брантом.

— Очень удачный вечер, — сказал Брант, — и вы много выиграли.

— Да, — отвечал Дирк, — и тем не менее я беднее, чем был вчера.

Брант засмеялся и спросил:

— Он занял у вас? Я так и знал, и скажу вам: не рассчитывайте на эти деньги. Монтальво по-своему добрый малый, но он взбалмошен и отчаянный игрок; прошлое его, как мне кажется, тоже не безупречно: по крайней мере, никто не знает о нем ничего, даже его сослуживцы — офицеры. На ваш вопрос они пожимают плечами и говорят, что Испания — большой котел, в котором довольно всякой рыбы. Одно я только знаю достоверно — что он по уши в долгах, в Гааге у него по этому поводу возникли затруднения. Советую вам больше не играть с ним, а на эти тысячу флоринов не рассчитывать. Для меня тайна, как он перебивается, но мне говорили, что какая-то старая дура из Амстердама снабжала его деньгами, пока не узнала… однако, я начинаю сплетничать. А теперь скажите, — спросил он, изменяя голос, — здесь никого нет, кроме нас?

— Посмотрим, — отвечал Дирк, — со стола убрали, и старая экономка уже приготовила мне постель. Никто не заходит сюда после десяти часов. В чем дело?

Брант дотронулся до его руки, и, поняв прикосновение, Дирк отошел к нише у окна. Здесь, обратившись спиной к комнате и сложив руки на груди особенным образом, он произнес слово: «Иисус» — и остановился. Брант так же сложил руки и отвечал или, скорее, докончил: «плакал». Это был пароль последователей новой религии.

— Вы один из наших? — спросил Дирк.

— Я и вся моя семья: отец, мать, сестра и девушка, на которой я женюсь. Мне сказали в Гааге, что от вас или молодого Питера ван-де-Верфа я получу те сведения, которые нужны нам, последователям веры: кому мы можем и кому не должны доверять, где удобно собираться для молитвы и где мы можем причаститься.

Дирк взял руку родственника и пожал ее. Брант отвечал пожатием, и с этой минуты между молодыми людьми установилось полное доверие, как между родными братьями, так как их теперь связывали узы общей горячей веры.

И теперь подобная связь существует между девятью десятками людей из сотни, но она не порождает уже такого взаимного доверия. Это зависит от изменившихся обстоятельств. Благодаря в значительной степени Дирку ван-Гоорлю и его современникам — последователям, особенно же одному из них — Вильгельму Оранскому, набожные и богобоязненные люди уже не принуждены теперь для поклонения Всемогущему в чистом и простом служении прятаться по углам и дырам, подобно скрывающимся от закона злодеям, зная, что если их застанут, то всех вместе с женами и детьми ожидает костер. Теперь тиски для пальцев и всякие орудия пытки, служившие к уличению еретиков, валяются по пыльным шкафам музеев, но несколькими поколениями раньше было совсем иное дело: тогда с человеком, осмеливавшимся не согласиться с некоторыми учениями, обращались гораздо бесчеловечнее, чем с собакой на столе вивисектора.

Не удивительно после этого, что те, над которыми тяготело такое проклятие, которые постоянно должны были жить в ожидании подобного исхода, сплачивались теснее, сильнее любили и поддерживали друг друга до последней минуты, часто переходя рука об руку через огненные ворота в ту страну, где нет больше страданий. Быть приверженцем новой религии в Нидерландах в ужасное царствование императора Карла и Филиппа, значило принадлежать к одной обширной семье. Не существовало обращения «мейнгерр» или «мефроу», но только «батюшка» и «матушка», «сестра» или «брат» даже между людьми, стоявшими на весьма различных ступенях и совершенно чужими между собой — чужими по плоти, но родными по духу.

Понятно, что при подобных обстоятельствах Брант и Дирк, и без того уже почувствовавшие взаимную симпатию, скоро вполне сошлись и сдружились.

Они сидели в нише окна, рассказывая друг другу о своих семьях, сообщая свои надежды и опасения и даже открываясь в своей любви. В последнем Гендрику Бранту улыбнулось счастье. Он был женихом единственной дочери богатого гаагского виноторговца, по его рассказам, красавицы, такой же доброй, как и богатой; и свадьба их должна была состояться весной. Когда же Дирк сообщил ему о своем деле, Брант покачал своей благоразумной головой.

— Ты говоришь, что и она, и ее тетка католички? — спросил он.

— Да, в этом-то и беда. Мне кажется, я нравлюсь ей, или, по крайней мере, нравился несколько дней тому назад, — прибавил Дирк грустно. — Но как я, еретик, могу сделать ей предложение, не открывшись? А это, ты сам знаешь, не согласно с правилами, и я не смею нарушить их.

— Не лучше ли тебе посоветоваться с кем-нибудь из старших, кто молитвой и словами мог бы тронуть ее сердце, чтобы свет истины засиял для нее? — спросил Брант.

— Я уже пытался, но тут мешает эта красноносая тетушка Клара, ярая католичка, да еще служанка Грета, которую я считаю прямо за шпионку. Стоя между ними, Лизбета вряд ли до замужества познает истину. И как я осмелюсь жениться на ней? Смею ли я женитьбой навлечь на нее ту ужасную судьбу, какая, быть может, ожидает нас с тобой? А кроме того, с тех пор как этот Монтальво перешел мне дорогу, между мною и Лизбетой все как-то не ладится. Не далее как вчера она не велела пускать меня к себе.

— У женщин бывают свои фантазии, — медленно отвечал Брант, — может быть, она капризничает и, может быть, сердится на тебя, что ты до сих пор не объяснился, но зная, каков ты, как ей читать у тебя в сердце?

— Может быть, может быть, — сказал Дирк, — но я не знаю, что делать. — И в отчаянии он ударил себя рукой по лбу.

— Что же мешает нам, брат, в таком случае обратиться к тому, кто может научить нас? — спокойно предложил Брант.

Дирк сразу понял, что он хотел сказать.

— Это умная мысль, хорошая мысль! — одобрил он. — У меня есть святая книга, сначала помолимся, а затем поищем в ней мудрости.

— Какой ты богач! — воскликнул Брант. — Ты скажешь мне как-нибудь, каким образом ты достал ее?

— Здесь, в Лейдене, такие книги не трудно достать, если имеешь, чем заплатить, — отвечал Дирк, — а вот что трудно, так это сохранить их в тайне, потому что попасться с Библией в кармане — значит нести в кармане свой смертный приговор.

Брант кивнул утвердительно головой.

— Ты можешь показать мне ее сейчас? — спросил он.

— Могу; здесь мы, по-видимому, в безопасности: ставни закрыты, дверь мы запрем, если она еще не заперта; однако кто может считать себя в безопасности в стране, где крысы и мыши разносят новости, а ветер служит свидетелем? Пойдем, я покажу тебе, где я храню ее.

Подойдя к камину, Дирк снял один из подсвечников из простой меди с массивной овальной подставкой, украшенной двумя массивными медными змеями, и зажег свечу.

— Нравится тебе эта вещь? Она исполнена по рисунку, который я набросал в свободное время, — спросил он, смотря на подсвечник с любовью художника. Затем, не ожидая ответа, он направился к двери в спальню и остановился.

— Что такое? — спросил Брант.

— Мне показалось, что я слышу шум: вероятно, хозяйка ходит у себя наверху.

Они вошли в спальню, где, обойдя комнату, чтобы убедиться, что никого нет, Дирк подошел к изголовью массивной дубовой постели, украшенному таким же гербом великолепной резной работы, как камин в гостиной, и, отодвинув одну из досок, из потайного шкафчика, скрывавшегося в спинке постели, вынул книгу в кожаном переплете. Снова задвинув дверцу тайника, молодые люди вернулись в гостиную и положили книгу на дубовый стол рядом с подсвечником.

— Прежде всего помолимся, — предложил Брант.

Не странно ли, что этим двум молодым людям, имевшим, без сомнения, каждый свои слабости — один, как мы видели, мог, например, при случае выпить лишнее, да и другой, вероятно, имел общечеловеческие недостатки, — после веселого обеда и крупной игры, пришла мысль помолиться, стоя рядом на коленях, перед тем, как приступить к чтению Священного писания? Но в те тяжелые времена, молитва, теперь столь обычная и столь часто забываемая, была настоящей роскошью. Для этих несчастных гонимых людей было истинной радостью молить и благодарить Господа тогда, когда они думали, что им не грозит меч тех, кто поклонялся Богу иначе. Религия, исповедовать которую запрещалось, стала для ее последователей жизненным вопросом, отрадой, которой они старались пользоваться при каждом случае, совершая молитву торжественно и с благодарностью в сердце. Так и теперь, при свете оплывающих свечей друзья опустились на колени, и Брант произнес вслух за обоих молитву — трогательное и прекрасное обращение к Богу.

Подлинные слова молитвы имеют мало значения, но важен их смысл: Брант молился о своей Церкви и об освобождении и укреплении своей родины, молился даже об императоре, этом чувственном, жадном, эгоистичном, обезображенном заячьей губой отпрыске Габсбургов. Потом он стал молиться о себе и своем товарище, обо всех, кто был дорог им и наконец о том, чтобы Господь просветил Дирка в его теперешнем затруднении. Молитву заключило прошение о прощении всех врагов, даже мучивших и сжигавших последователей другой веры на кострах, ибо они не знают, что творят. Невозможно представить себе людскую молитву, более проникнутую истинным христианским духом.

Когда, наконец, Брант замолк и оба молящихся поднялись с колен, Дирк предложил:

— Не раскрыть ли нам Библию и не прочесть ли то место, которое первое бросится в глаза?

— Нет, — отвечал Брант, — это будет похоже на суеверие: так поступали древние с сочинениями поэта Виргилия, и нам, носителям светоча, неприлично следовать примеру этих слепых язычников. Какую книгу Библии ты изучаешь теперь, брат?

— Первое письмо апостола Павла к коринфянам, которое я прежде никогда не читал, — отвечал Дирк.

— Начни же с того места, где остановился, и дочитай главу до конца. Быть может, мы найдем в ней совет, если нет, то, значит, нам не суждено получить ответ сегодня.

Дирк начал читать седьмую главу, в которой великий апостол как раз касается вопроса о браке. Он читал спокойным, ровным голосом, пока не дошел до двенадцатого и четырех последующих стихов, из которых в последнем говорится: «Ибо неверующий муж освящается женою верующею, а жена неверующая освящается мужем верующим. Иначе дети ваши были бы нечисты, а теперь святы. Если же неверующий хочет развестись, пусть разводится; брат или сестра в таких случаях не связаны, к миру призвал нас Господь. Почему ты знаешь, жена, не спасешь ли мужа? Или ты, муж, почему знаешь, не спасешь ли жены?..»

Голос Дирка задрожал, и он остановился.

— Читай до конца главы, — сказал Брант, и чтец продолжал.

Позади них послышался какой-то звук. Они не заметили, как дверь из спальни чуть-чуть приотворилась, и не видали, как в отверстии мелькнуло что-то белое: женское лицо, обрамленное черными волосами над парой неподвижных злых глаз. Сатана, впервые поднявший голову в раю, наверное, имел такое выражение. Вытянув длинную шею, фигура подалась вперед, но вдруг шорох или движение испугали ее, и она поспешно отодвинулась назад, как испуганная змея, извивающая свой хребет. Дверь снова затворилась.

Глава окончена, молитва прочтена, но долго, может быть, придется ждать на нее ответа этим нетерпеливым людям, не знающим, что подобно тому, как много времени нужно лучу, чтобы достигнуть до нас от отдаленной звезды, так же и ответ на молитву, обращенную к Божеству, может прийти не скоро — не сегодня и не завтра. Его может узнать не настоящее поколение и не текущее столетие: молитва может исполниться тогда, когда дети детей тех, чьи уста произносили эту молитву, в свою очередь уже превратятся в прах. Однако никогда подобная молитва не остается без ответа; так и нашей теперешней свободой мы, может быть, обязаны тем, кто уже умер в то время, когда жили Дирк ван-Гоорль и Гендрик Брант; так и отмщение, постигшее теперь Испанию, может быть возмездием за те позорные поступки, которые позволяли себе испанцы с давно ушедшими поколениями. Божество — всегда Божество, подобно тому, как звезда — всегда звезда; от первого изливается правосудие, как от второй — свет, и для них время и пространство — ничто.

Дирк дочитал главу до конца и закрыл Библию.

— Брат, ты, кажется, получил ответ, — спокойно сказал Брант.

— Да, — отвечал Дирк, — он ясен: «Неверующий муж освящается женою… Почему ты знаешь, муж, не спасешь ли ты жену?» Если бы апостол предвидел случай со мной, он не мог бы дать более определенного ответа.

— Он или Дух, говорящий через него, знал все случаи и писал для всех людей, когда бы они ни родились, — отвечал Брант. — Это урок для нас. Если бы ты заглянул сюда раньше, то раньше бы и получил ответ и, может быть, не испытал бы многих огорчений. Теперь, без сомнения, ты должен поспешить переговорить с ней, предоставив все остальное Богу.

— Да, — отвечал Дирк, — как можно скорее. Но есть еще один вопрос: должен я сказать ей всю правду?

— Я бы не стал скрывать ее, друг, а теперь — спокойной ночи. Не провожай меня до дверей. Кто знает, может быть, на улице кто-нибудь и подсматривает; не следует, чтобы нас видели вместе так поздно.

После ухода своего родственника и нового друга Дирк еще сидел, пока оплывавшие сальные свечи в люстре не догорели до самого конца. Затем, вынув свечу из подсвечника, украшенного змеей, он зажег эту свечу, загасив люстру, и, войдя в спальню, стал раздеваться. Библию он снова спрятал в потайной шкафчик и задвинул его дверцу. После этого Дирк погасил свечу и взобрался на свою высокую постель.

Обыкновенно Дирк спал превосходно: как только голова его касалась подушки, глаза его смыкались и раскрывались только в привычное время утром. Но в эту ночь он не мог заснуть: было ли то последствием обеда и вина или игры, или молитвы и отыскивания текста в писании, только сон бежал, и это раздражало Дирка. Он лежал, не смыкая глаз, и думал, смотря, как лунный свет широкими снопами врывался в окно и заливал комнату.

Вдруг Дирку стало страшно: ему показалось, будто в комнате был еще кто-то, кроме него, кто-то злой и недоброжелательный. Никогда прежде он не думал о духах и не боялся их, но теперь ему вспомнился вопрос Монтальво о привидении, и ему положительно казалось, что оно возле него. В этой странной новой тревоге он искал себе опоры и не находил иной, кроме той, к которой старый, простой священник советовал ему прибегать в минуты затруднения и смятения, а именно: взять Библию и, прижав ее к себе, помолиться.

Это было нетрудно исполнить. Приподнявшись на постели, Дирк достал Библию из шкафчика и задвинул дверку. Затем, положив книгу между собой и периной, он снова лег, и чары как будто подействовали: он скоро уснул.

Но тут Дирку приснился страшный сон. Ему снилось, что над ним наклонилась какая-то высокая темная фигура и длинная белая рука что-то шарила у его изголовья, пока он не услыхал, как дверца потайного шкафчика со скрипом затворилась.

Тогда ему показалось, что он проснулся и что его глаза встретились с двумя другими глазами, смотревшими на него так пристально, будто желали прочесть его самые сокровенные мысли. Он не встал и не мог пошевелиться, но тут он увидал во сне, как фигура выпрямилась и стала скользить прочь, то появляясь, то снова исчезая, по мере того как она проходила через полосы лунного света, пока окончательно не скрылась за дверью.

Через секунду после этого Дирк проснулся и почувствовал, что, несмотря на довольно холодную ночь, пот крупными каплями выступил у него на лбу и на всем теле. Но, странно, страх его теперь совершенно рассеялся; зная, что ему приснился не более как сон, он перевернулся, дотронулся до Библии на груди и заснул, как дитя, чтобы проснуться только утром, когда луч восходящего зимнего солнца упал ему прямо в лицо.

Дирк припомнил тогда сон прошедшей ночи, и у него на душе стало тяжело: ему казалось, что это привидение черной женщины, впившейся в его лицо своими страшными глазами, было предзнаменованием какой-то близкой беды.

Глава 6

ЛИЗБЕТА ВЫХОДИТ ЗАМУЖ
На следующее утро, когда Монтальво вошел к себе в кабинет после завтрака, он нашел там ожидавшую его даму, в которой, несмотря на длинный плащ и вуаль, закутывавшие ее, без труда узнал Черную Мег. Действительно, Мег ждала его уже некоторое время и по свойственной ей любознательности не потеряла его даром.

Читатель, вероятно, помнит, что в свое предыдущее посещение капитана Монтальво она успела захватить бумаги, которые нашла в незапертом столе. При ближайшем рассмотрении эти бумаги оказались, как она того опасалась, не имеющими никакого значения — неоплаченными счетами, военными рапортами, записками от дам и т. д. Однако, раздумывая, Черная Мег припомнила, что в ящике был еще внутренний ящик, который, казалось, был заперт; и поэтому она на всякий случай захватила с собой связку ключей вместе с двумя маленькими стальными инструментиками и явилась к капитану в такое время, когда знала наверняка, что Монтальво завтракает в другой комнате. Все шло хорошо: Монтальво завтракал, а Мег осталась одна в комнате, где стоял стол. Об остальном можно догадаться. Положив принесенную с собой пачку в ящик, Мег с помощью своих ключей и инструментиков отперла внутренний ящик. Здесь действительно оказались письма и в маленьком футляре, оправленном в золото, две миниатюры: одна — портрет молодой красивой женщины с темными глазами, другая — двух детей, мальчика и девочки пяти и шести лет. Также тут лежал локон волос в бумажке с надписью рукою Монтальво: «Волосы Жуаниты, данные мне на память».

Это была драгоценная находка, и Мег поспешила завладеть ею. Спрятав все за пазуху, чтобы рассмотреть на досуге, она имела предосторожность сделать из разных бумажек пакетик наподобие взятого, который положила в ящик, прежде чем запереть его.

Устроив все по своему желанию, Мег вышла на крыльцо, где проболтала с часовым, пока снова не вернулась в кабинет как раз в ту самую минуту, как туда через противоположную дверь входил Монтальво.

— Ну, любезнейшая, — обратился он к Мег, — достала доказательство?

— Кое-что добыла, ваше сиятельство, — отвечала она. — Я была в доме во время обеда, который вам давали, хотя никто не видал меня, и оставалась еще после вас.

— В самом деле? Мне показалось, что ты проскользнула мимо, и я похвалил тебя за догадливость: ты прекрасно придумала пробраться туда, пока народ двигался взад и вперед. Отправляясь домой, я, кажется, узнал также одного человека, которого ты почтила своей дружбой, — лысого низенького толстяка, в Гааге его, кажется, звали Мясником. Ну, не гримасничай, я не намерен допытываться женских тайн; но мое положение здесь обязывает меня знать некоторые вещи. Что же ты видела?

— Ваше сиятельство, я видела, как молодой человек, за которым я должна была наблюдать, и Гендрик Брант, сын богатого гаагского золотых дел мастера, стоя на коленях молились.

— Это дурно, — сказал Монтальво, — покачивая головой, — но…

— Я видела, — продолжала она своим хриплым голосом, — как они вместе читали Библию.

— Возмутительно! — произнес Монтальво с притворным содроганием. — Действительно возмутительно, если только я могу верить тебе, моей набожной приятельнице, что два человека, считавшихся до сих пор почтенными людьми, попались в том, что читали книгу, на которой основывается наша вера. Действительно, люди, способные углубляться в такую скуку, «недостойны жизни», говоря словами эдикта. Ну, а доказательство есть? Книга, конечно, у тебя?

Тут Черная Мег рассказала все по порядку: как она подсматривала и увидала кое-что, как подслушивала, но слышала мало, как открыла потайной шкафчик, нагнувшись над спящим, и не нашла ничего.

— Плохой же ты шпион, тетушка, — заметил капитан, когда она замолкла, — и, клянусь, я не думаю, чтобы папский инквизитор мог повесить молодого человека, только основываясь на твоем свидетельстве. Вернись и добывай новые доказательства.

— Нет, — решительно заявила Мег, — если хотите добывать улики, добывайте их сами. Так как я намереваюсь продолжать жить здесь, то не хочу впутываться в такие дела. Я доказала вам, что этот молодой человек еретик; давайте же следуемое мне вознаграждение.

— Твое вознаграждение?.. За что? Вознаграждение дается за услугу, а я не вижу таковой с твоей стороны.

Черная Мег вышла из себя.

— Молчи, — сказал Монтальво, оставляя шутливый тон. — Я стану говорить с тобой откровенно. Я не желаю жечь кого бы то ни было. Мне надоела вся эта бессмыслица из-за религии, и по-моему, пусть себе лейденцы читают Библию до одурения. Я хочу жениться на ювфроу Лизбете ван-Хаут, и для этого должен доказать, что человек, которого она любит, Дирк ван-Гоорль, еретик. Того, что ты сказала мне, может быть достаточно или недостаточно для моих целей. Если окажется достаточно, я тебе щедро заплачу после свадьбы, если нет, так с тебя будет и того, что ты уже получила.

Сказав это, Монтальво позвонил в колокольчик, стоявший на столе, и прежде, чем Мег собралась ответить, в дверях показался солдат.

— Проводи эту женщину, — приказал капитан и затем прибавил: — Я постараюсь передать вашу просьбу куда следует, а пока возьмите от меня, — и он сунул Мег в руку флорин. — А теперь скорей веди сюда арестованных: мне некогда терять время… — приказал он солдату. — Да слушай, чтоб мне не мешали всякие нищие, а не то, смотри у меня…

В этот же день после обеда Дирк, одетый в свое лучшее платье, отправился в дом Лизбеты, где дверь ему опять отворила Грета и в ожидании смотрела на него.

— Дома барышня? — запинаясь, спросил он. — Мне надо видеть ее.

— Какое несчастье, мейнгерр, — отвечала девушка, — вы опять опоздали. Барышня и фроу Клара уехали на неделю или дней на десять: здоровье фроу Клары требовало перемены климата.

— В самом деле? — спросил совершенно растерявшийся Дирк. — Куда же они уехали?

— Не знаю, мейнгерр, они не сказали мне.

Больше ничего Дирк не мог добиться от служанки. Так он и ушел, совершенно сконфуженный и не зная, что думать.

Час спустя явился с визитом Монтальво и — удивительно — оказался счастливее.

Он добился того, что узнал адрес хозяек, уехавших в приморское селение на расстоянии одного переезда. По странной случайности в тот же самый вечер Монтальво, также ища покоя и перемены климата, появился в гостинице этого селения, где заявил, что намеревается прожить здесь некоторое время.

Гуляя на следующее утро по взморью, кого он мог встретить, как не фроу Клару ван-Зиль, и никогда еще почтенной даме не приходилось проводить более приятного утра. Так, по крайней мере, она заявила Лизбете, вернувшись со своим кавалером к обеду.

Читатель может догадаться об остальном. Монтальво сделал предложение и получил отказ. Он перенес удар с покорностью судьбе.

— Сознайтесь, — сказал он вкрадчиво, — что есть другой, кто счастливее меня.

Лизбета не созналась, но и не отрицала.

— Если он даст вам счастье, я буду рад, — проговорил граф, — но при моей любви к вам я не желал бы видеть вас замужем за еретиком.

— Что вы хотите сказать этим, сеньор? — спросила Лизбета, вспыхнув.

— Я хочу сказать, что, к несчастью, опасаюсь, как бы почтенный герр Дирк ван-Гоорль, один из моих друзей, которого я очень уважаю, хотя он и одержал победу надо мной в ваших глазах, не попал в эти злые сети.

— Подобного обвинения нельзя возводить на человека, пока оно не доказано, — серьезно сказала Лизбета. — Даже и тогда… — оназапнулась.

— Я буду наводить дальнейшие справки, — отвечал капитан. — Пока же, то есть пока мне не удастся приобрести вашего расположения, я покоряюсь своей участи. А до тех пор прошу вас смотреть на меня как на друга, на преданного друга, готового пожертвовать жизнью, чтобы услужить вам.

С тяжелым вздохом Монтальво сел на своего вороного и вернулся в Лейден, но перед тем он имел маленький разговор наедине с фроу Кларой.

— Вот если б дело шло о старушке, то не трудно было бы все устроить, — рассуждал он на обратном пути, — а для меня, клянусь всеми святыми, было бы все одно, но, к несчастью, все деньги у этой упорной свиньи — голландки. Чего не заставляет делать необходимость поддержать свое достоинство и положение человека, по своим наклонностям расположенного только к покою и миру! Ну, мой новый друг Лизбета, если ты мне не заплатишь за все мои беспокойства еще раньше двух месяцев, то я не буду Жуан де Монтальво.

Три дня спустя тетка и племянница вернулись в Лейден. Через час после их приезда явился граф и был принят.

— Останьтесь со мной, — обратилась Лизбета к тетушке Кларе, когда доложили о посетителе; и тетка некоторое время пробыла с ними, но затем под каким-то предлогом исчезла, и Лизбета осталась с глазу на глаз со своим мучителем.

— Зачем вы пришли сюда? — спросила она. — Я ведь уже ответила вам.

— Я пришел в ваших собственных интересах, — отвечал Монтальво, — и этим объясняется мое поведение, которое вы находите странным. Вы помните наш разговор?

— Отлично, — прервала его Лизбета.

— Мне кажется, вы слегка ошибаетесь, ювфроу Лизбета: я говорю о разговоре, касавшемся одного из ваших друзей, которым вы, кажется, интересуетесь в религиозном отношении…

— И что же, сеньор?

— Я навел справки, и…

Лизбета подняла глаза, не будучи в состоянии скрыть своего беспокойства.

— О, ювфроу, позвольте мне посоветовать вам научиться несколько больше владеть собой; открытое детское выражение лица так опасно в наши дни.

— Он мне двоюродный брат…

— Знаю; будь он вам чем-либо большим, я бы очень огорчился; но большинство из нас довольно равнодушно относится к судьбе своих двоюродных братьев…

— Перестанете ли вы шутить, сеньор?..

— И заговорю о деле? Сию минуту. Итак, наведенные мною справки убедили меня, что этот почтенный господин — еретик, и самый завзятый. Я сказал «справки», но их мне даже не было надобности наводить… На него…

— Донесли? — прервала Лизбета.

— Ах, ювфроу, опять это волнение, из которого можно вывести всевозможные заключения. Да, на него донесли, как на отступника, но, к счастью, донесли только мне одному. Моя обязанность, к моему сожалению, арестовать его сегодня вечером… вы хотите сесть, позвольте предложить вам стул, но я не сделаю этого лично. Я предполагаю передать его почтенному Рюарду Тапперу, папскому инквизитору; вы, вероятно, слыхали о нем: его все знают. Он приедет в Лейден на будущей неделе и, вероятно, не станет долго возиться с этим делом.

— Что сделал Дирк? — спросила Лизбета тихо, опустив голову, чтобы скрыть волнение, отразившееся на ее лице.

— Что сделал? Мне просто страшно выговорить: несчастный заблуждающийся молодой человек с одним товарищем, личность которого свидетель не мог удостоверить, в полночь читал Библию…

— Что же в этом дурного?

— Ш-ш! Разве и вы еретичка? Разве вы не знаете, что вся ересь проистекает из чтения Библии? Видите ли, Библия очень странная книга. Непосвященные люди не всегда правильно понимают ее. Совсем другое, когда ее читают духовные. Точно так же есть много церковных учений, которых светский не найдет в Библии и которые для посвященного ясны как солнце…

— Вы, кажется, хотите убедить меня… — начала было с горечью Лизбета.

— Ш-ш! Хочу убедить вас быть ангелом…

Наступила пауза.

— Что с ним будет? — спросила Лизбета.

— После мучительного предварительного следствия с целью открытия его сообщников, я думаю, его сожгут на костре, а может быть, как пользующийся привилегиями города Лейдена, он отделается только тем, что его повесят.

— И нет спасения?

Монтальво отошел к окну и, взглянув на улицу, заметил, что, кажется, будет снег. Затем вдруг он круто повернулся и, смотря в упор в лицо Лизбеты, спросил:

— Вы в самом деле принимаете участие в этом еретике и желаете спасти его?

Лизбета сразу поняла, что теперь Монтальво не шутит. Шутливый, насмешливый тон исчез. Голос ее мучителя звучал серьезно и холодно: это был голос человека, делающего большую ставку и намеревающегося выиграть ее.

Она тоже оставила всякие уловки.

— Да, я принимаю в нем участие и желаю спасти его, — отвечала она.

— Это можно сделать… но заплатить надо…

— Чем? Сколько…

— Вашим замужеством со мною через три недели.

Лизбета слегка вздрогнула, затем затихла.

— Не достаточно ли было бы одного моего состояния? — спросила она.

— Какое бедное вознаграждение вы предлагаете мне, — сказал Монтальво, возвращаясь к своему насмешливому тону, и прибавил: — Я мог бы принять во внимание это предложение, если бы не существовало бессмысленного закона вашей страны, по которому для вас почти невозможно передать крупную сумму, заключающуюся главным образом в недвижимом имуществе, иначе как вашему мужу. Вследствие этого мне, к моему сожалению, приходится настаивать на вашем замужестве со мной.

Лизбета молчала. Монтальво, наблюдавший за ней, снова видел признаки возмущения и отчаяния. Он видел, что нравственное и физическое отвращение к нему готово взять верх над ее страхом за Дирка. Если он сильно не ошибался, Лизбета была готова отвергнуть его, что, само собой разумеется, было бы ему крайне неприятно, так как его денежные ресурсы совершенно иссякли. На основании же тех недостаточных улик, которые имелись у него, он не осмелился бы действовать против Дирка, опасаясь создать себе тысячу влиятельных врагов.

— Какая странная ирония обстоятельств, что мне приходится являться ходатаем соперника, — сказал капитан. — Но, Лизбета ван-Хаут, прежде чем отвечать мне, прошу вас подумать. От следующего движения ваших губ будет зависеть, придется ли этим глазам, которые вам так нравятся, слепнуть в ужасном мраке темницы; придется ли этому телу, которое вы так любите, быть поднятым на дыбу или жариться и трещать на костре, или, наоборот, ничего подобного не случится, и молодой человек уедет отсюда свободным, унося в сердце на месяц или на два горечь и некоторое озлобление на женское непостоянство, что не помешает ему впоследствии жениться на какой-нибудь богатой и почтенной еретичке. Вряд ли вы можете колебаться в своем выборе. Где же после того тот дух женского самоотречения, о котором мы так много слышим? Выбирайте же…

Ответа все еще не было. Монтальво решился пустить в ход свой козырь и вынул из бокового кармана, по-видимому, официальный документ, скрепленный подписью и печатью.

— Это сообщение неподкупному Рюарду Тапперу. Смотрите, здесь написано имя вашего кузена. Мой слуга ждет моего приказания у вас на кухне. Если вы станете еще дольше колебаться, я позову его и в вашем присутствии поручу ему передать эту бумагу курьеру, отправляющемуся сегодня вечером в Брюссель. Раз отдав приказание, я уже не могу вернуть его, и приговор Дирку будет подписан.

Лизбета начала колебаться.

— Что мне делать? — сказала она. — До сих пор я еще не невеста Дирка, и причина этому может быть именно та, которую я сейчас узнала. Но он любит меня и знает, что я люблю его. Неужели же, потеряв его, я, кроме того, должна помириться с мыслью, что он будет считать меня не более как легкомысленной ветреницей, которую ослепили ваши ухищрения и наружный блеск? Нет, я скорее убью себя!

Снова Монтальво направился к окну, так как этот намек на самоубийство не был ему по вкусу. Жениться на мертвой нельзя, да вряд ли и Лизбета вздумает оставить завещание в его пользу. Казалось, что больше всего ее беспокоило опасение, как бы молодой человек не нашел ее поведение легкомысленным. Почему бы ей не объяснить Дирку причину ее отказа ему, которую он первый должен был бы признать вполне уважительной? Может ли она, католичка, выйти замуж за еретика, и нельзя ли довести Дирка до того, чтобы он сам сказал Лизбете, что он еретик?

И вдруг сам собой явился ответ на этот вопрос. Сами святые, желая сохранить драгоценную жемчужину в лоне истинной Церкви, решили помочь Монтальво: на улице показался Дирк ван-Гоорль, направлявшийся к дому Лизбеты. Он шел одетый в свое лучшее бюргерское платье, задумчивый, несмелыми шагами — олицетворение робкого, нерешительного ухажера.

— Лизбета ван-Хаут, — обратился Монтальво к хозяйке, — случайно Дирк ван-Гоорль в настоящую минуту у вашей двери. Вы примете его и так или иначе уладите дело. Я хочу указать вам, что напрасно было бы оставлять молодого человека в убеждении, что вы дурно поступили с ним. Необходимо лишь спросить его — вашей ли он веры или нет. Насколько я знаю, он не станет лгать перед вами. Тогда вам останется только сказать ему, что как вам это ни прискорбно, но вы не можете выйти за еретика. Вы понимаете меня?

Лизбета наклонила голову.

— В таком случае, слушайте. Вы примете вашего поклонника, выслушаете его предложение — он, несомненно, направляется сюда, чтобы сделать его, — и, прежде чем дать ему ответ, спросите его о вере. Если он сознается, что еретик, вы откажете ему в такой мягкой форме, в какой только вам угодно. Если же он ответит, что он верный слуга Церкви, вы скажете, что до вас дошли иные слухи и что вы должны навести справки. Помните также, что если вы хоть на йоту отступите от моих предписаний, то вы в последний раз видели Дирка — разве что вам вздумается присутствовать при его казни. Если же вы послушаетесь и окончательно откажете ему, то, как только дверь затворится за ним, я брошу эту бумагу в огонь и пообещаю вам, что свидетельство, на котором она основывается, навеки лишилось значения, и все дело кончено.

Лизбета вопросительно взглянула на него.

— Я вижу, вы недоумеваете, как я буду знать, что вы сделаете или чего не сделаете. Но я буду безгласным, хотя внимательным свидетелем вашего свидания. Эта дверь закрыта портьерой; вы разрешите мне — будущий муж может воспользоваться этим небольшим снисхождением с вашей стороны — постоять за ней.

— Никогда! — воскликнула Лизбета. — Я не могу поступить так низко. Я запрещаю вам делать это.

В эту минуту послышался стук у двери на улицу. Взглянув на Монтальво, Лизбета во второй раз увидела тот же взгляд, как в решительную минуту санного бега. Вся веселость капитана, все беззаботное добродушие исчезли. На их место выступило отражение самых сокровенных сторон характера этого человека — основание, на котором зиждилось ложное, изукрашенное здание, которое он показывал свету. Лизбета снова увидала сверкающие глаза и оскаленные зубы испанского волка — дикого зверя, готового грызть и терзать, если только представится случай насытиться мясом, которого жаждала его душа.

— Не вздумайте играть со мной шутки или торговаться, — сказал он, — теперь некогда. Делайте, как я вам сказал, иначе на ваших руках будет кровь этого псалмопевца. И не вздумайте натравить его на меня: у меня есть шпага, а он безоружен. В случае необходимости еретик, как вам известно, может быть убит на глазах у всех должностным лицом. Когда доложат о нем, подойдите к двери и прикажите принять его.

С этими словами, взяв свою шляпу с плюмажем, которая могла выдать его, Монтальво скрылся за портьерой.

С минуту Лизбета простояла, раздумывая. Но, увы! Она не видела исхода: она была в тисках, с веревкой на шее. Ей предстояло или повиноваться, или обречь любимого человека на ужасную смерть. Она решилась ради него уступить, прося у Бога прощения и отмщения за себя и Дирка.

Раздался стук у двери. Лизбета отворила.

— Герр ван-Гоорль внизу и желает видеть вас, барышня, — послышался голос Греты.

— Просите, — отвечала Лизбета и, отойдя к стулу, почти на середине комнаты, села.

Вскоре на лестнице раздались шаги Дирка, эти знакомые, дорогие шаги, к которым она часто так жадно прислушивалась. Дверь снова отворилась, и Грета доложила:

— Герр ван-Гоорль!

Исчезновение капитана Монтальво, во-видимому, удивило служанку, потому что она изумленно обводила комнату глазами, но выдержка или хороший подарок со стороны испанца заставили ее удержаться от выражения своих чувств. Грета знала, что господа, подобные графу, имеют способность исчезать при случае.

Таким образом Дирк вошел в роковую комнату, как ничего не подозревающее создание, идущее в западню. Ему и в голову не могло прийти, чтобы девушка, которую он любил и к которой пришел теперь свататься, могла служить приманкой, чтобы погубить его.

— Садитесь, кузен, — сказала Лизбета таким странным и натянутым тоном, что Дирк невольно взглянул на нее.

Но он ничего не увидел, так как она сидела, отвернувшись в другую сторону, да и сам он был слишком занят своими мыслями, чтобы быть зорким наблюдателем. Очень много потребовалось бы, чтобы пробудить в простодушном и открытом по своему характеру Дирке подозрение в доме и в присутствии любимой им девушки.

— Здравствуйте, Лизбета, — проговорил он застенчиво. — Отчего ваша рука так холодна?.. Я уже несколько раз заходил к вам, но вы уехали, не оставив адреса.

— Мы с тетушкой Кларой ездили к морю, — прозвучало в ответ.

На некоторое время, минут на пять или даже больше, завязался натянутый, отрывистый разговор.

«Неужели этот хомяк никогда не доберется до главного? — рассуждал Монтальво, наблюдая за Дирком через щель. — Боже мой, какой у него глупый вид!»

— Лизбета, — сказал наконец Дирк, — мне надо переговорить с вами.

— Говорите, кузен, — отвечала Лизбета.

— Лизбета! Я… я люблю вас давно и пришел теперь просить вас выйти за меня. Я откладывал это предложение в продолжение года или больше по причинам, которые вы узнаете впоследствии, но я не могу молчать дольше, особенно теперь, когда я вижу, что вашу благосклонность старается приобрести гораздо более изящный господин, чем я, — я говорю об испанском графе Монтальво, — добавил он с ударением.

Лизбета ничего не отвечала, и Дирк продолжал изливать свою страсть в словах, становившихся все убедительнее и сильнее и, наконец, дошедших до настоящего красноречия. Он говорил, как с самой первой встречи полюбил ее одну, и теперь имеет одно только желание в жизни: сделать ее счастливой и быть самому счастливым с ней. Далее он начал было развивать свои планы на будущее, но Лизбета остановила его.

— Простите, Дирк, но я должна задать вам один вопрос, — начала она.

Голос ее прерывался от сдерживаемых рыданий, однако, сделав усилие, она продолжала:

— До меня дошли слухи, которые нуждаются в разъяснении. Я слышала, Дирк, что вы по своей вере принадлежите к так называемым еретикам. Правда это?

Он колебался, прежде чем ответить, сознавая, как много зависит от этого его ответа; но колебание продолжалось всего минуту, так как Дирк был слишком честен, чтобы солгать.

— Лизбета, — сказал он, — я скажу вам то, чего не сказал бы ни одному живому существу на свете, даже брату; но примете ли вы мое предложение, или отвергнете его, говоря с вами, я уверен, что нахожусь в такой же безопасности, как тогда, когда, преклонив колени, беседую с Господом, которому служу. Да, я действительно, как вы называете, еретик. Я последователь этой истинной веры, в которую надеюсь обратить и вас, но которую насильно никогда не стану навязывать вам. Именно это обстоятельство так долго удерживало меня от объяснения с вами: я не знал, имею ли я право просить вас связать при настоящем положении вещей вашу судьбу с моею и могу ли я жениться на вас, если вы будете согласны, сохранив свою тайну про себя. Только вчера вечером мне дали совет — кто, это все равно, — и мы помолились вместе, вместе стали искать ответа на мой вопрос в слове Божием. По неисповедимому милосердию Господа я нашел этот ответ и разрешение всех моих сомнений: великий св. Павел предвидел подобный случай — в его писаниях все случаи предвидены, — и я прочел, как неверующая жена освящается мужем, а неверующий муж — женою. После того все стало для меня ясно, и я решился говорить с вами. Теперь, дорогая, я высказался и ваша очередь ответить мне.

— Дирк, дорогой Дирк! — вырвалось у Лизбеты почти с криком, — ужасен ответ, который я должна дать вам. Откажитесь от своего заблуждения, покайтесь, примиритесь с Церковью, и я выйду за вас. Иначе это невозможно, хотя я люблю вас и никого другого всем своим сердцем и телом…

Тут в ее голосе зазвучала страстная энергия.

— Но иначе я не могу, не могу быть вашей.

Дирк слушал и побледнел как полотно.

— Вы требуете от меня единственного, чего я не могу дать, — сказал он. — Даже ради вас я не могу отречься от своего обета и поклонения Богу по моему разумению. Хотя прощание с вами убивает меня, но я отвечаю вам вашими же словами: «Не могу, не могу!»

Лизбета взглянула на него и была поражена: до чего преобразились, приобретя почти сверхчеловеческое просветленное выражение, его честные грубые черты и коренастая массивная фигура при этом страстном отречении. В эту минуту этот некрасивый голландец, по крайней мере на ее взгляд, походил на ангела. Она заскрежетала зубами и прижала руки к сердцу. «Ради него, ради его спасения», — прошептала она и потом сказала вслух:

— Я вас уважаю и люблю за это признание еще больше, но, Дирк, между нами все кончено. Когда-нибудь, здесь на земле или в другой жизни, вы поймете все и простите.

— Пусть будет так, — глухо проговорил Дирк, отыскивая рукой шляпу, так как не видел ничего. — Странный ответ на мою просьбу, очень странный ответ, но, конечно, вы имеете полное право следовать своим убеждениям так же, как я имею право следовать моим. Мы оба должны нести свой крест, дорогая Лизбета, вы сами видите, что должны. Об одном только я попрошу вас: я говорю не как человек, ревнующий вас, потому что во мне затронуто нечто высшее, чем ревность, но как друг, каким, что бы ни случилось в жизни, я всегда останусь для вас: остерегайтесь этого испанца Монтальво. Я знаю, он хочет жениться на вас. Он человек злой, хотя вначале и очаровал меня. Я чувствую это: его присутствие как бы отравляет воздух, которым я дышу. Но я был бы рад, если б он услыхал это, так как убежден, что все это дело его рук, но и его час настанет: за все ему отплатится в здешней жизни или в будущей. А теперь прощайте, да благословит и защитит вас Бог, дорогая Лизбета. Если вы считаете замужество со мной грехом, то вы правы, отказывая мне, и я убежден, что вы никому не выдадите мою тайну. Еще раз: прощайте!

Взяв руку Лизбеты, Дирк поцеловал ее и шатаясь вышел из комнаты.

Лизбета же бросилась плашмя на пол и в отчаянии билась о него головою.

Когда дверь затворилась за Дирком, Монтальво вышел из-за занавеси и остановился над лежащей на полу Лизбетой. Он пытался принять свой прежний легкий саркастический тон, но подслушанная им сцена потрясла его и даже несколько испугала, так как он чувствовал, что вызвал к жизни страсти, силу и последствия которых нельзя было заранее предвидеть.

— Браво, моя актрисочка, — начал было он, но тотчас же перешел в другой тон и заговорил естественным голосом. — Теперь лучше встаньте и посмотрите, как я сожгу эту бумагу.

Лизбета с трудом приподнялась на колени и видела, как он бросил документ в пылающий камин.

— Я исполнил свое обещание, — сказал Монтальво, — это показание уничтожено, но на тот случай, если б вы вздумали провести меня и не сдержать своего слова, помните, что у меня есть новые и более веские доказательства, ради получения которых мне, правда, пришлось прибегнуть к способу, не вполне согласному с моим обыкновенным поведением. Я собственными ушами слышал, как этот господин, имеющий такое дурное мнение обо мне, признался, что он еретик. Этого достаточно, чтобы сжечь его когда угодно, и я клянусь, если через три недели вы не будете моей женой, он умрет на костре.

В то время как он говорил, Лизбета медленно поднялась на ноги. Теперь она смотрела на Монтальво, но это была уже не прежняя Лизбета, а совершенно новое существо — как чаша, до краев переполненная злобой, тем более ужасной, что она была совершенно спокойна.

— Жуан де Монтальво, — заговорила Лизбета тихим голосом, — ваша злость победила, и ради Дирка я должна пожертвовать собою и своим состоянием. Пусть будет так, если суждено. Но слушайте: я не предсказываю вам, не говорю, что с вами случится то-то или то-то, но я призываю на вас проклятие Божие и презрение людское.

Подняв руки, она начала молиться.

— Господи, Тебе угодно было наложить на меня судьбу, худшую, чем смерть, но помрачи душу и разум этого чудовища. Пусть он отныне не знает ни одного мирного часа, пусть я и все мое принесет ему несчастье; пусть во сне его преследует страх; пусть он живет в тяжелой работе и умрет в нищете кровавой смертью также через меня. А если я рожу ему детей, пусть и они будут прокляты!

Она замолкла. Монтальво смотрел на нее и пытался говорить, но не мог произнести ни слова. И вдруг он почувствовал страх перед Лизбетой ван-Хаут, тот страх, который уже не покидал его всю последующую жизнь. Он обернулся и крадучись вышел из комнаты; лицо его вдруг постарело, и, несмотря на весь успех, он никогда не чувствовал такой тяжести на сердце, будто Лизбета была ангелом, посланным свыше, чтобы возвестить ему его проклятие.

Глава 7

К ГЕНДРИКУ БРАНТУ ПРИХОДИТ ГОСТЬЯ
Прошло девять месяцев, и уже больше восьми из них с тех пор, как Лизбета ван-Хаут стала именоваться графиней Жуан де Монтальво. В ее титуле не могло быть сомнения, так как она была обвенчала с некоторой пышностью в присутствии многочисленных зрителей епископом в Грооте-кирке. Все очень дивились этой поспешной свадьбе, хотя некоторые из наиболее недоброжелательных пожимали плечами, говоря, что для девушки, скомпрометировавшей себя прогулками наедине с испанцем и брошенной женихом, самым лучшим было поспешить выйти замуж.

Таким образом, эта пара, составившая довольно красивую группу перед алтарем, была обвенчана и наслаждалась выпавшим ей на долю супружеским счастьем в роскошном доме Лизбеты на Брее-страат. Здесь молодые жили почти одни, потому что соотечественники и соотечественницы Лизбеты выказали свое неодобрение ее поведению, сторонясь ее, а Монтальво, по своим соображениям, не особенно радушно приглашал к себе испанцев. Слуги были переменены, тетушка Клара и Грета также исчезли. Убедившись в их коварном поведении по отношению к ней, Лизбета еще до замужества попросила их обеих оставить ее дом.

Понятно, что после событий, повлекших за собой этот брак, Лизбета не находила особенного удовольствия в обществе своего мужа. Она не была из тех женщин, которые покорившись браку, заключенному насильно или обманом, даже способны полюбить руку, лишившую ее свободы. С Монтальво она говорила редко, даже после первых недель замужества редко виделась с ним. Он скоро понял, что его присутствие ненавистно жене, и со своей обычной находчивостью сумел извлечь из этого для себя выгоду. Другими словами, Лизбета ценою своего богатства покупала себе свободу; даже была установлена правильная такса: столько-то за неделю свободы, столько-то за месяц.

Монтальво был доволен подобным соглашением, потому что в душе он боялся этой женщины, красивое лицо которой застыло в одном выражении вечной ненависти. Он не мог забыть того ужасного проклятия, которое глубоко запечатлелось в его суеверном уме и жило там, так как действительно он со времени произнесения проклятия не знал ни одного часа покоя: день и ночь его преследовал страх, что его убьет жена.

И действительно, если когда-либо смерть смотрела из глаз женщины, то она смотрела из глаз Лизбеты, и Монтальво казалось, что ее совесть не смутится подобным делом, что она увидит в нем возмездие, а не убийство. Ему становилось страшно при этой мысли. Каково будет в один прекрасный день, выпив вина, почувствовать, что огненная рука терзает твою внутренность, потому что в кубке был яд, или, еще хуже того, проснуться ночью и ощутить стилет, вонзившийся тебе в хребет. Не удивительно после того, что Монтальво спал один и всегда тщательно запирал дверь.

Однако он напрасно принимал подобные предосторожности: что бы ни говорили глаза Лизбеты, она не имела намерения убивать этого человека. В своей молитве она передала это дело в руки Высшей власти и намеревалась оставить его в них, вполне уверенная, что возмездие может быть отсрочено, но в конце концов постигнет виновного. Что же касается денег, то она беспрепятственно отдавала их. С самого начала она инстинктивно чувствовала, что ее мужем руководила не любовь, но исключительно коммерческий расчет, в чем скоро вполне убедилась, и ее надеждой, величайшей надеждой стало, что раз ее богатство иссякнет, муж не станет дольше удерживать ее.

«Речной бобр не любит жить в сухой норе», — говорит голландская пословица.

Но какие то были месяцы, какие ужасные месяцы! Время от времени Лизбета видела мужа, когда ему бывали нужны деньги, и каждую ночь слышала, как он возвращался домой, иногда нетвердыми шагами. Два или три раза в неделю она также получала приказание приготовить роскошный обед для мужа и человек шести или восьми его товарищей, а затем начиналась крупная игра. После таких вечеров в доме появлялись странные люди, между которыми часто бывали евреи, и ждали, пока Монтальво не встанет, а иногда ловили его, когда он пытался проскользнуть из дома черным ходом. Лизбета узнала, что то были ростовщики, желавшие получить уплату по старым долгам. При таких обстоятельствах ее значительное, но не такое большое состояние быстро таяло. Скоро денег уже не стало, затем были проданы паи в некоторых кораблях, наконец, имение и дом заложены.

Время между тем шло.

Почти тотчас после отказа Лизбеты Дирк ван-Гоорль уехал из Лейдена и вернулся в Алькмаар, где жил его отец. Двоюродный же брат его и друг, Гендрик Брант, остался в Лейдене для изучения золотых дел мастерства под руководством знаменитого мастера по филигранным работам, известного под именем Петруся.

Однажды утром Гендрик сидел у себя в комнате, когда ему сказали, что его спрашивает женщина, не желающая сказать своего имени. Побуждаемый более любопытством, чем другими мотивами, он приказал впустить посетительницу. Когда она вошла, он, к своему огорчению, узнал в этой костлявой черноглазой женщине одну из тех, против которых его предостерегали старшие его единоверцы как против шпионки, употребляемой папскими инквизиторами для добывания улик против еретиков и известной под именем Черный Мег.

— Что вам нужно от меня? — мрачно спросил Брант.

— Ничего, что могло бы повредить вам, почтенный господин. О, я знаю, какие сказки рассказывают про меня, хотя я честным образом зарабатываю пропитание себе и своему несчастному полоумному мужу. Он имел несчастье последовать однажды за этим сумасшедшим анабаптистом, Иоанном лейденским, провозглашенным королем и проповедовавшим, что человек может иметь столько жен, сколько ему вздумается. Вот на этом-то и помешался мой муж, но, благодарение святым, он потом раскаялся в своих заблуждениях и примирился с Церковью и христианским браком, а я, от природы незлопамятная, должна поддерживать его.

— Зачем вы пришли? — снова спросил Брант.

— Мейнгерр, — заговорила она, понизив свой хриплый голос, — вы друг графини Монтальво, прежней Лизбеты ван-Хаут?

— Нет, я только знаком с ней, не больше.

— По крайней мере вы были другом герра Дирка ван-Гоорля, уехавшего из этого города в Алькмаар, ее бывшего любовника.

— Да, я ему двоюродный брат, но он не был любовником ни одной замужней женщины.

— Нет, конечно, а разве любовь не может проглядывать через подвенечную вуаль? Ну, одним словом, вы его друг, стало быть, вероятно, и ее, а она несчастлива.

— В самом деле? Я не знаю ничего о ее теперешней жизни, она пожинает то, что посеяла. Тут уж нечего больше делать.

— Может быть, еще и найдется кое-что. Я думала, что Дирка ван-Гоорля может это интересовать.

— Почему? Торговцам сельдями нет дела до сгнивших сельдей: они списывают убытки и посылают за свежим запасом.

— Первая рыба, которую мы поймаем, для нас всегда самая лучшая, мейнгерр, а если нам не удалось вполне изловить ее, то какой чудной она нам кажется!

— Мне некогда отгадывать ваши загадки. Что вам от меня надо? Говорите или убирайтесь, только поскорее.

Черная Мег наклонилась вперед и зашептала:

— Что бы вы мне дали, если бы я вам доказала, что капитан Монтальво вовсе не женат на Лизбет ван-Хаут?

— Для вас не интересно, что бы я дал вам, так как я сам видел, как ее венчали.

— То, что как будто делается на наших глазах, не всегда происходит на самом деле.

— Довольно с меня. Убирайтесь!

Брант показал на дверь.

Черная Мег не шевельнулась, а только вынула из-за пазухи небольшой сверток и положила его на стол.

— Может иметь человек двух живых жен зараз? — спросила она.

— По закону — нет.

— Сколько дадите, если я докажу, что у капитана Монтальво две жены?

Брант начал интересоваться словами Мег. Он ненавидел Монтальво, догадываясь, даже кое-что зная о его роли в этой постыдной истории, и знал также, что окажет Лизбет истинную услугу, освободив ее от мужа.

— Положим, двести флоринов, если вы докажете это.

— Мало, мейнгерр.

— Больше я не могу дать, но помните: раз обещаю, я плачу.

— Да, правда, другие обещают и не платят, мошенники! — прибавила Мег, ударяя костлявым кулаком по столу. — Хорошо, я согласна и не прошу задатка, потому что вы, купцы, не то, что дворяне, ваше слово — все равно что расписка. Ну, прочтите это.

Она развернула сверток и подала его содержимое Бранту.

За исключением двух миниатюр, которые Гендрик отложил в сторону, это были письма, написанные по-испански очень изящным почерком. Брант хорошо знал испанский язык и в двадцать минут прочел все. Письма оказались посланиями женщины, подписывавшейся «Жуанита де Монтальво», к мужу. Это были грустные документы, повествовавшие тяжелую историю бессердечно покинутой женщины, полные мольбы со стороны писавшей их и ее детей о возвращении мужа и отца или, по крайней мере, о доставлении им средств к жизни, так как семья находилась в крайней бедности.

— Все это очень печально, — сказал Брант, с грустью смотря на портрет женщины и детей, — но еще ничего не доказывает, каким образом мы можем узнать, что она жена этого человека?

Черная Мег снова сунула руку за пазуху и вынула письмо, помеченное не более чем тремя месяцами тому назад. Оно было написано священником того села, где жила графиня, и адресовано графу дон Жуану де Монтальво, капитану в Лейдене. Это письмо заключало в себе серьезное обращение к благородному графу от человека, имеющего право говорить, потому что он крестил, учил и, наконец, венчал графа; священник просил выслать вспомоществование графине на его имя.

«До нас здесь, в Испании, достиг возмутительный слух, — заканчивал он свое письмо, — будто вы женились на нидерландке из Лейдена по фамилии ван-Хаут; но я не верю этому: никогда бы вы не решились на такое преступление перед Богом и людьми. Напишите же скорее, сын мой, и рассейте черное облако сплетен, собирающееся над вашим почтенным, древним именем».

— Откуда у вас эти бумаги? — спросил Брант.

— Последнее письмо я получила от священника, привезшего его из Испании. Я встретилась с ним в Гааге и предложила ему передать письмо, так как у него не было надежного средства переслать его в Лейден. Другие бумаги я украла из комнаты Монтальво.

— В самом деле? Честная работница! А как вы попали в комнату его сиятельства?

— Я скажу вам это, — отвечала она, — ведь он не заплатил мне, стало быть, мой язык развязан. Он желал иметь доказательства, что герр Дирк ван-Гоорль еретик, и поручил мне добыть их.

Лицо Бранта приняло жесткое выражение, и он насторожился.

— Зачем ему были эти доказательства?

— Чтобы, воспользовавшись ими, помешать ювфроу Лизбет ван-Хаут выйти за Дирка ван-Гоорля.

— Каким образом?

Мег пожала плечами.

— Должно быть, он надеялся, что Лизбета, узнав секрет ван-Гоорля, откажет ему, или, что еще вероятнее, намеревался пустить в ход угрозу предать ее возлюбленного в руки инквизиции, если девица станет упорствовать.

— Понимаю. Что же, вы добыли доказательства?

— Я однажды ночью спряталась в спальне Дирка и через щель в двери подсмотрела, как он и еще другой молодой человек, которого я не знаю, вместе читали Библию и молились.

— Вот как! Немалому риску вы подвергали себя: ведь если бы Дирк или его товарищ увидали вас, вам вряд ли удалось бы живой уйти из дома. Вы знаете, еретики считают себя вправе убить шпиона, попавшегося на месте преступления, и, правду говоря, я не осуждаю их. Будь я в таком положении… — он нагнулся вперед и пристально взглянул ей в глаза, — я не задумался бы размозжить вам голову, как какой-нибудь крысе.

Черная Мег отшатнулась, и губы ее посинели.

— Правда, мейнгерр, рискованное это дело, и бедные слуги Божии подвергаются большим опасностям. Другому-то молодому человеку нечего было бояться: мне не платили, чтобы я следила за ним, и, как я уже сказала, я даже не знаю, кто он, и не интересуюсь узнать.

— Кто знает, может быть, это счастье для вас, особенно, если бы ему вдруг пришлось в голову узнать, кто вы. Но это ведь нас не касается теперь! Давайте бумаги. Вы хотите получить прежде деньги? Хорошо!

Брант подошел к шкафу и, вынув маленький стальной ящичек, отпер его. Взяв из него условленную сумму, он снова запер его.

— Напрасно вы так всматриваетесь в этот ящичек, — сказал он, — его уже завтра не будет здесь и вообще в этом доме. Насколько я мог понять, Монтальво не заплатил вам.

— Ни одного стивера! — отвечала она с внезапным приступом бешенства. — Низкий вор, обещался заплатить мне после женитьбы, но вместо того чтобы наградить ту, которая помогла ему сесть в теплое гнездо, он теперь уже промотал все состояние жены до последнего флорина, играя и уплачивая неотложные долги, так что в настоящее время она, я думаю, почти нищая.

— Хорошо, — отвечал Брант, — а теперь прощайте, а если мы встретимся в городе, то заметьте себе, я вас не знаю. Понимаете?

— Понимаю, мейнгерр, — отвечала Черная Мег с усмешкой и исчезла.

Когда она ушла, Брант встал и отворил окно.

— Отравила весь воздух, — проговорил он. — Но, кажется, я напугал ее, и мне нечего бояться. Впрочем, кто знает? Она видела, как я читал Библию, и Монтальво знает это. Но с тех пор прошло уже довольно времени; я должен воспользоваться тем, что у меня в руках.

Действительно, кто знает?..

Взяв с собой портреты и документы, Брант отправился к своему другу и единоверцу, Питеру ван-де-Верфу, также другу Дирка и двоюродному брату Лизбеты, молодому человеку, об уме и способностях которого Гендрик был очень высокого мнения. Следствием этого свидания было то, что в тот же вечер молодые люди уехали в Брюссель, резиденцию правительства, где у них были очень влиятельные друзья.

Достаточно вкратце сообщить результат их путешествия. Как раз в это время нидерландское правительство по особым причинам желало жить в мире с горожанами, и власти, узнав о возмутительном обмане, жертвой которого сделалась знатная девица, известная как хорошая католичка, причем целью было завладеть ее состоянием, воспылали негодованием. Немедленно был отдан приказ, подписанный рукой, которой никто не мог противиться — так глубоко несчастье одной женщины потрясло другую, — приказ об аресте и о строгом допросе графа Монтальво, как если б он был простой преступник-нидерландец. Так как у капитана было много врагов, то и не нашлось никого, кто бы стал хлопотать об отмене королевского указа.

Три дня спустя после этих событий Монтальво велел сказать жене, что он будет ужинать один дома и желает, чтобы она присутствовала за ужином. Лизбета повиновалась и встретила мужа, сидя на противоположном конце стола, откуда время от времени поднималась, сама прислуживая ему. Наблюдая за ним своими спокойными глазами, она заметила, что ему не по себе.

— Чего же ты все молчишь? — спросил он наконец раздраженно. — Ты, вероятно, воображаешь, что чрезвычайно весело ужинать с женой, у которой вид, как у трупа в гробу? Невольно пожелаешь, чтобы это сталось на самом деле.

— Я уже давно желаю, — отвечала Лизбета.

И снова водворилось молчание. Однако его нарушила Лизбета, спросив:

— Чего тебе надо, денег?

— Конечно, денег, — ответил он яростно.

— Денег больше нет: все истрачены, и нотариус говорит, что никто не дает больше ни одного стивера под дом. Все мои бриллианты также проданы.

Он взглянул на ее руку и сказал:

— У тебя есть еще это кольцо.

Лизбета также взглянула на кольцо. То был золотой перстень, украшенный довольно ценными бриллиантами, подаренный ей мужем перед свадьбой. Монтальво постоянно настаивал, чтобы она носила его. В действительности же кольцо было куплено на деньги, занятые графом у Дирка.

— Возьми его, — отвечала Лизбета, улыбаясь в первый раз, и, сняв перстень с пальца, подала его мужу.

Протянув руку, чтобы взять его, Монтальво отвернулся, желая скрыть отразившийся на его лице стыд, который даже он не мог не почувствовать.

— Если у тебя родится сын, — заговорил он, — то скажи ему, что отец его ничего не мог оставить ему, кроме совета никогда не прикасаться к игральным костям.

— Ты уезжаешь? — спросила она.

— Да, надо уехать недели на две. Меня предупредили, что против меня возбуждено обвинение, которым я не хочу беспокоить тебя. Ты, вероятно, скоро услышишь о нем, и хотя оно несправедливо, но я должен уехать из Лейдена, пока все не уляжется… Я действительно уезжаю.

— Ты собираешься бросить меня, — сказала она, — промотав все мои деньги; собираешься бросить меня в таком положении. Я вижу по твоему лицу.

Монтальво сидел отвернувшись, делая вид, что не слышит.

— Я благодарю Бога за это, — продолжала Лизбета, — и желала бы только, чтобы ты мог унести с собой саму память о себе вместе со всем, что твое.

Она договаривала эти горькие слова, как вдруг дверь отворилась, и вошел один из субалтерн-офицеров в сопровождении нескольких солдат и человека в костюме нотариуса.

— Что такое? — в бешенстве закричал Монтальво.

Субалтерн-офицер, входя, отдал честь.

— Капитан, простите, но я действую по приказанию: мне предписано арестовать вас живого или мертвого, — добавил он с ударением.

— По какому обвинению? — спросил Монтальво.

— Г-н нотариус прочтет обвинение, — сказал офицер, — но, может быть, графине угодно будет удалиться? — спросил он, конфузясь.

— Нет, — сказала Лизбета, — дело может касаться меня.

— К несчастью, я боюсь, что да, сеньора, — заговорил нотариус.

Затем он приступил к чтению документа, длинного и написанного канцелярским слогом. Но Лизбета быстро все поняла. Ей с самого начала стало ясно, что она незаконная жена графа Жуана де Монтальво и что против него возбуждено преследование за обман ее и за преступление против Церкви. Следовательно, она свободна, свободна! Она зашаталась и без чувств упала на пол.

Когда ее глаза снова открылись, Монтальво, офицер, нотариус, солдаты — все исчезли.

Глава 8

СТОЙЛО КОБЫЛЫ
Когда Лизбета очнулась в этой пустой комнате, ее первым чувством было чувство необузданной радости. Она свободна, она уже не жена Монтальво, никогда больше она не будет принуждена сносить его прикосновение. Таковы были ее первые мысли. Она не сомневалась, что все слышанное ею правда: иначе, что могло бы побудить власти к преследованию Монтальво? Теперь Лизбета получила ключ к объяснению тысячи вещей, которые были незначительны сами по себе, но во всей своей массе образовывали несомненную улику виновности капитана. Не упоминал ли он сам об обязательствах, существующих у него в Испании, и о детях? Не случалось ли ему во сне… Впрочем, бесполезно припоминать все это. Она свободна, вот еще до сих пор лежит на столе символ их союза: изумрудное кольцо, которое должно было доставить Монтальво возможность бежать, скрыться от преследования, грозившего ему, как он знал. Лизбета схватила перстень, бросила его на пол и топтала ногами. После того, упав на колени, она молилась и благодарила Бога и наконец, совершенно изнеможенная, легла отдохнуть.

Настало утро: чудное, тихое осеннее утро, но теперь, когда вчерашнее возбуждение улеглось, у Лизбеты было тяжело на сердце. Она встала и помогла единственной оставшейся в доме служанке приготовить завтрак, не обращая внимания на взгляды, которые девушка искоса бросала на нее. После того она пошла на рынок, чтобы истратить на необходимое несколько из последних оставшихся у нее флоринов.

На улице она заметила, что служит предметом внимания, так как встречавшиеся с ней толкали друг друга, указывая на нее. Когда, смущенная, она поспешила домой, до ее тонкого слуха долетел разговор двух простых женщин, шедших за ней.

— Попалась, — говорила одна из женщин.

— Поделом ей, — отвечала другая, — зачем гонялась за испанским доном и женила его на себе.

— Еще хорошо, что удалось. Ей ничего больше не оставалось делать, — перебила первая, — концы надо хоронить скорее.

Оглянувшись, Лизбета увидала, как они пальцами зажимали носы, будто стараясь предохранить себя от дурного запаха.

Тут Лизбета уже не могла дольше выдержать и обратилась к женщинам.

— Злые сплетницы, — бросила она им в лицо и быстро пошла вперед, преследуемая их громким, обидным смехом.

Дома ей сказали, что ее ожидают двое мужчин. Они оказались кредиторами, требовавшими больших денежных сумм, которых Лизбета не была в состоянии заплатить. Она сказала им, что ничего не знает обо всех этих делах. Тогда они показали ей ее собственную подпись на заемных письмах, и она вспомнила, что была принуждена подписывать много подобных документов — все, что ей подавал человек, называвшийся ее мужем, ради приобретения хотя бы кратковременного освобождения от его присутствия. Наконец ростовщики ушли, заявив, что получат свои деньги, хотя бы для этого им пришлось вытащить постель из-под Лизбеты.

После того наступило одиночество и тишина. Ни один друг не пришел утешить бедную женщину. Правда, у нее уже не оставалось друзей, таккак по приказанию мужа она прервала знакомство даже с теми, кто после странных обстоятельств, сопровождавших ее замужество, все еще не чуждался ее. Монтальво говорил, что не желает терпеть в своем доме сплетниц-голландок, а последние думали, что Лизбета из гордости прервала всякие сношения с соотечественниками своего круга.

Наступил полдень, но Лизбета не могла проглотить ни куска: уже целые сутки она ничего не ела, судорога сжимала ей горло, а между тем в ее положении ей необходимо было есть. Теперь она начинала чувствовать позор, обрушившийся на нее. Она была замужем и не имела мужа; скоро ей предстояло сделаться матерью, но каков будет этот ребенок? И что станется с ней самой? Что подумает о ней Дирк, Дирк, ради которого она сделала и перенесла все это? Такие мысли роились в ее голове, когда она весь долгий вечер пролежала в постели, пока у нее не закружилась голова и сознание не покинуло ее. В мозгу ее водворился полный хаос, целый ад беспорядочных грез.

Наконец из всей массы неясных представлений выступило одно видение, одно желание: желание успокоения и полного мира. Но где она могла найти себе успокоение, кроме смерти? Что же, почему и не умереть: Бог простит ей, Матерь Божия будет заступницей за опозоренную несчастную, не способную дольше жить. Даже Дирк отнесется к ней с добротой, когда она умрет, хотя теперь, встреться он с ней, он, без сомнения, закрыл бы глаза рукой. Ей было страшно жарко, ее мучила жажда. Как прохладна должна быть теперь вода! Что может быть лучше, чем медленно спуститься в нее и предоставить ей сомкнуться над бедной больной головой. Лизбета решила выйти из дому и взглянуть на воду: в этом, во всяком случае, не могло быть ничего дурного.

Она закуталась в длинный плащ, надев его капюшон на голову, и вышла тихонько из дому, скользя, как привидение в темнеющих улицах, по направлению к порту, куда стража пропустила ее, приняв за крестьянку, возвращающуюся к себе в деревню. Взошла луна, и при ее свете Лизбета узнала местность. Это было то самое место, где она стояла в день карнавала, когда с ней заговорила женщина, прозванная Мартой-Кобылой, и сказала ей, что знала ее отца. По этому льду она неслась в санях Монтальво во время бега. Лизбета пошла вдоль крепостного вала, вспомнив о заросших тростниковых островках, лежавших в нескольких милях отсюда и только изредка посещаемых рыбаками и охотниками, о большом Гаарлемском озере-море, занимавшем многие тысячи акров пространства. Как прохладно и красиво оно должно быть в такую ночь, и как нежно шелестит ветер в камышах, которым поросли берега озера.

Лизбета шла все дальше и дальше, до озера было не близко, но наконец она достигла его, и как хорошо, просторно и тихо было там! Насколько мог охватывать глаз, не было видно ничего, кроме сверкающей воды с чернеющим тростником островками. Только лягушки квакали в тростнике да кричала выпь. А на озере плавали дикие утки, оставляя за собой длинные серебряные полосы.

На одном из островков, на расстоянии не дальше выстрела из лука, Лизбета увидала кусты похожих на гвоздику белых болотных цветов, которые ей бывало случалось собирать в детстве. Ей захотелось сорвать их теперь: место было неглубокое, она думала, что может перейти вброд на островок, а если и нет, то что за беда! Она в таком случае или вернется на берег, или, может быть, навеки уснет под водой. Не все ли равно? Лизбета ступила в воду. Как прохладно и приятно было прикосновение влаги к ногам. Но вот вода дошла до колен, вот уже легкая рябь разбивается о грудь Лизбеты, но она не думала возвращаться: перед ней лежал остров, и белые цветы были уже так близко, что она могла пересчитать их — восемь на одном кусте и двенадцать на другом. Еще шаг, и вода, смочив ей лицо, сомкнулась над ее головой. Она приподнялась, и у нее вырвался легкий крик.

Затем, будто во сне, Лизбета увидала, как из тростника рядом с ней выскользнул челнок. Она увидела также, как странное, обезображенное лицо, которое она смутно помнила, нагнулось над бортом челнока, и загорелая рука схватила ее, между тем как хриплый голос уговаривал не отбиваться и ничего не бояться.

Когда Лизбета опомнилась, она увидела себя лежащей на земле, или, скорее, на толстой подстилке из сухого тростника и пахучих трав. Оглядевшись, она увидела, что находится в избушке, слепленной из грязи и крытой соломой. Один угол избушки занимал очаг с навесом, искусно слепленный из глины, и на огне кипел глиняный котелок. С потолка на веревке, свитой из травы, свисала свежепойманная рыба, чудный лосось, а рядом с ним связка копченых угрей. Одеялом Лизбете служил великолепный мех из речных бобров. Из всего этого она заключила, что находится, вероятно, в жилище какого-нибудь рыбака.

Мало-помалу прошедшее встало в памяти Лизбеты, и она вспомнила, как рассталась с человеком, называвшимся ее мужем, она вспомнила также свое бегство в лунный вечер, и свою попытку перейти вброд на остров за белыми цветами, и загорелую руку, протянувшуюся, чтобы спасти ее. Лизбета вспомнила все это, и воспоминание вызвало у нее вздох. Звук этого вздоха, по-видимому, привлек внимание кого-то, кто прислушивался извне: дверь отворилась, и кто-то вошел в комнату.

— Вы проснулись, мифроу? — спросил хриплый голос.

— Да, — отвечала Лизбета. — Скажите мне, как я попала сюда и кто вы?

Вошедшая отступила, так что свет из двери упал прямо на нее.

— Смотри, дочь ван-Хаута и жена Монтальво, тот, кто раз видел меня, уже не забудет.

Лизбета приподнялась и взглянула на высокую, могучую фигуру, запавшие серые глаза, широко раскрытые ноздри, покрытые шрамами выпирающие скулы, зубы, выдвинутые каким-то дьявольским насилием вперед из-под губ, и седеющие пряди волос, спускающиеся на лоб. Сразу она узнала, кто перед ней.

— Вы Марта-Кобыла? — спросила Лизбета.

— Да, не кто иная, — отвечала Марта, — и вы в стойле Кобылы. Что сделал с вами этот испанский пес, что вы пришли к морю, чтобы оно скрыло вас и ваш позор?

Лизбета не отвечала: ей тяжело было начать рассказывать свою историю этой странной женщине. Марта между тем продолжала:

— Что я говорила вам, Лизбета ван-Хаут? Разве я не предупреждала вас, что ваша кровь должна предостеречь вас против испанца? Ну вот, вы спасли меня из воды, и я вытащила вас из воды. И почему мне вздумалось объехать именно этот остров вчерашней ночью, когда мне не спалось? Но не все ли равно! На то была воля Божия, и вот вы теперь в стойле Кобылы. Не отвечайте мне, прежде поешьте.

Подойдя к очагу, она сняла котелок и вылила его содержимое в глиняную чашку. При распространившемся запахе Лизбета в первый раз почувствовала, что голодна. Из чего состояло поданное ей кушанье она никогда не узнала, но она съела его до последней ложки и была благодарна за него, между тем как Марта, сидя на полу возле нее, с удовольствием следила за ней, время от времени вытягивая длинную худую руку, чтобы дотронуться до каштановых кудрей, спускавшихся на плечи Лизбеты. Когда последняя кончила есть, Марта сказала ей:

— Пойдемте и посмотрим.

Она вывела свою гостью за дверь мазанки.

Лизбета взглянула кругом, но из-за зарослей тростника ничего не было видно. Саму мазанку скрывала небольшая группа болотного кустарника, росшего на кочках среди болотистой равнины вперемежку с камышом и тростником.

Пройдя шагов сто или около того, Марта и Лизбета подошли к густым камышовым зарослям, в которых оказалась спрятана лодка. Марта пригласила Лизбету сесть в лодку и повезла ее сначала к ближайшему островку, потом, обогнув его, ко второму, затем к третьему.

— Ну, теперь скажите, — спросила она, — на котором из этих островов мое стойло?

Лизбета покачала головой, не зная, куда указать.

— Ни вы, ни один человек не в состоянии сказать мне этого, никто не может найти моего дома, кроме меня самой, я же найду туда дорогу и днем и ночью. Посмотрите, — и она указала на обширную водную поверхность. — На этом озере тысячи таких островков, и прежде чем найти меня, испанцам пришлось бы обшарить их все, потому что здесь ни шпионы, ни собаки не могли бы помочь им.

Она снова начала грести, даже не смотря по сторонам, и через несколько минут они опять очутились в том месте зарослей, откуда отчалили.

— Мне пора домой, — слабо проговорила Лизбета.

— Нет, — отвечала Марта, — уже слишком поздно. Вы долго проспали, посмотрите: солнце быстро садится. Эту ночь вы должны провести у меня. Не пугайтесь! Пища у меня грубая, но свежая, вкусная и в изобилии: кто умеет лучше меня ловить рыбу в этом озере? Водяную птицу я тоже ловлю в силки, а яйца ее собираю, вяленую же говядину и ветчину мне доставляют друзья, с которыми я иногда вижусь по ночам.

Лизбета уступила, так как тишина, господствовавшая на озере, нравилась ей. После всего пережитого она чувствовала себя как на небе, следя за солнцем, скрывавшимся в тихой воде, слушая крик дикой водяной птицы, видя плещущуюся рыбу, а главное — зная, что ничто не нарушит этого мира, кроме голоса природы, и что не раздастся возле нее ненавистный голос человека, погубившего и обманувшего ее. Она чувствовала, что страшно устала, и ею овладела непривычная, странная слабость; она решила отдохнуть здесь еще ночь.

Марта вернулась с ней в дом, и они вместе принялись за приготовление ужина; и поджаривая рыбу на огне, Лизбета уже смеялась, как бывало в дни своего девичества. Они поужинали с аппетитом, и, убрав все, Марта громко прочла молитву, а после того достала свое сокровище — Библию и, не боясь ничего, хотя знала, что Лизбета католичка, приготовилась читать из нее, присев на корточки перед горящим очагом.

— Видите, мифроу, какое здесь удобное место для житья еретички. Где еще женщина могла бы читать Библию, не боясь ни шпионов, ни монахов?

Вспомнив историю Марты, Лизбета содрогнулась…

— Ну, теперь, — снова заговорила Марта, окончив чтение, — скажите мне, прежде чем лечь спать, что привело вас на Гаарлемское озеро и что с вами сделал этот испанец. Не бойтесь: хотя я и полоумная — так, по крайней мере, они называют меня, — но я могу подать совет, нас же с вами, дочь ван-Хаута, связывает многое: кое-что вы знаете и видите, а кое-что не можете знать и видеть, но Бог все взвесит в свое время.

Лизбета смотрела на истощенную, обезображенную почти до потери человеческого образа долгой физической и нравственной мукой женщину и проникалась все большим доверием к Марте. Чувствуя, что к ней относятся с участием, в чем она очень нуждалась, она рассказала свою историю с начала до конца.

Марта слушала молча; ее, по-видимому, не могло уже удивить ничто со стороны испанца, и только когда Лизбета кончила, сказала:

— Ах, дитя, если б вы знали обо мне и умели меня найти, вы бы попросили меня о помощи.

— Что бы вы могли сделать, матушка? — спросила Лизбета.

— Сделать? Я бы стала следить за ним день и ночь, пока не подкараулила бы его в каком-нибудь уединенном месте и там… — она протянула руку, и Лизбета увидала, что при красном свете огня в руке сверкнул нож.

Она в страхе отшатнулась.

— Чего же вы испугались, моя красавица? — спросила Марта. — Я говорю вам, что живу теперь только для одного — чтобы убивать испанцев, да прежде всего монахов, а потом — всех прочих. За мной еще много в долгу: за каждую пытку мужа — жизнь; за каждый его стон на костре — жизнь, да, столько жизней за отца и половину их за сына. Я буду долго жить, я это знаю, и долг будет уплачен… до последнего стивера.

Говоря это, она встала, и свет от огня осветил ее всю. Ужасное лицо увидела перед собой Лизбета, страстное и энергичное, лицо вдохновенной мстительницы, сухое и нечеловеческое, но не отталкивающее. Испуганная и пораженная, молодая женщина молчала.

— Я пугаю вас, — продолжала Марта, — вы, несмотря на все свои страдания, еще питаетесь молоком человеческой доброты. Подождите, подождите, когда они умертвят любимого вами человека, тогда ваше сердце станет таким же, как мое, и тогда вы станете жить не ради любви, не ради самой жизни, но чтобы быть мечом — мечом в руках Господа.

— Перестаньте, прошу вас, — проговорила Лизбета слабым голосом, — мне дурно, я нездорова.

Действительно, она почувствовала себя дурно, и к утру в этом логовище, на пустынном острове озера, у нее родился сын.

Когда она несколько оправилась, ее сиделка сказала ей:

— Хотите вы сохранить мальчишку или убить его?

— Как я могла бы убить своего ребенка? — отвечала Лизбета.

— Он сын испанца, вспомните проклятие, о котором вы рассказали мне, — проклятие, произнесенное вами еще до вашего замужества. Если он останется в живых, проклятие будет тяготеть над ним и через него падет и на вас. Лучше поручите мне убить его — и всему конец.

— Разве я могу убить собственного ребенка? Не трогайте его! — сказала Лизбета.

Таким образом черноглазый мальчик остался в живых и вырос.

Хотя медленно, но все-таки наконец силы вернулись к Лизбете, лежавшей в мазанке на острове.

Кобыла, или «матушка Марта», как теперь звала ее Лизбета, ходила за больной лучше всякой сиделки.

В пище недостатка не было, так как Марта ловила сетями дичь и рыбу, а иногда ходила на берег и приносила оттуда молоко, яйца и мясо, которых, по ее словам, местные буры давали ей сколько угодно. Для сокращения времени Марта вслух читала Лизбете Библию, и из этого чтения Лизбета узнала многое, что до тех пор было ей неизвестно.

Действительно, все еще будучи католичкой, она теперь начала спрашивать себя, в чем, собственно, вина этих еретиков и за что их осуждают на мучения и смерть, если в этой книге она не могла найти ничего такого, что нарушалось бы их учением и жизнью.

Таким образом Марта, озлобленная, полусумасшедшая обитательница озера, посеяла в сердце Лизбеты семя, которое должно было принести плод в свое время.

Когда по прошествии трех недель Лизбета встала, но еще не была достаточно сильна, чтобы идти домой, Марта сказала однажды, что ей надо отлучиться из дому на целые сутки, но не объяснила, по какому делу. Оставив хорошие запасы всего, она однажды после обеда уехала в своем челноке и вернулась только к вечеру следующего дня. Лизбета начала говорить, что ей пора уехать с острова, но Марта не позволяла ей это, говоря, что ей для этого придется пуститься вплавь; и действительно, выйдя посмотреть, Лизбета не нашла челнока. Нечего делать, ей пришлось остаться, и на свежем осеннем воздухе прежняя сила и красота вернулись к ней. Она снова стала такой, какой была в день своего катанья с Жуаном Монтальво.

В одно ноябрьское утро, оставив ребенка на попечение Марты, поклявшейся на Библии, что она не тронет его, Лизбета пошла на берег острова. Ночью был первый осенний заморозок, и поверхность озера покрылась тонким, прозрачным слоем льда, быстро таявшим при лучах поднимавшегося все выше солнца.

Воздух был чист и прозрачен, в тростнике, верхушки которого пожелтели, перелетали зяблики, чирикая и забывая, что зима на носу. Все было так мирно и красиво, что Лизбета, также забыв многое, залюбовалась ландшафтом. Она сама не знала почему, но чувствовала себя счастливой в это утро: будто темное облако сбежало с ее жизни, будто над ней снова расстилалось мирное, радостное небо.

Конечно, другие облака могли появиться на горизонте, они, вероятно, и явятся в свое время, но Лизбета чувствовала, что пока этот горизонт очень удален и над ее головой лишь нежное, чистое, радостное небо.

Вдруг она услыхала позади себя на сухой траве шаги — не знакомые, не осторожные, медленные шаги Марты, а чьи-то чужие. Лизбета обернулась.

Боже! Что это такое? Перед ней, если она только не грезила, стоял Дирк ван-Гоорль, не кто иной, как Дирк, со своим добрым, улыбавшимся лицом, и протягивал ей руки.

Лизбета не сказала ничего: она не могла говорить и только стояла, смотря на него, пока он не подошел и не обнял ее. Тогда она отскочила назад.

— Не прикасайтесь ко мне! — закричала она. — Вспомните, кто я и почему я здесь.

— Я хорошо знаю, кто вы, Лизбета, — медленно отвечал он, — вы самая чистая и святая женщина, когда-либо жившая на земле, вы ангел во плоти, вы женщина, пожертвовавшая честью ради спасения любимого человека. Не противоречьте! Я слышал всю историю, я знаю все подробности и преклоняю колени перед вами, я молюсь на вас!

— А ребенок? — спросила Лизбета. — Он жив. Он мой сын и сын того человека.

Лицо Дирка приняло несколько более суровое выражение, но он ограничился тем, что сказал:

— Мы должны нести свой крест; вы свой несли, теперь я должен нести свой.

Он схватил ее руки и целовал их, схватил полу ее одежды и также целовал.

Так состоялось их обручение.

Впоследствии Лизбета услыхала всю историю. Монтальво был привлечен к допросу, и случилось, что обстоятельства сложились не в его пользу. Среди судей один был важный нидерландский вельможа, желавший поддержать право своих соотечественников, другой — высокопоставленное духовное лицо; их возмущал обман, в который была введена Церковь совершением противозаконного брака; третий же судья, испанский гранд, случайно был знаком с семьей покинутой первой жены Монтальво.

Таким образом, к несчастному капитану, вина которого была вполне доказана свидетельством монаха, принесшего письмо, самими письмами и злопамятной Черной Мег, обещавшей отплатить «горячей водой за холодную», отнеслись без всякого снисхождения. Репутация у него была плохая, и кроме того, говорили, что его жестокость и позор Лизбеты ван-Хаут, виной которого был он, побудили ее к самоубийству.

Всем было известно, что она ночью бежала в направлении Гаарлемского озера, и после этого все усилия ее друзей отыскать ее не привели ни к чему: она исчезла.

И вот, несмотря на все усилия графа Жуана Монтальво оправдаться письменно и устно, благородного капитана ради спасительности примера присудили, как простого раба, к четырнадцати годам каторжных работ на галерах. И там пока он и находился.

Так окончился трагический роман Дирка ван-Гоорля и Лизбеты ван-Хаут. Через полгода они отпраздновали свою свадьбу и, по желанию Дирка, взяли к себе сына Лизбеты, нареченного при крещении Адрианом. Несколько месяцев спустя, Лизбета вступила в общину последователей новой веры, а около двух лет после свадьбы у нее родился еще сын, герой нашего рассказа, по имени Фой.

Больше детей у Лизбеты не было.

Часть II. ЖАТВА ЗРЕЕТ

Глава 9

АДРИАН, ФОЙ И КРАСНЫЙ МАРТИН
Много лет прошло после того, как Лизбета встретилась с любимым человеком на берегах Гаарлемского озера. Сын, родившийся у нее там, так же как и второй ее сын, уже вырос, а ее волосы поседели под оборками чепца.

Быстро ткал Божий челнок в эти роковые годы, и вытканная ткань была историей народа, замученного до смерти, и окрашена она была его кровью.

Эдикт следовал за эдиктом, преступление за преступлением. Альба, как воплощение бесчеловечной мести, двинул свою армию спокойно и беззаботно, как тигр, выслеживающий свою добычу, через равнины Франции. Теперь он подошел к Брюсселю, и головы графов Эгмонта и Хорна уже пали, уже учреждено было Кровавое Судилище и начало свое дело. Закон перестал существовать в Голландии, и всякие несправедливости и жестокости стали там возможны. Одним эдиктом Кровавого Судилища все голландцы, числом до трех миллионов, были осуждены на смерть. Все были объяты ужасом, потому что со всех сторон возвышались костры, виселицы, орудия пыток. Извне велась война, внутри господствовал страх, и никто не знал, кому доверять, так как сегодняшний друг мог завтра превратиться в доносчика или судью. И все это за то, что голландцы решились поклоняться Богу, не признавая обрядов и монахов.

Хотя прошло уже много времени, но те личности, с которыми мы познакомились в начале этого рассказа, еще были живы. Начнем же наше повествование с двух из них: одного — уже хорошо знакомого нам Дирка ван-Гоорля, а другого, про которого еще надо сказать несколько слов, — его сына Фоя.

Место действия — небольшая комната с узкими окнами над товарным складом, выходящим на лейденский рынок. Ход в комнату по двум лестницам. Время — летние сумерки. При слабом свете, проникавшем через незанавешенные окна (завесить их значило бы возбудить подозрение), можно было видеть, что в комнате собралось человек двадцать, между ними одна или две женщины. Большей частью это были люди, принадлежавшие к высшему классу, — средних лет почтенные бюргеры; они стояли группами или сидели на стульях и скамьях. На одном конце комнаты обращался к присутствующим с речью мужчина средних лет, с седеющими волосами и бородой, невысокий и некрасивый, но весь до такой степени проникнутый добротой, что она, казалось, светилась через его неказистую наружность, как свет, изливающийся сквозь грубые роговые стенки фонаря. Это был Ян Арентц, знаменитый проповедник, корзиночник по ремеслу, доказавший свою непоколебимую приверженность новой религии и одаренный способностью не смущаться среди всех ужасов самого страшного из преследований, которые христианам пришлось перенести со времен римских императоров. Он теперь проповедовал, и присутствовавшие составляли его паству.

«Я принес не мир, но меч» был взятый им текст, и, без сомнения, он как нельзя больше подходил ко времени, и его можно было легко развить, так как в эту самую минуту на площади под окнами дома, где они собрались, охраняемые солдатами, два члена его стада, еще две недели тому назад молившиеся в этой комнате, на глазах собравшейся городской черни претерпевали мученическую смерть на костре!

Арентц проповедовал терпение и стойкость. Он возвращался к событиям недавно прошедших дней и рассказывал своим слушателям, как сам подвергался сотне опасностей; как его травили, точно волка, как пытали, как он бежал из тюрьмы и от мечей солдат, подобно святому Павлу, и как остался в живых, чтобы поучать их в сегодняшний вечер. Он говорил, что они не должны бояться, что они должны быть совершенно счастливы, спокойно принимая то, что Богу будет угодно послать им, в уверенности что все будет к лучшему, что даже самое худшее поведет к лучшему. Что может быть самым худшим? Несколько часов мучений и смерть. А что следует за смертью? Пусть они вспомнят об этом. Вся жизнь — только мрачная, скоропреходящая тень, не все ли равно, как и когда мы выйдем из этой тени на полный свет. Небо темно, но за тучами светит солнце. Надо смотреть вперед глазами веры, быть может, страдания теперешнего поколения — часть общего плана; быть может, из земли, орошенной кровью, произрастет цветок свободы, чудной свободы, при которой все люди получат возможность поклоняться своему Создателю, сообразуясь только с предписаниями Библии и своей совести… Между тем как он говорил это красноречиво, мягко, вдохновенно, сумерки сгустились и отблеск от пламени костров осветил окна, а до ушей собравшихся в комнате донесся гул толпы с площади. Проповедник с минуту помолчал, смотря вниз на ужасную сцену под окнами: с того места, где он стоял, он мог все видеть.

— Марк умер, — сказал он, — и наш другой возлюбленный брат, Андрей Янсен, умирает; палачи придвигают к нему связки хвороста. Вы думаете, что это жестокая, ужасная смерть, а я вам говорю, что нет. Я говорю, что мы свидетели святого, славного зрелища: мы видим переход души в вечное блаженство. Братья, помолимся за покидающего нас и за нас, остающихся. Помолимся и за убивающих его, ибо не ведают, что творят. Мы видим их страдания, но говорю вам, что их также видит и Господь Иисус Христос, также страдавший на кресте и бывший жертвой таких же людей, как эти. Он стоит при нашем брате в огне, Его рука указывает ему путь, Его голос ободряет его. Братья, давайте молиться.

По этому приглашению все члены собрания опустились на колени, молясь за отлетающую душу Андрея Янсена.

Снова Арентц взглянул в окно.

— Он умирает! — воскликнул он. — Солдат проткнул его из сострадания пикой, голова его поникла. О Господи, если будет на то воля Твоя, даруй нам знамение.

По комнате пронеслось какое-то странное дуновение: холодное дыхание коснулось лбов молящихся и подняло их волосы, принося с собой чувство присутствия Андрея Янсена, мученика. И вдруг на стене, противоположной окнам, на том самом месте, где обыкновенно стоял Андрей, появилось знамение или то, что присутствующие признали знамение. Быть может, то было отражение огня с улицы, только на стене в потемневшей комнате явственно проступило изображение огненного креста. С секунду оно оставалось видимо, затем исчезло, но в душу каждого из присутствующих оно внесло особое настроение: всем оно послужило наставлением, как жить и умереть. Крест исчез, и в комнате господствовало молчание.

— Братья, — раздался голос Арентца, говорившего в темноте, — вы видели. Через мрак и огонь идите за крестом и не бойтесь.

Собеседование кончилось; внизу на опустевшей площади палачи собирали обгоревшие останки мучеников, чтобы бросить их с обычными грубыми шутками в темнеющие воды реки.

Участники собеседования по одному и по два стали уходить через потайную дверь, ведшую в узкий проход. Взглянем на некоторых из них в то время, как они крадучись направляются по боковым улицам к одному дому на Брее-страат, уже знакомому нам: двое идут впереди, а один позади.

Двое передовых были Дирк ван-Гоорль и его сын Фой, в родстве которых не могло быть сомнений. Дирк был тот же Дирк, что и двадцать пять лет тому назад: коренастый, сероглазый, бородатый мужчина, красивый по голландским понятиям, только несколько пополневший и более задумчивый, чем прежде. Вся массивная фигура носила отпечаток его добродушного, несколько тяжеловесного характера. Сын его, Фой, очень походил на него, только глаза у него были голубые, а волосы светлые. Хотя в настоящую минуту они смотрели и грустно, но вообще это были веселые, ласковые глаза, так же как и все несколько детское лицо — лицо человека, склонного видеть в вещах лишь хорошую сторону.

В наружности Фоя не было ничего особенного, но на всякого встречающегося с ним в первый раз он производил впечатление человека энергичного, честного и доброго. Он походил на моряка, вернувшегося из долгого плавания, во время которого он пришел к убеждению, что жить на этом свете приятно и что жить вообще стоит. Когда Фой шел теперь по улице слегка покачивающейся походкой моряка, ясно было, что даже ужасная сцена, только что происходившая на его глазах, не могла вполне изменить его веселого, жизнерадостного настроения.

Из всех слушателей Арентца ни один не принял так к сердцу увещевания проповедника об уповании и беззаботном отношении к будущему, как Фой ван-Гоорль.

По своему характеру Фой не мог долго горевать. «Dum spiro, spero» — могло бы быть его девизом, если бы он знал латынь, и он не собирался горевать, хотя бы даже ему предстояло в будущем сожжение на костре. Эта веселость в такое тяжелое, грустное время была причиной того, что Фой стал всеобщим любимцем.

Позади отца с сыном шла гораздо более замечательная личность — Фриц Мартин Роос, или Мартин Красный, названный так по цвету своих огненно-красных волос и бороды, спускавшейся ему на грудь. Ни у кого во всем Лейдене не было второй такой бороды, и уличные мальчишки, пользуясь добродушием Мартина, пробегая мимо него, спрашивали, правда ли, что аисты каждую весну вьют в ней себе гнезда. Этот человек, которому на вид можно было дать лет сорок, уже десять лет был верным слугой Дирка ван-Гоорля, в дом которого он поступил при обстоятельствах, о которых мы скажем в свое время.

Взглянув на Мартина, его нельзя было назвать великаном; между тем он был очень высокого роста, выше шести футов и трех дюймов. Его рост умалялся большим животом и привычкой горбиться именно с целью скрыть свой высокий рост. По размеру груди и членов Мартин был действительно примечателен, так что человек с обыкновенными руками, стоя перед ним, не мог бы обхватить его. Цвет лица его был нежен, как у молодой девушки, и лицо у него было почти плоское, как полная луна, нос же пуговкой. От природы в его сложении не было ничего особенного, но вследствие некоторых событий в своей жизни, когда он являлся, что мы называем теперь, атлетом по профессии, он приобрел оригинальную манеру держать себя. Брови у него были нависшие, но из-под них смотрели большие, круглые, кроткие голубые глаза под толстыми белыми веками, совершенно лишенными ресниц. Однако, когда обладатель этих глаз сердился, они начинали дико сверкать: они вспыхивали и горели, как фонари на носу лодки в темную ночь, и это производило тем большее впечатление, что вся его остальная фигура оставалась при этом совершенно безучастной.

Вдруг, в то время как эти трое шли по улице, послышался шум бегущих людей. Тотчас же все трое скрылись под воротами одного из домов и притаились. Мартин стал прислушиваться.

— Их трое, — шепнул он, — впереди бежит женщина, и ее преследуют двое.

В эту минуту неподалеку распахнулась дверь и показалась рука с факелом. Он осветил бледное лицо бежавшей женщины и преследовавших ее двух испанских солдат.

Рука с факелом скрылась, и дверь захлопнулась. В эти дни спокойные бюргеры избегали вмешиваться в уличные беспорядки, особенно же, если в них принимали участие испанские солдаты. Снова улица опустела, и слышался только звук бегущих ног.

Как раз когда женщина поравнялась с воротами, ее нагнали.

— Пустите меня! — с рыданием молила она. — Пустите! Не довольно того, что вы убили мужа? За что вы преследуете меня?

— За, то что вы такая хорошенькая, моя милочка, — отвечал один из негодяев, — и такая богатая. Держи ее, друг. Господи, как она брыкается!

Фой сделал движение, будто собираясь броситься из-под ворот, но Мартин ладонью своей руки удержал его, не делая ни малейшего усилия, но так крепко, что молодой человек не мог пошевелиться.

— Это мое дело, мейнгерр, — проговорил он, — вы нашумели бы.

В темноте было только слышно его прерывистое дыхание. Двигаясь с замечательной осторожностью для такой туши, Мартин вышел из-под ворот. При свете летней звездной ночи оставшиеся в засаде могли видеть, как он, не замеченный и не услышанный солдатами, людьми высокого роста, подобно большинству испанцев, схватил обоих их сзади за шиворот и столкнул лицами. Об этом можно было судить по движению его широких плеч и бряцанию солдатских лат, когда они соприкоснулись. Но солдаты не издали ни одного звука. После того Мартин, по-видимому, схватил их поперек тела, и в следующую минуту оба солдата полетели головами вниз в канал, протекавший по середине улицы.

— Боже мой, он убил их! — проговорил Дирк.

— И как ловко! Жалею только, что дело обошлось без меня, — сказал Фой.

Большая фигура Мартина обрисовалась в воротах.

— Фроу Янсен убежала, — сказал он, — на улице никого нет; я думаю, и нам надо поспешить, пока нас еще никто не видел.

Несколько дней спустя тела этих испанцев были найдены с расплющенными лицами.

Это объяснили тем, что они, вероятно напившись, затеяли между собой драку и, свалившись с моста, разбились о каменные быки. Все приняли это объяснение, как вполне согласное с репутацией этих людей. Не было произведено никакого дознания.

— Пришлось покончить с собаками, — сказал Мартин, как бы извиняясь, — прости меня Иисус, я боялся как бы они не узнали меня по бороде.

— Да, в тяжелые времена нам приходится жить, — со вздохом проговорил Дирк. — Фой, не говори ничего обо всем этом матери и Адриану.

Фой же подталкивал Мартина, шепча:

— Молодец! Молодец!

После этого приключения, не представлявшего из себя, как то должен помнить читатель, ничего особенного в эти ужасные времена, когда ни жизнь человеческая, особенно протестантов, ни женская честь никогда не были в безопасности, все трое благополучно, никем не замеченные добрались до дому. Они вошли через заднюю дверь, ведущую в конюшню. Им отворила женщина и ввела их в маленькую освещенную комнату. Здесь женщина обернулась и поцеловала сперва Дирка, потом Фоя.

— Слава Богу, вы вернулись благополучно! — сказала она. — Каждый раз, как вы идете на собрание, я дрожу, пока не услышу ваших шагов за дверью.

— Какая от этого польза, матушка? — заметил Фой. — Оттого что ты мучаешь себя, ничто не изменится.

— Это делается помимо моей воли, дорогой, — отвечала она мягко. — Знаешь, нельзя быть всегда молодым и беззаботным.

— Правда, жена, правда, — вмешался Дири, — хотя желал бы, чтобы это было возможно: легче было бы жить, — он взглянул на нее и вздохнул.

Лизбета ван-Гоорль давно уже утратила красоту, которой блистала, когда мы впервые увидали ее; но все еще она была миловидная, представительная женщина, почти такая же стройная, как в молодости. Серые глаза также сохранили свою глубину и огонь, только лицо постарело, больше от пережитого и забот, чем от лет. Тяжела была действительно судьба любящей жены и матери в то время, когда Филипп правил в Испании, а Альба был его наместником в Нидерландах.

— Все кончено? — спросила Лизбета.

— Да, — наши братья теперь святые, в раю, радуйся.

— Это дурно, — отвечала она с рыданием, — но я не могу. О, если Бог справедлив и добр, зачем же он допускает, что его слуг так избивают? — добавила она с внезапной вспышкой негодования.

— Может быть, наши внуки будут в состоянии ответить на этот вопрос, — сказал Дирк.

— Бедная фроу Янсен, — перебила Лизбета, — так еще недавно замужем, такая молоденькая и хорошенькая! Что будет с ней?

Дирк и Фой переглянулись, а Мартин, остановившийся у двери, виновато скользнул в проход, будто это он пытался оскорбить фроу Янсен.

— Завтра навестим ее, а теперь дай нам поесть, мне даже дурно от голода.

Через десять минут они сидели за ужином.

Читатель, может быть, еще помнит комнату — ту самую, где бывший граф и капитан Монтальво произнес речь, очаровавшую его слушателей, вечером после того, как он был побежден в беге на льду. Та же люстра спускалась над столом, часть той же посуды, выкупленной Дирком, стояла на столе, но какая разница между сидевшими за столом теперь и тогда! Тетушки Клары давно уже не стало, а вместе с ней и многих из гостей: некоторые умерли естественной смертью, другие от руки палача, некоторые же бежали из своего отечества. Питер ван-де-Верф был еще жив, и хотя власти смотрели на него подозрительно, однако он занимал почетное и влиятельное положение в городе. Сегодня его за столом не было. Пища была обильная, но простая, однако не по бедности, так как дела искусного и трудолюбивого Дирка шли хорошо, и он стоял теперь во главе того медного дела, где прежде был учеником, но потому, что вообще в те времена люди мало думали об изысканности пищи.

Когда жизни грозит постоянная опасность, то все удовольствия и развлечения теряют свою цену. Прислуживали теперь за столом вместо прежних слуг и Греты, давно исчезнувших неизвестно куда, Мартин и старая служанка: так как всегда можно было опасаться шпионства, то и самые богатые люди держали как можно меньше слуг. Одним словом все удобства были доведены до минимума.

— Где Адриан? — спросил Дирк.

— Не знаю, — отвечала Лизбета. — Я думала, он, может быть…

— Нет, — быстро возразил муж, — он не был там, он редко ходит с нами.

— Брат Адриан любит посмотреть на нижнюю сторону ложки, прежде чем облизать ее, — сказал Фой с полным ртом.

Замечание было загадочное, но родители, по-видимому, поняли, что хотел сказать Фой, по крайней мере, за его словами последовало тяжелое, натянутое молчание. Как раз в это время вошел Адриан, и так как мы не видели его уже двадцать четыре года, со времени его появления на свет на одном из скрытых островов Гаарлемского озера, то мы должны описать теперь его наружность.

Он был красивый молодой человек, но совершенно иного типа, чем его сводный брат Фой. Свой высокий рост и статную фигуру Адриан унаследовал от матери, лицом же он так мало походил на нее, что никто бы не угадал в нем сына Лизбеты. Тип у него был чисто испанский, ни одной нидерландской черты не было в этом красавце-брюнете. Испанскими были темные бархатные глаза, близко расположенные по обе стороны чисто испанского тонкого носа, с тонкими широко раскрытыми ноздрями; испанским был холодный, несколько чувствительный рот, скорее способный саркастически усмехаться, чем улыбаться; при этом прямые черные волосы, гладкая оливковая кожа и равнодушный, полускучающий вид, очень шедший Адриану, но показавшийся бы неестественным и натянутым в нидерландце его лет, — все в нем указывало испанца.

Адриан сел, не говоря ни слова, и никто не заговорил с ним, пока его отчим Дирк не сказал:

— Ты сегодня не был на работе, хотя мог бы быть нам очень полезен при отливке пушки.

— Нет, батюшка, — отвечал молодой человек ровным, мелодичным голосом. — Вы знаете, что еще достоверно не известно, кто заплатит за эту пушку. По крайней мере, мне не известно, потому что от меня все держат в тайне, и если заказчиком окажется побежденная сторона, то этого было бы достаточно, чтобы повесить меня.

Дирк вспыхнул, но не ответил, а Фой заметил:

— Ты прав, Адриан, береги свою шкуру.

— Именно теперь я нахожу гораздо целесообразнее изучать тех, в кого может стрелять пушка, чем пушку, которая предназначается для этого, — продолжал Адриан невозмутимо, не обращая внимания на замечание брата.

— Будем надеяться, что ты не принадлежишь к их числу, — снова перебил Фой.

— Где ты был сегодня вечером, сын мой? — поспешно спросила Лизбета, боясь ссоры.

— Вместе с толпой смотрел на то, что происходило на рыночной площади.

— Неужели на мучения нашего друга Янсена?

— Почему же нет? Это ужасно, это преступление, без сомнения, но наблюдающему жизнь следует изучать такие вещи. Ничто не привлекает так философа, как игра людских страстей. Волнение грубой толпы, тупое равнодушие стражи, горе сочувствующих, стоическое терпение жертв, одушевленных религиозным порывом…

— И великолепные логические выводы философа, который стоит, подняв нос кверху, и смотрит, как его друга и брата по вере сжигают на медленном огне! — запальчиво перебил Фой.

— Шш! Шш! — вмешался Дирк, ударяя кулаком по столу с такой силой, что стаканы зазвенели. — О таких вещах не спорят. Адриан, тебе следовало бы быть с нами, даже если бы тебе грозила опасность, вместо того чтобы ходить на эту бойню! — добавил он многозначительно. — Но я никого не хочу подвергать опасности, и ты уже в таких годах, что можешь сам решать за себя. Прошу тебя только избавить нас от твоих рассуждений по поводу зрелища, которое мы находим ужасным, каким бы интересным оно ни показалось тебе…

Адриан пожал плечами и приказал Мартину подать себе еще мяса. Когда великан подошел к молодому человеку, он расширил свои тонкие ноздри и втянул воздух.

— Что это так от тебя пахнет, Мартин? — сказал он. — Впрочем, неудивительно: твоя куртка в крови. Ты бил свиней и забыл переодеться?

Круглые голубые глаза Мартина вспыхнули, но тотчас снова потускнели и померкли.

— Да, мейнгерр, — отвечал он басом, — я бил свиней. Но и от вас пахнет дымом и кровью, вы, вероятно, подходили к костру.

В эту минуту Дирк, чтобы положить конец разговору, встал и начал читать молитву. Затем он вышел из комнаты в сопровождении жены и Фоя, между тем как Адриан задумчиво и не спеша доканчивал свой обед.

Выйдя из столовой, Фой последовал за Мартином через двор в конюшню, а оттуда по лестнице в комнату наверху, где спал слуга. Комната представляла из себя странную картину — она была вся набита всевозможным хламом и рухлядью: здесь были бобровые и волчьи меха, птичьи кожи, различное оружие, среди которого и огромный меч старинного образца и простой работы, но сделанный из превосходной стали, обрывки сбруи и тому подобное.

Постели не было, так как Мартин не признавал ее и спал на кожах, положенных прямо на пол. В одеяле он также не нуждался: он был так закален, что за исключением самой холодной погоды довольствовался своей шерстяной курткой. Ему случалось спать в ней на дворе в такой мороз, что утром у него волосы на голове и борода оказывались в сосульках.

Мартин затворил дверь и зажег три фонаря, которые повесил на крючья на стене.

— Хотите пофехтовать? — спросил он Фоя.

Фой кивнул утвердительно, говоря:

— Мне хочется прогнать вкус всего этого, поэтому не щади меня. Нападай, пока я не разозлюсь, я тогда забуду… — Он снял с гвоздя кожаный шлем и надел на голову.

— Забудете? Что? — спросил Мартин.

— Молитву, сожжение, фроу Янсен и рассуждения Адриана.

— Да, это самое худшее из всего, — великан нагнулся и продолжал шепотом: — Не спускайте его с глаз, герр Фой.

— Что ты хочешь сказать этим? — спросил Фой резко, вспыхнув.

— То, что говорю.

— Ты забываешь, что говоришь о моем брате, родном сыне моей матери. Я не хочу слышать ничего дурного об Адриане, он смотрит на многое иначе, чем мы, но в душе он добр. Понимаешь?

— Он не сын вашего отца, мейнгерр. Яблоко недалеко падает от яблони. Порода сказывается. Мне приходилось разводить лошадей, и я знаю.

Фой смотрел на него и колебался.

— Нет, — сказал Мартин, отвечая на вопрос, который прочел в его глазах, — я не имею ничего против него, но он на все смотрит не так, и к тому же он испанец…

— А ты не любишь испанцев, — перебил его Фой. — Ты несправедливая, упрямая свинья.

Мартин улыбнулся.

— Я не люблю испанцев, мейнгерр, да и вы скоро перестанете любить их. Ну, долг платежом красен — и они не любят меня.

— Как это тебе удалось так тихо обделать это дело? — спросил Фой, вспомнив о недавнем происшествии. — Отчего ты не позволил мне помочь тебе?

— Вы бы нашумели, мейнгерр, а зачем привлекать к себе внимание? Они к тому же были вооружены и могли ранить вас.

— Ты прав. А как ты это сделал? Мне не было видно.

— Я выучился этой штуке в Фрисландии, мне показали матросы. На шее у человека — здесь, позади — есть такое место, что если схватить за него, то человек сию секунду лишается чувств. Вот так, мейнгерр… — Он схватил молодого человека за шею, и тот почувствовал, что лишается сознания.

— Пусти! — прохрипел он, отбиваясь ногами.

— Я только хотел показать вам, — отвечал Мартин, подняв веки. Вот, а когда они лишились чувств, было уже не трудно столкнуть их головами так, чтоб они уже больше не приходили в себя. Если б я не убил их, — прибавил он, — так… Ну, все равно они умерли, а мы с вами поужинали, и теперь я жду. Как мы станем фехтовать: на голландский или испанский манер?

— Сначала по-голландски, а потом по-испански, — отвечал Фой.

— Хорошо, стало быть, обе понадобятся. Онснял со стены две рапиры, вделанные в старые рукояти от мечей, чтобы защитить руки фехтующих.

Оба встали в позицию, и тут при свете фонарей Мартин предстал во весь свой гигантский рост. Фой, тоже высокий и статный, крепко сложенный, как все его соотечественники, казался мальчиком перед своим противником.

Излишне было бы следить за их упражнениями, которые окончились так, как того можно было ожидать. Фой прыгал то в одну, то в другую сторону, то коля, то режа, между тем как Мартин едва шевелил своей рапирой. Потом он вдруг парировал, и рапира вылетала из рук Фоя, падая позади него и поднимая пыль из его кожаного колета.

— Все равно, какая польза становиться в позицию против тебя, большой скотины, — сказал наконец Фой, — когда ты просто рубишь сплеча. Это не искусство.

— Нет, мейнгерр, но так бывает на деле. Если бы мы фехтовали на мечах, то я изрубил бы вас уже давно в куски. И для вас тут особого позора нет, и для меня нет особенной заслуги: мои руки длиннее и удар тяжелее — вот и все.

— Как-никак, я побежден, — сказал Фой, — ну, возьми рапиру и дай мне случай поправиться.

Они начали фехтовать на легких рапирах, снабженных для безопасности на концах оловянными кружками, и тут счастье переменилось. Фой был проворен, как кошка, и имел глаз сокола, и два раза ему удалось тронуть Мартина.

— Убит, старик! — сказал он после второго раза.

— Верно, — отвечал Мартин, — только помните, что я-то убил вас прежде, так что вы только привидение и больше ничего. Хоть я и научился обращаться с этой вилкой, чтобы сделать вам удовольствие, но не намерен употреблять ее. Вот мое оружие!

Схватив большой меч, стоявший в углу, он стал вертеть им в воздухе.

Фой взял меч из рук Мартина и стал рассматривать. Это было длинное, прямое стальное лезвие, оправленное в простую рукоять, и с одним словом, вырезанным на нем: «Silentium» — «Молчание».

— Почему его зовут «Молчание», Мартин?

— Думаю, потому, что он заставляет людей молчать.

— Откуда он у тебя? — спросил Фой шутливо. Он знал, что этот вопрос задевал за живое фриса.

Мартин сделался красен, как его борода.

— Мне кажется, он когда-то служил мечом Правосудия в небольшом городке Фрисландии. А как он попал ко мне, я забыл.

— И ты еще называешь себя хорошим христианином, — сказал Фой тоном упрека. — Я слышал, что этот меч должен был отсечь твою голову, а ты как-то ухитрился стянуть его и удрать.

— Было что-то в этом роде, — пробормотал Мартин. — Только все это было так давно, что я уж позабыл. Я так редко бывал трезв в то время — прости меня, Господи, — что не могу всего ясно припомнить. А теперь позвольте мне лечь спать.

— Старый ты лгун, — сказал Фой, покачивая головой, — ты убил этого несчастного слугу правосудия и удрал с его мечом. Ты сам знаешь, что дело было так, и теперь тебе стыдно признаться.

— Может быть, может быть, — уклончиво отвечал Мартин, — на свете случается так много вещей, что всего и не запомнишь. Мне хочется спать.

— Мартин, — сказал Фой, садясь на стул и снимая колет, — что ты делал, прежде чем записался в святые? Ты мне никогда не рассказывал всей своей истории. Ну расскажи, я не перескажу Адриану.

— Нечего и рассказывать…

— Ну, говори скорей.

— Если вам интересно знать, я сын крестьянина из Фрисландии.

— И англичанки из Ярмута, это я знаю.

— Да, — повторил Мартин, — англичанки из Ярмута. Мать моя была очень сильная женщина, она могла одна поднимать телегу, когда отец смазывал колеса; это случалось иногда, большею же частью отец поддерживал телегу, между тем как она мазала колеса. Люди сходились смотреть на нее, когда она проделывала такую штуку. Когда я подрос, я поднимал телегу, а они оба мазали колеса. Наконец, они оба умерли от чумы, упокой, Господи, их души! Я получил ферму в наследство.

— Ну и…? — спросил Фой, пристально смотря на него.

— Ну, и поддался дурной привычке, — неохотно докончил Мартин.

— Стал пить? — допрашивал безжалостный Фой.

Мартин вздохнул и опустил свою большую голову. Совесть у него была чувствительная.

— Вот ты и начал выступать борцом, — продолжал его мучитель, — ты не можешь отречься от этого, взгляни на свой нос.

— Да, я был борцом, Господь еще не коснулся моего сердца в то время, и, правду сказать, ничего в этом не было дурного, — добавил он. — Никто не побеждал меня, только один раз, когда я был выпивши, меня побил один брюсселец. Он переломил мне переносицу, когда же я перестал пить… — он запнулся.

— Ты убил испанца-борца здесь, в Лейдене? — докончил Фой.

— Да, — согласился Мартин, — я убил его, это верно, но ведь славная была борьба, и он сам виноват. Этот испанец был молодец, да, видно, уж суждено мне было покончить с ним. Я думаю, мне его смерть зачтется на небе.

— Расскажи-ка мне подробнее про это, я в то время был в Гааге и хорошенько не помню всего. Я, конечно, не сочувствую таким вещам, — шутник сложил руки и принял набожный вид, — но раз все это кончено, можно послушать рассказ о борьбе. Ведь ты не станешь хуже оттого, что расскажешь.

Вдруг беспамятный Мартин обнаружил необыкновенную памятливость и в мельчайших подробностях рассказал про эту достопамятную борьбу.

— И вот после того как он дал мне пинка в живот, — закончил он, — чего, как вы знаете, не имел права делать, я вышел из себя и изо всей силы набросился на него, левой рукой ударив что было мочи по его правой, которой он защищался…

— И что же потом? — спросил Фой, начиная возбуждаться, так как Мартин рассказывал действительно хорошо.

— Голова его ушла в плечи, и когда его подняли, оказалось, что у него сломана шея. Мне было жаль его, но помочь ему я не мог — видит Бог, не мог. Зачем он назвал меня «поганым фрисландским быком» и ударил в живот?

— Конечно, это он сделал напрасно. Но ведь тебя арестовали, Мартин?

— Да, во второй раз приговорили к смерти за убийство. Видите ли, опять всплыло это фрисландское дело, и здешние власти держали пари за испанца. Тут спас меня ваш отец. Он в этот год был бургомистром и выкупил меня, заплатив знатные деньги. Потом он научил меня быть трезвым и думать о своей душе. Теперь вы знаете, почему старый Мартин будет служить ему, пока есть хоть капля крови в его жилах. А теперь, мейнгерр Фой, я пойду спать, и дай мне Бог не видеть во сне этих собак-испанцев.

— Не бойся, — сказал Фой уходя, — «отпускаю их» тебе. Господь через твою силу поразил тех, кто не постыдился оскорбить и ограбить молодую женщину, убив ее мужа. Можешь быть спокоен: ты сделал доброе дело! Я боюсь только одного — как бы нас не проследили, впрочем, улица, кажется, была совершенно пуста.

— Совсем пуста, — кивая, подтвердил Мартин, — никто не видал меня, кроме солдат и фроу Янсен. Они не могут сказать, и она не скажет. Покойной ночи, мейнгерр!

Глава 10

АДРИАН ОТПРАВЛЯЕТСЯ НА СОКОЛИНУЮ ОХОТУ
В доме на одной из боковых улиц Лейдена, неподалеку от тюрьмы, на другой день после сожжения Янсена и еще другого мученика сидели за завтраком мужчина и женщина. Мы уже встречались с ними: то были не кто иной, как достоуважаемая Черная Мег и ее сожитель, прозванный Мясником. Время, не уничтожившее их сил и деятельности, не способствовало украшению их наружности.

Черная Мег осталась почти такой, какой была, только волосы поседели и черты лица, будто обтянутого желтым пергаментом, еще больше обострились, между тем как глаза продолжали гореть прежним огнем. Мужчина, Гаг Симон по прозвищу Мясник, от природы негодяй, а по профессии шпион и вор — порождение века насилия и жестокостей — своей фигурой и лицом вполне оправдывал данное ему прозвище.

Толстое, расплывшееся лицо с маленькими свиными глазками обрамляли редкие, песочного цвета бакенбарды, поднимавшиеся от шеи до висков, где они исчезали, оставляя голову совершенно лысой. Фигура была тяжелая, пузатая, на кривых, но крепких ногах.

Но хотя молодость прошла, унеся с собой всякий намек на благообразность, зато годы принесли им другое вознаграждение. Время было такое, когда шпионы и тому подобные негодяи процветали, так как помимо случайных доходов особым узаконением доказчику выдавалась как награда известная доля проданного имущества еретиков. Конечно, мелкая сошка, вроде Мясника и его жены, не получала значительной доли шерсти остриженной овцы, так как тотчас после ее убийства являлись посредники всевозможных степеней, требовавшие удовлетворения — начиная от судьи и кончая палачом, — а кроме того, еще многие другие, никогда не показывавшие своего лица; но все же, так как пытки и костры не прекращались, общий доход был порядочный. И вот, сидя сегодня за завтраком, чета занялась подсчетом того, что они могли рассчитывать получить с имущества умершего Янсена, и Черная Мег для этого вооружилась куском мела, которым писала на столе. Наконец она сообщила результат, оказавшийся удовлетворительным. Симон всплеснул руками от восторга.

— Горлинка моя, — сказал он, — тебе бы быть женой адвоката! Какая ты умница… Да, теперь близко, близко…

— Что близко, старый дурень? — спросила Мег своим низким, мужским голосом.

— Эта ферма с корчмой при ней, о которой я мечтал, ферма посреди богатых пастбищ, с леском позади, а в лесочке церковь. Ферма не велика — мне многого не надо — всего акров сто: как раз достаточно, чтобы держать штук тридцать — сорок коров, которых ты станешь доить, я же буду продавать на рынке сыр и масло…

— И резать приезжих, — перебила его Мег.

Симон возмутился.

— Нет, ты напрасно этакого мнения обо мне. Жить трудно, и приходится с бою брать свое, но раз мне удастся достигнуть чего-нибудь, я намерен стать почтенным человеком и иметь свое место в Церкви, конечно, католической. Я знаю, что ты из крестьянок и вкусы у тебя крестьянские; сам же я никогда не могу забыть, что мой дед был джентльмен. — Симон запыхтел и устремил взгляд в потолок.

— Вот как! — с насмешкой отвечала Мег. — А кто была твоя бабушка? Да деда-то своего ты знал ли еще? Захотел иметь ферму! Кажется, никогда не владеть тебе ничем, кроме старой красной мельницы, где ты прячешь добычу в болоте! Место в деревенской церкви! Скорей получишь место на деревенской виселице. Не гляди на меня с угрозой, не бывать этому, старый лгунишка. Я знаю, на моей душе есть многое, но все же я не сожгла свою родную тетку как анабаптистку, чтобы получить после нее наследство — двадцать флоринов.

Симон побагровел от бешенства: история с теткой сильнее всего задевала его.

— Ах ты, гадина!.. — начал было он.

Мег вскочила и схватилась за горлышко бутылки. Симон тотчас переменил тон.

— Ох, эти женщины, — заговорил он, отворачиваясь и вытирая свою лысину, — вечно бы им шутить. Слушай, кто-то стучит у двери.

— Смотри, будь осторожен, отпирая, — сказала Мег, встревожившись, — помни, у нас много врагов, а острие пики можно просунуть во всякую щель.

— Разве можно жить с мудрецом и оставаться дураком? Доверься мне. — И обняв жену за талию, Симон, поднявшись на цыпочки, поцеловал Мег в знак примирения, так как он знал, что она злопамятна. Потом он поспешил к двери, насколько ему позволяли его кривые ноги.

Произошел продолжительный разговор через замочную скважину, но в конце концов, посетитель был принят. Он оказался парнем с нависшими бровями, вообще по наружности похожим на хозяина дома.

— Как хорошо с вашей стороны относиться так подозрительно к старому знакомому, особенно, когда он пришел по делу, — заговорил он.

— Не сердись, милый Ганс, — прервал Симон, извиняясь. — Ты знаешь, мало ли тут бродит всякого люда в наши времена; кто мог знать, что за дверью не стоит один из этих отчаянных лютеран, который того гляди пырнет чем-нибудь. Ну, какое дело?

— Ну да, лютеран! — с насмешкой передразнил Ганс. — Если у них есть крошка ума, они проколют твое жирное брюхо, между прочим, я приехал из Гааги по делу лютеран.

— Кто послал тебя? — спросила Мег.

— Испанец Рамиро, недавно появившийся там, травленый пес, знакомый с инквизицией; он, кажется, знает всех, а его не знает никто. Деньги у него есть и, по-видимому, есть связи. Он говорит, что вы его старые знакомые.

— Рамиро… Рамиро… — задумчиво повторяла Мег. — В переводе значит «гребец»; должно быть, выдуманное имя. Немало знакомых у нас на галерах, быть может, он из них. Что ему надо и какие условия?

Ганс перегнулся вперед и долго что-то говорил шепотом, между тем как муж и жена слушали его, изредка кивая головами.

— Маловато, — сказал Симон, когда Ганс кончил.

— Легкое и верное дело, друг: толстосум-купец, жена его и дочь. Ведь убивать не надо, если только можно будет обойтись без этого, а если нельзя, то Святое Судилище прикроет нас. Благородному Рамиро нужно только письмо, которое, как он думает, молодая женщина носит на себе. Вероятно, оно касается священных дел Церкви. Если при этом найдутся какие-нибудь ценности, мы можем удержать их как задаток.

Симон колебался, но Мег заявила решительно.

— Хорошо, у этих купчих часто за корсетом бывают спрятаны дорогие вещи.

— Душа моя… — начал было Симон.

— Молчи, — яростно крикнула Мег, — я решила, и баста! Мы встретимся у Бойсхайзена в пять часов около высокого дуба и там все обсудим.

Симон уже не возражал более, он обладал столь полезной в домашнем быту добродетелью — умением уступать.

В то же самое утро Адриан встал поздно. Разговор за ужином, особенно же грубые насмешки Фоя рассердили его, а в тех случаях, когда Адриан сердился, он обыкновенно заваливался спать и спал, пока дурное расположение духа не рассеивалось.

Состоя только бухгалтером в заведении своего отца — Дирку никогда не удавалось привлечь пасынка к более активному участию в литейном деле, так как молодой человек считал в душе подобное занятие ниже своего достоинства, — Адриану следовало бы быть на месте уже к девяти часам, но это было невозможно, раз он встал около десяти, а пока позавтракал, пробило и все одиннадцать. Тут же он вспомнил, что следовало бы кончить сонет, последние строчки которого вертелись у него в голове. Адриан был немного поэт и, подобно многим поэтам, считал тишину необходимой для творчества. Разговоры и пение Фоя, тяжелая топотня Мартина по всему дому раздражали Адриана. И вот теперь, когда и мать ушла из дому — на рынок, по ее словам, вероятнее же всего, исполняя какое-нибудь рискованное дело благотворительности, имевшее отношение к тем, кого она называла мучениками, — Адриан решился воспользоваться случаем и окончить свой сонет.

Это потребовало некоторого времени. Во-первых, как известно, всем поэтам музу следует вызывать, и она редко является раньше того, чем поэт потратит значительное время на размышление обо всем вообще на свете. Затем, особенно в сонетах, рифма часто бывает капризна и не дается сразу. Предметом сонета была известная испанская красавица Изабелла д’Ованда. Она была женой дряхлого, но очень знатного испанца, годившегося ей в деды и посланного в Нидерланды королем Филиппом II по каким-то финансовым делам.

Этот гранд, оказавшийся добросовестным и дельным человеком, посетил в числе других городов и Лейден для определения имперских налогов и податей. Выполнение задач отняло у него не много времени, так как бюргеры прямо и решительно объявили, что в силу древних привилегий они свободны от каких бы то ни было имперских податей и налогов, и благородному маркизу не удалось склонить их к перемене взглядов. Переговоры, однако, длились неделю, и в это время его жена, красавица Изабелла, ослепляла местных женщин своими туалетами, а мужчин — своей красотой.

Особенно увлекался ею романтический Адриан и поэтому начал писать стихи. Вообще рифма давалась ему довольно легко, хотя и встречались затруднения, однако он преодолевал их. Наконец сонет — высокопарное, довольно нелепое произведение — был окончен.

Тут наступило время еды, редко что возбуждает аппетит в такой степени, как поэтические упражнения, и Адриан принялся за еду. Во время обеда вернулась его мать, бледная и озабоченная, так как она ходила хлопотать о помещении в безопасное место обнищавшей вдовы замученного Янсена — трудная и опасная задача. Адриан по-своему любил мать, но по эгоистичности своего характера мало обращал внимания на ее заботы и расположение духа. И теперь, пользуясь случаем иметь слушательницу, он пожелал прочесть ей свой сонет и не один раз, а несколько.

— Очень мило, очень мило, — проговорила Лизбета, — в озабоченном уме которой пустые слова сонета отдавались, как жужжание пчел в пустом улье, — хотя я и не понимаю, каким образом у тебя хватает духу писать в такое время сонеты молодым женщинам, которых ты не знаешь.

— Поэзия — великая утешительница, матушка, — наставительно заявил Адриан, — она возвышает ум, отрывая его от мелочных повседневных забот.

— Мелких повседневных забот! — повторила Лизбета с горечью и невольно воскликнула: — Ах, Адриан, неужели в тебе нет сердца, что ты можешь смотреть на сожжение святого и, вернувшись домой, философствовать о его мучениях?! Неужели в тебе никогда не проснется чувство! Если б ты видел сегодня утром эту несчастную, всего три месяца назад бывшую счастливой невестой! — Заливаясь слезами, Лизбета отвернулась и выбежала из комнаты, вспомнив, что судьба фроу Янсен могла завтра стать и ее судьбой.

Это проявление волнения окончательно расстроило слабонервного Адриана, искренно любившего мать, слез которой он не мог выносить.

— Проклятая история, — думал он, — отчего нам нельзя уехать в какую-нибудь страну, где не было бы никакой религии, кроме разве поклонения Венере. Да, в такую страну, где в апельсинных рощах журчат ручьи, а прекрасные женщины с гитарами в руках охотно слушают написанные для них сонеты, в страну…

В эту минуту отворилась дверь, и в проеме появилось круглое, багровое лицо Мартина.

— Хозяин приказал узнать, придете ли вы на работу, герр Адриан? Если же не придете, то потрудитесь дать мне ключ от кассы, ему нужна книга чеков.

Адриан поднялся было со вздохом, чтобы идти, но передумал. После мечтаний о зеленых рощах и красивых дамах ему казалось невозможным вернуться в прозаическую, душную литейную.

— Передай, что я не могу прийти, — сказал он, вынимая ключ.

— Слушаю, — отвечал Мартин, — отчего не можете прийти?

— Потому что пишу.

— Что пишете? — допрашивал Мартин.

— Сонет.

— Что такое сонет? — наивно спросил Мартин.

— Невежда-клоун! — проворчал Адриан и вдруг, вдохновившись, объявил: — Я покажу тебе, что такое сонет, я прочту тебе его. Войди и запри дверь.

Мартин повиновался и был награжден чтением сонета, из которого не понял ничего, кроме имени дамы — Изабеллы д’Ованда. Но Мартин не был лишен ехидства.

— Великолепно! — проговорил он. — Великолепно! Ну-ка, прочтите еще раз, мейнгерр.

Адриан с удовольствием исполнил его желание, помня рассказ о том, как песни Орфея очаровывали даже зверей…

— А, так это любовное письмо? — догадался наконец Мартин. — Письмо к черноглазой красавице-маркизе, которая, я видел, смотрела на вас?

— Нет, не совсем так, — отвечал Адриан, очень довольный, хотя и не мог припомнить, когда красавица-маркиза удостоила его благосклонного взгляда. — Пожалуй, можно назвать и так: идеализированное любовное послание, послание, в котором страстное и нежное поклонение окутано покрывалом стихов.

— Точно так… Вы хотите послать ей его?

— Как ты думаешь, она не обидится? — спросил Адриан.

— Обидится! — сказал Мартин. — Если обидится, то, значит, я не знаю женщин! (Он и в самом деле не знал их). Нет, ей будет очень приятно, она будет перечитывать ваше письмо, выучит его наизусть, положит его себе под подушку и, думаю, пригласит вас к себе. Ну, мне пора, благодарю вас за чудное письмо в стихах, герр Адриан.

— Правда, как обманчива бывает иногда наружность, — рассуждал Адриан, когда дверь затворилась. — Я всегда смотрел на Мартина как на грубую, глупую скотину, а между тем в груди его, при всем его невежестве, тлеет священная искра. — И он решил, что при первом удобном случае прочтет Мартину еще несколько своих произведений.

Если бы Адриан только мог быть свидетелем сцены, происходившей в это время на заводе! Отдав ключ от кассы, Мартин отыскал Фоя и рассказал ему все происшедшее. Мало того, коварный предатель передал ему черновик сонета, поднятый им с полу, и Фой, в кожаном фартуке, сидя на краю формы, прочел его.

— Я посоветовал ему послать его, — продолжал Мартин, — и, клянусь святым Петром, я думаю, он это сделал; и не будь я Красный Мартин, если после этого дон Диас не станет преследовать его с пистолетом в одной руке и стилетом в другой.

— Вероятно, так и будет, — захлебываясь от смеха и болтая в воздухе ногами от удовольствия, подтвердил Фой. — Старика называют «ревнивой обезьяной». Он, вероятно, распечатывает все письма своей супруги.

Таким образом, поэтические старания сентиментально-возвышенно чувствовавшего Адриана вызвали только насмешку со стороны прозаического, практического Фоя.

Между тем Адриан, почувствовал необходимость в свежем воздухе после своих поэтических упражнений, снял своего кречета с нашеста — он был любитель соколиной охоты — и, взяв его на руку, отправился поискать дичи в болотах за городом.

Не пройдя и до половины улицы, он уже забыл и Изабеллу, и сонет. Это был странный характер, не исчерпывающийся исключительно сентиментальностью — порождением праздных часов и тщеславия. В настоящее время его назвали бы фатом. Обладая способностью своего отца Монтальво красиво выражаться, он не унаследовал вместе с тем его юмора. Как упомянул Мартин, кровь отца преобладала в нем: он был испанцем и по наружности, и по духу.

Например, внезапные необузданные вспышки страсти, которым он был подвержен, представляли чисто испанскую черту, в этом отношении в нем не было ни капли нидерландской флегматичности и терпения. И именно эта черта его характера больше, чем его взгляды и стремления, делала его опасным, так как, несмотря на то, что в сердце он часто имел хорошие намерения, последние сплошь и рядом уничтожались внезапным порывом ярости.

Со своего рождения Адриан редко встречался с испанцами, и влияние, под которым он вырос, особенно со стороны матери — существа, более всех на свете любимого им, — было антииспанское, а между тем, будь он гидальго, выросший при дворе в Эскуриале, он не мог бы быть более чистым испанцем. Он вырос в республиканской атмосфере, а между тем в нем не было привязанности к свободе, воодушевлявшей нидерландцев. Непреклонная независимость голландцев, их всегдашнее критическое отношение к королевской власти и издаваемым ею законам, их неслыханное притязание, что не одни только высокопоставленные лица, в жилах которых течет голубая кровь, но вообще, все усердно работающие граждане имеют право на все, что есть хорошего на свете, — все это было несимпатично Адриану. Точно так же с детства он был членом диссидентской Церкви — принадлежал к исповедникам новой религии, в душе же он отвергал эту веру с ее скромными проповедниками и пастырями, с ее простым богослужением, с ее длинными, серьезными молитвами, приносимыми Всемогущему в полумраке подвала или на сеновале коровника.

Подобно большинству политичных нидерландцев, Адриан время от времени появлялся на католическом богослужении, и он не тяготился этими посещениями: пышность обрядов и церемоний, торжественность обеда среди облаков фимиама, звук органа и чудное пение скрытого хора — все это находило отголосок в его груди, часто вызывало слезы на глазах. Само учение католической Церкви было ему симпатично, и он понимал, что оно приносит радость и успокоение. Здесь можно было найти прощение грехов, и не там, далеко на небе, но здесь, близко, на земле — прощение для всякого, кто преклонял голову и платил пеню. Это учение давало ему массу готовых доказательств, что после смерти, которой он боялся, его душа, как бы она ни была отягощена грехами, не попадет в когти сатаны. Не была ли это более практичная и удобная вера, чем вера этих громогласных, грубых лютеран, среди которых он жил, — людей, предпочитавших отбросить эту готовую броню и искать защиты за щитом, скованным их собственной верой и молитвами, и ради этого подавлявших свои дурные наклонности и желания.

Таковы были тайные мысли Адриана, но до сих пор он никогда не действовал согласно им, хотя ему хотелось бы этого, но он боялся разрыва со всеми окружающими его. И как он ненавидел их всех! Ему стыдно было жить, ничего не делая, среди вечно занятого народа, поэтому он служил счетоводом у отчима, кое-как вел книги литейного завода и писал письма иногородним заказчикам, так как обладал способностью придавать округленную форму сырому материалу. Но эти занятия надоели ему: в нем жило присущее всем испанцам презрение к торговле и отвращение от нее. В душе он признавал единственное занятие, достойное человека, — выгодную войну с врагами, которых стоит грабить, — войну, подобную той, какую Кортес и Писарро вели с несчастными индейцами Нового Света.

Адриан читал хронику о похождениях этих героев и горько сожалел, что родился на свет слишком поздно, чтобы принимать в них участие. Рассказ об избиении тысяч туземных воинов и о несметных золотых сокровищах, которые делились между победителями, воспламеняли его воображение. Ему случалось видеть эти сокровища во сне — корзины, полные драгоценных камней, груды золота и толпы красивых рабынь, отданных Церковью во власть верному воину, которому поручено было обратить неверующих в христианство, хотя бы путем убийства и грабежей.

Как страстно он желал такого богатства и власти, которую оно принесло бы с собой! Теперь же он зависел от других, смотревших на него сверху вниз, как на ленивого мечтателя, никогда он не имел в кармане ни гроша, а за душой были одни только долги, которых старался не считать. Достигнуть же богатства работой, честным ремеслом или торговлей, как многие из его соседей, — это ему не приходило в голову. На это он смотрел как на унизительное дело, годное только для презренных голландцев, среди которых ему суждено было жить.

Такова в главных чертах характеристика Адриана, носившего фамилию ван-Гоорль, суеверного мечтателя, пустого сибарита, скучного писателя стихов, изобретателя фальшивых выводов, слабохарактерного и страстного себялюбца, лучшие чувства которого, как, например, его любовь к матери и еще другая привязанность, о которой будет сказано ниже, были не более как проявлением того же эгоизма — его собственного тщеславия и погони за удовольствиями. Его нельзя было назвать дурным человеком, в нем были и некоторые порядочные черты: так, например, он был способен иметь хорошие намерения и горько раскаиваться в своих поступках, даже временами мог иметь горячие порывы. Но вырасти в душе Адриана эти зародыши добрых задатков могли только, если бы крепкие стены защищали их от внешних искушений, Адриан не был никогда в состоянии устоять против соблазнов. От природы он был предназначен служить игрушкой других людей, а также своих собственных желаний.

Можно спросить: что он унаследовал от матери? Нашлась ли бы в его слабом, неблагородном характере хотя одна ее чистая, благородная черта? Вряд ли. Может быть, это было следствием его появления на свет, вовсе не желанного ею, причем она передала ему часть своего тела, но не дала ничего, чем могла распоряжаться сама, — своей души? Кто знает? Одно достоверно, что от матери он не унаследовал ничего, кроме доли голландского упрямства в исполнении своих замыслов, что в соединении с его прочими свойствами делало его очень опасным — превращало в человека, которого приходилось бояться и от которого следовало бежать.

Адриан дошел до Витте-Поорт (Белых ворот) и, остановившись у городского рва, задумался. Подобно многим своим молодым соотечественникам-современникам, он имел военные наклонности и был убежден, что при случае мог бы сделаться выдающимся полководцем. Теперь он рисовал себе картину осады Лейдена большой армией, состоящей под его начальством, и располагал ее так, чтобы вызвать скорейшее падение города. Не мог он знать тогда, что через несколько лет такой же задачей будет занят ум Вальдеца и других великих испанских полководцев.

Вдруг его мечты нарушились грубым голосом, крикнувшим:

— Проснись, испанец! — и какой-то твердый предмет — зеленое яблоко — чуть не сбил перья с его плоского берета. Адриан оглянулся с бранью и увидал двух парней лет пятнадцати, высунувших языки и строивших ему рожи из-за угла караулки. Лейденская молодежь не любила Адриана, и он знал это. Сочтя за лучшее не обращать внимания на оскорбление, он собирался было идти дальше, как один из парней, ободренный безнаказанностью, вышел из-за угла и начал раскланиваться перед ним так, что его вытертая шапка свалилась с головы в пыль, говоря насмешливо товарищу:

— Ганс, как ты смел потревожить благородного гидальго? Разве ты не видишь, что благородный гидальго идет прогуляться, отыскивая своего благородного батюшку, герцога Золотого Руна, которому несет в подарок ручную птичку?

Адриан слышал, и оскорбление подействовало на него, как удар бича на благородного коня. Ярость вскипела в нем, как огненный фонтан, и, выхватив кинжал из-за пояса, он бросился на мальчишек, сбросив сокола в колпачке. Птица полетела за ним. В эту минуту Адриан был бы способен убить обоих оскорбителей, но, к счастью для него и для них, они вовремя успели скрыться в одной из узких улиц. Он остановился и, еще весь дрожа от бешенства, подманив к себе сокола, пошел по мосту.

— Заплатят они мне, — ворчал он про себя. — Не забуду я им этого!

Надо пояснить, что Адриан знал кое-что из истории своего рождения, но не все. Он знал, например, что фамилия его отца была Монтальво, что брак его матери по каким-то причинам был объявлен незаконным, и отец таинственно исчез из Нидерландов, отправившись, как ему сказали, искать смерти в чужие края. Больше ничего он не знал достоверно, так как все отвечали на его вопросы об этом предмете с удивительной сдержанностью. Два раза он, собравшись с духом, начинал расспрашивать мать, но каждый раз лицо ее принимало холодное выражение, и она отвечала почти одними и теми же словами:

— Сын мой, прошу тебя, не расспрашивай. Когда я умру, ты найдешь всю историю твоего рождения, записанную мною, но если ты будешь благоразумен, то не станешь читать ее.

Однажды он предложил тот же вопрос своему отчиму Дирку ван-Гоорлю, но Дирк смутился и отвечал:

— Советую тебе довольствоваться тем, что ты живешь у друзей, которые заботятся о тебе. Помни, что кто станет копать землю на кладбище, тот найдет кости.

— В самом деле? — высокомерно ответил Адриан. — Надеюсь, по крайней мере, что тут нет ничего такого, что касалось бы репутации моей матери?

При этих словах Дирк, к удивлению своего пасынка, побледнел и подступил к нему, будто намереваясь схватить его за горло.

— Ты смеешь сомневаться в своей матери, этом ангеле, посланном с неба?.. — начал было он, но тотчас замолчал и прибавил: — Ну извини меня, мне следовало помнить, что ты-то ни в чем не виноват и что этот вопрос, естественно, тяготит тебя.

Адриан ушел; пословица о кладбище и костях так сильно врезалась в его память, что он уже не копался больше в земле, — другими словами, перестал задавать вопросы и довольствовался убеждением, что хотя его отец, может быть, и поступил дурно с его матерью, но все же был древнего, благородного происхождения, и древняя, благородная кровь течет, стало быть, и в его жилах. Все остальное забудется, хотя теперь ему довольно часто приходилось выносить оскорбления, вроде сегодняшнего, а когда все забудется, то кровь, драгоценная, голубая кровь испанского гидальго все же останется его наследием.

Глава 11

АДРИАН ВЫРУЧАЕТ КРАСАВИЦУ ИЗ ОПАСНОСТИ
Весь долгий вечер Адриан пробродил по тропинкам, перерезывавшим луга и болота, раздумывая о случившемся и представляя себя достигшим сана испанского гранда, а быть может, даже — кто знает — сана рыцаря Золотого Руна с правом не снимать шляпы в присутствии самого государя.

Не один вальдшнеп и другая дичь, охотиться за которыми он пришел, взлетали у него из-под ног, но он был так поглощен своими мыслями, что птицы скрывались из виду прежде, чем он успевал снять колпачок со своего сокола. Наконец, когда он, миновав церковь Веддинфлита и идя по берегу Старого Флита, поравнялся с лесом Босхайзен, называемым так по развалинам находившегося среди него замка, он увидал цаплю, летевшую к своему гнезду, и спустил сокола. Сокол увидал добычу и бросился за ней; цапля же, заметив преследование, начала дразнить преследователя, поднимаясь спиралью все выше и выше. Сокол стал также быстро подниматься более широкими кругами, пока не очутился гораздо выше нее. Тогда он бросился на цаплю, но промахнулся: цапля быстрым поворотом крыльев уклонилась от него и прежде, чем сокол опять успел прицелиться, исчезла за верхушками деревьев.

Опять хищник поднялся и спустился так же неудачно, как в первый раз. В третий раз цапля взлетела широкими кругами, и в третий раз сокол бросился на нее и, наконец, вцепился в нее.

Адриан, следуя за ними и насколько возможно перепрыгивая через попадавшиеся лужи или шлепая по ним, видел победу сокола и остановился в ожидании. С минуту сокол и цапля висели на высоте двухсот футов над самыми высокими деревьями леса, но затем цапля, представлявшая из себя трепещущую черную точку на небе, озаренном ярким закатом, начала спускаться, ища спасения в кустах. Сокол и цапля летели стремглав вниз головами — крылья уже не поддерживали их — и исчезли в лесу.

«Теперь моему соколу придет смерть в кустах! Какой я был дурак, что спустил его так близко к лесу», — думал Адриан, снова бросаясь вперед.

Скоро он очутился в лесу и, направляясь к тому месту, где, по его мнению, должны были упасть птицы, звал сокола и искал его глазами. Но здесь, в густом лесу, уже стояли сумерки, так что Адриану в конце концов, пришлось отказаться от поисков и в отчаянии вернуться на дорогу в Лейден. Однако, сделав несколько шагов, он вдруг наткнулся на сокола и цаплю. Цапля была мертва, а сокол так изранен, что, по-видимому, было невозможно спасти его: как того и опасался Адриан, падая вниз, птицы наткнулись на древесные ветви. Адриан печально смотрел на сокола; он любил его и сам выучил его. Между ним и этой хищной птицей всегда существовала странная симпатия, и сокол был его всегдашним спутником, как у других людей собака. Даже теперь он с удовольствием заметил, что, несмотря на сломанные крылья и пробитую голову, сокол не выпускал когтей из спины цапли и не вытащил клюва из ее шеи.

Он погладил сокола по голове, сокол, узнав его, выпустил цаплю из когтей и попытался было взлететь на руку хозяину, но не мог и упал на землю, смотря на Адриана блестящими глазами. Видя, что помочь ему нельзя, Адриан, весь трясясь от горя, ударил его палкой по голове и убил сразу.

— Прощай, друг, — проговорил он. — По крайней мере, хорошо умирать так, держа под собой убитого врага. — Подняв мертвого сокола, он нежно пригладил его растрепавшиеся перья и уложил в ягдташ.

В эту минуту, поднимаясь на ноги в тени большого дуба, у подножия которого упали птицы, Адриан услыхал со стороны дороги, отделенной от него небольшой зарослью кустарника, голоса: мужской, сердитый и угрожающий, и женский, громко звавший на помощь. В другое время Адриан поколебался бы и, быть может, просто ушел бы, потому что знал, как опасно было в те времена вмешиваться в ссоры бродяг, но потеря сокола возбудила его нервы, и всякое волнение или приключение были приятны ему. Поэтому, не раздумывая, Адриан бросился вперед через кусты и увидал перед собой странную сцену.

Перед ним расстилалась поросшая травой лесная дорога, посередине ее лежал на спине сброшенный с лошади толстый бюргер, карманы которого обшаривал какой-то человек, грозивший ему время от времени ножом, вероятно, чтобы заставить его лежать смирно. На крупе здорового фламандского коня, принадлежавшего бюргеру, сидела средних лет женщина, по-видимому, онемевшая от страха, между тем как в нескольких шагах оттуда другой негодяй и высокая, костлявая женщина пытались стащить с мула молодую девушку.

Действуя под впечатлением минуты, Адриан закричал:

— Друзья, сюда! Воры здесь!

Женщина-грабительница бросилась бежать прочь, а мужчина обернулся, выхватив нож из-за пояса. Но, прежде чем он успел пустить его в дело, Адриан ударил его тяжелой палкой по плечу и заставил со стоном выронить оружие. Палка снова поднялась и опустилась, на этот раз на голову; шапка слетела, и при слабом свете сумерек показалось одутловатое лицо, обрамленное от горла до висков песочного цвета бакенбардами, и лысая голова, по которым Адриан сразу узнал Гага Симона, или Мясника. К счастью для него, Мясник был слишком удивлен или ошеломлен полученным ударом, чтобы узнать нападавшего. Выронив нож и, вероятно, вообразив, что Адриан только первый из целой толпы, он уже не думал продолжать борьбу и, крикнув товарищу, чтобы он следовал за ним, бросился бежать вслед за женщиной с быстротой, почти невероятной для человека его сложения, и скоро все разбойники скрылись в чаще.

Адриан опустил палку и огляделся: все произошло так быстро и поражение неприятеля было такое полное, что он сомневался, не во сне ли он все это видит. Несколько секунд тому назад он клал убитого сокола в сумку и вдруг превратился в храброго рыцаря, без оружия — так как и кинжал он забыл вынуть — победившего двух здоровенных негодяев и их спутницу, вооруженных с головы до ног, и освободившего из их когтей красавицу (девушка, без сомнения, должна быть красавицей) и ее богатых родственников… Но вот девушка, которую стащили с седла, приподнялась на колени и подняла голову, причем капюшон ее плаща спустился назад.

Таким образом, при смягчающем бледном свете летнего вечера Адриан в первый раз увидал лицо Эльзы Брант, женщины, которой ему было суждено во имя любви принести столько горя.

Герой Адриан, победитель разбойников, смотрел на коленопреклоненную Эльзу и любовался ее красотой, а освобожденная Эльза, смотря на героя Адриана, решила, что он недурен, что его появление было как нельзя более кстати и что он послан самим Провидением.

Эльзе Брант, единственной дочери уже знакомого нам Гендрика Бранта, друга и родственника Дирка ван-Гоорля, только что исполнилось девятнадцать лет. Глаза ее были карие, а вьющиеся волосы каштанового цвета, бледный цвет ее лица указывал на нежное сложение, а маленький ротик по складу губ изобличал наклонность к насмешке, между тем как довольно большой подбородок заставлял предполагать твердость характера. Она была среднего роста, даже немного ниже, очень хорошо сложена и имела замечательно красивые руки. В Эльзе не было стройности испанских красавиц, но также не было грубой полноты, всегда считавшейся красотой в Нидерландах, и она, несомненно, могла считаться очень красивой женщиной, хотя мудрено было решить, насколько ее привлекательность зависела от ее физических качеств или от живости характера и от печати одухотворенности, лежавшей на ее лице в спокойные минуты и светившейся в ее глазах, когда она бывала задумчива. Во всяком случае, ее красота произвела такое сильное впечатление на Адриана, что он, позабыв маркизу д’Ованда, вдохновлявшую его писать сонеты, сразу влюбился в Эльзу, частью восхищаясь ею самой, а частью потому, что так полагалось для освободителя.

Про Эльзу же нельзя сказать, чтобы она, несмотря на всю свою благодарность Адриану, сразу воспылала к нему нежным чувством. Она, без сомнения, рассмотрела, что он красив, и его ловкость и сила возбудили ее удивление, но случайно тень от его лица легла на траву возле того места, где она сидела; эта тень была легкая, так как света было уже мало, но Эльзу поразила жестокость и мрачность этих красивых черт, а его вежливая улыбка, как ей казалось, превратилась в неприятную усмешку. Это была, без сомнения, просто случайная игра света, и со стороны Эльзы было ребячеством обращать на это внимание, но все же это бросилось ей в глаза и — что еще больше — возбудило в ее легко колеблющемся женском уме, часто делающем самые нелогичные выводы из случайного совпадения, предубеждение против Адриана.

— О, сеньор! — воскликнула Эльза, всплеснув руками, — как мне благодарить Вас?

Обращение было короткое и неоригинальное, но в нем заключались две вещи, которые Адриан заметил с удовольствием: первое — что оно было произнесено мягким, мелодичным голосом, а второе — что девушка приняла его за испанца благородного происхождения.

— Не благодарите меня вовсе, сударыня, — отвечал он с самым низким поклоном. — Не особенный подвиг обратить в бегство двух разбойников и женщину. Хотя у меня и не было другого оружия, кроме этой палки… — добавил он, может быть, желая обратить внимание молодой девушки на то обстоятельство, что нападавшие на нее были вооружены, а он, ее освободитель, безоружен.

— Может быть, такому храброму кавалеру, как вы, кажется нетрудным сразу справиться с несколькими людьми, но когда этот негодяй с плоским лицом схватил меня своими огромными руками, я думала, что умру на месте. Я и всегда-то ужасная трусиха… нет, благодарю вас, сеньор, я могу уже стоять без помощи, а вот идет и герр ван-Брекховен, с которым я путешествую. Смотрите, он ранен! Вы ранены, друг мой?

— Нет… так, пустяки, — проговорил, еще задыхаясь от борьбы и волнения, герр Брекховен, — этот негодяй, вставая, чтобы бежать, пырнул меня ножом в плечо. А найти ему ничего не удалось: я умею путешествовать; в шляпу ко мне ему, конечно, не пришло в голову заглянуть.

— Какая цель была у них нападать на нас? — сказала Эльза.

Герр Брекховен задумчиво чесал затылок.

— Я думаю, бродяги намеревались ограбить нас, только странно, что они поджидали нас, я слышал, как женщина сказала: «Вот они. Мясник, ищи письма на девчонке».

Лицо Эльзы при этих словах приняло серьезное выражение, Адриан видел, как она взглянула на мула, на котором ехала, и взялась за поводья.

— Позвольте узнать, кого мы должны благодарить? — обратился герр Брекховен к Адриану.

— Я Адриан ван-Гоорль, — отвечал Адриан с достоинством.

— Ван-Гоорль? — повторил Брекховен. — Какое странное совпадение! Провидение устроило все как нельзя лучше. Послушай, жена, — обратился он к полной даме, продолжавшей сидеть на лошади и все еще бывшей не в состоянии говорить отиспуга, — вот сын Дирка ван-Гоорля, которому мы должны передать Эльзу.

— В самом деле! — воскликнула дама, несколько приходя в себя. — Я по наружности приняла его за испанского дворянина, но кто бы он ни был, мы, конечно, очень обязаны ему, и я еще больше была бы благодарна ему, если бы он мог указать нам выход из этого леса, где, вероятно, на каждом шагу разбойники, и проводить нас к нашим родственникам, лейденским Брекховенам.

— Сударыня, если вам будет угодно принять мои услуги, то я уверен, что вам уже не придется бояться разбойников. Могу я, со своей стороны, спросить имя молодой девицы?

— Конечно. Она Эльза Брант, единственная дочь Гендрика Бранта, знаменитого гаагского золотых дел мастера, но теперь, зная ее имя, вы, вероятно, уже знаете все остальное — она вам родственница. Помоги Эльзе сесть на мула, — обратилась она к мужу.

— Позвольте мне, — предложил Адриан и, подбежав к Эльзе, поднял ее и ловко посадил в седло. Затем, взяв мула под уздцы, он пошел по лесу, молясь в душе, чтобы Мясник и его товарищи не осмелились вторично напасть на них, пока они еще не вышли из чащи.

— Скажите, вы Фой? — спросила Эльза, как бы колеблясь.

— Нет, — коротко отвечал Адриан, — я его брат.

— А! Этим объясняется все. Видите ли, я была очень удивлена, потому что помню Фоя, еще когда была совсем маленькая; он был красивый белокурый мальчик с голубыми глазами и относился ко мне всегда хорошо. Он один раз останавливался с отцом у нас в Гааге.

— Мне очень приятно слышать, что Фой был когда-нибудь красив, — сказал Адриан. — Я помню только, что он был очень глуп, так как мне приходилось учить его. Во всяком случае, боюсь, что теперь вы не найдете его красивым, если только вы не поклонница людей, которых в ширину и в высоту можно мерить одной меркой.

— Ах, герр Адриан, — отвечала Эльза, смеясь, — к несчастью, этим недостатком страдает большинство из нас, голландцев, в том числе и я сама… Очень немногие из нас высоки и стройны, как благородные испанцы. Я не хочу сказать этим, что желала бы походить на испанку, как бы красива она ни была, — прибавила Эльза, причем голос ее и выражение лица сделались жестче. — Но, — поспешно продолжала она, будто раскаиваясь, что проговорилась, — никто не скажет, что вы с Фоем братья.

— Мы сводные братья, — сказал Адриан, смотря перед собой, — братья по матери; но прошу вас, называйте меня двоюродным братом.

— Нет, я не могу исполнить вашего желания, — весело отвечала она. — Мать Фоя не родственница мне. Мне кажется, я должна называть вас «мой принц» — вы ведь явились, как сказочный принц.

Адриан воспользовался удобным случаем, чтобы сказать нежным голосом, взглянув на Эльзу своими темными глазами:

— Приятное название. Я не желал бы ничего больше, как стать вашим принцем, теперь и всегда обязанным защищать вас от всякой опасности (Здесь мы должны пояснить, что, несмотря на напыщенность своих выражений, Адриан действительно думал то, что говорил, так как был убежден, что для молодого человека в его положении было бы весьма недурно стать мужем красивой наследницы одного из самых богатых людей во всех Нидерландах).

— О, г-н принц, — быстро перебила Эльза, которую несколько смущало увлечение ее кавалера, — вы не так доканчиваете сказку. Разве вы не помните? Герой освободил даму и препроводил ее… к отцу.

— У которого потом просил ее руки, — докончил Адриан, снова сопровождая свои слова нежным взглядом и улыбкой, вызванной убеждением в удачности своего ответа.

Их взгляды встретились, и вдруг Адриан заметил, что в лице Эльзы произошла резкая перемена. Смеющееся, игривое выражение исчезло и заменилось суровостью и натянутостью, в глазах отражался страх.

— О, теперь я понимаю тень; как это странно, — проговорила она совершенно изменившимся голосом.

— В чем дело? Что странно? — спросил Адриан.

— Странно: ваше лицо напомнило мне лицо человека, которого я боялась… Нет, ничего, я глупа. Эти бродяги напугали меня. Поскорее бы выбраться из этого ужасного леса! Посмотрите, герр Брекховен, вот уже и Лейден виден! Как красивы при вечернем освещении красные крыши и какие большие церкви. Смотрите, вокруг стен ров с водой; должно быть, Лейден — очень сильная крепость. Мне думается, даже испанцам не взять бы его, а хорошо бы в самом деле найти такой город, про который можно было бы сказать с уверенностью, что испанцам никогда не взять его, — закончила она с тяжелым вздохом.

— Если бы я был испанский генерал, командующий соответствующей армией, я скоро бы справился с Лейденом, — хвастливо заметил Адриан. — Не далее как сегодня я изучал его слабые места и составлял план атаки, который вряд ли мог бы оказаться неудачным, так как защитниками города была бы толпа необученных, полувооруженных бюргеров.

Снова в глазах Эльзы мелькнуло странное выражение.

— Если бы вы были испанским генералом? — медленно переспросила она. — Как вы можете шутить подобными вещами, вроде грабежа города испанцами! Знаете ли вы, что это значит?.. Я слыхала, как они говорят об этом. — Она содрогнулась и продолжала: — Разве вы испанец, что рассуждаете так? — Не ожидая ответа, она заставила своего мула прибавить шагу, так что Адриан немного отстал.

Однако, когда путешественники въехали в городские ворота, Адриан снова был около Эльзы и болтал с ней; но хотя она отвечала вежливо, чувствовалось, будто между ними воздвиглась невидимая преграда. Эльза прочла его сокровенные мысли, будто угадала, что он думал, стоя на мосту и строя планы взятия Лейдена, причем в нем смутно шевелилось желание принять участие в разграблении города. Эльза не доверяла Адриану, несколько боясь его, и Адриан чувствовал это.

Через десять минут езды по тихому городу — в эти дни ужаса и шпионства люди старались как можно меньше выходить на улицу после заката, если их к тому не принуждала крайняя необходимость, — путешественники прибыли к дому ван-Гоорля на Брее-страат. Адриан попытался отворить ворота, но они оказались запертыми на засов. Уже и так выведенный из равновесия различными событиями дня, а особенно переменой в обращении Эльзы, он окончательно вышел из себя и стал стучаться с совершенно излишней энергией. Наконец после долгого бряцания ключами и стучания засовом ворота отворились, и в них со свечой в руке показался Дирк, а за ним, будто готовый ежеминутно выступить на его защиту, гигант Мартин.

— Это ты, Адриан? — спросил Дирк голосом, в котором вместе с неудовольствием слышалось облегчение. — Отчего ты не прошел боковой калиткой?

— Потому что привел вам гостей, — отвечал Адриан, указывая на Эльзу и ее спутников. — Мне не пришло в голову, что вы могли пожелать, чтобы гости пробрались к вам тайком через задний ход, точно… точно служители нашей новой религии.

Стрела была пущена наудачу, но попала в цель. Дирк вздрогнул и проговорил шепотом:

— Молчи, сумасшедший! — Затем он прибавил громко: — Гостей, говоришь ты? Каких гостей?

— Это я, кузен Дирк, я, Эльза, дочь Гендрика Бранта, — отвечала Эльза, соскользнув со своего мула.

— Эльза Брант! — воскликнул Дирк. — Как ты попала сюда?

— Сейчас расскажу, — отвечала она, — нельзя разговаривать на улице, — она дотронулась пальчиком до губ. — Вот мои друзья, гер ван-Брекховен и его жена, проводившие меня из Гааги. Они отправятся к своим родным, здешним Брекховенам, если кто-нибудь укажет им дорогу.

Поцеловав свою молоденькую родственницу, Дирк повел ее, неся седло, в комнату, где жена его и Фой сидели за ужином вместе с пастором Арентцем, тем самым священником, который говорил проповедь накануне вечером. Лизбета, с беспокойством ожидавшая возвращения мужа, встала со своего места. Такое то было ужасное время, что стука у ворот в необычный час было достаточно, чтобы напугать всех, особенно если в ту минуту дом случайно служил приютом пастору новой веры, что считалось преступлением, за которое полагалась смертная казнь. Стук этот мог возвещать не более как посещение соседа, но он мог также быть трубою смерти для всех живущих в доме, сообщая о прибытии членов инквизиции, которые несли с собой мученический венец. Поэтому Лизбета вздохнула с облегчением, когда появился ее муж в сопровождении молодой девушки.

— Жена, — обратился к ней Дирк, — это наша родственница Эльза Брант, приехавшая погостить к нам из Гааги, хотя я еще не знаю, по какому случаю. Ты помнишь Эльзу, маленькую Эльзу, с которой мы бывало играли так часто много лет тому назад?

— Конечно, помню, — отвечала Лизбета, обнимая и целуя девушку, и добавила: — Добро пожаловать, дитя мое, хотя, правду сказать, уже нельзя называть девочкой такую взрослую, милую девицу. А вот пастор Арентц, о котором вы, вероятно, уже слыхали, так как он друг вашего отца и всех нас.

— Да, слыхала, — сказала Эльза, приседая, на что Арентц отвечал поклоном, говоря серьезно:

— Приветствую тебя, дочь моя, во имя Господа нашего, приведшего тебя благополучно в сей дом, за что мы должны возблагодарить Его.

— Да, правда, г-н пастор, я должна сделать это… — она запнулась, встретившись взглядом с глазами Фоя, на открытом лице которого выражались такой восторг и изумление, что Эльза покраснела, заметив это. Но, овладев собой, она протянула руку, говоря: — Вы, без сомнения, мой двоюродный брат Фой, я бы узнала вас везде по волосам и глазам.

— Очень рад, — отвечал он просто, польщенный тем, что такая красивая девушка помнит товарища своих игр, с которым не виделась уже одиннадцать лет, — но, — прибавил он, — я должен признаться, что не узнал бы вас.

— Почему? — спросила она. — Разве я так изменилась?

— Да, — прямо отвечал Фой, — вы были девочкой с красными руками, а теперь превратились в такую красавицу, какой я еще никогда не видал.

При этих словах все засмеялись, не исключая пастора, а Эльза, покраснев еще больше, проговорила:

— Я помню, что вы бывали не очень вежливы, но теперь вы научились льстить, и это хуже. Нет, пожалуйста, пощадите меня, — закончила она, заметив, что Фой намеревается вступить с ней в спор. Отвернувшись от него, она спустила плащ и села на стул, придвинутый для нее Дирком к столу, думая про себя, что было бы гораздо приятней, если бы ее освободил от разбойников Фой вместо Адриана с его более изящными манерами.

Во время ужина Эльза стала рассказывать о своем приключении. В эту минуту вошел Адриан. Первое бросившееся ему в глаза было то, что Эльза и Фой сидели рядом, оживленно разговаривая, а второе — что для него не было поставлено прибора.

— Ты позволишь сесть мне, матушка? — спросил он громко, так как никто не видал, как он вошел.

— Конечно, почему ты спрашиваешь? — ласково отвечала Лизбета, замечая по тону Адриана, что он чем-то раздражен.

— Потому, что для меня нет места; без сомнения, пастор Арентц более почетный гость, однако после того, как человеку пришлось рисковать жизнью в борьбе с вооруженными бродягами, и он не прочь был бы присесть к столу и съесть кусочек.

— Рисковать жизнью? — с удивлением спросила Лизбета. — Из того, что сейчас рассказала Эльза, я поняла, что негодяи убежали, как только ты ударил одного из них.

— Само собой разумеется, если наша гостья сказала, что было так, то это правда. Я не обратил особенного внимания; во всяком случае, они убежали, а она освободилась; конечно, о таком пустяке нечего и говорить.

— Адриан, садись на мое место, — предложил Фой, вставая, — и не хвастайся очень своей победой над двумя бродягами и старой бабой. Ведь, я думаю, ты не претендуешь, чтобы мы считали тебя героем за то, что ты не показал хвоста и не оставил Эльзу со спутниками в руках негодяев.

— Мне решительно все равно, что ты думаешь или чего не думаешь обо мне, — отвечал Адриан, садясь с обиженным видом.

— Что бы ни думал Фой, герр Адриан, но я благодарю Бога, пославшего нам на помощь такого храброго человека, — поспешно вмешалась Эльза. — Я говорю это серьезно: мне становится дурно при одной мысли, что бы случилось, если бы вы не бросились на этих злодеев, как… как…

— Как Давид на филистимлян, — подсказал ей Фой.

— Плохо ты знаешь Библию, брат, — заметил Адриан серьезно, не улыбаясь, — филистимлян избил Самсон, Давид же победил великана Голиафа, хотя, правда, и он был филистимлянин.

— Да, как Самсон… то есть как Давид… на Голиафа, — продолжала Эльза, спутавшись. — Ах, Фой, пожалуйста, не смейся, ты, вероятно, оставил бы меня в руках этого ужасного человека с плоским лицом и лысой головой, пытавшегося украсть письмо моего отца. Кстати, Дирк, я еще не отдала его вам; но отец крепко зашил его в седле и велел сказать вам, чтобы вы его читали по старому ключу.

— Человек с плоским лицом? — озабоченно спросил Дирк, распарывая седло, чтобы достать письмо. — Опиши мне его подробнее. Почему ты думаешь, что он искал именно письмо?

Эльза описала наружность черноглазой старухи и ее спутников и повторила слова, сказанные ими, как слыхал герр Брекховен перед нападением.

— Это что-то похожее на шпиона Гага Симона по прозвищу Мясник и его жену, Черную Мег. Адриан, ты видел этих людей? Это были они?

С минуту Адриан размышлял, следует ли сказать правду, и, по своим соображениям, решил, что не следует. Надо сказать, что между прочими, более серьезными делами Черная Мег была не прочь служить посредницей в любовных делах. Короче говоря, она устраивала свидания, и Адриан пользовался ее услугами. Вот почему ему не хотелось выдавать ее.

— Как я могу узнать их? — ответил он наконец. — В лесу было темно, и я видел Гага Симона и его жену не более двух раз в своей жизни…

— Ну, говори правду, — перебил его Фой. — Как бы ни было темно в лесу, ты достаточно хорошо знаешь старуху: я не раз видел… — Он вдруг запнулся, будто досадуя, что эти слова сорвались у него с языка.

— Правда это, Адриан? — спросил Дирк среди наступившей тишины.

— Нет, отец, — ответил Адриан.

— Слышишь? — обратился Дирк к сыну. — Вперед будь осторожнее со словами. Нельзя бездоказательно обвинять человека в том, что его видели в обществе самых отъявленных лейденских негодяев, в обществе женщины, руки которой обагрены кровью невинных жен и детей, твари, чуть не погубившей меня, как известно твоей матери.

Веселое, улыбающееся лицо Фоя сделалось вдруг серьезным.

— Мне досадно за мои слова, — сказал он, — но старая Мег кроме шпионства занимается еще кое-чем другим, и у Адриана были с ней дела, которые меня не касаются. Но раз я сказал, я не могу взять своих слов обратно, решите сами, кому из нас можно верить…

— Нет, Фой, не ставь вопроса так, — вступился Арентц, — тут, без сомнения, ошибка, я уже раньше говорил тебе, что ты слишком скор на язык.

— Да, и еще многое другое, — отвечал Фой, — и все это правда: я несчастный грешник. Согласен, я ошибся; и должен сознаться, что сказал это только для того, чтобы подразнить Адриана, — добавил он совершенно чистосердечно. — Я никогда не видал, чтобы он разговаривал с Черной Мег. Теперь вы довольны?

Тут Эльза, наблюдавшая за лицом Адриана в то время, как он слушал безыскусное, но несколько небрежное объяснение Фоя, увидала, что теперь буря готова разразиться.

— Против меня, очевидно, заговор, — сказал Адриан, побледнев от бешенства. — Все сегодня сговорились против меня. Сначала уличные мальчишки подняли меня на смех, потом мой сокол убился. Затем мне пришлось освободить эту девицу от бродяг. Но разве меня кто-нибудь поблагодарил за это? Никто и не подумал. Вернувшись домой, я увидел, что обо мне настолько забыли, что даже не поставили мне прибора за столом и, кроме того, еще подняли на смех оказанную мною услугу. Наконец, меня обвиняют во лжи, и кто же? Мой родной брат. Ну, не будь он им, он ответил бы мне с оружием в руке…

— Ах, Адриан, — перебил его Фой, — не глупи. Подумай, прежде чем скажешь что-нибудь, в чем можешь раскаяться.

— Это еще не все, — продолжал Адриан, не обращая внимания на его слова. — Кого я нахожу за этим столом? Достопочтенного герра Арентца, служителя новой веры. Я протестую. Я сам принадлежу к этой вере, потому что воспитан в ней, но всем известно, что присутствие такого лица в доме подвергает жизнь всех живущих в нем опасности. Отчим и Фой могут, если им угодно, рисковать собой, но они не имеют права подвергать опасности мать, которой я старший сын, а также меня.

Тут Дирк поднялся с места и, потрепав Адриана по плечу, сказал холодно, но с блестящими глазами:

— Выслушай меня. Риск, которому я, мой сын Фой и моя жена — твоя мать — подвергаемся, мы берем на себя сознательно. Тебя это не касается — это наше дело. Но раз ты поднял вопрос, то я скажу тебе, что не имею права подвергать тебя опасности, если твоя вера не достаточно сильна, чтобы поддержать тебя. Видишь ли, ты не сын мне, ты для меня чужой, но, несмотря на это, я растил и поддерживал тебя с самого дня твоего несчастного рождения. Ты делил с моим сыном все, что я давал вам, не оказывая предпочтения ни одному из вас, и после моей смерти также получил бы свою долю. Теперь же, после высказанного тобой, мне остается сообщить тебе, что мир велик и что вместо того, чтобы жить здесь за мой счет, ты сделаешь лучше, если постараешься пробиться собственными силами вдали от Лейдена.

— Вы бросаете мне в лицо ваши благодеяния и упрекаете меня моим рождением, — прервал его Адриан, не помня себя от бешенства. — Будто я виноват в том, что в моих жилах не течет кровь голландского купца; если это преступление, то, во всяком случае, оно совершено не мною, а матерью, которая согласилась…

— Адриан! Адриан! — закричал Фой, пытаясь остановить его, но обезумевший юноша продолжал:

— Которая согласилась быть подругой какого-то благородного испанца — женой его, насколько мне известно, она никогда не была, — прежде чем стать женой лейденского ремесленника.

У Лизбеты вырвался в эту минуту такой отчаянный стон, что, несмотря на все свое безумное бешенство, Адриан замолчал.

— Стыдно тебе говорить так о матери, родившей тебя, — проговорила мать.

— Да, стыдно тебе! — проговорил Дирк среди наступившей тишины. — Один раз я предупреждал тебя, но теперь уже не стану больше разговаривать.

Он подошел к двери, отворил ее и позвал:

— Мартин, поди сюда!

Глава 12

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
Среди тяжелого молчания, прерываемого лишь быстрым дыханием Адриана, дышавшего, как дикий зверь в клетке, послышались тяжелые шаги в коридоре, и Мартин, войдя в комнату, остановился, оглядываясь кругом своими большими голубыми глазами, похожими на глаза изумленного ребенка.

— Что прикажете? — спросил он наконец.

— Мартин Роос, — начал Дирк, знаком отклоняя вмешательство Арентца, приподнявшегося со своего места, — возьми этого молодого человека, моего пасынка, герра Адриана, и выведи его, если возможно без насилия, из моего дома. Впредь я запрещаю ему переступать порог его. Поручаю тебе наблюдать, чтобы он не ослушался. Ступай, Адриан, завтра ты получишь свои вещи и столько денег, сколько тебе нужно будет, чтобы стать на ноги.

Не рассуждая и не выражая удивления, великан Мартин подступил к Адриану, вытянув руку, как бы намереваясь взять его за плечо.

— Что?! — воскликнул Адриан, когда Мартин стал подходить к нему. — Вы вздумали натравить на меня своего бульдога? Так я покажу вам, как дворянин обходится с собаками!..

В его руке сверкнул обнаженный кинжал, и он бросился на фриса. Нападение было так быстро и неожиданно, что в исходе его, казалось, не представлялось сомнения. Эльза вскрикнула и закрыла глаза, боясь, что она увидит, как кинжал вонзится в горло Мартина. Фой подбежал к последнему. Однако в то же самое мгновение кинжал вылетел из руки Адриана; движением, которое по его быстроте даже невозможно было уловить, Мартин нанес такой удар по руке нападавшего, что он выпустил оружие, которое, сверкая, пролетело через комнату и упало на колени Лизбете. Еще минута, и железная рука схватила Адриана за плечо, и он, несмотря на всю свою силу и отчаянное сопротивление, не мог вырваться.

— Перестаньте отбиваться, мейнгерр Адриан, это совершенно бесполезно, — обратился Мартин к своему пленнику таким спокойным голосом, будто не произошло нечего особенного, и направился с ним к двери.

На пороге Мартин остановился и сказал, смотря через плечо:

— Мейнгерр, кажется, герр Адриан умер. Прикажете все-таки отнести его на улицу?

Все собрались вокруг Мартина. Казалось, что Адриан действительно умер, — по крайней мере, его лицо было бледно, как у покойника, а из угла рта текла тонкая струйка крови.

— Негодяй! — закричала Лизбета, ломая руки и с содроганием сбрасывая, будто змею, кинжал с колен. — Ты убил моего сына!

— Извините, мефроу, — спокойно возразил Мартин. — Это неверно. Мейнгерр приказал мне вывести герра Адриана, и герр Адриан хотел заколоть меня. Я с молодости привычен к таким вещам. — Он недоверчиво покосился в сторону пастора Арентца. — Я подтолкнул герра Адриана под локоть, отчего кинжал вылетел у него из рук; не сделай я этого, не остаться бы мне в живых, и тогда я не мог бы исполнить приказание моего господина. Вот я и взял герра Адриана на плечо как можно деликатнее и понес его, а умер он от злости; мне очень жаль его, но я не виноват.

— Ты прав, — сказала Лизбета, — а во всем виноват ты, Дирк, это ты убил моего сына. Как можно было обращать внимание на его слова; он всегда был горяч, и кто же слушает человека, когда он сам себя не помнит.

— Как ты мог допустить такое обращение со своим братом, Фой? — вмешалась Эльза, вся дрожа от негодования. — С твоей стороны было трусостью стоять и смотреть, как этот рыжий задушил твоего брата; ты ведь хорошо знал, что твои насмешки вывели из себя Адриана, и он сказал то, чего не думал: так бывает иногда и со мною. Я никогда больше не стану говорить с тобой. Адриан сегодня спас меня от разбойников!

Она залилась слезами.

— Тише, тише! Теперь не время для упреков, — сказал пастор Арентц, проталкиваясь мимо испуганных мужчин и обезумевших женщин. — Вряд ли он умер. Дайте мне взглянуть на него, я кое-что смыслю в докторском искусстве.

Пастор опустился на колени возле бесчувственного Адриана и стал выслушивать его.

— Успокойтесь, фроу ван-Гоорль, ваш сын жив, — сказал он через минуту, — сердце бьется. Друг Мартин ни чуточки не повредил ему, дав ему почувствовать свою силу; я думаю, что у него от возбуждения лопнул кровеносный сосуд, и оттого у него идет так сильно кровь. Мой совет — уложить его в постель и класть на голову холодные компрессы, пока не придет доктор. Возьми его, Мартин.

Таким образом, Мартин отнес Адриана не на улицу, а в постель. Фой же, радуясь предлогу избегнуть незаслуженных упреков Эльзы и тяжелого вида материнской печали, поспешил за доктором. Скоро он вернулся с ним, и, к великому облегчению всех, ученый муж возвестил, что, несмотря на потерю крови, Адриан, вероятно, не умрет. Однако он советовал ему пролежать в постели несколько недель и предписал тщательный уход вместе с полным покоем.

Между тем как Лизбета с Эльзой хлопотали около Адриана, Дирк с Фоем — пастор Арентц ушел — сидели в комнате наверху, в той самой комнате с балконом, где много лет тому назад Дирк получил отказ от Лизбеты, между тем как Монтальво стоял, спрятавшись за занавесью. Дирк был очень расстроен: когда вспышки его гнева успокаивались, он опять становился добрым человеком, и болезнь пасынка глубоко огорчала его. Теперь он оправдывался перед Фоем или, скорее, перед собственной совестью.

— Человек, осмелившийся так говорить о родной матери, недостоин жить в одном доме с ней, — говорил Дирк, — кроме того, ты слышал, что он сказал о пасторе. Говорю тебе, я боюсь этого Адриана.

— Если кровотечение сейчас же не уймется, то вам уже не придется больше выслушивать его, — мрачно заявил Фой, — но если вам угодно знать мое мнение об этом деле, то мне кажется, что вы придали слишком много значения пустякам, Адриан всегда останется Адрианом; он не из нашей семьи, и мы не должны судить его по нашей мерке. Вы себе не можете представить, чтобы я вышел из себя из-за того, что служанка забыла поставить прибор за столом, или чтобы я вздумал заколоть Мартина, или чтобы у меня мог лопнуть сосуд из-за того, что вы приказали бы вывести меня. Я и не подумал бы сопротивляться: разве может человек обыкновенной силы бороться с Мартином? Это значило бы то же, что рассуждать с инквизиторами. Но я — я, а Адриан — Адриан.

— Но что он говорил! Ты помнишь его слова?

— Да, и если бы я сказал их, они имели бы большое значение, но сказанные Адрианом, они не важнее, как если бы были сказаны рассерженной женщиной. Он постоянно дуется, обижается и выходит из себя по всякому поводу, и тогда все, что он говорит, не имеет другой цели, как желание сказать несколько громких фраз и выказать свое превосходство испанского дворянина над нами. Он в действительности не хотел уличать меня во лжи, отрицая, что я видел его с Черной Мег, ему хотелось только противоречить, а может быть, скрыть кое-что. Если вы желаете знать правду, то я скажу вам, что, по моему мнению, старая ведьма передавала его записки какой-нибудь молодой даме, а Гаг Симон снабжал его крысами для его соколов.

— Все это, может быть, и так, но что ты скажешь о его словах относительно пастора? Они возбуждают мое подозрение. Ты знаешь, в какое мы живем время, и если он пойдет такой дорогой — помни, это у него в крови, — то жизнь всех нас будет у него в руках. Отец некогда собирался сжечь меня, и я не желаю, чтобы сын исполнил его намерение.

— Я вырос с Адрианом и знаю, что он такое. Он тщеславен и пусть, несмотря на меня с вами, ежеминутно благодарит Бога, что не похож на нас. У него много пороков и недостатков: он ленив, считает унизительным для себя работать, как простой фламандский бюргер, и тому подобное, но сердце у него доброе; и скажи мне кто-нибудь посторонний, что Адриан способен стать предателем и довести собственную семью до эшафота, так я заставил бы этого человека проглотить свои слова. Что же касается его слов о первом замужестве нашей матери, — Фой опустил голову, — то, конечно, это предмет, о котором я не имею права рассуждать; но, говоря между нами, он не виновен во всем этом, а положение его крайне неприятное, и, понятно, он сердится.

В эту минуту дверь отворилась и вошла Лизбета.

— Что Адриан? — спросил Дирк.

— Ему, слава Богу, лучше, хотя доктор пробудет при нем всю ночь. Он потерял много крови и, в лучшем случае, должен будет долго пролежать в постели; главное — никто не должен противоречить ему или грубо обращаться с ним… — она многозначительно взглянула на мужа.

— Довольно, — с раздражением перебил ее Дирк. — Фой только что читал мне наставление о моем обращении с твоим сыном, и я не желаю выслушивать еще нотаций от тебя. Я обошелся с ним, как он того заслуживал, и если ему угодно было взбеситься до того, что его стало рвать кровью, то это не моя вина. Тебе следовало бы воспитать его построже.

— Адриан не такой человек, как другие, и его нельзя судить по общей мерке, — сказала Лизбета, почти повторяя слова Фоя.

— Это я уже слышал, хотя сам не могу согласиться с вами, так как у меня для измерения добра и зла существует одна мерка. Ну, пусть будет так. Без сомнения, на Адриана надо смотреть как на ангела-испанца и не судить его, как судят нас, голландцев, делающих свое дело, платящих свои долги и не нападающих с ножом на безоружных.

— Ты прочел письмо Бранта? — спросила Лизбета, переменяя разговор.

— Нет еще, я даже забыл о нем со всеми этими кинжалами, обмороками и бранью, — отвечал он и, взяв письмо, разрезал шелк и сломал печати. — Это наш условный шрифт, сказала мне Эльза, — продолжал он, всматриваясь в строки, перемешанные с ничего не значащими изображениями. — Фой, принеси-ка ключ из моего письменного стола и примемся за дело, письмо не скоро разберешь.

Фой повиновался и тотчас же вернулся с Библией маленького формата. С помощью этой книжки и приложенного ключа отец с сыном мало-помалу разобрали длинное послание. Фой слово за словом записывал разобранное, и когда, наконец, около полуночи все письмо было восстановлено, Дирк прочел его жене и сыну.


«Любезный двоюродный брат и старый друг!

Ты изумишься, увидав мою дорогую дочь Эльзу, которая привезет тебе это письмо зашитым в своем седле, где, я надеюсь, никто не станет искать его. Тебя удивит также, что я не предупредил тебя о ее приезде. Я объясню все.

Тебе известно, что у нас костры не угасают и топор не знает отдыха; в Гааге господствует дьявол, не зная удержу. Хотя беда еще не обрушилась на меня, потому что доносчики подкуплены мною, однако каждую минуту меч висит у меня над головой, и в конце концов мне не уйти от него. Мое преступление не в том, что меня подозревают в принадлежности к новой вере. Ты можешь догадаться об этом: они стремятся захватить мое состояние. Я же поклялся, что оно не достанется ни одному испанцу; лучше я брошу все свое добро в море, чтобы спасти его: не для того я копил его. Они же ожесточенно гонятся за ним, и я окружен шпионами. Худший из них и притом стоящий во главе их — некто Рамиро, одноглазый испанец, недавно прибывший сюда, как говорят, агент инквизиции. Его манеры указывают в нем бывшего дворянина, и он, по-видимому, хорошо знает страну. Этот негодяй предложил мне за уступку двух третей моего состояния дать мне возможность бежать, и я ответил ему, что подумаю. Таким образом, мне дана небольшая отсрочка, так как он желает, чтобы мои деньги перешли в его карман, а не в карман казны. Но с Божьей помощью они не достанутся ни тому, ни другому.

Видишь ли, Дирк, мое сокровище хранится не дома, оно скрыто в месте, где не может больше оставаться. Поэтому, если ты любишь меня и помнишь мою прежнюю дружбу к тебе, то пришлешь ко мне своего сына Фоя и другого надежного человека — твоего слугу, фриса Мартина, на следующий же день после получения этого письма. К ночи они должны быть в Гааге; пусть отдохнут несколько часов и освежатся, но ни в коем случае не подходят к моему дому. Пусть Фой и слуга с полчаса после заката прохаживаются взад и вперед по правой стороне Широкой улицы в Гааге, пока их не толкнет нарочно девушка, которая придет также в сопровождении слупи, и не скажет Фою на ухо: «Ты также из Лейдена, душка?» На это он должен ответить «Да!» и последовать за девушкой на место, где ему покажут, что и как сделать. Главное, он не должен идти ни за какой женщиной, которая подошла бы к нему, но не сказала бы этих слов. Девушка, которая заговорит с ним, невысокого роста, брюнетка, хорошенькая и пестро одетая; на правом плече у нее будет красный бант. Но пусть Фой не доверяется наружности и платью, пока девушка не скажет упомянутых слов.

Если Фой благополучно достигнет Англии или Лейдена с найденным богатством, то скрывай его, пока это найдешь нужным. Я не желаю знать, где оно будет спрятано: плоть слаба, и под пыткой я мог бы выдать тайну.

Три месяца тому назад ты получил мое завещание вместе со списком моего имущества. Вскрой его теперь, и ты увидишь, что я назначаю тебя душеприказчиком для выполнения тех назначений, которые там указаны. Эльза хворала, и всем известно, что ей предписана перемена воздуха. Поэтому ее поездка в Лейден не возбудит ничьего внимания, и я надеюсь, что даже Рамиро не придет в голову, чтоб я мог отправить письмо, подобное этому, таким ненадежным путем. Однако все же я делаю это с опаской, так как шпионам нет числа, но выбора у меня нет и я не могу медлить. Если письмо перехватят, все равно не смогут разобрать шрифта, так как копий нашей книги не существует в Голландии. Но даже будь это письмо написано на чистейшем голландском или испанском языке, оно не откроет ни местонахождения моего состояния, ни его назначения. Наконец, если какой-нибудь испанец найдет это сокровище, оно исчезнет, а может быть, и он вместе с ним».

— Что он хочет сказать этими словами? — перебил Фой.

— Не знаю, — отвечал Дирк. — Брант не такой человек, чтобы говорить на ветер; мы, может быть, не так прочли это место.

Затем он продолжал:

«Теперь я кончил писание и посылаю его на волю судьбы. Только прошу тебя как честного человека и старого друга, сожги мое достояние, закопай, разбросай на все четыре стороны света, прежде чем позволить испанцу коснуться хоть одной драгоценной вещи, хоть одной монеты.

Ты поймешь, почему я посылаю Эльзу, свою единственную дочь, к тебе. В Лейдене, у тебя, она будет в большей безопасности, чем здесь, в Гааге, где и ее могли бы забрать вместе со мной. Монахи и их приспешники не пощадят молодого существа, особенно если оно стоит между ними и деньгами. Она знает очень мало о моем отчаянном шаге, ей неизвестно даже содержание этого письма, и я не желаю вовлекать ее во все эти заботы. Я — погибший человек, а бедняжка, любит меня. Скоро она услышит, что все кончено, и ей будет тяжело, но все же легче, чем в том случае, если б она знала все с самого начала. Завтра я прощусь с ней навсегда; подай мне, Боже, силы перенести удар!

Ты опекун Эльзы; прошу тебя… нет, должно быть, мои заботы сводят меня с ума, потому что иначе никому и в голову не пришло бы напоминать Дирку ван-Гоорлю и его сыну о его обязанностях относительно умершего. Прощай же, друг и брат! Да хранит Бог тебя и твоих близких в ужасное время, которое Ему угодно было послать нам, чтобы через нас, быть может, страна избавилась от власти монахов и тирании. Передай мой поклон твоей жене Лизбете и сыну Фою, которого я помню веселым малым и которого надеюсь увидать через двое суток, хотя, быть может, судьба и не допустит нам увидеться. Благословляю Фоя, особенно, если он успешно выполнит поручение. Да дарует нам Всемогущий счастливую встречу на том свете, где мы скоро будем. Молитесь за меня! Прощай, прощай! Гендрик Брант.

P.S. Прошу г-жу Лизбету наблюдать, чтобы Эльза одевалась в шерстяное платье в сырую и холодную погоду: у нее грудь несколько слаба. Это было последнее наставление жены, и я передаю его вам. Что же касается ее замужества, если она останется в живых, то я предоставляю это на твое усмотрение, прося только, чтобы, насколько возможно, ты не противоречил ее склонности. Когда я умру, поцелуй ее от меня и скажи ей, что я любил ее больше всех живых на земле и что я со дня на день буду ждать встречи с ней там, где скоро буду, так же как встречи с тобой, Дирк, и с твоими близкими. В том случае, если это письмо не попадет к тебе в руки, я при первом удобном случае, пошлю вторичное, написанное тем же шрифтом».


Окончив чтение письма, Дирк, складывая его, поник головой, не желая, чтобы его лицо могли видеть; Фой тоже отвернулся, чтобы скрыть слезы, навернувшиеся у него на глаза, а Лизбета плакала, не стесняясь.

— Грустное письмо и грустные времена, — сказал наконец Дирк.

— Бедная Эльза, — проговорил Фой, но затем прибавил с проснувшейся надеждой: — Быть может, Брант ошибается, ему, может быть, удастся бежать.

Лизбета покачала головой, отвечая ему:

— Гендрик Брант не такой человек, чтобы писать подобные письма, если б у него оставалась какая-нибудь надежда, и он не расстался бы с дочерью, если бы не знал, что конец близок.

— Почему же он не бежит? — спросил Фой.

— В ту минуту, как он задумал бы сделать это, инквизиция бросилась бы на него, как на мышь, пытающуюся убежать из своего угла, — отвечал отец. — Пока мышь сидит тихо, кот тоже сидит и мурлычет, но только она пошевелится…

Наступило молчание, в продолжение которого Дирк, достав из надежного места завещание Гендрика Бранта, полученное им месяца три тому назад, вслух прочел этот документ.

Завещание было не длинно, в силу его Дирк ван-Гоорль и его наследники назначались также наследниками всего движимого и недвижимого имущества Бранта при условии: во-первых, выделить дочери Бранта, Эльзе, такую часть, какая будет необходима; во-вторых, употребить остальное «на защиту отечества, достижение свободы веры и изгнание испанцев, как и когда Господь укажет, что, прибавлялось в завещании, Он, наверное, сделает».

К завещанию был приложен перечень имущества. Сначала шел длинный список драгоценностей с точным их описанием. Первыми стояли три вещи:

«Ожерелье крупного жемчуга, вымененное мною у императора Карла V, когда он пристрастился к сапфирам. Ожерелье в непроницаемом медном ящике.

Диадема и пояс, оправленные в золото, моей собственной работы — лучшие вещи, когда-либо сделанные мною. Три королевы желали приобрести их, но ни у одной не хватило средств.

Большой изумруд, полученный мною от отца, величайший из известных камней этой породы, с магическими знаками, вырезанными на обратной стороне. Сохраняется в золотом ящичке».

Затем следовал длинный перечень других драгоценных камней, слишком многочисленных, чтобы их перечислять, и меньшей стоимости, и, наконец:

«Четыре сосуда с золотыми монетами (точная стоимость мне неизвестна)».

В заключение было приписано:

«Таково значительное богатство, самое большое во всех Нидерландах — плод честной работы и бережливости, — превращенное мною главный образом в драгоценные камни для более удобного спасения. Я, Гендрик Брант, платящийся за это богатство жизнью, возношу при этом молитву: «Да будет это богатство проклятием для всякого испанца, который попытается украсть его», и думаю, Господь услышит меня. Аминь, аминь, аминь. Так говорю я, Гендрик Брант, стоящий у врат смерти».

Когда Дирк окончил чтение, Лизбета тяжело вздохнула.

— Да, наша родственница богаче многих владетельных особ, — сказала она. — С таким приданым к ней просватался бы не один принц.

— Да, состояние немалое, — согласился Дирк, — только какую тяжесть на нас навалил Брант, оставляя по этому завещанию свое состояние не прямо законной наследнице, но мне и моим наследникам как исполнителям его распоряжений. Испанцам известно о существовании этого сокровища, монахам это также известно, и они не оставят ни одного камня на свете или в аду, не перевернув его, пока не найдут этих денег. По-моему, Гендрик поступил бы благоразумнее, приняв предложение негодяя Рамиро: следовало бы дать ему три четверти своего состояния, а самому бежать в Англию. Но это не в его характере, он всегда был упрям и готов был скорее десять раз умереть, чем обогатить ненавистных ему людей. Кроме того, он желает, чтобы большая часть его состояния пошла на его родину в минуту нужды, и на нас возлагается после его смерти обязанность определить эту минуту. Я предвижу, что эти драгоценности и золото принесут горе и гибель нашей семье. Но обязанность возложена на нас, и мы должны нести ее. Фой, завтра на рассвете ты с Мартином отправишься в Гаагу, чтобы исполнить приказание Бранта.

— Почему сыну моему рисковать своей жизнью ради такого поручения? — воскликнула Лизбета.

— Потому, что это моя обязанность, матушка, — весело отвечал Фой, стараясь, впрочем, придать своему лицу грустное выражение.

Он был молод и предприимчив, а предстоящая поездка сулила ему много нового.

Дирк невольно улыбнулся и приказал позвать Мартина.

Через минуту Фой был на чердаке у Мартина и толчками будил спящего.

— Проснись, бык! Вставай!

Мартин сел на постели, при свете ночника его рыжие волосы горели, как огонь.

— Что случилось, герр Фой? — спрашивал он, зевая. — Пришли нас взять за тех двух испанцев?

— Нет, соня. Тут дело идет о большом богатстве.

— На что мне богатство, — равнодушно отозвался Мартин.

— Тут замешаны испанцы.

— Ну, это немного лучше, — заявил Мартин, закрывая рот. — Расскажите же, в чем дело, пока я натяну куртку.

Фой в две минуты передал ему, что мог.

— Хорошая штука! — критически отозвался Мартин. — Насколько я знаю испанцев, мы не вернемся в Лейден, не пережив кое-что. Не нравится мне только, что тут замешались женщины, как бы они нам не испортили всего.

Он отправился с Фоем в комнату верхнего этажа и здесь в торжественном безучастном молчании выслушал приказания Дирка.

— Вы слушаете?.. Понимаете? — резко спросил Дирк.

— Кажется, да, мейнгерр, — отвечал Мартин. — Послушайте! — И он слово в слово повторил сказанное Дирком; когда он хотел, память у него оказывалась прекрасной. — Только позвольте вам задать несколько вопросов: наследство надо перевезти сюда во что бы то ни стало?

— Во что бы то ни стало, — отвечал Дирк.

— А если нам не удастся увезти его, то его следует спрятать как можно лучше?

— Да.

— А если нам вздумают помешать, мы должны будем обороняться?

— Конечно.

— А если при этом мне придется убить кого-нибудь, то пастор или другие не назовут меня убийцей?

— Не думаю, — отвечал Дирк.

— А если что-нибудь приключится с молодым герром, его кровь не падет на мою голову?

Лизбета застонала, затем встала и сказала:

— Зачем ты задаешь такие глупые вопросы, Мартин? Сын мой должен разделить опасность с тобой, и если с ним приключится беда — что легко может случиться, — то мы хорошо будем знать, что она приключилась не по твоей вине. Ты не трус и не предатель.

— Думаю, что так, мефроу, но вот видите, здесь две обязанности: первая — увезти деньги, а вторая — защитить герра Фоя. Я хочу знать, которая важнее.

Ему ответил Дирк:

— Ты отправляешься выполнять завещание моего родственника, Гендрика Бранта, и оно должно быть выполнено прежде всего.

— Отлично, — отвечал Мартин. — Вы все хорошо поняли, герр Фой?

— Вполне, — подтвердил молодой человек, улыбаясь.

— Ну, теперь прилягте на часок-другой, быть может, завтрашнюю ночь не придется уснуть. На рассвете я разбужу вас. Надеюсь вернуться к вам, мейнгерр и мефроу, через двое с половиной суток; если же я не вернусь через трое или через четверо суток, то советую вам навести справки. — После этого Мартин отправился обратно к себе на чердак.

Молодежь спит хорошо, чтобы ни случилось или что бы ни предстояло, и Мартину на рассвете пришлось три раза окликнуть Фоя, прежде чем он открыл глаза и, вспомнив все происшедшее, вскочил с постели.

— Спешить особенно некуда, — сказал Мартин. — Но все же лучше выбраться из Лейдена, пока на улицах еще не много народа.

В эту минуту в комнату вошла Лизбета, уже вполне одетая, — она вовсе не ложилась в ту ночь, — неся в руке небольшой кожаный мешочек.

— Что Адриан? — спросил Фой, когда мать нагнулась, чтобы поцеловать его.

— Он спит, и доктор, который все еще при нем, говорит, что ему лучше, — отвечала Лизбета. — Вот, Фой, ты в первый раз уезжаешь из родного дома, и я принесла тебе подарок — мое благословение.

Она развязала мешочек и, вынув из него какую-то вещь, положила на стол, где эта вещьобразовала блестящую кучку величиной не больше кулака Мартина. Фой взял ее и поднял, причем маленькая кучка как-то необыкновенно вытянулась и в конце концов оказалась мужской одеждой.

— Стальная кольчуга! — воскликнул Мартин, одобрительно качая головой. — Хорошая вещь для тех, кому приходится иметь дело с испанцами.

— Да, — отвечала Лизбета. — Отец мой привез ее из одного своего путешествия на Восток. Я помню, он рассказывал, что купил ее на вес золота и серебра, и то только по особенной милости к нему короля той страны. Он говорил, что кольчуга старинной работы и теперь такой сделать нельзя. Она триста лет переходила в одной семье от отца к сыну, и ни один из носивших ее не умер от ран: никакой кинжал или меч не в состоянии пронзить эту сталь. По крайней мере, таково предание, и странно, когда я лишилась всего своего состояния… — она вздохнула, — эта кольчуга сохранилась у меня, так как лежала в своем мешочке в старом дубовом сундуке, и никто не обратил на нее внимания. Она — единственное наследство тебе от твоего деда, так как дом уже перешел к отцу.

Фой отблагодарил мать, только поцеловав ее, не говоря ни слова: он весь погрузился в рассматривание кольчуги, которую мог вполне оценить, сам будучи медником. Мартин же все повторял:

— Эта вещь дороже денег. Бог знал, что кольчуга понадобится, и не дал им ее в руки.

— Я никогда не видал ничего подобного! — вырвалось у Фоя. — Смотри, она переливается, как ртуть, и легче кожи. Видишь, она уж перенесла не один удар сабли и меча… — Держа кольчугу против света, он указал на звеньях много черточек и пятнышек, происшедших, очевидно, от лезвия меча или конца копья. Но ни одно из звеньев не было повреждено или сломано.

— Молю Бога, чтобы она оказалась такой же прочной и теперь, когда ты станешь носить ее, — сказала Лизбета. — Но все же, сын мой, помни всегда, что есть Один, Кто может охранить тебя, как никакая самая совершенная кольчуга. — Сказав это, она вышла из комнаты.

Фой надел кольчугу на шерстяную фуфайку, и она оказалась ему впору, хотя сидела и не так безукоризненно, как впоследствии, когда он пополнел. Когда поверх кольчуги он надел полотняную сорочку и куртку на подкладке, то никто не догадался бы, что он одет в броню.

— Нехорошо только, Мартин, что я закутался в сталь, а у тебя нет ничего, — сказал он.

Мартин засмеялся.

— Вы считаете меня сумасшедшим, герр Фой? — ответил он. — Или я на своем веку видал мало драк? Взгляните-ка, — и расстегнув свою кожаную куртку, он показал, что внизу у него надета другая куртка из какого-то толстого, но мягкого материала.

— Буйволова кожа, — пояснил Мартин. — Дубленая по-нашему, по фрисландски. Конечно, она не такая прочная, как ваша кольчуга, но выдержит не один удар и не одну стрелу. Прошлой ночью я было стал приготовлять такую куртку и для вас и почти кончил ее, но сталь лучше и прохладнее для того, кому она по карману. Теперь закусим — и в путь, чтобы быть у ворот к девяти часам, когда они отпираются.

Глава 13

ПОДАРОК МАТЕРИ — ХОРОШИЙ ПОДАРОК
Без пяти минут девять у Белых ворот собралась небольшая кучка людей в ожидании, когда отворят городские ворота. Толпа была разнородная, но преобладали в ней крестьяне, возвращавшиеся к себе в деревню, ведя с собою мулов и ослов, нагруженных пустыми корзинами, и обменивавшиеся веселыми приветствиями со знакомыми, ожидавшими по другую сторону решетчатых ворот с корзинами, полными всякой зелени и другой провизии. Видно было несколько монахов, сосредоточенных и мрачных, по-видимому, отправлявшихся по своим мрачным делам. Отряд испанских солдат, шедших в соседний город, также ожидал открытия ворот. Сюда же подъехали и Фой с Мартином, ведшим за собой вьючного мула. Фой был одет в серую куртку торговца, но был вооружен мечом и ехал на хорошем коне; под Мартином же был фламандский битюг, которого в наши дни не сочли бы годным ни для чего иного, как для плуга. Но какая иная, более нежно сложенная лошадь, могла бы выдержать подобную тяжесть? В толпе сновал зоркий человечек с песочными бакенбардами и флегматичным лицом, спрашивая у едущих, куда и зачем они отправляются и записывая в записную книжку их товары и багаж. Подойдя к Фою, он спросил коротко, хотя хорошо знал молодого человека:

— Имя?

— Фой ван-Гоорль и Мартин, слуга моего отца; едем в Гаагу с образцами медного товара к заказчикам нашей фирмы, — спокойно отвечал Фой.

— Ишь, какие ловкие! — ядовито усмехнулся досмотрщик. — Чем нагружен мул? Библиями, что ли?

— Нет, не такой драгоценностью, — отвечал Фой, — а только разобранным церковным подсвечником.

— Распакуйте и покажите, — сказал чиновник.

Фой вспыхнул от гнева и стиснул зубы, Мартин же, подтолкнув его в бок, быстро принялся исполнять приказание.

Дело было хлопотное, так как каждая часть подсвечника была обернута в жгут сена, а чиновник не оставил не развязанной ни одной, после чего их опять пришлось упаковывать. Пока путешественники были заняты этой бесполезной, медленной работой, к воротам подъехали еще два путника: один высокий, костлявый, одетый в платье, по покрою похожее на монашеское, и со шляпой, закрывавшей лицо; другой — в неряшливом военном костюме, но вооруженный с головы до ног. Увидав молодого ван-Гоорля и его слугу, высокий, смешно сидевший на лошади, вытянув ноги вперед, что-то шепнул своему спутнику, и оба проехали через ворота без всяких вопросов со стороны досмотрщика.

Когда Фой и Мартин также пустились в путь минут двадцать спустя, этой пары уже не было видно, так как лошади у нее были хорошие, и она ехала быстро.

— Вы узнали их? — спросил Мартин, когда они выехали из толпы.

— Нет. А кто это? — отвечал Фой.

— Папистская колдунья Черная Мег, переодетая мужчиной, и молодец, приехавший из Гааги вчера. Они отправляются с донесением, что Адриан помешал им и что им не удалось обыскать Брекховенов и Эльзу.

— Что все это значит, Мартин?

— Значит, что нас встретят там с распростертыми объятиями; значит, кто-нибудь догадался, что мы знаем о сокровище и что оно не так-то легко дастся в руки.

— Они нападут на нас дорогою?

— Не думаю. Но всегда лучше быть наготове, — отвечал Мартин, пожимая плечами. — Они могут подстеречь нас на возвратном пути. Наша жизнь не нужна им без денег, стало быть, им придется подождать.

Мартин оказался прав. Добравшись беспрепятственно до Гааги, они, отправившись прямо в дом купца, которому везли заказ, оставили у него лошадей и сами отдохнули. Из разговоров со своим хозяином они узнали, что в Гааге всем, кого подозревают в принадлежности к новой религии, приходится очень плохо; ежедневно происходят пытки, сожжения, убийства, в домах обывателей расквартированы солдаты, шпионы и правительственные агенты, позволяющие себе безнаказанно всякие бесчинства. Гендрик Брант был еще на свободе и продолжал свою торговлю, но слух шел, что он уже намечен и ему недолго жить.

Фой объявил, что они переночуют в Гааге, и после заката предложил Мартину прогуляться, чтобы посмотреть виды города.

— Будьте осторожны, мейнгерр Фой, — сказал хозяин, — здесь много бродит всяких темных людей; и мужчин и женщин. Да, море полно всяких приманок, на которые легко попасть новичку.

— Мы будем настороже, — отвечал Фой с веселым видом юноши, который не прочь испытать какое-нибудь волнение. — Лейденскую рыбу не так-то легко поймать на гаагскую удочку.

— Будем надеяться, что так, — сказал хозяин, — но все же я прошу вас быть осторожными. Помните, где в случае надобности найти своих лошадей; они накормлены, и я не велю их расседлывать. Ваше прибытие сюда уже известно, и почему-то за моим домом наблюдают.

Фой кивнул головой и пошел к дверям впереди Мартина, который шел за ним, испуганно озираясь и придерживая свой огромный меч по прозванию «Молчание», которым он был опоясан и который, насколько мог, он старался скрыть под своей курткой.

— Лучше было бы, если бы ты был поменьше ростом, — шепнул Фой через плечо Мартину, — а то все оглядываются на тебя и на твою красную бороду, горящую, как огонь в печке.

— Что делать, мейнгерр, — отвечал Мартин, — у меня и то болит спина от того, что я все сгибаюсь, а бороду такую мне дал сам Бог.

— Можно бы выкрасить ее, — сказал Фой. — Если бы она была черная, ты не напоминал бы так петуха на церковной колокольне.

— Ну, как-нибудь выкрашу, мейнгерр; такую бороду не скоро выкрасишь; мне кажется, было бы скорее обрезать ее.

Тут он замолк, так как они вышли на Широкую улицу.

Здесь было очень оживленное движение взад и вперед, но лица прохожих было трудно рассмотреть, так как месяц не светил и улица освещалась только фонарями, стоявшими на очень далеком расстоянии один от другого. Однако Фой успел заметить, что в толпе было много подозрительных лиц: уличных женщин, солдат местного гарнизона, полупьяных матросов из разных стран, а между ними мелькали монахи и другие шпионы. Не успели Фой с Мартином сделать несколько шагов, как кто-то сильно толкнул Фоя, приказывая ему в то же время убираться с дороги. Однако, несмотря на то, что кровь вскипела в нем и рука инстинктивно схватилась за меч, Фой сдержался, поняв, что его желают вызвать на ссору. Тут к нему подошла пестро одетая женщина, но у нее не было банта на плече, потому Фой только покачал головой и улыбнулся. Однако он заметил, что во все остальное время прогулки эта женщина следила за ним вместе с мужчиной, лица которого он не мог рассмотреть, так как тот закрывался темным плащом.

Три раза Фой и Мартин прошли таким образом по правой стороне улицы, пока молодому человеку это не надоело и он не начал думать, что план Бранта не удался.

Но когда он повернул в четвертый раз, его опасения рассеялись, так как он очутился лицом к лицу с невысокого роста женщиной, имевшей большой красный бант на плече и шедшей в сопровождении другой женщины, неуклюжей и одетой как крестьянка. Особа с красным бантом, будто споткнувшись, бросилась с притворным криком прямо в объятия Фоя, и он услыхал, как она шепнула:

— Вы из Лейдена, душечка?

— Да.

— Так обходитесь со мной, как я буду обходиться с вами, и следуйте за мною, куда я поведу. Сделайте сначала вид, что хотите отделаться от меня.

Не успела она договорить, как Фой почувствовал, что Мартин подталкивает его, а позади слуги тотчас послышались шаги пары, следившей за ними, в чем теперь на конце улицы, где народа было не так много, уже не оставалось сомнения. Он начал играть свою роль как можно лучше, нельзя сказать, чтобы он исполнял ее в совершенстве, но его неловкость придавала ему чистосердечный вид.

— Нет, нет, — говорил он, — почему мне платить за твой ужин?! Убирайся-ка, моя милая, и дай мне с моим слугой осмотреть город.

— Позвольте мне быть вашим проводником, мейнгерр, — просила девушка с красным бантом, складывая руки с мольбой и смотря в лицо Фоя.

В эту минуту первая женщина, подходившая к нему, громко сказала его спутнице:

— Скажите, как наш Красный Бант старается! Напрасная надежда, моя милая, добиться ужина или хоть кружки пива за приглашение от лейденского купца-святоши.

— Напрасно ты считаешь его таким скаредом, — отвечала Красный бант через плечо, между тем как глазами показывала Фою, чтобы он отвечал.

Он старался, насколько мог, и результатом было то, что спустя десять минут тот, для кого это представляло интерес, мог видеть, как по Широкой улице шел белокурый молодой человек, нежно обняв за талию свою спутницу-брюнетку, а за ним шагал высокий слуга с огненной бородой и, стараясь подражать своему господину, охватил своей лапищей шею спутницы Красного Банта. Как Мартин объяснял бедной женщине впоследствии, не его была вина, что ей было неудобно идти, так как, если бы ему вздумалось обнять ее за талию, то пришлось бы для этого взять ее под мышку.

Фой и его спутница весело болтали, но Мартин даже не пытался говорить и только пробормотал сквозь зубы:

— Хорошо, что пастор Арентц не может видеть нас. Ему бы ни за что не понять, он на все смотрит с одной точки зрения.

Так, по крайней мере, Фой впоследствии рассказывал в Лейдене.

По знаку своей спутницы Фой повернул в боковую улицу, и ему казалось, что никто не следит за ними, как вдруг он услыхал позади себя насмешливый голос:

— Покойной ночи, Красный Бант. Желаю тебе хорошо поужинать с твоим лейденским приказчиком.

— Скорее, — шепнула Красный Бант и она повернула за угол, потом за другой, за третий.

Теперь они шли по узким улицам, грязным и вонючим, среди домов с остроконечными крышами, местами так свесившимися вперед, что, казалось, сходились наверху, оставляя только полоску звездного неба над головами прохожих. По-видимому, это было городское предместье, и ужасный запах происходил от многочисленных каналов с переброшенными через них сводчатыми мостами, каналов, где теперь, летом, вода стояла низко, неподвижно и загнивала.

Наконец Красный Бант остановилась и постучалась в потайную дверь, которую тотчас отпер человек, не имевший в руке никакого света.

— Входите, — сказал он шепотом, и все четверо вступили в узкий коридор. — Скорее, скорее! — повторял человек. — Я слышу шаги.

Фой слышал также звук шагов по переулку, и когда дверь затворилась, звук замер у дома. Держа друг друга за руки, все шли по узкому коридору и спустились по лестнице, где, наконец, увидели свет, падавший сквозь щели плохо притворявшейся двери. Она отворилась при их приближении и снова затворилась, как они только вошли.

Фой вздохнул с облегчением, так как его утомило это продолжительное бегство, и огляделся. Он увидел, что они находятся в обширном подвале без окон, хорошо меблированном дубовыми скамьями. Посредине стоял стол, уставленный кушаньями и флягами с вином. У нижнего конца стола стоял человек средних лет, преждевременно поседевший и с лицом, носившим отпечаток постоянной заботы.

— Добро пожаловать, Фой ван-Гоорль, — обратился этот человек приятным голосом к вошедшему. — Много лет мы не виделись, а все же я везде узнал бы тебя, хотя ты, я думаю, меня бы не узнал.

Фой смотрел на него, качая головой.

— Я так и думал, — продолжал хозяин, улыбаясь. — Я — Гендрик Брант, твой родственник, некогда бургомистр города Гааги и ее самый богатый гражданин, а теперь травленая крыса, которой приходится принимать гостей в потайном подвале. Скажи мне, благополучно ли доехала дочь моя Эльза до дома твоего отца и здорова ли она?

Фой рассказал ему все происшедшее.

— Я так и знал, — повторял Брант. — Рамиро знал об ее поездке и догадывался, что она может отвезти письмо. Кто из вас предатель? — заговорил он вдруг, сжав кулаки в припадке злобы и обращаясь к женщинам, игравшим роль Красного Банта и служанки. — Неужели вы, евшие мой хлеб, предали меня? Нет, не плачьте, я знаю, что этого не может быть, но теперь у нас в городе сами стены имеют уши, и даже эти толстые своды не сохранят нашей тайны. Ну, мне все равно, лишь бы удалось спасти свое состояние от этих волков! Пусть они тогда схватят мое тело и терзают его. По крайней мере, дочь моя в безопасности на некоторое время, и теперь у меня осталось одно только желание: лишить их также моего состояния.

Затем он обратился к пестро одетой девушке, сидевшей на скамье, закрыв лицо руками, и сказал:

— Расскажи все как было, Гретхен.

Девушка отняла руки от лица и передала все случившееся.

— Они следуют за нами по пятам, — сказал Брант, — но мы, друзья, перехитрим их. Теперь кушайте и пейте, пока можно.

По окончании ужина Брант приказал женщинам уйти и позвать человека, стоявшего на страже, став на его место. Вошел седой старик с суровым лицом и принялся за еду и вино.

— Послушай, Фой, — заговорил Брант, — вот каков мой план: с милю от города, при устье большого канала, стоит несколько судов, нагруженных товарами и лесом; честным людям, ничего не знающим об истинном грузе этих судов, приказано поджечь их, если бы на борту появились чужие. Между этими судами одно — «Ласточка», маленькое, но чрезвычайно быстрое и легко управляемое. Оно нагружено солью, но, кроме того, на нем восемь бочонков с порохом, а в середине между бочками с порохом и солью стоят бочки, в которых скрыты сокровища. Если у тебя хватит храбрости на такое дело, то этот человек, Ганс, довезет тебя до «Ласточки»; если же ты сомневаешься в себе, то скажи прямо, и я поеду сам. Ты должен вступить на борт и на заре, распустив большой парус, выйти в открытое море. Очень вероятно, что при устье канала или в другом месте вас будет поджидать враг. На этот случай я могу дать только один совет: бегите с «Ласточки», если окажется какая-нибудь возможность, спасайтесь на боте или вплавь, но прежде, чем оставить судно, зажгите фитили, приготовленные на корме и носу, и предоставьте пороху сделать свое дело; пусть мои сокровища развеет ветер или скроет вода… Можешь ты сделать это? Подумай хорошенько, прежде чем ответить.

— Разве мы не для того приехали из Лейдена, чтобы исполнять ваши приказания? — отвечал Фой, улыбаясь, и затем прибавил: — Но почему вы не уезжаете с нами? Здесь вам грозит опасность, и даже если бы нам удалось спасти богатство, то какая польза в деньгах без жизни?

— Конечно, для меня никакой, но разве ты не понимаешь? Я живу среди шпионов, за мной следят день и ночь; очень вероятно, что, несмотря на всю мою осторожность, мое присутствие здесь уже известно. Мало того, уже издан приказ схватить меня при первой попытке с моей стороны оставить город. Тогда немедленно будет произведен обыск, и окажется, что мое богатство исчезло. Вспомни, как оно велико, и ты поймешь, почему вороны так жаждут его. О моем состоянии говорят в Нидерландах, о нем донесли испанскому королю, и я знаю, что от него получен приказ о конфискации. Но есть еще шайка, которая раньше собирается наложить на него свою лапу, Рамиро и его товарищи, и вот, благодаря этой борьбе воров между собою, я еще до сих пор жив. Но за каждым моим шагом следят. Хотя они и не верят, чтобы я мог отослать свое богатство, а сам остаться, однако еще не вполне убеждены в этом.

— Вы думаете, они будут преследовать нас? — спросил Фой.

— Наверное. Из Лейдена прибыли гонцы за два часа до вашего приезда в город, и было бы чудом, если бы вам удалось уехать, не повстречавшись с шайкой разбойников. Не заблуждайся: дело, предстоящее тебе, не легкое.

— Вы говорите, мейнгерр, что суденышко быстро на ходу? — спросил Мартин.

— Да, но, может быть, у других есть не менее быстроходное. Кроме того, может случиться, что вы найдете устье канала закрытым стражниками, присланными сюда неделю тому назад с приказанием обыскать каждое судно, выходящее в открытое море. А может быть, вам и удастся проскользнуть мимо…

— Мы с герром Фоем не боимся нескольких ударов, — сказал Мартин, — и готовы храбро встретить всякую опасность; но все-таки все это дело мне кажется очень рискованным, и деньги ваши вряд ли удастся спасти. Вот я и спрашиваю: не лучше ли было бы взять сокровище с судна, где вы его спрятали, и скрыть его на суше или увезти?

Брант покачал головой.

— Я уже думал об этом, — сказал он, — как вообще обо всем, но сделать этого теперь нельзя; и теперь уже не время строить новые планы.

— Почему? — спросил Фой.

— Потому что день и ночь эти люди наблюдают за судами, принадлежащими мне, хотя они и записаны на чужие имена, и не далее как сегодня вечером подписан приказ обыскать эти суда за час до зари. Сведения у меня верные — я дорого плачу за них.

— В таком случае, нечего больше говорить, — сказал Фой. — Мы постараемся добраться до «Ласточки» и увести ее, и если это нам удастся, то постараемся скрыть сокровища, а если не удастся, то взорвем судно, как вы приказываете, сами же будем стараться скрыться, или… — он пожал плечами.

Мартин не сказал ничего и только покачал своей большой рыжей головой; лоцман же, сидевший за столом, тоже не проронил ни слова.

Гендрик Брант взглянул на них, и его бледное, похудевшее от забот лицо начало подергиваться.

— Прав ли я? — проговорил он вполголоса и наклонил голову, как бы в молитве.

Когда он снова выпрямился, он, казалось, принял решение.

— Фой ван-Гоорль, — сказал он, — выслушай меня и передай твоему отцу, а моему душеприказчику то, что я скажу, так как писать мне некогда. Ты, вероятно, удивляешься, почему я не предоставляю богатство на волю судьбы, не рискуя жизнью людей для его сохранения. Что-то в сердце толкает меня на иной путь. Может быть, это воображение; но я человек, стоящий на краю могилы, и таким людям — я знаю это — иногда бывает дано прозреть будущее. Мне кажется, что тебе удастся спасти сокровище и что оно даст возможность погубить нескольких злых людей, и еще больше того, но когда это будет, этого я не могу видеть. Однако я уверен, что тысячи и десятки тысяч людей будут жить, благословляя золото Гендрика Бранта, и поэтому я так стараюсь скрыть его от испанцев. Вот почему я прошу вас обоих рискнуть вашей жизнью сегодня ночью — не ради богатства, потому что богатство тленно, но ради того, что может быть достигнуто с помощью этого богатства в будущем.

Он замолк на минуту, затем продолжал:

— Я надеюсь также, что, будучи, как мне говорили, свободным, ты со временем полюбишь мою дорогую девочку, которую я поручаю попечению твоего отца и твоему. Так как время уходит и мы никогда больше не увидимся с тобой, то я прямо скажу, что такой союз был бы приятен мне, так как я слышал о тебе много хорошего и ты мне нравишься по характеру так же, как по наружности. Помни всегда, какими бы тучами ни было покрыто небо над тобой, что перед своей смертью Гендрик Брант имел откровение о тебе и любимой дочери, которую ты со временем полюбишь, как ее любят все, кто знает. Помни также, что ее привязанность не легко приобрести и что ты женишься на ней не из-за богатства, так как, повторяю тебе, богатство принадлежит не ей, но нашему народу, на благо которого оно должно быть употреблено.

Фой слушал с удивлением, но не отвечал ничего, не зная, что сказать. Однако на пороге первого важного события в своей жизни ему приятно было услышать эти слова, так как он уже и сам нашел, что у Эльзы красивые глаза.

Брант между тем обратился к Мартину, но тот, тряся своей рыжей бородой, отступил на шаг.

— Благодарю вас, мейнгерр, — сказал он, — но я обойдусь без пророчеств; хорошие или дурные, они смущают человека. Однажды астролог предсказал мне, что я утону на двадцать пятом году. Я не утонул, но, Бог мой, сколько лишних миль я сделал, отыскивая мосты, благодаря этому астрологу.

Брант улыбнулся.

— Относительно тебя, мой друг, я ничего не предвижу, кроме того, что твоя рука окажется всегда крепкой в битве, что ты всегда будешь любить своих хозяев и будешь употреблять свою силу на отмщение за Божьих замученных святых.

Мартин усердно кивал головой и сжимал рукоять своего меча «Молчание», между тем как Брант продолжал:

— Из-за меня и моих ты вступил в опасное дело, и если останешься жив, то получишь хорошую награду.

Он подошел к столу и, взяв лист бумаги, написал: «Герру Дирку ван-Гоорлю и его наследникам, моим душеприказчикам и хранителям моего состояния, которое они должны употребить, как укажет им Господь. Сим назначаю, чтобы за дело сегодняшней ночи Мартину по прозванию Красный, слуге вышеупомянутого Дирка ван-Гоорля, или его наследникам по его указанию была выплачена сумма в пять тысяч флоринов, и эта сумма прежде всего должна быть взята из моего состояния, на какой бы предмет его ни предназначили мои душеприказчики». Подписав документ и поставив число, он пригласил Ганса-лоцмана поставить и свою подпись в качестве свидетеля. После того он передал бумагу Мартину, который поблагодарил его, поднеся руку ко лбу, говоря в то же время:

— В конце концов, драться не так уж плохо! Пять тысяч флоринов! Никогда мне и во сне не снилось такое богатство.

— Ты еще не получил его, — заметил Фой. — И что ты сделаешь теперь с бумагой?

Мартин задумался.

— Положить в куртку?.. Нет, — сказал он, — куртку можно снять и забыть. В сапоги?.. Нет, там она продерется, особенно, если они намокнут. Зашить в фуфайку?.. Нельзя по той же причине. А, догадался!..

Вытащив из ножен свой огромный меч, он начал ножом отвертывать один из маленьких серебряных винтиков, которыми рукоять была привинчена к лезвию. Вынув винт, он дотронулся до пружинки, и одна четвертушка костяной ручки отскочила, обнаружив значительную пустоту внутри рукояти, так как меч был сделан для двух обыкновенных человеческих рук, и только Мартин мог удержать его одной рукой.

— Зачем эта дыра? — спросил Фой.

— Копилка палача, — отвечал Мартин, — благодаря которой человек, имеющий с ним дело, становится счастливым, конечно, если иметь чем заплатить. Я помню, он предлагал и мне, перед тем как я… — Мартин запнулся, свернув бумагу, спрятал ее в углубление.

— Ты можешь лишиться своего меча, — высказал свое предположение Фой.

— Да, но только вместе с жизнью, и тогда заменю надежду на флорины золотым венцом, — отвечал Мартин, осклабившись. — А до тех пор я не намерен расставаться с «Молчанием».

Между тем Гендрик Брант разговаривал шепотом с молчаливым лоцманом, и этот, поднявшись, сказал:

— Не беспокойся обо мне, брат, я иду на риск и не желаю пережить тебя. Мою жену сожгли, одна из двух дочерей замужем за человеком, который сумеет защитить их обеих. Не беспокойся обо мне, у которого одно только желание — выхватить из-под носа у испанцев сокровище, чтобы со временем оно могло служить к их погибели!

Он снова погрузился в молчание. Молчали и остальные присутствующие.

— Пора отправляться, — заговорил Брант. — Ганс, ты укажешь дорогу. Мне надо еще побыть здесь, прежде чем я пойду домой и покажусь на улице.

Лоцман кивнул головой.

— Готовы? — спросил он, обращаясь к Фою и Мартину. Затем, подойдя к двери, он свистнул, и в комнату вошла Красный Бант со своей спутницей. Он сказал им несколько слов и поцеловал каждую в лоб. Затем он подошел к Гендрику Бранту и, обняв его, поцеловал горячее, чем целовал своих дочерей.

— Прощай, брат, — сказал он, — до свидания здесь или там — все равно. Не бойся, мы, может быть, переправим все в Англию или пошлем все к черту и вместе с тем отправим туда же искать богатства несколько испанцев. Теперь, товарищи, пойдемте, и не отставайте от меня, а если кто захочет остановить нас, пришибите его. Когда мы дойдем до лодки, вы будете грести, а я сяду у руля. Дочери проводят нас до канала, под руку с каждым из вас. Если что-нибудь случится со мной, каждая из них может направить вас к «Ласточке», и если ничего не случится, то мы высадим их на ближайшей верфи. Идемте! — И он пошел к выходу.

На пороге Фой оглянулся на Гендрика Бранта. Тот стоял у стола, и свет, ярко освещавший его седую голову, образовал вокруг нее как бы венец. В эту минуту, закутанный в свой длинный черный плащ, с губами, шепчущими молитву, и руками, поднятыми, чтобы благословить уходящих, он походил не на обыкновенного смертного, но на какого-то святого, сошедшего на землю. Дверь затворилась, и Фой уже никогда не видал более Бранта, так как вскоре после того агенты инквизиции схватили старика и он умер в их жестоких руках. Одним из обвинений, выставленных против него, было то, что более двадцати лет тому назад Черная Мег, сама явившаяся свидетельницей, видела, как он читал Библию. Однако инквизиции не удалось узнать, где спрятано сокровище. Правда, ради более легкой смерти он сделал своим мучителям длинное признание, заставившее их совершить далекое путешествие, но он сам не знал истины и поэтому, собственно, не мог сообщить ничего.

Когда Фой со своими спутниками вышел на темную улицу, он снова обнялся с Красным Бантом, а Мартин снова обхватил за шею ту из женщин, которая казалась служанкой, между тем как лоцман, будто платный проводник, показывал дорогу. Скоро позади них послышались шаги — за ними следили. Они сделали один-два поворота и очутились на берегу канала, где Ганс, спустившись вместе с дочерьми с лестницы, вошел в лодку, стоявшую наготове. Мартин следовал за ними, а последним был Фой. В ту минуту, как он поставил ногу на первую ступень, из мрака вынырнула темная фигура, в воздухе сверкнул нож и ударил его между лопаток. Он покачнулся и со всего размаху полетел с лестницы.

Но Мартин все видел и слышал. Он размахнулся своим мечом. Убийца был далеко, однако конец меча коснулся протянутой руки его и из нее выпал сломанный нож, между тем как державший его отшатнулся с криком боли. Мартин схватил нож, затем вскочил в лодку и оттолкнул ее. На дне ее лежал Фой, упавший прямо в объятия Красного Банта, повалив и ее.

— Вы ранены, мейнгерр? — спросил Мартин.

— Нет, — отвечал Фой. — Но боюсь, не ушиб ли я барышню.

— Подарок матери — хороший подарок, — проговорил Мартин, усаживая Фоя и его спутницу на скамью в лодке. — Вместо того чтобы нанести вам восьмидюймовую рану, нож сломался о кольчугу. Вот он. — Он бросил рукоятку ножа на колени Фоя и взялся за весло.

Фой рассматривал нож при слабом свете и увидел, что на ручке замер палец — длинный, костлявый, с надетым на него золотым кольцом.

— Это может пригодиться, — подумал Фой, положив палец с кольцом в карман.

Все взялись за весла и стали грести, пока не подъехали к верфи.

— Ну, дочери, теперь прощайте, — сказал Ганс.

Красный Бант нагнулась и поцеловала Фоя.

— До сих пор была шутка, а теперь всерьез, — сказала она. — Это на счастье. Прощайте, товарищ, и когда-нибудь вспомните обо мне.

— Прощайте, товарищ, — повторил Фой, отвечая на поцелуй.

Она спрыгнула на берег. Больше они не встречались.

— Вы знаете, что делать, — обратился Ганс к дочерям, — и через три дня вы будете в Англии, где, может быть, мы встретимся, хотя на это не рассчитывайте. Но что бы ни случилось, живите честно, помните меня, пока мы встретимся здесь или там, а главное, помните мать и вашего благодетеля Гендрика Бранта. Прощайте!

— Прощай! — отвечали дочери с рыданием, и лодка отчалила по темному каналу, оставив дочерей Ганса на верфи.

Впоследствии Фой узнал, что шедшая с Мартином была замужняя. Красный Бант тоже вышла замуж за лондонского торговца сукном, и ее внук был лондонским лорд-мэром. Больше мы уже не встретимся с этими девушками в нашем рассказе.

Глава 14

МЕЧ «МОЛЧАНИЕ» ПОЛУЧАЕТ ТАЙНУ НА ХРАНЕНИЕ
С полчаса они плыли по каналу молча и без препятствий. Теперь лодка вступила в более широкий проток, по которому они приближались к морю, держась, насколько было возможно, в тени берега, потому что хотя ночь и была безлунная, но на канале лежал слабый сероватый свет. Наконец Фой заметил, что их шлюпка начала толкаться о бока выстроенных в ряд барок и речных лодок, нагруженных лесом и другими товарами. Лоцман Ганс направился к четвертой из барок и привязал к ее корме свою лодку. Взобравшись сам на борт, он пригласил своих спутников последовать за собой.

Когда они исполняли его приказание, Фой увидел, как впереди поднялись две темные фигуры и сверкнуло стальное лезвие. Ганс свистнул, опустив оружие, эти люди подошли к нему и вступили в разговор. Скоро Ганс обратился к Фою и Мартину:

— Нам придется подождать немного — ветер дует противный, и было бы слишком опасно идти на веслах против него в открытое море мимо мелей. Он переменится еще до зари, если я что-нибудь понимаю в небе, и сильно подует от земли.

— Что говорили люди с судна? — спросил Фой.

— Только то, что им уже четыре дня не дают пропуска и что назавтра назначен обыск, и груз будут вынимать по одной вещи.

— Ну, надеюсь, что к тому времени то, что они ищут, будет уже далеко. Покажите нам судно.

Ганс повел их под палубу, так как суденышко было крытое и по размерам и форме напоминало теперешние суда сельдяных промышленников, хотя несколько более легкой постройки. Он зажег фонарь и стал показывать груз. Сверху лежали мешки с солью. Сняв один или два из них, Ганс открыл днища пяти бочонков, всех помеченных буквой Б, нарисованной белой краской.

— Вот что они будут искать, — сказал Ганс.

— Сокровища? — спросил Фой.

Лоцман кивнул головой.

— Да, эти пять бочонков.

Под этими пятью бочонками он указал еще на другие девять бочонков, наполненных лучшим порохом, и указал, как зажигательная нитка проходила в помещение для товара, на палубу и к рулю, где ее в любую минуту могли зажечь. Осмотрев, насколько позволяло освещение, канаты и паруса, Фой и его спутники сели в каюте, ожидая, пока ветер переменится, между тем как двое матросов поднимали якорь и приготовляли паруса. Прошел час, а ветер все еще продолжал дуть с моря, хотя уже не постоянно, а как бы нерешительными порывами, и наконец совершенно стих.

— Дай Бог, чтобы ветер поднялся поскорее, — сказал Мартин, — обладатель того пальца, который у вас в кармане, наверное, давно приготовился гнаться за нами, и вот восток уже алеет.

Молчаливый, угрюмый Ганс подался вперед и смотрел на темную воду, приложив руку к уху.

— Я слышу их, — сказал он.

— Кого? — спросил Фой.

— И испанцев, и ветер, — отвечал он. — Скорее поднимем грот-парус и выйдем на середину канала.

Все трое схватились за веревки; кольца и снасти затрещали, между тем как большой парус стал подниматься кверху по мачте. Наконец его установили, а вслед за ним и второй парус. Тогда с помощью обоих матросов «Ласточку» вывели из ее места в линии прочих судов на фарватер. Все это произвело шум и потребовало некоторого времени; на берегу появились люди и стали спрашивать, кто смеет без позволения сниматься с якоря. Когда с «Ласточки» не последовало ответа, раздался выстрел, а на сторожевом посту запылал огонь.

— Плохо дело, — сказал Ганс, — они дают сигнал правительственному кораблю у устья канала. Смелей, мейнгерр, смелей!.. Вот и ветер!

Он подбежал к рулю, рукоятка повернулась, и суденышко начало пролагать себе дорогу.

— Да, а вместе с ветром идут и испанцы, — заметил Мартин.

Фой стал вглядываться в серые сумерки, становившиеся с каждой минутой все светлее, так как уже занималась заря, и увидел не более как в четверти мили расстояния длинную лодку, на всех парусах несущуюся к ним.

— Им пришлось плыть в темноте, вот отчего они так запоздали, — заметил Ганс через плечо.

— Как-никак, они здесь, и их немало, — сказал Фой, когда крик дюжины голосов с лодки возвестил им, что они открыты.

Но тут «Ласточка» полетела, глубоко бороздя носом воду.

— Далеко до моря? — спросил Фой.

— Около трех миль, — отвечал Ганс, — с таким ветром мы сделаем их в четверть часа. Мейнгерр, прикажите своему слуге зажечь огонь в кухне.

— Зачем? — спросил Фой. — Чтобы приготовить завтрак?

Лоцман пожал плечами и пробормотал:

— Да, если мы еще будем живы, чтобы съесть его.

Но Фой видел, что он смотрит на зажигательную нитку, и понял его мысль.

Прошло десять минут, они миновали последний бакен и вышли в открытое море. Между тем стало уже совершенно светло, и ехавшие на «Ласточке» увидели, что сигнальные огни были зажжены не понапрасну. При устье канала, как раз где начиналась последняя мель, была устроена земляная дамба, оставлявшая проход не больше пятидесяти шагов шириной, и на одном краю ее стоял форт, вооруженный пушками. В небольшой бухточке под стенами форта стояла наготове открытая шлюпка с двенадцатью или пятнадцатью поспешно вооружавшимися солдатами.

— Что же теперь будет? — спросил Мартин. — Они запрут выход из канала.

Ганс стиснул зубы и не отвечал; он только смотрел то на преследователей, то на заграждавших дорогу, но затем вдруг громко скомандовал:

— Вы двое — под палубу! Они собираются стрелять с форта.

Сам он плашмя лег на палубу, не выпуская руля из поднятой руки.

Фой и Мартин повиновались, сознавая, что на палубе они бесполезны. Только Фой одним глазом заглядывал через люк.

— Вот оно! — сказал он и пригнулся.

С форта показался дымок и вслед за тем свист снаряда, пролетевшего в воздухе; затем — снова дымок, и в парусе «Ласточки» появилась дыра. После этого нового выстрела не последовало, потому что люди не успели заложить новые заряды; только несколько солдат, вооруженных арбалетами, начали стрелять по суденышку, пронесшемуся в нескольких футах мимо них.

Не обращая внимания на летевшие стрелы, Ганс снова встал на ноги, потому что лежащему человеку невозможно было бы выполнить такую работу, какая предстояла. Большая лодка, спущенная у форта, теперь была футах в двухстах от них, и «Ласточка», подхваченная сильным течением, неслась на нее с быстротою стрелы.

Фой и Мартин выползли из-под палубы и легли рядом с лоцманом, наблюдая за неприятельской лодкой, дошедшей до половины самого узкого места канала еще по эту сторону мели.

— Смотрите, — сказал Фой, — они бросают два якоря. Будет ли возможность пройти мимо них?

— Нет, — отвечал Ганс, — у самой мели вода слишком мелка, и они знают это. Принесите горящую головню.

Фой сполз вниз и вернулся с огнем.

— Ну, теперь, герр Фой, зажгите нитку.

Фой широко раскрыл свои голубые глаза, и у него мороз прошел по коже, но, стиснув зубы, он повиновался. Мартин, взглянув на Ганса, проговорил:

— Жалко молодости!

Ганс кивнул головой и сказал:

— Не бойся: пока нитка догорит до палубы, мы уже будем в безопасности. Ну, товарищи, теперь держись крепче! Мне нельзя пройти мимо лодки, так я пройду сквозь нее. Мы, может быть, пойдем ко дну по ту сторону, хотя я уверен, что огонь достигнет пороха еще раньше; в таком случае, вы можете спастись вплавь, я же пойду туда, куда пойдет «Ласточка».

— Посмотрю, когда придет время. Ох, этот проклятый астроном! — проворчал Мартин, оглядываясь на преследовавшую их лодку, которая находилась не дальше восьми или девяти сот ярдов.

Между тем офицер, командовавший лодкой, вооруженный мушкетом, кричал им, чтобы они спустили парус и сдались; только тогда, когда между обеими лодками оставалось расстояние не больше пятидесяти ярдов, он, казалось, понял отчаянное намерение голландцев. В лодке послышались возгласы:

— Эти дьяволы хотят потопить нас! — и многие бросились поднимать якоря. Один только офицер стоял стойко, бешено крича.

Но было уже поздно: сильный порыв ветра подхватил «Ласточку», и она пронеслась мимо с быстротой сокола.

Ганс стоял и, осматриваясь, слегка поворачивал руль. Фой наблюдал за лодкой, на которую они летели, а Мартин, лежа возле него, не сводил глаз с нитки.

Вдруг, когда до лодки оставалось всего футов пятьдесят, испанский офицер, перестав кричать, поднял мушкет и выстрелил. Мартину, поднявшему глаза, показалось, что лоцман покачнулся, но он не издал ни звука. Он только придал какое-то особое положение рулю, налегши на него изо всех сил, и его спутникам показалось, будто «Ласточка» на минуту остановилась и нос ее поднялся над водой; затем вдруг послышался звук, будто что-то треснуло, покрывший даже крик солдат в лодке: бушприт рухнул, и парус бился в воздухе, как огромный флаг.

Фой на минуту зажмурился, держась обеими руками за борт, пока лодка не перестала дрожать. Когда он снова открыл глаза, то первое, что он увидел, было тело испанского офицера, перевесившееся через сломанный бушприт. Фой оглянулся. Лодка исчезла, и над водой виделись три или четыре головы плывших людей. Что же касается его и его спутников, то они казались невредимы, только их суденышко лишилось бушприта; но теперь оно плавно, как лебедь, плыло по морю. Ганс взглянул на зажигательную нитку, которая тлела уже близко к палубе, а Мартин стал топтать ее, говоря:

— Если мы теперь пойдем ко дну, то пойдем на глубоком месте, стало быть, не стоит лететь на воздух прежде, чем утопать.

— Поди взгляни, есть ли течь, — сказал Ганс.

Они спустились вниз; как оказалось, «Ласточка» не получила никакого серьезного повреждения. Ее массивный дубовый нос врезался в легкие борта открытой испанской лодки и разрезал ее, как нож яйцо.

— Отличный был поворот, — сказал Фой Гансу, когда они повернули, — кажется, все сделано как следует.

Ганс кивнул.

— Да, ловко прицелился, — проговорил он, — видимо, и следа не осталось.

В эту минуту «Ласточка» сильно качнулась, и тело испанца тяжело всплеснув, упало в воду.

— Я рад, что лодка пошла ко дну, — сказал Фой, — а теперь давайте позавтракаем: я умираю с голода. А вам, друг Ганс, принести что-нибудь поесть?

— Нет, мейнгерр, мне хочется спать.

Что-то такое в тоне лоцмана заставило Фоя взглянуть ему в лицо. Губы старика посинели. Фой взглянул ему на руки: хотя они крепко держали руль, однако тоже посинели, будто от холода, а на палубу капала кровь.

— Вы ранены? — спросил Фой. — Мартин, Ганс ранен.

— Да, — сказал лоцман, — он целил в меня, а я целил в него, и, может быть, мы скоро обсудим с ним вместе, как все случилось. Не беспокойтесь — навылет и смертельно. Я не ждал ничего иного, поэтому и не жалуюсь. Слушайте меня, пока я еще в силах говорить. Сумеете вы проехать до Гарвича, в Англию?

Мартин и Фой отрицательно покачали головой. Подобно большинству голландцев, они были хорошие моряки, но знали только берега собственной страны.

— В таком случае, и не пытайтесь; тут дуют ветры, которые отнесут вас в сторону, вы пойдете ко дну, и сокровища погибнут. Плывите на Гаарлемское озеро, друзья; на нашей «Ласточке» вы можете подойти близко к берегу, между тем как этому огромному дьяволу — он указал на преследовавший их корабль, переходивший через мель, — придется останавливаться вдали. Через узенький канал войдите в море. Вы знаете тетушку Марту по прозвищу Кобыла? Она будет ждать вас у входа в канал: она всегда там. Я, на всякий случай, дал ей знать, что мы можем заехать в море, и если вы поднимете белый флаг с красным крестом — он лежит в каюте — или в сумерки вывесите красный фонарь на правой стороне, она приедет, чтобы провести вас, потому что хорошо знакома с «Ласточкой». Ей вы безбоязненно можете сообщить все; она поможет вам и будет хранить тайну, как мертвая. В море вы можете потопить или взорвать на воздух, на суше — закопать сокровища, вообще сделать, что окажется нужным, но именем Бога, к которому я отхожу, умоляю вас, не отдавайте его в руки Рамиро и его испанских крыс, которые гонятся за нами по пятам.

При этих словах Ганс упал на палубу; Фой подбежал, чтобы поддержать его, но он отвел его слабеющей рукой.

— Оставьте меня, — шепотом сказал он, — я хочу помолиться. Я поставил руль. Держите тот же курс.

Мартин взялся за руль, между тем как Фой стоял около Ганса. Через десять минутпоследнего не стало.

Сильный ветер гнал их к Гаарлемскому морю; испанский корабль шел за ними, но держался дальше в открытом море, избегая мелей. Через полчаса ветер, все более и более поворачивая к северу, превратился в ураган, и им пришлось бороться против него, убрав паруса. Однако все обошлось благополучно; Фой смотрел за парусами, а Мартин стоял у руля. «Ласточка» была хорошее морское суденышко, и если плыла медленно, то и ее преследователь плыл не скорее ее, и между ними образовывался по временам промежуток в милю. Наконец к вечеру они увидали развалину мызы, указывавшую вход в один из каналов, ведущих в Гаарлемское море.

— Море бурно на мели, и теперь отлив, — заметил Фой.

— А все же надо попытаться, мейнгерр, может быть, и проскочим, — отвечал Мартин и направил «Ласточку» к устью протока.

Здесь волны вставали как горы и заливали палубу, однако «Ласточке» удалось перебраться через три мели, и наконец она вступила в спокойные воды канала, где пошла, хотя и тихо, но на парусе.

— Наконец-то мы ушли от них, — сказал Фой, — им не войти сюда до прилива.

— Надо воспользоваться временем, — отвечал Мартин. — Поднимите же белый флаг, и, пока возможно, закусим.

Пока они ели, солнце село и ветер так упал, что они едва шли по узлу в час. Так как Марты или какого-либо другого лоцмана не было видно, то они вывесили красный фонарь и медленно подвигались вперед, пока не достигли наконец выхода в море — обширной водной поверхности, местами мелкой, местами глубокой и усеянной во всех направлениях островками. Ветер теперь дул противный, и при наступившей полной темноте пришлось бросить якорь, рискуя иначе наткнуться на берег. Одно утешало пассажиров «Ласточки» — что их преследователь не мог видеть их.

Тут в первый раз их мужество несколько поколебалось, и они стояли молча у руля, не зная, что предпринять. Вдруг перед ними появилась белая фигура, будто поднявшись с палубы судна. Они не слыхали звука весел или шагов, а между тем фигура стояла перед ними, вырисовываясь на темном небе.

— Кажется, друг Ганс ожил, — сказал Мартин с легкой дрожью в голосе: он ужасно боялся привидений.

— А я думаю, что нас выследил испанец, — сказал Фой, выхватывая нож.

Но тут послышался хриплый голос:

— Кому надо лоцмана в моих водах?

— А кто ты? — спросил Фой. — Говори скорей!

— Я лоцман, — отвечал голос, — а ваше судно по виду и сигналу, должно быть, «Ласточка» из Гааги. А почему это мне пришлось споткнуться на палубе о мертвое тело?

— Пойдем в каюту, и я расскажу тебе все, — сказал Фой.

— Хорошо, мейнгерр.

Фой повел лоцмана в каюту, между тем как Мартин немного отстал.

«Мы нашли себе проводника, зачем нам теперь фонари?» — подумал он и загасил все фонари, кроме одного, который взял в каюту.

Фой ждал его у двери, и они вошли вместе. Фонарь осветил странную фигуру, одетую в меховую одежду, такую широкую и бесформенную, что невозможно было сказать, мужчину или женщину она покрывала. Фигура была без шапки, и на лоб ей спускалась прядь волнистых седых волос. Лицо с парой блуждающих серых глаз было изможденное, обветренное от постоянного пребывания на воздухе, все в шрамах, некрасивое, с высохшими губами и выступающими вперед зубами.

— Здравствуй, сын Дирка ван-Гоорля и Красный Мартин. Я — тетка Марта, прозванная испанцами «Кобылой» и озерной ведьмой.

— Я и без ваших слов узнал бы вас, матушка Марта, — сказал Фой, — хотя, правда, уже много лет не видел вас.

Марта грустно улыбнулась, отвечая ему:

— Да, много лет. Какое дело жирным лейденским бюргерам до бедной бродяги в спокойное время. Я не хочу укорять вас. Не следовало бы даже, чтобы знали, что ты или твои родители имеют дело со мной. Ну, что вам от меня нужно? По сигналу я вижу, что есть дело; а почему тело крестного брата Гендрика Бранта лежит там, у руля?

— Потому что, говоря прямо, у нас на борту богатство Гендрика Бранта, а что касается остального, то взгляните туда.

И Фой указал вдаль, где среди мрака в нескольких милях светилась точка, слишком низкая и красная, чтобы быть звездой, — фонарь, поднятый на мачту корабля.

Марта кивнула.

— Испанцы гонятся за вами, и ветер не пускает их сюда. Времени терять нечего. Спустите лодку, и мы отведем «Ласточку» туда, где она на сегодняшнюю ночь будет в безопасности.

Через пять минут они все ехали на веслах в лодочке, в которой бежали из Гааги, к неизвестному им месту в темноте, медленно ведя за собой на буксире «Ласточку». По пути Фой рассказал Марте все касавшееся данного ему поручения и своего бегства из Гааги.

— Я прежде слыхала об этих богатствах, — сказала Марта, — все Нидерланды знают о сокровищах Гендрика Бранта. Покойный Ганс известил меня, что они могут попасть сюда; он думал что на меня можно положиться в таких делах, — усмехнулась она. — Ну, что же вы намереваетесь делать?

— Исполнить данное нам приказание, — сказал Фой. — Спрячем богатство, если окажется возможным, или уничтожим его.

— Лучше первое, чем второе, — прервала Марта. — Спрячьте сокровища, говорю вам, и уничтожьте испанцев. У тетки Марты есть план.

— Мы можем потопить судно, — предложил Фой, — или положить драгоценности в лодку и потопить ее.

— И никогда не найти ее в этом море, — заметила Марта.

Все это время Марта так уверенно управляла лодкой, будто среди белого дня. Лодка выехала из открытой воды и пробиралась между островками. Наконец гребцы почувствовали, что идущая позади «Ласточка» слегка задевает дном за ил; тогда Марта, отведя ее в сторону, бросила якорь, говоря, что здесь будет ее стоянка на ночь.

— Теперь, — сказала она, — несите золото и кладите в лодку; если вы хотите спасти его, много придется поработать до зари.

Фой и Мартин пошли вниз, между тем как Марта, свесившись над перилами лестницы, держала зажженный фонарь, светя им, так как они не решались подходить с огнем к пороху. Сняв мешки с солью, они скоро добрались до бочонков с буквой Б и, несмотря на всю свою силу, с трудом при помощи блока опустили их в лодку. Наконец погрузка была окончена, место бочонков занято мешками с солью. Захватив два железных, заранее приготовленных заступа, Фой, с Мартином снова спустились в лодку, которой по-прежнему управляла Марта. Больше часу они пробирались между бесконечными островками, на темные берега которых Марта пристально смотрела, пока, наконец она не приказала им положить весла, и они причалили.

Марта привязала лодку и скрылась в камышах, откуда скоро вернулась, говоря, что место найдено. Тогда началась трудная работа перекатывания тяжелых бочонков шагов на тридцать по тропинкам, проложенным речными бобрами среди густых камышей.

Осторожно вырезав камыш в месте, указанном Мартой, Мартин и Фой принялись копать при свете звезд глубокую яму. Они работали усердно и все-таки, не будь почва такой болотистой и мягкой, не успели бы кончить до рассвета, так как яма должна была быть очень объемистой, чтобы заключить в себе все бочонки.

Выкопав фута три почвы, они дошли до поверхности озера и продолжали работать в воде, выбрасывая заступами грязь. Наконец все пять бочонков были поставлены рядышком в воде, закрыты землей, а место заложено торфом и покрыто камышом.

— Пойдемте, — сказала Марта. — Времени терять нельзя.

Они выпрямились и обтерли пот с лица.

— Кругом накидана земля, она может выдать нас, — сказал Мартин.

— Да, — согласилась Марта, — если кто увидит это место в течение десяти дней, а потом болотистая почва опять зарастет мохом, и все скроется.

— Мы сделали, что могли, — заметил Фой, ополаскивая загрязнившиеся сапоги, — а там будь что будет.

Они снова сели в лодку и поехали прочь, но гребли гораздо медленнее: утомленный Фой чуть не засыпал над своим веслом.

Вдруг Марта дотронулась до его плеча. Он поднял голову и увидел неясно обрисовавшиеся при слабом свете футах в двухстах мачты преследовавшего их корабля с фонарем, одиноко горевшим на мачте.

Марта нагнулась и что-то повелительно шепнула.

— Это сумасшествие, — сказал Мартин.

— Делайте, как я говорю, — прошипела она.

И они пустили лодку по ветру, пока она не доплыла к маленькому островку футах в тридцати от стоявшего на якоре корабля. На островке, на самом берегу росла одинокая ива, свесившись ветвями в воду.

— Держитесь за ветви дерева, — проговорила Марта, — и подождите, пока я вернусь.

Фой и Мартин повиновались.

Марта встала. Они увидели, что она сняла свое меховое платье и выросла перед ними высокой белой фигурой, вооруженной ножом. Она взяла нож в зубы и тихо, как водяная птица, спустилась в воду. Прошло не больше минуты, и ее спутники заметили, что кто-то карабкается по якорному канату.

— Что она хочет делать? — шепотом спросил Фой.

— Бог знает, — отвечал Мартин, только если она не вернется, прощай богатство герра Бранта: она одна может найти место.

Они ждали затаив дыхание, как вдруг до них донесся какой-то странный, глухой звук, и фонарь на корабле исчез. Две минуты спустя над бортом показалась рука с ножом, и в следующую секунду в лодку, как большая рыба из сети, скользнула белая фигура.

— Отчаливайте и гребите, — запыхавшись, проговорила она, и они повиновались.

Марта же снова оделась в свою меховую одежду.

— Что вы сделали? — спросил Фой.

— Одну вещь, — отвечала она со злобным смешком. — Заколола часового. Он принял меня за приведение и со страху не посмел крикнуть. Я перерезала канат и, кажется, подожгла корабль. Смотрите!.. Только гребите, гребите за угол острова.

Они изо всей силы налегли на весла, а когда оглянулись, то увидели из-за высокой стены камышей огненный язык, взбегавший по снастям корабля, и до слуха их донеслись испуганные, сердитые голоса. Спустя десять минут они были на борту «Ласточки» и оттуда смотрели, как пылал испанский корабль приблизительно на расстоянии мили от них. Здесь они подкрепились пищей и питьем, в которых сильно нуждались.

— Что теперь делать? — спросил Фой, когда они кончили.

— Пока ничего, — отвечала Марта, — только дайте мне перо и бумагу.

Они нашли просимое, занавесив маленькое оконце каюты, Марта присела к столу и медленно, но чрезвычайно искусно нарисовала план, или, скорее, картину этой части Гаалемского озера. На этом плане было точно изображено до двадцати островов, и один из них был отмечен маленьким крестиком.

— Возьмите и спрячьте, — сказала Марта, окончив карту, — таким образом вы будете знать, где искать сокровища Гендрика Бранта. Имея этот план в руках, вам не трудно будет разыскать сокровища: я рисую хорошо. Помните, что вещи закопаны в тридцати шагах к югу от единственного места, где можно пристать к острову.

— Что мне делать с такой драгоценной картой? — беспомощно спросил Фой. — Я вправду боюсь носить такую вещь при себе.

— Дайте ее мне, мейнгерр, — сказал Мартин, — пусть тайна сокровищ лежит вместе с завещанием, исполнение которого зависит от находки этих сокровищ.

Он отвинтил ручку меча «Молчание», сложил бумагу и, обернув ее тряпочкой, спрятал в пустую рукоять.

— Теперь меч мой дороже, чем могут подумать многие, — сказал Мартин, привинчивая рукоять. — Надеюсь, что тому, кому вздумалось бы узнать тайну от моего меча, прежде придется познакомиться с его лезвием. Теперь едем дальше!

— Послушайте, — сказала Марта, — решитесь ли вы вдвоем на смелое дело против испанцев? Корабль их сгорел, но их на нем было с полсотни, и у них два бота. На рассвете, заметив мачты нашего судна, они нападут на нас на своих ботах, надеясь найти сокровища. Нам надо поджечь зажигательные нити.

— Вероятно, испанцев осталось в живых не много, — высказал свое предположение Фой.

— Видя, как «Ласточка» взлетит на воздух, подумают, что сокровища погибли вместе с ней, и отложат их поиски, — продолжала Марта. — Да, план хорош, но опасен. Обсудим его хорошенько.

Заря разлилась желтым светом по поверхности Гаарлемского моря. Со стороны продолжавшего гореть испанского корабля донесся звук гребущих весел, и трое наблюдателей с «Ласточки» увидели две лодки, полные вооруженных людей, направлявшихся к ним. Когда лодка подошла футов на сто, Марта прошептала:

— Пора!

Фой с разных сторон поджег нити и для пущей уверенности бросил зажженный огарок в кучу пропитанных маслом тряпок, уже приготовленных в трюме. После того он вместе со своими спутниками спустился с той стороны «Ласточки», где их не могли видеть испанцы, в мелкую воду, заросшую высоким тростником, и все направились к берегу. Здесь, пробежав шагов сто, они спрятались в группе болотного ивняка. Фой затем взобрался на одну из ив, откуда видны были «Ласточка» и испанский корабль. Испанцы уже подплыли к «Ласточке», и слышался голос начальника лодки, приказывавшего человеку, стоявшему у сломанной мачты, и всем находившимся на судне сдаться.

Но человек у мачты не отвечал, в чем, впрочем, не было ничего удивительного, так как то был убитый лоцман Ганс, тело которого Мартин привязал к мачте, чтобы обмануть испанцев. Испанцы выстрелили в лоцмана, который остался в прежнем положении, и начали взбираться на борт. Теперь все люди из первого бота были на «Ласточке», исключая двух рулевого и начальника, в котором по костюму и манере держаться Фой узнал одноглазого испанца Рамиро, хотя дальность расстояния мешала ему сказать это с уверенностью. Одно было очевидно — что этот человек не намеревался взбираться на «Ласточку», так как он вдруг повернул свою лодку, и ветер, надув парус, быстро отнес ее прочь.

— Хитрый парень, — сказал Фой Мартину и Марте, стоявшим под деревом, — я дурак, зажег промасленные тряпки, и он увидал дым из люка.

— А ему уже довольно было побывать сегодня на одном горящем корабле, и он предоставляет это удовольствие своим товарищам, — вставил Мартин.

— Второй бот подходит, — продолжал Фой, — и, вероятно, сейчас произойдет взрыв.

— Нет, еще рано, — сказал Мартин, — не прошло и шести минут с тех пор, как вы подожгли нитку.

Наступило молчание, в продолжение которого все трое наблюдали с сильно бьющимися сердцами. Послышался голос, возвещавший, что лоцман мертв, и ответ из лодки от испанца, в котором Фой справедливо признал Рамиро, предостерегавший против измены. Затем вдруг раздались крики: «Мина! Мина!» Испанцы, по-видимому, заметили одну из ниток.

— Они спешат в лодку, — сказал Фой, — а начальник удирает. Господи, как орут!

В ту же секунду воздух огласился страшным криком. Весь остров содрогнулся, дерево, на котором сидел Фой, закачалось, и он свалился с него. Что-то загрохотало, небо затемнилось тучей разлетевшейся соли, снастей, обрывков парусов, дождем посыпавшихся на остров.

В пять секунд все было кончено, а трое пассажиров «Ласточки» невредимые стояли, держась друг за друга, под деревом. Когда темный клуб дыма рассеялся, унесенный ветром к югу, Фой снова взобрался на дерево. Но теперь он уже увидел немного: «Ласточка» исчезла совершенно, и на много футов кругом вода была черна, как чернила, от грязи, поднятой со дна крушением. Испанцы также исчезли все, кроме двоих, остававшихся в лодке, которая невредимой плыла на некотором расстоянии. Фой всматривался в сидевших в лодке. Рулевой сидел, ломая руки, между тем как начальник, вооружение которого сверкало теперь на солнце, ухватившись за мачту, как окаменелый, смотрел на ту точку, где за минуту перед тем стояло судно с живыми людьми. Затем он как бы пришел в себя и, по-видимому, отдал приказание, после чего лодка стала быстро удаляться.

— Нам надо постараться догнать их, — сказала Марта.

— Нет, зачем, — возразил Фой, — довольно людей мы отправили на тот свет.

Он содрогнулся.

— Воля ваша, мейнгерр, — проворчал Мартин, — но, по-моему, это неблагоразумно. Слишком, должно быть, уж хитер этот человек, чтобы оставлять его в живых; иначе он вместе с другими взобрался бы на судно.

— Нет, мне тошно, — отвечал Фой. — Этот пороховой запах отвратителен. Решайте с матушкой Мартой, а меня оставьте в покое.

Мартин обернулся было, собираясь что-то сказать Марте, но она исчезла. Бормоча про себя в своей бешеной ненависти и безумной радости от предстоящей блестящей мести, она с ножом в руках пошла искать, не осталось ли в живых кого-нибудь из ненавистных испанцев. К счастью для последних, такового не оказалось: взрывом были убиты все, даже те, которые уже в первую минуту искали спасения в воде. Наконец Мартин нашел ее нагнувшейся над трупом, настолько обезображенным, что в нем трудно было узнать человека, и увел прочь. Однако теперь было уже поздно пускаться в погоню за Рамиро; уносимая сильным ветром, его лодка исчезла.

Глава 15

СЕНЬОР РАМИРО
Если бы Фой ван-Гоорль каким-нибудь чудом мог увидеть то, что происходило в уме беглеца, быстро удалявшегося на своей шлюпке от места катастрофы, он стал бы горько сожалеть о своей неопытности и заблуждении, побудивших его не послушаться совета Мартина.

Взглянем на этого человека в лодке, грызущего себе руки в бешенстве и отчаянии.

Лицо его как будто нам знакомо, и манеры его еще указывают, что некогда он принадлежал к лучшему обществу, но все же в сеньоре Рамиро трудно было признать когда-то изящного и красивого графа Жуана де Монтальво. Долгие годы, проведенные на галерах, способны изменить самого закаленного человека, а Монтальво, или, как его теперь зовут, Рамиро, пришлось, по несчастному стечению обстоятельств, отработать почти весь назначенный ему срок. Он освободился бы раньше, если бы не принял участия в бунте, который был открыт и усмирен. При этой отчаянной попытке вырваться на свободу он лишился глаза, выколотого ему офицером, которому он нанес удар кинжалом. Ни в чем не повинный офицер умер, а негодяй Рамиро выздоровел, но лишился одного из своих красивых глаз.

Для человека, принадлежащего по происхождению к высшим слоям общества, какой бы негодяй он ни был, галеры, заменявшие в шестнадцатом веке каторжные работы, тяжелая школа. В большинстве случаев человек, попадавший туда безупречным, портился, а человек дурной вконец погибал, согласно пословице: «Кто побывал в аду, от того всегда отдает смолой». Кто может представить себе весь ужас подобной жизни — цепи, постоянную тяжелую работу под бичом надзирателя в обществе воров и отбросов человечества — ужасное, однообразное существование?

Как бы то ни было, благодаря своему крепкому телосложению и известного рода мрачной философии, Рамиро выдержал и, наконец, оказался свободным человеком, правда, уже не первой молодости, но еще сильным и умным.

Жизнь снова открылась перед ним. Но какая жизнь!

Жена его, сочтя его умершим или, быть может, желая, чтобы было так, вышла замуж за другого и уехала со вторым мужем в Новый Свет, взяв с собой детей, а все друзья Монтальво, еще оставшиеся в живых, отвернулись от него. Однако, несмотря на свое несчастье, он не стал хуже, чем был прежде, и не потерял мужества и находчивости.

Граф Монтальво стал нищим бродягой, от которого все отворачивались с презрением; и вот граф Монтальво умер и был всенародно погребен в своем родном поместье. Но довольно странно, что в то же время в другой части Испании появился сеньор Рамиро и довольно успешно исполнял обязанности нотариуса и ходатая по делам. Так прошло несколько лет, пока, наконец, Рамиро, сколотившему себе порядочное состояньице путем остроумного обмана, не пришла гениальная мысль, и он отправился в Нидерланды.

В эти ужасные дни ради распространения религиозного преследования и совершения законного воровства доносчикам в награду выдавалась часть имущества еретиков. Рамиро пришла мысль — в своем роде гениальная — организовать собирание подобных справок и, заинтересовав в успехе нескольких лиц и сделав их пайщиками, иметь возможность улавливать в свои сети большие состояния, чем то было бы возможно для одного человека, как бы деятелен и ловок он ни был. Он скоро, как и ожидал того, нашел себе много достойных товарищей, и предприятие пошло в гору. При помощи местных шпионов вроде Черной Мег и Мясника, с которыми, забыв прежнюю обиду, Монтальво возобновил знакомство, дела пошли успешно и давали значительные дивиденды. Без риска получались кругленькие суммы из состояния тех несчастных, которые погибали на костре, а еще большие собирались негласным путем с тех, кто желал избегнуть казни. Таких людей, высосав из них до последней капли все, что было возможно, или отпускали на свободу, или сжигали, смотря по тому, что было выгоднее.

Были и другие средства получать деньги — организовалась целая остроумная система грабежей и откупов на сбор податей и налогов.

Так, проработав несколько лет, опытный делец сеньор Рамиро после долгой нужды и бедности разбогател, но, побуждаемый естественным, хотя неблагоразумным честолюбием, вступил на опасный путь.

Богатство золотых дел мастера Гендрика Бранта было известно всем, и богатым мог бы сделаться тот, кому удалось бы добиться его конфискации. Рамиро задумал сделаться наследником Бранта, что было не трудно, так как Брант был заведомый еретик и, следовательно, мог служить законной добычей всякому служителю истинной Церкви и короля. Однако дорогу к Бранту охраняли два грозных льва, или, скорее, один лев и один призрак льва, так как одно препятствие было осязаемое, а другое — духовное.

Осязаемое препятствие состояло в том, что его величество король Филипп сам желал унаследовать сотни тысяч от золотых дел мастера и, следовательно, мог рассердиться на вмешательство постороннего лица. Духовное препятствие заключалось в том, что Брант был родственником Лизбеты ван-Гоорль, некогда известной как Лизбета Монтальво, принесшей человеку, слывшему ее мужем, одно только несчастье. Очень часто, в часы тяжелых дум под лучами тропического солнца сеньор Рамиро вспоминал о том страшном проклятии, служившем ответом на его сватовство, — о проклятии, в котором его невеста молила, чтобы ему пришлось добывать себе пропитание тяжелым трудом, чтобы она и ее семья принесли ему заботы и несчастье и чтобы он кончил жизнь в горе. Оглядываясь назад, Монтальво видел, что проклятие принесло свои плоды: благодаря Лизбете и своим отношениям с ней он перенес последнее унижение и выдержал четырнадцать лет каторжного труда на галерах.

Теперь он снова был свободен, и дела его улучшились, но кто знает, не вступит ли проклятие снова в силу, раз ему опять придется иметь дело с Лизбетой ван-Гоорль и ее родными?

Стоило ли состояние Бранта того, чтобы из-за приобретения его подвергать себя такому риску? Брант, правда, был только родственником мужа Лизбеты, но раз имеешь дело с одним членом семьи, никогда нельзя сказать, что прочие члены ее не будут замешаны.

Решение Рамиро нетрудно угадать.

Огромное богатство было близко, между тем как гнев небесного и земного владыки только возможен и отдален. Жадность пересилила осторожность и суеверие: Рамиро решился на предприятие и энергично и ловко приступил к выполнению его.

Рамиро и теперь, как прежде, ненавидел резкие меры. Он вовсе не желал бесполезно возвести на костер или подвергнуть пытке почтенного герра Бранта. Вследствие этого через своих посредников он сделал ему — как то сообщал Брант в своем письме — предложение, довольно великодушное по тем временам: уступить ему, Рамиро, и его товарищам две трети своего состояния, за что Бранту разрешалось бежать вместе с остающейся одной третью. К досаде Рамиро, упрямый голландец отказался заплатить за свою свободу хотя бы один стивер. Он заявил энергично, что теперь, как и всегда, жизнь его в Божьих руках, и если Богу угодно будет отнять ее, а его большое состояние отдать на разграбление ворам, то, видно, такова воля Его; он же, со своей стороны, не пойдет ни на какую сделку.

Описание всего плана Рамиро, нападения его шайки, защиты Бранта и борьбы между членами компании и правительственными агентами потребовало бы целой книги; мы в общих чертах знаем все это, а об остальном можем догадаться.

Во все это время Рамиро сделал одну только ошибку, причина которой крылась в том, что он называл «слабостью своего характера»: он посмотрел сквозь пальцы на бегство дочери Бранта Эльзы. Быть может, его побудило к этому суеверие, быть может, жалость, быть может, клятва быть милосердным, данная в минуту крайней опасности, — как бы то ни было, он был доволен, что девушка не разделит судьбу отца. Он не думал, чтобы она могла захватить с собой какие-нибудь важные бумаги или драгоценности, однако на всякий случай велел обыскать ее дорогой.

Как мы видели, обыск не удался, и когда на следующий день к Рамиро явилась Черная Мег с донесением, что сын Дирка и его великан-слуга отправляются в Гаагу, то Рамиро окончательно убедился, что девушка привезла с собой какое-нибудь важное письмо.

Между тем местонахождение сокровищ Бранта было установлено. Предполагалось, что они скрыты на одном из кораблей, хотя и не было известно, что в грузе одного из них кроме золота находился также порох. Правительство предполагало производить осмотр судов перед их выходом в море и захватить сокровища под видом контрабанды, чем представлялась возможность избежать многих хлопот, так как в силу указов еретики не имели права увозить свое богатство на кораблях. План же Рамиро состоял в том, чтобы облегчить увоз сокровищ в открытое море, где он надеялся перехватить их и направить к более мирным берегам.

Когда Фой и его спутники поехали по каналу в лодке, Рамиро увидел, что пришло время действовать, и велел большому кораблю сняться с якоря. Нападение на Фоя произошло без его приказания, так как он желал, чтобы лодка голландцев шла беспрепятственно и чтобы он мог следить за нею. Это было делом личной злобы Черной Мег, переодетой мужчиной. Несколько раз отзывы Фоя в Гааге о Черной Мег возбуждали ярость последней, и теперь она пыталась уплатить ему по старому счету, за что в конце концов поплатилась пальцем, хорошим ножом и золотым кольцом, с которым были связаны воспоминания ее молодости.

Сначала все шло хорошо. С помощью самого искусного и смелого маневра, когда-либо виданного Рамиро в течение его долгой, полной опытом жизни, маленькая «Ласточка» со своим экипажем из трех человек избежала выстрелов с форта, где ее ждали и откуда ее заметили, перерезала, как яичную скорлупу, большую казенную лодку, пустила ее ко дну с ее экипажем опытных солдат, причем многие из них потонули, и убила офицера — личного врага Рамиро, сама же ушла в открытое море. Здесь Рамиро был уверен, что «Ласточка» попадет в его руки: он не сомневался, что она направится к берегу Норфолка, и при сильном противном ветре его большому, снабженному многочисленным экипажем кораблю будет нетрудно перехватить ее.

Однако неудача — та неудача, которую он всегда испытывал, когда начинал вмешиваться в дела Лизбеты и ее близких, — снова начала преследовать его.

Вместо того чтобы пытаться перейти Северное море, маленькая «Ласточка» держалась берега, где вследствие различных обстоятельств — ветра, глубины воды и строения обоих судов — она всегда могла идти скорее. Наконец, лодка скрылась в канале, а что было дальше, уже известно нам. Нельзя было обольщаться: Рамиро потерпел полное фиаско. Корабль, снаряжение которого поглотило такую значительную часть доходов почтенной компании, взлетел на воздух, а часовой был заколот каким-то белым дьяволом неизвестного пола — это ли не неудача!

И все это после того, как нагруженное золотом судно было выслежено, после того, как оно было почти у него, Рамиро, в руках… Одна уже эта мысль была невыносима! Оставалось только одно утешение: было уже поздно спасти других, когда он заметил дым, выходивший из люка, но, по крайней мере, он сам, травленая крыса, каким-то инстинктом почуял опасность и держался вдали, вследствие чего и остался в живых.

Что же сталось с другими — с его верными товарищами? Откровенно говоря, Рамиро мало заботился об участи, постигшей их.

Его гораздо больше занимал другой вопрос — где сокровища? Теперь, когда его мысли несколько прояснились после испытанного потрясения, ему стало ясно, что Фой ван-Гоорль, Рыжий Мартин и белый дьявол, взобравшийся на его корабль, не погубили бы сокровища, если бы был другой исход, а тем более не погубили бы самих себя. Логическим выводом было предположение, что они за ночь опустили богатство на дно моря или закопали его и подготовили западню, в которую он попался. Таким образом, тайна в их руках, и если они только живы, то можно найти средство заставить их открыть место, где спрятан клад. Значит, еще оставалась надежда, и Рамиро, взвесив все, пришел к убеждению, что дела еще не так плохи.

Начать с того, что почти все пайщики предприятия погибли по воле Провидения, и он остался их единственным наследником.

Другими словами, сокровища в случае находки становились его нераздельной собственностью. Далее, услыхав про все это происшествие, правительство, вероятно, сочтет богатство Бранта безвозвратно погибшим, и, таким образом, Рамиро избавится от соперника, доставлявшего ему много хлопот.

Что же следовало делать при подобных обстоятельствах? Сеньор Рамиро, плывя по морю на свежем утреннем воздухе, весьма скоро нашел ответ на этот вопрос.

Сокровищ уже нет в Гааге, стало быть, и ему нечего делать в Гааге. Тайна местонахождения клада в Лейдене, стало быть, и ему следует перебраться в Лейден. Почему же не сделать этого? Он прекрасно знал этот город. Жить в нем было хорошо. Конечно, его могли узнать, хотя это было маловероятно, так как граф Монтальво официально умер и был погребен. Время и жизнь изменили его; кроме того, он мог призвать искусство на помощь природе. В Лейдене у него также были помощники — хотя бы Черная Мег; денег же у него было достаточно — ведь он был казначеем компании, так неожиданно взлетевшей на воздух сегодня утром.

Было одно только обстоятельство, говорившее против плана: в Лейдене жили Лизбета ван-Гоорль и ее муж, а с ними еще молодой человек, о происхождении которого Рамиро догадывался. Место, где были скрыты сокровища, известно сыну Лизбеты, и узнать тайну можно только от него и его слуги Мартина.

Стало быть, снова придется идти против Лизбеты — Лизбеты, которой он боялся больше всего на свете.

Уже раз она одержала над ним победу, и ее обличающий голос до сих пор звучал у него в ушах, а горящие глаза до сих пор жгли его душу… Некогда он боролся с ней из-за денег, и хотя получил их, но они принесли ему мало пользы, и в конце концов восторжествовала все-таки она. Теперь, если он переселится в Лейден, ему снова придется бороться с ней из-за денег, и каков будет исход этой борьбы? Стоило ли рисковать?

Не повторится ли прежняя история? Если он коснется Лизбеты, не сокрушит ли она его? Но сокровища, могущественные сокровища, которые могли дать ему столько благ, а главное — могли помочь вернуть потерянное положение и сан, чего он желал больше всего на свете! Как ни низко пал Монтальво, он не мог забыть, что родился дворянином.

Он решился попытать счастья и отправиться в Лейден. Если бы он стал обдумывать этот вопрос ночью или в сумрачную погоду, очень может быть — даже вероятно — его решение было бы иным. Но в это утро солнце светило ярко, ветер весело шелестел в камышах, болотные птицы пели, а с берега доносилось блеяние стад.

При такой обстановке опасения и суеверия Рамиро рассеялись. Он овладел собой и знал, что все зависит от него самого, все же остальное — пустяки и воображение.

Позади него лежало скрытое золото, перед ним — Лейден, где он мог найти ключ к сокровищам. А Бог? А представление о возмездии, в которое верит духовенство и прочие? Раздумывая, он начинал находить тут недоразумение: ему, как всякому агенту инквизиции, было хорошо известно, что возмездие постигало именно тех, кто полагался на Бога, чему доказательством служили хотя бы тысячи пылавших костров. А если был такой закон, то почему Бог именно сегодня избрал его из среды многих, чтобы оставить его в живых и сделать наследником богатства Гендрика Бранта? Рамиро решился: он поедет в Лейден и начнет борьбу.

В устье канала сеньор Рамиро вышел из лодки. Сначала он думал было заколоть своего спутника, чтобы остаться единственным свидетелем катастрофы, но, рассудив, передумал, так как этот человек был предан ему и мог быть полезен. Итак, он приказал ему вернуться в Гаагу, чтобы сообщить о гибели корабля и «Ласточки», на которой были сокровища, со всем ее экипажем.

Кроме того, он должен был сказать, что, насколько ему известно, капитан Рамиро также погиб, так как он один оставался на лодке во время взрыва. Затем он обязан был отправиться в Лейден и привезти с собой некоторые бумаги и ценности, принадлежавшие Рамиро.

Этот план казался удачным. Никто не станет разыскивать сокровища. Никто, кроме него самого, да, может быть, Черной Мег не узнает, что Фой ван-Гоорль и Мартин не были на борту «Ласточки» и спаслись, в чем, впрочем, он и сам не был вполне уверен; что же касается его самого, то он мог скрываться или оказаться живым, смотря по тому, что окажется более выгодным. Если бы даже его посланец оказался неверным и рассказал истину, то это не будет иметь большого значения, так как этот человек не знал ничего такого, из чего кто-нибудь мог бы извлечь выгоду.

Итак, гребец уехал, между тем как Рамиро со своими воспоминаниями, рассуждениями и надеждами спокойно вошел через Марш-Порт (Болотные ворота) в Лейден.

В этот же вечер, но уже после наступления темноты два других путника — именно Фой и Мартин — также вернулись в Лейден.

Пройдя никем не замеченные по пустынным улицам, они дошли до калитки дома на Брее-страат. Калитку отперла служанка, сказавшая Фою, что мать его в комнате Адриана и что Адриану гораздо лучше. Фой в сопровождении медленно шагавшего за ним Мартина отправился также в комнату брата, шагая через две ступеньки на третью. Ему хотелось поскорее рассказать все пережитое!

Комната, в которую они вошли, представляла привлекательную картину, бросившуюся в глаза даже Фою, несмотря на всю его спешку, и так запечатлевшуюся в его уме, что он никогда не мог забыть ее подробностей. Комната была прелестно убрана, так как Адриан любил ковры, картины и тому подобные украшения. Сам он лежал теперь на богатой резной дубовой кровати, бледный от потери крови, но вследствие этого, может быть, еще более интересный. Возле постели сидела Эльза Брант, чрезвычайно миловидная при свете лампы, падавшем на ее светлые вьющиеся волосы и нежное лицо.

Она читала Адриану роман из жизни испанского рыцарства — любимое чтение романтического молодого человека, и он, приподнявшись на локте, созерцал своими черными мечтательными глазами ее красоту.

Однако Фой в одну минуту успел заметить, что Эльза вовсе не сознавала того внимания, которое ей оказывал красавец Адриан, и что сама она в душе была далека от необычайных происшествий и ярких любовных сцен, описание которых она читала своим приятным голоском. И он не ошибся: бедная девушка думала о своем отце.

На другом конце комнаты, в нише окна, стояли мать и отец, занятые серьезным разговором.

Видимо, они были не менее озабочены, чем молодежь, и Фою было не трудно догадаться, что причина этого главным образом заключалась в опасности, которой подвергался их сын, хотя и помимо того забот у стариков было немало: жителям Нидерландов в то время приходилось из года в год переживать такие ужасы, которые мы даже едва в состоянии вообразить себе.

— Прошло уже шестьдесят часов, а их все еще нет, — сказала Лизбета.

— Мартин говорил, что мы не должны беспокоиться, пока не пройдет сто, — утешал жену Дирк.

В эту минуту Фой, выступив из темной двери, сказал своим звонким голосом:

— Шестьдесят часов, минута в минуту.

Лизбета с легким криком радости бросилась ему навстречу. Эльза выронила книгу и хотела сделать то же, но передумала и остановилась, между тем как Дирк не трогался со своего места, выражая удовольствие быстрым потиранием рук. Один Адриан не проявлял особенной радости; но не потому, чтобы сердился на Фоя за происшедшее несколько дней тому назад: раз успокоившись от своего припадка ярости, он не был злопамятным человеком и теперь даже был рад возвращению Фоя здоровым и невредимым, но ему было неприятно, что брат так шумно ворвался в его спальню и прервал приятное времяпрепровождение.

С самого отъезда Фоя Адриан был предметом забот, которые он принимал как должную дань. Даже его отчим пробормотал несколько слов сожаления по поводу случившегося и выразил надежду, что никто больше не будет вспоминать о происшедшем; мать же была полна забот, а Эльза внимательна и очаровательна. Теперь — Адриан знал это — все изменится. Шумный, неотесанный, несдержанный Фой станет центром всеобщего внимания и заставит всех выслушивать бесконечные рассказы о своих скучных приключениях, между тем как Мартин, этот медведь, которому бы только колоды ворочать, будет стоять тут же, время от времени вставляя свое «да» или «не-ет». Конечно, придется покориться, но какая тоска!

Через минуту Фой крепко жал руку Адриану, громко говоря:

— Ну, как поживаешь, старина? Вид у тебя совсем хороший. Чего же ты валяешься в постели и допускаешь сиделок кормить себя с ложечки?..

— Ради Бога, Фой, не ломай мне пальцы и перестань трясти меня, как крысу. Я знаю, ты это делаешь от души, только… — сказал Адриан, откидываясь на подушку, покашливая и придавая себе интересный вид.

Обе женщины напали на Фоя за его грубость, напоминая, что он своей неосторожностью может убить брата, артерии которого очень слабы, так что молодому человеку оставалось только зажать себе уши и ждать, пока он не увидел, что губы женщин перестали двигаться.

— Извиняюсь, — сказал он, — я не трону его и не стану говорить громко при нем. Слышишь, Адриан?

— Ты не нарочно, — слабо проговорил Адриан.

— Брат Фой, — прервала Эльза, умоляюще сложив руки и смотря ему прямо в лицо своими большими карими глазами, — прости меня, но я не в состоянии ждать дольше. Скажи мне, видел ли ты или слышал что-нибудь об отце во время своей поездки в Гаагу?

— Да, я видел его, — просто отвечал Фой.

— Ну, как он?.. Как все вообще?..

— Он был здоров.

— Свободен?.. И не в опасности?..

— Свободен, но не могу сказать, чтобы не в опасности. Ведь теперь все мы в опасности, — отвечал Фой прежним спокойным голосом.

— Слава Богу и за это, — сказала Эльза.

— Не за что благодарить Бога, — пробормотал Мартин, вошедший в комнату за Фоем и стоявший, как великан на выставке.

Эльза отвернулась, а Фой, двинув локтями назад, изо всей силы толкнул Мартина под ложечку. Мартин отшатнулся на шаг, но понял предупреждение.

— Ну, сын, какие вести? — заговорил в первый раз Дирк.

— Новостей много, — отвечал Фой особенно веселым голосом, радуясь про себя своей находчивости. — Вот, посмотри!

Он вынул из кармана сломанный нож и длинный костлявый палец с кольцом.

— О, — застонал Адриан, — прошу тебя, убери эту ужасную вещь.

— Ах, извини, — отвечал Фой, пряча палец назад в карман. — Ведь ты это не о ноже? Нет? Да, матушка, чудесную вы мне дали кольчугу: этот нож переломился о нее, как морковь, а все же, когда пробудешь в такой одежде три дня не снимая, хочется освободиться от нее.

— Я вижу, у Фоя есть кое-что рассказать, — утомленным тоном проговорил Адриан, — и чем скорее он все сообщит, тем скорее ему можно будет умыться. Начинай же с самого начала.

Фой начал с самого начала, и его рассказ заинтересовал даже безучастного Адриана. Он, однако, смягчил некоторые подробности, а кое-что даже совсем опустил ради Эльзы, хотя сделал это не особенно искусно, так как не был дипломатом, и живое воображение слушательницы быстро дополнило все недосказанное. Обо всем, что касалось его самого и будущности Эльзы, он вовсе умолчал. В общих чертах он рассказал о бегстве из Гааги, о потоплении казенной лодки, о плавании по каналам Гаарлемского моря с мертвым лоцманом на палубе «Ласточки», о погоне испанского корабля и о сокрытии сокровищ.

— Где вы закопали их? — спросил Адриан.

— Сам не имею ни малейшего понятия, где, — сказал Фой. — В этой части моря до трехсот островов, и я знаю только, что мы вырыли яму на одном из них. Впрочем, — добавил он в приливе откровенности, — мы нарисовали карту этого места, то есть…

Но тут он вскрикнул от боли. Мартин, стоявший позади него и, как предвидел Адриан, вставлявший по временам свое «да» или «нет», снял свой меч «Молчание» и рассеянно играл им, подбрасывая его в воздухе и ловя, когда он падал. Но тут он вдруг засмотрелся в сторону и не успел подхватить свое оружие: тяжелая рукоять упала прямо на ногу Фою и со звоном ударилась о пол.

— Ах ты, скотина! — взвыл Фой. — Ты раздробил мне палец. — Он на одной ноге заковылял к стулу.

— Извините меня, мейнгерр, — проговорил Мартин, — я сознаю, что был неосторожен, — таков был и мой отец.

Адриан, вздрогнув от страшного шума, закрыл глаза и вздохнул.

— Ему дурно, — сердито сказала Лизбета, — я знала, что так кончится весь ваш шум. Если вы не будете осторожнее, у него опять лопнет жила. Убирайтесь из комнаты. Можете досказать все внизу.

И она погнала их перед собой, как крестьянки гонят перед собой птицу.

— Мартин, — обратился Фой к слуге, когда они на минуту очутились одни, так как при первых признаках бури Дирк удалился. — Как это тебя угораздило уронить твой тяжелый меч прямо мне на ногу?

— А как это вас угораздило толкнуть меня локтем прямо в живот, мейнгерр?

— Я сделал это, чтобы ты прикусил язык.

— А как зовут мой меч?

— «Молчание».

— Так вот, я уронил «Молчание» по той же причине. Надеюсь, вам не очень больно, но если бы даже и было больно, то делать нечего: без этого нельзя было обойтись.

Фой обернулся.

— Что ты хочешь сказать этим?

— Хочу сказать, что вы не имеете права говорить, куда девалась бумага, которую нам дала тетушка Марта.

— Почему? Я доверяю брату.

— Очень вероятно, но в этом-то и беда. Нам доверена важная и опасная тайна; не следует взваливать ее бремя на плечи других. Чего люди не знают, того они не могут и сказать, герр Фой.

Фой продолжал смотреть на него во все глаза полувопросительно-полусердито, но Мартин ничего не говорил дальше и только делал какие-то жесты, будто человек, с трудом медленно вертящий колесо. Губы Фоя побледнели.

— Колесо? — шепотом спросил он.

Мартин кивнул головой и отвечал также шепотом:

— Теперь они, может быть, все на нем. Вы дали человеку в лодке бежать, а этотчеловек был Рамиро, испанский шпион, я в этом уверен. Если они не знают, они не могут сказать; а мы, хотя и знаем, не скажем — ведь мы скорее умрем, герр Фой.

Фой задрожал и прислонился к стене.

— Что может выдать нас?

— Кто знает, герр Фой. Женщина… мужчина под пыткой… — Он придал особенное выражение своему голосу. — Ревность… тщеславие… месть… Придерживайте свой язык и не доверяйте никому: ни отцу, ни матери, ни невесте, ни… — и снова в голосе Мартина зазвучала особенная нота, — ни брату.

— Ни тебе? — спросил Фой, взглянув на него.

— Не знаю… Нет, мне кажется, на меня вы можете положиться, хотя, конечно, нельзя знать, как человек может заговорить на колесе.

— Если все так, — вдруг горячо заговорил Фой, — то я уж и теперь сказал слишком много.

— Да, герр Фой, слишком много. Мне уже гораздо раньше хотелось ударить вас по ноге своим «Молчанием», да не удавалось: герр Адриан не сводил с меня глаз, и мне пришлось подождать, пока он закрыл глаза, что он сделал, чтобы не проронить ни одного вашего слова, принимая при том вид, будто он вовсе не слушает.

— Ты несправедлив к Адриану, Мартин, как всегда, и я сердит на тебя. Что же теперь делать?

— Теперь, герр Фой, вас следует забыть наставления пастора Арентца и солгать, — весело отвечал Мартин. — Вы должны продолжать свой рассказ с того места, где остановились, и сказать, что нарисовали карту острова, на котором спрятали сокровища, но что я, дурак, умудрился уронить ее в то время, как мы поджигали нити, так что она взлетела на воздух вместе с «Ласточкой». Я расскажу то же.

— Я должен сказать это и отцу с матерью?

— Да, и они поймут, почему вы говорите так. Госпожа Лизбета уже начинала беспокоиться, и вот почему она выгнала нас из комнаты. Вы скажете, что сокровища зарыты, но тайна их местонахождения потеряна.

— Но даже если бы действительно случилось, как мы расскажем, то ведь тетушка Марта знает, где мы спрятали богатство, и они догадаются, что она знает.

— Вы так спешили рассказать случившееся, что кажется, забыли упомянуть об ее присутствии при закапывании бочонков. Вы только что собирались назвать ее, как я уронил меч.

— Но ведь она взбиралась на испанский корабль и подожгла его, так что Рамиро и его товарищ, вероятно, видели ее.

— А я так думаю, что единственный, кто видел ее, был тот человек, которого она спровадила на тот свет, — а этот уже ничего не скажет. Вероятно, Рамиро думает, что это дело наших рук. А если бы даже он видел Марту или если узнают, что тайна известна ей, то пусть добьются ее от нее. О, кобылы умеют скакать, утки нырять, а змеи прятаться в траве. Если они сумеют поймать ветер и выведать у него его тайну, если они сумеют заставить меч «Молчание» рассказать историю той крови, которую он пил, если они смогут призвать обратно на землю замученных святых, чтобы снова начать пытать их, только тогда и не раньше они узнают от колдуньи Гаарлемского озера тайну того места, где скрыты сокровища. Не бойтесь за нее, герр Фой, могила и та не так надежна.

— Почему ты не предостерег меня раньше?

— Потому что никак не думал, что вы такой сумасшедший, — невозмутимо ответил Мартин. — Я забыл, что вы молоды; да, я забыл, что вы молоды и добры, слишком добры для времени, в которое мы живем. Вина моя. Пусть она падет на мою голову.

Глава 16

МАГ
Фой докончил свой рассказ в гостиной уже в гораздо более сдержанном и осторожном тоне. Когда он дошел до того места, как «Ласточка» взлетела на воздух вместе со всеми испанскими солдатами, бывшими на ней, Эльза всплеснула руками, говоря:

— Ужасно! Ужасно! Подумайте об этих несчастных, отошедших таким образом в вечность.

— Но подумайте также о том, зачем они попали на «Ласточку», — мрачно перебил Дирк и затем прибавил: — Да простит меня Господь, что я не могу печалиться о судьбе, постигшей этих испанских разбойников. Хорошо сделано, Фой, прекрасно! Ну, продолжай.

— Кажется, все кончено, — кратко заключил Фой, — только два испанца уехали в лодке, и один из них, как говорит Мартин, главный шпион их, Рамиро.

— Но там, в комнате Адриана, ты как будто сказал, что вы сделали карту острова, где зарыто золото. Где она? Я ее спрячу.

— Да, я знаю, что сказал это, — отвечал Фой, — но разве я не сказал также, — продолжал он недовольным тоном, — что Мартин умудрился уронить карту в каюту «Ласточки», когда мы зажигали нити, и она взлетела на воздух вместе с судном, и теперь не осталось никакого воспоминания о месте, где зарыто богатство.

— Марта знает каждый уголок моря; она, наверное, запомнила и это место.

— Нет, — отвечал Фой, — ее не было с нами, когда мы закапывали бочонки. Она наблюдала за испанским кораблем, а нам велела пристать к первому острову и выкопать яму; мы так и сделали, предварительно нарисовав ту карту, которую Мартин уронил.

Всю эту грубую ложь Фой произнес с неподвижным лицом и голосом, не убедившим бы даже трехлетнего ребенка, сам же в душе восхищаясь своей необыкновенной находчивостью.

— Мартин, правда это? — подозрительно спросил Дирк.

— Совершенная правда, мейнгерр. Удивительно, как герр Фой все запомнил.

— Сын мой, — обратился Дирк к Фою, весь побледнев от сдерживаемого гнева. — Ты всегда был добрым парнем, а теперь показал себя и мужественным, но молю Бога, чтобы мне не пришлось сказать, что язык у тебя лживый. Разве ты не понимаешь, что это выходит неблаговидно? Спрятанное тобою богатство — величайшее во всех Нидерландах. Не скажут ли люди, что нет ничего удивительного в твоей забывчивости, так как ты припомнишь, когда тебе покажется нужным.

Фой сделал шаг вперед, весь вспыхнув от негодования, но тяжелая рука Мартина, опустившаяся на его плечо, удержала его на месте, как малого ребенка.

— Кажется, фроу Лизбета желает что-то сказать вам, герр Фой, — вмешался он, смотря на Лизбету.

— Да, твоя правда, Мартин. Неужели, Дирк, ты думаешь, что в настоящее время только желание обогатиться кражей может заставить человека отступить от истины?

— Что ты хочешь сказать этим, жена? Фой говорит, что он и Мартин закопали сокровища, но что они оба не знают, где они закопали их, и потеряли нарисованную ими карту. Что бы ни стояло в завещании, это богатство принадлежит нашей племяннице, правда, при выполнении некоторых условий, время для которых еще не наступило и, может быть, никогда не наступит. Я же назначен ее опекуном, пока Гендрик Брант жив, и его душеприказчиком, когда он умрет. Стало быть, по закону это состояние принадлежит также мне. По какому же праву сын мой и слуга скрывают от меня истину, если они действительно скрывают ее? Говорите, что знаете, прямо: я простой человек и не умею отгадывать загадок.

— В таком случае я скажу тебе, в чем дело, хотя только догадываюсь и не говорила ни с Фоем, ни с Мартином; пусть они поправят меня, если я ошибусь. Я умею читать по их лицам и так же, как ты, уверена, что они говорят неправду. Я думаю, что они не хотят, чтобы мы знали истину, не с целью скрыть сокровища для себя, но потому, что подобная тайна может довести тех, кто знает ее, до пытки и костра. Не так ли, сын мой?

— Именно так, матушка, — почти шепотом проговорил Фой. — Документ не потерян, но не старайтесь узнать, где он скрыт: есть волки, которые готовы растерзать вас на клочки, лишь бы добиться от вас открытия тайны; да, они не пощадят и Эльзу… даже Эльзу. Если будет следствие, предоставьте отвечать мне с Мартином, мы выносливы. Батюшка, что бы ни случилось, будьте уверены, что мы оба никогда не сделаемся ворами.

Дирк подошел к сыну и поцеловал его в лоб.

— Прости меня, сын мой, — сказал он, — и прости также ты, Красный Мартин. Я сказал эти слова сгоряча, и мне в мои годы пора бы было стать благоразумнее, но говорю вам: от всей души я бы желал, чтобы эти ящики с драгоценностями, эти бочонки с золотом взлетели на воздух вместе с «Ласточкой» и погибли бы на дне моря. Заметьте, что Рамиро спасся еще с одним человеком, и они очень хорошо знают, что сокровища не погибли вместе с судном, но что вы успели за ночь спрятать их. Эти испанские ищейки, жаждущие крови и золота, выследят вас, и хорошо еще, если нам всем не придется поплатиться жизнью за тайну местонахождения состояния Гендрика Бранта.

Он замолк, весь дрожа, и в комнате водворилось тяжелое, грустное молчание: всем присутствующим почудилось в словах отца семейства пророчество. Мартин первый заговорил:

— Может быть, и так, мейнгерр, — сказал он, — но, извините меня, вы должны были подумать обо всем этом прежде, чем принять на себя такое обязательство. Вас не просили прямо послать герра Фоя и меня в Гаагу за этим богатством, но вы сделали это добровольно, как сделал бы всякий честный человек. Ну, теперь дело сделано, и мы должны быть готовы на все. Но позвольте мне сказать, мейнгерр: если вы, хозяйка и ювфроу Эльза благоразумны, то вы все, прежде чем выйти из комнаты, поклянетесь над Библией, что никогда не произнесете слова «сокровища», никогда не будете думать о них иначе, как что они погибли безвозвратно в водах Гаарлемского озера. И никому ни слова об этом богатстве, мефроу, даже вашему сыну Адриану, который теперь лежит больной у себя наверху.

— Ты замечательно поумнел, Мартин, с тех пор, как перестал пить и драться, — сказал Дирк сухо, — и что касается меня, то я клянусь перед Богом…

— И я! И я! И я! И я! — отозвались другие.

Мартин же, произнесший свою клятву последним, прибавил:

— Да, я клянусь, что никогда не стану говорить об этом, даже с моим молодым хозяином, герром Адрианом, лежащим больным наверху.

Адриан поправился, хотя и не очень быстро. Он потерял порядочное количество крови, но сосуд закрылся без дальнейших осложнений, так что оставалось только восстановить силы с помощью покоя и обильного питания.

Еще десять дней после возвращения Фоя и Мартина его продержали в постели, внимательно за ним ухаживая. Эльза проявляла свое участие в заботах о нем, читая ему испанские романы, которыми он восхищался. Однако весьма скоро он убедился, что восхищается самой Эльзой гораздо больше, чем читаемой ею книгой, и часто просил закрыть последнюю и поговорить с ним. Пока разговор касался его самого, его мечтаний, планов и стремлений, она довольно охотно выслушивала Адриана, но когда он переходил к ней самой и начинал говорить ей комплименты и намекать на свою любовь, она сейчас же прерывала его и искала спасения в дальнейшем чтении.

При всей своей красоте Адриан не привлекал Эльзу: в нем, на ее взгляд, было что-то неестественное, кроме того, он был испанец — испанец по красоте, испанец по складу ума, а все испанцы были ей ненавистны. Глубоко в душе ее скрывалась еще причина ее отвращения к Адриану: он напоминал ей другого человека, в продолжение нескольких месяцев бывшего для нее кошмаром, — испанского шпиона Рамиро. Она внимательно вглядывалась в этого Рамиро, хотя не часто встречалась с ним. Она знала его ужасную репутацию; отец рассказал ей, что Рамиро старается поймать его в свои сети, день и ночь измышляя, как бы овладеть его состоянием.

На первый взгляд между этими двумя людьми не было явного сходства: как оно могло существовать между человеком, перешедшим за средние лета, одноглазым, седым, носившим отпечаток своей прежней жизни и своего теперешнего неблагородного занятия, и юношей, изящным, красивым, легкомысленным, но, во всяком случае, не преступным. А сходство, несомненно, существовало. Оно в первый раз бросилось в глаза Эльзе, когда Адриан стал развивать ей свой план атаки Лейдена, и с этой минуты он стал ей антипатичен. Сходство проявлялось и в других случаях: в интонации голоса и некоторой напыщенности манер; Эльза всегда замечала его в самые неожиданные минуты, может быть, как говорила сама себе, потому, что приучила себя искать это сходство, хотя сама сознавала, что это смешная фантазия, так как что общего могло быть между этими двумя людьми?

В последние дни Эльза вообще мало думала об Адриане или вообще о ком-либо, кроме отца, у которого она была единственной дочерью и которого страстно любила. Она знала об ужасной опасности, грозившей ему, и догадывалась, что отец отослал ее из Гааги, чтобы спасти ее. И у нее было единственное желание, единственная молитва: чтобы ему удалось благополучно бежать, а ей возможно было бы вернуться к нему. Один раз только она получила от него известие; принесла его незнакомая Эльзе женщина, жена рыбака, которая, вызвав ее, передала ей на словах:

«Передай мой поклон и благословение моей дочери Эльзе и скажи ей, что пока меня еще не трогают. Фою ван-Гоорлю скажи, что я слышал кое-что. Спасибо ему и его верному слуге. Пусть он помнит, что я сказал ему, и знает, что его труд не пропадет даром, и он получит свою награду на этом или на том свете».

И только. Также до Эльзы дошли слухи о том, что гибель стольких людей при взрыве «Ласточки» и при потоплении казенной лодки, разрезанной пополам, очень рассердила и возбудила испанцев. Но так как погибшие принадлежали не к регулярным войскам, то не было ничего сделано для розыска виновных в их гибели, да, сказать правду, ничего и нельзя было сделать, так как никому не было известно, из кого состоял экипаж «Ласточки», и все предполагали, как предвидел Рамиро, что ее груз затонул вместе с ней в Гаарлемском озере.

Скоро пришли еще вести, наполнившие сердце Эльзы надеждой: говорили, что Гендрик Брант исчез и что, по всей вероятности, он бежал из Гааги. Больше о нем не было никаких слухов, в чем, впрочем, не было ничего удивительного, так как, обреченный на смерть, он пошел по дороге других богатых еретиков под молчаливыми сводами инквизиционной тюрьмы. Сеть наконец сомкнулась над ним, и через нее опустился меч.

Если Эльза редко думала об Адриане, а когда и вспоминала, то не иначе, как с антипатией, зато Адриан думал о молодой девушке очень часто. Ее красота и обаяние подействовали на него, и скоро он был действительно влюблен; а то обстоятельство, что Адриан считал Эльзу самой богатой наследницей во всех Нидерландах, уж никак не могло охладить его пыла. Что могло быть для него более подходящим в его положении, как не женитьба на такой красивой и богатой девушке?

Таким образом, Адриан решил про себя, что он женится на Эльзе, так как при своем тщеславии он не допускал мысли, чтобы она могла иметь что-нибудь против него, и единственное, что несколько смущало его, был вопрос, как получить все ее состояние. Фой и Мартин закопали его где-то на острове Гаарлемского озера, но сказали — в этом он убедился многократными расспросами, — что план места, где зарыты сокровища, взлетел на воздух вместе с «Ласточкой». Адриан ни на минуту не поверил в этот рассказ; он был убежден, что от него скрывают истину, и, как имеющий притязание на сокровища, был глубоко обижен этой скрытностью брата. Пока, делать нечего, пришлось покориться, но он решил высказать все, как только станет женихом Эльзы. Пока прежде всего надо было найти случай объясниться с ней, после чего он уже предполагал приняться за Фоя и Мартина.

Эльза обыкновенно выходила под вечер на прогулку, а так как Фой в это время также уходил из литейной, то он сопровождал ее, а Мартин на всякий случай шел позади. Скоро эти прогулки стали наслаждением для обоих. Эльза особенно бывала рада вырваться из душной комнаты на свежий вечерний воздух, а еще более рада смене напыщенной, натянутой нежности и преувеличенных комплиментов Адриана веселым, прямым разговорам Фоя.

Фою двоюродная сестра нравилась не меньше, чем его сводному брату, но его обращение с ней было совершенно иное. Он никогда не говорил любезностей, он никогда не смотрел ей в глаза, вздыхая, разве только при случае иногда несколько сильнее пожимал ее руку. Он держал себя с Эльзой как друг и близкий родственник, и предмет их разговора составляло чаще всего обсуждение возможности для ее отца избегнуть грозившей ему опасности и вообще всего, что касалось его.

Наконец Адриану позволено было выйти из комнаты, и случайно на долю Эльзы выпало помочь ему совершить его первое путешествие вниз. В голландских домах того времени и в том сословии, к которому принадлежала семья ван-Гоорля, все женщины, без различия своего положения, должны были принимать участие в домашних работах. Обязанностью Эльзы было ухаживать за Адрианом, который при малейшем намеке на замену ее кем-нибудь другим волновался до такой степени, что Лизбета, помня приказания доктора, не решалась противоречить ему.

Эльза же с немалым удовольствием ждала освобождения, так как напыщенность и влюбленные вздохи молодого человека становились ей невтерпеж. Адриан же притворялся больным, чтобы пролежать в постели лишнюю неделю и наслаждаться постоянно обществом Эльзы. Но теперь неизбежный час настал, и Адриан думал, что пришла пора приподнять завесу, скрывавшую его чувства, и дать Эльзе заглянуть в его душу. Он приготовился к этому событию: скука пребывания в заключении ему значительно облегчала составление трогательной и искусной речи, в которой он, благородный кавалер, намеревался принести к ногам простой, но богатой и привлекательной девушки свою драгоценную персону и свое состояние.

Однако, когда настала решительная минута и Эльза подала Адриану руку, чтобы вывести его из комнаты, вдруг все красиво составленные фразы исчезли, и колени стали у него подгибаться от слабости, на этот раз не вымышленной. Эльза вовсе не имела вида девушки, которой молодой человек готов сделать предложение: она была слишком холодна и солидна и вовсе не догадывалась о чем-либо необычайном, ожидавшем ее. Было от чего растеряться; однако решиться представлялось необходимым.

Сделав отчаянное усилие, Адриан овладел собой и начал с одной из своих фраз, не самой удачной, но первой, пришедшей ему на память.

— Мои опустившиеся крылья готовы подняться на просторе, — начал он, — но хотя мое сердце рвется, как сердце дикого сокола, однако я должен сказать вам, прелестная Эльза, что в той золоченой клетке, — он указал на постель, — я…

— Боже мой! Герр Адриан, — прервала его встревоженная Эльза, — что с вами? У вас голова закружилась?

— Она не понимает. Бедная девочка, как ей понять? — проговорил он вполголоса в сторону, как на сцене, а затем продолжал вслух: — Да, моя дорогая, обожаемая, у меня закружилась голова, закружилась голова от благодарности этим прелестным ручкам, от восхищения этими чудными глазами…

Тут Эльза, не будучи в силах дольше сдерживаться, разразилась веселым хохотом, но видя, что лицо ее поклонника становится снова таким, каким оно было в столовой, когда у Адриана лопнул сосуд, она пересилила себя и сказала:

— О, герр Адриан, не тратьте всю эту поэзию на меня — я слишком глупа, чтобы оценить ее.

— Поэзию! — воскликнул он. — Я не стихи читаю вам.

— Что же это такое? — спросила она, но в следующую же минуту готова была откусить себе язык.

— Это… Это любовь! — И Адриан упал перед Эльзой на колени, и при этом, надо сказать правду, был очень красив, с лицом, побледневшим от болезни, и своими большими горящими южными глазами. — Эльза, я люблю вас и никого другого, и если вы не ответите на эту любовь, вы разобьете мое сердце и я умру.

При обыкновенных обстоятельствах Эльза нашлась бы, как поступить, но боязнь взволновать Адриана осложняла положение. Сомневаться в искренности чувств молодого человека в эту минуту не было возможности: он весь дрожал, как лист. Однако надо было положить конец его ухаживанию. Эльза ласково протянула Адриану руку и подняла его, говоря:

— Встаньте, герр Адриан.

Он повиновался и, взглянув ей в лицо, увидел, что оно спокойно и холодно, как зимний лед.

— Выслушайте меня, герр Адриан, — начала она. — Вы очень добры ко мне, и, без сомнения, каждая девушка была бы польщена вашими словами; но я должна сказать вам, что я не расположена теперь отвечать на ухаживания.

— Потому что есть другой? — спросил он, снова впадая в театральный тон. — Скажите, пусть я услышу худшее; я вынесу…

— Напрасно вы это спрашиваете, — тем же спокойным голосом сказала Эльза, — потому что нет никого другого. Я еще никогда не думала о замужестве и не желаю думать о нем. А если бы и приходила мне подобная мысль, то я позабыла бы про нее теперь, когда я могу думать только о том, где мой дорогой отец и какая судьба ожидает его. Он — моя единственная любовь, герр Адриан, — и ее кроткие карие глаза наполнились слезами.

— О, если б я мог полететь и спасти его от всех опасностей, как спас однажды вас…

— Да, хорошо было бы, если бы это оказалось возможным для вас, — сказала Эльза, невольно улыбнувшись двойному смыслу слов. — Однако слышите, ваша матушка зовет нас. Я знаю, — прибавила она мягко, — что вы поймете и уважите мое душевное состояние и больше не станете беспокоить меня объяснениями в любви, иначе я рассержусь.

— Ваше желание для меня закон, — отвечал Адриан, — и пока эти тучи не сбегут с лазоревого небосклона вашей жизни, я буду нем, как месяц, стоящий посреди неба. Может быть, и вы также умолчите о нашем разговоре, — прибавил он нервно, — я вовсе не желал бы, чтоб этот шут Фой имел право поднять нас на смех.

Эльза наклонила голову. Ей весьма не нравилось это «нас» и другие выражения Адриана, но прежде всего хотелось положить конец неприятному свиданию, и, взяв своего обожателя за руку, она повела его вниз.

Три дня спустя после этой смешной сцены, когда Адриан вышел из комнаты во второй раз, печальная весть дошла до Эльзы. Дирк услыхал ее в городе и вернулся домой чуть не плача.

Эльза по его лицу догадалась обо всем.

— Он умер? — с трудом проговорила она.

Дирк кивнул головой, чувствуя, что не в состоянии произнести ни слова.

— Как? Где?

— В тюрьме, в Гааге.

— Откуда ты знаешь?

— Я видел человека, помогавшего хоронить его.

Она подняла голову, будто собираясь спросить о дальнейших подробностях, но Дирк отвернулся, бормоча:

— Он умер… умер… не спрашивай больше.

Она поняла и не пыталась узнать ничего больше. После всех страданий он теперь был у Бога, которому служил, и возле жены, которой лишился. Бедная сирота, поддерживаемая Лизбетой, тихо вышла из комнаты и целую неделю не показывалась. Когда она снова появилась, то как будто ни в чем не изменилась, но долго после того она не улыбалась и относилась совершенно безучастно ко всему происходившему вокруг.

Хотя все члены семьи понимали Эльзу и сочувствовали ей, Адриан скоро начал находить ее поведение смешным и скучным. Так велико было тщеславие молодого человека, что он почти не был в состоянии понять, что воспоминание об убитом отце могло так наполнить душу девушки, что в ней уже не оставалось места для нежного обожателя.

Что такое, в конце концов, был этот отец?

Средних лет, вероятно, вовсе не интересный бюргер, замечательный одним только — своим огромным богатством, большая часть которого была накоплена его предками.

Живой богач еще представляет некоторый интерес, но кому, кроме наследников, есть дело до умершего? Кроме того, этот Брант был одним из ограниченных, фанатичных последователей новой религии, столь антипатичных человеку умному и развитому. Правда, он сам, Адриан, по сложившимся обстоятельствам, принадлежал к этой общине, но он находил ее последователей скучными. Их учение о борьбе отдельной личности, о возможности собственными усилиями достигнуть личного спасения не нравилось Адриану; к тому же эти усилия обыкновенно приводили на костер. Кроме того, пышность и могущество главной Церкви имели для него нечто обаятельное. Утешителен был также догмат о прощении, которое можно получить одной исповедью в своих грехах, и сознание великой силы, всегда готовой поддержать самого скромного из верующих.

Одним словом, умерший Гендрик не представлял из себя ничего интересного, ничего такого, что могло бы оправдать столь глубокую печаль молодой девушки, что она даже вовсе перестала замечать человека, без сомнения, интересного и готового откликнуться по первому знаку на ее внимание.

После долгих размышлений и найдя подтверждение им во внимательном изучении современных романов, Адриан пришел к убеждению, что во всем этом есть что-то неестественное, что молодая девушка находится как бы под каким-то очарованием, которое надо нарушить. Но как это сделать? В этом заключался вопрос. Сам Адриан никак не мог придумать и поэтому, по примеру многих других, решился обратиться за советом к человеку опытному — именно к Черной Мег, которая была не прочь за известное вознаграждение дать совет в сердечных делах.

Итак, ночью Адриан тайно отправился к Черной Мег: он любил таинственность, да и опасно было бы идти на свидание с ней среди белого дня. Сидя в полутемной комнате, он изложил колдунье свое дело, конечно, не сообщая имен. Последнее, впрочем, было бы и излишне, так как Адриан был старинный клиент Черной Мег, и никакая маска не в состоянии была бы скрыть его от нее. Прежде еще, чем он раскрыл рот, она уже знала имя возлюбленной Адриана и все связанные с его делом обстоятельства.

Советница терпеливо выслушала Адриана и, когда он кончил, покачала головой, говоря, что она сама решительно не знает, как помочь, но предлагает посоветоваться с магом, гораздо более сведущим, чем она, по счастливой случайности находящимся теперь в Лейдене и даже бывающем у нее в доме. Она просила Адриана зайти к ней в то же время на следующий день.

По совершенно странному совпадению обстоятельств этот самый маг поручил Мег устроить свидание между ним и этим самым молодым человеком.

Адриан пришел, согласно условию, и получил ответ, что маг, вопросив звезды и другие предметы гадания, так заинтересовался делом, что исключительно из любви к нему и вовсе не руководствуясь какими-нибудь целями наживы готов дать совет лично. Адриан был в восторге и просил, чтобы их познакомили. Скоро в комнату вошел статный человек, закутанный в длинный плащ. Адриан поклонился, и вошедший, внимательно приглядевшись к нему, с достоинством отвечал на поклон. Адриан откланялся и начал говорить, но мудрец перебил его.

— Объяснения излишни, молодой человек, — сказал он, — изучение дела открыло мне больше, чем вы можете сами сообщить мне. Имя ваше Адриан ван-Гоорль; девица, любви которой вы добиваетесь, — Эльза Брант, дочь Гендрика Бранта, еретика и известного золотых дел мастера, недавно казненного в Гааге. Она очень красива, но удивительно неотзывчива на любовь и не умеет ценить вас. Если я не ошибаюсь, здесь примешиваются еще некоторые особые, важные обстоятельства. Девушка — богатая наследница, но ее состояние теперь исчезло и, как я имею повод предполагать, скрыто на одном из островов Гаарлемского озера. Она окружена влияниями, враждебными вам, с которыми вам, однако, можно будет сладить, если вы отдадите себя в мои руки, потому что я (вы должны знать это) не принимаю откровенности наполовину. Задатка я не прошу; когда состояние отыщется и девушка станет вашей счастливой женой, тогда вы заплатите мне за услугу, но не раньше.

— Изумительно, ученый сеньор, как истинно каждое ваше слово, — проговорил Адриан.

— Да, друг Адриан, но я еще не все досказал вам. Например… впрочем, теперь не время говорить. Принимаете вы мои условия?

— Какие условия, сеньор?

— Старые условия, без которых чудо невозможно. Необходимо доверие, безусловное доверие.

Адриан несколько колебался. Можно ли обещать безусловное доверие совершенно незнакомому человеку при первом свидании?

— Я угадываю ваши мысли и уважаю их, — продолжал мудрец, в душе подумавший, не зашел ли он слишком далеко. — Спешки нет; такие дела нельзя решать в один день.

Адриан согласился с этим, но высказал желание иметь немедленно какое-нибудь практическое указание. Мудрец закрыл лицо руками и стал размышлять.

— Первое, что следует сделать, — заговорил он, — это заставить девушку относиться к вам благосклонно, и этого лучше всего достигнуть (к подобному средству я не часто прибегаю), дав девушке выпить любовного напитка, составленного согласно требованиям настоящего случая. Если вы зайдете сюда завтра, то хозяйка этого дома — достойная женщина, хотя несколько суровая по внешности — передаст вам его.

— Это не яд? — подозрительно спросил Адриан.

— Какая глупость! Разве я торгую ядами? Напиток только приворожит сердце девушки к вам.

— Как же употреблять его?

— Дать выпить в воде или вине, которое она пьет, а потом стараться заговорить с ней как можно скорее. Итак, мы условились, — прибавил он мимоходом. — До свидания.

— Стало быть, задатка вы не требуете?

— Нет, пока все не совершится. Ах, если б вы знали, какое удовольствие для утомленного жизнью и много испытавшего человека помогать молодежи в достижении ее целей, способствовать бедной, тоскующей душе найти подругу, предназначенную ей небом, тогда вы не стали бы говорить о задатке! Кроме того (я буду с вами откровенен), в ту же минуту, как я вошел в эту комнату, я почувствовал в вас родственную натуру, способную под моим руководством совершить великие вещи, более великие, чем я могу сказать. Какое видение стоит перед моими глазами! Вы — муж красавицы Эльзы и обладатель ее большого состояния, а я возле вас — ваш руководитель по своей опытности и знанию. Чего мы не достигнем вдвоем! Это мечты, без сомнения, мечты; но как часто мои мечты бывали пророчеством! Но лучше забудьте их, мы же с вами будем друзьями! — Он протянул руку Адриану.

— С удовольствием, — отвечал Адриан, прикасаясь к холодным длинным пальцам. — Много лет я ищу кого-нибудь, на кого мог бы положиться, кто бы понял меня, как вы понимаете меня теперь, — я это чувствую.

— Да, да! Я действительно понимаю вас, — сказал маг.

— И подумать только, что я могу быть отцом такого дурака, — начал он рассуждать по уходе Адриана вслух, как делал часто, когда думал, что находится наедине с самим собою. — Впрочем, это мне на руку: в данном случае красивый, влюбленный в себя дурак может быть мне полезнее, чем молодой человек со здравым умом. Надо свести свои счеты. За наем конторы заплачено, и с первого числа я буду уже получать жалованье от правительства, как новый смотритель тюрьмы; стало быть, я могу заняться собиранием улик против почтенного наследника Бранта, Дирка ван-Гоорля, его предприимчивого сына Фоя и этого негодяя, Красного Мартина. Раз они попадут ко мне в тюрьму, уж непременно один из них выдаст мне тайну богатств Бранта. Женщины, вероятно, ничего не знают — они не скажут им; да я и не желаю иметь дело с ними: ничто не разубедит меня, что… — он содрогнулся, как при неприятном воспоминании. — Надо добыть неопровержимые улики; последние казни и допросы вызвали такой шум, что правительство не допустит казни без приличного предлога… Даже Альба и Кровавое Судилище начинают опасаться. Кто же может доставить лучшие улики, как не этот осел, сын мой Адриан? Но так как, по всей вероятности, у него где-нибудь да скрывается совесть, то лучше не давать ему заметить, что, разговаривая с ним, в сущности, допрашиваешь его. Прежде всего надо уличить старого друга Дирка в ереси, а против молодого человека и слуги возбудить обвинение в убийстве солдата и в пособничестве бегству еретиков с их состоянием. Убийство — тяжкое обвинение и не вызывает общественной симпатии, как ересь.

Он подошел к двери и позвал:

— Мег! Хозяйка!

Напрасно он трудился, так как едва отворил дверь, почтенная хозяйка очутилась у него чуть не в объятиях.

— Что это?.. Вы подслушивали? Какой стыд! Но женщины любопытны… — а про себя подумал: «Надо быть осторожнее. К счастью, я говорил негромко».

Он позвал Мег в комнату и, внимательно осмотрев последнюю, начал делать в ней некоторые приспособления.

Глава 17

ОБРУЧЕНИЕ
В сумерки следующего дня Адриан вернулся, согласно обещанию, и был впущен в ту же самую комнату, где застал Черную Мег, которая передала ему маленький пузырек с совершенно прозрачной как вода жидкостью, что было весьма естественно, так как в действительности в пузырьке было не что иное, как вода.

— И это питье в самом деле повлияет на ее сердце? — спросил Адриан, рассматривая пузырек.

— Это удивительное лекарство, — отвечала старуха, — кто выпьет его, сходит с ума от любви к давшему его. Оно составлено по рецепту самого мага из драгоценных трав, не имеющих никакого вкуса и растущих только в африканских пустынях.

Адриан понял и стал шарить в кармане. Мег протянула руку, чтобы получить награду. То была длинная костлявая рука с длинными костлявыми пальцами, и на ней недоставало одного пальца. Мег увидала, что Адриан смотрит на руку и поспешила объяснить:

— Со мной случилось несчастье, — сказала она, — мясник резал свинью и отхватил мне палец.

— У вас было кольцо на этом пальце? — спросил Адриан.

— Было, — мрачно и сердито отвечала она.

— Как странно! — вырвалось у Адриана.

— Почему?

— Потому что я видел палец, длинный женский палец с золотым кольцом на нем, как будто отрубленный от вашей руки. Вероятно, мясник спрятал его на память.

— Может быть, герр Адриан; а где он теперь?

— Теперь он сберегается, или по крайней мере сберегался в банке со спиртом, привязанный ниткой к пробке.

Злое лицо Мег передернулось.

— Достаньте мне его, — хрипло сказала она. — Я много делала для вас, герр Адриан, сделайте это для меня.

— На что он вам?

— Чтобы по-христиански похоронить его, — мрачно проговорила она. — Не годится и не на счастье, если человеческий палец сохраняется в банке, как какой-нибудь жук или ящерица. Достаньте его — я не спрашиваю, у кого он, — иначе я не стану больше помогать вам в ваших любовных делах.

— Хотите получить вместе с тем и рукоятку кинжала? — колко спросил он.

Она искоса взглянула на него своими черными глазами. Этот молодой человек знал слишком много.

— Мне нужен палец с кольцом, который мясник отрубил, свежуя свинью.

— Может быть, тетушка, вам и свинку хотелось бы получить? Не ошибаетесь ли вы? Вы, может быть, сами хотели перерезать ей горло, а она откусила вам палец.

— Если мне понадобится свинья, я стану искать ее в хлеву… Принесите мне банку или…

Она не успела окончить, так как дверь отворилась и в комнату вошел маг.

— Вы ссоритесь? — укоризненно спросил он. — Из-за чего? Я догадываюсь. — Он провел рукой по лбу. — Тут замешан палец — перст судьбы?.. Нет, не то? А!.. — Он схватил руку Мег и, как бы осененный новым вдохновением, добавил: — Теперь понимаю. Принесите его, друг Адриан; мертвый палец приносит несчастье всякому, кроме его владельца. Сделайте это для меня.

— Хорошо, — отвечал Адриан.

— Моя сила увеличивается, — продолжал маг как бы про себя. — Я вижу эту честную руку и большой меч, но пока еще не стоит говорить: этого еще слишком мало. Оставьте нас, тетушка. Даю вам слово, ваш палец вернется. Да, вместе с золотым кольцом. А теперь, мой молодой друг, поговорим. Вы получили напиток? Говорю вам, что он окажется действенным, он заставит ожить мраморную Галатею. Пигмалиону, вероятно, был известен этот секрет. Но расскажите мне что-нибудь о вашей жизни, о том, что вы изо дня в день думаете и делаете: когда я даю свою дружбу, я люблю жить жизнью моих друзей.

Поощряемый им Адриан рассказал ему очень многое, сообщил столько подробностей, что сеньор Рамиро кивая ему из-под надвинутого колпака, думал про себя: «Успеет ли шпион, спрятанный в потайном шкафу, несмотря на всю свою опытность, записать все, что он слышал?» Он старался не давать Адриану уклониться в сторону и, время от времени вставляя свое замечание, искусно перевел разговор в нужное русло.

— Вам нечего скрытничать со мной, — сказал он, — я знаю, как вы выросли, как не по своей вине покинули лоно истинной Церкви и принимаете участие в тайных сборищах еретиков. Вы сомневаетесь, что это мне известно? Дайте припомнить. Не далее как на прошлой неделе вы сидели в комнате с выбеленными стенами, выходящей на рыночную площадь. Я вижу всех, бывших там: некрасивый, низенький человек проповедует резким голосом; его проповедь — сплошное кощунство. Корзины… корзины… Какое отношение могут иметь к нему корзины?

— Он, кажется, прежде делал их, — прервал Адриан, попавшись на удочку.

— Может быть, так, а может быть, я вижу их оттого, что ему предстоит быть похороненным в корзине. Как-никак, его судьба странным образом связана с корзинами. Вместе с вами тут и другие: человек средних лет с тупыми чертами лица; не Дирк ли это ван-Гоорль, ваш отчим? А кроме него еще молодой, довольно красивый молодой человек, вероятно, родственник. Я вижу его имя, но не могу ясно разобрать его. Ф… Ф… о… и… Foi по-французски значит вера; странное имя для еретика.

— Фой, — поправил Адриан.

— В самом деле!.. Как это я не разобрал последнюю букву; но в видениях подобные вещи случаются. Кроме того, в комнате еще один человек — высокого роста с рыжей бородой…

— Нет, вы ошибаетесь, — горячо возразил Адриан, — Мартина не было там, он оставался караулить дом.

— Вы уверены в этом? — с сомнением спросил маг. — Я смотрю, и мне кажется, вижу его.

Он пристально глядел на стену.

— Вообще, он часто бывает на этих собраниях, только не был на прошлой неделе.

Нет надобности дальше следить за разговором мага с Адрианом. Маг, вынув из-под плаща хрустальный шар, продолжал описывать свои видения, а молодой человек поправлял его, зная в точности все случившееся, пока сеньор Рамиро и его сообщник не нашли, что собрали достаточно улик, неопровержимых улик по понятиям того времени, чтобы три раза сжечь Дирка, Фоя и Мартина, а если бы оказалась надобность, то и самого Адриана. После этого маг простился со своим новым другом.

На следующий вечер Адриан явился с пальцем в банке, на которую Мег бросилась, как уж на лягушку, и снова начался интересный разговор. Адриана очень привлекала мистическая болтовня мага вперемежку с мудрыми наставлениями в сердечных и других житейских делах и льстивыми отзывами о его собственных качествах и дарованиях.

Несколько раз Адриан приходил таким образом к магу, так как в это время случилось, что Эльза по нездоровью не выходила из комнаты и Адриан не имел случая дать ей выпить магического напитка, от которого ее сердце должно было воспылать любовью к нему.

Наконец, когда даже Рамиро начинали надоедать продолжительные визиты молодого человека, счастье улыбнулось последнему. Эльза появилась в один прекрасный день за столом, и Адриан ловко и незаметно для других успел вылить содержимое пузырька в стакан воды, который Эльза, к великой радости влюбленного, выпила до дна.

Но случая объясниться не представилось, так как Эльза, вероятно, подавленная нахлынувшим на нее чувством, ушла к себе в комнату, чтобы бороться с собой наедине. Так как следовать за ней туда и сделать ей сейчас же предложение оказалось невозможным, то Адриан, призвав на помощь все самообладание, на какое был способен, уселся в гостиной, ожидая ее возвращения, так как знал, что она никогда не выходит раньше пяти часов. Однако случилось, что Эльза иначе распорядилась своим временем на этот вечер: она обещала Лизбете сделать с ней несколько визитов соседкам, а затем зайти за Фоем в контору и пройтись с ним за город.

И вот, пока Адриан сидел в гостиной, погруженный в свои мечты, Лизбета вышла с Эльзой из дома через боковой подъезд.

Они уже побывали в двух или трех домах, как случайно должны были пройти мимо старинной городской тюрьмы, называемой Гевангенгуз. Эта тюрьма находилась у одних из городских ворот; она была выстроена в стене и выходила на городской ров, окружавший ее со всех сторон водой. Перед ее массивной дверью, охраняемой двумя часовыми, на подъемном мосту и улице, ведущей к нему, собралась небольшая кучка людей в ожидании кого-то или чего-то. Лизбета взглянула на трехэтажное мрачное здание и содрогнулась: здесь допрашивали еретиков и здесь же многих из них казнили страшными способами того времени.

— Пойдем скорее, — сказала она Эльзе, пробираясь через толпу. — Наверное, тут происходит что-нибудь ужасное.

— Не бойтесь, — отвечала пожилая, добродушная на вид женщина, услышавшая ее слова. — Мы только ждем, чтобы послушать, как новый смотритель тюрьмы выйдет и прочтет о своем назначении.

В эту самую минуту дверь отворилась, и из нее вышел человек. Это был палач с мечом в одной руке и связкой ключей на подносе — в другой. За ним следовал смотритель в нарядной одежде, сопровождаемый взводом солдат и служебным тюремным персоналом. Вынув из-под плаща свиток, он стал быстро, едва слышно читать его.

Это было назначение его смотрителем, подписанное самим Альбой. В нем перечислялись все его полномочия, весьма значительные, ответственность, весьма небольшая, и все прочее, кроме той суммы, которую он заплатил за место, так как подобные должности продавались совершенно открыто тому, кто предлагал больше. Можно догадаться, что подобное место в одном из больших нидерландских городов было весьма доходным для тех, кто не пренебрегал такими способами разбогатеть. И действительно, доходы были так велики, что жалованье, полагавшееся по этой должности, никогда не выплачивалось, и смотрителю предоставлялось существовать на суммы из карманов еретиков.

Окончив чтение, новый смотритель поднял глаза и окинул взглядом слушателей, быть может, чтобы увидеть, какое впечатление он произвел на них. Эльза, в первый раз увидевшая тут его лицо, схватила Лизбету за руку.

— Это Рамиро, — шепнула она, — шпион, следивший за отцом в Гааге.

Но ее спутница не отозвалась. Лизбета вдруг как бы окаменела и, вся побледнев, бессмысленным взглядом смотрела в лицо человека, стоявшего против нее. Она также узнала его. Несмотря на печать, наложенную на него годами, страстями, страданиями и злыми мыслями, несмотря на то, что он потерял один глаз, оброс бородой и страшно похудел, она узнала его: перед ней стоял ее муж, Жуан де Монтальво. Как бы повинуясь влиянию магнетического тока, и его взгляд обратился на нее; ее лицо выделилось для него из толпы. Он задрожал и побледнел, отвернулся и быстро пошел в ад Гевангенгуза. Он показался оттуда, будто дьявол, сошедший в людской мир, чтобы выискать себе жертв, и, как дьявол, снова скрылся. Так, по крайней мере, показалось Лизбете.

— Пойдем, пойдем, — проговорила она, увлекая за собой девушку и стараясь выбраться из толпы.

Эльза заговорила сдавленным голосом, часто переходившим в рыдание:

— Да, это он. Он затравил моего отца; ему нужно было его состояние, но отец поклялся, что умрет прежде, чем отдаст ему свое богатство; и он умер,умер в тюрьме инквизиции, а этот человек — его убийца.

Лизбета не отвечала; она не произнесла ни слова, пока они не остановились у маленькой, обшарпанной двери. Здесь она заговорила в первый раз холодным, неестественным тоном:

— Я зайду к фроу Янсен; ты слышала о ней: это жена того, которого они сожгли. Она присылала сказать мне, что больна; я не знаю, что с ней, но в городе ходит оспа: я уже слышала о четырех случаях, и поэтому лучше, если ты не пойдешь со мной. Дай мне корзинку с вином и провизией. Мы уже дошли до конторы, где тебя ждет Фой. Не вспоминай о Рамиро. Что сделано, того не воротишь. Поди, погуляй с Фоем и забудь на это время о Рамиро.

Эльза нашла Фоя у дверей конторы, где он уже ждал ее, и они вместе вышли из городских ворот в луга, лежавшие за городом. Сначала оба говорили немного, так как у каждого были мысли, которые не хотелось высказывать. Однако, отойдя недалеко от города, Эльза уже не могла дольше сдерживаться — страх, пробужденный в ней Рамиро, при напряжении ее нервов доводил ее почти до истерики. Она заговорила; слова лились, как вода, прорвавшая плотину. Эльза сказала, что видела Рамиро, и еще многое, многое, все, что она вынесла в это время, все, что перестрадала за горячо любимого отца.

Наконец она замолчала и, остановившись на берегу реки, ломая руки, заплакала. До сих пор Фой не говорил ничего: его находчивость и веселость совершенно оставили его. И теперь даже он не знал, что сказать; он только обнял девушку за талию и, привлекая ее к себе, поцеловал в губы и глаза. Она не сопротивлялась, ей даже не пришло это в голову; она опустила голову ему на плечо и тихо рыдала. Наконец она подняла лицо и спросила очень просто:

— Чего ты желаешь от меня, Фой?

— Чего? — повторил он. — Желаю стать твоим мужем.

— Время ли теперь выходить замуж или жениться? — спросила она снова, как будто рассуждая про себя.

— Не знаю, — отвечал он, — но мне кажется, что только это и можно сделать: в наши дни вдвоем все же легче жить, чем одному.

Она несколько отступила и, грустно покачав головой, начала было:

— Отец мой…

— Да, — прервал он ее, просияв, — благодарю, что ты упомянула о нем. Это напомнило и мне. Он также желал нашего союза; и теперь, когда его нет, надеюсь, что ты разделишь его взгляд.

— Не поздно ли теперь спрашивать об этом? — проговорила она, не смотря на Фоя и приглаживая своей маленькой белой ручкой растрепавшиеся волосы. — Но что ты хочешь сказать этим?

Слово за словом, как мог восстановить в своей памяти, Фой повторил сказанное ему Гендриком Брантом перед тем, как они с Мартином отправились на опасное предприятие в Гаарлемское озеро, и закончил:

— Ты видишь, он желал этого.

— Его желания всегда были моими желаниями, и я… я также желаю этого…

— Бесценные вещи не легко приобрести, — сказал Фой, вспомнив слова Бранта, между тем как в душу его закралось опасение.

— Это он намекал на сокровища? — сказала она, и улыбка осветила ее лицо.

— Это сокровище — твое сердце.

— Правда, вещь не имеющая цены, но, мне кажется, неподдельная.

— Но и лучший металл может треснуть от долгого употребления.

— Мое сердце выдержит до смерти.

— Большего я не прошу. Когда я умру, можешь отдать его, кому захочешь; я снова найду его там, где нет ни женитьбы, ни замужества.

— Не много от него осталось бы на долю другого; но вглядись внимательно и в свое золото: как бы его чеканка не изменилась — ведь золото плавится в горне, и каждая новая королева чеканит свою монету.

— Довольно, — нетерпеливо перебил ее Фой. — Зачем ты говоришь о таких вещах, да еще загадками, сбивающими меня.

— Потому… потому, что мы еще не женаты, бесценные же вещи — повторяю не свои слова — не легко достаются. Полную любовь и согласие нельзя приобрести несколькими нежными словами и поцелуями — они приобретаются путем испытаний…

— Немало их еще выпадет на нашу долю, — весело отвечал он. — А в начале пути очень приятно поцеловаться.

После этого Эльза уже не стала возражать.

Наконец, они повернули и пошли обратно в город в спокойные сумерки, рука в руке, счастливые в душе. Они не выражали этого счастья, потому что голландцы вообще народ сдержанный и не любят выказывать своих чувств. Кроме того, условия, при которых они дали друг другу слово, были особенные: как будто их руки соединились у одра умирающего, у смертного одра Гендрика Бранта, гаагского мученика, кровь которого взывала к небу о мести. Это чувство, тяготевшее над ними, сдерживало проявление юношеской страсти; но даже если бы они были в состоянии забыть свое горе, осталось бы еще другое чувство, которое сковало бы их, — чувство страха.

«Вдвоем легче жить», — сказал Фой, и Эльза не оспаривала этого; но все же она чувствовала, что в этом деле была еще другая сторона. Если при жизни вдвоем являлась возможность поддерживать друг друга, любить друг друга, то не являлось ли возможным и страдать друг за друга? Не удваивалось ли при этом беспокойство и не увеличились бы еще заботы в случае появления ребенка? Этот вопрос, являющийся при каждом браке, был еще более понятен в такое время, и особенно, когда дело шло о Фое и Эльзе — еретиках и богатых, — стало быть, живших каждую минуту под опасностью ареста или костра. Зная все это и только что перед тем увидав Рамиро, неудивительно, что Эльза, радуясь, как радуется всякая женщина, узнав, что человек, которому она отдала свое сердце, любит ее, тем не менее могла только робкими и неполными глотками пить из радостной чаши. Неудивительно также, что и на веселой жизнерадостности Фоя отразились эти опасения и тайная душевная тревога.

Расставшись с Эльзой, Лизбета вошла в комнату фроу Янсен. Это была бедная каморка, так как после казни мужа у несчастной вдовы его палачи отобрали все имущество, и она существовала теперь исключительно на подаяния своих единоверцев. Лизбета застала ее в постели, около которой сидела ухаживавшая за фроу Янсен старуха, сказавшая, что, по ее мнению, у больной горячка. Лизбета наклонилась над постелью и поцеловала больную, но отшатнулась, заметив, что железы у нее на шее опухли и вздулись, а лицо все горело в жару и налилось кровью. Однако фроу Янсен узнала посетительницу и сказала:

— Что со мной, фроу ван-Гоорль, не оспа ли? Скажите мне, доктор, пожалуй, скроет.

— Я боюсь, не хуже ли, — отвечала мягко Лизбета, — это чума.

Бедная женщина хрипло засмеялась.

— О, я надеялась на это! — сказала она. — Я рада, очень рада; теперь я умру и пойду к нему. Жалко только, что я раньше не подхватила ее: я бы занесла ее к нему в тюрьму, и они не сделали бы над ним того, что сделали теперь, — продолжала она как бы в бреду, но затем, снова придя в себя, она обратилась к Лизбете: — Бегите отсюда, фроу ван-Гоорль, вы можете заразиться.

— Если я могу заразиться, то боюсь, что уже заразилась, потому что поцеловала вас, — отвечала Лизбета, — но я не боюсь такой болезни, хотя быть может, если б мне удалось заразиться, я бы избавилась от многих неприятностей. Но я должна подумать о других и поэтому уйду. — Она опустилась на колени, чтобы помолиться, и, затем, отдав корзину с вином и провизией старухе, ушла.

На следующее утро она услыхала, что фроу Янсен умерла от болезни, в тяжкой форме поразившей ее.

Лизбета знала, что подверглась большой опасности, так как нет болезни заразительней чумы. Поэтому она решила сейчас же по возвращении домой сжечь свое платье и всю одежду, бывшую на ней, а самой очиститься дымом трав. После этого она перестала думать о чуме, так как ум ее был занят другой мыслью, всецело овладевшей ею.

Монтальво вернулся в Лейден! Этот злой дух ее жизни — и по роковой случайности также и жизни Эльзы, узнавшей его, — вернулся из мрака прошлого, с галер. Лизбета была мужественная женщина, встречавшаяся в своей жизни со многими опасностями, но она вся похолодела от ужаса, увидав его, и знала, что ей не избавиться от этого страха, пока он или она живы. Она догадывалась, зачем Монтальво появился в Лейдене. Его привлекло сюда проклятое богатство Гендрика Бранта. От Эльзы она знала, что целый год один человек в Гааге по имени Рамиро употреблял все усилия, чтобы завладеть этим богатством. Ему не удалось этого сделать. Он потерпел полное, позорное поражение благодаря храбрости и находчивости ее сына и слуги. Теперь он узнал, кто они, и, будучи уверен, что им известна тайна местонахождения сокровищ, перебрался в Лейден, чтобы выпытать ее. Это было ясно — ясно как заходящий шар багрового солнца перед ней. Она знала, что это за человек, недаром она жила с ним! В справедливости ее догадок не было сомнения — недаром Рамиро добился места смотрителя Гевангенгуза. Он, без сомнения, купил эту должность, чтобы быть вблизи от тех, кого намеревался выследить.

Еле передвигая ноги и ничего не видя, Лизбета добрела до дому. Ее единственной мыслью было, что надо поскорее все сказать Дирку; но она прикоснулась к чумной — стало быть, прежде всего следует обеззаразить себя. Она пошла к себе в комнату и, несмотря на лето, развела огонь в очаге, на котором сожгла все платье. После того она окурила себе волосы и тело, посыпав на угли ароматических трав, запас которых в те времена, когда заразные болезни бывали так часто, всегда находился в каждом доме, и, переодевшись, пошла к мужу. Она застала его в его комнате у конторки за чтением какой-то бумаги, которую при ее появлении он быстро спрятал в ящик.

— Что это, Дирк? — спросила она с внезапно проснувшимся подозрением.

Он сделал вид, что не слышит, и она повторила вопрос.

— Если ты уж непременно желаешь знать, то скажу тебе: это мое завещание, — прямо ответил он.

— Почему ты стал читать свое завещание? — спросила она, снова начиная дрожать, так как ее нервы были напряжены и этот незначительный случай показался ей ужасным предзнаменованием.

— Без особенных причин, — спокойно отвечал Дирк, — но всем нам суждено рано или поздно умереть. От этого не уйдешь, и теперь это случается чаще, скорее, чем это было прежде; так лучше, чтобы те, кто останутся в живых, нашли все в порядке. Раз теперь разговор коснулся предмета, которого я избегал до сих пор, выслушай меня.

— В чем же дело?

— Дело касается моего завещания. Видишь ли, Гендрик Брант со своим богатством дал мне урок. Я не такой богач, как он, но во многих странах слыл бы за богатого человека, так как работал усердно, и Бог благословил меня. В последнее время я продавал, что мог, и теперь главная часть моего состояния в деньгах. Но деньги не здесь, и даже не в этой стране. Ты знаешь моих корреспондентов, Мунта и Броуна, в Норвиче, в Англии, которым мы отправляем наши товары для английского рынка. Они честные люди, и Мунт мне обязан всем, даже жизнью. Так вот, деньги у них, они благополучно дошли до них: вот квитанция в получении и извещение, что капитал помещен за хорошие проценты под залог больших имений в Норфолке, где я или мои наследники всегда можем получить его; копия этого свидетельства, на случай его утраты, внесена в их английские книги. Здесь, кроме этого дома и конторы — да и те заложены, — у меня осталось немного. Дело дает достаточно дохода для жизни, и с процентами, получаемыми из Англии, мы везде можем прожить, не нуждаясь. Но что с тобой, Лизбета? Какой у тебя странный вид.

— О Боже! — вырвалось у Лизбеты. — Жуан де Монтальво здесь. Он назначен надзирателем тюрьмы. Я видела его сегодня вечером. Я не могла ошибиться, хотя он лишился одного глаза и очень изменился.

Челюсть Дирка отвисла, и его цветущее лицо побледнело.

— Жуан де Монтальво? — переспросил он. — Я слышал, что он давно умер.

— Ты ошибаешься. Дьявол никогда не умирает. Он отыскивает наследство Бранта и знает, что тайна известна нам. Ты догадаешься об остальном. Теперь я, кроме того, вспомнила, что слышала, что у Симона, прозванного Мясником, и Черной Мег, которую мы с тобой знаем, в последнее время жил какой-то странный испанец. Это, без сомнения, он, и теперь, Дирк, нас, может быть, уже сторожит смерть.

— Откуда ему знать о сокровищах Бранта?

— Он — Рамиро, тот самый человек, который затравил Бранта, тот самый, который старался догнать «Ласточку» на Гаарлемском озере. Эльза была со мной сегодня вечером и тоже сразу узнала его.

Дирк, опершись головой на руку, задумался на минуту, потом сказал:

— Я очень рад, что отправил деньги Мунту и Брауну. Само небо внушило мне эту мысль. Что ты посоветуешь делать теперь?

— Мой совет — бежать из Лейдена всем нам еще сегодня ночью.

Он улыбнулся.

— Это невозможно… Как бежать? По новым законам нам нельзя выйти за город, но дня через два я могу устроить все так, что мы сможем уехать, если ты желаешь.

— Сегодня, сегодня! — настаивала она. — Иначе кому-нибудь из нас придется остаться здесь навсегда.

— Говорю тебе, это невозможно. Разве я крыса какая, чтобы какой-нибудь негодяй Монтальво мог выжить меня из моей норы? Я уже немолод и человек мирный, но чего доброго, пока еще живу здесь, проколю его мечом.

— Как хочешь, — сказала Лизбета. — Но мне кажется, что меч пройдет сквозь мое сердце. — Она залилась слезами.

Невесело было в этот день за ужином. Дирк и Лизбета, сидя на противоположных концах стола, молчали. С одной стороны помещались Фой и Эльза, тоже молчавшие, хотя и по другой причине, а напротив — Адриан, наблюдавший все время за Эльзой.

Он был уверен, что любовный напиток произвел свое действие, так как Эльза казалась сконфуженной и краснела и, что казалось ему весьма естественным, старалась избегать его взгляда, делая при этом вид, будто занята Фоем, казавшимся Адриану еще глупее обыкновенного. Адриан решился при первой возможности выяснить все, а в настоящую минуту тяжелое молчание, господствовавшее за столом, раздражало его нервы. Чтобы что-нибудь сказать, он спросил мать:

— Где вы были сегодня, матушка?

— Я? — спросила она, вздрогнув. — Была у фроу Янсен, которая очень больна…

— Что с ней?

Лизбета, мысли которой были далеко, с трудом могла ответить:

— Что с ней?.. У нее чума.

— Чума! — вскричал Адриан, вскакивая. — Неужели вы ходили к женщине, у которой чума?

— Да, кажется, — отвечала она, улыбаясь. — Но не бойся, я сожгла свое платье и окуривалась.

Но Адриан испугался. Он еще не забыл о своей недавней болезни и, кроме того, будучи трусом, он особенно терпеть не мог заразных болезней.

— Это ужасно, — сказал он, — ужасно! Дай Бог нам, то есть вам, избегнуть заразы. В доме у нас такая теснота. Я пройдусь по саду.

Он ушел, забыв, по крайней мере в эту минуту, и о своей любви к Эльзе, и о любовном напитке.

Глава 18

ВИДЕНИЕ ФОЯ
Ни разу еще с тех пор, как Лизбета много лет тому назад купила спасение любимого ею человека, обещавшись стать женой его соперника, не спала она так дурно, как в эту ночь. Монтальво был жив, он был здесь, чтобы погубить тех, кого она любила. Рамиро имел для этого в руках все — усердие и признанную правительством власть. Лизбета хорошо знала, что если предвиделась нажива, этот человек не отступит ни перед чем, пока не овладеет ею. Оставалась одна надежда: он не был жесток, то есть не находил удовольствия мучить людей ради мучения, а только прибегал к последнему как к средству. Она была уверена, что если бы он мог получить те деньги, которых добивался, он оставил бы всех в покое. Почему не получить их ему? Почему подвергать жизнь всех опасности из-за этого наследства, бремя которого взвалено на них?

Не будучи в состоянии выносить этой муки сомнений и страха, Лизбета разбудила спокойно спавшего мужа и сообщила ему свои мысли.

— Конечно, так было бы легче всего поступить, — отвечал Дирк с улыбкой, — я вижу, что даже лучшие из женщин не могут быть вполне честны, если дело коснется их личного интереса. Неужели ты хочешь, чтобы мы купили свое счастье ценой состояния Бранта и, таким образом, обманув доверие покойного, призвали на себя его проклятие.

— Жизнь людей дороже золота, и Эльза, наверное, согласится, — мрачно отвечала Лизбета, — сокровища уже запятнаны кровью, кровью самого Бранта и Ганса-лоцмана.

— Да, и уж если на то пошло, то кровью многих испанцев, пытавшихся похитить его. Несколько их потонуло в устье реки и до двадцати взлетело на воздух вместе с «Ласточкой», так что потери не на одной нашей стороне. Слушай, Лизбета: двоюродный брат Гендрик Брант был уверен, что в конце концов его богатство окажет какую-нибудь услугу нашему народу или стране; это он написал в своем завещании и то же самое повторил Фою. Я не могу знать, как это совершится, но умру прежде, чем предам сокровища в руки испанцев. К тому же я и не могу этого сделать, так как тайна никогда не была сообщена мне.

— Ее знают Фой и Мартин.

— Лизбета, — серьезно заговорил Дирк, — именем твоей любви ко мне умоляю тебя не настаивать на том, чтобы они выдали ее, даже ради спасения моей или твоей собственной жизни. Если мы должны умереть, то умрем с честью. Обещаешь ты?

— Обещаю, — отвечала она запекшимися губами, — но с одним условием — что ты бежишь со всеми нами из Лейдена еще сегодня ночью.

— Хорошо, — отвечал Дирк, — долг платежом красен; ты дала обещание, и я дам обещание; согласен, хотя уже и староват я, чтобы искать себе нового дома в Англии. Но сегодня ночью бежать невозможно: мне надо еще кое-что устроить. Завтра утром уходит корабль, и мы можем догнать его завтра у устья реки после того, как он пройдет мимо досмотрщиков; капитан корабля мне друг. Согласна?

— Мне бы хотелось устроить это еще сегодня, — сказала Лизбета. — Пока мы в Лейдене с этим человеком, мы не можем ручаться ни за один час.

— И никогда мы не можем ни за что ручаться. Все в руках Божиих, и поэтому мы должны жить как солдаты, ожидающие часа выступления, и радоваться, когда раздастся призыв.

— Я знаю, — отвечала она. — Но трудно нам будет расстаться.

Он отвернулся на минуту, но затем отвечал твердым голосом:

— Да. Но хорошо будет снова встретиться, чтобы никогда больше не разлучаться.

Ранним утром Дирк позвал Фоя и Мартина в комнату жены. Адриана он, по особым соображениям, не звал и сказал, что ему жаль будить его, так как он крепко спит. Эльзу он также до поры до времени не хотел тревожить. В коротких словах он передал суть дела, сказав, что Рамиро — тот самый человек, который потерпел из-за них неудачу на Гаарлемском озере, — находится в Лейдене (обстоятельство, впрочем, уже известное Фою через Эльзу), что он не кто иной, как граф Жуан де Монтальво, обманувший Лизбету и заставивший ее угрозами выйти за себя замуж, и что он отец Адриана. Все это время Лизбета сидела в резном дубовом кресле, слушая с окаменевшим лицом рассказ об обмане, жертвой которого она стала. Она не сделала ни одного движения и только слегка шевелила пальцами, пока Фой, угадывая ее душевное страдание, не подошел к ней вдруг и не поцеловал. По щеке ее скатилось несколько слезинок; с минуту она продержала руку на голове Фоя, как бы благословляя его, а затем снова стала прежней Лизбетой: серьезной, холодной, следившей за всем происходившим.

После того Дирк сообщил об опасениях Лизбеты и о предположении, что существует заговор с целью выпытать у них их тайну.

— К счастью, — сказал он, обращаясь к Фою, — ни я, ни Адриан, ни Эльза не знаем тайны; она известна только тебе и Мартину, да, может быть, еще одному, который далеко и не попадется в их руки. Мы этого не знаем и не хотим знать, и что бы ни случилось с нами, твердо надеемся, что ни один из вас не выдаст тайны, если бы даже от этого зависела наша и ваша жизнь: мы считаем, что обязаны выполнить завещание покойника во что бы то ни стало и не имеем права обмануть его доверие ради спасения собственной жизни. Не так ли, жена?

— Так, — хрипло ответила Лизбета.

— Не бойтесь, — сказал Фой, мы скорее умрем, чем выдадим тайну.

— Постараемся умереть прежде, чем выдадим тайну, — своим густым басом пробормотал Мартин, — но плоть немощна, и кто знает…

— Я не сомневаюсь в тебе, честный старик, — с улыбкой сказал Дирк, — ведь тебе в эту минуту не придется думать об отце и матери.

— Ну, вот и пустяки говорите, хозяин, — отвечал Мартин, — потому что, повторяю вам, плоть немощна, а вид колеса для меня всегда ненавистен. Но ведь мне также завещано кругленькое состояньице из этого богатства, и, может быть, эта мысль поддержит меня. Живому или мертвому мне неприятно было бы думать, что мои деньги станет тратить испанец.

Между тем как Мартин говорил, Фой подумал о том, как странно все происходившее вокруг него. Вот здесь было четверо людей, из которых двое знали тайну, а двое других, не знавших, умоляли знавших не сообщать им ничего, что могло, став им известным, спасти их от ужасной судьбы. Тут в первый раз он своим молодым неопытным умом понял, как высоко могут стоять мужчины и женщины и какое спокойное величие живет в человеческом сердце, способном ради исполнения завещания решиться обречь и тело и душу на ужаснейшие страдания. Сцена этого утра так врезалась в его память, что он не забыл ее во всю свою последующую жизнь: мать его, в плоском чепце и сером платье, сидящая с холодным и решительным лицом в дубовом кресле; отец, с которым он в этот день говорил в последний раз, хотя не знал этого, стоящий позади матери, положив руку на ее плечо и разговаривающий с ним спокойным тоном; Мартин, также стоящий несколько позади со своей рыжей бородой, ярко освещенной солнцем, и маленькими серыми глазами, блестящими, как всегда, когда он сердился, и сам он, Фой, наклонившийся вперед, весь охваченный волнением, любовью и страхом.

Да, он никогда не забывал этой сцены, в чем нет ничего удивительного, так как все происходившее так глубоко потрясло его, так ясно он сознавал, что эта сцена — только прелюдия к ужасным событиям, что на минуту его трезвый ум был потрясен, и он увидел перед собой видение: Мартин, огромный, похожий на терпеливого вола, превратился в кровавою мстителя. Фой видел, как он высоко взмахивал мечом, и слышал его громкий крик; он видел, как люди падали вокруг, а земля обагрялась кровью. Фой видел также отца и мать, но они были уже не людьми, а святыми: их окружал ореол святости, а рядом с ними стоял Гендрик Брант и что-то говорил им на ухо. А он, Фой, стоял возле Мартина, принимая деятельное участие в его кровавом мщении.

Затем все исчезло, и на него нашло мирное настроение, сознание исполненного долга, удовлетворенной чести и полученной награды. Игра воображения кончилась, и ее смысл был ясен; но прежде чем он мог понять его, все уже исчезло.

Фой с трудом перевел дух, содрогнулся и всплеснул руками.

— Что ты видел? — спросила Лизбета, наблюдавшая за его лицом.

— Странные вещи, матушка, — отвечал Фой. — Видел, что мы с Мартином участвуем в битве, тебя и отца окружает слава, а для нас всех наступает мир.

— Это хорошее предзнаменование, — сказала она. — Борись сам и предоставь нам бороться. После многих испытаний мы вступим в царствие Божие, где всех нас ждет успокоение. Это хорошее предзнаменование. Отец твой был прав, а я неправа. Теперь я уже не боюсь. Я довольна.

Никто из присутствовавших не удивился и не нашел в этих словах ничего необычайного. Для них рука приближающегося рокового часа отдернула завесу далекого, и они все поняли, что таким образом луч света — слабый луч из-за облаков — упал в их сердца! Они с благодарностью приняли его.

— Я, кажется, все сказал, — заговорил Дирк своим спокойным голосом. — Нет, еще не все…

И он сообщил свой план бегства.

Фой и Мартин слушали и соглашались с ним, но бегство казалось им чем-то очень далеким и призрачным. Они не верили в возможность выполнения плана. Они были убеждены, что здесь, в Лейдене, их ждет испытание их веры и что здесь каждый из присутствовавших стяжает в отдельности свой венец.

Когда все было взвешено и каждый знал твердо, что ему делать, Фой спросил, следует ли посвящать в план и Адриана. На это отец его поспешно заметил, что чем меньше будет разговоров, тем лучше, и предложил поэтому сообщить Адриану все только вечером, предоставив ему решить тогда, поедет ли он с ними или останется в Лейдене.

— Так он сегодня весь день просидит дома и проводит нас на корабль, — пробормотал Мартин, но вслух не сказал ничего.

Ему казалось почему-то, что не стоит делать из этого вопроса, так как знал, что выскажи он сомнение, Лизбета и Фой, вполне доверявшие Адриану, рассердятся.

— Батюшка и матушка, — начал Фой, — пока мы здесь все вместе, я желал бы сказать вам одну вещь.

— Что такое? — спросил Дирк.

— Вчера мы обменялись обещанием с Эльзой Брант и просим вашего согласия и благословения.

— Я с радостью дам их вам, сын мой, и мне приятно слышать эту новость. Приведи Эльзу сюда, — ответил Дирк.

Фой поспешил исполнить желание отца и не заметил, что Лизбета ничего не говорит. Она полюбила Эльзу — кто мог ее не любить, — но… они таким образом приближались еще на шаг к проклятым сокровищам, которые копились из поколения в поколение, чтобы погубить людей. Если Фой сделается женихом Эльзы, богатство станет его наследством, так же как ее, и принесет ему такое же горе, как ей. Кроме того, люди могут сказать, что он женился из-за денег.

— Тебе это не по душе? — спросил Дирк, взглянув на нее.

— Да, теперь мне кажется, что мы уже никак не выберемся из Лейдена. Молю только Бога, чтобы Адриан ничего не узнал.

— Почему?

— Он без памяти влюблен в Эльзу. Разве ты не заметил этого? И ты знаешь его характер…

— Адриан, Адриан, все Адриан! — нетерпеливо воскликнул Дирк. — Эльза вполне подходящая партия для нашего сына; богатство ее, спрятанное где-то в болоте, вовсе не ее, так как большая часть ее завещана мне для употребления на известное дело; у него же деньги в полной безопасности в Англии. Вот они идут, прими ласковый вид, они сочтут за несчастное предзнаменование, если ты не улыбнешься.

Фой вошел в комнату, ведя за руку Эльзу, красивее которой в эту минуту трудно было бы найти девушку. Они рассказали, как все произошло, и опустились на колени перед Дирком, чтобы он благословил их по старинному обычаю; впоследствии им приятно было воспоминание, что это произошло именно так. После того они обратились к Лизбете, и она также подняла руки, чтобы благословить их, но, готовясь прикоснуться к их головам, не могла, несмотря на все свои усилия, сдержать грустного восклицания:

— О, дети, вы, конечно, любите друг друга, но время ли теперь жениться и выходить замуж?

— То же самое говорила и я, теми же самыми словами! — воскликнула Эльза, вскакивая с колен и бледнея.

Фой сделал недовольное лицо, но, овладев собой, улыбнулся и сказал:

— И я опять отвечу теми же словами: вдвоем жить легче, и к тому же это только обручение, а не венчание.

— Да, правда, обручение — одно, а венчание — другое, — пробормотал Мартин, думая, как всегда, вслух; и как ни тихо были сказаны эти слова, Эльза услыхала их.

— Мать твоя расстроена, — вмешался Дирк, — ты сам знаешь, почему, и не тревожь ее еще больше. Принимайся за дело; отправляйся с Мартином в контору и сделай там все, как я сказал тебе, а я, повидавшись с капитаном, поступлю так, как прикажет мне Господь. Теперь до свидания, сын мой… и дочь, — добавил он с улыбкой, обращаясь к Эльзе.

Они пошли к двери, но Лизбета позвала Мартина.

— Мартин, возьми с собой оружие, когда пойдете в контору, а молодой хозяин пусть наденет кольчугу под колет.

Мартин кивнул головой и вышел.

Адриан проснулся утром этого дня в дурном расположении духа. Он, правда, успел дать выпить Эльзе любовный напиток, но до сих пор не пожал еще плода своих хлопот и ужасно боялся, что волшебное питье не принесет никакой пользы. Сойдя вниз, он узнал, что Фой и Мартин уже ушли в контору, а отчим также отправился неизвестно куда. Это было ему на руку, так как оставляло ему свободное поле действия. Однако оказалось, что мать и Эльза уже позавтракали наверху. Что он не увидится с матерью, не слишком огорчало его, особенно после того, как она приходила в соприкосновение с зачумленной, но отсутствие Эльзы страшно раздосадовало его. Кроме того, в доме стало вдруг как-то неуютно: вся прислуга почему-то была на ногах, перенося без всякой видимой цели разные вещи с места на место, будто потеряла голову. Раза два мимо Адриана прошла Эльза, но она также несла вещи, и ей некогда было разговаривать.

Наконец, Адриану надоело ждать, и он отправился в контору, намереваясь приняться за книги, которые, правду говоря, он несколько запустил. Но и тут царила такая же суета. Вместо того чтобы заниматься своим обычным делом, Мартин ходил взад и вперед, отбирая медные вещи, которые укладывались в корзины, и, кроме того, Адриан заметил — он был наблюдательный молодой человек, — что на Мартине было не его ежедневное рабочее платье. С чего, — спрашивал себя Адриан, — было Мартину в летний день прийти в контору в своей броне из дубленой буйволовой кожи, опоясанным своим мечом «Молчание?» Зачем Фою понадобились книги, которые он просматривал с одним из конторщиков? Изучал он их, что ли? В таком случае — на здоровье, так как привести их в надлежащий вид оказалось бы далеко не по силам Адриана. Нельзя сказать, что они велись неверно — он вел их, как мог по своему крайне несовершенному знанию, — но часто приходилось выкидывать кое-что, потому что иначе баланс не сходился. В конце концов, он был очень рад: разве пойдут человеку, занятому своими любовными надеждами и опасениями, разные арифметические выкладки? Потолкавшись в конторе, Адриан вернулся домой обедать.

Обед, совершенно вопреки обычаю, запоздал, и это опять раздосадовало молодого человека, и к тому же ни мать, ни отец не стали обедать. Наконец вышла Эльза, бледная и утомленная, и молодые люди начали обедать, или, по крайней мере, делали вид, что обедают, так как у обоих, казалось, не было никакого аппетита. И Адриану не пришлось воспользоваться их пребыванием вдвоем, так как в комнате постоянно была служанка, а Эльза сидела на своем месте — на другом конце длинного стола.

Наконец служанка ушла, а через несколько секунд поднялась и Эльза. Адриан потерял терпение. Он не мог дольше выносить неизвестности, он должен был объясниться.

— Эльза, — начал он раздраженным голосом, — сегодня у нас в доме все вверх дном, будто мы собираемся уезжать из Лейдена.

Эльза взглянула на него сбоку: она уже, вероятно, знала причину этого беспорядка.

— Очень жаль, герр Адриан, — сказала она, — но вашей матушке сегодня нездоровится.

— В самом деле? Надо надеяться, что она не заразилась чумой от этой Янсен, но это не причина, почему все бегают с полными руками, как муравьи в разоренном муравейнике, ведь теперь не такое время года, когда женщины все переворачивают вверх дном и выбрасывают занавеси на улицу под предлогом, что производят чистку. Наконец-то нас оставили на минуту в покое, поговорим же.

Эльза встревожилась.

— Ваша матушка ждет меня, герр Адриан, — сказала она, направляясь к двери.

— Пусть она отдохнет, сон — лучшее лекарство.

Эльза сделала вид, что не слышит его, и пошла к двери, но Адриан, забыв всякое достоинство, быстрым движением преградил ей дорогу.

— Я сказал вам, что желаю поговорить с вами, — обратился он к Эльзе.

— А я сказала вам, что мне некогда, позвольте мне пройти.

Адриан не трогался.

— Я не пропущу вас, пока не переговорю с вами, — сказал он.

Уйти не было возможности, Эльза вернулась и спросила холодным тоном:

— Что вам угодно? Прошу вас, говорите покороче.

Адриан откашлялся, думая про себя, что Эльза удивительно умеет сдерживать себя, несмотря на действие любовного напитка: никто не подумал бы по ее виду, что она приняла это восточное лекарство. Однако следовало на что-нибудь решиться, он зашел слишком далеко, чтобы отступить.

— Эльза, — сказал он смело, хотя в душе трусил сильнее всякого зайца. — Эльза! — Он в мольбе сложил руки и поднял глаза к потолку. — Я люблю вас, и пришло время сказать вам это.

— Кажется, оно пришло уже несколько дней тому назад, герр Адриан; я думала, что вы уже успели и позабыть все это, — отвечала она насмешливо.

— Позабыть! — со вздохом повторил он. — Как я могу забыть это, когда вы у меня всегда на глазах.

— Не могу сказать вам, как; что меня касается, то я желаю забыть это безумство.

— Безумство? Она называет это безумством! — воскликнул Адриан. — Она называет безумством это вечное обожание моего сердца, истекающего кровью.

— Вы знаете меня ровно пять недель, герр Адриан.

— Что заставляет меня желать знать вас пятьдесят лет.

Эльза вздохнула: подобная перспектива вовсе не казалась ей заманчивой.

— Ну, преодолейте вашу девическую застенчивость, — заговорил он вдруг порывисто, — вы уже довольно сделали уступок приличиям, теперь отбросьте в сторону жеманство, положите оружие и сдайтесь. Ни один час вашей борьбы — клянусь вам — не был так сладок, как будет эта минута уступки, потому что, помните, дорогая, что я — видимый победитель — в сущности, побежденный. Я отказываюсь…

Он не докончил, потому что тут Эльза уже не могла совладать с собой, но совершенно в ином смысле, чем он надеялся и ожидал.

— Вы с ума сошли, герр Адриан, — воскликнула она, — что осмеливаетесь заставлять меня выслушивать такие высокопарные пошлости, после того как я вам сказала, что не желаю слушать их! Я понимаю, что вы добиваетесь моей любви, но раз и навсегда говорю вам, что не могу ответить тем же.

Это был удар, и Адриан не сразу нашелся, как ответить на такое прямое заявление. Его самомнение покинуло его, и он только беспомощно повторил:

— Не можете ответить тем же? Или вы отдали вашу любовь другому?

— Да, — отвечала Эльза твердо: она не на шутку рассердилась.

— В самом деле? Кому же? В прошлый раз вы горевали об умершем отце. Может быть, теперь ваше расположение приобрел этот великолепный гигант Мартин или… нет, это было бы слишком нелепо… — и он захохотал в своем ревнивом бешенстве, — или этот шут, мой почтеннейший братец Фой?

— Да, — спокойно отвечала она, — Фой!

— Фой! Силы небесные! Желтоголовый увалень, невежда Фой — мой соперник! И после того говорят, что у женщин есть душа! Соблаговолите мне ответить на один вопрос: скажите мне, когда возникло это странное и чудовищное чувство? Когда вы объявили себя побежденной непреодолимыми качествами Фоя?

— Вчера вечером, если вам угодно знать это, — отвечала она так же спокойно и бесстрастно, как прежде.

Адриана осенило вдохновение. Он на минуту приложил руку ко лбу и громко, резко захохотал:

— А, вот что! — сказал он. — Это приворотное зелье подействовало в обратном направлении. Бедная Эльза, вы заколдованы; вы не знаете правды. Я влил вам напиток в воду, а Фой, предатель Фой, пожал плод! Дорогая моя, сбросьте с себя обманчивое очарование! Вы любите меня, а не похитителя сердец Фоя.

— Что вы говорите? Вы влили мне напиток? Вы посмели отравить мое питье своим языческим зельем? Прочь с дороги! Пропустите меня и никогда не смейте говорить со мной. Будьте благодарны, если я ничего не скажу брату о вашей низости.

Что случилось после этого, Адриан никогда не мог в точности припомнить, он только смутно помнил, что он отстранился, между тем как дверь отворилась с такой силой, что он ударился о стену, и мимо него промелькнуло видение — женщина со сверкающими глазами и гневно сжатыми губами — и больше ничего.

С минуту он стоял уничтоженный: удар попал в цель. В сердце его, казалось, не осталось ни надежды, ни чувства. Но затем его бешеный характер, всегда бывший его несчастьем, проснулся вместе с оскорбленным тщеславием, ненавистью, ревностью и прочими ослепляющими страстями. Это не могло быть правдой, тут должно существовать объяснение, и Адриан находил его в том, что Фой, по счастливой случайности или по своей хитрости, сделал Эльзе предложение вскоре после того, как она выпила любовный напиток. Адриан, подобно многим своим современникам, был крайне суеверен и легковерен. Ему и в голову не приходило отнестись с сомнением ко всеми признанной действенности волшебного лекарства, хотя в душе он теперь и сознавал, что сделал большую глупость, сказав Эльзе в первом порыве ярости, что прибегнул к подобному средству, чтобы приобрести ее расположение, вместо того чтобы предоставить своим личным достоинствам подействовать на нее.

Что делать? Ошибка была совершена, яд проглочен, но ведь и для большинства ядов существует противоядие. Чего он медлит? Следует как можно скорее посоветоваться со своим другом — магом.

Десять минут спустя Адриан уже был у дома Черной Мег.

Глава 19

БОРЬБА НА БАШНЕ ЛИТЕЙНОГО ЗАВОДА
Дверь отворил Симон, лысый, толстый негодяй, живший с Черной Мег. В ответ на расспросы Адриана он отвечал, пристально смотря ему в лицо своими свиными глазами, что не может наверное сказать, дома его жена или нет.

— Она, кажется, вместе с магом была занята вызыванием духов, но они могли выйти незамеченными, потому что у них есть дар, великий дар, — заключил он, вводя Адриана в комнату, где тот бывал не раз.

Комната была неуютная и на Адриана почему-то всегда производила такое впечатление, будто в ней постоянно был кто-то, кого он не мог видеть: из пола и стен слышался какой-то странный, необъяснимый шум, похожий на скрип и вздохи. Но подобных вещей ведь всегда можно ожидать в доме, где живет один из величайших современных магов. Тем не менее Адриан был доволен, когда дверь отворилась и вошла Черная Мег, хотя многие предпочли бы ее обществу общество привидения.

— Почему вы беспокоите меня в такой час? — резко спросила она.

— Почему? — повторил Адриан, и вся его ярость снова поднялась при этой грубости. — Ваше проклятое лекарство подействовало совершенно наоборот, вот что. Другому человеку вышла от этого польза, понимаешь, старая ведьма! И я думаю, он хочет увезти ее, — вот что значит вся эта сутолока. Как это я раньше не догадался! Где маг? Я хочу видеть мага. Он должен дать мне противоядие, другое лекарство.

— Вам, кажется, самому оно нужно, — сухо ответила Черная Мег. — Не знаю, можно ли будет видеть мага: теперь не приемный час, да его, кажется, и дома нет; по крайней мере он так велел говорить всем.

— Мне необходимо видеть его, — настаивал Адриан.

— Может быть, и удастся, — сказала Мег, многозначительно дотронувшись до его кармана.

Несмотря на свое волнение, Адриан понял намек.

— Ты жаждешь золота? — спросил он фразой из прочитанного недавно романа, подавая старухе горсть серебряных монет — все свои капиталы в данную минуту.

Мег приняла деньги, фыркнув, но, вероятно, сообразила, что кое-что все же лучше, чем ничего, и вышла. Послышался какой-то таинственный шум, шепот, звук отпираемых и запираемых дверей, затем водворилась полнейшая, неприятная тишина. Адриан сидел, смотря в стену, так как единственное окно в комнате находилось так высоко над его головой, что в него нельзя было смотреть, и оно скорее походило на отдушину, чем на окно. Так он просидел с минуту, кусая концы своих усов и проклиная свою судьбу, как вдруг почувствовал чью-то руку у себя на плече.

— Какой тут черт?! — вскричал он, резко обернувшись и очутившись лицом к лицу с магом, величественно задрапированным в плащ.

— Черт? Какое нехорошее слово в устах молодого человека, — укоризненно заметил мудрец.

— Может быть, — отвечал Адриан. — Только какой… я хотел сказать, каким образом вы вошли? Я не слыхал, чтобы дверь отворилась.

— Каким образом вошел? Я сам не знаю. Двери? На что мне двери?

— Не знаю, — отвечал Адриан коротко, — но люди, вообще, находят, что они полезны.

— Довольно говорить о таких материальных вещах, — серьезно перебил его маг. — Ваш дух взывал к моему, и я здесь, вот все, что вам надо.

— Я предполагал, что вас позвала Черная Мег, — продолжал выспрашивать Адриан, в котором после неудачи с любовным напитком проснулась недоверчивость.

— Можете предполагать, что вам угодно, мой молодой друг, а теперь потрудитесь объяснить, что вам надо: мне некогда. Впрочем, я и так все знаю: вы дали питье девушке и не исполнили моего совета тут же сделать ей предложение. Другой подсмотрел и извлек пользу из магического напитка. Пока она еще находилась под влиянием очарования, он сделал предложение, и оно было принято… да, ваш брат Фой. Беспечный и недогадливый человек, чего же вы еще ожидали?

— Во всяком случае, не ожидал этого, — отвечал Адриан в бешенстве. — А теперь, если вы обладаете такой силой, как уверяете, скажите мне, что делать.

Что-то сверкнуло под капюшоном, то был единственный глаз мага.

— Друг, вы невежливы, даже грубы. Но я понимаю и прощаю. Подумаем сообща. Расскажите мне все, что было.

Адриан подробно рассказал все происшедшее, и рассказ, по-видимому, глубоко тронул мага, по крайней мере он отвернулся, закрыв лицо руками, и плечи его затряслись от сильного чувства.

— Дело очень серьезное, — сказал он торжественно, когда, наконец, Адриан кончил. — Теперь остается сделать только одно. Вашему коварному сопернику — сколько лукавства и обмана скрывается за его простоватой наружностью — кто-то дал хороший совет, не знаю, кто именно, хотя подозреваю, что это один знакомый Черной Мег — Арентц!..

— А!.. — вырвалось у Адриана.

— Я вижу, вы знаете этого человека. Да, конечно, мы ведь говорили с вами о нем на днях. Он действительно волк в овечьей шкуре, скрывающий дьявольские наущения под личиной благочестия. Я уж один раз вывел его на чистую воду — разве может тьма устоять против света? — и с помощью тех, кто помогает мне, выведу вторично. Теперь выслушайте мои вопросы и ответьте на них ясно, медленно, без утайки. Если вы хотите, чтобы молодая девушка стала вашей, вашего хитрого соперника надо удалить из Лейдена, по крайней мере на время, пока сила волшебства пройдет.

— Вы хотите… — начал было Адриан и запнулся.

— Нет, я не хочу сделать ему никакого зла. Я думаю только, что ему следует совершить путешествие, что он поспешит сделать, узнав, что его колдовство и прочие преступления известны. Отвечайте же поскорее, у меня есть другие дела, кроме любовных забот дур… упрямой головы. Во-первых, правда ли то, что вы говорили мне об участии Дирка ван-Гоорля, вашего отчима, и других домашних, например Рыжего Мартина и вашего брата Фоя, в богослужении, которое совершал ваш враг, колдун Арентц?

— Правда, — отвечал Адриан, — но я не вижу, какое то имеет отношение к делу.

— Молчите! — закричал маг, и вслед за тем Адриан услыхал какой-то странный скрип, как будто из стены; магстоял погруженный в задумчивость, пока скрип не прекратился. Тогда он опять заговорил: — Правда ли то, что вы мне сообщали об участии вышеназванных Фоя и Мартина в сокрытии сокровища умершего еретика Гендрика Бранта и об убийстве, совершенном ими во время плавания по Гаарлемскому озеру?

— Конечно, правда, — отвечал Адриан, — только…

— Молчите! — снова крикнул маг, — иначе, клянусь своим повелителем Зороастром, я все брошу.

Адриан притих, и снова последовала пауза.

— Вы предполагаете, — продолжал маг, — что вышеупомянутые Фой и Дирк ван-Гоорль вместе с Мартином намереваются увезти эту неповинную ни в чем и несчастную девушку, богатую наследницу Эльзу Брант, имея преступные виды.

— Я никогда не говорил вам этого, — возразил Адриан, — но я думаю, что это так, по крайней мере, идет укладка вещей.

— Вы никогда не говорили мне? Разве вы не понимаете, что и надобности нет говорить мне все?

— Так, именем вашего повелителя Зороастра, зачем же вы спрашиваете? — в отчаянии воскликнул Адриан.

— Узнаете сейчас, — отвечал маг, думая о чем-то.

Опять Адриан услыхал шорох, будто скреблись молодые голодные крысы.

— Я, кажется, дольше не стану вас задерживать, — сказал вдруг встревожившись Адриан, так как все происходившее показалось ему очень странным, и встал.

Маг не отвечал, только начал свистеть, что уже было совсем недостойно мудреца.

— Позвольте проститься, — сказал Адриан, стоявший спиной к двери, — у меня дела.

— И у меня также, — сказал маг, продолжая свистеть.

Тут вдруг в одной из боковых стен образовался провал, и в отверстии показался человек в одежде монаха, а за ним Симон, Черная Мег и еще какой-то зловещего вида человек.

— Все записали? — спросил спокойным голосом маг.

Монах поклонился и, вынув несколько исписанных листов, положил их на стол вместе с чернильницей и пером.

— Хорошо. А теперь, мой молодой друг, потрудитесь подписаться.

— Подписаться? Под чем? — в изумлении проговорил Адриан.

— Объясните ему, — сказал маг. — Он прав: человек должен знать, что подписывает.

Монах заговорил тихим, деловым тоном:

— Это показание Адриана по фамилии ван-Гоорль, записанное с его собственных слов, в котором, между прочим, он указывает на принадлежность к ереси его отчима, Дирка ван-Гоорля, его сводного брата, Фоя ван-Гоорля, и их слуги-фриса Рыжего Мартина, на убийство ими королевских подданных и на намерение бежать из королевских владений. Прочесть бумагу? Это займет некоторое время.

— Если свидетель пожелает, прочтите, — сказал маг.

— Какое значение имеет этот документ? — спросил хриплым голосом Адриан.

— Он должен убедить вашего соперника, Фоя ван-Гоорля, что желательно, в виду его здоровья, чтобы он на некоторое время уехал из Лейдена, — с усмешкой отвечал наставник Адриана, между тем как Мясник и Черная Мег захихикали. Один только монах молчал, как олицетворение мрачной, караулящей свою жертву судьбы.

— Я не подпишу, — заявил Адриан. — Меня обманули! Это предательство! — Он бросился к двери.

Рамиро сделал знак, и в следующую минуту толстые пальцы Мясника крепко стиснули шею Адриана. Несмотря на это, юноша боролся и отбивался, тогда человек зловещего вида подошел к нему и слегка уколол его в нос большим ножом.

Рамиро же заговорил ласково и спокойно:

— Молодой мой друг, где же то доверие ко мне, которое вы обещали иметь, и почему вы отказываетесь подписать эту безобидную бумажку, когда я вам советую это?

— Потому что я не хочу быть предателем отчима и брата, — с трудом проговорил Адриан. — Я понимаю, для чего вам нужна моя подпись. — Он взглянул на монаха.

— Вы не хотите предать их? — насмешливо спросил Рамиро. — Вы, глупец, уже пятьдесят раз предали их, а кроме того — только вы, кажется, не помните этого, — предали и себя. Смотрите, мне все равно, подпишете ли вы бумагу или нет; я очень скоро могу, мой дорогой ученик, получить от вас подтверждение вашего показания.

— Я вижу, что поступил как безумец, поверив вам и вашему ложному искусству, — мрачно сказал Адриан, — но не такой я глупец, чтобы свидетельствовать в суде против своих родных. Я, говоря все это, никогда не думал, что могу повредить им.

— То есть не думали, можете повредить или нет, — поправил его Рамиро, — у вас была другая цель — приобрести расположение молодой девушки, которую вы даже ради этого решились опоить приворотным напитком.

— Любовь ослепила меня, — сказал Адриан.

Рамиро положил ему руку на плечо и слегка потряс его, говоря:

— А вам не приходило в голову, глупый щенок, что есть и другие вещи, которые могут ослепить, например раскаленное железо?

— Что вы хотите сказать этим? — проговорил Адриан.

— Думаю, что пытка — удивительно убедительная вещь. Она заставляет говорить самого молчаливого человека и петь самого серьезного. Выбирайте же. Подписывайте или в застенок!

— Какое право вы имеете допрашивать меня? — спросил Адриан, стараясь скрыть свой страх за смелыми словами.

— Такое, что я, говорящий с вами, — начальник тюрьмы этого города, лицо, имеющее известную власть.

Адриан побледнел, но не сказал ничего.

— Вы, кажется, заснули, молодой друг? — сказал Рамиро. — Эй, Симон, ущипни-ка ему руку. Нет, не правую, она может понадобиться ему для подписи, а другую.

С противной усмешкой Мясник, оставив горло Адриана, схватил его за левую кисть и медленно, спокойно начал поворачивать ее.

Адриан застонал.

— Что, больно? — спросил Рамиро. — Ну, мне некогда. Сломай ему руку.

Адриан уступил: он не в силах был перенести пытки; его воображение было слишком живо.

— Я подпишу, — прошептал он, и пот выступил на его бледном лице.

— Вы это делаете добровольно? — спросил его мучитель и прибавил: — Ну-ка, Симон, еще слегка поверни, а если ему сделается дурно, так вы, фроу Маргарита, пощекочите его кончиком ножа.

— Да, да, добровольно, — простонал Адриан.

— Хорошо. Вот перо, подписывайте.

Адриан подписал.

— Хвалю вас за откровенность, ученичок, — заметил Рамиро, посыпав подпись песком и спрятав бумагу в карман. — Сегодня вы научились самому мудрому, чему может научить нас жизнь, а именно, что наши капризы должны подчиняться неминуемому. Мои солдаты, надеюсь, успели сделать, что им приказано, вы, стало быть, можете идти; если мне понадобится, я знаю, где найти вас. Но если хотите принять мой дружеский совет, вы придержите язык, не говорите обо всем случившемся сегодня. Если вы сами не скажете, никто не будет знать, что вы доставили некоторые полезные указания, потому что в Гевангенгузе имена свидетелей не сообщаются обвиненным. Иначе у вас могли бы выйти неприятности с родными и знакомыми. Добрый вечер! Мясник, потрудись отворить дверь.

Секунду спустя Адриан очутился на улице, куда был вышвырнут пинком тяжелого сапога. Его первым движением было пуститься бежать, и он бежал, не останавливаясь, с полмили, пока, наконец, не остановился, запыхавшись, на пустынной улице, где, прислонившись к колесу распряженной телеги, попытался собраться с мыслями. Думать! Как он мог думать? У него в голове все кружилось: бешенство, стыд, отчаяние, отвергнутая страсть — все кипело в нем, как в котле. Над ним надсмеялись, он потерял любимую девушку, позорно предал своих родных в ад инквизиции. Их станут пытать и сожгут. Да, может быть, даже сожгут мать и Эльзу, потому что эти дьяволы не останавливаются ни перед возрастом, ни перед полом; и кровь всех падет на его голову. Правда, он подписал под угрозой, но кто поверит этому, ведь все записанное слово в слово было сказано им. В первый раз Адриан увидал себя таким, каков он есть, покров тщеславия и эгоизма приподнялся над его душой, и он понял, что подумают другие, когда услышат о случившемся. Ему в голову пришла мысль о самоубийстве; до воды было недалеко, а кинжал под рукой… Но нет, у него не хватило сил, это было бы слишком ужасно. И притом, как он мог осмелиться переступить порог другого мира неподготовленным, запятнанным такими грехами? Не мог ли он попытаться спасти и себя, и тех, кого бездумно предал? Он оглянулся: не далее трехсот шагов от него возвышалась труба завода. Может быть, еще не поздно, может быть, ему еще удастся предупредить Фоя и Мартина об ожидающей их участи.

Действуя под влиянием минуты, Адриан рванулся вперед и побежал, как заяц. Подойдя к заводу, он увидал, что рабочие уже ушли и главные ворота были заперты. Он бросился кругом к боковой двери; она оказалась отпертой, и в конторе двигались люди. Слава Богу! Там были Фой и Мартин. Весь бледный, с полуоткрытым ртом и неподвижными глазами, Адриан вбежал к ним, скорее похожий на привидение, чем на живого человека.

Мартин и Фой испугались, увидав его.

«Неужели это Адриан, — подумали они, — или выходец с того света?»

— Бегите! — задыхаясь, проговорил он. — Спрячьтесь! За вами идут солдаты инквизиции!

Но тут другая мысль поразила его, и он пробормотал:

— А отец и мать! Я должен предупредить их!

Прежде чем они успели ответить, он уже исчез, еще раз крикнув на прощание:

— Бегите! Бегите!

Фой стоял, как окаменелый, пока Мартин не ударил его по плечу и сказал грубо:

— Ну, нечего стоять так! Он или помешался, или знает что-нибудь. Меч и кинжал при вас? Теперь скорей!

Они через дверь, которую Мартин запер, вышли на двор. Фой первым дошел до калитки и выглянул через нее. Потом он преспокойно задвинул болт и запер замок на ключ.

— Вы с ума спятили, что запираете нас на ключ? — спросил Мартин.

— Вовсе нет, — возразил Фой, возвращаясь к нему, — бежать поздно; солдаты уже идут по улице.

Мартин подбежал к калитке и взглянул через решетку. Действительно, по улице шла целая рота человек в пятьдесят, направляясь прямо к конторе, вероятно, предполагая найти ее укрепленной.

— Остается одно — защищаться, — весело сказал Мартин, бросая ключ в чан под колодцем и накачивая в него воды, которую он спустил в трубу.

— Что могут сделать два человека против пятидесяти? — спросил Фой, сняв свою шапку на стальной подкладке и почесывая в затылке.

— Не много, однако при удаче кое-что могут. Но так как, кроме кошки, никто не умеет лазать по стенам, а калитка заперта болтом, то, мне думается, для нас безразлично, умереть ли здесь, обороняясь, или под пыткой в тюрьме.

— И я то же думаю, — согласился Фой, ободряясь. — Ну, как нам насолить им посильнее, прежде чем они уложат нас?

Мартин огляделся вокруг, раздумывая. Посредине двора возвышалась постройка вроде голубятни или палатки, какие устраиваются иногда на рынках. В действительности это была постройка, где отливались свинцовые ядра различного калибра — изготовление их входило в число производств литейных, — и оттуда они после отливки спускались для охлаждения в неглубокий резервуар с водой, находившийся внизу.

— Вот здесь можно продержаться, — сказал Мартин, — и на стенах висят арбалеты.

Фой кивнул головой, и они вбежали в башенку, но не незамеченные, так как в ту минуту, когда они ступили на лестницу, офицер, командовавший отрядом, крикнул им, что приказывает сдаться во имя короля. Они не отвечали, и когда они входили в дверь, стрела из арбалета ударилась о деревянную обшивку башенки.

Башня стояла на дубовых столбах, и в круглую комнату над ними, имевшую до двадцати футов в диаметре, вела широкая наружная лестница в пятьдесят ступенек. Лестница оканчивалась небольшой площадкой футов шести в поперечнике, и налево от нее дверь вела в помещение, где отливались пули. Фой и Мартин вошли туда.

— Что теперь делать? Запереть дверь? — спросил Фой.

— Я не вижу пользы в этом, — отвечал Мартин, — они постараются ее разбить, а чего доброго, вздумают еще поджечь. Нет, лучше снимем ее с петель и положим на высокие болты так, чтобы им пришлось взобраться на нее, когда они вздумают взять нас.

— Блестящая мысль, — сказал Фой, и они сняли с петель узкую дубовую дверь и положили ее поперек порога на нескольких металлических формах, приперев другими формами. Площадку же они усыпали мелкой дробью так, чтобы люди впопыхах спотыкались и падали. Кроме того, они сделали еще одно приспособление, и это была уже выдумка Фоя. На одном конце комнаты стояли ванны, в которых плавился свинец, а в печи под ними уже были наложены дрова для работы следующего дня. Фой зажег их и открыл тягу, чтобы дрова загорелись скорее и поскорее расплавились лежавшие в ваннах свинцовые слитки.

— Пусть они подойдут снизу, — сказал он, показывая на отверстие, через которое расплавленный металл выливался в резервуар с водой, — расплавленный свинец окажется кстати.

Мартин кивал, посмеиваясь. Он снял со стены арбалет — в эти времена, когда каждое жилище или склад товаров должны были быть приспособлены так, чтобы служить для защиты, было обыкновение везде держать большие запасы оружия — и подошел к узкому окошечку, откуда видна была улица.

— Я так и думал, — сказал он. — Они сами не могут отпереть калитку, а острые прутья над ней не нравятся им; вот они пошли за кузнецом, чтобы выбить болты. Подождем.

Фой начал волноваться: перспектива быть убитым превосходящими силами расстраивала его. Он думал об Эльзе и своих родителях, с которыми никогда больше не увидится, думал о смерти и обо всем, что может ожидать его после нее в том неведомом мире, где он скоро должен очутиться. Он осмотрел свой арбалет, попробовал тетиву и положил запас стрел на пол возле себя, сняв пику со стены, он попробовал ее рукоятку и конец, потом раздул огонь под ваннами, так что плавившаяся масса заклокотала.

— Не надо ли еще что-нибудь сделать? — спросил он.

— Мы можем еще помолиться, — сказал Мартин, — в последний раз, — и приводя свои слова в исполнение, великан опустился на колени, Фой последовал его примеру.

— Читай молитву! — сказал Фой. — Я не могу ни о чем думать.

Мартин начал молитву, которую, может быть, стоит привести:

«Господи, — начал он, — отпусти мне мои грехи, которым нет числа или которые мне теперь некогда счесть, а особенно тот мой грех, что я отсек голову палачу его собственным мечом, хотя мы и не бились с ним, и убил испанца в боксе. Благодарю Тебя, Боже мой, что Ты допустил нас умереть в бою, а не быть замученными или сожженными в тюрьме, и прошу Тебя допустить нас убить как можно больше испанцев, чтобы они помнили нас долгие годы. Господи, защити моих дорогих хозяина и хозяйку, и пусть они узнают, что мы кончили свою жизнь так, что они похвалили бы нас, а пастор Арентц пусть лучше не знает: он, пожалуй, подумает, что нам лучше бы было сдаться. Аминь».

Фой после того также прочел краткую и сердечную молитву.

Между тем испанцы отыскали кузнеца, который начал работать над калиткой, как было видно через верхнюю решетку.

— Почему ты не стреляешь? — спросил Фой. — В него можно попасть. Стреляй.

— Потому, что он бедный голландец, которого они силой принудили идти с ними. Подождем, пока они сломают калитку. Когда придет время, постоим за себя, герр Фой; видите, как все смотрят на нас: они ждут, что мы будем отчаянно защищаться. — Он указал вниз.

Фой взглянул. Двор литейного завода был окружен высокими домами с остроконечными крышами, и у всех окон, на всех балконах собрались зрители. Уже распространился слух, что инквизиция выслала солдат, чтобы схватить молодого ван-Гоорля и Рыжего Мартина, и что они уже ломают калитку завода. Поэтому граждане, между которыми были и рабочие с завода, собрались, так как не думали, чтобы Рыжего Мартина и Фоя ван-Гоорля легко было взять.

Стук у калитки продолжался, но она была крепка и не поддавалась.

— Мартин, — сказал вдруг Фой, — я боюсь… Мне нехорошо… Я знаю, что буду тебе плохой поддержкой в трудную минуту.

— Вот теперь я уверен, что вы храбрый малый, — отвечал Мартин с коротким смехом, — иначе вы никогда бы не признались, что боитесь. Конечно, вам страшно, и мне тоже страшно. Это от ожидания; но при первом ударе вы будете счастливы. Слушайте: как только они начнут взбираться по лестнице, становитесь позади меня, близехонько за мной, — мне нужна будет вся комната, чтобы размахнуться мечом, и, стоя рядом, мы только мешали бы друг другу, а с пикой вы можете стоять позади меня и принимать каждого, кто сунется вперед.

— Ты думаешь защитить меня своей тушей, — сказал Фой. — Ну, ты начальник здесь; я же сделаю, что могу. — Обняв великана обеими руками за талию, он ласково потрепал его.

— Смотрите, калитка валится! — закричал Мартин. — Ну, стреляйте вы первый! — Он несколько отстранился.

В эту минуту дубовая дверь повалилась, и солдаты ворвались во двор. Силы вдруг вернулись к Фою, он почувствовал себя крепким, как скала. Подняв арбалет, он спустил стрелу. Тетива зазвенела, стрела со свистом разрезала воздух, и первый солдат, пораженный в грудь, подпрыгнув, упал. Фой отошел в сторону, чтобы натянуть тетиву.

— Хороший выстрел, — сказал Мартин, становясь на его место, между тем как зрители в окнах одобрительно кричали. Фой снова выстрелил, но промахнулся, следующий же выстрел Мартина ранил солдата в руку и пригвоздил его к сломанной калитке. После этого стрелять уже нельзя было, так как испанцы подошли к башне.

— Отойдите к двери и помните, что я сказал вам, — приказал Мартин. — Прочь стрелы, холодная сталь сделает остальное.

Они оба стояли у открытой двери. Мартин, сняв со стены шлем, надел его на голову и подвязал под подбородком обрывком веревки, потому что шлем был слишком мал для него. В руке он держал меч «Молчание», высоко подняв его для удара; Фой стоял за ним, держа длинную пику обеими руками. Из собравшейся внизу толпы солдат доносился неясный гул, затем один голос прокричал команду, и на лестнице послышались шаги.

— Они идут, — сказал Мартин, повернувшись так, что Фой увидал его лицо. Оно преобразилось и было ужасно. Большая рыжая борода, казалось, горела, бледно-голубые глаза вращались и сверкали, как голубая сталь «Молчания», блестевшего в руках великана. В эту минуту Фой вспомнил свое видение. Вот оно уже исполнялось — мирный, терпеливый Мартин превратился в мстителя.

Один солдат достиг верхней ступени лестницы, наступил на разбросанную дробь и упал с шумом и проклятием. Но за ним следовали другие. Их сразу показалось четверо из-за угла. Они смело бросились вперед. Первый из них попал в щель от выломанной двери и вытянулся во всю длину. Мартин не обратил на него внимания, но Фой, прежде чем солдат успел вскочить, проколол его пикой, так что тот и умер на двери. Следующего ударил Мартин, и Фой увидал, как солдат вдруг сделался маленьким и раздвоился, но стоявший за ним так быстро подвинулся вперед, что Мартин не успел размахнуться мечом, а принял его концом меча и в следующую минуту уже стряхивал с лезвия мертвое тело.

После того Фой уже потерял счет. Мартин рубил мечом, а когда случалось, колол и пикой, пока, наконец, потеряв больше людей, чем думали, испанцы уже не отваживались наступать. Двое из них лежали мертвыми в дверях, другие скатились или были стащены вниз по лестнице, между тем как зрители при каждом новом убитом или раненом громкими криками выражали свою радость.

— Пока мы не ударили в грязь лицом, — сказал Мартин спокойно, — но если они опять полезут, мы должны быть хладнокровнее и не тратить так свою силу. Если бы я не так горячился, я бы еще уложил одного.

Однако испанцы, по-видимому, не намеревались повторить приступ; они достаточно познакомились с узкой лестницей и красным человеком, ожидавшим их с мечом при повороте на площадку. Правда, для нападающих позиция была невыгодна, так как они не могли стрелять из арбалетов или луков, а должны были идти на убой, как бараны. Будучи людьми осторожными, любящими жизнь, они стали совещаться внизу.

Глава 20

В ГЕВАНГЕНГУЗЕ
Резервуар под башней закрывался, когда в нем не было надобности, каменной крышкой. На ней солдаты устроили костер из дерева и щеп, которые были сложены в углу двора, и встали кругом, чтобы зажечь его. Мартин лег на пол и посмотрел на них сквозь щели, затем сделал знак Фою и что-то шепнул ему. Фой подошел к медным ваннам и зачерпнул из них два ведра расплавленного свинца. Снова Мартин взглянул вниз и, выждав минуту, когда большинство солдат собралось под башней, быстрым движением открыл трап, и расплавленная жидкость хлынула на стоявших внизу и поднявших головы вверх солдат. Двое упали, чтобы никогда больше не встать, между тем как другие разбежались с криком, срывая с себя горящее платье.

После того испанцы задумали другое: они обложили горючим материалом дубовые столбы, которые загорелись и комната вверху наполнилась дымом.

— Теперь нам приходится выбирать — быть изжаренными, как жаркое в печке, или сойти вниз, чтобы нас зарезали, как свиней.

— Что касается меня, я намереваюсь умереть здесь, — сказал Фой.

— И я также, герр Фой. Однако послушайте: мы не можем сойти вниз, потому что они поджидают нас; а не попытаться ли нам, свалившись вниз через трап, пробиться через огонь, а там, став спиной к спине, отбиваться?

Полминуты спустя из пылающего костра появились два человека с обнаженными мечами. Им удалось выбраться довольно благополучно из огня и достигнуть свободного пространства недалеко от калитки, где они остановились спиной к спине, вытирая слезившиеся глаза. Несколько секунд спустя на них набросилась толпа солдат, как свора собак на раненых медведей, между тем как из среды сотни зрителей неслись крики ободрения, сожаления и страха. Люди валились кругом борцов, но другие тотчас же занимали места своих товарищей. Борцы падали и снова поднимались, последний же раз встал только один гигант Мартин. Он поднялся медленно, отряхивая солдат, цеплявшихся за него, как крысоловка за крыс. Он встал, загородив собой тело своего товарища, и еще раз страшный меч завертелся в воздухе, поражая всех, к кому прикасался. Солдаты отступили, но один из них, подкравшись сзади, вдруг набросил плащ ему на голову. Тут пришел конец, и медленно-медленно враги одолели его, свалили и связали, а смотревшая толпа застонала и заплакала от горя.

Из конторы Адриан побежал в дом на Брее-страат.

— Что случилось?! — вскричала мать, когда он вбежал в комнату, где она была с Эльзой.

— Они идут за ним, — запыхавшись, проговорил он. — Где он? Пусть он… мой отчим… бежит скорее.

Лизбета закачалась и упала на стул.

— Откуда ты знаешь?

При этом вопросе голова у Адриана закружилась и сердце остановилось. Он прибегнул ко лжи.

— Я случайно подслушал, — сказал он. — Солдаты нападают на Фоя и Мартина в литейной, и я слышал, что они придут сюда за отчимом.

Эльза громко заплакала, а затем бросилась на Адриана, как тигрица, спрашивая:

— Отчего вы не остались с ними?

— Потому что первый мой долг — быть при отце и матери, — ответил он с оттенком своей прежней напыщенности.

— Дирка нет дома, — прервала его Лизбета тихим голосом, слышать который было страшно, — и не знаю, где он. Поди, отыщи его. Скорее! Скорее!

Адриан ушел и рад был, что мог бежать с глаз этих мучающихся женщин. Он искал Дирка во многих местах, но безуспешно, как вдруг гул голосов и двигавшаяся по улице толпа людей привлекли его внимание. Он подбежал, и вот какое зрелище представилось его глазам.

По широкой улице, ведущей к городской тюрьме, двигался отряд испанских солдат, и в центре его две фигуры, которые Адриан сразу узнал: это были его брат Фой и Красный Мартин. Несмотря на то, что буйволовая куртка Мартина была вся изрублена и изорвана и что шлема на нем уже не было, он сам, по-видимому, не получил серьезного повреждения, так как шел прямо и гордо, со связанными назад руками, между тем как испанский офицер держал острие меча, его собственного меча «Молчание», у шеи Мартина, угрожая заколоть его при первой попытке к бегству. Фой же находился в ином положении. Сначала Адриан подумал, что Фой умер, так как его несли на носилках. Кровь текла у него из головы и ног, а колет был весь в клочках от ударов сабель и штыков; и действительно, не будь на нем кольчуги, его уже давно не было бы в живых. Но Фой не умер: Адриан увидал, как он слегка повернул голову и поднял один раз руку.

За этой группой двигалась запряженная серой лошадью телега с телами убитых испанцев — сколько их было, Адриан не мог счесть, — а за телегой тянулся длинный ряд испанских солдат, из которых многие были серьезно ранены и тащились с помощью товарищей, а некоторых, подобно Фою, несли на носилках и дверях. Не удивительно, что Мартин выступал так важно, если за ним следовала такая богатая жатва его меча «Молчание». Кругом же этой процессии шумела и теснилась толпа лейденских граждан. Раздавались крики:

— Браво, Мартин! Молодец, Фой ван-Гоорль! Мы гордимся вами!

Кто-то из середины толпы крикнул:

— Освободить их! Убить собак инквизиции! В клочки испанцев!

В воздухе пролетел камень, за ним еще и еще; но по команде солдаты обернулись к толпе, и она отступила, так как у нее не было предводителя. Так продолжалось до самых ворот Гевангенгуза.

— Не дадим убить их! — снова закричал голос из толпы. — Освободим! — И толпа с ревом бросилась на солдат.

Но было уже поздно, солдаты сомкнулись вокруг арестованных и с оружием в руках пробились до ворот тюрьмы. Однако при этом они понесли значительную утрату: раненые и поддерживавшие их были отрезаны и вмиг перебиты все до одного. После этого испанцы, хотя и продолжали владеть крепостью и стенами Лейдена в действительности лишились своей власти над ним, и лишились безвозвратно. С этого часа Лейден стал свободен. Таков был первый плод борьбы Фоя и Мартина против подавляющего большинства.

Массивные дубовые ворота Гевангенгуза затворились за пленниками, замок щелкнул и болты были задвинуты, между тем как перед воротами продолжала бушевать разъяренная толпа.

Процессия вступила на подъемный мост над узким рукавом городского рва, оканчивавшийся узеньким проходом, ведущим на небольшой, обнесенный стенами двор, посреди которого возвышался трехэтажный дом, выстроенный в обыкновенном голландском стиле, но с узкими окнами, снабженными решетками. Направо от входа в сводчатый коридор, служивший арсеналом и весь увешанный оружием, дверь вела в залу суда, где допрашивали арестованных, а налево — в большое помещение со сводами и без окон, похожее на большой подвал. Это был застенок. Коридор выходил во двор, в глубине которого находилась тюрьма. На этом втором дворе процессию ожидали Рамиро и маленький человечек с красным лицом и свиными глазами, одетый в грязную куртку. Это был областной инквизитор, имевший полномочия от Кровавого Совета на основании различных указов и законов пытать и казнить еретиков.

Офицер, командовавший отрядом, выступил вперед, чтобы доложить о выполнении возложенного на него поручения.

— Что это за шум? — спросил инквизитор испуганным пискливым голосом. — Бунт в городе?

— А где же прочие? — перебил Рамиро, окинув взглядом поредевшие ряды.

— Умерли, — отвечал офицер, — некоторых убили рыжий великан и его спутник, а других — толпа.

Рамиро начал браниться и посылать проклятия, так как знал, что если весть о случившемся дойдет до Альбы и Кровавого Совета, он потеряет всякий кредит в их глазах.

— Трус! — кричал он, тряся кулаком перед лицом офицера. — Как ухитриться потерять столько солдат, арестовывая двух еретиков?

— Не моя вина, — довольно грубо отвечал офицер, возмущенный резкостью смотрителя, — виноваты толпа и меч этого великана, косивший нас, как траву. — Он подал Рамиро меч «Молчание».

— Меч по нем, — пробормотал Монтальво, — другому и поднять его не впору. Повесьте его в коридоре, он может понадобиться как вещественное доказательство. — А про себя он подумал: «Опять неудача, неудача, преследующая меня всякий раз, как замешивается Лизбета ван-Хаут».

Он отдал приказание, и арестованных повели вверх по узкой лестнице.

На первую площадку выходила крепкая дубовая дверь, которая вела в большое полутемное помещение. Посредине этого помещения шел проход, а по обеим сторонам его находились клетки из крепких дубовых брусьев шагов девяти или десяти в поперечнике, слабо освещенные высоко проделанными окошечками за железными решетками, — клетки, как бы предназначенные для диких зверей, но служившие помещением для человеческих существ, провинившихся против учения Церкви. Те, кому пришлось видеть еще существующую поныне в Гааге тюрьму инквизиции, могут представить себе весь ужас подобного помещения.

В одно из таких ужасных помещений втолкнули Мартина, а раненого Фоя грубо бросили на кучу грязной соломы, лежавшей в углу. Затем, заперев дверь засовами и замком, солдаты ушли.

Как только глаза Мартина привыкли к полумраку, он стал осматриваться. Удобств тюрьма предоставляла весьма мало, и построенная на некоторой высоте, она тем не менее поражала воображение еще больше всякого подземелья, предназначенного для подобной же цели. По счастливой случайности, однако, в одном углу этой клетки оказался большой кувшин с водой.

«Авось не отравленная», — подумал Мартин, и, взяв кувшин, стал жадно пить, так как от огня и жаркой битвы в нем, казалось, все пересохло внутри.

Утолив наконец жажду, он подошел к лежавшему в беспамятстве Фою и понемножку начал вливать ему в рот воду, которую тот глотал механически. Мартин осмотрел, насколько мог, его раны и увидал, что причиной его беспамятства служит рана на правой стороне головы, которая, наверное, оказалась бы смертельной, не будь на Фое шапки со стальной подкладкой, но в настоящем случае была неопасна, и нанесенный удар причинил только сильный ушиб и сотрясение.

Вторая глубокая рана была на левом бедре, однако хотя из нее сильно шла кровь, артерия не была задета. На руках и ногах были еще раны, и под кольчугой на теле оказалось много синяков от мечей и кинжалов, но ни одно повреждение не было серьезным.

Мартин обмыл раны как можно осторожнее, но дальше оказалось затруднение, так как на нем и на Фое было фланелевое белье, а фланель не годится для перевязки ран.

— Вам нужно полотно? — послышался женский голос из соседней клетки. — Подождите, я дам вам свою рубашку.

— Как я могу взять часть вашей одежды, мефроу, чтобы перевязать нашего раненого? — отвечал Мартин.

— Возьмите и не беспокойтесь, — отвечала незнакомка тихим, приятным голосом. — Мне она уже не нужна: меня сегодня казнят.

— Казнят сегодня? — проговорил Мартин.

— Да, — отвечал голос, — во дворе или в подземелье, на площади они не смеют, боясь народа. Мне отрубят голову. Не счастливица ли я? Только отрубят голову!

— Боже, где же ты? — вырвалось у Мартина.

— Не печальтесь обо мне, — продолжал голос. — Я очень рада. Нас было трое — отец, сестра и я, и вы понимаете, мне хочется встретиться с ними. И лучше умереть, чем снова перенести все, что я перенесла. Вот вам полотно. Рубашка, кажется, в крови у горла, но все же пригодится вам, если вы разорвете ее на полосы.

В промежуток между дубовыми брусьями просунулась нежная дрожащая ручка, державшая сорочку.

При слабом свете Мартин увидал, что кисть ее была порезана и вспухла. Он заметил это и поклялся отомстить испанцам и монахам за эту нежную благодетельную ручку, что, по счастливому стечению обстоятельств, мог впоследствии выполнить блестяще. Взяв сорочку, Мартин на минуту остановился, раздумывая, следует ли предпринимать что-нибудь и не лучше ли дать Фою умереть.

— О чем вы раздумываете? — спросил голос из-за решетки.

— Я думаю, что, может быть, для моего господина было бы лучше умереть, и я дурак, что останавливаю кровь.

— Нет, нет, — возразил голос, — вы должны сделать все, что от вас зависит, а остальное предоставить Богу. Богу угодно, чтобы я умерла, и в том нет большой беды, ведь я только слабая девушка; а может быть, Богу будет угодно, чтобы этот молодой человек остался в живых и служил своему отечеству и вере. Перевяжите его раны, добрый человек!

— Может быть, вы правы, — отвечал Мартин. — Кто знает? Для каждого замка найдется подходящий ключ, если только суметь найти его.

Он наклонился над Фоем и начал перевязывать его раны полотняными бинтами, смоченными в воде, а потом снова одел его, даже надел кольчугу.

— А вы сами не ранены? — спросил голос.

— Слегка, сущие пустяки: несколько царапин и ушибов. Кожаная куртка сослужила службу.

— Расскажите мне, с кем вы сражались? — спросила девушка.

Пока Фой все еще лежал в беспамятстве, Мартин, чтобы скоротать время, рассказал о нападении на литейную башню, о борьбе с испанцами и о последней обороне на дворе.

— Какая ужасная оборона — двое против стольких солдат, — сказал голос, и в нем послышалось восхищение.

— Да, — согласился Мартин, — горячая была битва, самая горячая, какую я запомню. Что до меня, то я не горюю: они хорошо заплатили за мое грешное тело. Я еще не сказал вам, что народ напал на них, когда они вели нас сюда, и в клочки растерзал их раненых. Да, хорошую цену они заплатили за фрисского мужика и лейденского бюргера.

— Прости, Господи, их души! — проговорила незнакомка.

— Это как Ему будет угодно, — сказал Мартин, — и меня не касается: я имел дело только с их телами и…

В эту минуту Фой застонал, сел и попросил пить. Мартин подал ему кувшин.

— Где я? — спросил Фой. Мартин объяснил ему.

— Кажется, плохи наши дела, старина, — сказал Фой слабым голосом, — но раз мы пережили это, то, я думаю, мы переживем и остальное. — В голосе его прозвучала свойственная ему жизнерадостность.

— Да, мейнгерр, — раздался голосок из-за решетчатой перегородки, — и я тоже думаю, что вы переживете все остальное, и я молюсь, чтобы это было так.

— Кто это? — спросил Фой вяло.

— Тоже узница, — отвечал Мартин.

— Узница, которая скоро освободится, — снова раздался голос в темноте, так как тем временем совершенно стемнело.

Фой снова заснул или впал в беспамятство, и на долгое время воцарилась полная тишина, пока не раздался стук засовов у входной двери, и среди мрака показалось мерцание фонаря. В узком проходе послышались шаги нескольких людей, и один из них, отворив дверь клетки, наполнил кружку водой из кожаного меха и бросил, как собакам, несколько кусков черного хлеба и трески. Посмотрев на заключенных, сторож что-то пробормотал и пошел прочь, не подозревая, как он был близок к смерти, так как Мартин был взбешен. Однако он не тронул сторожа. Затем отворилась дверь соседней клетки и мужской голос сказал:

— Выходите!.. Пора!..

— Да, пора, и я готова, — отвечал тонкий голосок. — Прощайте, друзья. Господь с вами!

— Прощайте, мефроу, — отозвался Мартин, — желаю вам скоро быть у Бога. — Затем, как бы спохватившись, он прибавил: — Как ваше имя? Мне бы хотелось знать его.

— Мария, — отвечала она, и, запев гимн, пошла на смерть.

Ни Мартин, ни Фой никогда не видали ее лица, не узнали, кто была эта бедная девушка, одна из бесчисленного количества жертв ужаснейшей тирании, когда-либо виданной миром, одна из шестидесяти тысяч убитых Альбой. Несколько лет спустя, когда Фой жил свободным человеком на свободной земле, он построил церковь — Мария-кирка.

Длинная ночь протекла в тишине, прерываемой только стонами и молитвами узников в клетках или гимнами, которые пели выводимые на двор. Наконец по свету, пробившемуся через решетчатые окна, заключенные узнали, что наступило утро. При первых лучах его Мартин проснулся и почувствовал себя бодрым: и здесь его здоровая натура позволила ему заснуть. Фой также проснулся, и хотя все тело у него ныло, однако он подкрепился, так как был голоден. Мартин нашел куски хлеба и трески, и они проглотили их, запивая водой, после чего Мартин перевязал раны Фоя, наложив на них пластырь из хлебного мякиша, и, как мог, полечил и свои ушибы.

Было около десяти часов, когда двери снова отворились и вошедшие солдаты приказали заключенным следовать за собой.

— Один из нас не может идти, — сказал Мартин, — ну, да я это устрою. — Он поднял Фоя, как ребенка, на руки и пошел за тюремщиком из тюрьмы вниз, в залу суда.

Здесь за столом сидели Рамиро и краснолицый инквизитор с тоненьким голосом.

— Силы небесные с нами, — сказал инквизитор. — Какой волосатый великан! Мне даже быть с ним в одной комнате неприятно. Прошу вас, сеньор Рамиро, прикажите своим солдатам зорко следить за ним и заколоть при первом движении.

— Не бойтесь, сеньор, — отвечал Рамиро, — негодяй обезоружен.

— Надеюсь… Однако приступим к делу. В чем обвиняются эти люди? Ах да, опять ересь, как и в последнем случае, по свидетельству… ну, да это все равно… Дело считается доказанным, и этого, конечно, достаточно. А еще что? А, вот что! Бежали из Гааги с состоянием еретика, убили несколько солдат из стражи его величества, взорвали других на воздух на Гаарлемском озере, а вчера, как нам лично известно, совершили целый ряд убийств, сопротивляясь законному аресту. Арестованные, имеете вы что-нибудь возразить?

— Очень многое, — отвечал Фой.

— В таком случае, не беспокойте себя, а меня не заставляйте терять время, так как ничем нельзя оправдать вашего безбожного, возмутительного, преступного поведения. Друг смотритель, передаю их в ваши руки, и да сжалится Господь над их душами. Если у вас есть под рукой священник, чтобы исповедать их — если они хотят исповедаться — окажите им эту милость, а все прочие подробности предоставьте мне. Пытка? Конечно, к ней можно прибегнуть, если это может повести к чему-нибудь или очистить их души. Я же отправлюсь теперь в Гаарлем, потому что — скажу вам откровенно, сеньор Рамиро — не считаю такой город, как этот Лейден, безопасным местопребыванием для честного служителя закона: тут слишком много всякого темного люда. Что? Обвинительный акт не готов? Ничего, я подпишусь на бланке. Вы можете потом заполнить его. Вот так. Да простит вас Господь, еретики, да обретут ваши души покой, чего, к несчастью, не могу обещать вашим телам на некоторое время. Ах, друг смотритель, зачем вы заставили меня присутствовать при казни этой девушки сегодня ночью, ведь она не оставила после себя состояния, о котором стоило бы толковать, а ее белое лицо не выходит у меня из ума. О, эти еретики, как много они заставляют перестрадать нас, верующих. Прощайте, друг смотритель! Я думаю выйти задними воротами: кто знает, у главного входа может встретиться кто-нибудь из этого беспокойного люда. Прощайте и, если можете, смягчите правосудие милосердием.

Он вышел, Рамиро же, проводив его до ворот, вернулся. Сев на краю стола, он обнажил свою рапиру и положил на стол перед собой. Затем, приказав подать стул для Фоя, который не мог стоять на раненых ногах, он велел страже отойти, но быть наготове в случае надобности.

— Кроме него, ни одного сановника, — обратился он почти веселым голосом к Мартину и Фою. — Вы, вероятно, ожидали совсем иного! Ни доминиканца в капюшоне, ни писцов для записывания показаний, никакой торжественности — один только краснолицый судейский крючок, который трясется от боязни, как бы его не захватила недовольная толпа, чего я лично очень бы желал. Чего и ждать от него, когда он, насколько я знаю, обанкротившийся портной из Антверпена? Однако нам приходится считаться с ним, так как его подпись на смертном приговоре так же действительна, как подпись папы, или его величества короля Филиппа, или — в таких делах — самого Альбы. И вот ваш приговор подписан, вас все равно как уже нет в живых!

— Как не было бы и вас, если б я не был настолько неблагоразумен, чтобы не послушаться совета Мартина и выпустить вас из Гаарлемского озера, — отвечал Фой.

— Совершенно так, мой молодой друг, только с моим ангелом-хранителем вам не удалось справиться, и вот вы не послушались прекрасного совета. А теперь я хочу поговорить с вами именно о Гаарлемском озере.

Фой и Мартин переглянулись, ясно понимая, зачем они здесь, а Рамиро, искоса наблюдая за ними, продолжал тихим голосом:

— Оставим это и перейдем к делу. Вы спрятали сокровища и знаете, где они; мне же надо позаботиться, чем жить на старости лет. Я не жестокий человек и не желаю мучить или убивать кого-либо, кроме того, откровенно говоря, я чувствую уважение к вам обоим за ту ловкость, с какой вы увезли сокровища на вашей «Ласточке» и взорвали ее, причем вы, молодой господчик, сделали только одну маленькую ошибочку, которую сознаете, — он, улыбаясь, поклонился Фою. — Ваша вчерашняя оборона — также блестящий подвиг, и я даже занес ее подробности в свой личный дневник — на память.

Тут пришлось поклониться Фою, между тем как даже на невозмутимом, суровом лице Мартина мелькнула улыбка.

— Естественно, — продолжал Рамиро, — что я желаю спасти таких людей. Я желал бы отпустить вас отсюда на свободу, не тронув вас… — Он остановился.

— Как же это возможно, после того как нам смертный приговор подписан? — спросил Фой.

— Это даже вовсе не трудно. Мой друг портной — то есть инквизитор — несмотря на свои мягкие речи, жестокий человек. Он спешил и подписался под чистым бланком — большая неосторожность, как всегда. Судья может осудить или оправдать, и этот случай не исключение. Что может мне помешать заполнить бланк предписанием о вашем освобождении?

— Что же мы должны сделать для этого? — спросил Фой.

— Даю вам слово дворянина: если вы скажете мне, что мне надо, я в неделю устрою все свои дела, и тотчас по моему возвращению вы будете свободны.

— Конечно, нельзя не поверить такому слову, которому сеньор Рамиро, извините — граф Жуан де Монтальво, мог научиться на галерах! — не помня себя, воскликнул Фой.

Рамиро весь побагровел.

— Если бы я был другого сорта человек, вас за эти слова ожидала бы такая смерть, перед которой содрогнулся бы и мужественнейший человек. Но вы молоды и неопытны, поэтому я извиняю вас. Пора кончить этот торг. Что вы предпочитаете: жизнь и свободу или возможность — при теперешних обстоятельствах невероятную — когда-то кому-то получить спрятанные сокровища?

Тут в первый раз заговорил Мартин, медленно и почтительно:

— Мейнгерр, мы не можем сказать вам, где спрятаны сокровища, потому что не знаем этого. Откровенно говоря, никто, кроме меня, никогда и не знал этого. Я взял вещи и опустил их в узкий проток между двумя островами, который нарисовал на клочке бумаги.

— Отлично мой друг, а где же эта бумага?

— Вот в том-то и беда, зажигая фитили на «Ласточке», я впопыхах уронил бумажку, и она отправилась туда же… куда отправились ваши почтенные товарищи, бывшие на судне. Однако, я думаю, что еслибы вам угодно было взять меня проводником, я мог бы показать вашему сиятельству то место; мне не хочется умирать, поэтому я был бы счастлив, если бы вы приняли мое предложение.

— Прекрасно, чистосердечный человек, — отвечал Рамиро с усмешкой, — ты рисуешь мне необыкновенно заманчивую перспективу. В полночь отправиться на Гаарлемское озеро — это все равно, что пустить тарантула с бабочкой! Мейнгерр ван-Гоорль, что вы имеете сказать?

— Только то, что все рассказанное Мартином — правда. Я не знаю, где деньги, так как я не присутствовал при том, как их опускали и как потерялась бумага.

— В самом деле? Я боюсь в таком случае, как бы мне не пришлось освежить вам немного память, но прежде я еще приведу вам один довод или два. Не приходило ли вам в голову, что от вашего ответа может зависеть другая жизнь? Имеет ли человек право обрекать своего отца на смерть?

Фой слушал, и как ни ужасен был намек, однако молодой человек почувствовал облегчение, так как ожидал услышать слова «вашу мать» или «Эльзу Брант».

— Вот мое первое убеждение — думаю, недурное, — но у меня еще имеется одно, еще более убедительное для молодого человека и наследника в будущем. Третьего дня вы обручились с Эльзой Брант — не удивляйтесь, люди в моем положении многое слышат; не пугайтесь, девицу не приведут сюда — она слишком драгоценна.

— Будьте добры объяснить мне ваши слова, — сказал Фой.

— С удовольствием. Видите ли, молодая девушка — богатая наследница, не правда ли? И удастся ли мне или не удастся узнать факты от вас, она, без сомнения, рано или поздно откроет местонахождение своего богатства. Конечно, муж разделит ее состояние. Я теперь человек свободный и могу быть представлен ювфроу Эльзе… Вы видите, мой друг, что есть и другие способы убивать собак, кроме как вешать их.

Сердце упало у Фоя при словах этого негодяя, этого дьявола, обманувшего его мать и бывшего отцом Адриана. Мысль сделать богатую наследницу своей женой была достойна его дьявольской изобретательности. И что могло помешать ему выполнить свой план? Эльза, конечно, возмутится, но в руках приспешников Альбы в эти дни были средства, с помощью которых они могли преодолеть несогласие молодой девушки или, по крайней мере, заставить сделать выбор между смертью и унижением. Расторжение браков с тем, чтобы заставить еретичку выйти за человека, домогающегося ее состояния, было делом обычным. Справедливости не стало в стране: люди были пешками и рабами своих притеснителей. И что оставалось им делать, как не уповать на Бога. Фой думал: стоит ли подвергаться мучению, рисковать смертью и браком против воли из-за золота. Он думал, что понял человека, сидящего перед ним, и что с ним можно вступить в торг. Он не был фанатиком, ужасы не доставляли ему удовольствия, ему не было дела до душ его жертв. Он обманул его мать, Лизбету, из-за денег и, вероятно, согласился отступиться за деньги. Почему не попытаться? Но сейчас же в уме Фоя встал другой, ясный и неопровержимый ответ. Не клялся ли он отцу, что ничто на свете не заставит его открыть тайну? Не клялся ли он в том же Гендрику Бранту, пожертвовавшему уже жизнью ради того, чтобы его сокровища не попали в руки испанцам, в уверенности, что со временем они какими-нибудь неисповедимыми путями послужат на пользу его отечеству? Нет, как ни велико было искушение, он обязан сдержать данное обещание и заплатить ужасную цену. Итак, Фой снова ответил:

— Напрасно вы искушаете меня: я не знаю, где деньги.

— Прекрасно, герр Фон вай-Гоорль, теперь исход для нас ясен, но все же я попытаюсь защитить вас от самих себя, — я еще некоторое время не стану заполнять бланка. — Затем он позвал:

— Сержант, попросите мастера Баптиста приступить к делу.

Глава 21

МАРТИН ТРУСИТ
Сержант вышел из комнаты и скоро вернулся в сопровождении «мастера» — высокого малого подозрительного вида, одетого в затасканное черное платье, с широкими заскорузлыми руками и коротко остриженными для проворности ногтями.

— Здравствуйте, профессор, — сказал Рамиро, — вот вам два субъекта. Начните с большого, время от времени вы будете доносить об успехе, и будьте уверены, что в случае, если он пожелает открыть то, о чем я хлопочу — подробности вас не касаются, это мое дело, — то немедленно позовите меня.

— Какой способ, ваше превосходительство, прикажете употребить?

— Предоставляю это вам. Разве я занимаюсь вашим поганым ремеслом? Мне все равно, лишь бы добиться результата.

— Не нравится мне этот молодец, — проворчал «профессор», кусая ногти. — Слышал я об этой бешеной скотине, он на все способен.

— Так возьмите с собой всю стражу: один голый негодяй немного сделает против девяти вооруженных. Да захватите также и молодого человека, пусть он посмотрит, что будет происходить, может быть, тогда он переменит свой взгляд. Только не трогайте его, не сказав мне. Мне же надо писать бумаги, и я останусь здесь.

— Не нравится мне этот малый, — повторил «профессор», — от одного вида его мороз у меня подирает по коже. Какие у него злые глаза. Я бы лучше начал с молодого.

— Ступайте и делайте, что я вам приказываю, — сказал Рамиро, свирепо смотря на него. — Стража, помогите палачу Баптисту.

— Ведите их, — приказал «профессор».

— Зачем употреблять силу, господин, — проговорил Мартин, — покажите дорогу, и мы сами пойдем. — Нагнувшись, он поднял Фоя со стула.

Процессия двинулась. Впереди шел Баптист с четырьмя солдатами, потом Мартин с Фоем и, наконец, еще четверо солдат. Они вышли из комнаты суда под своды коридора. Мартин, медленно шагая, осмотрелся и увидал, что на стене между прочим оружием висел его меч «Молчание». Большие ворота были заперты замками и засовами, но у калитки возле них стоял часовой, обязанность которого была впускать и выпускать людей, входивших и выходивших по делам. Под предлогом, что ему надо переложить Фоя на другую руку, Мартин внимательно, насколько позволяло время, рассмотрел калитку и заметил, что хотя она казалась задвинутой железными засовами вверху и внизу, но в действительности не была заперта, так как петли, в которые входили концы засовов, были пусты. Вероятно, часовой не считал нужным прибегать, пока стоял тут, к большому ключу, висевшему у него за поясом.

Сержант, сопровождавший узников, отворил массивную низкую дверь, отодвинув засов. По-видимому, это помещение когда-то служило тюрьмой, что подтверждал и засов снаружи. Несколько минут спустя Мартин и Фой были заперты в застенке Гевангенгуза, представлявшем из себя подвальное сводчатое помещение, освещенное лампами (дневной свет не проникал туда) и зловещим огнем, разведенным на полу. Обстановку помещения легко себе представить: интересующиеся подобными ужасами могут удовлетворить свое любопытство, осмотрев средневековые тюрьмы в Гааге и других местах. Опустим их, как предмет, недостойный описания, хотя эти ужасы, о которых нам в настоящее время даже неприятное говорить, были близко известны поколению, жившему всего три столетия тому назад.

Мартин опустил Фоя на какое-то ужасное приспособление, имевшее сходство со стулом, и обвел все кругом своими голубыми глазами. Между различными предметами, стоявшими у стен, один, по-видимому, особенно интересовал его. Это было ужасное орудие, но Мартин видел в нем только крепкую стальную полосу, которой удобно размозжить чью-нибудь голову.

— Разденьте-ка этого карлика, — обратился «профессор» к солдатам, — пока я приготовлю ему постельку.

Солдаты начали стаскивать платье с Мартина, но не насмехались над ним и не оскорбляли его, помня его вчерашние подвиги и чувствуя почтение к силе и выносливости этого огромного тела, находившегося в их руках.

— Он готов, — сказал сержант.

«Профессор» потер руки.

— Ну-ка пойдем, молодчик, — сказал он.

Нервы Мартина не выдержали; он задрожал.

— Скажите! Ему стало холодно в этой духоте, надо согреть его.

— Кто мог бы подумать, что такой большой человек, который так хорошо бьется, может оказаться таким трусом? — сказал сержант своим товарищам. — С ним, думаю, будет не труднее справиться, чем с рейнским лососем.

Мартин услыхал эти слова, и с ним сделался такой припадок дрожи, что даже пот выступил у него на всем теле.

Фой смотрел на него, открывши рот. Он не верил своим ушам. Почему это Мартин, если ему так страшно, делал ему особенные знаки глазами, закрыв их растопыренными пальцами руки? Совершенно так же блестели его глаза накануне, когда солдаты пытались взобраться на лестницу. Фой не мог разрешить загадку, но с этой минуты не спускал глаз с Мартина.

— Слышите, что нам говорит эта дамочка, герр Баптист? — сказал сержант. — Она обещает, — продолжил он, подражая голосу Мартина, — сказать все, что знает.

— В таком случае, мне нечего хлопотать. Побудьте с ним. Я пойду и доложу смотрителю: так мне приказано. Не одевайте его полностью, довольно и того, что на нем остается… осторожность не мешает.

Баптист пошел к двери и, проходя мимо Мартина, ударил его рукой по лицу, говоря:

— Вот тебе, трус!

Фой заметил, что при этом его товарищ вспотел еще сильнее и отшатнулся к стене.

Но, Боже мой! Что случилось? Дверь застенка отворилась, и вдруг со словами: «Ко мне, Фой!» — Мартин сделал движение, которое Фой едва успел уловить. Что-то пролетело в воздухе и упало на голову палача, вышедшего в коридор. Солдаты побежали к двери, но огромная железная полоса, брошенная им в лицо, положила двух из них на месте. Еще минута, рука обхватила Фоя, и в следующее мгновение Мартин стоял, растопырив ноги на теле мертвого «профессора» Баптиста.

Они были за дверями, но те не были заперты, так что с другой стороны шесть человек напирали на них изо всей силы. Мартин опустил Фоя на пол.

— Возьмите кинжал и займитесь привратником, — поспешно проговорил Мартин.

В одно мгновенье Фой выхватил кинжал из-за пояса убитого и обернулся. Привратник бежал к ним с поднятым мечом. Фой забыл, что он ранен, в эту минуту он опять крепко стоял на ногах. Он согнулся и прыгнул на привратника, как дикая кошка, как человек, вырвавшийся из когтей пытки. Борьбы не последовало: искусство, которому Мартин с таким терпением учил Фоя, пригодилось ему в эту минуту; меч пролетел над головой Фоя, между тем как длинный кинжал его пронзил горло привратника. Взглянув на него, Фой убедился, — что ему уже нечего бояться, и повернулся.

— Помогите, если можете, — с трудом проговорил Мартин, своим голым плечом налегавший изо всей силы на один из засовов калитки, стараясь просунуть его в задвижку.

Боже! Какая это была борьба! Голубые глаза Мартина, казалось, готовы были выйти из орбит, он раскрыл рот, и мускулы его тела выступали узлами. Фой поспешил к нему и изо всех сил пытался помочь. Он мало мог сделать, стоя на одной только ноге, так как раны на другой снова открылись, однако и этого оказалось достаточно: засов медленно-медленно вошел в скобу. Тяжелая дверь трещала под напором солдат изнутри, Мартин, не будучи в состоянии говорить, только смотрел на засов, который Фой левой рукой все дальше и дальше вдвигал в скобу. Засов заржавел от долгого бездействия и поддавался с трудом.

— Еще! — задыхаясь, проговорил Фой.

Мартин сделал такое усилие, что со стороны было страшно, и кровь закапала у него из ноздрей, но дверь подалась еще, и засов с шумом вдвинулся в каменную скобу.

Мартин отступил и с минуту качался, будто готовясь упасть. Затем, придя в себя, он бросился к мечу «Молчание», висевшему на стене, и перевязью обмотал правую руку выше кисти. После того он направился к двери комнаты суда.

— Куда ты?! — закричал Фой.

— Проститься с ним, — отвечал Мартин.

— Ты с ума сошел, — сказал Фой, — бежим, если можно. Дверь может поддаться. Слышишь, как они кричат.

— И впрямь, может быть, лучше бежать, — с сомнением в голосе согласился Мартин. — Садитесь мне на плечи.

Несколько секунд спустя двое часовых, стоявших у ворот тюрьмы, с изумлением увидали, как на них с криком бросился высокий рыжий человек, почти голый, размахивавший огромным мечом и несший на спине другого человека. Они пришли в такой ужас, что, не дожидаясь нападения и думая, что это дьявол, разбежались в разные стороны, между тем как человек с ношей вышел мимо них по маленькому подъемному мосту на улицу, начинавшуюся от городских ворот.

Придя в себя, солдаты бросились было в погоню, но кто-то из прохожих крикнул:

— Это же Мартин, Красный Мартин и Фой ван-Гоорль вырвались из тюрьмы.

И сейчас же в солдат полетел камень.

Помня судьбу, постигшую их товарищей накануне, солдаты вернулись под защиту тюремных сводов. Когда, наконец, Рамиро, которому надоело ждать, вышел из задней комнаты при зале суда, где что-то писал, он увидал палача и привратника лежащими мертвыми у калитки и услыхал отчаянные крики стражи из застенка, между тем как часовые у моста объявили, что не видали ровно никого.

Сначала им поверили и бросились обыскивать всю тюрьму от колокольной башни до самого глубокого подземелья, даже искали в воде рва, но когда правда открылась, им досталось от смотрителя, а еще хуже досталось стражам, из рук которых Мартин ускользнул, как угорь из рук рыбной торговки. Рамиро не помнил себя и начинал думать, что в конце концов напрасно вернулся в Лейден.

Однако у него в руках еще оставалась одна карта. В одном из помещений тюрьмы сидел еще узник. В сравнении с берлогой, куда были заключены Мартин и Фой, это помещение казалось даже хорошим: это была комната на нижнем этаже, предназначавшаяся для знатных политических заключенных или взятых в плен на поле битвы офицеров, за которых ожидали выкупа. Здесь было настоящее окно, хотя и заделанное двойной решеткой, выходившее на двор и тюремную кухню, стояла кое-какая мебель, и все было более или менее чисто. Заключенный в этой комнате был не кто иной, как Дирк ван-Гоорль, захваченный в ту минуту, как он возвращался домой после приготовлений к побегу своей семьи. Утром того же самого дня Дирка также допрашивал краснолицый суетливый экс-портной. И он также был приговорен к смерти, причем вид ее, как для Мартина и Фоя, был также предоставлен решению смотрителя. После того Дирка отвели обратно в занимаемую им комнату и заперли.

Через несколько часов в комнату вошел человек, которого до дверей провожали солдаты, и принес Дирку пищу и питье. Это был один из поваров и, как оказалось, словоохотливый малый.

— Друг, что случилось в тюрьме? — спросил его Дирк. — Отчего люди бегают по двору и кричат в коридоре? Не приехал ли принц Оранский в тюрьму, чтобы освободить нас? — Он грустно улыбнулся.

— Есть и такие, что освобождаются, не дожидаясь принца Оранского. Колдуны они… колдуны, и ничего больше.

Интерес Дирка был возбужден. Опустив руку в карман, он вынул золотой, который подал повару.

— Друг, — сказал он, — ты готовишь мне кушанье и ходишь за мной. Я захватил с собой несколько таких кружочков, и если ты будешь добр ко мне, они перейдут из моего кармана в твой. Понимаешь?

Повар кивнул головой, взял золотой и поблагодарил.

— Расскажи же мне, пока станешь убирать комнату, об этом побеге — заключенного интересуют и пустяки.

— Вот как было дело, мейнгерр, насколько я слышал: вчера в одной конторе захватили двух молодцов, должно быть, еретиков, с которыми пришлось много повозиться при аресте. Я не знаю, как их зовут, я здесь чужой, но видел, как их привели: один был молодой и, кажется, ранен в ногу и шею, а другой — рыжий, бородатый великан. Их допрашивали сегодня утром, а потом отправили с девятью стражами к «профессору», понимаете?

Дирк кивнул, этого «профессора» хорошо знали в Лейдене.

— И что же дальше? — спросил он.

— Дальше-то? Мать Пресвятая Богородица! Они убежали: великан, весь голый, унес на плечах молодого. Да, они убили «профессора» железной полосой и вышли из тюрьмы, как спелый горох из шелухи.

— Это невозможно, — сказал Дирк.

— Может быть, вам это лучше известно, чем мне; может быть, тоже невозможно, что они заперли испанских петухов снаружи, закололи привратника и проскользнули мимо часовых на мосту? Может быть, все это невероятно, однако все это случилось; и если не верите мне, спросите сами у часовых, почему они бросились бежать, когда увидали, что этот огромный голый человек идет на них, рыкая, как лев, и размахивая своим огромным мечом. Ну, теперь пойдет разборка, и всем нам достанется от смотрителя. Уж и теперь многие платятся своими спинами.

— А разве их не поймали за стенами тюрьмы?

— Поймали? Поймаешь их, когда сотни людей собрались вокруг них на улице! Теперь их и след, должно быть, простыл, и в Лейдене поминай их как звали. Однако мне пора идти, но если вам что-нибудь понадобится пока вы здесь, скажите мне, и я постараюсь достать вам то, за что вы такой щедрый.

Когда дверная задвижка закрылась за поваром, Дирк всплеснул руками и чуть не захохотал громко от радости. Мартин и Фой свободны, и если они снова не попадутся, тайна сокровищ останется тайной. Они никогда не достанутся Монтальво, в этом Дирк был уверен. А что касается его собственной судьбы, она мало тревожила его, особенно после того, как инквизитор сказал, что такого влиятельного человека, как он, не станут допрашивать. Это распоряжение было, впрочем, вызвано не милосердием, а осторожностью, так как инквизитору было известно, что Гаага, подобно другим голландским городам, находится накануне восстания, и он опасался, что народ мог выйти из всяких границ повиновения, если бы одного из самых богатых и уважаемых бюргеров стали мучить за его веру.

Увидав, как народ разорвал на клочки раненых испанских солдат и их носильщиков и как тяжелая дверь тюрьмы затворилась за Мартином и Фоем, Адриан отправился домой, чтобы сообщить печальную весть. Народ еще долго не расходился, и если бы подъемный мост над рвом не был поднят, так что не оказалось возможности перебраться через него, весьма вероятно, было бы произведено нападение на тюрьму. Теперь, однако, когда к тому же пошел дождь, толпа начала расходиться, рассуждая, захочет ли герцог Альба в эти дни ежедневных побоищ мстить за нескольких убитых солдат.

Когда Адриан вошел в верхнюю комнату, чтобы сообщить принесенное им известие, он нашел там одну только мать. Она сидела прямо на стуле, с руками, сложенными на коленях, и обратившись к окошку неподвижным, как бы изваянным из мрамора, лицом.

— Я не мог найти его, — сказал Адриан, — но Фой и Мартин взяты после отчаянного сопротивления, причем Фой ранен. Они в тюрьме…

— Я знаю все, — прервала его Лизбета холодным, глухим голосом. — Муж тоже взят. Кто-нибудь предал их. Да воздаст ему Господь! Оставь меня одну, Адриан.

Адриан повернулся и поплелся к себе в комнату. Упреки совести и стыд так тяжело лежали у него на сердце, что ему казалось, оно не выдержит. При всей своей слабости и злобе он никогда не намеревался сделать то, что произошло: теперь по его вине его брат Фой и человек, бывший его благодетелем и более всего на свете любимый его матерью, обречены на смерть, ужаснее которой ничего нельзя себе представить. Предатель провел эту ночь среди окружавшего его комфорта хуже, чем его жертвы в тюрьме. Три раза Адриан был готов покончить с собой; один раз он даже укрепил рукоять меча в полу и наставил его острие себе на грудь, но при первом уколе отшатнулся.

Лучше было бы для него, может быть, если бы он преодолел свою трусость: по крайней мере, он избавился бы от многих страданий и унижений, ожидавших его впереди.

Как только Адриан вышел, Лизбета встала, оделась и отправилась к своему родственнику ван-де-Верфу, теперь почтенному гражданину средних лет, избранному бургомистром Лейдена.

— Вы слышали? — спросила она.

— К несчастью, слышал, — отвечал он. — Это ужасно. Правда, что богатство Гендрика Бранта на дне Гаарлемского озера?

Она кивнула головой и ответила:

— Думаю, что так.

— Не могли ли бы они, открыв тайну, спасти себе жизнь?

— Может быть. Фой и Мартин могли бы это сделать, Дирк же ничего не знает: он отказался узнать. Но Фой и Мартин поклялись лучше умереть, чем открыть тайну.

— Почему?

— Потому что они дали такое обещание Гендрику Бранту, желавшему, чтобы его золото, скрытое от испанцев, могло сослужить службу его отечеству в будущем. Он и их убедил в необходимости этого.

— В таком случае, дай Бог, чтобы его желание исполнилось, — со вздохом сказал ван-де-Верф, — иначе было бы слишком тяжело думать, что еще жизни будут загублены из-за груды золота.

— Я знаю это, и я пришла к вам, чтобы спасти их.

— Каким образом?

— Каким образом? — воодушевляясь, ответила она. — Подняв город, произведя нападение на тюрьму и освободив их… Выгнав испанцев из Лейдена…

— И навлекши на себя судьбу Монса. Вы желали бы, чтобы город был отдан на разграбление солдатам Нуаркарма и дона Фредерика?

— Мне все равно; я желаю спасти мужа и сына! — в отчаянии проговорила она.

— Так может говорить женщина, но не патриотка. Лучше пусть умрут три человека, чем будет разорен целый город.

— Странно мне слышать от вас этот довод еврея Каиафы.

— Нет, Лизбета, не сердитесь на меня. Что я могу сказать? Правда, испанского войска в Лейдене немного, но новые силы отправлены из Гаарлема и других мест после вчерашних волнений при аресте Фоя и Мартина; через двое суток они будут здесь. Город не снабжен запасами на случай осады, горожане не привыкли владеть оружием, и пороху мало. Кроме того, в городском совете нет согласия. Перебить испанских солдат мы еще можем, но напасть на Гавенгенгуз — значило бы произвести открытое восстание и привлечь сюда армию дона Фредерика.

— Что же? Все равно рано или поздно дойдет до этого.

— Пусть же это случится позднее, когда мы будем более способны отразить ее. Не упрекайте меня, мне тяжелы были бы ваши упреки, так как я день и ночь работаю, подготовляя все к роковому часу. Я люблю вашего мужа и сына, сердце мое обливается кровью при виде вашего горя и постигшей их ужасной судьбы, но пока я не могу сделать ничего… ничего. Вы должны нести свой крест так же, как они свой, а я свой, мы все должны идти во мрак, пока Господь не прикажет заняться заре — заре свободы и возмездия.

Лизбета не отвечала: она встала и, качаясь, вышла из дома, между тем как ван-де-Верф, опустившись на стул, горько плакал и молился о ниспослании помощи и света.

Глава 22

ВСТРЕЧА И РАЗЛУКА
Лизбета не закрыла глаз в эту ночь. Если бы даже горе дозволило ей спать, то не дало бы физическое состояние: она вся горела, и в голове стучало. Сначала она мало обращала на это внимания, но при первом свете холодного осеннего утра подошла к зеркалу и стала осматривать себя: на шее у нее оказалась опухоль величиной с орех. Лизбета догадалась, что заразилась чумой от фроу Янсен, и засмеялась коротким, сухим смехом: раз все любимые ею обречены на смерть, ей казалось лучше всего умереть и самой. Эльза еще не вставала, обессиленная горем, и Лизбета, запершись у себя в комнате, не впускала к себе никого, кроме одной женщины, выздоровевшей некоторое время тому назад от чумы, но и ей она не сказала ничего о своей болезни.

Около одиннадцати часов утра женщина вбежала к ней в комнату, крича:

— Они убежали!.. Убежали!..

— Кто? — в напряженном ожидании спросила Лизбета, вскочив со стула.

— Ваш сын Фой и Красный Мартин.

Она рассказала, как голый великан с обнаженным мечом в руке и Фоем на спине выбежал с ревом из тюрьмы и, под защитой толпы пробежав через город, направился к Гаарлемскому озеру.

Глаза Лизбеты засветились гордостью при этом известии.

— Верный, преданный слуга, ты спас моего сына, но мужа тебе не спасти, — проговорила она.

Прошел еще час, и служанка вошла снова, неся письмо.

— Кто принес его? — спросила Лизбета.

— Солдат-испанец.

Лизбета разрезала шелковый шнурок и прочла письмо. Оно было без подписи, и в нем значилось:

«Человек, пользующийся влиянием, шлет свой привет фроу ван-Гоорль. Если фроу ван-Гоорль желает спасти жизнь самого дорогого ей человека, ее просят, надев вуаль, последовать за подателем этого письма. Ей нечего бояться за свою собственную безопасность: это письмо служит ей гарантией».

Лизбета подумала с минуту. Может быть, это западня, даже очень вероятно, что это ловушка, чтобы захватить и ее. Ну, не все ли равно ей? Она предпочитала умереть с мужем, чем жить без него, и кроме того, зачем ей избегать смерти, когда чума уже у нее в крови? Но было еще нечто, худшее смерти. Она догадывалась, кто написал это письмо; после многих лет она узнала почерк, несмотря на видимое старание переделать его. Но хватит ли у нее сил встретиться с ним? Надо найти эти силы… ради Дирка!

Если она откажет и Дирк умрет, не будет ли она упрекать себя, если останется сама в живых, что не сделала всего, что было в ее власти?

— Дай мне плащ и вуаль, — приказала она служанке, — и скажи солдату, что я иду.

У дверей ее встретил солдат, почтительно отдавший ей честь, говоря:

— Мефроу, последуйте за мной, но на некотором расстоянии.

Солдат провел Лизбету переулками к заднему входу тюрьмы, двери которой таинственно перед ними отворились и снова затворились, причем Лизбета невольно спросила себя: придется ли ей когда-нибудь снова переступить порог этой калитки? На дворе ее встретил другой человек, она даже не обратила внимания, кто он был, и, сказав ей: «Пожалуйте, сударыня», провел по мрачным коридорам в маленькую комнату, меблированную столом и двумя стульями. Дверь отворилась, и Лизбета почувствовала, как будто у нее внутри что-то оборвалось и заболело, как от приема яда: перед ней стоял совершенно такой же, как прежде, хотя отмеченный временем и своей жизнью, человек, бывший ее мужем, — Жуан де Монтальво. Однако Лизбета не показала своего чувства, и лицо ее осталось бледно и неподвижно-сурово, к тому же, даже еще не взглянув на него, она уже знала, что он боится ее больше, чем она его.

Это была правда: в глазах этой женщины отражался такой ужас, что сердце Монтальво содрогнулось. Перед ним встала сцена его сватовства и снова зазвучали в его ушах ужасные слова, сказанные ею. Какое странное совпадение обстоятельств: и теперь опять, как тогда, целью переговоров была жизнь Дирка ван-Гоорля. В прежние дни она купила эту жизнь, отдав себя, свое состояние и — что хуже всего для женщины — навлекши на себя презрение своего бывшего жениха. Какую цену ей придется уплатить теперь? К счастью, многого уже нельзя требовать от нее! Он же в душе боялся этого торга с Лизбетой ван-Гоорль из-за жизни Дирка ван-Гоорля. В первый раз этот торг довел его до четырнадцатилетних каторжных работ на галерах. Чем кончится второй?

В ответ перед глазами Монтальво открывалась будто черная бездна, в безграничную глубину которой летел несчастный, представлявший из себя по сравнению с пролетаемым им пространством одну крошечную, незаметную точку. Точка перевернулась, и Монтальво узнал в ней самого себя.

Этот кошмар на мгновенье представился ему и тотчас же исчез. В следующую минуту Монтальво уже спокойно и вежливо раскланивался перед своей посетительницей, предлагая ей сесть.

— Очень любезно с вашей стороны, фроу ван-Гоорль, что вы так быстро отозвались на мое приглашение, — начал он.

— Может быть, вам, граф де Монтальво, угодно будет как можно короче сообщить мне, зачем вы вызвали меня, — сказала Лизбета.

— Конечно, я сам желаю этого. Позвольте прежде всего успокоить вас. В прошлом у нас обоих есть общие воспоминания: и неприятные и приятные. — Он положил руку на сердце и вздохнул. — Но все это уже умершее прошедшее, поэтому мы не станем касаться его.

Лизбета не отвечала, только вокруг ее рта легла несколько более суровая складка.

— Теперь еще одно слово, и я перейду к главному предмету нашего свидания. Позвольте мне поздравить вас с доблестным поступком вашего доблестного сына. Конечно, его храбрость и ловкость вместе с поддержкой, оказанной ему Красным Мартином, причинили мне много неприятностей и внесли осложнения в исполнение задуманного мною плана, но я старый солдат и должен признаться, что их вчерашняя оборона и сегодняшнее бегство из… из не совсем приятной обстановки взволновали во мне кровь и заставили мое сердце забиться сильнее.

— Я слышала… Не трудитесь повторять, — сказала Лизбета, — иного я не ожидала от них и благодарю Бога, что Ему угодно было продлить их жизнь, чтобы в будущем они могли страшно отомстить за любимого отца и хозяина.

Монтальво кашлянул и отвернулся, желая прогнать снова вставший перед его глазами кошмар — маленького человечка, летящего в пропасть.

— Да, они бежали; и я рад за них, какое убийство они ни замышляли бы в будущем. Да, несмотря на все их преступления и убийства в прошлом, я рад, что они ушли, хотя я обязан был удерживать их, пока мог, и если они попадутся, я снова должен буду сделать то же самое; но я не стану теперь дольше останавливаться на этом. Вам, вероятно, известно, что есть один господин, который не был так же счастлив, как они.

— Мой муж?

— Да, ваш почтенный супруг, к счастью для моей репутации как смотрителя одной из тюрем его величества, занимает помещение здесь наверху.

— И что же дальше? — спросила Лизбета.

— Не пугайтесь, мефроу: страх ужасно подрывает здоровье. Итак, возвращаюсь к предмету нашего разговора… — Тут он вдруг переменил тон. — Однако прежде мне необходимо объяснить вам, Лизбета, положение вещей.

— Какое положение вещей?

— Прежде всего то, что касается сокровищ.

— Каких сокровищ?

— Не теряйте времени, пытаясь обмануть меня. Я говорю о несметном богатстве, оставшемся после Гендрика Бранта и скрытом бежавшими Фоем и Мартином, — он застонал и заскрежетал зубами, — где-то на Гаарлемском озере.

— Какое отношение имеют к нашему разговору сокровища?

— Я требую его — вот и все.

— Так вам лучше всего стараться отыскать его.

— Я так и предполагаю и начну искать его… в сердце Дирка ван-Гоорля, — произнес он медленно, комкая своими длинными пальцами носовой платок, будто тот был живым существом, которое можно замучить насмерть.

Лизбета не моргнула, она ожидала этого.

— Не много вы найдете в этом источнике, — сказала она. — Никто ничего не знает теперь о наследстве Бранта. Насколько я могла понять, Мартин спрятал его и потерял бумагу. Таким образом, сокровища будут лежать на дне моря, пока оно не высохнет.

— Знаете, я уже слышал эту басню, да, от самого Мартина, и должен сказать, не совсем верю ей.

— Что же делать, если вы не верите? Вы должны помнить, что я всегда говорила правду, насколько она была мне известна.

— Совершенно верно: но другие не так добросовестны. Взгляните сюда…

Он вынул из кармана бумагу и показал ей. То был смертный приговор Дирку, подписанный инквизитором.

Лизбета машинально прочла его.

— Заметьте, — продолжал Монтальво, — что род казни предоставляется «на усмотрение нашего любезного» и т. д., то есть на мое. Теперь потрудитесь выглянуть в это окно. Что вы видите перед собой? Кухню? Совершенно верно; приятный вид для такой прекрасной хозяйки, как вы. Посмотрите несколько выше. Что вы видите? Маленькое оконце за решеткой. Представьте себе, что из-за этой решетки человек, все более и более голодный, смотрит на то, что происходит в кухне, на то, как туда приносят припасы и через некоторое время выносят вкусное кушанье, между тем как он все больше и больше тощает и слабеет от голода. Как вам кажется, приятно положение этого человека?

— Вы дьявол! — воскликнула Лизбета, отшатнувшись от окна.

— Никогда не считал себя им, но если вы желаете иметь определение, то я трудолюбивый работник, испытавший много неудач и принужденный иногда прибегать к решительным средствам, чтобы обеспечить себя на старость. Уверяю вас, что я не желаю уморить кого бы то ни было с голоду; я желаю только найти сокровища Гендрика Бранта, и если ваш супруг не захочет помочь мне в этом, то я должен заставить его — вот и все. Дней через шесть или девять после того, как я примусь за него, я уверен, он заговорит: нет ничего, что было бы способнее заставить упитанного бюргера, привыкшего к изобилию во всем, открыть рот, как совершенное лишение пищи, которую он может только видеть и обонять. Приходилось вам когда-нибудь слышать историю очень старого господчика — Тантала? Удивительно применимы подобные вещи к надобностям и обстоятельствам настоящего.

Гордость Лизбеты была сломлена; в отчаянии несчастная бросилась к ногам своего мучителя, умоляя его о жизни мужа, заклиная его именем Бога и даже сына его Адриана. До того довел ее ужас, что она решилась молить этого человека именем сына, рождение которого было позором для нее.

Он попросил ее встать.

— Я желаю спасти жизнь вашего мужа, — сказал он. — Даю вам слово, что если он только скажет мне то, что мне надо, я спасу его, даже — хотя риск и велик — постараюсь способствовать его бегству. Теперь я попрошу вас пройти наверх и объяснить ему мои миролюбивые намерения. — Подумав минуту, он прибавил: — Вы сейчас упомянули имя Адриана. Это, вероятно, тот самый молодой человек, подпись которого стоит под этим документом? — Он подал Лизбете бумагу. — Прочтите его спокойно, спешить некуда. Добрый Дирк еще не умирает с голоду; мне сейчас донесли, что он прекрасно позавтракал, и будем надеяться, не в последний раз.

Лизбета взяла исписанные листы и взглянула на них. Вдруг она поняла, в чем дело, и поспешно пробежала листы до конца последней страницы, где стояла подпись. Увидав ее, она бросила сверток на пол, будто из него на нее устремилась змея и ужалила ее.

— Вам, кажется, тяжело видеть эту подпись, — с участием заговорил Монтальво, — и я не удивляюсь этому: мне самому приходилось испытывать подобные разочарования, и я знаю, как они оскорбляют благородные характеры. Я показал вам этот документ из великодушия, желая предостеречь вас от этого молодого человека, которого, как я мог понять, вы считаете моим сыном. Человек, способный выдать брата, может сделать шаг дальше и предать свою мать, поэтому советую вам не выпускать молодого человека из виду. Не могу не высказать вам также, что на вас в данном случае ложится большая вина: как можно проклинать ребенка еще до его рождения? Ведь вы помните, о чем я говорю? Проклятие обратилось местью против вас самой. Этот случай может служить предупреждением от увлечения минутной страстью.

Лизбета уже не слушала его; она думала, как никогда не думала перед тем. В эту минуту, как бы по вдохновению, ей пришли на память слова умершей фроу Янсен: «Я жалею, что раньше не подхватила чуму, тогда я отнесла бы ее ему в тюрьму, и с ним не сделали бы того, что произошло». Дирк в тюрьме и обречен на голодную смерть, потому что, вопреки убеждению Монтальво, он ничего не знал, а следовательно, не мог ничего и сказать. Она заражена чумой — симптомы хорошо знакомы ей, ее яд жжет ей жилы, хотя она еще в силах думать, говорить и ходить.

Лизбета не считала преступлением передать чуму мужу: лучше ему умереть от чумы в пять дней, а может быть, даже в два, что часто бывало с людьми полнокровными, чем умирать с голоду целых двенадцать дней и, может быть, еще при этом подвергаться мучениям пытки. Лизбета быстро решилась и сказала хриплым голосом:

— Что вы хотите, чтобы я сделала?

— Я желаю, чтобы вы убедили вашего мужа перестать упорствовать и сообщить тайну нахождения наследства Бранта. В таком случае я обещаю немедленно после того, как удостоверюсь в справедливости его слов, освободить его, а пока с ним будут обращаться хорошо.

— А если он не захочет или если не может?

— Я уже сказал вам, что будет в таком случае, и чтобы показать вам, что не шучу, я сейчас же подпишу приговор. Если вы не согласитель на выполнение моего поручения или если ваше вмешательство окажется безуспешным, я в вашем присутствии передам это распоряжение офицеру, и через десять дней вы узнаете о результате или сами сможете убедиться в нем.

— Я пойду, — сказала она, — но мы должны видеться наедине.

— Этого обыкновенно не допускается, — отвечал Монтальво, — но если вы удостоверите меня, что при вас нет оружия, то я сделаю исключение.

Написав приговор и засыпав песком из песочницы — Монтальво во всем любил аккуратность, — он сам, с соблюдением всевозможной вежливости, проводил Лизбету в тюрьму ее мужа и, впустив ее туда, обратился к Дирку ласковым тоном:

— Друг ван-Гоорль, привожу вам гостью, — запер дверь и сам остался ожидать извне.

Не станем описывать того, что произошло в тюрьме: сообщила ли или нет Лизбета мужу о своем ужасном, но вместе с тем спасительном намерении; рассказала ли ему о предательстве Адриана, что они говорили между собой на прощанье и как молились вместе в последней раз, — мы все это, преклонив голову, обойдем молчанием, предоставив читателю дополнить все подробности своим воображением.

Монтальво, потеряв терпение ждать, отпер дверь и увидал, что Лизбета и ее муж стоят рядом посреди комнаты на коленях, подобно изваяниям на каком-нибудь древнем мраморном памятнике. Услыхав шум, они поднялись. Дирк обнял жену последним долгим объятием и затем, выпустив ее, положил одну руку ей на голову, благословляя ее, а другой указал на дверь.

Так невыразимо трогательно было это немое прощание, что не только насмешка, но даже вопрос замер на губах Монтальво. Он не мог выговорить ни слова здесь.

— Пойдемте, — проговорил он наконец. И Лизбета вышла.

В дверях она обернулась и увидала, что муж ее все еще стоит посредине комнаты и из глаз его катятся слезы, но на лице сияет неземная улыбка, а одна рука поднята к небу. В таком положении он стоял, пока она ушла.

Монтальво и Лизбета вернулись в маленькую комнату.

— Я боюсь, на основании виденного, — заговорил Монтальво, — что ваши старания не увенчались успехом.

— Да, не увенчались, — отвечала она голосом умирающей, — тайна, которой вы допытываетесь, неизвестна ему, стало быть, он не может открыть вам ее.

— Очень сожалею, что не могу поверить вам, — сказал Монтальво, — стало быть… — Он протянул руку к колокольчику, стоявшему на столе.

— Остановитесь! — вскричала Лизбета. — Остановитесь ради самого себя. Неужели вы действительно решились на это ужасное бесполезное преступление? Подумайте, что здесь или там вам придется отвечать за него; подумайте, что я, женщина, обесчещенная вами, выступлю свидетельницей перед престолом Всевышнего против вашей обнаженной, содрогающейся души. Подумайте о том, как этот добрый, никому не сделавший зла человек, которого вы собираетесь убить, будет говорить Христу: «Вот он, мой безжалостный убийца»…

— Молчите! — загремел Монтальво, отскакивая к стене, будто стараясь избегнуть удара меча. — Молчи, злая колдунья-вещунья. Поздно, говорю тебе, поздно: руки мои слишком часто обагрялись кровью, на моем сердце слишком много грехов, в уме слишком много воспоминаний. Не все ли равно: одним преступлением больше? Пойми же, мне нужны деньги, деньги, чтобы иметь возможность доставлять себе наслаждения, чтобы счастливо прожить свои последние годы и умереть спокойно. Довольно я страдал и работал: я, теперешний нищий, хочу иметь богатство и отдыхать. Имей ты двадцать мужей, я капля за каплей вытянул бы их жизнь, чтобы добыть золото, которого жажду.

Пока он говорил под впечатлением страсти, прорвавшей оболочку обычной хитрости и сдержанности, его лицо изменилось. Лизбета, зорко наблюдавшая, не заметит ли она следа сострадания, поняла, что всякая надежда потеряна: перед ней было совершенно такое же лицо, как двадцать шесть лет тому назад, когда она сидела рядом с этим человеком во время бега. Точно так же глаза его, казалось, готовы были выкатиться из орбит, те же клыки сверкали из-под приподнятой губы, а над ней усы, теперь седые, поднялись к скулам. Он был как оборотень, имеющий способность при некоторых магических словах и знаках сбрасывать свою человеческую оболочку и превращаться в зверя. Лицо Монтальво превратилось в лицо хищника-волка, но на этот раз на лице волка, которое Лизбете суждено было увидеть вторично в жизни, был написан страх.

Припадок прошел, и Монтальво опустился на стул, с трудом переводя дух, Лизбета же, несмотря на весь свой смертельный страх, содрогнулась при виде этой открывшейся души, преследуемой дьяволом.

— У меня есть еще одна просьба, — сказала она. — Раз муж мой должен умереть, разрешите мне умереть вместе с ним. Неужели вы мне откажете и в этом, переполнив таким образом чашу ваших преступлений и заставив отойти последнего ангела Божиего милосердия?

— Откажу, — отвечал он. — Неужели я могу желать присутствия здесь женщины с таким дурным глазом, чтобы на мою голову обрушились все беды, которые вы мне сулите? Говорю вам, что я боюсь вас. Много лет тому назад ради вас я дал Пресвятой Деве обет, что никогда не подниму руки на женщину. Я свято исполнил свою клятву, и надеюсь, это зачтется мне. И теперь я исполняю свой обет, иначе и вам, и Эльзе не избегнуть бы пытки. Уходите и унесите с собой ваше проклятие. — Он схватил колокольчик и позвонил.

В комнату вошел солдат, отдал честь и ждал приказания.

— Передай этот приказ офицеру, которому поручен надзор за еретиком Дирком ван-Гоорлем. Здесь указан род его казни. Приказания строго выполнять и доносить мне каждое утро о состоянии заключенного. Стой, проводи фроу из тюрьмы.

Солдат снова отдал честь и направился к двери. Лизбета последовала за ним. Она не сказала больше ни слова, но, проходя мимо Монтальво, взглянула на него, и он понял, что и после ее ухода проклятие останется на нем.

Лизбета чувствовала, что чума вступает в свои права: голова и кости во всем теле страшно болели, между тем как несчастное сердце истекало кровью от горя. Однако сознание еще оставалось ясно и ноги еще могли двигаться. Дойдя до дома, Лизбета прошла наверх, в гостиную, и послала служанку за Адрианом, чтобы он пришел к ней.

В комнате она застала Эльзу, которая бросилась к ней навстречу, крича:

— Это правда?.. Правда?..

— Да, правда, что Фой и Мартин бежали.

— О, Господь милосерд! — с плачем сказала девушка.

— А муж мой в тюрьме и приговорен к смерти.

— О! — воскликнула девушка. — Какая я эгоистка!

— Вполне естественно: женщина прежде всего вспомнит о любимом человеке. Не подходи ко мне — у меня, кажется, чума.

— Я не боюсь ее, — отвечала Эльза. — Разве я не говорила, что я болела ею, еще когда была девочкой, в Гааге.

— Вот хоть одна хорошая весть средивсего тяжелого. Не говори ничего, вот идет Адриан, мне надо сказать ему несколько слов. Нет, не уходи, будет лучше, если ты узнаешь всю правду.

Адриан вошел в комнату, и наблюдательная Эльза заметила, что он очень изменился и казался совсем больным.

— Вы посылали за мной, матушка? — начал он, пытаясь сохранить свою обычную манеру говорить свысока, но, взглянув в лицо матери, замолчал.

— Я была в тюрьме, Адриан, — сказала Лизбета, — и имею кое-что сказать тебе. Как ты, может быть, уже слышал, твой брат Фой и наш слуга Мартин бежали неизвестно куда. Они бежали от мучений, худших, чем смерть, из застенка, убив негодяя, известного под именем «профессора», и заколов часового. Мартин унес раненого Фоя на спине.

— Я рад этому, — взволнованным голосом сказал Адриан.

— Молчи, лицемер! — крикнула на него мать, и он понял, что настала для него минута расплаты. — Мой муж, твой отчим, не бежал, он в тюрьме и приговорен к голодной смерти в виду кухни, находящейся против помещения, где я прощалась с ним.

— Боже мой! — воскликнула Эльза, а Адриан застонал.

— По счастливой или несчастной случайности мне пришлось видеть бумагу, в которой мой муж, твой брат Фой и Мартин осуждаются на смерть по обвинению в ереси, возмущении и убийстве королевских слуг, — заговорила Лизбета ледяным голосом, — а внизу стоит засвидетельствованная законными свидетелями твоя подпись… Адриан ван-Гоорль.

У Эльзы челюсть опустилась. Она смотрела на Адриана, как парализованная, между тем как он, схватившись за спинку стула, опирался на нее, покачиваясь взад и вперед.

— Что ты можешь сказать на это? — спросила Лизбета.

Для него, будь он более бесчестен, оставался один исход: отречься от своей подписи. Но это даже не пришло ему в голову, он пустился в несвязное, непонятное объяснение, так как гордость даже в эту ужасную минуту не позволяла ему открыть всю правду в присутствии Эльзы. Ледяное молчание матери приводило его в отчаяние, и он говорил, сам уже не зная что, и, наконец, совершенно замолчал.

— Из твоих слов я поняла, что ты подписал эту бумагу в доме Симона в присутствии некоего Рамиро, смотрителя городской тюрьмы, который показал документ мне, — сказала Лизбета, подняв голову.

— Да, матушка, я действительно подписал что-то, но…

— Я не желаю слышать ничего больше, — прервала Лизбета.

— Руководила тобой ревность или досада, природная злость или страх — все равно, ты подписал такой документ, прежде чем подписать который порядочный человек дал бы себя растерзать на куски. Ты же дал свое показание по доброй воле, я читала это, и приложил как доказательство отрубленный палец женщины Мег, который украл из комнаты Фоя. Ты убийца своего благодетеля и сердца своей матери, ты желал быть убийцей брата и Красного Мартина. Когда ты родился, сумасшедшая Марта, приютившая меня, советовала убить тебя, предсказывая, что ты принесешь много горя мне и всей моей семье. Я отказалась, и ты погубил нас всех, а главное — погубил свою собственную душу. Я не проклинаю тебя, не призываю бед на тебя, но предаю тебя в руки Господни, пусть Он поступит с тобой, как Ему будет угодно. Вот деньги, — она подошла к бюро и вынула из него тяжелый кошель с золотом, приготовленным на случай бегства, и сунула его в карман куртки Адриана, вытерев пальцы платком после прикосновения к нему. — Уходи отсюда и никогда больше не показывайся мне на глаза. Я родила тебя, ты плоть от плоти моей, но перед всем миром я отрекаюсь от тебя. Я не знаю тебя больше! Уходи, убийца!

Адриан упал на колени, он ползал у ног матери, пытаясь поцеловать край ее платья, а Эльза истерически рыдала, Лизбета же оттолкнула его ногой, говоря:

— Уходи, иначе я позову слуг и велю выбросить тебя на улицу!

Адриан поднялся и, шатаясь, как раненый, вышел из комнаты, из дома и, наконец, из города.

Когда он ушел, Лизбета взяла перо и написала крупными буквами следующее объявление:

«Объявление к сведению всех лейденских граждан. Адриан, названный ван-Гоорлем, по письменному доносу которого его отчим Дирк ван-Гоорль, его сводный брат Фой ван-Гоорль и слуга Красный Мартин приговорены в тюрьме к пытке, голодной смерти и обезглавливанию, не имеет более входа сюда. Лизбета ван-Гоорль».

Лизбета позвала слугу и приказала ему прибить это объявление над входной дверью, где каждый проходящий мог прочесть его.

— Сделано, — сказала она. — Перестань плакать, Эльза, и уложи меня в постель, откуда я, Бог даст, уже не встану.

Два дня спустя после описанных событий в Лейден приехал измученный и израненный человек — беглец, лицо которого носило отпечаток ужаса.

— Какие вести? — спрашивала толпа на площади, узнав его.

— Мехлин, Мехлин… — задыхаясь, проговорил он. — Я из Мехлина.

— Что же случилось с Мехлином? — спросил, выступая вперед, Питер ван-де-Верф.

— Дон Фредерик взял его, испанцы перебили всех от старого до малого: мужчин, женщин, детей. Я убежал; но на целую милю я слышал крики тех, кого убивали… Дайте мне вина…

Ему дали вина, и медленно, отрывистыми фразами он передал об одном из ужаснейших преступлений против Бога и себе подобных, когда-либо совершенных злыми людьми во имя Христа. Оно крупными буквами занесено на страницы истории, и нам не нужно передавать здесь его подробности.

Когда все стало известно, толпа лейденцев гневно загудела, послышались крики, требующие мщения. Горожане схватились за оружие, какое у кого было: бюргер — за меч, рыбак — за острогу, крестьянин — за пику, сейчас же нашлись предводители, и раздались крики:

— К Гевангенгузу!.. Освободим заключенных!..

Тысячи людей окружили ненавистное место. Подъемный мост был поднят — навели новый. Из-за стен в толпу было направлено несколько выстрелов, но затем оборона прекратилась. Толпа взломала массивные ворота и бросилась в тюремные камеры освобождать еще живых заключенных.

Испанцев и Рамиро в тюрьме не оказалось: они исчезли неизвестно куда. Кто-то крикнул:

— Где Дирк ван-Гоорль?.. Ищите его!..

Все бросились к камере, выходившей на двор, крича:

— Ван-Гоорль, мы здесь!

Взломали дверь и нашли его лежащим на соломенном матраце со сложенными руками и обращенным кверху лицом: его поразила не рука человека, а чумный яд.

Голодный и без ухода, он умер очень быстро.

Часть III. ЖАТВА

Глава 23

ОТЕЦ И СЫН
Выйдя из дома матери на Брее-страат, Адриан пошел наудачу; он чувствовал себя таким несчастным, что даже не был в состоянии подумать, что ему делать или куда идти. Он очутился у подножия большого холма, известного до нынешнего времени под именем «бурга», странного места с остатками круглой стены на вершине, как говорят, построенной еще римлянами. Он взобрался на холм и лег под одним из росших там дубов на выступе стены. Закрыв лицо руками, он пытался собраться с мыслями.

Но о чем мог он думать? Как только он закрывал глаза, перед ним вставало лицо матери, такое ужасное в своем неестественном гневном спокойствии, что он смутно удивлялся, как мог он, отвергнутый сын, вынести этот взгляд Медузы, поразивший его душу. Зачем он остался в живых? Зачем он еще не умер, когда у него на боку есть шпага? Может быть, чтобы доказать, что он невиновен в этом ужасном преступлении? Он невиновен в нем. Ему и в голову не приходило предать Дирка ван-Гоорля, Фоя и Мартина в руки инквизиции. Он только сказал о них человеку, которого считал за астролога и мага, умеющего приготовлять напитки для привораживания женщин. Не его вина, если этот человек оказался членом Кровавого Судилища. Но зачем он говорил так много? Зачем подписал бумагу? Зачем не дал себя убить? Он подписал, и, как не объясняй, он уже никогда не посмеет взглянуть в лицо честному человеку, а тем более женщине, если правда известна ей. Стало быть, он остался в живых не потому, что был невиновен: в его собственных глазах его правота была весьма сомнительна, и не потому, чтобы испугался смерти. Правда, он всегда боялся смерти, но у молодого и впечатлительного человека бывают состояния, когда смерть кажется меньшим из зол. В таком состоянии он находился прошлую ночь, когда наставил было острие меча себе в грудь, но испугался прикосновения этого острия. Теперь это настроение миновало.

Он остался в живых, имея в виду отомстить: он убьет этого пса Рамиро, загипнотизировавшего его своими очками и своей дружеской речью, запугавшего его угрозой смерти до того, что он, как растерявшаяся девчонка, подписью обесчестил себя, он, всегда гордившийся своей испанской кровью, кровью рыцарей. Да, он убьет этого коварного пса, не остановившегося перед тем, чтобы, выпытав от него все, что было нужно, выдать его позор той, от кого его следовало скрывать всего тщательнее, и другим. Теперь Фой, если они когда-нибудь встретятся, плюнет ему в лицо. Фой честен и ненавидит всякую скрытность, он не может представить себе, до какого унижения нервы могут довести человека! А Мартин, всегда не доверявший ему и не любивший его? Он, если представится случай, с наслаждением разорвет его на клочки, как ястреб куропатку. А хуже всего, как отнесется к нему Дирк ван-Гоорль, человек, принявший его в свою семью, воспитавший его как родного, хотя он был сыном его соперника! Вот он сидит теперь в тюрьме; щеки его с каждым днем впадают все больше и больше, тело все больше и больше худеет, пока, наконец, не превратится в живой скелет; он сидит, смотря на кушанья, которые проносят мимо, и среди мучений долгой, ужасной агонии возносит молитвы к небу, прося воздать Адриану за все зло, причиненное им!

Адриан не мог дольше выносить этих мыслей, он лишился чувств и обрел то спокойствие, которое в наши дни испытывают люди, приготовляемые к ножу хирурга, спокойствие, от которого они часто просыпаются для более острых страданий.

Придя в себя, Адриан заметил, что ему холодно: наступил осенний вечер, и в воздухе чувствовался как бы мороз. Голод также давал себя знать; Адриан вспомнил, что и Дирк ван-Гоорль теперь, вероятно, голоден. Он решился пойти в город поесть и потом придумать, что ему делать.

Адриан отправился в лучшую городскую гостиницу и, сев к столу под деревьями перед домом, велел слуге подать кушанья и пиво. Бессознательно он принял свой обычный насмешливо-высокомерный тон испанского гидальго, но тотчас же, несмотря на свое расстройство, с негодованием заметил, что слуга не поклонился ему, а только приказал принести требуемое из дома и, повернувшись спиной к Адриану, заговорил с одним из посетителей.

Скоро Адриан заметил, что он служит предметом разговора: разговаривавшие косились на него и указывали на него пальцами.

Мало-помалу к двум собеседникам присоединилось еще несколько, и они начали рассуждать о чем-то, по-видимому, сильно интересовавшем всех. Собралась также дюжина мальчишек и несколько женщин, и все стали коситься и указывать на него. Адриану стало неловко, он начал сердиться, но, надвинув шляпу на глаза и скрестив руки на груди, сделал вид, что ничего не замечает. Слуга принес ему ужин, но так грубо сунул ему кушанья и пиво, что оно расплескалось по столу.

— Осторожнее, да вытри! — приказал Адриан.

— Сам вытри, — ответил слуга, дерзко поворачиваясь на каблуках.

Первым движением Адриана было встать, но он был голоден и решил прежде поужинать. Он взял кружку и стал жадно пить, как вдруг что-то упало на дно кружки, так что пиво снова расплескалось и залило его платье. Он опустил кружку и, схватившись за меч, спросил, кто смел помешать ему пить. Из толпы не раздалось ни шуток, ни насмешек, она казалась слишком серьезно настроенной, но голос из задних рядов крикнул:

— Это тебе за Дирка ван-Гоорля. Ему пища скоро понадобится.

Адриан понял. Все знали об его позоре, всему Лейдену было известно случившееся с ним. Слова замерли у него на губах и рука выпустила меч. Как ему было поступить? Сделать вид, что он относится с презрением к происшедшему? Он попробовал было приказать подать себе новую порцию, но слова не шли у него с языка. Толпа заметила его колебание и, выводя из него заключение об его виновности, разразилась криками и бранью.

— Предатель!.. Испанский шпион!.. Убийца!.. — раздалось со всех сторон. — Кто донес на нашего Дирка?.. Кто предал брата на пытку?..

Затем раздались еще более резкие ноты:

— Убить его!.. Повесить вниз головой!.. Побить камнями!.. Вырвать у него язык!..

Из толпы к нему протянулась длинная женская костлявая рука, и пронзительный голос закричал:

— Дай-ка нам подарочек, красавчик!

Адриан почувствовал, как у него вырвали клок волос. Это было уже слишком! Он должен был подняться и дать себя убить, но вдруг его охватил страх перед этими волками в человеческом образе. Быть растоптанным этими грубыми сапогами, быть разорванным на клочки этими грязными руками, очутиться повешенным за ноги — нет, он не мог покориться этому! Он выхватил меч и приготовился бежать.

— Держи его! — раздалось из толпы.

Он же рванулся вперед, налетев на мальчика, старавшегося задержать его, расставив руки.

Вид крови и крик раненого мальчика решили вопрос, и толпа ринулась на Адриана, но он был проворен и, прежде чем чья-то рука успела схватить его, он уже бежал по улице, преследуемый градом каменьев и грязи. Толпа бежала за ним, и началась одна из самых отчаянных травлей человека, когда-либо виданных Лейденом.

Адриан поворачивал из улицы в улицу, за один угол и за другой, а позади плотной массой бежали его преследователи. Несколько женщин протянули через улицу веревку, чтобы остановить его, — он перепрыгнул через веревку, как олень. Четыре человека пытались задержать его, забежав вперед, — он вырвался и побежал по Брее-страат. Здесь, на двери дома своей матери, он увидел бумагу и догадался, что это было. Толпа, однако, настигла его, к ней приставали все новые и новые лица. Теперь ему оставалось одно спасение — Рейн был близко, в этом месте он был широк и моста не было. Может быть, его преследователи не решатся полезть за ним в воду? Адриан бросился в реку и поплыл. За ним вдогонку полетели камни и куски дерева, но, к счастью Адриана, ночь стала быстро спускаться, и он скоро исчез из глаз толпы. До него долетели крики стоявших на берегу, возвещавшие, что он утонул.

Однако Адриан не утонул. Он с трудом выбрался через тинистую грязь на противоположный берег и, спрятавшись между старыми лодками и наваленным лесом, ждал, пока несколько придет в себя. Однако долго он не мог оставаться здесь: стало слишком холодно. Он потащился дальше в совершенной темноте.

Полчаса спустя, когда Симон-Мясник и его супруга, Черная Мег, уселись отдыхая от дневных трудов, за ужин, у дверей их дома раздался стук. Они выронили ножи и испуганно переглянулись.

— Кто это может быть? — проговорила Мег.

Симон покачал своей круглой головой.

— Я никого не жду, — сказал он, — и не люблю непрошеных гостей. В городе скверный дух!

— Поди посмотри! — приказала Мег.

— Ступай сама… — он добавил эпитет, способный взбесить самую кроткую женщину.

Мег отвечала ругательством и пустила металлическую тарелку в лицо мужу, но прежде чем ссора успела разгореться, снова у двери раздался стук колотушки и на этот раз все сильнее и сильнее. Черная Мег пошла отпереть, между тем как Симон спрятался за занавеску. Обменявшись несколькими словами шепотом с посетителем, Черная Мег пригласила его войти в комнату, ту самую роковую комнату, где Адриан подписал свой донос. Теперь при свете Мег узнала его.

— Симон, иди сюда, это наш графчик! — закричала она.

Симон вышел, и почтенная парочка, подперши бока руками, разразилась хохотом.

— Это наш дон… наш дон… — задыхаясь, повторял Симон.

Смех их, видавших Адриана высокомерным, в богатом платье, был вполне естествен при виде этого несчастного, стоявшего, прижавшись к стене, с волосами, слипшимися от грязи, разбитым виском, из которого сочилась кровь, в изорванном платье, пропитанном грязью и водой, в одном сапоге. С минуту беглец сносил их насмешки, но затем, обнажив меч, вдруг, не говоря ни слова, бросился на скотоподобного Симона. Тот побежал вокруг стола.

— Перестаньте смеяться, — закричал Адриан, — или познакомитесь с этим! Я теперь на все готов.

— Это заметно, — отвечал Симон, уже не смеясь, так как видел, что шутить дальше рискованно. — Что вам угодно, герр Адриан?

— Угодно, чтобы вы дали мне кров и пищу, пока мне вздумается оставаться здесь. Не бойтесь, у меня есть деньги, чтобы заплатить.

— Вы опасный гость, — вмешалась Мег.

— Знаю, — отвечал Адриан, — только, если я буду на улице, я буду еще опаснее: не я один замешан в доносе, и если меня захватят, то доберутся и до вас. Понимаете?

Мег кивнула. Она прекрасно понимала. Лейден становился опасным местопребыванием для людей, занимавшихся ее ремеслом.

— Постараемся устроиться, мейнгерр, — сказала она. — Пройдите наверх, в комнату мага, и переоденьтесь в его платье: оно будет вам впору, вы почти одинакового роста.

У Адриана дыхание сперло в горле.

— Он здесь? — спросил он.

— Нет, но комната за ним.

— Он заходит к вам?

— Думаю, что будет заходить, раз оставил комнату за собой. Вам нужно видеть его?

— Очень нужно!.. Но вы не говорите ему. Мое дело может подождать, пока мы встретимся. Высушите мое платье как можно скорее, я не люблю носить чужое.

Четверть часа спустя Адриан, обсохший и почистившийся, уже не похожий на беглеца, за которым гонится толпа, вернулся в гостиную.

Когда он вошел, одетый в платье Рамиро, Мег толкнула мужа и прошептала:

— Правда, похожи?

— Как два дьявола в аду, — отвечал Симон критически и прибавил: — Ужин готов, мейнгерр, садитесь и кушайте.

Адриан поел с аппетитом: мясо и вино были хорошие, а он был голоден. Ему доставило грустное удовольствие сознание, что он может еще наслаждаться чем-нибудь, будь то хоть еда и питье.

Поужинав, он передал хозяевам случившееся, или то, что считал нужным передать, и затем отправился спать, спрашивая себя, не убьют ли его хозяева во время сна, чтобы овладеть бывшим при нем кошельком с деньгами. Он даже надеялся на это и крепко проспал целых двенадцать часов.

Следующий день до самого вечера Адриан просидел в доме шпионов, отдыхая и раздумывая о своем падении. Черная Мег сообщала о происходившем в городе. От нее Адриан узнал, что мать его заболела чумой и что приговор о голодной смерти застал бездыханное тело Дирка ван-Гоорля. Он узнал также подробности бегства Фоя и Мартина, составлявшие предмет всеобщего разговора в городе. В глазах народа беглецы сделались героями, и кто-то даже сочинил на этот сюжет песенку, которую распевали на улицах. Два стиха ее относились к Адриану, и Черная Мег повторила их ему со скрытым злорадством. Да, брат его превратился в народного героя, а он, Адриан, стоявший бесконечно выше его, стал предметом всеобщего презрения. И во всем этом был виноват Рамиро.

Адриан ждал Рамиро. Ради этого он рисковал оставаться в Лейдене. Рано или поздно Рамиро заглянет в этот дом, и тогда… Адриан вынул свою рапиру, отпарировал и, наконец, прошипев угрозу, воткнул ее в пол, воображая, что горло Рамиро находится между острием оружия и досками. Конечно, в поединке, который неминуемо должен состояться, Рамиро, без сомнения искусно владеющий оружием, может взять верх, и под острием может очутиться горло Адриана. Но хотя бы и так? Ему все равно. Он решился показать себя Рамиро, а там пусть пойдет к дьяволу он сам, или Рамиро, или оба вместе.

Под вечер второго дня Адриан услыхал крики на улице, и вошедший Симон рассказал, что прибыл человек с дурными вестями из Мехлина. Пока он еще не знал подробностей и отправился разузнать их.

Прошло несколько часов, и снова раздались крики, на этот раз более определенные. Черная Мег пришла и рассказала об избиении жителей Мехлина и о восстании лейденцев, направившихся к городской тюрьме. Затем она снова убежала: где вода мутилась, там Черная Мег ловила рыбу.

Прошел еще час, снова кто-то отворил входную дверь ключом и осторожно запер, войдя.

«Симон или Мег», — подумал Адриан; но не будучи вполне уверен, он из предосторожности спрятался за занавеску.

Дверь комнаты отворилась, и вошел Рамиро. Теперь настал удобный случай для Адриана. Маг казался расстроенным. Он сел на стул и начал обтирать лоб шелковым платком, а затем, потрясая кулаком в воздухе, начал проклинать всех и вся, главное же — лейденских граждан. После того он снова погрузился в молчание и сидел, неопределенно смотря в пространство и крутя свои седые усы.

Теперь наступила минута, которой Адриану следовало воспользоваться: ему стоило выйти из-за занавески и приколоть Рамиро прежде, чем тот успеет подняться со стула. План имел много привлекательного, и Адриан привел бы его в исполнение, если бы его не остановило соображение, что убитый таким образом Рамиро никогда не узнает, за что он убит, а Адриан непременно желал, чтобы он знал это. Он желал не только отомстить Рамиро, но желал, чтобы тот знал, за что Адриан мстит ему. Кроме того, надо отдать справедливость Адриану, он предпочитал открытый поединок удару из-за угла: люди благородные бьются, а убийцы нападают сзади.

Выбрав удобный момент, Адриан вышел из-за занавески и стал между Рамиро и дверью, которую запер на задвижку, чтобы никто не прервал их свидания. При шуме Рамиро вздрогнул и поднял глаза. В минуту он понял свое положение, его загорелое лицо побледнело, так как он знал, что опасность велика, но он смело взглянул ей в лицо, как дворянин, стяжавший большую, разнообразную опытность на своем веку.

— Герр Адриан ван-Гоорль, — сказал он. — Я рад видеть своего ученика и друга, но позвольте вас спросить, зачем вы в этой тесной комнате, хотя времена, правда, неспокойные, и так угрожающе размахиваете обнаженной рапирой?

— Негодяй, ты знаешь, зачем! — отвечал Адриан. — Ты предал меня и моих родных, опозорил меня… В награду я убью тебя.

— Вижу, опять это дело ван-Гоорля, — сказал Рамиро. — Ни на полчаса мне нет от него покоя. Ну, прежде чем вы приступите к выполнению вашего намерения, вам, может быть, интересно будет узнать, что ваш почтенный батюшка, попостившись несколько дней, теперь, вероятно, находится на свободе, так как чернь взяла приступом Гевангенгуз. Однако я не могу скрыть, что он сильно страдает от чумы, которую ваша матушка, со свойственной ей находчивостью, передала ему, считая подобный конец для него более приятным, чем тот, который был назначен ему законом.

Все это медленно говорил Рамиро, все время стараясь встать так, чтобы свет из окна падал на его противника, между тем как он сам оставался в тени, что, как он знал по опыту, очень удобно при поединке.

Адриан не отвечал, но поднял меч.

— Одну минуту, молодой человек, — продолжал Рамиро, в свою очередь обнажая оружие и становясь в позицию. — Вы серьезно хотите драться?

— Да, — отвечал Андиан.

— Какой же вы глупец после того, — заявил Рамиро. — Почему вы в ваши годы ищете смерти? Ведь у вас против меня столько же шансов, сколько у крысы против терьера. Смотрите! — Он коварно направил свой меч прямо в сердце своему противнику, но Адриан был настороже и отпарировал удар.

— Я знал, что вы сделаете это, — сказал Рамиро, — я бы не промахнулся, но все ангелы знают, что я не желаю ранить вас. — Про себя же он подумал: «Молодец опаснее, чем я предполагал, теперь дело идет о жизни. Старая ошибка: слишком высоко наметил».

Но тут Адриан бросился на него как тигр, и в следующие полминуты в комнате не было ничего слышно, кроме звона стали и усиленного дыхания сражающихся.

Сначала удача была на стороне Адриана, он нападал ожесточенно, и его более старому противнику приходилось только обороняться. Отпарировав выпад Рамиро, Адриан слегка ранил его в левую руку. Царапина, видимо, разгорячила Рамиро: он перестал обороняться и начал нападать. Искусство и сила пришли ему на помощь. Адриану пришлось медленно отступать перед ним, пока уже двигаться почти было некуда в тесной комнате, и вдруг, споткнувшись или потеряв силы, он кубарем полетел к противоположной стене. С гортанным криком торжества Рамиро бросился к нему, намереваясь покончить с ним, пока Адриан еще не успел встать в позицию, но задел ногой за стул, опрокинутый во время борьбы, и во всю длину растянулся на полу.

Теперь настала очередь Адриана воспользоваться минутой. В одно мгновение он очутился возле Рамиро и приставил острие рапиры к его горлу. Однако он не заколол его сразу — не из сожаления, а из желания перед смертью помучить своего врага: подобно всем своим соплеменникам Адриан мог делаться мстительным и кровожадным, когда в нем просыпалась жажда мести. Рамиро быстро осознал свое положение. Физически он был беспомощен, потому что Адриан одной ногой наступил ему на грудь, а другой — на рукоять его меча и не отнимал острия от его горла. Приходилось пустить в ход хитрость.

— Готовьтесь умереть! — сказал Адриан.

— Еще рано, — отвечал Рамиро.

— Как это? — с изумлением спросил Адриан.

— Потрудитесь немного приподнять острие — оно колет меня. Благодарю вас. Теперь я вам объясню, почему я говорю так. Потому что вообще не принято, чтобы сын мог заколоть отца, как первую попавшуюся свинью…

— Сын?.. Отца?.. — спросил Адриан. — Разве?

— Да, мы имеем счастье состоять в таких священных отношениях друг с другом.

— Вы лжете! — закричал Адриан.

— Дайте мне встать и взяться за меч, тогда вы поплатитесь за это слово. Никто еще не говорил графу Жуану де Монтальво, что он лжет, оставаясь после того в живых.

— Докажите это, — сказал Адриан.

— В моем настоящем положении, до которого меня довела несчастная случайность, а не неумение, я не могу доказать ничего. Но если вы сомневаетесь, спросите у своей матери или у наших хозяев, или загляните в церковные книги Гроте-кирк, не найдете ли вы там под числом, которое я сообщу вам, запись о браке Жуана де Монтальво и Лизбеты ван-Хаут, от какового брака и родился сын Адриан. Я докажу вам это. Не будь я вашим отцом, разве спастись бы вам из рук инквизиции и разве не проколол бы я вас дважды в последние пять минут? Вы, правда, хорошо деретесь, но все же вам далеко до меня.

— Если вы даже отец мне, почему мне не убить вас, после того как вы угрозой заставили меня сделать, что хотели? Вы опозорили меня, из-за вас за мной гнались по улицам, как за бешеной собакой, из-за вас мать отреклась от меня! — Адриан смотрел так свирепо и так низко опустил меч, что Рамиро почти потерял надежду.

— На все это могут найтись объяснения в душе человека религиозного, — сказал он, — но я приведу вам один довод, касающийся вашей личной выгоды. Если вы убьете меня, проклятие, постигающее отцеубийцу, будет над вами и в здешней и в будущей жизни…

— Надо мной уже тяготеет более тяжелое проклятие, — начал было Адриан, но в голосе его послышалось колебание: Рамиро, искусно умевший играть людскими сердцами, затронул настоящую струну, и суеверие Адриана отозвалось.

— Будь благоразумен, сын мой, — снова начал Рамиро, — и останови свою руку, прежде чем совершить дело, которому ужаснется сам ад. Ты думаешь, что я враг тебе, но ты ошибаешься, все это время я старался делать тебе добро, но как я могу объяснить тебе все, лежа, как теленок под ножом мясника? Отложи в сторону мой меч и свой и дай мне сесть, тогда я сообщу тебе план, который послужит на пользу нам обоим. Или, если хочешь, то коли скорей! Я не намерен умолять тебя о жизни — это недостойно испанского гидальго. И что такое жизнь для меня, знавшего столько горя? Боже, Ты всевидящий, прими мою душу и, молю Тебя, прости этому юноше его ужасное преступление — он не в полном разуме и впоследствии раскается в своем поступке.

Рамиро выпустил из руки меч, уже бесполезный ему. Придвинув его к себе концом своего оружия, Адриан нагнулся и поднял его.

— Встаньте, — сказал он, снимая ногу. — Я могу убить вас после, если захочу.

Если бы он мог заглянуть в сердце своего отца, с трудом поднявшегося на ноги, он не стал бы откладывать своей мести.

«Здорово же ты напугал меня, мой друг, — подумал Рамиро, — но теперь опасность миновала, и если я не отплачу тебе, то твое имя не Адриан».

Встав и отряхнувшись, Рамиро уселся на стул и заговорил очень серьезно. Во-первых, он с самой убедительной чистосердечностью доказывал, что, заставляя Адриана действовать в своих интересах, он и не подозревал, что Адриан его сын. Конечно, доводы были не выдерживающими критики, но для Рамиро главное было выиграть время, а Адриан слушал. Рамиро рассказал, что только после того, как мать Адриана случайно, а вовсе не по его желанию увидала документ, которым уличался ее муж, он узнал, что Адриан ван-Гоорль ее сын, а также его, Рамиро, собственный. Однако, — поспешил он прибавить, — все это теперь уже старая история и не имеет никакого значения в настоящем. Благодаря волнению черни, заставившей его покинуть свой пост в крепости, он, Рамиро, находится временно в затруднительных обстоятельствах, Адриан же опозорен. Вот поэтому он хочет сделать Адриану одно предложение. Почему им не соединиться, почему естественной связи, существующей между ними и чуть было не порванной мечом — о чем оба они должны сожалеть, — не перейти в действительную нежную привязанность? Он, отец, имеет положение, большую опытность, друзей и виды на огромное состояние, которым, конечно, не может вечно пользоваться. На стороне же сына молодость, красота, приятные, изысканные манеры, образование светского человека, ум и честолюбие, которые поведут его далеко, а в ближайшем будущем доставят ему возможность приобрести расположение молодой особы, столь же доброй, как простота.

— Но она ненавидит меня, — сказал Адриан.

— Вот и видно, что ты еще неопытен, — со смехом сказал Рамиро. — Как легко юность приходит в восторг и впадает в уныние! Сколько я знаю счастливых браков, начавшихся подобной ненавистью! Дело это устроится, даю слово. Если ты хочешь жениться на Эльзе Брант, я помогу тебе, если не хочешь, никто тебя не заставляет.

Адриан задумался, и так как в нем была практическая жилка, то спросил:

— Вы говорили об огромном богатстве, на которое имеете виды. Что это за богатство?

— Я скажу тебе, — шепотом начал родитель, осторожно осматриваясь. — Я имею намерение отыскать огромные сокровища Гендрика Бранта — поиски его лежат в основе всех постигших меня теперь неприятностей. Видишь, как я был откровенен с тобой: ведь если ты женишься на Эльзе, все это богатство по закону будет твоим, и я могу только получить из него столько, сколько тебе угодно будет дать мне. В нашем гербе стоит девиз: «Вверься Богу и мне». Поэтому я предоставляю решение твоему чувству чести, которое никогда не ослабевало в роду Монтальво. Не все ли равно, кто законный владетель состояния, раз оно находится в семье?

— Конечно, все равно, — мельком ответил Адриан, — я не коммерческий человек.

— Ну и прекрасно! — продолжал Рамиро. — Однако мы заговорились, и если мне суждено жить, то есть дела, которыми я должен заняться. Ты слышал все, что я имел сказать, и меч в твоих руках, я тоже в твоих руках и отпущен только под честное слово. Прошу же тебя, реши скорее. Только если ты намереваешься прибегнуть к оружию, то позволь мне указать тебе, куда целиться, — я не желаю бесцельных мучений.

Он встал и поклонился вежливо и с достоинством. Адриан взглянул на него и поколебался.

— Я не доверяю вам, — сказал он, — вы уже раз обманули меня и, думаю, обманете во второй раз. Я не особенно высокого мнения о людях, которые, переодетые и под чужим именем, устраивают западни, чтобы добыть свидетельство. Но я попал в плохое место, и у меня нет друзей. Я хочу жениться на Эльзе и вернуть себе положение, которое занимал в обществе, кроме того, вы сами понимаете, я не могу перерезать хладнокровно горло родному отцу, — Адриан бросил один из мечей.

— Я и не ожидал другого решения от такого благородного характера, сын мой Адриан! — заметил Рамиро, поднимая свой меч и вкладывая его в ножны. — Но теперь, прежде чем мы заключим окончательный союз, я должен предложить тебе два условия.

— Какие они? — спросил Адриан.

— Во-первых, чтобы между нами существовали такие дружеские отношения, какие должны существовать между сыном и отцом, — отношения, не допускающие никакой утайки. Второе условие может показаться тебе несколько тяжелым. Несмотря на то, что судьба вела меня по каменистому пути и неизвестно, что еще готовит мне в будущем, была всегда одна вещь, которую я всегда хранил свято и в чистоте и которая, в свою очередь, не раз в тяжелую минуту награждала меня за мою приверженность, — моя вера. Я католик и желал бы, чтобы сын мой был также католиком, эти ужасные заблуждения — поверь мне — так же опасны для души, как теперь они опасны для тела. Могу ли я надеяться, что ты, воспитанный, но не рожденный в ереси, согласишься учиться правилам истинной веры?

— Конечно, можете! — почти с увлечением воскликнул Адриан. — Надоели мне эти собрания, пения псалмов и постоянное опасение попасть на костер. С тех пор как помню себя, я всегда желал быть католиком.

— Твои слова делают меня счастливым человеком, — сказал Рамиро. — Позволь мне отпереть дверь: я слышу, наши хозяева возвращаются. Почтенный Симон и фроу Мег, прошу вас принять участие в веселом событии: этот молодой человек — мой сын, и в знак моей отеческой любви, которой он пожелал, я обнимаю и целую его в вашем присутствии.

Черная Мег, с изумлением смотревшая на Рамиро из-за плеча Адриана, вдруг увидала, что его единственный глаз быстро закрылся. Неужели дон Рамиро сделал ей знак?

Глава 24

МАРТА ПРОИЗНОСИТ ПРОПОВЕДЬ И ОТКРЫВАЕТ ТАЙНУ
Два дня спустя после своего примирения с отцом Адриан был принят в лоно католической Церкви. Приготовления были кратки: они состояли из трех свиданий с монахом, которого приводили ночью. Наставник нашел в своем ученике такую готовность воспринять его учение и такие способности, что по намеку Рамиро, которого его собственные соображения, не имевшие ничего общего с религией, заставляли желать скорейшего присоединения сына к католичеству, он объявил излишним продолжать период испытания. Поэтому в сумерки третьего дня — при тогдашнем настроении общества они не решались показываться днем, — Адриана отвели в баптистерию Гроте-кирке, где он исповедался в своих грехах аббату, отцу Доминику, что оказалось простой формальностью, так как список грехов, приготовленный Адрианом, был выслушан весьма быстро. Так, ко всем его винам перед родными, в том числе и преданию отчима, монах отнесся весьма легко; впоследствии Адриан узнал, что с церковной точки зрения подобные преступления считались скорее даже подвигами. Серьезно было принято только его отречение от еретических заблуждений, и, получив удовлетворительные ответы в этом отношении, исповедник дал раскаявшемуся грешнику полное отпущение.

Затем был совершен обряд крещения со всеми формальностями, какие были возможны по обстоятельствам. При церемонии присутствовало несколько священников; воспреемниками были его отец и Симон, получивший хорошую плату за труд. Во время совершения обряда произошло неожиданное событие. С самого начала на площади перед церковью слышался топот ног и раздавались голоса толпы, теперь же эта толпа начала стучать в дверь и бросать камни в цветные окна, разбивая чудные древние стекла. Вдруг в баптистерию вбежал один из прислужников и шепнул аббату что-то на ухо, от чего тот побледнел и поспешил окончить обряд.

— Что такое? — спросил Рамиро.

— К несчастью, сын мой, эти собаки-еретики увидали, как вы или наш новоприсоединенный брат, не знаю наверное кто из вас, вошел в это священное место, и теперь окружили церковь, требуя вашей крови, — отвечал монах.

— Так надо бежать! — сказал Рамиро.

— Сеньор, это невозможно, — вмешался дьячок, — все выходы охраняются ими. Слышите?..

В эту минуту раздался усиленный стук в дубовую дверь.

— Не может ли выше преподобие обратиться к ним с внушением? — спросил Рамиро. — Иначе… — Он пожал плечами.

— Будем молиться, — сказал один из монахов дрожащим голосом.

— Конечно!.. Только лучше бы прежде уйти. Вероятно, впрочем, в церкви найдутся потайные помещения, если же мы останемся здесь, нас перережут.

Тогда дьячок, весь дрожа, побелевшими губами прошептал:

— Идите за мной все. Постойте. Потушите огни.

Все свечи были погашены, и, взявшись за руки, они в темноте пошли за дьячком, не зная куда. Они пробирались по пустой церкви, где их шаги гулко раздавались среди тишины, составлявшей резкий контраст с шумом голосов снаружи и стуком в дверь. Один из монахов, толстый аббат Доминик, отстал от прочих и пробирался вперед, протягивая руку в пространство и взывая к остальным. Дьячок было отозвался, но Рамиро сердито приказал ему молчать, прибавив:

— Ты хочешь, чтобы всех нас растерзали из-за монаха?

Они продолжали идти, и крики Доминика слабели в отдалении и, наконец, совершенно покрылись ревом, раздававшимся снаружи.

— Здесь, — сказал дьячок, ощупав пол руками, и при слабом свете луны, проникшем в эту минуту через окно на хорах, Адриан увидал перед собой дыру в полу.

— Спускайтесь, там есть ступени, — сказал проводник. — Я задвину камень.

Один за одним они спустились по шести или семи узким ступеням в темное помещение.

— Где мы? — спросил один из монахов, когда дьячок, задвинув камень, присоединился ко всем.

— В фамильном склепе графа ван-Валькенберга, которого ваше преподобие похоронили три дня тому назад. К счастью, каменщики еще не заделали вход. Если вашему сиятельству душно, — обратился он к Адриану, — станьте на гроб почтенного графа: вам будет легче дышать.

Адриан задыхался; он воспользовался указанием, причем открыл, что над самой его головой находилась какая-то каменная резьба с мелкими отверстиями, вероятно, доски мраморной гробницы, находившейся в церкви над полом. Через эти отверстия был виден лунный свет, дрожавший на полу хоров. В то время как Адриан смотрел в одно из этих отверстий, он услыхал рядом с собой голос монаха:

— Слышите?.. Двери выломаны. Помоги нам, святой Панкратий. — И монах, опустившись на колени, начал усердно молиться.

Уступив ударам, большие двери с треском растворились, и толпа ворвалась в храм. Она хлынула с ревом и гулом, как поток, прорвавший плотину, с факелами, фонарями на шестах, топорами, секирами и мечами в руках, и дошла до дубового иконостаса чудной резной работы, перед которым, возвышаясь на шестьдесят футов над полом церкви, стояло Распятие с фигурами Пресвятой Девы и св. Иоанна по сторонам. Здесь вдруг величие и тишина святого места, с детства знакомого каждому, с его нишами, в которых отдавалось эхо, с его освещенными луной цветными стеклами, неугасаемыми лампадами, подобно огням рыбачьих лодок, мерцающим среди темных вод, казалось, охватили толпу. Как при священном голосе, раздавшемся среди темноты с неба, разбушевавшиеся волны и ветер утихли, так теперь при виде священных изображений Христа, стоящего с поднятыми руками над алтарем, распятого в терновом венце на кресте, молящегося до кровавого пота в саду Гефсиманском, восседающего за Тайной вечерей и произносящего заповедь: «Возлюбите друг друга, как Я возлюбил вас», возбужденная толпа вдруг стихла.

— Их нет здесь; уйдем! — раздался голос.

— Нет, они здесь, — возразил другой женский голос, в котором слышалась жажда мести. — Я следила за ними до самых дверей, я видела убийцу — испанца Рамиро, шпиона Симона, предателя Адриана и монахов, монахов, наших мучителей.

— Пусть их накажет Господь, — сказал первый голос, показавшийся знакомым Адриану. — Мы сделали довольно, разойдемся по домам.

Раздался ропот.

— Пастор прав. Слушайтесь пастора Арентца.

Более умеренные из толпы собирались разойтись, как вдруг с противоположного конца церкви раздался крик:

— Вот один из них. Ловите его!

Через минуту окруженный людьми с факелами появился аббат Доминик. Глаза его выступали из орбит, а разорванная ряса волочилась по полу. Измученный и испуганный, он бросился к подножию фигуры святого и молил о пощаде, пока десяток рук снова не поставили его на ноги.

— Выпустите его, — сказал пастор Арентц. — Мы боремся против Церкви, а не против ее служителей.

— Выслушайте сначала меня, — раздался женский голос, говоривший прежде, и все головы обратились к кафедре, где появилась седая костлявая старуха со сверкающими глазами, желтыми зубами и лицом, вытянутым вперед, как у лошади, а по обеим сторонам ее стояли две женщины с факелами в руках.

— Это «Кобыла»! — раздались возгласы. — Марта с моря. Продолжай, Марта. На какой текст будет твоя проповедь?

— Кто проливает кровь человеческую, того кровь также прольется, — отвечала она звучным, торжественным голосом, и тотчас же кругом водворилось полное молчание. — Вы называете меня «Кобылой», — продолжала она. — А знаете ли вы, почему мне дали это прозвище? Они назвали меня так, вытянув мне губы вперед и изуродовав клещами мое красивое лицо. А знаете ли, что они принудили меня сделать? Они заставили меня нести моего мужа на спине на костер, говоря, что кобыла для того и создана, чтобы на ней ездили. И знаете, кто сказал это? Этот самый монах, который теперь стоит перед вами.

Когда она произнесла эти слова, страшный крик ярости огласил своды церкви. Марта подняла руки, и снова водворилась тишина.

— Это сказал он, святой отец Доминик. Пусть он опровергнет мои слова. Что? Он не узнает меня? Может быть, и нет, время, горе, расстройство, горячие клещи изменили лицо фроу Марты ван-Мейден, которую называли Лилией Брюсселя. Взгляните на него теперь! Он вспомнил Лилию Брюсселя. Он вспомнил ее мужа и ее сына, которых он сжег. Да будет Бог судьей между нами. Сделайте с этим дьяволом, что Бог укажет вам!.. Где же другие? Где Рамиро, смотритель Гевангенгуза, много лет тому назад потопивший бы меня подо льдом, если бы фроу ван-Гоорль не купила мою жизнь, где он, приговоривший ее мужа, Дирка ван-Гоорля, к голодной смерти? Сделайте с ним, что Бог укажет вам!.. А где третий, полуиспанец, предатель Адриан, носивший фамилию ван-Гоорля, которого привели сегодня сюда, чтобы присоединить к католической церкви, и который подписал донос, послуживший обвинению Дирка ван-Гоорля и приведший в тюрьму его брата Фоя, откуда его спас Красный Мартин. Сделайте с ним, что Бог укажет вам!.. А четвертый, Симон-шпион, руки которого уже много лет обагряются кровью невинных? Симон-Мясник… шпион…

— Довольно, довольно! — ревела толпа. — Веревку, веревку! Повесить его на Распятии!

— Друзья мои, — закричал Арентц, — отпустите его. «Я воздам», — говорит Господь.

— Пусть так, а мы ему прежде дадим задаточек! — раздался голос. — Молодец, Ян… Куда взобрался!

Все подняли головы и увидали в шестидесяти футах над своими головами на одной из перекладин креста сидящего человека со связкой веревок за плечами и свечой, привязанной на лбу.

— Упадет, — сказал кто-то.

— Ну, вот. Это Ян, кровельщик, он может висеть в воздухе, как муха.

— Держите конец, — раздался тонкий голос сверху.

— Пощадите! — молил несчастный монах, когда палачи схватили его.

— А ты пощадил герра Янсена несколько месяцев тому назад?

— Я радел о спасении его души, — оправдывался доминиканец.

— А теперь мы порадеем о твоей душе, твоим же средством полечим тебя.

— Пощадите!.. Я вам укажу, где остальные.

— Где же? — спросил один человек, выступая вперед и отстраняя товарищей.

— Спрятаны в церкви… в церкви…

— Мы знали это, собака-предатель! Ну, спасайте его душу! «Лошадь для того, чтобы на ней ездили», — говорил ты. — А «ангел должен уметь летать», — говорим мы. — Ну, взвивайся!

Так кончил свою жизнь аббат Доминик в руках мстившей ему толпы. Она была свирепа и кровожадна, и читатель не должен думать, что все ужасы этих дней падали исключительно на голову инквизиции и испанцев. Приверженцы новой Церкви также совершали вещи, от которых мы приходим в ужас. В извинение им можно сказать только то, что они в сравнении со своими притеснителями были, как отдельные деревья в сравнении с лесной чащей, и что преследования, которым они подвергались, и страдания, которые испытывали, доводили их до сумасшествия. Если бы наших отцов, мужей и братьев сжигали на кострах, замучивали в подземельях инквизиции или избивали тысячами при разграблении городов; если бы наших жен и дочерей позорили, наши дома сжигали, достояние разграбляли, права попирали, дома опустошали, то не было бы ничего удивительного, если бы мы, даже в настоящие времена, сделались жестокими, когда бы дело коснулось нас. Благодаря Богу, насколько мы можем предвидеть, цивилизованное человечество никогда больше — разве только в случае какого-нибудь внезапного и ужасного общественного переворота — не подвергнется подобному испытанию.

Высоко в воздухе на одной из перекладин креста висел мертвый монах, подобно возмутившемуся матросу, вздернутому на мачту корабля, который он собирался предать. Но его смерть не успокоила ярости торжествующей толпы.

— Где другие? — кричали все. — Найдите других.

И люди бегали с факелами и фонарями по большой церкви; они побывали на хорах, обшарили ризницу, все часовни и, не найдя ничего, снова крича и жестикулируя, собрались в притворе.

— Приведите собак! — закричал голос. — Они чутьем найдут.

Собак привели, они с лаем бегали взад и вперед, но, сбитые с толку множеством людей и не зная, чего искать, ничего не нашли. Кто-то сорвал образ со стены, и в следующую минуту при криках «Долой идолов!» началось разрушение.

Фанатики устремились к алтарям и хранилищам церковной утвари. Вся резьба была отбита и разрублена топорами и молотами, занавесы, закрывавшие шкафы, были оторваны, в священные чаши влито было вино, приготовленное для таинства, и богохульники пили его с грубым хохотом. Они сложили посредине церкви костер и разжигали его священными изображениями, обломками резьбы и дубовых скамеек. В этот костер они стали бросать золотую и серебряную утварь: они пришли сюда не с целью грабежа, а мести, и плясали вокруг, между тем как со всех сторон раздавался треск падающих статуй и звон разбиваемых стекол.

Колеблющийся зловещий свет костра проник через решетчатую плиту гробницы, и Адриан увидал при нем лица своих товарищей по заключению. Что это была за картина! Весь склеп был заставлен полуистлевшими гробами, из которых местами выглядывали белеющие кости, только гроб, на котором он стоял, был еще покрыт ярким бархатом, а кругом эти лица! Монахи в полном облачении прижались по углам, сидя на полу и бормоча неизвестно что побледневшими губами, дьячок лишился чувств, Симон обхватил гроб, как утопающий обхватывает доску, а среди них стоял спокойный, насмешливо улыбающийся с обнаженной рапирой в руке Рамиро.

— Мы погибли, — завопил один из монахов, потеряв всякое самообладание. — Они убьют нас, как убили святого аббата.

— Нет, не погибли, — заметил Рамиро. — Мы в безопасности; но если ты посмеешь еще раз открыть свою пасть, то сделаешь это в последний раз. — Подняв меч, он пригрозил им и прибавил: — Молчите! Кто пикнет, тому конец!

Сколько времени продолжалось их заключение — час, два, три, — никто из заключенных не знал, но, наконец, буйство в церкви кончилось. Внутренность церкви со всеми ее богатствами и украшениями была опустошена, но к счастью, пламя не достигло крыши и стены не загорелись.

Мало-помалу иконоборцы устали, казалось, что и ломать больше нечего, и в дыму стало тяжело дышать. По два и по три человека они стали выходить из поруганного храма, и снова в нем водворилась торжественная тишина. Тонкие струйки дыма поднимались над тлевшим костром, по временам с треском обрушивался кусок надломленной лепной работы, и холодный осенний ветер врывался в выбитые окна. Дело было совершено, месть измученной толпы наложила свою печать на древнее здание, где молились ее предки в течение нескольких поколений, и снова тишина наполнила здание, и кроткие лунные лучи залили опустевшую святыню.

Один за одним, как привидения, вылезали беглецы из склепа, прокрадывались к маленькой двери баптистерии и с бесконечными предосторожностями выходили на улицу, где исчезали во тьме, ощупывая сердце, чтобы ощутить, бьется ли оно еще.

Проходя мимо Распятия, Адриан взглянул наверх, где над ниспровергнутой статуей Пресвятой Девы виднелся кроткий лик Спасителя. Там же, неподалеку, виднелось другое мертвое лицо, казавшееся необыкновенно маленьким и жалким на этой высоте, — искаженное ужасом лицо аббата Доминика, еще недавно возбуждавшего зависть, благоденствовавшего церковного сановника, несколько часов тому назад присоединившего его к святой Церкви. Никакое привидение не могло бы напугать Адриана так, как этот мертвец, но он стиснул зубы и, шатаясь, побрел дальше, следуя за слабым блеском меча Рамиро, вполне доверяясь последнему.

Еще прежде, чем занялся рассвет, Рамиро увел его из Лейдена.

После десяти часов вечера этого дня женщина, закутанная в грубый фрисский плащ, постучалась у дверей дома на Брее-страат и спросила фроу ван-Гоорль.

— Госпожа лежит при смерти от чумы, — отвечала служанка. — Уходи скорей из зараженного дома, кто бы ты ни была.

— Я не боюсь чумы, — сказала посетительница. — А ювфроу Эльза еще не легла спать? Скажите ей, что Марта по прозвищу «Кобыла», желает ее видеть.

Минуту спустя Эльза, бледная, утомленная, но, несмотря на это, такая же хорошенькая, как всегда, вошла в комнату, поспешно спрашивая:

— Что нового?.. Он жив?.. Как его здоровье?..

— Он жив, ювфроу Эльза, но не здоров: рана на бедре загноилась, и он не может ни ходить, ни даже стоять. Не бойтесь, время и чистые перевязки вылечат его, а лежит он в безопасном месте.

В избытке чувства Эльза схватила руку Марты и хотела поцеловать.

— Не дотрагивайтесь до нее — на ней кровь, — сказала Марта, отдергивая руку.

— Кровь? Чья кровь? — спросила Эльза, отшатнувшись.

— Чья кровь?.. — с глухим смехом спросила Марта. — Кровь многих испанцев. Где, вы думаете, кобыла скачет по ночам? Спросите у испанцев, плавающих по Гаарлемскому озеру. А теперь со мной Красный Мартин, и мы ходим вместе, захватывая добычу, где она попадется.

— Довольно! — сказала Эльза. — Изо дня в день все одно и то же — все только смерть. Я знаю, несчастье помрачило ваш рассудок, но… чтобы женщина решилась убивать…

— Женщина! Я не женщина, женщина умерла во мне вместе со смертью мужа и сына. Говорю вам, я не женщина — я меч Божий, которому суждено самому погибнуть от меча. Вот я и убиваю и буду убивать, пока меня саму не убьют. Посмотрите, кто висит в церкви на Распятии, — толстый аббат Доминик. Это я заставила вздернуть его сегодня, завтра вы услышите, как я превратилась в пастора и произнесла проповедь. И Рамиро, и Адриану, и Симону-шпиону — всем было бы то же, но я не могла найти их — значит, их час еще не настал. Но идолы свергнуты, образа сожжены, золото, и серебро, и драгоценные камни — все брошено в кучу мусора. Храм очищен и окурен, для того, чтобы Господь мог обитать в нем.

— Очищен кровью убитых священников и окурен дымом святотатства, — прервала ее Эльза. — О, как вы можете делать такие ужасные вещи и не бояться!

— Бояться! — повторила Марта. — Те, кто побывали в аду, уже не боятся ничего: я ищу смерти, и когда наступит день судный, я скажу Господу: «Что я сделала, чего мне не говорил голос, говорящий мне ныне? Кровь моего мужа и сына еще курится на земле. Она взывает к Тебе о мести».

Говоря так, она подняла кверху почерневшие руки и потрясала ими. Затем она продолжала:

— Они убили вашего отца, почему вы не убиваете их также? Вы малы, слабы и робки и не можете днем употреблять нож, как я, но есть яд. Я умею приготовлять из болотных трав совершенно светлую, как вода, и смертоносную, как рука смерти, отраву. Хотите, я принесу вам ее? Вы пугаетесь подобных вещей. И я когда-то была так же красива, так же любила и была так же любима, как вы, и делаю это в память своей любви. Нет, вам нечего браться за такие дела — довольно на них и меня. Я — меч, но и вы также меч, хотя и не знаете этого; да и вы, такая нежная и кроткая, меч-мститель, умерщвляющий людей; я по-своему, вы по-своему, мы обе отплачиваем полной мерой тем, кому суждено умереть. Каждая вещь из сокровища Гендрика Бранта — вашего наследства — обагрена кровью. Говорю вам, все убийства, лежащие на мне, только песчинки в полном стакане по сравнению с теми, которые будут совершены из-за вашего сокровища. Я вижу, что пугаю вас. Но не бойтесь, ведь говорит не кто иной, как сумасшедшая Марта, и сегодня в церкви мне привиделось такое, чего я не видала уже много лет.

— Скажите мне еще что-нибудь о Фое и Мартине, — просила Эльза, не помнившая себя от страха.

При этих словах в Марте произошла перемена; она ответила уже не крикливо, а спокойным голосом.

— Они довольно благополучно дошли до меня пять дней тому назад: Мартин принес Фоя на себе. Я увидала издали его по бороде. Слушая его рассказ, я хохотала, как никогда в жизни.

— Повторите мне их рассказ.

Марта рассказала, что знала, и Эльза слушала ее, сложив руки, как на молитве.

— Молодцы… молодцы! — проговорила она. — Мартин выбил дверь, а Фой, слабый и раненый, убил часового. Слыхано ли что-нибудь подобное?

— Люди становятся отчаянными храбрецами, когда избегли пытки, — мрачно отвечала Марта. — Ну, теперь, когда испанцев выгнали отсюда, Фой вернется домой, как только силы позволят ему, пока же он еще не может подняться, и Красный Мартин ходит за ним. Однако долго ему нельзя оставаться так: я слышала, что испанцы собираются с большим войском осадить в скором времени Гаарлем, и тогда нам уже будет не безопасно оставаться на островах, да я и сама уйду к гаарлемцам помогать им.

— А Фой и Мартин вернутся?

— Думаю, да, если их не захватят.

— Захватят? — Эльза схватилась за сердце.

— Времена опасные, ювфроу Эльза. Может ли кто-нибудь, кто дышит утром воздухом, сказать, чем он будет дышать вечером? Времена тяжелые, и владыка теперь — смерть. Сокровища Гендрика Бранта не позабыты, не забыли и о тех, кому известно, где они. Рамиро выскользнул из моих рук сегодня и, наверное, ищет сокровища где-нибудь далеко от Лейдена.

— Сокровища! О, эти трижды проклятые сокровища! — воскликнула Эльза, вздрогнув, как от дуновения ледяного ветра. — Когда мы избавимся от них!

— Не избавитесь, пока не настанет время. Отец ваш хлопотал не о том, чтобы сохранить наследство для вас. Послушайте: известно вам, где скрыты сокровища? — Ее голос опустился до шепота.

Эльза отрицательно покачала головой, говоря:

— Я не знаю, где оно спрятано, и не желаю знать.

— Все же лучше бы сказать вам: нас троих, которым известна тайна, могут убить. Я не укажу вам места, но скажу, где найти ключ к тайне.

Эльза вопросительно взглянула на нее, и Марта, нагнувшись вперед, шепнула ей на ухо:

— Он в рукояти меча «Молчание». Если Красного Мартина захватят или убьют, разыщите его меч и отверните рукоять. Понимаете?

Эльза кивнула и отвечала:

— А если Мартин лишится меча?

Марта пожала плечами.

— Тогда, значит, прощай и сокровища, то есть если меня убьют. На все Божья воля; но, во всяком случае, вы наследница, хотя бы по имени, и должны знать, где искать сокровища, которые могут оказать со временем хорошую службу и вам и вашему отечеству. Я не даю вам бумаги, только указываю, где искать ее, а теперь мне пора в путь, чтобы дойти к морю до рассвета. Что передать вашему жениху, ювфроу?

— Я напишу ему несколько слов, если вы можете подождать. Пока покушайте.

— Хорошо, пишите, а я пока поем. Любовь для молодежи, а пища для стариков, а за то и другое — благодарение Богу.

Глава 25

КРАСНАЯ МЕЛЬНИЦА
После недельного пребывания на Красной мельнице, и она сама, и ее окрестности начали надоедать Адриану. В девяти или десяти голландских милях к северо-западу от Гаарлема находится местность, называемая Фельзен, лежащая на песчаных дюнах к югу от канала, известного теперь под именем Северного морского канала. В то время, к которому относится наш рассказ, канал представлял из себя большую осушительную канаву, а Фельзен был малонаселенное село. Вся местность была вообще слабо населена, потому что несколько лет тому назад здесь прошла испанская армия, убивая, сжигая, опустошая, так что осталось весьма мало жителей, которые едва содержали в порядке ветряные мельницы и осушительные каналы. Голландия — земля, отвоеванная у болот и моря, и если воду постоянно не откачивать, каналы не прочищать, то земля весьма быстро снова превращается в болото, и хорошо еще, если океан, прорвавшись через слабую преграду, воздвигнутую рукой человека, не образует здесь обширной соленой лагуны.

В былые времена Красная мельница была насосной станцией, откачивавшей, когда ее огромные крылья работали, воду с плодородных лугов в большую канаву, соединенную системой шлюзов с Северным морем. Во времена нашего рассказа возвышенные берега канала еще существовали, но луга уже снова превратились в болото, среди которого на небольшом земляном пригорке поднималась узкая и высокая ветряная мельница, деревянная, на каменном фундаменте, которую далеко было видно со всех сторон среди пустынных окрестностей. Поблизости не было других строений, никакой скотины не паслось у подножия мельницы, она стояла мертвой среди мертвого ландшафта. Налево от нее отделенный широким илистым каналом, откуда во время половодья густая болотная вода разливалась по равнине, начинался ряд бесплодных песчаных дюн, поросших редкой травой, торчавшей, как щетина на спине дикого кабана, а за дюнами ревел, стонал и плакал океан, когда ветер и непогода вздымали его недра. Против мельницы не более как в пятидесяти шагах проходил широкий канал, заключенный в высокие берега и выливавший день за днем миллионы галлонов своей воды в море. Насыпные берега, однако, начинали ослабевать: на них виднелись пространства, где, казалось, прошел гигантский плуг, выворотив бурую землю среди зеленой поверхности; в других местах вода, во время зимних наводнений ища себе выхода, перерезала мягкую насыпь, однако не настолько разрушив ее, чтобы она не могла исполнять своего назначения.

Слева и сзади тянулись опять болота, только на горизонте виднелись башни Гаарлема да местами, на больших расстояниях, церковные башни, болота же служили пристанищем всякой местной птице, а летом всю ночь напролет в них квакали лягушки.

В такое-то убежище Симон и Черная Мег отвели Рамиро и его сына Адриана в ту достопамятную ночь, когда аббат Доминик был повешен после того, как Адриан получил от него отпущение грехов и крещение. Он ничего не спрашивал: он был слишком потрясен нравственно и физически, жизнь для него была в эти дни ужасающей фантасмагорией, полной мрака, из которой появлялись мстительные фигуры с обагренными кровью руками и раздавались голоса, обрекающие его на погибель.

Беглецы нашли на обширном нижнем этаже мельницы несколько кое-как меблированных комнат. Мельница, насколько Адриан мог понять, была обитаема контрабандистами или ворами, или вообще какими-то темными личностями, с которыми Симон и Черная Мег состояли в союзе и которые знали, что здесь рука закона не достигнет их, хотя, надо сказать, что в правление Альбы в Нидерландах закона не существовало, и бояться его приходилось только людям богатым или тем, кто осмеливался молиться Богу по-своему.

— Зачем мы пришли сюда, отец? — несмело спросил Адриан.

Рамиро пожимал плечами, оглядывая все кругом своим единственным глазом, и отвечал:

— Нас привели сюда наши проводники и друзья, Симон и его жена уверяют меня, что только здесь мы в безопасности, и, клянусь св. Панкратием, после того, что мы видели в церкви, я склонен верить этому. Каким жалким казался отец Доминик, когда он висел, как черный паук, на своей веревке! У меня мороз подирает по коже, когда я вспомню о нем.

— А долго мы проживем здесь?

— Пока дон Фердинанд возьмет Гаарлем и толстые голландцы — те, по крайней мере, которые останутся в живых, — станут лизать наши сапоги, умоляя о пощаде. — Он заскрежетал зубами и прибавил: — Ты играешь в карты? Прекрасно, сыграем партию. Вот карты, игра развлечет нас. Ставлю сто гульденов.

Они начали играть, и Адриан выигрывал, после чего отец, к его удивлению, стал платить ему.

— Зачем это? — спросил он.

— Порядочные люди всегда должны платить карточные долги.

— А если нечем?

— В таком случае следует вести аккуратный счет и выплатить при первой возможности. Помни, что все можно забыть, но проигрыш в карты — долг чести. Никто не может обвинить меня, что я остался ему должен хотя бы один гульден из проигранных денег, что же до других долгов, то, боюсь, их за мной наберется порядочно.

Когда игра кончилась в этот вечер, Адриан оказался в выигрыше около четырехсот флоринов. На следующий день его выигрыш дошел до тысячи, на которые отец выдал ему форменную расписку, но на третий вечер счастье изменило или, может быть, Рамиро играл внимательнее, и Адриан проиграл две тысячи гульденов.

Он заплатил их, вернув отцу его расписку и отдав все золото из кошелька, данного ему матерью, так что теперь у него не осталось ни гроша.

Дальнейший ход событий можно угадать. При каждой игре ставки увеличивались, так как, не будучи в состоянии заплатить, Адриан относился равнодушно к тому, сколько он проиграет. Кроме того, его слегка волновало обращение с такими крупными суммами. Через неделю он проиграл королевское состояние. Тогда, встав из-за стола, отец предложил ему подписать обязательство, пригласив женщину, появившуюся неизвестно откуда для домашних работ на мельнице, подписаться в качестве свидетельницы.

— К чему эта комедия? — спросил Адриан. — Чтобы заплатить по этому обязательству, не хватило бы даже наследства Бранта.

Отец насторожил уши.

— В самом деле?.. А я так думаю, что хватило бы. К чему?.. Кто знает?.. Ты можешь со временем разбогатеть; недаром великий император говорил: «Фортуна — женщина, сберегающая свою милость для молодых». А тогда, как честный человек, вероятно, ты пожелаешь заплатить свой старый игорный долг.

— Конечно, пожелал бы заплатить, если бы мог, — зевая, отвечал Адриан, — но теперь, кажется, и говорить об этом не стоит.

Он встал и вышел на свежий воздух.

Отец задумчиво смотрел ему вслед.

«Надо пользоваться обстоятельствами, — рассуждал он, — у милого сынка, кажется, не осталось ни гроша за душой, и хотя бы ему и надоело жить здесь, он не может убежать. Он должен мне столько, иметь сколько мне никогда и во сне не снилось, стало быть, если бы ему удалось стать мужем Эльзы Брант и законным наследником ее состояния, то какие бы ни возникли между нами неприятности, я получу свою часть совершенно чистым, порядочным путем. Если же, с другой стороны, окажется необходимым мне самому жениться на Эльзе, чего «Боже избави!», то, по крайней мере, никто не останется в убытке, и Адриан даже будет в выигрыше, взяв несколько ценных уроков у одного из самых искусных игроков Испании. Теперь же нам необходимо оживить это скучное место присутствием самой красавицы. Наши почтенные друзья должны вернуться скоро со своей ношей, по крайней мере надеюсь, что будет так, иначе в нашем деле возникнут большие осложнения. Надо припомнить, все ли предусмотрено, в таком деле малейший промах… Он католик, следовательно, может заключить законный брак без предварительного оглашения, — хорошо, что я вспомнил этот пункт закона. Я достану священника, скромного человека, который не станет вслушиваться, если девице вздумается ответить «нет», и совершит, чего от него требует его обязанность. Да, кажется, все предосторожности приняты. Я тщательно посеял семя, Провидению остается взрастить его. Пора тебе, Жуан, успеть в чем-нибудь и успокоиться, довольно ты поработал, и годы дают себя знать, да, даже очень дают себя знать!»

Когда Адриан затворил за собой дверь, ноябрьский день подходил к концу, и через желтые снеговые облака время от времени прорывался луч заходящего солнца, падая на длинные, как руки скелета, крылья мельницы, в которых с завыванием свистел ветер. Адриан предполагал пройтись, но ему показалось слишком сыро на лугу, и, перебравшись через канал по наложенным от одной насыпи до другой доскам, он пошел по песчаным дюнам. Даже летом, когда воздух был тих, все цвело и жаворонки заливались в воздухе, эти холмы со своими изборожденными ветром скатами из бледного песка, резкими очертаниями, небольшими каменными утесами и вершинами, поросшими жесткой травой, производили фантастическое впечатление. Теперь же, под мрачным зимним небом, нельзя было представить себе более пустынного, более унылого места: нигде не было видно следа человека, и за исключением одинокого кулика, заунывный голос которого доносился до слуха Адриана с моря, все животные и птицы попрятались неизвестно куда. Только голос природы слышался во всем своем величии: свистел и завывал ветер, и океан шумел глухо и непрестанно.

Адриан дошел до высшей точки дюн, откуда открылся вдруг вид на скрытое до тех пор море — необозримое пространство аспидного цвета с подымающимися на нем холмами и уходящими вглубь долинами, всюду изборожденное белыми пенистыми валами. При подобном состоянии души, а на душе у Адриана все еще было неспокойно, другой, может быть, нашел бы некоторого рода утешение в этом зрелище, так как созерцание явлений природы во всем их величии невольно берет верх над нашими чувствами и заставляет умолкать мятежное волнение нашей души. По крайней мере, так бывает с теми, кто умеет читать наставления, начертанные на лице природы, и умеет слышать то, что она изо дня в день говорит нам, но такое понимание дано только людям, которые обладают ключом к пониманию природы или жаждут приобрести его.

Адриан же чувствовал, что однообразие окрестных песчаных холмов, величественный океан с бушующим над ним ветром и, главное, расстилающаяся повсюду пустыня только еще больше расстраивают его нервы, и без того напряженные до последней возможности.

Зачем отец привел его в это отвратительное болото, примыкающее к бесконечному морю? Чтобы спасти свою и его жизнь от разъяренной черни? Это он еще понимал, но, кроме того, здесь таилось и еще что-то, какой-то непонятный для него заговор, выполнить который теперь отправился негодяй Симон и его достойная подруга. А пока ему приходилось сидеть тут, играя в карты с этим Рамиро, посланным судьбою ему в отцы. Кстати, почему это он оказался таким любителем карточной игры? И что значат все эти глупости с расписками? Да, приходится сидеть тут, не забывая ни на минуту своего позора, лица своей матери, когда она оттолкнула его и выгнала из дома, тоскуя о той, которую он надеялся приобрести и потерял навеки, и постоянно видя перед собой привидение Дирка ван-Гоорля!

Адриан содрогнулся, волосы у него стали дыбом и губы затряслись: для него, при его расшатанных нервах, привидение человека, которого он предал, не было игрой воображения; просыпаясь ночью, он видел его у своей постели, обезображенного чумой и истощенного голодом, и поэтому он даже боялся спать один, особенно на этой старой мельнице, где все скрипело, где бегали крысы и каждая доска, казалось, рассказывала о крови и смерти. Боже! В эту минуту ему показалось, что этот самый голос доносится до него с моря. — Нет, это, вероятно, кулик, но, во всяком случае, пора идти «домой» — так приходится называть это место, где даже нет священника, у которого можно было бы исповедаться и найти поддержку.

Слава Богу! Ветер несколько улегся, но зато пошел густой снег и началась метель, так что Адриан с трудом мог разглядеть тропинку. Каково было бы умирать здесь, замерзая на этих песчаных холмах и чувствуя, что рядом находится дух ван-Гоорля, не спуская с тебя ввалившихся, голодных глаз. Пот выступил на лбу Адриана при этой мысля, и он пустился бежать к берегу большого канала, который, как он знал, должен был вывести его к мельнице. Тропинка поросла травой, и идти было нелегко, так как наступила уже полная темнота, и мокрые хлопья, летевшие прямо в лицо, покрыли дорожку скользким белым налетом. Плотно завернувшись в плащ, Адриан пробирался вперед, пока ему не показалось, что мельница уже недалеко, и он остановился, пытаясь оглядеться.

В это самое мгновение снег перестал на минуту, и при слабом свете сумерек Адриан мог увидеть, что сделал хорошо, остановившись. Как раз против того места, где он стоял, в нескольких шагах от него нижняя часть насыпи сползла, смытая с каменного основания постоянным медленным течением воды. Если бы он сделал еще шаг дальше, он бы неминуемо полетел в грязь, откуда еще неизвестно, удалось ли бы ему выбраться. Как бы то ни было, он в полумраке взобрался на каменное основание, еще державшееся на деревянных сваях, обнаженных, но пока еще не снесенных постоянно подмывающим их течением. Дорога была не из особенно приятных, так как направо расстилалось грязное болото, а налево, доходя почти до уровня насыпи, протекал темный, вздувшийся от дождей канал, изливавший свои воды в море.

«В следующий разлив и этого не останется, — подумал Адриан, — и тогда болото превратится в озеро, и плохо придется тому, кто окажется в это время обитателем Красной мельницы».

Он вышел на твердую землю, где шагах в пятистах на сумрачном небе вырисовывался призрачный силуэт мельницы с ее гигантскими крыльями, Адриан пошел к ней по тропинке, проложенной по небольшой насыпи, и очень изумился, услыхав плеск весел в канале и мужской голос, говоривший:

— Слава святым! Доехали! Высаживайтесь скорее!

Адриан, которого все пережитое сделало трусливым, остановился в тени высокого берега канала и увидал, как из лодки поднялись три фигуры или, скорее, две, так как двое вышедших на берег тащили или вели третьего между собой.

— Постой, пока я расплачусь, — раздался голос, показавшийся Адриану знакомым.

Затем послышался звон монеты вперемежку с проклятиями по адресу погоды и расстояния. Снова раздался плеск весел — лодка отчалила, но вместе с тем послышался нежный голос, говоривший в испуге:

— Друзья, у вас есть жены и дочери, неужели вы оставите меня в руках этих негодяев? Ради Бога, сжальтесь надо мной!

— Позор!.. И такая красивая девушка, — проворчал другой хриплый бас. Но рулевой крикнул:

— Знай свое дело. Марш, Ян! Мы сделали, на что подрядились, и получили деньги, а свои любовные дела пусть они уж устраивают сами. Прощайте! Ну, живо! Отчаливай!

Лодка повернула и исчезла в темноте.

На минуту сердце замерло у Адриана, бросившись вперед, он увидал перед собой Симона-Мясника и Черную Мег, а между ними что-то закутанное в платки.

— Что это? — спросил он.

— Вам бы, кажется, следовало знать, что, герр Адриан, — отвечала Мег, хихикая, — ведь мы этот тючок привезли из Лейдена, не щадя расходов, вам на удовольствие.

Из тючка поднялась голова, и слабый свет упал на бледное, испуганное личико Эльзы Брант.

— Да воздаст вам Бог за это злое дело, Адриан, названный ван-Гоорлем! — произнес слабый голос.

— За какое дело? — проговорил он. — Я ничего не понимаю, Эльза Брант, ничего не знаю!

— Не знаете, а между тем все сделано от вашего имени, и вы ждете меня здесь, меня же схватили, когда я вышла пройтись, и эти чудовища притащили меня сюда. Неужели у вас нет сердца, и вы не боитесь суда, что можете говорить так?

— Освободите ее, — приказал Адриан, бросаясь на Мясника, в руке которого, так же как в руках Мег, сверкнул нож.

— Отстаньте со своими глупостями и отойдите, герр Адриан. Если вам нужно что-нибудь сказать, скажите своему отцу, графу. Пропустите: мы устали и иззябли!

Взяв Эльзу под руки, они прошли мимо Адриана, которому пришлось отстраниться, так как он был без оружия.

И какую пользу могло бы принести его вмешательство теперь, когда лодка уехала и они были одни среди полнейшего безлюдья, в местности, где не было другого приюта, кроме этой полуразвалившейся мельницы? Адриан поник головой и побрел за Симоном и его женой по тропинке. Теперь он наконец понял, зачем они все жили на Красной мельнице.

Симон отворил дверь и вошел, но Эльза отшатнулась на пороге. Она даже попыталась оказать некоторое сопротивление, но негодяй толкнул ее так, что она споткнулась и упала лицом вниз. Этого Адриан не мог уже снести. Рванувшись вперед, он ударил Мясника изо всей силы кулаком в лицо, и в следующую минуту оба покатились по полу, борясь из-за ножа, который Симон не выпускал из руки.

Всю свою жизнь Эльза не могла забыть этой сцепы. Позади нее — открытая дверь, в которую, прямо ударяясь ей в лицо, летели снежные хлопья; впереди — большая круглая комната на нижнем этаже мельницы, освещенная только огнем торфа, пылавшего в очаге, и роговым фонарем, спускавшимся с потолка с балками из темного массивного дуба. И в этой неуютной, почти лишенной всякой мебели комнате перед очагом на грубом деревянном стуле сидел человек — Рамиро, испанская ищейка, затравивший ее отца, ненавистный больше всего на свете Эльзе, — и спал, другие же двое — Адриан и шпион — катались по полу, а между ними сверкал нож.

Такова была картина, представившаяся глазам Эльзы.

Рамиро проснулся от шума, и на лице его отразился испуг, будто от виденного им страшного сна. Но в следующую минуту он осознал происходившее.

— Кто еще поднимет руку, того я проколю насквозь! — заявил он холодным ровным голосом, вынимая шпагу. — Встаньте, сумасшедшие, и говорите, в чем дело.

— Дело в том, что эта скотина сейчас сбил с ног Эльзу Брант, — запыхавшись, заявил Адриан. — И я учу его за это.

— Он врет! — шипел Симон. — Я ее только подтолкнул вперед, и вы сами сделали бы так же, если б вам пришлось целые сутки возиться с такой дикой кошкой. С ней было труднее справиться, чем с любым мужчиной…

— Понимаю, — прервал Рамиро, совершенно овладев собою, — девичье жеманство, вот и все, а со стороны молодого человека — страх влюбленного, и тебе, почтеннейший Симон, вероятно, в былые дни приходилось испытывать то же. — Он взглянул на Черную Мег. — Не обижайтесь: молодежь всегда останется молодежью.

— И молодежи можно всегда всадить нож между ребер, если она вовремя не одумается… — проворчал Симон, выплевывая кусок сломанного зуба.

— Сеньор, зачем меня привезли сюда вопреки всяким законам и справедливости? — перебила Симона Эльза.

— Законам? Кажется, таковых уже не существует в Нидерландах. Справедливость? В войне и любви все дозволено — вы сами согласитесь, ювфроу. А что касается причины, то, думаю, надо спросить Адриана: он знает больше, чем я.

— Он говорит, что не знает ничего, сеньор.

— Ах, он плут! Неужели он утверждает это? Ну, его не переспоришь. Я, не рассуждая, принимаю его слова на веру и советую вам сделать то же. Не трудитесь давать объяснения, мы все понимаем, — обратился он к Адриану, а затем приказал вошедшей служанке: — Отведи ювфроу в лучшую комнату, какая есть. Да смотрите все, чтоб с ней обращались хорошо, иначе, случись что с ней через вас или через нее самое, клянусь, вы заплатите мне своей кровью до последней капли. Смотрите же!

Женщины — Мег и другая — кивнули головами и пригласили Эльзу следовать за ними. Она с минуту постояла в нерешимости, смотря на Рамиро и Адриана, затем, грустно опустив голову, повернулась и не говоря ни слова пошла по дубовой лестнице, начинавшейся возле очага.

— Отец, — начал Адриан, когда они остались одни, — ведь я должен так называть вас…

— Нет ни малейшей надобности, — перебил его Рамиро, — не все случившееся нуждается в полном дневном освещении… Ну, что ты хотел сказать?

— Что значит все это?

— Сам желал бы объяснить тебе. Но, кажется, это значит, что без малейшего усилия с твоей стороны — ты мне кажешься удивительно ненаходчивым — твои любовные дела принимают неожиданно счастливый поворот.

— Я ни при чем во всем этом. Умываю руки.

— Все равно. Могут найтись люди, которые подумают, что сразу твои руки не отмоешь. Выслушай меня, глупый, — он оставил насмешливый тон. — Ты влюблен в эту куклу, и я велел привезти ее сюда, чтобы женить тебя на ней.

— А я отказываюсь жениться на ней против ее воли.

— Как тебе угодно. Но кто-нибудь да женится на ней — ты или я.

— Вы? — вырвалось у Адриана.

— Совершенно верно. Откровенно говоря, подобная перспектива вовсе не улыбается мне. В мои годы прошедшего достаточно. Но надо думать о материальных выгодах, и если ты отказываешься, то я могу заменить тебя. Понимаешь, что руководит мною?

— Нет. Что?

— Таким образом получается право на наследство Гендрика Бранта. Конечно, мы бы могли оружием или другим путем захватить это богатство; но не лучше ли было бы приобрести его для нашей семьи законным путем, получив на то разрешение высшей власти? Теперь страна в волнении; но не всегда будет так: кто-нибудь, в конце концов, должен будет уступить, и снова водворится порядок. Тогда может возбудиться вопрос — ведь богатые всегда бывают предметом зависти. Если же наследница замужем за католиком и верноподданным короля, то кто может оспаривать права, освященные законами божескими и человеческими? Подумай об этом хорошенько. Выбирай, кем желаешь иметь Эльзу — мачехой или женой!

Весь охваченный бессильным бешенством, мучимый совестью, Адриан начал раздумывать. Всю ночь он продумал, ворочаясь на своем соломенном матраце, где крысы свили себе гнезда, между тем как на дворе завывала метель. Если он не женится на Эльзе, на ней женится его отец, и не могло быть вопроса, какой из двух исходов будет для нее лучшим. Эльза — жена этого злого, циничного, истрепанного искателя приключений с таким ужасным прошлым! Этого нельзя допустить! В таком случае ее жизнь была бы адом, с ним же, может быть, после некоторого периода бурь и сомнений она будет счастлива: ведь он молод, красив, симпатичен и любит ее! Вот в том-то и главное. Адриан любил Эльзу настолько, насколько была способна его натура, и мысль, что она может достаться другому, была для него ужасна. Если бы этим человеком был Фой, его сводный брат, было бы тяжело, но что им будет Рамиро — этого Адриан не мог вынести.

Эльза не вышла к завтраку на следующее утро, отец же и сын опять сошлись.

— Ты бледен, Адриан, — сказал Рамиро. — Погода, вероятно, не давала тебе спать ночью, и я не спал, хотя в твои годы был способен спать и при шуме битвы. Ну, что же? Поразмыслил ли ты о нашем разговоре? Мне неприятно приставать к тебе с этими семейными делами, но время не терпит, надо решить что-нибудь.

Адриан смотрел в окно на непрерывно падающий снег. Наконец он обернулся и сказал:

— Да, лучше уж пусть я женюсь на ней, хотя, думаю, что подобное преступление не останется без возмездия.

— Какой ты предусмотрительный молодой человек! — отвечал отец. — При всем твоем разгильдяйстве я замечаю в тебе задатки здравого смысла. Что же касается возмездия, то, собственно говоря, тебе нельзя не позавидовать…

— Замолчите! — гневно перебил его Адриан. — Вы забываете, что при подобных сделках бывают две стороны: я должен получить ее согласие, а просить его не стану.

— Не станешь? В таком случае, я попрошу его и сумею получить. Ну, теперь слушай: мы заключили договор, и ты потрудишься сдержать его или взять на себя все последствия — каковы бы они ни были. Я подведу эту девицу к алтарю, то есть к этому столу, и ты обвенчаешься с нею, после чего можешь поступить, как тебе будет угодно: можешь жить со своей женой или раскланяться с ней и удалиться — мне все равно, лишь бы вы были женаты. Уж мне надоели все эти разговоры, прошу тебя оставить меня с ними в покое.

Адриан посмотрел на него, хотел что-то сказать, но передумал и вышел из дому на снег.

«Наконец убрался!» — подумал отец и, призвав Симона, вступил с ним в продолжительное совещание.

— Понял? — спросил он наконец.

— Понял, — мрачно ответил Симон. — Я должен разыскать монаха, ожидающего в указанном месте, и вечером привести его сюда. Нелегкое это дело для христианской души в такую погоду!

— А что получишь? Помни, что получишь!

— Все это отлично; да хоть бы задаточек дали…

— Получишь! Такому работнику не жалко и дать, — согласился Рамиро и, вынув из кармана кошелек, данный Лизбетой Адриану, с усмешкой — действительно, в этом была комическая сторона — отсчитал Симону порядочную сумму.

Симон посмотрел на деньги и, решив, что вряд ли удастся сегодня выклянчить еще что-нибудь, спрятал их в карман, затем, закутавшись в толстый фрисский плащ, он отворил дверь и исчез среди метели.

Глава 26

ЖЕНИХ И НЕВЕСТА
Весь день снег шел не переставая ни на один час, наступила ночь, и большие мягкие хлопья падали на землю тихо, как пух, так как ветер прекратился. Адриан встречался с отцом только за едой, предпочитая проводить остальной день на дворе, на снегу, или под старым навесом позади мельницы, чем оставаться в обществе этого ужасного человека, вечно насмехающегося и принуждающего его совершить великое преступление.

За завтраком на следующий день Рамиро осведомился у Черной Мег, отдохнула ли ювфроу Эльза от своего путешествия настолько, чтобы позавтракать вместе с ними. Мег отвечала, что Эльза положительно отказывается выходить из своей комнаты и говорить что-либо, кроме самого необходимого.

— В таком случае, мне надо самому переговорить с нею, — сказал Рамиро. — Пойдите и скажите ювфроу, что я шлю ей свой привет и сам поднимусь к ней еще до обеда.

Мег отправилась выполнить поручение, а Адриан взглянул на отца подозрительно.

— Успокойся, мой друг, — обратился к нему отец, — хотя мы и увидимся наедине, но тебе нет причины ревновать. Помни, что пока я только запасная стрела в колчане, запасной актер, выучивший на всякий случай свою роль, но могущий оказаться полезным.

Каждое слово Рамиро резало Адриана, но он не отвечал: он уже понял, что ему никогда не сравниться с отцом в речах.

Эльза выслушала послание, как выслушивала все остальное, молча. Три дня тому назад, когда было объявлено, что Лизбета ван-Гоорль окончательно вне опасности после той страшной болезни, которая за это время несколько раз грозила ей смертью, Эльза Брант, все время ухаживавшая за ней, решилась выйти прогуляться. Город в этот вечер положительно душил ее, и, чувствуя, что ей необходим чистый деревенский воздух, она вышла за городские ворота и пошла вдоль городского рва, не замечая, что за ней следят. Когда начало смеркаться, она остановилась на минуту, смотря в сторону Гаарлемского озера, мысленно переносясь к любимому человеку, которого надеялась увидеть дня через два или три.

Но тут вдруг что-то покрыло ее голову, и она очутилась в темноте. Она очнулась в лодке, где рядом с ней, карауля ее, поместились двое негодяев, в которых она узнала лиц, напавших на нее в день ее приезда в Лейден.

— По какому праву вы схватили меня и куда вы меня везете? — спросила она.

— Нам заплатили за это, и мы везем вас к Адриану ван-Гоорлю, — был ответ.

Эльза поняла и замолчала.

Таким образом ее привезли в пустынный разбойничий пригон, где ее ждал Адриан, встретивший ее, как она была убеждена, ложью. Теперь, без сомнения, настал конец. Ее, любившую всей душой его брата, насильно обвенчают с человеком, которого она ненавидела и презирала, обвенчают с пустым, ничтожным предателем, который не остановился из-за ревности, жажды мести или жадности — она не знала, из-за чего собственно — перед тем, чтоб предать своего благодетеля, мужа своей матери, в руки инквизиции.

Что ей делать? Бежать казалось невозможным с третьего этажа мельницы, стоявшей среди занесенного снегом болота, вдали от всякого жилья, из-под надзора двух женщин, не спускавших с нее своих свирепых глаз. Нет, оставалось только одно бегство: в объятия смерти. Но и это исполнить было трудно: у нее не было оружия, а женщины день и ночь караулили ее: пока одна наблюдала за ней, другая спала. Да и умирать Эльзе не хотелось при ее красоте, молодости и любви к жизни. К тому же с детства она была приучена смотреть на самоубийство, как на грех. Она решила положиться на Бога и, как ни казалось невозможным, бороться до конца. И у беспомощного человека иногда находятся друзья. Решившись, она ради сохранения сил стала принимать пишу и пить вино, которые ей приносили, но отказывалась выходить из комнаты и говорить что-либо, кроме самого необходимого, сама между тем зорко наблюдала за всем происходившим.

На второе утро ее пребывания на мельнице ей передали поручение Рамиро, на которое она ничего не ответила, и в назначенное время Рамиро явился и с поклоном остановился в дверях.

— Вы позволите войти, ювфроу? — спросил он.

И Эльза, поняв, что наступила решительная минута, приготовилась принять его.

— Вы здесь хозяин, — отвечала она голосом холодным, как падавший на дворе снег. — К чему же еще насмешки?

Он приказал женщинам уйти и, когда они остались наедине с Эльзой, отвечал:

— Ничего подобногомне и в голову не приходило, ювфроу; дело слишком серьезное, чтобы говорить пустые фразы.

Еще раз поклонившись, он сел на стул возле очага, где горел огонь.

Тогда Эльза встала, ей казалось, что стоя она будет чувствовать себя сильнее.

— Потрудитесь объяснить, в чем это дело, сеньор Рамиро. Меня привезли сюда, чтобы допрашивать, еретичка ли я?

— Да, отчасти. Вы еретичка перед богом любви и приговорены судом быть… не сожженной на костре, но… предстать перед алтарем…

— Ничего не понимаю.

— Я объясню вам. Мой сын Адриан — в общем порядочный молодой человек, ведь вам известно, что Адриан, мой сын, имел несчастье или, скажем, счастье серьезно полюбить вас, между тем как вы обнаружили такой недостаток вкуса, или, может быть, наоборот, что отдали свое расположение другому. При таких обстоятельствах Адриан, малый неглупый и находчивый, прибегнул к старинному средству для достижения своего желания. Он здесь, и вы здесь, сегодня вечером, я думаю, прибудет сюда и священник. Я не стану вдаваться в подробности того, как все кончится, это частное дело, в которое я не имею права вмешиваться, и только могу, как отец и доброжелатель, поздравить…

Эльза сделала нетерпеливое движение головой, будто желая остановить весь этот поток слов.

— Что заставляет вас так хлопотать о ненавистном для бедной девушки браке? — спросила она. — Какая вам может быть из этого выгода?

— Я замечаю, что передо мной деловая женщина, — весело отвечал Рамиро, — одаренная весьма редким качеством — здравым смыслом. Я буду откровенен. Ваш покойный батюшка имел огромное состояние, которое теперь перешло к вам как его единственной дочери и наследнице. По закону, который я сам считаю несправедливым, это состояние перейдет к вашему мужу, кого бы вы ни выбрали. Стало быть, как скоро вы станете женой Адриана, оно перейдет к нему. Я отец Адриана, и обстоятельства сложились так, что он очень много должен мне, следовательно, как он сам убедился, этот союз принесет выгоду нам обоим. Но деловые подробности скучны, поэтому я не стану дольше останавливаться на них.

— Богатство, о котором вы говорите, сеньор Рамиро, исчезло.

— Исчезло, но я имею причины надеяться, что оно будет отыскано.

— В таком случае, здесь главную роль играют деньги?

— Что меня касается лично — да. За чувства Адриана я не могу отвечать: кто знает тайну чужого сердца!

— Стало быть, если бы деньги отыскались или отыскалось указание, как найти их, не было бы надобности в женитьбе?

— Что меня касается, никакой.

— А если деньги не отыщутся, а я откажусь выйти за герра Адриана, или он откажется жениться на мне, что тогда?

— Это задача. Но я вижу и решение ее, или, по крайней мере, половины ее. В таком случае, брак все-таки состоится, но с другим женихом.

— С другим женихом? Кто же он?

— Ваш покорнейший слуга и обожатель.

Эльза содрогнулась и отступила на шаг.

— Ах, мне не следовало так низко кланяться: вы увидали мои седые волосы, а молодость не любит седины.

Негодование Эльзы росло, и она отвечала:

— Не ваша седина заставила меня отшатнуться, седина для многих почетный венец, но…

— Но что касается меня, то вы думаете иначе. Будьте милы и не высказывайте мне ваших соображений. Когда действительность так ужасна, какая нужда еще ухудшать ее беспощадными словами?

Несколько минут продолжалось молчание, которое Рамиро, смотревший в окно, прервал замечанием, что «снег идет необыкновенно густо по времени года», а затем снова наступила пауза. Наконец, Рамиро заговорил:

— Насколько я понял, ювфроу Эльза, вы сделали намек, который может повести к удовлетворительному для нас обоих решению вопроса. Местонахождение сокровищ в точности не известно, вы упомянули об указании. Вы можете доставить подобное указание?

— А если могу, что тогда?

— Тогда, после небольшого путешествия в интересную, но малоизвестную часть Голландии, вы можете вернуться к своим друзьям так же, как уехали от них, то есть незамужней.

Эльза боролась с собой, и как она ни старалась скрыть это, следы борьбы отразились у нее на лице.

— Вы поклянетесь в этом? — шепотом спросила она.

— Конечно.

— Поклянетесь ли вы, что если вы получите это указание, вы не станете принуждать меня выйти за герра Адриана или за вас, что вы отпустите меня?

— Клянусь перед Богом.

— Зная, что Бог отомстит вам, если вы нарушите клятву, вы все-таки клянетесь?

— Клянусь. К чему эти излишние повторения?

— В таком случае… — Она нагнулась к нему и продолжала хриплым шепотом: — Веря, что вы, даже вы не решитесь нарушить такую клятву, потому что и вам, даже вам должна быть страшна смерть и возмездие — вечная мука, я даю вам указание: оно спрятано в мече «Молчание».

— Что это за меч «Молчание»?

— Большой меч Красного Мартина.

Рамиро ударил себя по колену.

— И подумать только, что целый день этот меч висел на стене Гевангенгуза! Позвольте попросить у вас более подробного объяснения. Где меч?

— Где и Красный Мартин. Больше я ничего не знаю. Я могу вам сказать одно: план места, где скрыты сокровища, в мече.

— Или был там. Я верю вам, но чтобы овладеть тайной, скрытой в мече человека, вырвавшегося из застенка Гевангенгуза, надо быть Геркулесом. Сначала надо отыскать Красного Мартина, затем овладеть его мечом, что, думаю, будет стоить жизни не одному человеку. Очень благодарен за ваше указание, но опасаюсь, что без брака мы все же не обойдемся.

— Вы же поклялись! — в отчаянии воскликнула Эльза. — Вы поклялись перед Богом.

— Совершенно верно, и приходится предоставить на усмотрение высшей власти, о которой вы упоминаете, дальнейший образ действия. Она, вероятно, сама позаботится о своих делах, мне же надо подумать о своих. Надеюсь, что сегодня около семи часов вечера священник прибудет и жених будет готов.

Эльза не выдержала.

— Дьявол! — закричала она. — Ради спасения своей чести я изменила завещанию отца, выдала тайну, за которую Мартин готов был умереть под пыткой, и предала его на травлю. Господи, прости меня и помоги мне!

— Без сомнения, первая часть вашей мольбы будет услышана, потому что искушение для вас было действительно немалое, я, как человек более опытный, только перехитрил вас, вот и все; предоставляю вам самой устраиваться с Богом. До свидания, до вечера!

Он с поклоном вышел из комнаты.

Эльза же в отчаянии, сгорая от стыда, бросилась на постель и горько зарыдала.

Около полудня она встала, услыхав на лестнице шаги женщины, приносившей ей еду, и, чтобы скрыть заплаканное лицо, стала смотреть в решетчатое окно. Вид из него открывался унылый: ветер и снег перестали и сменились дождем. По уходе прислужницы Эльза умылась и, несмотря на полное отсутствие аппетита, стала есть, зная, что это необходимо для сохранения сил.

Прошел еще час, и у дверей снова послышался стук. Эльза содрогнулась, думая, что вернулся Рамиро, чтобы мучить ее. Она почувствовала некоторое облегчение, когда увидала, что то бы Адриан. Один взгляд на его расстроенное лицо и один звук его нетвердых шагов пробудили в ней надежду. Ее женский инстинкт подсказал ей, что теперь она уже имеет дело не с беспощадным, ужасным Рамиро, смотревшим на нее только как на пешку в игре, которую ему необходимо выиграть, а с молодым человеком, любящим ее, стало быть, находящимся в ее руках, кроме того, пристыженным и растерявшимся, на совесть которого она, стало быть, могла подействовать. Встав, она подошла к нему и, хотя она была небольшого роста, а Адриан высок, ей показалось, будто она на голову переросла его.

— Что вам угодно? — спросила она.

В прежние дни Адриан ответил бы каким-нибудь изысканным комплиментом или громкой фразой, вычитанной в романах, да, правду сказать, он даже и обдумывал нечто подобное, когда, как полуголодная собака, отыскивающая себе пристанище, бродил вокруг мельницы. Но теперь ему было не до риторики и галантности.

— Отец мой пожелал, — неуверенно начал он, — то есть я хочу сказать, что я пришел к вам поговорить о нашем браке.

Вдруг нежные черты Эльзы приняли ледяное выражение, а глаза, по крайней мере так показалось Адриану, засверкали.

— О браке? — сказала она странным голосом. — Сколько в вас должно быть низости, что вы решаетесь произнести это слово. Называйте задуманное вами, как хотите, но не произносите священного слова «брак».

— Я тут ни в чем не виноват, — ответил он сумрачно, видимо, задетый ее словами. — Вы знаете, Эльза, что я и прежде предлагал вам стать моей женой с соблюдением всей святости брака…

— Да, — прервала она его, — и потому что я не хотела слушать вас, потому что вы не нравитесь мне, потому что вы не могли завоевать меня, как мужчина завоевывает девушку, вы устроили западню и увезли меня сюда, надеясь грубой силой получить то, на что я не хотела согласиться добровольно. Во всех Нидерландах, кажется, не найдется другого такого презренного человека, как Адриан, получивший фамилию ван-Гоорль, незаконный сын Рамиро-галерника.

— Я уже говорил вам, что это неправда, — сердито возразил он. — Я ни при чем в вашем похищении. Я ничего не знал о нем, пока не увидел вас здесь.

Она засмеялась горьким смехом.

— Не трудитесь оправдываться, если бы вы поклялись перед лицом самого Бога, я бы не поверила вам. Вспомните, что вы предали брата и благодетеля, и после того можете догадаться, как я отношусь к вашим словам.

Адриан глубоко вздохнул, и этот вздох пробудил в душе Эльзы некоторую надежду.

— Я уверена, что вы не решитесь на такое злое дело. Кровь Дирка ван-Гоорля на ваших руках; неужели вы хотите еще иметь и мою смерть на своей душе? Говорю вам верно, клянусь Создателем, что, прежде чем действительно стать вашей женой, я умру, а может быть, не станет вас, или нас обоих. Понимаете?

— Понимаю, но…

— Но что? К чему это преступление? Ради спасения вашей души откажитесь принять в нем участие.

— Если я откажусь, отец женится на вас.

Это была стрела, пущенная наудачу; но она попала в цель, потому что вдруг силы и красноречие, казалось, покинули Эльзу. Она подбежала к Адриану, сложив руки умоляющим жестом, и бросилась на колени.

— Помогите мне бежать, — молила она, — и я буду благословлять вас всю свою жизнь.

— Невозможно, — отвечал он. — Как бежать из этого места, где за вами следят? Говорю вам, это невозможно.

— В таком случае, — и в глазах Эльзы вспыхнул дикий огонь, — убейте его и освободите меня. Он дьявол. Он ваш злой гений. Вы сделали бы богоугодное дело. Убейте его и освободите меня.

— Я бы не прочь, — отвечал Адриан, — и чуть было уже однажды не сделал этого; но, не погубив свою душу, я не могу убить отца. Это ужаснейшее из преступлений. На исповеди…

— В таком случае, — прервала она его, — если уж необходимо проделать этот гнусный фарс, то клянитесь, что вы пощадите меня.

— Трудно предъявлять такое требование человеку, любящему вас больше всего на свете, — отвечал он, отворачиваясь.

— Вспомните, — продолжала она, и снова в ее взгляде вспыхнул недобрый огонек, — что вам недолго удастся любить живую женщину и, может быть, нам обоим придется предстать с решением этого дела перед престолом Всевышнего. Дайте мне клятву.

Он колебался.

Она же думала: «Что он теперь ответит? Что, если «нет, лучше, в таком случае, я уступлю вас Рамиро»».

К счастью, однако, подобная мысль не пришла Адриану.

— Поклянитесь, — умоляла его Эльза. — Поклянитесь! — Она ухватилась рукой за полу его плаща и обратила к нему свое бледное лицо.

— Приношу эту жертву как искупление своих грехов, — ответил Адриан. — Я отпущу вас на все четыре стороны.

Эльза вздохнула с облегчением. Она не доверяла обещаниям Адриана, но видела по крайней мере возможность выиграть время.

— Я так и думала, что не напрасно обращусь…

— К такому забавному ослу, — докончил насмешливый голос из-за двери, которая, как теперь только заметила Эльза, неслышно перед тем отворилась.

— Любезный мой сын и будущая дочь, как мне благодарить вас за развлечение, которым вы оживили один из самых скучных вечеров, которые мне приходилось переживать? Не принимай такого угрожающего вида, мой мальчик; вспомни, что ты сейчас говорил этой молодой девице о преступлении против отца. Какие трогательные планы для будущего! Душа Дианы и самопожертвование… О, нет, кажется, между всеми героями древности не подберешь подходящего сравнения. А теперь до свидания, я иду встретить человека, которого вы оба ожидаете с таким нетерпением.

Он ушел, и минуту спустя, не говоря ни слова — что можно было сказать в его положении? — Адриан стал спускаться по лестнице вслед за отцом, чувствуя себя еще более несчастным и уничтоженным, чем полчаса тому назад.

Прошло еще два часа. Эльза сидела у себя в комнате под надзором Черной Мег, следившей за ней, как кошка следит за мышью в мышеловке. Адриан искал убежища в помещении, где спал, на верхнем этаже. Это была неуютная, пустая комната, где прежде хранились жернова и другие мельничные принадлежности, теперь же гнездились пауки и крысы, за которыми постоянно гонялась худая черная кошка. Под потолком проходили жерди, концы которых уходили в темноту, а из дырявой крыши постоянно падала каплями вода с монотонным, непрерывным звуком колотушки, ударяющей о доску.

В жилой комнате нижнего этажа находился один Рамиро. Фонарь не был зажжен, и только отблеск огня, горевшего в очаге, освещал фигуру сидящего в задумчивом ожидании человека. Наконец до его тонкого слуха донесся звук извне, приказав прислужнице зажечь лампу, он встал и отворил дверь. Через завесу неперестававшего дождя мелькал свет фонаря. Еще минута, и человек, несший его, — Симон — появился в сопровождении двух других людей.

— Вот он, — сказал Симон, кивая на стоявшую позади него фигуру, с толстого фрисского плаща которой вода стекала потоками. — А вот другой лодочник.

— Хорошо, — отвечал Рамиро. — Прикажи ему и прочим подождать под навесом, куда вынеси им водки, они нам могут понадобиться.

Послышались переговоры и ругательства, после чего лодочник, ворча, ушел.

— Войдите, отец Фома, — обратился Рамиро к прибывшему. — Пожалуйте, и прошу вашего благословения…

Не отвечая, монах откинул назад капюшон плаща, и показалось грубое, злое, красное лицо с воспаленными от невоздержания глазами.

— Извольте, сеньор Рамиро, или как вас там теперь именуют, хотя, собственно говоря, стоили бы вы проклятия за то, что заставляете священное лицо ехать ради какого-то вашего дьявольского замысла по такой погоде, когда разве только собаке впору быть на дворе. Будет наводнение, вода уже вышла из берегов канала и все более прибывает от тающего снега. Говорю вам, будет такой потоп, какого мы не видали много лет.

— Тем больше причин, святой отец, поскорее окончить наше небольшое дельце, но, вероятно, вы пожелаете прежде выпить глоток чего-нибудь?

Отец Фома кивнул головой, и Рамиро, налив водки в кружечку, подал ему. Монах одним глотком осушил кружечку.

— Еще! — сказал он. — Не бойтесь. Все в свое время. Вот, прекрасно. Ну, в чем дело?

Рамиро отвел его в сторону, и они несколько минут разговаривали наедине.

— Отлично, — заявил наконец монах, — рискну исполнить ваше желание; в настоящее время на такие вещи смотрят довольно легко, когда дело касается еретиков. Но прежде деньги на стол: я не принимаю ни бумаг, ни обещаний.

— Ах вы, духовные отцы, — со слабой усмешкой проговорил Рамиро, — сколькому нам, светским, приходится учиться у вас и в духовных, и в житейских вещах.

Со вздохом он вынул кошель и отсчитал требуемую сумму, затем прибавил: — С вашего позволения, мы прежде просмотрим бумаги. Они при вас?

— Вот они, — отвечал монах, вынимая несколько документов из кармана. — Но ведь они еще не обвенчаны, знаете, ведь прежде чем церемония совершится, мало ли что может произойти.

— Совершенно верно. Мало ли что может случиться или прежде, или после, но мне кажется, в данном случае вы можете засвидетельствовать акт прежде совершения церемонии: вам может вдруг понадобится уехать, и таким образом вы избавитесь от лишней задержки. Потрудитесь написать свидетельство.

Отец Фома колебался, между тем как Рамиро тихонько побрякивал золотыми и проговорил:

— Ведь было бы досадно, отец, если бы вы совершили такое трудное путешествие задаром.

— Что вы еще задумали? — проворчал монах. — Ну, в конце концов, все это одна формальность. Назовите мне имена.

Рамиро назвал имена, и отец Фома записал их, прибавив несколько слов и свою подпись.

— Готово: для всех, кроме одного папы, достаточно.

— Простая формальность, — сказал Рамиро, — конечно, но свет придает такое значение этой формальности, и поэтому, я думаю, надо будет, чтобы эту бумажку нам подписали свидетели — не я, так как я здесь заинтересованное лицо, а кто-нибудь посторонний.

Позвав Симона и служанку, Рамиро приказал им подписаться под документом.

— Бумага подписана вперед, и деньги вперед, — продолжал он, вручая деньги монаху, — а теперь еще стаканчик за здоровье жениха и невесты, тоже вперед. Вы ведь тоже не откажетесь, уважаемый Симон и любезная Абигайль… Ночь такая холодная!

— А водка крепкая, — заплетающимся языком проговорил монах, испытывая действие третьего приема чистого спирта. — Однако к делу! Мне надо выбраться отсюда еще до наводнения.

— Совершенно верно. Будьте добры, господа, пригласите моего сына и ювфроу. Лучше прежде ювфроу, вы все трое можете быть ее провожатыми. Невесте иногда вдруг случается заупрямиться — понимаете? О сеньоре Адриане не беспокойтесь. Я хочу дать ему кое-какие советы и поэтому сам схожу за ним.

Минуту спустя отец и сын стояли лицом к лицу. Адриан потрясал кулаком и неистово бранил холодного, невозмутимого Рамиро.

— Дурак ты, — сказал Рамиро, когда Адриан замолчал. — И подумаешь, что такой осел, годный только, чтобы его колотили да заставляли носить чужие тяжести, способный только оглашать воздух своим ослиным криком и брыкаться на воздух, мог родиться от меня! Не делай, пожалуйста, таких рож — ты в моих руках, как ты там ни ненавидишь меня. Ты телом и духом мой раб — больше ничего. Ты потерял единственный шанс, который имел, когда захватил меня в Лейдене. Теперь ты уже не смеешь обнажить оружия против меня, любезнейший Адриан, боясь за свою душу, а если б и посмел, то я приколол бы тебя. Ну, идешь?

— Нет, — отвечал Адриан.

— Подумай минуту. Если ты не женишься на ней, не пройдет и получаса, как я стану ее мужем, и тогда… — Он нагнулся к Адриану и шепотом докончил фразу.

— Дьявол! — проговорил Адриан и пошел к двери.

— Что? Передумал? Флюгер! Это преимущество всех утонченных натур… Но ты ведь без колета, и позволь посоветовать тебе пригладить волосы. Хорошо. Ну, идем. Ступай ты вперед — так будет лучше.

Когда они сошли в комнату нижнего этажа, невеста была уже там, ее с двух сторон поддерживала Черная Мег и другая женщина. Эльза была бледна, как смерть, и вся дрожала, но, несмотря на то, смело смотрела в глаза присутствовавшим.

— Итак, приступим, — бормотал полупьяный монах. — Мы имеем согласие обеих сторон.

— Я не согласна! — закричала Эльза. — Меня завезли сюда силой. Призываю всех в свидетели, что все, что происходит здесь, делается против моей воли. Призываю Бога на помощь!

Священник обратился к Рамиро:

— Как же обвенчать их ввиду такого заявления? Если б она молчала, это еще было бы возможно.

— Я уже подумал о подобном затруднении, — отвечал Рамиро и сделал знак Симону и Черной Мег, которые, пройдя сзади, завязали платком рот Эльзе так, что она не могла уже говорить и только в состоянии была дышать через нос.

Она попробовала было сопротивляться, но затем смирилась и обратила умоляющий взор на Адриана, который выступил вперед и собирался что-то сказать.

— Ты помнишь, между чем должен выбирать? — спросил его отец тихо, и он отступил.

— Мне кажется, что мы можем считать ответ жениха или по крайней мере его молчание за согласие, — сказал монах.

— Можете, — ответил Рамиро.

После этого началось венчание. Эльзу потащили к столу. Три раз она бросалась на землю, и три раза поднимали ее, но, наконец, утомленные тяжестью ее тела, ей не препятствовали оставаться на коленях. Она так и осталась в этой позе, как осужденная, молящаяся на эшафоте. Это была сцена грубого насилия, каждая подробность которой запечатлелась в памяти Адриана. Круглая комната с каменными стенами, наполовину освещенная лампой и огнем массивного дубового очага, наполовину остававшаяся в темноте; невеста, скорее похожая на покойницу, с повязкой на бледном, измученном лице, краснолицый монах, бормочущий отвислыми губами молитвы, читая их по книге и стоя чуть не спиной к невесте, чтобы не видать ее борьбы и позы; две ужасные старухи; плосколицый Симон, ухмыляющийся около очага, и, наконец, Рамиро, следящий циничным, насмешливым, торжествующим, но вместе с тем несколько тревожным взглядом своего единственного глаза за ним, Адрианом, — такова была картина. Кроме того, еще одно обстоятельство обратило на себя внимание Адриана и еще сильнее встревожило его — звук, который, как он думал в эту минуту, был слышен ему одному, отдаваясь в его голове, — тихое, протяжное завывание, похожее на завывание ветра, мало-помалу перешедшее в рев.

Церемония окончилась. Монаху удалось надеть кольцо на палец Эльзы, и до тех пор, пока брак не был расторгнут законным судом, она должна была считаться женой Адриана. Платок сняли, руки отпустили, физически она стала свободна, но, как она сама сознавала, в эти дни и на той земле, где господствовало насилие, она была скована более крепкой цепью, чем та, какую мог сковать из стали самый искусный мастер.

— Поздравляю, сеньора, — обратился к ней отец Фома. — Вам было нехорошо во время церемонии, но таинство…

— Перестань насмехаться, богохульник! — крикнула на него Эльза. — Да поразит Божья месть прежде всего тебя!

Сдернув кольцо с пальца, она бросила его на дубовый стол, по которому оно покатилось; после того, отвернувшись с жестом отчаяния, она бросилась к себе в комнату.

Красное лицо отца Фомы побледнело, и желтые зубы застучали.

— Проклятие девушки, да еще в час ее венчания, не пройдет даром! — пробормотал он, крестясь. — Несчастье неминуемо, а может быть, и смерть… да, смерть, клянусь св. Фомой. И это ты заставил меня сделать такое дело, ты, галерник, каторжник!

— Я предупреждал вас, отец, еще в Гааге, — отвечал Рамиро, — рано или поздно такие вещи, — он указал на бутыль с водкой — действуют на нервы. Хлеб и вода в продолжение сорока дней — вот, что я советую, отец Фома…

Он не успел докончить своих слов, как дверь с шумом отворилась и в комнату вбежали с выражением ужаса на лицах оба лодочника.

— Скорей, скорей! — кричали они.

— Что случилось? — завопил монах.

— Большой канал вышел из берегов. Слышите? Вода идет сюда; мельницу снесет.

Праведный Боже, это было верно! В открытую дверь доносился рев воды — тот самый шум, который Адриан слышал перед тем, и сквозь мрак виднелись пенистые гребни огромных водяных масс, стремившихся через все увеличивающуюся промоину в плотине канала на затопленную уже низменную равнину.

Отец Фома бросился к двери с отчаянным криком:

— Лодку! Лодку!

Рамиро стоял минуту, раздумывая, затем приказал:

— Приведите ювфроу. Не ты, Адриан, — она скорее умрет, чем пойдет за тобой, — но ты, Симон, и Мег. Скорее!

Симон и Мег ушли.

— Возьмите этого господина и посадите в лодку, — приказал Рамиро лодочникам, указывая на Адриана. — Держите его, если он вздумает бежать. Я сейчас приду с ювфроу. Ступайте, нельзя терять ни минуты.

Лодочники утащили Адриана, несмотря на его сопротивление.

Рамиро остался один, времени, как он справедливо заметил, нельзя было терять, и снова он на несколько секунд глубоко задумался. Лицо его то краснело, то бледнело, наконец, он принял решение. «Я неохотно делаю это, нарушая, таким образом, свой обет, но случая нельзя упустить. Она обвенчана, но впоследствии могла бы оказаться для нас большой помехой и довести нас даже до суда и галер, так как за ее богатством гонятся еще другие, — рассуждал он, весь дрожа, — заодно отделаемся и от шпионов, и от их свидетельств!..»

С быстрой решимостью Рамиро выскочил из двери, запер ее снаружи железным болтом и со всех ног пустился бежать к лодке.

Возвышенная дорожка уже на три фута была покрыта водой, так что он едва мог пробираться по ней. Вот наконец и лодка; он вскочил в нее, и в эту минуту лодку понесла вперед на своем хребте огромная волна. Вся плотина подалась сразу, и переполненная дождями, снегом и притоком со стороны стекающих вод, большая вода опустошающим потоком хлынула на равнину.

— Где Эльза? — закричал Адриан.

— Не знаю, я не мог найти ее, — отвечал Рамиро. — Гребите изо всех сил, мы можем съездить за ней завтра… прихватим тогда и монаха.

Наконец холодное зимнее солнце поднялось над водяной пустыней, представлявшей теперь довольно спокойную поверхность. Рамиро на вчерашней лодке направлялся сквозь утренний туман к тому месту, где должна была стоять Красная мельница.

Ее уже не было, над водой возвышались только остатки красного кирпичного фундамента, но деревянная часть была снесена первой же налетевшей волной.

— Это что такое? — спросил один из гребцов, указывая на темный предмет, плывший среди обломков деревьев и пучков камыша, прибитых водой к фундаменту.

Лодка направилась к этому предмету. Он оказался телом отца Фомы, который, вероятно, оступился, направляясь к лодке, и попал в глубокую воду.

— Гм! — Проклятие девушки! — пробормотал Рамиро. — Заметьте, друзья, как иногда совпадение случайных обстоятельств может повести к суеверию. Постойте-ка! — Обхватив мертвеца одной рукой, он другою обшарил его карманы и с улыбкой удовольствия нащупал в одном из них кошелек с тем самым золотом, которое он отсчитал монаху накануне вечером.

— О, Эльза, Эльза! — горевал Адриан.

— Успокойся, мой сын, — обратился к нему Рамиро, когда лодка повернула назад, предоставив отцу Фоме покачиваться на легкой ряби водной поверхности, — ты лишился жены, характер которой, впрочем, сулил тебе мало счастья в будущем, но зато у меня сохранился документ о вашем браке, составленный вполне по форме и подписанный свидетелями, и ты — наследник Эльзы.

Он не прибавил, что он, в свою очередь, считает себя наследником сына. Но Адриан подумал об этом и даже при всем своем расстройстве не мог не задать себе вопроса: долго ли еще ему, ближайшему родственнику Рамиро, украшать собою этот мир?

«Вероятно, пока от меня еще можно ждать какой-нибудь прибыли», — решил он.

Глава 27

ЧТО ЭЛЬЗА УВИДЕЛА ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ
Читатель помнит, что за несколько недель до принудительного брака Эльзы на Красной мельнице Мартин, бежавший с Фоем из тюрьмы, отнес его в убежище тетки Марты на Гаарлемском озере. Здесь Фой проболел довольно долго, и даже одно время его жизнь находилась в опасности от ран на ноге, грозивших ему гангреной, но в конце концов его молодые силы, крепкое сложение и лечение Марты помогли ему оправиться. Как только силы позволили, он уехал в Лейден, где мог показаться совершенно безопасно, так как испанцев оттуда выгнали.

Как усиленно билось его молодое сердце, когда он, еще несколько бледный и не вполне окрепший после перенесенной болезни, подходил к знакомому дому на Брее-страат, где жили его мать и невеста. Он готовился свидеться с ними, зная, что Лизбета уже вне опасности, а Эльза ухаживает за ней.

Лизбету, превратившуюся от горя и болезни в старуху, он действительно нашел, но Эльзы не было. Она исчезла. Накануне вечером она вышла подышать воздухом и не вернулась. Никто не мог сказать, что с ней сталось. По всему городу только и толков было, что об этом исчезновении, а мать его была близка к помешательству, опасаясь всего самого худшего.

Пытались искать в разных направлениях, но нигде не могли найти ни малейшего следа. Кто-то видел, как Эльза вышла за городские ворота, но затем она исчезла. Некоторое время Фой ничего не мог сообразить, но мало-помалу он успокоился и начал размышлять. Достав из кармана письмо, принесенное ему Мартой в вечер сожжения церкви, он стал перечитывать его, надеясь найти в нем какое-нибудь указание, так как могло случиться, что Эльзе понадобилось совершить небольшое путешествие по своим личным делам. Письмо было очень нежное; Эльза высказывала свою радость по поводу его спасения, сообщала о событиях в городе, о смерти его отца в тюрьме и заканчивала так:

«Дорогой Фой, мой жених, я не могу прийти к тебе, потому что должна ухаживать за твоей матерью; я думаю, что ты сам пожелал бы этого, точно так же как я считаю это своим долгом. Надеюсь, однако, что скоро и ты будешь с нами. Но кто в состоянии поручиться в наше ужасное время, что может случиться? Поэтому, Фой, что бы ни постигло нас, прошу тебя помнить, что и в жизни, и в смерти я твоя, твоя, мертвая или живая; умри ты, а я останься жива, или умри я, а ты останься жив, я навеки останусь верной тебе и в жизни, и в смерти, и при всем, что бы ни случилось. Теперь пока прощай, до свидания в скором будущем или тогда, когда все земное перестанет существовать для нас с тобою. Да будет с тобой благословение Божие и моя любовь; когда ты не будешь спать ночью или встанешь утром, вспоминай обо мне и молись так же, как то делает твоя невеста Эльза. Марта ждет. Прощай, дорогой, ненаглядный!»

Здесь не было ни малейшего намека на какое-либо путешествие, стало быть, если Эльзе пришлось куда-нибудь отправиться, то вопреки ее желанию.

— Что ты думаешь, Мартин? — спросил Фой, смотря на него озабоченными ввалившимися глазами.

— Рамиро… Адриан… украли, — ответил Мартин.

— Почему ты так думаешь?

— Видели третьего дня, что Симон бродил за городом, а на реке стояла какая-то подозрительная лодка. Ювфроу вышла за город, об остальном можно догадаться.

— Зачем она могла понадобиться им? — хриплым голосом спросил Фой.

— Кто знает? — сказал Мартин, пожимая плечами. — По-моему, могут быть две причины. Предполагают, что состояние Бранта, когда оно будет найдено, перейдет к ней — вот поэтому-то она и могла понадобиться вору Рамиро; Адриан же влюблен в нее — и естественно, ему хотелось заполучить ее. Знаем мы эту парочку и всего можно ожидать от нее.

— Убью их обоих, попадись они мне в руки, — заявил Фой, скрежеща зубами.

— И я, само собой разумеется, только прежде надо поймать их и отыскать ее, что одно и то же.

— Как это сделать, Мартин?

— Не знаю.

— Подумай.

— И то стараюсь, герр Фой, а вы-то не думаете. Вы говорите слишком много, помолчите.

— Ну что же, придумал что-нибудь? — спросил Фой через полминуты.

— Нет пользы раздумывать, герр Фой. Придется бросить все это и отправиться к Марте. Никто, кроме нее, не в состоянии выследить их. Здесь нам ничего не узнать.

Они вернулись на остров Гаарлемского озера и рассказали Марте свою грустную повесть.

— Поживите здесь денек-другой и не теряйте терпения, — сказала она. — Я отправлюсь на поиски.

— Ни за что мы не останемся здесь, и мы идем с вами, — заявил Фой.

— Как хотите, но дело предстоит трудное. Мартин, приготовь-ка эту большую лодку.

Прошло две ночи, и было около часа пополудни третьего дня венчания Эльзы. Снег перестал, и его сменил постоянный частый дождь. На северном краю Гаарлемского озера спрятанная в камышах — частью скрываясь от непогоды, а частью от испанцев — стояла большая лодка, в которой находились Фой и Мартин. Марты с ними не было: она отправилась в корчму на некотором расстоянии, чтобы попытаться собрать какие удастся сведения. Сотни крестьян в этих местах знали и любили ее, хотя многие и не признались бы в этом открыто, и от них-то Марта надеялась узнать что-либо о месте пребывания Эльзы, если только ее не увезли прямо во Фландрию или даже в Испанию.

Целых два дня она уже употребила на розыски, но пока без всякой тени успеха. Фой и Мартин сидели в лодке, мрачно переглядываясь, и на Фоя действительно было жалко смотреть.

— О чем вы думаете, герр Фой? — спросил Мартин.

— Думаю, что если бы мы и нашли ее теперь, было бы уже поздно; то, что они хотели сделать — убить ее или выдать замуж — они уже исполнили.

— Успеем погоревать об этом, когда найдем ее, — проговорил Мартин, не зная, что сказать, кроме этого, и прибавил: — Слышите?.. Кто-то идет.

Фой раздвинул камыши и выглянул на проливной дождь.

— Верно, — сказал он, — идет Марта, а с ней еще кто-то.

Мартин выпустил рукоять меча «Молчание». В эти дни рука и оружие не должны были находиться далеко друг от друга. Через минуту Марта и ее спутник вошли в лодку.

— Кто это? — спросил Фой.

— Мой знакомый, Март Ян.

— Узнали что-нибудь?

— Да, Март Ян кое-что знает.

— Говори скорее! — с нетерпением обратился Фой к пришедшему.

— Мне не станут мстить? — спросил Март Ян, недурной малый, хотя и попавший в плохую компанию, и подозрительно взглянул на Фоя и Мартина.

— Ведь я же тебе обещала, — сказала Марта, — а разве случалось Кобыле нарушать свое слово?

Март Ян рассказал все, что ему было известно: как он находился в числе гребцов, отвозивших две ночи тому назад Эльзу или молодую особу, подходившую к ней по описанию, на Красную мельницу, недалеко от Фельзена, и как ее охраняли мужчина и женщина, которые не могли быть не кем иными, как Симоном и Мег. Он рассказал об ее мольбе во имя их жен и дочерей, обращенной к лодочникам, причем, слушая его, Фой плакал от страха и бешенства и даже Марта заскрежетала зубами. Только Мартин столкнул лодку с отмели и направил ее к глубокой воде.

— Это все? — спросил Фой.

— Все, мейнгерр. Больше я ничего не знаю, но могу объяснить вам, где это место.

— Проводи нас! — заявил Фой.

Лодочник начал отнекиваться, ссылаясь на дурную погоду, на болезнь ожидающей его жены и т. п. Он даже пытался было выскочить из лодки, но Мартин поймал его и, бросив обратно в лодку, сказал:

— Ты один раз мог съездить на мельницу, отвозя девушку, про которую знал, что ее увезли силой, можешь вторично съездить, чтобы освободить ее. Сиди смирно и управляй рулем, а не то я брошу тебя на съедение рыбам.

После этого Март Ян выказал полную готовность направить лодку к Красной мельнице, до которой можно было, по его словам, добраться к сумеркам.

Все послеполуденное время они плыли то под парусом, то на веслах, пока в сумерки, еще прежде чем показалась мельница, не началось наводнение, такое наводнение, какого десятки лет не бывало в той местности, и волны не начали их бросать из стороны в сторону. Но Март Ян хорошо умел держать курс, он обладал инстинктом, врожденным у тех, предки которых снискивали себе пропитание на бурных волнах, и поэтому плыл не сбиваясь к намеченной цели.

Один раз Фою показалось, что он слышит голос, взывающий о помощи, но призыв не повторился, и они поплыли дальше. Наконец небо прояснилось, и месяц осветил такую водную поверхность, какую разве Ною пришлось видеть из ковчега, только на этой поверхности носились вещи, какие вряд ли приходилось видеть Ною: стога сена, мертвый и тонущий скот, домашняя утварь и даже гроб, вымытый с какого-нибудь кладбища, и только вдалеке мелькали бесплодные вершины дюн.

— Мельница должна быть недалеко, — сказал Март Ян, — повернем.

Они повернули и стали грести усталыми руками, так как ветер вдруг утих.

Теперь мы вернемся несколько назад. Из комнаты, где совершилось ее венчание, Эльза побежала к себе наверх и заперла дверь. Через несколько минут она услыхала стук и голоса Симона и Мег, просившие ее отворить. Она не отозвалась, стук прекратился, и тут Эльза в первый раз услыхала гул и рев прибывающей воды. Время шло как в каком-то кошмаре, пока вдруг не раздался треск ломающегося дерева. Эльза заметила, что вся мельница стала оседать. Она уступила напору волн в тех местах, которые были старее всего, верхняя узкая часть ее рухнула, красная крыша повисла, как пригнутое ветром к земле дерево. Эльза в ужасе бросилась к двери, ища лестницу. Но вода уже поднималась по ступенькам: путь был отрезан. Но в комнате была еще лестница, которая вела на бывший чердак, теперь лежавший под острым углом. Эльза взобралась на эту лестницу, так как вода лилась в двери, — деваться было некуда. Под самой крышей оказался люк. Эльза вползла в него и очутилась как раз в месте прикрепления гигантских мельничных крыльев.

Ветер задул фонарь, который она успела захватить с собой. Эльза схватилась за стержень, к которому были прикреплены лопасти крыла. Тут она заметила, что деревянная крыша, опираясь еще на кирпичный фундамент, качается во все стороны, как лодка на бушующем море. Вода подходила к ней, Эльза слышала это по всплескам волн, хотя не видала воду и она еще не смочила ее ног.

Часы протекали; сколько времени прошло, Эльза не могла определить; но наконец тучи несколько разошлись, выглянул месяц, и при его свете она увидела нечто ужасное. Вся окрестность была покрыта водой, до крыши она не доходила всего на несколько футов и все еще продолжала подниматься. Эльза заметила, что на крыше изнутри были маленькие выступы вроде ступенек, которые вели к слуховому окну. Кое-как она добралась до этого окна. Отсюда можно было кое-что рассмотреть. Очень близко, но все же отделенные пространством футов в пятнадцать волнующейся желтой воды, виднелись остатки каменного фундамента, за которые хватались две человеческие фигуры — Симон и Мег. Они также увидали Эльзу и стали звать на помощь, но Эльза не могла помочь им. Без сомнения, то был сон: ничего подобного не могло случиться наяву.

Вода все больше и больше заливала фундамент, пространство, на котором держались два существа, становилось все меньше и меньше. Скоро оно сделалось слишком тесным для обоих. Они начали ссориться, браниться, и их разъяренные скотские лица почти соприкасались между собой, между тем как сами они, скорчившись, стояли на руках и коленях. Вода еще поднялась; они продолжали стоять в том же положении, и Симон головой толкнул Мег. Но Мег была еще сильна, она ответила на толчок толчком, и в следующую минуту, как кошка, вспрыгнула Симону на спину, придавив его. Он пытался стряхнуть ее, но не мог, не решаясь разжать рук, которыми держался, он повернулся своим плоским ужасным лицом и укусил жену в ногу. Мег громко вскрикнула от боли — этот крик услыхал Фой, — затем выхватила нож из-за пазухи — Эльза видела, как он сверкнул при лунном свете, — и стала наносить им удары.

Эльза закрыла глаза. Когда она снова открыла их, женщина осталась одна на узком карнизе, распластавшись, как лягушка. Так она лежала с минуту, как вдруг карниз стал опускаться и исчез, затем он снова вынырнул, а Мег продолжала держаться за него, вся мокрая, воя от ужаса. Карниз снова скрылся под водой, на этот раз глубже, и когда всплыл опять, то на нем уже никого не было; нет, впрочем, было одно существо — полудикая черная кошка, бродившая по мельнице, Черная Мег же исчезла без следа.

Стало страшно холодно, так как дождь сменился морозом. Не случись так, что на Эльзе было надето теплое зимнее платье, обшитое мехом, совершенно сухое, она, наверное, поплатилась бы здоровьем. Она совершенно ослабела и лишилась сознания. Ей показалось, что все — ее насильственное замужество, наводнение, смерть Симона и Мег — все это было не более как сон, кошмар, проснувшись от которого она окажется лежащей в своей теплой постели на Брее-страат. Да, это не что иное как кошмар, иначе как могла снова повториться та ужасная борьба, которой Эльза была свидетельницей, а между тем Эльза снова увидала Симона, кусающего ногу своей жены, только его плоское лицо сменилось кошачьей головой, горящие глаза которой устремились на нее. А Мег продолжала наносить ему удары между лопаток, и вдруг она начала расти, принимая гигантские размеры, лицо ее поднялось из воды и подплыло к ней на расстояние фута. Эльза чувствовала, что должна неминуемо упасть, но решилась прежде закричать о помощи, так закричать, чтобы мертвые услыхали ее. Но не лучше ли удержаться от крика? Крик может вернуть Рамиро, лучше молча присоединиться к уже умершим. Но что такое говорит голос, голос Мег, однако очень сменившийся? Он ободряет ее, говорит, что слышанный ею звук вовсе не происходит от ударов ножа, а от весел. Вероятно, это Рамиро приехал в лодке, чтобы схватить ее. Нет, она не дастся в руки ему или Адриану, она лучше бросится в воду, отдавшись на волю Божию. Раз, два, три — и все кончено…

Вдруг Эльза увидала, что на нее падает свет, и почувствовала, что кто-то целует ее в лоб и губы. Она в ужасе подумала, что это Адриан, и наполовину открыла глаза. Но как странно: ее целовал вовсе не Адриан, а Фой. Без сомнения, это все еще продолжение сна, а так как во сне или наяву Фой имел полное право целовать ее, то она и не противилась. Затем ей показалось, что она слышит знакомый голос Красного Мартина, который спрашивает у кого-то, за сколько времени можно доплыть до Гаарлема при попутном ветре, на что другой голос отвечает: «За три четверти часа».

Как странно, почему Мартин сказал в Гаарлем, а не в Лейден?.. После того другой, также знакомый голос, сказал:

— Она приходит в себя.

Кто-то влил ей в горло вина, и Эльза, уже не будучи дольше в состоянии переносить неизвестность, совсем открыла глаза. Тут она увидела перед собой Фоя, живого Фоя.

Она глубоко вздохнула и снова начала терять сознание от радости и слабости, но Фой обнял ее и прижал к груди. Тогда она вспомнила все.

— О, Фой, Фой! — воскликнула она. — Ты не должен целовать меня.

— Почему? — спросил он.

— Потому что… потому что… я замужем.

Вдруг его счастливое лицо омрачилось.

— Замужем? — с усилием проговорил он. — За кем?

— За твоим братом, Адрианом.

Он растерянно смотрел на нее и медленно спросил:

— Ты убежала из Лейдена, чтобы обвенчаться с ним?

— Как вы смеете задавать мне такой вопрос?! — вскричала Эльза, вся вспыхнув.

— Может быть, ты потрудишься в таком случае объяснить все?

— Тут нечего объяснять. Я думала, ты все знаешь. Они увезли меня силой в ночь перед наводнением и силой обвенчали.

— Подожди же, друг Адриан, попадешься ты мне! — скрежеща зубами, проговорил Фой.

— Надо быть справедливым, — продолжала Эльза, — он, кажется, вовсе не особенно желал жениться на мне, но другого исхода не было, так как иначе меня обвенчали бы с Рамиро…

— И он,этот добрый, мягкосердечный человек, пожертвовал собой, — насмешливо перебил ее Фой.

— Да, — сказала Эльза.

— А где же твой пожертвовавший собой… Не могу выговорить, кто…

— Не знаю; предполагаю, что они с Рамиро спаслись в лодке; а может быть, он утонул.

— В таком случае, ты стала вдовой раньше, чем того ожидала, — сказал Фой более веселым тоном, подвигаясь к Эльзе.

Но Эльза несколько отодвинулась, и Фой с ужасом заметил, что как ни ненавистен ей ее брак, она все-таки признает его.

— Не знаю, — отвечала она. — Думаю, что мы со временем что-нибудь услышим о нем, и тогда, если он окажется в живых, я стану хлопотать, чтобы освободиться от него. А пока, мне кажется, я его законная жена, хотя никогда больше не увижу его. Куда мы едем?

— В Гаарлем. Испанцы стягиваются вокруг города, и мы не можем даже пытаться пробиться через их линию. Позади нас испанские лодки. Скушай что-нибудь и выпей глоток вина, а потом расскажи нам все случившееся.

— Один вопрос, Фой. Как вы нашли меня?

— Мы слышали два раза женский крик: один раз вдали, другой раз ближе, и, поехав на звук, увидали что-то висящее из опрокинувшейся мельницы футах в трех или четырех над водой. Мы знали, что тебя отвезли на мельницу, нам сказал это этот человек. Ты узнаешь его? Но мы долго не могли найти мельницы впотьмах и при разливе.

Немного подкрепившись, Эльза рассказала свою историю слушателям, собравшимся под парусом, между тем как Март Ян управлял рулем. Когда она кончила, Мартин сказал что-то шепотом Фою, и, как бы повинуясь одному общему побуждению, все четверо опустились на колени на лавки лодки и возблагодарили Бога за избавление молодой беззащитной девушки от такой ужасной опасности через ее друзей и ее нареченного жениха. Окончив простую, но сердечную благодарственную молитву, они встали, и Эльза не воспротивилась, когда Фой взял ее руку.

— Скажи, милая, правда, что ты считаешь действительным этот насильственный брак? — спросил он.

— Выслушайте меня, прежде чем ответить, — вмешалась Марта. — Это вовсе не брак, так как никого нельзя обвенчать без его согласия, а ты не давала своего согласия.

— Это не брак, — повторил за Мартой Мартин, — а если он считается браком, то меч мой рассечет его.

— Это вовсе не брак, — сказал Фой, потому что, хотя мы и не стояли с тобой перед алтарем, но сердца наши соединены, стало быть, ты не можешь стать женой другого.

— Милый, — ответила Эльза, — и я так же убеждена, что это не брак, но священник произнес слова венчания надо мной и надел мне на палец кольцо, таким образом, перед законом, если еще есть закон в Нидерландах, я жена Адриана. Стало быть, прежде чем я могу стать твоей женой, все случившееся должно быть предано гласности, и я должна обратиться к закону, чтобы он освободил меня.

— А если закон не может или не захочет этого сделать, что тогда, Эльза?

— Тогда, мой милый, наша совесть будет чиста, и мы станем сами себе законом. Пока же придется подождать. Ты доволен теперь, Фой?

— Нет, — мрачно возразил Фой, — возмутительно, чтобы подобный дьявольский замысел мог разлучить нас, хотя бы на один только час. Однако и в этом, как во всем остальном, я послушаюсь тебя, милая.

— Перестаньте говорить о женитьбе и замужестве, — раздался резкий голос Марты. — Теперь перед нами другое дело. Взгляни туда, девушка. Что ты видишь? — Она указала на берег. — Призраки амаликитян, тысячами идущих на избиение нас и наших братьев, сынов Божиих. Взгляни назад. Что ты видишь? Корабли тиранов стремятся окружить город сынов Божиих. Наступит день смерти и опустошения, и, прежде чем солнце зайдет, тысячи людей перейдут через врата смерти, а между этими тысячами, может быть, и мы. Поднимем же знамя свободы, обнажим оружие на защиту правды, опояшемся мечом справедливости и возьмем себе в защиту щит надежды. Сражайтесь за свободу страны, родившей вас, за память Христа, Царя, умершего за вас, за веру, в которой вы выросли, бейтесь, и только когда битва будет выиграна, но не раньше, тогда думайте о мире и любви. Не смотрите на меня с таким испугом, дети. Я, сумасшедшая скиталица, говорю вам, что вам нечего бояться. Кто защитил тебя в тюрьме, Фой ван-Гоорль? Какая рука сохранила твою жизнь и честь, когда ты очутилась среди дьяволов на Красной мельнице, Эльза Брант? Вы это хорошо знаете; и я, Марта, говорю вам, что эта самая рука защитит вас до конца. Да, я знаю это. Тысячи и десятки тысяч будут падать вокруг вас, но вы переживете и голод и болезни, стрелы будут пролетать мимо вас, и меч злодея не коснется вас. Я — другое дело, наконец мой час приближается, и я рада; вам же, Фой и Эльза, я предсказываю много лет земных радостей.

Так говорила Марта, и слушателям ее казалось, что ее возбужденное обезображенное лицо светилось вдохновением, и никому из них, знавших ее историю и веривших в то, что пророческий дух может проявляться в избранниках, не показалось странным открывшееся перед ней видение будущего. Слова Марты успокоили ее слушателей, и на некоторое время они перестали думать об опасности.

А опасность между тем была большая. По роковому стечению обстоятельств наши друзья избегли одной опасности, чтобы попасть в другую, еще большую, так как случилось, что именно десятого декабря 1572 года они попали как раз в кольцо испанской армии, стягивавшейся вокруг обреченного на погибель города Гаарлема. Спасение было невозможно: никакое существо, не обладавшее крыльями, не могло прорваться сквозь эту цепь судов и солдат. Единственным убежищем являлся город, где им пришлось остаться до конца осады, одной из самых ужасных осад. У них оставалось одно утешение: что они встретят смерть вместе и что с ними есть два любивших их человека — Марта, «бич испанцев», и Мартин, свободный фрис, богатырь, как бы дарованный им Богом щит.

Бывшие жених и невеста улыбнулись друг другу и смело поплыли к воротам Гаарлема, которые скоро должны были затвориться.

Глава 28

ВОЗМЕЗДИЕ
Прошло семь месяцев, семь самых ужасных месяцев, которые когда-либо приходилось переживать людским существам. Во все это время — при снеге, и морозах, и зимних туманах, при ледяных весенних ветрах, и теперь, в самый разгар летней жары, — Гаарлем был осажден тридцатитысячной испанской армией, состоявшей большей частью из опытных, старых солдат под начальством дона Фредерика, сына Альбы, и других полководцев. С этим дисциплинированным войском приходилось бороться маленькому четырехтысячному гарнизону Гаарлема, состоявшему из голландцев, немцев, небольшого числа англичан и шотландцев и двадцатитысячного населения — мужчин, женщин и детей. Изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц между этими двумя неравными силами шла борьба, сопровождавшаяся с обеих сторон проявлениями геройства, но также и жестокости, которую мы в наше время назвали бы чудовищной. В ту эпоху военнопленные не могли ждать пощады, и тот мог считать себя счастливым, кому не приходилось умирать медленной смертью повешенного за ноги на глазах своих сограждан.

Стычек происходило без числа, люди гибли массами, из одних только жителей умерло двенадцать тысяч, так что окрестности Гаарлема превратились в одно огромное кладбище, и даже рыба в озере была отравлена трупами. Приступы, вылазки, засады, военные хитрости, смертельные стычки на льду между солдатами на коньках, отчаянные морские сражения, попытки штурма, взрывы мин и контрмин, при которых гибли тысячи, — все это сделалось обычными событиями дня.

К этому присоединились еще другие ужасы: мороз при недостатке топлива, различные болезни, всегда развивающиеся во время осады, и самое худшее из бедствий — голод. Неделю за неделей, по мере того как затягивалась осада, запасы пищи уменьшались, и наконец, совсем истощились. Травы, росшие на улице, остатки на кожевенных заводах, все отбросы, кошки и крысы — все было съедено. На высокой башне собора уже много дней развевался черный флаг, долженствовавший известить принца Оранского в Лейдене, что в Гаарлеме царствует мрачное отчаяние. Были сделаны последние попытки прийти извне на помощь осажденным; но Баттенберг был разбит и умер, так же как владетельные князья Клотингена и Карлоо, потерявшие до шестисот человек. Надежды не оставалось!

Начали строить отчаянные планы: оставить детей, женщин и больных в городе, а всем способным носить оружие попытаться пробиться через ряды осаждающих. Надеялись, что испанцы сжалятся над безоружными — как будто чувство жалости было доступно этим людям, которые впоследствии вытаскивали раненых и больных к дверям госпиталей и здесь хладнокровно их убивали и вообще совершали повсюду такие зверства, которые перо отказывается описать. Старинная хроника говорит: «Но женщины поняли это и, собравшись вместе, подняли такой ужасный крик, что каменное сердце должно было тронуться, и не оказалось возможным бросить их».

Затем составился другой план: взяв всех женщин и беспомощных в середину каре вооруженных людей, выйти из города и биться с врагом, пока не падет последний человек. Услыхав это и опасаясь того, что могли произвести эти доведенные до отчаяния люди, испанцы склонились на переговоры. Они сообщили жителям Гаарлема, что те останутся безнаказанными, если заплатят двести сорок тысяч флоринов. Не имея ни пищи, ни надежды, несчастные, защищавшиеся до того, что их четырехтысячный гарнизон насчитывал теперь всего девятьсот человек, сдались.

В половине первого рокового дня, 12 июля, ворота растворились, и испанцы, сколько их осталось в живых, с доном Фердинандом во главе, при барабанном бое, развевающихся знаменах и с обнаженным, отточенным для убийства оружием в руках вступили в город Гаарлем. В глубокой нише между двумя кирпичными колоннами собора стояло четверо знакомых нам людей. Война и голод оставили их в живых, хотя они разделяли общую участь всех жителей. Фой и Мартин принимали участие в каждом предприятии, как бы опасно оно ни было, и бились или стояли на часах всегда рядом, и испанцы близко познакомились с тяжестью меча «Молчание» и руки рубившего их рыжебородого великана.

Марта тоже не теряла времени в бездействии. Во все время осады она состояла адъютантом при вдове Хасселер, сражавшейся с тремястами женщинами день и ночь бок о бок с их братьями и мужьями. И Эльза, несмотря на свое нежное сложение и робкий характер, не позволявший ей принимать участие в сражениях, нашла применение своим силам: она рыла рвы и помогала класть стены, так что ее нежные ручки загрубели и растрескались.

Как все они изменились! Фой, имевший всегда юношески-цветущее лицо, теперь имел вид человека средних лет. Высокий Мартин напоминал гигантский скелет, на котором висело платье, или, скорее, лохмотья его и вытертая буйволовая куртка, а его голубые глаза светились из глубоких впадин над огромными выдавшимися скулами. Эльза сделалась совсем маленькой, как ребенок. Ее кроткое личико утратило красоту и возбуждало жалость, и вся округленность ее фигуры исчезла: она стала походить на исхудалого мальчика. Из всех четверых Марта, одетая мужчиной, изменилась меньше всего. За исключением того разве, что ее волосы совершенно поседели, а лицом она стала еще больше напоминать лошадь, так как желтые зубы еще больше выставлялись изо рта, лишенного губ, а худые, сухие руки стали походить на руки египетской мумии.

Мартин опирался на свой большой меч и вздыхал.

— Проклятые трусы, — бормотал он, — зачем они не выпустили нас, чтобы мы могли умереть сражаясь? Только безумные глупцы могут отдать себя на произвол испанцев.

— О, Фой! — воскликнула Эльза, порывисто обнимая своего бывшего жениха, — ты ведь не отдашь меня им? Если уж на то пойдет, ты убьешь меня, не правда ли? Иначе мне придется самой убить себя, а я трусиха, Фой, я боюсь сделать это.

— Хорошо, — сказал он хриплым, неестественным голосом. — Но Господи, если ты есть, сжалься над нею… сжалься…

— Не богохульствуй, не сомневайся! — прервала Фоя Марта. — Разве не произошло все, как я сказала тебе прошлой зимой в лодке? Разве ты не состоял под покровительством и не найдешь его до конца? Только не богохульствуй и не сомневайся.

Ниши, где они находились, не было видно с большой площади проходящим, но в ту минуту, как Марта говорила, человек восемь или девять победоносных испанцев вышли из-за угла и заметили группу скрывавшихся в притворе.

— Тут смазливенькая девушка, — сказал командовавший отрядом сержант, — вытащите-ка ее, молодцы.

Несколько человек выступили вперед, намереваясь исполнить его приказание, но тут Фой не вспомнил: он не убил Эльзу, как она просила его, а бросился на говорившего, и через минуту меч его на фут вышел из горла, пронзив его насквозь. За ним с негромким криком последовал Мартин с обнаженным мечом «Молчание», за Мартином — Марта со своим большим ножом. В несколько минут все было кончено: пять человек лежали на земле — трое убитых и двое тяжело раненных.

— Еще прибавка к счету, — проговорила Марта, нагибаясь над ранеными, между тем как их товарищи спешили скрыться за углом.

Наступила минутная тишина. Яркое летнее солнце светило на лица и вооружение убитых испанцев, на обнаженный меч Фоя, наклонившегося над Эльзой, прижавшейся в углу ниши и закрывшей лицо руками, на ужасные голубые глаза Мартина, сверкавшие яростью. Затем снова послышались шаги, и появился отряд испанцев, предводительствуемый Рамиро и Адрианом.

— Вот они, капитан, — сказал один из солдат, один из бежавших. — Прикажите пристрелить их?

Рамиро взглянул сначала как бы мельком, но затем пристально. Наконец-то они попались ему! Уже давно он узнал, что Фой и Красный Мартин спасли Эльзу на Красной мельнице, и теперь, после долгих поисков, птицы попались в его сети.

— Нет, зачем! — отвечал он. — Над такими отчаянными людьми должен быть назначен особый суд.

— Куда же мы можем посадить их? — недовольным голосом спросил сержант.

— Я заметил, что при доме, где мы поселились с сыном, прекрасный погреб; пока их можно посадить туда, то есть всех, кроме дамы, о которой уже позаботится сам сеньор Адриан, так как это, оказывается, его жена.

Солдаты, не стесняясь, захохотали.

— Я повторяю, жена его, которую он искал уже много месяцев, — продолжал Рамиро, — и стало быть, с ней надо обращаться почтительно. Понимаете?

Солдаты, по-видимому, поняли, по крайней мере ни один из них не отвечал. Они уже успели заметить, что их начальник не любит возражений.

— Ну, вы, сдавайте оружие! — обратился Рамиро к Фою и Мартину.

Мартин подумал с минуту, видимо, рассуждая, не лучше ли будет броситься на испанцев и умереть сражаясь. И в эту минуту ему, как он говорил впоследствии, пришла на память старинная народная пословица: «Не считай игру проигранной, пока не выиграешь», и, истолковав ее так, что только мертвый никогда не может надеяться выиграть, он отдал меч.

— Давай его сюда, — сказал Рамиро. — Это замечательный меч, и он мне понравился.

Солдаты передали ему меч, и он повесил его себе через плечо. Фой смотрел то на свой меч, то на стоявшую на коленях Эльзу. Вдруг ему пришла мысль, и он взглянул в лицо Адриану, своему брату, с которым он виделся в последний раз, когда тот прибежал в контору предупредить его и Мартина. Он знал, что Адриан с отцом сражаются в рядах испанцев, но им ни разу не пришлось встретиться. Даже тут, в эту критическую минуту, Фоя поразила мысль о том, что Адриан, при всей своей низости, потрудился предостеречь их и тем дал возможность организовать свою защиту в литейной башне.

Фой взглянул на брата. Адриан был в мундире испанского офицера, в латах поверх стеганой куртки и в стальном шлеме, украшенном истрепанными перьями. Лицо его изменилось: в его красивых чертах не было и тени прежней надменности, он похудел и выглядел запуганным, как животное, дрессированное с помощью голода и хлыста. Фою показалось, что сквозь печать позора и падения он уловил на лице брата какое-то особенное выражение, как бы желание сделать что-либо хорошее, мелькнувшее, подобно солнечному лучу из-за черных туч. Может быть, Адриан, в конце концов, не так еще дурен, может быть, он действительно такой, каким его всегда считал Фой, — пустой, взбалмошный, бесхарактерный, рожденный, чтобы быть всегда игрушкой, а считающий себя главой, но ни в коем случае не злой. Кто знает? Но и в худшем случае, не лучше ли Эльзе стать женой Адриана, чем погибнуть, и погибнуть от руки любящего ее человека?

Эта мысль мелькнула в уме Фоя, как молния, пронизывающая тучи, и он бросил свой меч солдату, который подхватил его. В эту минуту его взгляд встретился с взглядом Адриана, и ему показалось, что он читает в этом взгляде благодарность и обещание.

Всех забрали, и, расталкивая толпу пинками и ударами солдаты повели их по улицам павшего города в одно из зданий, еще не вполне разрушенное ядрами, в дом, стоявший в некотором отдалении от стен, которые представляли груду развалин, и городских ворот, где происходили такие ужасные сцены, в дом, принадлежавший прежде одному из зажиточнейших граждан Гаарлема. Здесь Фоя и Эльзу разлучили. Она уцепилась за него, но ее оторвали и потащили на верхний этаж, между тем как его, Мартина и Марту заперли в темном погребе.

Через некоторое время дверь погреба приотворилась, чья-то рука — не было видно, чья — просунула воды и кушанья, хорошего кушанья, такого, какого они не ели уже много месяцев: мяса, хлеба, сухих селедок было так много, что они не могли съесть все сразу.

— Может быть, кушанье отравлено, — сказал Фой, жадно нюхая принесенное.

— Какая корысть отравлять нас, — сказал Мартин. — Поедим сегодня, а завтра — смерть.

Как истощенные голодом животные, принялись они за еду, а затем, несмотря на все свои несчастья и опасения, уснули крепким сном.

Через несколько минут, как им показалось, в действительности же через девять часов, дверь снова отворилась, и вошел Адриан с фонарем в руке.

— Фой, Мартин, вставайте и пойдем со мной, если хотите остаться живы.

Они в минуту совершенно проснулись.

— Идти за тобой, за тобой? — проговорил Фой, запинаясь.

— Да, — спокойно отвечал Адриан. — Конечно, может случиться, что вам и не удастся убежать, но если вы останетесь здесь, что ожидает вас? Рамиро, мой отец, скоро вернется, и тогда…

— Сумасшествие вверяться вам! — прервал его Мартин, и презрение, слышавшееся в его голосе, больно отозвалось в сердце Адриана.

— Я знал, что ты подумаешь это, — сказал он покорно, — но что же остается делать? Я могу вывести вас из города. У меня уже приготовлена лодка для вашего бегства. Я рискую собственной жизнью, что же я могу сделать больше? Почему вы колеблетесь?

— Потому что не доверяем тебе, — возразил Фой, — и, кроме того, я не уйду без Эльзы.

— Я предвидел это, — отвечал Адриан. — Эльза здесь. Эльза, подите сюда, покажитесь.

Эльза спустилась по лестнице в погреб, уже изменившаяся Эльза, так как и ее накормили, и в ее глазах светилась надежда. Необузданная радость наполнила сердце Фоя. Почему она смотрит так? Она же подбежала к нему, обхватила руками его шею и поцеловала его, а Адриан не сделал никакого движения и только отвернулся.

— Фой, — поспешно заговорила она, — он в конце концов честный человек, только очень несчастный. Пойдем скорее, воспользуемся случаем бежать прежде, чем вернется дьявол. Теперь он в совете офицеров, обсуждающих, кто должен быть казнен, но он скоро вернется, и тогда…

Оставив всякое колебание, заключенные двинулись в путь.

Они вышли из дома, и никто не остановил их, так как сторож ушел, чтобы принять участие в грабеже. У ворот разрушенной стены стоял часовой, но он или не обратил внимания на проходящих, или был пьян, или подкуплен. Адриан сказал ему пароль, и, кивнув головой, солдат пропустил его с его спутниками.

Через несколько минут они дошли до берега Гаарлемского озера, где в камышах стояла лодка.

— Садитесь и уезжайте, — сказал Адриан.

Они вошли в лодку и взялись за весла, между тем как Марта начала отталкивать ее от берега.

— Адриан, что будет с вами? — спросила Эльза.

— Зачем вам беспокоиться об этом? — ответил он с горькой усмешкой. — Я иду на смерть, и моя кровь будет платой за вашу свободу. Я ваш должник.

— Нет! — воскликнула она. — Поедемте с нами.

— Да, — поддержал ее Фой, хотя снова почувствовал приступ ревности, — поедем с нами, брат.

— Ты от души приглашаешь меня? — спросил Адриан нерешительно. — Подумайте, я могу выдать вас.

— Если так, то почему вы не сделали этого теперь? — спросил Мартин. — И, вытянув свою огромную костлявую руку, схватил Адриана за ворот и перетащил его в лодку.

Лодка отчалила.

— Куда мы едем? — спросил Мартин.

— Предполагаю, что в Лейден, — сказал Фой, — если только возможно будет добраться без паруса и оружия, что, кажется, весьма невероятно…

— Кое-какое оружие я положил в лодку, — прервал его Адриан, вынимая из трюма простую тяжелую секиру, пару испанских мечей, нож, небольшой топор, арбалет и несколько железных полос.

— Недурно, — сказал Мартин, гребя левой рукой, а правой размахивая большой секирой. — А все же жаль моего «Молчания», который проклятый Рамиро отнял у меня и повесил себе на шею. И что он нашел в нем? Он слишком велик для такого карлика.

— Не знаю, — сказал Адриан, — но когда в последний раз я видел его, он возился над его рукоятью с отверткой. Он давно говорил об этом мече. Во время осады он предлагал большую награду тому, кто убьет тебя и принесет ему меч.

— Возился над рукоятью с отверткой? — переспросил Мартин. — Ах, Бог мой, я и забыл… Карта-то, карта! Какой-нибудь негодяй сказал ему, что карта того места, где скрыты сокровища, спрятана в рукояти. Вот почему ему понадобился мой меч.

— Кто же мог сказать ему это? — спросил Фой. — Тайна была известна только тебе, мне да Марте, а мы не такие люди, чтобы проговориться. Как? Выдать тайну сокровищ Гендрика Бранта, из-за которых он умер и хранить которую мы поклялись?.. Да этого никто и подумать не смеет!

Марта слышала и взглянула на Эльзу, и под ее вопросительным взглядом бедная девушка вся вспыхнула, хотя, к счастью, никто при плохом освещении не мог видеть ее румянца. Она чувствовала, что должна говорить, чтобы снять подозрение с других.

— Мне следовало сказать это раньше, — тихо проговорила она, — но я забыла, то есть я хочу сказать, что мне было ужасно стыдно… Я выдала тайну меча «Молчание».

— Ты? Откуда ты узнала ее? — спросил Фой.

— Тетушка Марта сказала мне в тот вечер, когда был сожжен собор в Лейдене, а вы бежали.

Мартин проворчал.

— Женщина доверилась женщине, да еще в такие годы. Какое сумасшествие!..

— Сам ты сумасшедший, тупоголовый фрис, — сердито перебила его Марта, — где тебе учить тех, кто умнее тебя! Я сказала ювфроу, думая, что всех нас может не стать и будет лучше, если она будет знать, где найти ключ к тайне.

— Женское рассуждение, — невозмутимо отозвался Мартин, — и оказалось оно никуда не годным: потому что если бы нас не стало, ювфроу вряд ли бы пришлось добыть мой меч. А каким образом ювфроу сказала такую вещь Рамиро?

— Я сказала потому, что струсила, — рыдая, отвечала Эльза. — Ты знаешь, Фой, я всегда была трусихой и всегда ею останусь. Я выдала тайну, чтобы спасти себя.

— От чего? — нерешительно спросил Фой.

— От замужества.

Адриан, видимо, страдал, и Фой, видя это, не мог устоять против искушения нажать больнее.

— От замужества? Насколько я понял — вероятно, Адриан может разъяснить мое недоумение — церемония была все-таки совершена.

— Да, — слабым голосом ответила Эльза, — была, я пыталась откупиться от Рамиро, сказав ему тайну, что служит вам доказательством моего ужаса при одной мысли о подобном замужестве.

Адриан глубоко вздохнул, а Мартин как будто поперхнулся.

— Мне так досадно, — смущенно продолжала Эльза. — Я не хочу обижать Адриана, особенно после того, как он был так добр к нам.

— Оставь в стороне Адриана с его добротой и досказывай, как все было, — сказал Фой.

— Рассказ не долог. Рамиро поклялся перед Богом, что если я дам ему ключ к тайне, он отпустит меня, а потом… когда я попалась в ловушку и опозорила себя, он сказал, что этого недостаточно и что меня все-таки обвенчают.

Тут Фой и Мартин прямо расхохотались.

— Что же ты ждала от него, глупая девочка? — спросил Фой.

— О, Мартин, простишь ли ты меня? — спросила Эльза. — Я сейчас же поняла, какую постыдную вещь я сделала, и увидала, что Рамиро станет преследовать вас, вот почему я все боялась сказать вам. Прошу вас, верьте мне, я сказала только потому, что страх и стыд заставили меня потерять голову. Прощаете вы меня?

— Ювфроу, — отвечал фрис, усмехаясь своей флегматичной улыбкой, — если бы Рамиро не знал меня и вы предложили бы ему мою голову на блюде, чтобы подкупить его, я не только простил бы вас, но сказал бы, что вы поступили хорошо. Вы — девушка, и вам пришлось защищать себя от ужасной вещи; стало быть, кто станет осуждать вас?..

— Я! — воскликнула Марта. — Меня Рамиро мог бы разорвать на куски раскаленными щипцами, прежде чем я сказала бы ему.

— Совершенно верно, — возразил ей Мартин, желавший поквитаться с ней, — только я сомневаюсь, чтобы Рамиро пожелал дать себе этот труд ради того, чтоб убедить вас выйти замуж. Ну, не сердитесь, по пословице: «У тупоголового фриса что на уме, то на языке».

Не найдясь, что ответить, Марта снова обратилась к Эльзе.

— Отец ваш умер из-за этих сокровищ, — сказала она, — и Дирк ван-Гоорль также; жених ваш и его слуга попали в застенок, я также кое-что сделала ради сохранения этого богатства, а вы при первом щипке выдали тайну. Правду говорит Мартин, что я сошла с ума, доверившись вам.

— Как жестоко с вашей стороны говорить так! — плача, проговорила Эльза в ответ на горькие упреки Марты. — Но вы забываете, что никого из вас не принуждали выходить замуж… Ах, Боже мой, зачем я говорю это!.. Я хотела сказать: не принуждали стать женой одного человека, когда… — ее взгляд упал на Фоя, и она решилась договорить, надеясь, что он станет на ее сторону, — когда вы очень любили другого…

— Конечно, нет, — сказал Фой, — тебе нечего объяснять дальше.

— Напротив, еще очень много, — продолжала Марта, — меня не проведешь сладкими словами. Но что теперь делать? Мы приложили все старание, чтобы спасти сокровища; неужели же в конце концов придется лишиться их?

— Как лишиться их? — переспросил Мартин очень серьезно. — Вспомните, что уважаемый Гендрик Брант говорил нам в тот вечер в Гааге. Он надеялся, что тысячи и десятки тысяч людей благословят то золото, которое он вверил нам.

— Я помню это и все его завещание, — подтвердил Фой, думая об отце и часах, проведенных им самим и Мартином в тюрьме. — Затем, взглянув на Марту, он кротко прибавил: — Тетушка Марта, хотя вас называют сумасшедшей, но вы самая умная из нас. Посоветуйте, что делать?

Марта подумала с минуту и отвечала:

— Несомненно, что, узнав о нашем бегстве, Рамиро поспешит взять лодку и отправиться на место, где скрыты сокровища, так как догадается, что иначе мы опередим его. На рассвете или часом позже он будет здесь. — Она остановилась.

— Вы думаете, что мы должны поспеть на остров раньше его?

Марта кивнула утвердительно.

— Если окажется возможным; но без стычки не обойдется.

— Да, наверное, — согласился Мартин. — Что же, я не прочь еще раз помериться с Рамиро. Этот двуязычный негодяй завладел моим мечом. Я хочу отнять его…

— Опять прольется кровь, — прервала его Эльза. — Я надеялась, что мы, по крайней мере на этот раз, спокойно отправимся в Лейден, где находится принц. Я до смерти боюсь крови, Фой. Мне кажется, я не вынесу и умру…

— Слышите, что она говорит? — спросил Фой.

— Слышим, — отвечала Марта, — но нечего обращать внимания на ее слова. Она много перенесла и ослабела духом. Я же, хотя и предвижу, что смерть ждет меня, говорю: поедемте туда, и не бойтесь.

— Я не боюсь, — заявил Фой. — Ни за какие сокровища на свете я не допущу, чтобы Эльза подверглась опасности, если она сама не желает того. Пусть она решает.

— Как ты добр ко мне! — проговорила Эльза и, подумав минуту, прибавила: — Фой, обещаешь ты мне одну вещь?

— После того как Рамиро давал тебе клятвенное обещание, я удивляюсь, как ты решаешься просить что-нибудь, — отвечал Фой, стараясь казаться веселым.

— Обещаешь ли ты мне, — продолжала она, не обращая внимания на его шутку, — что в случае моего согласия отправиться не в Лейден, а на поиски сокровищ, и если мы останемся после этого живы, ты увезешь меня из этой страны, где проливается столько крови, где столько убийств и мучений, увезешь в какую-нибудь землю, где народ живет спокойно и не принужден видеть постоянно убийства? Я многого прошу, но обещай мне это, Фой!

— Обещаю, — сказал Фой, которому самому стали невыносимы все повторявшиеся изо дня в день ужасы.

И кто из выдержавших осаду Гаарлема мог чувствовать иначе?

Фой сидел у руля; но теперь Марта взяла руль у него из рук. С минуту она всматривалась в звезды, блестевшие ярче по мере того, как месяц скрывался, затем сделала несколько поворотов и примолкла.

— Я опять голоден, — сказал Мартин, — мне кажется, я целую неделю могу есть без перерыва.

Адриан, усердно налегавший на весло, поднял голову и ответил:

— В трюме есть вино и еда, я приготовил. Может быть, Эльза прислужит тем, кто захочет есть.

Эльза, сидевшая без дела, отыскала провизию и обнесла гребцов, которые поели с аппетитом, не отрываясь от работы. После нескольких месяцев голодания вкусное кушанье и хорошее вино доставляют неописуемое наслаждение.

Когда, наконец, голод был утолен, Адриан прервал молчание, обращаясь к Фою:

— Брат, ввиду неизвестности, ожидающей нас, я, отверженный и презренный между вами, желал бы кое-что сказать тебе, если ты только пожелаешь выслушать меня.

— Говори, — отвечал Фой.

Адриан начал с самого начала и рассказал все, что случилось с ним: как сначала им овладели суеверие, тщеславие и любовь; как шпионы записали все сказанное им в порыве безумной откровенности, как угрозами заставили его подписать бумагу, имевшую такие роковые последствия. Он рассказал, как за ним гналась толпа по улицам Лейдена, точно за бешеной собакой, после того как мать выгнала его из дома, как он искал убежища в вертепе Симона, дрался с Рамиро и был побежден ловким напоминанием, что он готовился пролить кровь отца. Он рассказал о том, как он был принят в лоно римско-католической веры, об ужасной сцене в церкви и бегстве на Красную мельницу. Он рассказал также о похищении Эльзы, в котором, несмотря на свою любовь к ней, он не был виновен, и о том, как, наконец, он был принужден жениться на ней, чтобы спасти ее от Рамиро, хотя сам хорошо знал, что подобный брак ничего не значит, как во время наводнения отец увез его с мельницы, предоставив, как он после узнал, Эльзу ее судьбе, так как уже не ожидал от нее больше никакой для себя выгоды. Наконец, упавшим голосом он сообщил о своей жизни во время осады, о жизни, по его сравнению похожей на жизнь какого-то проклятого духа; как он был произведен в офицеры, когда ряды испанцев начали редеть, и как по утонченной злобе Рамиро был принужден распоряжаться казнями и избиением пленных голландцев.

Наконец ему улыбнулась удача: Рамиро, думая, что теперь Адриан уже никак не может пойти против него, оставил его с Эльзой, между тем как сам отправился по делам и, кстати, похлопотать, чтобы на его долю пришлась также часть награбленного имущества. Со своими пленниками он намеревался покончить завтра. Он, Адриан, пользуясь своею властью, освободил заключенных и приготовил для них лодку. Вот все, что он хотел сказать, и к сказанному желал только добавить, что отказывается от всяких прав на свою названную жену и просит у всех прощения.

Фой дослушал до конца. Затем, выпустив на минуту весло, обнял Адриана и проговорил своим обычным веселым голосом:

— Вот я и оказался прав! Ты знаешь, Адриан, я всегда стоял за тебя, несмотря на твой характер и странности. Я никогда не считал тебя за негодяя, но и не думал же я, что ты такой осел!

Приниженный и разбитый, Адриан не нашелся, что ответить на подобную характеристику. Он только сильнее налег на весло и вздохнул, а по его красивому бледному лицу покатились слезы стыда и раскаяния.

— Ну, перестань, старина, — принялся утешать его Фой. — Благодаря тебе случилось много дурного, но теперь, тоже благодаря тебе, все, надеюсь, пойдет хорошо. Мы квиты и забудем все остальное.

Бедняга Адриан взглянул на Фоя и Эльзу, сидевших рядом.

— Да, брат, для тебя с Эльзой все, может быть, пойдет хорошо, но не для меня: я продал себя дьяволу… и не получил условленной платы…

После этого все некоторое время молчали, все чувствовали, что положение слишком трагично, чтобы можно было разговаривать, заблуждения, даже злое намерение Адриана — все сглаживалось его полной неудачей и искупалось постигшим его возмездием.

Сероватый свет летнего утра занимался над поверхностью большого озера-моря. Позади солнечные лучи преломлялись на золотой короне башни собора, возвышавшейся над Гаарлемом, павшим городом, и его патриотами, ожидавшими смерти от меча убийц. Сидевшие в лодке взглянули и содрогнулись. Не будь Адриана, они находились бы теперь в плену, а что это значило, было всем хорошо известно. Если бы у них оставалось еще какое-нибудь сомнение, оно бы рассеялось при виде водной поверхности, усеянной остовами полусожженных кораблей, остатками побежденного флота Вильгельма Молчаливого, напоминавшими о последних отчаянных усилиях освободить погибавший от голода город. По временам их весла касались чего-то мягкого — тел утонувших и убитых людей, иногда в полном вооружении.

Наконец лодка выехала из этого морского кладбища, и Эльза могла смотреть кругом без содрогания. Потянулись острова, поросшие роскошными летними травами, зеленевшими и цветшими так, как будто никакой испанец не топтал их ногами в продолжение долгих зимних месяцев осады и мора. Сотни этих островков появлялись со всех сторон, но Марта направляла лодку средь их лабиринта, как по прямой дороге. Когда солнце взошло, она поднялась в лодке и, прикрыв глаза рукой, стала всматриваться вдаль.

— Вот это место, — сказала она, указывая на маленький островок, весь заросший болотной травой, от которого нечто вроде природной плотины более чем в шесть футов ширины вдавалось в виде длинного языка в середину тинистого болота, населенного куликами и водяными курочками с их красноносым потомством.

Мартин также встал. Он оглянулся назад и сказал:

— На горизонте виднеется парус. Это Рамиро.

— Без сомнения, — спокойно отвечала Марта. — У нас еще полчаса работы впереди. Гребите сильнее, отталкивайтесь веслом о дно, мы обогнем остров и пристанем в болоте на том краю. Они вряд ли увидят нас там, и я знаю место, где мы можем быстро проскользнуть.

Глава 29

АДРИАН ВОЗВРАЩАЕТСЯ ДОМОЙ
Лодка причалила к острову, и все сидевшие в ней, кроме Эльзы, оставшейся в лодке на страже, перебрались на берег вброд через грязь, под которой оказалось каменистое дно. По тропинкам, проложенным выдрами, они через густые камыши дошли до середины острова. Здесь, на месте, которое указала Марта, росла густая группа камышей. В ней помещалось гнездо дикой утки с только что вылупившимися утятами, при виде людей мать слетела с него с отчаянными криками.

Под гнездом должны были находиться сокровища.

— Этого места никто не трогал, — сказал Фой, осторожно поднимая, несмотря на всю поспешность, с которой необходимо было действовать, гнездо с птенцами и относя его в сторону, чтобы старая утка могла найти его, — он любил всех животных и старался не делать им вреда.

— Нам нечем копать, — заявил Мартин, — нет даже камня.

Марта молча пошла к росшему вблизи ивняку и, срезав меньшим из топоров, находившихся в лодке, самые толстые из стволов, вернулась с ними к товарищам. С помощью этих заостренных кольев и топоров все принялись усердно копать, пока, наконец, кол Фоя не ударился о дно бочонка.

— Сокровища здесь! Налегайте, друзья!

Все принялись работать еще энергичнее, и вот три из пяти зарытых бочонков были выкопаны из грязи.

— Давайте спрячем прежде это, — сказал Мартин. — Помогите мне, герр Фой.

Один за одним с величайшим усилием докатили бочонки до лодки и с помощью Эльзы подняли их туда. Подходя с третьим бочонком, они увидали, что она, вся бледная, всматривается во что-то поверх перистых метелок камыша.

— Что там такое, дорогая? — спросил Фой.

— Парус… парус, который гнался за нами!..

Они оставили бочонок и стали смотреть поверх островка. Действительно, на расстоянии не более девятисот футов от места стоянки лодки виднелся высокий белый парус. Мартин откатил бочонок в сторону.

— Я надеялся, что они не найдут, — проговорил он, — но Марта рисует карты хорошо, слишком хорошо. Это оттого, что она еще до замужества рисовала картины.

— Что теперь делать? — спросила Эльза.

— Не знаю, — отвечал Мартин, и в эту минуту подбежала Марта, также заметившая лодку. — Если мы будем пытаться убежать, они нагонят нас, — продолжал он, — веслам не выдержать против паруса.

— Неужели же мы опять попадемся в их руки! — воскликнула Эльза.

— Бог даст, нет, — успокоила ее Марта. — Послушай, Мартин… Она стала что-то шептать ему на ухо.

— Хорошо, — отвечал он, — если это возможно, но надо ловить минуту. Времени терять нельзя. А вы, ювфроу, пойдете с нами: вы поможете нам перекатить последние два бочонка.

Они побежали к яме, из которой Фой и Адриан с великими усилиями только что вынули последний бочонок, они тоже видели парус и знали, что каждая минута дорога.

— Герр Адриан, — сказал Мартин, — у вас арбалет и железные полосы; вы стреляете лучше нас обоих: помогите мне защитить тропинку.

Адриан понял, что Мартин сказал это не потому, что считал его за хорошего стрелка, а потому, что не доверял ему и не желал упускать его из виду; однако он ответил:

— С удовольствием, насколько смогу.

— Прекрасно, — сказал Мартин, — вы же, герр Фой и ювфроу Эльза, уложите остальные бочонки в лодку, пусть потом ювфроу спрячется в камыше, наблюдая за нею, а вы вернетесь помогать нам. Ювфроу, если парус обогнет остров, дайте нам знать.

Мартин и Адриан направились к концу косы и присели в высокой траве, между тем как Фой и Эльза, прилагая отчаянные усилия, покатили бочонки к лодке и погрузили их, забросав бочонки сверху камышом, чтобы не привлечь внимания испанцев.

Парусная лодка приближалась. На руле сидел Рамиро, держа на коленях развернутую бумагу, на которую он постоянно взглядывал. На перевязи у него висел меч «Молчание».

«Не далее как через полчаса, — раздумывал про себя Мартин, не желавший и теперь делиться своими мыслями с Адрианом, — или мой меч вернется ко мне, или меня уже не будет в живых. Их одиннадцать, все здоровые молодцы, а нас всего трое, да две женщины…»

Как раз в эту минуту среди окружающей тишины до них донесся по воде голос Рамиро, скомандовавшего:

— Спусти парус! Место здесь — вот шесть островков и против них остров в форме селедки, а вот и коса, обозначенная словом «Остановка». Хорошо нарисовано, надо отдать справедливость…

Следующие замечания потерялись в скрипе блока при спуске паруса.

— Мель, сеньор, — доложил один из людей, измеряя глубину багром.

— Хорошо, — отвечал Рамиро, выбрасывая якорь, — перейдем на берег вброд.

В это мгновение солдат, державший багор, вдруг упал в воду вниз головой, пораженный в сердце стрелой, пущенной из арбалета Адрианом.

— Ага, они поспели сюда раньше нас! — сказал Рамиро. — Ну, причаливай.

Другая стрела просвистела в воздухе и вонзилась в мачту, не причинив вреда. После того уже выстрелов не было: впопыхах Адриан сломал механизм арбалета, слишком сильно натянув его, и он стал негоден к употреблению. Испанцы с Рамиро во главе спустились в воду и направились к земле, как вдруг почти у конца косы из густого камыша поднялась гигантская фигура Красного Мартина в буйволовой куртке, размахивавшего большой секирой над головой, а позади него показались Фой и Адриан.

— Клянусь святыми! — воскликнул Рамиро. — Мой флюгер-сынок здесь и на этот раз сражается против нас! Ну, флюгерок, последний раз ты повертишься по ветру. — Он направился прямо к косе и скомандовал: — На берег!

Но ни один из солдат не отважился подойти, боясь секиры Мартина. Люди стояли в воде, нерешительно посматривая, они были храбрые солдаты, но, зная о подвигах и силе гиганта-фриса, не отваживались подступиться к нему, хотя он и был изнурен голодом. Кроме того — в этом не было никакого сомнения — занимаемая им позиция была гораздо выгоднее.

— Не помочь ли вам выбраться на землю, друзья? — насмешливо предложил Мартин. — Нечего вам оглядываться направо и налево, ил везде очень глубок.

— Арбалет! Пристрелить его из арбалета! — раздались голоса; но подобного оружия не оказалось в лодке; испанцы, собравшись наскоро и не предполагая встретиться с Красным Мартином, захватили с собой только мечи да ножи.

Рамиро остановился на минуту; он видел, что штурм этой косы, даже если он возможен, будет стоить многих жизней, и вдруг приказал:

— Назад, на борт!

Люди повиновались.

— Поднять якорь; весла! — раздалась дальнейшая команда.

— Хитер! — заметил Фой. — Он знает, что наша лодка должна быть где-нибудь здесь, и намеревается искать ее.

Мартин кивнул, и в первый раз на лице его отразился испуг. Затем, как только лодка испанцев начала огибать остров, все трое мужчин направились к своей лодке и сели в нее, оставив Марту на косе на тот случай, если бы испанцам вздумалось вернуться и снова попытаться высадиться.

Едва они успели войти в лодку, как показался Рамиро со своими людьми, и громкие крики возвестили, что беглецы открыты.

Испанцы подошли так близко, как только смели, то есть на несколько сажен, и бросили якорь, не решаясь плыть по илистому месту в своем тяжелом катере, на котором потом трудно было бы повернуть назад. Не имея при себе оружия для стрельбы и зная своих противников, они не решались на открытое нападение. Положение было неловкое и могло затянуться. Наконец Рамиро поднялся и бросился к голландцам.

— Господа и ювфроу, — я, кажется, вижу среди моих противников также мою маленькую пленницу с Красной мельницы, — посоветуемся об одном деле. Как мы, так и вы,кажется, совершили поездку сюда с одной и той же целью. Не так ли? Мы желали приобрести кое-какие вещи, которые для мертвых не имели бы значения. Как вам — или некоторым из вас — известно, я человек, который не любит насилия: я не желаю преждевременной смерти ни одному из вас, даже не желаю причинить вам ни малейшего страдания, если этого возможно избегнуть. Но дело идет о деньгах, ради приобретения которых я перенес много неприятностей и опасностей, и скажу кратко, я овладею этими сокровищами; вы же, вероятно, будете рады, если вам удастся убраться невредимыми. Я предлагаю вам следующее: пусть один из нас под надежной охраной переберется на вашу лодку и посмотрит, не спрятано ли что-нибудь под этими камышами. Если лодка окажется пуста, мы отойдем на некоторое расстояние и пропустим вас, то же самое мы сделаем, если в лодке есть груз и вы его выбросите в воду.

— Это все ваши условия? — спросил Фой.

— Нет еще, почтенный герр ван-Гоорль. Среди вас я вижу молодого человека, которого вы, вероятно, увезли против его воли, — именно моего возлюбленного сына Адриана. В его собственных интересах, так как он едва ли будет желанным гостем в Лейдене, я предлагаю высадить этого молодого человека на берег в таком месте, где мы могли бы видеть его. Что вы ответите?

— Можете убираться за ним в пекло! — отвечал Мартин, а Фой прибавил:

— Какого другого ответа вы можете ждать от людей, вырвавшихся из ваших когтей в Гаарлеме?

При этих словах, которые Мартин подтвердил кивком головы, Марта, также подползшая к ним через камыш, схватила секиру и вдруг куда-то исчезла.

— Грубый ответ от грубых людей естественно ожесточенных ходом политических событий, в которых я, хотя и замешанный в них волей судьбы, ровно ни при чем, — отвечал Рамиро. — Но я еще раз предлагаю вам взвесить все. У вас, вероятно, нет запаса провизии, у нас же ее вдоволь. Скоро наступит темнота, и мы воспользуемся ею, кроме того, я надеюсь получить подкрепление. Следовательно, в выжидательной игре все карты у меня в руках, а ваш пленник Адриан может засвидетельствовать вам, что я играю в карты недурно.

Футах в восьми от катера в густой заросли кустов в эту самую минуту вынырнула подышать воздухом выдра — большая седоголовая выдра. Один из испанцев увидел расходившиеся по воде круги и, подняв камень из балласта, бросил в животное. Выдра исчезла.

— Мы давно гоняемся друг за другом, но еще ни разу не померились с вами силами, от чего вы, такой храбрый человек, вероятно, не отказались бы, — скромно начал Мартин. — Не угодно ли вам, сеньор Рамиро, выйти на берег и, не обращая внимания на мое низкое происхождение, помериться со мной? Преимущество будет на вашей стороне — у вас есть оружие, а у меня ничего, кроме старой буйволовой куртки, у вас мой большой меч, а у меня ровно ничего нет в руках. Несмотря на это, я рискую и даже предлагаю сделать ставку на сокровище Гендрика Бранта.

Услыхав вызов, испанцы, в том числе и сам Рамиро, разразились хохотом. Мысль, что кто-нибудь добровольно отдастся в лапы гиганта-фриса, одно имя которого наводило страх на тысячи осаждавших Гаарлем, показалась всем крайне забавной.

Однако вдруг хохот прекратился и все с изумлением устремили взгляд в воду, как собаки-крысоловки, смотрящие на землю, под которой они чуют мышей. Вдруг все закричали, перегнулись через борты и начали колоть кого-то в воде своими мечами. Оттуда же среди криков и шума постоянно слышался мерный стук, похожий на стук тяжелого молотка о толстую дверь.

— Пресвятая Богородица! — закричал кто-то в катере. — Дно пробивают!..

Некоторые начали поспешно приготовлять запасное дно, между тем как другие продолжали еще с большим ожесточением наносить удары по поверхности воды.

На тихой воде показались пузыри, и ряд их протянулся от катера к лодке. Вдруг футах в шести от нее из воды выросла странная и страшная фигура голой, похожей на скелет женщины, она была покрыта тиной и травой, вся истекала кровью от ран на спине и боках, но все еще крепко держала секиру в руках.

Она поднялась, тяжело дыша, стоная по временам от боли, но продолжая грозить своим оружием пораженным ужасом испанцам.

— Я отплатила тебе, Рамиро! — Ступай ко дну или выходи на землю помериться с Мартином.

— Молодец, Марта! — заревел Мартин, втаскивая умирающую в лодку, между тем как катер начал наполняться водой и погружаться.

— Для нас одно спасение, — закричал Рамиро, — в воду и на них! Здесь не глубоко.

Соскочив в воду, доходившую ему до шеи, он двинулся вброд.

— Отчаливайте! — крикнул Фой, и все налегли на весла. Но золото было тяжело, и лодка глубоко врезалась в ил; не было никакой возможности сдвинуть ее. Мартин с каким-то крепким фрисским ругательством перескочил через нос и, напрягая всю свою силу, старался стащить лодку с места, но она не двигалась. Испанцы подходили: вода была им уже только по пояс, и их мечи сверкали на солнце.

— Рубите их! — приказал Рамиро. — Ну же!

Лодка вся дрожала, но не трогалась.

— Слишком тяжел груз, — проговорила Марта и, собравши последние силы, поднялась и бросилась прямо на шею ближайшему испанцу. Она обхватила его своими костлявыми руками, и оба пошли ко дну. Через секунду они показались на поверхности, затем снова скрылись, и сквозь поднявшуюся тину можно было разглядеть, как они боролись на дне озера, пока оба не стихли.

Облегченная лодка двинулась с места и с помощью Мартина пошла вперед по вязкому илу. Он еще раз рванул ее, и она вышла на чистую воду.

— Влезай скорей! — кричал Фой, направляя свою пику в одного из испанцев.

— Нет, не удастся ему! — закричал Рамиро, бросаясь к Мартину с дьявольской злостью.

Мартин на секунду остановился, потом нагнулся, и меч его противника скользнул по его кожаной куртке, не причинив ему вреда. Затем он вдруг протянул руку, схватил Рамиро поперек тела и, как мальчик, играющий мячом, бросил его в лодку, где он растянулся на бочонках с сокровищами.

Мартин схватился за нос уходившей от него лодки, крича:

— Гребите, герр Фой, гребите!

Фой, употребляя отчаянные усилия, греб, пока последний из испанцев не остался футов на десять позади. Даже Эльза схватила железную полосу и ударила ею по рукам солдата, пытавшегося задержать лодку, и заставила его выпустить борт — об этом подвиге она с гордостью рассказывала потом всю свою жизнь. После того все помогли Мартину взобраться в лодку.

— Теперь, испанские собаки, можете докапываться до сокровищ Бранта и питаться утиными яйцами, пока дон Фердинанд не пошлет за вами.

Островок скрылся среди массы других островков. Не было видно ни одного живого существа, кроме обитавших на островках животных и птиц, и не было слышно ни звука, кроме их голосов да шума ветра и воды. Беглецы были одни и в безопасности, а вдали перед ними вырисовывались на фоне неба церковные башни Лейдена, куда они направляли свой путь.

— Ювфроу, — заговорил Мартин, — в трюме есть еще бутылка вина, недурно бы промочить горло.

Эльза, сидевшая у руля, встала и нашла вино и чарку из рога, наполнив чарку, она подала ее прежде всего Фою.

— За твое здоровье, — сказал Фой, выпивая чарку, — и в память тетушки Марты, которая спасла нас всех. Она умерла, как того желала, унеся за собой испанца, и память о ней будет жить вечно.

— Аминь, — проговорил Мартин.

Но тут ему пришла еще мысль: оставив свои весла — он сразу греб двумя, между тем как у Фоя и Адриана было по одному, — он нагнулся к Рамиро, лежавшему без чувств на бочонках с драгоценностями и деньгами, и снял с него свой меч «Молчание».

— Он здорово хватился головой и пролежит еще некоторое время спокойно, — заметил он, — но когда придет в себя, все-таки может наделать нам хлопот: такие кошки живучи. Ну, сеньор Рамиро, не говорил ли я вам, что еще раньше получаса я или верну свой меч, или сам отправлюсь туда, где он уже не будет мне нужен!

Он нажал пружину у рукоятки и осмотрел углубление.

— Дарственная запись в целости, — сказал он. — Недаром я так рассвирепел, стараясь отнять свой меч.

— Не удивительно, особенно, когда ты увидел его на Рамиро, — заметил Фой, бросая взгляд на Адриана, который продолжал грести и теперь, когда все успокоилось, и который имел самый несчастный, убитый вид. Очень может быть, что он думал о приеме, ожидавшем его в Лейдене.

С минуту все гребли в молчании. Все пережитое ими за последние сутки и предыдущие месяцы во время войны и осады надорвало их нервы. Даже теперь, избегнув опасности и снова имея в своих руках скрытые сокровища, захватив в плен негодяя, сделавшего им столько зла и горя, и видя перед собой дом, где они могли надеяться найти надежный приют, они не могли прийти в себя. Когда столько людей умерло вокруг, когда приходилось идти на такой риск, им казалось почти невероятным, что они могут остаться в живых и добраться невредимые, хотя и утомленные, до такой пристани, где всем им можно будет жить, не разлучаясь, еще много лет.

Фою все еще казалось несбыточным, чтобы так горячо любимая им девушка, чуть было не погибшая для него, сидела рядом с ним, здравая и невредимая, готовая стать его женой, когда он того пожелает. Несбыточным и слишком прекрасным казалось и то, что его брат, этот заносчивый, порывистый, слабохарактерный мечтатель Адриан, рожденный, чтобы быть игрушкой других и нести бремя их преступлений, вырвался еще не слишком поздно из опутавших его сетей и, раскаявшись в своих грехах и заблуждениях, доказал, что он мужчина и более не раб своих страстей и себялюбия. Фою, всегда любившему брата и знавшему его лучше, чем кто-либо, было тяжело думать, что Адриан мог быть в душе таким, каким его рисовали его поступки.

Таковы были мысли Фоя, но Эльза также думала — о чем, не трудно догадаться. Оба они молчали, как вдруг Эльза, сидевшая у руля, увидела, что Адриан выпустил весло, и, широко взмахнув руками, уткнулся в спину сидевшего перед ним Мартина, а на том месте, где он только-что сидел, появилось ненавистное лицо Рамиро с выражением такой злобы, которая в состоянии исказить только лицо сатаны, когда он видит, что душа грешника ускользает от него.

Рамиро пришел в себя и сидел, так как ноги у него были спутаны перевязью меча, в руке у него блестел тонкий нож.

— Вот тебе, — сказал он с коротким смехом, — вот тебе, флюгер! — и он два раза повернул нож в ране.

Но Мартин уже бросился на него, и через пять секунд Рамиро лежал связанный на две лодки.

— Приколоть его? — спросил Мартин Фоя, нагнувшегося с Эльзой над Адрианом.

— Нет, — мрачно ответил Фой, — пусть его судят в Лейдене. Какую глупость мы сделали, что не обыскали его!

Рамиро еще более побледнел.

— Удача на вашей стороне, — сказал он хриплым голосом, — вы одолели благодаря этой собаке-сыну, предавшему меня. Надеюсь, он еще помучается, прежде чем умрет, как должен умереть… Это мне наказание за то, что я нарушил клятву, данную Пресвятой Деве, и поднял руку на женщину. Он содрогаясь взглянул на Эльзу и продолжал: — Удача на вашей стороне, прикончите же меня сразу. Я вовсе не желаю являться в таком виде перед вашими соплеменниками.

— Завяжи ему рот, — приказал Фой Мартину, — чтоб он не отравлял нашего слуха.

Мартин повиновался весьма охотно; он повалил Рамиро на бочонки с теми самыми богатствами, к обладанию которыми он так стремился и ради которых принял столько греха на душу. Рамиро понимал, что теперь он совершает свое последнее путешествие навстречу смерти и всего, что его ожидает по ту сторону рокового порога жизни.

Они проезжали мимо островка, где много лет тому назад был поворот во время большого санного бега, когда Рамиро вез в своих санях лейденскую красавицу Лизбету ван-Хаут. Рамиро видел ее перед собой такую, какой она была в тот день, и видел, как этот бег, который ему не удалось выиграть, был предзнаменованием его погибели. Вот теперь голландец снова победил его на этом самом месте, и этому голландцу — сыну Лизбеты от другого отца — помог его родной сын, лежавший теперь пораженным насмерть рядом с тем, кто дал ему жизнь… Его отведут теперь к Лизбете, он знал это, и она будет судить его — его будет судить женщина, которой он принес столько зла и которой даже тогда, когда она казалась вполне в его власти, он боялся больше всего на свете… После того как он в последний раз встретит ее взгляд, наступит конец. Какой это будет конец для одного из участников осады Гаарлема, для человека, погубившего Дирка ван-Гоорля, для отца, всадившего кинжал в спину сына за то, что этот сын вернулся на сторону родных и избавил их от ужасной смерти?.. И почему снова теперь перед его глазами встало видение, то самое видение, которое явилось ему в ту минуту, когда после многих лет он встретился с Лизбетой в Гевангенгузе, — видение жалкого маленького человека, падающего в бесконечное пространство, в пропасть, из глубины которой навстречу ему поднимаются две огромные, ужасные руки, чтобы схватить его?..

Так же как и его сын, Рамиро был суеверен, кроме того, его ум, значительная начитанность в молодые годы и наблюдения над людьми — все привело его к убеждению, что смерть — стена, в которой много дверей, что по эту сторону стены мы можем двигаться, прозябать или спать, но каждый из нас должен пройти через назначенный ему выход прямо в уготованное ему место. Если так, то куда он попадет и кто встретит его за вратами смерти?..

Так плыл Рамиро в этот ясный летний вечер по пенящимся волнам, и в душе его вставали все муки ада, какие только может придумать воображение.

В несколько часов, проведенных в лодке до прибытия в Лейден, Рамиро, по мнению Эльзы, постарел на двадцать лет.

Маленькая лодка была сильно нагружена, и ветер дул противный, так что только к вечеру они добрались до шлюза, где их окликнули часовые, спрашивая, кто едет и куда.

Фой встал и сказал:

— Едут Фой ван-Гоорль, Красный Мартин, Эльза Брант, а также раненый и пленный, бежавший из Гаарлема, а едем мы в дом Лизбеты ван-Гоорль на Брее-страат.

Их пропустили; на набережной, у конца шлюза, они встретили многих, которые благодарили Бога за их освобождение и расспрашивали их, какие вести они привезли.

— Пойдемте к дому, на Брее-страат, — сказал Фой, — и я расскажу вам все с балкона.

Переезжая из канала в канал, они доехали до пристани у дома ван-Гоорлей и через маленькую дверку, выходившую на канал, вошли в дом.

Лизбета ван-Гоорль, оправившаяся от болезни, но постаревшая и никогда уже не улыбавшаяся после всего перенесенного ею, сидела в кресле в большой гостиной своего дома на Брее-страат — той самой комнате, где еще девушкой она прокляла Монтальво и откуда менее года тому назад прогнала с глаз долой его сына, предателя Адриана. Возле нее стоял стол с серебряным колокольчиком и два медных подсвечника с еще не зажженными свечами. Она позвонила, и вошла та самая служанка, которая вместе с Эльзой ухаживала за нею во время ее болезни.

— Что это за шум на улице? — спросила Лизбета. — Я слышу гул голосов. Вероятно, новые вести из Гаарлема?

— К несчастью, да, — отвечала служанка. — Один беглец говорит, что испанцам надоело резать людей, и вот они связывают несчастных пленных и бросают их в море.

Лизбета тяжело вздохнула.

— Фой там, — проговорила она, — и Эльза Брант, и Мартин, и еще много друзей. Господи, когда же всему этому будет конец?

Она опустила голову на грудь, но скоро, снова выпрямившись, приказала:

— Зажги свечи: здесь так темно, а в темноте я вижу тени всех моих умерших.

Зажженные свечи замигали в большой комнате, как две звезды.

— Кто это идет по лестнице? — спросила Лизбета. — Как будто несут что-то тяжелое. Отвори входную дверь и впусти того, кого Богу угодно послать нам.

Служанка распахнула входную дверь, и в нее вошли люди, несшие раненого, за ними Фой и Эльза и, наконец, Мартин, который толкал перед собой еще какого-то человека. Лизбета встала со своего кресла взглянуть, что это такое.

— Вижу я сон или действительно ангел Господень вывел тебя, моего Фоя, из ада в Гаарлеме? — проговорила она.

— Да, это мы, матушка, — отвечал Фой.

— Кого же вы привезли с собой? — спросила она, указывая на покрытого плащом раненого.

— Адриана, матушка… Он умирает.

— Так прикажи его унести отсюда, Фой: я не хочу видеть его ни живого, ни умирающего, ни мертвого… — Тут ее взгляд упал на Мартина и человека, которого тот держал. — Мартин, — начала она, — это кто?..

Мартин услыхал и вместо ответа повернул своего пленника так, что слабый свет из балконной двери упал прямо тому на лицо.

— Что это? — воскликнула Лизбета. — Жуан де Монтальво и его сын Адриан здесь… в этой комнате… — Она прервала начатую фразу и обратилась к Фою: — Расскажи мне все по порядку!

В общих словах Фой сообщил ей все, что было необходимо, и закончил свой рассказ словами:

— Матушка, сжалься над Адрианом! С самого начала у него не было злого умысла; он спас всех нас и сам теперь умирает: его заколол этот человек.

— Приподнимите его, — приказала Лизбета.

Ее приказание исполнили, и Адриан, не произнесший ни слова с той минуты, как нож пронзил его, проговорил едва слышным голосом:

— Матушка, возьми свои слова обратно и прости меня… перед смертью…

Заледеневшее от горя сердце Лизбеты оттаяло; она наклонилась к сыну и сказала так, чтобы все могли слышать:

— Приветствую тебя в родном доме, Адриан. Ты прежде заблуждался, но ты загладил свою вину, и я горжусь, что могу назвать тебя своим сыном. Хотя ты и отрекся от веры, в которой родился, я призываю на тебя благословение Господне. Да наградит тебя Бог, мой дорогой Адриан.

Она поцеловала холодеющие губы Адриана, Фой и Эльза также поцеловали его на прощанье, прежде чем его, счастливо улыбающегося, отнесли в комнату, его собственную комнату, где через несколько часов смерть положила конец его страданиям.

Когда Адриана унесли, на несколько минут водворилась полная тишина. Затем, не ожидая ничьего приказания, по собственному соображению, Мартин начал подвигаться по длинной комнате, вполовину неся, вполовину волоча своего пленника Рамиро. Гигант-фрис казался какой-то огромной двигательной машиной, которую ничто не могло остановить. Пленник упирался каблуками и откидывался назад, но Мартин как бы даже не замечал его сопротивления. Он продолжал идти, пока не остановился против дубового кресла перед сидевшей в нем седой женщиной с холодным лицом, освещенным светом двух свечей. Она взглянула и содрогнулась, потом спросила:

— Мартин, зачем ты привел сюда этого человека?

— На суд ваш, Лизбета ван-Гоорль, — отвечал он.

— Кто поставил меня судьей над ним?

— Мой хозяин, Дирк ван-Гоорль, ваш сын Адриан и Гендрик Брант. Их кровь делает вас судьей над ним.

— Я не стану судить его, пусть его судит народ.

В эту минуту со двора донесся гул голосов.

— Хорошо, пусть его судит народ, — согласился Мартин, направляясь к балкону, как вдруг отчаянным усилием Рамиро вырвался из его рук и, бросившись к ногам Лизбеты, припал к ним.

— Что вам надо? — спросила она, отодвигая кресло так, чтобы Рамиро не касался ее.

— Пощади! — задыхаясь, молил он.

— Пощадить? Смотрите, дочь и сын, этот человек просит пощады, которой сам никому не давал. Молите о пощаде Бога и народ, Жуан де Монтальво!

— Пощади, пощади! — твердил он.

— Девять месяцев тому назад я так же молила именем Христа пощадить ни в чем не повинного человека, и что вы отвечали мне, Жуан де Монтальво?

— Вы были моей женой, — старался он умилостивить ее, — неужели это не имеет для вас значения как для женщины?

— Вы были моим мужем, имело ли это значение для вас как для мужчины? Вот мое последнее слово. Отведи его, Мартин, к тем, кто имеет дело с убийцами.

Монтальво взглянул на Лизбету таким взглядом, который она два или три раза видела прежде: один раз — когда он проиграл на бегах, в другой раз — когда Лизбета молила его за жизнь мужа. Перед ней было не человеческое лицо: оно носило выражение, какое могло быть только у зверя или дьявола. Глаза его остановились, седые усы поднялись кверху, скулы выступили углом.

— Ночь за ночью мы проводили в одной комнате, и я мог бы убить вас, но я пощадил вас, — поспешно говорил Монтальво.

— Меня пощадил Господь, Жуан де Монтальво, ради того, чтобы мы дожили до этого часа, пусть Он пощадит вас и теперь, если на то будет Его воля. Я не судья вам. Он судит и народ.

Лизбета при этих словах встала.

— Стойте! — закричал он, скрежеща зубами.

— Нет, я иду принять последний вздох того, кого вы убили: моего и вашего сына.

Он встал на колени, и его глаза в последний раз встретились с глазами Лизбеты.

— Помните вы, — сказала Лизбета спокойным голосом, — те слова, которые я сказала вам много лет тому назад, в тот день, когда вы купили меня ценой жизни Дирка? Я думаю, что эти слова исходили не от меня…

Она прошла мимо него в широко открытую дверь.

Красный Мартин стоял на балконе, крепко держа Рамиро. Внизу кишела густая толпа, наступила полная темнота, и только кое-где пылали факелы или теплился фонарь, освещая бледные лица, так как лунный свет, ярко падавший на Мартина, едва достигал улиц. Все увидали, как высокий, худой, длинноволосый фрис вышел со своей ношей на балкон, и раздался такой крик, что сотряслись даже крыши Лейдена. Мартин протянул руку, и водворилось глубокое молчание.

— Граждане Лейдена, — заговорил фрис громким басом, раскатившимся по всей улице, — я имею сказать вам несколько слов. Знаете вы этого человека?

Снизу раздалось громкое: «Да!»

— Он испанец, — продолжал Мартин, — благородный граф Жуан де Монтальво, много лет тому назад принудивший одну из гражданок Лейдена, Лизбету ван-Хаут, ради приобретения ее состояния выйти за него замуж, когда он уже был женат, купив ее ценой жизни ее жениха, Дирка ван-Гоорля.

— Мы знаем это! — раздалось в ответ.

— Впоследствии он за это пошел на галеры. Когда он вернулся, кровожадный Альба сделал его смотрителем здешней тюрьмы, где он уморил вашего согражданина и бывшего бургомистра Дирка ван-Гоорля. Потом он силой увез Эльзу Брант, дочь Гендрика Бранта, убитого инквизиторами в Гааге. Я со своим хозяином, Фоем ван-Гоорлем, освободил ее. Затем он свирепствовал вместе с испанцами, состоя капитаном в их армии, при осаде Гаарлема, который пал три дня тому назад и жителей которого они умерщвляют сегодня, связывая их по двое и бросая в озеро.

— Убить его! Бросай его вниз! — раздалось из толпы. — Выдай его нам, Красный Мартин!

Снова фрис поднял руку, и снова наступила тишина — внезапная, ужасная тишина.

— У этого человека был сын, моя хозяйка, Лизбета ван-Гоорль, к своему горю и позору, была его матерью. Этот сын, раскаявшись, спас нас от гибели в Гаарлеме, и благодаря ему мы трое: Фой ван-Гоорль, Эльза Брант и я остались в живых. Этот человек и его испанцы нагнали нас на Гаарлемском озере, где мы победили их с помощью Марты-Кобылы, той самой Марты, которую испанцы некогда заставили нести ее мужа на спине к костру. Мы победили испанцев, но она умерла: ее закололи в воде, как на охоте закалывают выдру. Сына своего, герра Адриана, этот человек убил ударом ножа сзади, и он уже умер или умирает здесь в доме. Мой хозяин и я привели этого человека, теперь называющегося Рамиро, на суд женщины, мужа и сына которой он убил. Но она не пожелала судить его. Она сказала: «Выведите его к народу, пусть народ судит его». Так судите же его теперь!..

И сильным размахом, напрягши всю свою гигантскую силу, Мартин перебросил сопротивлявшегося Рамиро через перила балкона, держа его на весу над головами толпы.

Поднялись крики, раздался рев ярости и ненависти; все потянулись к Рамиро, как собаки тянутся к волку, сидящему на стене.

— Отдай его нам! Отдай нам! — раздавалось со всех сторон.

Мартин громко захохотал.

— Так возьмите же его, возьмите и судите, как знаете!

Одним размахом он бросил завертевшееся в его руках тело в самый центр толпы на улице.

Толпа сомкнулась, как вода смыкается над лодкой, идущей ко дну в водовороте. С минуту раздавались крики, свистки, возгласы, затем все стали расходиться, обмениваясь короткими, отрывистыми фразами. А на каменной мостовой лежало что-то ужасное, бесформенное, что-то, некогда бывшее человеком.

Так граждане Лейдена судили и казнили благородного испанца графа Жуана де Монтальво.

Глава 30

ДВЕ СЦЕНЫ

Сцена I
Прошло несколько месяцев, и при Алькмааре, небольшом, державшем себя геройски городке на севере страны, счастье испанцев отвернулось от них. Полные стыда и ярости войска Филиппа и Вальдеса направились к Лейдену, и с ноября 1573 г. до конца марта 1574 г. город находился в осаде. Затем войска были отозваны для борьбы с Людвигом Нассауским, и осада была снята до тех пор, пока храбрый Людвиг и брат его Генрих с четырьмя тысячами солдат не были разбиты Альбой в роковой битве при Мук-Хите. Теперь победоносные испанцы снова угрожали Лейдену.

В начале мая по большой, совершенно пустой комнате ратуши этого города ходил взад и вперед, бормоча что-то про себя, человек средних лет. Он был невысок и худощав, с карими глазами, русой бородой и седеющими волосами над высоким лбом, изборожденным морщинами от напряженного мышления. Это был Вильгельм Оранский по прозвищу Молчаливый, один из величайших и благороднейших людей, когда-либо живших на свете, человек, призванный Богом для освобождения Голландии и навеки сокрушивший иго религиозного фанатизма, тяготевшего над тевтонской расой.

В это майское утро он был глубоко озабочен. В прошлом месяце двое его братьев пали от меча испанцев, и теперь эти испанцы, с которыми он боролся в продолжение многих тяжелых лет, шли на Лейден.

— Деньги! — бормотал Вильгельм про себя. — Дайте мне денег, и я еще спасу город. На деньги можно выстроить корабли, можно выставить больше людей, купить пороху. Деньги, деньги, деньги… а у меня нет ни дуката! Все ушло до последнего гроша, даже драгоценности матери и посуда с моего стола. Ничего не осталось, и кредита нет.

В эту минуту в комнату вошел один из секретарей.

— Вы везде побывали, граф? — спросил принц.

— Везде, ваше высочество.

— И результат?

— Бургомистр ван-де-Верф обещает сделать все от него зависящее, и на него можно положиться. Но денег мало; они все ушли из страны, и вновь их негде достать.

— Знаю, — со вздохом проговорил Оранский, — не испечешь хлеба из крошек, валяющихся под столом. Расклеена прокламация, приглашающая всех добрых граждан жертвовать и давать взаймы все, что они могут, в этот час нужды?

— Расклеена, ваше высочество.

— Благодарю вас, граф. Можете идти, больше нечего делать. Сегодня ночью поедем верхом в Дельфт.

— Ваше высочество, — заговорил секретарь, — пришли два человека, желающие видеть вас.

— Известные кому-нибудь люди?

— Да, ваше высочество, всем известные. Один — Фой ван-Гоорль, выдержавший осаду Гаарлема и бежавший потом оттуда; он сын почтенного бюргера, Дирка ван-Гоорля, которого уморили в тюрьме, а другой — великан-фрис, прозванный Красным Мартином, слуга ван-Гоорля, о подвигах которого ваше высочество уже, вероятно, слыхали. Они вдвоем защищались в литейной башне против сорока или пятидесяти испанцев и побили их изрядное число.

Принц кивнул головой.

— Знаю. Красный Мартин — Голиаф и молодец. Что им нужно?

— Точно не знаю, — сказал секретарь с улыбкой, — но они привезли с собой рыбную тележку: фрис вез ее, впрягшись в дышло, как лошадь, а герр ван-Гоорль подталкивал сзади. Они говорят, что в тележке боевые запасы для службы отечеству.

— Почему они не отвезли их бургомистру или еще кому-нибудь из властей?

— Не знаю, ваше высочество, они объявили, что передадут то, что привезли, только вашему высочеству.

— Уверены вы в этих людях, граф? Вы знаете, — прибавил он, улыбаясь, — мне приходится быть осторожным.

— Вполне уверен, их многие знают здесь.

— В таком случае, пришлите их, может быть, они имеют что-нибудь сообщить.

— Ваше высочество, они желают ввезти и тележку.

— Пусть ввезут, если она пройдет в дверь, — отвечал принц со вздохом, так как его мысли были далеко от почтенных граждан с их тележкой.

Большая двойная дверь растворилась, и появился Красный Мартин, не такой, каким он был после осады Гаарлема, а каким был всегда: аккуратно одетый и с бородой еще длиннее и рыжее, чем прежде. В эту минуту он был занят странным делом: через его грудь проходила широкая лошадиная подпруга, прикрепленная к оглоблям, и с помощью нее он вез тележку, покрытую старым парусом. Груз, должно быть, был тяжел, так как, несмотря на всю силу Мартина и помощь Фоя, тоже не слабого, толкавшего тележку сзади, они с трудом перекатили ее колеса через маленький порог при входе в комнату.

Фой затворил двери; затем тележку вывезли на середину комнаты; здесь Фой остановился и поклонился. Картина была до того странная и необъяснимая, что принц, забыв на минуту свои заботы, рассмеялся.

— Вам смешно, ваше высочество? — спросил Фой несколько горячо, вспыхнув до корней своих белокурых волос, — но когда вы выслушаете нашу историю, я уверен, вы перестанете смеяться.

— Мейнгерр Фой ван-Гоорль, — сказал принц серьезно и вежливо, — будьте уверены, что я смеялся не над такими храбрыми людьми, как вы и ваш слуга, Мартин-фрис, над теми людьми, которые могли выдержать натиск испанцев в литейной башне, которые вырвались из Гаарлема и сумели захватить одного из дьяволов армии дона Фредерика. Мне показался смешон ваш экипаж, а не вы. — Он слегка поклонился сначала одному, потом другому.

— Может быть, его высочество думает, что человек, исполняющий работу осла, и сам должен быть ослом! — проговорил Мартин, и принц снова засмеялся шутке.

— Ваше высочество, я на минуту попрошу вашего внимания и не по пустому делу, — заговорил Фой. — Ваше высочество, может быть, слыхали о некоем Гендрике Бранте, умершем в тюрьме инквизиции?

— Вы говорите о золотых дел мастере и банкире, которого считали за богатейшего человека во всех Нидерландах?

— Да, ваше высочество, о том, чье богатство исчезло.

— Да, помню, исчезло… Говорили, впрочем, что кто-то из наших соотечественников бежал с этим богатством… — Он снова вопросительно взглянул на парус, покрывавший тележку.

— Вам передали это совершенно верно, ваше высочество, — продолжал Фой, — Красный Мартин, я и лоцман, убитый впоследствии, увезли богатство Гендрика Бранта с помощью женщины, жившей на островах, тетушки Марты, прозванной Кобылой, и спрятали его в Гаарлемском озере, где и нашли его после нашего бегства из Гаарлема. Если вам будет угодно узнать как, я расскажу вам впоследствии: это длинная история. Эльза Брант была также с нами…

— Она единственная дочь Гендрика Бранта, стало быть, наследница всего состояния? — перебил принц.

— Да, ваше высочество, и моя невеста…

— Я слышал об этой девице и поздравляю вас… Она в Лейдене?

— Нет, ваше высочество, все ужасы, пережитые ею во время осады Гаарлема, и многое, случившееся с ней лично, подорвали ее физические и нравственные силы, поэтому когда испанцы грозили в первый раз осадой нашему городу, я отправил ее и матушку в Норвич, где они могут спать спокойно.

— Вы поступили очень предусмотрительно, герр ван-Гоорль, — со вздохом ответил принц, — но сами вы, по-видимому, остались?

— Да, мы с Мартином подумали, что долг обязывает нас дождаться конца войны. Когда Лейден освободится от испанцев, тогда и мы поедем в Англию, но не раньше.

— Когда Лейден освободится от испанцев… — Принц снова вздохнул и прибавил: — Оба вы, молодой человек, заслуживаете моего уважения, однако я опасаюсь, что при подобном положении дел, ювфроу в конце концов не будет почивать совершенно беззаботно в Норвиче.

— Каждый из нас должен нести свою долю бремени, — грустно ответил Фой. — Я буду сражаться, она не будет спать.

— Я предвидел, что иначе не может рассуждать человек, в свое время и сражавшийся, и не спавший… Будем надеяться, что скоро наступит время, когда вам обоим можно будет отдохнуть вместе… Доканчивайте ваш рассказ.

— Конец близок. Сегодня утром мы прочли вашу прокламацию на улицах и из нее точно узнали то, о чем слышали прежде: что вы сильно нуждаетесь в деньгах для морской войны и защиты Лейдена. Услыхав, что вы еще в городе и считая вашу прокламацию за призыв и ясное приказание, которых мы ждали, мы привезли вам богатство Гендрика Бранта. Оно в этой тележке.

Принц поднес руку ко лбу и отступил на шаг.

— Вы не шутите, Фой ван-Гоорль? — спросил он.

— Нисколько, уверяю вас.

— Но постойте, вы не можете распоряжаться этим богатством: оно принадлежит Эльзе Брант.

— Нет, ваше высочество, я по закону могу распоряжаться им, так как отец мой был назначен Брантом его наследником и душеприказчиком, а я унаследовал его права. Кроме того, хотя известная доля назначена Эльзе, она желает — ее письменное, засвидетельствованное заявление при мне, — чтобы все деньги до последнего дуката пошли на нужды отечества по моему усмотрению. Отец ее, Гендрик Брант, всегда был того мнения, что его состояние в свое время пойдет на пользу его родины. Вот копия завещания, в котором он выражает волю, чтобы мы употребили его деньги «на защиту нашей страны, на борьбу за свободу веры и на уничтожение испанцев, каким же образом и когда — это нам укажет Господь». Передавая мне это завещание, он сказал: «Я уверен, что тысячи и десятки тысяч моих соотечественников будут жить, благословляя золото Гендрика Бранта». Думая так же и в убеждении, что Бог, надоумив его, в свое время укажет и нам свою волю, мы поступали согласно его воле и ради сохранения сокровищ были готовы идти на смерть и пытку. Теперь, как предрек Брант, наступило время, теперь мы понимаем, зачем все так случилось и зачем мы, я и этот человек, остались в живых. Мы предоставляем вам все сокровища в целости, до последнего флорина, не взяв и суммы, завещанной из этого богатства Мартину.

— Вы шутите! Вы шутите! — повторял принц.

По знаку Фоя Мартин подошел к тележке и снял парусину, при этом обнаружилось пять покрытых грязью бочонков с маркой Б на каждом из них. Тут же наготове лежали молоток и долото. Положив оглобли тележки на стол, Мартин влез в тележку и несколькими сильными ударами молотка выбил дно первого попавшегося под руку бочонка. Под дном показалась шерсть, Мартин снял ее — не без опасения в душе, как бы не произошло какой-нибудь ошибки, — и затем, не имея терпения дольше ждать, высыпал содержимое бочонка на пол.

Это оказался бочонок, заключавший драгоценные камни, в которые Брант, предвидя смутное время, постепенно превращал свое крупное недвижимое имущество. Теперь они сверкающим ручьем, переливаясь красными, зелеными, белыми и голубыми огнями, полились из заржавевших от сырости ящиков (кроме драгоценных жемчугов, заключенных в плотно закупоренной медной шкатулочке) и со звоном рассыпались по полу.

— Кажется, драгоценных камней всего один бочонок, — сказал спокойно Фой, — в других, более тяжелых, золотые монеты. Вот, ваше высочество, опись, сверившись с которой вы можете убедиться, что мы ничего не утаили.

Но Вильгельм Оранский не слушал его, он смотрел на драгоценности и говорил про себя:

— Корабельный флот, войско, запасы, средства для подкупа сильных и приобретения помощи, свобода, богатство, счастье для Нидерландов, вырванных из когтей испанцев! Благодарю Тебя, Господи, направившего сердца людей к спасению нашего народа от грозной опасности…

В приливе радости и облегчения великий принц закрыл лицо руками и заплакал.

Таким образом, в ту минуту, когда Лейден был при последнем издыхании, богатство Гендрика Бранта пошло на уплату жалованья солдатам и на постройку флота, который благодаря ниспосланному сильному ветру получал в надлежащее время возможность двинуться по затопленным лугам к стенам Лейдена, и принудил испанцев снять осаду, подписав смертный приговор испанскому владычеству в Голландии. Недаром, стало быть, пролилась кровь предусмотрительного Бранта и Дирка ван-Гоорля, недаром перенесла Эльза на Красной мельнице ужаснейший страх, какой только способна перенести женщина, не напрасно Фой и Мартин оборонялись в литейной башне, в тюрьме и во время осады, не напрасно тетушка Марта, бич испанцев, нашла себе могилу в водах Гаарлемского озера!

Вероятно, из этого рассказа можно было бы сделать и другие выводы, применимые к нашей настоящей жизни, но предоставляем читателю самому догадываться о них.


Сцена II
Лейден был наконец освобожден; Фой и Мартин вступили с криками радости и с руками, обагренными кровью врагов, в город, на его обезлюдевшие от голода улицы. Испанцы, оставшиеся в живых, бежали из своих затопленных фортов и траншей.

Место действия переносится из залитой кровью, разоренной, но торжествующей Голландии в спокойный город Норвич, в уютный домик с высокой крышей, недалеко от собора, где уже около года назад поселились Лизбета ван-Гоорль и Эльза Брант. Они благополучно прибыли в Норвич осенью 1573 года, перед самым началом первой осады Лейдена, и прожили здесь двенадцать долгих месяцев, полных страха и тревог.

Вести или, скорее, слухи о происходившем в Нидерландах по временам достигали до них, даже два раза приходили письма от самого Фоя, но последнее из них пришло уже много недель тому назад, перед самым тем временем, когда железное кольцо осады сомкнулось вокруг Лейдена. В это время Фой и Мартин, как сообщало письмо, находились не в городе, а с принцем Вильгельмом Оранским в Дельфте, занятые снаряжением флота, который строился и вооружался для освобождения города.

После того долгое время не было никаких известий, и никто не мог сказать, что случилось, хотя ходил ужасный слух, что Лейден взят, разграблен, сожжен, а все его жители перебиты.

Лизбета и Эльза жили ни в чем не нуждаясь, так как фирма «Мунт и Броун», с которой Дирк вел дела, оказалась честной, и состояние, вверенное ей когда начали собираться тучи, было выгодно помещено ею и приносило хороший доход. Но что могли сделать все удобства жизни для бедных сердец, знавших только один страх!

Однажды вечером обе женщины сидели в гостиной нижнего этажа или, скорее, Лизбета сидела, так как Эльза стояла возле нее на коленях, положив голову на ручку кресла, и плакала.

— О, это слишком жестоко… невыносимо! — с рыданием говорила она. — Как вы, матушка, можете быть такой спокойной, когда Фоя, может быть, уже нет в живых?

— Если сын мой умер, Эльза, то такова воля Божья, и я спокойна, потому что покоряюсь теперь так же, как много лет тому назад, Его воле, а не потому, что я не страдала. Мать так же может чувствовать, как и невеста.

— Зачем я рассталась с ними! — жаловалась Эльза.

— Ты сама просилась уехать, дитя мое, что касается меня, то я бы осталась в Лейдене, чтобы пережить там и хорошее, и дурное.

— Правда, во мне нет мужества; но и он желал этого.

— Он желал этого — стало быть, все к лучшему, станем терпеливо ждать исхода. Пойдем ужинать.

Они сели за ужин вдвоем, но стол был накрыт на четверых, как будто ожидались гости. Однако никого приглашенных не оказалось, но такова была фантазия Эльзы.

— Фой и Мартин могут приехать и рассердиться, если им покажется, что мы вовсе не ждали их, — говорила она.

И в последние три или четыре месяца на стол всегда ставилось четыре прибора, чему Лизбета не препятствовала: и в ее душе жила надежда, что Фой может вернуться неожиданно.

В один такой вечер Фой вернулся, а вместе с ним вернулся и Красный Мартин, перепоясанный своим мечом «Молчание».

— Послушай! — вдруг сказала Лизбета. — Я слышу шаги сына на лестнице. Должно быть, в конце концов слух матери более чуток, чем слух невесты.

Но Эльза уже не слушала ее; Эльзу уже держал в своих объятиях Фой, прежний Фой, только несколько возмужавший и с большим шрамом на лбу.

— Да, — как бы про себя проговорила Лизбета со слабой улыбкой на бледном, все еще красивом лице, — первый поцелуй сына для невесты!

Через час, два или три — кто считал время в эту ночь, когда столько надо было выслушать и рассказать, — все стали на колени: Лизбета впереди, за ней, рука в руке, Фой и Эльза, а за ними, как охраняющий их великан, Мартин, и Лизбета прочла вечернюю благодарственную молитву.

«Всемогущий Боже! — начала она мягким, звучным голосом. — Твоя десница взяла у меня через мой грех моего мужа, но вернула мне сына, будущего мужа этой девушки, и теперь для нас, как и для нашего отечества за морем, из мрака отчаяния восходит заря мира. Да будет над нами вовеки Твоя воля, а когда наш час придет, да поддержит нас рука Твоя. За все горькое и сладкое, за зло и добро, за прошедшее и настоящее мы, Твои слуги, прославляем Тебя, благодарим и восхваляем Тебя, Господа наших отцов, творящего над нами Свою волю, памятуя то, что мы забыли, и провидя то, чего еще нет. Благодарим и прославляем Тебя, Господа живых и мертвых, сохранившего нас в продолжение многих ужасных дней до этого радостного часа. Аминь».

Все повторили за ней: «Благодарим и прославляем Тебя, Господа живых и мертвых. Аминь».

По окончании молитвы все поднялись с колен, и теперь, когда разлуки и страха уже не существовало, молодые люди прижались друг к другу со всей любовью и надеждой, свойственными их прекрасной юности.

Лизбета же сидела молча в своем новом доме, вдали от той земли, где она родилась, и ее наболевшее сердце перенеслось к мысли о мертвых.



ЖЕМЧУЖИНА ВОСТОКА (роман)

Римская провинция Иудея, 44 год нашей эры. Наместник Ирод Агриппа I, счастливо объединивший милостью императоров Калигулы и Тиберия расколотое после смерти своего деда Ирода Великого на три части Царство Иудейское, внезапно умирает, и в стране снова воцаряется смута. Нет согласия между фарисеями, саддукеями, ессеями, зелотами и равно нелюбимыми всеми христианами, ведь каждая секта понимает Бога по-своему и по-разному чтит Его. Нет и не может быть мира между зелотами-«сикариями», желающими видеть Израиль независимым государством с помазанником из рода Давида на троне, и Римом…

И в это самое время у одной из женщин, осуждённой вместе с другими последователями христианской веры быть растерзанной львами в амфитеатре, рождается дочь, наречённая Мириам. Кто бы мог подумать, что эту девочку спустя всего несколько лет назовут Царицей Ессеев и ЖемчужинойВостока? Что она вырастет прекрасной женщиной, за право обладать которой станут бороться неистовый повстанец Халев, благородный патриций Марк и даже будущий римский император — юный Домициан? Что она станет невольным свидетелем восстания евреев против Римской Империи, пятимесячной осады и взятия Иерусалима, разрушения Храма и рассеяния остатков еврейского народа? Неисповедимы пути Господни…

Глава 1

В ТЮРЬМАХ КЕСАРИИ
Два часа ночи, но в Кесарии, на Сирийском побережье, многие еще не спали. Агриппа[52], милостями Рима ставший царем всей Палестины[53], достигший апогея своей власти, давал великолепный праздник в честь императора Клавдия[54]. На его призыв поспешили все важные и влиятельные лица страны и десятки тысяч прочих палестинцев. Город был переполнен людьми, прибывшими со всех концов страны. Берег моря пестрел палатками и шалашами, в которых ютились те, кому не нашлось места ни в гостиницах, ни в заезжих дворах, ни в частных домах обывателей. Весь город кипел жизнью, как муравейник. Даже сейчас, ночью — хотя разноголосый оглушающий шум и стих над городом — толпы отпировавших гостей в венках из роз, теперь уже помятых и поблекших, возвращаясь к себе на ночлег, проходили по улицам с громкими песнями и смехом, а те, что были еще достаточно трезвы, обсуждали подробности игр в цирке, которые они только что наблюдали.

На холме возвышались мрачные каменные здания тюрьмы, разделенной на несколько крытых дворов, обнесенных общей высокой стеной и глубоким рвом. Заключенные могли слышать, как работали там, внизу, у подножия храма, в амфитеатре, чернорабочие, готовя цирк и арену к завтрашнему зрелищу; доносившиеся звуки волновали несчастных: они должны были стать действующими лицами на этой арене.

На переднем дворе тюрьмы толпилось около сотни человек, называемых преступниками или злодеями, — по преимуществу иудеев, обвиненных в каких-нибудь политических проступках. Завтра они сражаются в цирке с двойным против них числом диких арабов, детей пустыни, захваченных во время их пограничных набегов. Арабы вооружаются громадными копьями и мечами. На протяжении двадцати минут безоружные, но одетые в тяжелые панцири и снабженные большими щитами иудеи должны будут бороться против вооруженных арабов. Тем из них, кто останется жив и не проявит трусости или малодушия в бою, равно арабам и иудеям, была обещана свобода. Действительно, милостивым указом царя Агриппы, не любившего бесполезного кровопролития, вопреки обычаям того времени, даже раненым даровали жизнь, если находились люди, желающие взять на себя уход за ними.

В другом большом дворе в пустынной зале находилось не более пятидесяти человек заключенных. В глубоких нишах и гротах этой обширной залы отдельные группы имели полную возможность уединиться друг от друга. Здесь были женщины и дети разного возраста, а также около десятка мужчин, старых и хилых; остальные мужчины, сильные и молодые, были предназначены для роли гладиаторов. Все они, за немногим исключением, принадлежали к новой секте христиан, последователей некоего Иисуса. Он, гласила молва, был распят — как человек беспокойный, возмущавший народ и восставший против власти, — лет пятнадцать тому назад по приказанию римского правителя Иудеи Понтия Пилата, впоследствии впавшего в немилость и сосланного в Галилею, где он покончил жизнь самоубийством. Этот Пилат не пользовался большой популярностью среди иудеев, так как завладел сокровищами Иерусалимского храма и употребил их на сооружение акведуков, что вызвало сильное возмущение в народе, и во время бунта многие были убиты. Но теперь о нем почти забыли. Зато память и слава о распятом им демагоге Иисусе росла и распространялась повсюду: многие делали из него какого-то бога, проповедуя от его имени некое новое учение, совершенно противное всем законам и обычаям страны и крайне ненавистное существующим сектам иудеев.

Фарисеи и саддукеи, зилоты, когены и левиты[55] — все единогласно восстали против этого учения, убеждая Агриппу истребить вероотступников, проповедовавших народу, что обещанный иудеям Мессия, небесный Царь, долженствующий ниспровергнуть владычество Рима и сделать Иерусалим столицей мира, уже приходил в образе простого плотника-проповедника, но его не признали, и он погиб, как преступник.

Зилоты — представители еврейской бедноты, мелких торговцев, ремесленников. Занимали радикальную позицию в религиозных и политических вопросах.

Когены — жрецы-священники культа Яхве. Ниже их по рангу стояли жрецы-левиты.

Агриппа же, подобно высокообразованным римлянам того времени, с которыми он постоянно поддерживал самые тесные отношения и среди которых постоянно вращался, лично не исповедовал никакой религии. В Иерусалиме в угоду народу он украшал храм и приносил жертвы Иегове[56], а в Берите украшал храм и делал жертвоприношения Юпитеру. С каждым человеком он был тем, кого тому приятно видеть, с самим же собой — ленивым и сладострастным сыном своего века. О христианах он никогда много не думал и нисколько не интересовался ими, но так как влиятельные и приближенные к нему иудеи прожужжали ему все уши и так как среди христиан не было ни одного сколько-нибудь уважаемого и знатного лица — а все какие-то незначительные, жалкие людишки, которых можно было безнаказанно преследовать — он и решил, в угоду иудеям, преследовать их, но делал это без всякой злобы, без всякого желания. По настоянию иудеев одного из этих христиан, Иоанна — ученика распятого, он приказал схватить и распять в Иерусалиме. Другого, по имени Петр, известного проповедника, горячего и убежденного, бросил в тюрьму, а многих из их последователей убивал или держал в тюрьмах для цирковых игр. Женщин, если они были молоды и красивы, продавал в рабство, пожилых же матрон и старух кидал диким зверям.

Именно эта участь ожидала на следующий день бедные жертвы, что находились во втором дворе в большой мрачной зале тюрьмы. В программе увеселений на наступающий день было объявлено, что после битвы гладиаторов и других цирковых игр шестьдесят взрослых христиан, престарелых, хилых и ни к чему не пригодных, и малых ребят, которых никто не желает купить, выгонят на арену амфитеатра и выпустят на них тридцать голодных львов и других диких зверей, уже заранее разъяренных запахом крови. Но и тут Агриппа не преминул выказать свою мягкосердечность, приказав, чтобы все, кого львы и другие дикие звери откажутся растерзать, были наделены одеждами, небольшой суммой денег и выпущены на свободу.

Такие зрелища, как кормление диких животных живыми женщинами, старцами и детьми, являлись излюбленным развлечением. Большие суммы денег ставились в заклад относительно того, сколько из несчастных останется в живых и сколько будет растерзано зверями. При этом стоявшие за то, что уцелеют лишь очень немногие, подкупали солдат и сторожей, и они опрыскивали волосы и платье несчастных жертв валериановым отваром или настойкой — существовало мнение, что запах валерианы возбуждает аппетит этих громадных кошек. Другие, составлявшие сравнительно большое число, заставляли тех же солдат и тюремщиков путем более крупных подкупов проделывать над несчастными жертвами иного рода манипуляции, будто бы возбуждающие отвращение у львов, причем личность осужденного, конечно, не играла в глазах этих азартных игроков никакой роли.

В тени одного из сводов второго двора, близ железной решетки ворот, у которых мерным шагом расхаживали часовые с длинными копьями в руках, сидели две женщины. Одна из них, несомненно еврейка, еще совсем молодая, красивая, но исхудавшая и измученная, с явными признаками знатного происхождения, была Рахиль, вдова Демаса, богатого греко-сирийца, и единственная дочь известного всей стране родовитого иудея Бенони, богатейшего торговца в Тире. Другая женщина, уже немолодая, родом с Ливийских берегов, в юности была похищена иудейскими торговцами и продана в рабство. Это была чистейшего происхождения арабка без малейшей примеси негритянской крови, о чем свидетельствовали ее стройное, гибкое, сильное сложение, медно-желтый цвет кожи, густые, прямые, черные, как смоль, волосы и огненные глаза с гордым и непокорным взглядом. Все ее лицо дышало гордостью и неустрашимостью, что-то дикое и свирепое было в нем, но когда взгляд ее останавливался на молодой красавице, невыразимая нежность и тревога отражались в ее чертах. Эту женщину звали Нехушта (по-еврейски «медь»). Имя придумал Бенони, когда много лет тому назад купил ее на базарной площади Тира. На родине же она носила другое имя: там ее звали Ноу, и покойная госпожа, супруга Бенони, и дочь его, прекрасная Рахиль, всегда называли ее так.

Сидя на земле, Рахиль мерно раскачивалась из стороны в сторону, закрыв лицо руками, — она молилась. Нехушта же, сидевшая подле нее на корточках, неподвижно смотрела куда-то в пространство.

Ночь была тихая, лунная.

— Это наша последняя ночь на земле, Ноу! — проговорила Рахиль, отняв наконец руки от лица и взглянув на звездное небо. — Странно подумать, что мы никогда больше не увидим ни этого ясного месяца, ни этих мерцающих звезд!

— Как знать, госпожа, — отозвалась Ноу, — но я, во всяком случае, не намерена умереть завтра, да и тебе дать умереть не намерена. Я не страшусь львов, они — дети моей родной пустыни, они мне братья, и их рев убаюкивал меня, когда я была ребенком. Мой отец, вождь нашего племени, назывался повелителем львов, так как умел укрощать их, и я ребенком кормила их из рук, они ходили за мной как псы!

— Но ведь тех львов давно нет, а другие тебя не знают!

— Все равно, они почуют родную кровь, почуют дочь повелителя львов! Говорю тебе, госпожа, они могут растерзать всех, но нас с тобой не тронут!

— Нет, Ноу, я не могу этому поверить, и завтра мы умрем ужасной смертью, чтобы Агриппа мог почтить своего господина, цезаря!

— Госпожа, если ты не веришь, что звери пощадят нас, то лучше умереть сейчас, по своей доброй воле, чем быть растерзанными ими для увеселения подлой толпы. Смотри: у меня в волосах спрятан смертельный яд, он действует и быстро, и безболезненно! Выпьем его — пусть все будет кончено!

— Нет, Ноу, я не могу наложить на себя руки, да если бы и захотела это сделать, то не вправе распорядиться жизнью моего еще не родившегося ребенка!

— Умрешь ты, госпожа, — умрет и он. Не все ли равно, случится это сегодня или завтра?

— Да, но кто может предвидеть, что случится завтра? Быть может, Агриппа будет мертв, а мы с тобой живы, и мой ребенок будет жить: все в воле Божьей, пусть же Бог решит его участь!

— Ради тебя я стала христианкой и верю, как могу, в то, чему нас научили. Но в моих жилах течет буйная кровь: я горда, сильна и не хочу покоряться судьбе. Пока я жива, когти льва не коснутся твоего нежного тела, я скорее заколю тебя своим ножом, а если у меня отнимут нож, расшибу твою голову о столб на арене на глазах у всех!..

— Не принимай греха на свою душу, Ноу! — сказала кротко ее госпожа.

— Что мне эта душа?! Моя душа — это ты, свет очей моих, ты, которую я качала в колыбели, которой я своими руками готовила брачное ложе. Своими руками я хочу дать тебе легкую, быструю смерть, чтобы спасти от худшей смерти, а затем скажу себе, что честно исполнила долг, и умру подле твоего бездыханного трупа, до конца верная клятве, данной твоей покойной матери. А тогда пусть Бог или сам сатана делают с моей душой, что им угодно. Мне все равно!

— Ты не должна так говорить, Ноу! Я бы охотно умерла, чтобы скорей соединиться с моим возлюбленным супругом. Только бы мое дитя получило жизнь, хоть на час. Тогда я знала бы, что мы все трое или, вернее, четверо, пребудем вместе в веках в царстве Божием; я говорю «четверо», так как ты, Ноу, мне дорога наравне с моим мужем и ребенком…

— Не может этого быть, и не хочу я этого! — пылко воскликнула Нехушта. — Я — рабыня, собака, лежащая под столом у ног своих господ… О, если бы я могла спасти тебе жизнь! С какой радостью потом показала бы я, как презирает своих мучителей и как сумеет умереть дочь пустыни, дочь моего отца! — Глаза арабки загорелись гневным огнем, она заскрипела зубами в бессильной злобе, но, охваченная внезапным порывом страстной нежности к своей госпоже, стала покрывать ее лицо, руки и плечи горячими поцелуями, а затем разразилась тихими, сотрясающими душу рыданиями.

— Слышишь ли, Ноу, — сказала Рахиль, ласково проведя рукой по ее волосам, — как ревут львы в своих логовищах, в пещере над этой залой?

Нехушта подняла голову, прислушалась, и лицо ее просветлело: сотрясающие своды залы могучие звуки львиного рыка воскрешали в ее душе картины далекой родины, будили дорогие воспоминания, говорили ей о свободе.

— Их — девять, — сказала Нехушта уверенно, — и все бородатые, царственные львы, старые самцы, могучие и величественные. Слушая их, я молодею, я чую запах родной пустыни и вижу порог отцовского шатра… Ребенком я охотилась на них, теперь они отплатят мне тем же: настал их час!

— Воздуха! Мне душно! Душно! — вдруг вскрикнула молодая женщина и без чувств упала на землю. Служанка подняла ее, как малого ребенка, и со своей драгоценной ношей направилась к фонтану, плескавшемуся посреди двора. Его холодная струя вскоре оживила Рахиль. Мрачная тюрьма некогда была дворцом, и это место у фонтана было красиво и удобно, в его прохладе были устроены каменные скамьи, и на одной из них расположилась теперь Рахиль. Нехушта опустилась на землю у ее ног. Вдруг чугунная решетка калитки, проделанной в тюремных воротах, раскрылась, и несколько мужчин, женщин и детей вошли во внутренний двор, понукаемые свирепыми стражами.

Позади всех с трудом переступала, опираясь на костыль, седая сгорбленная старуха в темной одежде.

— Спешите попасть на завтрак львам, друзья христиане! — издевался очередной тюремщик, пропуская в калитку вновь прибывших. — Спешите вкусить последнюю вечерю по вашему обычаю. Вы найдете вина и хлеба вдоволь, наедитесь перед тем, как сами будете съедены без остатка!

— Не кощунствуй, — подняла голову старуха, — я, Анна, которую Бог наградил даром прорицания, говорю тебе, вероотступнику, который сам был раньше последователем Христа, что ты уже вкусил свою последнюю трапезу здесь, на земле, и вскоре предстанешь пред судом Божиим!

Вне себя от бешенства, тюремщик выхватил из-за пояса нож и хотел ударить им старую Анну, но одумался и, сердито хлопнув калиткой, вышел. Он знал, что Анна обладала даром пророчества, и слова ее звучали у него в ушах смертным приговором. Старуха же поплелась дальше вслед за своими спутниками.

— Мир тебе! — проговорила Рахиль, подымаясь и приветствуя Анну, когда та проходила мимо фонтана. Нехушта последовала ее примеру.

— Именем Христа, мир вам! — ответила старая женщина.

— Матерь Анна, разве ты не узнаешь меня? Я — Рахиль, дочь Бенони!

— Рахиль?! Как же ты, дочь моя, попала сюда?

— Тем путем, каким идут все последователи Христа! Но ты утомлена, присядь!

— Спасибо! — Анна медленно, с помощью Ноу, опустилась на каменные ступеньки фонтана. — Дай мне напиться, дочь моя, путь наш был долог, и меня томит жажда!

Рахиль зачерпнула горсть воды своими тонкими, красивыми руками и из ладоней напоила Анну.

— Хвала Богу за эту живительную влагу и за то, что я вижу дочь Бенони прозревшей и уверовавшей во Христа! Мне говорили, что ты стала женой купца Демаса!..

— Теперь уже вдовой: они убили его шесть месяцев тому назад в амфитеатре в Берите! — И молодая женщина залилась горькими слезами.

— Не плачь, дочь моя, скоро ты свидишься с ним, смерть не должна страшить тебя!

— Смерти я не боюсь, мать Анна, но ты сама видишь, что я готова стать матерью, и о нем, моем ребенке, все мое горе. Я плачу о том, что ему не суждено увидеть света Божьего. Будь он уже рожден, я знала бы, что все мы вместе пребудем в славе и вечном блаженстве. Но теперь этому не бывать!

Анна взглянула на нее своим глубоким, проницательным взглядом и проговорила:

— Разве и ты, дочь моя, обладаешь даром прорицания, что с такой уверенностью говоришь «этого не будет»? Будущее в руках Господа! И царь Агриппа, и твой отец, и римляне, и жестокие иудейские начальники, и мы, обреченные стать пищей хищным зверям, — все в руках Божиих, и что Им назначено, то и будет! Прославим же и возблагодарим Господа!

— Дух бодр, но плоть немощна! — скорбно проговорила Рахиль. — Но слышите: братья и сестры зовут нас к Трапезе любви и принятию Святого Причастия! Пойдемте! — И она встала и направилась под тень мрачных сводов залы.

Нехушта осталась, чтобы помочь Анне подняться на ноги, и, когда госпожа уже не могла ее слышать, верная служанка, наклонившись к самому уху пророчицы, прошептала:

— Мать, тебе дан Богом дар пророчества, скажи же мне, должен ее ребенок родиться на свет?

Анна возвела глаза к небу и затем тихо и вдумчиво произнесла:

— Младенец родится и проживет многие годы. Завтра, думается мне, никто из нас не умрет от кровожадности хищных львов, но твоя госпожа все-таки в самом скором времени вновь соединится со своим супругом, поэтому я и не высказала ей того, что у меня было на душе.

— Тогда лучше всего умереть и мне! Я умру и буду там служить своей госпоже! — сказала Нехушта.

— Нет, — возразила Анна строго и наставительно. — Ты останешься охранять ребенка, ты воспитаешь его вместо матери и после дашь ей отчет во всем!

Глава 2

ГЛАС БОЖИЙ
Высока была цивилизация Рима. Его законы, его гений не умерли и сейчас, его военное искусство и теперь еще возбуждает удивление, его великолепные, грандиозные здания, развалины которых уцелели местами, служат образцами красоты строительного искусства, а между тем этот самый Рим не знал ни жалости, ни сострадания. В числе великолепных и величественных развалин мы не видим ни одного госпиталя или богадельни, приюта для престарелых и сирот. Эти человеческие чувства были совершенно незнакомы народу Рима, находившему удовольствие, забаву и наслаждение в муках и страданиях подобных себе.

Царь Агриппа по своим мыслям и понятиям, по вкусам и привычкам был настоящий римлянин. Рим был его идеалом, а идеалы Рима были его идеалами!

Стояло жаркое время года — и по распоряжению Агриппы игры в цирке должны были начаться рано, а окончиться за час до полудня. Уже с полуночи толпы народа устремились в амфитеатр занимать места, и несмотря на то, что последний вмещал свыше двадцати тысяч человек, очень многим места не досталось. За час до рассвета все было уже заполнено. Только ложи, предназначенные для Агриппы и его приближенных, да почетных гостей, оставались пока еще не занятыми.

* * *
Между тем под темными сводами большой залы тюрьмы, вокруг длинного, ничем не покрытого стола собрались осужденные христиане. Старые и малые сидели на скамьях, остальные, стоя, толпились вокруг них.

На главном месте помещался почтенный старец; то был христианский епископ, которого долгое время щадили преследователи из уважения к преклонным летам и высоким душевным качествам, но теперь, видно, пришел и его час.

Хлеб и вино, смешанное с водой, были освящены, все вкусили от них. Затем епископ благословил собрание и растроганным голосом возгласил: «Радуйтесь, братья и сестры мои во Христе! Сегодня — день великой радости, мы вкусили истинную Трапезу любви и, подобно Господу нашему, можем сказать теперь: «Мы не будем пить от плода сего виноградного, пока не будем пить новое вино в царстве Отца нашего Небесного!» Мы сбросим с себя тяготы жизни земной, все тревоги, волнения и страдания и вступим в вечное блаженство! Возблагодарим, прославим Бога и возрадуемся великой радостью! Пусть когти и пасти львов не страшат вас, пусть расставание с жизнью не смущает покоя ваших душ; другие возьмут из рук ваших светоч спасения и понесут его вместо вас — и разольется свет учения Христа на весь мир. Возрадуемся же и возвеселимся в этот день!»

И все воскликнули: «Возрадуемся!», даже дети. Затем они совершили молитву и славили, и благодарили Бога, а в заключение епископ благословил их во имя Святой Троицы. Едва окончили приговоренные свое богослужение, как железная решетка ворот распахнулась и главный тюремный страж со своими помощниками приказал им идти в амфитеатр. У ворот тюремщики передали осужденных солдатам, под конвоем которых те двинулись попарно, с епископом во главе, по узкой темной улице между двумя высокими каменными стенами к боковому входу, ведущему на арену цирка. По слову епископа христиане, проходя в узкую калитку, запели хвалебный псалом. С пением вышли они на арену и заняли предназначенные им места за особой загородкой в противоположном царскому балкону конце амфитеатра, на специальном низком помосте.

До восхода солнца оставалось еще около часа, луна уже зашла, весь амфитеатр был погружен во мрак. Лишь там и здесь, на далеком друг от друга расстоянии, горели стоячие факелы да два больших бронзовых светильника по обе стороны пышного трона Агриппы, остававшегося еще не занятым. Этот мрак как-то подавляюще действовал на присутствующих, никто не шумел, не пел и даже не смел громко говорить. Вместо обычных в таких случаях криков «Песье мясо!» и насмешливого требования чудес при появлении христиан собрание безмолвно следило за ними глазами, и только шепотом зрители передавали друг другу: «Смотрите, это — христиане!»

Разместившись, христиане снова запели свой тихий гимн, и собравшийся народ, точно заколдованный, слушал их почти с благоговением. Когда осужденные допели хвалебную песнь и последний звук замер в густом полумраке амфитеатра, старец епископ, движимый вдохновением свыше, встал и обратился к собравшемуся народу, и, как это не странно, вся многочисленная толпа слушала его, ни один голос не поднялся, чтобы прервать или осыпать насмешками и издевательствами, как это обычно бывало в подобных случаях.

Быть может, его слушали только потому, что так сокращалось время томительного ожидания и сглаживалось удручающее впечатление от мрака… Но так или иначе все внимание было обращено на невидимого оратора, голос которого звучал ласково и призывно.

— Замолчишь ли ты, старик? — вдруг крикнул тот вероотступник, которому пророчица Анна предсказала близкую смерть. — Не смей проповедовать свою проклятую веру!

— Оставь его, пусть говорит! — послышалось из толпы. — Мы хотим слушать его рассказ! Говорят тебе, оставь, не мешай!

И старик продолжал свою простую, но трогательную речь. Он говорил с поразительным красноречием и удивительным по силе убеждением почти целый час, и никто не решился прервать его.

— Почему эти люди, которые лучше нас, должны умереть? — выкрикнул вдруг кто-то из дальних рядов.

— Друзья, — ответил проповедник, — мы должны умереть потому, что такова воля царя Агриппы. Но вы не сожалейте о нас: это день нашего радостного возрождения для новой, вечной жизни; сожалейте лучше о нем, так как с него взыщется кровь наша и вся кровь, пролитая им в дни царствования. Смерть, которая теперь так близка к нам, быть может, еще ближе к некоторым из вас! Меч Господень каждый час может оставить этот трон пустым. Глас Господень может призвать царя к ответу! Какой же ответ даст он Всевышнему Судии? Оглянитесь кругом, уже беды, о которых Тот, Кого вы распяли, говорил вам, висят над головами вашими; близко время, когда из вас, собравшихся здесь, ни одного не останется в живых. Покайтесь же, пока не поздно! Говорю вам, последний суд ваш близок! И теперь, хотя вы не можете этого видеть, Ангел Господень летает над вами и вписывает ваши имена в книгу жизни или книгу смерти. Еще есть время, я буду молиться, братья, за вас, за царя вашего! Мир вам, братья мои и сестры мои, мир вам!

Пока старец говорил, впечатление, производимое его словами на толпу, было так неотразимо, так сильно, что тысячи голов поднялись вверх, чтобы увидеть Ангела. И вдруг сотни голосов воскликнули, указывая на небо, бледным шатром нависшее у них над головами:

— Смотрите! Смотрите! Вот он, его Ангел!

Действительно, что-то белое бесшумно парило в небе, то появлялось, то скрывалось, затем как будто спустилось над троном, и исчезло.

— Безумные! Да это просто птица! — крикнул кто-то.

— Да будет угодно богам, чтобы то был не филин! — некоторые голоса.

Все знали историю Агриппы и филина, знали о предсказании, что дух в образе этой птицы вновь явится царю в его последний час, как явился в час торжества.

Но вот со стороны дворца Агриппы послышались звуки трубы, и глашатай с высоты большой восточной башни возвестил, что солнце поднимается из-за гор, и царь Агриппа со своим двором и гостями сейчас прибудет в амфитеатр. Проповедь епископа и предсказанные им бедствия были мгновенно забыты, наэлектризованная толпа, привыкшая трепетать при имени Агриппы, замерла в радостном ожидании.

Скоро тяжелые бронзовые ворота триумфальной арки широко распахнулись. Громкие, торжественные звуки труб слышались все ближе и ближе. Агриппа в роскошном царственном одеянии, в сопровождении своих легионеров, вошел в амфитеатр. По правую его руку шел Вибий Марс, римский проконсул[57] Сирии, а по левую — Антиох, царь Коммагены[58], за ним следовали другие цари и принцы, затем влиятельнейшие люди страны и соседних государств.

Агриппа воссел на свой золотой трон под громкие крики приветствующей его толпы, гости разместились подле и позади него. Снова затрубили трубы. Это был знак, чтобы гладиаторы, следующие за «эквитами», то есть конными, которые должны были сражаться верхом на лошадях, выстроились и прошли церемониальным маршем мимо царской ложи или, вернее, балкона, перед смертью приветствуя своего повелителя. Осужденных христиан тоже вывели на подиум и приказали им встать по двое позади пеших борцов, выждать очереди и пройти вслед за ними, чтобы приветствовать, согласно установленному обычаю, царя словами: «Ave, Caesar, morituri, te salutant!»[59]. Царь отвечал на это безучастной улыбкой, толпа же кричала, выражая свое одобрение. Когда наконец стали проходить христиане, эта жалкая вереница хилых старцев, испуганных детей, цеплявшихся за платье матерей, бледных растрепанных женщин в жалких рубищах, та самая толпа, что в полумраке темного амфитеатра безмолвно внимала им, теперь, ободренная бледным светом народившегося дня, звуками трубы и присутствием могущественного Агриппы, начала осыпать их насмешками и издевательствами. Вот христиане поравнялись с царским местом, и толпа закричала: «Приветствуйте Агриппу!» Епископ возвел руки к небу и взглянул на царя, остальные молчали.

— Царь, мы, идя на смерть, прощаем тебя! Да простит тебя Бог, как мы тебя прощаем! — послышался его тихий голос.

Минуту назад толпа еще смеялась, но вдруг все смолкло. Агриппа нетерпеливым жестом дал понять, чтобы они проходили дальше. Старая Анна, будучи очень слаба, не могла поспеть за остальными; наконец, поравнявшись с царским балконом, она совсем остановилась. Хотя стражи кричали ей: «Проходи, старуха! Ну, живее!», — она стояла неподвижно, опершись на длинную палку и упорно глядя в лицо Агриппы. Почувствовав на себе ее взгляд, он повернулся, и глаза их встретились. При этом все заметили, что царь побледнел. Анна с усилием выпрямилась и, стараясь удержаться на дрожащих ногах, подняла свой костыль и указала им на золотой карниз балдахина над головой Агриппы.

Все присутствующие обратили туда взоры, но никто не мог ничего различить — карниз все еще оставался в тени. Но казалось, будто Агриппа увидел что-то, так как, поднявшись, чтобы объявить игры открытыми, он вдруг тяжело опустился на свое место и погрузился в глубокое раздумье, которого никто не смел нарушить. А Анна, медленно ковыляя и опираясь на свой костыль, поплелась вслед за остальными, которых теперь вновь водворили на прежние места. Они должны были присутствовать при гибели своих родных, христианских борцов-гладиаторов.

Наконец с видимым усилием Агриппа поднялся на ноги, и в этот момент первые лучи восходящего солнца упали на него. Это был высокий, благородного вида мужчина, величественный, великолепно сложенный, одеяние его было прекрасно и богато. Многотысячной толпе, все взоры которой были теперь прикованы к нему, он казался лучезарно прекрасным, сияющим в своем серебряном венке, серебряном панцире и белой, затканной серебром тоге, весь залитый солнцем.

— Именем великого цезаря и во славу цезаря, объявляю игры открытыми! — произнес он звучно и громко.

И точно под влиянием какого-то неудержимого порыва, вся многотысячная толпа закричала, опьяняясь звуками собственных голосов: «То — голос бога! Голос божественного Агриппы!»

Царь не возражал, упиваясь этим поклонением. Он стоял в лучах восходящего солнца, гордый и счастливый. Милостивым жестом он простер свои руки вперед, как бы благословляя эту боготворившую его толпу. Возможно, в эти минуты в памяти его воскресло воспоминание о том, как он, жалкий, бездомный, изгнанный отцом, вдруг вознесся на такую высоту, и на мгновение мелькнула безумная мысль, что, быть может, он в самом деле бог.

Вдруг Ангел Господень сразил его в его гордыне: невыносимая боль сжала, точно тисками, сердце, и Агриппа вдруг понял, что он смертный человек и смерть стоит за его спиной

— Увы, народ мой! Я — не бог, а простой человек, и общая человеческая участь готова постигнуть и меня! — воскликнул он. В этот самый момент большая белая сова, слетев с карниза балдахина над его головой, пролетела над ареной амфитеатра.

— Видите! Видите! — продолжал он. — Тот добрый гений, что приносил мне счастье, покинул меня! Я умираю! Народ мой, видишь, я умираю!.. — И, опрокинувшись на золотой трон, этот человек, еще минуту назад принимавший как должное божеские почести, теперь корчился в муках агонии и плакал, как женщина, как дитя. Да, Агриппа плакал!

Слуги и приближенные подбежали к нему и подняли на руки.

— Унесите меня отсюда! — простонал он.

И глашатай громким голосом возгласил:

— Царя постиг жестокий недуг! Игры закрыты! Люди, расходитесь по домам!

Сначала все оставались неподвижными, пораженные страхом, не находя слов для выражения своих чувств, но вдруг по рядам зрителей пробежал шепот, точно шелест листьев перед сильной бурей, шепот этот разрастался, пока наконец сотни голосов не огласили воздух: «Христиане! Христиане! Это они напророчили смерть царю, и накликали на нас беду! Они — колдуны и злодеи! Убейте их! Пусть они умрут! Смерть, смерть христианам!»

Словно волны моря, огромная толпа хлынула на арену к тому месту, где находились осужденные христиане. Но стены арены были высоки, а все входы и выходы закрыты. Толпа волновалась и бушевала, но добраться до христиан не могла. Люди напирали друг на друга, лезли на стены, срывались, падали, другие наступали на них, топтали, давили и, в свою очередь, падали, а их опять давили другие.

— Пришел наш смертный час! — воскликнул кто-то из христиан.

— Нет, мы еще живы! — отозвалась Нехушта. — Все за мной, я знаю выход! — И увлекая Рахиль за собой, она ринулась к маленькой дверке, которая оказалась незапертой и охранялась только одним тюремным сторожем, тем самым вероотступником, который накануне издевался над христианами.

— Назад! — крикнул он грозно и занес свое копье над Нехуштой, но та проворно пригнулась, так что копье скользнуло высоко над ее спиной, и ударила его ножом. Страж повалился на землю с громким криком, но христиане уже хлынули в узкий проход и затоптали его в безумном страхе ногами. Далее за проходом находился вомиториум — вход в римские амфитеатры, оттуда христиане уже беспрепятственно вырвались на улицу и смешались с многотысячной толпой, бежавшей из амфитеатра. Некоторые падали и были затоптаны, других же уносил своим течением людской поток. В конце концов Нехушта и Рахиль очутились на широкой террасе, обращенной к морю.

— Ну, куда же теперь? — простонала Рахиль.

— Иди за мной, не останавливайся, спеши! — молила Нехушта.

— Что же будет с остальными? — тихо вымолвила молодая женщина, оглядываясь назад на рассвирепевшую толпу, избивавшую попадавших ей в руки христиан.

— Храни их Бог! Мы не можем им помочь!

— Оставь меня, Ноу, беги, спасайся!.. Я выбилась из сил… Больше не могу! — И в изнеможении молодая женщина упала на колени.

— Но я сильна! — прошептала Нехушта. Она подхватила лишившуюся чувств Рахиль на руки и кинулась вперед, выкрикивая громко и повелительно:

— Дорогу! Дорогу для моей госпожи, благородной римлянки, ей дурно!

И толпа расступалась, давая ей дорогу.

Глава 3

УГОВОР
Благополучно миновав всю выходившую на море террасу, Нехушта со своей драгоценной ношей очутилась на узкой боковой улице, пролегавшей вдоль старой городской стены, местами разрушенной и обвалившейся, и здесь на минуту остановилась, чтобы перевести дух и обдумать, что делать и куда «бежать. Пронести на руках свою госпожу через весь город до ближайшей окраины, даже если бы у нее на то хватило сил, было невозможно: обе они около двух месяцев содержались в местной тюрьме и, как было принято в Кесарии, все городское население, когда не предвиделось лучших развлечений, посещало тюрьму и позволяло себе забавы ради издеваться над заключенными, рассматривая их сквозь решетку тюремных ворот или же свободно расхаживая между ними, с разрешения тюремных стражей, за небольшое денежное вознаграждение. Таким образом, жители Кесарии прекрасно знали в лицо всех заключенных, и мудрено было, чтобы рослая темнокожая Нехушта и ее госпожа остались неузнанными теперь, когда толпа искала христиан по всему городу. Ни близких, ни друзей у них здесь найтись не могло, так как незадолго перед тем все христиане были изгнаны из города. Им оставалось только укрыться где-нибудь в надежном месте, хоть на некоторое время. Нехушта огляделась вокруг: в нескольких шагах от нее находились древние ворота городской стены, под этими воротами часто ночевали бездомные бродяги, днем же обычно здесь было пусто. Туда и направилась Нехушта, надеясь хоть ненадолго спрятаться в полумраке широкого свода.

На их счастье, они не встретили никого, но тлевшие угли потухшего костра и разбитая амфора с водой свидетельствовали о том, что здесь еще совсем недавно были люди. «К ночи они, конечно, вернутся!» — размышляла верная служанка, опустив на землю свою бесчувственную ношу. Вдруг ее наблюдательный глаз заметил узкую каменную лестницу в стене. Ни минуты не задумываясь, взбежала она по ней и очутилась перед тяжелой дубовой дверью с железными оковами. Постояв секунду в нерешительности, арабка уже хотела вернуться назад, но вдруг глаза ее сверкнули, и она с диким отчаяньем изо всех сил толкнула дверь. К ее удивлению, дверь подалась, а затем и вовсе распахнулась настежь. За дверью оказалось большое просторное помещение, заваленное мешками зерна, его освещали круглые бойницы, проделанные в толще стены и служившие некогда для военных целей. Как птица слетела арабка вниз и, подхватив на руки Рахиль, внесла ее по лестнице.

Здесь она бережно опустила свою госпожу на сложенные у стены овечьи бурдюки, затем, спохватившись, еще раз сбежала вниз и принесла оттуда разбитую амфору, до половины еще наполненную свежей чистой водой. Благодаря воде молодая женщина скоро пришла в чувство. Только было она принялась расспрашивать свою верную служанку, как чуткий слух арабки уловил какие-то звуки внизу, под сводом ворот. Тщательно заперев дверь, она приложила ухо к замочной скважине и стала прислушиваться. Там внизу разговаривали трое солдат.

— Ведь старик уверял, что видел, как ливийка со своей госпожой свернули на эту улицу, другой темнокожей не было среди христиан. Она же, кажется, и пырнула ножом Руфа! — сказал один голос.

— Э, кто их разберет! Во всяком случае, здесь — ни души! Чего нам тут еще толкаться? — пробурчал другой.

— Эй, ребята, я нашел лестницу! Не мешало бы посмотреть…

— Полно, тут зерновой амбар Амрама финикийца, а он не такой человек, чтобы оставлять ключ в дверях! Впрочем, если охота, пойди посмотри!

И Нехушта услышала тяжелые шаги. Ближе… Ближе…

Солдат подошел и попробовал толкнуть дверь.

— Заперта крепко! — крикнул он вниз и стал спускаться. — А надо бы взять у Амрама ключ да проверить на всякий случай!

— Ну, и беги за ключом, если тебе охота! Финикиец живет на том конце города, а сегодня его и с собаками не сыскать…

— Хвала Богу, ушли! — произнесла наконец Нехушта, отходя от двери.

— Но они, быть может, опять вернутся! — промолвила Рахиль.

— Не думаю, а вот хозяин этого помещения, вероятно, придет сюда наведаться: нынче на его товар большой спрос!

Не успела она договорить, как ключ заскрипел в замке и, прежде чем Нехушта успела отскочить, дверь отворилась и вошел Амрам

Обе женщины застыли на месте, не выдавая ни единым звуком своего присутствия.

Амрам был средних лет финикийцем с худощавым лицом и пронзительным взглядом, одетым в скромную одежду темного цвета, но из дорогой ткани; по-видимому, безоружным. Этот известный всему городу, уважаемый и богатый человек успешно занимался торговлей, как большинство финикийцев того времени. Зернохранилище, где он теперь находился, было лишь одним — и не самым значительным — из складов его громадных зерновых запасов.

Заперев дверь на ключ, Амрам сделал шаг к столу, где хранились его таблицы и записи отпуска и приема зерна, и вдруг очутился лицом к лицу с Нехуштой, которая тотчас же проскользнула к двери и выдернула ключ из замка.

— Во имя Молоха, скажи, кто ты? — спросил купец, невольно отступив назад, при этом он заметил полулежавшую у стены на куче порожних бурдюков Рахиль. — А ты? — добавил он. — Вы духи? Приведения? Или воры? Госпожи, ищущие пристанища и приюта в этом запруженном людьми городе, или, быть может, те две христианки, которых повсюду ищут солдаты?!

— Да, те самые христианки, — сказала Рахиль, — мы бежали из амфитеатра и укрылись здесь, где нас чуть было не нашли легионеры!

— Вот что получается, когда человек не запирает дверей, — произнес Амрам, — но это произошло не по моей вине, а по вине одного из моих подчиненных, с которым я серьезно поговорю по этому поводу, и поговорю сейчас же! — И он направился к двери.

— Ты не уйдешь отсюда! — решительным тоном произнесла Нехушта, загораживая ему дорогу и выставляя напоказ свой нож.

Купец испуганно попятился.

— Чего ты требуешь от меня?

— Я требую, чтобы ты дал нам возможность покинуть Кесарию с полной для нас безопасностью, а иначе мы умрем здесь все трое. Прежде чем кто-нибудь дотронется до моей госпожи или до меня, этот нож пронзит твое сердце! Некогда твои братья продали меня, княжескую дочь, в рабство, и я буду рада случаю отомстить за это тебе! Понимаешь?

— Понимаю. Только напрасно ты так гневаешься! Поговорим лучше, как говорят между собою деловые люди: вы хотите покинуть Кесарию, а я хочу, чтобы вы покинули мое зернохранилище. Так дай же мне выйти отсюда и устроить все по нашему обоюдному желанию!

— Ты выйдешь отсюда не иначе, как в сопровождении нас обеих, — сказала Нехушта, — но советую тебе, не трать слов по-пустому! Госпожа моя — единственная дочь Бенони, богатейшего купца в Тире. Ты, наверное, слышал о нем? Ручаюсь тебе, что он щедро заплатит тому, кто спасет его дочь от смертельной опасности!

— Может быть, но я не вполне в этом уверен. Бенони — человек, полный предрассудков, притом ревностный иудей, не терпящий христиан! Это я знаю!

— Пусть так, но ты — купец и знаешь, что даже сомнительный барыш лучше, чем нож в горле!

— Не спорю! Но никаких барышей мне с этого дела не надо. Таким товаром, — он указал на нее и на Рахиль, — я не торгую. Поверь мне, женщина, я всей душой готов исполнить ваше желание: я не питаю к христианам ненависти! Те из них, с кем мне случалось иметь дело, были люди хорошие, честные!

— Однако не трать лишних слов, — сурово повторила арабка. — Время дорого!

— Что же мне делать? Разве только вот что: сегодня под вечер одно из моих судов отправляется в Тир, и если вы хотите, я буду рад предложить вам место на нем. Согласны?

— Конечно, но при условии, что ты будешь сопровождать нас!

— Я не имел намерения плыть сейчас в Тир!

— Но ты можешь изменить свое намерение, — сказала Нехушта. — Слушай, вот мое последнее слово: мы требуем у тебя, чтобы ты спас двух ни в чем не повинных женщин, дав им возможность бежать из этого проклятого города. Скажи, согласен ты это сделать? Если да, то пусть так, если же нет, — я воткну тебе этот нож в горло и зарою тебя в твоем же зерне!

— Согласен! Когда стемнеет, я отведу вас на мое судно, оно отправляется через два часа после захода солнца с вечерним ветром я буду сопровождать вас и в Тире сдам твою госпожу на руки ее отцу. А теперь… Здесь жарко и душно, крыша же окружена высоким парапетом, который не позволяет видеть тех, кто сидит или стоит на ней. Пойдем, там нам будет лучше!

— Только иди первым. И если ты вздумаешь крикнуть, то знай что нож у меня всегда наготове!

— О, в этом я вполне уверен! К тому же, раз я дал слово, то не возьму его назад! Будь что будет, но я останусь верен своему слову!

Наверху было действительно приятно сидеть под небольшим навесом, служившим некогда для защиты часовых от зноя или непогоды.

Здесь было так хорошо, дышалось так свободно, что Рахиль, измученная всеми событиями дня, вскоре заснула под навесом. Нехушта же, которая не соглашалась отдохнуть, стала вместе с Амрамом следить за тем, что делалось в городе, лежавшем у ног, словно пестрый движущийся ковер. Тысячи людей с женами и детьми сидели на площадях и на улицах прямо на земле и посыпали себе головы придорожной пылью, в один голос воссылая к небу усердную мольбу, доходившую до слуха Нехушты и Амрама, как рокот волн во время прибоя.

— Они молят, чтобы царь остался жив! — сказал Амрам.

— А я хочу, чтобы он умер! — воскликнула ливийка.

Финикиец только пожал плечами: ему было все равно, лишь бы дела торговли от этого не пострадали.

Вдруг толпа разразилась громкими жалобными воплями.

— Царь умер или кончается! — сказал финикиец. — Так как сын его еще младенец, то вместо него поставят над нами правителем какого-нибудь римского прокуратора[60] с бездонными карманами, и я думаю, что ваш старик епископ был прав, когда говорил, что всем нам грозят беды инесчастья!

— А что стало с ним и остальными? — спросила Нехушта.

— Одни были затоптаны народом, других иудеи побили камнями, а некоторые, без сомнения, успели спастись и, подобно вам, скрываются теперь где-нибудь!

Нехушта внимательно посмотрела на свою госпожу, которая спала крепким сном, опустив голову на тонкие бледные руки.

— Мир безжалостен и жесток к христианам! — проговорила она.

— Он жесток ко всем, сестрица, — отозвался Амрам, — если бы я рассказал тебе мою повесть, то даже ты согласилась бы со мной! — И он тяжело вздохнул. — Вы, христиане, имеете хоть то утешение, что для вас смерть — это только переход из мрака жизни к светлому бытию. Я готов поверить, что вы правы… Госпожа твоя кажется мне болезненной и слабой. Она больна?

— Она всегда была слаба здоровьем, а тяжкое горе и страдания сделали свое дело; мужа ее убили полгода назад в Берите, а теперь ей пришло время разрешиться от бремени!

— Я слышал, что кровь ее мужа лежит на старом Бенони: он предал его. Кто может быть так жесток, как иудей? Даже мы, финикийцы, о которых говорят так много дурного, не способны на это. У меня тоже дочь… но зачем вспоминать! — прервал он себя. — Так вот, видишь ли, я рискую многим, но все, что будет в моих силах, сделаю для твоей госпожи и для тебя, сестрица! Не сомневайся во мне, я не выдам, не обману. Слушай, мое судно небольшое, беспалубное, а сегодня ночью отсюда в Александрию уходит большая галера, которая зайдет в Тир и Иоппию. На этой галере я устрою вам проезд, выдав твою госпожу за мою родственницу, а тебя — за ее служанку. Советую вам отправляться прямо в Египет, где много христиан и есть христианские общины, которые примут вас на время под свою защиту. Оттуда твоя госпожа напишет отцу, и если он пожелает принять ее в свой дом, то она сможет вернуться, в противном же случае она будет в безопасности в Александрии, где иудеев не любят и куда власть Агриппы не распространяется!

— Совет твой кажется хорошим! — сказала Нехушта. — Только бы моя госпожа согласилась!

— Она должна согласиться, у нее нет другого выхода. Ну, а теперь отпусти меня, до наступления ночи я вернусь за вами с запасом пищи и одежды и провожу вас на галеру. Да не сомневайся же, сестрица, неужели ты не можешь поверить мне?

— Нет, я верю, потому что вынуждена тебе верить, но ты пойми, в каком мы положении и как странно найти истинного друга в человеке, которому я еще так недавно угрожала ножом!

— Забудем это, и пусть дальнейшее покажет, можно ли мне доверять. Спустись со мною вниз и запри дверь. Когда я вернусь, ты увидишь меня перед воротами на открытом месте, я буду с рабом и сделаю вид, будто у меня развязался мешок, а я стараюсь его завязать. Тогда ты сойди вниз и отопри!

После ухода Амрама Нехушта села подле своей госпожи и с тревогой ожидала возвращения финикийца. «Если Амрам предаст, — думала она, — у меня есть нож, и я прежде, чем нас успеют схватить, заколю госпожу и себя». Пока же ей оставалось только молиться, и она молилась страстно и бурно, молилась не за себя, а за свою госпожу и ее ребенка, который, по словам пророчицы Анны, должен был родиться и жить. Но при мысли, что ее госпожа должна будет умереть, Нехушта закрыла лицо руками и горько заплакала, глотая слезы.

Глава 4

РОЖДЕНИЕ МИРИАМ
Медленно тянулось время до вечера, но никто не тревожил несчастных женщин. Часа в три пополудни Рахиль проснулась: ее мучил голод. Но у них не было другой пищи, кроме зерна в зернохранилище. Нехушта рассказала своей госпоже, как она договорилась с Амрамом и как доверилась ему.

За час до заката Нехушта, не спускавшая глаз с открытого пространства перед воротами стены, увидела, что двое людей, один из них Амрам, а другой, очевидно, его раб, нагруженные узлами, подходят к воротам. Вдруг узел у них развязался, и Амрам стал возиться около него, затягивая бечевку. Нехушта поспешила вниз и отомкнула дверь.

— Где же твой раб? — спросила она, впуская Амрама и принимая из его рук тяжелый узел.

— Сторожит внизу. Ты его не бойся, он — человек верный. Но вы обе, должно быть, голодны, я принес вам еду и вино. Оно подкрепит силы твоей госпожи, ведь ваша вера не запрещает употребления вина? Здесь и одежда для вас обеих, — перекусив, можете сойти сюда и переодеться. А вот еще, — он подал Нехуште кошелек, полный золота. — Это самое необходимое! — сказал он. — Не благодари меня, я дал тебе слово спасти вас, сделать для вас все, что могу, и сделаю. Когда-нибудь, когда настанут лучшие дни, вы возвратите мне все, а я могу подождать. Проезд на галере я вам оплатил, только смотрите, не дайте никому заметить, что вы — христиане: моряки думают, что христиане навлекают несчастья на суда. Теперь помоги мне отнести вино и еду наверх. Госпожа твоя, верно, нуждается в подкреплении сил!

Минуту спустя они были на крыше.

— Мы хорошо сделали, госпожа, что доверились этому человеку! Смотри, он вернулся и принес все, в чем мы нуждались! — проговорила арабка.

— Да почит на нем благословение Всевышнего за то, что он делает для нас, беззащитных! — отвечала Рахиль, бросив благодарный взгляд на финикийца.

— Пей и ешь, — сказал Амрам, — тебе нужны силы! — И он подвинул вино, мясо и другие принесенные им вкусные блюда.

После госпожи поела и Нехушта, затем обе они возблагодарили Бога и выразили свою признательность Амраму. После этого женщины сошли вниз и переоделись: одна — в богатые одежды знатной финикийской госпожи, а другая — в белое одеяние с пестрой каймой, обычное для приближенных рабынь.

День начал угасать, но они ждали, пока совсем стемнеет, и только тогда вышли на улицу, где их ожидал хорошо вооруженный раб. В сопровождении раба обе женщины и Амрам направились к набережной, выбирая самые безлюдные улицы. Теперь, когда стало известно, что болезнь Агриппы смертельна, солдаты восстали против властей, проявляя во всем наглое своеволие: врывались в дома, грабили, убивали тех, кто им сопротивлялся.

У набережной беглянок ожидала лодка с двумя гребцами финикийцами. В шлюпку поместились обе женщины, Амрам и его раб, и она довезла их до стоявшей невдалеке от берега галеры, готовившейся к отплытию. Амрам представил капитану Рахиль как свою близкую родственницу, гостившую у него и теперь возвращавшуюся в Александрию, а Нехушту назвал ее рабыней. Проводив женщине предназначенную для них каюту, добрый купец простился с ними, пожелав счастливого пути.

Четверть часа спустя галера снялась с якоря и, пользуясь благоприятным ветром, вышла в море. По прошествии некоторого времени ветер вдруг стих, и судно продолжало идти только на одних веслах. Свинцовое небо низко нависло над морем, предвещая сильную бурю. Капитан хотел было бросить якорь, но место оказалось слишком глубоким, и якорь не достал до дна. За час до рассвета вдруг поднялся страшный северный ветер, вскоре разыгралась настоящая буря. Когда рассвело, Нехушта увидела вдали белые стены Тира, но капитан сказал ей, что зайти туда нет возможности и что он пойдет прямо в Александрию.

Около полудня буря перешла в ураган. У судна сломало мачту, затем оторвало руль и с невероятной силой понесло на прибрежные рифы, где, пенясь, с ревом разбивались громадные волны.

— Это все из-за проклятых христианок! — кричали моряки. — Клянусь Вакхом, мы видели эту желтолицую женщину в амфитеатре.

Заслышав такие речи, Нехушта поспешила вниз, в каюту к своей госпоже, жестоко страдавшей от качки. Наверху же царила настоящая паника: не только экипаж судна, но даже невольники-гребцы кинулись к запасам спиртного и старались хмелем отогнать ужас близкой смерти. Раза два эти возбужденные вином люди пытались ворваться в каюту, угрожая выбросить в море христианок, виновниц их гибели. Но Нехушта, стоя в угрожающей позе у самой двери, грозила убить первого, кто сунется в каюту. Так прошла ночь, а когда рассвело, серая полоса берега уже вырисовывалась менее чем в полумиле от судна, которое быстро неслось на прибрежные скалы. Близость опасности отрезвила людей, они стали спускать шлюпки и вязать плоты из досок палубы. Видя, что все готовятся покинуть судно, Нехушта стала просить спасти их тоже, но женщину грубо оттолкнули, пригрозив смертью. Вдруг громадный вал подхватил галеру и бросил ее на скалы. Со страшным треском она врезалась носом между двумя рифами и засела на большой плоской скалистой мели.

Плот и шлюпка уже удалялись от судна, а Нехушта, полная отчаяния, смотрела им вслед. Вдруг страшный, нечеловеческий вопль покрыл рев бури и шум волн — плот и шлюпка, брошенные на скалы, разбились в щепки. С минуту несколько несчастных беспомощно барахтались в волнах, но скоро все исчезло — как будто и не бывало. Тогда Нехушта, воссылая благодарение Богу, еще раз сохранившему им жизнь, вернулась в каюту и рассказала своей госпоже о случившемся.

— Да простит им Господь прегрешения их! — сказала Рахиль. — Что же касается нас, то не все ли равно, утонуть там, на плоту, или здесь, на галере?!

— Мы не утонем, госпожа, в этом я уверена! — возразила Нехушта

— Что дает тебе эту уверенность? Видишь, как бушует море! — заметила Рахиль.

Как раз в этот момент новый вал с бешеной силой подхватил галеру и не только приподнял ее с мели, на которой она засела, но даже перенес через гряду рифов, о которые разбились плот и шлюпка, выбросив на мягкую песчаную отмель, где она и осталась, глубоко врезавшись в мокрый песок на расстоянии нескольких десятков сажень от берега. Затем, как бы закончив свое дело, ветер разом спал, и на закате море совершенно утихло, как часто бывает на Сирийском побережье. Теперь Рахиль и Нехушта, если бы были в силах, могли беспрепятственно достигнуть берега, но об этом не стоило и думать: то, что должно было случиться и чего Нехушта с тревогой ждала с часу на час, теперь ожидалось с минуты на минуту. Перед закатом у Рахили родилась дочь…

— Дай мне поглядеть на ребенка! — попросила молодая мать, и Нехушта показала ей при свете уже зажженного в каюте светильника хорошенького младенца, правда очень маленького, но белокожего, с большими синими глазами и темными вьющимися волосиками.

Долго и любовно смотрела на своего ребенка Рахиль, затем сказала: «Принеси сюда воды: пока еще есть время, надо окрестить младенца».

И во имя Святой Троицы, освятив воду, мать дрожащей рукой, смоченной в этой воде, трижды осенила крестным знамением девочку, дав ей имя Мириам.

— А теперь, — прошептала Рахиль, — проживет ли она один час или целую жизнь, все равно, она крещена мною и будет христианкой… Тебе, Ноу, я поручаю дочь, как приемной матери. Передай ей также завещание ее покойного отца, чтобы она не смела брать себе в мужья человека, который не исповедует Христа Распятого; такова и моя воля!

— О, зачем ты говоришь такие слова, госпожа?!

— Я умираю, Ноу, я это чувствую… Теперь, когда мой ребенок рожден для жизни временной и вечной, я с радостью иду к тому, который ждет меня в новом загробном мире, и к Господу нашему Богу… Дай мне вина, оно восстановит мои силы — мне надо сказать тебе еще многое, а я чувствую, что слабею!

Рахиль отпила несколько глотков и затем продолжала:

— Как только меня не станет, возьми ребенка и иди в ближайшее селение, пусть она там подрастет. Деньги у тебя есть, их хватит надолго. Когда дитя окрепнет, не возвращайся с ним в Тир, где мой отец воспитает ребенка в строгом иудействе, а найди селение ессеев[61] на берегу Мертвого моря. Там живет брат моей покойной матери Итиэль. Расскажи ему все без утайки. Хотя он не христианин, но человек добросердечный и искренне сочувствующий христианам. Ты знаешь, как он упрекал отца за его жестокий поступок и пытался сделать все возможное, чтобы спасти нас. Ты ему скажи, что я, умирая, просила именем его покойной сестры, которую он так нежно любил, принять к себе мою дочь, заменить ей отца, а тебе стать другом, защитить вас обеих. Тогда мир и счастье снизойдут на него и на весь дом его…

Последние слова Рахиль произносила с трудом, силы ее уходили. Затем она стала молиться, едва шевеля губами, и вскоре уснула. Проснувшись на заре, она знаками попросила принести к ней младенца и, возложив руки на его головку, благословила его, затем Нехушту и как будто снова забылась сном, но уже на этот раз — сном вечным. С громким криком отчаяния кинулась Нехушта на труп своей госпожи, страстно целовала ее руки, клянясь, что будет служить ее ребенку, как служила ей. Тут она вспомнила, что ребенок еще не ел и скоро почувствует голод — надо спешить на берег. Но дорогую покойницу Нехушта не хотела оставлять акулам и решила устроить ей царские похороны по обычаю своей страны. А какой костер мог быть грандиознее и величественнее этой большой галеры? С этой мыслью она вынесла тело покойной госпожи на палубу и, разостлав дорогой ковер, посадила ее, прислонив к обломку мачты. Затем вошла в каюту капитана, захватила из забытой на столе шкатулки золотые драгоценности и попрятала все это на себе. Найдя в углу амфору гарного масла, Нехушта разбила ее, разлила масло по каюте и подожгла. Укутав ребенка в теплое одеяло и выбежав с младенцем на руках на палубу, она опустилась на мгновение подле своей мертвой госпожи и, страстно целуя, простилась с ней. Пламя начинало уже охватывать судно, когда Нехушта осторожно спустилась по веревочной лестнице, оставленной за бортом спасавшимися моряками, и, очутившись по пояс в воде, пошла к берегу, унося на себе все золото и драгоценности, какие только были на судне. Выйдя на сушу, арабка взошла на высокий песчаный холм и с вершины его оглянулась назад на зажженный ею костер. Яркое пламя восходило высоко к небесам, так как в трюме на галере было много масла.

— Прощай! Прощай! — громко воскликнула Нехушта, посылая последний привет своей любимой госпоже, и затем быстро стала спускаться с холма, спеша дойти до ближайшего селения.

Глава 5

ВОДВОРЕНИЕ МИРИАМ
Спустившись с холма, Нехушта очутилась среди воз деланных полей ячменя и плодовых садов, огороженных низкими каменными стенами. Там и здесь виднелись дома, но большинство их было разрушено пожаром, а поля и сады смяты и вытоптаны, точно здесь только что прошел неприятель.

Но Нехушта смело шла вперед по главной улице селения до тех пор, пока не увидела смотревшую на нее из-за стены сада молодую женщину. На вопрос, что здесь случилось, женщина с плачем рассказала, что в их селение нагрянули римляне, все сожгли и разорили, стариков и старух убили, здоровых же молодых людей, кого могли изловить, увели в рабство — и все это только за то, что старейшина их селения поспорил с римским сборщиком податей из-за несправедливого вторичного сбора налогов и отказался уплатить слугам великого цезаря…

— Неужели, — воскликнула Нехушта, — я не найду здесь ни одной женщины, которая могла бы выкормить ребенка? Я готова щедро заплатить за это!

— Но скажи мне, откуда ты? Откуда у тебя этот младенец? — осведомилась женщина.

Нехушта рассказала женщине то, что считала нужным, и та предложила себя в кормилицы. Римляне убили ее дитя, она же и муж ее успели скрыться в подвале, где их не нашли. Дом тоже случайно уцелел, и муж теперь ушел на поле собрать то, что осталось от урожая. Нехушта возблагодарила Бога и согласилась поселиться у этой женщины.

Муж кормилицы Мириам оказался трудолюбивым виноградарем, добрым хозяином и надежным заступником для Нехушты и маленькой питомицы его жены. В доме этих славных людей, которым Нехушта каждый месяц давала по золотому, она и младенец пробыли целых шесть месяцев, ребенок окреп, поздоровел и мог без всякого риска вынести самое дальнее путешествие. Поэтому, помня завещание покойной госпожи, верная Нехушта обещала дать этим добрым людям денег на покупку двух волов и на наем работника и, кроме того, еще три золотых, если они согласятся проводить ее и ребенка в окрестности Иерихона. Сверх того она обещала оставить им в полную собственность вьючного осла и мула, которых поручила приобрести для путешествия. Хозяева не только согласились проводить их до окрестностей Иерихона, но даже обещали пробыть там около трех месяцев, до того времени, когда ребенка можно будет отнять от груди.

Скалистый берег, где галера, на которой Мириам увидела свет, потерпела крушение, находился всего в пяти лигах[62] от Иоппии и в двух днях пути от Иерусалима, откуда в такой же срок можно было дойти до берегов Мертвого моря.

Путешествие Нехушта с маленькой Мириам и своими двумя спутниками совершила благополучно и беспрепятственно, быть может потому, что их скромный вид не привлекал внимания ни разбойников, которыми тогда кишели все большие дороги, ни римских воинов, разосланных начальством для поимки этих разбойников и нередко бравшихся за их ремесло.

На шестой день пути путешественники спустились наконец в долину Иордана, а в два часа пополудни на седьмые сутки подошли к селению ессеев. Оставив своих вьючных животных и мужа кормилицы за околицей селения, Нехушта с младенцем, который теперь уже размахивал ручонками, смеялся и лепетал, в сопровождении самой кормилицы смело вошла в селение, где, по-видимому, жили только одни мужчины, так как женщин нигде не было видно.

Попавшегося навстречу старого человека, одетого в чистые белые одежды, Нехушта попросила помочь найти брата Итиэля. Почтенный старец, отворачивая от нее свое лицо, точно лик женщины казался ему опасным, весьма вежливо отвечал, что брат Итиэль работает в поле и возвратится не раньше, чем к ужину. Но если у нее спешное дело, она может дойти до зеленых ив, растущих по берегу Иордана, и оттуда непременно увидит Итиэля, который пашет в соседнем поле на паре белых волов.

Выслушав эти указания, обе женщины направились к реке и действительно вскоре увидели вдали на пашне двух белых волов и шедшего за сохой немолодого пахаря. Нехушта приказала кормилице остаться в некотором отдалении, а сама с младенцем на руках подошла к Итиэлю.

— Скажи, прошу тебя, — обратилась к нему арабка, — вижу ли я перед собой Итиэля, священника высшего сана среди ессеев, брата покойной госпожи моей Мириам, жены иудея Бенони, богатейшего купца в городе Тире?

— Меня зовут Итиэль, и госпожа Мириам, жена Бенони, пребывающая ныне в стране вечного блаженства за гранью океана[63], была моей сестрой!

— Хорошо. Так ты, верно, знаешь, что у госпожи моей Мириам была дочь Рахиль, которой я служила до последней ее минуты. Она умерла в родах — вот младенец, которому она умирая дала жизнь! — И Нехушта показала ему спящую малютку. Итиэль долго вглядывался в маленькое личико, а затем, растроганный, с нежностью поцеловал ребенка, улыбнувшегося ему во сне. Ессеи, хотя и мало видят детей, любят их, как и все люди.

— Поведай мне, добрая женщина, эту печальную повесть! — сказал Итиэль. И Нехушта рассказала ему все, передав в точности последние предсмертные слова своей молодой госпожи.

Дослушав, Итиэль отошел в сторону и застыл в скорби об усопшей, затем сотворил молитву — ессеи не предпринимают ничего, даже и самого пустячного дела, не помолившись предварительно Богу о помощи и вразумлении — и только после этого вернулся к Нехуште со словами:

— Добрая и верная женщина, в которой, думается мне, нет ни коварства, ни лукавства, ни женского тщеславия, как у остальных сестер твоих! Ты загнала меня в угол; я не знаю, как мне теперь быть и что делать. Законы моего братства воспрещают нам иметь какое-либо дело с женщинами, будь они стары или молоды. Суди сама, как могу я принять тебя и младенца в мой дом?

— Законы твоей общины мне неизвестны, — несколько резко возразила Нехушта, — но общечеловеческие законы природы для меня ясны, а также и некоторые заповеди Божий. Я, подобно госпоже и ее ребенку, тоже христианка. Все эти законы говорят, что прогнать от себя сироту-младенца родственной тебе крови, которого горькая судьба привела к твоему порогу, — жестокий и дурной поступок. За это тебе придется когда-нибудь дать ответ Тому, Кто превыше всех законов земных!

— Я не стану спорить, особенно с женщиной, — огорченно сказал Итиэль. — Мои слова правдивы, но правда и то, что наши законы предписывают нам самое широкое гостеприимство и строжайше воспрещают отказывать в помощи обездоленным и беспомощным!

— А тем более ребенку, в жилах которого течет родная вам кровь. Если вы оттолкнете его, он попадет в руки деда и будет воспитан среди иудеев и зилотов, будет приносить в жертву живые существа, мазаться маслом и кровью жертвенных животных!

— О, одна мысль об этом приводит меня в ужас! — воскликнул Итиэль. — Пусть уж лучше она будет христианкой!

Ессеи считали употребление масла нечистым и более всего испытывали отвращение к приношению в жертву животных и птиц. Хотя они не признавали Христа и не хотели слышать ни о каком новом учении, но, тем не менее, многому из того, что завещал своим ученикам Христос, сочувствовали.

— Но решить этот вопрос один я не могу, — продолжал Итиэль, — а должен представить его на обсуждение собрания ста кураторов. Как они решат, так и будет! На вынесение решения потребуется не менее трех дней, я имею право предложить на это время тебе с ребенком и тем людям, которые пришли с тобой, кров и пищу в нашем странноприимном доме. К счастью, этот дом стоит как раз на том конце селения, где живут наши братья низших степеней, для которых допускается брак. Там вы найдете нескольких женщин — они не могут показываться среди нас в другой части селения!

— Прекрасно, — сказала Нехушта, — только я назвала бы этих братьев — братьями высших степеней, так как они исполняют завет Божий, которым заповедано людям плодиться и множиться!

— Об этом я не стану спорить, нет, нет… Но, во всяком случае, это — прелестный ребенок. Вот она открыла глазки, и эти глазки — точно васильки! — Старик снова склонился над малюткой и поцеловал ее, затем добавил со вздохом: — Грешник я, грешник. Я осквернил себя и должен теперь очиститься и покаяться.

— Почему? — спросила Нехушта.

— Я нечаянно коснулся твоей одежды и дал волю земному чувству, поцеловав ребенка дважды. Согласно нашему правилу, я осквернился!

— Осквернился! — воскликнула негодующим тоном Нехушта. — Ах ты, старый сумасброд! Нет, ты осквернил этого чистого младенца своими мозолистыми руками и щетинистой бородой! Лучше бы ваши священные правила учили вас любить детей и уважать честных женщин-матерей, без которых не было бы на свете и вас, ессеев!

— Я не смею спорить с тобой, не смею спорить! — нервно отозвался Итиэль, ничуть не возмущаясь резкостью речи Нехушты. — Все это должны решить кураторы, а пока пойдем, я погоню своих волов, хотя еще не время выпрягать их из ярма, а ты и спутница твоя идите немного позади меня. Впрочем, нет, не позади, а впереди, чтобы я мог видеть, что вы не уроните ребенка. Право, личико его так прекрасно — жаль расстаться с ним, прости мне, Господи, это прегрешение… Дитя напоминает мне покойную сестру, когда она была еще ребенком и я держал ее на руках… Да, да… Прости, Господи, мои прегрешения!

— Уронить ребенка! — воскликнула было Нехушта, возмущенная словами этой «жертвы глупых правил», как она мысленно назвала его. Но угадав своим женским чутьем, что этот человек успел уже полюбить младенца, она смягчилась и полушутя заметила: — Смотри сам не пугай малютку своими огромными волами. Вам, мужчинам, так презирающим женщин, еще многому следовало бы поучиться у нас!

Затем, подозвав кормилицу, она молча пошла впереди Итиэля. Так они дошли до большого прекрасного дома на самом краю селения. Это был странноприимный дом ессеев, где они оказывали своим гостям самый радушный прием, окружая их всеми возможными удобствами и предоставляя все, что у них было лучшего. Дом этот оказался незанятым. Призвав женщину, жену одного из низших братьев-ессеев, Итиэль, закрыв лицо руками, чтобы не видеть ее лица, и говоря с нею издали, поручил ей позаботиться о Нехуште, младенце и их спутниках. Затем старик удалился доложить обо всем кураторам.

— Что, все они такие полоумные? — презрительно спросила Нехушта у женщины.

— Да, сестра, — ответила та, — все они таковы, даже мужа своего я вижу мало, и он каждый раз твердит мне о том, что женщины полны всяких пороков, что они — искушение для человека праведного, ловушка и многое другое, столь же лестное…

В этом странноприимном доме гости прожили несколько дней.

На четвертые сутки собрался совет кураторов, и Нехушта должна была явиться на собрание вместе с ребенком. Сто почтенных, убеленных сединами старцев в белых одеждах разместились на длинных скамьях; на противоположном конце залы было приготовлено особое место для арабки. По-видимому, Итиэль уже заранее изложил все обстоятельства дела, так как кураторы сразу же приступили к расспросам. Нехушта отвечала вполне ясно и точно, после чего кураторы стали совещаться между собой. Большинство оказались согласны принять и воспитать ребенка, но нашлись и такие, которые считали, что так как и младенец, и приемная мать его женского пола, то им здесь не место, или же что если оставить здесь ребенка, то все полюбят и привяжутся к нему, тогда как они должны любить только одного Бога! Другие на это возражали, что они должны любить и всех обездоленных, и все человечество. Затем Нехуште предложили удалиться. Встав со своего места, она высоко подняла улыбающегося младенца — так что все могли видеть его прелестное личико — и умоляла собрание не отвергать просьбы умирающей женщины, не лишать ребенка попечений единственного родственника, не отказывать бедной сиротке в наставлениях и мудром руководстве ее дяди Итиэля и всей святой общины ессеев.

Затем она вышла в смежную комнату, где оставалась довольно долго в ожидании решения собрания. Наконец ее вновь призвали в залу совета; при одном взгляде на сиявшее радостью лицо Итиэля Нехушта поняла: решение кураторов благоприятно. Действительно, председатель собрания объявил, что большинством голосов решено принять младенца Мириам на попечение общины до достижения ею восемнадцатилетнего возраста, когда девушке придется покинуть селение. За это время никто не попытается отвратить ее от веры родителей. Мириам и ее приемной матери даны будут дом и все лучшее для их удобства и безбедного существования. Дважды в неделю к ним будут приходить выборные из кураторов, чтобы убедиться, что ребенок здоров и ни в чем не испытывает нужды. Когда девочка подрастет, ее будут обучать полезным наукам и познаниям мудрейшие и учёнейшие из братьев.

— А теперь пусть все знают, что мы приняли этого ребенка на наше попечение, — сказал председатель. — Мы все в полном составе проводим вас до предназначенного вам дома, а брат Итиэль, как ближайший родственник ребенка, понесет девочку на руках. Ты, женщина, пойдешь рядом с ним и будешь давать ему необходимые указания, как обращаться с ребенком!

И вот организовалось целое торжественное шествие с председателем совета кураторов и их священниками во главе, с младенцем, которого нес брат Итиэль, в центре, и длинной вереницей кураторов и простых братьев-ессеев. Шествие это проследовало через все селение и остановилось на дальней окраине села, у одного из лучших домов, предназначенного служить жилищем малютке Мириам и ее верной хранительнице Нехуште.

Таким образом это дитя, которое впоследствии стало называться «царицей ессеев», в сопровождении «царского эскорта» было водворено в свой домик — и не только в домик, но и в сердца всех этих добрых людей, воздвигших ему там трон.

Глава 6

ХАЛЕВ
Вряд ли какой-нибудь другой ребенок мог похвастать более своеобразным воспитанием и более счастливым детством, чем Мириам. Правда, у нее не было матери, но это с избытком возмещалось любовью и заботами, которыми ее окружала Нехушта и несколько сотен отцов — каждый любил ее как родное дитя. «Отцами» она не смела их называть, но зато всех звала «дядями», прибавляя для отличия имена тех, кого знала.

С появлением Мириам в общине ессеев между почтенными братьями нередко стали проявляться чувства зависти и ревности: все они наперебой старались приобрести ее расположение, прибегая нередко к тайным друг от друга подаркам девочке, прельщая ее лакомствами и игрушками. Комитет, в обязанности которого входили ежедневные посещения домика Мириам, состоявший из выборных кураторов, в том числе и Итиэля, был вскоре расформирован. Теперь депутация составлялась так, что каждый из братьев, по очереди, имел возможность посещать девочку и любоваться их общей питомицей.

К семи годам, когда девочка уже успела стать обожаемым божеством для каждого из братьев-ессеев, она захворала лихорадкой, весьма распространенной в окрестностях Иерихона и Мертвого моря. Хотя среди братьев было несколько весьма искусных и опытных врачей, лихорадка не оставляла больную, и они день и ночь не отходили от ее кровати. Вся же остальная братия была в таком горе, что все селение наполнилось воплями и стонами, вознося молитву Господу Богу об исцелении девочки. Три дня всё пребывали в непрестанной молитве, и многие за это время не дотрагивались до пищи. Никогда еще ни один монарх на свете не был окружен во время болезни такой любовью и тревогой своих подданных, и никогда еще его выздоровление не было встречено такой единодушной радостью и искренней благодарностью Богу, как выздоровление маленькой Мириам.

И неудивительно, ведь она была единственной радостью их бесцветной, однообразной жизни, единственным молодым, веселым существом, щебетавшим как птичка среди угрюмых и молчаливых братьев, вся жизнь которых являлась полным отречением от всех радостей земных.

Когда девочка подросла и настало время подумать о ее обучении, совет ессеев после долгих обсуждений решил возложить эту обязанность на трех учёнейших мужей из своей среды.

Один из них был родом египтянин, воспитанный в Коллегии жрецов в Фивах. От него Мириам узнала многое о древней цивилизации Египта и даже многие тайны их религии и объяснения этих тайн, известные одним только жрецам. Второй был Феофил, грек, живший долгие годы в Риме и изучивший язык, нравы и литературу римлян, как свои собственные. Третий, посвятивший жизнь изучению животных, птиц, насекомых и всей природы; а также и движению небесных светил, передавал с полным старанием эти познания своей возлюбленной ученице, стараясь пояснять все живыми и наглядными примерами.

Впоследствии, когда Мириам стала постарше, ей дали еще четвертого учителя. Новый преподаватель был художник. Он научил девушку искусству лепки из глины и ваяния из мрамора, а также употреблению пигментов, или красок. Этот в высшей степени талантливый человек был сверх того искусным музыкантом и охотно занимался с ней музыкой и пением в свободные от других занятий часы. Таким образом, Мириам получила образование, о каком девушки и женщины ее времени не имели даже представления, и ознакомилась с науками и познаниями, о которых те даже и не слыхали. Таинства религии она постигала частью с помощью Нехушты, частью же благодаря захожим христианам — они приходили и сюда проповедовать учение Христа; особенно заслуживал внимания один старик, узнавший это учение из уст самого Иисуса и видевший Его распятым. Но главным наставником девочки была сама природа, которую она научилась страстно любить.

Светлый, ясный ум и чуткая, поэтическая натура рано стали заметны в этом и внешне привлекательном создании. Прелестная девочка была миниатюрного и несколько хрупкого сложения, на бледном тонком личике светились огромные темно-синие глаза, черные волосы густыми кудрями ниспадали на плечи. Руки и ноги изящные, движения грациозные. Нежная душа ее была полна любви ко всему живущему; сама она росла всеми любимой, даже птицы и животные, которых она кормила, видели в ней друга, цветы как-то особенно расцветали под ее уходом и улыбались ей.

Столь серьезные и регулярные занятия девочки не очень нравились Нехуште. Долгое время она молчала, но наконец высказалась на одном из собраний, как всегда несколько резко и с упреком:

— Вы хотите прежде времени сделать из девочки старуху? На что ей все эти знания? В ее годы другие дети еще беззаботны, как мотыльки, и думают только об играх и забавах, свойственных их возрасту, она же не знает иных товарищей, кроме седобородых старцев, которые пичкают ее юную головку своей старческой премудростью, преждевременно делая чуждой всех молодых радостей жизни! Ребенок растет, точно одинокий цветок среди угрюмых темных скал, не видя ни солнца, ни зеленого луга!

После долгого обсуждения решили дать Мириам в товарищи кого-нибудь из сверстников. Но, увы! У ессеев не было выбора: в целом селении не оказалось ни одной девочки, а среди принимаемых и призреваемых общиной мальчиков, из которых ессеи готовили будущих последователей своего учения, всего лишь один оказался равным Мириам по рождению. Несмотря на то, что в среде ессеев не существовало кастовых предрассудков и вопрос происхождения не имел никакого значения, им казалось, что для Мириам, которая со времени должна покинуть их тихое убежище и вступить в жизнь, общение с детьми низкого происхождения нежелательно. Этот единственный мальчик, ровесник Мириам, круглый сирота, призреваемый ессеями, был сыном очень родовитого и богатого иудея по имени Гиллиэль. Мальчик родился в тот год, когда после смерти царя Агриппы Куспий Фад стал правителем Иудеи. Отец ребенка не то был убит римлянами, не то погиб в числе двадцати тысяч затоптанных насмерть и смятых лошадьми в день праздника Пасхи в Иерусалиме, когда прокуратор Куман приказал своим солдатам атаковать народ.

Зилот Тирсон, считавший Гиллиэля предателем — тот нередко становился на сторону Римской партии — сумел присвоить все его имущество. Матери ребенка уже не было в живых. Халев остался бездомным сиротой и был привезен одной женщиной в окрестности Иерихона и передан на попечение ессеям.

Халев был красивый, черноволосый мальчик, с темными пытливыми глазами, умный и отважный, но при этом горячий и мстительный. Если он чего-нибудь хотел, то всегда старался добиться этого во что бы то ни стало; как в любви, так и в ненависти своей он был тверд и непоколебим. Одним из ненавистных ему существ была Нехушта. Эта женщина со свойственной ей проницательностью сразу разгадала характер мальчика и открыто высказалась о том, что он может стать во главе любого дела, если только не изменит ему, и что, когда Бог мешал его кровь из всего лучшего, чтобы сам цезарь мог найти в нем себе соперника, Он забыл примешать в нее соль честности и долил чашу вином страстей и злобы.

Когда эти слова были пересказаны ему Мириам, думавшей подразнить своего нового товарища, тот не пришел в бешенство, как она того ожидала, а только сощурил глаза и стал мрачен, как туча над горой Нево[64].

— Ты скажи, госпожа Мириам, этой старой темнокожей женщине, что я стану во главе не одного дела — так как намерен быть первым везде — и чего уж Бог точно не забыл примешать к моей крови, так это хорошую долю памятливости!

Нехушта, услыхав это возражение, рассмеялась и сказала, что все это очень может быть и правдой, но только не мешало бы ему знать, что кто разом взбирается на несколько лестниц, обыкновенно падает на землю, и что, когда голова распростилась со своими плечами, то даже самая лучшая память теряет свое значение!

Халев нравился Мириам, но не так, как любила она своих старых дядей-ессеев или Нехушту, которая для нее была дороже всего в жизни. Между тем по отношению к Мириам мальчик никогда не проявлял своего гнева, а всегда старался не только угодить и услужить ей во всем, но даже предугадать ее желания и порадовать, чем только можно. Он положительно обожал ее. Хотя в характере Халева было много лжи и фальши, но его чувство к девочке было искренним и непритворным. Сначала он любил ее, как ребенок любит ребенка, а затем — как юноша любит девушку, но Мириам его никогда не любила, и в этом-то и заключалось все несчастье. Будь это не так, вся жизнь обоих сложилась бы иначе.

Особенно странным было то, что Халев, кроме Мириам, не любил решительно никого, разве только самого себя. Каким-то путем мальчик узнал свою печальную повесть и возненавидел римлян, завладевших его родиной и попиравших ее ногами. Но еще больше он возненавидел иудеев, лишивших его состояния и земель, принадлежавших ему по праву после смерти отца. Что же касается ессеев, которым был обязан всем, то он, достигнув того возраста, когда самостоятельно может судить о подобного рода вещах, стал относиться к ним с презрением, прозвав их «общиной прачек и судомоек» за частые омовения и особенно усердное соблюдение чистоты. Халев говорил Мириам, что, по его мнению, люди должны принимать жизнь такой, как она есть, а не мечтать беспрерывно о какой-то иной, к которой они еще не принадлежат, и не нарушать общих законов существующей жизни.

Слушая его и видя, что он не сочувствует учению ессеев, Мириам вздумала было обратить его в христианство, но старания ее не увенчались успехом, так как по крови он был иудей из иудеев и не мог преклоняться перед Богом, позволившим распять Себя! Его Мессия за которым он пошел бы охотно, должен быть великим завоевателем, победителем всех врагов Иудеи, сильным и могучим царем, способным низвергнуть ненавистное иго римлян!

Быстро проходили годы. Над Иудеей проносились восстания, в Иерусалиме случались погромы. Ложные пророки смущали легковерных, которые тысячами шли за ними, но римские легионы скоро рассеивали в прах эти толпы. В Риме воцарялись и свергались цезари. Великий Иерусалимский храм был наконец достроен и красовался в полном своем великолепии. Век был богат многими знаменательными событиями, и только в селении ессеев на берегу Мертвого моря жизнь текла своим чередом, и никаких особенно выдающихся происшествий в ней не замечалось, разве только умирал какой-нибудь престарелый брат или новый испытуемый бывал принят в число братии.

День за днем эти добрые, кроткие и скромные люди вставали до зари и возносили свои моления солнцу, а затем брались каждый за свою работу — возделывали поля, сеяли хлеб и были благодарны, если он хорошо родился; если же плохо родился, то были благодарны и за это, и по-прежнему совершали свои омовения и творили молитвы, скорбя о злобе мирской и об испорченности людей.

Так шло время. Мириам уже исполнилось семнадцать лет, когда первая туча появилась над мирной общиной ессеев, как предвестница предстоящих бед.

Время от времени первосвященник[65] Иерусалимский, ненавидевший ессеев как еретиков, присылал к ним требование установленной подати на жертвоприношения в храме. От уплаты этой подати ессеи всегда упорно отказывались, так как всякого рода жертвоприношения были ненавистны им, и сборщики податей каждый раз возвращались ни с чем. Но когда первосвященнический престол занял Анан, он послал к ессеям вооруженных людей силой взять с них десятинный сбор на храм. Тем было отказано в добровольной уплате этой подати, и они обрушились на житницы, амбары и погреба общины, своевольно взяли сколько хотели, а то что не могли увезти с собой рассыпали растоптали и развеяли по ветру.

Случилось так, что во время этого погрома Мириам в сопровождении неразлучной с ней Нехушты находилась в Иерихоне, куда они иногда отправлялись с посильной лептой для бедных. Возвращаясь к себе, Мириам и Нехушта пробирались руслом пересохшей реки, заваленном камнями и поросшим кустами терновника. Здесь их встретил Халев, ставший теперь довольно красивым, сильным и энергичным юношей. В руках у него был лук, а за спиной висел колчан с шестью стрелами.

— Госпожа Мириам, — сказал он, приветствуя женщин, — я искал тебя, желая предупредить, чтобы вы не шли домой большой дорогой. Там разбойники и грабители, которых прислал первосвященник, чтобы ограбить житницы ессеев. Они могут обидеть или оскорбить тебя, так как все они пьяны. Видишь, один меня ударил! — И он указал на большую ссадину на плече.

— Что же делать? Идти назад в Иерихон?

— Нет, они могут нагнать вас в пути! Идите вот этим руслом, а затем пешей тропой, которая приведет к околице селения. Таким образом вы избежите встречи с ними!

— Это правда, — сказала Нехушта, — пойдем, госпожа!

— А ты куда, Халев? — спросила Мириам, удивленная тем, что юноша не идет за ними.

— Я? Я притаюсь здесь, между скалами, пока эти люди не пройдут. Затем буду выслеживать ту гиену, которая напала на овцу, я уже приметил ее, и мне, может быть, удастся ее поймать. Потому-то я и захватил лук и стрелы!

— Пойдем! — торопила Нехушта. — Этот парень сумеет сам за себя постоять!

— Смотри, Халев, будь осторожен! — предостерегла его Мириам. — Странно, — добавила она, догоняя Нехушту, — что Халев выбрал именно сегодняшний вечер для охоты…

— Если не ошибаюсь, он задумал охотиться за гиеной в человеческом образе! — проговорила Нехушта. — Ты слышала, госпожа, что один из этих людей ударил его? Мне думается, он хочет омыть свой ушиб в крови этого человека!

— Ах, нет, Ноу, — воскликнула девушка, — ведь это было бы местью, а месть — дурное дело!

Нехушта только пожала плечами. «Увидим!» — прошептала она, и действительно — они увидели. В какой-то момент тропа взбежала на вершину холма, и им хорошо стало видно, что по дороге движется небольшой отряд людей с вьючными мулами. Эта кучка людей только спустилась в овраг иссохшего русла реки, как вдруг раздался крик, начался переполох, люди бросились в разные стороны, как бы разыскивая кого-то, в то же время четверо подняли на руки одного, который, по-видимому, был ранен или убит.

— Как видно, Халев пристрелил свою гиену, — многозначительно заметила Нехушта. — Но я ничего не видела, и ты, госпожа, если хочешь быть благоразумной, тоже ничего никому не скажешь! Ты знаешь, я не люблю Халева, но не тебе накликать беду на своего товарища!

Мириам только кивнула головой вместо ответа.

Вечером того же дня, когда Нехушта и Мириам стояли на пороге своего дома, при свете полного месяца они увидели Халева, который направлялся к ним по главной улице селения.

Юноша зашел к ним и здесь, отвечая на расспросы ливийки, должен был сознаться, что действительно смыл удар кровью обидчика.

В разговор их вмешалась девушка. Халев в вызывающем тоне повторил свой рассказ, затем, не найдя сочувствия, быстро сменил тему и стал клясться Мириам в своей любви. Тщетно девушка останавливала его, он ничего не слушал и ушел, повторяя: «Я люблю тебя, Мириам, так, как никто никогда небудет любить».

Глава 7

МАРК
В эту ночь кураторам не удалось помолиться спокойно: с полпути вернулся отряд первосвященника, накануне разграбивший селение. Командующий отрядом явился с обвинением, что один из его людей был убит кем-то из ессеев по дороге в Иерихон, но виновника не нашли. Ему пытались объяснить, что временами здесь пошаливают разбойники, что ни один из ессеев никогда не решится обагрить свои руки кровью, и попросили показать им стрелу, которой был ранен пострадавший. После тщательного исследования определили, что это была боевая стрела несомненно римского изготовления.

Возмущенные явной клеветой и выведенные из терпения кураторы в конце концов выгнали наглеца, предложив ему рассказать свою басню первосвященнику Анану, такому же вору, как он сам, или еще худшему вору и разбойнику, римскому прокуратору Альбину.

В результате всех этих событий в селение пришел приказ явиться на суд Альбина представителям общины ессеев. Советом решено было послать Итиэля и двух других старших братьев. Они отправились в Иерусалим, но там их продержали совершенно бесполезно целых три месяца, под разными предлогами оттягивая суд. В то же время ессеям дали понять, что обвинение можно признать недобросовестным, если они согласятся дать прокуратору взятку, но те отказались. Альбин подождал немного, а потом, видя, что с ессеев нечего взять, приказал им убираться из Иерусалима, сказав, что пришлет офицера, который расследует это дело на месте.

Прошло еще два месяца, и наконец прибыл офицер в сопровождении двадцати солдат. Одним прекрасным зимним утром Мириам с Нехуштой вышли погулять по дороге, ведущей в Иерихон, как вдруг увидели небольшой отряд вооруженных римлян. Они хотели свернуть и притаиться в кустах, но римлянин, бывший, по-видимому, начальником отряда, пришпорил коня, явно намереваясь пересечь им дорогу. Волей-неволей пришлось остановиться.

Всадник обратился к ним с просьбой показать ему дорогу в селение, и женщины согласились. Спешившись и отдав отряду приказание следовать несколько поодаль, офицер пошел рядом с Мириам, расспрашивая ее об ессеях, их жизни и прочем.

На вид ему было не более двадцати трех или двадцати четырех лет. Роста выше среднего, стройный, но крепкой красиво сложенный, с живыми и энергичными жестами. Его густые темно-каштановые волосы, коротко остриженные, вились крутыми кольцами, золотистый загар покрывал тонкую нежную кожу, а большие серые широко расставленные глаза смотрели смело, открыто из-под резких черных бровей, придававших лицу выражение твердости и решимости.

Красиво очерченный, хотя и несколько крупный рот, обнажавшиеся в улыбке ровные белые зубы и слегка выдающийся, чисто выбритый подбородок дополняли его лицо. Он производил впечатление смелого воина, человека, привыкшего повелевать, но при этом великодушного и добросердечного.

С первого же взгляда офицер понравился Мириам, понравился больше, чем кто-либо из молодых людей, которых она видела до сих пор, да и несравненно больше Халева, ее товарища детства.

Покончив с распоряжениями, римлянин отрекомендовался девушке:

— Я — Марк, — сказал он, — сын Эмилия, это имя было известно Риму в свое время. Я же могу лишь надеяться, что и мое, быть может, тоже станет со временем известно. Пока же я ничем не могу похвастаться перед тобой — разве только дядюшке моему Каю вздумается умереть и оставить мне свои громадные богатства, выжатые из испанцев. В настоящее время я — простой центурион под начальством достопочтенного и высокочтимого прокуратора Иудеи, благородного Альбина! — добавил Марк с оттенком сарказма в голосе. — Я послан расследовать дело по обвинению ваших уважаемых покровителей-ессеев в убийстве или в соучастии в убийстве одного недостойного иудея, который в числе других был послан сюда грабить житницы этой общины! Ну, а теперь я желал бы услышать что-нибудь о тебе, прекрасная госпожа!

Мириам с минуту молчала в нерешимости, не зная, следует ли ей быть столь откровенной с мало знакомым человеком. Нехуште же казалось, что молодой римлянин — человек влиятельный и сильный здесь, в Иудее, и заслуживает полного доверия, поэтому она отвечала за свою молодую госпожу:

— Девушка, которую ты видишь, господин, — моя госпожа, единственное дитя высокорожденного греко-сирийца Демаса и благородной супруги его Рахили, дочери богатейшего купца в Тире Бенони!

— Бенони! Я знавал его в Тире, где служил до последнего времени, — произнес Марк. — Я не раз обедал за его столом. Это знатный иудеи и, как утверждают, зилот, богаче его нет купца в Тире, не считая Амрама финикийца!

— Отец госпожи моей умер в амфитеатре Берита, а мать умерла от родов!

— В амфитеатре? — воскликнул молодой римлянин. — Разве он был злодеем или преступником?

— Нет, господин, — вмешалась Мириам, — он был христианином!

— Христианином! — повторил Марк. — О христианах говорят много дурного, но я знаю о них только то, что они мечтатели… Однако если я не ошибаюсь, ты сказала мне, госпожа, что принадлежишь к общине ессеев?

— Я — христианка, как мой отец и мать, но нашла приют у ессеев, и они не пытались отвратить меня от той веры, в которой я была крещена ребенком!

— Это дело опасное — быть христианкой! — заметил ее собеседник.

— Пусть так! Меня ничто не пугает! — ответила Мириам. — Я готова на все!

— Господин, — вмешалась теперь Нехушта, — быть может, госпожа моя и я сказали больше, чем было надо. Но мы доверяем тебе и, хотя ты водишь дружбу с Бенони, все же надеемся, что ты сохранишь в тайне все сказанное и не откроешь ему убежище его внучки!

— Вы не напрасно оказали мне доверие! Но обидно, что все его богатства, которые по праву принадлежат внучке, не достанутся ей!

— Высокое положение и богатство — еще не все, свобода личности и свобода веры значат больше, а моя госпожа ни в чем здесь не нуждается. Теперь я сказала тебе все, господин! — докончила Нехушта.

— Не все! Ты не сказала мне имени твоей госпожи, — возразил молодой римлянин.

— Ее зовут Мириам.

— Мириам, — повторил он, — какое красивое и милое имя. А вот уже видно и селение! Это оно и есть?

— Да, господин, это селение ессеев, — сказала Мириам, — вон в том доме зала совета, а это — странноприимный дом…

— А домик, что стоит так особняком от других? — спросил Марк.

— Это, господин, наш домик, там живем мы с Нехуштой!

— Я угадал! Этот прекрасный сад может принадлежать только женщинам!

Тем временем они подходили к селению. Марк шел подле молодой девушки, ведя лошадь в поводу за собой и удивляясь, что эта полуеврейская девушка так же свободно отвечает на все его вопросы, как любая египтянка, римлянка или гречанка.

Вдруг из кустов справа выступил на дорогу Халев и остановился как раз перед ними.

— А, друг Халев, — сказала Мириам. — Римский сотник Марк прибыл сюда посетить кураторов! Проводи его и других воинов в залу совета, да предупреди дядю моего Итиэля и остальных о его прибытии. Нам же с Нехуштой пора домой!

— Римляне всегда сами прокладывали себе дорогу, им не требуется, чтобы иудей указывал им путь! — мрачно проговорил Халев и снова скрылся в кустах по другую сторону дороги.

— Друг твой, госпожа, неприветлив, — сказал Марк, провожая его глазами, — недобрый у него вид. Если кто-либо из ессеев и мог совершить поступок, из-за которого я сюда приехал, так, кажется, только он!

— Этот мальчик не убил даже хищной птицы! — сказала Нехушта.

— Халев не любит чужих людей! — заметила, как бы извиняясь, Мириам.

— Я это вижу и могу признаться, что и мне не по душе этот Халев!

— Пойдем, Нехушта, — сказала Мириам, — нам — сюда, а тебе с твоими людьми, господин, надо идти вон туда! Прощай!

— Прощай, госпожа, спасибо, что указала мне путь! — ответил Марк и пошел указанной ему дорогой.

Домик, отведенный ессеями Мириам и ее пестунье Нехуште, находился на краю селения подле странноприимного дома и даже был построен на земле этого последнего, но отделен от него широкой канавой и довольно высокой живой изгородью из гранатовых кустов, увешанных в это время года золотисто-красными плодами. Гуляя с Нехуштой вечером в своем садике, Мириам услыхала знакомый голос дяди Итиэля, окликавший ее из-за изгороди.

— Что тебе угодно, дядя? — спросила Мириам.

— Я хотел предупредить тебя, дитя мое, что благородный Марк, римский центурион, будет жить в странноприимном доме все время, пока пожелает быть нашим гостем. А потому не пугайся, если увидишь в этом саду или дворе воинов. Я тоже буду жить здесь, чтобы заботиться о нашем госте. Он, как мне кажется, для римлянина весьма вежливый и приятный человек!

— Я ничуть не боюсь его, дядя, — сказала девушка, — мы с Нехуштой уже успели познакомиться с этим римским центурионом сегодня утром! — И она, слегка краснея, рассказала о своей встрече с Марком на Иерихонской дороге.

— Ну, спокойной ночи, дитя мое, — проговорил старик, — завтра мы с тобой увидимся, а теперь пора на покой!

Мириам послушно вернулась в дом и легла спать. Во сне ей снился молодой римский сотник.

Встав поутру, Мириам принялась за свое любимое занятие, лепку из глины. Ваяние давалось ей легко, так как у нее был природный дар, и работы ее удивляли путешественников, заглядывавших в селение ессеев, и всегда находили покупателей. Деньги, вырученные за эти работы, шли на поддержку бедных. Мастерской служил небольшой тростниковый навес в саду у стены, где Мириам ежедневно проводила по нескольку часов и куда заходил ее старый учитель, теперь уже весьма преклонных лет старец. Под его руководством Мириам исполнила несколько художественных вещей из мрамора и теперь работала над мраморным бюстом своего дяди в натуральную величину. Исходным материалом послужил обломок старой мраморной колонны, привезенной из развалин дворца близ Иерихона. Но сегодня утром Мириам работала с глиной. Нехушта прислуживала ей.

Вдруг чья-то тень заслонила ей свет солнца, проникающий под навес. Подняв глаза, она увидела перед собой дядюшку Итиэля и с ним молодого римлянина.

— Не смущайся, дочь моя, — начал старик, — я привел сюда нашего гостя, чтобы показать ему твою работу.

— Ах, дядя, посмотри на меня! Разве я могу показываться кому-нибудь в таком виде? — воскликнула Мириам, стыдясь своих мокрых рук и испачканного глиной платья.

— Смотрю и ничего решительно не вижу! — сказал старик. — Разве что-нибудь неладно?

— Я тоже смотрю и восхищаюсь! — сказал Марк. — Хорошо было бы, если бы мы чаще заставали женщин за таким прекрасным занятием.

— Ты смеешься, господин, — возразила Мириам, — возможно ли восхищаться незаконченной работой новичка в деле искусства? Тем более тебе, видавшему лучшие произведения великих греческих мастеров, о которых я только слыхала!

— Клянусь троном цезаря, госпожа, — воскликнул он искренне, — хотя я сам не художник, но выдающийся ваятель нашего времени Главк не создал бы подобного бюста!

— О, конечно! — улыбнулась Мириам. — Главк помешался бы, увидев его!

— Да, от зависти! Но скажи, что ты делаешь с этими произведениями искусства? — И он указал рукой на целый ряд работ, расставленных на полке под навесом.

— Я продаю их желающим, или, вернее, дяди мои продают, а вырученные деньги идут на бедных.

— Не будет ли нескромно с моей стороны спросить, за какую цену вы их продаете?

— Иногда путешественники давали мне по серебряному сиклю[66], а однажды за группу верблюдов с арабом-проводником я получила целых три сикля!

— Один сикль! Три сикля! О, я куплю их все! Нет, это просто грабеж! Ну, а этот бюст, сколько он стоит?

— Это не для продажи, — сказала Мириам, — это мой скромный дар дяде или, вернее, дядям, которые хотят поставить бюст в своей зале совета.

Вдруг счастливая мысль озарила Марка.

— Я пробуду здесь несколько недель, — сказал он, — не согласишься ли ты, госпожа, исполнить мой бюст в такую же величину, и сколько это может стоить?

— О, много, очень много, — отвечала девушка, — мрамор здесь стоит дорого, да и резцы изнашиваются… Это будет (она говорила очень медленно, мучительно напрягаясь, так как не знала даже, что ей можно спросить)… Это будет стоить… пятьдесят сиклей… Да, пятьдесят сиклей! — повторила она неуверенно.

— Я не богатый человек, — воскликнул Марк, — но охотно дам двести сиклей!

— Двести, — пробормотала Мириам. — Нет, это безумие! Я не могу, не смею взять такой суммы… После этого ты, господин, вправе будешь сказать, что попал к разбойникам, которые ограбили тебя… Нет, если мои дяди разрешат принять этот заказ и у меня хватит времени, я постараюсь сделать все, что могу, за пятьдесят сиклей, но только я должна сказать, господин, что тебе придется просидеть немало часов, чтобы получилось хоть слабое сходство с оригиналом!

— Пусть так! Но как только я снова попаду в какую-нибудь цивилизованную страну, я доставлю тебе столько заказов, что ваши нищие превратятся в состоятельных людей. А пока я к твоим услугам, начинай, госпожа, сейчас же, если угодно!

— Я не имею разрешения, а без этого не смею приступить к такой работе!

— Это дело должно быть рассмотрено на совете кураторов, которым принадлежит право решать, может ли она исполнить твое желание, — вмешался Итиэль. — Но я не вижу ничего предосудительного в том, что моя племянница начнет моделировать из глины твой бюст уже сегодня. Если совет не даст согласия, его можно будет уничтожить!

— Благодарю, почтенный Итиэль, за твое разрешение. Где прикажешь мне сесть, госпожа? Ты увидишь, я буду самой послушной моделью!

— Сядь здесь, господин, и смотри вот сюда, в мою сторону.

Глава 8

МАРК И ХАЛЕВ
На другой день Итиэль, выполняя свое обещание, предложил на обсуждение совета вопрос, можно ли позволить Мириам исполнить заказ римского центуриона. Ессеи по обыкновению долго совещались по поводу всего, что касалось их возлюбленной питомицы — но наконец разрешение приступить к работе было получено, при условии, однако, что сеансы будут проходить не иначе как в присутствии трех старейших братьев ессеев, в том числе престарелого учителя Мириам.

Таким образом, когда Марк явился в назначенный Итиэлем час в мастерскую, он застал там трех седобородых старцев в белых одеждах, а позади них темную фигуру Нехушты с приветливо улыбающимся лицом. При появлении Марка старцы поднялись со своих мест и поклонились ему, на что и он отвечал низким, почтительным поклоном, а затем приветствовал Мириам.

— Скажи мне, госпожа, эти почтенные отцы ожидают своей очереди служить тебе моделями или же это критики? — спросил римлянин.

— Это критики, господин! — сухо ответила девушка, снимая мокрый холст с глыбы сырой глины и принимаясь за работу.

Так как старцы сидели все трое в глубоких креслах, стоявших в ряд у задней стены, в глубине мастерской, и вставать со своих мест считали неудобным, то следить за ходом работы им било невозможно. А между тем из-за привычки, свойственной всем ессеям, вставать до зари, стариков, попавших в этот жаркий полдень в тень навеса, невольно клонило ко сну, и вскоре все трое заскули крепким, блаженным сном.

— Посмотрите на них, — сказал Марк, — какой прекраснейший сюжет для любого художника!

Мириам сочувственно кивнула головой и, взяв три куска глины, проворно слепила портреты трех спящих старцев, а когда те проснулись, показала им свою лепку. Добродушные старички от души посмеялись.

Каждый день сеансы повторялись тем же порядком, и славные старики-кураторы каждый раз засыпали, так что молодые люди, в сущности, оставались наедине. Ничто не мешало их взаимному обмену мыслей и чувств. Марк рассказывал молодой художнице о войнах, в которых принимал участие, о странах, которые он имел случай посетить, об известных ему народах, их нравах и обычаях; девушка же передавала ему различные подробности своей жизни среди ессеев. Наконец разговор коснулся религии. Марк был знаком со многими верованиями как западных, так и восточных народов, и все они, по-видимому, не удовлетворяли его, не внушали большого уважения. Тогда Мириам решилась изложить ему, как умела, основы своей религии, новой религии — христианства, о котором в то время непосвященные имели лишь смутное представление.

— Все, что говоришь ты, госпожа, кажется мне прекрасным! — отвечал Марк. — Но объясни, как примирить это учение с требованиями жизни? Твоя христианская вера чиста и высока. Но почему-то все народы в одинаковой мере ненавидят и презирают христиан, да и какой смысл верить в этого Распятого, который обещал всем верующим в него воскресить их в последний день! В чем тут смысл религии?

— Это ты поймешь, господин, когда все остальное изменит тебе!

— Да, ты права. Эта ваша христианская религия — религия тех, кому все остальное в жизни изменяло, религия несчастных, обездоленных. Но теперь давай поговорим о чем-нибудь более веселом, вопросы вечности мне представляются туманными: кроме вечной красоты искусства, я не знаю пока ничего вечного!

В этот момент престарелый учитель Мириам пробудился и протер глаза.

— Подойди сюда, великий учитель мой, — воскликнула Мириам, — помоги твоей неопытной ученице справиться с этим капризным изгибом линии губ!

— Дочь моя, Мириам, когда-то я был искусен в этом деле, — отвечал старец. — Но теперь я — простой каменщик, а ты — гениальный ваятель. У меня было дарование, у тебя — божественный талант! Не мне помогать тебе!

Тем не менее старик подошел к бюсту и, восхищенный, залюбовался работой девушки.

— Да, — добавил он, — тут вот, как сама ты говоришь, не совсем верно… Но попробуй сделать вот так… Нет, нет, я не возьму резца из твоих рук, сделай сама… Видишь, теперь — прекрасно!.. О, дитя, теперь не тебе у меня учиться!..

— Не говорил ли я, что ты гениальна в своем искусстве, госпожа! — воскликнул Марк.

— Ты, господин, много говоришь, и я боюсь, что очень многие из твоих слов находятся не в согласии с твоими мыслями. Но теперь, прошу тебя, не говори вовсе: я хочу изучить твои губы!

И работа продолжалась некоторое время в полном безмолвии.

Не всегда, однако, сеансы проходили в разговорах. Иногда Мириам принималась петь вполголоса, а когда заметила, что голос ее приятен молодому римлянину и убаюкивающе действует на старцев, стала петь часто. Кроме того она рассказывала сказки и легенды иорданских рыбаков, и Марк слушал ее с видимым удовольствием. Иногда ее сменяла старая Нехушта, и тогда молодые люди жадно внимали полудиким сказаниям о далекой и знойной Ливии, о тамошних кровавых потехах и о чудесах белой и черной магии.

Так проходили часы работы, и дни следовали за днями счастливой чередой.

Но не всем они казались светлыми днями тихого счастья — для Халева это были бурные дни жгучей ревности, зависти и ненависти. Он готов был в любой момент вонзить нож в сердце блестящего молодого римлянина. И Мириам поняла это, поняла, что отныне горе тому человеку, который полюбится ей. Теперь она боялась Халева, боялась за Марка, хотя, в сущности, молодой римлянин был для нее никем в это время; но она знала, что Халев думал иначе. В последнее время она редко видела друга детства, однако тот находил возможность узнавать до мельчайших подробностей все о Мириам или молодом центурионе. Марк не раз говорил ей, что куда бы он ни пошел, где бы ни был, везде и всюду встречает он этого красивого странного юношу, которого она назвала «друг Халев».

Однажды во время сеанса, когда гипсовый слепок был уже готов, и Мириам работала над мрамором, Марк сказал ей:

— Я должен сообщить тебе новость, госпожа. Теперь я знаю, кто убил того плута иудея. Это твой друг Халев, как доказывают свидетельские показания!

Мириам невольно содрогнулась, так что резец выпал у нее из рук.

— Ш-ш! — прошептала она, оглядываясь на спящих кураторов. (В этот самый момент один из них начал просыпаться.) — Ведь они еще не знают об этом? — шепотом спросила она, наклонившись к Марку.

Он отрицательно покачал головой и казался изумленным.

— Я должна поговорить с тобой об этом деле, только не здесь и не теперь!

Вдруг Нехушта, как нельзя более некстати, уронила какой-то сосуд с металлическими инструментами.

Шум этот разбудил и остальных кураторов, но Мириам уже успела шепнуть:

— Встретимся в моем саду, в час после заката; калитка будет незаперта!

— Хорошо! — ответил Марк. — Но, боги, что это за шум? Друг Нехушта, ты неосторожно потревожила сон наших уважаемых кураторов, хотя, впрочем, на сегодня сеанс, кажется, закончен? — добавил он, обращаясь к Мириам.

— Я не буду задерживать теперь тебя дольше! — ответила та.

Солнце уже зашло, и мягкий лунный свет залил все вокруг. Олеандры, лилии и нежные цветы апельсиновых деревьев наполняли воздух нежным благоуханием. Кругом все стихло, разве только кое-где лаяли собаки, да вдали завывал одинокий голодный шакал.

Марк явился минут за десять до назначенного времени и, найдя калитку незапертой, вошел в сад. Вдоль высокой каменной стены, служившей оградой, шел длинный ряд деревьев, где царила густая тень. Середина же сада, сравнительно открытая, была освещена луной. Марк встал в тени. Крадучись, точно кошка за намеченной добычей, Халев за спиной Марка также пробрался в сад и притаился у стены.

Марк ожидал назначенного свидания, не помышляя о том, что ему могла грозить опасность. Вон там, впереди, мелькнуло белое платье, и молодой римлянин сделал несколько поспешных шагов навстречу девушке и ее неизбежной спутнице Нехуште. Теперь они стояли Достаточно далеко от Халева, так что он хотя и мог ясно различать их фигуры и движения, но разговора, который происходил шепотом, слышать не мог.

— Господин, — начала Мириам, глядя на римлянина своим ласковым, тихим взглядом, напоминавшим спокойную синеву небес, — прости, что я потревожила тебя в такой необычный час.

— Полно, госпожа Мириам, я всегда рад тебе служить! — отвечал Центурион. — Да не называй меня господином, а зови Марком, мне будет приятнее!

— Дело в том, что эта история с Халевом…

— Пусть бы все духи ада побрали этого Халева, что, как я полагаю, вскоре и должно случиться!

— Нет, этого-то именно и не должно случиться! — воскликнула Мириам. — Мы встретились здесь для того, чтобы поговорить о Халеве! Скажи же, господин Марк, что ты узнал о нем?

Марк рассказал, что нашлись свидетели из числа окрестных жителей, которые присутствовали при убийстве, и упомянул о долге, обязывающем арестовать Халева.

Мириам стала просить пощадить его. Но римлянин ревниво заметил, что он видит, как Халев любит Мириам, и спросил, не отвечает ли она взаимностью. Мириам пылко запротестовала против такого предположения, и смягченный римлянин уступил ее мольбам.

Между тем подслушивающий Халев не расслышал ни слова; до него доносился только смутный шепот двух голосов, но зато ни один жест, ни одно движение обоих не укрылось от его ревнивого взгляда. Нет сомнения, он присутствовал при страстном свидании влюбленных. Ему казалось, что сердце разорвется в его груди от ревнивой злобы, он готов был броситься на римлянина и тут же на месте убить его. Но минуту спустя чувства благоразумия и самосохранения взяли верх: он хотел убить, но не быть убитым! Если он убьет римлянина, Нехушта, эта старая кошка, подкупленная римским золотом, вонзит ему в спину нож, с которым она никогда не разлучается! Тогда Мириам достанется кому-нибудь другому, а он не получит никакого удовлетворения. Так рассуждал Халев, не спуская глаз с освещенной луной площадки сада.

Вот они расстались, и Мириам, не оглядываясь, исчезла в дверях дома. Марк, точно в полусне, прошел мимо юноши так близко, что чуть не коснулся его одежд. Только Нехушта оставалась неподвижной на том месте, где стояла, точно в глубоком раздумье. Халев, крадучись, последовал за Марком, прячась в тени деревьев. В десяти шагах от калитки сада Мириам в стене была другая калитка, ведущая в сад странноприимного дома. В тот момент, когда центурион обернулся, чтобы запереть за собой калитку, перед ним, точно из-под земли, выросла какая-то человеческая фигура.

— Кто ты? — спросил римлянин, отступив на шаг, чтобы лучше разглядеть своего посетителя.

Халев между тем переступил через порог калитки и запер ее за собой на засов.

— Я — Халев, сын Гиллиэля; я хочу говорить с тобой!

— Какое же у тебя дело ко мне, Халев, сын Гиллиэля? — спросил Марк.

— Дело о жизни и смерти, Марк, сын Эмилия! Мы оба любим одну девушку. Я видел все! Двоим нам она принадлежать не может. Я рассчитываю, что со временем она будет моей, если только глаз и рука не изменят мне сейчас. Из этого, полагаю, ясно, что один из нас должен сегодня умереть!

Тщетно Марк взывал к его разуму — пылкий юноша оставался непоколебим в своем намерении. Тогда центурион принял вызов. Драться решили на коротких мечах.

С минуту соперники стояли друг против друга. Римлянин гордо и смело ждал нападения, зорко следя за малейшим движением своего противника, иудей же присел, как тигр, готовящийся к прыжку, выжидая удобного момента. И вот с тихим отрывистым криком Халев кинулся на Марка, глаза его сверкнули дикой яростью. Но Марк проворно отскочил в сторону в тот момент, когда удар готов был его поразить. Меч Халева запутался в складках плаща соперника, и Марк, поймав его, возвратил удар, но, не желая нанести юноше серьезную рану, направил удар на руку и отсек ему один из пальцев, поранив остальные; Халев выронил свое оружие. Тогда Марк, наступив ногой на меч противника, обернулся к нему и проговорил:

— Юноша, ты сам того хотел! Это тебе урок, и ты до самой смерти не забудешь его. Ну, а теперь иди!

Халев заскрежетал зубами.

— Мы дрались на смерть. Слышишь, насмерть!.. Ты победил, убей же меня! — И окровавленной рукой он распахнул на груди одежду, чтобы противник сразу мог пронзить его мечом.

— Оставь такие шутки лицедеям! — сказал Марк. — Иди, но помни: если ты когда-нибудь осмелишься на какой-либо предательский поступок по отношению ко мне или к любимой тобой девушке, то я убью тебя, как воробья!

Издав нечто похожее на стон или проклятие, Халев скрылся во мраке. Марк, пожав плечами, готовился уже войти в дом, как вдруг чья-то тень пересекла его путь. Он обернулся и увидел подле себя Нехушту.

— Ах, друг Нехушта, каким путем ты очутилась здесь?

— Вот этим! — ответила та, указывая на живую изгородь, отделявшую их сад от сада странноприимного дома. — Оттуда я все видела и слышала!

— Если так, то, надеюсь, ты похвалишь меня за ловкость в бою и за добродушный нрав?

— В бою ты ловок, это правда, хотя тут нечем похвалиться при таком безумном противнике. Ну, а что касается твоего добродушия, господин, то скажу тебе, что оно достойно глупца!

— Так вот какова награда за добродетель! — воскликнул Марк. — Скажи, пожалуйста, почему ты так говоришь?

— Да потому, господин, что этот Халев станет опаснейшим в Иудее человеком, и всего более опасным для госпожи моей Мириам и для тебя самого. Тебе следовало убить его теперь, когда представился благоприятный случай это сделать. А в будущем может повезти и ему!

— Ты права, добрая Нехушта, но я последнее время вращался среди христиан и, быть может, невольно заразился их взглядами. Это, кажется, славный меч, возьми его, друг Нехушта, и храни у себя. Спокойной ночи!

На следующий день при перекличке юных воспитанников ессеев Халев не отозвался, и ни на второй, ни на третий день его нигде не могли разыскать.

Глава 9

ПРАВЕДНЫЙ СУД ФЛОРА
Много дней спустя на имя кураторов было получено короткое послание от Халева, в котором он говорил что, сознавая в себе полное отсутствие призвания стать последователем учения ессеев, он покинул их приют и нашел убежище у друзей своего покойного отца, но где именно, об этом в послании не упоминалось. Принимая во внимание разнесшийся в окрестностях слух о том, что виновником убийства был не кто иной, как Халев, почтенные старцы ессеи нашли в этом достаточное объяснение внезапного бегства юноши и, так как он не подавал блестящих надежд, то о нем не особенно жалели.

Прошла неделя со времени исчезновения Халева. Мириам за это время почти не видела Марка, так как надобности в дальнейших сеансах не было и она могла работать по глиняной модели, которая была уже полностью закончена. Теперь же и сам бюст был готов и даже почти отполирован. Однажды поутру, когда Мириам заканчивала свою работу, чья-то тень заслонила широкую полосу солнечного света, врывавшуюся в ее мастерскую через открытую дверь. Она подняла глаза и, к немалому удивлению своему, увидела перед собой Марка в полном боевом одеянии, в кольчуге, панцире и дорожном плаще.

Мириам была одна в мастерской, так как Нехушта вышла распорядиться по хозяйству. Увидав Марка, девушка слегка покраснела и выронила из рук тряпку, которой она полировала мрамор.

— Прости, госпожа Мириам, — начал римлянин, — что я осмелился нарушить так неожиданно твое уединение, но время не терпит!

— Ты покидаешь нас, господин? — прошептала она.

— Да, в три часа пополудни я должен выехать отсюда. Дело мое здесь завершено, мой отчет о непричастности ессеев к убийству и их лояльности по отношению к властям окончен, и меня спешно вызывают в Иерусалим через гонца, прибывшего сюда с час тому назад!

— В три часа пополудни, — повторила девушка. — Что же, работа моя готова, и если ты, господин, хочешь, возьми ее!

— Конечно, я возьму ее с собой, а относительно цены мы сговоримся с уважаемыми старцами.

— Да, да, — промолвила Мириам, кивнув головой, — но если ты позволишь, я желала бы сама упаковать этот мрамор, чтобы он не пострадал в дороге. Кроме того, разреши мне оставить у себя модель, она по праву должна принадлежать тебе, но я не совсем довольна этим мраморным бюстом и хотела бы сделать другой!

— Мне кажется, что мрамор безупречен, но модель я оставлю в твоем распоряжении, госпожа, и скажу больше — я очень рад, что ты хочешь оставить ее у себя! Ноты не спрашиваешь, госпожа, почему меня вдруг так спешно вызывают в Иерусалим, или тебе не интересно?

— Если тебе угодно будет сказать, то я буду рада!

— Помнится, я упоминал как-то, госпожа Мириам, о дяде моем Кае, проконсуле римского императора в нашей богатейшей провинции, Испании, где он нажил большое состояние. Так вот, старик занемог, и болезнь его смертельна; быть может, он уже умер, хотя врачи уверяли, что он может протянуть еще с полгода или даже больше. Во время своей болезни он вдруг вспомнил обо мне и пожелал увидеть племянника, хотя в течение многих лет совершенно не вспоминал о моем существовании. Мало того, в своем письме он выражает намерение сделать меня наследником, а пока послал весьма крупную сумму на путевые издержки, прося поспешить к нему, насколько только возможно. Одновременно с его письмом к прокуратору Альбину пришло приказание цезаря Нерона[67] немедленно отпустить меня к дяде, снабдив всем необходимым. Вот почему я срочно должен ехать, госпожа Мириам!

— Да, конечно, — сказала молодая девушка, — через два часа этот мраморный бюст будет докончен и упакован! — И она протянула ему руку на прощание.

Марк взял ее руку и удержал в ладонях.

— Мне тяжело прощаться с тобой так!

— Мне кажется, что иного прощания не может быть!

— Проститься можно и так, и этак, но всякое прощание с тобой мне тяжело, больно и ненавистно!

— Стоит ли тебе, господин, терять время на такие слова?! Мы встретились на час и расстаемся навек. К чему тут пустые слова?

— Я не хочу этой вечной разлуки с тобой, госпожа! — воскликнул Марк. — Вот почему я и сказал тебе это!

— Отпусти, господин, мою руку, мне надо еще кончить работу!

— Тебе надо кончить, мне надо начать! — сказал Марк каким-то загадочным, взволнованным тоном. — Мириам, я тебя люблю!

— Я не должна выслушивать от тебя, Марк, такие слова! — смущенно сказала девушка.

— Почему же нет? До сих пор они считались позволительными между мужчиной и женщиной, когда намерения их чисты. В моих устах они значат одно: я предлагаю тебе быть моей женой, если только и ты любишь меня!

— Едва ли ты говоришь серьезно…

— Клянусь своей честью, Мириам, это мое самое искреннее желание! — воскликнул молодой воин.

— В таком случае, Марк, тебе придется теперь же отказаться от него, — печально проговорила она, тогда как глаза ее глядели ласково и с любовью. — Между нами лежит целая пропасть!

— И зовут эту пропасть Халев? — с горечью подхватил Марк.

— Нет, у нее другое название, и ты сам хорошо это знаешь. Ты — римлянин и поклоняешься богам Рима, а я — христианка и верую в Бога и во Христа Распятого. Вот что разлучает нас навек!

— Почему же? Очень часто муж христианин или жена христианка обращают своего супруга или супругу в свою веру. Ведь это дело убеждения, дело времени.

— Да, но что касается меня, то даже если бы я того хотела, все равно я не могла бы стать женой человека иной веры, чем моя!

— Почему же? — спросил Марк.

И Мириам рассказала ему о завете покойных родителей.

— Как бы я ни любила человека, все разно, я должка помнить этот завет!

Марк пытался было указать на необязательность этого завета для нее. Но девушка была непоколебима. Тогда центурион выразил предположение, что, может быть, и он станет в ряды последователей Христа, но просил дать ему время подумать, пока же обещал писать ей из Рима. Лицо девушки озарилось лучезарной улыбкой…

Долго еще говорили молодые люди. Наконец пришло время расставаться.

— Прощай, Марк, — проговорила девушка, — и пусть любовь Всевышнего сопутствует тебе!

— А твоя любовь, Мириам? — спросил он.

— Моя любовь всегда с тобой, Марк! — просто отвечала Мириам.

— О, я жил недаром! — воскликнул римлянин. — Знай, что как я ни люблю тебя, а еще более уважаю! — И опустившись перед ней на колено, он поцеловал ее руку и кайму ее платья, потом быстро вскочил на ноги, повернулся и вышел.

Когда стемнело, Мириам смотрела с крыши своего дома, как Марк во главе отряда тихим шагом выезжает из селения ессеев. На вершине холма, с которого открывался вид на окрестности, он придержал коня и, пропустив мимо себя солдат, повернулся лицом к селению и долго смотрел в ту сторону, где стоял домик Мириам. Серебристый свет луны играл на его боевых доспехах, он казался светлой точкой в окружающем мраке ночного пейзажа. Мириам не могла оторвать глаз от этой светлой точки, сердце ее слышало его немой привет и посылало ему такой же привет, такое же нежное слово любви.

Но вот он быстро повернул коня и исчез. Все мужество бедной девушки разом оставило ее: припав головою к перилам, Мириам залилась слезами.

— Не плачь, дитя, и не горюй! Тот, кто исчез теперь во мраке ночи, вернется к тебе в сиянии дня! Верь мне! — произнес за ее плечом ласковый голос Нехушты.

— Но, увы, дорогая Ноу, что из того, если он вернется? Ведь я же связана этим зароком, нарушить который не могу без того, чтобы не навлечь на себя проклятия неба и людей!

— Я знаю только то, дитя мое, что и в этой стене, и во всякой другой найдется калитка. Не тревожь же себя — все в руках Божиих, и верь — он вернется. Ты можешь гордиться любовью этого римлянина: он честен, верен и чист сердцем, несмотря па то, что вырос и воспитан в развратном Риме. Подумай об этом и будь благодарна Богу, так как многие женщины прожили свою жизнь, не встретив и не испытав любви, не изведав этой земной радости!

— Ты права, дорогая Ноу, — сказала девушка, — твои слова придали мне силы!

— Ну, а теперь, когда ты немного успокоилась, — продолжала Нехушта, — я сообщу тебе об одном важном деле. Когда ессеи приняли нас с тобой в свою общину, то поставили при этом строжайшее условие, что ты останешься у них только до достижения тобою восемнадцатилетнего возраста. Но этот срок минул уже почти год тому назад, и, хотя ты ничего об этом не знала, вопрос основательно обсуждался на совете. Слова «полных восемнадцать лет» были истолкованы так, что эти восемнадцать лет исполнятся тогда, когда тебе минет девятнадцать, иначе говоря, ровно через полгода, считая от сегодняшнего дня!

— И тогда мы должны будем покинуть этот дом, Ноу?! — воскликнула девушка, для которой это затерявшееся в пустыне селение было целым светом, а добродушные старцы — единственными друзьями. — Куда же мы с тобой пойдем, Ноу? Ведь у нас нет ни дома, ни родных, ни денег!

— Не знаю, дитя. Но, без сомнения, и в этой стене отыщется калитка. У христианки много братьев, и для нее всегда найдется приют. Кроме того, с твоим искусством ты всегда сумеешь в Иерусалиме или любом другом большом городе заработать себе на пропитание. Да и у меня сбережено на черный день немало денег: почти все золото, данное Амрамом, цело, да и те деньги и драгоценности, которые капитан погибшей галеры оставил в своей каюте, тоже хранятся у меня. Наконец, и ессеи не допустили бы, чтобы ты терпела нужду. Итак, дитя, не мучь себя заботой, ты без того утомлена сегодня, тебе нужно отдыхать. Ложись-ка спать, уж поздно!

* * *
С тяжелым сердцем покидал Халев тихую деревеньку ессеев за час до рассвета после поединка с Марком. Дойдя до вершины холма, он обернулся назад и долго-долго смотрел на домик, где жила Мириам. В любви и в бою он был несчастлив. Побежденный, униженный тем, что надменный римлянин подарил ему жизнь, угадывая в душе, что счастливый соперник овладел сердцем Мириам, Халев невыносимо страдал. Но самое страдание рождало в нем злобу, а злоба — силу.

Мало-помалу тени ночи бледнели, восток начинал алеть, и скоро дневное светило торжественно взошло на горизонте, озарив все своим золотым светом.

— О! — воскликнул Халев. — Я еще восторжествую над всеми, как солнце восторжествовало над сумрачной мглой! Теперь я рад, что этот римлянин сохранил мне жизнь: настанет день, когда я отниму у него и жизнь, и Мириам! — И юноша, забыв про боль израненной руки, полный злобного торжества и зародившейся в нем надежды, чуть не бегом спустился с холма в долину и, бодро шагая, направил свой путь к Иерусалиму.

Дорогой он много размышлял и вступал в длинные беседы со всеми встречными, стараясь разузнать положение дел в Иерусалиме. Прибыв сюда, он разыскал дом своей бывшей покровительницы. Ее уже не было в живых, но сын этой женщины принял его, обласкал и снабдил хорошим платьем и небольшой суммой денег, чтобы он мог подыскать себе какое-нибудь занятие. Однако Халев, как только залечилась его рана, стал ежедневно ходить к дворцу Гессия Флора римского прокуратора, ища случая поговорить с ним.

Три дня ожидал он напрасно по четыре-пять часов кряду, и в конце концов его прогоняла дворцовая стража. Но это не смущало Халева, и на четвертый день, когда он снова явился туда, Флор, приметивший его, приказал своим приближенным спросить юношу, чего он так терпеливо ожидает. Офицер возвратился с ответом, что этот иудей имеет просьбу к благородному Флору.

— Так пусть он выскажет ее! — сказал управитель. — Я на то и сижу здесь, чтобы чинить суд и расправу по милости и именем цезаря!

Халев очутился перед Флором, одним из худших людей и худших правителей, каких когда-либо имела Иудея.

— Чего ты хочешь от меня, иудей? — спросил прокуратор Халева.

— Того, что, наверное, получу от тебя, благороднейший Флор! Справедливости! Ничего, кроме справедливости!

— Что ж, это можно получить, но за соответствующую цену! — с усмешкой сказал правитель.

— Я согласен заплатить надлежащую цену!

— Если так, то расскажи свое дело!

И Халев рассказал, как отец его был случайно убит во время бунта, и как некие иудеи-зилоты захватили все имущество, поделив между собой на том основании, что его отец был сторонником римлян. Таким образом он, Халев, единственный сын и наследник всех земель и капиталов, был оставлен нищим и воспитан из милости добрыми людьми, а те иудеи-зилоты или их наследники владеют всем его достоянием.

Маленькие бегающие глазки Флора заискрились корыстной радостью.

— Называй имена твоих обидчиков! — приказал он.

Но Халев был не так прост: он предварительно настоял на формальном договоре относительно того, что достанется ему, законному наследнику, и что должно быть уступлено правителю. После долгих препирательств было наконец решено, что все земли и дворец в Тире, с прилежащими к нему складами и магазинами, а также половина доходов за истекшее время передаются ему, Халеву, все же недвижимое имущество его отца, находящееся в Иерусалиме, и другая половина доходов достанется на долю правителя или, по выражению Флора, на долю цезаря. В этом, как и во всем, Халев оказался предусмотрителен: «Дома, — думал он, — могут сгореть или быть разрушены во время какого-нибудь бунта, поместье же и земли всегда будут в цене». Потом условие было оформлено и подписано. Тогда только он назвал имена своих обидчиков и представил свои доказательства.

Спустя неделю названные им лица были уже заключены в тюрьму, а все имущество их отобрано. Потому ли, что Флор радовался такой непредвиденной наживе, или потому, что он угадал в Халеве человека многообещающего и со временем могущего стать ему полезным, но только на этот раз, вопреки обыкновению, римский прокуратор в точности выполнил свой договор.

Вот так, спустя несколько месяцев после бегства из селения ессеев, бездомный и униженный сирота Халев стал богатым и влиятельным человеком. Солнце счастья взошло теперь и для него.

Глава 10

БЕНОНИ
По прошествии некоторого времени Халев, теперь уже не бездомный сирота, а состоятельный молодой человек, владелец богатых поместий и земель, выезжал из Дамасских ворот Иерусалима на дорогом коне, в богатой одежде и в сопровождении нескольких слуг.

Выехав за город и поднявшись на холмистую возвышенность, по которой лежал его путь, он оглянулся на Иерусалим и промолвил про себя:

— Придет срок, и римляне будут изгнаны отсюда, а я стану властителем Великого города!

Честолюбивый юноша уже не желал довольствоваться своим богатством и положением, которое оно создало ему, — теперь Халеву хотелось большего. Он направился в Тир, чтобы вступить во владение теми домами с прилежащими к ним землями, которые некогда принадлежали его отцу. Кроме того, у него была еще и другая цель: в Тире жил старый иудей Бенони, дед Мириам, о котором он слышал от нее самой, еще когда оба они были детьми. Этого-то Бенони Халев и желал повидать.

В колоннаде портика одного из богатейших ивеликолепнейших дворцов Тира в послеобеденное время возлежал на роскошном ложе красивый старик. Он отдыхал после дневных трудов, прислушиваясь к монотонному рокоту синих волн Средиземного моря. Дворец его стоял в той части города, что расположена на острове, а не на материке, где расселилось большинство богатых сирийцев.

Темные, полные жизни и энергии глаза старика, его тонкий орлиный нос, длинные, седые как лунь волосы и серебристая борода делали его положительно красивым, несмотря на его далеко уже не молодые годы. Одет он был в богатое и роскошное платье, кроме того, так как время года было зимнее и даже в Тире было довольно холодно, на нем был дорогой меховой плащ. Сам дворец был достоин своего владельца: выстроен из чистого мрамора, убран великолепно и изысканно. Драгоценная мебель, лучшие ковры, редкая утварь и художественные произведения лучших мастеров делали этот дом настоящим музеем.

Покончив с подсчетами и приемом товара с только что прибывшего из Египта торгового судна, старик Бенони прилег отдохнуть на своей мраморной террасе, выходившей на море. Но сон его был тревожен, скоро он вскочил на ноги и, схватившись за голову, воскликнул;

— О, Рахиль, дитя мое! Почему ты преследуешь меня днем и ночью? Почему образ твой не покидает меня даже во сне, стоит пред глазами и укоряет меня… Пощади, Рахиль!.. Впрочем, это не ты, это мой грех преследует меня, совесть не дает мне покоя! — Присев на край ложа, старик закрыл лицо руками и, раскачиваясь из стороны в сторону, громко застонал.

Вдруг он снова вскочил и принялся ходить большими шагами взад и вперед по портику.

— Нет, то не был грех! — бормотал он. — А только справедливость! Я принес ее в жертву Иегове, как некогда отец наш Авраам готов был принести в жертву Исаака. Но я чувствую, что проклятие этого лжепророка тяготеет надо мной, и все по вине Демаса, этого ублюдка, который вкрался в мой дом, вкрался в душу моей голубки, а я, безумец, позволил дочери взять его в мужья. Я ли виноват, если меч, который должен был пасть только на его голову, сразил их обоих! — И измученный, обессилевший старик упал на шелковые подушки своего ложа.

В этот момент в нескольких шагах от него появился араб-привратник в богатой одежде, вооруженный громадным мечом. Убедившись, что хозяин не спит, он молча сделал низкий, почтительный салам[68].

— Что такое? — коротко спросил Бенони.

— Господин, там внизу ожидает молодой человек по имени Халев, сын Гиллиэля, и желает говорить с тобою.

— Халев, которому римский правитель, — при этом старик плюнул на пол, — возвратил его собственность. Да, я уже слышал о нем. Проводи его сюда!

Араб снова отвесил поклон и удалился, а спустя немного времени ввел благородного вида юношу в богатой одежде. Бенони приветствовал его поклоном и просил садиться. Халев, в свою очередь, отвесил ему низкий поклон, коснувшись по восточному обычаю лба рукой. При этом хозяин заметил, что у гостя на руке не доставало пальца.

— Я готов служить тебе, господин! — произнес старик сдержанно, но вежливо.

— Я — твой раб, господин, и готов повиноваться тебе! — ответил Халев. — Мне говорили, что ты знавал моего отца, и я при первом удобном случае явился к тебе засвидетельствовать свое почтение. Моего отца звали Гиллиэль, и он погиб много лет тому назад в Иерусалиме, о чем ты, вероятно, слышал!

— Да, — сказал Бенони, — я знал Гиллиэля. Умный был человек, но он попал в конце концов в ловушку… Я по тебе вижу, что ты его сын!

— Я рад тому, что ты говоришь, господин! — отозвался Халев, и хотя по тону хозяина понял, что между ним и его покойным отцом не было большой дружбы, тем не менее, продолжал:

— Имущество мое, как ты, господин, верно, знаешь, незаконно отнятое, теперь отчасти возвращено мне…

— Гессием Флором, римским прокуратором, не так ли, который по этому случаю заключил многих совершенно ни в чем не повинных иудеев в тюрьму?!

— Неужели?! Вот именно относительно этого Флора я и пришел спросить твоего мудрого совета. Он удержал в свою пользу добрую половину моей собственности. Неужели нет такого закона, который принудил бы его возвратить все, принадлежащее мне по праву? Не можешь ли ты, такой сильный и влиятельный среди нашего народа, помочь мне в этом?

— Нет, — сказал Бенони, — ты должен почитать себя счастливым, что Флор оставил себе только половину твоего достояния, а не все. Права имеют только римские граждане, а иудеи — только то, что сумеют добыть сами. Относительно меня ты тоже ошибаешься: я не силен и не влиятелен, я — просто старый, скромный купец, не имеющий ни в чем никакого авторитета!

— Как видно, настали тяжелые времена для нас, иудеев! — заметил Халев после некоторого молчания. — Что ж, попробую довольствоваться тем, что имею, и постараюсь простить моим врагам!

— Лучше попробуй быть довольным, но постарайся уничтожить своих врагов! — поправил его Бенони. — Ты был голоден и наг, а теперь богат, за это должен благодарить Бога!

Наступило молчание.

— Что же, ты намерен поселиться здесь в доме Хезрона — то есть в твоем доме?

— На время, быть может, пока не подыщу подходящего нанимателя. Я не привык к городам, так как вырос среди ессеев в пустыне близ Иерихона, хотя сам я не ессей и их учение ненавистно мне!

— Почему же? Они не дурные люди. Ты, может быть, знал среди них брата моей покойной жены Итиэля? Добродушнейший старец!

— Да, конечно, я хорошо знаю его, а также его внучатую племянницу, госпожу Мириам!

Бенони чуть не подскочил при последних словах своего собеседника.

— Прости меня, но я не понимаю, как может эта девушка быть ему племянницей? Я знаю, что у него другой родни, кроме покойной жены моей, не было!

— Точно не скажу, — небрежно отозвался Халев, — но, кажется, лет девятнадцать или двадцать тому назад ее принесла в селение ессеев еще грудным младенцем ливийская рабыня по имени Нехушта. Она рассказала, что мать девочки, попав в кораблекрушение на пути в Александрию, родила младенца на разбитом судне и умерла в родах, завещав отнести ребенка к старику Итиэлю, чтобы тот вырастил и воспитал ее!

— Так, значит, эта госпожа Мириам — последовательница учения ессеев? — спросил Бенони.

— Нет, она — христианка, как того желала ее покойная мать, которая сама принадлежала к этой секте!

Старик не выдержал, поднялся со своего ложа и принялся ходить взад и вперед по портику.

— Ну, а какова эта госпожа Мириам? — продолжал расспрашивать старый Бенони.

— О, она прекраснее всех девушек Иудеи, хотя несколько миниатюрна и худощава. Мила, кротка, приветлива и образованна, как ни одна женщина!

— Весьма восторженные похвалы! — заметил старик.

— Быть может, я несколько пристрастен, но мы росли вместе, и надеюсь, что когда-нибудь она станет моей женой!

— Ты разве обручен с нею, господин? — осведомился Бенони.

— Нет, мы еще не обручены, — сказал Халев несколько смущенно, — но я не смею злоупотреблять твоей любезностью и отнимать твое драгоценное время, господин, рассказами о своих сердечных делах! Позволь просить тебя пожаловать завтра ко мне на ужин. Если ты почтишь меня своим посещением, то я буду тебе за это крайне признателен!

— Я буду у тебя на ужине, господин, — проговорил Бенони, — так как хотел бы знать, что теперь делается в Иерусалиме, откуда ты только что прибыл, если не ошибаюсь. А ты, я вижу, из числа тех людей, которые умеют держать глаза и уши всегда широко раскрытыми!

— Я стараюсь и видеть, и слышать! — скромно ответил Халев. — Но еще так неопытен и несведущ, что сильно нуждаюсь в мудром руководителе, каким мог бы быть ты, господин, если бы того пожелал. А пока прощай, господин, буду ожидать тебя завтра!

Бенони проводил глазами своего посетителя и затем снова стал ходить взад и вперед, размышляя:

— Не доверяю я этому Халеву, но он богатый и способный юноша. Быть может, он сумеет быть полезным нашему делу… Но кто же эта госпожа Мириам?.. Неужели дочь Рахили?! Конечно, это очень возможно… Она не велела отвезти ребенка ко мне, желая, чтобы он был воспитан в ее проклятой вере! Хороша, образованна, говорил он, но христианка! Как видно, проклятие родителей падает на голову детей… Ну, что тебе еще? Разве ты не видишь, что я хочу остаться один?! — грозно прикрикнул старик на вновь появившегося араба-привратника.

— Прости меня, господин, но римский воин Марк пришел побеседовать с тобой. Он говорит, что нынче ночью отплывает в Рим!

— Ну, ну, впусти его, — проворчал Бенони. — Быть может, он явился уплатить свой долг!

Под портиком послышались звучные, мерные, уверенные шаги, и молодой римский центурион подошел к Бенони.

— Привет тебе, Бенони! — произнес он со своей обычной приятной улыбкой. — Как видишь, вопреки твоим опасениям, я еще жив, и твои деньги не пропали!

— Очень рад это слышать!

— Но я явился к тебе сделать новый заем!

Бенони отрицательно покачал головой.

— На этот раз я могу представить, друг Бенони, самые лучшие гарантии! — И Марк вручил старому иудею послание своего дяди Кая и рескрипт цезаря Нерона.

— Что же, рад за тебя, благородный Марк, и верю, что тебя ожидает самая блестящая будущность! Но все ж Италия далеко отсюда, и все твои надежды — плохая порука за целость моих денег!

— Неужели ты думаешь, старик, что я тебя обману?

— Нет, господин, но возможны всякие случайности.

— Ну, тогда покончим с этим! У меня есть к тебе более важное дело, чем презренные деньги!

— Что же это такое? — осведомился Бенони.

— Вот что: когда я был командирован на следствие к ессеям на берега Иордана, то близко познакомился с этими людьми и, можно сказать, даже подружился с одним из них. Это — славные люди, которые каким-то образом читают будущее, и вот они предсказывают, что случатся великие волнения, смуты, голод, чума и мор по всей вашей стране!

— О, старая история! — произнес Бенони. — Это пророчества проклятых христиан!

— Не называй их проклятыми, друг Бенони, — заметил Марк, — тебе менее, чем кому-либо, пристало так называть христиан. Возможно, принесенные мною вести неверны. Но то же говорят и пророчества ессеев. Я готов верить, что и те и другие не ошибаются. Итак, тот старец, с которым я подружился, говорил, что в Иудее будет великое восстание против римского владычества и что большинство иудеев, которые примут участие в этом восстании, погибнут, в том числе и ты, друг Бенони. Ты выручал меня и делил со мной свои хлеб-соль, поэтому я, хотя и римлянин по крови, заехал сюда в Тир предупредить тебя держаться в стороне от всех этих восстаний и волнений!

Старик молча слушал своего гостя и, когда тот кончил, отвечал спокойно и наставительно:

— Все, что ты говоришь, быть может, правда, но если мое имя написано на скрижалях смерти, то мне не избежать разящего меча Господня. К тому же, я стар и, право, лучше умереть, сражаясь с врагами отечества, чем хилым старцем в постели. С этим, вероятно, согласишься и ты! Но вот что странно, — прибавил Бенони, немного помолчав, — ты говорил сейчас о пророчествах ессеев, а часом раньше у меня был гость, который вырос среди ессеев, хотя сам не ессей. Он говорил мне, что в их селении живет красавица девушка, зовущаяся «царицей ессеев». Правда ли это?

— Да, правда, я сам видел ее, она прекраснее и образованнее всех женщин, каких я когда-либо знал. Кроме того, она такой скульптор, с которым могут сравниться только величайшие мастера нашего времени! Если пожелаешь последовать за мной на корабль, я открою ящик и покажу тебе ее работу, большой мраморный бюст, сделанный с меня. Но прежде скажи, не заметил ли ты, что на правой руке твоего посетителя недостает одного пальца?

— Да, заметил!

— Его зовут Халев! Я сам отсек этот палец, конечно, в честном бою. Это молодой негодяй, готовый на убийство и на всякое зло, но ловкий и способный. Я раскаиваюсь, что сохранил тогда ему жизнь!

— А-а, — сказал Бенони, — как видно, я еще не утратил способности различать людей. Именно такое впечатление и произвел на меня этот юноша. Но что тебе известно о девушке?

— Мне многое известно — в некотором роде я помолвлен с ней!

— Как? Неужели и ты? То же самое говорил мне Халев!

— Он лжет! — воскликнул Марк, вскочив со своего ложа. — Она отвергла его, это мне хорошо известно через Нехушту, кроме того, есть еще и другие доказательства!

— Иначе говоря, девушка дала слово быть твоей женой, благородный Марк?

— Нет, друг Бенони, не совсем так, — грустно возразил молодой центурион, — но я знаю, что она любит меня, и если бы я был христианином, то была бы вскоре моей женой!

— Вот как! Но Халев, как будто, сомневался в ее любви к тебе, господин!

— Он лжет! — воскликнул с негодованием римлянин. — И я говорю тебе, друг Бенони: остерегайся, не доверяй ему.

— Мне-то почему его остерегаться? — спросил старик.

— Я говорю это потому, что госпожа Мириам, которую я люблю и которая любит меня, — твоя родная внучка, Бенони, и наследница всего твоего состояния. Я говорю тебе это, так как ты все равно узнал бы от Халева…

Старик на мгновение закрыл лицо руками, и когда, немного погодя, отнял руки, лицо его было взволнованно, хотя говорил он совершенно спокойно.

— Я так и подозревал, а теперь уверен! Но прошу заметить, благородный Марк, что если кровь этой девушки — моя кровь, то мое состояние — моя собственность!

— Без сомнения, и делай ты с ним, что тебе угодно, оставляй его, кому вздумаешь! Мне же нужна только Мириам, денег мне совсем не нужно!

— Ну, а Халев, полагаю, хотел бы получить и ее, и мои деньги, как человек предусмотрительный. И почему бы мне не отдать ему и то, и другое? Он — иудей хорошего, знатного происхождения и, кажется, пойдет далеко!

— А я — римлянин более знатного рода и пойду дальше, чем он!

— Да, ты — римлянин, а я, дед этой девушки, — иудей, который не любит римлян!

— Но Мириам — не иудейка и не римлянка, а христианка, воспитанная не вами, а ессеями! И она любит меня, хотя и не соглашается стать моей женой, потому что я — не христианин!

Бенони пожал плечами.

— Да, все это такая сложная задача, над которой надо хорошенько подумать, а затем уже решить!

— Не тебе, Бенони, решать и не Халеву, а только ей самой! — воскликнул Марк, и глаза его сверкнули угрозой. — Понимаешь?

— Ты как будто угрожаешь мне!

— Да, и в известном случае сумею привести свои угрозы в исполнение. Мириам достигла теперь совершеннолетия и должна покинуть селение ессеев. Вероятно, ты пожелаешь взять ее к себе, на что, конечно, имеешь право. Но смотри, друг, как ты будешь обращаться с ней! Если она пожелает по доброй воле стать женой Халева, пусть будет ему женой, но если ты принудишь ее к тому или позволишь заставить ее, то клянусь твоим Богом, моими богами и ее Богом, я вернусь и так отомщу и ему, и тебе, Бенони, и всему твоему народу, что об этом будут помнить сыны, внуки и правнуки ваши. Веришь мне?

Бенони посмотрел на молодого римлянина, стоявшего перед ним во всей красе силы и молодости, с глазами, искрившимися благородным гневом, с лицом открытым и честным, и невольно отступил на шаг, но не от страха, а от удивления: он никогда не думал, чтобы этот пустой, как ему казалось, и легкомысленный римлянин мог обладать такой стойкостью намерений, такой нравственной мощью. Теперь он впервые понял, что это — истинный сын того грозного народа, который покорил половину вселенной.

— Я думаю, что сам ты веришь сейчас своим словам, но останешься ли тверд в намерениях после того, как прибудешь в Рим, где немало женщин, столь же прекрасных и образованных, как эта воспитанница ессеев, — вот в чем дело!

— Это касается только меня!

— Совершенно верно. Теперь скажи, что ты хочешь еще прибавить к тем требованиям, которые возложил на смиренного слугу твоего и заимодавца, купца Бенони?

— Вот что: во-первых, скажу тебе, что когда я уйду отсюда, ты уже не будешь более моим заимодавцем, а я — твоим должником. Я привез с собой достаточно денег, чтобы уплатить тебе всю сумму с надлежащими процентами, а речь о новом займе повел только для того, чтобы перейти к разговору о Мириам. Во-вторых, скажу тебе еще вот что: Мириам — христианка, и ты не посягай на ее веру, я сам не христианин, но требую, чтобы ты не притеснял ее веры, не насиловал убеждений. Я знаю, что отца ее и мать ты предал на страшную и позорную смерть в амфитеатре! Посмей только поднять на нее палец, и сам будешь растерзан львами в римском амфитеатре. За это я тебе ручаюсь. Хотя меня не будет здесь, но я все узнаю: у меня тут остаются друзья и соглядатаи. Кроме того, я и сам вернусь вскоре. А теперь я спрашиваю тебя, Бенони, согласен ли ты дать торжественную клятву именем Бога, которому служишь и поклоняешься, исполнить мои требования?

— Нет, римлянин, я не согласен! — воскликнул взбешенный Бенони, вскочив на ноги. — Кто ты такой, что смеешь диктовать в моем собственном доме предписания, как мне действовать и поступать с моей собственной внучкой? Уплати долг и не затемняй более собой света, входящего в мою дверь!

— А-а… — проговорил Марк. — Как видно, тебе пришло время пуститься в путь, Бенони, — люди, побывавшие в чужих странах, всегда становятся более терпимыми к другим и более свободомыслящими! Вот, прочти эту бумагу! — И он выложил на стол перед стариком какой-то документ.

Бенони взял пергамент и прочел:

Марку, сыну Эмилия, привет! Сим повелеваем тебе, если найдешь нужным, по своему усмотрению, схватить иудейского купца Бенони, пребывающего в Тире, и препроводить в качестве пленника в Рим для суда перед Римским Трибуналом по обвинениям, возводимым на него как на участника тайного заговора, мечтающего свергнуть владычество всемогущего римского цезаря в подвластной ему провинции иудейской.

Далее следовала подпись: Гессий Флор, Прокуратор. Бенони так и обмер от страха, но в следующий момент схватил со стола бумагу и изорвал ее в клочья.

— Ну, римлянин, где теперь твои полномочия? — воскликнул он.

— В кармане! — спокойно ответил Марк. — Это была только копия. Не зови своих слуг, не трудись. Видишь этот серебряный свисток? Стоит мне поднести его к губам — и те пятьдесят воинов, что стоят у ворот твоего дома, ворвутся сюда!

— Не делай этого, я готов дать клятву, которую ты от меня требуешь, хотя, право, она бесполезна. Зачем бы мне принуждать внучку к замужеству или причинять ей какое-либо зло за ее веру и убеждения?

— Зачем? Затем, что ты — фанатик и ненавидишь меня, как и всех римлян! Потому клянись!

Старик поднял руку и произнес требуемую от него клятву.

— Этого не достаточно, — сказал Марк, — теперь напиши все собственной рукой и подпишись полным именем!

Не возразив ни слова, Бенони подчинился, Марк подписался вслед за ним в качестве свидетеля.

— А теперь, Бенони, выслушай меня: мне предоставляется право, как ты сам видел, отвезти тебя в Рим и поставить перед судом. Но я могу сказать, что не нашел достаточных причин. Тем не менее, помни, что эта бумага у меня в руках и она пока что не теряет своей силы! Помни также, что за тобой неотступно следят, и чтобы пророчество ессеев не сбылось, откажись от участия в заговорах и волнениях. Это — мой тебе добрый совет! Теперь прикажи позвать сюда моего слугу, который ждет внизу с мешками золота, и возьми их все, а затем прощай! Где и когда мы с тобой снова встретимся, не знаю, но будь уверен — мы еще встретимся с тобой!

Марк встал и тем же твердым, уверенным шагом вышел из дома Бенони. Старый иудей посмотрел ему вслед, и в глазах его зажегся недобрый огонек.

— Теперь — твой час, но придет и мой, и тогда мы посмотрим, благородный Марк! Клятву же свою я должен исполнить, да и зачем мне причинять зло бедной девочке? Зачем отдавать ее в жены Халеву, который даже хуже римлянина? Этот, по крайне мере, смел и отважен, честен и не лжив. Но я хочу видеть эту девушку, я немедленно отправляюсь в Иерихон! — решил старик и, призвав слугу, приказал проводить к себе казначея центуриона Марка.

Глава 11

ЕССЕИ ЛИШАЮТСЯ СВОЕЙ ЦАРИЦЫ
Весь совет ессеев собрался для обсуждения вопроса об удалении их воспитанницы Мириам за пределы селения. После долгих споров решено было призвать ее саму в зал совета и услышать из ее уст, чего бы, собственно, желала она для себя.

Мириам вошла в сопровождении Нехушты, и при ее появлении седые, белобородые старцы встали и приветствовали девушку низким поклоном, после чего председатель совета взял ее за руку и проводил к специально приготовленному почетному месту. Только когда она заняла свое место, сели и все присутствующие.

В словах старшего из братьев-ессеев, обращенных к общей любимице, звучала глубокая печаль от неизбежной близкой разлуки. В конце своей речи председатель объяснил, что они из своих скромных доходов определили на ее содержание некоторую сумму, которая обеспечит ей возможность безбедного существования.

Мириам, в свою очередь, от всего сердца благодарила собрание, своих любимых наставников и опекунов за все, что они делали для нее с самого раннего ее детства и по сей час, и выразила желание поселиться в одном из приморских городов, где найдутся добрые люди, известные кому-нибудь из ессеев, или родственные им семейства. Ведь в Иерусалиме слишком часто происходят волнения, смуты и беспорядки, грозящие бедой всем, даже и самым скромным обитателям города.

Некоторые из братьев тотчас же пожелали письменно снестись со своими родственниками и друзьями, и предложение каждого обсуждалось всем советом.

Вдруг кто-то постучал в дверь зала собрания, и когда — после предварительного опроса — послушник получил разрешение войти, то объявил, что прибыл с большим караваном богатый иудей Бенони, купец из Тира, и желает говорить с кураторами о внучке своей Мириам, которая, как ему известно, находится на их попечении.

С общего согласия решено было просить Бенони в зал совета. Спустя несколько минут старый иудей, в богатой шелковой одежде, расшитой серебром и золотом, в драгоценных мехах, вошел и поклонился председателю собрания. Тот ответил ему и ждал, пока гость заговорит.

— Уважаемые, — сказал Бенони, прерывая молчание, — я явился сюда потребовать девушку, которую имею основание считать своей внучкой и о существовании которой недавно случайно узнал от посторонних людей, но о которой вы заботились с самых ранних лет. Скажите мне, здесь ли еще эта девушка?

— Госпожа Мириам сидит среди нас, — ответил председатель совета. — Она действительно твоя внучка, и все мы знали об этом с тех пор, как она здесь!

— В таком случае почему же мне не было известно об этом до сих пор? — спросил Бенони.

— Мы не считали нужным выдать ребенка, который был поручен нашим попечениям умирающей матерью, человеку, предавшему ее родителей на смерть и муки! — При этом почтенный старец негодующе посмотрел на надменного, богатого иудея.

То же сделало и все собрание, так что смущенный Бенони невольно опустил голову под этим немым укором. Но вскоре к нему вернулось обычное самообладание и, гордо выпрямившись, он сказал:

— Я здесь не за тем, чтобы держать ответ за свои поступки, а для того только, чтобы потребовать мою внучку. Она теперь, как вижу, уже вполне взрослая, да и естественным опекуном ее являюсь я!

— Это так, но прежде чем принять это во внимание, мы, бывшие все эти годы ее защитниками, требуем от тебя некоторых гарантий и обязательств!

— Каких гарантий? Каких обязательств?

— Во-первых, ей должна быть завещана достаточная сумма, обеспечивающая безбедное существование в случае твоей смерти; во-вторых, предоставлена полная свобода веры и выбора супруга в случае, если бы она пожелала выйти замуж!

— А если я отвергну эти условия?

— Тогда ты видишь внучку твою Мириам последний раз в жизни! — твердо и смело ответил председатель совета ессеев. — Мы — люди смирные, но знай, купец, что мы не бессильны, и хотя по правилам нашим госпожа Мириам не может более оставаться среди нас, но где бы она ни была, до последней минуты жизни наше попечение о ней не прекратится, и наша власть будет всегда охранять ее. Какое бы зло ни приключилось с ней, мы тотчас же узнаем и отомстим! Ты свободен принять или отвергнуть наши требования, но в последнем случае она исчезнет для тебя навсегда, и никто и ничто на свете не поможет тебе разыскать ее. Мы сказали!

— Мы сказали! — подтвердили в один голос все сто старцев и смолкли.

— Ты слышал их слова, господин, — сказала Нехушта среди воцарившегося молчания, — и я, которая знаю этих людей, говорю тебе, что они сдержат свое слово!

— Пусть моя внучка решит, прилично ли ставить мне такие обидные условия?

— Высокочтимый господин, — сказала девушка, — я не могу восставать против того, что делается для моего блага! Деньги меня не прельщают, я боюсь потерять свободу и не хочу для себя участи, постигшей моих родителей. Я говорю и думаю, как эти люди, которые любят меня и которых я с детства привыкла уважать.

— Гордый ум! — пробормотал старик и с минуту молчал, поглаживая свою седую бороду.

— Дай нам ответ, господин, время близится к закату. А мы должны все решить прежде, чем настанет час молитвы! — сказал председатель собрания. — Не понимаю, что смущает тебя в наших условиях? Ведь мы не требуем от тебя ничего иного, кроме того, в чем ты уже дал клятву и расписку римскому центуриону, благородному Марку!

Вздрогнув, Мириам удивленно перевела глаза с деда на собрание белобородых старцев.

Бенони побледнел от злобы и разразился желчным смехом:

— Да-а… теперь я понял…

— Что руки ессеев достаточно длинны, раз могут дотянуться до Рима? — докончил фразу старейший из кураторов.

— Берегитесь, чтобы римские мечи не оказались еще длиннее ваших рук и не достали из Рима до ваших голов! — заметил Бенони. — А теперь выслушайте мой ответ. Я готов был бы вернуться домой, предоставив вам делать с вашей воспитанницей все, что вздумается, но она — единственное существо, в котором течет моя кровь, другой родни у меня нет. Я уже стар и потому соглашаюсь на все ваши требования и беру Мириам с собой в Тир в надежде, что она когда-нибудь сумеет полюбить меня!

— Хорошо, — сказал председатель собрания, — завтра все бумаги будут готовы, ты подпишешь их, а до тех пор будь нашим гостем!

На следующий день вечером все бумаги были оформлены, все условия подписаны, и старый Бенони не только назначил Мириам известную сумму на случай своей смерти, но еще и определил ей некоторый ежегодный доход при своей жизни, обеспечив таким образом ее полную материальную независимость.

Спустя три дня Мириам простилась со своими добрыми покровителями, которые в полном своем составе проводили ее за селение. На вершине холма, в минуту расставания, девушка не выдержала и залилась горючими слезами.

— Не плачь, дорогое дитя, — проговорил Итиэль, — мы расстаемся здесь телесно, но духовно все неразлучно будем с тобой и в этой жизни, и за ее пределами!

— Не бойся за воспитанницу, Итиэль! — сказал Бенони. — Ваши обязательства и гарантии надежны, но еще надежнее любовь деда к внучке!

— Если так, — воскликнула Мириам, — то и внучка не останется в долгу, высокочтимый господин! — Затем она снова стала прощаться с ессеями.

Прощание вышло самым трогательным. Когда караван Бенони двинулся дальше по дороге к Иерихону, ессеи печально возвратились в свое селение, но Итиэль утверждал, что они не только в будущей, но еще и в этой жизни свидятся с Мириам.

Путешествуя не спеша, Бенони, его внучка, Нехушта и весь караван под вечер на второй день пути разбили свои шатры вблизи Дамасских ворот Иерусалима, вне новой городской стены, воздвигнутой Агриппой. Бенони опасался, что караван будет ограблен римскими солдатами, если войдет в самый город.

Пока рабы готовили ужин, Нехушта взяла Мириам за руку и указала ей на скалистую гору, довольно крутую, но не особенно высокую:

— Там, на горе, был распят Господь!

Услыхав эти слова, девушка благоговейно опустилась на колени и склонилась в тихой молитве. Вдруг за ее спиной раздался голос деда приказывавший ей подняться с колен.

— Дитя, — сказал он, — Нехушта сказала правду. Этот ложный Мессия умер там, на кресте, смертью злодея между злодеями. И хотя я обещал, что не буду препятствовать тебе следовать учению и обрядам твоей веры, но все же прошу: не молись так, на глазах у всех, этому твоему Богу. Посторонние люди могут оказаться менее терпимыми, чем я, и предать тебя на страшную смерть и муки!

Мириам кивнула головой и вместе со стариком вернулась в шатер, где их ожидал ужин.

Через четыре дня путешественники благополучно прибыли в Тир, этот богатый, цветущий и великолепный город. Мириам увидела то море, на котором родилась. До сих пор оно представлялось ей похожим на Мертвое море, на берегах которого прошли все ее детство и ранняя молодость. При виде же искрящихся и пенящихся волн Средиземного моря сердце ее дрогнуло от восторга, и с этого момента она полюбила его всей душой.

Еще из Иерусалима Бенони отправил гонцов в Тир, чтобы предупредить своих слуг и управляющего, что он прибудет с почетной гостьей, и потому к приезду Мириам весь дом принял праздничный вид, а стол был приготовлен, как для брачного пира.

Этот роскошный дворец, служивший в течение многих веков жилищем для царственных особ, своим изысканным и богатым убранством восхитил девушку. Старый Бенони внимательно наблюдал за внучкой, следуя за ней по пятам.

— Довольна ли ты, дочь моя, своим новым домом? — спросил он наконец.

— Ах, дедушка, это просто великолепно! — ответила Мириам. — Мне никогда даже не снился такой дворец, такая сказочная роскошь и богатство. Но скажи, позволишь ли ты мне заниматься моим искусством в одном из этих больших залов?

— Отныне, Мириам, ты — хозяйка в этом доме, а со временем станешь его владелицей. Дитя мое, не было надобности стольким посторонним думать о том, как обеспечить тебя всем необходимым! Все, что у меня есть, — твое! Но я был бы счастлив, если бы ты и мне уделила хоть малую долю своей любви, мне, бездетному и одинокому!

— И я готова… но…

— Не говори! — прервал ее старик. — Не говори, я знаю, что ты хочешь сказать. Я горько каюсь в том, что для меня твоя вера — ничто и твой Бог — посрамление, но еще горше мысль, что посылать за веру на смерть и муку жестоко и несправедливо. Мало того, я прибегну даже к одной из заповедей Распятого. Он, кажется, учит прощать обиды?

— Да, так нас учит Христос, и потому христиане любят все человечество!

— Так внеси же это учение в стены этого дома и люби меня, нанесшего тебе обиду в лице родителей твоих, обиду, в которой я теперь горько каюсь!

Вместо ответа Мириам впервые обвила шею старика руками и одарила его поцелуем.

С этого времени старый Бенони с каждым днем все больше привязывался к внучке, ревнуя ее ко всем и каждому, особенно к Нехуште, которую девушка любила, как мать.

Глава 12

ОЖЕРЕЛЬЕ, КОЛЬЦО И ПИСЬМО
Мириам жилось хорошо и спокойно в Тире, в доме деда, который не отказывал ей ни в чем, даже не запрещал общаться с другими христианами, жившими в Тире. Впрочем тогда христиане подвергались сравнительно меньшей опасности, чем иудеи, ненавидимые сирийцами и греками за их богатства и жившие под непрестанной угрозой убийства и ограбления. Среди великих волнений и смут того времени скромные, разноплеменные и сравнительно немногочисленные христиане оставались мало замечаемыми.

Дни проходили однообразно и несколько тоскливо, так как Мириам редко показывалась на улице, сидя почти безвыходно дома. Несмотря на усердные занятия излюбленным искусством, у нее оставалось много времени для размышлений и воспоминаний о прошлом, и среди этих дорогих воспоминаний наряду с добрыми старцами-ессеями ярко выступала в каком-то лучезарном блеске фигура молодого римского воина Марка.

О, как страстно ждала она вести о нем!

Тоскуя взаперти в роскошном дворце Бенони и желая хоть сколько-нибудь рассеяться, Мириам выпросила у деда разрешение посетить принадлежавшие ему в северной части города великолепные сады и в сопровождении Нехушты и многочисленных слуг отправилась туда.

Обойдя богатые владения Бенони, девушка присела отдохнуть на обломок мраморной колонны, остаток древнего храма, некогда стоявшего на этом месте. Вдруг послышались чьи-то торопливые шаги, и Мириам увидела перед собой римского воина в полном походном снаряжении, в сопровождении одного из слуг Бенони.

— Госпожа, — произнес он, склоняясь перед нею, — меня зовут Галл. У меня к тебе поручение! — С этими словами он достал из-под дорожного плаща пергамент, перевязанный шелковой нитью и запечатанный большой печатью, и небольшой сверток, которые вручил Мириам.

— Кто и откуда прислал мне это? — спросила девушка.

— То и другое я привез из Рима, а посылает это тебе благородный Марк, прозванный теперь Фортунатом (Счастливым)!

— Ах, — воскликнула Мириам, — скажи мне, господин, здоров ли он и хорошо ли ему живется?

— Я оставил его в добром здравии, госпожа, но божественный Нерон возлюбил его так сильно, что не может обойтись без него. А любимцы цезаря часто бывают недолговечны. Впрочем, не печалься, госпожа! Мне думается, что пока благородному Марку не грозит никакая опасность. А теперь поручение мое исполнено, госпожа, и я должен спешить, ты же все узнаешь из послания! — И Галл откланялся и удалился так же поспешно, как пришел.

— Перережь скорей эту нитку, Ноу! — воскликнула Мириам, протягивая свиток Нехуште. — Скорее, дорогая, у меня не хватает терпения!

Нехушта улыбаясь поспешила исполнить приказание молодой госпожи, и та, развернув свиток, принялась читать.

Марк писал, что благополучно прибыл в Рим, где застал своего дядюшку Кая на смертном одре, уже готового в отсутствие племянника завещать все свои богатства императору Нерону. «Тем не менее, — писал Марк, — я пришелся дядюшке по вкусу, и он сделал меня своим наследником, а спустя месяц после его смерти, я стал одним из богатейших людей в Риме. Конечно, Нерон не знал о намерении Кая, не то я лишился бы не только своего наследства, но и головы под каким-нибудь пустым предлогом. Я собирался вернуться в Иудею немедленно, но случилось нечто, чего я никак не мог предвидеть».

Оказалось, что, вступив во владение домом Кая, Марк поставил на самом видном месте в вестибюле свой бюст работы Мириам и пригласил друга Главка и некоторых других знаменитых скульпторов Рима полюбоваться им. Художники пришли в неописуемый восторг и в последующие дни не говорили ни о чем другом, как только об этом бюсте.

Слава этого произведения дошла до самого Нерона, и однажды, не предупредив никого о своем посещении, император явился в дом Марка. Долгое время он стоял, безмолвно любуясь мраморным бюстом, затем воскликнул:

— Какая страна имела несказанное счастье породить того гения, который создал это произведение?

Узнав, что то была Иудея, император поклялся сделать художника правителем Иудеи. Когда ему сказали, что художник — женщина, он сказал, что все равно заставит всю Иудею и весь Рим поклоняться ей. Но прежде автора нужно разыскать и доставить ко дворцу.

Услыхав эти слова, Марк так и обмер и поспешил уверить императора, что гениальной художницы уже нет в живых. Тогда император разразился слезами, но все еще не уходил. Один из его приближенных шепотом посоветовал хозяину преподнести мраморный бюст императору в подарок, дружески предупредив: «Иначе не пройдет и нескольких дней, как ты лишишься своего сокровища, а может быть и состояния и даже головы». После этого Марк поднес бюст Нерону который сперва заключил в свои объятия скульптуру, затем молодого римлянина и приказал тотчас же отнести подарок во дворец.

По прошествии двух дней Марк получил императорский указ, гласивший, что несравненное произведение искусства, вывезенное им из Иудеи, поставлено в таком-то храме и все желающие угодить императору приглашаются для поклонения гениальному творению и духу той, которая создала этот мрамор. Кроме того по воле императора Марк назначался хранителем собственного изображения, и ему вменялось в обязанность дважды в неделю неотлучно проводить день в этом храме подле своего бюста, чтобы поклоняющиеся могли видеть и модель. Такова была воля всемогущего цезаря, правящего Римом.

Далее в письме Марк рассказывал, что сейчас он в милости у Нерона, и поэтому ему удается оказывать значительные услуги христианам, иногда даже избавлять их от смерти. Однажды Нерон лично явился в храм, где стояло изображение Марка, и высказал мысль принести в жертву духу умершей художницы нескольких христиан, которых он хотел обречь на самую мучительную и ужасную смерть.

Но когда Марк сказал ему, что это едва ли будет угодно художнице, которая при жизни сама была христианкой, то Нерон воскликнул: «Боги! Какое преступление я готов был совершить!» — и тотчас же отменил свой приговор, на некоторое время совершенно оставив христиан в покое.

Дорогая, возлюбленная Мириам, я страшно несчастен, что не могу теперь же вернуться в Иудею, так как Нерон ни за что не выпустит меня живым из Рима. Но я денно и нощно думаю о тебе и мучаюсь мыслью, что другие, в том числе и Халев, видят твое дорогое лицо, упиваются твоим голосом. Скажу тебе еще, что я разыскал здесь, в Риме, ваших лучших проповедников, беседовал с ними и приобрел за большие деньги их рукописи, в которых изложены все ваше учение и все догматы, вашей веры. Книги эти я намерен изучить основательно, но пока откладываю, опасаясь, что уверую и стану христианином, а затем, подобно многим десяткам римских христиан, буду обращен в факел, чтобы освещать в ночное время сады Нерона.

Далее упоминалось, что кольцо с изумрудом, на котором вырезаны профили Марка и Мириам (изображая профиль последней, автор воспользовался маленькой статуэткой, подаренной девушкой Марку, на которой она была изображена склонившейся над ручьем), работы Главка, и жемчужное ожерелье имеют свою историю, которую Марк со временем расскажет.

Кольцо и ожерелье он просил ее носить, не снимая, и при случае предлагал написать ему хоть несколько слов или, по крайней мере, вспоминать о том, который только о ней одной и думает и т. д.

Дочитав это послание, Мириам поцеловала его и спрятала у себя на груди, а Нехушта между тем раскрыла шкатулочку слоновой кости, из которой молодая девушка достала кольцо с дивной красоты изумрудом и жемчужное ожерелье.

— Посмотри же, Ноу! Посмотри! — воскликнула Мириам в восторге.

— Да, есть на что полюбоваться! Этот жемчуг — целое состояние! Счастливая девочка, снискавшая себе любовь такого человека!

— Несчастная, — возразила Мириам, — которая никогда не будет женой этого человека! — И глаза ее наполнились слезами.

— Не горюй раньше времени и не говори того, о чем знать не можешь, — сказала Нехушта, надевая ей на шею ожерелье. — Ну, а теперь давай сюда твой палец. Тот, на котором носят обручальное кольцо! Вот видишь, как оно пришлось, словно по мерке!

— Нехушта, я не должна этого делать, — прошептала Мириам, но кольца с пальца не сняла.

— Пойдем домой, дитя, сегодня у господина будут гости на ужине!

— Гости? Какие гости?

— Все заговорщики! Отведи Господи от нас беду! Слыхала ты, что Халев возвратился?

— Нет!

— Вчера прибыл в Тир и сегодня будет в числе гостей Бенони. Он воевал в пустыне и, говорят, участвовал во взятии крепости Масада, весь римский гарнизон которой перебит!

— Так Халев восстал против римлян?

— Да, он надеется стать правителем Иудеи!

— Я его боюсь, Ноу! — сказала Мириам.

Когда Мириам вошла в большой зал, где был приготовлен ужин для гостей, то, выполняя желание деда, она выглядела ослепительно — в великолепном наряде греческого покроя, богато украшенном золотым шитьем, с золотым поясом, унизанным камнями, и золотыми обручами в волосах. Все эти мрачные, суровые иудеи с решительными лицами встали и один за другим поклонились ей, как госпоже и хозяйке этого дома.

Она отвечала низким поклоном на приветствие каждого и, вглядывалась в лица, с невольной тревогой искала среди них Халева, но его не было в числе гостей. Вдруг занавеси зала отдернулись, и вошел Халев.

О, как он изменился за эти два года! Теперь это был великолепный, блестящий юноша, могучий, гордый и самоуверенный. Присутствующие почтительно кланялись ему, как человеку, добившемуся высокого и завидного положения и способному выдвинуться со временем еще дальше. Даже сам Бенони сделал несколько шагов ему навстречу, чтобы приветствовать его. На все эти поклоны и приветствия Халев отвечал небрежно, даже несколько надменно, как вдруг взгляд его упал на Мириам, стоявшую в тени. Тогда, не обращая ни на кого внимания, он двинулся прямо к ней и занял место подле нее, хотя оно собственно говоря, предназначалось старейшему из гостей. Заметив происшедшее вследствие этого замешательство, Бенони поспешил посадить лишившегося места гостя подле себя.

— Вот мы и встретились вновь, Мириам! — начал Халев несколько растроганно, и жестокие, надменные черты его лица мгновенно смягчились. — Рада ты меня видеть?

— Конечно, Халев! Кто не рад встрече с товарищем детских игр? — сказала Мириам. — Откуда ты теперь?

— С войны, — ответил он, — мы бросили вызов Риму, и Рим принял этот вызов!

Она вопросительно взглянула на него.

— А хорошо ли вы сделали?

— Как знать! Трудно сказать наперед, — отозвался Халев. — Что касается меня, то я долго колебался, но твой дед восторжествовал надо мной, и теперь я, волей-неволей, должен идти навстречу судьбе!

В этот момент в зал вошел гонец. Все встали, на всех лицах отразилась тревога.

— Какие вести? — спросил кто-то.

— Галл, римлянин, был отброшен от стен Иерусалима, и отряд его уничтожен на перевале Бет-Хорана!

— Хвала Богу! — воскликнули присутствующие в один голос.

— Хвала Богу! — повторил за ними и Халев. — Проклятые римляне наконец пали!

Но Мириам не сказала ничего.

— Что же ты молчишь? Что у тебя на уме?

— Думается мне, что они восстанут с большей силой, чем прежде! — сказала она. — И тогда…

В этот момент Бенони сделал знак, и девушка, поднявшись со своего места, вышла из зала. Она прошла под портик и, сев у мраморной балюстрады террасы, выходившей на море, стала прислушиваться к рокоту волн, разбивавшихся внизу о мраморный цоколь дворца. В голове ее роились самые разные мысли.

Как недавно еще и она, и Марк, и Халев были скромными, маленькими, незначительными людьми без средств, а теперь все трое поднялись высоко,все достигли богатства и высокого положения. — Но надолго ли? — думалось молодой девушке. — Судьбы человеческие капризны, как волны моря, они шумят, бурлят, с минуту искрятся на солнце, улыбающемся им, затем со стоном разбиваются о стену, и наступают ночь и забвение…

Мечты девушки нарушил Халев, незаметно подошедший к ней. Раскрыв перед Мириам свои честолюбивые планы, — он мечтал ни больше и ни меньше, как о царском троне в Иудее, — юноша вновь просил Мириам быть его женой, но получил отказ. Узнав, что Мириам любит Марка, он заскрежетал зубами и поклялся убить соперника.

— Это не поможет тебе! — коротко сказала Мириам. — Почему нам нельзя быть друзьями, Халев, как в прежние дни?

— Потому, что я хочу того, что больше дружбы, и рано или поздно, так или иначе, но, клянусь, добьюсь своего!

— Друг Халев, — вдруг раздался голос Бенони, — мы ожидаем тебя. А ты, Мириам, что делаешь здесь? Ступай, дочь моя, в свою комнату, речь идет о делах, в которых женщины не должны принимать участия!

— Но, увы, нам придется нести свою долю тяжести! — прошептала она и, поклонившись, удалилась.

Глава 13

ГОРЕ ТЕБЕ, ИЕРУСАЛИМ!
Прошло еще два года, два кровопролитных и ужасных года для Иудеи и особенно для Иерусалима, где различные секты уничтожали друг друга. В то время как в Галилее, — невзирая на все усилия иудейского вождя Иосифа[69], под началом которого сражался Халев, — Веспасиан[70] и его военачальники брали штурмом город за городом, уничтожая население тысячами и десятками тысяч, в прибрежных городах и во многих других торговых центрах сирийцы и иудеи поднимались друг против друга и беспощадно избивали одни других. Иудеи осаждали Гадару и Голонитис, Себасту и Аскалон, Анфедов и Газу, истребляя огнем и мечом сирийцев, а там настала и их очередь, сирийцы и греки восстали против них и также не знали пощады.

До описываемого момента в Тире еще не было кровопролития, но все ждали его со дня на день. Ессеи, изгнанные из своего селения у берегов Мертвого моря, искали себе убежища в Иерусалиме; они посылали к Мириам посла за послом, увещевая ее бежать, если возможно, куда-нибудь за море, так как в Тире ожидались погромы и пожары, а Иерусалим, как они полагали, был обречен на гибель. Христиане, со своей стороны, уговаривали ее бежать вместе с ними в Пеллу, где они собирались не только из Иерусалима, но и из Тира, и со всей Иудеи. Но Мириам и тем, и другим отвечала, что не оставит деда — он всегда был добр к ней, и она поклялась не покидать его.

Послы ессеев возвратились тогда обратно, а христиане, помолившись вместе с ней об общем спасении, покинули Тир.

Простившись с ними, Мириам пошла к деду, которого застала взволнованно расхаживающим по комнате. Увидев ее, он поднял голову и спросил:

— Что с тобой, дочь моя? Отчего ты так печальна? Верно, твои друзья предупредили, что нам грозят новые невзгоды?

— Да, господин, — проговорила Мириам и передала все, что ей было известно.

Старик выслушал ее до конца и сказал:

— Я не верю всем этим предсказаниям христианских книг! Напротив, многие знамения указывают, что время явления Мессии близко, того настоящего Мессии, который сразит врагов страны и воцарится в Иерусалиме, сделав его великим и могучим. Если ты веришь, что бедствия обрушатся на Иерусалим и на избранный народ божий, и боишься, то беги с друзьями, а меня оставь одного встречать бурю!

— Я верю в предсказания христиан и их священных книг, верю, что гибель Иерусалима и всего народа нашего близка, но я ничего не боюсь! Я знаю, что и волос с головы нашей не упадет без воли Отца, и что из нас, христиан, никто не погибнет в эти дни! Но за тебя я боюсь и буду с тобой, где бы ты ни остался!

— Я не брошу дом и богатство даже для того, чтобы спасти свою жизнь! Не могу покинуть свой народ во время его священной войны за независимость и свободу дорогой родины. Но ты беги, дитя! Я не хочу, чтобы ты могла упрекнуть меня, что я довел тебя до погибели!

Но Мириам была непоколебима.

Так они и остались в Тире. А спустя неделю гроза действительно разразилась. В последнее время иудеям уже небезопасно было показываться на улицах города: тех, кто, крадучись, появлялся вне своего дома, избивала разъяренная толпа, которую возбуждали тайным образом против них римские эмиссары. Бенони воспользовался этим временем для того, чтобы сделать громадные запасы продовольствия и снарядов и привести свой дворец, бывший некогда грозной крепостью, в готовность к серьезной обороне.

Одновременно он послал известить Халева, находившегося в это время в Иоппии, где командовал иудейскими военными силами, о грозящей жителям Тира опасности. До ста семейств наиболее знатных и богатых иудеев перебрались в дом Бенони, так как другого, более надежного убежища поблизости не было.

Но вот однажды ночью страшный шум и вопли разбудили Мириам. Она вскочила с кровати. Нехушта была уже подле нее.

— Что случилось, Ноу? — спросила девушка.

— Эти псы сирийцы напали на иудеев и громят их жилища! Видишь, половина города объята пламенем! Люди бегут из огня, но их беспощадно добивают тут же, в двух шагах от порога дома. Пойдем на крышу! Оттуда все видно! — И накинув плащи, обе женщины побежали вверх по мраморной лестнице. Опершись на перила, Мириам взглянула вниз и тотчас отшатнулась, закрыв лицо руками.

— О, Христос! Сжалься над ними! Пощади свой народ!

— А они, эти иудеи, разве пощадили Его, ни в чем не повинного?! — воскликнула Нехушта. — Теперь настал час возмездия… Не так ли избивали иудеи греков и сирийцев во многих городах? Но если хочешь, госпожа, будем молиться за них, особенно за их детей, которые теперь гибнут за грехи отцов!

После полудня, когда все беднейшее и беззащитное иудейское население города было перебито и только несколько каким-то чудом уцелевших несчастных бродили, как бесприютные псы, по окраинам города, прячась ото всех и пугаясь своей тени, толпа с бешенством атаковала укрепленный дворец Бенони, в котором собрались большинство богатых иудеев с женами и детьми.

Но в первый день все усилия атакующих оставались безуспешными: ни поджечь, ни разгромить этой мраморной крепости они не могли. Три последовательных атаки на главные ворота дома Бенони были отбиты, а в течение ночи осаждающие не произвели ни одного нападения, хотя защитники дворца все время оставались наготове. Когда рассвело, стало ясно, почему целую ночь враги их не тревожили: как раз против ворот была поставлена громадная стенобитная машина, а со стороны моря подошла и встала против дворца большая сирийская галера, сильно вооруженная, с которой матросы с помощью катапульт собирались засыпать осажденных градом стрел и камней.

И вот началась борьба — страшная, кровавая борьба, не на жизнь, а на смерть. Защитники дворца Бенони осыпали с крыши стрелами людей, работавших у стенобитной машины, и перебили огромное число прежде, чем те успели придвинуться настолько близко, что стрелы перестали достигать их. Когда наконец первые ворота были разбиты, защитники во главе с Бенони, выжидавшие этого момента, устремились на осаждающих и перебили всех до одного вблизи ворот, не дав никому ворваться внутрь. Затем, прежде чем новая гурьба подоспела на смену перебитых, иудеи кинулись за ров и на глазах у атакующих уничтожили за собой деревянный подъемный мост, отрезав им путь. Теперь стенобитная машина, которую не было возможности перетащить через ров, сделалась бесполезной, а иудеи за второй стеной дворца могли считать себя в сравнительной безопасности. Зато галера, стоявшая на якоре в нескольких сотнях шагов, стала засыпать дворец камнями и стрелами.

Так продолжалось до полудня. Все время иудеи заботились лишь о том, чтобы враги не перешли рва, хладнокровно убивая каждого, кто пытался отважиться на этот шаг. Тем не менее Бенони отлично сознавал, что ночью неприятель перекинет мост через ров, и тогда им трудно будет продержаться еще одни сутки. Созвали на совет всех присутствующих и решили в последнюю минуту убить друг друга, жен и детей, но не отдаться живыми в руки врага. Узнав о таком решении, женщины и дети подняли страшный вопль. Нехушта схватила Мириам за руку и шепнула ей:

— Пойдем, госпожа, на верхнюю крышу! Туда ни стрелы, ни камни не попадают. В случае необходимости мы можем броситься вниз, вместо того чтобы быть зарезанными, как бараны! — Они пошли и молились там, как вдруг Нехушта вскочила на ноги, воскликнув-

— Смотри, дитя! Видишь, галера идет сюда на всех веслах и парусах? Это наше спасение! Это иудейское судно, я знаю, на ней не римский орел, а финикийский флаг. Смотри, видишь, это сирийская галера подняла якорь и готовится к бою… Видишь?

Действительно, сирийская галера повернула и двинулась навстречу иудейской, но течение подхватило ее и развернуло так, что она пришлась бортом к неприятельскому судну, которое теперь со всего маха налетело на нее, врезавшись носом в самую середину сирийской галеры и ударив ее с такой силой, что та тут же перевернулась килем кверху.

Крики торжества и отчаяния огласили воздух, на море зарябили черные точки: то были головы утопающих, искавших спасения. Мириам закрыла лицо руками, чтобы не видеть всех этих ужасов.

— Смотри! — продолжала Нехушта. — Иудейская галера бросила якорь и спускает лодки, они хотят спасти нас! Бежим скорее вниз к решетке, выходящей на море!

На лестнице они столкнулись со стариком Бенони, который спешил за ними. Маленькая каменная пристань за решеткой была переполнена несчастными, искавшими спасения. Две больших лодки с галеры уже пристали в тот момент, когда Мириам с Нехуштой и дедом выбежали на пристань. На носу первой лодки стоял благородного облика молодой воин и громким, звучным голосом кричал:

— Бенони, госпожа Мириам, Нехушта, если вы еще живы, выступите вперед!

— Это — Халев! Халев, который явился спасти нас! — воскликнула Мириам.

— Идите смело в воду! Ближе мы не можем подойти! — крикнул он снова.

Они послушно пошли к лодке, десятки и сотни других двинулись за ними. Лодки принимали людей до тех пор, пока не переполнились и едва могли держаться на воде. Люди в лодках обещали сейчас же вернуться за оставшимися — и действительно, высадив на галеру первых, они вернулись и снова, почти переполненные, привезли новых пассажиров на галеру, опять вернулись ко дворцу, и опять мужчины, женщины и дети устремились к лодкам. Но в этот момент над портиком показалась лестница, и сирийцы потоком хлынули во дворец. Теперь уже лодки были до того полны, что каждый лишний человек мог затопить их, а между тем матери с грудными младенцами на руках бежали в воду, плача и прося о помощи. Многие плыли за лодками, пока не выбивались из сил и не тонули.

— О, спасите, спасите их! — молила Мириам, кидаясь лицом вниз на палубу, чтобы не видеть этих надрывающих душу сцен.

— О, мой дом, мой дом! — стонал старый Бенони. — Имущество мое разграблено! Богатство в руках этих псов… Братья мои убиты, слуги разогнаны…

— Разве христиане не говорили тебе, что все это будет? Но ты не верил! — сказала Нехушта. — Увидишь, господин, все сбудется, все до последнего!

В этот момент к ним подошел Халев, гордый, самоуверенный и довольный своим подвигом.

— Взгляни на своего спасителя! — воскликнул старик, взяв Мириам за плечо и заставляя ее встать на ноги.

— Благодарю тебя, Халев, за то, что ты сделал! — произнесла Мириам.

— Я доволен тем, что мне удалось в счастливый для меня день потопить эту большую сирийскую галеру и спасти любимую девушку!

— Что клятвы и обещания! — воскликнул Бенони, обнимая спасителя и желая доказать ему свою благодарность. — Та жизнь, которую ты спас, принадлежит тебе по праву. Если только будет это в моей власти, ты, Халев, получишь ее и все, что еще уцелело от ее наследства!

— Время ли теперь говорить о таких вещах! — воскликнула негодующая девушка. — Смотрите, наших слуг и друзей гонят в море и топят, а кто не идет, тех убивают! — И она горько расплакалась.

— Не плачь, Мириам, мы сделали все, что могли! — проговорил Халев. — Я не могу еще раз послать лодки, матросы не послушают меня — это судно не мое. Нехушта, уведи госпожу в приготовленную для нее каюту. Зачем ей смотреть на все это? Но что ты теперь думаешь делать, Бенони? — повернулся он к старику.

— Я хочу обратиться к двоюродному брату моему, Матфею, иерусалимскому первосвященнику, который обещал мне приют и поддержку, насколько то и другое возможно в эти трудные времена!

— Нет, лучше нам искать спасения в Александрии! — сказала Нехушта.

— Где также избивают иудеев сотнями и тысячами, так что улицы города утопают в крови! — произнес Халев с насмешкой. — К тому же я не могу отвезти вас в Египет. Я должен вернуть судно владельцу, доверившему его мне и ожидающему меня в Иоппии, откуда я отправлюсь в Иерусалим, куда меня вызывают!

— Я хочу попасть только в Иерусалим и никуда больше, — заявил Бенони, — Мириам же свободна отправляться, куда ей угодно!

Все судно было переполнено стонами и воплями спасенных, потерявших в это день свои дома, богатства, близких, родных и дорогих друзей, убитых или утонувших на их глазах. Всю ночь никто не знал покоя.

На рассвете галера бросила якорь, и Мириам в сопровождении Нехушты вышла из своей каюты на палубу.

— Видишь длинную гряду рифов, госпожа? Там, на этих самых скалах, разбилось наше судно, а ты впервые увидела свет Божий! Там я схоронила ее, твою мать, незабвенную госпожу мою!

— Как странно, Ноу, что мне суждено вернуться к этому месту!.. Кажется, Халев зовет нас?

— Мы будем добираться до берега на лодках. Здесь мелко, и судно не может подойти ближе! — проговорил тот, подходя к ним.

Когда все собрались на берегу, Халев, передав галеру другому иудею, которому поручено было идти с ней навстречу римским судам с грузом хлеба, также сошел на берег, и все беглецы из Тира, числом около шестидесяти человек, направились к Иерусалиму.

Довольно скоро путники пришли в бедную деревушку, ту самую где некогда Нехушта поселилась с маленькой Мириам, и где жила кормилица ребенка. Здесь они решили запастись пищей. Пока Халев и другие хлопотали, к Нехуште подошла старуха, положила ей руку на плечо, внимательно поглядела в лицо и спросила:

— Скажи мне, добрая женщина, та красавица, что сидит там, не то ли самое дитя, которое я выкормила своею грудью?

Когда Нехушта признала бывшую кормилицу и ответила утвердительно на ее вопрос, старая женщина обвила шею девушки руками и, поцеловав, сказала, что теперь умрет спокойно, так как повидала ее. Больше ничего отрадного у нее в жизни не остается: муж ее умер, она стара и одна на свете. Старуха благословила девушку, а когда путешественники стали собираться в путь, подарила ей мула и дала с собой всяких припасов. Они расстались, чтобы уже больше никогда не встретиться.

Путешествие прошло спокойно. Благодаря сопровождавшему беглецов конвою Халева, состоявшему из двадцати воинов, они были в безопасности от нападения разбойников, грабивших на больших дорогах. Хотя носился слух, что Тит со своим войском прибыл из Египта и в настоящее время подступил к Кесарии, беглецы не видели еще ни одного римского отряда. Они страдали только от холода, особенно во вторую ночь пути, когда расположились на ночлег на высотах, господствующих над Иерусалимом. Холод был так силен, что приходилось всю ночь оставаться на ногах и согреваться движением.

В это время в небе над Иерусалимом и над Сионом были видения, предвещавшие гибель Иерусалима: комета в виде огненного меча и облако, похожее на сражающихся воинов.

А с рассветом все стало спокойно, священный город казался мирно уснувшим, хотя он давно уже превратился в место взаимного избиения и страшной братоубийственной войны. Спустившись в долину Иерусалима, путешественники заметили, что все окрестности опустошены и разорены. Подойдя к Иоппским воротам, беглецы нашли их запертыми; дикого вида солдаты со свирепыми лицами окликнули пришельцев:

— Кто вы такие и что вам тут надо?

Халев назвал свой чин и положение, но так как это, по-видимому, не удовлетворило суровых стражей, то Бенони выступил вперед, назвал себя и сказал, что все они беглецы из Тира, где было страшное избиение иудеев.

— Беглецы! Стало быть, изменники и заслуживают смерти. Лучше всего прикончить их! — сказали солдаты.

Халев воспылал гневом и спросил, по какому праву они осмеливаются преграждать путь ему, человеку, оказавшему столь крупные услуги своему отечеству.

— По праву сильного! — отвечали ему. — Кто впустил Симона — имеет дело с Симоном, а вы, быть может, из сторонников Иоанна или Элеазара…

— Неужели, — воскликнул Бенони, — мы дожили до того, что иудеи избивают иудеев в стенах Иерусалима, в то время как римские гиены и шакалы рыщут вокруг его стен?! Слушайте, люди, мы не сторонники ни того, ни другого, ни третьего и хотим только, чтобы нас провели к первосвященнику Матфею, который призвал нас сюда, в Иерусалим!

— Матфей — первосвященник, — сказал начальник стражи, — это другое дело, он впустил нас в город, где мы нашли поживу, в благодарность за это и мы, в свою очередь, можем впустить его друзей. Ну, так и быть, проходите все! — И он раскрыл ворота. Беглецы вошли в город и направились по узким пустынным улицам к площади Иерусалимского храма. Было самое оживленное время дня, а между тем город казался в запустении; там и здесь лежали на мостовой тела убитых в одной из ночных схваток женщин или мужчин. Из-за ставен домов боязливо выглядывали сотни глаз, но ни одно окно не отворялось, и никто не показывался на улице, никто не приветствовал вновь прибывших и не спрашивал их, откуда они. Всюду царили гробовое молчание и могильная тишина. Вдруг издали донесся одинокий жалобный голос, выкрикивавший слова, значение которых еще трудно было уловить на таком расстоянии. Все ближе и ближе слышались эти вопли, и вот, свернув на узкую, темную улицу, беглецы увидели в конце ее высокого, исхудалого человека, обнаженного до пояса, а ниже пояса едва прикрытого какой-то пеленой. Все тело несчастного носило следы жестоких побоев и было покрыто шрамами и рубцами. Длинная седая борода и волосы развевались по ветру. Воздевая руки к небу, он восклицал: «Слышу голос с востока! Слышу голос с запада! Слышу голос со всех четырех ветров! Горе, горе Иерусалиму! Горе, горе храму Иерусалимскому!.. Горе женихам и невестам!.. Горе всему народу!.. Горе тебе, Иерусалим, горе!»

В этот момент он поравнялся с беглецами и, как будто не замечая их и продолжая выкрикивать свои прорицания, прошел между ними. Когда Бенони окликнул его в гневном ужасе: «Что это значит? Что ты каркаешь, старый коршун?» — человек этот, не обратив на него внимания и вперив свои бледные, почти бесцветные глаза в небо, прокричал:

— Горе, горе тебе, Иерусалим! Горе и вам, пришедшим в Иерусалим! Горе! Горе!.. — И он прошел дальше.

— Да, — сказала Нехушта, — град этот обречен на погибель, и жители его должны погибнуть!

Все молчали, объятые ужасом, только Халев старался казаться спокойным.

— Не бойся, Мириам, — произнес он, — я знаю этого человека, он — безумный!

— Как знать, где кончается разум и начинается безумие?! — прошептала Нехушта.

Беглецы продолжили свой путь к воротам храма.

Глава 14

ОПЯТЬ СРЕДИ ЕССЕЕВ
Те ворота, через которые Бенони и его спутники должны были войти в храм, чтобы отыскать жилище первосвященника, находились в южной части Царской ограды. К ней они могли пройти долиной Тиропеон

И вот, когда они уже приблизились, ворота вдруг распахнулись, и из них хлынула, словно поток, толпа вооруженных людей. С бешенством потрясая оружием и оглушая воздух неистовыми криками, злодеи устремились на беззащитных. Те разбежались в разные стороны, словно овцы перед стаей волков, стараясь укрыться в развалинах обгорелых и разрушенных домов, черневших кругом.

— Люди Иоанна нападают на нас! — раздался чей-то голос. Прежде чем вооруженная толпа успела добежать до развалин, из них выскочили десятки и сотни других вооруженных людей, и завязалась схватка.

Мириам увидела, как Халев уложил на месте одного из воинов Иоанна, и как на него тотчас же набросились несколько воинов Симона. Видимо, все жаждали крови, даже не разбирая, кого и за что убивают.

Девушка видела также, как эти обезумевшие люди схватили ее деда и как старик Бенони вскочил на ноги и снова упал. Затем все скрылось от ее взоров — Нехушта потащила ее за собой, не давая оглянуться, все дальше и дальше, пока Мириам окончательно не выбилась из сил. Шум и крики битвы замерли в отдалении.

— Бежим! Бежим! — подгоняла Нехушта.

— Ноу, я не могу… Я чем-то поранила ногу, видишь кровь?

Нехушта оглянулась. Здесь было тихо и пустынно, они находились уже за второй городской стеной, в Новом городе, Везефе, недалеко от старых Дамасских ворот. Немного позади возвышалась башня Антония, а здесь кругом были навалены кучи всякого мусора и между камней и комков глины росли тощие колосья. Нигде вблизи не было видно никакого жилья, в самой же стене кое-где виднелись расщелины, поросшие диким бурьяном. В одну из таких расщелин Нехушта и затащила свою госпожу, и тут бедняжка в изнеможении упала на землю. Прежде чем ливийка успела справиться с перевязкой ее распухшей ноги, вероятно, ушибленной камнем, пущенным из пращи, девушка уже крепко заснула.

Нехушта села подле нее и стала обдумывать, что ей делать дальше, как и где укрыть свою госпожу от опасности.

Но она задремала, пригретая теплыми солнечными лучами, прежде чем успела что-либо придумать. Ей приснилось, будто из-за ближайшей груды камней на нее глядит чье-то знакомое седобородое лицо. Нехушта открыла глаза, осмотрелась кругом, но нигде не было ни души. Она снова задремала, и снова ей привиделось то же лицо, а подле него еще чье-то. Вдруг она узнала в одном из них брата Итиэля.

— Брат Итиэль! — радостным шепотом воскликнула она. — Зачем ты прячешься от меня?

— Сестра Нехушта, неужели это ты? А это госпожа Мириам, дорогое дитя наше? Что, она крепко спит?

— Как убитая! — отвечала Нехушта.

— Хвала Творцу, мы нашли вас! Брат, — обратился Итиэль к своему товарищу, — доползи-ка до стены и посмотри, не может ли кто увидеть нас оттуда, сверху?

Второй ессей возвратился с ответом, что на стенах никого нет и что их оттуда нельзя увидеть. Тогда ессеи подняли почти бесчувственную девушку на руки и понесли к одной из щелей в стене, совершенно заросшей чахлыми кустами и бурьяном. Тут они осторожно опустили ее на землю и с большими усилиями сдвинули с места громадную глыбу камня, закрывавшую небольшое отверстие в стене, похожее на нору шакала. В эту-то черную дыру сперва спустился ногами вперед брат Итиэль и втащил за собой Мириам, за ними последовала Нехушта и, наконец, второй ессей.

Очутившись в узком, темном подземелье, один из братьев высек огонь кремнем из огнива и зажег маленький факел, с которым пошел вперед, освещая путь, по разным подземным ходам и залам, некогда служившими водохранилищами. Сырой воздух подземелья заставил девушку очнуться.

— Где я? Неужели я умерла? — спросила она, раскрыв глаза.

— Нет, нет, ты сейчас все узнаешь, госпожа! — успокоила ее Нехушта.

— Я вижу лицо дядюшки Итиэля! — воскликнула Мириам. — Это его дух пришел ко мне!

— Не дух, а я сам, дитя мое! Иди за мной, я проведу тебя к остальным братьям, и ты опять будешь среди нас в полной безопасности от злых людей!

— Что это за место? — спросила девушка.

— Это подземелье — та самая шахта или, вернее, каменоломня, из которой царь Соломон добывал камень для постройки Иерусалимского храма. Здесь же этот камень и обтесывали: вот чем объясняется, что при сооружении храма не слышно было ни стука молота, ни звука топора или пилы!

Наконец Итиэль и его спутники подошли к потайной двери, казавшейся с первого взгляда глухой стеной; при нажатии на определенное место громадная плита отошла в сторону, обнаружив вход в большой зал. Здесь горел яркий костер из каменного угля, у которого один из членов общины был занят стряпней, а вдоль стен сидело около пятидесяти старцев в белых одеждах ессеев.

— Братья, — проговорил Итиэль, — я привел вам ту, о которой все мы грустили, я привел наше возлюбленное дитя, госпожу Мириам!

— Неужели?! Неужели это она?! — воскликнули разом десятки голосов. Обрадованные ессеи стали приветствовать один за другим свою названную царицу, подносили ей пищу, воду и вино для подкрепления сил и, пока она ела, рассказывали обо всем, что произошло с ними в ее отсутствие.

Более года тому назад римляне, подступая к Иерихону, разорили их селение, некоторых убили, некоторых увели в плен, большинство же успели бежать в Иерусалим. Но и здесь многие погибли от руки сторонников различных враждующих группировок и разбойников, расплодившихся в осажденном городе. Видя, что всем им грозит неминуемая гибель, мирные ессеи решили укрыться в этом подземелье, тайна существования которого была известна одному из братьев. Мало-помалу они стали собирать здесь в большом количестве припасы — запасать топливо, одежду, разную домашнюю утварь и даже кое-что из мебели. Управившись с этим, они окончательно переселились сюда и теперь только изредка, поодиночке или по двое, выходили наверх узнать о том, что происходит в Иерусалиме и в Иудее, и вместе с тем пополнить свои запасы.

Кроме прохода, которым пришли сюда Мириам и Нехушта, существовал еще другой выход из подземелья, который Итиэль обещал им впоследствии показать.

Когда Мириам поела и отдохнула, а ушибленная нога ее была обмыта и перевязана, ессеи повели ее показывать свои подземные владения. Кроме большого зала, были еще отдельные маленькие сводчатые кельи, совершенно без света, как и общий зал; воздух здесь был чист. Одну из таких келий отвели женщинам, предоставив им все удобства, возможные в этой обстановке. Некоторые кельи служили кладовыми и складами, а в одной, довольно большой, находился глубокий колодец. Очевидно, на дне колодца был родник. Вода из родника имела выход наверх, на поверхность земли, и в течение многих веков колодец содержал в себе свежую, вкусную воду. Вдоль стены этой кельи шла крутая каменная лестница, сильно истертая, но еще вполне надежная.

— Куда ведет эта лестница? — спросила Мириам.

— Наверх, в разрушенную башню! — ответил Итиэль и обещал в другой раз отвести ее туда.

Мириам вернулась в свою комнатку и, поужинав, заснула крепким сном. Поутру к ней вернулась острая тревога за деда и мысль, что если он остался жив, то наверное мучается неизвестностью относительно внучки. Поэтому девушка попросила как-нибудь известить его о том, что она находится в безопасности.

После долгих обсуждений было решено, что брат Итиэль в сопровождении другого брата совершит вылазку и постарается передать Бенони записку от Мириам. Однако ессеи просили девушку не указывать места своего пребывания, а только успокоить старика, что ей не грозит никакая опасность и что она скрывается у надежных людей.

Через день Итиэль и его спутник возвратились невредимыми, но принесли известие об ужаснейших избиениях, происходящих на улицах города и даже в самой ограде Иерусалимского храма, где обезумевшие враждующие партии беспощадно истребляли друг друга.

— Жив ли мой дед? — спросила девушка.

— Да, успокойся! Бенони благополучно добрался до дома первосвященника Матфея, а с ним вместе и Халев. Теперь они укрываются в стенах храма… Все это я узнал от одного из слуг первосвященника, который за сикль серебра поклялся, что немедленно вручит твою записку Бенони. Однако он подозрительно взглянул на меня, и вторично я не решусь исполнить такое поручение… Но кроме этих известий, я имею еще и другие! — продолжал Итиэль. — Из Кесарии Тит с громадным войском приближается к Иерусалиму и, как я слышал из достоверных источников, в числе его военачальников есть один воин, который, кажется, скорее предпочтет взять тебя, чем святой город!

— Кто? — прошептала девушка, и кровь разом прилила к ее лицу.

— Один из префектов всадников[71] Тита, благородный римлянин Марк, которого ты некогда знавала на берегах Иордана!

Теперь кровь ее прилила к сердцу, и Мириам до того побледнела, что казалась белее своего белого платья.

— Марк, — прошептала она, оправившись немного, — он клялся, что возвратится сюда, но это мало чем поможет ему! — добавила она чуть слышно и, встав, удалилась к себе.

С того времени как Мириам получила от Марка письмо, кольцо и ожерелье, она ничего не знала и не слыхала о нем, хотя прошло уже два года. Дважды за это время она писала ему, отправляла письма с надежными, как ей казалось, послами, но не знала, дошло ли хоть одно из них по назначению. Иногда ей казалось даже, что его уже нет в живых, — и вдруг он здесь! Да, но увидит ли она его? Кто может знать, что будет?!

И девушка встала на колени и долго и горячо молилась, чтобы Господь даровал ей счастье еще хоть раз увидеть его и поговорить с ним. Эта надежда увидеть Марка поддерживала ее в течение всех этих страшных, долгих месяцев испытаний.

Между тем прошло больше недели с того времени, как она узнала о приближении армии Тита.

Ушиб ее давно зажил, но Мириам словно цветок увядала без света и солнца.

— Ей надо хоть немного подышать свежим воздухом и посмотреть на голубое небо, — говорила Нехушта ессеям. — Иначе она заболеет здесь.

Тогда брат Итиэль взялся показать дорогу в ту старую заброшенную башню, куда вела лестница из кельи с колодцем. Башня, некогда составлявшая часть дворца, теперь уже давно была заброшена, и даже ход в нее был заложен кирпичами, чтобы воры и бродяги не могли по ночам укрываться там. Для военных целей она была непригодна, так как стояла особняком, а не на городской стене.

О потайном ходе из кельи-колодца давно забыли, и никто не подозревал о его существовании. Здесь находился целый ряд потайных дверей, перекидных мостиков и таинственных затворов, известных одним только ессеям.

Башня достигала приблизительно ста футов высоты, диаметр ее был около сорока футов. Крыша давно обрушилась, но каменная лестница и такие же четыре внутренних галереи, освещенные бойницами, были еще в полной исправности.

На следующее утро еще солнце не успело взойти, как Мириам проснулась и стала уговаривать Нехушту подняться в башню.

— Потерпи немного, госпожа, — сказала Нехушта, — дай ессеям окончить утреннюю молитву, сейчас мы их потревожим!

И Мириам покорно ждала, пока не пришел Итиэль и не провел их на башню.

Девушка чуть не вскрикнула от восторга, когда впервые после столь долгого времени увидела над своей головой лазурное небо. Когда же они поднялись на верхнюю галерею, находившуюся на расстоянии не более восьми футов от вершины башни, открывшаяся отсюда панорама восхитила девушку. Там, к югу, блестели на солнце великолепные здания Иерусалимского храма, с его мраморными дворцами и грандиозными ходами и воротами. Несмотря на то, что ежедневно происходили кровопролитные схватки, там все еще курился в кадильницах фимиам и приносились жертвы. За храмом раскинулись Верхний и Нижний города, пестревшие тысячами домов. К востоку лежала долина Иерусалима, за ней возвышалась Масличная гора, зеленевшая своими роскошными маслинами, которые вскоре должны были пасть под топорами римлян. К северу расположился Новый город, Везефа, опоясанный третьей стеной, а да ней расстилалась скалистая местность. Неподалеку, несколько влево, возвышалась грандиозная Антониева башня, в которой теперь засел со своими приверженцами-зилотами Иоанн Гисхальский. На западе, позади громадной городской площади, вздымались башни Гиппика, Фасаила и Марнаммы, за ними стоял великолепный дворец Ирода. А дальше шел целый ряд стен, крепостных зданий, укреплений, площадей, домов и дворцов — нескончаемое море крыш с островами садов и дворов.

И в то время как Мириам, Нехушта и Итиэль смотрели на всю эту пеструю великолепную панораму, вдали, на северо-востоке показалось серое облако пыли.

— Римляне! — воскликнула Нехушта, указывая на это облако, и у всех невольно дрогнули сердца.

Очевидно, не они одни заметили их, так как все стены, башни и крыши мгновенно покрылись людьми, засуетившимися подобно муравьям в потревоженном муравейнике.

Вдруг тот же жалобный и вместе с тем грозный голос раздался среди всеобщей тишины на опустевших улицах города:

— Горе, горе тебе, Иерусалим! Горе граду сему, горе храму сему! Горе всем!

Теперь на каменистой почве пыль как будто рассеялась, и можно было различить отдельные отряды огромной армии римлян.

Впереди всех двигался многотысячный отряд сирийских союзников, за ними целая туча стрелков и разведчиков, далее шли саперы и квартирьеры, вьючные животные, военные повозки и фуры с многочисленной прислугой. За этим обозом следовал Тит со своей блестящей свитой, телохранителями, оруженосцами, копейщиками и всадниками. Еще дальше тяжело и медленно двигались бесчисленные громадные, страшного вида, стенобитные машины, баллисты, катапульты, за ними трибуны[72] и командиры когорт со своей гвардией, предшествуемые знаменами и римскими орлами в окружении трубачей, которые время от времени оглашали воздух громкими торжественными звуками. А там, дальше, бесконечной лентой тянулась армия Тита, двигавшаяся в строгом порядке, разделенная на легионы, с конными отрядами воинов и квартирьерами; в хвосте ее — нескончаемые обозы с амуницией, провиантом и всякими припасами. На холме Саула римляне стали разбивать лагерь, а спустя час отряд всадников в пятьсот или шестьсот человек выехал из лагеря по большой дороге, ведущей прямо к стенам Иерусалима.

— Это сам Тит, — сказал Итиэль, — видите, перед ним императорский штандарт!

Мириам впивалась глазами в блестящую свиту Тита, стараясь угадать, который из этих блестящих всадников Марк.

И вот в тот момент, когда римляне поравнялись с Башней Женщин, городские ворота вдруг распахнулись, и изо всех прилежащих улиц и домов, где они до сих пор сидели в засаде, тысячи иудейских воинов и вооруженных горожан устремились на римлян, вытянувшихся длинной линией, прорвали ее и отрезали конец от остальной цепи, многих перебив. Мириам видела, как раненые падали с коней, как упал императорский штандарт, тотчас же снова поднялся, а затем все скрылось в облаке пыли. Казалось, все римляне уничтожены. Но нет, вот они один за другим поворачивают от города, направляясь обратно к холму Саула. Правда, теперь их стало меньше, но они все-таки смогли пробиться сквозь тысячную толпу нападающих. Но кто из них возвращался в лагерь, а кто остался на месте? Этого Мириам не знала… С сильно бьющимся, тяжелым сердцем покинула она башню, вернувшись в свое темное подземелье.

Глава 15

ЧТО ПРОИЗОШЛО В БАШНЕ
Прошло еще четыре месяца. Можно сказать, что во всей мировой истории никогда не было и, вероятно, не будет таких страшных бедствий, таких беспримерных ужасов, какие переносили в это тяжелое время жители Иерусалима или, вернее, последние остатки иудейского народа, искавшие убежища в стенах Иерусалима. Отбросив в сторону внутренние распри, иудейские партии общими силами ополчились на врага, но, увы, было слишком поздно. Правда, все, что только в человеческих силах, было сделано. Десятки и сотни тысяч римлян погибли от рук защитников города, они отбивали и уничтожали стенобитные машины и катапульты, взрывали или сжигали гигантские деревянные башни, сооруженные Титом для штурма. Но несмотря на все это Тит овладел третьей стеной и Новым городом, затем удачно штурмовал вторую стену и, разрушив ее, отправил к иудеям историка Иосифа Флавия, чтобы тот убедил их сдаться. Возмущенные этим предложением, собратья иудеи чуть не побили ренегата Иосифа каменьями, и война продолжалась.

Убедившись, что приступом взять Иерусалим невозможно, Тит решил принудить его сдаться голодом. Он окружил еще не взятую первую городскую стену другой стеной, за которой и засел, выжидая, когда его союзник голод сделает свое дело. Вначале Иерусалим был хорошо снабжен съестными припасами и мог бы выдержать продолжительную осаду, но вскоре обезумевшие от отчаяния враждующие партии принялись уничтожать друг друга, отбивать и предавать огню продовольствие своих противников, громить их склады, так что припасы, которых могло бы хватить на многие месяцы, быстро таяли в этих безумных оргиях взаимной ненависти, и население Иерусалима вымирало сотнями и тысячами от голода.

Трудно описать, до каких ужасов, до каких невероятных зверств доходили люди под влиянием этого страшного голода. Страшное пророчество сбывалось теперь: матери поедали своих собственных детей, дети вырывали последний кусок хлеба изо рта умиравших от голода родителей, и никто не знал в те дни ни жалости, ни сострадания. Люди уподобились диким зверям, стали даже хуже диких зверей.

Весь город, казалось, обезумел. Тысячи людей гибли ежедневно, и каждую ночь тысячи других бежали к римлянам, которые ловили несчастных и распинали на крестах перед городской стеной. Не хватало уже и леса на кресты, не хватало места этим крестам.

Все это знала и видела Мириам со своей старой башни — видела улицы Иерусалима, усеянные мертвыми, так что местами невозможно было пройти, видела, как несчастных выгоняли с семьями и детьми из домов, подвергали ужасным пыткам и затем тут же убивали за то, что те якобы не хотели отдать свои спрятанные припасы. Вся долина Кедрона и нижние склоны Масличной горы были покрыты крестами, на которых корчились в предсмертных муках плененные иудеи. Девушка ежедневно видела кровавые стычки и битвы; затем у нее больше не стало сил выносить эти зрелища, и она часами лежала на галерее башни, закрыв лицо руками, чтобы не видеть, и заткнув уши, чтобы не слышать, что делалось кругом.

У ессеев еще сохранялись большие запасы пищи и всего необходимого, никто до сего дня не тревожил их, не подозревая о существовании подземелья. Время от времени тот или другой из членов общины выползал на поверхность земли и пробирался в город. Некоторые так и не возвращались, другие же возвращались и рассказывали о том, что им удавалось узнать.

Так все узнали, что после убийства первосвященника Матфея и его сыновей вместе с шестнадцатью членами синедриона[73] по обвинению в сношениях с римлянами старый Бенони был избран на его место и многих заподозренных в измене и приверженности Риму предал смерти; что Халев стоял во главе сильной партии и всюду был впереди. Говорили, что он поклялся во что бы то ни стало убить римского префекта всадников Марка и что они уже однажды встретились на поле битвы.

Между тем настал август месяц, и ко всем остальным бедствиям злополучного города прибавилась страшная зараза, распространяемая разлагавшимися на улицах трупами, которые валялись повсюду сотнями и тысячами и которых никто не успевал и не хотел хоронить. Теперь Тит установил свои военные машины у самых стен Иерусалимского храма и с каждым днем, хотя и медленно, но упорно прокладывал себе путь во внешние дворы храма.

Однажды ночью, еще за час до рассвета, Мириам пробудилась и стала просить Нехушту выйти наверх в старую башню — она задыхалась в этом подземелье.

Обычным путем обе женщины достигли верхней галереи башни и, сев на верхней ступени против одной из бойниц, долго молча следили за огнями в римском лагере, раскинувшемся на громадном пространстве вокруг городских стен и даже среди развалин домов, под самой башней, так как эта часть города была уже во власти римлян. Но вот первый луч солнца, словно огненная стрела, прорезав туман, упал с вершины Масличной горы через долину Иосафата прямо на золоченые кровли храма и его мраморные дворы. И, словно это был условный сигнал, северные ворота храма широко распахнулись, и из них хлынул целый поток истощенных, свирепого вида воинов и с дикими криками устремился вперед. Римские пикеты старались остановить их, но были смяты и опрокинуты из-за своей малочисленности. Теперь иудеи оцепили одну из деревянных башен Тита. Его стрелки встретили неприятеля градом стрел. Завязалась серьезная битва, но не прошло и десяти минут, как башня была уже в огне. При свете зарева пожара Мириам видела, как римские солдаты, находившиеся в башне, кидались вниз с ее высоты чтобы спастись от огня. С криками торжества иудеи ворвались сквозь брешь во второй стене и, оставив слева от себя остатки дворца Антония, рассыпались на открытом пространстве среди развалин уничтоженной Титом части города, непосредственно у подножия старой башни, где находились Мириам и Нехушта.

Уцелевшие римляне старались добраться до главного лагеря, иудеи преследовали их, но встретили сильный отпор и, отброшенные обратно ко второй стене, пытались укрыться от римлян в развалинах. Внезапно в начальнике конного отряда, атакующего иудеев, Мириам сначала угадала, а потом и точно узнала Марка.

— Смотри, Ноу, смотри, ведь это он! — воскликнула молодая девушка, и сердце в груди ее сильно забилось.

— Да, госпожа, это он! Ну, а теперь, когда ты его видела, пойдем вниз: не те, так другие могут с минуту на минуту взять башню. Ты видишь, бой кипит кругом. Нас могут найти!

— Нет, нет, Ноу! Быть может, ты права, но я не уйду отсюда. Я хочу видеть все до конца!

Нехушта не стала возражать. «Все равно, — думала она, — Бог одинаково может хранить нас и здесь, на башне, и там, в подземелье!»

Между тем римляне вновь построились в ряды и под предводительством префекта Марка двинулись со своих позиций на неприятеля, который, получив подкрепление из храма, на полпути столкнулся с ними. Среди подкрепления оказался и Халев. Вот какой-то иудей кинулся на Марка и убил под ним лошадь. Но молодой префект проворно высвободил ноги из стремян и продолжал биться пешим. Этого, казалось, и ожидал Халев. Точно дикий зверь, накинулся он на римлянина сзади и ударил его плашмя мечом по спине. Такого оскорбления не мог снести ни один римлянин. Марк обернулся, и враги очутились лицом к лицу.

В это время, пользуясь небольшим перерывом в сражении, кто-то из иудейских начальников приказал своим людям проломить заложенный кирпичами ход в башню, на которой находились обе женщины. Иудеи с горячностью принялись за дело.

— Видишь, госпожа! — сказала Нехушта.

— Ах, Ноу, ты была права! Я вовлекла тебя в беду, что же нам теперь делать?

— Сидеть здесь смирно, пока не придут и не возьмут нас,а там, если дадут время, объяснимся с ними, как сумеем!

Но наверх никто не явился. Иудеи опасались внезапного нападения римлян в тот момент, когда начнут взбираться по незнакомой им, быть может, разрушенной лестнице. Поэтому, взломав вход, они воспользовались только низом башни, чтобы втащить в нее и укрыть на время раненых.

Тем временем Марк с мечом в руке устремился на Халева. Иудей успел вовремя отскочить в сторону и нанес Марку такой страшный удар по голове, что, не будь на том массивного шлема, наверно, череп римлянина раскололся бы надвое. Теперь же он раздробил только шлем и нанес Марку глубокую рану, от которой молодой префект пошатнулся и упал, широко раскинув руки и выронив свой меч. Халев подскочил к нему, чтобы прикончить, но Марк вдруг очнулся и, видя, что он теперь безоружен, бросился на Халева, стараясь схватить его голыми руками за горло. Халев успел нанести еще один удар по плечу, но Марк как будто даже не почувствовал его. Спустя минуту меч Халева валялся в стороне, а оба противника в бешеной схватке катались по земле. Тогда из рядов римских воинов раздался крик: «Спасем его!», на который иудеи отвечали: «Хватай его!» И те и другие хлынули на место борьбы, завязался кровавый бой. Обе стороны дрались с остервенением. Где люди стояли, там они и падали мертвыми, никто не хотел отступать. Римляне, хотя и были малочисленнее своих врагов, предпочитали умереть все до единого, но не оставлять в руках неприятеля своего любимого раненого командира. Иудеи же слишком хорошо понимали цену такой добычи, как римский префект, любимец Тита, чтобы дать вырвать его из своих рук. С каждой минутой новые отряды иудеев спешили на подмогу своим собратьям, число же римлян, не получавших подкрепления, заметно таяло, но они упорно продвигались вперед, сражаясь грудь с грудью и щит со щитом.

Вдруг во фланг римлянам с криком торжества ворвался новый отряд иудеев, числом до четырехсот человек. Римский офицер, вовремя заметив опасность и решив, что лучше дать префекту умереть вместе с павшими товарищами, чем сознательно уложить на месте весь легион и посрамить оружие цезаря, скомандовал отступление. В строгом порядке, словно на параде, римская дружина отступила к своим укреплениям, унося с собой раненых, несмотря на град копий и стрел, беспрерывно сыпавшихся на нее.

Видя, что им теперь ничего более не остается делать, иудеи отступили к стене старой базарной площади в тридцати или сорока шагах от старой башни и принялись укреплять ее. Солнце уже клонилось к закату, и день медленно угасал. Раненые римляне, оставшиеся на поле сражения, видя, что их товарищи отступили, кидались на свои мечи или копья и умирали от собственной руки, чтобы не попасть живыми в руки иудеев, которые, подвергнув жестоким пыткам, все равно распяли бы их на кресте. Кроме того, Титом был издан указ, что всякий солдат, попавший живым в руки неприятеля, будет всенародно предан посрамлению, лишен звания солдата и навсегда вычеркнут из списка легиона, а будучи вновь пойман своими, предан смерти или обречен на пожизненное изгнание.

Как охотно последовал бы Марк примеру своих товарищей, но — увы! — у него не было на то ни силы, ни оружия. Когда их с Халевом вытащили из груды раненых и убитых, он был в глубоком обмороке от потери крови и истощения сил. В первую минуту его приняли за мертвого, но оказавшийся тут врач заявил, что Марк жив, и если дать ему отлежаться, то он очнется и придет в себя. Поэтому, желая сохранить этого префекта живым у себя в руках, иудеи втащили его в старую башню и оставили там, приставив на случай, если он очнется стражу ко входу.

Мириам с замирающим сердцем следила за всем происходящим вокруг нее на поле сражения и у подножия башни. Временами ей казалось, что она сейчас умрет от нестерпимой душевной муки и тревоги за своего возлюбленного.

— Успокойся, госпожа, благородный Марк жив! — говорила ей Нехушта. — Иначе его оставили бы на поле сражения с остальными убитыми. Он нужен им пленный, иначе Халеву позволили бы пронзить его мечом, как он намеревался это сделать!

— О, тогда он будет повешен на кресте, подобно тем римлянам, которых мы видели вчера на стенах храма! — воскликнула Мириам.

— Это, конечно, возможно, — ответила Нехушта, — если Марк не найдет возможности покончить с собой или не будет спасен кем-нибудь!

— Спасен! Они не могут спасти его, Ноу! — Бедная девушка упала на колени, всхлипывая в порыве отчаяния. — Христос! Христос, научи меня, как спасти его! Если же нужно, чтобы кто-нибудь умер, возьми лучше мою жизнь!

— Полно, госпожа, — утешала ее Нехушта, — попробуем сделать что-нибудь! Смотри, они положили его в нескольких шагах от нашей подъемной каменной двери, у самых ступеней лестницы, стража стоит снаружи, в башне же никого нет. Я видела, как иудеи вынесли своих раненых, оставив там разве только мертвых. Если благородный Марк в сознании и может хоть чуть-чуть держаться на ногах, мы стащим его вниз и опустим за собой каменную дверь!

— Но нас могут увидеть и открыть убежище ессеев. И тогда их замучают и убьют за то, что те утаили пищевые запасы!

— Полно! Когда мы останемся за дверью, никто не найдет дороги в подземелье. Ты знаешь, что снаружи дверь поднять нельзя. Кроме того, ессеи все предвидели, приняв на всякий случай все меры предосторожности, за них ты не бойся!

Тогда Мириам обвила шею старухи руками и, страстно целуя ее, вся в слезах, молила:

— О, Ноу! Попробуем спасти его! А если не удастся, лучше умрем вместе с ним!

— Так пойдем скорее, пока еще есть хоть немного света, а то, когда стемнеет, здесь, на этой лестнице, шею сломишь. Иди за мной!

И они осторожно стали спускаться по старой каменной лестнице, где мимо них шныряли потревоженные ими совы и летучие мыши. Вот и та площадка с дверью, ведущей внутрь башни. Опустившись на колени, Нехушта стала ощупывать руками почву. В башне было темно, как в могиле, но слабый отблеск вечерних сумерек падал сквозь брешь в стене, пробитую недавно. Внезапно в лунном свете блеснул панцирь Марка, лежавшего так близко от Нехушты, что она могла коснуться его рукой. Склонясь над ним, ливийка внимательно прислушалась.

— Марк жив! — проговорила она, обернувшись к Мириам. — Он дышит и, как мне показалось, даже пошевелил рукой. Я боюсь, что он испугается, если я заговорю с ним! Твой же голос он, вероятно, узнает!

Тогда девушка осторожно заняла место Нехушты и, склонившись к самому лицу Марка, прошептала чуть слышным, нежным, ласковым голосом:

— Проснись, Марк, слушай меня, но не шевелись: нас могут услышать! Я — та Мириам, которую ты знавал на берегах Иордана!

При ее имени раненый слегка содрогнулся.

— Мириам, — прошептали его губы, — сладкая греза… дивный сон…

— Не сон и не греза! Я и Нехушта пришли попытаться спасти тебя. Ты ранен и в плену… Можешь ты подняться на ноги? Тогда мы проведем тебя в такое место, где тебе не будет грозить никакая опасность!

— О, сладкий сон… — прошептал Марк.

— Марк, это не сон, это действительность! — воскликнула шепотом девушка. — Чувствуешь ты мой поцелуй? — И она, наклонившись, прижала свои губы к его губам. — Дай руку, ощупай твое ожерелье на моей груди, твое кольцо на моей руке. Веришь теперь, что это не сон?

— Да, возлюбленная! Да! Скажи, что я должен делать?

— Постарайся подняться и встать на ноги, если можешь! Нехушта, ты сильнее, поддержи его, пока я отворю дверь! Живо! Я слышу, стража подходит сюда и сейчас заглянет в брешь!

Нехушта опустилась на колени подле раненого и, пропустив руки под его спину, сказала:

— Ну, готово! Вот ключ, возьми!

Мириам взяла из ее рук ключ, повернула его в замке, и так как дверь была очень тяжела, то она всей силой, всем корпусом налегла на каменную плиту двери, чтобы удержать ее.

— Ну! — сказала она. — Быстрее, я слышу, стража входит сюда!

Поддерживаемый Нехуштой, Марк сделал три шага и очутился у открытой двери, но здесь, на самом пороге, силы изменили ему, так как кроме тяжелой раны в голову он получил еще рану в ногу, и со стоном «Не могу!» он грузно упал, увлекая за собою старую ливийку. При этом его стальной нагрудник зазвенел о каменный порог. Часовой снаружи услыхал этот звук и позвал товарища, чтобы тот дал светильник. Мигом Нехушта вскочила на ноги и, схватив Марка за руку, потащила его в отверстие, между тем как Мириам, подпирая спиной каменную плиту, служившую дверью, проталкивала его ноги.

Вот замигал светильник во входном отверстии, где была проломана заложенная кирпичами наружная входная дверь. Нехушта изо всех сил тянула тяжелое беспомощное тело римлянина, хорошо понимая, что если свет светильника упадет на его латы, все погибло. Страж-иудей со светильником в руке торопливо вошел, но споткнулся о лежавшее на дороге мертвое тело и упал на одно колено. В этот момент Мириам, собрав все свои силы, широко распахнула каменную дверь и отскочила к стене. Прежде чем иудей успел подняться, она ударила ключом от двери, зажатым у нее в руке, по светильнику, который мгновенно разбился и погас. Затем она кинулась к двери надеясь бежать, зная, что теперь каменная дверь должна уже сама собой захлопнуться. Но, увы! Две железные руки обхватили ее поперек туловища, и сколько она ни отбивалась, сколько ни наносила ударов тяжелым железным ключом своему врагу, все усилия были тщетны. Тяжелая каменная плита с глухим звуком захлопнулась, и теперь ей уже не было спасения. Она сразу поняла это и, опасаясь, чтобы ключ не послужил уликой, зашвырнула его в самый дальний угол башни, где, как она знала, были навалены целые груды мусора и птичьего помета.

При звуке захлопнувшейся двери сердце ее радостно дрогнуло, она знала теперь, что Марк спасен: дверь не могла захлопнуться, пока он еще лежал поперек порога. Мириам знала также, что страж, державший ее, ничего не видел и не мог рассказать; отпереть же дверь без другого такого ключа невозможно ни с той, ни с другой стороны.

Теперь уже несколько человек с фонарями вбежали в башню. С ними был Халев.

— Что тут такое? — крикнул он.

— Не знаю, только я вбежал на шум и схватил какого-то здоровенного парня, с которым порядком-таки повозился и сейчас крепко держу, хотя он не переставал все время наносить мне удары своим мечом!

Подошли люди с фонарями и увидели красавицу-девушку с распущенными волосами, стройную и на вид хрупкую, как ребенок, и расхохотались над мнимым геройским подвигом бдительного стража.

— Э, да это девушка! Неужели ты каждый раз зовешь на помощь, когда попадаешься девушке в лапки? — со смехом спрашивали они.

— А римлянин? Где римлянин? — раздался чей-то грозный голос, и все бросились искать пленника в темной башне, заваленной бревнами, кирпичом и мусором. Но римлянина нигде не было, и целый град ужаснейших проклятий сыпался из уст иудеев, только, Халев стоял неподвижно, вперив глаза в молодую девушку.

— Мириам! — прошептал он.

— Да, Халев, это я! — спокойно ответила она. — Странная встреча, не правда ли? Зачем вы вломились в мое убежище?

— Женщина! — воскликнул он вне себя от бешенства. — Где ты спрятала римлянина Марка? Говори сейчас же!

— Марка? — спросила она. — А разве он здесь? Я этого не знала, я видела, как какой-то человек выбежал отсюда, быть может, то был он. Тогда спеши, может быть, ты его догонишь!

— Ни один человек не выходил отсюда! — заявил часовой. — Берите эту женщину, она укрыла его где-нибудь в потайном месте!

Ее схватили, связали и, точно обезумев, с фонарями бросились обыскивать все углы и все щели башни.

— Здесь лестница! — крикнул кто-то. — Смотрите, друзья, видно, он ушел туда! — И с фонарями в руках они поднялись на самый верх башни, но там никого не было. Вдруг раздались звуки трубы, в отверстии входной двери показался начальник отряда и второпях крикнул:

— Бегите скорее в храм, сам Тит идет на нас во главе двух легионов отомстить за своего префекта!.. Бегите и тащите пленника за собой, слышите?

— Он исчез! — мрачно отозвался Халев, и при этом взгляд его, полный непримиримой ненависти, упал на Мириам. — А на его месте мы нашли вот эту девушку, внучку Бенони, которая некогда была возлюбленной этого римлянина!

— Слышишь, женщина, скажи нам сейчас же, что ты сделала с твоим любовником, или умрешь здесь, сейчас же!

— Я ничего не сделала! Я видела, как отсюда вышел человек и прошел мимо часового, а больше я ничего не знаю!

— Она лжет! Заколите изменницу!

Меч над ее головой был уже занесен, но Халев успел сказать несколько слов начальнику, и тот изменил свое приказание.

— Нет, лучше отведите ее в храм: пусть дед учинит ей допрос в присутствии всего синедриона. Но живо, живо, не то все мы очутимся в руках римлян!

Мириам схватили и утащили из старой башни, которая час спустя была уже во власти римлян, поспешивших разрушить ее, равно как и все соседние строения.

Глава 16

СИНЕДРИОН
Иудейские воины вели Мириам по узким темным улицам с обгоревшими и разгромленными домами, усеянным десятками и сотнями трупов. Они спешили как только могли, ведь римляне, оттесненные в течение дня из этой части города, теперь вновь занимали ее, предавая огню и мечу все, что встречалось на их пути.

Северный и восточный внешние дворы храма были уже во власти римлян, и потому, чтобы проникнуть в ограду храма, приходилось далеко ее обходить. Однажды отряду, уводившему Мириам, пришлось выжидать в укрытии, когда мимо них пройдет многочисленный отряд римлян, затем ждать у каждых ворот, которые лишь после долгих переговоров отпирались для них. Только под утро Мириам очутилась наконец во внутренней ограде храма. По приказанию начальника отряда ее втолкнули в тесную, темную и сырую келью одного из больших зданий и, заперев за ней дверь, оставили там одну. Несмотря на страшную усталость, она не могла заснуть: события этого ужасного дня преследовали ее, как кошмар, среди которого, подобно светлому лучу солнца, ей улыбалось одно воспоминание — то были слова Марка: «Мириам, возлюбленная моя… Это сладкий сон, это чудная греза…» Значит, он не забыл ее, любил, несмотря на то, что в Риме сотни прекраснейших женщин окружали его, стремясь назвать его своим супругом. О, она верила в его любовь и была счастлива ею! Счастлива тем, что Бог помог ей спасти его жизнь. Правда он был ранен, тяжело ранен, но ессеи — такие искусные врачи, они вылечат его! И, опустившись на колени, Мириам стала горячо молиться. Вдруг до нее донесся странный звук, точно слабый вздох, исходивший из дальнего угла кельи. Вглядевшись пристальнее, девушка различила в полумраке смутное очертание человеческой фигуры с длинной седой бородой. Что-то знакомое почудилось ей в этой фигуре, и она приблизилась к месту, откуда послышался вздох. То был не человек, а скелет, обтянутый кожей, и одни лишь глаза горели на лице этого живого мертвеца. Девушка узнала его, это был Феофил, возглавляющий совет ессеев. Десять дней тому назад он, несмотря на увещания братьев, вышел из своего убежища и больше не возвратился; его ходили искать, но не нашли, думали, что он убит кем-то из людей Симона. И вдруг Мириам нашла его здесь. Оказывается, иудеи захватили его в плен.

— Есть у тебя какая-нибудь пища, дитя? — простонал старик, узнав девушку.

— Да, господин, вот кусок сушеного мяса и ячменный хлеб. Я случайно захватила это с собой, когда шла на башню. Возьми, поешь!

— Нет, нет, дочь моя! Это значило бы только продлить мои муки. Я хочу умереть и рад, что скоро для меня все кончится, но ты сбереги еду для себя, спрячь так, чтобы ее у тебя не отняли. Вот тут, в кувшине есть вода, они давали ее мне, заставляя пить, чтобы продлить мучения. Пей сколько можешь теперь, быть может, завтра они не дадут тебе воды!

Некоторое время продолжалось молчание, старик постепенно слабел, а Мириам, глядя на него, горько плакала.

— Не плачь, дитя, обо мне, я скоро успокоюсь. Лучше скажи, за что тебя заперли здесь?

Девушка вкратце рассказала обо всем.

— Ты — отважная женщина, и твой римлянин многим тебе обязан! Я умираю, но в этот последний час призываю благословение Бога на вас!

После этого Феофил закрыл глаза и уже больше не мог или не хотел говорить.

Прошло немного времени, и вдруг дверной засов заскрипел. В келью вошли два тощих, злобного вида человека. Один из них грубо толкнул старика.

— Проснись, видишь, мясо, — и он ткнул ему кусок мяса под нос, — что, вкусно? Так вот, скажи нам, где хранятся твои припасы, и ты получишь весь этот кусок мяса!

Ессей только отрицательно покачал головой.

— Я не стану есть и ничего вам не скажу! Я умру, и все вы умрете, а Бог воздаст каждому по делам.

Тогда посетители принялись поносить и проклинать несчастного мученика, не обращая внимания на прижавшуюся к стене Мириам.

Едва они ушли, девушка тихонько приблизилась к старцу, но, взглянув в его лицо, увидела, что он уже умер. Тихая улыбка скользнула по ее лицу — она была рада, что мучения старика кончились.

Спустя немного времени дверь снова отворилась — теперь пришли за ней.

Мириам встала и пошла на допрос. Проходя через внутренний двор храма, она заметила, что повсюду на мраморных плитах лежат еще не убранные трупы, а за стеной слышался шум битвы и сотрясающие храм удары стенобойных машин.

Ее ввели в громадный зал с белыми мраморными колоннами, в котором было множество голодных, истощенных до предела людей, в том числе женщин и детей с ввалившимися щеками и глубоко запавшими глазами. Одни бесцельно бродили, другие безмолвно и неподвижно сидели группами на полу, а в дальнем конце зала, под богатым балдахином, на возвышении восседали человек двенадцать-четырнадцать почтенного вида старцев в богатых резных креслах художественной работы. По обе стороны от них стояло еще много таких же, но пустых кресел. Старцы были одеты в дорогие великолепные одежды, висящие на них, как на вешалках, а лица их, бескровные и сморщенные, пугали своей худобой. То были члены иудейского синедриона.

В тот момент, когда Мириам вошла в зал, один из членов синедриона произносил приговор над каким-то несчастным, измученным человеком. Девушка взглянула на судью и узнала в нем деда своего Бенони, но то была лишь тень прежнего Бенони. Некогда высокий, прямой старик с гордой, уверенной осанкой стал теперь дряхлым, сгорбленным старцем, из-под тонких бесцветных губ виднелись желтые зубы, длинная серебристо-седая борода старика висела клочьями, руки дрожали, голова тряслась и была лишена волос. Даже глаза его приняли какое-то злобное выражение, словно взгляд голодного волка.

— Обвиняемый, что ты хочешь сказать в свое оправдание? — спросил он глухим, дребезжащим голосом.

— Да, я действительно утаил небольшой запас пищи, приобретенный мною на последние крохи состояния! Твои гиены схватили мою жену, мучили и истязали ее, пока она не указала, где у меня были спрятаны запасы, которыми я надеялся поддержать жизнь семьи. Эти люди накинулись на пищу и уничтожили почти все на моих глазах. Жена умерла от нанесенных ей ран, а все дети умерли с голоду, кроме младшей, шестилетней малютки, которую я кормил последними крохами. Когда и она стала умирать у меня на руках, я упросил римлянина, отдав ему все драгоценности, какие у меня были, камни и жемчуг, чтобы он отвез ее в свой лагерь и там кормил, за что обещал указать ему слабое место в стене храма. Он накормил ребенка при мне и дал ей хороший запас с собой, обещал держать ее у себя, кормить каждый день — и я указал ему место, где легко проникнуть через ограду в храм. Но, как тебе известно, я был пойман, и то место в стене было укреплено, так что моя измена не имела никаких дурных последствий. Однако я готов еще двадцать раз повторить свой поступок, если это поможет спасти жизнь моего ребенка. Вы убили мою жену и моих детей, убейте и меня! Что мне жизнь!

— Презренный, что значит жизнь твоей жены и детей в сравнении с неприкосновенностью этого святилища, которое мы отстаиваем от врагов Иеговы?! Уведите его, и пусть его казнят на стене, на глазах римлян, его друзей!

Несчастного увели, а чей-то голос приказал: «Введите следующего изменника». Подвели Мириам. Бенони взглянул на нее и сразу узнал.

— Мириам! — простонал он, поднявшись со своего кресла, и тотчас же упал обратно. — Тут какое-нибудь недоразумение… Эта девушка не может быть виновна… Отпустите ее!..

— Сперва выслушай обвинение, — сказал угрюмо и подозрительно один из судей, тогда как другой прибавил:

— Это как будто та самая девушка, которая жила в твоем доме, рабби Бенони? Говорят, она христианка!

— Скажи нам, женщина, ты принадлежишь к секте христиан?

— Да, господин, я — христианка! — спокойно ответила Мириам.

— Мы собрались здесь не для того, чтобы разбирать вопросы веры. Теперь не время заниматься этим! — вмешался Бенони.

— Пусть так, — произнес один из судей, — оставим вопросы веры. Кто обвиняет эту женщину и в чем?

Вперед выступил человек, за спиной которого, как заметила Мириам, стояли Халев, расстроенный и взволнованный, и тот иудей, который сторожил Марка.

— Я обвиняю ее в том, что она дала возможность бежать римскому префекту Марку, захваченному в плен Халевом. Мы оставили его в старой башне, пока он не пришел в себя от ран.

— Римский префект Марк! — проговорил один из членов синедриона. — Он — ближайший друг Тита и один стоит сотни других римлян! Скажи нам, женщина, помогла ты ему бежать? Впрочем, ты, конечно, не скажешь! Обвинитель, изложи свои основания и доказательства!

Тот поверил обо всем, что произошло в башне. За ним был допрошен страж и, наконец, Халев.

— Я ничего не знаю, кроме того, что ранил и взял в плен римлянина, которого на моих глазах снесли бесчувственного в старую башню. Когда же я вернулся после новой атаки, римлянин исчез, а эта госпожа находилась в башне и утверждала, что он ушел через дверь. Вместе я их не видал! — кратко дал отчет Халев.

— Это — ложь! — грубо крикнул один из судей. — Ты говорил, что префект был ее возлюбленным!

— Я сказал это потому, что много лет тому назад, на берегах Иордана, она сделала его бюст из камня. Она — скульптор!

— Разве это доказывает, что она была его возлюбленной? — спросил Бенони.

Халев молчал, но один из членов синедриона, по имени Симеон, друг Симона, сидевший подле него, крикнул:

— Перестаньте препираться! Эта дочь сатаны прекрасна, и, по-видимому, Халев желает взять ее в жены. До этого нам нет дела! Но он старается утаить истину!

— Никаких улик против нее нет! Отпустите эту женщину! — воскликнул Бенони.

— Ничего удивительного — таково решение ее родного деда, — с едким сарказмом заметил Симеон. — Тяжелые настали времена, недаром рука Господня тяготеет над нами, если рабби укрывают христиан и потворствуют им, а воины лжесвидетельствуют потому только, что виновная прекрасна! Я же говорю, что она достойна смерти, так как укрыла римлянина, не то зачем бы она загасила светильник?!

— Быть может для того, чтобы самой укрыться от стражей! — сказал кто-то. — Только каким образом очутилась она в этой башне?

— Я жила в ней! — ответила девушка.

— Одна, без воды и без пищи, словно сова или летучая мышь! Ведь до вчерашнего дня башня была заложена кирпичами! Значит, ей известен какой-нибудь потайной ход, которым она и спровадила римлянина, а сама не успела уйти за ним! Вот и все! По-моему, она достойна смерти!

Тогда старый Бенони встал и гневно начал:

— Не достаточно ли крови льется здесь изо дня в день, чтобы нам искать и крови невинных?! Мы давали клятву чинить справедливый суд. Где же тут доказательства или улики? Многие годы она даже не видала этого римлянина. Именем Всевышнего протестую против этого приговора!

— Весьма естественно, что ты протестуешь: ведь она тебе не чужая! — сказал кто-то, и затем все стали спорить и пререкаться. Вдруг Симеон поднял голову и приказал обыскать ее.

Двое из архиерейских слуг принялись обыскивать девушку, разорвав одежду на ее груди.

— Вот жемчуг! — воскликнул один. — Взять его?

— Безумец, что мы, воры, что ли? Куда нам эти безделушки?! — окрикнул его сердито Симеон.

— А вот и еще кое-что! — сказал другой из слуг, вынув письмо Марка, которое девушка постоянно носила у себя на груди.

— Не троньте, отдайте! — взмолилась Мириам.

— Подать это сюда! — сказал Симеон, протянул свою тощую, костлявую руку и, развязав шелковую нитку, прочел начальные строки письма: «Госпоже Мириам от Марка, римлянина, через посредство благородного Галла». Ну, что скажешь на это, рабби Бенони? Тут целое послание, но читать все у нас нет времени, а вот конец: «Прощай, твой неизменно верный друг и возлюбленный Марк». Пусть читает остальное тот, кому охота, что же касается меня, то я удовлетворен: эта женщина — изменница, и я подаю голос за предание ее смерти!

— Это письмо было писано мне из Рима два года тому назад! — ответила было Мириам, но по-видимому, никто не слышал ее слов, все говорили разом.

— Я требую, чтобы это письмо было прочтено от начала и до конца! — заявил Бенони.

— У нас нет времени заниматься такими пустяками! — ответил Симеон. — Другие обвиняемые ждут очереди, а римляне разбивают наши ворота. Нам некогда тратить драгоценные минуты с этой христианкой, шпионкой римлян. Увести ее!

— Увести ее! — подтвердил и Симон Зилот, остальные утвердительно закивали головами.

Затем все собрались и стали обсуждать, какой смертью девушка должна умереть. После долгих споров и пререканий, после того как Бенони тщетно просил и убеждал, проклинал и заклинал их, вынесен был следующий приговор: как всех предателей и изменников вообще, девушку нужно отвести к верхним воротам храма, называемым вратами Никанора, которые отделяют двор Израиля от двора Женщин, и приковать цепями к центральному столбу над воротами, где она будет видна и римлянам, и всему народу израильскому. Там она умрет голодной смертью или как Бог ей судил.

— Таким образом, — заявил Симон Зилот, — мы не обагрим свои руки кровью женщины. Кроме того, ввиду особого снисхождения к просьбам брата нашего, рабби Бенони, мы решили отсрочить исполнение приговора до заката солнца и заявить изменнице, что в случае, если она за это время одумается и пожелает открыть нам убежище римлянина Марка, мы возвратим ей свободу. Отведите ее обратно в тюрьму! — приказал он, обращаясь к страже.

Мириам схватили и, проведя сквозь толпу голодных людей, останавливавшихся, чтобы плюнуть в нее или послать ей вслед проклятие или камень, отвели обратно в темную келью.

Мириам села на пол и принялась есть спрятанный ею кусок сушеного мяса и ячменный хлеб. Вскоре, измученная и обессилевшая, она заснула крепким сном. Спустя четыре или пять часов ее разбудил какой-то посторонний звук. Она раскрыла глаза и увидела перед собой старого Бенони.

— О, дитя мое! Я пришел проститься с тобой и попросить у тебя прощения! Душа моя разрывается!

— Прощения? У меня? Да в чем же, дедушка? Ведь, с их точки зрения, приговор справедлив, и, если хочешь знать, я надеюсь, что мне действительно удалось спасти жизнь Марка, за что я и должна заплатить своей жизнью!

— Но как ты могла это сделать?

— Не спрашивай меня об этом, господин!

— Но еще не поздно спасти и твою жизнь! Ведь они вряд ли смогут вторично захватить его. Теперь иудеев оттеснили от старой башни, которая в руках римлян!

— Да, но иудеи вновь могут овладеть ею. Кроме того, я подвергла бы опасности и другие жизни, жизни дорогих своих друзей! Нет, я не могу!

— В таком случае ты должна будешь умереть позорной смертью, я бессилен спасти тебя! Не будь ты моею внучкой, они распяли бы тебя на кресте, поступив с тобой так, как поступают римляне с нашими братьями!

— Если на то воля Божия, я умру. Что значит одна моя жизнь там, где ежедневно гибнут тысячи жизней?! Не будем больше говорить об этом!

— О чем же говорить, Мириам?! — простонал старик. — Кругом горе, горе и горе… Ты была права, когда убеждала меня бежать. А ваш Мессия, которого я отвергал и теперь отвергаю, да, он обладал даром прорицания: Иерусалим погиб, и наш храм тоже погибнет. Римляне уже завладели внешними дворами, а в Верхнем городе жители поедают друг друга и мрут. Хоронить мертвецов некому, все мы погибнем или от голода, или от меча, или от болезней, и не останется в живых никого. Народ иудейский будет попран и поруган, Иерусалимский храм разорен, от него не останется и камня на камне! Да, все сбудется!

— Но вы могли бы сдаться! Тит пощадил бы вас!

— Нет, дитя, лучше уж всем погибнуть! Сдаться, чтобы нас повлекли на поругание целому Риму, как жалких рабов, за колесницей победителя по улицам их пышной столицы! Нет, мы будем просить пощады у Иеговы, а не у Тита! Ах, зачем я не послушал тебя тогда, сейчас ты была бы в Египте или Пелле. Я погубил тебя, кровь от крови моей и плоть от плоти, я своими руками навлек на тебя этот приговор!

— И несчастный старик долго и безутешно ломал руки и стонал от нестерпимой душевной муки.

— Полно, дедушка, — успокаивала его Мириам, — умоляю тебя, не упрекай себя ни в чем! Для меня смерть не страшна. Да может быть, я даже и не умру!

Старик поднял голову и вопросительно посмотрел на нее:

— Разве у тебя есть какая-нибудь надежда уйти отсюда? Бежать? — спросил он. — Халев…

— Нет, не Халев, хотя я благодарна, что тогда, на суде он пытался оправдать меня, но я предпочла бы скорее умереть, чем бежать с ним!

— В таком случае… Почему же ты думаешь?..

— Я не думаю, господин, а только надеюсь на Бога и верю, что Он может спасти меня. Одна из наших женщин, которую почитают как святую, предсказала мне долгую жизнь!

В тот момент, когда она произнесла эти слова, раздался звук, подобный громовому раскату, и они почувствовали, как земля содрогнулась.

— Рабби Бенони, — крикнули снаружи, — стена упала! Не мешкай, рабби Бенони, ради всего святого, спеши!..

— Увы, дитя мое, я должен идти! Какой-то новый ужас и несчастье обрушились на нас и призывают меня вернуться. Прощай, возлюбленная дочь моя, прощай и прости меня за все то зло, которое я навлек на тебя, видит Бог, против воли!

И обняв и поцеловав ее, старик вышел, оставив девушку в слезах.

Глава 17

ВРАТА НИКАНОРА
Прошло еще часа два, близилось время заката. Вдруг железные болты и засовы тюрьмы Мириам загремели, и в полутемную келью вошел Халев. На нем были помятые в бою и иссеченные во многих местах латы, а в руке сверкал обнаженный меч.

— Ты пришел сюда привести в исполнение приговор синедриона? — спросила девушка.

Он молча опустил голову.

— Не мешкай, друг Халев! Когда мы с тобой были детьми, ты нередко опутывал мои руки цветами, теперь же свяжи их веревками, как тебе повелевает долг!

— Ты жестока, Мириам, я пытался выгородить тебя на суде, а если у меня там, в старой башне, вырвались против воли слова горькой обиды, то только потому, что любовь и ревность довели меня до безумия! — И Халев стал убеждать девушку бежать с ним к римлянам, говоря, что из любви к ней готов наложить на себя пятно измены родине. Но девушка отказалась.

Мало того, он предлагал даже креститься, но девушка была непоколебима.

С тоской вышел от нее Халев. Сразу вслед за этим явились четверо воинов и повели Мириам к воротам Никанора между двором Женщин и двором Израиля, украшенным серебром и золотом, над которыми возвышалось квадратное здание, высотой около пятидесяти футов. Здесь священнослужители хранили свои священные трубы и другие музыкальные инструменты. На плоской кровле этого здания возвышались три мраморных столба, украшенных золочеными капителями и шпилями.

У ворот осужденную ожидал один из членов синедриона, тот самый Симеон, который приказал обыскать Мириам и отказался прочесть все письмо Марка.

— Не призналась эта женщина, где скрывается римлянин? — спросил он.

— Нет! — отвечал Халев. — Она говорит, что ничего об этом не знает!

— Так ведите ее наверх.

Поднявшись по узкой каменной лестнице, Мириам и сопровождающие вышли на кровлю здания, где ее подвели к среднему из трех столбов, к которому была прикована тяжелая железная цепь футов десяти длиной. По приказанию Симеона Мириам связали руки за спиной, а на грудь повесили надпись, гласившую: «Мириам, христианка и изменница, приговорена умереть здесь, как ей Бог судил, пред лицом друзей ее, римлян». Далее следовали подписи нескольких членов синедриона, в том числе и деда ее Бенони, которого принудили таким образом дать восторжествовать чувству патриотизма над чувством кровного родства. Затем ее приковали цепью к столбу, после чего Симеон и остальные собрались удалиться и оставить ее одну. Но прежде чем покинуть эту кровлю, Симеон обратился к осужденной:

— Стой здесь, презренная изменница, пока кости твои не распадутся в прах! Стой под грозой и бурей, под палящими лучами знойного солнца, стой, проклятая, при свете дневном и во мраке ночи, на поругание и посмеяние римлян и иудеев. Дочь сатаны, возвратись к сатане, и пусть тот Сын плотника спасет тебя, если может!

— Пощади, не оскорбляй эту девушку, рабби! Или ты не знаешь, что проклятия — стрелы, которые обрушиваются на голову того, кто их мечет? — вступился Халев.

— Будь моя воля, первая стрела предназначалась бы тебе, дерзкий юнец, осмеливающийся учить старших! Но знай, мне известно больше, чем ты полагаешь! Быть может, и ты хочешь вступить в дружбу с римлянами? Что же, скатертью дорога!.. А теперь уходи!

Халев не ответил ни слова, только печально взглянул на осужденную и тихо произнес: «Прощай! Ты сама этого хотела!»

И Мириам осталась одна в красных лучах огненного заката, прикованная к столбу, с позорной надписью на груди и связанными за спиной руками. С минуту она стояла неподвижно, затем подошла к краю стены и заглянула вниз, во двор Израиля, где иудейские военачальники, старейшины и зилоты собрались посмотреть на осужденную. Целый град камней и обломков мрамора с ругательствами и проклятиями полетел в нее, и девушка поспешила отойти к противоположному краю стены, выходившему на двор Женщин. Весь этот двор теперь был превращен в военный лагерь, так как внешний двор, двор Язычников, был уже занят римлянами, и их стенобойные машины почти беспрерывно громили стены двора Женщин.

Настала ночь, но и она не принесла с собой обычной тишины и покоя. Римляне вновь пытались взять стены приступом — тараны и стенобойные машины оказались бессильными. Однако иудеи были все время настороже и сбрасывали приставные лестницы римлян, как только отважные и неустрашимые легионеры взбирались по ним. Однажды двум знаменосцам удалось взобраться на стену под громкие торжествующие крики римлян, но смельчаки были тотчас же окружены и убиты, а знамена с насмешкой сброшены со стен разодранными в клочья.

Наконец легионеры принялись подтаскивать горючий материал к воротам, сделанным из драгоценного кипариса и окованным листами серебра, и разводить под ними и подле костры. До этого времени Тит хотел сохранить невредимыми как сам храм, так и все его дворы, но видя, что ничто другое не поможет, решился прибегнуть к огню. Вскоре серебряные листы на воротах расплавились, а дерево вспыхнуло ярким пламенем. Когда огонь сделал свое дело, римляне бросились тушить пламя там, где им нужен был проход, и через эту брешь, словно река, прорвавшая плотину, мгновенно заполнили двор Женщин. Сам Тит въехал в него во главе большого отряда всадников. Иудеи бежали, ища спасения на уступах ворот Никанора, на стене и на кровле здания, где была прикована Мириам. Но на нее теперь никто не обращал внимания, над каждым висела смерть.

Римляне же снизу заметили ее, и какой-то воин пустил стрелу просвистевшую над самой головой девушки. Этот поступок не укрылся от зорких глаз Тита, который тут же приказал привести к себе виновного и, очевидно, выразил ему свой гнев, так как после этого больше никто не пытался причинить ей вред. Но зато августовское солнце теперь беспощадно палило ее своими жгучими лучами, и несчастная девушка нигде не могла укрыться от них. У нее не было ни капли воды, чтобы утолить мучительную жажду. Мириам безропотно выносила эту пытку и только ждала вечера с его живительной прохладой.

В этот день римляне не предприняли новых атак, а иудеи не делали вылазок. Во дворе Женщин установили несколько стенобойных машин и баллист, которыми метали громадные камни во двор Израиля по ту сторону стены.

Многие из этих камней с глухим звуком падали на мраморные плиты двора, дробя их и вздымая облака пыли, другие попадали в густую толпу иудеев и ранили или убивали разом десятки людей. Тогда вопли и стоны подымались и снова смолкали.

Среди притихшей, пораженной смертельным ужасом толпы бродил тот же безумный Иисус, сын Анны, который встретил Мириам при въезде в Иерусалим, и, как тогда, этот грозный пророк взывал все тем же пронзающим душу голосом:

— Горе, горе тебе, Иерусалим! Горе граду сему и храму сему! Горе народу сему! — И вдруг, смолкнув на мгновение, воскликнул как-то особенно громко: «Горе и мне!», — и не успел еще звук его голоса замереть в воздухе, как громадный камень, перелетев из двора Женщин, упал на него и отскочил, продолжая свое дело уничтожения и разрушения, но пророк, предсказавший в последний момент жизни и свою собственную участь, остался нем и недвижим.

Весь день жилые помещения, примыкающие к стене, горели, поджигаемые римлянами. Чад и смрад стояли в воздухе.

Наконец последние лучи заката погасли над вершиной Масличной горы, и белые палатки римлян и бесчисленные кресты с корчившимися на них в предсмертных муках страдальцами, кресты, которыми были утыканы и склоны, и подножие горы, и вся долина Иосафата, насколько только хватало глаз, — все это окуталось легкой дымкой расстилавшегося тумана. Настал благословенный, вожделенный час ночи, обильная роса своей живительной влагой обдала изнемогавшую, измученную зноем девушку и утолила ее жажду. Да, теперь, когда обильная роса оседала на мраморный столб, к которому была прикована Мириам, она могла слизывать ее и охлаждать прилипший к гортани язык. Освеженная, обновленная ночной росой, Мириам заснула.

Глава 18

ПОСЛЕДНИЙ БОЙ ИЗРАИЛЯ
Начало светать, но в этот день люди напрасно ждали появления дневного светила. Густой туман наполнил воздух. Мириам благословила этот туман, зная, что ей не пережить второго дня под палящими лучами солнца. Она сильно ослабела, так как не получала никакой пищи уже вторые сутки и не утоляла жажды ничем, кроме росы, но пока туман скрывал солнце, она чувствовала, что жизнь еще не покидает ее.

Под покровом того же тумана Халев ухитрился подойти к воротам Никанора и, хотя ворота охранялись и были заперты тяжелыми болтами, все же нашел возможность, привязав к стреле небольшой холщовый мешок, в котором лежала кожаная фляга с водой и корка черствого хлеба, забросить все это на крышу здания, и так ловко, что стрела с мешком упала к самым ногам Мириам. Девушка зубами развязала шнурки мешка и с жадностью принялась грызть черствый хлеб. Но воспользоваться живительным напитком она не могла, так как руки ее были связаны за спиной. Мучимая целыми тучами насекомых, мошек и мух, несчастная девушка не могла даже защитить себя от них, будучи лишена возможности шевелить руками. Вдруг она заметила, что в мраморный столб, к которому она была прикована, вбиты несколько железных кольев. Один из них, очень острый, немного выдавался, и Мириам пришла мысль, что об него можно перетереть веревку, связывающую ее руки.

Встав спиной к столбу, она принялась за работу, но это движение чрезвычайно утомляло ее, тем более, что силы были уже на исходе. Затекшие, вспухшие руки страшно болели, и от прикосновения к железу кожа на них лопалась, причиняя новые мучения. Девушка плакала от боли, но все-таки продолжала тереть веревку. Настала ночь, а работа ее все еще не была окончена, но силы ее уже иссякли. Под прикрытием тумана римляне, движимые любопытством, приблизились к воротам и стали расспрашивать ее, за какое преступление она тут привязана. Она ответила им по-латыни, что ее осудили за спасение одного римлянина от смерти. Но прежде, чем римляне успели спросить ее еще о чем-нибудь, целый град стрел и копий заставил их отступить от ворот. Однако ей показалось, будто один из них добежал до своего начальника и что-то сообщил ему, а тот отдал какое-то приказание.

Между тем иудеи готовились к бою. Четыре тысячи человек столпились во дворе Израиля. Вдруг ворота распахнулись, в том числе и ворота Никанора, и при звуках труб, словно река, прорвавшая плотину, иудеи устремились во двор Женщин, смяв римских часовых, форпосты и сторожевую цепь римлян. Но легионеры были наготове и, сомкнув стальные ряды своих щитов в сплошную стену, отразили натиск иудеев, как непоколебимая скала отражает стремительный поток. Однако иудеи не хотели отступать и отчаянно бились до тех пор, пока сам Тит не двинулся на них с отрядом всадников и не погнал, как стадо овец, за пределы двора Женщин. Всех раненых и отставших римляне тут же прикончили, но во двор Израиля ворваться не пытались.

Некоторые военачальники подъехали к самым воротам и крикнули, что Тит желает пощадить храм и дарует им жизнь, если они сдадутся. На это осажденные отвечали насмешками, издевательствами и оскорблениями. Однако, несмотря на такой ответ осажденных, Тит желал спасти храм, и по его приказанию несколько тысяч римлян были отправлены тушить пожар в оградах и жилых строениях храма. Между тем защитники последнего уже не нападали и на новые вылазки не отваживались. Укрываясь там, где они были в сравнительной безопасности от стрел и камней, которые метали во двор катапульты и баллисты римлян, одни лежали в унылом безмолвии под прикрытием стен, другие громко стонали, ударяя себя в грудь и раздирая на себе одежды. Женщины и дети выли от голода, ужаса и нестерпимых мучений, проклиная судьбу и посыпая головы пеплом или землей.

Мириам видела все, и душа ее содрогалась от ужаса. Она знала, что Халев еще жив, видела, как после безумной атаки он одним из последних вернулся во двор Израиля весь в пыли и крови. В течение многих месяцев она теперь не увидит его…

Наконец и этот последний день долгой осады подошел к концу. Под вечер туман рассеялся, и яркие лучи солнца в последний раз заискрились на золоченой кровле и шпилях великолепного Иерусалимского храма. Никогда, казалось, не был он так величественен и великолепен, как в этот последний вечер, окруженный почерневшими развалинами разрушенного города. Все стихло, даже стоны и вопли голодных иудеев. В римском лагере тоже было спокойно: солдаты варили ужин, даже грозные стенобитныемашины и баллисты прекратили свою разрушительную работу. Но стаи стервятников стали слетаться со всех сторон, садясь на стены храма. И вспомнились Мириам слова: «Где будет труп, туда соберутся и орлы», — и страх наполнил ее измученную душу, томительно захотелось вырваться на свободу и бежать отсюда, бежать, куда глаза глядят. Снова принялась она за свою изнуряющую работу, силясь перетереть веревку, которой были связаны руки, и вдруг почувствовала, что свободна. Чувство невыразимой радости охватило все ее существо, хотя затекшие руки причиняли ей страшную боль, а когда она попробовала поднять их, то чуть не лишилась чувств. Немного погодя, с неимоверным усилием она все-таки подняла их, и кровь стала постепенно приливать к окоченевшим, посиневшим пальцам. Тогда она протянула обе руки к фляге и, развязав зубами тряпку, удерживавшую пробку, с жадностью припала пересохшими губами к живительному напитку. Дитя пустыни, она знала, что пить вволю, когда человек истомился жаждой, грозит смертельною опасностью, и потому медленными, маленькими глоточками отпила половину фляжки воды, смешанной с вином.

Девушка была настолько слаба и изнурена, что даже эта смесь подействовала на нее опьяняюще: у нее зашумело в ушах и в голове и, не будучи в состоянии удержаться на ногах, она впала в забытье.

Очнувшись, она почувствовала себя несколько бодрее, и хотя голова была тяжела, она вполне могла рассуждать. Теперь ею владело непреодолимое желание освободиться от цепи, и она стала прилагать все усилия, но цепь была крепка, и вскоре она убедилась в тщетности своих попыток. Обессилевшая, Мириам упала на колени и, закрыв лицо руками, заплакала, как ребенок.

Вдруг глухой шум и легкое сотрясение привлекло ее внимание, она встала и взглянула вниз. Иудеи столпились у ворот, которые теперь тихо распахнулись, и среди ночной тишины, словно стая черных воронов, устремились во двор Женщин на последнюю отчаянную схватку. Они хотели перебить тех солдат, которые по приказанию Тита все еще силились потушить пожар, и затем врасплох обрушиться на спящий лагерь.

Но это им не удалось: из-за ограды, воздвигнутой Титом перед лагерем, хлынули тысячи римлян, разя и уничтожая все перед собой. Паника охватила несчастных сынов Израиля, с воплями отчаяния они бросились врассыпную, закрывая лицо руками, затыкая уши, чтобы не видеть и не слышать, словно не римляне, а какие-то всесильные духи-истребители преследовали их.

На этот раз легионеры уже не довольствовались тем, что прогнали их во двор Израиля, а и сами бросились туда за ними, некоторые даже опередили бежавших. Мигом ворота были заняты римскими караулами, новые легионы все прибывали и прибывали; вскоре римляне заполнили весь двор, проникнув даже к самому святилищу и беспощадно убивая каждого на своем пути. Теперь уже никто не старался остановить их, битвы не было, даже храбрейшие из иудейских воинов сознавали, что час их настал и Иегова отрекся от своего избранного народа. Они бросали оружие и бежали, сами не зная куда. Некоторые искали спасения в храме, но римляне последовали за ними туда с факелами в руках. Мириам, вне себя от ужаса, смотрела вниз. Вдруг в одном из окон храма, с северной стороны, показался огненный язык; минута — и вся стена вспыхнула ярким заревом. Все ярче и ярче разгоралось оно, и глаза не могли более выносить этого моря пламени, а тем временем римляне сплошным потоком врывались во двор Израиля через врата Никанора, пока наконец не раздался крик: «Дорогу! Дорогу!» Мириам увидела человека в белой одежде с обнаженной головой и без вооружения, на великолепном коне; впереди него знаменосцы несли орлов римских легионов[74]. То был Тит, который, въехав во двор, крикнул центурионам, чтобы они скомандовали отбой, вернули легионеров назад и дали приказ тушить пожар. Но кто мог теперь повернуть обезумевших от жажды крови и грабежей солдат? Никакая сила в мире не могла образумить их и привести к повиновению.

Пламя уже охватило храм во многих местах. Золотые двери были взломаны и раскрыты, и Тит со своей свитой вошел в храм, чтобы в первый и последний раз взглянуть на жилище Иеговы, Бога иудеев. Из придела в придел шествовал Тит, до самой Святая Святых, куда также вошел и отдал приказ вынести золотые светильники, жертвенные сосуды и золотой стол.

И вот великолепный Иерусалимский храм, простоявший тысячу сто тридцать лет на священной вершине горы Мория, сам стал величайшей жертвой всесожжения, какая когда-либо приносилась на этой горе. В жертвах не было недостатка: в своем безумном исступлении римляне беспощадно избивали людей, томившихся во дворе Израиля, так что трупами, точно сплошным ковром, был усыпан весь двор. В эту ночь погибло более десяти тысяч воинов, женщин, детей и священнослужителей, кругом все утопало в крови. Многие римляне с награбленными сокровищами падали и задыхались от недостатка воздуха.

Громадными снопами, на сотни футов в вышину вздымалось необъятное пламя пожара, воздух кругом накалился, как в плавильной печи. Страшные стоны избиваемых, крики торжества победителей, громкие вопли жителей, наблюдавших все это с кровель домов Верхнего города, слились в один протяжный звук.

Несколько тысяч иудеев успели, однако, бежать в Верхний город. Уничтожив за собой мост, они стали следить оттуда за происходящим по эту сторону долины и оглашали воздух непрерывными стенаниями. Мириам, видевшая разрушения и избиения, уже не могла долее выдержать зрелища всех ужасов и, упав за мраморным столбом, задыхаясь от жара и смрада, стала молить Бога о смерти. Вдруг вспомнив, что во фляге оставалось немного воды с вином, она с жадностью припала губами к горлышку и, выпив все до последней капли, снова легла у столба и лишилась сознания.

Когда она пришла в себя, было уже светло, из груды развалин храма Иродова, великолепнейшего здания в мире, вздымался густой столб дыма и пламени, а весь двор Израиля был сплошь устлан трупами, по которым римляне прокладывали себе дорогу.

На жертвеннике теперь развевался римский штандарт, и легионеры приносили ему жертвы. Но вот к ним подъехал статный воин в сопровождении блестящей свиты, и они приветствовали его громкими криками: «Тит-император!» Здесь, на месте его торжества, победоносные легионеры провозгласили своего полководца цезарем.

Однако и теперь борьба была не совсем окончена, потому что на крышах горевших стен ограды собрались некоторые из уцелевших и самых отчаянных защитников храма Иерусалимского и, по мере того как эти ограды рушились, отступали к воротам Никанора, еще нетронутым огнем. Римляне, которые уже пресытились кровью, предлагали им сдаться, но те не соглашались, и Мириам, к несказанному своему ужасу, узнала в одном из отступавших своего деда Бенони.

Так как иудеи не сдавались, римляне стали стрелять и перебили их всех одного за другим, кроме старого Бенони.

— Перестаньте стрелять! — раздался чей-то властный голос. — Несите скорее лестницу! Это смелый и отважный старик, к тому же один из членов синедриона. Захватите его живым!

Римляне приставили лестницу, и по ней взобрались на стену. Бенони при виде их отступил к самому краю обрушившейся стены, охваченной пламенем, но внезапно обернулся — ив этот момент увидел Мириам. Он стал ломать руки и раздирать на себе одежды, думая, что внучка уже умерла. Мириам угадала его горе, но до того обессилела, что не могла сделать ни малейшего движения, не могла произнести ни одного звука, чтобы утешить несчастного старика.

— Сдавайся! — кричали между тем римляне, боясь приблизиться к горящим развалинам. — Сдавайся, безумец, Тит дарует тебе жизнь!

— Для того, чтобы протащить меня за своей колесницей победителя по улицам Рима? — гневно возразил старый иудей. — Нет, я не сдамся, а умру, моля Бога, чтобы Он с лихвой воздал Риму за Иерусалим и его детей! — И подняв с земли валявшееся копье, он метнул им в группу римлян с такой ловкостью и силой, что копье, пробив щит одного из воинов, пронзило насквозь и руку, державшую щит.

— Пусть бы это оружие так же пронзило твое сердце и сердца всех римлян! — воскликнул Бенони и, бросив последний, прощальный взгляд на развалины храма и Иерусалима, бросился в пламя горящих развалин и погиб, гордый и смелый, не изменив себе даже в час смерти.

При виде этого Мириам снова лишилась чувств, а когда очнулась, то вдруг увидела, как дверь, что вела на кровлю из потайной комнаты квадратного здания над воротами Никанора, распахнулась, и из нее выбежал с обнаженною головой, в разодранной одежде, весь в крови и копоти человек с глазами затравленного зверя. Мириам вгляделась и узнала в нем Симеона, осудившего ее на ужасную смерть.

Следом, цепляясь за полы его одежды, выбежали римляне, в том числе офицер, лицо которого показалось Мириам знакомым.

— Держите его! — крикнул он. — Надо же показать римскому народу, на что похож живой иудей!

Стараясь вырваться из рук врагов, Симеон поскользнулся и упал плашмя.

Только теперь римский офицер заметил Мириам, лежавшую у подножия столба.

— Ах, я ведь забыл про эту девушку, которую нам приказано спасти! Уж не умерла ли она, бедняжка? Клянусь Бахусом, я видел где-то это лицо. Ах да, вспомнил! — И он наклонился над ней и прочел надпись на груди.

— Смотри, господин, какое ожерелье, ценный жемчуг, прикажешь снять его? — проговорил один легионер.

— Снимите с нее цепь, а не ожерелье! — приказал начальник, затем, склонившись к девушке, спросил. — Можешь ты идти?

Мириам только отрицательно покачала головой.

— Ну, тогда я понесу тебя! — И бережно, словно ребенка, офицер поднял ее на руки и стал спускаться со своей ношей вниз, во двор. Солдаты вели за ним Симеона.

Во дворе Израиля, где еще уцелела часть жилых помещений, в кресле перед одним из сводчатых входов, сидел человек, рассматривающий священные сосуды и всякую драгоценную утварь, в окружении своих военачальников и префектов. Это был Тит. Подняв глаза он увидел Галла со своей ношей и спросил:

— Что ты несешь, центурион?

— Ту девушку, которая была прикована к столбу на воротах!

— Жива она еще?

— Да, цезарь! Но зной и жажда сделали свое дело!

— В чем заключалась ее вина? — спросил Тит.

— Тут все написано, цезарь!

— Хм… «христианка», мерзкая секта, хуже самих иудеев, как утверждал покойный Нерон. Но кто осудил ее?

Мириам с трудом подняла голову и указала на Симеона.

— Говори мне всю правду, — приказал Тит, — и знай, что я все равно ее узнаю!

— Она была осуждена синедрионом, — сказал Симеон, — среди них был и ее дед Бенони, вот тут его подпись!

— За какое преступление? — спросил Тит.

— За то, что она помогла бежать одному римскому пленнику — пусть душа ее вечно горит в геенне огненной!

— Судя по твоей одежде, ты тоже был членом синедриона, — сказал Тит. — Как твое имя?

— Меня зовут Симеон. Это имя ты, верно, слышал уже не раз?

— А-а, да, вот оно здесь, на этом приговоре, стоит первым! Ты приговорил эту девушку к страшной смерти за то, что она спасла жизнь одному римскому воину. Так испей же сам сию чашу. Отведите его на башню над воротами и прикуйте к тому столбу, к которому была прикована девушка. Храм твой погиб, святилища твоего не стало, и ты, как верный его служитель, должен желать себе смерти!

— Да, в этом ты прав, римлянин, — проговорил Симеон, — хотя я предпочел бы более легкую кончину!

Его увели, и цезарь Тит занялся Мириам.

— Отпустить девушку на свободу нельзя: это все равно, что обречь ее на смерть, кроме того, она — изменница и, вероятно, заслужила свою участь. Но она прекрасна и украсит собою мой триумф[75], если боги удостоят меня этого, а пока… Кто возьмет ее на свое попечение? Но помните, пусть никто не смеет причинить ей вреда, девушка эта — моя собственность!

— Будь спокоен, цезарь, я буду обращаться с ней как с дочерью! — сказал ее освободитель. — Отдай ее мне!

— Хорошо, — сказал Тит, — теперь унесите ее отсюда, нам надо заняться другими, более важными делами, а в Риме, если будем живы, ты дашь мне отчет!

Глава 19

ЖЕМЧУЖИНА
Время шло, битвы и сражения продолжались, так как иудеи держались в Верхнем городе. Во время одной из схваток Галл, тот римский начальник отряда, который вызвался принять на свое попечение Мириам, был тяжело ранен в ногу. Тит вполне доверял этому человеку, поэтому по приказанию цезаря он должен был отплыть в Рим с другими больными и ранеными и доставить в столицу Империи большую часть захваченных в храме Иерусалимском сокровищ. По желанию цезаря, Галл должен был направиться в Тир, откуда отплывало судно, предоставленное в его распоряжение.

Мириам Галл поселил в особой палатке разбитого на Масличной горе лагеря, и поручил старухе, прислуживавшей раньше ему самому, ухаживать за девушкой и беречь ее как зеницу ока.

Долгое время девушка находилась между жизнью и смертью, но мало-помалу благодаря хорошему питанию и тщательному уходу силы ее вернулись и физическое здоровье было восстановлено. Однако душевное потрясение, испытанное ею, не прошло бесследно — казалось, бедная девушка навсегда останется с помутившимся рассудком. В продолжение многих недель она не переставала бредить, а речь ее оставалась бессвязной и неразумной.

Всякому другому на месте Галла надоело бы возиться с бедной помешанной, и он предоставил бы ее жестокой судьбе — десятки и сотни иудейских женщин теперь бродили по всей стране, как бездомные голодные собаки, отыскивая случайные крохи пропитания или погибая от голода.

Галл же, как и обещал Титу, относился к молодой пленнице с нежностью, любовью и заботливостью родного отца. Каждую свободную от служебных обязанностей минуту он проводил с ней, а после ранения — целые дни. В конце концов бедная безумная так привязалась к Галлу, что стала называть «дядей» и просиживала иногда целыми часами подле него, обвив его шею руками и забавляя своей несвязной речью. Кроме того, она привыкла узнавать солдат его легиона, которые полюбили бедняжку за ее милый, кроткий нрав и приветливую улыбку. Чтобы порадовать девушку, они постоянно приносили ей то фрукты, то цветы и оберегали ее, как ребенка.

Когда Галл получил от Тита приказ отправляться в Тир, он, забрав с собой вверенные ему иерусалимские сокровища и молодую пленницу, вместе с рабыней-служанкой тронулся в путь — с большой осторожностью, избегая утомления в пути для Мириам и окружая ее всевозможными удобствами и заботами. Таким образом, на восьмые сутки они прибыли в Тир.

Случилось так, что судно, на котором Галлу предстояло отплыть из Иудеи, не было готово к отплытию, и Галл приказал разбить лагерь на окраине Старого Тира — по странной случайности, в саду, принадлежавшем некогда старому Бенони.

Палатка Мириам и ее старой рабыни была раскинута на берегу моря, подле шатра ее покровителя. Эту ночь Мириам спала хорошо и, пробудившись на рассвете и заслышав рокот волн, вышла в сад. Весь лагерь еще отдыхал, и море и все кругом было спокойно. Вот, прорвав дымку тумана, дневное светило всплыло над горизонтом, залив своим светом сверкающую синеву моря и темную линию его берегов. И вдруг в мозгу бедной больной просветлело, разум возвратился к ней, так что, когда проснувшийся Галл подошел к ней, она признала сад и гордые линии древнего Тира, расположенного на острове. Вон пальма, под которой она с Нехуштой любила отдыхать, вон скала, близ которой растут лилии и где она получила послание от Марка. Инстинктивно она поднесла руку к ожерелью. Да, ожерелье и теперь было у нее на шее, и на нем она нащупала свой перстень, который старая рабыня нашла в ее волосах и для сохранности надела на ожерелье.

Мириам надела его на палец. Затем дошла до скалы и, сев на большой камень, принялась припоминать, что с ней произошло. Но вскоре все ее воспоминания потонули в каком-то кровавом хаосе…

Встав поутру, Галл как всегда прошел к палатке Мириам, чтобы осведомиться, как она спала, и узнал от ее прислужницы, что девушка уже вышла. Осмотревшись кругом, он увидел ее у скалы и, опираясь на свой костыль, так как рана еще не зажила и нога не действовала, побрел к ней.

— С добрым утром, дочь моя, — сказал он, — как ты провела ночь?

— Благодарю тебя, господин, я сегодня хорошо спала! Но скажи мне, этот город, который я там вижу, не Тир? А этот сад — не деда моего Бенони, где я бродила много дней тому назад? С тех пор случилось так много разных ужасных событий, которых я теперь не могу припомнить… Да, не могу! — она приложила руку ко лбу и тихо застонала.

— Не надо, не припоминай их! — весело сказал Галл. — В жизни много такого, о чем лучше забыть совсем… Да, это — Тир, а это — сад Бенони! Вчера, когда мы прибыли сюда, ты не узнала этих мест, было уже темно!

Говоря это, он следил за ней, не веря своим ушам, не веря, что к ней вернулся рассудок. Мириам, во своей стороны, не спускала глаз с его лица, точно стараясь уловить в них нечто знакомое ей, и вдруг воскликнула:

— Да, теперь я вспомнила! Ты — римлян Галл, тот римский военачальник, который привез мне письмо… — И она стала искать у себя на груди это письмо. — Оно пропало! Куда оно могло деваться?.. Дайте мне вспомнить…

— Нет, нет не надо вспоминать! — поспешил прервать ее мысли Галл. — Да, я действительно тот самый человек, который несколько лет тому назад привез тебе письмо от моего друга Марка, прозванного Фортунатом — что, как тебе известно, означает «Счастливый», — а также и эти безделушки, что вижу на тебе. Но мы обо всем этом поговорим после, а теперь тебе пора подкрепиться, а мне — перевязать рану. А там мы с тобой побеседуем!

Но в это утро Галл не показывался, боясь, чтобы Мириам не переутомилась, напрягая свои мысли. Не видя его, она до самого обеда пробродила одна по саду, любуясь синим простором моря и прислушиваясь к однообразному плеску волн.

Мало-помалу в ее мозгу воскресли воспоминания о том ужасном прошлом, которое поначалу, казалось, совершенно изгладилось из памяти. Наконец старая служанка пришла звать ее обедать и повела в столовую. На пути к этой палатке она увидела несколько десятков римских солдат, как будто преграждавших ей дорогу.

Мириам испугалась и готова была бежать, но старуха успокоила ее:

— Не бойся, они ничего тебе не сделают, потому что любят свою Жемчужину и собрались здесь, чтобы приветствовать тебя: они слышали, что ты поправилась, и очень этому рады!

— Жемчужину? Что это значит?

— Так они тебя называют из-за жемчужного ожерелья!

Действительно, при ее приближении эти грубые, суровые воины осыпали Мириам приветствиями и хлопали в ладоши, выражая свою радость, а один из них даже поднес ей пучок полевых цветов, которые так редки в это время года. Услыхав из своего шатра радостные крики и приветствия легионеров, Галл вышел и, чтобы почтить день выздоровления их общей любимицы, приказал выдать солдатам бочонок доброго ливанского вина.

Затем, взяв девушку за руку, Галл повел ее в палатку, где был накрыт стол. За обедом Мириам рассказала Галлу свою историю и спросила, что ожидает ее в Риме.

— До возвращения Тита ты останешься у меня, — отвечал тот, — а затем пойдешь за его триумфальной колесницей. А там, если он не изменит своего решения, чего трудно ожидать — Тит гордится тем, что никогда не отменял ни одного своего декрета, не изменял суждения или решения, как бы поспешно оно ни было принято — ты будешь продана с публичного торга на форуме![76]

— Продана в рабство, как скотина на базаре! Продана с публичного торга! О, Галл, какая печальная, какая позорная участь!

— Не думай об этом, дитя мое, будем надеяться, что и в этом, как во всем остальном, судьба будет благоприятствовать тебе!

— Я желала бы только, чтобы Марк узнал о том, что меня ожидает в Риме!

— Но как это сделать, даже если он жив? Завтра, перед наступлением ночи, наше судно уходит в море. Что же могу я сделать?

— Пошли гонца к Марку с вестью от меня!

— Гонца? Но кто же сумеет отыскать его? Я могу отправить только одного из моих солдат, но он не найдет убежища ессеев, о котором ты говорила мне!

— У меня есть друзья в Тире, ессеи и христиане, и, если бы я могла увидеться с ними, то нашла бы подходящего человека, который сумел бы исполнить поручение.

Галл призадумался, а затем решил послать старую невольницу в город с поручением отыскать кого-нибудь из христиан или ессеев, пообещав ей в награду свободу.

Ловкая и хитрая старуха пустилась бродить по городу и перед закатом возвратилась, заявив, что христиан в городе не осталось, но ей после долгих поисков удалось наконец встретить одного молодого ессея. Он обещал прийти в римский лагерь, когда совсем стемнеет.

Действительно, спустя два часа после заката ессей явился и был проведен старой рабыней в шатер Мириам.

Это был брат Самуил. Он отсутствовал в селении на берегу Иордана в то время, когда ессеи были вынуждены бежать оттуда, потому что отпросился в Тир проститься со своей умирающей матерью. Брат Самуил, узнав о бегстве братства в Иерусалим и не зная, где именно они укрылись, но слыша об ужасах, происходивших в этом городе, решил остаться с матерью, которая тогда еще была жива и не отпускала его от себя. Таким образом ему удалось избегнуть всех ужасов осады Иерусалима, а теперь, схоронив мать, он собирался разыскать свое братство, если только кто-нибудь из него еще уцелел.

Убедившись в том, что брат Самуил действительно ессей, Мириам рассказала ему все, что ей было известно о тайном убежище ессеев, и вручила кольцо — подарок Марка, — прося передать кольцо римлянину, пленнику ессеев, если он жив, а также сообщить ему об участи, ожидающей ее в Риме. Если же пленника по имени Марк уже нет в живых или среди ессеев, то нужно отдать кольцо и сообщить ту же весть старой ливийской женщине Нехуште, а если и ее он не найдет — то дяде Итиэлю или тому человеку, который в данный момент будет считаться главой совета братства ессеев.

Чтобы брат Самуил не забыл просьбы, Мириам изложила все в письме, которое и вручила ему. Письмо было подписано: «Мириам, из дома Бенони», но она умолчала о том, к кому оно писано, из боязни, как бы письмо не попало в чужие руки и не навлекло беды на тех, к кому оно было обращено.

Когда обо всем переговорили, в шатер Мириам вернулся Галл и осведомился, сколько брату ессею нужно денег на путевые издержки и сколько он желает получить за свои труды. Римлянин был крайне поражен, когда услышал, что никакого вознаграждения не нужно, что это противно правилам братства, предписывающим оказывать безвозмездно всякую услугу каждому, кто в ней нуждается.

После этого брат Самуил удалился, и Мириам уже никогда более не видала его, но, как оказалось впоследствии, он добросовестно исполнил возложенное на него поручение и тем самым оказал ей громадную услугу. После его ухода Галл по просьбе Мириам также написал письмо к одному своему товарищу по службе, с вложением письма к Марку и просьбой доставить ему это письмо, если только Марк вернется в армию.

— Ну, дочь моя, мы теперь сделали все, что от нас зависело! Остальное надо предоставить судьбе.

В тот же вечер они сели на большую римскую галеру и на тридцатые сутки пришли в Регий, откуда сухим путем двинулись к Риму.

Глава 20

О МАРКЕ И ХАЛЕВЕ
В то время как Нехушта, напрягая все свои силы, старалась втащить бесчувственное тело Марка в тайный ход старой башни, она не видела, как Мириам отскочила от камня, чтобы выбить светильник из рук стража, и поэтому, услыхав глухой звук захлопнувшейся двери, со вздохом облегчения воскликнула:

— Ну, как раз вовремя! Кажется, никто нас не видел!

Но ответа не было, и у Нехушты вырвался вопль отчаяния:

— Госпожа! Где ты, отзовись, Христа ради! Где ты, госпожа?! Но опять то же безмолвие могилы, опять ни звука.

— Что случилось? — спросил пришедший в себя Марк. — Где я, Мириам?

— Случилось то, что Мириам в руках иудеев, проклятый римлянин! Чтобы спасти тебя, она пожертвовала собой! Они распнут ее за то, что она помогла бежать тебе, римлянину!.. Дверь захлопнулась за ней, и теперь мы ничего не можем поделать! — хриплым от бешенства и отчаяния голосом воскликнула верная служанка.

— О, не говори так! Отопри эту дверь, я еще жив, могу отстоять ее… — Но, вспомнив, что у него нет меча, добавил: — Или хоть умереть вместе с ней!

— Отпереть дверь? Ключ у нее! Я ничего не могу сделать!

— Так я помогу тебе выломать ее!

— Выломать эту дверь?.. Каменную плиту в три фута толщиной… Ха! Ха!

Но, выкрикивая эти слова, несчастная женщина, как безумная, старалась засунуть в узкую скважину свои тонкие пальцы, те хрустели, кожа была сорвана до мяса. В то же время Марк пытался сдвинуть плечом тяжелую глыбу, но, сознавая свою немощность, в отчаянии упал.

— Погибла! Из-за меня, о боги!.. Из-за меня! — И он принимался рыдать и дико хохотал в бреду, пока не лишился сознания.

«Убить бы его! — мелькнуло в озлобленном сердце Нехушты. — Проклятый римлянин, из-за него… Нет, нет, она его любила, лучше мне покончить с собой, без нее на что мне жизнь? Пусть это грех, мне все равно!»

И измученная, разбитая опустилась Нехушта на каменную ступень лестницы, бессмысленно уставившись глазами в одну точку. Вдруг впереди замигал огонек. То был брат Итиэль. Нехушта встала и посмотрела ему в лицо.

— Ну, хвала Богу! — произнес старик. — Вы здесь, а я уж третий раз прихожу сюда искать вас, мы беспокоимся, почему Мириам не идет!

— Она никогда больше не придет! — с рыданием воскликнула несчастная женщина. — Взамен себя она оставила нам этого проклятого римлянина, римского префекта Марка!

— Что?! Что ты говоришь?! Где Мириам?

— В руках иудеев! — И она рассказала ему все…

— Помочь ей, увы, мы не можем. Пусть ей поможет Бог! — простонал Итиэль.

— А что мы будем делать с этим человеком?

— Все, что в наших силах, ведь она, пожертвовавшая собой ради него, рассчитывала, что мы поможем ему. Кроме того, много лет назад он был нашим гостем и другом!

Итиэль ушел и призвал более сильных и молодых братьев, которые отнесли Марка в келью, обжитую Мириам, где бедный больной пролежал не одну неделю без сознания, в бреду, не подавая надежды на выздоровление. Только благодаря необычайному врачевательному искусству братьев и неусыпному уходу Нехушты удалось спасти ему жизнь.

Скоро ессеям пришлось узнать, что и Иерусалим, и гора Сион пали, что Мириам была осуждена синедрионом и прикована к позорному столбу на вратах Никанора.

К этому времени их запасы стали подходить к концу, и так как стража римлян теперь была не очень бдительна, а иудеи, если они были не в плену и не в тюрьме, прятались, как совы, боясь показаться на свет Божий, и их опасаться не было нужды, ессеи решили покинуть свое подземное убежище и попытаться вернуться к берегам Иордана.

Однажды ночью вереница бледных людей (среди них несколько больных, которых несли на носилках) осторожно вышла из подземелья и направилась по дороге к Иерихону. Местность вокруг, всегда довольно пустынная, теперь окончательно вымерла, и они с трудом могли найти пропитание в пути, собирая коренья, деля последние крохи из своих запасов.

Ни при выходе из подземелья, ни в дороге никто не остановил и не потревожил их.

Прибыв в Иерихон, ессеи убедились, что города нет, есть только груда развалин, и, не останавливаясь, пошли к своему бывшему селению. Почти все дома и сады были сожжены и разрушены, но несколько пещер в песчаном холме позади селения — их амбары и склады — остались нетронутыми, и к великой их радости запасы, хранившиеся там, уцелели.

Здесь ессеи временно поселились, принявшись вновь возделывать заброшенные поля, виноградники и отстраивать дома. Но теперь их было почти вполовину меньше прежнего, и работа шла медленно.

Пленника своего Марка они принесли с собой. Рана на голове его теперь зажила, но повреждение колена было так серьезно, что он не мог ходить без костыля и вообще был слаб и беспомощен, как ребенок. Кроме того, душевное состояние его казалось безнадежным, он часами неподвижно просиживал в бывшем садике Мириам, не спуская глаз с того навеса, где прежде располагалась ее мастерская. Он почти ни с кем не говорил, никогда не улыбался и, видимо, неутешно горевал о любимой девушке.

Ходили слухи, что Тит, окончательно разорив и разрушив Иерусалим, двинулся со своими войсками к Кесарии, где зимовал, устраивая великолепные зрелища в амфитеатре, почти ежедневно обрекая на смерть на арене десятки и сотни иудейских пленников. Но Марк не имел возможности, да и не хотел дать знать о себе Титу отчасти из опасения навлечь беду на своих благодетелей ессеев, а отчасти еще и потому, что для римлянина считалось позором быть захваченным в плен живым, как это случилось с ним.

Между тем брат Самуил прибыл в Иерусалим с намерением исполнить поручение Мириам. Там он застал только груды трупов, развалины и стаи хищных птиц. Верный своему обещанию, брат Самуил приложил все старания, чтобы отыскать убежище ессеев, но несмотря на упорство, это ему не удавалось. От тех примет, о которых ему говорила Мириам, уже не осталось и следа, повсюду валялись груды камней и обломков скал, шакалы успели прорыть столько нор, что разобраться в них не было никакой возможности. В конце концов он был схвачен римским патрулем, которому показался подозрительным, и подвергся допросу. После чего его включили в число пленных невольников, работавших над разрушением остатков Иерусалимских стен — Тит решил сравнять их с землей. Здесь он промучился более четырех месяцев, получая только насущный хлеб да бесчисленные побои и брань. Среди его товарищей, работавших подобно ему под кнутом победителей, был один брат-ессей, который сообщил, что их единоверцы вернулись на берега Иордана. Когда Самуилу удалось бежать из-под надзора римлян, он направился прямо в бывшее селение ессеев близ Иерихона. Благополучно прибыв к своим братьям, он осведомился, у них ли еще находится раненый римлянин, префект Марк, к которому он имеет поручение от Мириам, внучки Бенони, прозванной царицей ессеев.

Разузнав о ней все, что мог сообщить Самуил, ессеи сопроводили его в бывший садик Мириам, где Марк проводил целые дни в обществе старой Нехушты, которая теперь ни на шаг не отходила от него. Она первой заметила приближавшегося Самуила.

— Кого ты ищешь? — спросила она.

— Благородного Марка, римского префекта, к которому я имею поручение от Мириам, внучки старого Бенони! — ответил Самуил.

При этих словах и Марк, и Нехушта вскочили на ноги.

— Какое ты представишь тому доказательство? — воскликнул Марк, весь бледный, едва держась на ногах.

— Вот это! — промолвил Самуил, подавая ему кольцо. После этого брат передал все, что было ему поручено, добавив, что у него было собственноручное письмо Мириам к Марку, но его отняли римские солдаты.

— А давно ли ты видел ее? — спросила Нехушта.

— Около пяти месяцев тому назад! — сказал Самуил.

— Около пяти месяцев! А Тит покинул Иудею? — тревожно осведомился Марк.

— Да, я слышал, что он отплыл из Александрии в Рим!

— Женщина, нам нельзя терять ни минуты! — воскликнул Марк. — Тит на пути в Рим!

— Да! — отозвалась Нехушта. — Нам остается только поблагодарить человека, который принес эту весть, и так как мы не в силах вознаградить его за эту услугу, сказать, что Бог вознаградит его за нас!

— Да, пусть боги вознаградят тебя, добрый человек, а мы благодарим от всей души! — сказал Марк и, опережая Самуила, бросился с Нехуштой сообщить радостную и вместе с тем тревожную весть умирающему Итиэлю.

Выслушав их, старец возблагодарил Бога за Его беспредельное милосердие и в ответ на высказанные Марком опасения тихо сказал:

— Бог, спасший ее на вратах Никанора, спасет и от позора на форуме… Но у тебя какая-то просьба, благородный Марк?

— Я прошу братьев ессеев — не ради себя, а ради нее — даровать мне свободу и отпустить немедленно в Рим, чтобы я мог спасти Мириам от продажи на торжище или хоть купить ее, если только не опоздаю!

— Купить себе в невольницы?

— Нет, чтобы даровать свободу!

— Сейчас мы созовем совет и обсудим твою просьбу, — сказал старик.

После взволнованного обсуждения совет ессеев решил даровать Марку свободу и даже снабдить его необходимыми на время путешествия деньгами, поручив передать Мириам их благословение.

После этого Марк и Нехушта сердечно простились со всей общиной ессеев и отдельно со стариком Итиэлем.

— Я умираю, друзья мои, и прежде чем вы прибудете в Рим, меня уже не будет в живых! — проговорил Итиэль. — Передайте Мириам, возлюбленной племяннице моей, что дух мой всегда невидимо будет охранять ее в ожидании радостного свидания в ином, лучшем мире!

Простившись с ним, Марк и Нехушта в ту же ночь на лошадях отправились в Иоппию, где, на их счастье, застали судно, готовившееся к отплытию в Александрию. А в этом крупном портовом городе было немало всяких судов, и на одном из них римлянин и старая ливийка в самый день прибытия в Александрию отплыли в Регий.

* * *
В страшную ночь пожара Иерусалимского храма Халев вместе с Симоном Зилотом и несколькими сотнями других уцелевших защитников храма скрылся в Верхнем городе, где, разрушив за собой мост, еще долго держались последние сыновья иудейского народа. Во время поспешного бегства из горящего храма Халев несколько раз пытался вернуться назад к вратам Никанора и, рискуя жизнью, спасти, если еще не поздно, любимую девушку. Но римляне уже заняли эти врата и мост, который иудеи спешили уничтожить, чтобы отрезать Верхний город от собственно Иерусалима и храма, занятых неприятелем. Тогда у Халева появилась уверенность, что Мириам погибла, и такое горькое отчаяние овладело его душой при мысли об утрате той, которая была ему всего дороже на свете, что в продолжение шести дней он непрестанно искал себе смерти. Но смерть бежала от него. Как назло, кругом умирали сотни и тысячи людей, а он оставался жив. На седьмые сутки Халев получил вести о той, которую оплакивал: одному иудею, долго скрывавшемуся в развалинах храма, удалось бежать в Верхний город. От этого человека Халев узнал, что женщина, прикованная к столбу на вратах Никанора, отдана Титом на попечение одному из военачальников.

С этого момента Халев решил отступиться от дела иудеев и бежать из Верхнего города. Но сделать это было не так-то легко, так как здесь все защитники были наперечет, а Халев был слишком выдающимся борцом, чтобы его исчезновение могло остаться незамеченным. В конце концов он все-таки бежал и, переодевшись в платье убитого крестьянина, ночью добрался до тайника, где у него были зарыты деньги. На эти деньги у встретившегося ему поселянина, получившего от римлян разрешение продавать зелень и овощи в римском лагере, он купил и это разрешение, и овощи и отправился вместо него продавать товар. Таким образом он обходил один за другим лагеря различных легионов, стараясь разузнать, в каком из них находилась иудейская пленница.

Разговорившись с одним воином в долине Кедрона против развалин бывших Золотых ворот, Халев узнал, что в лагере на Масличной горе находилась молодая пленница-еврейка, отданная на попечение старому Галлу самим цезарем Титом и прозванная «Жемчужиной» за ее красоту и драгоценное жемчужное ожерелье, которое носила на шее. От него же Халев узнал, что несколько дней тому назад Галл со своей пленницей и значительной частью сокровищ, взятых в Иерусалимском храме, покинул лагерь и отправился в Тир, откуда должен отплыть, согласно распоряжению Тита, в Рим.

— Быть может, ты пожелаешь отправиться туда продавать свой лук и капусту? — насмешливо добавил римлянин, уловив то волнение, с каким торговец выслушал весть об отъезде иудейской пленницы в Рим.

— Да, пожалуй! Когда вы, римляне, уйдете отсюда, то нам, огородникам, будет плохое житье: здесь после вас, кроме сов и летучих мышей, не останется ни одного живого существа, а летучие мыши и совы — плохие потребители овощей!

— Ты прав! — согласился римлянин. — Цезарь знает, как обращаться с метлой и выметает все начисто! — И он с самодовольным видом указал на развалины храма и Иерусалима. — Так сколько же тебе полагается за эту корзину овощей?

— Ничего не надо, возьми так! — сказал Халев и быстро скрылся в роще олив.

Еще долго смотрел ему вслед римлянин, пытаясь понять, что побудило иудея отдать что-нибудь даром, да еще римлянину, и наконец решил, что, вероятно, этот торговец овощами — возлюбленный или жених «Жемчужины».

Между тем Халев, не теряя ни минуты, за громадные деньги купил коня и во весь опор помчался по холмам и долинам в Тир в надежде застать там Мириам и успеть повидать ее.

Но, увы! Когда он к закату въезжал в Тир, красивая римская галера с белоснежными парусами плавно выходила из гавани в открытое море. У первого встречного он справился, что это за галера, и узнал, что на ней отправляется в Рим римский военачальник Галл с сокровищами Иерусалимского храма.

Горько стало на душе у Халева при мысли, что он прибыл сюда слишком поздно. Но не такой это был человек, чтобы падать духом и признать себя побежденным. По природе своей предусмотрительный и рассудительный, он еще в начале войны, в ту пору, когда успех был на стороне иудеев, побеспокоился все свое недвижимое имущество обратить в деньги и драгоценные камни, которые зарыл в укромном месте в Тире. Впоследствии он еще несколько раз добавлял к этим скрытым сокровищам новые — его военную добычу, в том числе и один весьма крупный выкуп, полученный за богатого римского всадника, его пленника.

Теперь, отрыв свои сокровища, Халев тщательно упаковал их в тюки персидских ковров, и затем крестьянин, прибывший в Тир по делу о смерти брата, бесследно исчез, а вместо него появился богатый египетский купец Деметрий, который закупил много всякого товара и с первым же отправлявшимся из Тира судном отплыл в Александрию. Здесь он накупил еще больше товара для Римского рынка и нагрузил им галеру, стоявшую в гавани близ Фароса и отправлявшуюся в Сиракузы, а оттуда — в Регий.

Наконец судно вышло в море, держа курс на Крит, но в пути было захвачено сильной бурей и прибито к Кипру, где, несмотря на все усилия купца Деметрия, капитан галеры, а равно и весь его экипаж упорно отказались выйти в море до наступления весны. Перезимовав на Кипре и должным образом отпраздновав весенний праздник Венеры, галера вышла в море и, зайдя на Родос и Крит, а оттуда в Ситеры и Сиракузы на Сицилии, наконец вошла в гавань Регия. Здесь Деметрий перегрузил свой товар на судно, следовавшее в порт Centum Cellae, оттуда по суше доставил его в Рим, сопровождая лично свой караван.

До Рима было около сорока миль пути. И это было уже почти ничто в сравнении с тем долгим путешествием, которое Халев совершил от Иерусалима до Рима в надежде узнать что-нибудь о Мириам и, если возможно, вырвать ее из рук римлян.

Глава 21

ЦЕЗАРИ И ДОМИЦИАН
Приблизившись к окрестностям Рима, Галл остановился, не желая, чтобы Мириам шла днем по улицам, возбуждая любопытство толпы. В первую очередь он послал гонца разыскать в городе свою супругу Юлию, если она еще жива, — Галл семь лет не видал жены и не имел известий о ней, находясь все время в иудейской армии. Еще не стемнело, когда гонец вернулся, и вместе с ним прибыла Юлия, женщина старше средних лет, седая, но все еще красивая и величественная.

Мириам была растрогана сердечной встречей супругов, так долго не видавших друг друга, причем девушку поразило одно обстоятельство: в то время как Галл, воздевая руки к небу, благодарил римских богов за счастливую встречу, Юлия только воскликнула:

— И я благодарю Бога! — И она коснулась пальцами груди и плеч.

Затем взгляд ее упал на девушку, стоявшую несколько поодаль, и подозрение шевельнулось в ее груди.

— Какими судьбами очутилась эта красивая девушка на твоем попечении, супруг?

— По приказу цезаря Тита, которому я обязан представить ее тотчас по его возвращении в Рим. Она была осуждена на смерть за измену своему народу и за то, что она — христианка!

Теперь Юлия вторично взглянула на девушку:

— Ты действительно этой веры, дочь моя? — И, как бы случайно, сложила руки крестообразно на груди.

— Да, мать! — ответила девушка, повторяя ее жест.

— Хорошо, супруг мой! — обратилась тогда Юлия к мужу. — Не наше дело, в чем она виновата, но теперь бедняжка на твоем попечении, и потому я рада принять ее! — Подойдя к Мириам, стоявшей с поникшей головой, Юлия запечатлела поцелуй на ее лбу.

— Приветствую тебя, дочь моя, столь прекрасная на взгляд и столь несчастная, во имя Того, Которого ты знаешь! — чуть слышно сказала она.

Мириам поняла, что попала к такой же христианке, как и она сама, и возблагодарила Бога — пока цезари правили в Риме, христиане всех народов и всех сословий были единой семьей. Когда стемнело, они вошли в Рим через Аппиевы ворота. Здесь Галл, снабдив женщин надлежащим эскортом, сам со своими солдатами отправился сдавать привезенные им сокровища в государственную сокровищницу. Затем ему требовалось отвести солдат в предназначенные для них казармы. Тем временем Юлия и Мириам пришли к небольшому чистенькому домику, стоявшему на узкой улице над Тибром близ Porta Flaminia, и здесь Юлия отпустила солдат, сказав, что ручается за сохранность пленницы.

Заперев за собой двери, хозяйка ввела гостью через маленький внутренний двор в опрятную, но скромно обставленную комнату, освещенную висячими бронзовыми светильниками.

— Это мой собственный дом, доставшийся мне после смерти отца, и здесь я жила все эти годы в отсутствие супруга. Небогатое жилище, но в нем ты найдешь мир, спокойствие и безопасность, а быть может, и утешение, дитя мое! — ласково сказала Юлия. — Я тоже христианка, хотя супруг мой еще ничего не знает об этом. Итак, приветствую тебя во имя Христа, Господа нашего.

Затем по знаку Юлии обе женщины опустились на колени и возблагодарили Бога — одна за то, что увидела своего мужа живым и здоровым, а другая за то, что нашла друзей и покровителей в далеком и чуждом ей Риме. После этого Юлия провела девушку в небольшую, опрятную, чисто выбеленную комнатку с каменным полом и белоснежным ложем, приготовленную для нее.

— Тут когда-то спала другая девушка, — подавляя вздох, сказала Юлия. — Живи и будь счастлива, дочь моя!

— Девушку звали Флавия? Это было твое единственное дитя? Не так ли? — спросила Мириам.

— Как, ты это знаешь? Неужели Галл говорил тебе о ней? Он не любит вспоминать обэтом!

— Говорил. Он всегда был так добр, да благословит его Господь за все, что он делал для меня! — добавила Мириам.

— И да благословит Господь всех нас, живых и умерших! — сказала Юлия и, поцеловав Мириам родственным поцелуем, удалилась.

На другой день поутру, выйдя из своей комнаты, Мириам застала старого Галла в панцире и при полном вооружении.

— Как это понять, Галл? Ты, в таком одеянии, здесь, в мирном Риме? — спросила девушка.

Тот отвечал ей, что получил приказ немедленно явиться к цезарю Веспасиану, чтобы дать отчет о ходе дел в Иудее и о привезенных сокровищах.

Спустя три часа Галл возвратился и застал обеих женщин, ожидавших его в сильной тревоге, так как от воли цезаря могла зависеть дальнейшая участь Мириам: он мог потребовать ее к себе немедленно и таким образом лишить ее искренних друзей. Но, к счастью, все обошлось благополучно. Из расспросов мужа Юлия узнала, что цезарь Веспасиан навсегда уволил Галла с военной службы, так как врачи признали его безнадежно хромым до конца жизни. Сверх обычной награды за заслуги цезарь назначил пожизненно половинное содержание. Но старый Галл был опечален тем, что ему больше не бывать в бою.

— Полно тебе, Галл, — сказала Юлия, — тридцать лет ты воевал и проливал кровь. Теперь пора и отдохнуть. Я в твое отсутствие успела сберечь немного денег, на наш с тобой век хватит, и благодаря милостям цезаря мы проживем безбедно. Но скажи, что решил Веспасиан относительно Мириам?

— Когда я доложил о ней цезарю, то Домициан, сын цезаря, из любопытства стал побуждать своего родителя приказать привести ее сейчас же во дворец, и цезарь чуть было не отдал приказание. Но я доложил ему, что девушка эта была очень больна и сейчас еще нуждается в уходе. Я сказал, что если цезарю угодно, жена моя будет опекать ее до возвращения цезаря Тита, который считает девушку своей военной добычей. Домициан снова хотел что-то возразить, но цезарь остановил его, заявив:

— Эта иудейская девушка не твоя невольница, Домициан, и не моя, она пленница твоего брата Тита, пусть же остается у этого доблестного воина, которому Тит поручил ее! — Он махнул рукой в знак того, что вопрос решен, и стал говорить о другом.

— Итак, Мириам, до возвращения Тита ты останешься у нас! — сказала Юлия.

— До возвращения Тита, а затем? — спросила Мириам.

— А там одни боги знают, что будет, — досадливо отозвался Галл. — Но до того времени ты, Мириам, должна дать мне честное слово, что не сделаешь попытки бежать из моего дома, тогда можешь считать себя здесь свободной; помни, я отвечаю за тебя головой!

— Будь спокоен, Галл! Куда мне бежать?! Да и потом, я скорее соглашусь умереть, чем навлечь на тебя хотя бы самую малую беду!

Так прожила Мириам в доме Галла и Юлии целых шесть месяцев, и если бы не мысль об ожидающей ее участи, то она могла бы считать себя счастливой среди этих добрых людей, любивших ее, как родное дитя.

Иногда Юлия брала девушку с собой побродить по улицам Рима, и, затерявшись в толпе, Мириам видела богатых патрициев в колесницах или на конях, или в носилках и паланкинах, на плечах рабов, — таких жирных, откормленных, наглых и самодовольных. Видела и суровых, с жестким выражением лица и гордой осанкой государственных людей, сановников и судей. Встречала закаленных в бою, грубых, жестоких воинов. Наблюдала разнузданных юношей в ярких, крикливых одеждах, надушенных франтов с наглым взглядом и пренебрежительной улыбкой. С невольным трепетом размышляла бедная девушка о том, что придет день, и она станет невольницей одного из этих людей.

Однажды, переходя через площадь, Юлия и Мириам должны были остановиться, чтобы дать дорогу целой веренице пышно и пестро одетых рабов с длинными тростями в руках, расчищавших кому-то дорогу, за слугами шли ликторы со своими фасциями[77], а за ними следовала великолепная колесница, запряженная белыми лошадьми, которыми правил небольшого роста красивый кудрявый возница. На самой же колеснице не сидел, а стоял — для того, чтобы толпа могла лучше видеть его — высокий молодой человек с румяным лицом, в царском одеянии, с как бы потупленным от смущения взором. Наблюдательный глаз легко мог уловить, что он все время пытливо разглядывал толпу своими бледно-голубыми, точно выцветшими глазами из-под опущенных век, лишенных ресниц. На секунду взгляд этих тусклых голубых глаз остановился на Мириам, и она угадала, что послужила поводом к какой-то грубой шутке этого краснощекого юноши — его возница не мог удержаться от смеха. Мириам почувствовала, что ненавидит этого человека всей душой.

— Кто этот румяный молодой человек? — спросила она у Юлии.

— Кто же, как не Домициан, сын одного цезаря и брат другого, ненавидящий одинаково обоих! Дурной человек, которого все боятся и никто не любит!

Так шло время. Галл постоянно справлялся у прибывающих из Иудеи воинов о Марке, но никто не видел его, даже не слышал ничего, так что Мириам решила, что его, вероятно, нет уже в живых.

Однако в своей горькой судьбе бедная девушка находила утешение в молитве — в царствование Веспасиана христиане не терпели гонений и могли свободно вздохнуть. Мириам вместе с Юлией часто ночью посещали катакомбы на Аппиевой дороге и там получали благословение священнослужителя. Хотя в то время святые апостолы Петр и Павел уже претерпели мученическую смерть, но они оставили после себя многих последователей, ставших теперь наставниками, и христианская община в Риме росла и увеличивалась с каждым днем. Со временем Галл узнал, что жена его — христианка. Сначала он был как бы пришиблен этим известием, но затем, когда ему изложили истины христианского учения, стал слушать их с вниманием и даже с непритворным сочувствием, а потом сказал, что Юлия, конечно, в таких летах, когда сама может судить, что для нее лучше.

Наконец в Рим прибыл Тит. Сенат, который еще задолго до его приезда объявил о том, что цезарь заслужил триумф, встретил его за городом и с соблюдением известных, издревле установленных правил сообщил ему о своем решение. Кроме того было решено, что его триумф разделит с ним цезарь Веспасиан, его отец, отличившийся своими подвигами в Египте. Так что этот триумф, как говорили, должен стать величайшим торжеством, какое когда-либо видел Рим.

По приезде в Рим Тит поселился в своем дворце и недели три прожил как частный гражданин, так как сильно нуждался в отдыхе. Однажды утром Галла потребовали во дворец. Вернувшись оттуда, он потирал руки, улыбался и старался казаться очень веселым и довольным.

— Что такое, супруг мой? — спросила Юлия, знавшая, что это дурной признак.

— Ничего, ничего, милая… Только наша Жемчужина должна сегодня явиться со мной во дворец к цезарям Веспасиану и Титу, которые желают ее видеть. Надо решить, какое место она займет в триумфальном шествии. Если ее найдут достаточно красивой, то поведут отдельно, в самом начале процессии, перед колесницей Тита. Что же ты не радуешься, жена? А какой дивный наряд готовят, все будут заглядываться на нее: на груди у нее должно быть изображение ворот Никанора, вышитое самым искуснейшим образом.

Мириам залилась слезами.

— Полно, девушка, не надо слез, — строго остановил ее Галл. — Чего тебе бояться? Это не более чем продолжительная прогулка при криках восторженной толпы, а затем последует то, что предназначил для тебя твой Бог! Ну, а пока собирайся! Пора на смотр к цезарям, нас ждут!

После обеда Мириам в закрытых носилках понесли во дворец, с ней отправились Юлия и Галл. Но ее носилки намного опередили носилки супругов, и рабы тотчас же поспешили высадить и провести девушку в большой приемный зал, наполненный воинами и патрициями, ожидавшими аудиенции.

— Смотри, это Жемчужина Востока! — сказал кто-то, и все, столпившись вокруг, стали пристально рассматривать ее, громко критикуя рост, лицо, фигуру, обсуждая ее достоинства.

— Люций говорит, что она — совершенство! Значит, так и есть!

— Да, конечно, вы посмотрите только, какое у нее тело, твердое и упругое! Видите, мой палец не оставил даже следа!

— Но зато мой кулак оставляет след! — послышался в этот момент гневный бас, и в следующий момент кулак Галла врезался меж глаз ценителя женской красоты с такой силой, что тот покатился на пол, и кровь ручьем хлынула из носа.

Большинство присутствующих захохотали, а Галл, взяв Мириам за руку, пошел вперед, говоря:

— Дорогу, друзья, дорогу! Я должен представить ее цезарю с ручательством, что ни один мужчина не дотронулся до нее даже пальцем. Дорогу, друзья, а если этот франт, что валяется на полу, пожелает рассчитаться со мной, то он знает, где найти Галла. Мой меч нанесет ему метку лучше, чем кулак!

Толпа, видимо, одобряя поведение Галла, с шутками и извинениями расступилась, давая дорогу. Пройдя ряд красивых залов и вестибюлей, они остановились у большой арки, задернутой драгоценной занавесью, у которой стояли два офицера. Одному из них Галл что-то сказал, и тот, выйдя из зала, вскоре вернулся, пригласив их следовать за собой в большую круглую комнату, высокую, светлую и прохладную; свет в ней падал сверху.

Здесь находились три человека: Веспасиан, которого нетрудно было узнать по его крупному, спокойному лицу и по волосам с сильной проседью, Тит, сын его, «Любимец Человечества», тонкий, деятельный, энергичный, выглядевший немного аскетом, но с приятным выражением темных серых глаз и саркастической усмешкой, мелькавшей в углах губ, и Домициан, наружность которого уже была описана. Ростом значительно выше отца и брата, он был одет роскошнее их и смотрел надменно и самодовольно. Перед цезарями стоял церемониймейстер, предлагая на их усмотрение проекты триумфального шествия и отмечая на табличках их желания и изменения в плане.

Кроме церемониймейстера здесь присутствовали хранитель сокровищницы, несколько военачальников и наиболее приближенные из друзей Тита.

Веспасиан поднял голову и взглянул на вошедших.

— Привет тебе, достойный Галл! — приветствовал он ласковым, дружеским тоном человека, проведшего, как и он, большую половину жизни в военном лагере. — И жене твоей, Юлии, тоже привет! Так вот она, эта «Жемчужина», о которой так много говорят! Что же, я, конечно, не ценитель и не знаток женской красоты, а все же должен сознаться, что эта иудейская девушка заслуживает свое прозвище. Узнаешь ее, Тит?

— Нет, отец! Когда я ее видел в последний раз, она была худа, бледна, измучена, но теперь я согласен с тобой, она заслуживает наилучшего места в шествии. А затем, вероятно, пойдет за весьма высокую цену, так как и жемчужное ожерелье пойдет с ней в придачу, и также стоимость ее весьма значительного имущества в Тире и иных местах, которые она, в виде особой милости, унаследует после своего деда, старого рабби Бенони, одного из членов синедриона, погибшего добровольно в пламени Иерусалимского храма!

— Как же может невольница наследовать имущество, сын мой? — спросил Веспасиан.

— Не знаю! — ответил Тит, улыбаясь. — Быть может, Домициан сумеет объяснить тебе это, ведь он, говорят, изучал законы. Но я так решил и так приказал!

— Невольница, — сказал Домициан, — не имеет никаких прав и не может владеть никакой собственностью, но цезарь Востока, конечно, может объявить, что известные земли и имущество перейдут вместе с личностью невольницы к тому, кто предложит за нее наивысшую сумму на торгах. Так, вероятно, и пожелал сделать, если я не ошибаюсь, цезарь Тит, мой брат?

— Да, именно! — сказал Тит спокойно, хотя краска бросилась ему в лицо. — А разве не достаточно моей воли?

— Покоритель и завоеватель Востока, разрушитель твердыни Сиона, истребитель бесчисленных племен фанатиков, заблуждающихся фанатиков, для чего твоей воли может быть не достаточно? — возразил Домициан. — Но прошу милости, цезарь! Ты велик — так будь же и великодушен! — И насмешливым движением он опустился на одно колено перед Титом.

— Какой милости хочешь ты, брат, от меня? Ты знаешь, что все мое будет принадлежать тебе!

— Ты уже даровал мне твоими драгоценными словами, Тит! Из всего, что ты имеешь, желаю только эту «Жемчужину Востока», которая околдовала меня своей красотой. Я хочу только ее! А имущество в Тире или где бы то ни было можешь оставить себе, если хочешь! — Веспасиан приподнял брови, но прежде чем успел вымолвить слово, Тит поспешил ответить брату сам:

— Я сказал, Домициан, что все мое будет принадлежать тебе, но эта девушка не моя, а потому слова мои к ней не относятся. Я издал указ, что сумма, вырученная от продажи пленницы, будет разделена поровну между ранеными солдатами и бедняками Рима, значит, невольница принадлежит им, а не мне!

— О, добрейший Тит! Неудивительно, что легионеры боготворят тебя, если ты не можешь даже для родного брата обделить их одной невольницей из тысячи! — насмешливо воскликнул Домициан.

— Если ты желаешь получить эту девушку, то кто же мешает тебе купить ее на торгах?! Это мое последнее слово!

Тут Домициан пришел в бешенство, его напускное почтение к брату мигом исчезло, он выпрямился во весь рост и повел кругом своими злыми выцветшими глазами.

— Взываю к тебе, Цезарь, на цезаря малого, к тебе, Цезарю Великому, на убийцу и истребителя благородного, мужественного племени, к тебе, Завоевателю Вселенной! Этот Тит сейчас говорил, что все его будет моим, а когда я прошу у него одну пленницу, отказывает мне. Прикажи ему, прошу тебя, держать свое слово!

Присутствующие взглянули на Веспасиана. Дело становилось серьезным. Тайная вражда завистливого Домициана к брату была давно известна всем, но до этого времени он старался скрывать ее, теперь же по пустячному случаю она вдруг выплыла наружу и проявилась на глазах у всех.

Лицо Тита приняло жестокое и суровое выражение, как у статуи оскорбленного Иова.

— Прикажи, отец, прошу тебя, — сказал он медленно и твердо, — чтобы брат мой не смел более говорить мне того, что для меня оскорбительно! Прикажи ему также перестать обсуждать мою волю и мои распоряжения, как в малом, так и в большом. Пока он не цезарь, не подобает ему судить дела цезаря.

Веспасиан обвел вокруг себя беспокойным взглядом, как бы ища выхода — и не находя его. Он предчувствовал за этой ссорой нечто глубокое и серьезное.

— Сыновья мои, вас только двое, и оба — вместе или один за другим — вы должны наследовать царства половины вселенной. Плохо, если между вами возникнет разлад, вражда приведет к вашей гибели и гибели вашего царства и подвластных вам народов. Примиритесь, прошу вас! Ведь вам обоим всего довольно, всего хватит с избытком. А об этом деле таков мой суд: как вся военная добыча иудейского народа, эта девушка — законная и неотъемлемая собственность Тита. Тит, который гордится тем, что никогда не отменял и не изменял ни одного своего плана, решил ее продать, а вырученные от продажи деньги отдать раненым солдатам и бедным. Следовательно, она уже действительно не принадлежит ему, и он не может распоряжаться ею, даже в угоду брату. Я, как и Тит, говорю тебе: если хочешь владеть, купи ее на торгах!

— Э, да я и куплю ее! Но клянусь, рано или поздно Тит заплатит за нее такой ценой, которая покажется ему слишком дорогой! — И повернувшись, Домициан вышел из зала в сопровождении своего секретаря и приближенных офицеров.

— Что он хотел этим сказать? — спросил Веспасиан, тревожно глядя ему вслед.

— Он хотел сказать… — начал Тит. — Ну, да время и судьба покажут миру, что он хотел сказать. Что же касается тебя, «Жемчужина Востока», то ты столь прекрасна, что займешь одно из лучших мест во время триумфа, а затем желаю, ради тебя самой, чтобы нашелся в Риме такой человек, который на торгах перебил бы тебя у Домициана! — С этими словами Тит сделал знак рукой, что аудиенция окончена. Галл с пленницей удалились.

Глава 22

ТРИУМФ
Прошла неделя — наступил канун триумфа. После полудня швеи принесли Мириам наряд, который она должна была надеть завтра. Наряд был поистине великолепен: из дорогого белого шелка, весь вышитый серебром и жемчугом, с изображением ворот Никанора, но при всем своем великолепии платье было так низко вырезано на груди и на плечах, что Мириам посчитала позорным для себя надеть его.

— Ничего, ничего! — успокаивала ее Юлия. — Они сделали это для того, чтобы толпа могла видеть жемчужное ожерелье, из-за которого ты получила свое прозвище «Жемчужина»!

Так говорила добрая женщина, но в душе проклинала развратную толпу, которая могла наслаждаться позором бедной, беззащитной девушки.

Галл получил предписание, куда и к какому времени представить вверенную ему девушку и кому ее сдать. Посланный, доставивший предписание, принес еще сверток: в нем оказался драгоценный золотой пояс с аметистовой застежкой, на которой была сделана надпись: «Дар Домициана той, которая завтра будет его собственностью!»

Мириам отшвырнула от себя этот драгоценный пояс, как будто он унижал ее.

— Я не надену его! — воскликнула она. — Сегодня я еще принадлежу себе!

Вечером, когда уже стемнело, Мириам посетил епископ Кирилл, глава христианской церкви в Риме, бывший некогда другом и учеником апостола Петра.

Пока Галл сторожил, чтобы никто не вошел невзначай и не потревожил их, Кирилл долго утешал и ободрял бедную девушку, затем, благословив Мириам и напутствовав ее словами утешения, он простился с ней.

— Я должен теперь покинуть тебя, дочь моя, но на мое место заступит невидимо Тот, Кто не покинет тебя до конца и спасет, как спасал уже несколько раз. Веришь ли этому?

— Верю, отец! — убежденно и искренне ответила Мириам. И действительно, в те времена, когда еще были люди, знавшие и видевшие самого Иисуса Христа, когда слова его еще были живы в их памяти и звучали над миром, глубокая убежденная вера Его последователей была достаточно сильной, чтобы заставить их временами ощущать Его присутствие на земле.

В эту ночь во многих катакомбах Рима возносились горячие молитвы за Мириам. Она, успокоенная и утешенная, спала крепким сном до самого рассвета. На рассвете Юлия разбудила ее, нарядила в великолепные одежды и, когда все было готово, со слезами простилась:

— Дитя мое, ты мне стала дорога, как дочь, а теперь я не знаю, увижу ли тебя когда-нибудь!

— Быть может, даже очень скоро, а если нет, то призываю благословение Бога на тебя и на Галла, которые любили и берегли меня, как родную!

— И которые надеются и впредь оберегать тебя, дорогая! — сказал подошедший Галл. — Клянусь римскими орлами, пусть Домициан остерегается того, что он задумал! Кинжал мщения может пронзать и сердца князей!

— Но пусть то будет не твой кинжал, Галл, — сказала ласково Мириам, — надеюсь, тебе не будет надобности мстить!

Во двор внесли носилки, в которых поместилась Мириам с Галлом, чтобы отправиться к месту сборища. Было еще темно, повсюду мигали факелы и огни, изо всех домов доносился шум голосов, местами толпа была до того густа, что солдаты с трудом прокладывали дорогу для паланкина. После довольно продолжительного пути носилки остановились наконец у ворот большого здания, и Мириам пригласили выйти. Здесь девушку ожидали несколько должностных лиц, которые приняли ее от Галла, выдав ему расписку в получении ее, точно ценной вещи. Получив расписку, Галл повернулся и вышел, не простившись с ней и даже не взглянув на нее.

— Ну, пойдем, что ли, поворачивайся! — сказал один из служителей.

— Эй, ты, слышишь, поосторожнее с этим сокровищем! Это — «Жемчужина»! Та пленница, из-за которой поссорились цезари с Домицианом, теперь о ней весь Рим говорит. Помни, что теперь многие наши патрицианки стоят меньше, чем она сейчас! — заявил кто-то служителю.

Тогда раб с низким почтительным поклоном попросил Мириам следовать за ним в приготовленное помещение. Она послушно последовала через толпу пленных в небольшую комнату, где ее оставили одну. Снаружи до нее доносились звуки голосов, прерываемые по временам приглушенными рыданиями, вздохами и жалобными воплями. Но вот дверь отворилась, слуга внес кувшин молока и хлеб. Мириам была этому очень рада, так как почувствовала, что силы ее нуждаются в поддержке. Но едва только она принялась за еду, как явился раб в ливрее императорского двора и поставил перед нею поднос, на котором в серебряных сосудах и на серебряных блюдах находились самые изысканные яства и напитки.

— «Жемчужина Востока», — сказал он, — господин мой, Домициан, посылает тебе привет и вот этот дар: эти ценные сосуды и блюда чистого серебра твои, их сохранят для тебя, а сегодня вечером ты будешь ужинать на золотых тарелках!

Мириам ничего не ответила, но едва только раб вышел, как она ногой опрокинула все серебряные сосуды и блюда и продолжала есть хлеб и пить молоко из глиняного кувшина. Вскоре явился офицер и вывел ее наружу, на большую квадратную площадь. Солнце уже взошло, и она ясно увидела перед собой великолепное, грандиозное здание, а перед ним — весь римский сенат в богатых тогах и лавровых венках и множество вооруженных всадников в блестящих доспехах. Перед зданием располагались длинные величественные колоннады, занятые знатными дамами, а впереди стояли два слоновой кости кресла, никем не занятые. По обе стороны кресел, насколько можно было разглядеть, тянулись бесконечные ряды войск. И вот из колоннады в богатых шелковых одеждах и с лавровыми венками на голове появились цезари Веспасиан и Тит в сопровождении Домициана и их свиты. Солдаты при виде их разразились громкими криками, и голоса их, сливаясь в общий рев, подобно рокоту моря, долгим раскатом звучали в воздухе, пока Веспасиан не подал рукой знак смолкнуть.

Цезари заняли свои места и, среди всеобщей тишины, накрыв головы плащами, казалось, произносили тихую молитву. Затем Веспасиан встал и, выступив вперед, обратился с речью к солдатам, благодаря их за мужество и воинские подвиги и обещая награды. Когда он закончил, его речь снова приветствовали громкие крики, после чего легион за легионом прошли мимо императоров туда, где для них был приготовлен богатый пир.

Затем цезари и свита удалились, и церемониймейстеры стали выстраивать процессию. Ни начала, ни конца этой процессии Мириам не могла видеть, она заметила только, что впереди нее вели около двух тысяч пленных иудеев, связанных по восемь в ряд, за ними шла она одна, а за нею, также один, но в сопровождении двух стражей, в, белой одежде и пурпурном плаще, с вызолоченной цепью на шее и кандалами на руках, шел знаменитый иудейский военачальник Симон, сын Гиора, тот самый свирепый воин, которого иудеи пустили в Иерусалим, чтобы одолеть зилота Иоанна Гисхальского. С того самого дня, когда Симон заседал в синедрионе и в числе других осудил Мириам на страшную смерть, девушка не видела его; несмотря на это, теперь, когда судьба снова столкнула их, он сразу узнал ее.

Вскоре торжественная процессия двинулась по Триумфальному пути.

За пленными иудеями, за «Жемчужиной Востока» и Симоном несли на подставках и столах золотую утварь и сосуды Иерусалимского храма, золотые семисвечники, светильники, а также и священную книгу иудейского закона. Далее следовали люди, несущие высоко над головой богинь победы из слоновой кости и золота. Когда это шествие подошло к Porta Triumphalis, Триумфальным воротам, в него вступили цезари, каждый в сопровождении своих ликторов, фасции которых были увиты лаврами.

Впереди двигался цезарь Веспасиан на великолепной золотой колеснице, запряженной четверкой белоснежных коней, которых вели под уздцы солдаты-ливийцы. За спиной цезаря стоял чернокожий раб в темной одежде, чтобы отвращать дурной глаз и влияние завистливых божеств.

Раб держал над головой императора золотой венок из лавровых листьев и время от времени наклонялся к его уху, шепча знаменательные слова: Respice post te, hominem memento te[78].

За Веспасианом, цезарем-отцом, следовал Тит, цезарь-сын, на блестящей колеснице с изображением Иерусалимского храма, охваченного пламенем.

Подобно отцу, он был одет в toga picta palmata — расшитую золотом тогу и тунику, окаймленную серебряными листьями. В правой руке он держал лавровую ветвь, а в левой — скипетр. За его спиной также стоял раб, державший над ним лавровый венок и нашептывавший те же слова.

За колесницей Тита, вернее, почти на одной линии с ней, в богатейшем наряде ехал верхом на великолепном коне Домициан, за ним трибуны и всадники, затем легионеры, числом около пяти тысяч, с копьями, увитыми лаврами.

Медленно продвигаясь вперед, процессия приближалась к храму Юпитера Капитолийского. Десятки тысяч людей толпились на пути шествия, окна и крыши домов были переполнены зрителями, громадные трибуны, наскоро воздвигнутые из досок, были сплошь заполнены народом. Куда ни падал взор, всюду волновалось нескончаемое море голов, так что в глазах начинало рябить. Вдали это море было спокойным и безмолвным, но едва приближалась процессия, как оно начинало волноваться, поднимался шум, подобный рокоту волн, постепенно переходивший в настоящую бурю и потрясавший воздух, словно раскаты грома.

Время от времени шествие останавливалось — либо кто-нибудь из пленных падал от изнеможения, либо другие участники чувствовали потребность подкрепить силы несколькими глотками вина. Тогда крики толпы смолкали, и зрители начинали обмениваться критическими замечаниями, едкими шутками и насмешками над виденным Мириам невольно уловила замечания относительно себя: почти все люди знали ее под именем «Жемчужины Востока» и без церемоний указывали друг другу на ее жемчужное ожерелье; многим была отчасти знакома ее печальная история, и они всматривались в изображение ворот Никанора на ее груди; большинство же цинично разбирали ее красоту, передавая из уст в уста слух о Домициане и его ссоре с цезарями, а также о выказанном им намерении купить ее на публичных торгах.

Близ бань Агриппы на улице дворцов шествие остановилось. Внимание Мириам было привлечено величественного вида дворцом, все окна которого были закрыты ставнями, а кровля и крыльцо безлюдны и ничем не украшены, в отличие от всех остальных зданий и домов на пути шествия.

— Чей это дворец? — спросил кто-то из толпы.

— Он принадлежит одному богатому патрицию, павшему в Иудее, и теперь заперт — неизвестно, кто будет его наследником!

Глухой стон и громкий смех отвлекли внимание Мириам от этого разговора. Оглянувшись, она увидела, что Симон, измученный и изможденный, лишился чувств и упал лицом на землю. Стражи, забавлявшиеся все время тем, что стегали его плетьми для увеселения толпы, теперь прибегли к тому же средству, чтобы привести его в чувство. Мириам с болезненно сжавшимся сердцем отвернулась от этого возмутительного зрелища и увидела перед собой высокого человека в богатой одежде восточного купца, стоявшего к ней спиной и спрашивавшего у одного из церемониймейстеров: «Правда ли, что эта девушка, «Жемчужина», будет продаваться сегодня на публичных торгах на форуме?» Получив утвердительный ответ, незнакомец скрылся в толпе.

Теперь Мириам впервые за этот день почувствовала, что падает духом, что мужество покидает ее, и при мысли о той судьбе, которая ожидала ее сегодня вечером, у нее возникло желание упасть обессиленной, изнемогающей на землю и не подниматься до тех пор, пока плети погонщиков не добьют ее на месте. Но вдруг, как луч света во мраке, сладкое чувство надежды проникло в ее грудь, она стала искать среди окружающих ее лиц то, которое могло ей внушить вновь эту бодрость. Но не в толпе ей следовало искать этот источник внезапной светлой надежды. Вот взгляд ее случайно остановился на том мраморном дворце по левую ее руку, и ей показалось, что одно из окон этого дворца, которое раньше было закрыто ставнями, теперь открыто, но задернуто изнутри тяжелой голубой шелковой занавесью. Вдруг тонкие темные пальцы показались в складках этой занавеси, и сердце Мириам почему-то дрогнуло. Теперь она не спускала глаз с этого окна. Занавесь медленно разделилась, и в окне появилось лицо темнокожей старой женщины с седыми как лунь волосами, красивое и благородное, но скорбное. Мириам чуть не лишилась сознания — то было дорогое лицо Нехушты, которую она считала навсегда потерянной для себя.

Мириам не верила своим глазам, ей думалось, что это видение — игра ее расстроенного воображения. Но, нет! Вот Нехушта осенила ее крестом и, приложив палец к губам в знак молчания и осторожности, скрылась за голубой занавесью. У Мириам подкашивались ноги, и она чувствовала, что сейчас упадет, что не в силах сделать ни шагу, а между тем ликторы уже понукали идти вперед. В этот момент какая-то старая женщина из толпы поднесла к ее губам чашу с вином, грубо промолвив:

— Выпей, красавица! Твои бледные щеки порозовеют, и знатным людям веселее будет смотреть на тебя!

Готовая оттолкнуть чашу, Мириам взглянула на говорившую и узнала в ней христианку, часто молившуюся вместе с ней в катакомбах. Она послушно сделала несколько глотков и, с благодарностью взглянув на старуху, продолжала идти вперед.

За час до заката шествие, миновав бесконечное множество улиц, украшенных колоннами и статуями, поднялось на крутой холм, где возвышался великолепный храм Юпитера Капитолийского. При подъеме на холм стражи схватили Симона и, волоча за золоченую цепь, увели куда-то из рядов процессии.

— Куда и зачем они тебя уводят? — спросила Мириам.

— На смерть! — мрачно ответил он. — Я так желаю ее!

Цезари сошли со своих колесниц и встали на вершине лестницы у алтаря, на остальных ступенях позади них становились по порядку другие участники триумфа. Затем наступило продолжительное ожидание чего-то, но чего, Мириам не знала. Вдруг показались люди, бегущие по направлению от форума, для которых в толпе царедворцев была предусмотрительно оставлена свободная дорога. Один из людей, бежавший впереди всех, нес какой-то предмет, завернутый в материю.

Представ перед цезарями, он сбросил ткань и поднял перед ними вверх, так что мог видеть весь народ, отрубленную седую голову Симона, сына Гиора.

Этим всенародным убийством мужественного неприятельского полководца завершался триумф римлян. При виде этого кровавого доказательства трубы загудели, знамена стали развеваться высоко в воздухе, а из полумиллиона глоток вырвался громкий крик торжества, крик толпы, опьяненной своей славой, своей жестокой местью!

Затем перед алтарем всесильного божества цезари принесли жертвы благодарности за дарованную им и их оружию победу.

Так завершился триумф Веспасиана и Тита, а вместе с ним и печальная история борьбы иудейского народа против железного клюва и когтей римского орла.

Глава 23

НЕВОЛЬНИЧИЙ РЫНОК
Незадолго перед рассветом в самый день триумфа, в тот момент, когда паланкин, где находилась Мириам, в сопровождении Галла и стражи проходил мимо храма Исиды, в город въезжали на измученных конях двое всадников, одним из которых была женщина под густым покрывалом.

— Судьба благоприятствует нам, Нехушта! — произнес мужчина взволнованным голосом. — Мы, по крайней мере, не опоздали ко дню триумфа! Видишь, войска собираются у садов Октавиана!

— Да, да, господин, не опоздали, но скажи, куда мы теперь направимся и что станем делать? Быть может, ты пожелаешь явиться Титу?

— Нет, женщина! Я не знаю, какой прием ожидает меня, пленника иудеев!

— Но ведь ты был пленен в бессознательном состоянии, благородный Марк, и не виноват в этом!

— Конечно, но закон гласит, что ни одни римлянин не должен поддаваться врагу, а будучи пленен во время бесчувствия, должен заколоть себя, придя в сознание, как должен был сделать и я, и что я и сделал бы, увидя себя в руках иудеев. Но ты знаешь, что все сложилось иначе. Однако, если бы не Мириам, я не задумываясь наложил бы на себя руки. Теперь же постараемся добраться до моего дома близ бань Агриппы. Триумфальное шествие должно пройти перед окнами этого дома, и если Мириам будет в числе пленниц, то мы увидим ее, если же ее не будет, то или она умерла, или отдана цезарем в дар кому-нибудь из его друзей!

Здесь толпа была так велика, что они с трудом прокладывали себе путь, пока наконец Марк не остановился перед мрачного вида мраморным зданием на Via Agrippa — Агрипповой дороге.

Дом этот казался совершенно вымершим. Посмотрев на запертые наглухо ставни и двери, Марк объехал кругом и постучался в боковую калитку дома. Долго никто не отзывался, но наконец сквозь узкую щель раздался дребезжащий старческий голос:

— Уходите! Здесь никто не живет. Это дом Марка, павшего на иудейской войне. Кто ты такой, что пришел тревожить меня?

— Отвори, Стефан! — повелительно произнес Марк. — Что ты за слуга, если не узнаешь своего господина?

Маленький сморщенный старичок в коричневой одежде писца глянул в щель на говорившего и, всплеснув рукам», в радостном удивлении воскликнул:

— Клянусь копьем Марса, да это сам благородный Марк! Добро пожаловать, господин мой, добро пожаловать!

Нехушта ввела коней во двор, затем вернулась к калитке и заперла ее на все засовы.

— Почему же ты думал, Стефан, что я убит?

— Потому, господин, что о тебе не было вестей, а так как я знал, что ты никогда не опозоришь ни чести своего славного имени, ни римских орлов, которым служишь, допустив, чтобы тебя взяли в плен, то решил, что ты с честью пал в бою!

— Слышишь, женщина, что говорит мой слуга и вольноотпущенный? — обратился Марк к Нехуште. — Тем не менее, Стефан, то, что и ты, и я считали невозможным, случилось: я был захвачен в плен, хотя не по своей вине!

— О, утаи это, господин, от всех, утаи! Двое таких же несчастных осуждены идти нынче в шествии триумфа со связанными за спиной руками и позорной доской на груди, надпись на которой гласит: «Я — римлянин, который предпочел позор смерти!» И тебе, господин, может грозить та же участь!

— Молчи, старик! — воскликнул Марк, весь бледный. — Молчи и прикажи рабам приготовить ванну и обед: мы нуждаемся и в омовении, и в питании!

— Рабов здесь нет: я отослал их на работы в поля, а лишних продал. Здесь остались только я да одна старая невольница, которая все приготовит!

— А деньги у нас есть?

— О, денег много, я даже не знаю, куда их девать!

— Они могут мне понадобиться сегодня! — сказал Марк. Старик поклонился и вышел.

Время было около полудня. Марк, выкупавшийся, натертый благовонными маслами, одетый во все новое, стоял теперь в одном из великолепных залов своего дома и смотрел сквозь просвет в ставне на двигавшееся мимо окон торжественное шествие триумфа.

К нему подошла Нехушта, переодетая в чистые белые одежды, омывшаяся и прибравшаяся после продолжительного пути.

— Узнала ты что-нибудь о ней, Нехушта? — спросил Марк.

— Кое-что, господин! Она должна следовать перед колесницей триумфатора, и затем ее продадут на торгах в форуме. Из-за нее, говорят, произошла страшная ссора между цезарями и Домицианом, который хотел получить ее себе в дар!

— Ссора из-за нее? Боги, вы восстали против меня, если дали мне в соперники Домициана! — воскликнул Марк.

— Почему, господин? Твои деньги не хуже его денег!

— Я отдам за нее все до последнего обола[79], но это не спасет меня от ненависти и мести Домициана!

— К чему тревожиться раньше срока?! В свое время успеешь нагореваться! — сказала Нехушта.

Между тем мимо них тянулось бесконечною вереницей торжественное шествие: колесницы с изображением сцен взятия Иерусалима, фигуры Виктории, богини победы, драгоценные вавилонские гобелены, золотая утварь Иерусалимского храма, модели судов и кораблей, взятых у неприятеля, толпы пленных и те двое несчастных римских воинов, плененных иудеями, о которых говорил Стефан. Один из них грубый, суровый воин с громадной черной бородой, смотрел зверем и равнодушно относился к ругани толпы; другой же, голубоглазый, с тонкими благородными чертами лица, по-видимому, доходил до безумия от злобных издевательств народа. Он дико озирался, как бы ища выхода, лицо его выражало невыносимую муку. Вдруг какая-то женщина из толпы, подняв черепок, швырнула им в лицо несчастного со словами: «Трус! Собака, а еще римлянин!» Этого позора он не мог вынести, его блуждавшие глаза остановились, он обернулся и громко крикнул:

— Я не трус! Я своей рукой убил десятерых врагов, и пять из них — в бою один на один! Я не трус, на меня напали пятнадцать человек, когда я был ранен, и одолели, а когда я очутился в тюрьме безоружным, я хотел удавиться, но подумал о жене и детях и остался жить. А теперь я умру, и пусть кровь моя падет на ваши головы!

И прежде, чем кто-либо успел его упредить, он кинулся под колеса громадной колесницы, запряженной восемью белыми быками, и был раздавлен на месте.

— О-о! — застонал Марк и закрыл лицо руками. Нехушта, воздевая руки, молилась за душу несчастного и за эту дикую бесчеловечную толпу, которая теперь восхищалась подвигом, признавая его все же доблестным римлянином.

Пока убирали тело и приводили все в надлежащий порядок, процессию остановили. Против дома Марка за толпой пленных отдельно шла девушка в роскошном наряде, шитом золотом и серебром, с низко опущенной головой, вся залитая яркими лучами солнца, с дорогим жемчужным ожерельем на шее.

— Смотрите! Смотрите! — кричала толпа. — Это «Жемчужина Востока»!

— Видишь, господин?! — воскликнула Нехушта, схватив Марка за плечо. — Это она!

Марк задрожал при виде той, которую любил больше всего на свете.

— Как она истомлена и измучена! Душа ее исстрадалась, а я должен стоять здесь и смотреть на нее, ничем не смея помочь, не смея показаться! — стонал он.

Нехушта оттолкнула его и, встав на его место и осторожно раздвинув ставни и голубые занавеси окна, на одно мгновение выглянула так, что ее можно было видеть с улицы.

— Она заметила меня и узнала! — проговорила Нехушта, задергивая занавеси и закрывая ставни. — Теперь она знает, что здесь, в Риме, у нее друзья!

— Я хочу, чтобы она видела и меня! — сказал Марк.

— Поздно! Шествие уже тронулось! Да она и не в силах была бы сдержать волнения при виде тебя!

Марк занял теперь свое прежнее место у просвета ставень и не спускал глаз с Мириам, пока та не скрылась вдали.

Солнце быстро клонилось к закату, окрашивая багровыми пятнами мраморные храмы и колонны форума. Теперь здесь было довольно безлюдно, так как многотысячная толпа, насладившаяся великолепным зрелищем триумфа, разошлась по домам подкреплять свои силы пищей; только подле публичного рынка невольниц толпилось несколько десятков покупателей и праздных зевак, привлеченных любопытством. Позади мраморной площадки, места торгов, обведенного канатом, ютилось низенькое строение, где помещались предназначенные для продажи невольницы. Некоторые счастливцы, пользуясь милостью сторожей, допускались осматривать невольниц прежде, чем тех выводили на каменный помост. В числе последних, благодаря золотому, сунутому в руки привратника, очутилась и старая поселянка с большой корзинкой фруктов за спиной. На этот раз выбор невольниц был невелик: всего пятнадцать самых красивых девушек, выбранных из нескольких тысяч плененных иудейских женщин. В помещении, где находились предназначенные для продажи пленницы, было уже темно, при свете факелов опытные и предусмотрительные покупатели заранее осматривали живой товар, не стесняясь ощупывать его и обсуждая достоинства и недостатки. Большинство девушек сидели неподвижно с выражением тупой покорности на красивых лицах. Перед старой крестьянкой обходил невольниц, соблюдая очередь, жирный самодовольный человек, в волосах которого уже пробивалась седина. Он имел вид восточного купца и всячески старался убедить смуглую красавицу-еврейку показать ему ступню. Но та, делая вид, что не понимает, оставалась неподвижна. Тогда он наклонился и поднял ее юбку. Но едва он успел коснуться подола, как красавица наделила его такой звонкой пощечиной, что самодовольный нахал при общем смехе присутствующих покатился на землю и затем встал с окровавленным лбом.

— Хорошо, хорошо, красавица! Не пройдет и десяти часов, как ты мне заплатишь за это! — прошипел он злобно. Но девушка не шевельнулась.

Большинство публики толпились вокруг Мириам, однако стража воспрещала не только касаться ее, но даже заговаривать с ней. Покупатели подходили к ней один за другим; перед Нехуштой шел высокий мужчина в одежде восточного купца, и ливийке показалось, что этот человек ей знаком. Наклонившись к Мириам, он хотел что-то сказать ей, но страж воспретил ему.

— С «Жемчужиной Востока» никому не позволено вступать в разговор! — строго произнес он. — Проходи, очередь подходить и другим!

Высокий купец махнул рукой, и Нехушта заметила, что у него не хватает пальца на руке.

«А-а, и Халев в Риме! — подумала старуха. — У Домициана еще один соперник!»

— Разве сейчас время для торга! Теперь не красоток покупать, а собак, ведь совсем темно!

— Ба-а! — отозвался другой. — Домициан спешит заполучить свою красотку!

— Так он решил купить ее?

— Конечно, я слышал, что Сарториусу приказано дать за нее до миллиона сестерций, если будет нужно! Но кто же будет соперничать с принцем, кому своя голова надоела? Надо думать, что она ему дешево достанется!

И они пошли дальше. Теперь к Мириам подошла Нехушта.

— Вот тоже покупательница! — насмешливо заметил кто-то.

— Не суди об орехе по шелухе, господин! — ответила старуха, и при звуке ее голоса невольница «Жемчужина Востока» вздрогнула и подняла голову, но тотчас же снова ее опустила.

— Ничего себе девушка, только в мое время девушки бывали красивее! Подними-ка головку, красотка! — продолжала она, подбадривая ее движением руки, причем перед глазами девушки мелькнул знакомый ей перстень с изумрудом. И по этому перстню Мириам поняла, что Марк жив и что Нехушта пришла сюда от его имени.

В этот момент стража стала просить посетителей удалиться, а на площади аукционист, ласковый сладкоречивый человек, уже взошел на rostrum — кафедру и произнес длинную витиеватую речь, приглашая покупателей не скупиться, так как деньги, вырученные от продажи пленниц, поступят в пользу бедных Рима и пострадавших на войне солдат.

Зажгли факелы и стали выводить пленниц на помост. Номером первым была девушка, почти ребенок, лет шестнадцати, с темными кудрями и глазами испуганной лани. За пятнадцать тысяч сестерций она была продана какому-то греку, который тут же увел ее, плачущую навзрыд. После нее было продано еще четыре девушки. Шестым номером шла смуглая красавица-еврейка, ударившая по лицупрестарелого купца. Едва выступила она на помост, как он первым предложил за красавицу двадцать тысяч. Девушка была так величественна, горделива и красива, что цену стали быстро набивать, но в конце концов она все же пошла старому ловеласу за сумму в шестьдесят две тысячи сестерций, при общем смехе собравшейся толпы, среди которой уже разнесся слух о поступке красавицы с этим человеком.

— Ну, теперь пожалуй за мной в свое новое жилище, голубушка! Нам надо еще сегодня свести с тобой кое-какие счеты! — насмешливо проговорил старик и, схватив купленную рабыню за руку, потащил ее за собой.

Девушка шла гордой мерной поступью, не сопротивляясь, но в глазах ее горел огонь мрачной решимости. Минуту спустя и красавица, и купивший ее ловелас скрылись в тени зданий. На помост вызвали номер седьмой, «Жемчужину Востока». Аукционист начал было свою хвалебную речь ее красоте и совершенству, как вдруг страшный крик огласил воздух, он исходил оттуда, где скрылся новый владелец красавицы-еврейки со своей невольницей. Толпа хлынула туда, выхватив факелы из рук служителей торжища, и в испуге остановилась перед распростертым на земле трупом богатого купца, над которым стояла, гордо выпрямившись во весь рост, точно каменное изваяние, смуглая красавица с окровавленным кинжалом, который она выхватила из-за пояса своей жертвы.

— Хватайте ее! Держите убийцу! Запорите ее на смерть! — слышались голоса, и служители форума кинулись, чтобы схватить ее. Она подпустила их близко и вдруг, не произнеся ни слова, занесла высоко над головой сильную руку и вонзила кинжал себе в грудь. С минуту она стояла все так же гордо, затем широко раскинула руки и как подкошенная упала на землю подле того, кто оскорбил и купил ее.

Толпа, пораженная, стояла молча, даже крик ужаса замер на устах, только один молодой тщедушный, болезненного вида патриций воскликнул:

— О, теперь я не жалею, что пришел сюда! Какая девушка! Какая картина! Пусть боги благословят тебя, красавица, за то, что ты доставила Юлию такое наслаждение!

Спустя несколько минут аукционист уже снова взобрался на rostrum и, упомянув в нескольких трогательных словах о «печальном случае», продолжал нахваливать достоинства представленного присутствующим бесценного сокровища — «Жемчужины Востока».

Глава 24

ГОСПОДИН И РАБЫНЯ
Толпа теснилась вокруг помоста, обступая его со всех сторон. Ближе всех выделялись фигуры Деметрия, александрийского купца, старухи под густым покрывалом и Сарториуса, дворецкого и поверенного Домициана, который, вопреки правилам, обходя кругом помоста, разглядывал девушку с видом строгого критика.

Аукционист между тем объявил о том, что в силу особого декрета императора Тита весьма значительное имущество и в Тире, и в других местностях Иудеи переходят вместе с пленницей, прозванной «Жемчужиной Востока», к ее новому владельцу, равно и ее жемчужное ожерелье, и в заключение сказал, что чем выше будут суммы, предлагаемые за эту девушку, тем больше останется доволен доблестный цезарь Тит, тем больше довольны будут бедняки Рима и раненые воины, тем больше довольна будет сама девушка, польщенная, что ее так высоко ценят.

— Тем больше буду доволен и я, — заключил аукционист, — ваш покорный слуга, так как я не получаю определенного вознаграждения, а только комиссионный процент, почтенные господа! Итак, для начала, скажем, миллион сестерций. Не правда ли, господа?

Кто-то предложил всего пятьдесят, затем сто, двести, пятьсот, шестьсот, восемьсот, наконец аукционист обратился к одному из присутствующих:

— Что же, благородный Сарториус, или ты заснул?

— Девятьсот тысяч! — промолвил как бы нехотя тот, кого называли этим именем.

— Я даю миллион! — сказал Деметрий, купец из Александрии подходя ближе к помосту.

Сарториус с негодованием взглянул на смельчака, осмелившегося идти против Домициана, и предложил один миллион сто тысяч, но тотчас же Деметрий перебил его.

— Один миллион двести тысяч, один миллион триста тысяч, один миллион четыреста тысяч! — сыпались цифры.

— Слышишь, благородный Сарториус, за красавицу дают один миллион четыреста тысяч. Не скупись, ведь у тебя бездонный кошелек, черпай из него, сколько угодно, все доходы Римской империи к твоим услугам! А-а, ты предлагаешь один миллион пятьсот тысяч! Ну, вот! Что ты на это скажешь, приятель?

Деметрий, к которому относились последние слова, только махнул рукой и, подавляя стон, отошел в сторону.

— Ну, кажется, твоя взяла, благородный Сарториус, и хотя сумма эта не слишком велика для такой ценной «Жемчужины», все же я, по-видимому, не могу ожидать…

Вдруг старая женщина с корзиной выступила вперед и спокойным, деловым тоном произнесла:

— Два миллиона сестерций.

Сдержанный смех покатился по рядам присутствующих.

— Почтенная госпожа, позволь спросить, не ослышался ли я, не ошиблась ли ты?

— Два миллиона сестерций! — повторила женщина деловитым тоном.

— Ты слышишь, благородный Сарториус, за невольницу дают два миллиона сестерций. Это больше того, что предлагаешь ты!.. Я должен принять это во внимание!

— Пусть так! — сердито пробормотал поверенный Домициана. — Видно, все государи мира зарятся на эту девушку! Я и так уже превысил назначенную сумму, больше я не решусь рискнуть. Пусть достается другому!

— Два миллиона сестерций, граждане! Кто больше? Никто! Так вот, госпожа, если деньги при тебе, бери ее!

— Деньги у меня с собой, и если никто не дает больше, то потрудись оставить ее за мной!

— Два миллиона сестерций за номер седьмой, пленницу императора Тита, прозванную «Жемчужиной Востока», никто больше? Ну, так идет… идет… пошла! Объявляю ее проданной этой уважаемой госпоже… Теперь попрошу тебя следовать за мной к приемщику, где ты уплатишь всю сумму полностью в моем присутствии — этого требует установленный порядок!

— Да, да, господин, только уж ты позволь увести мою собственность с собой: такую «Жемчужину» не годится оставлять без присмотра!

Согласно ее желанию Мириам была введена в помещение приемщика денег и здесь, при закрытых дверях, в присутствии аукциониста и его письмоводителя Нехушта отсчитала полностью всю сумму золотыми из корзин, висевших у нее и ее раба (переодетого Стефана) за спиной.

— Теперь, — обратилась Нехушта к присутствующим, — здесь у вас есть другая дверь помимо той, в которую мы вошли! Разрешите мне, прошу вас, выйти в эту дверь, чтобы моя невольница не привлекла к себе внимания толпы, и мы могли удалиться отсюда незамеченными. Да, вот еще что! Я вижу здесь чей-то темный плащ. Уступите его мне за пять золотых, надо чем-нибудь прикрыть эту девушку, ведь она совсем нагая. А теперь потрудитесь закрепить полагающееся мне, в силу указа цезаря Тита, имущество этой невольницы за Мириам, дочерью Демаса и Рахили, родившейся в год смерти Агриппы. Так, благодарю вас, теперь позвольте мне взять этот документ и примите в знак признательности эту горсть золотых… Да, у меня есть еще одна просьба к вам, не согласится ли этот господин проводить нас из форума, на улице я буду чувствовать себя в сравнительной безопасности!

Писец согласился, и несколько минут спустя две женщины, Стефан и письмоводитель, никем не замеченные, прошли по темным мраморным колоннадам форума и вверх по широкой мраморной лестнице на тихую, пустынную улицу. Здесь письмоводитель простился со странной старухой и ее свитой и еще долго стоял и смотрел им вслед.

Когда он обернулся, чтобы уйти, то очутился лицом к лицу с высоким мужчиной, в котором узнал александрийского купца.

— Друг, — сказал тот, — куда пошли эти женщины?

— Не знаю! — отвечал письмоводитель.

— Постарайся припомнить, — продолжал Деметрий, — быть может, это поможет твой памяти! — добавил купец, сунув ему в руку пять золотых.

— Нет, нет! И это не поможет, — прошептал письмоводитель, желая остаться верным своему обещанию.

— Безумец, вот что уж наверняка поможет! — воскликнул Александрийский купец, и в руке его сверкнул кинжал.

— Они пошли направо! — сказал оробевший помощник аукциониста. — Это правда, но покарай тебя боги за то, что ты угрожаешь ножом честному и мирному человеку, вынуждая его делать то, чего он не хочет!

Но Деметрий уже не слышал его, он был далеко и спешил, не оглядываясь, в том направлении, куда направились женщины.

Когда помощник аукциониста вернулся на свое место, там уже продавали номер тринадцатый, очень привлекательную и красивую девушку. Невольницу приобрел Сарториус, рассчитывая подсунуть ее Домициану вместо «Жемчужины Востока».

Тем временем Нехушта с Мириам и Стефаном спешили ко дворцу Марка на Via Agrippa, держась за руки. Стефан всю дорогу ворчал и не мог успокоиться, что за одну невольницу отдали такую уйму денег, сбережение нескольких лет…

— Успокойся, — сказала ему наконец Нехушта, — имущество этой невольницы стоит больше того, что за нее заплачено!

— Да, да! Но какая от этого прибыль моему господину? Ведь ты же записала все на ее имя!

Теперь они были уже у ворот, и Нехушта торопила старика:

— Скорей, скорей! Я слышу чьи-то шаги!

Дверь отперлась, и едва успели они проскользнуть в нее, как Стефан тотчас же задвинул засов, затем долго еще возился с ее запорами-цепями и болтами. Женщины, пройдя небольшой перистиль[80], вошли в слабо освещенную прихожую, где Нехушта порывистым движением сорвала с себя плащ и покрывало, с подавленным криком обвила шею Мириам своими длинными, сильными руками и принялась целовать ее бесчисленное множество раз, захлебываясь от счастья.

— Скажи мне, Ноу, что все это значит? — спросила Мириам.

— Это значит, что Господь внял моим молитвам и дал мне средства и возможность спасти тебя!

— Чьи средства? Где я, Ноу?

Нехушта, не отвечая, сняла с нее плащ и, взяв за руку, повела через ярко освещенный коридор в большой, великолепно убранный дорогими коврами и мраморными статуями зал, уставленный ценной мебелью. В дальнем конце его, у стола, освещенного двумя светильниками, сидел мужчина, опустивший голову на руки и казавшийся спящим. При виде его Мириам, вся дрожа, прижалась к Нехуште.

— Тише! — шепнула старуха и остановилась в неосвещенном конце зала. В этот момент мужчина, сидевший у стола, поднял голову, и свет упал ему прямо на лицо. Мириам чуть не вскрикнула: это был Марк, сильно постаревший, исстрадавшийся, с прядью седых волос на том месте, где удар Халева рассек ему голову, — но все тот же, прежний Марк.

— Нет, я больше не в силах терпеть! — произнес он, не замечая вошедших. — Уже три раза я выходил к воротам, и никого! Быть может, она теперь уже во дворце Домициана! Пусть будет, что будет. Пойду и постараюсь все разузнать! — И он направился к ложу в нише окна, где лежал темный плащ. Взяв его, Марк обернулся — и увидел Мириам, стоявшую в полосе света, нежную и прекрасную.

— Что это, сон? Я брежу!

— Нет, Марк! — сказала та. — То не сон, не бред, это я стою перед тобой!

В следующий момент он уже сжимал ее в объятиях, и она не сопротивлялась, объятия Марка казались ей родным кровом, надежным убежищем.

— Пусти меня, — сказала наконец девушка, — я чувствую, что силы изменяют мне, я не могу устоять на ногах!

Он осторожно опустил ее на подушки ближайшего ложа и присел подле.

— Ну, теперь расскажи мне все… все…

— Я не могу, спроси Нехушту! — прошептала Мириам, почти теряя сознание.

Нехушта подоспела к ней и осторожно принялась растирать ей виски и руки.

— Полно тебе расспрашивать, господин! Ты видишь, она здесь, и довольно с тебя. Лучше позаботься о том, чтобы дать ей поесть, ведь у бедняжки с утра ни крошки во рту!

Марк засуетился, придвигая стол, на котором стояли изысканно приготовленные рыба, мясо, плоды и доброе старое вино. Нехушта заставила девушку отпить несколько глотков вина и проглотить несколько кусочков дичи, после чего Мириам немного оправилась и ожила.

— Какого бога должен я благодарить за то, что он внушил моему старому Стефану скопить эти деньги! Они мне оказались нужнее самой жизни! — воскликнул Марк, выслушав рассказ Нехушты. — Как необходимы оказались теперь сбережения!

— Какие сбережения? Твои, Марк? Значит, ты купил меня? Значит, я теперь твоя раба?

— Нет, Мириам! Нет, не ты, а я твой раб, ты это знаешь! И я молю тебя только об одном, согласись стать моей женой!

— Ах, Марк! Ведь ты же знаешь, что этого не может быть! — почти стоном вырвалось у нее из груди.

Марк побледнел, как мертвец.

— И ты говоришь это после всего, что было? После того, как ты готова была отдать за меня жизнь? Хорошо, если уж это так необходимо, я готов стать христианином!

— Нет, Марк, этого недостаточно, — печально произнесла девушка. — Не в том дело, что ты будешь называться христианином, ты должен им стать по духу, по убеждениям. А если Господь не призовет тебя, этого никогда не случится!

— Что же в таком случае должен я сделать?

— Что? Ты должен отпустить меня… Но я — твоя невольница!

— Да! — воскликнул он, точно обрадовавшись последнему слову. — Да, ты моя невольница! Так почему мне не оставить тебя? Зачем мне отпускать тебя?.. Нет, я хочу, чтобы ты оставалась здесь!

— Ты можешь не отпустить меня, да, но этим погрешишь против своей чести, Марк!

— Где же тут грех? Ты не соглашаешься стать моей женой не потому, что этого не хочешь, а потому, что на тебя положен обет, любовь же твоя свободна. Мы так многим жертвовали друг для друга: ты жертвовала для меня своею жизнью, а я — даже больше, чем жизнью, своей честью, Мириам!

— Честью? Как честью? — спросила девушка с недоумением.

— Тот, кто имел несчастье быть взятым в плен, считается у римлян жалким трусом. Если узнают, что это случилось со мной и я не покончил счеты с жизнью, как должен был сделать, то меня ждет позор, хуже которого нет для римлянина! Но я остался жить ради тебя, ради тебя, Мириам, пошел навстречу позору!

— О, что же делать! Что делать! Горе мне! — воскликнула Мириам, ломая руки в порыве отчаяния

— Что делать? — повторила Нехушта. — Отпусти ее, Марк, не унижай себя в ее глазах положением господина, а любимую — положением невольницы, не оскверняй ни ее, ни свою душу! Не говори, что стать возлюбленной господина не грех! Возьми ее имущество в Тире в уплату за сегодняшний выкуп и отпусти ее, а сам посвяти себя изучению писания, и тогда, быть может, ты назовешь ее своей женой!

— Да, — произнес Марк, бледный как смерть, — Нехушта права. Мне не надо злоупотреблять настоящим положением Мириам. Я возвращаю ей свободу, никаких документов не нужно, никто не знает, что она принадлежит мне. Имущество же в Тире пусть остается на ее имя — мне неудобно переводить его на себя. Ну, а теперь прощайте! Нехушта отведет тебя в свою комнату, а на рассвете вы уйдете, куда захотите! — И он круто повернулся к ним спиной.

— О, Марк, что ты хочешь сделать? — воскликнула Мириам.

— Вероятно то, о чем тебе лучше не знать!.. Быть может, впрочем, я последую совету Нехушты и стану изучать писание. Прощайте!

Глава 25

НАГРАДА САРТОРИУСА
Тем временем в одном из дворцов цезарей, вблизи Капитолия, происходила другая сцена. Речь идет о дворце Домициана, куда по окончании торжеств поспешил удалиться младший сын Веспасиана в весьма дурном настроении. В этот день случилось многое такое, что сильно уязвило его самолюбивый, завистливый нрав. Во-первых, как он ясно чувствовал, слава этого дня всецело принадлежала не ему и даже не отцу его, а брату Титу, который был ему всегда ненавистен. Этого Тита настолько все любили за добродетели, насколько ненавидели его, Домициана. И вот теперь Тит вернулся после блистательной, победоносной кампании и коронован цезарем, принят в соправители отца, и теперь был превозносим толпой, тогда как он, Домициан, должен был ехать за его колесницей почти незамеченный. Ведь восторженные крики толпы, поздравления сената и приветствия подвластных Риму правителей и иностранных царей — все это относилось к Титу, и зависть доводила Домициана до бешенства. Правда, предсказания говорили, что настанет и его час, но когда?

Кроме того, многие мелочи, как нарочно, сложились так, чтобы задеть его самолюбие. Во время великого жертвоприношения в храме Юпитера его место оказалось так далеко, что народ не мог даже видеть Домициана, а во время пира, последовавшего за жертвоприношением, главный распорядитель забыл налить чашу в его честь.

Затем, красавица «Жемчужина» явилась на триумфальном торжестве без пояса, посланного ей в дар. Наконец, различные вина, которые он пил из-за духоты и жары, вызвали сильную головную боль и тошноту, чему он вообще был очень подвержен.

Под предлогом нездоровья Домициан рано покинул пир, в сопровождении слуг и музыкантов вернулся во дворец и стал ожидать возвращения Сарториуса, который должен был привести прекрасную еврейку, завладевшую его воображением. Он приказал своему домоправителю купить ее на публичных торгах за какую угодно цену, хотя бы даже за миллион сестерций. Да и кто осмелился бы оспаривать невольницу, которую пожелал для себя Домициан?

Узнав, что Сарториус еще не возвратился с торгов, Домициан удалился в свои личные апартаменты, приказал призвать туда красивейших невольниц и заставил их танцевать перед ним, а сам в это время упивался вином из любимых им лоз. По мере того как он пьянел, головная боль начала проходить. Вскоре он сильно захмелел и, как всегда в этих случаях, совершенно озверел. Одна из танцовщиц споткнулась и сбилась с такта, за что повелитель приказал ее подругам избить бедную полуобнаженную девушку на его глазах. Но, к счастью для провинившейся, прежде чем повеление Домициана успели привести в исполнение, вошел раб с докладом, что Сарториус вернулся и ждет разрешения войти.

— Он один? — вскричал Домициан, вскакивая с места.

— Нет, господин, с ним женщина! — ответил раб.

При таком известии дурное расположение Домициана вмиг пропало.

— Отпустить ее на этот раз! — приказал он, говоря о танцовщице.

— Да чтобы впредь была осторожнее. Прочь, вы все, вся орава, я желаю остаться наедине! А ты, раб, иди и прикажи почтенному Сарториусу войти сюда вместе со спутницей!

Занавесь отдернулась, и вошел Сарториус, лукаво улыбаясь и нервно потирая руки, за ним шла женщина, окутанная длинным, темным плащом, под густым покрывалом. Согласно установленному порядку, домоправитель принялся отвешивать поклоны и бормотать хвалебные приветствия, но Домициан прервал его на полуслове:

— Перестань, старик! Все это прекрасно при свидетелях, а теперь не нужно! Так ты привел ее? — И он окинул жадным, сластолюбивым взглядом женскую фигуру, стоявшую в глубине комнаты. — Я не забуду твоей услуги, ты не останешься без награды. Сколько ты дал за нее? Пятьдесят тысяч сестерций? Кто смел перебивать ее у меня? Что за неслыханная наглость! Впрочем, за красивых рабынь давали и больше! — добавил он, затем, обращаясь к невольнице, продолжал: — Ты полагаю, утомилась, дорогая красавица, после этого безумного торжества?

Но красавица безмолвствовала, и Домициан продолжал:

— Скромность украшает девушку, но прошу тебя, забудь об этом на время! Скинь свое покрывало, красавица, и дай мне увидеть божественные черты, по которым истомилась моя душа. Впрочем, нет, я сам хочу снять твое покрывало! — И он нетвердой поступью приблизился к девушке.

Сарториус, убедившись, что его господин настолько пьян, что вряд ли поймет какие бы то ни было объяснения, думал воспользоваться удобным случаем и улизнуть, а потому сказал:

— Благороднейший и державный повелитель мой, позволь мне удалиться. Теперь, когда мое дело сделано, я более не нужен вашей милости!

— Нет, нет, — икая, произнес Домициан. — Я знаю, какой ты великий знаток женской красоты, твое суждение мне нужно сегодня. Ты знаешь, возлюбленный мой Сарториус, что я не эгоист, к тому же, говоря правду, — ты, конечно, не обидишься — кто может ревновать к такой старой обезьяне, как ты? Уж, конечно, не я, которого все считают первым красавцем в Риме, несравненно более красивым, чем Тит, хотя он и называется цезарем… Ну, где тут завязка? Сарториус, отыщи мне завязки ее покрывала. И зачем вы укутали бедную девушку, точно египетского покойника, так что господин не может увидеть ее?!

В это время один из рабов развязал покрывало, и девушка предстала с открытым лицом. Эта девушка была очень красива и лицом, и фигурой, но крайне утомлена и испугана.

— Как странно! — пробормотал Домициан. — Она как будто совершенно изменилась! Мне казалось, что у той были синие глаза, а волосы черные, вьющиеся, а теперь у нее темные глаза и гладкие волосы. А где ожерелье? Где ожерелье?.. Что ты сделала со своим ожерельем, «Жемчужина Востока»? Да и почему ты не надела сегодня того пояса, что я прислал тебе в подарок?

— Я, господин, никогда не имела ожерелья и не получала никакого пояса! — робко произнесла невольница.

— Господин мой, благороднейший Домициан, тут есть маленькое недоразумение, которое я должен разъяснить! — вмешался Сарториус с нервным смешком. — Девушка эта — не «Жемчужина Востока»: та пошла за такую баснословную цену, что я не мог купить ее даже для тебя… — И он смолк, точно замер.

Лицо Домициана сделалось ужасным, весь хмель разом вылетел у него из головы. Выражение зверской жестокости исказило черты; это был наполовину дьявол, наполовину сатир.

— А-а, вот как! Недоразумение?! И ты посмел сказать мне это, сказать, что кто-то другой выхватил у меня, Домициана, из-под носа девушку, которую я приберегал для себя!.. — скрежеща зубами, с адским шипением, выкрикивал взбешенный тиран. — Ты осмелился привести мне эту шлюху вместо «Жемчужины Востока»! Эй, рабы! — крикнул он, ударив в ладоши.

Немедленно сбежались десятки рабов.

— Возьмите эту женщину и убейте ее сейчас же! — приказал он. — Впрочем, нет, это может вызвать неприятность: ведь она была одной из пленниц Тита. Не убивайте ее, а выгоните на улицу!

Девушку схватили и потащили вон из залы.

— Схватите его! — Тиран указал на бледного домоправителя. — Бейте, пока не выбьете дух… О, я знаю, что ты — римский гражданин, не раб, свободный. Но что из того, если ты через час станешь гражданином Гадеса![81]

И это приказание рабы не замедлили исполнить; среди полной тишины не слышно было теперь ничего, кроме тяжелых ударов длинных тростей и глухих, подавленных стонов несчастной жертвы.

— Негодяи! — завопил Домициан. — Да вы шутите, что ли? Погодите, я вам покажу, как надо бить, чтобы он чувствовал! — И, выхватив трость у одного из рабов, он кинулся к распростертому на полу домоправителю.

Сарториус понял, что взбешенный Домициан разом выбьет из него дух. Поднявшись на колени, он простер к нему руки с мольбой.

— Выслушай меня, господин, прежде чем ударить! Ты, конечно, можешь убить меня в своем праведном гневе, и я должен быть счастлив умереть от твоей руки, но, грозный господин, помни: убив меня, ты никогда не разыщешь «Жемчужины Востока», которую так страстно желаешь!

— А-а, — воскликнул Домициан, — «розга — мать благоразумия». Итак, ты можешь разыскать ее?

— Конечно, если у меня будет время. Человеку, который мог уплатить два миллиона сестерций за одну невольницу, нелегко укрыться!

— Два миллиона сестерций? Это любопытно! Расскажи мне об этом. Эй, рабы, отдайте ему одежды, да отойдите, только не слишком далеко!

Сарториус дрожащими руками накинул на свои окровавленные плечи и спину одежды и затем рассказал, как проходили торги.

— Что я мог сделать? — докончил он. — У тебя, господин, было слишком мало наличных денег!

— Что делать, дуралей?! Ты должен был купить ее в кредит и затем предоставить мне сговориться о цене. А Тита я бы обошел и перехитрил. Но теперь вопрос в том, как поправить дело. Как ты его поправишь?

— Это я увижу завтра, господин! Я постараюсь разузнать, куда девалась эта девушка, а там, тот, кто ее купил, может и умереть, тогда остальное уже не трудно!

— Умереть он, конечно, должен, раз осмелился похитить у Домициана его любимицу! — воскликнул царственный тиран. — На этот раз я пощажу тебя, Сарториус, но знай, если ты вторично не сумеешь исполнить моего желания, то и ты умрешь, и даже еще худшей смертью, чем полагаешь! О боги! Почему вы так немилостивы ко мне?! Душа моя уязвлена и нуждается в утешении поэзией. Эй, рабы, разбудите этого грека, вытащите его из кровати и приведите сюда, пусть он прочтет мне о гневе Ахиллеса, когда у него похитили его Бризеиду. Судьба этого героя сходна с моей судьбой!

И новый Ахиллес удалился в свою опочивальню, чтобы там уврачевать бессмертными стихами Гомера свою уязвленную душу: Домициан в те часы, когда не был просто зверем, мнил себя поэтом. Хорошо, что удаляясь, тиран не видел выражения лица Сарториуса, прикладывавшего какой-то целебный бальзам к своим исполосованным плечам и спине, и не слышал той клятвы, с которой его верный и услужливый клеврет ложился спать в эту ночь, ложился лицом вниз (от жестоких побоев он в течение многих дней не мог лечь на спину). Тогда, быть может, Домициан увидел бы себя лысым, тучным, на тонких поджарых ногах, в императорской мантии цезаря, катающимся по полу своей опочивальни в отчаянной борьбе за жизнь с неким Стефаном, между тем как этот самый Сарториус вонзал в его спину свой кинжал, приговаривая с дьявольской усмешкой:

— Ага, цезарь! Вот это тебе за те побои тростью! Помнишь, цезарь, «Жемчужину Востока»? Это тебе за те побои! И это, и это!..

Но сейчас Домициан еще и не помышлял о чьем-либо возмездии. Наплакавшись досыта над горестной судьбой богоподобного Ахиллеса, он заснул крепким сном.

* * *
На другой день после триумфальных торжеств Тита александрийский купец Деметрий, который раньше звался Халевом, сидел в конторе своего огромного склада товаров на одной из самых оживленных торговых улиц Рима. Он был красив, облик его, надменный и благородный, прекрасно шел к его осанке и положению, а между тем лицо его было озабочено и печально. С какими невероятными усилиями прокладывал он вчера себе дорогу на улицах Рима, чтобы пробраться поближе к Мириам, когда она шла позорным путем вслед за колесницей триумфатора. А затем вечером, на публичном торжище в форуме, куда явился Халев, обратив в деньги почти весь свой наличный товар, так как знал, что ему придется оспаривать Мириам у Домициана, он предлагал за нее все, что имел, все до последней монеты, но, несмотря на это, она попала в чьи-то другие руки. Даже и сам Домициан не мог угнаться за этим таинственным соперником, интересы которого представляла странного вида женщина в платье крестьянки, под густым покрывалом. Как ни невероятно это должно было казаться, но Халев был уверен, что эта женщина — не кто иная, как ненавистная Нехушта. Но как могла она располагать такой громадной суммой денег? Для кого, как не для Марка, могла она в таком случае покупать Мириам? Между тем Халев наводил справки, и по ним оказывалось, что Марка в Риме не было. Кроме того, есть полное основание думать, что его уже нет в живых и что его кости, подобно костям многих тысяч славных воинов, стали добычей голодных шакалов в развалинах священного города. Если же он жив, то почему не участвовал в триумфе Тита? Он один из выдающихся соратников цезаря и один из богатейших патрициев Рима!

С отчаянием наблюдал Халев, как таинственная женщина, нагруженная корзинами, увела с собой Мириам. Тщательно скрываясь, он успел проследить, как они скрылись в узенькой калитке в стене одного сада. На минуту у него явилась мысль постучать в эту калитку, но его обычная осторожность шепнула ему, что те, кто покупает невольницу за такую громадную сумму, как два миллиона сестерций, конечно, держат наготове добрый меч для таких посетителей. Он обошел вокруг дома и прилегающего к нему сада и убедился, что то был богатый мраморный дворец, по-видимому, никем не занятый, хотя однажды ему показалось, что за ставнями мелькнул огонь. Халев осмотрелся кругом и узнал это место. Поутру шествие тут было приостановлено: римский солдат, бывший в плену у иудеев, чтобы уйти от публичного позора и насмешек толпы, вздумал покончить с жизнью, бросившись под колеса колесницы триумфатора. Да, это было то самое место! У Халева мелькнула мысль, что подобная участь могла бы ждать и его соперника Марка, который также был захвачен в плен живым. Дьявольская усмешка исказила его черты. До сего времени две всепоглощающие страсти руководили жизнью Халева: беспредельное честолюбие и любовь к Мириам. Честолюбие его не было удовлетворено, он мечтал стать правителем, даже царем Иудеи, но Иудея пала и не могла подняться вновь. Однако судьба каким-то чудом пощадила его жизнь. Теперь одна только любовь к Мириам побуждала его заботиться о самосохранении, чтобы следовать за ней хоть на край света. У него были деньги, предусмотрительно зарытые перед началом войны, с помощью этих денег он сумел из предводителя военного отряда превратиться в зажиточного купца. Теперь он может, конечно, стать богачом, но будучи иудеем, никогда не займет высокого положения, не достигнет славы и власти, о которых так мечтал. Ну, а Мириам? Она никогда не любила его, и все из-за Марка, этого проклятого римлянина, которого он ненавидел всей душой. Но теперь у него было хоть то утешение, что если Мириам не досталась ему, Халеву, то не попала и Марку.

Всю ночь Халев бродил вокруг мрачного, видимо, безлюдного дома. Наконец стало светать, там и здесь на великолепной, широкой улице появлялись группы запоздалых пешеходов, возвращавшихся с пира, опьяненных вином мужчин и растрепанных женщин. Скромные труженики, ремесленники и мастеровые тоже вышли из домов, спеша приняться за свой дневной труд, в том числе и метельщики, ожидающие в это утро ценных находок после вчерашнего триумфального шествия. Двое подметали вблизи того места, где стоял Халев, и принялись подшучивать над ним, осведомляясь, найдет ли он дорогу домой. Халев сказал, что ждет, когда откроются двери этого дома.

— Ну, так тебе долго придется прождать! Владелец этого дома умер, убит на войне в Иудее, и никто еще не знает, кто будет его наследником.

— А как звали владельца? — спросил Халев.

— Его звали Марком. Это был любимец Нерона и потому был прозван здесь, в Риме, Фортунатом.

Халев повернулся и пошел домой.

Глава 26

СУД ДОМИЦИАНА
Прошло два часа, а Халев по-прежнему сидел в своей конторе в бессильном бешенстве против Марка, которого он теперь больше, чем когда-либо, хотел бы задушить своими руками. Теперь он был уверен, что Марк жив и находится в Риме, а Мириам — в его объятиях. «О, лучше бы уж она досталась Домициану, этому развратному негодяю, его она, по крайней мере, ненавидела бы, тогда как Марка любит!» — с завистью думал Халев. Конечно, он мог выследить Марка и убить его, мог купить наемных убийц, но тогда его собственная жизнь подверглась бы опасности. Он знал, какая участь ожидает всякого, кто осмелился бы поднять руку на римского патриция, а умереть Халев вовсе не желал — теперь жизнь казалась ему единственным оставшимся ему благом. Кроме того, пока он жив, есть надежда, что Мириам будет принадлежать ему. Нет, он не станет рисковать, а подождет…

Выжидать ему пришлось недолго: как всегда в такого рода моменты, дьявол является усердным помощником всем, замышляющим зло против своего ближнего.

Кто-то постучал в дверь, и Халев злобно воскликнул: «Войдите!», раздосадованный тем, что нарушили его уединение.

Вопреки неласковому приглашению хозяина, в комнату вошел низенький, коротко остриженный человек с юрким, проницательным взглядом маленьких бегающих глаз. Под одним глазом у него был большой синяк с кровоподтеком, а на виске виднелась рана, залепленная пластырем, он сильно хромал и поминутно передергивал плечами, как будто его что-то беспокоило. Это был домоправитель Домициана, и Халев тотчас же узнал его.

— Привет тебе, благородный Сарториус, садись, прошу тебя! Тебе, я вижу, трудно стоять!

— Да, да, со мной произошел весьма неприятный случай! — отвечал тот. — Но и вы, уважаемый Деметрий, тоже как будто провели бессонную ночь!

— Я действительно несколько взволнован другого рода неприятным случаем. Но чем могу я быть полезен тебе, благородный Сарториус? Я человек занятой и попросил бы тебя не откладывая приступить к делу!

— Да, да, конечно… Вчера на торгах ты был весьма заинтересован той красивой иудейской невольницей, которая теперь известна всему Риму под именем «Жемчужина Востока», а я был представителем одного очень знатного лица.

— Которое, по-видимому, не менее меня заинтересовалось этой невольницей! — добавил Халев. — Но, увы! Третье лицо оказалось счастливее нас всех!

— Вот именно, и та высокая личность, о которой я говорю, была до того огорчена этим обстоятельством, что разразилась слезами и даже упрекала меня, которого любит более, чем родного брата…

— И вот тогда-то с вами случился неприятный случай, благородный Сарториус?

— Да, горе моего августейшего господина так поразило меня, что я поспешил к нему, поскользнулся и упал…

— Подобные случаи нередки в домах великих мира сего, где полы так скользки. Но все это к делу не относится, я полагаю…

— Нет, дело заключается в том, что мне надо узнать имя человека, купившего «Жемчужину Востока». Быть может, тебе оно известно?

— А на что тебе имя, благороднейший Сарториус?

— Мне нужно его имя, так как Домициану нужна его голова! — прямо отвечал домоправитель, отбросив намеки.

В этот момент Халева озарила яркая мысль: вот он — случай отомстить Марку, случай избавиться от него навсегда.

— Ну, допустим, я мог бы представить Домициану, притом без всякого скандала, случай добраться до головы того человека. Согласится ли он за эту услугу уступить мне эту невольницу? Я знал ее еще ребенком и питаю к ней самые нежные братские чувства!

— Да, да, так же, как и Домициан! Я, право, не вижу, почему бы моему августейшему господину не согласиться на это, ведь ему нужна голова того человека, а не рука этой девушки!

— Но во всяком случае было бы лучше иметь полную уверенность в этом! Основываясь же на одних предположениях, я не особенно расположен вмешиваться в такое неприятное дело!

— Прекрасно, быть может, ты пожелаешь, уважаемый Деметрий, изложить свои условия письменно и получить на них письменные ответы?

Халев взял пергамент, перо и написал:

Полное помилование и неотъемлемое право свободно путешествовать и вести торговлю везде, в пределах всей Римской Империи, засвидетельствованное подписью всех надлежащих властей, пусть будет выдано некоему Халеву, сыну Гиллиэля, участвовавшему в иудейской войне против римлян; затем, письменное обязательство за собственноручной подписью того лица, которое в этом заинтересовано, что, если голова, которую он желает, будет предоставлена в его руки, то иудейская невольница, прозванная «Жемчужиной Востока», будет немедленно передана Деметрию, купцу из Александрии, и станет его неотъемлемой собственностью.


— Вот и все! — сказал Халев, передавая пергамент Сарториусу. — Халев, о котором я здесь упоминаю, мой ближайший друг, без его помощи я совершенно не могу обойтись в этом деле. А без помилования и гарантий, я знаю, он не тронется с места. Конечно, потребуется подпись самого цезаря Тита, должным образом засвидетельствованная. Но это только дань дружбе, я же собственно заинтересован тем, чтобы эта девушка была отдана мне.

— Да, да! Надеюсь вскоре возвратиться сюда с желаемым ответом, уважаемый Деметрий! — с двусмысленной гримасой проговорил Сарториус. — А что касается Халева, то пусть он не беспокоится. Кому охота связываться с грязным, жалким иудеем, отступником своей веры и народа?! Цезарь не воюет с подпольными крысами и летучими мышами… Прощай, высокочтимый Деметрий, жди меня вскоре обратно.

— Буду ждать, благородный Сарториус, и в интересах нас обоих прошу тебя не забывать, что во дворцах полы скользки, так что при вторичном падении ты, пожалуй, и головы не унесешь!

«Брошу еще раз кости, — думал Халев после ухода гостя, — посмотрим, не улыбнется ли мне на этот раз счастье!»

Спустя некоторое время склонившийся в низком поклоне Сарториус докладывал своему августейшему господину о результатах поисков и расследований.

Страдавший в это время от жестокого приступа болезни желчных камней Домициан, обложенный подушками, вдыхал розовую эссенцию и смачивал голову водой, смешанной с уксусом. Довольно равнодушно слушал он отчет своего верного слуги, но, вникнув в условия таинственного Александрийского купца, воскликнул с негодованием:

— В уме ли ты, старый дуралей? Он хочет взять себе «Жемчужину Востока», а мне предоставить только голову наглеца, осмелившегося перебить ее у меня! И ты смеешь передавать мне подобные условия!

— Божественный Домициан, позволю себе заметить, что рыба идет только на приманку! — ответил хитрый управитель. — Если не потешишь его приманкой, этот человек ничего не скажет нам. Думал я призвать его сюда и пыткой вымучить из него правду, но эти иудеи такой упорный народ. Не скоро у него вымучишь то, чего он не хочет сказать, а тем временем тот, другой, успеет скрыться с девушкой. Лучше уж обещать ему все, чего он просит.

— Ну, а затем?..

— А затем забыть о своих обещаниях, чего проще?

— Но ведь он требует их в письменном виде!

— Пусть он получит их письменно, написанные моей рукой, которую твоя божественная светлость может отвергнуть. Но помилование этому Халеву, который, если не ошибаюсь, тот же Деметрий, надо выдать за подлинной подписью цезаря Тита. Для тебя же, божественный Домициан, безразлично, если еще один иудей будет иметь право пребывать в Риме и торговать в пределах империи!

— Ты не так глуп, Сарториус, как я думал, очевидно, вчерашняя расправа придала тебе ума! Но прошу, перестань передергивать плечами и замажь этот синяк под глазом, я не выношу черного цвета. Затем отправляйся и сделай все, что нужно, чтобы удовлетворить этого Деметрия, или Халева.

Тремя часами позже Сарториус вторично явился к александрийскому купцу.

— Высокочтимый Деметрий, — сказал он, — все, что ты хотел, исполнено! Вот помилование Халеву, подписанное самим цезарем Титом, хотя это было не так легко: цезарь сегодня отправляется в свой загородный дом на берегу моря, где, по предписанию врача, в течение трех месяцев не должен заниматься государственными делами, так как нуждается в полном отдыхе. Доволен ты, уважаемый Деметрий?

Халев внимательно вгляделся в подпись и печати и сказал:

— Мне кажется, этот документ в порядке!

— А вот и письмо от божественного или, вернее, полубожественного Домициана к александрийскому купцу Деметрию, засвидетельствованное мной, в котором мой августейший господин обязуется уступить тебе «Жемчужину Востока», если ты выдашь ему голову того человека!

Халев взял письмо и долго рассматривал его.

— Странно, — проговорил он, — подпись Домициана и твоя, благородный Сарториус, очень похожи!

— Весьма возможно, высокочтимый Деметрий, весьма возможно. При дворе высочайших особ принято, чтобы их приближенные, в том числе и домоправители, подражали руке своих августейших повелителей.

— А также и их нравственности! Впрочем, если тут есть какой-нибудь подлог, тем хуже для виновника, так как Домициану, вероятно, будет неприятно видеть это письмо предъявленным на суде!

— Конечно, конечно, — поспешил поддакнуть Сарториус. — Но теперь прошу назвать имя виновного.

— Его зовут Марк! Он был префектом всадников у Тита в походе на Иудею. С помощью старой ливийской женщины по имени Нехушта он купил невольницу на публичных торгах на Форуме, и старуха привела ее в дом на Via Agrippa, где она, вероятно, и сейчас находится.

— Марк? Но его считают умершим, и вопрос о его наследстве возбуждает теперь большие толки! Как наследник проконсула Кая он обладает громадным состоянием, кроме того, в последние годы он был любимцем божественного Нерона. Это — знатная особа, с которой даже Домициану не так-то легко справиться! Но каким образом это тебе известно?

— Через Халева, который выследил, куда старая карга увела девушку, и которому достоверно известно, что Марк еще в бытность свою в Иудее был ее возлюбленным!

— Все это прекрасно и, хотя, конечно, не вполне прилично соперничать с сыном и братом цезаря, но все же на публичных торгах это законно, он имел на то право…

— Ну, а если Марк совершил тяжкое преступление?..

— Преступление? Какое?

— Он был взят в плен живым при осаде Иерусалима и пленным брошен в старую башню, откуда успел бежать.

— Но кто может доказать это?

— Кто? Да тот же Халев! Он захватил его в плен и бросил в ту башню!

— Да, но где этот трижды проклятый Халев?

— Здесь, перед тобой, трижды благословенный Сарториус! — воскликнул мнимый Деметрий.

— Это великолепно, друг Деметрий, но что же нам следует делать теперь?

— Арестовать Марка, поставить его перед судом и осудить за упомянутое преступление, а мне передать «Жемчужину Востока», которую я тотчас же увезу из Рима!

— Прекрасно! Теперь, в отсутствие цезаря Тита, военные дела переданы Домициану, хотя ни одно из его решений не может быть приведено в исполнение без утверждения и подписи Тита. Но уж это там будет видно, а пока — счастливо оставаться.

— Благодарю, да позаботься, главное, о том, чтобы девушка была передана мне! Ты от этого не останешься в убытке, уважаемый Сарториус, на пятьдесят тысяч сестерций при получении невольницы можешь рассчитывать.

— О, как угодно, высокочтимый Деметрий, дары скрепляют дружбу, это несомненно… А я из этих денег задам тебе и той госпоже славный ужин! Еще раз, счастливо оставаться! — И старик удалился.

На следующий день поутру Халева потребовали во дворец Домициана для свидетельских показаний. Идя по улицам Рима, он торжествовал, что одолел наконец своего недруга. Но на душе было неспокойно — что-то подсказывало ему, что не так, не такими средствами следовало ему восторжествовать над ним, не доносом и клеветой, а в честной борьбе. Но что из того! Все же он вырвет Мириам из его объятий, и даже если она не забудет Марка, он займет его место. Девушка будет его рабыней, хотя он предоставит ей место жены в своем доме, и она при виде его нежности, быть может, и полюбит его.

Но вот и вход во дворец. В переднем зале Халева встретил Сарториус, и рабы, сопровождавшие свидетеля, отступили всторону.

— Ну, что? Они теперь в ваших руках? — спросил Халев.

— Только он один, девушка исчезла.

— Исчезла? Тогда зачем я буду давать показания?

— Этого я тебе сказать не могу, но теперь поздно отказываться. Эй, рабы, введите свидетеля в зал суда!

Движением руки Халев отстранил рабов и добровольно последовал за Сарториусом.

Они вошли в небольшой, но высокий зал, светлый и красивый. В высоком кресле сидел Домициан, облаченный в пурпурную тогу, по обе стороны его стояли узкие столы, вокруг которых собрались пять-шесть римских офицеров из личной гвардии Домициана, в латах и доспехах, но без шлемов, два писца с табличками и человек в платье судьи, исполнявший, по-видимому, обязанности прокурора. В глубине зала стояли солдаты.

Домициан, несмотря на свой юный и цветущий вид, казался крайне не в духе.

Он сурово встретил Марка и полностью поверил наветам Халева, подтвержденным лжесвидетельством одного солдата, когда-то служившего под начальством Марка и неоднократно подвергавшегося от него наказаниям за разного рода проступки.

Тщетно Марк, возмущенный недобросовестным обвинением, протестовал, его не слушали. Тогда обвиняемый на правах римского патриция потребовал суда самого Веспасиана. Домициан не мог отказать ему в этом, а пока велел опять отвести в тюрьму.

Глава 27

ЕПИСКОП КИРИЛЛ
На другой день после триумфа, рано утром Юлия, жена Галла, сидела в своей комнате, задумчиво глядя на мутно-желтые волны Тибра. Вчера Галл, затерявшись в толпе, присутствовал на торгах на Форуме и, вернувшись домой, рассказал обо всем жене. И та возрадовалась в душе, что ее возлюбленная «Жемчужина» не досталась развратному Домициану, хотя, по словам мужа, купившая ее женщина была похожа на ведьму.

Теперь Галл снова отправился по городу разузнать что-нибудь о Мириам, Юлия же, оставшись одна, встала на колени и молилась. Вдруг чья-то тень упала на нее. Она подняла голову и увидела перед собой ту, о которой она молилась.

— Как ты пришла сюда? — спросила она шепотом.

— По милости Божией и благодаря содействию Нехушты, о которой я часто говорила тебе, мать Юлия, мне удалось избегнуть когтей Домициана!

— Расскажи мне все, как было!

Мириам исполнила ее желание. Когда же она окончила свой рассказ, старуха призвала благословение небес на Марка, и девушка сделала то же от всей души, добавив, что и сама желала бы вознаградить Марка за доброту и благородство.

— Ты бы и вознаградила его, если бы я тебя не остановила! — вмешалась Нехушта.

— Кто из нас не впадал в искушение? — заметила Юлия.

— Я первая никогда не впадала в такого рода искушения и молю Бога, чтобы Он охранил от них и эту девушку. Я также молю Бога, чтобы Он охранил благородного Марка от руки Домициана! — сказала старуха.

При последних словах Мириам вздрогнула и побледнела.

В это время вернулся Галл, и пришлось рассказать ему все сначала.

— Невероятное дело, непонятное для меня, — проговорил старый воин. — Чтобы двое любящих друг друга людей после стольких испытаний, когда судьба, наконец, соединила их, добровольно разошлись из-за каких-то вопросов веры! Даже менее того, в угоду давно умершей женщине, которая не могла всего предвидеть. Нет, на месте Марка я поступил бы иначе!

— Как же поступил бы ты, супруг? — спросила Юлия.

— Я бы как можно скорее, не теряя ни одной минуты, покинул Рим вместе с любимой девушкой и где-нибудь, очень далеко от Рима, предоставил бы ей потворствовать своим предрассудкам. Ведь Домициан не христианин, так же как и Марк, и между ними есть только та разница, что Домициана Мириам не любит, а Марка любит. Но дело сделано, и я того мнения, что теперь вы, христиане, можете прибавить к своим святым еще двух святых… Да, кстати, Мириам, видел вас кто-нибудь входящими в этот дом?

— Нет, калитка была только прикрыта, а служанки не было дома, она и сейчас еще не вернулась.

— Это хорошо. Когда она вернется, я сам отопру ей калитку и отошлю надолго!

— Зачем? — спросила жена.

— Чтобы никто не знал, что Мириам была нашей гостьей, и не видел, куда она пошла!

— Пошла? Куда же она пойдет? Разве ты отпустишь ее из своего дома, Галл?

— Да, ради ее безопасности и спасения! Куда прежде всего бросятся искать «Жемчужину Востока»? Сюда. И хотя она теперь, благодаря Марку, свободная женщина, но скажи мне, Юлия, какая женщина в Риме свободна, если Домициан пожелал иметь ее? А потому, Юлия, накинь плащ и разыщи нашего епископа Кирилла, который любит и жалеет эту девушку! Расскажи ему все и попроси укрыть где-нибудь Мириам до того времени, когда представится возможность посадить ее на корабль и отправить из Рима.

Это предложение было единогласно одобрено всеми тремя женщинами. Спустя какой-нибудь час Мириам с неразлучной Нехуштой очутились в одном из дальних, населенных ремесленным и рабочим людом кварталов Рима, в доме плотника Септима. Хозяин сидел в это время со своей семьей за скромной трапезой. В грубом плотнике никто не узнал бы епископа римской христианской церкви Кирилла, главу местной христианской общины.

Узнав Мириам, добрый старик ахнул от удивления, затем, выслушав все внимательно, призадумался.

— Знаешь ли ты какое-нибудь ремесло, Мириам? — спросил он.

Она отвечала, что занималась когда-то скульптурой и не безуспешно, даже римский император Нерон так высоко ценил ее работу, что приказал воздавать сделанному ее руками бюсту божеские почести. Оказалось, что Кирилл видел этот бюст. Он осведомился, согласится ли она лепить из глины сосуды и светильники. Получив утвердительный ответ, хозяин пообещал что-нибудь придумать.

В трех минутах ходьбы от мастерской плотника Септима помещалась мастерская художественных сосудов, светильников, чаш, амфор и тому подобного. Люди, посещавшие эту мастерскую, по большей части оптовые торговцы, видели, что в дальнем конце мастерской у окна работала девушка, насколько они могли судить, молодая и красивая, а подле нее стояла, помогая ей, сурового вида старая женщина.

То была Мириам, работавшая в мастерской с утра до вечера, а на ночь уходившая со своей неразлучной Нехуштой наверх, в небольшую комнатку на третьем этаже в доме, смежном с мастерской. Все ремесленники, трудившиеся здесь, были христиане, хотя никто вокруг этого не подозревал. Все их заработки поступали в общую казну, из которой они в равной мере наделялись всем необходимым, остальное же шло на нужды бедных и неимущих.

Никому не приходило в голову разыскивать блестящую красавицу «Жемчужину Востока» среди этих грубоватых, простых и бедных людей, и потому Мириам жилось тут спокойно.

Неделя проходила за неделей, временами в их скромное жилище доходили вести извне, потому что христиане обо всем знали, постоянно передавая все новости друг другу. Так, встречаясь по воскресеньям в катакомбах с другими христианами, Мириам и Нехушта узнали от Юлии, что едва только они успели покинуть дом Галла, туда явились — прежде чем Юлия успела вернуться — стражи Домициана и стали допытываться у Галла, не видел ли он иудейской пленницы «Жемчужины Востока», которую им поручено разыскать — она бежала от человека, который приобрел ее на публичном торгу на Форуме.

Галл, не будучи христианином, смело отвечал, что не видал девушки с самого дня триумфа и ничего о ней не знает, и стражи, не заподозрив его в обмане, удалились и уже более не беспокоили его.

Что касается Марка, то его из дворца отвели прямо в военную тюрьму близ храма Марса, где ему было отведено прекрасное помещение, приставили для услуг его же дворецкого, старого Стефана и, взяв честное слово, что он не попытается бежать, разрешили гулять в саду, расположенном между храмом и тюрьмой, и принимать друзей и посетителей.

Одним из этих посетителей был совершенно незнакомый арестованному человек. Он был одет в скромное платье мастерового, руки его были грубы и мозолисты, зато благородные черты лица сильно противоречили его внешнему облику, а разговор его и обхождение выдавали в нем человека воспитанного и образованного.

— Присядь, друг! — ласково сказал Марк, — и расскажи, какое у тебя дело и чем я могу служить тебе.

— Мое дело — утешать скорбящих и облегчать души страждущих! — отвечал странный посетитель.

— В таком случае, ты явился сюда в добрый час. Уж не христианин ли ты? Не бойся сознаться мне в этом, у меня есть близкие друзья среди христиан, и я никому не желаю зла, а тем более христианину!

— Я ничего не боюсь, благородный Марк! Да и теперь дни царствования Нерона миновали. Если ты хочешь знать, то я Кирилл, епископ христианского братства в Риме. Я пришел сюда с тем, чтобы преподать тебе утешения нашей веры, если ты пожелаешь меня выслушать.

— Прекрасно! — согласился Марк. — Но какую же плату хочешь ты получить за это преподавание мне новой религии?

— Откажись, господин, если предложение мое тебе не душе, но не обижай меня насмешками. Я не продаю за деньги учение Христа и Господа моего.

— Прости, — сказал Марк, — я не хотел оскорбить тебя, но я знавал немало священнослужителей, которые брали деньги за свои услуги! Правда, они были не вашей веры. Скажи, кто говорил тебе о Марке, кто направил тебя сюда?

— Некто, с кем ты был великодушен и благороден в своем поведении, — ответил Кирилл.

— Неужели?..

— Да, та, о которой ты думаешь… Не тревожься за нее, и она, и спутница ее теперь под моим покровительством и под защитой братьев во Христе, им не грозит никакая опасность. Утешься этим и не старайся узнать больше! Не благодари меня за нее, оказывать помощь и покровительство нуждающимся в них — наш долг и наша отрада!

— Ах, друг Кирилл! — воскликнул Марк. — Ей грозит страшная опасность! Я только что узнал, что соглядатаи и шпионы Домициана разыскивают ее по всему городу, подстерегая на всех перекрестках. Пусть она бежит из Рима в Тир, там у нее есть друзья и имущество!

Кирилл отрицательно покачал головой.

— Я уже сам думал об этом! Но должностным лицам в портах и гаванях отдано строжайшее предписание осматривать все пассажирские суда и при малейшем сходстве кого-нибудь с разосланными им приметами «Жемчужины Востока» задерживать и препровождать немедленно в Рим.

— Неужели нет никакой возможности увезти ее отсюда? — с тоской спросил Марк.

— Я знаю только одно такое средство, но оно стоит слишком дорого, а мы, христиане, недостаточно состоятельные люди, чтобы осуществить его. Надо купить на имя какого-нибудь известного купца небольшую галеру и, снарядив ее, нагрузить товаром, находящим сбыт в Сирии, а затем ночью посадить девушку на это судно!

— Подыщите-ка такую галеру и надежных людей, друг Кирилл, а деньги я достану! — воскликнул с жаром Марк.

— Постараюсь!

— Ну, а теперь научи меня вере, друг Кирилл. Расскажи о вашем Боге, столь далеком от нас, бедных смертных.

— Но, в сущности, столь близком к каждому из верующих, что мы почти ощущаем его присутствие!

И епископ Кирилл принялся толковать римлянину истины христианского учения и беседовал с ним, пока не настало время запирать тюремные ворота.

— Приходи ко мне еще, друг Кирилл! — проговорил, прощаясь с ним, Марк. — Мы снова побеседуем с тобой!

Четыре дня спустя епископ Кирилл опять навестил Марка, сообщив, что Мириам здорова и невредима и шлет ему привет, а также, что он, Кирилл, отыскал бывшего капитана, некоего грека по имени Гектор, который намеревается отплыть в Сирию с грузом товаров. Гектор этот христианин и вполне надежный человек, он брался набрать экипаж для судна из христиан и иудеев и, по наведенным справкам, мог указать на несколько небольших галер, которые можно приобрести за сравнительно скромную цену, особенно одну из них — «Луну».

Кроме того епископ Кирилл сообщил Марку, что Галл и его жена Юлия из любви к Мириам, которая стала им дорога, как родная дочь, решили покинуть Рим вместе с ней и поселиться где-нибудь в Сирии, обратив свое имущество в деньги.

Узнав от епископа, какая на все это потребуется сумма, Марк призвал своего верного Стефана и приказал вручить все требуемые деньги судовому плотнику Септиму, получив с него расписку. Старый слуга выразил полную готовность, полагая, что деньги пойдут на выкуп его господина.

Глава 28

ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
В то время как Домициан наконец устал разыскивать и преследовать несчастную «Жемчужину Востока», Халев продолжал свои поиски страстно и неутомимо. Полагая, что если Мириам осталась в Риме, то, наверное, будет хоть изредка посещать своих друзей Галла и Юлию, он окружил их дом шпионами, которые денно и нощно сторожили всех входящих и выходящих из дома старого Галла. Но напрасно. Юлия и Мириам виделись только в катакомбах, в часы молитв, а туда Халев и его соглядатаи не могли проникнуть. Когда Галл и его жена покинули Рим и временно переселились в Остию в ожидании отплытия «Луны», Халев последовал за ними, но убедившись, что о Мириам не было даже помина, вернулся в Рим и здесь совершенно случайно открыл ее убежище.

Выбирая для себя светильник художественной работы у одного из лучших торговцев, Халев внезапно наткнулся на вещицу необычной красоты. Светильник этот был исполнен в виде двух сплетенных между собой финиковых пальм, вершины которых расходились врозь. Вглядываясь внимательно в эту вещь, Халев смутно почувствовал нечто родное и знакомое. Он разглядел, что у подножия пальм лежит большой плоский камень и тут же протекает река. Теперь в его мозгу разом воскресло воспоминание о далеких берегах Иордана, он узнал этот плоский камень, на котором мальчиком просиживал целые вечера, бок о бок с Мириам, занимаясь ловлей рыбы на удочку. Да, да… Вот подле камня лежит и рыба!

— Этот светильник нравится мне! — сказал он торговцу. — Я беру его, но скажи мне, друг, не знаешь ли ты, чьей он работы?

— Не могу сказать, господин! — отвечал купец. — Мы получаем эти вещи оптом от одного посредника. Ходят слухи, он епископ христиан и у него работает много его единоверцев в ремесленном квартале Рима.

Уплатив за купленную им вещь, Халев прямо от торговца направился в квартал ремесленников и здесь разыскал мастерскую художественных светильников и сосудов. Но увы! Он явился слишком поздно, рабочие уже разошлись, и мастерские запирались. Тем не менее от одной девушки, запиравшей двери какого-то рабочего помещения, он узнал, что художница, изготовившая светильник, который он держал в руках, живет в смежном доме, на третьем этаже, под самой крышей и что, вероятно, ее можно теперь застать дома.

Поблагодарив девушку, Халев поспешил подняться на третий этаж указанного дома и, остановившись на узкой темной площадке, увидел перед собой плохо притворенную дверь, из которой пробивалась узкая полоса света. Подкравшись к этой двери, Халев увидел Мириам, стоявшую у маленького низкого окошка в белой праздничной одежде, и Нехушту, которая, согнувшись над огнем очага, готовила ужин.

— Подумай только, Ноу! — радостно воскликнула девушка. — Ведь, это наша последняя ночь в этом ненавистном городе! Завтра, вместо душной мастерской, простор безбрежного моря… и палуба «Луны»…

— В уме ли ты, госпожа, что говоришь так громко о таких вещах? — окликнула ее старуха.

Вдруг Халев порывистым движением распахнул дверь и вошел в комнату.

— Кто мог думать, Мириам, что расставшись у врат Никанора в Иерусалиме, мы встретимся с тобою здесь, а с тобой, Нехушта, на торгах в Форуме?! — произнес он, обращаясь к испуганным женщинам.

— Халев, зачем ты пришел сюда? — спросила Мириам упавшим голосом, словно предчувствуя беду.

— Я пришел заказать второй экземпляр этого светильника, вышедшего из твоих рук! — начал было он.

— Не лукавь, злой коршун! — воскликнула Нехушта. — Ты пришел сюда, чтобы схватить свою добычу и повлечь ее на позор и унижение, от которых она ушла!

— Не всегда я был злым коршуном для нее! Вспомни осаду Тира, вспомни про врата Никанора. Теперь я пришел вырвать ее из когтей Домициана!

— И захватить ее в свои! — воскликнула Нехушта. — О, ты не думай обмануть меня! Я все знаю, знаю о твоем уговоре с Сарториусом, дворецким Домициана. У нас, христиан, везде есть глаза и уши… Знаю, что ценой жизни купившего ее ты хотел получить невольницу, знаю, как ты клятвой скрепил клевету, позорящую честь твоего соперника, и как ты, словно коршун, выслеживал свою добычу, чтобы в конце концов вцепиться в нее своими когтями!.. Она беспомощна и беззащитна, да, но за нею стоит Некто, Кто силен. Пусть гнев Его обрушится на тебя!

— Молчи, злая женщина! — воскликну Халев. — Если я много погрешил, то потому, что сильно любил…

— И еще сильнее ненавидел! — докончила Нехушта.

— О, Халев, если правда то, что ты говоришь, зачем же ты так жесток ко мне и так безжалостен? — умоляюще произнесла Мириам. — Ты знаешь, что я не люблю тебя той любовью, о какой ты мечтаешь, и не могу полюбить. Знаешь, что сердце мое уже не принадлежит мне! Неужели ты хочешь сделать жалкой невольницей меня, твою подругу юности! Оставь же меня в покое и не преследуй больше!..

— Оставить тебя, позволить уплыть на галере «Луна»?

— Да! — решительно подтвердила девушка, хотя внутренне содрогнулась при мысли, что ему все известно. — Ведь много лет тому назад ты клялся, что никогда не навяжешь себя мне насильно, против моей воли! Зачем же ты теперь хочешь нарушить эту клятву, Халев?

— Я клялся также, что плохо придется тому человеку, который встанет между тобой и мной, и не намерен нарушать этой клятвы! Отдайся мне добровольно, Мириам, и спаси этим своего возлюбленного Марка. Если же ты откажешься, то я предам его на смерть. Выбирай же между мной и его смертью!

— Разве ты подлец, Халев, что предлагаешь мне подобный выбор?

— Называй, как хочешь, но решай сейчас же!

Мириам в порыве отчаяния всплеснула руками и подняла глаза к небу, словно прося помощи свыше, затем глаза ее вспыхнули огнем внезапной решимости, и она твердо произнесла:

— Я решила, Халев! Делай, что хочешь, жизнь и судьба Марка и моя не в твоих руках, а в руках Господа моего. Без Его воли ни ты, ни Домициан не можете ничего сделать. Но честь моя принадлежит мне, и на мне лежит долг блюсти ее, за нее я должна дать ответ Богу и Марку, который отвернулся бы от меня, если бы я такою ценой согласилась купить его жизнь.

— И это твое последнее слово?

— Да, последнее! Делай что хочешь и с Марком, и со мной.

— Так пусть же так и будет! — воскликнул Халев с горьким смехом. — Пусть же на «Луне» недосчитаются одной прекрасной пассажирки!

Мириам опустилась на колени и закрыла лицо руками, а Халев дошел до дверей и остановился. Вдруг лицо его приняло совершенно иное выражение.

— Нет, Мириам! Я не могу этого сделать! — произнес он, медленно выговаривая слова. — Я погрешил и против тебя, и против того человека и теперь искуплю свою вину. Тайны твоей я никому не выдам, а так как ты ненавидишь меня, то даю тебе слово, что это наше последнее свидание и ты никогда больше меня не увидишь. Даю тебе обещание сделать все, что в моих силах, для освобождения римлянина, даже оказать ему содействие разыскать тебя в Тире. Прощай!

С этими словами он вышел из комнаты.

Халев сдержал свое слово, на другой день судно «Луна» благополучно и беспрепятственно вышло из порта Остии, увозя Мириам, Нехушту, Галла и Юлию.

Спустя неделю после этого цезарь Тит вернулся в Рим, и дело Марка было назначено к разбору. Внимательно выслушав обвинение, Тит высказал следующее решение.

— Я рад, что Марк, которого я долго оплакивал как мертвого, жив, и глубоко сожалею о том, что его подвергали допросу в мое отсутствие, чего бы, конечно, не случилось, если бы он тотчас же по прибытии в Рим явился ко мне. Я отрицаю всякого рода обвинения, касающиеся его чести и испытанной в боях храбрости. Но, несмотря на все это, я не могу обойти вниманием тот факт, что Марк был захвачен в плен и не лишил себя жизни, как это предписывалось каждому римскому воину в подобном случае, за что и был обвинен и признан виновным военным судом под председательством Домициана. Сделать для него исключение было бы несправедливым в глазах всего Рима и оскорбительным для Домициана. Все, что теперь возможно сделать для старого товарища и соратника — это подвергнуть его как можно более легкому наказанию.

Таким образом, Титом было объявлено, что Марк будет выпущен из тюрьмы и ночью, под охраной небольшой стражи, направится прямо в свой дом на Via Agrippa, чтобы избежать стечения народа и всякого рода демонстраций. Здесь ему будет предоставлено необходимое для устройства его денежных и домашних дел время, а затем в десятидневный срок он покинет Рим и Италию на три года, если по каким-либо соображениям или причинам срок этот не будет сокращен особым приказом. По прошествии же назначенного срока Марку предоставлялось право вернуться в Рим и пользоваться всеми правами римского гражданина и префекта гвардии Тита.

Случилось так, что этот императорский декрет был сообщен Марку не кем иным, как коварным Сарториусом, который прямо из дворца прибежал к заключенному с этой вестью.

— Вообрази, благородный Марк! — говорил он. — Даже все имущество твое, вопреки всяким правилам и обычаю, не будет отобрано в казну, а останется неприкосновенным, так что ты будешь иметь возможность вознаградить твоих друзей и доброжелателей, хлопотавших за тебя о милостивом приговоре цезаря!

— Почему же Тит решил мою судьбу, даже не допросив и не повидав меня? — спросил Марк.

— Почему? Потому что Домициан заявил ему, что, если он уничтожит его допрос по этому делу, то это послужит поводом к явному разрыву между ним и цезарем. А так как Тит опасается брата и не желает окончательной ссоры с ним, то решил не видеть тебя, чтобы не поддаться влиянию старой дружбы и не изменить своего решения.

— Значит, Домициан и по сей час питает ко мне вражду?

— Да, тем более, что он нигде не может отыскать «Жемчужину Востока», а потому прими мой совет и покинь Рим как можно скорее, чтобы не приключилось с тобой чего-нибудь худшего!

— Об этом не беспокойся, а относительно девушки скажи своему господину, что пусть он ищет ее не здесь, а далеко за морем. Ну, а теперь убирайся отсюда, лиса, и оставь меня в покое!

— Так это вся моя награда?

— Нет! Если ты останешься здесь еще дольше, то получишь от меня такую награду, которой вовсе не желаешь и которую не скоро забудешь! — сказал Марк.

Сарториус поспешил уйти, но, выйдя за дверь, злобно погрозил Марку кулаком.

Дорога ко дворцу Домициана проходила мимо торгового помещения купца Деметрия. Взглянув на его вывеску, старый дворецкий приостановился и подумал: «Может быть этот окажется более щедрым», — и решил зайти к нему.

Халев сидел один у своей конторки, опустив голову на руки, в глубоком раздумье. Сарториус поместился в кресле против него и сообщил то, что было известно относительно решения Тита, а в заключение прибавил, что только благодаря его неусыпным стараниям удалось подвигнуть цезаря принять столь строгое решение по отношению к Марку, которого он любит и уважает.

— Надеюсь, — добавил Сарториус, — мои труды не останутся без вознаграждения!

— Не беспокойся! Тебе будет хорошо заплачено! — сказал Халев совершенно спокойно.

— Премного благодарен за это, друг Деметрий, — проговорил дворецкий, с довольным видом потирая руки. — Кроме этого приговора Тита, дерзкий безумец накликал на себя еще новую беду. Он проговорился, что девушка, из-за которой вышла вся эта история, переправлена им куда-то за море. Когда Домициан узнает об этом, то придет в такое бешенство, что наверняка пожелает примерно отомстить вырвавшему у него из рук «Жемчужину Востока». Марку она, во всяком случае, не достанется, так как Домициан прикажет преследовать ее везде и вернуть ее сюда, вам, достопочтенный Деметрий.

— В таком случае Домициану придется разыскивать эту девушку не за морем, а на дне моря. Мне известно, что она покинула Италию с месяц тому назад на галере «Луна», а сегодня я от капитана и людей экипажа галеры «Императрица» узнал, что во время страшной бури близ Регия на их глазах судно затонуло и пошло ко дну. Один из людей с погибшего судна был спасен, и от него узнали, что судно это — галера «Луна».

— Вот как! — произнес удивленный Сарториус. — Значит, женщина, обладать которой стремились многие, была предназначена Нептуну. Ну, так как Домициан не может отомстить этому богу, он отомстит тому, по чьей вине она очутилась в объятиях Нептуна. Я сейчас же поспешу к своему августейшему повелителю сообщить ему обо всем!

— После чего ты, конечно, вернешься сюда, друг Сарториус!

— О, без сомнения… Ведь наши счеты еще не сведены.

— Да, да, наши счеты еще не сведены…

Спустя два часа дворецкий Домициана снова появился в торговом помещении александрийского купца Деметрия.

— Ну, что? — спросил его Халев.

— Никогда в жизни я не видал своего августейшего господина в таком гневе. Когда он узнал, что «Жемчужина Востока» бежала из Рима и стала добычей волн, бешенство его не знало границ. Оставаться подле него было положительно опасно! Он проклинал всех и вся, плакал, рыдал и скрежетал зубами в бессильной злобе на Марка. Но мне удалось наконец успокоить его, указав надлежащий выход его гневу и, вместе с тем, угодить и тебе, высокочтимый Деметрий. Видишь ли, сегодня после заката солнца, то есть часа через два, Марк будет выпущен из тюрьмы и препровожден в свой дом, где в данное время нет никого, кроме его старого слуги Стефана и дряхлой старушки-невольницы. Так вот, прежде чем Марк явится в свой дом, несколько надежных людей, которым можно вполне довериться и которых Домициан всегда умеет находить, когда они ему нужны, проберутся в дом Марка и, связав и заперев Стефана и старую рабыню, будут подстерегать хозяина под сводами арок перистиля. Об остальном ты, конечно, догадываешься…

— Не возбудит ли этот поступок подозрения?

— Кто осмелится подозревать Домициана? Это будет простое частное преступление, ничего более… Марк так богат, а у богатых людей всегда много ненавистников!

Однако Сарториус забыл добавить, что Домициана никто не заподозрит в этом убийстве потому, что наемникам велено сказать Стефану и старой рабыне, что они подкуплены богатым александрийским купцом Деметрием или, иначе говоря, иудеем Халевом, у которого с Марком давние счеты!

— Ну, а теперь мне пора идти! Еще надо кое за чем приглядеть, а времени уже остается немного. Так не покончим ли мы теперь наши расчеты?

— Да, да, конечно! — И, достав сверток золотых монет, Халев подвинул его через конторку Сарториусу.

Тот печально покачал головой.

— Я рассчитывал на вдвое большую сумму! Подумай только, какое блестящее удовлетворение чувства мести я доставил тебе! Ведь большего невозможно желать.

— Верно, но ведь Марк еще жив, а пока он жив, нельзя считать дело свершившимся!

— Да, конечно, жив, но через несколько часов будет уже мертв!

— Тогда ты получишь и вторую половину той суммы, на которую рассчитывал, но не раньше, чем я увижу его труп!

Делать было нечего. Со вздохом Сарториус удалился, мысленно рассуждая о том, как бы ему получить остальные деньги, прежде чем этого иудея схватят по подозрению в убийстве римского гражданина.

После его ухода Халев взял перо и написал короткое письмо, затем, призвав одного из своих слуг, приказал отнести это письмо по назначению, но не раньше чем через два часа после заката.

Потом он обернул свое послание во вторую, наружную обертку, чтобы никто не мог прочесть на нем адреса, и после этого некоторое время оставался совершенно неподвижен, только губы его как будто шептали молитвы.

Но вот он взглянул в окно и увидел, что солнце садится. Встав, Халев завернулся в широкий темный плащ, подобный тем, какие носили римские воины, и вышел из дома.

Глава 29

КАК МАРК СТАЛ ХРИСТИАНИНОМ
Не один Халев узнал о крушении и гибели судна «Луна» близ Регия, слух об этом дошел и до епископа Кирилла. Убедившись в его справедливости из уст самого капитана галеры «Императрица», Кирилл прямо от него направился в военную тюрьму близ храма Марса. Когда он явился туда, привратник не хотел было пропустить его, так как Марк не желал никого видеть и приказал не допускать к себе посетителей. Но Кирилл, невзирая на запрещение, толкнул дверь и вошел в комнату заключенного. Марк стоял посредине с коротким римским мечом в руке. При виде вошедшего он с досадой бросил меч на стол, и тот упал рядом с письмом, адресованным на имя Марка в Тир.

— Мир тебе! — произнес обычным ласковым голосом епископ, глядя на Марка испытующим взглядом.

— Благодарю, друг! — с загадочной улыбкой ответил Марк. — Я нуждаюсь в мире и жажду примирения!

— Скажи, сын мой, что ты хотел сейчас сделать, когда я вошел и помешал тебе?

— Я собирался покончить с собой! Добрые люди принесли мне этот меч с плащом, спасибо им — они позаботились о моей чести…

Кирилл молча взял меч со стола и швырнул его в дальний угол.

— Благодарение Господу! Он привел меня сюда вовремя, чтобы удержать тебя от страшного греха. Разве ты вправе лишать себя жизни только потому, что Господь пожелал взять ее жизнь?

— Ее жизнь? Что значат эти страшные слова? Чью жизнь?!

— Жизнь Мириам! Я пришел сказать тебе, сын мой, что она утонула в море со всеми своими спутниками. Галера «Луна», застигнутая бурей, пошла ко дну.

С минуту Марк стоял раскачиваясь из стороны в сторону, точно пьяный. Затем схватился за голову и, упав лицом на стол, глухо застонал.

— Уйди, друг, оставь меня одного! Если ее не стало, на что мне эта жизнь? Я потерял свою честь и заклеймен позорным званием труса. Тит скрепил это своим решением и отсылает меня в изгнание.

— Полно, сын мой, как может пострадать твоя честь от декрета, основанного на ложных показаниях и вынесенного по политическим соображениям? Неужели ты утратил свою честь потому, что другие бесчестно поступили с тобой? Ты хочешь бежать с поля битвы и доказать, что ты действительно трус?

— Могу ли я жить с таким позором! Друзья поняли это, прислав мне меч!

— Нет, сам сатана прислал его тебе, чтобы под влиянием своего ложного самолюбия ты совершил греховный и малодушный поступок. Подумай, какими словами встретит тебя Мириам в загробной жизни, если ты явишься к ней с руками, обагренными собственной кровью! Нет, благородный Марк, вспомни Христа, который принял позор и понес крест свой. Поступи и ты так же и, верь мне, ты найдешь утешение в сознании своей чистоты и правоты. Неужели я тщетно убеждал тебя все время в высоких истинах учения Христа? Неужели дух твой не воспринял их, не постиг всем сердцем, как я было надеялся!..

Кирилл еще долго увещевал и наставлял Марка. Тот слушал его с благоговейным вниманием и наконец произнес:

— Все это я знал и раньше, эти высокие истины давно воспринял душой, полюбил и поверил, но не хотел принять Святого Крещения из опасения, что она подумает, и я сам порой стану сомневаться, не сделался ли я христианином только из желания обладать ею. Теперь же другое дело, я готов сейчас же креститься и стать членом христианской общины!

— Господь взыскал и вразумил тебя, хвала Ему за это! — радостно сказал Кирилл и тут же, взяв воды, совершил обряд Святого Крещения.

— Что же мне делать? — спросил Марк. — Некогда мной повелевал цезарь, теперь ты говоришь голосом цезаря, и я готов повиноваться тебе!

— Не мне, а голосу Божьему! Я же просто брат, а советник и наставник твой только потому, что старше и опытнее. Слушай же. Александрийская церковь призывает меня по делам веры в Египет, куда я отправляюсь на этих днях. Не хочешь ли и ты, так как тебе все равно нельзя оставаться в Риме, отправиться вместе со мной? Там я найду для тебя дело.

— Благодарю тебя, высокочтимый Кирилл! Видишь, солнце уже заходит. Теперь я свободен! Не откажись пойти со мной в мой дом, где меня ожидает немало серьезных дел, в которых мне необходим твой совет!

В следующий момент двери тюрьмы отворились, и они вышли в сопровождении нескольких стражников и направились, никем не замеченные, ко дворцу Марка на улицу Агриппы.

— Вот твои ворота, благородный Марк! — сказали солдаты. — Прощай, и дай тебе бог всего доброго!

Простившись с ними, Марк и его спутник вошли в ворота, которые почему-то стояли, распахнутые настежь, затем, заперев их за собой, перешли в перистиль.

— Для такого дома, где столько ценного, это непорядок! — заметил Кирилл. — В Риме у каждой открытой двери необходим привратник.

— Мой слуга Стефан должен был встретить меня! Удивляюсь, почему его не видно! — проговорил Марк и вдруг, впотьмах споткнувшись обо что-то, неловко упал.

— Что это? — спросил Кирилл.

— Если не ошибаюсь, пьяный или мертвый человек! — ответил Марк. — Вероятно, какой-нибудь нищий приютился здесь, чтобы проспаться от хмеля.

— Вон в том окне горит свет, проводи меня туда, Марк! Потом мы можем вернуться сюда со светильником!

Марк поднялся на ноги и пошел вперед через двор к флигелю, в котором помещалась прислуга. И здесь дверь была отперта; они вошли в комнату старого Стефана. На столе горел светильник, и при его свете вошедшим предстала странная картина. Окованный железом ларец, прикрепленный тяжелыми цепями к стене, был взломан, и все содержимое разграблено, мебель в комнате была частью опрокинута, частью поломана, что свидетельствовало о происходившей здесь борьбе, а в дальнем углу комнаты, под тяжелым мраморным столом, лежали две связанные по рукам и ногам человеческие фигуры.

— Это ты, Стефан? — спросил Марк.

Да, то были Стефан и старая невольница. Марк выхватил свой меч и перерезал им веревки. Бедный старик очнулся только теперь.

— Это ты, господин мой? — пролепетал он. — А я думал, что они убили тебя. Они сказали, что явились сюда убить тебя по приказанию иудея Халева, который обещал им хорошее вознаграждение.

— Они? Кто они? — спросил Марк.

— Не знаю, четверо мужчин, лица которых были скрыты под масками! Они связали меня и старуху и, награбив здесь всего, что могли найти, пошли подстерегать тебя под арками перистиля. Вскоре я услышал шум борьбы и чуть не умер от горя, так как был уверен, что ты погибаешь под ножами убийц, а я не могу ни защитить, ни предупредить тебя.

Марк, не дослушав его, схватил светильник и кинулся в перистиль. Здесь, наклонившись над человеком, лежащим лицом вниз, он приподнял его так, что свет упал на его лицо, и невольно отпрянул назад: то был Халев.

— Как видно, он попал в им же самим расставленную для меня ловушку! — сказал Марк, не отводя глаз от мертвого лица. — Я знаю, что он ненавидел меня и не раз пытался убить, но никогда я не думал, чтобы этот человек мог прибегнуть к убийству! Судьба хорошо отплатила ему, предателю!

— Не суди, да не судим будешь! — произнес Кирилл. — Разве ты можешь знать, каким образом смерть настигла этого человека? Быть может, он пришел сюда предупредить тебя об опасности!

— От нанятых им самим убийц! Едва ли!

Затем они молча внесли тело убитого в дом и стали обсуждать, что им делать.

В это время послышался стук в ворота.

— Я пойду отпереть! — сказал Стефан. — Чего мне боятся? Я стар и никому не нужен!

Через минуту он возвратился, передав Марку письмо.

— От кого? — спросил Марк.

— Посланный сказал, что от Деметрия, александрийского купца, у которого он служит.

— Под этим именем проживал здесь в Риме Халев! — произнес Марк и, вскрыв письмо, прочел:


Благородному Марку от Халева.

Раньше я желал твоей погибели и не раз пытался лишить тебя жизни, но теперь до сведения моего дошло, что Домициан, ненавидящий тебя еще больше, чем я, подговорил убийц заколоть тебя на пороге твоего дома. И вот, испытывая угрызения совести за то ложное свидетельство, которое я произнес против тебя, исказив истину и запятнав твою честь, я решил явиться в твой дом в плаще, подобном тому, какие носите вы, римские офицеры. Весьма возможно, что прежде чем ты прочтешь эти строки, все уже будет кончено для меня. Но не сожалей обо мне и не называй меня великодушным, мне было легко это сделать потому, что Мириам умерла, и я спешу последовать за ней в загробную жизнь, где надеюсь на более счастливую долю или хотя бы на забвение. Правда, я предпочел бы умереть в открытом бою и под твоим мечом, благородный Марк, но судьба решила иначе, и я паду под ножом наемных убийц, призванных лишить жизни другого человека. Пусть так. Ты остаешься здесь, я же спешу к Мириам. Мне ли роптать на пути, по которому я иду к ней?!

Писано в Риме в день моей смерти.

Халев.

— Смелый он был человек и несчастный! Теперь я завидую ему больше, чем кому бы то ни было, так как, не послушай я тебя, он нашел бы меня подле Мириам! — проговорил Марк, прочтя это послание.

— Ты рассуждаешь как язычник, — остановил его епископ, — в будущей жизни души не женятся и замуж не выходят. Там земные страсти молчат, а пока мы живы, надо позаботиться о твоих делах и покинуть Рим прежде, чем Домициан успеет узнать, что Халев пал вместо Марка.

* * *
Прошло около трех месяцев со времени только что описанных нами событий. Большая галера медленно вошла в гавань Александрии в тот момент, когда над морем зажглись огни Фароса. Плавание этой галеры было трудным и продолжительным. Когда она наконец пришла в Александрийскую гавань, вода и продовольствие на ней были на исходе. И теперь епископ Кирилл, римлянин Марк и некоторые другие христиане воздавали благодарение Богу, стоя на вечерней молитве в своей каюте на баке. О том, чтобы еще в эту ночь съехать на берег, нечего было и думать, а потому, совершив молитву, все вышли на палубу. Так как ни есть, ни пить было нечего, они стали смотреть на море и на берег, где зажигались тысячи огней. На расстоянии выстрела от их галеры стояло на якоре другое судно, откуда доносились звуки тихого пения. Марк и Кирилл стали прислушиваться к этим звукам и вскоре различили слова христианского гимна.

— Там, на судне, должны быть христиане! — сказал Марк. — Они, наверное, не откажут нам в куске хлеба и глотке воды! Попросим капитана дать нам шлюпку и подъедем туда!

Спустя четверть часа шлюпка, в которой сидели Кирилл и Марк, пристала к судну, часовой на корме окликнул их. После обычных расспросов и переговоров они были приняты на незнакомое судно. Сам капитан встретил их и узнав, что они христиане, повел под холщовый навес, эта часть палубы под ним была ярко освещена фонарями. В середине стояла девушка, вся в белом, и, молитвенно сложив руки, пела тот гимн, который они слышали с палубы своей галеры. Звуки этого голоса показались как-то особенно знакомы Марку. Вдруг девушка обернулась на звук шагов вновь прибывших, и свет одного из фонарей ударил ей прямо в лицо, Марк не удержался и громко воскликнул:

— Это Мириам или ее дух!

Теперь и она узнала его и, слабо вскрикнув, упала без чувств.

Так встретились они на палубе незнакомого судна. Вскоре Марк и Кирилл узнали, что весть о гибели «Луны» была ошибочной. Спасенный экипажем «Императрицы» матрос погибшего судна или перепутал от страха название своего корабля, или же то была другая галера «Луна» — в то время это было весьма распространенное среди судов название.

Судно же, на котором находились Мириам и ее друзья, благополучно избежало всех опасностей и своевременно пришло в Александрию без всяких повреждений.

В тот же вечер Мириам узнала, как Халев сдержал данное ей обещание, как Кирилл удержал Марка от самоубийства и, наконец, как Марк был приобщен к христианской Церкви. Так как он принял крещение, считая Мириам умершей, то это исключало для нее всякие подозрения в том, что он принял христианство из желания стать мужем любимой девушки.

Таким образом, Бог неисповедимыми путями привел их к благу и счастью. На другой день после этой счастливой и неожиданной встречи Марк и Мириам были повенчаны тут же, на галере «Луна», в присутствии седой Нехушты, старого Галла и его супруги Юлии. Нехушта от имени усопшей матери невесты дала свое благословение Мириам, возблагодарив Творца за то, что завет покойной не был нарушен ее дочерью, несмотря ни на что.



ПРИНЦЕССА БААЛЬБЕКА (роман)

Когда-то давно любимая сестра султана Салахеддина сбежала с английским рыцарем, и умерла, оставив после себя дочь Розамунду. Розамунда выросла и стала прекрасной девушкой, в которую влюблены ее двоюродные братья, близнецы Вульф и Годвин.

А султану снятся сны, которые все мудрецы истолковывают одинаково — если Розамунда будет находиться при дворе султана, то будут спасены сотни и тысячи жизней. Если же она не попадет ко двору или покинет его, кровопролитие неминуемо…

Пролог

Салахеддин, повелитель верных, султан, сильный в помощи, властитель Востока, сидел ночью в своем дамасском дворце и размышлял о чудесных путях Господа, который поднял его на высоту. Султан вспомнил, как в те дни, когда он еще был малым в глазах людей, Нуреддин, властитель Сирии, приказал ему сопровождать своего дядю, Скиркуха, в Египет, куда он и двинулся, как бы ведомый на смерть, и как против воли он достиг там величия. Он подумал о своем отце, мудром Эюбе, о сверстниках-братьях, из которых умерли все, за исключением одного, и о любимой сестре. Больше всего думал он о ней, Зобеиде, сестре, увезенной рыцарем, которого она полюбила, полюбила до готовности погубить свою душу; да, о сестре, украденной англичанином, другом его юности, пленником его отца, сэром Эндрю д’Арси. Увлеченный любовью, этот франк нанес тяжкое оскорбление ему и его дому. Салахеддин тогда поклялся вернуть Зобеиду обратно, хотя бы из Англии, и даже составил план убить ее мужа и захватить ее, но, подготовив все, узнал, что она умерла. После нее осталась малютка, по крайней мере, так донесли ему его шпионы, и он рассчитал, что, если дочь Зобеиды жива, она теперь стала взрослой девушкой. И его мысль со странной настойчивостью возвращалась к незнакомой племяннице, своей ближайшей родственнице, хотя в жилах ее и текла наполовину английская кровь.

От далеких, полузабытых воспоминаний мысль султана перешла на бедствия, на потоки крови, среди которых протекли его дни, на последнюю борьбу между последователями пророков Иисуса и Магомета, на будущую Джихад (священную войну), к которой готовился он. Тут Салахеддин вздохнул, потому что был милосерд и не любил кровопролитий, хотя жестокая религия ивовлекала его то в одну, то в другую войну.

Салахеддин заснул и увидел во сне мир. В грезах какая-то девушка подошла к нему и подняла свое покрывало; перед ним стояла красавица, с чертами лица, походившими на его собственные, но более красивыми, и он узнал в ней дочь своей сестры, бежавшей с английским рыцарем. Он удивился, почему она явилась к нему, и во сне попросил Аллаха объяснить ему это. Тогда вдруг он увидел, что та же самая женская фигура стоит в долине Сирии, а по обе стороны от нее виднеются бесчисленные орды сарацин и франков, и он знает, что тысячи и десятки тысяч этих людей обречены на смерть. Что это? Он, Салахеддин, с обнаженной саблей выезжает перед войском, но девушка подняла руку и остановила его.

— Что ты делаешь здесь, племянница? — спросил он.

— Я пришла, чтобы с твоей помощью спасти многие жизни, — ответила она, — для этого я была рождена от твоей крови, для этого я и послана к тебе. Опусти оружие, султан, и пощади их.

— Скажи же, девушка, какой выкуп ты дашь за спасение этой толпы? Какой выкуп и какой дар?

— Выкуп — моя собственная кровь, которую добровольно отдаю, дар Божий — мир твоей грешной душе, о султан!

И, протянув руку, девушка наклонила его наточенную саблю, и острие оружия дотронулось до ее груди.

Салахеддин проснулся; странный сон изумил его, но он никому ничего не сказал. На следующую ночь повторились те же грезы, и воспоминание о сновидении не оставляло его весь следующий день, но опять он ничего не сказал.

Когда же в третью ночь тот же сон приснился ему еще живее, он убедился, что сам Бог послал ему это видение, потребовал к себе своих имамов и снотолкователей и стал держать с ними совет. Выслушав его, помолившись и поговорив между собой, они сказали:

— О султан, вызвав тени, Аллах предупредил тебя, что девушка, твоя племянница, живущая далеко, в Англии, благородством души и самопожертвованием в неопределенном будущем избавит тебя от пролития целого моря крови и принесет стране покой. Поэтому привлеки ее к своему двору, постоянно держи при себе, потому что, если она уйдет от тебя, мир уйдет вместе с нею.

Салахеддин сказал, что это толкование сна мудро и истинно, потому что он и сам так понял свои грезы. Потом он потребовал к себе одного предателя-рыцаря, носившего на груди крест, но в тайне принявшего ислам, своего франкского шпиона, приехавшего из той страны, в которой жила дочь Зобеиды, и расспросил его о ней самой, о ее отце и доме. С ним, с другим своим разведчиком, считавшимся христианским пилигримом, и с принцем Гассаном, одним из величайших и самых доверенных его эмиров, Салахеддин составил хитрый план захватить девушку в плен, если бы она не согласилась добровольно приехать в Сирию.

Кроме того, желая, чтобы ее положение было достойно ее высокого происхождения и судьбы, он декретом возвел никогда не виданную им племянницу в сан принцессы Баальбекской, сделал ее владелицей больших земель, которыми до нее правил ее дед Эюб и ее дядя Изэдип. Он купил могучую военную галеру, наполнил ее опытными моряками и отборными воинами, отдав их под команду принца Гассана, написал письмо английскому лорду сэру Эндрю д’Арси и его дочери и приготовил для нее царственный подарок. Он приказал своим посланцам постараться уговорить девушку уехать в Сирию, а если это не удастся, захватить ее силой или хитростью, но прибавил, что без нее никто не должен осмелиться снова взглянуть ему в лицо. В Англию он послал также двоих франкских шпионов, знавших место, где жила знатная девушка; один из них — предатель-рыцарь — был опытным моряком и капитаном корабля.

Вот что сделал Салахеддин и стал терпеливо ждать, чтобы Господь пожелал исполнить видение, которым Он во сне заполнил его душу.

Часть I

Глава 1

В ВОЛНАХ БУХТЫ СМЕРТИ
С гребня старинной стены на Эссекском берегу Розамунда, повернув лицо к востоку, смотрела на океан. Справа и слева, но немного позади нее, точно стражи при своей госпоже, стояли ее двоюродные братья-близнецы Годвин и Вульф, высокие статные молодые люди. Годвин был недвижим, как статуя; его сложенные руки лежали на рукоятке длинного, спрятанного в ножны меча, острие которого опиралось в землю; брат же его Вульф беспокойно шевелился, наконец громко зевнул. Красивы были они; полным расцветом молодости и здоровья сияли все трое: царственная Розамунда с темными волосами и глазами, с кожей белой, как слоновая кость, с тонким станом, с букетом желтых луговых цветов в руке; бледный, статный Годвин с задумчивым лицом и воинственный Вульф с мужественным челом и с синими глазами — саксонец до конца ногтей, несмотря на нормандскую кровь своего отца.

Услышав незаглушенный зевок, Розамунда повернула голову с медлительной грацией, которой отличались все ее движения.

— Неужели вы уже хотите спать, Вульф, хотя солнце еще не зашло? — спросила она своим богатым, низким голосом, который благодаря чужеземному акценту казался непохожим на все остальные женские голоса.

— Кажется, да, Розамунда, — ответил он. — Сон помог бы скоротать время. Ведь теперь вы перестали собирать желтые цветы, за которыми мы приехали издалека, и оно тянется слишком долго.

— Стыдитесь, Вульф, — с улыбкой сказала она. — Посмотрите на море и на небо, на эту чудную пелену, сверкающую золотом и пурпуром.

— Я пристально смотрел на нее с полчаса, кузина Розамунда, а также на вашу спину, на левую руку Годвина и на его профиль, смотрел так долго, что мне, право, представилось, будто я стою на коленях в приорстве Стенгет и рассматриваю каменное изображение моего отца в то время, как приор Джон служит мессу. Если поставить статую на ноги — увидишь Годвина; те же скрещенные руки на рукоятке меча, то же холодное молчаливое лицо с глазами, поднятыми к небу.

— Да, это Годвин, каким он будет когда-нибудь, будет, если святые позволят ему совершить такие же деяния, какие исполнил наш отец, — прервал его брат.

Вульф посмотрел на него, и странное вдохновение вдруг заблестело в его синих глазах.

— Нет, я думаю, ты не будешь таким, — сказал он. — Может быть, ты совершишь не меньшие подвиги и даже более великие, но, конечно, в последний раз ты ляжешь, завернутый не в кольчугу, а в монашескую рясу, если только женщина не помешает тебе пойти по этой кратчайшей дороге к небесам. Скажите же мне, о чем вы думаете оба? Я спрашивал себя об этом, и мне любопытно узнать, насколько я был далек от истины? Говорите первая вы, Розамунда. Ну, конечно, не всю правду — мысли девушки принадлежат только одной ей, — откройте лишь сливки их, то есть те думы, которые можно, так сказать, снять.

Розамунда вздохнула.

— Я, я думала о Востоке, где вечно светит солнце, небо голубое, как камни на моем поясе, а умы людей полны странной ученостью.

— И где женщины — рабыни мужчин, — прервал ее Вульф. — Однако естественно, что вы думали о Востоке, ведь в ваших жилах течет отчасти восточная кровь, и кровь очень благородная, если рассказывают правду. Скажите, принцесса… — И он немного насмешливо преклонил перед ней колено, хотя насмешка не могла скрыть его серьезного почтения. — Скажите, принцесса, моя кузина, внучка Эюба и племянница могучего монарха Салахеддина, не желаете ли вы покинуть нашу бедную страну и осмотреть ваши владения в Египте и Сирии?

Она выслушала его, и ее глаза загорелись пламенем, статная фигура выпрямилась, грудь начала высоко подниматься, а тонкие ноздри расширились, точно вдыхая сладкий, знакомый аромат. Действительно, в эту минуту Розамунда казалась настоящей королевой.

На вопрос Вульфа она ответила вопросом:

— А как, Вульф, встретят там меня, нормандку д’Арси и христианку?..

— Первое они простят вам, потому что ваша нормандская кровь совсем уж не так дурна; что же касается до второго… Ну, ведь веру можно и переменить.

Теперь заговорил Годвин, заговорил в первый раз.

— Вульф, Вульф, — сурово произнес он, — следи за тем, что болтает твой язык, потому что некоторых вещей нельзя говорить даже в виде глупой шутки. Видишь ли, я люблю нашу двоюродную сестру больше, чем кого бы то ни было на земле…

— По крайней мере, в этом мы сходимся, — перебил его Вульф.

— Больше, чем кого бы то ни было на земле, — продолжал Годвин, — но клянусь святой кровью и святым Петром, близ церкви которого мы стоим, я убил бы ее собственной рукой, раньше чем ее губы коснулись бы книги лжепророка.

— Вы понимаете, Розамунда, — насмешливо сказал Вульф, — что вам нужно быть осторожной; Годвин всегда держит данное слово, а такая смерть была бы жалким концом для существа высокого рождения, одаренного большой красотой и умом.

— О, перестаньте насмехаться, Вульф, — заметила молодая девушка, касаясь его туники, под которой скрывалась кольчуга. — Перестаньте смеяться и попросите святого Чеда, строителя этой церкви, чтобы ни мне, ни вашему любимому брату, который действительно хорошо поступил бы, убив меня в подобном случае, не представилось бы такого ужасного выбора.

— Ну, если бы это случилось, — ответил Вульф, и его красивое лицо вспыхнуло. — Я думаю, мы знали бы, как поступать. Впрочем, разве уж так трудно сделать выбор между смертью и долгом?

— Не знаю, — ответила она, — часто жертва кажется легкой, пока смотришь на нее издали… А потом ведь иногда теряешь именно то, что дороже жизни…

— Что именно? Вы говорите о землях, богатстве или… любви?

— Скажите, — спросила Розамунда, меняя тон, — что там за лодка, которая идет в устье реки? Несколько времени тому назад она не двигалась; весла были подняты, казалось, пловцы наблюдали за нами.

— Рыбаки, — беспечно ответил Вульф. — Я видел их сети.

— Да, но под сетями что-то ярко блестело, точно мечи.

— Рыбы, — сказал Вульф, — у нас в Эссексе мир. — И, хотя Розамунда не казалась убежденной, он продолжал: — Ну а о чем думал Годвин?

— Если тебе угодно знать это, брат, я тоже думал о Востоке и о восточных войнах.

— Они не принесли нам большого счастья, — сказал Вульф. — Ведь наш отец был убит там, и сюда вернулось только его сердце, которое лежит там, в Стенгете.

— Разве он мог бы умереть лучшей смертью, — спросил Годвин, — нежели сражаясь за крест Христов? Разве о его кончине не рассказывают до сих пор? Клянусь Богоматерью, я молю Бога, чтобы он послал мне хотя бы вполовину такой же славный конец!

— Да, он умер хорошо, — сказал Вульф, и его синие глаза блеснули, а рука потянулась к рукоятке меча. — Но, брат, в Иерусалиме такой же мир, как и в Эссексе.

— Мир? Да, но, думаю, на Востоке снова вспыхнет война.

Монах Петр, тот, которого мы видели в прошедшую субботу в Стенгете, покинул Сирию шесть месяцев тому назад, он сказал мне, что дело быстро подвигается к этому. Уже и теперь султан Саладин, засевший в своем Дамаске, отовсюду созывает войска, а его священники проповедуют войну племенам Востока и восточным баронам. А неужели, брат, если начнется борьба за крест, мы не примем в ней участия, как наши деды, отцы, дядя и столько членов нашего рода? Неужели останемся прозябать здесь, в этой тусклой стране, как прозябали многие годы по желанию нашего дяди со дня возвращения из Шотландии, будем считать наш скот, возделывать пахотные поля, как крестьяне, зная, что в это время люди, равные нам, бьются с язычниками, знамена развеваются и красная кровь орошает святые пески Палестины?

Теперь вспыхнула душа Вульфа.

— Клянусь Богоматерью на небе и нашей дамой на земле, — сказал он, взглянув на Розамунду, которая смотрела на братьев спокойным, задумчивым взглядом, — иди на войну, когда тебе вздумается, Годвин, я тоже пойду с тобой, и как мы родились в один и тот же час, так пусть и умрем в одну и ту же минуту.

Его рука, игравшая мечом, быстро обнажила длинное тонкое лезвие и высоко подняла его, сталь вспыхнула в лучах солнца, и Вульф голосом, который заставил диких птиц тучей подняться с воды, повторил старинный боевой клич д’Арси, звучавший на стольких полях битв: «Д’Арси, д’Арси! Против д’Арси — против смерти». Потом он снова спрятал меч в ножны и прибавил смущенным голосом:

— Разве мы дети, что бьемся там, где нет врагов? А все же, брат, хотелось бы поскорее встретиться с неприятелем! — Годвин мрачно улыбнулся, но ничего не ответил, зато Розамунда сказала:

— Значит, кузены, вы хотели бы уехать, чтобы, может быть, не вернуться больше? И разлучиться со мной! Но, — ее голос слегка дрогнул, — таков удел женщины, мужчина любит обнаженный меч больше всего; впрочем, будь иначе, я думала бы о вас хуже. А между тем, не знаю почему, — и она слегка вздрогнула, — я сердцем чувствую, что небо часто исполняет такие молитвы. О, Вульф, сейчас в свете заката ваш меч казался красным.

Я говорю, что он казался очень красным в свете солнца. Мне страшно, я сама не знаю чего. Ну, пойдемте, ведь до Стипля девять миль, а скоро стемнеет. Только прежде, братья, войдемте в церковь и помолимся святому Петру и святому Чеду, чтобы они охраняли нас во время нашего пути.

— Путь? — спросил Вульф. — Чего вы можете бояться во время девятимильной поездки по берегу черной реки?

— Я говорила о пути, Вульф, который окончится не в Стипле, а там. — И она подняла руку, указывая на спокойно темневшее небо.

— Хороший ответ, — сказал Годвин, — особенно хорошо звучит он здесь, в этом старинном месте, откуда столько людей отправилось на покой: множество римлян, которые умерли, когда эти стены были их крепостью, множество саксонцев, явившихся после них, и еще многие, многие, многие…

Они вошли в старинную церковь, в один из первых храмов, выстроенных в Британии, сложенную из римских глыб руками Чеда, саксонского святого, который жил более чем за сто лет до дней Розамунды и ее двоюродных братьев. Все трое опустились на колени перед простым алтарем; молодые люди и Розамунда помолились каждый по-своему, потом перекрестились и пошли к лошадям, привязанным под соседним навесом.

В Гол-Стипль шли две дороги, вернее, две тропинки: одна уходила на милю в глубь страны и вела через деревню Бредуель, другая, более краткая, бежала по берегу Сальтингса, в полосе воды, известной под именем бухты Смерти; ехавшему в Стипль этой дорогой приходилось повернуть от залива, оставив справа аббатство Стенгет. Братья-близнецы и Розамунда выбрали последний путь, потому что во время отлива он был удобен для лошадей. Им также хотелось вернуться домой к ужину, чтобы старый рыцарь, сэр Эндрю д’Арси, отец Розамунды и дядя близнецов, не имевших ни отца, ни матери, не стал тревожиться и, чего доброго, не выехал бы искать их.

С полчаса или больше они двигались по берегу Сальтингса, большею частью молча, тишина прерывалась только криками морской птицы да плеском волн. Нигде не виднелось ни одного человеческого существа: это было унылое, уединенное место, и только рыбаки время от времени показывались в нем. Как раз в ту минуту, когда солнце уже стало погружаться в море, трое д’Арси подъехали к берегу бухты Смерти, во время прилива вдававшейся в сушу мили на две; она постепенно сужалась, но при основании достигала приблизительно трех ярдов ширины. Молодая девушка и ее двоюродные братья ехали на отличных лошадях. Большой серый конь Розамунды, подарок ее отца, славился в окрестностях быстротой, силой и таким послушанием, что любой ребенок мог ездить на нем; лошади Годвина и Вульфа, тяжелые, прекрасно выезженные боевые кони, были приучены стоять там, где их оставили, бросаться вперед, когда этого требовали их седоки, не страшась ни криков людских, ни блещущей стали.

Вот как располагалась местность. Приблизительно в семидесяти ярдах от берега бухты Смерти и параллельно ему тянулась коса, покрытая кустами и немногими редкими дубами. Она выходила в Сальтингс, и ее мыс кончался тропинкой, по которой ехали д’Арси. В промежутке между косой и берегом бухты Смерти дорога сворачивала к холмам. Этот старинный путь был проложен римлянами или другими давно умершими работниками и подводил к выстроенному ими узкому молу длиной ярдов в пятьдесят и сложенному из неотесанного камня в воде бухты, вероятно, для удобства рыбачьих лодок, которые могли стоять вдоль этой насыпи даже во время отлива. Мол сильно пострадал; в течение столетий волны размывали его, и теперь его конец лежал под водой, часть же, примыкавшая к суше, хорошо сохранилась и была достаточно высока. Когда всадники проезжали через маленькую возвышенность в конце покрытой лесом косы, быстрые глаза Вульфа, который двигался впереди всех (здесь тропинка шла по болоту и была так узка, что пришлось ехать гуськом), заметили большую пустую рыбачью лодку, привязанную к железному кольцу в стенке мола.

— Ваши рыбаки высадились, Розамунда, — сказал он, — и, конечно, отправились в Бредуель.

— Странно, — с беспокойством заметила она, — сюда никогда не приезжают рыбаки. — И она остановила свою лошадь, точно собираясь повернуть ее.

— Так это или нет, но они ушли, — сказал Годвин, наклоняясь вперед, чтобы оглядеться, — во всяком случае, нам нечего бояться пустой лодки, поедем же дальше.

Они без труда достигли каменной насыпи или мола, но в этом месте какой-то шум, раздавшийся позади, заставил оглянуться всех троих. Д’Арси увидели картину, от которой кровь прилила им к сердцу. На узкую тропинку, один за другим, вышло человек восемь с обнаженными мечами в руках; у всех, как заметили путники, лица были закрыты надетыми под шлемы или кожаные шапки полотняными полосами с прорезями для глаз.

— Засада, засада! — крикнул Вульф, обнажая меч. — Скорее за мной на дорогу в Бредуель! — И он пришпорил лошадь. Конь бросился вперед, но в следующее мгновение сильная рука заставила его присесть. — Помилуй Бог, — вскрикнул Вульф, — тут еще!

И действительно, другой отряд воинов с оружием и с закрытыми лицами выбежал на бредуельскую тропинку, во главе их виднелся плотный человек, по-видимому, вооруженный только длинным кривым ножом, висевшим на его поясе, и одетый в цепную кольчугу, которая проглядывала через открывшуюся тунику.

— К лодке, — крикнул Годвин, но, услышав это, толстый человек засмеялся резким, пронзительным смехом. Даже в эту минуту все трое расслышали его.

Они поехали по молу, потому что им некуда было больше свернуть: обе дороги преграждали люди. Когда они подъехали к лодке, им стало понятно, почему смеялся плотный воин: она стояла на толстой цепи, которую нельзя было перерубить; кроме того, парус и весла исчезли из нее.

— Плывите в ней, — прозвучал насмешливый голос одного из спутников толстяка, — или, по крайней мере, пусть ваша дама войдет в нее; тогда нам не придется нести ее в ладью…

Розамунда страшно побледнела, лицо Вульфа то вспыхивало, то бледнело, его рука сжимала меч. Годвин, спокойный, как всегда, проехал несколько шагов вперед и произнес:

— Скажите, чего вы хотите от нас? Денег? У нас их нет, с нами только лошади и оружие, но то и другое будет дорого стоить вам.

Человек с кривым ножом вышел немного вперед в сопровождении высокого гибкого слуги или оруженосца, которому шепнул несколько слов на ухо.

— Мой господин находит, — ответил высокий воин, — что у вас есть нечто драгоценнее королевского золота — красавица, которую с нетерпением ждут в одном месте. Отдайте ее нам, а потом уезжайте на ваших конях и с вашим оружием, вы — храбрые молодые люди, и мы не желаем проливать вашу кровь.

Теперь наступила очередь братьев рассмеяться.

— Отдать вам ее, — воскликнул Годвин, — и с бесчестьем продолжать наш путь? Хорошо, мы отдадим ее с нашим последним вздохом, но не раньше. Куда же вы хотите отвезти леди Розамунду?

Те снова шептались.

— По словам моего господина, — послышался ответ, — всякий, кто ее видит, поддается очарованию, но особенно ее ждут в доме рыцаря Лозеля.

— Рыцарь Лозель! — прошептала Розамунда и побледнела еще сильнее.

Этот Лозель был очень могущественным человеком и уроженцем Эссекса. Он владел кораблями, о его подвигах на море и на Востоке рассказывали нехорошие вещи. Он однажды просил руки Розамунды и, получив отказ, наговорил таких угроз, что Годвин, как старший из близнецов, вызвал его на бой, бился с ним и ранил его. После этого Лозель исчез неизвестно куда.

— Значит, сэр Гюг Лозель среди вас? — спросил Годвин. — И замаскирован, как все вы, обыкновенные трусы? Если так, я желаю встретиться с ним лицом к лицу и закончить дело, которое начал в снегу, на Рождество, двенадцать месяцев тому назад.

— Узнайте его, если можете, — ответил высокий человек.

Вульф же произнес сквозь сжатые зубы:

— Брат, я вижу только одну возможность прорваться. Мы должны поставить серого Розамунды между нашими конями и ударить на врагов.

Предводитель отряда как бы угадал их мысль; он снова наклонился к уху своего спутника, и тот громко произнес:

— Мой господин говорит, что с вашей стороны безумно стараться пробиться сквозь наши ряды; мы будем бить ваших лошадей и ловить их петлями, а между тем жаль губить таких славных коней. Когда же вы упадете, мы без труда захватим вас. Лучше сдайтесь, вы можете сделать это без стыда, ведь вам спасения нет, и два рыцаря, хотя бы очень храбрых, не в состоянии выдержать борьбу с целой толпой. Мой господин дает вам одну минуту.

Розамунда в первый раз заговорила:

— Двоюродные братья, прошу вас, не отдавайте меня живой в руки сэра Гюга Лозеля и этих людей. Лучше пусть Годвин убьет меня, чтобы избавить от ужасной участи, как он хотел сделать это ради спасения моей души, сами же постарайтесь прорваться сквозь ряды врагов и живите, чтобы отомстить за меня.

Братья ничего не ответили: они только посмотрели на воду, потом переглянулись между собой, слегка кивнув друг другу головами. Снова заговорил Годвин, потому что теперь, когда дело дошло до борьбы за жизнь и за даму, язык Вульфа, который обыкновенно двигался с такой легкостью, стал странно молчалив.

— Слушайте, Розамунда, — сказал Годвин. — Вы можете спастись только одним способом, я предложу вам отчаянное средство, но вам придется выбирать или его, или плен, так как убить вас мы не можем. Ваш серый конь верный и сильный. Поверните его, пришпорьте и заставьте войти в воду бухты Смерти. Пустите лошадь вплавь. Залив широк, но волны помогут вам, и, может быть вы не утонете.

Розамунда, слушая, взглянула на лодку. Тогда Вульф обратился к ней с решительными словами:

— Поезжайте, мы задержим ладью.

Она услышала, ее темные глаза наполнились слезами, ее гордая головка на мгновение склонилась почти к самой гриве серого.

— О, мои рыцари, мои рыцари, — сказала она. — Вы умрете за меня! Хорошо. Если так угодно Господу Богу — да свершится! Но клянусь, если вы умрете, я не взгляну ни на кого, я буду жить воспоминанием о вас. Если же вы…

— Благословите нас, и в путь, — сказал Годвин.

Тихими святыми словами она благословила братьев, круто повернула серую лошадь, вонзила шпору в ее бок и помчалась в глубокую воду. На мгновение конь остановился, потом сделал большой прыжок. Он погрузился глубоко, но ненадолго; вот голова его наездницы показалась на поверхности, и, снова сев в седло, с которого волна смыла ее, Розамунда направила лошадь к далекому берегу. Крик изумления сорвался с губ грабителей; они не думали, что молодая девушка решится на такой отважный поступок. А братья засмеялись, видя, что серый плывет хорошо, соскочили с седел, пробежали шагов восемьдесят по молу, к самому узкому его месту, по дороге сорвав с себя плащи и обернув ими левые руки вместо щитов. В отряде — послышались мрачные проклятия, предводитель дал шепотом какое-то приказание своему переводчику, и тот громко закричал:

— Убейте их и в лодку! Мы должны догнать ее раньше, чем она доберется до берега или утонет.

Нападающие колебались; глаза воинов, преграждавших путь, говорили о ранах и смерти. Наконец замаскированные стали карабкаться на необделанные камни. Но мол был так узок, что, пока силы двух братьев не истощились, они могли биться, как двадцать человек; к тому же топь и вода мешали напасть на них с той или другой стороны. Итак, разбойникам в конце концов пришлось биться по двое против двоих д’Арси, и Вульф с Годвином были наиболее сильными из сражающихся. Их длинные мечи блеснули, взвились и опустились, и, когда Вульф поднял свое лезвие, оно было красно, как в ту минуту, когда он взмахнул им в багровых лучах заката. Раздался плеск воды, человек упал в тину и лежал там, умирая.

Противник Годвина тоже упал, как казалось, убитый.

После этого, шепнув друг другу несколько слов, братья, не дожидаясь нового нападения, сами бросились вперед. Волнующаяся толпа увидела, что они приближаются, двинулась прочь, но раньше, чем замаскированные прошли ярд, у них в тылу заработали мечи. Раздались страшные проклятия; ноги нескольких воинов попали в расщелины между камнями, и они упали ничком. В смятении троих столкнули в воду; двое утонули в тине, третий еле-еле добрался до берега, остальные бежали с мола. Двое были убиты, трое лежали на земле, пробовали встать и начать биться, но полотняные маски спустились им на глаза, и их удары не могли попасть в цель, между тем длинные мечи братьев падали на шлемы и кольчуги, точно молоты кузнецов на наковальни. Наконец их противники, умолкшие и неподвижные, замерли навсегда…

— Назад! — крикнул Годвин. — Здесь мол слишком широк, и они могут обойти нас.

И д’Арси стали медленно отступать лицом к врагу, остановились они против первого человека, которого, казалось, убил Годвин. Он лежал лицом кверху, с раскинутыми руками.

— До сих пор все шло хорошо, — с коротким смехом заметил Вульф. — Ты ранен?

— Нет, — ответил Годвин. — Только не хвались до конца битвы; их еще много, но они, конечно, не пойдут сюда. Дай

Бог, чтобы у них не было копий или луков.

Он оглянулся; вдали от берега спокойно плыл серый, а на нем сидела Розамунда. Молодая девушка видела все, потому что ее лошадь плыла немного наискось, и вот она сняла с шеи платочек и махнула им братьям. Они поняли, что она гордится их подвигом и благодарит святых за то, что они уже успели совершить такие деяния ради нее.

Годвин был прав: хотя начальник давал суровые приказания своим людям, отряд не подходил близко к ужасным мечам, замаскированные искали валунов, чтобы осыпать ими д’Арси. Но на земле лежало больше ила чем булыжников, а камни, служившие материалом для мола, были слишком тяжелы и велики. Воины нашли только несколько валунов, бросили ими в д’Арси. Но булыжники или не попадали в братьев, или не приносили им большого вреда. Немного времени спустя человек, которого звали начальником, что-то сказал солдатам через своего помощника. Несколько воинов отбежали в заросли терниев и вернулись оттуда с длинными веслами.

— Они хотят бить нас веслами. Что нам делать, брат? — спросил Годвин.

— Сделаем все, что возможно, — ответил Вульф. — Впрочем, то, что случится дальше, теперь неважно, если только воды моря пощадят Розамунду. Вряд ли враги настигнут ее: после того, как убьют нас, им еще придется отвязать лодку, сесть в нее и отчалить.

Вдруг Вульф услышал за собой какой-то шорох: Годвин внезапно вскинул руки и упал на колени. Вульф отступил: человек, которого они считали мертвым, живой и здоровый, стоял, держа окровавленный меч. Вульф кинулся на него и нанес ему несколько ожесточенных ударов, первый же из них отделил лезвие его меча от рукоятки, второй разорвал кольчугу и глубоко вонзился в его бок, на этот раз он упал, чтобы уже никогда не подняться. Вульф взглянул на брата, кровь заливала лицо Годвина, слепила его глаза.

— Спасайся, Вульф, мне же пришел конец, — прошептал он.

— Нет, тогда бы ты не говорил. — И Вульф, обняв брата, поцеловал его в лоб.

Новая мысль пришла ему в голову. Он, как ребенка, поднял Годвина, подбежал к тому месту, где стояли лошади, и вскинул его на седло.

— Держись крепче, — крикнул он, — держись за гриву и луку. Сохрани присутствие духа, держись крепче, я все-таки спасу тебя.

Накинув поводья на левую руку, Вульф вскочил на свою собственную лошадь и повернул ее. Прошло секунд десять, вооруженные веслами пираты, которые собрались к месту разветвления двух тропинок, вдруг увидели больших коней, безумно мчавшихся прямо на них.

На одном покачивался жестоко раненный человек со светлыми волосами, запятнанными кровью, держась руками за гриву и седло, на другом сидел воин Вульф, с расширенными глазами, с лицом, похожим на лик огня. Он потрясал своим красным мечом и вторично в этот день выкрикивал:

— Д’Арси, д’Арси! Против д’Арси — против смерти!

Враги увидели братьев, закричали, столпились и подняли весла, чтобы встретить всадников. Но Вульф ожесточенно пришпорил коня и хоть путь был короток, тяжелые лошади, выдрессированные для турниров, уже скакали с огромной скоростью. Вот они близко. Весла откачнулись в сторону, точно тростники; засверкали мечи, и Вульф почувствовал, что он ранен, но куда, не понял. Его меч тоже блеснул, блеснул всего раз; второго удара не успел он нанести — его противник упал, как пустой мешок.

Святой Петр! Они промчались через толпу. Годвин все еще качался на седле, а там вдали, приближаясь к берегу, серая лошадь боролась с волнами. Они пробились. Перед глазами Вульфа расплывалось красное пятно, ему казалось, будто земля поднимается им навстречу, и все кругом пылает, как огонь.

Позади затихли крики, теперь слышался только один звук: конский топот. Потом и топот ослабел, замер в отдалении — и молчание и тьма окутали сознание Вульфа.

Глава 2

СЭР ЭНДРЮ Д’АРСИ
Годвину сниться, что он умер, что где-то внизу, под ним, плывет мир, что сам он, распростертый на ложе из черного дерева, несется в черной мгле и что его охраняют двое светлых стражей.

«Это ангелы-хранители», — думается ему.

Время от времени появляются и другие духи и спрашивают ангелов, сидящих у него подле изголовья и в ногах:

— Грешила ли эта душа?

И слышится ответ ангела, сидевшего при изголовье:

— Грешила.

И снова спросил голос:

— Умер ли он, свободным от грехов?

— Он умер несвободным, с красным поднятым мечом, но погиб во время славной битвы.

— Во время битвы за крест Христов?

— Нет, за женщину.

— Увы, бедная душа, грешная, несвободная, она погибла ради земной любви. Может ли он заслужить прощение? — несколько раз повторил с грустью вопрошающий голос, становясь все слабее и слабее; наконец он затерялся вдали.

Зазвучал новый голос, голос отца Годвина, никогда не виданного им воителя, который пал в Сирии. Годвин тотчас же узнал его; у видения было лицо, высеченное из камня, как на гробнице в церкви Стенгет, на его кольчуге виднелся кроваво-красный крест, на щите красовался герб д’Арси, а в руках блестел обнаженный меч.

— Это ли душа моего сына? — спросил он у стражей, облаченных в белые одежды. — Если да, то как умер он?

Тогда ангел, бывший в ногах ложа, ответил:

— Он умер с красным поднятым мечом, умер во время честного боя.

— Он бился за крест Христов?

— Нет, за женщину.

— Он бился за женщину, когда должен был пасть в святой войне! Увы, бедный сын! Увы, значит, нам нужно снова расстаться, и теперь навсегда.

Этот голос тоже замер.

Что это? Сквозь тьму двигалось великое сияние, и ангелы, сидевшие в ногах и при изголовье ложа, поднялись и приветствовали великий свет своими пламенными копьями.

— Как умер этот человек? — спросил голос, звучавший из сияния, голос глухой и страшный.

— Он умер от меча, — ответил ангел.

— От меча врагов небес? Он бился в войне небес?

Но ангелы молчали.

— Нет до него дела небу, если он бился не за небо, — снова сказал голос.

— Пощади его, — заступились хранители, — он был молод и храбр и не знал истины! Верни его на землю, чтобы он очистился от грехов, позволь нам снова охранять его.

— Да будет так, — провещал голос. — Живи, но живи, как рыцарь небес, если ты хочешь достигнуть неба!

— Должен ли он отказаться от земной любви и земных радостей? — спросили ангелы.

— Этого я не сказал, — ответил голос, вещавший из сияния.

И странное видение исчезло.

Полное отсутствие сознания, потом Годвин очнулся и услышал другие голоса, голоса человеческие, горячо любимые, хорошо памятные. Увидел он также наклонившееся над ним лицо — лицо самое человеческое, самое любимое, самое памятное, с чертами Розамунды. Он пролепетал несколько вопросов, ему принесли поесть и велели заснуть, и он заснул. Так продолжалось много времени. Пробуждение и сон, сон и пробуждение. Наконец однажды утром Годвин проснулся по-настоящему в маленькой комнате, которая приходилась рядом с соларом, гостиной Холля в Стипле; здесь братья спали с тех пор, как дядя взял их к себе. Против Годвина на кровати-козлах сидел Вульф с перевязанными рукой и ногой; подле него стоял костыль. Он немного побледнел и похудел, но это был все тот же веселый, беспечный Вульф, лицо которого по временам умело принимать ожесточенное выражение.

— Я все еще грежу, брат, или это действительно ты?

Лицо Вульфа просветлело, и он счастливо улыбнулся: теперь он знал, что Годвин действительно пришел в себя.

— Ну, конечно, я, — ответил Вульф, — у привидений не бывает хромых ног; раны — дары мечей и людей.

— А Розамунда? Что сталось с Розамундой? Переплыл ли серый через залив, и как мы вернулись сюда? Расскажи мне обо всем скорее, скорее!

— Она сама скажет тебе все. — И, проковыляв до занавеси в двери, Вульф крикнул: — Розамунда, моя… нет, наша кузина Розамунда, Годвин очнулся. Слышите, Годвин очнулся и хотел бы поговорить с вами.

Зашелестело платье, зашуршали камыши, которые устилали пол, и вот Розамунда, по-прежнему красивая, но в эту минуту от радости забывшая всю свою важность, вошла в комнату. Она увидела исхудавшего Годвина, который сидел на постели с блеском в серых глазах, сверкавших на бледном лице. У Годвина были серые глаза, у Вульфа — голубые; только это одно различие между братьями заметил бы посторонний человек, хотя, в сущности, губы Вульфа были полнее, чем у Годвина, а подбородок очерчен более резко; кроме того, он был ростом гораздо выше брата. Розамунда с легким восклицанием восторга подбежала к Годвину, обвила руками его шею и поцеловала в лоб.

— Осторожнее, — резко сказал Вульф, отворачиваясь. — Не то, Розамунда, перевязки ослабеют, и он снова начнет страдать; он и так достаточно потерял крови.

— Тогда я поцелую руку, которая спасла меня, — произнесла она и, исполнив сказанное, прижала бледную кисть Годвина к своему сердцу.

— Моя рука тоже принимала некоторое участие в этом деле, только, помнится, вы не целовали ее, кузина. Ну, ничего, я тоже поцелую его. Слава Господу, святой Деве, святому Петру, святому Чеду и всем другим святым, имен которых я не помню, слава за то, что они с помощью Розамунды, молитв приора Джона, братии стенгетского монастыря и Матью, деревенского священника, спасли моего брата. Мой горячо любимый брат!

И, подойдя к кровати Годвина, Вульф обнял и несколько раз поцеловал его.

— Осторожнее, — сухо заметила Розамунда, — не то, Вульф, вы сдвинете повязки, а он и так уже потерял достаточно крови.

Раньше чем Вульф успел ответить, раздался звук медленных шагов, занавесь откинулась в сторону, и высокий рыцарь с благородной осанкой вошел в маленькую комнату. Он был стар, но казался еще старше своих лет, так как горе и болезни истощили его. Снежно-белые волосы падали ему на плечи. Его лицо было бледно, заострившиеся черты казались как бы тонко выточенными и, несмотря на разницу в возрасте, изумительно напоминали черты Розамунды. Это был ее отец, знаменитый лорд сэр Эндрю д’Арси. Розамунда повернулась и присела перед ним с восточной грацией; Вульф наклонил голову, Годвин, шея которого слишком окаменела, просто протянул ему руку. Старик посмотрел на него с гордостью в глазах.

— Итак, ты останешься жив, мой племянник, — сказал он, — и я благодарю за это Подателя жизни и смерти! Клянусь Богом, ты храбрец, достойный отпрыск рода норманна д’Арси и Улуина-саксонца. Да, ты один из лучших потомков их.

— Не говорите так, дядя, — сказал Годвин, — здесь есть более достойный человек. — И своими худощавыми пальцами он погладил руку Вульфа. — Ведь Вульф провез меня через ряды нападающих. О, я помню, как он вскинул меня на вороного и приказал крепко держаться за гриву коня и седельную луку. Да, я помню наше нападение и его крик: «Против д’Арси — против смерти!», помню блеск вражеских мечей, но больше — ничего.

— Я жалею, что не был с вами и не помогал вам в этой битве, — сказал Эндрю. — О дети, грустно быть больным и старым. Я обрубок, только тлеющий обрубок, но знай я…

— Отец, отец, — сказала Розамунда, обнимая его, — вы не должны так говорить. Вы уже выполнили вашу задачу.

— Да, мою часть дела, но мне хотелось бы сделать больше! О, мой святой, попроси Господа дать мне умереть с обнаженным мечом, с военным кличем наших дедов на губах. Да, я не хотел бы угаснуть, как старая, изъезженная боевая лошадь в конюшне! Простите меня, дети, но я поистине завидую вам. Когда я увидел, что вы лежите в объятиях друг друга, я чуть не заплакал от злости при мысли, что горячий бой происходил в какой-нибудь миле от моих дверей, а я не участвовал в нем.

— Я не знаю, что случилось, — сказал Годвин.

— Конечно, не знаешь, ведь ты больше месяца лежал без чувств. Но Розамунда знает все и расскажет тебе. Ляг, Годвин, и слушай.

— Вы приказали мне плыть, и, пришпорив коня, я заставила его броситься в воду. На мгновение волны сомкнулись над моей головой, потом я всплыла на поверхность, но вода смыла меня с седла; тем не менее мне удалось снова сесть на коня. Он послушался моего голоса и поводьев и покорно поплыл к отдаленному берегу. Волны помогали ему, поэтому я повернула голову и увидела все, что происходило на моле. На моих глазах враги кидались на вас и падали от ваших мечей, а потом вы напали на них и бегом вернулись обратно. Наконец, как мне казалось, после долгого времени и когда я была уже далеко, я заметила, что Вульф вскинул Годвина на коня. Я поняла, что это Годвин, потому что его посадили на вороного, следила я также, как вы неслись по молу, как исчезли.

К этому времени я уже была подле берега, серый страшно устал и глубоко ушел в воду, но ласковыми словами я подбодрила его, и, хотя его голова дважды погружалась под воду, он все-таки нашел опору для усталых ног. Отдохнув немного, мой конь бросился вперед и короткими переходами двинулся через топь. Наконец мы благополучно достигли земли, тут он остановился, дрожа от страха и усталости. Едва серый отдышался, я пустилась в путь, так как увидела, что враги отвязывают лодку… В Стипль я приехала, когда уже стемнело; отец стоял у ворот. Теперь рассказывайте вы, отец.

— Немного остается досказать, — заметил сэр Эндрю. — Вы, дети, помните, что я был против поездки за цветами или за чем-то там еще к церкви святого Петра, за девять миль от дома, но так как Розамунде очень хотелось этого, а у нее немного развлечений, то я и отпустил ее с вами. Помните также, что вы отправились без кольчуг и сочли меня неразумным, когда я вернул вас и заставил надеть их. Вероятно, мой святой покровитель или ваши ангелы вселили в меня мысль сделать это, ведь без такой предосторожности вы теперь были бы мертвы. В то утро я почему-то много думал о сэре Гюге Лозеле (если только такой предатель и пират может называться сэром и рыцарем, хотя от него нельзя отнять стойкости и храбрости) и о том, что он грозил, несмотря на все наши старания, украсть Розамунду. Правда, мы слышали, что он отплыл на Восток, на войну против Саладина или заодно с ним, потому что он всегда был предателем. Но разве люди не возвращаются с Востока? Вот почему я велел вам вооружиться: смутное предчувствие говорило мне, что Лозель совершит попытку привести в исполнение свои слова, и я не ошибся: ведь, конечно, это нападение было его делом.

— Я так и думал, — сказал Вульф, — Розамунда знает, что высокий оруженосец, переводчик чужеземца, которого он называл господином, сказал, что именно рыцарь Лозель желает увезти ее.

— Этот господин — мусульманин, спросил сэр Эндрю.

— Не знаю, дядя, разве я могу сказать, ведь его лицо было замаскировано, как и у всех остальных, а говорил он только через посредника. Но, пожалуйста, продолжайте рассказ, которого Годвин еще не слыхал.

— Он короток. Розамунда рассказала мне о том, что случилось, хотя немного понял я из ее слов, потому что она совсем обезумела от печали, холода и страха, я узнал только, что вы бились на старом моле и что она сама переплыла через бухту Смерти, что казалось невероятным; я созвал всех людей, которых мог достать, и приказал ей остаться дома с несколькими слугами, на что она согласилась с неохотой, сам же я отправился отыскивать вас или ваши трупы. Ночь мешала двигаться вперед, но мы освещали путь фонарями и наконец увидели место, где соединяются две дороги. Там стояла вороная лошадь — твой конь, Годвин. Он был ранен так сильно, что не мог идти дальше: я громко застонал, думая, что ты погиб. Но мы все же пустили коней вперед; вдруг раздалось ржание другой лошади, и мы увидели чалого, тоже без седока; он стоял у края дороги с печально опущенной головой.

«Поводья держит кто-то лежащий на земле!» — закричал один из моих спутников. Я соскочил с седла, наклонился и увидел вас обоих. Вы лежали, сжимая друг друга в объятиях, или мертвые, или без памяти. Я приказал одним из людей поднять вас и отнести домой, других же послал в Стенгет за приором и монахом Стефаном, доктором, сам же с немногими слугами двинулся дальше, чтобы, если возможно, отомстить врагу. Мы доехали до залива, но не увидели ничего, кроме пятен крови и — странная вещь — твоего меча, Годвин. Его рукоятка сидела между камнями, а на острие было письмо.

— Какое? — спросил Годвин.

— Вот оно, — ответил старик, вынимая из складок платья кусок пергамента. — Пусть кто-нибудь из вас прочтет его, ведь вы все ученые, а мое зрение плохое.

Розамунда взяла пергамент. Торопливым, но отчетливым почерком на французском языке на нем стояло: «Меч храбреца. Если он умер, заройте оружие вместе с ним. Если же он, как я надеюсь, остался, жив, верните ему меч. Мой господин пожелал бы оказать такую честь храброму врагу, которого, если он жив, он, может быть, встретит когда-либо». Подпись: «Гюг Лозель или другой».

— Значит, «другой», — сказал Годвин, — потому что Лозель не умеет писать, а если бы и умел, то никогда не начертал бы таких рыцарских слов.

— Может быть, слова эти звучат по-рыцарски, но деяния писавшего были достаточно низки, — возразил сэрЭндрю. — Поистине, я не понимаю этого письма.

— Переводчик называл своим господином низкорослого человека, — заметил Вульф.

— Да, племянник, но ведь вы его видели, а в пергаменте говорится о господине, которого Годвин может увидеть, о господине, который мог бы пожелать, чтобы пишущий оказал честь раненому или павшему противнику.

— Может быть, он написал все это для отвода глаз?

— Может быть, может быть, но все это меня изумляет. Кроме того, мне не удалось узнать, чьи люди бились с вами. Многие видели, как лодка шла к Бредуелю; кажется, и вы видели ее, потом ночью она на парусах направилась к кораблю, стоявшему на якоре за мысом Фоульнес. Но что это был за корабль, откуда он пришел, куда скрылся, не знал никто, хотя весть о вашей стычке вызвала большое волнение.

— По крайней мере, — сказал Вульф, — мы больше не увидим этих похитителей женщин. Если бы они задумали еще какое-нибудь злодейство, то уже успели бы показаться.

Сэр Эндрю ответил с серьезным лицом:

— Я надеюсь, но все это очень странно. Как они узнали, что вы и Розамунда в этот день поехали в церковь святого

Петра на стенах? Конечно, их предупредил какой-нибудь шпион. Во всяком случае, они не обыкновенные пираты, потому что говорили о Лозеле, просили вас уйти до боя и желали захватить только Розамунду. А дело с мечом, который выпал из рук Годвина, когда его ранили, и был возвращен таким странным образом? Такие рыцарские поступки в мое время часто совершались на Востоке.

— Розамунда наполовину восточного происхождения, — беспечно перебил его Вульф, — и, может быть, наша схватка связана с этим?

Сэр Эндрю вздрогнул, его бледное лицо вспыхнуло.

Потом голосом, который показывал, что ему хочется переменить разговор, он заметил:

— Довольно, довольно. Годвин еще очень слаб; он утомляется, между тем мне еще хочется сказать несколько слов, которые, конечно, понравятся вам обоим. Племянники, в вас течет моя кровь, после Розамунды вы самые близкие мне люди, сыновья благородного рыцаря, моего брата. Я всегда горячо любил вас, гордился вами. И если это было так прежде, насколько же усилились мои чувства теперь, когда вы оказали такую высокую услугу моему дому? Вдобавок вы совершили храброе и великое деяние. В Эссексе уже много-много лет не слыхали о более рыцарском поступке; люди, сделавшие такой подвиг, должны быть непростыми джентльменами, а настоящими рыцарями. Согласно старинному обычаю я могу дать вам этот дар. Однако, чтобы никто не возражал против посвящения, я, пока вы лежали больные, отправился в Лондон и попросил аудиенции у нашего господина короля. Рассказав ему все, я обратился к нему с просьбой написать приказ посвятить вас в рыцари.

Племянники, он был очень доволен, и у меня есть его письмо, запечатанное королевской печатью, в котором говорится, чтобы я от его имени и своего собственного публично посвятил вас в рыцари в церкви приорства в Стенгете, когда мы найдем это удобным. Итак, Годвин-оруженосец, торопись выздороветь, чтобы поскорее сделаться сэром Годвином — рыцарем: я обращаюсь к тебе, потому что ты, Вульф, уже здоров, у тебя только еще не зажила рана на ноге.

Бледное лицо Годвина вспыхнуло от гордости, Вульф опустил свои смелые глаза скромно, как девушка.

— Говори ты, — обратился он к брату, — потому что мой язык неповоротлив и неловок.

— Сэр, — слабым голосом произнес Годвин, — мы не знаем, как и благодарить вас за такую большую честь; мы не думали заслужить ее, отбив только шайку разбойников. Сэр, мы можем лишь сказать, что до конца жизни постараемся быть достойными и нашего имени, и вас.

— Хорошо сказано, — заметил сэр Эндрю и прибавил точно про себя: — Он так же вежлив, как и храбр.

Вульф поднял глаза: на его открытом лице лежала печать нескрываемого веселья.

— Хотя моя речь и не очень изысканна, дядя, но я тоже благодарю вас и прибавлю, что мне кажется, нашу леди кузину тоже следовало бы посвятить в рыцари, если бы это было возможно для молодой девушки, ведь переплыть верхом через бухту Смерти больший подвиг, чем отбиться от нескольких мошенников на берегу.

— Розамунду? — ответил старик странным мечтательным голосом. — Ее положение достаточно высоко, слишком высоко для полной безопасности.

Он медленно повернулся и вышел из комнаты.

— Ну, кузина, — сказал Вульф, — если вам невозможно сделаться рыцарем, то вы, по крайней мере, можете уменьшить высоту вашего опасного положения, став женой рыцаря.

Розамунда посмотрела на него с негодованием, которое как бы боролось с улыбкой, светившейся в ее темных глазах. Она шепотом сказала, что ей еще нужно посмотреть, как приготовляют бульон для Годвина, и ушла вслед за отцом.

— Было бы добрее, если бы она сказала, что нам обоим, — заметил Вульф, когда за ней закрылась драпировка.

— Может быть, она и сделала бы это, — ответил ему брат, — но только без твоих грубых шуток, ведь в них она могла увидеть скрытое значение.

— Нет, я говорил, ничего не подразумевая. Почему бы ей и не выйти замуж за рыцаря?

— Да, но за какого рыцаря? Разве нам было бы приятно, брат, если бы ее мужем сделался чужой для нас человек?

Вульф проворчал какое-то проклятие, потом вспыхнул до корней волос.

— Ах, — заметил Годвин, — ты говоришь, не подумав, а это нехорошо.

— Там, на берегу, она поклялась… — вставил Вульф.

— Забудь об этом. Слов, сказанных в такой час, нельзя помнить, нельзя связывать молодую девушку.

— Ей-Богу, брат, ты прав, как всегда. Мой язык болтает помимо воли, а все-таки я не могу забыть ее слов; только которого из нас?..

— Вульф!

— Я хотел сказать, что сегодня мы на дороге к счастью, Годвин. О, это была счастливая поездка. Я никогда не мечтал о таком бое и никогда не видывал ничего подобного!

И мы победили! И мы оба живы, и оба сделаемся рыцарями.

— Да, мы живы благодаря тебе, Вульф. Не возражай, это так; впрочем, меньшего нельзя было и ждать от тебя. Что же касается до пути к счастью, то на нем много поворотов, и, может быть, в конце концов, он приведет нас совсем в другую сторону.

— Ты говоришь как священник, а не как оруженосец, который скоро сделается рыцарем, заплатив за это раной на голове. Я же поцелую фортуну, улучив первую удобную минуту; если же потом она оттолкнет меня…

— Вульф, — позвала Розамунда из-за занавеси, — перестаньте так громко говорить о поцелуях и дайте Годвину заснуть, ему нужен отдых.

И она вошла в комнату с чашкой бульона в руках.

Вульф заметил, что дамы и молодые девушки не должны слушать того, что их не касается, схватил свой костыль и ушел.

Глава 3

ПОСВЯЩЕНИЕ В РЫЦАРИ
Снова прошел целый месяц, и, хотя Годвин все еще был слаб и по временам, страдал головными болями, раны братьев зажили, и они поправились.

В последний день ноября около двух часов пополудни по дороге, которая вилась из старого Холля в Стипль, появилась величавая процессия. Во главе ее ехало несколько рыцарей в полном вооружении, а перед ними двигались их знамена; далее сэр Эндрю д’Арси тоже во всех доспехах и окруженный оруженосцами-наемниками. Рядом с ним была его красивая дочь, леди Розамунда, в великолепном платье, прикрытом меховым плащом; она ехала по правую руку одна на том самом коне, который переплыл через бухту Смерти. Молодые братья д’Арси в скромных одеждах простых джентльменов следовали за дядей в сопровождении своих оруженосцев, членов благородных домов Солькот и Денджи. Позади них виднелись еще рыцари, оруженосцы, арендаторы различных степеней и слуги, окруженные многочисленной бегущей толпой крестьян и простолюдинов, спешивших за остальными вместе со своими женами, сестрами и детьми.

Миновав деревню и достигнув большой арки, которая обозначала границу монастырских земель, процессия свернула влево и направились к аббатству Стенгет, отстоявшему мили на две от этого места, дорога шла между пахотными полями и солончаковыми зарослями, во время прилива исчезавшими под водой. Наконец показались каменные ворота аббатства, от которого оно и получило свое название «Стенгет».[82] Здесь шествие встретили монахи, жившие на этом уединенном диком берегу со своим приором Джоном Фиц-Бриеном. Настоятель, беловолосый человек, одетый в черное платье с широкими рукавами, шел вслед за священником, державшим серебряный крест. Процессия разделилась; Годвин и Вульф с несколькими рыцарями и их оруженосцами отправились в аббатство, остальные же вошли в церковь или остались подле нее.

Двух будущих рыцарей отвели в комнату, где брадобрей коротко обрезал их длинные волосы. Потом под руководством двух старых рыцарей, сэра Антони де Мандевиля и сэра Роджера де Мерси, их провели в ванны, окруженные богатыми занавесями. Оруженосцы раздели их, и Вульф с Годвином погрузились в воду; сэр Антони и сэр Роджер разговаривали с ними через занавеси, напоминая о высоких обязанностях их призвания, а под конец облили их водой и перекрестили их обнаженные тела. После этого братьев снова одели, и, предшествуемые менестрелями, они прошли в церковь, там при входе их оруженосцам поднесли вина.

В присутствии всего общества молодых д’Арси облекли сначала в белые туники в знак чистоты их сердец, потом в красные одеяния, служившие символом крови, которую они, может быть, будут призваны пролить ради Христа, и, наконец, в длинные черные плащи — эмблемы смерти, неизбежной для всех. Когда все это было исполнено, принесли доспехи Годвина и Вульфа и сложили перед ними на ступенях алтаря. После этого все разошлись, оставив молодых людей с их оруженосцами и священниками для бдения и молитвы в течение долгой зимней ночи.

Действительно, бесконечно тянулась она в этой церкви, освещенной лишь лампадой, которая качалась перед алтарем. Вульф долго молился, наконец так устал, что его губы перестали шептать святые слова, и он впал в полусонное состояние; ему виделось лицо Розамунды, хотя здесь следовало забыть даже ее черты. Годвин же оперся локтем о могилу, скрывавшую в себе сердце его отца, и тоже молился, наконец и его серьезная душа утомилась, и он стал раздумывать о многом и многом.

Между прочим о странном сне, который приснился ему, когда он лежал больной и казался мертвым, потом об истинных обязанностях человека. Что нужно? Быть храбрым и справедливым? Конечно. Биться ради креста Христова против сарацин? Конечно, — если возможность этого встретится на его пути. Что еще? Покинуть мир и проводить жизнь, бормоча молитвы, как священники, стоящие во тьме перед ним? Необходимо ли это для Бога или человека? Для человека может быть, потому что монахи и священники ухаживают за больными, дают пищу голодным. Но для Бога? Разве он, Годвин, не послан в мир, чтобы взять на себя свою часть житейских тягот, чтобы жить полной жизнью? Ведь монашеское отречение было бы полужизнью, жизнью без жены, без ребенка, без всего, что освятило небо!

Тогда, например, ему нужно не думать больше о Розамунде? Разве он может это сделать, хотя бы ради блаженства своей души в будущей жизни?

При мысли о таком отречении даже в этом святом месте, даже в час посвящения его дух возмутился, потому что именно теперь он в первый раз почувствовал, что любит свою кузину больше всего в мире, больше жизни, может быть, больше своей души. Он с радостью умер бы за нее, охотно и спокойно. Что, если другой…

Рядом с ним, опершись руками на ограду алтаря, устремив глаза на блестящее вооружение, стоял Вульф, его брат, человек могучий, рыцарь из рыцарей, бесстрашный, благородный воин с открытым сердцем; такого рыцаря могла полюбить каждая девушка. И он тоже любил Розамунду! Годвин был уверен в этом. А Розамунда? Разве она не любит Вульфа? Ревность охватила душу Годвина. Да, даже здесь черная зависть, зашевелилась в его сердце, и ему стало так больно, что холодный пот оросил его лицо и тело.

Оставить надежду, бежать, боясь поражения? Нет, он будет действовать честно и, если потерпит неудачу, встретит свою судьбу, как это подобает храброму рыцарю: без горечи, но и без стыда. Пусть судьба решает. Все в ее воле. И, протянув руки, он обнял коленопреклоненного брата и не выпускал его из объятий, пока голова усталого Вульфа не склонилась к его плечу, точно головка ребенка к груди матери.

«О, Иисус, — простонало бедное сердце Годвина, — дай мне силу победить грешную любовь, которая может довести меня до ненависти к любимому брату. О, Иисус, дай мне силу вынести горе, если она предпочтет его мне! Сделай меня совершенным рыцарем, сильным против страданий и в случае нужды способным радоваться радостью того, кто победит его».

Началось серое утро, свет солнца упал сквозь восточное окошко и, как золотое копье, пронизал продолговатую церковь, выстроенную в форме креста, теперь сумрак наполнял только ее приделы. Вот послышался звук пения, и в западную дверь вошел приор в полном облачении, окруженный монахами и аколитами, которые раскачивали кадила. В средней части церкви он остановился и прошел в исповедальню, позвав за собой Годвина.

Молодой человек преклонил колено перед аббатом и излил перед ним всю душу, исповедался во всех своих грехах. Их было немного. Рассказал он также о своем видении, которое заставило приора задуматься; открыл свою глубокую любовь к Розамунде, свои надежды, опасения, желание быть воином, хотя раньше, в юношестве, он стремился сделаться монахом, прибавив, что он желает не просто проливать кровь, а биться с неверными во имя креста Господня, и закончил восклицанием:

— Дайте мне совет, отец мой, дайте мне совет!

— Лучший советник ваше собственное сердце, — был ответ священника. — Идите, куда оно зовет вас, и знайте, что через него вами руководит Господь. Не бойтесь неудач. Однако, если любовь и радости жизни покинут вас, вернитесь сюда, и мы снова поговорим. Идите, чистый рыцарь Христов, ничего не бойтесь, и да будет над вами благословение Христа и Его церкви!

— Какую епитимью должен я выполнить, отец мой?

— Такие души, как ваша, сами налагают на себя епитимьи.

Святые не дозволяют мне прибавить что-нибудь, — послышался кроткий ответ.

С облегченным сердцем вернулся Годвин к решетке алтаря, а Вульф, в свою очередь, занял его место в исповедальне. Нам нечего говорить о грехах, в которых признался он. Такие прегрешения бывают у всех молодых людей, и ни одно из них не было слишком тяжело. Но все же раньше, чем дать Вульфу отпущение, добрый приор велел ему меньше думать о теле и больше о душе, меньше о славе, подвигах с оружием в руках, больше об истинных целях этих подвигов. Кроме того, он посоветовал ему смотреть на своего брата Годвина как на земного руководителя и пример, потому что, по его мнению, на земле не было лучшего или более мудрого молодого человека. Наконец Джон отпустил Вульфа, сказав ему, что, если он последует данным ему советам, он достигнет великой славы на земле и на небе.

— Отец, я буду стремиться к этому всеми силами, — смиренно ответил Вульф, — но на земле не может быть двух Годвинов; иногда, отец, я боюсь, что наши пути столкнутся, потому что худо, когда два человека добиваются любви одной и той же девушки.

— Я знаю все, — тревожно сказал приор, — и если бы вы были людьми менее благородными, это могло бы казаться серьезным. Но когда дело дойдет до минуты решения, пусть благородная леди поступит согласно желаниям своего сердца, и да останется потерявший ее таким же честным в печали, каким он был в радости. Конечно, вы не воспользуетесь преимуществом в час искушения и не будете питать горечи против брата, если она сделается его невестой.

— Мне кажется, я могу быть уверен в этом, — сказал Вульф. — А также и в том, что мы, любившие друг друга с самого рождения, скорее умрем, чем изменим один другому.

— Я тоже думаю это, — ответил приор. — Но сатана силен!

Вульф тоже вернулся к решетке алтаря. Служили мессу, неофиты приняли святое таинство, потом были сделаны приношения во всем порядке. После обедни молодых людей отвели в приорство, чтобы они могли отдохнуть и немного поесть после долгого ночного бдения в холодной церкви. Братья сидели в комнате приора, и каждый думал о своем. Наконец Вульф, который, казалось, чувствовал себя неспокойно, поднялся с места, положил руку на плечо Годвина и сказал:

— Не могу больше молчать. Со мной всегда так: то, что у меня на уме, должно вылиться в словах. Мне нужно поговорить с тобой.

— Говори, Вульф, — сказал Годвин.

Вульф снова опустился на стул и несколько мгновений не двигался, устремив взгляд куда-то в пространство; ему трудно было начать говорить. Годвин читал в уме брата, как по книге, но Вульф не умел угадать мыслей Годвина, хотя обыкновенно они понимали друг друга без слов, и их сердца бывали открыты одно для другого.

— Поговорить о нашей кузине Розамунде, не правда ли? — спросил наконец Годвин.

— Да, о чем же иначе?

— И ты хочешь сказать мне, что любишь ее, что теперь, когда ты рыцарь… почти… и тебе скоро минет двадцать пять лет, ты попросишь ее сделаться твоей невестой?

— Да, Годвин, любовь пришла мне в сердце, когда она пустила своего серого в воду… и мне казалось, что я уже никогда не увижу ее больше. Скажу тебе, я почувствовал, что без нее не стоит жить.

— Тогда, Вульф, — медленно ответил Годвин, — о чем еще говорить? Спроси ее — и будь счастлив. Почему бы нет?

У нас есть земли, хотя и небольшие, а у Розамунды не будет недостатка в них. Я думаю также, что и дядя не откажет тебе, если она захочет этого, так как ты самый благородный и храбрый человек во всем нашем округе.

— За исключением моего брата Годвина, который совершенно так же отважен, да вдобавок еще добр и учен, чего нельзя сказать обо мне, — задумчиво ответил Вульф.

Несколько мгновений оба молчали. Наконец он снова заговорил:

— Годвин, несчастье в том, что ты тоже любишь ее, и там, на насыпи, у тебя были те же самые мысли.

Годвин слегка покраснел, и его тонкие длинные пальцы сильнее сжали колено.

— Ты угадал, — спокойно ответил он. — К сожалению, ты угадал. Но Розамунда не знает ничего об этом и никогда не узнает, если ты сумеешь удержать свой язык. Тебе не придется также никогда ревновать…

— Что же ты посоветуешь мне делать? — горячо спросил Вульф. — Постараться завоевать ее сердце и, может быть, хотя я в этом сомневаюсь, позволить ей отдать его мне, так как она думает, что тебе до нее нет дела?

— Почему бы и нет? — снова повторил Годвин со вздохом. — Может быть, это избавит ее от печали, тебя от сомнений и яснее наметит мой путь. Брак для тебя больше, чем для меня, Вульф, я иногда думаю, что меч должен быть моим единственным спутником жизни, а долг — моей единственной целью.

— У тебя золотое сердце, и даже теперь ты не хочешь преградить путь брату, которого ты любишь! Нет, Годвин, так же верно, как то, что я грешник или что я ее люблю больше всего на свете, я не хочу вести такую трусливую игру и победить человека, не желающего поднять меча из опасения меня ранить.

Скорее я прощусь со всеми вами и отправлюсь искать счастья или смерти в боях, не сказав ей ни слова.

— И может быть, оставишь Розамунду в печали? О, если бы мы знали… наверно, что она не думает ни об одном из нас, нам обоим было бы лучше уехать. Но, Вульф, мы не знаем этого.

По чести, мне казалось иногда, что она любит тебя.

— А иногда, говоря по чести, Годвин, я был уверен, что она любит тебя, хотя мне хотелось бы попытать счастья и узнать все из ее собственных уст. Но при таких условиях я этого не сделаю.

— Чего же ты хотел бы, Вульф?

— Попросить нашего дядю позволить нам обоим поговорить с нею, ты, как старший, пошел бы к ней первый и предложил ей подумать о твоих словах и через день дать тебе ответ.

Потом, раньше чем окончился бы этот день, я тоже поговорил бы с нею, чтобы она узнала всю правду и приступила к решению с открытыми глазами, с ясным умом, ведь в противном случае она могла бы подумать, что мы знаем намерения друг друга и что ты просишь ее руки, так как я не хочу сделать этого.

— Это честно, — ответил Годвин, — и достойно тебя, честнейшего им людей; а между тем. Вульф, я смущен. Видишь ли, мне кажется, на свете еще не было братьев, которые так любили бы друг друга, как мы с тобой. Неужели тень земной любви падет на нас и омрачит нашу дружбу, такую ясную, такую драгоценную?

— Почему? — спросил Вульф. — Полно, Годвин, решим, что этого никогда не случится и с помощью небес покажем миру, что два человека могут любить одну и туже даму и оставаться друзьями, не зная, которого из них она изберет (если она захочет избрать одного). Ведь, Годвин, не мы одни смотрели или будем смотреть на высокорожденную, богатую и красивую леди Розамунду. Хочешь заключить такой договор?

Подумав немного, Годвин сказал:

— Да, но это будет серьезный договор, который ради Розамунды и ради нас самих мы никогда не нарушим, не обесчестив себя.

— Так и будет, — ответил Вульф. — Ведь мы взрослые люди, а не дети, которые забавляются шуточными выдумками.

Годвин поднялся, подошел к двери, приказал своему оруженосцу, ждавшему снаружи, позвать приора Джона, сказать, что они с братом хотят посоветоваться с настоятелем об одном деле. Джон пришел; тогда, стоя перед ним с опущенной головой, Годвин рассказал ему все, и старик, знавший уже многое, быстро понял остальное; сообщил ему молодой человек также и то, что они с братом задумали. На вопрос приора Вульф ответил, что все сказанное верно и что Годвин ничего не утаил. Потом братья спросили аббата, законно ли принести такую клятву, и он ответил, что это не только законно, но и хорошо.

В конце концов братья рука об руку опустились на колени перед святым крестом, стоявшим в комнате, и в один голос слово за словом повторили клятву, которую произнес приор.

— Мы братья, Годвин и Вульф д’Арси, клянемся святым крестом Христовым, святым патроном этого места святой Марией Магдалиной и нашими собственными покровителями, святыми Петром и Чедом, стоя перед лицом Бога, нашим ангелом-хранителем и вашим, Джон, что, любя нашу двоюродную сестру Розамунду д’Арси, мы оба попросим ее руки в тех словах, как согласились сделать это, что мы подчинимся ее решению, и если она изберет кого-нибудь из нас, то не будем стараться увлечь ее или изменить ее намерения при помощи каких-либо других средств ни тайно, ни открыто, что тот из нас, кому она откажет, сделается для нее только братом, не более, хотя бы сатана старался искушать его, что, насколько это возможно для нас, простых грешных людей, мы не позволим ни горечи, ни ревности заползти в наши сердца и разделить нас, что во время воины или мира мы останемся друг для друга верными товарищами и братьями. В этом мы клянемся с открытым сердцем и твердо; в знак святости и соглашения, зная, что тот, кто нарушит клятву, будет обесчещенным рыцарем и сосудом гнева Божия, целуем распятие и друг друга.

Братья исполнили сказанное и с легким сердцем и радостными лицами стали под благословение приора, крестившего их во младенчестве, а потом отправились навстречу обществу, которое выехало, чтобы проводить их в Стипль, где должно было совершиться самое посвящение.

Итак, д’Арси наконец двинулись в Стипль. Перед ними ехали их оруженосцы с непокрытыми головами и держали за концы ножен их мечи, на рукоятках которых висели золотые шпоры. Главная нижняя зала Холля была убрана для большого пира. Между столами и помостом оставили свободное пространство, и братьев провели туда. Вперед выступили вооруженные с ног до головы сэр Антони де Мандевиль и сэр Роджер де Мерси и поднесли сэру Эндрю д’Арси, стоявшему на краю возвышения тоже в полных доспехах, мечи его племянников и шпоры; — шпоры он отдал обратно, попросив прикрепить их к обуви кандидатов. Когда это было сделано, приор Джон благословил мечи, а сэр Эндрю, привесив их к поясам своих племянников, сказал:

— Возьмите обратно мечи, которыми вы действовали так хорошо.

И он обнажил свое собственное оружие с серебряной рукояткой, оружие, принадлежавшее его отцу и деду, и, когда Вульф и Годвин преклонили перед ним колени, каждого троекратно ударил им по плечу, произнося громким голосом:

— Во имя Бога, святого Михаила и святого Георгия, посвящаю вас в рыцари. Да будете вы рыцарями доблестными!

Теперь в качестве ближайшей родственницы новопосвященных рыцарей вышла Розамунда и с помощью других дам надела на них их кольчуги, стальные шлемы, щиты в форме летучих змеев и украшенные гербовым черепом — эмблемой их рода. Когда и это было сделано, они, предшествуемые музыкантами, прошли в церковь Стипль, отстоящую от Холля сотни на две шагов, там братья положили свои мечи на алтарь и вскоре снова взяли их, произнеся клятву быть верными слугами Христа и защитниками церкви. При выходе из церковных дверей кто встретил их? Повар со своим ножом; он потребовал себе столько денег, сколько стоили их шпоры, а в заключение громко произнес:

— Если кто-нибудь из вас, молодые рыцари, совершит поступок, недостойный чести и произнесенных вами клятв (да сохранит вас от этого Бог и Его святые), я моим ножом отрублю шпоры от ваших каблуков.

Таким образом закончилась длинная церемония, и начался пышный пир; за высоким столом сидело много благородных рыцарей и дам, за столом нижним пировали оруженосцы и другие джентльмены, вне замка — арендаторы и крестьяне; детей и стариков угощали в средней части самой церкви. Когда наконец последнее кушанье было подано, расчистили середину залы Стипля; мужчины пили, менестрели играли и пели. Вино и крепкое пиво развеселили всех, между гостями начались толки, кто из двух братьев — сэр Годвин или сэр Вульф — храбрее, красивее, ученее и вежливее другого.

Один рыцарь, сэр Сюрин де Солькот, заметив, что спор делается жарким и может довести до ударов мечами, поднялся с места и объявил, что спорный вопрос должна решить красавица и что лучше всех об этом может судить та прекрасная дама, которую молодые д’Арси спасли от грабителей на моле бухты Смерти, и все закричали: «Да, пусть она скажет свое слово». Так было решено, что Розамунда отдаст свой шейный платок храбрейшему из двух, кубок вина самому красивому, а книгу молитв самому ученому.

Розамунда увидела, что ей ничего не остается делать; за исключением сэра Эндрю, Годвина и Вульфа, большей части дам и ее самой, пившей только воду, все благородные рыцари и простые люди уже разгорячились от вина и стали требовательны. Она сняла шелковый платочек с шеи и, подойдя к краю помоста, на котором сидели молодые д’Арси, в нерешительности остановилась перед своими двоюродными братьями; бедняжка не знала, кому из них отдать платок. Но Годвин что-то шепнул Вульфу; они оба протянули правые руки, схватили за два края платок, который она поднесла теперь к ним, и, разорвав его пополам, обвили этими обрывками рукоятки своих мечей. Видя их находчивость, все засмеялись и закричали:

— Вина красивейшему из двух. Уж его-то они не поделят!

Розамунда подумала с минуту, потом подняла большой серебряный кубок, самый широкий из стоявших на столе, наполнила его до краев вином, снова подошла к помосту, как бы в раздумье, и поднесла чашу братьям. Годвин и Вульф в одно мгновение наклонились к ней, и оба коснулись губами вина. Снова послышался громкий смех, и даже Розамунда улыбнулась.

— Книга, книга! — закричали гости. — Книгу молитв они не посмеют разорвать.

В третий раз с книгой в руках подошла Розамунда.

— Рыцари, — сказала она, — вы разорвали платок, вы выпили вино. Теперь я предлагаю святую книгу тому из вас, кто читает лучще.

— Отдайте ее Годвину, — сказал Вульф. — Я воин, а не писец!

— Хорошо сказано, хорошо сказано, — закричали пирующие. — Нам нужен меч, а не перо.

Но Розамунда повернулась к ним и ответила:

— Тот, кто поднимает меч, храбр; тот, кто владеет пером, мудр, но лучше всех человек, который: может управлять и пером, и мечом, как мой двоюродный брат Годвин, храбрый и ученый.

— Слушайте, слушайте ее, — закричали гости, ударяя рогами, полными вина, о стол. Когда же наступила тишина, один женский голос произнес:

— Велико счастье сэра Годвина, но мне милее сильные руки сэра Вульфа.

После этого снова начались возлияния, и Розамунда и другие дамы ушли из зала. То были грубые, жестокие времена.

На следующий день, когда большая часть гостей разъехалась, причем многие с головной болью, Годвин и Вульф прошли в солар к дяде, сэру Эндрю. Братья знали, что Розамунда была в церкви с двумя служанками и убирала ее после крестьянского пира, происходившего в средней ее части. Братья подошли к дубовому креслу старика, которое стояло против открытого очага, снабженного трубой (это было редкостью в те времена), и преклонили колени.

— В чем дело, племянники? — с улыбкой спросил сэр Эндрю. — Вам, кажется, хочется, чтобы я снова посвятил вас в рыцари.

— Нет, сэр, — ответил Годвин. — Мы думаем о гораздо большей милости.

— Напрасно думаете, такой не существует.

— О милости другого рода, — заметил Вульф.

Сэр Эндрю подергал себя за бороду, глядя на молодых людей. Может быть, приор Джон уже шепнул ему словечко, и он угадывал, о чем заговорят они.

— В чем дело? — спросил он Годвина. — Я дам вам любой дар, если это будет в моей власти.

— Сэр, — сказал Годвин, — мы хотим попросить вас позволить нам посвататься к вашей дочери.

— Как? Обоим?

— Да, сэр.

Тут сэр Эндрю, который смеялся, редко, громко расхохотался.

— Ну, признаюсь, — сказал он, — много странностей видывал я на свете, а о такой и не слыхал. Как! Два рыцаря сразу хотят предложить свою руку одной девушке.

— Это только кажется странным, — заметил Годвин, — но вы поймете все, выслушав нас.

И старый д’Арси выслушал рассказ о том, что произошло между двумя братьями и об их торжественной клятве.

— Вы были благородны и в этом случае, как во всех других, — заметил сэр Эндрю, когда они умолкли, — но, может, принесенный обет одному из вас покажется трудным для исполнения. Клянусь всеми святыми, племянники, вы были вполне правы, говоря, что просите у меня большой милости. Знаете ли (хотя я ничего не говорил вам об этом), что, не упоминая о низком Лозеле, двое из важнейших людей нашей страны уже искали руки моей дочери, леди Розамунды?

— Это легко могло быть, — сказал Вульф.

— Так и было, а теперь я скажу вам, почему ни тот, ни другой не сделался ее мужем, хотя до известной степени я желал этого. По очень простой причине. Я сказал Розамунде об их просьбе, но она не пожелала принять предложения того или другого… А я… Ее мать вышла замуж по влечению сердца, и я поклялся, что и дочь поступит так же, потому что лучше сделаться монахиней, чем вступить в брак без любви.

Теперь посмотрим, что вы можете дать ей. Вы хорошего рода; со стороны матери в ваших жилах течет кровь Улуина, с отцовской — моя, следовательно, ее собственная. В качестве оруженосцев при ваших воспреемниках, рыцарях сэре Антони де Мандевиле и сэре Роджере де Мерси, вы храбро держались во время шотландской войны; наш господин, король Генрих, вспомнил об этом и потому так охотно согласился на мою просьбу. Позже, несмотря на вашу нелюбовь к мирной жизни, вы исполнили мое желание — отдыхали здесь со мной и не совершали других военных подвигов, кроме того, который прославил вас два месяца тому назад, дал вам возможность сделаться рыцарями, а теперь дает некоторые права на Розамунду.

С другой стороны, у вас немного земель и других богатств, так как ваш отец был младшим сыном. За пределами нашего графства вы неизвестны, ваши подвиги еще впереди; я не считаю шотландских битв; вы тогда были еще мальчиками. Между тем девушка, руки которой вы ищете, принадлежит к числу самых красивых, благородных и ученых дам в округе, потому что я, имея некоторые познания, сам учил ее. Кроме того, у меня нет наследника, и, следовательно, она будет богата. Ну, что же можете вы предложить за все это?

— Себя! — смело ответил Вульф. — Мы истинные рыцари, вы знаете все хорошее и все дурное, что в нас есть… и мы любим ее. Мы узнали это на берегу бухты Смерти, хотя до тех пор смотрели на нес только как на сестру.

— Да, — прибавил Годвин, — когда она благословила нас обоих, в наших сердцах как бы вспыхнул свет.

— Встаньте, — сказал сэр Эндрю, — и дайте мне взглянуть на вас.

Братья поднялись и остановились рядом, освещенные пылающим камином, потому что свет солнца скудно проходил сквозь узкие окна.

— Молодцы, молодцы, — сказал старый рыцарь. — Вы похожи друг на друга, как два зернышка пшеницы из одного колоса. Оба ростом в шесть футов, оба широкоплечие, хотя Вульф выше и сильнее. У обоих светлые, волнистые волосы, только там, где тебя ранил меч, Годвин, виднеется белая прядь. У Годвина серые грезящие глаза, у Вульфа синие, блестящие, как мечи. Ах, Вульф, у твоего дедушки были такие же глаза, и мне рассказывали, что в тот день, когда при взятии Иерусалима он соскочил с башни на стену, сарацинам не понравился свет, сверкавший в них. Не любил этого блеска и я, его сын, когда он бывало сердился. Вы оба молодцы; но сэр Вульф более воинственен, а сэр Годвин более мягок. Ну, скажите, что должно больше нравиться даме?

— Это зависит от женщины, — ответил Годвин, и в его глазах сразу появилось мечтательное выражение.

— Это мы постараемся узнать до наступления ночи, если вы позволите нам, — прибавил Вульф, — хотя у меня мало надежды на успех.

— Да, да, перед нами загадка. И я не завидую той, которой придется отвечать на нее, потому что разрешение вопроса может смутить девичий ум. Когда она выскажется, никто не будет знать, выбрала ли она то, что даст ей мир душевный. Не лучше ли мне запретить им задать эту загадку? — прибавил он, как бы говоря с собой.

И старик задумался, братья вздрогнули, им показалось, что ему хочется отказать им.

Наконец сэр Эндрю снова поднял голову и сказал:

— Нет, пусть будет, как желает Господь, держащий грядущее в своих руках. Племянники, вы хорошие, верные рыцари, и каждый из вас может прекрасно охранять ее, а ей нужна охрана, вы — сыновья моего единственного брата, которому я обещал заботиться о вас, главное же — я люблю вас обоих одинаково сильно, а потому пусть будет по-вашему; идите, попытайтесь получить счастье из рук моей дочери Розамунды, как вы согласились сделать это. Пусть первым идет Годвин, потом ты, Вульф. Нет, не благодарите меня. Идите же скорее. Мои часы сочтены, и я хочу узнать, как она решит эту задачу.

Братья поклонились и вышли из солара. В дверях холла Вульф остановился и сказал:

— Розамунда в церкви. Иди за ней и… О, я хотел бы пожелать тебе счастья, но прости, Годвин, не могу… Боюсь, что край тени земной любви, о которой ты говорил, уже касается моего сердца, леденит его.

— Тени нет, — ответил Годвин, — повсюду свет и теперь, и в будущем, как мы поклялись в том.

Было три часа пополудни; снежные облака затемняли последний серый свет декабрьского дня, когда Годвин, желая удлинить путь, шел через луг Стипльской церкви. В ее дверях он встретил двух служанок, которые вышли на паперть со щетками в руках, неся корзину, полную остатков еды и всякого сора. Молодой человек спросил у них, в церкви ли еще леди Розамунда, и они ответили с поклоном:

— Да, сэр Годвин, леди Розамунда приказала нам попросить вас прийти за нею и, когда она окончит молиться перед алтарем, проводить ее в Холль.

«Кто знает, — подумал Годвин, — провожу ли я ее от алтаря в Холль или останусь один в церкви?»

И все-таки ему показалось хорошим признаком, что Розамунда попросила его прийти, хотя другие, может быть, придали бы другое значение этой просьбе.

Годвин вошел в церковь; он осторожно ступал по тростнику, которым был усеян пол средней церковной части, и при свете неугасимой лампады увидел Розамунду; она стояла перед небольшой ракой, ее грациозная головка склонилась на руки, и она горячо молилась. «О чем? — подумал он. — О чем?»

Она не слышала ничего, и, подойдя к алтарю, д’Арси остановился в терпеливом ожидании. Наконец Розамунда глубоко вздохнула, поднялась с колен и повернулась к нему; при свете лампады он увидел на ее лице следы слез. Может быть, и она говорила с приором Джоном, который был также и ее духовником. Кто знает? По крайней мере, взглянув на Годвина, как статуя, стоявшего перед ней, она вздрогнула, и с ее губ сорвались слова:

— О, как скоро! — Но, овладев собой, она прибавила: — Как скоро вы пришли по моей просьбе, кузен.

— Я встретил служанок у дверей, — сказал он.

— Как хорошо, что вы пришли, — продолжала Розамунда. — Но, право, после того дня на моле мне страшно пройти хотя бы расстояние полета стрелы с одними женщинами, с вами же я чувствую себя в безопасности.

— Со мной или с Вульфом?

— Да, и с Вульфом, — повторила она, — то есть когда он не говорит о войнах или приключениях в далеких странах.

Они подошли к порталу церкви и увидели, что на землю падают большие хлопья снега.

— Останемся здесь с минуту, — сказал Годвин. — Это только проходящее облако.

И они остановились в полутьме, и несколько времени никто из них не говорил; наконец Годвин сказал:

— Розамунда, двоюродная моя сестра и леди, я пришел, чтобы задать вам один вопрос, но прежде (почему я говорю это, вы поймете потом) я обязан попросить вас ответить мне на него не раньше, чем через сутки.

— Это легко обещать, Годвин. Но что это за удивительный вопрос, на который нельзя ответить?

— Вопрос короток и прост. Согласитесь ли вы быть моей женой, Розамунда?

Она отшатнулась к стенке портика.

— Мой отец…

— Розамунда, я говорю с его позволения.

— Могу ли я ответить, раз вы сами запретили мне говорить?

— Только до завтрашнего дня. Тем не менее прошу вас выслушать меня, Розамунда. Я ваш двоюродный брат, и мы росли вместе; ведь за исключением того времени, когда я был на войне в Шотландии, мы никогда не расставались. Поэтому мы хорошо знаем друг друга, так хорошо, как обыкновенно не знают люди, не соединенные браком. Поэтому также для вас не тайна, что я всегда любил вас, сначала как брат любит сестру, теперь же как жених любит невесту.

— Нет, Годвин, я этого не знала, напротив, я всегда думала, что ваше сердце совсем в другом месте.

— В другом месте? Какая же дама…

— Нет, я думала, что оно приковано не к даме, а к вашим мечтам.

— Мечтам? Мечтам о чем?

— Я не знаю этого. Может быть, о том, что не связано с землей, о том, что выше бедной девушки.

— До известной степени вы правы, кузина, потому что я не только люблю земную девушку, но и ее дух. Да, вы моя мечта, поистине мечта, символ всего благородного, высокого, чистого. В вас и через вас, Розамунда, я поклоняюсь небу, которое надеюсь разделить с вами.

— Мечта? Символ? Небеса? Разве такими блестящими одеждами можно украшать образ женщины? Право, когда обнаружится действительность, вы увидите, что мое лицо только череп в украшенной камнями маске, и возненавидите меня за обман, хотя не я обманула вас, а вы сами, Годвин. Только ангел может явиться в том образе, который рисует ваше воображение.

— Ваше лицо станет ликом ангела.

— Ангела? Почем вы знаете? Я наполовину восточного происхождения, и по временам во мне клокочет кровь. Мне тоже являются видения. Кажется, я люблю власть, прелести и восторги жизни, жизни, непохожей на нашу. Уверены ли вы, Годвин, что мое бедное лицо сделается ангельским ликом?

— Я хотел быть уверенным в чем-нибудь. Во всяком случае, я хотел бы подвергнуть себя и вас такому испытанию.

— Подумайте о вашей душе, Годвин. Она может поблекнуть. Этой опасности вы не решитесь подвергнуть себя ради меня. Правда?

Он задумался, потом ответил:

— Нет, ваша душа часть моей, и поэтому я не хотел бы подвергнуться опасности, Розамунда.

— Мне мил этот ответ, — сказала она. — Да, милее всего, что вы говорили раньше, потому что в нем звучала правда.

Вы вполне честный рыцарь, и я горжусь, очень горжусь вашей любовью, хотя, может быть, было бы лучше, если бы вы не полюбили меня.

И она слегка преклонила перед ним колено.

— Что бы ни случилось, перед лицом жизни или смерти, эти слова будут для меня счастьем, Розамунда.

Она порывисто схватила его за руку.

— Ах, что случится! Мне кажется, грядут великие события для вас и для меня. Вспомните, в моих жилах наполовину восточная кровь, а мы, дети Востока, чувствуем тень будущего раньше, чем оно налагает на нас свою руку и делается настоящим. Я боюсь того, что наступит, Годвин, повторяю, боюсь.

— Не бойтесь, Розамунда, зачем бояться? В руках Божьих лежит свиток наших жизней и Его намерений. Образы, которые мы видим, слова, которые мы угадываем, могут быть ужасны, но Тот, Кто начертал их, знает конец всего — знает, что этот конец — благо. Поэтому не бойтесь, читайте без смущения, не думая о завтрашнем дне.

Она с удивлением взглянула на него и спросила:

— Это речь жениха или святого в одежде брачной? Не знаю. И знаете ли вы сами? Но вы сказали, что любите меня, что хотели бы обвенчаться со мной, и я верю вам; знаю я также, что женщина, которая сделается женой Годвина, будет счастлива, потому что таких людей очень мало. Но мне запрещено отвечать до завтра. Хорошо же, я отвечу в свое время. До тех пор будьте тем, чем были прежде… Снег перестал падать, проводите меня до дому, мой двоюродный брат Годвин.

В темноте, среди холода они направились домой, окруженные стонущим ветром, и, не говоря ни слова, вошли в большую переднюю залу, где посредине в очаге горел огонь и пламя с шумом взвивалось к отверстию в крыше, через которое выходил дым. Приятно было смотреть на огонь после зимней ночи.

Перед очагом стоял Вульф, жизнерадостный, как всегда, и веселый, хотя брови его были нахмурены. При виде брата Годвин повернулся к большой двери и, пробыв несколько мгновений в свете, снова исчез в темноте. За ним затворилась тяжелая створка. Розамунда подошла к очагу.

— Вы, кажется, озябли, кузина? — сказал Вульф, всматриваясь ей в лицо. — Годвин слишком долго задержал вас в церкви, попросив молиться вместе с ним. Такая уж у него привычка!

Я сам страдал от нее. Присядьте же, согрейтесь.

Не говоря ни слова, Розамунда повиновалась и, распахнув свой меховой плащ, протянула руки к пламени, которое играло на ее смуглом красивом лице. Вульф оглянулся. В комнате не было никого; тогда он снова посмотрел на Розамунду.

— Я рад случаю поговорить с вами наедине, кузина, потому что мне нужно задать вам один вопрос. Но я должен попросить вас не отвечать мне на него, пока не пройдут двадцать четыре часа.

— Согласна, — сказала она. — Я уже дала одно такое обещание, пусть оно послужит для обоих. Теперь я жду вопроса.

— Ах, — весело произнес Вульф, — я рад, что Годвин пошел первый, так как это избавляет меня от необходимости говорить; ведь он говорит лучше, чем я.

— Не знаю, Вульф; во всяком случае, у вас больше слов, чем у него, — с легкой улыбкой заметила Розамунда.

— Может быть, и больше, только другого качества; вот что вы хотите сказать. Ну, к счастью, в настоящую минуту дело не касается слов.

— А чего же, Вульф?

— Сердец. Вашего сердца, и моего сердца, и, полагаю, сердца Годвина, если оно у него есть… То есть в этом смысле.

— Почему же можно думать, что у Годвина нет сердца?

— Почему? Ну, видите ли, теперь я ради себя должен умалять достоинства Годвина, а потому объявляю — хоть вы сами знаете это лучше, чем я, — что сердце Годвина похоже на сердце старого святого в хранилище реликвий в Стенгете, которое могло биться когда-то и, может быть, будет снова биться на небесах, но теперь мертво для всего земного.

Розамунда улыбнулась и подумала, что это мертвое сердце не особенно давно выказало признаки жизни; вслух же она сказала только:

— Если вам нечего больше сказать о сердце Годвина, я пойду почитать отцу, который ждет меня.

— Нет, нет, мне еще нужно сказать многое о моем собственном. — И Вульф внезапно сделался очень серьезен, так серьезен, что все его большое тело задрожало. Стараясь заговорить, он только бормотал что-то несвязное. Наконец его мысли вылились в потоке горячих слов:

— Я люблю вас, Розамунда, люблю! Я люблю все в вас и всегда любил, хотя и не знал этого до дня… до дня боя… И я всегда буду любить вас и прошу вас быть моей женой… Я знаю: я грубый воин с массой грехов, совсем не святой и не ученый, как Годвин… Но, клянусь, я буду всю жизнь вашим верным рыцарем, если святые даруют мне милость и силу, я совершу великие подвиги в вашу честь и буду хорошо охранять вас. О, что еще можно сказать?

— Ничего, Вульф, — ответила Розамунда, поднимая опущенные глаза. — Вы не хотели, чтобы я ответила вам, поэтому я только благодарю вас. Да, от всего сердца, хотя, право, мне грустно, что мы не можем больше быть братом и сестрой, как все эти долгие годы… Теперь уйдите.

— Нет, Розамунда, нет еще. Хотя вы ничего не можете говорить, вы могли бы знаком дать мне понять, что вы думаете…

Я так мучаюсь и должен страдать до завтрашнего дня. Например, вы могли бы позволить мне поцеловать вашу руку… Ведь в договоре не говорилось о поцелуях.

— Я ничего не знаю о договоре, Вульф, — строго ответила Розамунда, хотя улыбка прокралась в уголки ее губ. — Во всяком случае, я не могу позволить вам дотронуться до моей руки.

— Тогда я поцелую ваше платье. — И, схватив уголок ее плаща, Вульф прижал его к своим губам.

— Вы сильны, Вульф, я слаба и не могу вырвать своей одежды из ваших рук, однако скажу вам, что этот поступок нисколько не поможет вам.

Плащ упал из его пальцев.

— Простите. Я должен был помнить, что Годвин не зашел бы так далеко.

— Годвин, — сказала она, топнув ногой о пол, — дав обещание, держит его не только буквально, но и в душе.

— Думаю, что так. Видите ли, каково грешному человеку иметь братом и соперником святого. Нет, не сердитесь на меня, Розамунда, я не могу идти путями святых.

— Вам, Вульф, по крайней мере, незачем смеяться над тем, кто вступил на дорогу к совершенству.

— Я не насмехаюсь над ним. Я его люблю так же сильно… как вы. — И он пристально посмотрел ей в лицо.

Ее черты не изменились, потому что в сердце Розамунды крылась тайная сила и способность молчать, унаследованная ею от предков аравитян, которые могут накидывать непроницаемую маску на свои черты.

— Я рада, что вы любите его, Вульф. Постарайтесь же никогда не забывать о своей любви и долге.

— Так и будет, да, будет, даже если вы оттолкнете меня ради него.

— Какие честные слова. Я ждала их от вас, — мягко сказала она. — А теперь, дорогой Вульф, прощайте. Я устала…

— Завтра… — начал он.

— Да, — ответила она глубоким голосом. — Завтра я обязана говорить, а вы должны меня слушать.

Солнце снова совершило свой круговорот, снова время подошло к четырем часам пополудни. Два брата стояли подле огня, пылавшего в холле, и с сомнением смотрели друг на друга; такими же взглядами они обменивались в часы ночи, в течение которой ни один не смыкал глаз.

— Пора, — сказал наконец Вульф.

Годвин кивнул головой.

В это время по лесенке из солара сошла служанка, и д’Арси без слов поняли, зачем она приближается к ним.

— Кто? — спросил Вульф, Годвин только покачал головой.

— Сэр Эндрю приказал мне сказать, что он желает поговорить с вами обоими, — сказала служанка и ушла.

— Клянусь святыми, мне кажется, не избран ни тот, ни другой, — с отрывистым смехом произнес Вульф.

— Может быть, — сказал Годвин, — и, может быть, это будет лучше для всех нас.

— Не нахожу, — ответил Вульф, вслед за братом поднимаясь по ступенькам.

Они прошли по коридору и закрыли за собой дверь. Перед ними был сэр Эндрю: он сидел в своем высоком кресле перед камином. Подле него, положив руку на его плечо, стояла Розамунда. Годвин и Вульф заметили, что она была одета в свое нарядное платье, и у обоих в голове шевельнулась горькая мысль, что она надела роскошные уборы, желая показать им, как хороша девушка, которую они должны потерять. Подходя, молодые д’Арси поклонились сначала ей, а потом дяде; Розамунда, подняв опущенные глаза, слегка улыбнулась им в виде приветствия.

— Говори, Розамунда, — произнес ее отец. — Этих рыцарей мучит неизвестность, и они страдают…

— Теперь последний удар, — пробормотал Вульф.

— Двоюродные братья, — начала Розамунда низким спокойным голосом, точно отвечая заученный урок. — Я посоветовалась с отцом о том, что вы мне сказали вчера, с отцом и со своим собственным сердцем. Вы сделали мне большую честь, а я любила вас с детства, как сестра братьев. Не буду говорить много, скажу только, что, к сожалению, я ни одному из вас не могу дать того ответа, которого он желает.

— Действительно, решительный удар, — пробормотал Вульф. — Сквозь латы и кольчугу он попал прямо в сердце.

Годвин только побледнел больше прежнего и ничего не сказал.

Несколько мгновений стояла тишина, и старый рыцарь исподлобья смотрел на лица братьев, освещенные пламенем сальных свечей.

Наконец Годвин заговорил:

— Мы благодарим вас, кузина. Пойдем, Вульф, мы выслушали ответ.

— Не весь, — быстро перебила его Розамунда, и они снова вздохнули свободнее.

— Слушайте, — продолжала она. — Если угодно, я дам вам одно обещание, которое одобряет и мой отец. Ровно через два года, в этот же самый день, если мы все трое будем еще живы и ваши намерения не изменятся, я скажу вам имя моего избранника и тотчас же обвенчаюсь с ним, чтобы никто не страдал больше…

— А если один из нас умрет? — спросил Годвин.

— Тогда, — ответила Розамунда, — я выйду замуж за другого, если он не посрамит своего имени и не совершит нерыцарского поступка.

— Извините меня, — начал Вульф, но, подняв руку, она остановила его и сказала:

— Вы находите, что я говорю странные вещи, и, может быть, вы правы. Но ведь все странно, и я в большом затруднении. Помните: вопрос идет о всей моей жизни, и я могу желать, чтобы мне дали время обдумать свое решение. Ведь выбирать между такими двумя людьми, как вы, нелегко. Кроме того, мы все трое слишком молоды для брака. В течение двух лет я, может быть, узнаю, кто из вас наиболее достойный рыцарь. Итак, ни один из нас не значит для вас больше, чем другой? — прямо спросил Вульф. Розамунда вспыхнула, говоря:

— Я не отвечу на этот вопрос.

— И Вульф не должен был задавать его, — вставил Годвин. — Брат, я понял Розамунду. Ей трудно сделать выбор между нами, а если она в сердце, тайно, уже и знает имя избранника, то по доброте своей не хочет нам показать этого и тем огорчить одного из нас. Вот почему она говорит: идите, рыцари, совершайте подвиги, достойные такой дамы, как я, и, может быть, тот, кто сделает величайшее деяние, получит великую награду. Я считаю ее решение мудрым и справедливым и подчиняюсь ему. Оно даже радует меня, ибо дает нам возможность показать нашей дорогой кузине и всем нашим товарищам материал, из которого мы сделаны, и случай постараться затмить друг друга подвигами, которые мы, как и всегда, будем совершать рука об руку.

— Хорошие мысли, — произнес сэр Эндрю. — Ну, что скажешь ты, Вульф?

Чувствуя, что Розамунда наблюдает за ним из-под тени своих длинных ресниц, Вульф ответил:

— Небо видит, я тоже доволен. В течение двух лет мы оба можем пасть на войне, по крайней мере, в эти два года любовь к женщине не разделит нас. Дядя, прошу отпустить меня на службу к моему возлюбленному господину в Нормандию.

— Я прошу о том же, — сказал Годвин.

— Весной, весной, — поспешно ответил сэр Эндрю. — Тогда король Генрих двинет в бой свои силы. До тех же пор оставайтесь здесь. Кто знает, что еще случится. Может быть, ваши руки понадобятся нам, как это было недавно. Надеюсь, теперь я не услышу больше ничего о любви и браке, Словом, речей, которые смущают мой ум. Не скажу, чтобы все устроилось согласно моему желанию, но так хотела Розамунда, и этого достаточно для меня. Теперь, конечно, Розамунда, отпусти своих рыцарей; будьте все трое как братья и сестра, пока не окончится двухлетний срок; тогда оставшиеся в живых узнают разрешение загадки.

Розамунда вышла вперед и, не говоря ни слова, подала правую руку Годвину, а левую Вульфу, позволила им прижать губы к своим пальцам. Так на время окончилось сватовство двоих д’Арси.

Глава 4

ПРОДАВЕЦ ВИНА
Братья вышли из солара. Теперь в их жизни явилась новая цель, которая вселяла в них стремление совершить великие подвиги и достигнуть желанного конца. И у них на сердце было веселее, чем утром; в обоих горела надежда, для обоих открывалась будущность…

Когда молодые рыцари спустились со ступеней, они увидели высокого человека, по-видимому, пилигрима, в низкой шляпе с полями, спереди загнутыми вверх, с пальмовым посохом в руке и с флягой для воды на веревочном поясе.

— Чего вы ищите, святой пилигрим? — спросил Годвин, подходя к нему. — Вы просите ночлега в доме дяди?

Паломник поклонился и, подняв на него свои темные, похожие на бисерины глаза, которые почему-то показались Годвину знакомыми, скромно ответил:

— Именно так, благородный рыцарь. Я прошу приюта для себя и моего мула, который стоит у порога. А также мне хотелось бы видеть сэра Эндрю д’Арси, мне нужно передать ему кое-что.

— Мул? — с удивлением спросил Вульф. — Я всегда думал, что пилигримы странствуют пешком.

— Это верно, сэр рыцарь, но со мною кладь. О, конечно, не мои собственные вещи — все мое достояние на мне. Нет, я везу ящик, в котором лежит что-то не известное мне.

Мне поручено передать его сэру Эндрю д’Арси, владельцу замка Стипль, а в случае смерти этого рыцаря — леди Розамунде, его дочери.

— Поручено? Кем? — спросил Вульф.

— Это, сэр, — сказал пилигрим с поклоном, — я скажу сэру Эндрю, который, как я слышал, еще жив. Позволите ли вы мне внести ящик, а если позволите, не поможет ли мне один из ваших слуг; он очень тяжел.

— Мы сами поможем вам, — сказал Годвин.

Они втроем прошли во двор и там при слабом свете звезд увидели красивого мула, которого держал один из стипльских конюхов; на спине животного виднелся длинный ящик, обшитый полотном. Пилигрим отвязал его, взялся за один его конец, а Вульф, приказавший конюху поставить мула в конюшню, поднял другой. Так они пошли в замок. Годвин двинулся впереди, чтобы предупредить дядю. Старик вышел из солара.

— Как вас зовут, пилигрим, и откуда этот ящик? — спросил он, пристально глядя на паломника.

— Мое имя, сэр Эндрю, — сказал тот с низким поклоном, — Никлас из Солсбери: кто же послал меня, я прошепчу вам на ухо.

Он наклонился к старому д’Арси и шепнул ему что-то. Сэр Эндрю отшатнулся, точно пронзенный стрелой.

— Как? — произнес он. — Вы, святой пилигрим, посланец… — И он внезапно умолк.

— Он держал меня в плену, — ответил паломник, — и человек, который никогда не нарушает данного слова, даровал мне жизнь (я был приговорен к смерти), с тем чтобы я отнес вам это и вернулся к нему с вашим… или с ее ответом.

И я поклялся исполнить его желание.

— С ответом? На что?

— Я ничего не знаю. Мне известно только, что в ящике лежит письмо, его содержание мне не сообщили; ведь я только гонец, давший клятву исполнить данное мне поручение. Откройте ящик, лорд… И если у вас есть что-нибудь съестное…

Я долго путешествовал…

Сэр Эндрю подошел к двери, позвал слуг, велел им накормить пилигрима и побыть с ним, пока он будет утолять голод. Потом сказал, чтобы Годвин и Вульф отнесли ящик в солар, захватив с собой молоток и долото. Братья исполнили его приказание и поставили свою ношу на дубовый стол.

— Откройте, — приказал старый д’Арси.

Братья распороли полотно; под ним оказался ящик из темного, незнакомого им дерева, окованный железом; им пришлось долго работать, прежде чем они подняли крышку. Наконец ее сняли; в ящике скрывалась шкатулка, сделанная из полированного черного дерева и запечатанная по краям странными печатями. На ней висел серебряный замок с серебряным же ключом.

— По крайней мере, видно, что ее не открывали, — заметил Вульф, осматривая целые печати, но сэр Эндрю только повторил:

— Откройте. Торопитесь. Годвин, возьми ключ… У меня руки дрожат от холода.

Ключ легко повернулся в замке; печати сломались: крышка откинулась на петлях, и в ту же минуту комната наполнилась тонким ароматом. Под крышкой лежал продолговатый кусок расшитой шелковой материи; поверх ткани виднелся пергамент.

Сэр Эндрю оборвал нитку, которая сдерживала свернутый в трубку пергамент, снял с него печать и расправил лист, покрытый странными буквами. В шкатулке лежал и другой сверток, без печати, написанный на норманнско-французском языке. В начале его стояла надпись: «Перевод письма на тот случай, если рыцарь сэр Эндрю д’Арси позабыл арабский язык или его дочь леди Розамунда не научилась владеть им».

Сэр Эндрю пробежал оба заглавия и заметил:

— Нет, я не позабыл арабского языка; пока была жива моя леди, мы почти всегда говорили с ней на ее родном наречии и передали наши знания Розамунде. Но уже темно… Ты, Годвин, ученый; прочти мне французское письмо. После можно будет сличить рукописи.

В эту минуту из своей комнаты вышла Розамунда и, увидев, что ее отец и двоюродные братья заняты каким-то странным делом, спросила:

— Вам угодно, чтобы я ушла, отец?

— Нет, дочь моя, — ответил сэр Эндрю. — Останься. Мне кажется, это дело касается тебя столько же, сколько и меня. Читай, Годвин.

И Годвин прочел:

— «Во имя Бога, милосердного и сострадательного, я Салахеддин Юсуп Ибн Эйюб, повелитель верных, приказываю написать письмо, которое, запечатав собственной рукой, направлю к франкскому лорду, сэру Эндрю д’Арси, супругу моей сестры от другой матери, Зобеиды, красивой и неверной, которой Аллах отомстил за ее грех. Если он тоже умер, то к его дочери, моей племяннице по праву крови, принцессе Сирии и Египта, которую англичане зовут леди Розой Мира.

Сэр Эндрю, помните ли, как много лет тому назад, когда мы были еще друзьями, вы, отягченный болезнью и неволей, познакомились с сестрой моей Зобеидой, как сатана вложил в ее сердце желание слушать ваши слова любви и она сделалась поклонницей креста, обвенчалась с вами по франкскому обряду и бежала в Англию? Помните, что, хотя я не мог в то время увезти ее с вашего корабля, я послал вам письмо, говоря в нем, что рано или поздно я вырву ее из ваших рук и поступлю с нею так, как поступают у нас с неверными женщинами? Через шесть лет до меня дошли верные вести, что Аллах взял ее к себе, а потому я оплакал мою сестру и ее судьбу и позабыл о ней и о вас.

Знайте, что рыцарь по имени Лозель, который живет в той части Англии, где стоит и ваш замок, сказал мне, что после Зобеиды осталась дочь-красавица. Мое сердце, которое любило Зобеиду, стремится теперь к этой никогда не виданной мною племяннице, потому что, хотя она и поклонница креста, вы (за исключением поступка с ее матерью) всегда были храбрым и благородным рыцарем высокой крови, каким, насколько я помню, был и брат ваш, который пал в битве при Харенке.

Знайте теперь, что, достигнув по воле Аллаха высокого положения здесь, в Дамаске, и на всем Востоке, я желаю оказать вашей дочери честь и сделать ее принцессой моего дома. Я приглашаю ее приехать в Дамаск, а вместе с нею и вас, если вы еще живы. Кроме того, чтобы вы не боялись какого-нибудь обмана с моей стороны или со стороны моих наследников и советников, я именем Бога и словом Салахеддина, еще никогда не нарушавшимся, обещаю вам не принуждать ее силой принять магометанство и не заставлять вступить в нежелательный для нее брак, хотя я и надеюсь, что милосердный Бог изменит ее сердце, и она добровольно перейдет в нашу веру. Также я не буду мстить вам, сэр Эндрю, за ваш прошлый поступок, не потерплю, чтобы и другие причинили вам зло; напротив, я подниму вас до высоких почестей и буду жить с вами в дружбе, как в былое время.

Если же мой гонец вернется и скажет, что моя племянница отказывается от этого предложения, предупреждаю: рука моя длинна, и я, конечно, достану ее.

Поэтому через год от того дня, в который я получу ответ леди, моей племянницы, называемой Розой Мира, мои посланцы явятся туда, где она будет жить, замужней или девицей, и привезут ее ко мне; если она согласится, то с почетом, а если не согласится — все-таки привезут. Теперь в знак моей любви я посылаю ей достойные ее дары и грамоту на титул принцессы и госпожи города Баальбека; этот титул и связанные с ним доходы и преимущества занесены в архивы моего государства и связывают меня и моих преемников.

Мое письмо и дары доставит поклонник креста по имени Никлас. Ему же передайте и ваш ответ; он привезет его ко мне, так как дал клятву исполнить это, и исполнит, зная, что, если он нарушит данное слово, его настигнет смерть.

Подписано: Салахеддин, повелитель верных в Дамаске, и запечатлено его печатью в весеннее время года Хиджры 581-го.

Заметьте также следующее: раньше чем я подписал и запечатал это письмо, мне пришло на мысль, что вы, сэр Эндрю, или вы, леди Роза Мира, можете найти странным, что я не жалею ни трудов, на расходов ради девушки, не принадлежащей к моей вере, никогда не виданной мною, и усомнитесь в моей честности. Узнайте же истинную причину моего стремления увидеть ее: с тех пор, как я услышал, что на свете живете вы, леди Роза Мира, один и тот же сон, посланный мне Богом, трижды посетил меня; в грезе я трижды видел вас.

И этот сон обозначил, что клятва, которую я произнес после бегства вашей матери, перешла на вас; дальше, что каким-то путем, еще не открытым мне, ваше присутствие здесь удержит меня от пролития моря крови и избавит мир от несчастий и бедствий. Итак, вы должны приехать и остаться в моем доме. Да будет Аллах и его пророк свидетелями, что все это верно».

Годвин опустил письмо, и все с изумлением переглянулись.

— Ну, конечно, — сказал Вульф, — кто-то захотел сыграть с нашим дядей недобрую шутку.

Вместо ответа сэр Эндрю приказал ему поднять шелковую ткань, которая закрывала вещи, спрятанные в шкатулке, и осмотреть их. Вульф исполнил его приказание и откинул голову, точно ослепленный внезапным светом; из ящика ярко сверкнули драгоценности. Красные, зеленые и синие лучи рассыпались во все стороны; посреди камней тускло горело золото и матовым светом переливались белые жемчужины.

— О, какая красота, — прошептала Розамунда.

— Да, — сказал Годвин, — это достаточно красиво, чтобы смутить женский ум и заставить его перестать отличать хорошее от дурного.

Вульф же ничего не сказал. Он молча вынимал из ящика сокровища; корону, жемчужное ожерелье, шейное рубиновое украшение, сапфировый пояс, драгоценные браслеты для щиколоток ног, покрывало, сандалии, платья и другие одежды из лилового шелка, вышитого золотом. Между ними, тоже запечатанная печатями Саладина, его визирей, сановников и секретарей, лежала грамота с титулами баальбекской принцессы, с определением размера и границ ее больших владений, с суммой ее неслыханно большого ежегодного дохода.

— Я ошибся, — сказал Вульф. — Даже восточный султан не мог бы позволить себе такой дорогой шутки.

— Шутка! — перебил его сэр Эндрю. — С первых же строк письма я понял, что это не шутка. Оно дышит духом Саладина, самого великого человека на земле, хотя он и сарацин; я, друг его юности, хорошо знаю его. Да, он прав. С его точки зрения, я погрешил против него, также и его сестра под влиянием нашей любви. Шутка? Нет, он не шутит; ночное видение, которое он считает голосом Бога, или слова звездочетов глубоко взволновали его великую душу, и это заставило его сделать такой странный шаг.

Он замолчал, потом поднял голову и продолжал:

— Знаешь ли ты, дитя, чем тебя сделал Саладин? В Европе много королев, которые были бы рады приобрести титул принцессы Баальбека и роскошные земли близ Дамаска. Я знаю и замок, о котором он говорит. Это величавое строение на берегу Оронта, и после военного губернатора (потому что этой власти Саладин не отдаст христианину) ты будешь первой во всей стране. Печать Саладина самый верный залог в мире. Скажи, хочешь ты туда уехать и царить там?

Розамунда посмотрела на сверкающие драгоценности, на пергамент, который давал царское достоинство, и ее глаза вспыхнули, а грудь поднялась, как тогда, подле церкви на эссекском берегу. Все наблюдали за ней; она трижды посмотрела на привлекательные вещи, потом отвернулась, точно от великого искушения, и ответила только:

— Нет.

— Хорошо сказано, — сказал сэр Эндрю, знавший ее характер и стремления. — Но если бы ты сказала не нет, а да, ты отправилась бы одна. Дай мне чернила и пергамент, Годвин.

То и другое принесли. Старик написал:

«Султану Саладину от Эндрю д’Арси и его дочери Розамунды.

Мы получили ваше письмо и отвечаем, что останемся там, где живем, и сохраним то положение, которое Господь даровал нам. Тем не менее мы благодарим вас, султан, потому что считаем вас честным и желаем вам всякого добра и удачи во всем, за исключением ваших войн против креста. А ваши угрозы постараемся разбить. Зная обычаи Востока, мы не отсылаем вам обратно ваших даров, потому что, сделав это, мы нанесли бы оскорбление одному из величайших людей во всем мире; но если вы пожелаете потребовать их обратно, они ваши, а не наши. Ваше сновидение мы считаем пустой ночной грезой, о которой мудрый человек забыл бы.

Ваш слуга и ваша племянница».

Под этими строками сэр Эндрю поставил свое имя; вслед за ним подписалась Розамунда; пергамент свернули, окружили шелковой материей и запечатали.

— Теперь, — сказал старик, — спрячьте все это богатство, потому что, если люди узнают, что мы храним такие сокровища, все воры Англии посетят нас, и думаю, в числе их окажутся люди с громкими именами.

Они сложили вышитые золотом одежды и бесценные золотые вещи и камни обратно в ларец, заперли его и поставили в окованный железом сундук, который стоял в спальне старого д’Арси.

Когда все это было окончено, сэр Эндрю сказал:

— Теперь выслушай меня, Розамунда, и вы тоже, племянники. Я никогда не рассказывал вам, как сестра Саладина Зобеида, дочь Эюба, впоследствии окрещенная в нашу веру под именем Марии, сделалась моей женой. Но вы должны узнать все, хотя бы для того, чтобы увидеть, как сделанное зло обращается против человека. После того, как великий Нуреддин взял Дамаск, Эюб сделался губернатором этого города; потом, двадцать три года тому назад, был занят Харенк, и при этом пал мой брат. Во время битвы меня ранили, взяли в плен, отвезли в Дамаск и поместили во дворце Эюба, где со мной обходились хорошо. И пока я лежал больной, я подружился с молодым Саладином и с его сестрой Зобеидой, которую позже тайно встречал в садах дворца. Остальное легко угадать, хотя я и был вдвое старше ее… Она любила меня так же, как я любил ее, и ради любви предложила переменить веру и бежать со мной в Англию, если представится удобный случай, что трудно было предполагать.

Случайно у меня был друг, таинственный человек по имени Джебал, молодой шейх ужасного племени, страшные обряды которого непонятны для христиан. Эти люди — подданные персиянина Магомеда — живут в замках в ливанских горах. Джебал был в союзе с франками, и раз во время битвы я с опасностью для жизни спас его от сарацин; тогда он поклялся, что, если я когда-нибудь призову его к себе на помощь, он с конца земли явится. В знак этого Джебал подарил мне свое кольцо-печать. Чудный перстень, по его словам, мог дать власть, равную его собственной в его владениях, хотя я никогда не посещал их. Вы знаете это кольцо, — прибавил сэр Эндрю и, протянув руку, показал тяжелый золотой перстень с черным камнем, по которому бежали красные жилки, расположенные в форме кинжала; под кинжалом были вырезаны неизвестные буквы.

— В тяжелую минуту я подумал о Джебале и нашел возможность послать ему письмо, запечатав этим перстнем. Он не забыл о своем обещании: через двенадцать дней мы с Зобеидой мчались к Бейруту на двух таких быстроногих конях, что все всадники Эюба не могли догнать их. Мы доехали до этого города и обвенчались там. Розамунда, там же твоя мать приняла христианство. Нам нельзя было оставаться на Востоке, и мы сели на корабль, который благополучно донес нас до дому. Я увез с собой кольцо Джебала, не отдав его слугам этого человека; я хотел вручить его только ему лично. Перед отходом корабля посланец, переодетый рыбаком, принес мне письмо от Эюба и его сына Саладина; в нем они клялись, что все же вернут к себе Зобеиду, дочь одного и сестру другого.

Вот вся правда. Вы видите, что они не забыли данной клятвы, хотя, узнав впоследствии о смерти моей жены, ничего не предприняли. С тех пор Саладин, который во времена дружбы со мной был только благородным юношей, сделался величайшим султаном, когда-либо царившим на Востоке, и, узнав о тебе, Розамунда, от предателя Лозеля, он хочет взять тебя к себе вместо твоей матери… И дочь моя, откровенно сознаюсь, что мне страшно за тебя.

— Ну, по крайней мере перед нами еще год или больше.

За это время мы можем приготовиться или скрыться, — сказала Розамунда. — Паломник не скоро доберется на Восток к Саладину.

— Да, — сказал сэр Эндрю, — может быть, перед нами есть еще год.

— А это нападение на моле? — спросил Годвин, который сидел задумчиво. — Там упоминали о Лозеле… Однако, если в это нападение был замешан султан, странно, что удар был нанесен раньше, чем пришли письма.

Сэр Эндрю задумался, потом сказал:

— Приведите сюда пилигрима; я хочу расспросить его.

Никласа, который все еще ел, точно не мог утолить своего голода, привели в комнату. Он низко поклонился старому рыцарю и Розамунде, в то же время окидывая острым взглядом старика, молодую девушку, потолок, пол и все подробности комнаты. Казалось, его хитрые глазки все замечали, все видели.

— Вы издалека принесли мне письмо, сэр пилигрим, по имени Никлас, — сказал старый д’Арси.

— Я привез вам ящик из Дамаска, сэр рыцарь, но совсем не знаю, что было там. По крайней мере, вы сами можете засвидетельствовать, что до него никто не дотронулся, — ответил Никлас.

— Странно, — продолжал старый рыцарь, — что человек в вашем священном платье сделался избранным гонцом Саладина, до которого христианам мало дела.

— Но Саладину много дела до христиан, сэр Эндрю, а потому он даже в мирное время уберет их в плен, как это случилось и со мной.

— Значит, он взял в плен и рыцаря Лозеля?

— Рыцаря Лозеля? — повторил пилигрим. — Лозель — высокий краснолицый человек с рубцом на лбу, который всегда носил черный плащ поверх кольчуги?

— Может быть.

— Тогда его не взяли в плен; он просто приехал в Дамаск навестить султана в то время, когда я был там; я видел его два или три раза, хотя не знаю, зачем он приезжал. Потом он исчез, и в Яффе я слышал, что он отплыл в Европу на три месяца раньше меня.

Теперь братья переглянулись. Итак, Лозель был в Англии! Но сэр Эндрю только сказал:

— Расскажите мне, что было с вами, но говорите правду.

— Зачем буду я выдумывать? Ведь мне нечего скрывать, — ответил Никлас. — Когда я шел паломником к Иордану, меня захватили арабы и, увидев, что я небогат, хотели меня убить. Да, я погиб бы, если бы мимо не проходили воины Саладина и не приказали разбойникам передать меня в их власть. Арабы повиновались, и они отвели меня в Дамаск. Там меня держали в плену, но не строго, и вот тогда-то я и видел Лозеля или, по крайней мере, христианина, носившего это имя. Казалось, он был в милости у сарацин, а потому я попросил его заступиться за меня. Позже меня отвели ко двору Саладина; расспросив меня, султан сказал, что я должен поклониться лжепророку, что в противном случае меня казнят; вы угадываете мой ответ. Меня увели, как я думал, на смерть, но никто не сделал мне вреда.

Через три дня Саладин снова послал за мною и сказал, что он дарует мне жизнь, если я дам ему клятву отвезти одну вещь вам или вашей дочери, леди Розамунде, в замок Стипль в Эссексе и привезти ваш ответ в Дамаск.

Мне не хотелось умирать, и я сказал, что исполню его повеление, если султан даст мне слово оставить меня в живых и освободить; я знал, что он никогда не нарушает обещаний.

— А теперь, когда вы благополучно достигли Англии, вы думаете вернуться в Дамаск с ответом? И если думаете, то почему? — спросил старый д’Арси.

— По двум причинам, сэр Эндрю. Прежде всего я поклялся сделать это и так же, как Саладин, не нарушу данного слова. Во-вторых, мне все еще хочется жить, а за нарушение клятвы султан обещал покарать меня смертью, найти, где бы я ни был. О, я уверен, что волшебством или иным способом он может сделать это. Ну, мне остается досказать немногое. Мне вручили ящик в том виде, как я привез его к вам, дали достаточно денег для путешествия туда и обратно и даже больше, чем надо. Потом меня проводили до Яффы, где я вошел на корабль, который направлялся в Италию. Там я сел на другой корабль под именем «Святая Мария», плывший в Кале, и мы достигли этой гавани, хотя перед тем буря чуть не выбросила нас на землю. Из Кале до Дувра я плыл в рыбачьей лодке, высадился на сушу неделю тому назад, купил себе мула, пристал к обществу путешественников, направлявшихся в Лондон, и, наконец, приехал сюда.

— А как вы будете путешествовать обратно?

Пилигрим пожал плечами.

— Постараюсь как можно лучше и как можно скорее. Ваш ответ готов, сэр Эндрю?

— Да, вот он.

И старик передал ему свиток. Никлас спрятал его в складки своего большого плаща.

— Вы говорите, что вам ничего не известно о том деле, в котором вы замешаны? — спросил его сэр Эндрю.

— Ничего или, вернее, вот что: офицер, который провожал меня до Яффы, сказал» что ученые доктора и придворные прорицатели волнуются из-за одного сновидения, которое трижды возвращалось к султану. В грезах ему явилась дама, в жилах которой отчасти течет кровь Эюба, отчасти кровь английская, и все говорят, будто поручение, данное мне, касается ее. Теперь я вижу, что глаза благородной дамы, которая стоит передо мной, необыкновенно похожи на глаза султана Саладина.

Он протянул руки и замолчал.

— Мне кажется, вы видите очень многое, друг Никлас, — заметил старый д’Арси.

— Сэр Эндрю, — ответил паломник, — бедный пилигрим, который не хочет, чтобы ему перерезали горло, должен смотреть во все глаза. Но я хорошо поел и устал. Не найдется ли у вас местечка, где бы я мог поспать? На заре мне нужно уйти, потому что люди, исполняющие поручения Саладина, не смеют медлить, а ваше письмо уже в моих руках.

— Место для ночлега найдется, — ответил сэр Эндрю. — Вульф, уложи его, а завтра перед его отъездом мы снова поговорим. Пока до свидания, святой Никлас!

Снова бросив испытующий, проницательный взгляд, пилигрим поклонился и ушел вместе с Вульфом. Когда за ними закрылась дверь, сэр Эндрю знаком подозвал Годвина и шепнул:

— Завтра возьми несколько человек и проследи за Никласом, чтобы узнать, куда он направится и что будет делать; говорю тебе, я ему не верю… Да, я очень боюсь его. Такие путешествия к султану и от султана — странное дело для христианина. И, хотя он говорит, что от этого зависит его жизнь, мне кажется, честный пилигрим, приехав в Англию, остался бы на родине, потому что первый встречный священник освободил бы его от клятвы, которую неверный силой вырвал у него.

— Будь он бесчестен, он, вероятно, украл бы эти драгоценности, — сказал Годвин. — Разве они не стоят того, чтобы из-за них подвергаться опасности? Как вы думаете, Розамунда?

— Я? — ответила она. — О, мне кажется, все это имеет больше значения, чем мы думаем. Мне кажется, — продолжала она голосом, полным печали, и невольно слегка заламывая руки, — что для этого дома и для всех, кто в нем живет, времена насыщены смертью, а этот пилигрим с проницательными глазами — ее посредник. Какая странная судьба окутывает всех нас! Меч Саладина высекает ее; рука Саладина лишает меня моего скромного положения, возносит на высоту, которой я не искала. А сны Саладина, к роду которого я принадлежу, перевивают мою жизнь с кровавой политикой Сирии, с бесконечной войной между крестом и полумесяцем, составляющими мое наследие!

И, сделав печальное движение рукой, Розамунда ушла.

Старик посмотрел вслед дочери и сказал:

— Она права. Готовятся великие события, и каждый из вас примет в них участие. Из-за безделицы Саладин не стал бы так волноваться, тем более, я знаю, он готовится к последней борьбе, во время которой будет опрокинут или крест, или полумесяц. Розамунда права. На ее челе блистает венец полумесяца дома Эюбова, а на ее сердце висит черный крест христиан; кругом же нее кипит борьба верований и племен! Как, это ты, Вульф? Разве он уже заснул?

— Как собака; кажется, он очень устал с пути.

— Может быть, он спит, как собака, открыв один глаз? Я не хотел бы, чтобы он убежал от нас ночью, я желаю потолковать с ним обо многом, как я уже сказал Годвину, — заметил старый д’Арси.

— Не бойся, дядя, дверь конюшни я закрыл на ключ, а святоша пилигрим вряд ли подарит нам такого мула, — ответил Вульф.

— Конечно, нет, если я не ошибаюсь в характере подобных людей, — сказал сэр Эндрю. — Поужинаем, потом отдохнем. Нам это очень нужно.

На следующее утро, за час до зари, Годвин и Вульф поднялись, вместе с ними встали и доверенные слуги, которых накануне предупредили, что их руки понадобятся. Вскоре Вульф с зажженным фонарем в руке подошел к камину в нижней зале; у огня грелся его брат.

— Где ты был? — спросил Годвин. — Ты ходил будить пилигрима?

— Нет, я поставил караульного на дороге к горе Стипль, другого на тропинке к заливу, потом задал корм мулу. Прекрасное это животное, слишком хорошее для паломника. Он, вероятно, скоро тронется в путь, так как сказал, что ему надо проснуться рано.

Годвин кивнул головой, и оба уселись на скамейку подле камина. Стояла холодная погода. Они задремали и не просыпались до рассвета. Наконец Вульф встал, стряхнул с себя сонливость и сказал:

— Он не сочтет невежливостью, если мы теперь поднимем его. — И, подойдя к краю залы, отдернул занавесь в нише и крикнул. — Проснитесь, святой Никлас, проснитесь! Вам пора прочитать молитвы, а скоро приготовят и завтрак. Но Никлас не ответил.

— Право, — проворчал Вульф, возвращаясь за своим фонарем, — этот пилигрим спит, точно Саладин уже перерезал ему горло.

Он засветил фонарь и снова подошел к нише гостя.

— Годвин, — вдруг вскрикнул он, — иди сюда, он ушел!

— Ушел? — повторил Годвин, подбегая к занавеси. — Куда?

— Я думаю, обратно к своему другу Саладину, — ответил Вульф. — Видишь?

И он указал на широко открытый ставень в чуланчике и на дубовый стул, который помещался внизу. С его помощью Никлас поднялся на подоконник и проскользнул в узкое окошко.

— Вероятно, он чистит и кормит мула, которого ни за что не оставил бы, — сказал Годвин.

— Честные гости не расстаются так с хозяевами, — заметил Вульф, — но пойдем, посмотрим.

Они побежали к конюшне; она была заперта, мул благополучно стоял в ней; хотя они пристально всматривались, им не удалось найти каких-нибудь следов пилигрима, хотя бы отпечатка ноги на изморози. Только осматривая дверь конюшни, братья увидели следы попытки поднять засов каким-то острым инструментом.

— Очевидно, он твердо решил уйти, — сказал Вульф. — Ну, может быть, нам все-таки удастся его поймать. — И он приказал слугам оседлать лошадей и ехать вместе с ним обыскивать местность.

Полных три часа они скакали взад и вперед, но не увидели Никласа.

— Мошенник ускользнул, как ночной коршун, и, точно птица, не оставил следов, — сказал Вульф старому д’Арси.

— Я знаю только, — тревожно ответил старик, — что все это одно к одному; и мне не нравится, что ценность мула не остановила его: ему было важно только бежать так, чтобы никто не мог проследить за ним или узнать, куда он отправился. На нас наброшена сеть, племянники, и я думаю, что Саладин держит в руках ее концы.

Еще более был бы недоволен сэр Эндрю, если бы он видел, как пилигрим Никлас полз кругом замка, пока все спали, а потом подобрал свое длинное одеяние и, как заяц, побежал по направлению к Лондону. Он спешил, при свете ярких звезд замечая каждое окошко замка, в особенности окна солара; запомнил он также расположение пристроек и поворот на тропинку, которая шла к заливу Стипль.

С этого дня в старый дом вошел страх — опасение перед каким-то ударом, которого никто не мог предвидеть, от которого никто не мог защититься. Сэр Эндрю поговаривал даже о переселении в Лондон, где, как он думал, они были бы в большей безопасности, но дурная погода сделала дороги непроезжими, еще менее можно было думать о путешествии по морю. Итак, было, решено, что если они и двинутся в путь (а многое говорило против этого плана, между прочим, слабость здоровья сэра Эндрю и отсутствие дома в Лондоне, в котором они могли бы поместиться), то лишь после дня нового года.

Так время шло. Старый рыцарь посоветовался с некоторыми из своих соседей и друзей, но те посмеялись над его предчувствиями, говоря, что, пока д’Арси не будут путешествовать без оружия, вряд ли на них снова нападут. В случае же нападения на старый замок рыцарь и его племянники с помощью своих людей могли выдержать осаду до появления окрестных жителей.

Теперь д’Арси ночью ставил стражу, с некоторых пор двадцать вооруженных людей спали в замке. Кроме того, было условлено, что, когда на башне Стипльской церкви загорится сигнальный костер, соседи явятся на помощь.

Перед Рождеством погода изменилась, ветер стих, и наступили большие морозы.

В самый короткий день года в замок приехал приор Джон и сказал, что он едет в Соусминстер, чтобы закупить вина для рождественских праздников. Сэр Эндрю спросил, какое вино в Соусминстере, а приор ответил, что ему говорили, будто в реку Кроуч зашел корабль, нагруженный разными товарами, между прочим, изумительным кипрским вином, и остался в устье, так как его руль был сломан. Он прибавил, что до Рождества нельзя было найти корабельных плотников, а потому главный распорядитель, который заведовал вином, по дешевой цене распродавал его в Соусминстере и в окрестных домах, рассылая в нанятых телегах.

Сэр Эндрю ответил, что это прекрасный случай достать хороший напиток, который редко привозили в те времена в Эссекс. И он попросил Вульфа, который отлично знал толк в винах, отправиться с приором в Соусминстер и, если ему понравится вино, купить несколько бочонков, чтобы повеселиться на Рождество, хотя лично он, старый Эндрю, по болезни пил только воду.

Вульф поехал без всякого неудовольствия. В это мертвое время года, когда нельзя было ловить рыбу, он скучал, бродя кругом замка (молодой человек не любил читать, как Годвин), или, сидя по вечерам подле камина, смотрел, как Розамунда ходит взад-вперед, почти не разговаривая с нею. Ведь несмотря на то, что все они делали вид, будто забыли о происшедшем, какая-то завеса точно упала между двумя братьями и Розамундой, и их обращение перестало быть так открыто и просто, как прежде. Она не могла не вспоминать, что они были теперь не только ее двоюродными братьями, но и влюбленными, что ей нужно следить за собой и не выказывать своего предпочтения одному из них.

Со своей стороны, и братья тоже помнили, что они обязаны скрывать свою любовь к ней, а также, что она не только знатная англичанка, но по рождению, по крови и титулу принцесса Востока, которую судьба могла поднять гораздо выше их обоих.

И, как уже сказано, страх воцарился под этой крышей, точно мрачный, каркающий ворон, обитал он в Стипле, и никто не мог спастись от тени его зловещих крыльев. Далеко-далеко на Востоке могучий властелин обратил мысли к этому английскому дому и к девушке царской крови, жившей в нем, к девушке, связанной с его видениями и мечтами о торжестве его веры. Увлеченный не мертвой клятвой, не простым желанием или фантазией, но духовной надеждой, он решил привлечь ее к себе, если можно — честным мирным путем, если нет, то хотя бы нечестным. И честное, и нечестное средство не удалось, потому что битва в бухте Смерти, конечно, имела отношение к его желаниям, в этом никто уже не сомневался больше. Было ясно также, что Саладин будет повторять такие попытки до тех пор, пока не достигнет своей цели или пока Розамунда не умрет, так как даже брак не мог бы защитить ее.

В доме виднелись только печальные лица, и грустнее всех был сэр Эндрю, которого осаждали недуги, воспоминания и опасения. Вот почему Вульф был доволен, что его послали в Соусминстер за вином, к тому же он с наслаждением думал, что, выпив его, на время освободится от тяжких дум.

Он ехал с приором по горной дороге и смеялся, как бывало до того дня, в который Розамунда отправилась с ним и с Годвином к церкви святого Петра за цветами.

Они спросили, где живет купец-иностранец, продававший вино, и их направили в гостиницу близ монастыря. В задней комнате между двумя бочонками на подушке сидел невысокий, плотный человек в красной суконной феске. Перед ним стояла маленькая группа людей, дворян и простолюдинов, которые пробовали его вино и рассматривали шелковые ткани и вышивки.

— Чистые кубки, — на ломаном французском языке сказал купец приказчику, который стоял подле него. — Чистые кубки; я вижу, к нам подходит святой человек и храбрый рыцарь, и они, конечно, хотят отведать вина. Нет, нет,наливай доверху, на вершине горы зимой не так холодно, как в этом проклятом месте, уже не говоря о сырости, которая напоминает тюрьму. — И он вздрогнул и плотнее закутался в свою драгоценную шаль. — Сэр аббат, какого вина хотите вы попробовать раньше, красного или белого? Красное крепче, а белое дороже, сущий напиток для святых в раю и для монастырских настоятелей на земле. Вы говорите, что белое вино кипрское? Да, да, вы мудры. Говорят, моя покровительница святая Елена любила пить его, когда она навестила Кипр и привезла с собой знаменитый крест.

— Значит, вы христианин? — спросил приор. — Я принял вас за последователя лжепророка.

— Разве я приехал бы в вашу туманную страну продавать вино, напиток, запрещенный мусульманам, если бы я не был христианином? О, — ответил купец, раздвигая складки своей шали и показывая серебряное распятие, которое блестело на его широкой груди, — я купец из кипрского города Фамагусты. Мое имя — Георгий, и я принадлежу к греческой церкви, которую вы, люди Запада, считаете еретической. Но что вы скажете о вине, святой аббат?

Аббат прищёлкнул языком.

— Брат Георгий, это действительно напиток святых, — заметил он.

— Да, а до сих пор его пили грешники, ведь именно им и наслаждались Клеопатра, царица египетская, и римлянин Антоний, о котором вы, как человек ученый, могли слышать. А вы, сэр рыцарь, что скажете о темном напитке? Мы зовем его «Мавро». Это вино необыкновенное, оно простояло в бочонке двадцать лет.

— Я пивал худшее, — сказал Вульф и снова протянул свой рог, чтобы его наполнили.

— И если будете жить так долго, как вечный жид, не отведаете лучшего. Итак, сэры, купите ли вы вина? Если вы благоразумны, то запасетесь большим его количеством, потому что вряд ли вам когда-нибудь представится такой хороший случай, а это вино, белое ли, красное ли, продержится целое столетие.

Тут поднялся торг и продолжался долго. Раз англичане уже совсем собрались уйти, не купив ничего, но виноторговец позвал их обратно и предложил уступить им вино по их цене, если они согласятся взять столько бочонков, чтобы это составило полный груз телеги; он обещал доставить его ко дню Рождества. Наконец д’Арси и Джон согласились на это, довольные тем, что продавец по восточному обычаю поднес им подарки. Приору он дал сверток аграманта, который можно было употребить на отделку для алтарного покрова или хоругви, Вульфу оливковую рукоятку в виде ползущего льва. Вульф поблагодарил его и, немного смущаясь, спросил, есть ли у него еще продажные вышивки; услышав это, приор улыбнулся; быстроглазый киприот подметил его улыбку и спросил, нужна ли вышивка для дамской одежды; тут окружающие громко рассмеялись.

— Не смейтесь надо мной, джентльмены, — сказал купец, — как могу я, иностранец, знать дела этого молодого рыцаря? Могу ли спросить, есть ли у него мать, сестры, жена или невеста? Для всех у меня найдутся вышивки.

Он приказал слуге принести сверток, открыл его и начал выкладывать товары, действительно замечательно красивые. Наконец Вульф выбрал для рождественского подарка Розамунде покрывало из легкого шелкового газа, покрытое вышитыми золотыми звездами. Потом, вспомнив, что даже в таком деле он не должен пользоваться преимуществами перед Годвином, взял также тунику, вышитую золотыми и серебряными цветами, никогда не виданными им, потому что это были восточные, тюльпаны и анемоны. Ее он решил передать Годвину, чтобы тот, когда захочет, подарил ее двоюродной сестре.

Эти шелковые материи были очень дороги, и Вульф попросил у приора денег взаймы, но старый Джон уже истратил все, что у него было; тогда виноторговец Георгий сказал, что он возьмет в городе проводника, сам привезет вино в замок и тогда получит плату за вышивки, надеясь продать еще какой-нибудь товар знатным дамам.

Он предложил также провести приора и Вульфа к устью реки, в котором стоял корабль, и показать им товары, бывшие, по его словам, собственностью компании кипрских купцов, которые пустились в странствия вместе с ним. Они отказались, так как уже подходил вечер. Зато Вульф сказал, что после Рождества он, вероятно, вернется в Соусминстер с братом, чтобы осмотреть судно, которое совершило такое длинное плавание. Георгий ответил, что он с удовольствием принял бы у себя рыцарей, но что, вероятно, руль поправят очень скоро, так как ему хочется отплыть в Лондон, пока стоит спокойная погода, с целью продать в столице главную часть своего груза. Он прибавил, что думал провести Рождество в Лондоне, но что благодаря порче руля ветер пронес их мимо устья Темзы, и, не войди корабль в реку Кроуч, они, вероятно, погибли бы.

И он простился со своими покупщиками, предварительно испросив у приора благословения.

Аббат Джон и Вульф уехали, очень довольные своей покупкой и Георгием, который показался им приветливым и любезным купцом. В этот вечер приор поужинал в замке и за столом вместе с Вульфом рассказал о купце. Сэр Эндрю смеялся, доказывая, что житель Востока заставил их купить гораздо больше вина, чем им было нужно, и что таким образом в выгоде остались не они, а Георгий. Потом пустился в рассказы о богатом острове Кипр, на котором побывал за много лет перед тем, о пышном дворе кипрского императора, о богатстве граждан. По его словам, уроженцы Кипра были самыми хитрыми и ловкими купцами на свете, такими осторожными, что ни один еврей не мог обойти их, а также отличными мореплавателями, унаследовав свое искусство от финикиян; наконец, он прибавил, что все рассказанное о купце Георгии соответствовало характеру этого народа.

Таким образом в умах обитателей Стипля не зародилось ни малейших подозрений относительно киприота и его корабля, и в этом не было ничего странного, так как его история казалась вполне правдоподобной, и причина его пребывания в Соусминстере была ясна и проста.

Глава 5

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПРАЗДНИК В СТИПЛЕ
Через четыре дня после поездки Вульфа в Соусминстер наступило рождественское утро. Стояла дурная погода, а потому ни сэр Эндрю и никто из его домашних не поехал в Стенгет; все присутствовали на мессе в церкви Стипля. Тут после богослужения старик по обычаю роздал своим арендаторам мелкие деньги, так называемые «argesses», и пожелал им счастья, предупредив, чтобы они не напивались в этот день, как это часто случалось в те времена.

— А вот нам и не представится случай напиться, — заметил Вульф по дороге в замок, — ведь этот купец Георгий не доставил нам вина, которого мне так хотелось выпить сегодня вечером.

— Может быть, он продал его кому-нибудь дороже, это часто делают его соотечественники, — с улыбкой ответил сэр Эндрю.

Они вошли в переднюю залу, и тут оба брата, по взаимному соглашению, поднесли свои рождественские подарки Розамунде. Она мило поблагодарила их обоих и, рассматривая красивые вышивки, восхищалась ими. Когда ей сказали, что за материю еще не заплачено, она засмеялась и ответила, что, как бы они ни добыли тунику и покрывало, она наденет их вечером.

Около двух часов пополудни в комнату вошел слуга и сказал, что приехала телега, заложенная тремя лошадьми и в сопровождении двух человек.

— Это наш виноторговец, он все-таки приехал вовремя, — сказал Вульф и побежал к нему навстречу, остальные пошли за ним.

Действительно, это был Георгий, завернутый в большой овчинный плащ, какие киприоты носят зимой, и сидевший на одном из своих бочонков.

— Простите, рыцари, — сказал он, спускаясь на землю. — У вас такие дороги, что, хотя я оставил почти половину моего груза в Стенгете, мне пришлось ехать четыре часа от аббатства досюда, и большую часть этого времени мы провели в глубоких рытвинах, которые страшно утомили лошадей и, как я боюсь, попортили колеса. Но все же мы здесь наконец, и, благородный лорд, — прибавил он, кланяясь сэру Эндрю, — с нами то вино, которое ваш сын купил у меня.

— Мой племянник, — поправил его старик.

— Еще раз прошу прощения. Судя по сходству с вами, я думал, что эти рыцари ваши сыновья.

— Он купил все это вино? — спросил сэр Эндрю, потому что на телеге было пять бочек, кроме двух или трех бочонков меньшей величины, и несколько свертков, упакованных в овчины.

— Нет, к сожалению, — печально ответил купец и пожал плечами. — Только два бочонка «Мавро». Все остальное я вез в аббатство, так как, насколько я понял, святой приор купил шесть бочек, хотя, казалось, ему были нужны только три.

— Он сказал три, — вставил Вульф.

— Да, сэр. Тогда, конечно, я ошибся, ведь я так плохо говорю на вашем языке. Итак, мне придется тащить остальное вино по этим проклятым дорогам. — И он сделал гримасу. — Однако я попрошу вас, сэр, — прибавил купец, обращаясь к сэру Эндрю, — немного уменьшить груз, приняв в подарок вам этот небольшой бочонок старого сладкого вина из лоз, которые растут на откосах горы Труида.

— Я хорошо помню его, — с улыбкой ответил сэр Эндрю. — Но, друг, я не хочу брать вина без платы.

Георгий услышал, и его лицо засияло.

— Как, благородный сэр? — произнес он. — Вы знаете мою родину, Кипр? О, я целую вашу руку и прошу вас не обижать меня отказом от этого маленького дара. Право, говоря откровенно, я могу понести эту небольшую потерю, потому что хорошо торговал повсюду, даже здесь, у вас в Эссексе.

— Как вам угодно, — сказал сэр Эндрю. — Благодарю вас… А скажите, у вас на продажу есть что-нибудь еще?

— Да, конечно, вышивки; может быть, эта милостивая леди пожелает взглянуть на них? Есть и ковры, на которых, бывало, мусульмане молились своему лжепророку Магомету. — И, отвернувшись, он плюнул на пол.

— Вижу, что вы христианин, — сказал сэр Эндрю. — А все-таки, хотя я бился в ними, я знавал многих очень хороших магометан. И я не считаю нужным плевать при имени Магомета. Я нахожу, что он был великий человек, обольщенный хитрыми уловками сатаны.

— Я тоже, — задумчиво сказал Годвин. — Истинные слуги креста должны сражаться с его врагами и молиться за их души, а не плевать на них.

Виноторговец с любопытством посмотрел на старика и Годвина, играя серебряным крестом, который висел на его широкой груди.

— Завоеватели святого города думали иначе, — сказал он, — когда они ехали к мечети Эль Акса, и их лошади по колени утопали в крови; меня тоже учили другому. Но теперь настали времена свободы, и в конце концов, имеет ли право бедный торговец, ум которого, к сожалению, больше занят барышами, чем страданиями благословенного сына Марии (тут он перекрестился), судить о таких высоких вопросах? Простите меня, я принимаю ваш упрек, так как, может быть, я слишком набожен.

А между тем этот «упрек» в тот же вечер спас жизнь многих людей.

— Могу я попросить, чтобы мне помогли справиться с этими свертками? — продолжал Георгий. — Так как я не могу развернуть их здесь, а также увезти бочки. Нет, маленький бочонок я отнесу сам, надеясь, что вы отведаете из него вина во время рождественского пира. С ним нужно обращаться осторожно, впрочем, боюсь, что ваши ужасные дороги не улучшили его качества.

И, перекатив бочонок с края телеги к себе на плечо, так, чтобы он остался стоять отвесно, Георгий легкими шагами направился к открытой двери в переднюю залу.

«Для человека нерослого, он изумительно силен», — подумал Вульф, который шел за ним со свертком ковров.

Потом и остальные винные бочки доставили в каменный погреб под залой.

Оставив подле лошадей своего слугу, молчаливого, по-видимому, глупого черноглазого малого по имени Петрос, Георгий вошел в комнату и принялся распаковывать свои ковры и вышивки со всем искусством человека, воспитанного на базарах Каира, Дамаска или Никозии. Прекрасные вещи показал он: вышивки, слепившие глаза, циновки со множеством оттенков, но мягкие и блестящие, как мех выдры. Сэр Эндрю смотрел на них, и ему невольно вспомнились дни прошлого, и его лицо смягчилось.

— Я куплю ковер, — сказал он, — потому что, может быть, именно на нем я много лет тому назад лежал больной в доме Эюба в Дамаске. Нет, нет, я не буду торговаться, я куплю его.

И он задумался; старик вспомнил, как, лежа на таком ковре (и действительно, хотя он не знал этого, перед ним был тот самый ковер) и глядя сквозь резные рамы, он впервые увидел свою красавицу жену, которая ходила по апельсиновому саду со старым Эюбом. И, вспоминая о своей молодости, рыцарь заговорил о Кипре; так время прошло до темноты.

Наконец Георгий сказал, что ему пора ехать, так как в Соусминстере его приказчик хотел отпраздновать Рождество. Купцу уплатили по счету — очень большому, — и, пока лошадей запрягали, Георгий пробуравил бочонок вина и вставил в него втулку, так как, по его словам, был уверен, что в этот вечер обитатели замка отведают светлого вина. Пожелав всем д’Арси счастья за их доброту и щедрость, он откланялся по-восточному и уехал вместе с Вульфом.

Через несколько минут раздались крики; Вульф вернулся, говоря, что колесо телеги сломалось при первом же обороте, и теперь она лежала на боку во дворе. Сэр Эндрю и Годвин пошли посмотреть, в чем дело, и увидели Георгия, который так ломал руки, как на это способен только восточный купец, и сыпал проклятия на каком-то иностранном языке.

— Благородный рыцарь, — сказал он. — Что мне делать? Уже почти совсем стемнело! Как я проеду через этот крутой холм? Бесценные вышивки, мне кажется, должны остаться здесь на ночь, так как до завтрашнего утра колесо невозможно поправить…

— Да и вам тоже лучше остаться здесь, — ласково сказал ему сэр Эндрю. — Полно, полно, не печальтесь; тут у нас, в Эссексе, сломанные оси и колеса — дело обычное… Вы же и ваш слуга можете так же посидеть за рождественским столом здесь, как и в Соусминстере.

— Благодарю вас, сэр рыцарь, благодарю от души. Но могу ли я, простой купец, замешаться в ваше благородное общество? Позвольте мне с моим слугой Петросом пообедать с вашими слугами вот в этом сарае, где, как я вижу, они уже приготовили для себя стол.

— Ни за что, — ответил сэр Эндрю. — Пусть ваш слуга сядет с моими людьми, которые позаботятся о нем, вы же пойдите в залу и, пока нам не подадут обедать, что будет очень скоро, поговорите со мной о Кипре. И не беспокойтесь о ваших товарах. Их отнесут в сохранное место.

— Хотя я чувствую себя недостойным, я повинуюсь вам, — ответил почтительно Георгий. — Петрос, ты понимаешь? Этот благородный господин принимает нас к себе на ночь. Его люди покажут тебе, где можно поесть и выспаться, и помогут позаботиться о лошадях.

Петрос, который, по словам купца, тоже был уроженцем Кипра и летом занимался рыбной ловлей, а зимой служил погонщиком мулов, низко поклонился и, пристально взглянув на Георгия своими черными глазами, сказал ему несколько слов на непонятном языке.

— Слышите вы, что говорит этот глупый малый? — спросил Георгий. — Что? Вы не говорите по-гречески, а только по-арабски? Ну, он просит у меня денег, чтобы заплатить за обед и за ночлег. Простите его, ведь он простой крестьянин и не может себе представить, чтобы кто-либо мог дать даром ночлег и обед. Но я уверю эту свинью.

И, говоря на высоких нотах, он принялся объяснять что-то своему слуге, но никто, кроме Петроса, не понял его слов.

— Теперь, сэр рыцарь, не думаю, чтобы он посмел снова оскорбить вас таким образом. Ах, смотрите-ка, он уходит, он сердится: ну, оставим его. Он придет к обеду, этакая свинья! Сырость и ветер? В своей овчине киприот не боится ни того, ни другого; в ней он заснет хоть в снегу…

Все вернулись в замок; по дороге Георгий продолжал бранить глупость своего слуги. В зале разговор скоро перешел на другие предметы, между прочим, на различие между верованиями греческой и латинской церквей — вопрос, в котором купец, казалось, был очень силен, заметил он также, что кипрские христиане очень опасались, чтобы Саладин не завоевал их остров.

Наконец часы показали пять, Георгия отвели к умывальнику — простому каменному желобу, — где он умыл себе руки, а потом пригласили обедать, вернее, ужинать за столом, который стоял на помосте против входа в солар. Тут было шесть мест: для сэра Эндрю, его племянников, Розамунды, капеллана Матью, который по праздникам служил обедни в церкви, а ужинал в замке, и, наконец, для уроженца Кипра купца Георгия. Ниже помоста стоял другой стол, за которым уже собралось двенадцать гостей — главные арендаторы земель старого д’Арси и управляющие из его других имений. Обыкновенно слуги, охотники, свинопасы и другие служащие сидели за третьим столом, рядом с камином, но они непременно напивались хорошим пивом в праздничные дни, и, хоть многие дамы не обращали на это внимания, Розамунда особенно ненавидела пьянство, а потому теперь их всех отправили пировать в сарай, который стоял во дворе, близ рва.

Когда все уселись, капеллан прочел молитву, и начался пир. Кушанья были просты, но их подавали много. Прежде принесли приготовленную поваром на деревянном подносе большую треску, ее куски были розданы каждому по очереди; их раскладывали на ломти, то есть на большие куски хлеба; ели рыбу ложками, которые лежали у каждого. После рыбы принесли разного рода мясо на серебряных вертелах. Подавали кур, куропаток, уток, наконец, большого лебедя; арендаторы встретили его, постукивая своими ногами о пол, потом явились пирожные из теста, а вместе с ними орехи и яблоки. Нижнему столу подали пиво. Но на помосте пили темное вино, купленное Вульфом; его пили все, кроме сэра Эндрю и Розамунды; старый рыцарь воздерживался, боясь за свое здоровье, молодая девушка никогда не пила ничего, кроме воды, и ненавидела вино — это, вероятно, было у нее в крови в виде наследства от восточных предков.

Все развеселились. Гость оказался забавным малым; он рассказывал много историй о войне и любви. Даже сэр Эндрю, забыв свои тревоги и предчувствия, весело смеялся; Розамунда, которая казалась красивее, чем когда-нибудь, в своем покрывале, усеянном золотыми звездами, и в вышитой тунике, слегка улыбалась, немного рассеянно. Наконец пир подошел к концу; вдруг, точно неожиданно вспомнив о чем-то, Георгий вскрикнул:

— А вино? Жидкая амбра с горы Труидо. Я и позабыл о нем. Благородный рыцарь, вы позволите мне разлить его?

— Конечно, милый купец, — ответил сэр Эндрю, — конечно, вы можете раскупорить ваше собственное вино!

Георгий поднялся, взял большой кувшин и серебряный жбан с боковой полки, на которой была расставлена нарядная посуда, подошел к маленькому бочонку, стоявшему в углу на козлах, наклонился над ним, вынул из него затычку и наполнил до краев то и другое. Потом он знаком подозвал к себе одного из управителей, сидевших за нижним столом, и приказал подать ему кожаный ковш, тоже стоявший на полке. Налив его вином, он передал его вместе с кувшином этому человеку, предложив ему выпить за здоровье его господина. Серебряный жбан он отнес к высокому столу и собственноручно наполнил роговые кубки всех присутствующих, за исключением Розамунды, которая ни за что не захотела дотронуться до вина, хотя купец долго уговаривал ее и, казалось, обиделся на ее отказ… И вот, не желая огорчить этого человека, всегда любезный сэр Эндрю сам налил немного вина в свой рог, но когда киприот отвернулся, дополнил кубок водой. Теперь все было готово; Георгий налил или сделал вид, что налил вино в свой собственный рог, и сказал:

— Выпьем все, решительно все за здоровье благородного рыцаря сэра Эндрю д’Арси, которому я, по обычаю, моих соотечественников, желаю жить веки вечные! Пейте, друзья, пейте до дна, потому что такое вино никогда больше не омочит ваших губ!

И, подняв кубок, он, по-видимому, пил его большими глотками; все последовали его примеру, даже сэр Эндрю, который отпил немного из своего кубка, на три четверти полного водой; раздался долгий ропот удовольствия.

— Да, это не вино, это нектар, — сказал Вульф.

— Правда, — согласился капеллан Матью, — такое вино мог пить сам Адам в райском саду!

С нижнего стола послышались веселые восторженные крики.

Конечно, это было и прекрасное, и крепкое вино: точно покров опустился на ум сэра Эндрю. Но завеса эта снова поднялась, ив его мозгу зашевелились воспоминания и предвидения. Различные забытые давнишние обстоятельства сразу нахлынули на него, точно толпа детей, стремящихся играть. Это прошло, и старику стало страшно. Но чего ему было бояться в эту ночь? Ворота через ров были закрыты, и их охраняла стража. Верные люди, человек двадцать или больше, сидели за столами в различных пристройках за воротами; другие, еще более верные, окружали его в зале; справа и слева от него были сильные и храбрые рыцари, сэр Годвин и сэр Вульф. Нет, тревожиться было нечего, а между тем он все-таки чувствовал страх. Вдруг старый д’Арси услышал голос, голос Розамунды, которая сказала:

— Почему все так смолкли, отец? Еще недавно я слышала, как слуги и лучники пели в сарае, теперь они молчат, точно мертвые. О, Боже, посмотри! Неужели все здесь опьянели? Годвин…

В эту минуту голова Годвина упала на стол. Вульф поднялся, обнажил свой меч до половины, потом обнял шею священника и вместе с ним свалился на стол. И со всеми повторилось то же самое; они покачивались взад и вперед, потом засыпали, остался трезвым только Георгий, который поднялся, чтобы предложить выпить еще за что-то.

— Чужестранец, — резко сказал сэр Эндрю, — ваше вино очень крепко.

— Как видно, сэр рыцарь, — ответил Георгий, — но я разбужу их. — И, соскочив с помоста, легко, как кошка, он побежал по зале с криком: — Им нужен воздух, воздух! — Он широко распахнул двери, быстро вытащил из складок платья серебряный свисток и пронзительно и громко засвистел, прибавив: — Как, они все еще спят? Ну, я предложу здравицу, от которой все проснутся.

Он схватил роговой кубок, взмахнул им и крикнул:

— Вставайте, вставайте вы, пьяницы, и выпейте за леди Розу Мира, принцессу Баальбекскую и племянницу моего царственного господина Юсупа Салахеддина, который послал меня, чтобы я привез ее к нему.

— О, отец, — вскрикнула Розамунда, — вино отравлено, и нас предали!

Едва она умолкла, как послышался топот бегущих ног, и через открытую дверь в дальнем конце залы хлынуло человек двадцать или больше с оружием в руках. В эту минуту сэр Эндрю наконец понял все.

С ревом раненого льва он обнял дочь и, постояв с ней минуту, бросился к входу в солар, где пылал камин и были зажжены свечи; он закрыл за собой дверь и задвинул ее засовом.

— Скорее, — сказал он, срывая с себя платье, — бежать нельзя, но я, по крайней мере, могу умереть, сражаясь за тебя. Дай мне кольчугу.

Она сняла со стены его доспехи и в то время, как раздался стук, надела на него кольчугу, стальной шлем, вложила в одну его руку длинный меч, а в другую щит.

— Теперь, — сказал он, — помоги мне.

Они вместе толкнули к двери дубовый стол, бросив по обе стороны стулья и кресла, чтобы нападающие споткнулись о них.

— Здесь лук, — сказал он, — стреляй из него, как я тебя учил. Отойди, чтобы мечи тебя не задели, и стреляй мимо меня. О, если бы Годвин и Вульф были здесь и мы могли бы дать урок этим мусульманским собакам!

Розамунда не ответила, ей представилось, как Годвин и Вульф будут страдать, когда они придут в себя и узнают, что случилось с нею и с сэром Эндрю. Она оглянулась; у стены стоял маленький письменный стол, за которым обыкновенно писал Годвин, на нем лежало перо и пергамент. Молодая девушка схватила их и, видя, что дверь стала медленно подаваться, написала:

«Поезжайте за мной к Саладину. В этой надежде я живу!»

Розамунда.
Когда наконец тяжелая дверь распахнулась, Розамунда перевернула написанное и, схватив лук, наставила стрелу на тетиву.

Дверь упала, толпа ринулась в солар и остановилась. Перед нею со щитом, украшенным гербовым черепом, стоял старый рыцарь, подняв свой длинный меч. Ужасная злоба горела в его глазах, и он походил на затравленного волка; рядом с ним красавица Розамунда в своем праздничном наряде.

— Сдавайтесь! — крикнул голос.

Вместо ответа зазвенела тетива, и стрела пронзила горло говорившего, он упал и замолк навеки.

Когда убитый с шумом упал на пол, сэр Эндрю громко крикнул:

— Мы не сдаемся языческим собакам и отравителям. Д’Арси! Против д’Арси — против смерти!

Старый рыцарь снова издал военный клич своего рода, хотя недавно думал, что ему уже не суждено его произнести. Молитву старика услышало небо; оно судило умереть ему, как он того желал.

— Покончить с ним, схватить принцессу!

Кричал Георгий, но уже не с угодливым выражением виноторговца; он произносил эти слова тоном холодного приказания и по-арабски.

На мгновение смуглая толпа остановилась перед блистающим мечом, потом с криком «Салахеддин, Салахеддин!» двинулась вперед, взмахивая копьями и саблями. Перед воинами лежал опрокинутый стол; один из них перескочил через его край, но в эту минуту старый рыцарь, забыв о своих годах и болезнях, сверху вниз нанес ему такой удар, что посыпались искры. Сэр Эндрю отступил, чтобы замахнуться вновь, но стол обошли два человека с ожесточенными лицами. В одного из них выстрелила Розамунда, ее стрела пронзила ему ляжку, но, падая, он ударил своим острым палашом по краю лука и отсек его, сделав бесполезным. Второй попал ногой в перекладину дубового стула, которого он не заметил, и тоже упал; сэр Эндрю, не обратив на него внимания, с криком бросился в толпу, и, подставляя под удары сарацин щит, сам рубил их своим мечом с таким ожесточением, что они отступали перед ним.

— Защитите себя справа, отец! — крикнула Розамунда.

Д’Арси отскочил и увидел, что упавший сарацин поднялся.

Он двинулся к нему, тот быстро обернулся, собираясь бежать, и встретил смерть: тяжелый меч поразил его между шеей и плечами. Кто-то закричал:

— Нам плохо приходится от этого старого льва, и мы теряем людей. Сторонитесь его когтей, пронзите его копьями.

Но Розамунда, понимавшая их язык, заслонила собой отца и ответила по-арабски:

— Да, поразите его, но раньше убейте меня и расскажите об этом Саладину.

И вот зазвучала спокойная команда Георгия:

— Тот, кто дотронется хотя бы до одного волоса принцессы, умрет. Если можете, возьмите их обоих живыми, но на нее не поднимайте руку. Стойте!

Нападающие остановились и стали переговариваться.

Розамунда коснулась отца и показала на человека, лежавшего на полу, с ногой, пронзенной стрелой. Он старался подняться на колено и тянул к себе свой тяжелый палаш. Сэр Эндрю поднял свой меч, как слуга поднимает палку, чтобы убить крысу, но тотчас же опустил его со словами:

— Я не убиваю раненых. Брось оружие и иди к твоим.

Раненый повиновался и, отползая прочь, даже дотронулся лбом до пола в виде селима, он понял, что ему подарили жизнь и что это было великодушно относительно него, человека, собиравшегося нанести коварный удар.

Георгий выступил вперед, это уже был не тот человек, который продавал отравленное вино и восточные вышивки, а гордый сарацин с высоким челом, одетый в кольчугу, скрывавшуюся под его купеческим платьем. Теперь на его груди вместо распятия блестело украшение в виде звезды из драгоценных камней, знак его рода и положения.

— Сэр Эндрю, — сказал он, — выслушайте меня. Благороден был ваш поступок, — он указал на раненого, которого товарищи унесли, — и вы благородно защищались, защищались образом, достойным ваших предков и вашего рыцарского сана. Рассказ об этом понравится моему господину (говоря это, он поклонился), то есть если Аллах дозволит нам без помехи и в целости вернуться к нему. Вы же, конечно, сочтете, что я поступил бесчестно с вами, победив силу храбрых рыцарей, сэра Годвина и сэра Вульфа, не ударами мечей, а отравленным вином и сделав то же самое с вашими слугами, которые до завтрашнего утра не освободятся от дурмана. И вы правы, это поступок, достойный раба, я до конца жизни буду со стыдом вспоминать его, и, может быть, отмщение за это падет на мою голову и покроет меня кровью. Но подумайте о нашем положении и простите нас. Нас было очень немного в вашей обширной стране, и мы скрывались в пещере львов, которые убили бы нас без жалости, если бы узнали, кто мы. Это, конечно, было бы неважно; что такое наши жизни, из которых несколько уже пресек ваш меч, да и не только ваш, но и мечи близнецов-братьев там, на моле.

— Я так и думал, — презрительно произнес сэр Эндрю. — Поистине ваш поступок был достоин вас; двадцать или больше против двоих!

Георгий поднял руку.

— Не судите нас поспешно, — сказал он, медленно произнося слова, так как хотел выиграть время. — Ведь вы читали письмо нашего господина. Видите ли, мне было поручено взять в плен Розу Мира и, если возможно, без кровопролития. Я осматривал местность, взяв отряд моряков с моего корабля, они плохие бойцы; со мной было очень немного моих собственных солдат, когда разведчики донесли, что леди Роза выехала из замка в сопровождении двух человек. Понятно, я считал, что она уже в моих руках. Но рыцари победили меня искусством и силой, и вы знаете, чем кончилось дело. Тогда мой гонец привез вам письмо, которое, правда, следовало доставить к вам раньше. Письмо тоже не удалось, потому что ни вас, ни принцессу, — и он поклонился Розамунде, — нельзя было подкупить. Хуже, все окрестности насторожились; вы окружили себя вооруженными людьми, братья-рыцари охраняли вас, и вы собирались бежать в Лондон, где нам было бы трудно уловить вас в сети. Поэтому я — принц и эмир, — который, хотя вы не помните этого, в молодости скрестил с вами меч, сделался продавцом отравленного вина. Послушайте меня, сэр Эндрю, сдайтесь, вы сделали достаточно, чтобы ваше имя воспевалось многими поколениями, примите любовь Салахедина; я, господин Эль Гассан — он не хотел выбрать человека менее значительного для этого поручения — снова подтверждаю слово моего властелина, говоря, что вам не сделают зла. Сдайтесь, спасите вашу жизнь, живите среди почестей, сохраняя собственную веру до тех пор, пока Азраиль не увлечет вас от прелестных долин Баальбека к источникам рая, если только в рай могут войти неверные, хотя бы славные и храбрые. Знайте — так должно совершиться. Если мы вернемся без принцессы Розы Мира, мы умрем все до одного, если же мы сделаем ей вред или оскорбим ее, нас постигнет такая ужасная смерть, что я вам и сказать не могу. Не прихоть великого властителя заставляет его украсть девушку, в жилах которой течет родственная ему благородная кровь. Ему повелел это голос самого

Бога устами ангела сна. Трижды Аллах говорил с ним в грезах, открывая нашему властелину с милосердным сердцем, что только руками вашей дочери и при помощи ее благородства может быть спасено бесчисленное количество человеческих жизней; поэтому он скорее согласился бы лишиться половины своих владений, чем дать ей ускользнуть. Перехитрите нас, разбейте, возьмите нас в плен, прикажите пытать, казните; явятся другие посланцы, чтобы исполнить его приказание; поистине они уже на пути сюда. Кроме того, бесполезно снова проливать кровь; ведь в книгах судьбы написано, что принцесса Роза Мира вернется на Восток, выполнит свою судьбу и спасет человеческие жизни.

— Тогда, эмир Эль Гассан, я вернусь на Восток только в виде духа, — гордо ответила Розамунда.

— Нет, принцесса, — с поклоном ответил он, — один Аллах имеет власть над вашей жизнью, и судьба постановила иное. Сэр Эндрю, время подходит к концу, я должен исполнить мое дело. Хотите ли вы примириться с Салахеддином или же принудите его слуг лишить вас жизни?

Старый рыцарь выслушал его, опершись руками на свой покрасневший меч, потом поднял голову и сказал:

— Я стар и близок к смерти, виноторговец Георгий или принц Эль Гассан, кто бы вы ни были. В молодости я поклялся не входить в мирные договоры с язычниками и в старости не нарушу этого обета. Пока я в силах держать оружие, я буду защищать мою дочь даже против могущества Саладина. Исполните ваше коварное дело, и пусть все будет, как пожелает Господь.

— Принцесса, — ответил Эль Гассан, — засвидетельствуйте на Востоке, что я неповинен в крови вашего отца! Да падет она на его и на вашу голову.

И он во второй раз засвистел в свисток, висевший у него на шее.

Глава 6

ЗНАМЯ САЛАДИНА
Когда эхо свистка Гассана замерло, деревянные ставни окна, бывшего позади, затрещали, распахнулись, и в комнату вскочил высокий тонкий человек с поднятой секирой. Раньше, чем сэр Эндрю успел обернуться, посмотреть, откуда раздался шум, секира страшно ударила его между плечами, и хотя кольчуга осталась неразрубленной, удар упал на его хребет. Старик свалился навзничь; он не страдал, мог говорить, но был беспомощен, как ребенок. Его поразил паралич, и он не мог двинуть ни рукой, ни ногой, ни головой.

Среди наступившей тишины раздался его затрудненный голос, и он устремил глаза на человека, который так ужасно покалечил его.

— Рыцарский удар действительно и достойный христианина, который убивает по найму мусульман. Изменник перед

Богом и людьми, вы ели хлеб мой и теперь убиваете меня, как быка, подле моего собственного очага. Да будет ваш конец еще хуже, да погибнете вы от рук тех, кому теперь служите.

Пилигрим Никлас — это был он, одетый не в платье паломника, — отшатнулся от него, смущенно произнося какие-то слова, и исчез в толпе сарацин. И вот, горько зарыдав, Розамунда наклонилась, словно раненая птица, взмахнула мечом, которого ее отцу никогда уже не было суждено поднять, и, обратив рукояткой вниз к полу, бросилась на него. Но острие не коснулось ее груди, потому что эмир легко отклонил лезвие и поймал ее, когда она падала.

— Госпожа, — сказал он, тихонько отпуская Розамунду. — Аллах еще не требует вас к себе. Я сказал, что это не суждено. Теперь дайте мне слово — в ваших жилах течет кровь, родственная Салахеддину, и кровь д’Арси, а потому вы не можете солгать, — дайте слово, что никогда, ни теперь, ни после, вы не постараетесь лишить себя жизни. Если вы не дадите этого слова, мне придется связать вас, а противно сделать такое святотатство, и я молю вас не принуждать меня к нему.

— Обещай, Розамунда, — произнес глухой голос ее отца, — и да сбудется твоя судьба. Самоубийство — преступление, и он прав, так написано в книге судьбы. Приказываю тебе дать обещание!

— Повинуюсь и обещаю, — сказала Розамунда. — Наступил ваш час, мой лорд Гассан.

Низко поклонился сарацин и сказал:

— Я удовлетворен, и с этих пор мы ваши слуги, принцесса. Ночной воздух холоден. Вам нельзя ехать так. Где ваши одежды?

Она указала пальцем. Один из солдат Гассана взял свечу, еще двое двинулись за ним, и вскоре они вернулись со всеми вещами Розамунды, которые только могли найти. Они не забыли даже ее молитвенника и серебряного распятия, которое висело над ее постелью, а также кожаной шкатулки с безделушками.

— Накиньте на принцессу самый теплый плащ, — сказал Гассан, — остальное заверните в ковры.

Таким образом ковры, которые сэр Эндрю купил в этот день у купца Георгия, теперь послужили мешками для вещей его дочери. Даже тут, в минуту, когда приходилось спешить и бояться опасности, подумали о ее удобстве.

— Принцесса, — сказал Гассан с поклоном, — мой господин, а ваш дядя прислал вам драгоценности огромной стоимости. Желаете ли вы взять их с собой?

Не отрывая глаз от помертвевшего лица сэра Эндрю, Розамунда с трудом ответила:

— Пусть они остаются там, где лежат. Что мне делать с камнями и драгоценностями?

— Ваша воля — закон, — сказал эмир. — Мы найдем для вас другие. Принцесса, все готово. Мы ждем, что вам будет угодно.

— Что мне угодно? О, Господи, что мне угодно? — вскрикнула Розамунда надломленным голосом, продолжая смотреть на отца, который лежал перед ней на полу.

— Я не могу помочь, — сказал Гассан, отвечая на вопрос, светившийся в ее глазах, и печаль зазвучала в его голосе. — Он не хотел уехать, он сам навлек на себя гибель, хотя поистине я желал бы, чтобы этот проклятый франк не ударил его так искусно. Если вы желаете, мы унесем его с нами, но, госпожа, напрасно было бы скрывать от вас истину — он умрет. Я изучил медицину и знаю это.

— Нет, нет, сказал сэр Эндрю, — оставьте меня здесь. Дитя мое, мы должны расстаться. Как я украл дочь Эюба, так сын Эюба похищает у меня тебя. Дочь моя, храни нашу веру, чтобы мог снова могли встретиться.

— Успокойтесь, — сказал Гассан, — ведь Салахеддин дал вам слово, что, если только сама принцесса не пожелает переменить свою веру или Аллах не изменит ее сердца, она будет жить и умрет поклонницей креста. Леди, ради вас самой и ради нас не делайте прощанья слишком долгим! Уйдите, слуги, возьмите с собой на них мертвых и раненых. Некоторых вещей не должны видеть посторонние глаза.

Они повиновались, и в соларе остались только Розамунда, Гассан и умирающий. Розамунда опустилась на колени перед отцом, и они стали шептать что-то на ухо друг другу. Гассан повернулся к ним спиной и набросил край своего плаща себе на голову и глаза, чтобы ничего не видеть и не слышать в этот страшный и священный час прощанья.

Казалось, будто они нашли надежду и утешение, по крайней мере, когда Розамунда в последний раз поцеловала старика, сэр Эндрю улыбнулся и сказал:

— Да, да, может быть, все к лучшему. Господь храни тебя, и да свершится Его воля. Но я забыл, скажи мне, дочь моя, который?

Она опять шепнула ему что-то на ухо, и, подумав с минуту, он ответил:

— Может быть, ты права. Я думаю, это самое мудрое. А теперь да покоится мое благословение на вас троих и на детях детей ваших. Подойди сюда, эмир.

Гассан услышал его голос, несмотря на плащ, и, скинув его с себя, подошел.

— Скажите Саладину, вашему господину, что он сильнее меня и отплатил мне моей же монетой. Мы все равно скоро разлучились бы с моей дочерью, потому что смерть подходила ко мне. Это воля Бога, и я склоняюсь перед нею и верю, что, может быть, в сновидениях Саладина была истина, что наши горести, которых мы не ожидали, принесут благо нашим братьям на Востоке. Но скажите также ему, что чему бы ни учила его вера, а христиане и язычники встретятся за гробом, скажите, что если этой девушке нанесут оскорбление или вред, то я клянусь Богом, который создал нас обоих, что заставлю его дать мне в этом отчет. Теперь, раз уж так поставлено судьбой, берите ее и уезжайте, зная, что мой дух пойдет за вами и за ней и что даже в этом мире за нее найдутся мстители.

— Я выслушал вас и повторю властелину ваши слова, — ответил Гассан. — Больше — я верю им. Что же касается остального, то вы слышали клятву Салахеддина, а я также клянусь охранять принцессу, пока она со мной. Поэтому, сэр Эндрю д’Арси, простите нас, ведь мы только орудия в руках Аллаха, и умрите с миром.

— Я сам столько погрешил, что прощаю вас, — медленно сказал старый рыцарь.

Его глаза устремились на лицо дочери, остановились, глядя на нее долгим испытующим взглядом, и закрылись.

— Я думаю, что он умер, — сказал Гассан. v Пусть Господь милосердный и сострадательный успокоит его душу. — И, сняв белый плащ со стены, он набросил его на старика, прибавив: — Пойдемте, госпожа.

Розамунда три раза посмотрела на закрытую фигуру на полу, заломила руки и чуть не упала. Потом, казалось, в ее голове родилась какая-то мысль, она подняла меч отца и, собрав силы, как королева, прошла по залитой кровью лестнице из солара. Внизу, в зале, ждал отряд Гассана, и солдаты склонились перед этим видением печальной красоты. В зале же лежали отравленные люди, между ними Вульф и Годвин. Розамунда спросила:

— Они умерли или спят?

— Не бойтесь, — ответил Гассан, — клянусь моей надеждой войти в рай, они только, спят и проснутся еще до утра.

Розамунда указала на отступника Никласа, на человека, который нанес сзади удар ее отцу, а теперь с недобрым лицом стоял поодаль от всех остальных, держа в руках зажженный фонарь.

— Что делает этот человек с факелом? — спросила она.

— Если вам угодно знать, леди, — насмешливо ответил Никлас, — я жду, чтобы вы ушли, а потом подожгу дом.

— Принц Гассан, — спросила Розамунда, — пожелает ли великий Саладин, чтобы опоенные зельем люди погибли под своей собственной кровлей? Вы ведь будете отвечать ему, и я, отпрыск его рода, именем Саладина приказываю вам вырвать факел из рук этого человека и при мне дать приказ, чтобы никто не посмел помыслить о таком позорном деянии!

— Как! — вскрикнул Никлас. — Позволить таким рыцарям, достоинства которых известны, — и он указал на братьев д’Арси, — двинуться вслед за нами и в виде мести убить нас? Да ведь это безумие.

— Кто здесь господин, а кто — предатель? — спросил Гассан с холодным презрением. — Пусть они гонятся за нами, если хотят, я охотно встречусь с такими храбрыми врагами в открытой битве и дам им возможность отомстить. Али, — прибавил он, обращаясь к человеку, который был переодет приказчиком и в свое время опоил слуг в сарае, как его господин опоил сидевших в зале, а потом открыл проход через ров. — Али, затопчи его факел и смотри за этим франком, пока мы не достигнем моря, чтобы безумец не поднял тревоги своими огнями. Вы довольны, принцесса?

— Да, я верю вашему слову, — сказала она. — Еще одно мгновение, прошу вас. Я хочу оставить моим рыцарям дары.

Она сняла с себя золотую цепь с золотом же крестом, отстегнула крест от цепочки, подошла к лежавшему Годвину и положила распятие на его груди. Потом быстрым движением обвила цепь вокруг серебряной рукоятки меча старого д’Арси и, подойдя большими шагами к Вульфу, широким размахом вонзила острие оружия между дубовыми досками стола так, что теперь меч подымался над столом.

— Его дед сражался им, — сказала она по-арабски, — в тот день, когда он взошел на стены Иерусалима. Это мой последний подарок ему.

Сарацины побледнели и что-то тихонько заговорили, услышав слова, служившие им недобрым предвестием.

Взяв за руку Гассана, который всматривался в ее бледное непроницаемое лицо, она, не говоря ни слова, не оглядываясь назад, пошла по длинной зале и вскоре, очутилась во тьме ночной.

— Лучше было бы послушаться моего совета да поджечь дом или, по крайней мере, перерезать горла всем, кто остался в замке, — сказал Никлас своему провожатому Али, идя вслед за остальными. — Если я не ошибаюсь в этих братьях, крест и меч скоро последуют за нами, и людские жизни заплатят за это мягкосердечное безумие! И он вздрогнул от страха.

— Может быть, и так, шпион, — ответил сарацин, глядя на него мрачными презрительными глазами. — Может быть, ваша жизнь заплатит за все!

Вульф спал, и ему снилось, что он стоит на голове на деревянной доске, как однажды при нем стоялжонглер, и что эта доска вертится в одну сторону, а он в другую. И вот наконец кто-то закричал на него, и он упал и ушибся. Он проснулся и услышал, что кто-то кричит почти ему на ухо, и узнал голос Матью, капеллана Стипльской церкви.

— Проснитесь, — кричал голос, — ради Бога, умоляю вас, проснитесь.

— Что такое? — спросил Вульф, сонливо поднимая голову и смутно чувствуя глухую боль во лбу.

— Смерть и дьявол побывали здесь, сэр Вульф, — сказал Матью.

— Они часто бывают вместе, — заметил Вульф. — Но мне хочется пить. Дайте воды.

Служанка, бледная, растрепанная, с опухшими веками, шатаясь и спотыкаясь, расхаживала по зале и зажигала то сальные свечи, то факелы, потому что было еще темно. Она услышала просьбу Вульфа и поднесла ему воды в ковше, а он с наслаждением утолил жажду.

— Теперь мне лучше, — сказал д’Арси и вдруг увидел окровавленный меч, который стоял над ним острием вниз, и вскрикнул: — Матерь Божья, что это такое? Дядин меч, весь красный от крови, и на его серебряной рукоятке золотая цепь Розамунды! Священник, где леди Розамунда?

— Исчезла, — со стоном ответил капеллан. — Служанки проснулись и увидели, что ее нет, а сэр Эндрю, мертвый или умирающий, лежит в соларе. Я только что натолкнулся на него… Боже мой, нас всех споили! Посмотрите на них, — и он рукой указал на лежавших. — Повторяю, здесь побывал сам дьявол.

Вульф с проклятием поднялся на ноги.

— Дьявол! — вскрикнул он. — Да, я понимаю, вы говорите о кипрском виноторговце, который привез нам вино.

— Отравленное вино, — повторил капеллан, — и он украл леди Розамунду.

Вульф точно обезумел.

— Украл Розамунду, унес ее через наши спящие тела! Украл Розамунду, и мы ни разу не ударили мечом, чтобы спасти ее! О, Христос, и такая вещь могла случиться. О, Христос, и я должен слушать это.

И могучий человек, рыцарь сильный и храбрый, зарыдал, как ребенок. Но недолго плакал он. Вульф собрался с силами и закричал громовым голосом:

— Просыпайтесь вы, пьяницы! Просыпайтесь и узнайте, что случилось с нами. Вашу госпожу Розамунду украли, пока вы лежали без чувств…

При звуке его громкого голоса поднялась высокая фигура и, шатаясь, подошла к нему, держа в руках золотой крест.

— Что за ужасные слова, брат мой? — спросил Годвин, весь бледный, с тусклыми глазами и пошатываясь взад и вперед.

Но он тоже увидел красный меч, взглянул сначала на него, потом на золотой крест в собственной руке. — Меч моего дяди, цепь Розамунды и ее крест? Где же сама она… Розамунда?

— Ее увели, увели! — крикнул Вульф. — Скажите ему все, священник.

И капеллан повторил Годвину то, что он узнал.

— Вот как мы сдержали нашу клятву, — продолжал Вульф. — О, что нам делать теперь? Мы можем только умереть от стыда!

— Нет, — задумчиво ответил Годвин; — мы должны жить, чтобы спасти ее. Видишь, она оставила нам знаки — крест мне, окровавленный меч тебе, а на его рукоятке цепь — символ ее рабства. Мы должны нести крест; оба должны размахивать мечом, оба должны разрубить цепь, а если нам не удастся это, то умереть.

— Ты бредишь, — сказал Вульф, — и немудрено! Выпей-ка воды. Если бы мы никогда не пили ничего другого, как она, которая запрещала и нам пить вино! Что вы сказали о моем дяде, священник? Он убит или только умирает? Нет, не отвечайте. Взглянем сами. Пойдем, брат.

И они пошли вместе, вернее, заковыляли к солару, держа факелы в руках.

Вульф увидел кровавые пятна на полу и дико расхохотался.

— Старик хорошо дрался, — сказал он, — а мы спали, как пьяные животные!

Они вошли в солар. Перед ними под белым, похожим на саван, плащом лежал сэр Эндрю. Стальной шлем закрывал его голову, и его лицо под ним было еще белее плаща. Услышав их шаги, он открыл глаза.

— Наконец-то, наконец, — слабо прошептал он. — О, сколько же я ждал вас! Нет, молчите, так как я не знаю, надолго ли у меня хватит силы… Ну, слушайте… Станьте на колени и слушайте.

Братья опустились на колени по обеим сторонам старика, и он кратко рассказал им, как опоили их дурманом, как он бился, как Гассан долго вел переговоры, чтобы дать время низкому предателю пилигриму вползти на окно, как предательски Никлас ударил его, передал также обо всем, что случилось после. Наконец, казалось, его силы истощились, тогда братья дали ему напиться, и он снова немного оживился.

— Скорее возьмите лошадей, — говорил он, то и дело останавливаясь, чтобы отдохнуть, — и поднимите всех окрестных жителей. Еще есть возможность догнать их!.. Нет, прошло семь часов, вы не догоните… Они слишком хорошо рассчитали… Они уже на море! Слушайте же. Отправьтесь в Палестину. В моем сундуке деньги на путешествие, но не берите отряда, потому что в мирное время это выдало бы вас; Годвин, сними с моего пальца перстень, с ним найдете Джебала, верного шейха горного племени, которое живет в ливанских горах. Напомните ему обет, который он дал Эндрю д’Арси, английскому рыцарю. Если кто-нибудь в состоянии помочь вам, то именно Джебал, который ненавидит род Нуреддина и Эюба. Говорю вам, племянники, ничто, повторяю, решительно ничто не должно помешать вам отыскать этого человека. Дальше поступайте, как Господь Бог укажет вам. Убейте этого предателя Никласа и Гюга Лозеля, если они еще живы, пощадите эмира Гассана, если не встретите его в открытом честном бою; этот человек только исполнял свой долг, как его понимают на Востоке, и был довольно милосерден; он мог убить или сжечь всех вас… Передо мной стояла трудная загадка, теперь, в час моей смерти, мне кажется, я сумел разгадать ее. Я думаю, Саладин недаром видел свое сновидение. Мужайтесь, мне представляется также, что там, в твердыне ливанских гор, у вас найдутся друзья, что все пойдет хорошо и что наши печали принесут добрые плоды. Что ты говоришь? Она оставила тебе меч моего отца, Вульф? Тогда храбро сражайся им и покрой славой наше имя. Она оставила тебе крест, Годвин? Носи его с достоинством, прославь Господа и спаси свою бессмертную душу! Помните то, в чем вы поклялись. Что бы ни случилось, не досадуйте друг на друга. Будьте верными друзьями один для другого, храните верность и ей, вашей даме, чтобы, когда вам наконец придется отвечать мне перед престолом небесным, я не стыдился бы за вас, мои племянники, Годвин и Вульф.

Несколько мгновений умирающий молчал; вдруг его лицо засияло, точно от счастья, и он вскрикнул громким, ясным голосом:

— О, дорогая жена, я слышу тебя. О Боже, Боже, я иду!

И, хотя его глаза не закрылись, а улыбка все еще покоилась на лице, нижняя челюсть старика опустилась.

Так умер сэр Эндрю д’Арсед.

Все еще стоя на коленях подле него, братья смотрели, как он умирал, когда же он вздохнул в последний раз, склонили головы в молитве.

— Мы видели великую смерть, — сказал Годвин, — пусть она будет уроком для нас, чтобы, когда наступит наш час, мы умерли, как он.

— Да, — вскрикнул Вульф, вскакивая, — но прежде всего отомстим за него. Что это? Почерк Розамунды. Прочти, Годвин.

Годвин взял в руки пергамент и прочитал:

— «Поезжайте за мной к Саладину. В этой надежде я живу».

— Да, да, Розамунда, мы отправимся за тобой, — вскрикнул он вслух, — пусть нам навстречу идут смерть или победа, мы не отступим от тебя.

Он бросил письмо, и, попросив капеллана побыть с телом, братья убежали в залу. К этому времени половина опоенных проснулась от неестественного сна, слуги, которых опьянил Али там, в сарае, входили теперь в залу с дикими глазами, бледными лицами, прижимая руки к голове и сердцу. Они были так слабы, больны, так испуганны, что с трудом уяснили себе случившееся, узнав же истину, по большей части могли только стонать и плакать. Впрочем, немногие нашли в себе достаточно умственной и телесной силы, чтобы броситься, несмотря на снежную метель, в аббатство Стенгет, в Соусминстер и в дома соседей, хотя никто из них не жил близко, прося всех вооружаться и помочь им догнать похитителей. Вульф, проклиная священника Матью и себя за то, что они с ним не подумали об этом раньше, поручил ему как можно скорее подняться на колокольню и зажечь сигнальный костер, который был приготовлен.

Матью ушел, захватив с собою кремень, огниво и кусочек трута, и через десять минут пламя бешено взвилось над крышей Стипльской церкви, предупреждая соседей, что их зовут на помощь. Слуги Стипля вооружились, оседлали всех лошадей, в том числе и коней, оставленных купцом Георгием: все бывшие в состоянии бежать или ехать верхом скоро собрались во дворе замка. Но поспешность ни к чему не повела, потому что луна заходила. Снег падал, и стояла ночь, темная, как смерть, такая темная, что трудно было видеть руку перед своим лицом. Приходилось ждать, и они ждали с досадой и печалью в сердце и охлаждали горящие головы ледяной водой.

Наконец занялась заря, и в сером рассвете показались верховые и пешеходы, двигавшиеся по снегу к замку, рассказывая друг другу, какое ужасное несчастье случилось в Стипле. Быстро разнеслась весть о том, что сэр Эндрю был убит, леди Розамунда украдена неверными, а пировавшие в замке заснули от отравленного вина, которое поднес им человек, считавшийся купцом. Едва собрался маленький отряд, всего человек в тридцать, и достаточно рассвело, как разведчики тронулись в путь, хотя и не знали, где следовало искать похитителей, так как снег покрыл все следы сарацин.

— Одно верно, — сказал Годвин, — они должны были приплыть по воде.

— Да, — ответил Вульф, — и конечно, высадились где-нибудь вблизи, потому что, если бы им предстояло идти далеко, они взяли бы лошадей, кроме того, подверглись бы опасности сбиться с пути в темноте. К Стесу! Попробуем проехать туда.

И они через луг отправились к заливу. До него было недалеко. Сперва они ничего не замечали, потому что слой снега покрывал камни маленькой набережной, но вот один из слуг крикнул, что замок прибрежного домика, в котором братья держали свою рыбачью лодку, сломан, через минуту он прибавил, что и лодки на месте нет.

— Она маленькая. В ней могли поместиться только шесть человек, — крикнул голос. — Столько народу она не выдержала бы.

— Глупый, — послышался ответ, — ведь могли быть и другие лодки.

Присмотрелись: под узким слоем снега нашли в иле оттиск от носа большого бота, а невдалеке отверстие в земле, в которое был вогнан большой кол. Теперь все достаточно выяснилось. Но скоро стало еще яснее, потому что, несмотря на падавший снег, Вульф заметил что-то блестящее, висевшее на сухих тростниках. По его приказанию один из слуг приподнял копьем блестящую вещь и подал ему.

— Я так и думал, — сказал он унылым голосом. — Это обрывок того вышитого звездами покрывала, которое я подарил Розамунде на Рождество; она оторвала от него часть и оставила здесь, чтобы указать нам, куда ее повезли. К святому Петру на стене! Говорю, там должны пройти лодки или корабль, и, может быть, благодаря темноте они еще не успели выйти в открытое море.

Братья повернули лошадей и поехали к церкви святого Петра по сухопутной дорожке, которая бежит между Стиплем, Лоуренсом и городком Бредуель; все верховые поскакали, пешеходы стали обыскивать местность вдоль залива и реки.

Они мчались среди падавшего снега; Годвин и Вульф были впереди; за ними с громом спешил все увеличивавшийся отряд рыцарей, оруженосцев, лучников, которые приехали, увидав огонь на стипльской башне или узнав от гонцов о том, что случилось, даже монахи из Стенгетского монастыря и купцы из Соусминстера призывали людей на помощь д’Арси.

Всадники спешили, но дороги были засыпаны снегом, под которым лежал слой грязи, и путь был не близок; прошел целый час, раньше чем Бредуель остался позади, а церковь, выстроенная святым Чедом, вырисовывалась на расстоянии мили. Вдруг снег прекратился, поднявшийся сильный северный ветер разорвал густой туман, и впереди из-за него показалось холодное и синее небо. Все еще окруженные клубами тумана, они подъехали к старой башне; тут Вульф и Годвин, натянув поводья, остановили лошадей.

— Что это? — со страхом спросил Годвин, указывая на что-то большое, смутно видневшееся в море сквозь пелену тумана.

Не успел еще его голос замолкнуть, как новый резкий порыв ветра разорвал, закрутил и унес последние покровы тумана и обнажил красный диск подымающегося солнца. И вот меньше чем в сотне ярдов перед ними — прилив был силен — они увидели высокие мачты галеры, которая медленно и плавно шла в открытое море; стройно шевелились ее длинные сильные весла. На их глазах ее подхватил ветер; на главной мачте надулся большой, выпуклый парус, и взрыв хохота, донесшийся с корабля, доказал д’Арси, что они тоже замечены.

Рыцари отлично поняли, кто плыл на этом нарядном судне, и, обезумев от бешенства и горя, взмахнули мечами. В это время на флаговом конце, на передней мачте, взвилось желтое знамя Саладина и в свете восходящего солнца заблестело, извиваясь, точно струящееся золото.

Но это еще было не все. На задней палубе поднялась высокая фигура самой Розамунды — по одну сторону от нее, одетый теперь в кольчугу и с тюрбаном на голове, стоял эмир Гассан, которого братья д’Арси знали под именем кипрского виноторговца Георгия, по другую — высокий плотный человек, тоже одетый в кольчугу, который на этом расстоянии походил на христианского рыцаря. Розамунда увидела Годвина и Вульфа; Розамунда протянула к ним руки. И вдруг бросилась вперед, точно желая кинуться в море, но Гассан удержал ее за руку, а другой рыцарь, бывший с нею, подошел к высокому бульверку.

Вульф был в полном отчаянии. Его ум мутился от бешенства, и, не помня себя, он пустил свою лошадь в воду, так, что волны дошли до половины ее тела; видя, что он не может ехать дальше, молодой рыцарь поднял свой меч, потрясая им в воздухе.

— Не бойтесь, не бойтесь! Мы бросимся за вами! — кричал он таким громовым голосом, что даже среди ветра и несмотря на все увеличивающееся пространство пенящейся воды его восклицание могло долететь до галеры.

И казалось, Розамунда услышала его, потому что в виде привета подняла руку.

Гассан, прижав одну руку к сердцу, а другую ко лбу, трижды поклонился рыцарю в знак последнего прощания.

Большой парус напрягся; весла спрятались внутрь галеры, она легла и быстро понеслась по танцующим волнам, становилась все меньше, все расплывчатее и, наконец, исчезла. Теперь Годвин и Вульф могли только видеть, как солнечный свет играл на золотом знамени Саладина, которое развевалось над нею.

Глава 7

ВДОВА МАСУДА
Прошло много месяцев с тех пор, как братья в зимнее утро остановили коней подле церкви святого Петра на стене и с мукой в сердце смотрели на плывшую к югу галеру Саладина, на палубе которой стояла взятая в плен любимая ими девушка, их родственница Розамунда. У них не было корабля, чтобы помчаться за нею, да, впрочем, это было уже и бесполезно… Наконец, братья поблагодарили всех, кто пришел к ним на помощь, и поехали домой в свой замок Стипль, потому что там их ждало важное дело. По дороге они расспрашивали то того, то другого, и данные им сведения выяснили для них все.

Во время обратной поездки и позже братья узнали, что галеру, которую все считали купеческим судном, чужестранцы ввели в залив, сказав, будто ее руль поврежден, что накануне Рождества этот корабль отошел от города и остановился в трех милях от бухты Черной реки. На буксире он привел с собой большой бот, который позже бросили на произвол судьбы. В сумерки лодка двинулась вдоль отдаленного берега к Стиплю. Наполнявшие ее люди (человек тридцать или больше) под предводительством лжепаломника Никласа вскоре спрятались в роще, ярдах в пяти-десяти от дома старого сэра Эндрю; там были впоследствии найдены отпечатки их ног; они притаились и ждали сигнала напасть на Стипль и поджечь его во время пира. Но это оказалось ненужным: был приведен в исполнение план отравить вино, план, который мог задумать только уроженец Востока. Итак, сарацинам пришлось столкнуться только с одним вооруженным человеком, со старым рыцарем, и, вероятно, это обрадовало их; очевидно, они хотели избежать отчаянной схватки на жизнь и смерть, во время которой неизбежно пали бы многие из нападающих, а если бы подоспела помощь соседей д’Арси, может быть, решительно все.

Когда окончилась борьба, сарацины повели Розамунду к боту, выбрались в залив, ведя на буксире маленькую шлюпку, выкраденную из сторожки и уносившую теперь их убитых и раненых. Это было поистине самой опасной частью их предприятия, потому что стояла черная ночь, и падал снег; они дважды садились на илистые мели. Тем не менее под управлением Никласа, который изучал реку, бухту и залив, сарацины еще до рассвета добрались до галеры; с первыми лучами солнца они подняли якорь и осторожно выгребались в открытое море. Остальное известно.

Нельзя было терять времени, поэтому через два дня сэра Эндрю пышно похоронили в Стенгетском аббатстве, в той самой гробнице, где уже лежало сердце его брата, отца близнецов, со славой павшего на Востоке.

На похороны собралось множество народа, потому что слух о страшных происшествиях разошелся по всей округе; останки старого рыцаря положили на покой под звуки жалоб и молитв. Позже распечатали его завещание; оказалось, что он оставил известную часть денег своим племянникам, кое-что Стенгетскому аббатству, назначил суммы на поминальные обедни ради упокоения своей души, на дары слугам и на пожертвования в пользу бедняков; все же свои имения и земли завещал Розамунде. Оба брата (или тот из них, который останется в живых), в силу его воли, должны были служить опекунами владений Розамунды, охранять ее самое и управлять ее имуществом до того дня, пока она вступит в брак.

Имения двоюродной сестры, а также и свои собственные братья в присутствии свидетелей вручили Джону, приору Стенгета, прося его управлять ими, исполняя волю завещания, и брать за труды десятую часть всех барышей и доходов. Бесценные дорогие вещи, присланные Саладином, они тоже передали ему на хранение, а он дал им расписку и подробный список всех дорогих вещей, бумаги эти братья д’Арси отдали на хранение одному клерку в Соусминстере. Это было поистине необходимо, так как никто, кроме Годвина, Вульфа и приора, не знал о существовании драгоценностей султана, да благодаря их высокой стоимости было бы и небезопасно рассказывать о них. Устроив все дела, оба брата прежде всего сделали по завещанию: Вульф оставлял все Годвину, Годвин — Вульфу, так как трудно было предположить, что оба они вернутся живыми из далекой страны и после трудного предприятия. Потом близнецы приняли причастие и благословение приора Джона и на следующий день, рано утром, так рано, что никто не шевелился в доме и его окрестностях, не спеша поехали по направлению к Лондону.

На вершине холма Стипль братья отправили вперед слугу с мулом, нагруженным вещами, с тем самым мулом, которого оставил у них шпион Никлас, повернули назад лошадей, желая на прощание еще раз посмотреть на родной дом. С северной стороны билась Черная река, с западной лежало село Мейленд, и к нему ползли нагруженные барки по реке Стипль. Внизу расстилалась низина, окаймленная деревьями, и среди рощи, в которой скрывались сарацины, стоял замок Стипль, дом, где они росли, сделались из детей юношами, а из юношей взрослыми людьми, где жила прекрасная и теперь украденная врагами Розамунда, которую они оба отправились искать. Позади осталось прошлое; впереди темнело неизвестное будущее, и братья не могли проникнуть в его таинственность, угадать его окончания.

Взглянут ли они когда-нибудь снова на замок Стипль? Придется ли им, стоящим на холме, помериться силой и мужеством со всем могуществом Саладина? Осуждены ли они погибнуть или со славой добиться успеха?

Во тьме, которая обвивала путь, перед ними сияла только одна яркая звезда, звезда любви; но кому светила она? Может быть, ни тому ни другому? Они не знали этого. Им было ясно только, что они решились на отчаянное предприятие. Действительно, те немногие друзья, которым они говорили о нем, называли их безумцами. Но они помнили последний совет сэра Эндрю не терять мужества, так как все еще может окончиться хорошо! И им чудилось, что они не вполне одни, что его храбрый дух идет вместе с ними на поиски, дает им советы, недоступные для слуха.

И вспомнили братья также клятву, данную ему, друг другу и Розамунде, и в молчаливое доказательство того, что они сдержат ее до самой смерти, молча пожали руки один другому. Потом, повернув лошадей на юг, поехали вперед с легким сердцем, не заботясь о том, что может случиться с ними.

Сквозь дымку жаркого июльского утра, колебавшуюся над берегами Сирии, можно было видеть большой дромон, как называли в те времена купеческие суда известного рода; легкий ветерок тихо нес его в бухту святого Георгия подле Бейрута. Кипр, откуда отошел корабль, отстоял менее ста миль от этого берега, а между тем судно употребило на плавание до Сирии шесть дней, и не из-за бурь, которых не было, а из-за недостатка ветра. Тем не менее капитан и пестрая толпа пассажиров (большею частью восточных купцов со слугами и паломников различных народностей) благодарила Бога за благополучное путешествие, потому что в те отдаленные времена мореход, который пересекал моря, не потерпев кораблекрушения, считал себя счастливым.

В числе пассажиров были Годвин и Вульф, по приказанию покойного дяди пустившиеся в путь без оруженосцев и без слуг. На корабле они назвались братьями, носившими имена Петра и Джона, из Линкольна, города, о котором д’Арси знали кое-что, так как бывали в нем по дороге на шотландские войны; они выдавали себя за мелкопоместных фермеров, отправившихся на поклонение Святой Земле во имя епитимьи за грехи и ради упокоения душ своих родителей. Кое-кто из плывших с ними из Генуи слышал эти рассказы и только пожимал плечами, — потому что братья казались именно теми, кем они и были в действительности — рыцарями высокого происхождения; глядя на их высокий рост, длинные щиты, на кольчуги, которые они носили под волосяными туниками, все считали их знатными людьми, которые отправились в благочестивые странствия. И их прозвали сэр Петер и сэр Джон, и под этими именами они были известны во все время плавания.

Годвин и Вульф сидели поодаль от всех, на носу корабля; Годвин читал арабский перевод Евангелия, сделанный одним монахом-египтянином, а Вульф не без труда следил за ним по латинскому изданию. Арабский язык они узнали еще в ранней юности, благодаря урокам сэра Эндрю, но не могли говорить на нем так свободно, как Розамунда, лепетавшая по-арабски еще на руках матери. Понимая, что очень многое могло зависеть от их познаний в этом отношении, они во время долгого путешествия изучали язык арабов по всем книгам, которые только могли найти, для практики же разговаривали по-арабски со священником, который провел много лет на Востоке и теперь за известное вознаграждение занимался с ними, беседовали также и с сирийскими купцами и моряками.

— Закрой книгу, брат, — сказал Вульф. — Вот наконец и Ливан. — И он указал на линию гор, слабо темневших сквозь туманную пелену. — Я рад, что вижу его, с меня довольно тягостного учения.

— Да, — сказал Годвин, — это обетованная земля!

— И земля, которая много обещает нам, — ответил Вульф. — Слава Богу, пришло время действовать. Хотя, как мы примемся за дело, я не знаю; это выше моего понимания.

— Вероятно, время покажет нам все. Как приказал наш дядя, мы прежде всего отыщем шейха Джебала.

— Тс! — произнес Вульф, потому что в это время небольшая группа купцов и пилигримов подошла к носу корабля; лица всех этих людей сияли восторгом при мысли, что ужасы путешествия остались позади, что они скоро выйдут на землю, по которой ступал их Господь; им хотелось поскорее увидеть счастливый берег, они с жаром молились и пели благодарственные гимны. Один купец, известный под именем Томаса из Ипсвича, стоял поблизости от братьев и прислушивался к их разговору.

Годвин и Вульф вмешались в восторженную толпу, а тот же самый Томас из Ипсвича, по-видимому, раньше уже побывавший в Бейруте, указывал на достопримечательности города, на плодородные земли, окружения его, на поросшие кедрами далекие горы, со склонов которых Хирам, царь тирский, срубал бревна для постройки Соломонова храма.

— А вы бывали в этих горах? — спросил Вульф.

— Да, по делам, — Ответил купец, — я доезжал вот дотуда. — И он показал на высокую, покрытую снегом вершину на севере. — Очень немногие проникают дальше.

— Почему же? — спросил Годвин.

— Потому, что там начинаются владения аль-Джебала, — сказал он и, многозначительно взглянув на братьев, прибавил: — Ни христиане, ни сарацины не посещают его без приглашения, приглашения же он рассылает редко.

И снова они спросили, почему нужно ждать приглашений шейха.

— Потому что, — продолжал купец, по-прежнему пристально вглядываясь в лица близнецов, — большая часть людей любит жизнь, а этот человек — господин смерти и волшебства.

Странные вещи видишь в его дворце, окруженном чудесными садами; там среди восхитительных чащ живут красавицы женщины, но они злые духи и губят души людей. А Старец Гор — великий убийца, и все владыки Востока страшатся его, потому что стоит ему сказать одно слово своим посвященным федаям, чтобы они беспрекословно убили того, кого он ненавидит. Молодые люди, вы мне нравитесь, и я говорю вам: будьте осторожнее. Здесь, в Сирии, можно видеть много чудес; оставьте в покое чудеса страшного Господина Гор, если вам хочется снова взглянуть на… башни Линкольна.

— Не бойтесь, мы их увидим, — ответил Годвин, — ведь мы собираемся посетить святые места, а не приюты дьявола.

— Ну, конечно, — прибавил Вульф. — А все же Сирию стоит видеть.

С берега подошли лодки, полные встречавшими путников людьми, потому что в то время Бейрут принадлежал франкам, и среди смятения волновавшейся и кричавшей толпы купец Томас исчез. Да братья и не хотели отыскивать его; они находили, что было бы неблагоразумно выказывать слишком большое желание узнать что-либо о шейхе аль-Джебале. Впрочем, кто мог найти Томаса? Купец очутился на берегу на два часа раньше, чем остальным путникам позволили покинуть дромон; он отплыл с корабля один в Своей собственной лодочке.

Наконец-то братья вышли на набережную и остановились среди пестрой восточной толпы, рассуждая о том, где отыскать спокойную и недорогую гостиницу; им не хотелось, чтобы их считали богатыми или знатными людьми. Пока они, немного ошеломленные шумом, толковали об этом, к ним подошла высокая женщина в покрывале, которая долго смотрела на них. За нею двигался носильщик, державший за повод осла.

Этот человек без всяких предисловий схватил вещи Годвина и Вульфа и с помощью своих товарищей принялся быстро и ловко увязывать их на спину осла. Когда же братья вздумали остановить их, он только указал на женщину в покрывале.

— Простите, — сказал наконец Годвин, обращаясь к ней по-французски, — но этот человек…

— Нагружает ваши вещи на осла, чтобы переправить в мою гостиницу. Я беру недорого, у меня спокойно и удобно, а я слышала, как вы говорили, что именно этого-то вам и нужно, — ответила она тихим голосом и тоже на хорошем французском языке.

Годвин посмотрел на Вульфа; Вульф на Годвина, и они стали совещаться, что делать. Решив, что было бы неблагоразумно отдавать себя в руки незнакомой женщине, братья обернулись к ослу, но увидели, что носильщик уже увел его и увез все их вещи.

— Боюсь, что отказываться уже поздно, — со смехом сказала высокая женщина, — вам придется быть моими гостями, не то вы потеряете ваше добро. Пойдемте, после такого долгого пути вам следует вымыться и поесть. Пожалуйста, идите за мной.

И она пошла через толпу, которая, как заметили братья, расступалась перед нею. Высокая женщина подошла к красивому мулу, стоявшему на привязи у столба, и, отвязав его, вскочила в седло и поехала от пристани, время от времени оборачиваясь назад, чтобы видеть, идут ли за нею братья.

— Хотелось бы знать, куда мы идем, — сказал Годвин, шагая по бейрутскому песку под лучами знойного солнца, которое нестерпимо жгло его голову.

— Кто может сказать это, раз нас ведет стройная, незнакомая нам женщина, — со смехом ответил Вульф.

Наконец, мул повернул в дверь, проделанную в стене из необожженного кирпича, и братья очутились перед входом в белый старый дом, стоявший посреди сада, засаженного смоковницами, апельсиновыми и другими фруктовыми деревьями, незнакомыми им; а самый дом помещался, как заметили д’Арси, на окраине города.

Тут женщина сошла с мула, передала его ожидавшему у порога слуге-нубийцу, быстрым движением откинула с лица покрывало и повернулась к братьям, точно желая показать им», как она красива. И действительно, дна была хороша; в этом никто бы не усомнился: грациозная, стройная, с темными влажными глазами, со странно спокойным выражением лица, она казалась молодой; ей можно было дать не более двадцати пяти лет, и для восточной уроженки ее кожа была необыкновенно бела.

— Мой бедный дом годится для паломников и купцов, но, конечно, не для знатных рыцарей; тем не менее, сэры, приветствую вас, — сказала она, поглядывая на братьев.

— Мы только землевладельцы, которые отправились поклониться святым местам, — ответил Годвин и прибавил: — Что вы возьмете с нас в день за одну хорошую комнату и за стол?

— Эти иностранцы, — по-арабски сказала она, обращаясь к носильщику, — не говорят правды.

— Не все ли тебе равно, госпожа, — ответил он, старательно отвязывая вещи. — Они будут платить за себя, а ведь в нашу страну приходит столько безумных людей, которые называют себя чужими именами. Кроме того, госпожа; ты пошла к ним, я не знаю зачем, а не они к тебе.

— Безумцы они или здоровы, но это порядочные люди, — точно про себя проговорила красивая женщина, потом прибавила по-французски: — Господа, повторяю, у меня очень скромная гостиница, которая едва ли годится для таких славных рыцарей, как вы, но, если вам угодно почтить ее вашим присутствием, я возьму с вас столько-то.

— Хорошо, — сказал Годвин и прибавил, низко кланяясь и снимая шляпу: — Вы привели нас сюда без нашей просьбы, и потому мы уверены, что вы будете хорошо обходиться с нами, чужестранцами.

— Так хорошо, как только вы пожелаете… то есть я доставлю вам все, за что вы будете в состоянии заплатить, — ответила она. — Постойте, я сама расплачусь с носильщиком, не то, пожалуй, он обсчитает вас.

Начался довольно длинный спор между странной красивой женщиной со спокойным лицом и носильщиком, который по восточному обыкновению дошел до бешенства из-за денег и, наконец, осыпал ее бранью.

Она невозмутимо стояла, глядя на него. Годвин, понимавший все, но делавший вид, что он ничего не понимает, удивлялся ее непонятному терпению. Вот наконец, совершенно потеряв голову от бешенства, носильщик выкрикнул:

— Немудрено, что ты, Масуда, шпионка, теперь стала на сторону этих христианских собак, а не защищаешь меня, правоверного, ах ты, дочь аль-Джебала!

Красавица вытянулась, все ее тело напряглось. Она в эту минуту походила на змею, готовую кинуться и укусить.

— Чья дочь? — холодно спросила она. — Ты говоришь о господине, который убивает?

И она бросила на носильщика взгляд, взгляд ужасный. В эту минуту весь гнев затих в нем.

— Прости, вдова Масуда, — сказал он, — я забыл, что ты христианка, а потому, конечно, станешь на сторону христиан.

На деньги, которые ты дала, не купишь новых подков для моего осла, истершихся по дороге сюда; но все равно заплати мне и отпусти меня, я пойду к паломникам, которые вознаградят меня лучше.

Она заплатила ему и прибавила спокойно:

— Иди, и если ты любишь жизнь, смотри, лучше выбирай слова.

Носильщик поехал прочь; теперь он казался до того приниженным, что в грязном тюрбане и длинной обтрепанной тунике, по мнению Вульфа, скорее походил на охапку лохмотьев, чем на человека, сидящего на осле. Вульфу также пришло в голову, что эта странная Масуда имела власть, которой не обладали обыкновенные содержатели и содержательницы гостиниц. Проводив глазами смирившегося носильщика, Масуда обернулась к, братьям и сказала им по-французски:

— Простите меня, но здесь, в Бейруте, сарацинские носильщики резки и грубы, особенно относительно нас, христиан. Его обманула ваша наружность. Он думал, что вы рыцари, а не простые пилигримы, одетые в рыцарские кольчуги под туниками и, — прибавила она, взглянув на прядь белых волос, выросшую на голове Годвина в том месте, где его ударил меч во время стычки в бухте Смерти, — носящие следы рыцарских ран; хотя, правда, такие шрамы могут остаться и после драки в какой-нибудь харчевне. Ну хорошо, вы будете платить мне большую цену, и я отведу вам лучшую комнату; живите в ней, сколько вам будет угодно. Ах, да ведь тут ваши вещи! Вы же не бросите их? Эй невольник, сюда!

Нубиец, который отвел мула в сторону, быстро появился и взял несколько тюков, а Масуда провела братьев по коридору в большую комнату с высокими окнами, на цементном полу которой стояли две кровати, и спросила их, нравится ли им это помещение.

Они сказали: «Да, комната годится».

Казалось, молодая женщина прочитала их мысль и заметила:

— Не бойтесь за вещи. Будь вы так богаты, как, по вашим уверениям, бедны, будь вы так благородны, как по вашим словам, просты, и тогда вы были бы в полной безопасности в гостинице вдовы Масуды, о, мои гости. Но как зовут вас?

— Петер и Джон.

— Да, вы тут в безопасности, Петер и Джон, приехавшие навестить родину Петера и Иоанна, ваших покровителей, и других основателей нашей веры; повторяю, вам нечего опасаться, о, мои гости.

— Гости, которым посчастливилось быть захваченными Масудой, — с новым поклоном ответил Годвин.

— Погодите, еще рано говорить, посчастливилось вам или нет, сэр… Но кто говорит со мной, Петер или Джон? — заметила она с чем-то вроде улыбки на своем красивом лице.

— Петер, — ответил Годвин. — Помните; паломник с белой прядью в волосах — Петер.

— Вероятно, вы близнецы, вам действительно нужны отличительные знаки. Дайте-ка мне посмотреть: да, у Петера белая прядка и серые глаза. У Джона глаза синие. Джон также более воинственен (если только пилигрим может быть воином); я вижу это по его мышцам; но Петер больше думает.

Женщине трудно было бы выбирать между Петером и Джоном…

Однако, я думаю, оба голодны, а потому пойду и приготовлю им кушанье.

— Что за странная хозяйка гостиницы, — со смехом сказал Вульф, когда Масуда вышла из комнаты, — впрочем, несмотря на то, что она так ловко выловила нас на пристани, она мне нравится. Не понимаю только, зачем мы понадобились ей? А знаешь, брат Годвин, ты ей понравился, и это хорошо: она может нам принести пользу. Но смотри, друг Петер, я, как и этот носильщик, думаю, что она опасна. Помни: он назвал ее шпионкой и, очень вероятно, не ошибся.

Годвин обернулся, чтобы остановить его; в эту минуту у дверей послышался голос вдовы Масуды, которая сказала:

— Братья Петер и Джон, я забыла предупредить вас говорить тихо в этом доме; над его дверями отдушины для свежего воздуха. Но не бойтесь, я слышала только голос Джона, а не то, что он сказал.

— Надеюсь, нет, — пробормотал Вульф, и на этот раз он говорил действительно шепотом.

Молодые люди распаковали вещи и, вынув из дорожного мешка свежее платье, вымылись водой, приготовленной для них в больших кувшинах. И братьям действительно было необходимо освежиться, потому что на переполненном дромоне им редко удавалось мыться. К тому времени, когда они переоделись в свежее платье, надев кольчуги под туники, пришел нубиец и провел их в другую комнату, очень большую; в нее проникал свет через отдушины вверху; посередине ее пола, кругом большой циновки, виднелись подушки. Нубиец знаком пригласил сесть на них, ушел и вскоре вернулся вместе с Масудой и принес блюда и тарелки на медных подносах. Он поставил посуду перед братьями и предложил им начать есть. Годвин и Вульф не знали, какое кушанье подали им, потому что его скрывали соусы, наконец Масуда сказала, что это рыба. После рыбы принесли мясо; после мяса дичь, после дичи сладкое печенье, торты и другие сладости и плоды. Наконец, несмотря на то, что молодые люди долго питались только соленой свининой и заплесневелыми, червивыми сухарями, запивая все плохой водой, они попросили Масуду не давать им больше ничего.

— Тогда, по крайней мере, выпейте хоть вина, — сказала она с улыбкой, наливая в их кубки сладкого ливанского вина: и казалось, ей было приятно, что они ели с таким удовольствием.

Братья повиновались, смешав вино с водой. Вдруг она неожиданно спросила их, что они думают делать и долго ли намереваются прожить в Бейруте. Годвин и Вульф ответили, что несколько дней они не двинутся с места, так как им нужен отдых, и они хотят осмотреть город, его окрестности, а вдобавок считают необходимым купить хороших лошадей. Может быть, она может помочь им в этом деле? Масуда утвердительно кивнула головой и спросила, куда думают они отправиться верхами?

— Вот туда, — ответил Вульф, махнув рукой по направлению гор. — Перед нашим отправлением в Иерусалим мы хотим посмотреть на ливанские кедры и на высокие горы.

— Вы хотите видеть кедры Ливана? — сказала Масуда. — Это не совсем безопасно для двоих путешественников, потому что в горах живет множество свирепых диких зверей, а еще более лютых людей, которые нападают, убивают и грабят. Вдобавок ко всему Властелин Гор теперь в ссоре с христианами и захватывает в плен всех, кого настигает.

— Как имя этого властелина? — спросил Годвин.

— Сипан, — ответила Масуда. И братья заметили, что она быстро оглянулась.

— О, — сказал Вульф, — а мы думали, что его имя Джебал.

Теперь она посмотрела на него широко открытыми, изумленными глазами и произнесла:

— Это также его имя; но, сэр пилигрим, что можете вы знать о страшном господине аль-Джебале?

— Мы знаем только, что он живет в месте, которое называется Масиаф, и мы думаем побывать в этой крепости.

Масуда опять с изумлением взглянула на него.

— Вы, верно, безумцы, — сказала она, потом сдержалась и, захлопав в ладоши, призвала невольника, велев ему убрать блюда и тарелки.

Когда слуга ушел, братья высказали желание походить по городу.

— Хорошо, — ответила Масуда, — но с вами пойдет слуга. Да, да, вам лучше не ходить одним, потому что вы могли бы сбиться с дороги. Кроме того, здесь не всегда безопасно для иностранцев, как бы скромны ни казались они, — многозначительно прибавила она. — Не хотите ли зайти в замок губернатора? Там живет несколько английских рыцарей и несколько священников, которые дают добрые советы паломникам.

— Вряд ли мы зайдем к губернатору, — ответил Годвин, — мы недостойны такого знатного общества. Но почему вы смотрите на нас так странно?

— Я удивляюсь, сэр Петер и сэр Джон, почему вы находите нужным говорить неправду бедной вдове. Скажите-ка, там, у вас на родине, вы не слыхали о двух братьях-близнецах, которых зовут… Ах, да как же их зовут-то? Да, да, вспомнила! Одного сэр Годвин, другого сэр Вульф; они из рода д’Арси, и о них у нас ходят толки.

Нижняя челюсть Годвина опустилась, Вульф же громко расхохотался и, видя, что, кроме них троих, в комнате нет никого, в свою очередь, сказал Масуде:

— Конечно, этим близнецам было бы приятно узнать, что они так знамениты, но каким образом вы могли услышать о них, вдовая содержательница сирийской гостиницы?

— Я? Я узнала о них от человека, приплывшего на домоне, он пришел ко мне, пока я готовила кушанье, и рассказал странную историю, которую слышал в Англии; историю о том, как Салахеддин — да будет проклято его имя! — послал отряд с поручением украсть одну благородную даму; как двое братьев, Годвин и Вульф, вдвоем отбились от целого отряда, сделав истинно рыцарский подвиг, а молодая дама ускакала на коне; как позже они попались в такую ловушку, какие любит устраивать султан, и как на этот раз их благородную родственницу увезли.

— Странный рассказ, — сказал Годвин, — а не сказал вам этот человек, приехала ли в Палестину похищенная дама?

— Он ничего не сказал мне об этом, и я ничего ни от кого не слышала. Слушайте, мои гости. Вас удивляет, что я знаю слишком многое, но это не странно, потому что тут, в Сирии, многие из нас обязаны собирать сведения. Могли ли вы думать, о безумные дети, что такие два рыцаря, как вы, принимавшие участие в великих событиях, о которых слухи уже разошлись по всему Востоку, могли путешествовать по суше и морю и остаться неузнанными? Неужели вы думаете, что в Англии не было никого, кто наблюдал бы за вами, донося о каждом вашем движении могущественному человеку, выславшему военный корабль с известным вам поручением? Ну, то, что знает он, знаю и я. Ведь я же сказала вам, что знать — моя обязанность? Почему я говорю вам все это? Может быть, потому, что мне нравятся такие рыцари, как вы; нравится рассказать о двух людях, стоявших рядом на набережной, в то время как дама уплывала на коне; нравится, что они, израненные, пробили себе путь через ряды врагов. Мы на Востоке любим рыцарские подвиги. Может быть, также потому, что мне хочется предостеречь вас, посоветовать не тратить драгоценных жизней, пытаясь пробиться сквозь охраняемые ворота Дамаска ради самого безумного в мире предприятия. Как? Вы все еще с удивлением смотрите на меня и сомневаетесь? Хорошо же, я вам говорила неправду. Я не ждала вас на набережной, и носильщик, с которым я поссорилась, не получил от меня приказания схватить ваши вещи и привезти их в мой дом. На пути между Англией и Бейрутом за вами не наблюдали шпионы. Я просто зашла в вашу комнату, пока вы обедали, и прочитала бумаги, неосторожно оставленные вами на столе, просмотрела книги, помеченные не именами Петера или Джона, и обнажила лезвие меча, на котором увидела выгравированный девиз: «Против д’Арси — против смерти»; потом услышала, как Петер называл Джона Вульфом, а Джон Петера Годвином и так далее.

— Кажется, — по-английски сказал Вульф, — мы мухи на паутине, а наш паук носит имя вдовы Масуды, но, я не понимаю, зачем мы ей? Ну, брат, что нам теперь делать? Сделаться друзьями паука?

— Дурной союзник, — ответил Годвин и, посмотрев прямо в лицо Масуде, спросил: — Хозяйка, знающая так много, скажите мне, почему среди многих бранных слов, которыми осыпал вас рассерженный погонщик осла, он назвал вас дочерью аль-Джебала?

Она вздрогнула и сказала:

— Значит, вы понимаете по-арабски? Я так и думала. Почему вы спрашиваете, не все ли вам равно?

— Это, конечно, не очень важно, только мы хотим навеститьаль-Джебала, а потому считаем себя счастливыми, что нам удалось встретить его дочь.

— Вы едете к аль-Джебалу? Да, вы говорили об этом на корабле. Правда, может быть, именно потому-то я и пришла к вам навстречу. Хорошо же: вам перережут горло раньше, чем вы успеете доехать до первого из его замков.

— Не думаю, — ответил Годвин, вынул из туники перстень и принялся беспечно играть им.

— Откуда у вас это кольцо? — спросила Масуда, и удивление и страх промелькнули в ее глазах. — Ведь это… — И она замолчала.

— Перстень дал нам тот, кто дал и поручение. Теперь, хозяйка, поговорим совершенно откровенно. Вы многое знаете о нас, однако, хотя нам было удобнее называть себя пилигримами Петером и Джоном, нам нечего стыдиться, тем более что, по вашим словам, наша тайна ни для кого не тайна. И я охотно верю этому. Теперь, раз она открылась, я предполагаю уйти из вашего дома и поселиться с нашими соотечественниками в замке; без сомнения, нас ласково примут там, особенно узнав, что мы не захотели жить у женщины, которую называют шпионкой и дочерью аль-Джебала. После этого, может быть, вы сами не пожелаете остаться в Бейруте, где, как мы полагаем, не любят шпионок и «дочерей аль-Джебала».

Она молча слушала его, и ни Один мускул не шевельнулся на ее бесстрастном лице.

— Вы, без сомнения, слыхали, что одну женщину, которую называли так, недавно сожгли, считая ее ведьмой?

— Да, — произнес Вульф, который теперь в первый раз услышал об этом. — Да, слыхали.

— И вы думаете, что навлечете на меня такую же судьбу? Ах вы, безумцы, я могу убить вас раньше, чем вы заговорите обо мне с кем-нибудь.

— Вы думаете? — заметил Годвин. — Но я уверен, что это не суждено судьбой, а также, что вы не пожелаете принести нам больше вреда, чем мы вам. Говоря откровенно, скажу: нам необходимо видеть аль-Джебала: раз уж случайность завела нас к вам, если это была случайность, не поможете ли вы нам добраться к нему; мне кажется, вы могли бы сделать это. Или нам нужно искать помощи в другом месте?

— Не знаю. Я отвечу через четыре дня. Если вам это не нравится — идите, донесите на меня, делайте самое худшее.

Тогда и я сделаю свое дело, но с большой грустью.

— А кто нам поручится, что вы не сделаете нам ничего дурного, если мы согласимся ждать четыре дня? — резко спросил Вульф.

— Вы должны поверить на слово дочери аль-Джебала. Другой поруки у меня нет, — ответила она.

— Ну, это может обозначать смерть, — сказал Вульф.

— Вы только что сказали, что смерть не суждена вам судьбой, и, хотя у меня были свои причины взять вас к себе, я не враждую с вами… пока. Решайтесь на что угодно. Тем не менее, говорю вам, если поедете к нему, вы, люди, которые, зная арабский язык, узнали и мою тайну, вы умрете; если же вы останетесь здесь, вы будете в безопасности, по крайней мере, пока живете в моем доме. Клянусь в этом на знаке аль-Джебала. — И, поклонившись низко, она дотронулась до перстня, который Годвин держал в руках. — Но помните, что за будущее я не могу отвечать.

Годвин и Вульф переглянулись; Годвин произнес:

— Я думаю, мы доверимся вам и останемся.

Услышав эти слова, Масуда слегка улыбнулась, видимо с удовольствием, и сказала:

— Ну, теперь, если вам хочется побродить по городу, мои гости Петер и Джон, я позову раба и велю ему проводить вас; через четыре дня мы снова потолкуем о нашем путешествии, а до тех пор лучше не будем вспоминать о нем.

На ее зов вошел человек, вооруженный мечом. Он вывел из дому братьев, одетых в пилигримские одежды, и пошел с ними по улицам восточного города. Тут все было так странно, так необыкновенно для Годвина и Вульфа, что они на время позабыли о своих затруднениях. Вскоре братья заметили, что в кварталах, где не встречалось ни одного франка, а свирепые слуги Пророка хмурились на них, один вид раба Масуды защищал их от всяких оскорблений: глядя на нубийца, даже сарацины с головами, обернутыми тюрбанами, подталкивали друг друга локтями и отворачивались. Наконец они снова вернулись в гостиницу. Кроме двух пилигримов, которые путешествовали на одном дромоне с ними, они не встретили никого знакомого. Пилигримы очень удивились, услышав от братьев, что они побывали в сарацинском квартале города, куда другие франки не входили без сильной охраны, хотя Бейрутом владели христиане.

Вернувшись домой, Годвин и Вульф пошли в свою комнату, сели в самом ее отдаленном конце и, говоря почти шепотом, чтобы никто не подслушал их, долго и серьезно совещались, как поступать дальше. Одно выяснилось вполне: их личность и отчасти их цель стали известны; без сомнения, вести о их прибытии вскоре дойдут и до султана Саладина. От короля и знатных христианских вельмож в Иерусалиме братья не могли ждать помощи, потому что содействие, им повлекло бы полный разрыв Иерусалимского королевства с Саладином, а франки очень боялись этого, чувствуя себя неготовыми к борьбе. Было вполне вероятно, что братьям помешали бы отправиться на поиски за племянницей Саладина, заключили бы их в тюрьму или отослали обратно в Европу. Правда, они могли попытаться отыскать путь к Дамаску одни, но предупрежденный султан, вероятно, приказал бы убить их по дороге или бросить в какое-нибудь подземелье. Чем больше рассуждали об этом близнецы, тем больше возрастала их тревога, наконец Годвин сказал:

— Брат, дядя настойчиво приказывал нам отыскать аль-Джебала, и хотя, по-видимому, свидание с шейхом — дело опасное, я думаю, нам лучше всего исполнить желание нашего старого воспитателя; кто знает, может быть, в последнюю минуту Господь дал ему дар провидения? Кроме того, если все тропинки тернисты, не все ли равно, которую из них избрать?

— Хорошая поговорка, — ответил Вульф. — Я устал сомневаться и беспокоиться. Исполним желание нашего дяди, поедем к этому Старику Гор; мне кажется, вдова Масуда может помочь нам добраться до него. Если на пути к горам мы умрем… Что же? Мы, по крайней мере, погибнем, исполним все, что могли.

Глава 8

КОНИ — ОГОНЬ И ДЫМ
Когда на следующее утро Годвин и Вульф вышли в столовую, другие гости уже сидели за утренним столом; в том числе: серьезный купец из Дамаска, другой из Александрии египетской, по-видимому, арабский начальник, иерусалимский еврей и, наконец, не кто иной, как английский торговец Томас из Ипсвича, который тепло поздоровался с братьями.

Странные и разнородные люди!

Пока Годвин смотрел на них, а молодая и стройная вдова Масуда переходила от одного своего постояльца к другому, разговаривая с ними и принося все, что было им нужно, ему пришло в голову, что, может быть, это собрание шпионов, которые обмениваются сведениями или рапортуют хозяйке гостиницы, состоя у нее на жалованье. Однако в них не замечалось ничего подозрительного. Почти все гости Масуды говорили по-французски, толкуя о самых обычных вещах, например, о знойной погоде, о цене за перевозку животных или товаров, о городах, которые они намеревались посетить.

Выяснилось, что купец Томас собирался в это же утро отправиться со своими товарищами в Иерусалим. Но его недавно купленный мул захромал, так как его копыто треснуло, а нанятые верблюды еще не пришли с гор; итак, по его словам, ему нужно было подождать день или два. И он предложил братьям побродить вместе с ним по городу; из благоразумия они решили не отказываться, хотя мало доверяли ему, думая, что именно он узнал их историю и истинные имена и открыл все Масуде или по болтливости, или с какой-нибудь определенной целью.

Как бы то ни было, этот Томас оказался полезным человеком: хоть он только что высадился на землю, но, по-видимому, знал все, что случилось в Сирии за его отсутствие, а также то, что в данное время происходило в этой стране. Он рассказал, что Гюи де Луизиньян только что сделался королем Иерусалима после смерти малолетнего Болдуина, и Раймунд Триполийский отказался признать его и был окружен в Тивериаде; что Саладин собирал большое войско в Дамаске, задумав двинуться войной на христиан; сказал еще много правды и неправды.

С Томасом и с другими гостями д’Арси часто беседовали; никто не расспрашивал братьев о них самих или из приличия, или по другим причинам, а Годвин и Вульф извлекли из разговоров с ними некоторую пользу.

На третье утро Масуда, с которой они до сих пор еще не вели разговора об аль-Джебале, заметила, что, кажется, они желали купить лошадей. Братья сказали «да», она прибавила, что недавно предложила одному человеку привести им напоказ двух коней и что теперь эти лошади стоят в конюшне, подле сада. Братья пошли туда вместе с Масудой. Подле двери в пещеру, служившую конюшней, как это часто делается на Востоке, где бывает так жарко, Годвин и Вульф увидели важного араба с копьем в руке и закутанного в бурнус, сотканный из верблюжьего волоса. Подходя к нему, Масуда сказала братьям:

— Если лошади понравятся вам, предоставьте мне сговориться с продавцом и сделайте вид, будто вы не понимаете ничего, что я говорю.

Араб, который не обратил внимания на братьев, поклонился Масуде и сказал ей по-арабски:

— Значит, мне было приказано привести моих двух бесценных для франков?

— Не все ли тебе равно, дядя мой. Сын Песка, — спросила Масуда. — Выведи их, я хочу посмотреть, тех ли коней ты привел, за которыми я посылала.

Араб повернулся и крикнул в отворенную дверь пещеры:

— Огонь, сюда!

В ту же минуту послышался стук копыт, и через низкую арку выбежала редкой красоты лошадь. Это был конь серой масти с развевающейся гривой и хвостом. На его лбу виднелась черная звездочка. Не слишком крупный, но статный, с маленькой головой, с большими глазами, с раскрытыми ноздрями, с очень тонкими ниже колен ногами и с круглыми копытами, он был замечательно красив. Конь выскочил, фыркая, но, увидев своего хозяина араба, вдруг остановился и замер подле него.

— Сюда, Дым! — снова закричал араб; тотчас же выбежала вторая лошадь и стала подле первой; ростом и сложением конь совершенно походил на первого, только был как уголь, и на его лбу блестела белая звездочка, да в глазах горело больше огня.

— Вот они, — заговорил араб. Масуда переводила братьям каждое его слово. — Они близнецы, им семь лет, и до шести на них не надевали узд; их мать самая быстрая кобылица во всей Сирии, и их род можно проследить в течение ста лет.

— Это действительно лошади, — сказал Вульф. — Действительно. Но что они стоят?

Масуда повторила этот вопрос по-арабски, и Сын Песка ответил, слегка пожав плечами:

— Не говори пустяков, ты знаешь, что тут нельзя толковать о цене, потому что эти кони бесценны. Спроси с них, сколько хочешь.

— Он спрашивает, — сказала Масуда, — сто золотых за обоих. Вы можете заплатить такие деньги?

Братья переглянулись. Это была большая сумма.

— Такие лошади, — продолжала Масуда, — спасали человеческие жизни, и мне кажется, я не могу потребовать, чтобы он спросил меньше, он продал бы их в Иерусалиме в три раза дороже. Но если вы хотите, я могу дать вам взаймы: без сомнения, у вас есть какие-нибудь драгоценные камни или другие дорогие вещи, которые вы можете оставить мне в заклад; например, то кольцо, которое вы носите у себя на груди, Петер.

— У нас есть золото, — ответил Вульф, который отдал бы за этих лошадей все до последней монеты.

— Они покупают, — сказала Масуда.

— Покупают-то покупают, но могут ли они усидеть на них? — спросил араб. — Эти кони не для детей и не для паломников; если только покупщики не умеют ездить верхом, они не получат их от меня, нет, нет, не получат, даже если ты потребуешь этого.

Годвин сказал, что, ему кажется, он усидит на лошади и, во всяком случае, попытает свои силы. Тогда араб, оставив коней, вошел в конюшню и с помощью двух прислужников из гостиницы принес узду и седла, не походившие на те, к которым привыкли братья. Это были просто толстые стеганые подушки, отходившие далеко на круп лошадей, с крепкими кожаными подпругами, с чеканными стременами в форме полуподков. Удила были прямы, без извилин.

Когда коней оседлали и стремена отпустили на нужную длину, араб знаком предложил братьям сесть в седла. Однако, когда они приготовились вскочить на коней, он шепнул какое-то слово, и вот эти кроткие, спокойные лошади превратились в дьяволов; они стали брыкаться, высоко взметать задние ноги, бросаться на братьев с оскаленными зубами, размахивали над ними копытами передних ног, подкованными тонкими железными пластинками. Годвин стоял и изумлялся, а Вульф, раздраженный этой уловкой, стал позади Дыма и, улучив минуту, положив руку на спину скакуна, одним прыжком очутился в седле. Масуда улыбнулась; даже араб, прошептал: «Хорошо», а Дым, почувствовав на спине всадника, опустился на все четыре ноги и сделался тих, как овечка. Тогда араб сказал слово лошади Огонь, и Годвин тоже вскочил в седло.

— Куда ехать? — спросил он.

Масуда сказала, что она покажет им дорогу; вместе с ней и с арабом братья поехали шагом; наконец город остался позади них, и они очутились на проезжей дороге. Слева расстилалось море, справа лежала большая низина, местами покрытая обработанными полями, дальше тянулась гряда крутых и каменистых невысоких гор. Пустили лошадей рысью и маленьким галопом, братья разъезжали взад и вперед и скоро совершенно освоились со странными седлами. Недаром еще в детстве скакали они на неоседланных лошадях по зарослям Эссекса; вскоре тоже научились рыцари управлять уздами. Когда они вернулись к Масуде и арабу, вдова сказала им, что, если они не боятся, продавец им покажет, что лошади сильны и быстры.

— Мы не боимся скакать так, как решится мчаться он сам, — сердито ответил Вульф; на это араб мрачно усмехнулся и шепотом сказал Масуде несколько слов, потом, положив руку на бок Дыма, вскочил на круп коня позади Вульфа, лошадь не пошевелилась.

— Скажите, Петер, вы соглашаетесь взять спутника? — спросила Масуда, и в ее глазах появился странный взгляд, взгляд дикий, незнакомый братьям.

— Конечно, — ответил Годвин, — но где же этот спутник?

Вместо ответа она повторила то же, что сделал араб, и, усевшись позади Годвина, обвила руками его стан.

— Ну, поистине в эту минуту ты пресмешной пилигрим, — со смехом сказал Вульф, и даже серьезный араб улыбнулся.

Годвин прошептал сквозь зубы старинную пословицу: «Женщина позади всадника — дьявол в луке». Но громко он сказал:

— Я считаю это за честь, но, мой друг Масуда, если случится что-нибудь — вините себя.

— Ничего не случится с вами, друг мой Петер, а я, рожденная в пустыне, так долго пробыла в гостинице, что мне хочется промчаться по горам, чувствуя под собою прекрасного скакуна и видя впереди храброго рыцаря. Послушайте, братья, вы говорите, что не боитесь, так ослабьте же поводья, и где бы вы ни мчались, что бы ни встретили, не старайтесь останавливать или поворачивать обратно лошадей. А теперь мы испытаем этих скакунов, которых ты, Сын Песка, так громко воспеваешь. Вперед, скачите далеко и быстро.

— Да падет это на твою голову, дочь, — ответил старик, — и моли Аллаха, чтобы они усидели в седлах.

Его темные глаза засверкали, и, схватив круглую седельную подпругу, он произнес какое-то слово, кони мгновенно закинули головы и крупным галопом пустились к горам. Сначала они мчались по возделанным полям, с которых только что сняли жатву, перескочили через несколько рвов и через низкую ограду, да так мягко, что братьям показалось, будто они несутся на ласточках. Потом потянулась полоса песчанистого грунта; тут лошади поскакали быстрее, и скоро начали подниматься по длинному склону горы, с ловкостью кошек ставя ноги между камнями.

— Путь становился все круче и круче; вскоре подъем сделался местами так отвесен, что Годвину пришлось схватиться за гриву Огня, а Масуде тоже схватить руками стан Годвина, чтобы не сползти вниз. Между тем, несмотря на двойную тяжесть, храбрые кони не задыхались, не уставали. В одном месте они бросились в горный поток. Годвин заметил, что справа не больше, как на расстоянии пятидесяти ярдов, поток этот падал в глубокую пропасть между двумя утесами, которые отстояли на восемнадцать футов один от другого; он мысленно сказал себе, что если бы они перерезали поток немного ниже, их поездка окончилась бы. На другом берегу простиралось около сотни ярдов совершенно плоской местности; дальше начинались еще более высокие горы, и кони понеслись к ним между кустами. Наконец они достигли вершины горы, мили на две ниже их лежала долина, с которой они начали свою поездку.

— Эти лошади карабкаются, как козы, — сказал Вульф, — но одно верно: спускаться нам придется пешком и вести их под уздцы.

На вершине горы была почти совершенно ровная площадка без камней; кони поскакали галопом, который все ускорялся, и, наконец, помчались во всю прыть. Вдруг они остановились, мгновенно поднявшись на дыбы: они были на самом краю глубокой пропасти, там низко у ее подножия крутилась и пенилась река. С мгновение Огонь и Дым стояли неподвижно, потом по одному слову араба повернули, держась влево, поскакали обратно по площадке и приблизились к краю склона горы, братьям казалось, что они сейчас остановятся. Но Масуда крикнула что-то арабу, араб крикнул что-то лошадям, а Вульф по-английски крикнул Годвину.

— Не бойся, брат, где не боятся ехать они, проедем и мы.

— Моли Бога, чтобы подпруги выдержали, — ответил Годвин, откидываясь назад.

В ту же минуту кони начали спускаться с горы сначала шагом, потом немного быстрее и, наконец, понеслись, как вихрь.

Как могли эти лошади ступать твердо? Конечно, ни одна лошадь, выращенная в Англии, не сделала бы этого. Между тем, не упав ни разу, даже не спотыкаясь, кони летели вниз, перескакивая через большие глыбы камней, и наконец, очутились над потоком или, вернее, над расщелиной шириной в восемнадцать футов, у подножия которой тек поток. Годвин видел все и похолодел. Не безумцы ли эти люди, желающие заставить лошадей, несущих на себе двойной груз, сделать такой прыжок? Откинься седок, споткнись конь, недостаточно далеко прыгни он — уделом их будет неминуемая смерть.

Старый араб, сидевший позади Вульфа, только громко вскрикнул, а Масуда немного крепче обняла Годвина, и ее тихий смех прозвучал над его ухом. Лошади услышали восклицание своего хозяина и, по-видимому, поняв, что предстоит им, вытянули свои длинные шеи и поскакали.

Вот они примчались к ужасной окраине, и точно во сне перед Годвином мелькнул острый разрез, страшные утесы, между ними пропасть и белая пена ярдах в двадцати внизу. Он почувствовал, что великолепный Огонь весь сжался, а в следующее мгновение взлетел на воздух, как птица. В ту же минуту, или это был действительно сон, когда они перелетали через бездну, он почувствовал, как мягкие женские губы прижались к его щеке. Он не знал, действительно ли случилось это; мог ли человек ясно сознавать что-нибудь, чувствуя рядом с собою смерть? Может быть, его поцеловал ветер или просто прядь кудрей Масуды прикоснулась к его щеке. И право, он не мог думать о поцелуях, когда страшная черная пасть пропасти зияла под ним.

Они пронеслись в воздухе, белая пена исчезла, всадники очутились в безопасности. Нет, одна из задних ног Огня потеряла опору. Они падают, они погибли! Борьба… Как крепко обнимают эти руки. Как близко это лицо. Ничего, опасность миновала…

Они помчались в горы; рядом с серым Огнем скакал вороной Дым. Глаза Вульфа, казалось, готовы были выскочить наружу, и он кричал: «Д’Арси! Д’Арси!» — за ним сидел старый араб; его тюрбан свалился, бурнус, как знамя, развевался в воздухе, и он тоже громко кричал.

Все скорее и скорее мчались кони. Скакали ли так когда-нибудь лошади? Быстрее, быстрее; теперь ветер свистел, а земля, казалось, улетала из-под ног. Спуск окончился. Равнина; вот равнина осталась позади, теперь поля, поля тоже исчезли, и вот, опустив головы и высоко водя боками, Дым и Огонь рядом остановились на дороге; их покрытые потом тела искрились в лучах заходящего солнца.

Объятия перестали крепко сдавливать стан Годвина. А, верно, они были сильны: на обнаженных круглых руках Масуды остались отпечатки колец кольчуги, скрытой под его туникой. Молодая женщина соскользнула на землю, осматривала эти знаки. Потом она улыбнулась медленной, трепетной улыбкой, вздохнула полной грудью и сказала:

— Вы хорошо ездите верхом, пилигрим Петер, пилигрим Джон тоже, это хорошие лошади, и стоило поскакать, хотя бы в конце стояла смерть. Ну, Сын Песка, мой дядя, что скажешь ты?

— Что я уже состарился для таких скачек по двое на коне, когда в конце ничто не вознаграждает за это.

— Ничто? — спросила Масуда. — Ну, я не вполне уверена в этом. Что же, — прибавила она, — ты продал лошадей пилигримам, которые могут ездить, и они испытали коней; меня же это развлекло после приготовления кушаний в моей гостинице, в которую мне надо теперь вернуться.

Вульф отер увлажнившийся лоб, покачал головой и сказал:

— Мне всегда говорили, что Восток полон безумцами и дьяволами. Теперь я узнал, что мне говорили правду.

Годвин же молчал.

Лошадей отвели в гостиницу, братья прибрали их под присмотром араба, который хотел, чтобы животные привыкли к своим новым владельцам; после этой ужасной скачки кони охотно позволили Годвину и Вульфу подойти к себе. Братья задали им корм, состоящий из размельченного ячменя, колосьев и соломы, смешанных вместе, и напоили их водой, которая целый день грелась на солнце; араб подмешал в нее немного муки и белого вина.

На следующее утро д’Арси встали на заре, чтобы посмотреть, как Огонь и Дым чувствуют себя после скачки. Входя в конюшню, они услышали, что кто-то скрытый в тени плачет, и при слабом свете утра увидели старого араба; он стоял к ним спиной, обняв одной рукой шею Дыма, а другой голову Огня и попеременно целуя красивых скакунов, в то же время громко говорил по-арабски, называя их своими детьми.

— Но, — сказал он наконец, — она приказала — почему, я не знаю, — и я должен повиноваться! Что же? По крайней мере, вас возьмут храбрые люди, достойные таких скакунов, как вы. Я почти надеялся, что все мы, трое мужчин и моя племянница Масуда, женщина с тайной на лице и с глазами, видевшими ужасы, погибнем в расщелине. Но не такова была воля Аллаха. А потому прощай, мой Огонь, прощай, мой Дым, чудные дети пустыни, умеющие лететь быстрее стрелы…

Никогда не выйду я на вас в битву. Ну, все же у меня есть другие кони вашей же несравненной крови.

Тут Годвин дотронулся до плеча Вульфа, и оба брата потихоньку вышли из конюшни, они не хотели, чтобы араб увидел их, им казалось позорным смотреть на его печаль. Когда они вернулись в свою комнату, Годвин спросил Вульфа:

— Почему этот человек продал нам благородных коней?

— Потому что его племянница Масуда приказала ему сделать это, — ответил Вульф.

— А почему она приказала?

— Ах, — проговорил Вульф, — не назвал ли он ее женщиной с тайной на лице и с глазами, видевшими ужасы? Может быть, ею руководят какие-нибудь семейные причины или вопросы, касающиеся нас с тобой. Ведь с нами она затеяла непонятную игру, ни начало, ни конец которой не известны нам! Но, брат Годвин, ты мудрее меня. Зачем же ты просишь меня разгадать такие загадки? Мне совсем не хочется ломать над ними голову. Я знаю только, что это славная игра, и верю, что она в конце концов приведет нас к Розамунде.

— Только бы все это не привело нас к чему-нибудь гораздо худшему, — со стоном ответил Годвин. Он вспомнил сон, который пригрезился ему в воздухе над пропастью между черными утесами, под которыми кружилась журчащая пена, и ничего не сказал Вульфу.

Когда солнце высоко поднялось, братья стали снова собираться идти в конюшню, взяв с собою золото, приготовленное для араба; но, открыв дверь своей комнаты, увидели Масуду; красивая вдова, по-видимому, только что хотела постучаться к ним.

— Куда идете вы, друзья Петер и Джон, да еще так рано? — спросила она с улыбкой на своем красивом странном лице, казалось, скрывавшем какую-то глубокую тайну.

Годвин мысленно сказал себе, что точно такая улыбка была на лице каменного сфинкса, которого они видели на рыночной площади Бейрута.

— Посмотреть на наших лошадей и заплатить деньги арабу, — ответил Вульф.

— Неужели? Мне казалось, что час тому назад вы сделали первое, что же касается до второго — не трудитесь.

Сын Песка ушел.

— Ушел! И увел лошадей?

— Нет, они здесь.

— Значит, госпожа, вы заплатили ему? — спросил Годвин.

Было ясно, что Масуде понравилось его любезное обращение, потому что, когда она ответила, ее обыкновенно жесткий голос смягчился. И в первый раз она обратилась к Годвину, выговорив все его имя.

— Почему вы называете меня госпожой, сэр Годвин д’Арси? — сказала она. — Ведь я только содержательница гостиницы, и мне иногда дают жестокие названия. Да, может быть, я была дамой, раньше чем сделалась содержательницей гостинцы; но теперь я только вдова Масуда, как вы — пилигрим Петер. Тем не менее я благодарна вам за вашу ошибку.

И, отступив шага на два к двери, которую она закрыла за собой, Масуда поклонилась с таким достоинством, с такой грацией, что всякий понял бы, что красивая вдова воспитывалась не в гостиницах.

Годвин тоже поклонился ей, сняв шляпу. Их глаза встретились, и по ее взгляду он понял, что со стороны этой женщины ему нечего было бояться предательства. Как бы темен и неизвестен ни был путь перед ним, он теперь вверил бы свою жизнь ее рукам.

Вульф, заметивший все это, испугался. Он спросил себя, что подумала бы Розамунда, если бы она видела странный взгляд в глазах смуглой женщины, которая была когда-то знатной дамой, сделалась содержательницей гостиницы, которую называли шпионкой, дочерью сатаны, исчадием аль-Джебала?

Теперь вдова Масуда говорила своим обыкновенным резким тоном:

— Нет, я ему не заплатила. Он не захотел взять денег; не захотел также и нарушить слова, данного вам, рыцарям, которые так хорошо и храбро скачут на конях, но я заключила с ним условие от вашего имени и надеюсь, вы не откажетесь исполнить его, так как я поручилась за вас своим добрым именем, а этот араб глава рода и мой родственник. Вот в чем дело: если вы и эти ваши лошади останетесь в живых и придет время, когда они больше не понадобятся вам — на площади ближайшего города велите местному глашатаю выкрикнуть, что шесть дней будете ждать человека, одолжившего вам коней, если через шесть дней он не явится — продайте их. Только не раньше. Согласны вы?

— Да, — ответили оба брата, но Вульф прибавил:

— Только нам хотелось бы знать, почему араб, Сын Песка, ваш родственник, доверяет нам своих драгоценных коней?

— Завтрак подан, гости, — произнесла Масуда холодным голосом, прозвучавшим, как звон металла.

Вульф только покачал головой и пошел за ней в столовую, которая теперь снова опустела.

Большую часть дня они провели со своими лошадьми, вечером на этот раз вместе с Масудой немного проехались, хотя не были вполне уверены в лошадях, они думали, что, может быть, эти животные, по их мнению, одаренные почти человеческим умом, закусят удила и унесут их в глубину родной пустыни. Однако, хотя время от времени кони с легким ржанием и оглядывались, как бы желая отыскать своего прежнего хозяина-араба, они не сделали ничего дурного; лошади, выезженные для дам, не могли бы быть спокойнее. Поэтому братья вернулись обратно; прибрали, накормили и приласкали животных; и кони стояли смирно, только настораживали уши и обнюхивали их, точно зная, что с ними их новые хозяева, и желая подружиться с ними.

На следующий день было воскресенье, братья, опять-таки по желанию Масуды, в сопровождении ее невольника пошли к обедне в большую церковь, прежнюю мечеть, и, как всегда, накинули пилигримские одежды поверх кольчуг.

— А вы не пойдете с нами? Ведь вы же исповедуете нашу веру? — спросил Вульф.

— Нет, — ответила Масуда, — я сегодня не в таком расположении духа, чтобы исповедоваться. Сегодня я буду перебирать четки дома.

Итак, они пошли без нее. В задней части церкви, которая была просторна, но темна, д’Арси вмешались в толпу скромных прихожан и смотрели, как рыцари и священники различных народностей старались занять первенствующее место под куполом. Выслушали они проповедь епископа и многое узнали из нее. В конце своего поучения проповедник заговорил о предстоящей войне с Саладином, которого называл антихристом. Епископ просил христиан оставить личные распри и приготовиться к страшной борьбе. Говоря, что в противном случае, в конце концов, крест их Господа будет попран стопами сарацин, Его воины зарезаны, Его знамена осквернены, Его народ перебит или загнан в море. Глубокое молчание встретило эти предупреждения.

— Прошли четыре дня, спросим же нашу хозяйку, нет ли у нее каких-нибудь известий для нас? — сказал Вульф по дороге домой.

— Да, спросим, — ответил Годвин.

Но им не пришлось спрашивать. Войдя к себе, братья увидели Масуду, она стояла посреди комнаты, как видно, в глубоком раздумье.

— Я пришла поговорить с вами, — сказала вдова, поднимая голову. — Вы все еще хотите навестить шейха аль-Джебала?

И братья ответили:

— Да.

— Хорошо. Я имею разрешение отпустить вас, но советую вам остаться, потому что путешествие опасно. Будем откровенны. Я знаю, что вы задумали. Я знала еще за час до того, как вы ступили на наш берег, и потому привела вас в свой дом. Вы хотите попросить помощи господина Сипана против Салахеддина, так как желаете спасти из рук султана одну знатную вашу родственницу, в жилах которой течет его кровь, руки которой оба вы ищете. Вы видите, я и это узнала. Ну, в нашей стране множество шпионов, которые путешествуют то из Европы, то в Европу и доносят обо всем людям, дающим им деньги. Например, — я могу это сказать теперь, потому что вы больше не увидите его, — купец Томас, с которым вы были здесь у меня в доме, шпион. Вашу историю рассказали ему другие английские шпионы, а он передал ее мне.

— А вы тоже шпионка, как вас назвал носильщик? — прямо спросил Вульф.

— Я то, что я есть, — холодно ответила она. — Может быть, я, как и вы, принесла какую-нибудь клятву и держу ее, как вы держите свой обет. Кто мой господин или почему я поступаю так, вам все равно. Но вы мне очень нравитесь, и мы скакали с вами вместе — это была дикая скачка! Поэтому предупреждаю вас, — хотя, быть может, мне не следует так откровенно говорить с вами, — что аль-Джебал всегда берет плату за оказанные им услуги, а также что, может быть, вы за подвиг поплатитесь жизнью.

— Вы предупреждали нас также относительно Саладина, — сказал Годвин, — что же остается нам, если мы не можем ехать ни к тому, ни к другому?

Она пожала плечами:

— Поступить на службу к одному из крупных франкских полководцев и ждать удобного случая, который никогда не представится. Или еще лучше — нашить несколько зубчатых раковин на шляпы и вернуться домой, там жениться на богатых женах, которых вы встретите на родине, забыть Масуду-вдову, и аль-Джебала, и Салахеддина, и ту девушку, которая явилась ему в грезах. Только тогда, — прибавила она изменившимся голосом, — вам придется оставить здесь этих коней.

— Мы желаем скакать на них, — весело вскрикнул Вульф, но Годвин обернулся к Масуде и сердито взглянул на нее.

— Вы знаете нашу историю, — сказал он, — вы знаете нашу клятву. Какими же рыцарями считаете вы нас, что даете совет, который более годится для шпионов, доставляющих вам вести! Вы говорили о наших жизнях? Они даны нам на время, и, когда их потребуют от нас, мы отдадим их, сделав все, что могли сделать.

— Хорошо сказано, — ответила Масуда. — Дурно думала бы я о вас, ответь вы иначе. Но почему вы хотите ехать к аль-Джебалу?

— Потому что в минуту смерти дядя велел нам отыскать его; у нас нет другого советника, и это заставляет нас исполнить его совет — будь что будет.

— Опять хорошо сказано. Ну, вы поедете к аль-Джебалу.

И будь что будет со всеми нами троими.

— С нами троими? — сказал Вульф. — Какое же участие примете вы в этом деле?

— Я буду вашей проводницей, я еду с вами, и вы увидите, принесу ли я вам пользу, — ответила Масуда.

На своих великолепных конях, в арабских бурнусах, с двумя мулами, нагруженными вещами и всем необходимым для путешествия, а также мехами вина, двинулись братья в путь в сопровождении Масуды; она ехала на одном из мулов.

Много уединенных диких мест миновали они, часто приходилось им карабкаться по крутизнам или спускаться в глубокие впадины, ехать то между чащами, то по выжженным знойным солнцем откосам гор, отдыхать то под ветрами могучих деревьев, то на открытых площадках под темным небом, усеянным звездами.

Раз в самый зной путники остановились среди гор, обнаженные утесы которых тянулись к небу. Утомленные люди раскинули лагерь подле журчащего маленького хрустально-чистого источника, который привлек их. Истомленный, хорошо закусивший взятыми Масудой припасами, Вульф заснул в тени большой скалы. Подле другого камня улегся Годвин, но не мог сомкнуть глаз. Масуда хлопотала подле костра, разложенного рядом с глубокой горной пещерой. Не прошло и пяти минут после того, как она подошла к огню, Годвин услышал ужасный крик молодой женщины, обернулся и увидел ее в зубах страшного желтого чудовища. Д’Арси поднялся, схватил меч и бросился к дикому зверю, который на мгновение остановился, но не выпустил из пасти свою жертву.

Глава 9

НА ПАЛУБЕ ГАЛЕРЫ
С того самого дня, как галера под желтым флагом Саладина отошла от эссекского берега, украденная дочь старого сэра Эндрю казалась на ней не пленницей, а царицей.

На сарацинском корабле Розамунду встретила неожиданность: в отведенном для нее помещении она застала молодую женщину, уроженку Франции Марию, которая добровольно пришла на галеру, когда этот корабль на своем пути в Англию стоял подле одного из французских приморских городов, забирая свежие съестные припасы и пресную воду. Узнав, что корабль принадлежит сарацинам, она решила просить их принять ее на палубу и согласилась быть служанкой той принцессы, за которой, по их словам, плыли они. Муж несчастной Марии много лет тому назад ушел в Святую Землю, и преданная жена, не имевшая денег на путешествие, с восторгом увидела возможность переправиться в Сирию. Розамунда ласково обошлась с нею, но с остальными держалась гордо: постоянное присутствие высокого человека в одеянии христианских рыцарей было ей ненавистно. В первый же раз взглянув на него, она узнала в нем Гюга Лозеля, человека, некогда просившего ее руки, получившего отказ, поклявшегося жестоко отомстить ее роду и потом исчезнувшего из Англии. Когда он подходил к ней, она невольно вздрагивала, как от прикосновения отвратительной гадины, когда он заговаривал с ней, вся кровь отливала к ее сердцу.

Совсем не то был принц Гассан, явившийся в дом ее отца под видом купца Георгия. Он обращался с ней почтительно, держался в стороне, старался предупредить ее малейшее желание, не был ни навязчивым, ни дерзким.

Однажды Розамунда обратилась к нему с вопросом, не может ли она попросить его об одной услуге.

С восточным поклоном, сделай почтительный «салаам», принц Гассан ответил:

— На этом корабле у каждого свое определенное место, своя обязанность. Сэр Гюг Лозель искусный мореплаватель, капитан галеры и управляет матросами. Я начальник воинов, а вы, принцесса, вы управляете всеми нами. Вы должны не просить, а приказывать.

— Тогда я приказываю, чтобы мошенник, который носит имя Никласа, никогда не подходил ко мне. Разве я могу выносить близость убийцы моего отца?

— К несчастью, мы все принимали участие в этом; тем не менее ваше приказание будет исполнено. Говоря правду, госпожа, я сам ненавижу этого человека, самого обыкновенного шпиона.

— Я желаю также, — продолжала Розамунда, — никогда больше не разговаривать с сэром Гюгом Лозелем.

— Это труднее исполнить, — сказал Гассан, — потому что он капитан и мой господин приказал мне повиноваться ему во всем, что касается корабля.

— Мне нет дела до корабля, — произнесла Розамунда, — и конечно, принцесса Баальбекская, если таков мой титул, может выбирать для себя общество. Я желаю чаще видеть вас, а сэра Гюга Лозеля реже.

— Большая честь для меня, — ответил Гассан, — и я постараюсь исполнить ваше желание.

После этого несколько дней Лозель хотя и наблюдал за Розамундой, но подходил к ней очень редко и каждый раз видел Гассана подле нее или позади нее.

Наконец принц, которому все время приходилось пить дурную воду, заболел и на несколько дней слег в постель. Тогда Лозель отыскал случай подойти к Розамунде. Она старалась не выходить из каюты, чтобы избежать встречи с ним, но зной летнего солнца на Средиземном море заставил ее выйти под балдахин, раскинутый на корме. Вместе с француженкой Марией она села в его тени. Лозель стал то и дело подходить к ней, то под предлогом принести ей кушанье, то осведомляясь, удобно ли ей, она ему не отвечала ни слова. Наконец, зная, что Мария понимала по-английски, он заговорил с Розамундой по-арабски, так как хорошо владел этим языком, но молодая девушка сделала вид, что не понимает его. Тогда он обратился к ней по-английски, но на языке, который употребляло только простонародье Эссекса. Он сказал:

— Леди, как жестоко, как неправильно вы судите обо мне! В чем я виновен перед вами? Я уроженец Эссекса, отпрыск знатного рода, я встретил вас на родине и полюбил. Разве это преступление со стороны человека небедного, кроме того, получившего рыцарское достоинство за подвиги и посвященного в рыцари не низкой рукой? Ваш отец сказал мне «нет», вы тоже, и, уязвленный печалью и его словами (он назвал меня морским разбойником и напомнил позорные и лживые старые рассказы), я заговорил так, как не должен был говорить, и поклялся, что, несмотря на все, вы будете моей женой. За это я должен был страдать; ваш двоюродный брат, молодой рыцарь Годвин, тогда еще оруженосец, ударил меня по лицу. Он оскорбил меня и ранил, так как счастье улыбнулось ему; я с моим кораблем отправился на Восток вести торговлю между Сирией и Англией. В то время был мир между султаном и христианами, и я случайно посетил Дамаск для закупки товара. Саладин послал за мной и спросил меня, правда ли, что я родом из той части Англии, которая зовется Эссексом. Я ответил ему да; тогда он спросил, знаю ли я сэра Эндрю д’Арси и его дочь. Я опять сказал да; он открыл мне свое родство с вами, о чем, впрочем, я уже слышал раньше, и рассказал о грезе, в которой вы явились ему, и о своем твердом решении привезти вас в Сирию и поднять до высоких почестей. В конце концов, он попросил меня за большую сумму временно уступить ему одну из моих лучших галер и отправиться за вами; он сказал мне, что сила не будет употреблена; я же, со своей стороны, заметил, что не подниму руки ни на вас, ни на вашего отца, и действительно не сделал этого.

— Вы помнили о мечах Годвина и Вульфа, — презрительно произнесла Розамунда. — Вы хотели предоставить это более храбрым людям.

— Моя леди, — вспыхнув, заметил Лозель. — До сих пор еще никто не обвинял меня в недостатке мужества. Из вежливости и любезности выслушайте меня. Я поступил дурно, приняв предложение султана, но, поверьте, леди, только любовь к вам заставила меня поступить так, потому что мысль о долгом плавании в вашем обществе представляла для меня великое искушение, я не мог воспротивиться ему.

— Сарацинское золото было для вас непреодолимым искушением. Вот что вы должны были сказать. Прошу вас, будьте кратки. Этот разговор утомил меня.

— Леди, вы жестоки и неправильно судите обо мне, я это докажу вам, — он оглянулся. — Если все будет хорошо, мы через неделю бросим якорь в Лимасольской гавани на Кипре, чтобы взять запасы пищи и воды раньше, чем пойдем к никому не известному порту в Антиохии, откуда вы должны сухим путем отправиться в Дамаск, избегая франкских городов. Император Исаак кипрский мой друг, и у Саладина нет власти над ним. Раз попав в его дворец, вы будете в безопасности, а со временем, конечно, найдете возможность вернуться в Англию. Вот какой я составил план: ночью вы бежите с корабля; я могу это устроить.

— А что придется вам заплатить? — спросила Розамунда. — Ведь вы рыцарь-купец.

— Моя награда — вы сами, леди. Мы обвенчаемся на Кипре… О, подумайте раньше, чем ответить. В Дамаске вас ожидают всевозможные опасности, со мной вам не грозит никакая беда; у вас будет муж христианин, горячо любящий вас, любящий до такой степени, что ради вас он охотно потеряет свой корабль и еще больше — нарушит слово, данное Саладину, у которого длинная карающая рука.

— Я решила, — холодно сказала Розамунда. — Я скорее доверюсь честному сарацину, чем вам, сэр Гюг, шпоры которого по справедливости должны были бы отрубить повара. Да, я скорее приму смерть, чем руку человека, который ради собственных низких целей задумал план, повлекший смерть моего отца и мой плен. Кончено, и, повторяю, никогда не смейте больше говорить со мною о любви. — Она поднялась с места и направилась в свою каюту.

Лозель посмотрел ей вслед и прошептал:

— Нет, прекрасная леди, я только начал, и не забуду я ваших жестоких слов.

Из своей каюты Розамунды послала сказать Гассану, что она хотела бы поговорить с ним.

Эмир тотчас же пришел, еще бледный после болезни, и спросил, что прикажет она. Розамунда в ответ рассказала все, что произошло между Лозелем и ею, и попросила его защиты от этого человека. Вспыхнули глаза Гассана.

— Вот он, — сказал эмир, — он стоит один! Согласны ли вы пойти и поговорить с ним?

Она ответила ему наклоном головы; подав ей руку, Гассан проводил ее на палубу.

— Капитан, — начал он, обращаясь к Лозелю. — Странные вещи рассказала мне принцесса; она говорит, что вы осмелились предлагать ей руку, клянусь Аллахом, ей, принцессе, племяннице великого Салахеддина!

— Так что же, господин сарацин, — дерзко ответил Лозель. — Разве христианский рыцарь не может быть мужем родственницы восточного владыки?

— Вы? — ответил Гассан, и бешенство почувствовалось в его тихом голосе. — Вы тайный вор и отступник, клянущийся Магометом в Дамаске и пророком Иисусом в Англии… Да, попробуйте отрицать это! Я слышал это сам, я слышал, как клялись там вы и ваш низкий слуга Никлас! Вы достойны ее? Если бы вы не должны были управлять кораблем, если бы мой повелитель не запретил мне ссориться с вами до конца плавания, я теперь же отрубил бы вам голову и вырезал бы ваш язык, который осмелился произнести такие слова.

И он сжал рукоятку своей кривой сабли.

Лозель смирился под взглядом его горящих глаз,он хорошо знал Гассана, знал также, что если бы дело дошло до боя, то его люди не справились бы с солдатами эмира.

— Когда мы исполним нашу обязанность, мы рассчитаемся с вами, — сказал он, стараясь казаться храбрым.

— Клянусь Аллахом, я напомню ваше обещание, — ответил Гассан. — Я отвечу за все сказанное перед лицом Салахеддина в любой день и час, как и вы ответите ему за ваше предательство.

— В чем же меня обвиняют? — спросил Лозель. — В том, что я люблю леди Розамунду? Но все любят ее, может быть, даже вы сами, человек уже немолодой и поблекший.

— За это преступление я тоже накажу вас, отступник. А с Салахеддином вам придется свести другие счеты; вы обещали помочь ей бежать; вы старались соблазнить ее бегством с того самого корабля, на котором дали клятву охранять ее, вы сказали, что доставите ей убежище среди кипрских греков.

— Если бы это была правда, — ответил Лозель, — султан мог бы пожаловаться на меня. Но это ложно! Слушайте же, раз я должен высказать. Леди Розамунда просила меня сделать это для нее, а я сказал, что честь запрещает исполнить ее просьбу, хотя я действительно люблю ее теперь, как любил всегда, и готов сделать для нее многое. Тогда она сказала, что, если я ее спасу от вас, сарацин, я не останусь без награды, что она обвенчается со мной. И опять с болью в душе я ответил, что это невозможно теперь, что, однако, когда я доведу корабль до земли, то послужу ей, как ее истинный рыцарь, и, освободившись от клятвы, сделаю все, чтобы спасти ее.

— Вы слышите, принцесса! — сказал Гассан, обращаясь к Розамунде. — Что вы скажете?

— Я скажу, — холодно ответила она, — что этот человек лжет ради собственного спасения, что я охотнее умру, чем позволю ему приблизиться ко мне.

— Я тоже считаю, что он лжет, — сказал Гассан. — Нет, спрячьте кинжал, если вы желаете увидеть новое солнце! Я не хочу здесь драться с вами, но когда мы будем при дворе султана, Салахеддин узнает все и сам решит, кому нужно верить, принцессе ли Баальбека или нанятому слуге, изменнику франку и пирату сэру Гюгу Лозелю.

— Пусть он узнает все, когда мы будем при его дворе, — многозначительно сказал Лозель и прибавил: — А вы ничего более не желаете передать мне, принц Гассан? Если нет, я уйду; мне необходимо позаботиться о корабле, который, как вы воображаете, я хотел бросить ради улыбки прекрасной дамы.

— Я хочу сказать только, что этот корабль принадлежит султану, а не вам, потому что он купил его у вас, что с этой минуты благородную даму будут охранять день и ночь, что, когда мы подойдем к берегам Кипра, стражу удвоят, потому что там, кажется, у вас есть друзья. Поймите и запомните.

— Я понимаю и, конечно, буду помнить, — ответил Лозель.

Так они расстались.

— Я думаю, — сказала Розамунда, когда он ушел, — что, если мы благополучно дойдем до Сирии, нам нужно будет назвать себя счастливыми!

— Эта мысль была и у меня, госпожа. Кажется, тоже я забыл об осторожности, но этот человек возмутил мое сердце; слабый после болезни, я потерял рассудок и говорил то, что было у меня на сердце, хотя следовало выждать. Может быть, напрасно я не убил его, но он один умеет хорошо управлять кораблем, так как с самой ранней юности занимался этим делом. Предоставим все воле Аллаха. Он справедлив и в свое время решит это дело.

— Да, но как? — сказала Розамунда.

— Надеюсь, мечом, — ответил Гассан, низко поклонился и ушел.

С этих пор вооруженные люди все ночь стояли на часах перед дверями каюты Розамунды, и, когда она выходила пройтись по палубе, вооруженные воины не отставали от нее. Ее больше не беспокоил Лозель; сэр Гюг перестал заговаривать с нею или с Гассаном, зато он то и дело шептался с Никласом.

Наконец в одно золотистое утро галера дошла к берегам Кипра и бросила якорь. Лозель действительно был искусным лоцманом, одним из лучших мореходов. Вдоль бухты расстилался белый город Лимасоль; в его садах красовались стройные пальмы, дальше, за плодородной низменностью, высились могучие Труидские горы. Усталая Розамунда, которой надоело нескончаемое море, с восторгом посмотрела на зеленевший красивый берег, бывший ареной стольких исторических событий, и вздохнула при мысли, что ей нельзя ступить на него. Лозель увидел ее взгляд, услышал ее вздох и, садясь в шлюпку, которая подошла, чтобы отвезти его в гавань, насмешливо сказал ей:

— Не угодно ли вам изменить ваше решение, моя леди, и отправиться со мной навестить моего друга императора Исаака? Клянусь, при его дворе очень весело, там нет толпы кислых сарацин или унылых пилигримов, думающих о спасении души. На Кипре совершаются только паломничества на Пафос, туда, где из пены морской родилась Киприда.

Розамунда не ответила; Лозель направился к берегу в шлюпке, которую смуглые кипрские гребцы ловко вели по волнам. Странно было видеть, что волосы гребцов этих украшали цветы.

Десять полных дней простояла галера у Лимасоля, хотя была ясная погода и ветер дул по направлению к Сирии. Когда Розамунда спросила, почему они так долго не отходят, Гассан с досадой топнул ногой и ответил, что император отказывается доставить им больше пресной воды и съестных припасов, чем это нужно для потребностей одного дня, что Гюг, пока Гассан не выйдет на сушу, не хочет идти с поклоном во внутренний город Никозию, где находится императорский двор. Чувствуя, что в этом кроется ловушка, Гассан боялся подчиниться требованию Лозеля; между тем без запасов воды и пищи галера не могла отплыть.

— А разве сэр Лозель не может устроить это сам? — спросила Розамунда.

— Конечно, мог бы, если бы хотел, — ответил Гассан, злобно сжимая зубы, — но он клянется и божится, что не может сделать ничего.

Так они стояли день изо дня; их палило знойное летнее солнце, качали длинные гряды волн; наконец мужество всех ослабело, тела также, потому что у многих началась лихорадка, часто нападающая на людей близ берегов Кипра; двое умерли. Время от времени кто-нибудь из кипрских сановников являлся с берега вместе с Лозелем, доставлял на галеру немного съестных припасов и воды и принимался торговаться, говоря, что путники ничего более не получат, если принц Гассан не навестит императора и не привезет с собой бывшую на его корабле прекрасную даму, которую желал видеть Исаак.

Гассан каждый раз отвечал отказом и удваивал стражу при Розамунде, тем более что теперь по ночам близ галеры появлялись странные лодки. Днем также целые толпы фантастически разодетых в шелк и бархат мужчин и женщин курсировали подле берега и смотрели на корабль, точно приготовляясь сделать нападение.

Наконец Гассан вооружил своих суровых сарацин и велел им стоять цепью на бульверках с обнаженными саблями в руках; это, как видно, пугало жителей Кипра, по крайней мере, увидев воинов, они удалялись к большой башне Колосси.

Наконец Гассан потерял терпение. Раз утром Лозель вернулся из города Лимасоля, в котором ночевал; с ним явились и три кипрских вельможи; по их словам, они не собирались вести переговоры, а желали только увидеть красавицу принцессу Розамунду. После этого начались обычные толки о том, что для получения необходимых припасов мореплаватели должны были явиться к императору Исааку; по их словам, в противном случае император решил приказать морякам взять галеру в плен. Гассан выслушал киприотов и вдруг приказал схватить вельмож.

— Теперь, — сказал он, обращаясь к Лозелю, — прикажите вашим матросам поднять якорь и направиться к Сирии.

— Но, — ответил рыцарь, — съестных припасов и пресной воды хватит нам только на один день!

— Все разно, — ответил Гассан, — безразлично — умереть от голода и жажды на море или сгореть здесь от лихорадки. То, что могут вынести эти кипрские вельможи, вынесем также и мы! Прикажите матросам поднять якорь и распустить паруса, или моя сабля поработает среди них.

Теперь Лозель топал ногами и бесновался, но это ни к чему не привело. Поэтому он обратился к трем бледным от страха уроженцам Кипра и сказал:

— Что вы решаете: достать запасы пищи и воды для нашего корабля или пуститься в море без того и другого, что повлечет неминуемую смерть?

Они ответили, что отправятся на берег и достанут все необходимое.

— Нет, — ответил Гассан, — вы останетесь здесь, пока не привезут пищи и запасов.

В конце концов это было исполнено, потому что один из вельмож оказался племянником императора. Узнав о плене своего близкого родственника, Исаак прислал запасы, необходимые для галеры. Кипрских вельмож отправили обратно в последней из шлюпок, доставивших груз, и через два дня галера была уже в море.

Вскоре Розамунда заметила отсутствие ненавистного ей шпиона Никласа и сказала об этом Гассану. Тот навел о нем справки у Лозеля; сэр Гюг, ответил, что Никлас отправился на берег и исчез в первый же день их остановки у берегов Кипра, что он не знает, был ли лжепилигрим убит во время какой-нибудь ссоры, заболел ли он или просто бежал. Гассан пожал плечами. Розамунда обрадовалась, что отделалась от ненавистного ей человека, но мысленно спрашивала себя, ради какой недоброй цели Никлас бежал с корабля.

Целый день галера быстро шла от Кипра, направляясь к берегам Сирии, потом она попала в полосу того полного затишья, какое часто случается летом в этом море. Целых восемь дней не чувствовалось ни малейшего ветра, и галера мало подвинулась вперед. Но вот, когда все глаза устали пристально вглядываться в гладкую, как масло, поверхность моря, поднялся легкий попутный ветерок. Мало-помалу он стал усиливаться и быстро понес галеру к цели ее плавания. Все беспорядочнее, все сильнее становились шквалы, наконец, к вечеру второго дня, когда громадные волны стали грозить палубе корабля, вдали показался абрис высокой горы. При виде ее Лозель громко поблагодарил Бога.

— Это горы близ Антиохии? — спросил Гассан.

— Нет, — ответил рыцарь, — гораздо южнее, между Лаорикией и Джебелой. Слава Господу, там есть хорошая гавань, мы можем зайти в нее, чтобы скрыться до окончания бури.

— Но мы идем к Дарбесаку, а не к франкскому порту близ Джебелы, — сердито заметил Гассан.

— Тогда поверните корабль и сами управляйте им, — сказал Лозель. — И вот что я обещаю вам: через два часа все вы очутитесь на дне морском.

Гассан задумался. Сэр Гюг говорил правду, потому что, поверни он корабль, волны стали бы налетать на галеру сбоку.

— Да падет это на вашу голову, — резко ответил он.

Стемнело. При свете больших фонарей, поднятых на корме, можно было видеть, как море, побелевшее от пены, со свистом проносилось мимо галеры, корабль летел к берегу с обнаженными мачтами. Путники не смели распустить паруса.

Всю эту ночь галера качалась и колебалась так, что даже самые сильные из матросов заболели; люди молились; одни призывали имя Бога, другие кричали «Аллах, Аллах», но все просили небо дозволить им войти в гавань. Наконец над вершиной самой высокой горы забрезжил свет встающей зари, хотя низкое побережье еще утопало в тени, всем также показалось, что громада высится почти над ними.

— Ободритесь! — крикнул Лозель. — Я думаю, мы спасены. — И он поднял второй фонарь на главную мачту — зачем сделал это сэр Гюг, никто не понял.

Вскоре море стало затихать, но оно снова запенилось, когда галера перелетела через какую-то гряду, после этого путники опять очутились в спокойной воде и в полутьме рассмотрели справа и слева неопределенные очертания заросших кустами речных берегов. Несколько времени они шли вперед, потом Лозель громко крикнул своим морякам приказание бросить якорь и послал сказать всем остальным, что они могут лечь отдохнуть, так как всякая опасность миновала. Истомленные путники легли и постарались заснуть.

Но Розамунда, не могла сомкнуть глаз. Она встала с постели, накинула на себя плащ, подошла к дверям каюты и стала любоваться красотой гор, нежно-розовых в молодых лучах света, и на закрытую дымкой тумана водную поверхность бухты. Галера стояла в безлюдном месте — по крайней мере молодая девушка нигде не видела ни города, ни домов, хотя до поросшего деревьями берега было не более пятидесяти ярдов. Вот она услышала в тумане звуки весел и рассмотрела три или четыре лодки, приближавшиеся к галере; заметила она также, что Лозель одиноко стоит на палубе и смотрит на них. Первая лодка подошла быстрее; на ее носу поднялся какой-то человек и тихим голосом заговорил с сэром Гюгом. Когда он вставал, с его головы свалился капюшон, и Розамунда узнала ненавистное лицо шпиона Никласа. С мгновение она стояла, окаменев; ведь этот человек остался на острове Кипр, но скоро Розамунда поняла и громко крикнула:

— Измена! Принц Гассан, измена!

Едва эти слова вылетели из ее губ, как она увидела, что какие-то люди с дикими лицами уже карабкались на низкий борт средней части галеры, к которому быстро подходила одна лодка за другой. Сарацины тоже вскакивали со скамеек, на которых спали, бежали к корме, на которой стояла Розамунда; все собрались к ней, за исключением отрезанных на носу корабля. Появился и принц Гассан; он держал в руках саблю, его голову закрывал украшенный драгоценностями тюрбан, а тело кольчуга, но на нем не было плаща; он еще издали давал приказания своим воинам; между тем наемный экипаж корабля попадал на колени и стал просить пощады. Розамунда крикнула принцу, что их предал Никлас, которого она видела. В эту минуту высокий человек в белом арабском бурнусе и с обнаженным мечом в руках вышел вперед и сказал по-арабски:

— Сдавайтесь, мы гораздо многочисленнее вас, и ваш капитан в плену. — Он указал на Лозеля, неприятели держали его, связав ему руки за спиной.

— Кому вы предлагаете сдаться? — спросил принц, обводя всех горящим взглядом, точно лев в западне.

— Говорящему от страшного имени Сипана, властителя аль-Джебала, о слуга Салахеддина!

Услышав это, застонали все, даже храбрые сарацины; они поняли, что им приходится иметь дело с ужасным главой ассасинов.

— Значит, между султаном и Сипаном началась война? — спросил Гассан.

— Да, мы всегда воюем. Кроме того, с вами та, которая, — он указал на Розамунду, — дорога Салахеддину; ее мой господин желает иметь заложницей.

— Как вы узнали о ней? — сказал Гассан, желая выиграть время, чтобы его воины успели оправиться.

— Как господин Сипана узнает все, — послышался ответ. — Сдавайтесь же, и, быть может, он помилует вас.

— Сдаться шпионам, — со свистом вырвалось из уст Гассана, — таким шпионам, как Никлас, который приплыл сюда с Кипра раньше нас, и франкская собака, которая зовется рыцарем, — указал он на Лозеля. — Нет, мы не сдаемся, и тут вам, ассасины, придется иметь дело не с ядом и ножом, а с мечами и храбрыми людьми. Да, предупреждаю вас и вашего господина, что Салахеддин отплатит за ваше деяние.

— Пусть попробует, если он желает умереть, ведь до этого дня мы его щадили, — спокойно ответил высокий араб, потом обратившись к окружающим, сказал: — Перерезать всех, кроме женщин, и эмира Гассана, которого мне приказано привести в Масиаф живым.

— Идите в каюту, госпожа, — сказал Гассан, — и помните, что мы сделали все ради вашего спасения. Скажите это моему господину; я хочу, чтобы моя честь осталась незапятнанной в его глазах. Теперь, солдаты Салахедина, бейтесь и умрите так, как вас учил наш господин. Ворота рая распахнулись, но ни один трус не войдет в них!

В ответ раздался бешеный крик. Розамунда убежала в каюту, а на палубе началась ужасная резня. Ассасины с мечами и кинжалами старались штурмом подняться, взять палубу, но их натиск несколько раз отбивали; средняя часть галеры наполнилась их телами, потому что они один за другим падали под ударами кривых сарацинских сабель, но снова и снова бросались вперед, не зная ни страха, ни жалости, когда их господин давал им приказ.

От берега подходили новые, наполненные людьми лодки, а сарацин было мало и все истомленные болезнью и бурей; наконец, выглянув из каюты, Розамунда увидела, что враги заняли корму.

Кое-где еще бились отдельные группы, но сарацины падали под ударами ассасинов, увеличивая кольцо мертвых тел; в числе сражавшихся был и принц-воин Гассан. Глаза Розамунды не отрывались от него, она следила, как он один отбивался от целой толпы, и в уме нарисовалась другая картина: точно так ее отец, тоже один, боролся с эмиром и его солдатами, в это страшное мгновение она подумала о справедливости Божьей.

Что это? Нога принца скользнула по покрытой кровью палубе. Гассан упал и раньше, чем он успел снова подняться, на него набросили плащи; ожесточенные, но молчаливые даже перед лицом смерти люди, помнившие о приказании своего предводителя взять принца живым, быстро накрыли его множеством плащей. Они взяли его живым и не раненым: никто из ассасинов не ответил на его удар ударом, чтобы не нарушить приказания Сипана.

Розамунда видела все это и, помня, что великий ассасин приказал привести ее также не раненой, знала, что ей нечего бояться насилия со стороны жестоких убийц. Эта мысль и сознание, что Гассан остался жив, подбодрили ее.

— Кончено, — сказал высокий араб холодным голосом, — бросьте в море собак, которые осмелились ослушаться приказаний аль-Джебала.

Его воины повиновались, они подняли мертвых и умиравших сарацин и бросили их в воду, где те и потонули; и ни один из раненых воинов Гассана не попросил пощады. Потом ассасины поступили точно так же со своими мертвыми, раненых же переправили на берег. Наконец высокий араб подошел к каюте и сказал:

— Госпожа, идите, мы готовы в путь.

Розамунде пришлось повиноваться. Идя за ним, она вспомнила, как после борьбы и кровопролития ее привезли на эту галеру, Бог весть с какой целью, и думала, что теперь сходит с нее после борьбы и кровопролития и что ее снова повезут неизвестно куда.

— О! — вскрикнула она, указывая на тела, которые кидали в глубину моря. — Дурно кончили люди, укравшие меня, но дурно можете кончить и вы, слуги аль-Джебала.

Но высокий человек ничего не ответил. Он вел ее к лодке, а за ними шла плачущая Мария и принц Гассан.

Они вскоре были на берегу, здесь Марию оторвали от Розамунды, и дочь сэра Эндрю никогда не узнала, что случилось с этой женщиной и нашла ли она своего исчезнувшего мужа.

Глава 10

ГОРОД АЛЬ-ДЖЕБАЛА
— Довольно, довольно, — сказал Годвин, — когти животного только оцарапали меня, мне стыдно, что вы заставляете ваши волосы нести такую низкую службу. Дай мне глоток воды, Вульф.

Он обратился к брату, но, не говоря ни слова, Масуда, которая отирала его кровь своими волосами, подала ему воды из источника, подмешав туда вина. Годвин напился. Он поднялся и пошевелил руками и ногами.

— Да, — сказал он, — все сущие пустяки. Это было только потрясение, львица совсем не ранила меня.

— Зато ты ранил львицу, — сказал Вульф со смехом. — Клянусь святым Чедом, хороший удар, — и он указал на длинный меч, торчавший по рукоятку Б груди животного. — Клянусь, я сам не мог бы ударить лучше.

— Мне кажется, зверь сам нанес себе удар, — ответил Годвин. — Я только выставил вперед меч, когда львица, бросив Масуду, прыгнула на меня. Вытащи его, брат. Я еще слишком слаб…

Вульф оперся ногами в тело животного, стал дергать меч и, наконец освободив его, заметил:

— Ах, какой я эссекский кабан! Я спал и не проснулся, пока Масуда не схватила меня за волосы. Тогда я открыл глаза и увидел, что ты лежишь на земле, а желтый хищник сидит на тебе, словно наседка на яйцах. Я думал, что животное еще живо, и рассек его мечом, но если бы я проснулся совершенно, я вряд ли решился бы сделать это. Посмотри-ка, брат, — он толкнул голову львицы, и она так перевернулась, что Масуда и Годвин в первый раз заметили, что тело животного соединялось с шеей только узкой полоской шкуры.

— Хорошо, что ты не ударил немножко посильнее, — сказал Годвин, — не то я был бы разрублен надвое и утопал бы в собственной крови, а не в крови этого мертвого зверя, — и он с сожалением посмотрел на свой бурнус и тунику, покрытые запекшейся кровью.

— Да, — сказал Вульф, — я не подумал об этом. Но кто мог соображать в такую минуту?

— Госпожа Масуда, — спросил Годвин, — когда я в последний раз смотрел в вашу сторону, вы висели в челюстях львицы. Вы ранены?

— Нет, — ответила она, — я так же, как и вы, ношу кольчугу, и зубы львицы скользнули по ней, зверь держал только мой плащ. Сдерем шкуру животного и поднесем ее в подарок аль-Джебалу.

— Хорошо, — сказал Годвин, — а вам я дарю когти львицы для ожерелья.

— Верьте, я буду всегда носить их, — сказала Масуда и стала помогать Вульфу сдирать шкуру с животного.

Годвин сидел рядом, отдыхая. Покончив с этим делом, Вульф подошел было к маленькой пещере, но отскочил.

— Ах, — сказал он, — там еще несколько! Я видел их глаза и слышал, как они ворчат. Ну брат, дай мне горящую ветку, я покажу, что не ты один умеешь сражаться со львами.

— Бросьте, безумец; — сказала Масуда. — Там, конечно, ее львята, и если вы убьете их, ее товарищ погонится за нами; если же мы не тронем львят, он останется с ними, чтобы кормить их. Уедем отсюда.

Вульф и Масуда показали дрожавшим и фыркающим мулам львиную шкуру, желая дать им понять, что это не живое страшилище, потом упаковали ее на одного из животных и быстро поехали в долину, лежавшую милях в пяти от места приключения; там текла речка, но не было деревьев. Годвину нужен был отдых, подле источника они остановились, пробыли весь день и ночь; львы больше не показывались, хотя путники усердно подстерегали их. На следующее утро хорошо выспавшийся Годвин совершенно оправился, и все снова пустились по неровной местности к глубокому ущелью, по обеим сторонам которого поднимались высокие утесы.

— Это ворота аль-Джебала, — сказала Масуда, — и сегодня ночью нам придется переночевать близ этого горного прохода: через день мы будем в его городе.

Путники двинулись дальше и наконец увидели замок, большое строение с высокими стенами; они подъехали к нему перед закатом. Казалось, их ждали. Со всех сторон к ним сбежались люди, которые почтительно кланялись Масуде и с любопытством осматривали братьев, особенно узнав о приключении со львицей. Их провели не в замок, а на маленький двор, помещавшийся позади него, тут им доставили пищу и отвели место для ночлега.

На следующее утро они снова двинулись в горы, чередовавшиеся с прекрасными долинами. Два часа ехали они, минуя на своем пути много деревень, люди работали на огородах и на полях. Едва подъезжали они к какой-нибудь деревне, оттуда мчались всадники и преграждали им путь; тогда Масуда выезжала вперед и говорила один на один с предводителями. Выслушав ее, предводитель почтительно дотрагивался до своего лба, наклонял голову, и братья без помехи ехали дальше.

— Видите, — сказала Масуда Годвину и Вульфу, когда их таким образом остановили в четвертый раз, — была ли у вас возможность без провожатых добраться до Масиафа? Да, говорю вам, братья, вы были бы уже мертвы, не доехав еще до первого замка!

Они поднялись на большой откос и на его гребне остановились, чтобы посмотреть на чудесную картину, которая открылась перед ними. Внизу расстилалась широкая долина с деревнями, хлебными полями, масличными рощами и виноградниками. Посреди этой долины, милях в пятнадцати от путников, поднималась высокая гора, обнесенная кругом стенами. За стеной виднелся город; его белые дома с плоскими крышами как бы карабкались по откосам, вершину горы составляла площадка, заросшая деревьями, а на ней возвышался замок со многими башнями и тоже окруженный домами.

— Смотрите, это дом аль-Джебала, властителя гор, — сказала Масуда, — сегодня мы будем ночевать там. Ну, мои братья, выслушайте теперь меня. Немногие из чужестранцев, которые входят в этот замок, возвращаются из него живыми. Еще есть время; я могу проводить вас обратно. Вы хотите ехать вперед или вернуться?

— Хотим ехать вперед, — в один голос ответили Годвин и Вульф.

— Чего вы добиваетесь? Хотите отыскать вашу благородную девушку? Но почему вы приехали сюда, когда, по вашим словам, ее отвезли к Салахеддину? Только потому, что в былые дни аль-Джебал поклялся быть другом одного из членов вашего рода? Но ведь тот аль-Джебал умер, и вместо него правит другой, который не давал такой клятвы. Откуда вы знаете, что он поможет вам, а не убьет вас или не возьмет в плен? В этой стране я обладаю властью, — как или почему, не все ли вам равно? — могу защитить вас от всех ее жителей и, клянусь, сделаю это, так как один из вас спас мне жизнь, — прибавила она, взглянув на Годвина. — Но против господина Сипана я бессильна… я раба его.

— Он враг Саладина и, может быть, из ненависти к султану поможет нам.

— Да, теперь он больше, чем когда-нибудь, враг Салахеддина и, может быть, придет вам на помощь. Может быть, также, — многозначительно прибавила она, — и вы откажетесь от помощи, которую он предложит. О, подумайте, подумайте, — и в ее голосе зазвучала мольба, — в последний раз прошу вас: подумайте!

— Мы достаточно думали, — торжественно ответил Годвин, — и что бы ни случилось, будем повиноваться приказаниям умершего дяди.

Масуда наклонила голову в знак согласия, потом, снова подняв глаза, сказала:

— Пусть так и будет. Вас нелегко заставить переменить решение, и это нравится мне; но примите мой совет: в городе Сипана не говорите по-арабски и притворяйтесь, что не понимаете нашего языка. Также пейте только воду (здесь она очень хороша), потому что Сипан часто угощает своих гостей странными винами; его напитки вызывают удивительные видения, что-то вроде припадков безумия, и заставляют людей совершать такие поступки, которых позже они стыдятся. Может быть, выпив вина аль-Джебала, вы произнесли бы какие-нибудь клятвы, и они впоследствии жестоко давили бы вам сердце; и только ценой жизни вы могли бы освободиться от них…

— Не бойтесь, — ответил Вульф, — мы будем пить только воду; довольно с нас отравленного вина, — прибавил он, вспомнив рождественский пир в замке Стипль.

— У вас, сэр Годвин, — продолжала Масуда, — висит на шее перстень, который вы так неосторожно показали мне, женщине, незнакомой вам, перстень с надписью, не понятной ни для кого, кроме великих людей этой страны, носящих название дансов. Я не выдам вашей тайны, но будьте благоразумны: ничего не говорите о кольце и никому не показывайте его.

— Почему же? — спросил Годвин. — Этот знак дал Джебал нашему дяде.

Масуда осторожно оглянулась и ответила:

— Это кольцо — великая печать и, может быть, когда-нибудь спасет вам жизнь. Решив, что оно навсегда исчезло, умерший властелин, конечно, приказал сделать второй перстень, до того похожий на ваш, что я, державшая в руках оба, не могла бы отличить один от другого. Перед тем, у кого есть такое кольцо, откроются все двери; но если станет известным, что у него второй перстень, — он умрет. Вы понимаете?

Д’Арси сделал утвердительный знак, и Масуда продолжала:

— Наконец, хотя, может быть, вы найдете, что я прошу слишком многого, доверяйте мне, даже если вам начнет казаться, что я веду двойную игру, ведь для вас я, — и она вздохнула, — нарушила клятву и произнесла слова, за которые должна была бы умереть под пыткой. Нет, не благодарите меня, потому что я делаю лишь то, что должна делать, как раба… как раба.

— Чья раба, — спросил Годвин.

— Властелина Гор, — ответила она с прелестной, но печальной улыбкой и, не говоря ни слова, поехала дальше.

— Что она хотела сказать? — спросил Годвин Вульфа.

— Ведь если Масуда говорит правду, то, предупреждая нас, она нарушила верность этому властелину.

— Ничего не понимаю, брат, да и понимать не хочу, — ответил Вульф. — Может быть, все ее речи клонятся только к тому, чтобы ослепить и одурачить нас, а может быть, и нет. Оставим рассуждения и доверимся судьбе.

— Хороший совет, — сказал Годвин, и д’Арси молча поехали дальше.

К вечеру они увидели стену внешнего города, а в ней тяжелые ворота. Тут их встретил отряд всадников с серьезными лицами; поговорив с Масудой, воины проводили рыцарей и их спутницу через подъемный мост, который перекидывался с одного берега рва, высеченного в скалах, на другой, и через тройные железные ворота; тут начался город. Они двинулись вверх по очень узкой и очень крутой улице; справа и слева на крышах домов и в окнах виднелись люди; многие из них стояли на вечерней молитве; все оборачивались и смотрели на путников. В верхнем конце д’Арси увидели другие укрепленные ворота, на башенках которых были часовые в длинных белых плащах, до того неподвижные, что братья сначала приняли их за каменные изваяния. После коротких переговоров тяжелые тройные створки тоже распахнулись перед путниками.

Д’Арси увидали чудеса: между внешней частью города и дворцом с внутренним городом зияла широкая пропасть глубиной более чем в девяносто футов. Через ров бежала дорожка — мост длиною в двести ярдов, сооруженный из глыб камня; его поддерживали арки, которые поднимались из глубины.

— Поезжайте и не бойтесь, — сказала Масуда. — Ваши лошади привыкли к высотам; я и грузовые мулы двинемся за вами.

Годвин, скрывая сомнения, которые зашевелились у него в сердце, потрепал своего коня по шее, и Огонь, на минуту остановившийся, снова двинулся вперед, высоко поднимая копыта и поглядывая то вправо, то влево на зиявшую бездну. Дым знал, что он может пройти там, где прошел Огонь, и не отставал от него, хотя немного пофыркивал; мулы, не боявшиеся высот, если их ноги не скользили, пошли за конями.

Наконец путники очутились на противоположной стороне пропасти, проехали через новые ворота, по обеим сторонам которых поднимались широкие террасы, оставили позади себя длинную улицу и выехали на большой двор в стенах большой грозной крепости. Тут подошел к ним человек, весь в белом, и низко поклонился; за ним выбежали слуги, помогли рыцарям сойти с лошадей и отвели лошадей к ряду конюшен, помещавшихся по одну сторону двора; братья пошли за ними, чтобы прибрать лошадей. Наконец первый воин, терпеливо ждавший рее время, провел их по различным коридорам в комнаты для гостей — большие помещения с каменными потолками; тут братья увидели свои вещи. Масуда сказала, что на следующее утро она придет к ним, и ушла вместе с воином.

Вульф оглядел большую сводчатую комнату, в которой с наступлением тьмы слуги зажигали мерцающие лампы, вставленные в железные кольца, вделанные в стену, и сказал:

— Ну, я охотнее переночевал бы в пустыне со львами, чем в этом унылом месте.

Едва он сказал это, как закрывавшие дверь занавески раздвинулись, и в комнате показались статные женщины, окутанные покрывалами и с блюдами в руках. Они поставили кушанья на пол перед д’Арси, знаками, улыбками приглашая братьев пообедать, их подруги внесли чаши с ароматной водой и облили ею руки рыцарей. Тогда д’Арси сели и стали есть странные, но очень вкусные кушанья. В то же время откуда-то понеслись нежные песни и звуки арф и лютен. Братьям предложили вино, но, вспомнив слова Масуды, они попросили воды, и через несколько времени их просьба была исполнена.

После обеда красавицы ушли и унесли блюда и тарелки; тогда появились черные невольники; они провели братьев в ванны, да в такие, каких рыцари еще никогда не видывали; д’Арси сначала омылись теплой, а потом холодной водой. После ванны их растерли пряными ароматными маслами, завернули в белые плащи и отвели обратно в их комнату, где уже стояли приготовленные постели. Усталые д’Арси легли; в это время снова началась сладкая музыка, и под нежные звуки они заснули.

Открыв глаза, братья увидели, что через высокие окна льется утренний свет.

— Ты хорошо спал? — спросил Вульф.

— Довольно хорошо, — ответил Годвин. — Только мне всю ночь казалось, что сюда входили какие-то люди и смотрели на меня.

— Мне грезилось то же самое, — сказал Вульф, — и, кажется, это не был сон. Вот на моей постели лежит одеяло, его не было, когда я лег.

Годвин оглянулся и увидел, что на его постели также лежит одеяло, которое, конечно, принесли ночью, когда в этом высоком месте делалось холодно.

— Я слышал рассказы о зачарованных замках, — сказал он. — И теперь, мне кажется, мы в волшебном дворце.

— Да, — ответил Вульф, — и до сих пор нам очень хорошо.

Они встали, оделись в свежее платье и накинули лучшие плащи, которые привезли с собой на мулах. Вскоре вошли закрытые покрывалами женщины и подали им вкусный завтрак. Окончив его, д’Арси знаками показали одной из служанок, что им нужны тряпки, которыми они могли бы почистить свои рыцарские доспехи; братья не говорили ни слова по-арабски, помня совет Масуды делать вид, будто они не знают арабского языка. Служанка кивнула головой, ушла и скоро вернулась с другой прислужницей. Они принесли куски замши и какую-то пасту в кувшине; девушки уселись на пол, без просьбы братьев взяли кольчуги и стали так тереть их, что они заблестели, как серебро; братья же чистили свои шлемы, шпоры, щиты, мечи и кинжалы, а также точили лезвие камнем, который возили с собой для этой цели.

Работая, служанки говорили между собой тихим голосом, и многое из их беседы братья поняли.

— Красавцы, — сказала первая девушка, — хорошо было бы, если бы нам достались такие красивые мужья.

— Да, — ответила другая, — и знаешь, рыцари эти до того похожи друг на друга, что, вероятно, они близнецы. Ну, которого же из них ты бы выбрала себе?

Долгое время девушки разговаривали, сравнивая Годвина с Вульфом; лица братьев сильно покраснели от смущения, и они стали неистово тереть щиты, чтобы объяснить свой румянец усталостью.

Наконец одна из служанок заметила:

— Жестоко поступила госпожа Масуда, заманив этих красивых птиц в сети нашего господина, лучше сделала бы она, если бы предупредила их.

— Масуда всегда была жестокой, — ответила другая, — и она ненавидит всех мужчин. Только мне думается, что если она полюбит кого-нибудь, то полюбит крепко, и, может быть, ее любовь будет для него хуже ненависти.

— А эти рыцари шпионы? — спросила первая.

— Я думаю, — послышался ответ. — Глупые люди, они воображают, что могут шпионить в стране шпионов! Лучше, если бы они дрались, так как, вероятно, хорошо умеют сражаться. Что-то будет с ними?

— Думаю, то, что случается всегда; сначала они проведут время хорошо, а потом, если для них не найдется другого дела, им предложат переменить веру или выпить кубок. Впрочем, если они окажутся людьми знатными, может быть, их посадят в тюрьму, чтобы взять за них выкуп. Да, да, жестоко поступила Масуда. Зачем она обманула их? Ведь, может быть, они мирные путешественники и просто хотели осмотреть наш город?

В эту минуту занавесь отодвинулась, и вошла сама Масуда. Она была одета в белое платье, и на ее груди с левой стороны краснела вышивка в виде кинжала. Ее длинные черные волосы падали на плечи, полускрытые раздвинутым спереди покрывалом, которое свешивалось у нее с головы. Еще никогда не казалась она д’Арси такой красивой.

— Привет, братья Петер и Джон, — сказала Масуда по-французски. — А разве это подходящее занятие для пилигримов? — прибавила она, указывая на мечи, которые они точили. Братья поклонились ей.

— Да, — ответил Вульф, — для пилигримов в этот святой город.

Девушки, чистившие кольчуги, тоже поклонились; казалось, в этом дворце Масуда была лицом важным. Она взяла одну из кольчуг и резко сказала:

— Плохо вычищено. Я думаю, вы лучше болтаете, чем работаете. Ну, ничего. Помогите этим рыцарям надеть их. Глупые! Это кольчуга сероглазого путника. Дай мне ее, я буду его оруженосцем, — и она вырвала кольчугу из рук служанки. Когда Масуда отвернулась, девушки переглянулись.

Братья вполне вооружились и накинули на себя плащи; Масуда сказала:

— Теперь вы совсем похожи на пилигримов. Слушайте, у меня есть к вам дело. Господин, — и она нагнула голову так же, как и служанки, угадавшие, о ком она говорит, — через час примет вас; до тех пор, если вам угодно, мы погуляем по саду, который стоит посмотреть.

Д’Арси пошли за нею; подле занавеси она шепнула им:

— Во имя любви к жизни, помните все, что я вам говорила, главное же о вине и кольце — если вы впадете в сон выпитых напитков, вас обыщут. Со мной говорите только об обыкновенных вещах.

В галерее за занавесью стояли стражи в белых одеждах, вооруженные копьями; не говоря ни слова, они повернулись и пошли за братьями. Прежде всего д’Арси отправились в конюшню взглянуть на своих коней; заслышав их шаги, Огонь и Дым тихонько заржали. Лошади были в хорошем виде, и целое общество конюхов собралось кругом коней, обсуждая их стати, их красоту; все низко поклонились братьям. Из конюшни д’Арси прошли в знаменитые сады, которые считались самыми роскошными на всем Востоке. И действительно, прекрасны были они, засаженные редкими деревьями, кустами и цветами. Между одетыми папоротником скалами вились ручейки и падали с высоких утесов в виде пенистых водопадов. Местами кедры бросали такую густую тень, что под их ветвями яркий день превращался в сумрак; открытая почва была, как ковром, покрыта цветами, которые наполняли воздух благоуханием. Повсюду красовались розы, мирты, деревья, увешанные великолепными плодами; со всех сторон неслось воркование голубей и пение множества птиц с яркими перьями, которые, как блистающие драгоценности, перепархивали с одной пальмы на другую.

Целую милю шли братья по дорожке, усыпанной песком. Масуда и стража провожали их. Миновав заросли шепчущих, похожих на тростник растений, д’Арси увидели низкую стену, а за ней у самых своих ног широкую и зиявшую расщелину, через которую они переехали, направляясь в замок.

— Этот широкий ров окружает внутреннюю часть города, крепость и сад, — сказала Масуда. — И кто в наши дни может перебросить через него такой мост? Теперь пойдем обратно.

Они вернулись в замок другой дорогой. Их ввели в переднюю, где стояло двенадцать часовых. Масуда ушла, оставив обоих д’Арси посреди воинов, смотревших на них окаменелыми глазами. Но скоро она вернулась и знаком предложила им идти за нею по длинному коридору. В конце этого прохода д’Арси увидели занавесь, которую охраняли двое часовых. При виде братьев воины раздвинули занавесь. Тогда рука об руку Годвин и Вульф вошли в большую залу, длинную, как церковь Стенгетского аббатства, и наполненную толпой людей, сидевших на полу; дальше она сужалась, как церковный притвор.

Тут стояло и сидело еще много людей со свирепыми глазами, с тюрбанами на головах и с большими ножами за поясом. Впоследствии д’Арси узнали, что это были федаи, которые ждали только, чтобы исполнять приказания своего, господина. В конце узкой части залы опять висели занавеси, а за ними были двери, охранявшиеся часовыми. Их створки распахнулись, и братья очутились на залитой солнцем, открытой террасе. Справа и слева сидели старые длиннобородые люди, числом двенадцать, скромно склонив головы. Это были даисы, или советники, аль-Джебала.

В конце террасы под балдахином, покрытым великолепной резьбой стояли два исполина-воина, и на их белых одеждах рдели красные кинжалы. Между воинами лежала черная подушка, а на ней виднелась какая-то странная черная же груда. Сначала, глядя из яркого солнечного света в тень, братья не могли понять, что это такое. Потом они рассмотрели блестящие глаза, и им стало ясно, что это совсем не груда, а человек в черном тюрбане на голове и в черном одеянии, скроенном в виде колокола и застегнутом на груди сияющим камнем, красным, как кровь. Он от своей тяжести так погрузился в мягкую подушку, что на виду остались только складки его колоколообразного платья, красный камень на груди и голова. Странный человек этот походил на свернувшуюся кольцами черную змею, и его черные глаза тоже походили на змеиные. В глубокой тени, падавшей от навеса и от широкого черного тюрбана, нельзя было рассмотреть черт его лица.

Все в этом существе было так ужасно, оно так мало походило на человека, что братья невольно вздрогнули. Они были люди, он тоже был человеком; однако между грудой с бисеринками-глазами и двумя высокими европейцами-воинами в сияющих кольчугах и цветных плащах и шлемах противоположность была не меньше, чем между жизнью и смертью.

Глава 11

ГОСПОДИН СМЕРТИ
Масуда выбежала вперед и бросилась ниц перед балдахином; Годвин и Вульф стояли и смотрели на черную груду; груда смотрела на них. Потом по одному знаку его подбородка Масуда поднялась и сказала:

— Чужестранцы, вы стоите перед властителем Сипаном, Господином Смерти. Преклоните колена и приветствуйте властелина.

Братья выпрямились: они не хотели опуститься на колени и только поднесли руки ко лбу. И вот откуда-то из пространства между черным тюрбаном и черным одеянием послышался глухой голос, спрашивавший по-арабски:

— Это те люди, которые привезли мне львиную шкуру? Чего хотите вы, франки?

Д’Арси молчал.

— Устрашающий властитель, — сказала Масуда, — эти рыцари только что приехали из Англии через моря и не понимают вашего языка.

— Расскажи мне, кто они и чего просят, — сказал аль-Джебал.

— Страшный господин, — ответила Масуда. — Как я прислала сказать тебе, они родственники рыцаря, который во время сражения спас жизнь того, кто правил перед тобой и ныне сделался жителем рая.

— Я слышал, что был такой рыцарь, — прозвучал голос. — Его звали д’Арси, и на его щите был такой же знак — знак черепа.

— Господин, это братья д’Арси, и они пришли просить твоей помощи против Салахеддина.

При имени султана черная груда заволновалась; так двигается змея, почуяв опасность. Под большим черным тюрбаном выпрямилась голова.

— Какой помощи и зачем? — спросил голос.

— Господин, султан украл девушку из их дома, племянницу того д’Арси; рыцари — ее братья и просят тебя помочь им вернуть ее.

Бисеринки-глаза загорелись любопытством.

— Мне донесли об этой истории, — прозвучал голос. — Но какие доказательства есть у этих франков? Тот, кто был до меня, дал кольцо, а вместе с ним известные права в нашей стране рыцарю д’Арси, который помог ему в опасности. Где же то священное кольцо, с которым он, по безумию, расстался?

Масуда перевела вопрос; но, увидев предостерегающий свет в ее глазах и помня все, что она сказала, братья отрицательно покачали головами, и Вульф ответил;

— Наш дядя, рыцарь сэр Эндрю, был зарублен солдатами Салахеддина и, умирая, велел отыскать тебя, властелин. Он не мог успеть рассказать нам о кольце.

Голова в тюрбане упала на грудь.

— Я думал, — сказал Сипан Масуде, — что это кольцо у них,и потому, женщина, позволил тебе привезти их сюда после того, как ты донесла мне о них из Бейрута. Нехорошо, что святая печать ходит по миру, а тот, кто ушел до меня, умирая, поручил мне вернуть ее. Пусть они отправятся в свою страну и вернутся сюда с древним кольцом, тогда я помогу им.

Масуда перевела только последнюю фразу; братья опять сделали отрицательный знак. На этот раз заговорил Годвин:

— Далеко лежит страна наша, о, господин, и где можем мы найти давно потерянный перстень? Да не будет наше путешествие тщетно, о могучий, окажи нам помощь против Салахеддина.

— Я все дни моей жизни совершал суд над Салахеддином, — ответил Сипан, — а между тем он властвует надо мной.

Теперь я сделаю вам одно предложение, франки, принесите мне его голову или, по крайней мере, убейте его. Я скажу вам, как сделать это, и тогда мы потолкуем снова.

Услышав это, Вульф по-английски сказал Годвину:

— Мне кажется, нам лучше уехать. Нехорошо здесь. — Но Годвин ничего не ответил. Так они стояли, не зная, что сказать; в это время в дверях показался человек, упал на руки и на колени и подполз к подушке между двойным рядом даисов.

— Докладывай, — по-арабски сказал Сипан.

— Господин, — ответил пришедший. — Твоя воля исполнена относительно корабля. — Дальше он заговорил шепотом, так, что д’Арси не могли ни слышать, ни понять его слов. Когда он умолк, Сипан сказал:

— Пусть войдет федай и сам расскажет все; пусть также приведут пленников.

Один из даисов, тот, который сидел ближе всего к балдахину, поднялся и, указав пальцем на братьев, спросил:

— Какова твоя воля, властитель, относительно этих франков?

Черные глаза, которые, казалось, проникали в самую душу, пристально посмотрели на братьев. Довольно долго Сипан молча раздумывал. Д’Арси дрожали, зная, что он мысленно рассуждает о них, что от его слова зависит их и жизнь, и смерть.

— Пусть остаются, — сказал он наконец. — Может быть, я захочу задать им несколько вопросов.

Минуты две стояла полная тишина. Сипан, Господин Смерти, ушел в свои мысли, сидя в черной тени балдахина; даисы смотрели куда-то вдаль; исполины стражи застыли, точно статуи; Масуда из-под длинных ресниц смотрела на братьев, а д’Арси не спускали глаз с резкого края тени, падавшей от балдахина на мраморный пол. Они старались казаться спокойными, но их сердца бились быстро, так как они предчувствовали, что скоро совершатся великие события, хотя и не знали какие.

Так глубока была тишина, таким ужасным казалось это нечеловеческое, похожее на змею, существо, такими странными представлялись его дряхлые, бесстрастные советники, что страх, как во время кошмара, охватывал д’Арси. Годвин спрашивал себя, не может ли аль-Джебал видеть кольцо, лежавшее на его груди, или что случится, если он увидит его; Вульфу хотелось громко крикнуть, пошевелиться, сделать что-нибудь, что нарушило бы мертвую тишину. И минуты для братьев тянулись, как часы.

Наконец позади д’Арси послышалось какое-то движение, и по приказанию Масуды они разошлись и остановились друг против друга. В ту же минуту занавеси раздвинулись. Вошло четверо людей, которые несли носилки, покрытые полотном: под этим покрывалом виднелся абрис неподвижной человеческой фигуры. Носилки поставили на пол подле балдахина, невольники распростерлись ниц, потом ушли, отступая до края террасы.

Снова все смолкло: братья спрашивали себя, чей труп лежал на носилках; что это было мертвое тело — они не сомневались. Снова распахнулись занавеси, и на террасе появилось шествие. Впереди двигался высокий человек, весь в белом, с красным вышитым кинжалом на груди; за ним появилась высокая женщина, окутанная длинным покрывалом; за нею шел плотный рыцарь во франкском вооружении и в шлеме, закрывавшем ему лицо; за ним четыре стража. Все прошли между двумя рядами даисов. Братья со странным замиранием сердца смотрели на движения закутанной женщины, которая не поворачивала головы ни вправо, ни влево. Глава небольшой процессии остановился перед балдахином и, бросившись ниц рядом с носилками, несколько минут не двигался. Женщина, которая шла за ним, тоже остановилась и, увидев черную груду, похожую на змею, вздрогнула.

— Открой лицо, — приказал ей голос Сипана.

Она колебалась, потом быстро сняла какую-то застежку, и вуаль спала с ее головы. Братья посмотрели и протерли глаза: перед ними стояла Розамунда.

Да, это была Розамунда, усталая, измученная болезнью, но, несомненно, она. При виде бледной, царственной красоты девушки груда на подушке задвигалась, и в бисеринах-глазах загорелся свет. Даже даисы очнулись; Масуда закусила красные губы, и ее оливковая кожа побледнела; она пожирала глазами Розамунду, точно желая прочитать в ее сердце.

— Розамунда! — в один голос вскрикнули братья.

Она услышала; когда д’Арси кинулись к ней, молодая девушка посмотрела на них и с легким восклицанием обняла одной рукой шею Годвина, другой Вульфа. Ее ноги подогнулись, и коленями она коснулась земли. В ту минуту, как братья наклонились, чтобы поднять ее, Годвин вспомнил, что Масуда выдала Розамунду за их родную сестру. С сестрой их могли оставить, а в противном случае дьявол в черном платье…

— Послушайте, — шепнул он по-английски, — мы не ваши двоюродные братья, а родные, от разных матерей, и мы не говорим по-арабски.

И Розамунда, и Вульф услышали: остальные подумали, что они обмениваются приветствиями, тем более что Вульф начал без разбора кричать по-французски:

— Привет тебе, сестра, найденная сестра, — и т. д.

Розамунда открыла глаза и подала братьям обе руки. В это время послышался голос Масуды, которая переводила слова Сипана.

— Ты, госпожа, кажется, знаешь этих рыцарей?

— Знаю хорошо, — ответила она, — это мои братья; меня украли, опоив их; наш отец был убит…

— Как это может быть, госпожа? Ведь, говорят, ты племянница Салахеддина? Разве эти рыцари тоже племянники Салахеддина?

— Нет, — ответила Розамунда, — они сыновья моего отца, но от другой жены.

По-видимому, Сипан поверил Розамунде, по крайней мере, он перестал задавать вопросы. Он задумчиво сидел, все молчали; через несколько мгновений в конце террасы послышался шум, и обернувшиеся братья увидели, как плотный рыцарь старался пробиться вперед, а стража не пускала его. И Годвин вспомнил, что как раз перед тем, как Розамунда сняла покрывало, этот же рыцарь внезапно пошел к концу террасы.

Сипан тоже посмотрел по направлению шума и сделал знак. Двое даисов вскочили, подбежали к занавеси, подле которой стоял рыцарь, и сказали ему несколько слов; он подошел к балдахину, но неохотно. Теперь его голова была открыта, и Годвин и Вульф не отрывали от него глаз; они хорошо знали эти широкие плечи, большие, круглые, черные глаза, толстые губы, тяжелую нижнюю челюсть.

— Лозель, это Лозель, — шепнул Годвин.

— Да, — отозвалась Розамунда, — это Лозель, дважды предатель; сначала он предал меня солдатам Саладина, а когда я отвергла его любовь, отдал в руки властителя Сипана.

Лозель подошел ближе; Вульф выступил вперед и с проклятьем ударил его по лицу рукой в железной перчатке. Воины бросились между ними, а Сипан велел Масуде спросить:

— Почему ты осмелился в моем присутствии ударить франка?

— Потому, господин, — ответил Вульф, — что именно этот бесчестный человек навлек великие несчастья на наш дом. Я зову его на поединок не на жизнь, а на смерть.

— Я тоже вызываю его, — сказал Годвин.

— Я готов, — крикнул взбешенный оскорблением Лозель.

— Тогда почему вы, собака, хотели бежать, увидев нас? — спросил Вульф.

Масуда стала переводить слова Сипана, обращаясь к Лозелю и говоря в первом лице, как «уста» аль-Джебала.

— Я благодарю тебя, рыцарь, за твои прежние услуги, — звучал ее голос, — у меня побывал твой гонец-франк, которого я знал в старые годы. По твоему совету я послал одного из моих федаев с солдатами, велев убить всех воинов Салахеддина на корабле, взять в плен эту благородную даму, его племянницу, и это было исполнено. Твой гонец требовал, чтобы эту девицу передали тебе, но рыцари, стоящие здесь, говорят, что ты украл их родственницу, и один из них ударил тебя по лицу и вызвал тебя на поединок, ты же принял этот вызов. Я не помешаю вам; мне давно хотелось видеть, как два франкских рыцаря по своему обычаю сражаются между собой. Я все приготовлю; тебе дадут мою лучшую лошадь, пусть другой рыцарь сражается на своем собственном коне. Вот как это произойдет. Вы встретитесь на мосту, между внутренними и внешними воротами города, и будете биться ночью во время полнолуния, то есть ровно через три дня. Если победишь ты, рыцарь, мы поговорим с тобой о даме, на которой ты хочешь жениться.

— О, господин, — ответил Лозель, — кто же может биться копьем на ужасном мосту при лунном свете? Так-то ты, властитель, держишь свое слово?

— Я могу и хочу биться, — вскрикнул Вульф, — я бился бы с ним во вратах адовых!

— Молчи, рыцарь Лозель, — сказал Сипан. — Ведь ты же принял вызов этого франка? Когда ты убьешь его и этим покажешь несправедливость его притязаний, тогда и говори о моем слове. Довольно, довольно, молчи. После поединка мы потолкуем, но не раньше. Отведите его во внешнюю часть замка и дайте ему все самое лучшее. Приведите ему мою большую вороную лошадь. Пусть он ездит на ней по мосту или где угодно, не выезжая за стены крепости; днем ли, ночью ли — все равно, но не позволяйте ему разговаривать с дамой, которую он отдал мне в руки, или с этими рыцарями, его врагами; не допускайте его и ко мне. Я не хочу видеть человека, которого ударили по лицу, пока он не смоет кровью своего стыда.

Масуда кончила переводить, и раньше, чем Лозель успел ответить, Сипан кивнул головой своим телохранителям; они бросились к сэру Гюгу и увели его с террасы.

— Счастливого пути, сэр вор! — крикнул Вульф. — До свидания на мосту; там мы сведем наши счеты! Вы бились с Годвином, может быть, вам больше посчастливится с Вульфом.

Лозель обернулся и посмотрел на него пылающим взглядом, но, не найдя ответа, ушел.

— Докладывай, — сказал Сипан, обращаясь к высокому федаю, который все время лежал ниц, рядом с неподвижным телом на носилках. — Ты должен был привести еще другого пленника, великого эмира Гассана. Где же франкский шпион?

Федай поднялся и заговорил:

— Господин, я исполнил твое приказание, воинов Салахеддина мы перебили, принца Гассана взяли в плен. Нескольких воинов мы оставили охранять корабль. Матросов пощадили (все они были слугами франка Лозеля) и выпустили их на берегу, так же, как и франкскую женщину, служанку этой высокородной госпожи. Вчера утром мы двинулись к Масиафу; принц Гассан был в носилках вместе с франкским шпионом, который донес тебе, господин, о приближении корабля. Ночевали они также в одной палатке; принца я связал и приставил к нему шпиона; утром, заглянув в его шатер, мы увидели, что он ушел; каким образом — я не знаю; на полу лежал мертвый франкский шпион, заколотый в грудь. Смотри…

Сняв покров, он показал окаменелое тело шпиона Никласа, на мертвом лице которого застыло выражение ужаса.

— Безуспешно обыскав окрестности, я вернулся к тебе с этой дамой, твоей пленницей, властелин, и с франком Лозелем. Я все сказал, — закончил федай.

Сипан забыл о своем спокойствии; он поднялся с подушки, сделал два шага вперед и остановился. В его блистающих глазах горело бешенство. С мгновение он молча поглаживал себе бороду, и братья заметили, что на первом пальце его правой руки блестело кольцо, как две капли воды похожее на перстень, скрытый на груди Годвина.

— Что ты сделал? — тихо сказал Сипан. — Ты упустил эмира Гассана, а ведь он самый доверенный друг султана дамасского! Он теперь в Дамаске или близ его, и через шесть дней по нашим долинам двинется армия Салахеддина. Кроме того, ты оставил в живых матросов и франкскую женщину; они тоже расскажут о захвате корабля, о плене этой дамы, родственницы Салахеддина, которую он ценит больше всего франкского королевства! Что ты ответишь мне?

— Господин, — сказал высокий федай, и его рука задрожала. — Великий господин, я не получил приказания убить весь экипаж, а франк Лозель сказал мне, что ты, властитель, позволил пощадить матросов.

— Он сказал тебе, — ответил Сипан, — и в то же время через шпиона уверил меня, что матросы будут убиты; кроме того, разве ты не знаешь, что, когда я не даю особых приказаний, я думаю о смерти, а не о жизни? Но что скажешь ты о принце Гассане?

— Я ничего не знаю, властитель. Я только думаю, что он подкупил шпиона Никласа и, когда тот перерезал его веревки, убил его; подле трупа мы нашли тяжелый кошелек с золотом.

Гассан ненавидел его, как ненавидел и франка Лозеля. Я знаю это. На корабле он назвал их псами и предателями и плюнул на них издали, так как его руки были связаны. Видя, что Лозель боится Гассана, я приставил к нему шпиона Никласа, который был смелым малым, и приставил двоих воинов к его палатке.

— Привести воинов, — сказал Сипан, — пусть они тоже расскажут все.

Воинов привели. Они поклялись, что не спали во время караула, не слышали ни звука, однако с наступлением утра увидели, что принц исчез. Снова Господин Смерти молча погладил свою черную бороду, потом показал им перстень, проговорил:

— Вы видите знак? Идите.

— Властелин, — сказал федай, — я много лет верно служил тебе.

— Твоя служба окончена. Иди, — был суровый ответ.

Федай наклонил голову в виде поклона, с мгновение постоял неподвижно, точно в глубокой задумчивости, наконец резко повернулся, твердым шагом подошел к краю глубокого рва и прыгнул с террасы. На солнце блеснула его белая развевающаяся одежда, из глубины послышался шум упавшего тела; все замолкло.

— Идите за вашим предводителем в рай, — сказал Сипан воинам.

Один из них обнажил кинжал и хотел заколоться, но к нему подбежал старый даис, говоря:

— Неужели ты хочешь пролить кровь перед твоим властителем? Разве ты не знаешь обычаев? Иди.

И бедняки ушли. Первый твердыми шагами, другой, менее храбрый, точно пьяный, зашатался подле края пропасти.

— Все кончено, — сказали даисы, слегка хлопая в ладоши. — Страшный Господин, мы благодарим тебя за справедливость.

Но у Розамунды закружилась голова; даже д’Арси побледнели. Ужасен был этот человек (если это был человек, а не дьявол), и он держал их в своей власти. Может быть, и их тоже скоро пошлют в пропасть? Но в своем сердце Вульф поклялся, что, если его заставят броситься в бездну, с ним отправится также и Сипан.

Тело лжепилигрима унесли, чтобы бросить на съедение орлам, которые всегда вились над домом смерти, а Сипан, опустившись на подушку, продолжал говорить через свою переводчицу Масуду.

— Госпожа, — сказал он Розамунде, — немудрено, что Салахеддин желает видеть такую красавицу при своем дворе. Этот поганый султан — мой враг, и его, конечно, охраняет сатана, потому что даже мои федаи не сумели его убить. Теперь, может быть, между нами начнется война из-за тебя, но не бойся, госпожа, за тебя потребуют такую плату, которой Салахеддин не пожелает дать. Поэтому ты можешь жить спокойно в моем неприступном замке, и все твои желания будут исполнены. Скажи, чего ты хочешь?

— Я желаю, — тихим, спокойным голосом сказала Розамунда, — чтобы я была здесь в безопасности от Гюга Лозеля.

— Будет исполнено. Властитель Гор покрывает тебя своей мантией.

— Я желаю, — продолжала она, — чтобы мои братья жили невдалеке от меня и я не чувствовала бы себя одинокой среди чужестранцев.

Подумав немного аль-Джебал ответил:

— Твои братья, госпожа, будут жить в замке для гостей, встречаться с тобой во время пиров и в саду. Знаешь ли ты, что, веря в рассказ о старом обещании, которое дал тот, кто ушел из жизни раньше меня, они хотели с моей помощью увезти тебя от Салахеддина? Как странно, что они встретили тебя здесь. Даже моя мудрость изумляется; в этой встрече я вижу предвестие. Ты та, которую рыцари хотели спасти из рук Салахеддина, может быть, они пожелают увезти тебя и от аль-Джебала? Поймите же вы все, что от Господина Смерти только одна дорога. Вон она. — И он указал на отвесную скалу, с которой бросились в бездну его слуги.

— Рыцари, — продолжал он, обращаясь к Годвину и Вульфу, — проводите вашу сестру. Сегодня вечером я приглашаю всех вас на пир. А до тех пор прощайте.

— Женщина, — сказал он Масуде, — веди их. Ты знаешь свои обязанности. Эта госпожа поручена тебе. Не допускай к ней никого постороннего, главное же, франка Лозеля. Даисы, заметьте то, что я скажу, и возвестите всем. Этим троим франкам даровано мое покровительство, но они могут покинуть стены моего замка только под покровительством печати, нет, только показав ее.

Даисы поклонились и снова сели. В сопровождении Масуды и окруженные стражами, братья д’Арси и Розамунда спустились с террасы; прошли в узкое место залы, где люди сидели на полу, миновали ее широкую часть и переднюю, в которой по знаку Масуды часовые отдали им честь, и наконец очутились в своей комнате. Тут Масуда остановилась и сказала:

— Роза Мира, так справедливо названная, я пойду приготовить вашу комнату. Вероятно, вы хотите поговорить с вашими… братьями. Не бойтесь, я позабочусь, чтобы вас не тревожили.

Однако у стен есть уши, а потому советую вам говорить по-английски, потому что в стране аль-Джебала никто не понимает этого языка, даже я не знаю его.

Она поклонилась и ушла.

Часть II

Глава 12

ПОСОЛЬСТВО
Братья переглянулись с Розамундой. Им нужно было столько сказать, что они не знали, с чего начать. Наконец с легким восклицанием Розамунда заметила:

— О, поблагодарим Бога, который после стольких странствий и опасностей снова привел нас свидеться. — И, упав на колени, они поблагодарили Господа.

Потом, выйдя на середину комнаты, где, как им казалось, никто не мог услышать их, они начали говорить тихо и по-английски.

— Расскажите, что было с вами, Розамунда, — попросил Годвин.

По возможности в коротких словах она передала все, что случилось с нею; братья д’Арси слушали, не прерывая ее ни словом.

После этого Годвин рассказал о том, что было с ними. Выслушав его, Розамунда спросила почти шепотом:

— Почему эта красивая темноглазая женщина так дружески относится к вам?

— Не знаю, — ответил Годвин, — может быть, только потому, что мне удалось спасти ее от львицы.

Розамунда посмотрела на него и слегка улыбнулась; Вульф улыбнулся также…

— Да благословит Господь эту львицу и все ее потомство, — сказала Розамунда. — Молю Бога, чтобы эта женщина нескоро забыла об опасности, грозившей ей, потому что, кажется, наша судьба зависит от ее расположения. В каком мы отчаянном положении!.. Как странно, что вы приехали сюда, несмотря на ее советы, которые, как и мне кажется, она давала от чистого сердца.

— У нас было указание, — ответил Годвин, — перед смертью вашего отца осенила великая прозорливость, и он видел невидимое для нас.

— Да, — сказал Вульф, — но мне хотелось бы, чтобы мы встретились где-нибудь в другом месте, потому что я боюсь аль-Джебала, по одному знаку которого люди бросаются в бездну.

— Он противен, — вздрогнув, заметила Розамунда, — он даже хуже рыцаря Лозеля; мне отвратительно, когда он поднимает на меня свои глаза. О, если бы нам удалось убежать!

— Угорь, попавший в плетеную корзину, может больше надеяться на освобождение, чем мы, — мрачно заметил Вульф. — Будем, по крайней мере, радоваться, что мы все трое в одной клетке… хотя неизвестно, надолго ли.

В это время вошла Масуда, а за ней служанки; поклонившись Розамунде, красавица сказала:

— По воле нашего властелина, госпожа, я покажу вам комнаты, приготовленные для вас, отдохните там до начала пира. Не бойтесь, за столом вы встретите ваших братьев. А вы, рыцари, если угодно, покатайтесь верхом по садам. Ваши кони оседланные стоят во дворе, и девушки, — она указала на служанок, которые недавно чистили кольчуги братьев, — проводят вас к ним.

— Иными словами, мы должны уйти, — шепнул Годвин и громко прибавил: — До свидания, сестра, до вечера.

Во дворе они увидели лошадей, а также конную свиту, состоявшую из четырех федаев и одного офицера. Когда братья сели на коней, предводитель отряда знаком предложил им скакать за ним, и скоро они очутились в саду. Перед ними бежала широкая, усыпанная песком дорога, тут офицер пустил свою лошадь галопом. Дорога шла по краю пропасти, окружавшей цитадель и внутренний город, площадь которого занимала мили три.

Братья ехали вдоль пропасти, сдерживая лошадей, чтобы они не обогнали коня предводителя отряда, хотя он скакал быстро. Вот навстречу им показались всадники. Впереди скакал один из ассасинов, как франки называли слуг аль-Джебала, а за ним на великолепной вороной, как уголь, лошади и в сопровождении стражи ехал франкский рыцарь в кольчуге.

— Это Лозель, — сказал Вульф, — он на коне, которого предложил ему Сипан.

При виде этого человека Годвина охватило бешенство. С криком он обнажил свой меч. Лозель увидел это, и в ответ его лезвие тоже блеснуло. Оба промчались мимо ассасинских офицеров и, круто осадив коней, остановились друг против друга. Лозель первым нанес удар; Годвин отразил его щитом, и, раньше чем он мог ответить на нападение, федаи обоих отрядов бросились между ними и разделили их.

— Жаль, — сказал Годвин, когда ассасины повернули его лошадь. — Если бы они не помешали, думаю, брат, я избавил бы тебя от поединка при свете месяца.

— Я не хочу пропустить его, однако, не помешай тебе слуга Сипана, его голове грозила бы беда, — заметил Вульф.

Лошади снова пошли галопом, и братья больше не видали Лозеля. По-прежнему по краю города они доехали до узкого моста, который перекидывался через пропасть, окружавшую крепость. Тут офицер повернул свою лошадь и, знаком пригласив д’Арси ехать за ним, поскакал на мост. Помчались и братья, сначала Годвин, потом Вульф. В глубокой нише ворот на противоположном конце моста они остановили лошадей. Предводитель отряда повернул коня и помчался назад скорее, чем в первый раз.

— Обгоним их, — крикнул Годвин и, бросив поводья на шею своего Огня, приказал ему лететь быстрее.

Огонь кинулся вперед. Дым не отстал от него. Вот они нагнали федая и пролетели мимо него. Между ними и пропастью не оставалось даже дюйма; ассасин, ждавший, что его сбросят в бездну, ухватился за гриву лошади с ужасом в глазах. Доехав до города, братья остановили коней и засмеялись, поглядывая на изумленных федаев.

— Клянусь честью, — крикнул начальник отряда, думая, что рыцари не понимают его, — это не люди, а дьяволы; и их лошади — горные козы. Я думал, что испугаю их, но испугался я, потому что они пронеслись мимо меня, как орлы.

— Храбрые наездники и быстрые, хорошо объезженные кони, — с восторгом в голосе ответил один из федаев. — Стоит посмотреть на бой при свете полной луны.

И снова д’Арси выехали на песчаную дорогу и поскакали. Так они трижды объехали город, и в последний раз с ними не было никого, потому что и предводитель отряда, и остальные федаи остались далеко позади. Только когда братья расседлали своих взмыленных лошадей, д’Арси, прогнав конюхов, сами накормили и напоили Огня и Дыма. Потом вернулись в дом для гостей, надеясь увидеть Розамунду, но ошиблись. Братья беседовали обо всем удивительном, что случилось с ними, и обо всем, что могло произойти дальше. Так подошел закат; пришли слуги, проводили д’Арси в ванны, где черные невольники омыли и надушили их ароматами, а поверх их кольчуг набросили свежие туники.

Когда они вышли из здания ванн, солнце стояло уже низко; служанки с зажженными факелами в руках отвели д’Арси в большую великолепную залу, которой они еще не видали; она была выстроена из туфа, потолок был резной и расписанный красками. Вдоль боковой стены, освещенной канделябрами, виднелось много открытых арок, круглых вверху и опиравшихся на изящные белые колонны; за ними виднелась мраморная терраса, от которой ступени спускались в сад, расстилавшийся внизу. На полу этой залы сидели седобородые советники аль-Джебала за покрытыми инкрустациями столами. Их было около ста человек, все в белых одеждах, с красными кинжалами. Все молчали, точно погруженные в глубокий сон.

Когда д’Арси вошли в залу, женщины оставили их; слуги с золотыми цепями на шеях проводили братьев к помосту в середине этой большой комнаты. Там лежало много подушек, пока еще не занятых никем и размещенных полукругом, в центре которого стоял роскошный диван.

Братьям указали на подушки против дивана, и рыцари остановились подле них; ждать им пришлось недолго; вскоре послышалась музыка, и позади толпы поющих женщин показался Сипан, медленно направляясь через залу. Это было странное шествие: за женщинами двигались престарелые даисы в белых одеяниях, за ними властелин аль-Джебал, теперь одетый в красную, как кровь, нарядную одежду и с драгоценностями на тюрбане.

Его окружили четыре невольника, черные, как черное дерево; каждый нес пылающий факел; За Властелином Гор шли те самые исполины, которые на террасе стояли под его балдахином. При виде аль-Джебала все поднялись, бросились ниц и не встали, пока их господин не сел; только двое братьев стояли, точно оставшиеся в живых на поле брани.

Сипан уселся на одном краю дивана, махнул рукой, и тогда все приглашенные, а вместе с ними и д’Арси опустились на подушки. Наступило молчание. Сипан нетерпеливо посматривал на противоположный конец залы, и вскоре д’Арси поняли причину этого. Из двери появилась новая толпа поющих женщин, за ними в сопровождении четырех черных невольниц с факелами шла Розамунда; ее сопровождала Масуда.

Это была, несомненно, Розамунда, но Розамунда изменившаяся; теперь она казалась восточной царицей. Ее голову окружала корона из драгоценных камней, с которой спускалась легкая фата, не закрывавшая, однако, ее лица. Драгоценности блистали в тяжелых прядях ее волос, на розовой шелковой материи ее платья, на поясе, на обнаженных руках, как бы выточенных из слоновой кости, даже на ее туфельках. Все гости смотрели на ее царственную красоту и переглядывались между собой. Наконец, точно поддаваясь одному порыву, они вскочили и поклонились ей.

— Что это значит? — пробормотал Вульф Годвину, но Годвин ничего не ответил.

Розамунда поднялась на помост; Сипан, протянув ей руку, усадил ее рядом с собой.

— Не выражай удивления, Вульф, — шепнул Годвин, подметивший предостерегающий взгляд Масуды, которая остановилась позади Розамунды.

Пир начался. Невольники бегали взад и вперед и ставили блюда на маленькие столики. Годвин и Вульф ели, хотя не были голодны; они все время наблюдали за Сипаном и старались услышать, что он говорит. Братья видели, что Розамунда боится, хотя и старается скрыть свои чувства. Сипан много раз подносил ей отборные куски, одни на серебряных блюдах, другие просто пальцами; последние она была принуждена брать. Принесли налитое в золотые кубки вино, приправленное ароматами и пряностями. Аль-Джебал сделал несколько глотков и передал чашу Розамунде. Но девушка покачала головой и попросила Масуду дать ей чистой воды, сказав, что она не пьет ничего крепкого. Ей подали воды, охлажденной снегом. Д’Арси тоже попросили воды, и Сипан подозрительно взглянул на них, спросив, почему не хотят вина. С помощью Масуды Годвин ответил, что они дали обет не касаться крепких напитков до возвращения на родину. Тогда Сипан многозначительно сказал, что обеты держать хорошо, но что, пожалуй, рыцарям в силу клятвы придется пить воду до конца жизни. Братья молча выслушали его, и их сердца замерли. Под влиянием вина обыкновенно молчаливый Сипан сделался болтлив.

— Вы встретили франка Лозеля в саду, — сказал он через Масуду, — и ты, рыцарь, обнажил меч. Почему же ты не убил его? Разве он сильнее тебя?

— По-видимому, нет, — ответил Годвин. — Один раз я уже его ранил и, как видишь, сижу перед тобой невредимый. Твои слуги, властитель, бросились между нами.

— Да, да, — проговорил Сипан, — помню; я приказал им… Но мне жаль, что ты не убил его, неверного пса, который осмелился поднять глаза на Розу Роз, вашу сестру.

Все это Масуда перевела; Розамунда опустила голову, чтобы скрыть лицо, на котором отразились презрение и страх. Вульф злобно взглянул на аль-Джебала, но тот, к счастью, смотрел в другую сторону. От бешенства перед глазами молодого человека собрался туман, и сквозь эту дымку ему почудилось, будто властелин народа убийц покрыт кровью. Его рука сжала эфес меча… В это время Годвин, заметивший ужас в глазах Масуды, увидел также движение Вульфа, быстро скинул со стола на мраморный пол золотую тарелку и ясным голосом сказал по-французски:

— Брат, не будь же так неловок, подними тарелку и ответь властелину.

Вульф наклонился, исполняя совет брата, в это время его ум прояснился, и он сказал:

— Я не хочу, чтобы брат поразил его, господин, ведь мне дано позволение покончить с ним на третью ночь после сегодняшней. Если я не убью его, тогда позволь, властитель, моему брату заменить меня, но не раньше.

— Ах, я и забыл, — сказал Сипан, — о моем решении, а между тем я желаю видеть этот бой… Если он убьет Тебя, пусть бьется твой брат; если погибнете вы оба, может быть, я сам, Сипан, выступлю против него… по-своему… Прекрасная дама, Роза Мира, побоишься ли ты смотреть на бой на мосту?

Розамунда побледнела, но ответила гордо:

— Раз мои братья не боятся, я тоже не боюсь. Они храбрые рыцари, владеют оружием, и Бог, который держит в своей деснице судьбу всех людей, даже твою, о Господин Смерти, сохранит правого.

Выслушав перевод ее ответа, Сипан сказал:

— Знай, госпожа, что я голос и Пророк Аллаха, и также меч его, наказующий неправедных и неверных. Хорошо, если то, что я слышал, верно; говорят, твои братья искусные наездники, которые не побоялись обогнать моего слугу на узком мосту. Скажи мне, которого из них ты любишь меньше? Пусть тот первый выедет навстречу мечу Лозеля.

Пока Розамунда приготовлялась к ответу, Масуда пристально всматривалась в ее лицо из-под опущенных ресниц; но что бы ни чувствовала молодая девушка, ее черты остались каменно-спокойными.

— Для меня они оба как один человек, — сказала она. — Я люблю их равно.

— Значит, пусть остается, как сказано. Первый будет биться брат «синие глаза»; если он падет, на мост выедет брат «серые глаза». А теперь, — прибавил аль-Джебал, — пир окончен; наступило время моих молитв. Невольники, наполните кубки; госпожа моя, прошу тебя, стань на край помоста.

Розамунда повиновалась. По закону Сипана за нею собрались черные невольницы с пылающими факелами в руках. Аль-Джебал тоже поднялся и закричал:

— Слуги аль-Джебала, славьте, приказываю вам, цветок цветков, высокорожденную принцессу Баальбека, племянницу Салахеддина, султана, которого люди называют великим, — тут Сипан усмехнулся, — хотя он далеко не так велик, как я… Славьте эту королеву девушек, которая вскоре… — Он замолчал, выпил вина и с низким поклоном подал пустой, осыпанный драгоценными камнями кубок Розамунде. Пирующие огласили залу громкими криками.

— Королева, повелительница! — слышалось отовсюду. — Властительница нашего властителя и всех нас!

Сипан улыбнулся, потом знаком велел всем замолчать, поцеловал руку Розамунды и ушел из залы с поющими женщинами, даисами и стражниками.

Годвин и Вульф хотели поговорить с Розамундой, но Масуда встала между ними и холодно сказала:

— Это не позволено. Идите, рыцари, освежитесь в саду, там, где струится холодная вода. Не бойтесь за вашу сестру: ее охраняют.

— Пойдем, — сказал Годвин Вульфу, — лучше повиноваться.

Они прошли на террасу, спустились в сад и остановились, с наслаждением вдыхая ночную свежесть, приятную после душного воздуха залы пиршества. Потом братья стали бродить между благоухающими деревьями и цветами. Сияла луна, и при ее свете д’Арси увидели странную картину. Под многими деревьями были раскинуты палатки, и там на коврах лежали люди, выпившие вина.

— Они пьяны? — спросил Вульф.

— Кажется, да, — ответил Годвин.

Но эти люди казались не пьяными, а скорее безумными: они держались на ногах, но смотрели невидящими глазами; и они не спали, лежа на коврах, а глядели в небо и что-то шептали с лицами, полными странного восторга. Иногда они поднимались, делали несколько шагов с распростертыми руками, потом возвращались обратно и снова падали на ковры. К ним подходили женщины в белых покрывалах и, присев подле лежащих, шептали им что-то и поили их из принесенных с собой кубков. Выпив, лежащие окончательно теряли сознание. Тогда белые тени скользили в другие палатки: они подходили также и к братьям, поднося им кубки, но д’Арси шли, не обращая на них внимания; закутанные фигуры тихо смеялись или говорили:

— Завтра мы увидимся, или «Скоро вы с наслаждением выпьете вина, чтобы войти в рай».

— Уйдем, брат, — сказал Вульф, — потому что взгляд на эти ковры нагоняет на меня сон, а вино в кубках блестит, точно глаза девушек из-под белых покрывал.

Они пошли в ту сторону, откуда слышался грохот водопада, и омыли чистой водой лица и головы.

— Это получше их вина, — сказал Вульф. Увидев же еще закутанную женщину, белевшую, как привидение, на залитом лунным светом лужке, д’Арси двинулись дальше; наконец они вышли на площадку, где не было ни ковров, ни спящих, ни женщин с кубками.

— Теперь, — сказал Вульф, останавливаясь, — объясни мне, что все это значит?

— Разве ты глух и слеп? — спросил Годвин. — Разве ты не видишь, что этот демон ослеплен Розамундой и хочет жениться на ней?

Вульф с громким стоном проговорил:

— Клянусь, раньше я отправлю в ад его душу, хотя бы нам самим пришлось пойти туда же.

— Да, — ответил Годвин, — я видел, что ты готовился убить его, но помни, что это было бы гибелью для нас всех. Подождем наносить удар… В числе других украшений на поясе Розамунды я видел кинжал, осыпанный драгоценными камнями; в случае нужды она сумеет обратиться к его помощи.

Разговаривая, братья подошли к поляне и остановились. И вот из тени большого кедра показалась одинокая женщина в белом платье.

— Уйдем, — шепнул Вульф, — еще одна колдунья с проклятым кубком.

Но раньше, чем братья успели повернуться, белая тень проскользнула к ним и быстро сбросила покрывало. Это была Масуда.

— Идите за мной, братья Петер и Джон, — с тихим смехом шепнула она. — Мне нужно поговорить с вами. Что такое?.. Вы не хотите пить? Хорошо, это благоразумнее. — И, выплеснув что-то из кубка на землю, она пошла вперед. Молчаливая Масуда то показывалась на открытых пространствах, то исчезала в густом мраке, под ветвями кедров. Так она довела рыцарей до обнаженной скалы, стоящей на краю пропасти. Рядом с этим утесом поднимался высокий курган, какой древние насыпали над своими умершими. В кургане виднелась дверь, хитро закрытая кустарниками. Масуда сняла ключ со своего пояса и, оглянувшись, чтобы видеть, не наблюдает ли за ней кто-нибудь, открыла массивную створку.

— Войдите, — сказала она, пропуская вперед братьев. Они вошли и услышали, как позади них закрылась дверь. — Теперь мы, я думаю, в безопасности, — продолжала Масуда, — но я проведу вас в освещенное место.

И, взяв обоих д’Арси за руки, она повела их по легкому наклону, наконец братья увидели лунный свет, который помог им рассмотреть, что они были подле входа в пещеру, окаймленную кустами. Из глубины пропасти к этому отверстию поднималась гряда или выступ скалы, очень узкий и очень крутой.

— Это единственная дорога из цитадели, кроме моста, — сказала Масуда.

— Плохой путь, — заметил Вульф, глядя вниз.

— Да, а между тем лошади, привыкшие ходить по крутизнам, пройдут и здесь. У подножия этого утеса дно рва. В миле от гряды, с левой стороны, начинается ущелье, которое постепенно поднимается и ведет к горным высотам и… к свободе. Не хотите ли сейчас уйти этим путем? К заре вы можете быть далеко.

— А где же будет тогда Розамунда? — спросил Вульф.

— В гареме властителя Сипана, — спокойно ответила она.

— О, не говорите этого, — вскрикнул Вульф, сжав ей руку. Годвин молча прислонился к стене пещеры.

— Зачем скрывать? Разве вы не видите сами, что он очарован ее красотой, как и… другие? Слушайте: несколько времени тому назад великий Сипан потерял свою королеву… Каким образом — незачем спрашивать; говорят, она ему надоела. По закону он печалится о ней месяц, от полнолуния и до полнолуния; в день же, который настанет после полнолуния, то есть на третье утро после сегодняшней ночи, он получит право снова жениться, и я думаю, отпразднует свадьбу… Но до тех пор ваша сестра останется в такой же безопасности, как была в то время, когда она сидела у себя дома в Англии, а Салахеддину еще не грезились вещие сны.

— Значит, — сказал Годвин, — после этого срока она должна или бежать, или умереть?

— Есть и третий выход, — пожимая плечами, заметила Масуда, — она может сделаться женой Сипана.

Вульф пробормотал что-то сквозь зубы, потом с угрозой подошел к Масуде и сказал:

— Спасите ее или…

— Остановитесь, пилигрим Джон, — со смехом сказала она, — если я спасу ее, что сделать очень нелегко, то уж, конечно, не из страха перед вашим длинным мечом.

— Ради чего же, госпожа Масуда? — печально спросил Годвин. — Ведь если бы мы даже могли предложить вам денег, то, конечно, это было бы бесполезно.

— Я рада, что вы избавили меня от такой обиды, — с горящими глазами сказала Масуда, — потому что тогда все окончилось бы. Однако, — прибавила она спокойнее, — видя, где я живу, что я делаю, чем кажусь, — она взглянула на свое платье и пустой кубок в руке, — вы могли предложить мне золото.

Но слушайте и не забудьте ни одного моего слова. Теперь вы в милости у Сипана, так как он считает вас братьями госпожи Розамунды, а не людьми, добивающимися ее руки; едва истина обнаружится — вы погибли. То, что знает франк Лозель, может узнать и аль-Джебал… если они встретятся. Пока вы свободны, завтра, во время поездки верхом, заметьте положение большого утеса подле кургана; заметьте дорогу к нему со всех сторон, чтобы найти его даже в темноте. Завтра, когда взойдет луна, вас проведут к узкому мосту; приучитесь не бояться его при неверном свете месяца. Убрав коней, придите снова в сад, проберитесь тайком сюда. Стража пропустит вас, думая, что вы только хотите выпить по кубку вина по обычаю наших гостей… Войдите в пещеру, вот ключ от двери, и, если меня еще не будет здесь, подождите. Тогда я скажу вам, что задумала, мне нужно обсудить мой план. Теперь же поздно, идите.

— А вы, Масуда? Как уйдете вы из этого места? — спросил Годвин.

— Путем, неизвестным вам; мне открыты тайны этого города. Идите же и замкните за собой дверь.

Д’Арси молчаливо вернулись в дом гостей. В эту ночь братья спали на одной постели, боясь, что их будут обыскивать а они не проснутся. Опять, как и накануне, д’Арси слышали в темноте шаги и голоса. Утром они надеялись за завтраком увидеть Розамунду или хотя бы Масуду, но ни та, ни другая не показались. Наконец пришел один начальник отряда ассасинов и знаком позвал их за собой. Он проводил д’Арси на террасу, где опять под балдахином сидел Сипан в черном одеянии. Рядом с ним была Розамунда в роскошном наряде. Д’Арси хотели подойти к ней, но стража загородила им путь и знаком указала их места в нескольких ярдах от принцессы. Вульф громко спросил по-английски:

— Скажите, Розамунда, вам не дурно?

Подняв бледное лицо, она улыбнулась и кивнула головой. По приказанию аль-Джебала Масуда велела братьям говорить, только когда их спросят. Четыре даиса подошли к балдахину и стали о чем-то серьезно шептаться со своим повелителем. Он дал им тихое приказание, и они сели на прежнее место, а с террасы ушли двое гонцов; они скоро вернулись и привели с собой важных сарацин с благородной осанкой и в зеленых тюрбанах, которые указывали на их происхождение от пророка. За ними вошла свита. Сарацины, которые казались утомленными, держались гордо и как бы не замечали ни даисов и никого; однако, увидев рыцарей, они мимоходом взглянули на них; Розамунде сарацины низко поклонились, но на аль-Джебала не обратили никакого внимания.

— Кто вы и чего желаете? — спросил Сипан. — Я правитель этой страны, и вот мои министры, — он указал на даисов, — а вот мой скипетр, — и он коснулся кроваво-красного вышитого кинжала на своем черном платье.

Теперь посольство почтительно поклонилось ему, и выборный ответил:

— Мы знаем твой скипетр и дважды убивали носителей его в самом шатре нашего повелителя. Господин убийца, мы признаем эмблему твою и кланяемся тебе, носящему титул великого убийцы. А дело у нас следующее: мы посланники Салахеддина, повелителя верных, султана Востока. Вот запечатанные его печатью наши верительные грамоты, может быть, ты желаешь прочитать их?

— Я слыхал о нем. Чего же он хочет от меня?

— Вот чего, аль-Джебал: франкский изменник отдал тебе в руки племянницу Салахеддина принцессу Баальбекскую по имени Роза Мира. Принц Гассан, бежавший из рук твоих воинов, сообщил об этом. Теперь Салахеддин требует от тебя свою благородную племянницу, а вместе с ней голову франка Лозеля.

— Если ему угодно, он может получить голову франка Лозеля послезавтра ночью, а Роза Мира останется у меня, — с усмешкой сказал Сипан. — Что же дальше?

— Дальше, аль-Джебал, мы от имени Салахеддина объявляем тебе войну, войну до тех пор, пока от этой твердыни не останется камня на камне, пока все твое племя не будет уничтожено, а твой труп брошен на съедение воронам.

Сипан в бешенстве вскочил и стал крутить и рвать свою бороду.

— Уйдите, — крикнул он, — и скажите псу, которого вызовете султаном, что, хотя он только низкорожденный сын Эюба, а я — аль-Джебал, я делаю ему честь, которой он не заслуживает. Моя королева умерла, и через два дня, когда исполнится месяц моего траура, я возьму в жены его племянницу принцессу Баальбекскую, которая сидит рядом со мной как моя нареченная невеста.

Розамунда вздрогнула, точно укушенная змеей, закрыла лицо руками и застонала.

— Принцесса, — сказал посланник, — вы понимаете наш язык, скажите: вы хотите соединить вашу благородную судьбу с судьбой еретического начальника ассасинов?

— Нет, нет, — вскрикнула она, — не хочу! Я только беззащитная пленница и христианка… Если мой дядя Салахеддин, действительно так могуч, как я слышала, пусть он освободит меня, а со мной и моих братьев — рыцарей сэра Годвина и сэраВульфа.

— Значит, ты говоришь по-арабски, госпожа? — сказал Сипан. — Тем лучше! Ну, гонцы Салахеддина, уходите, не то я пошлю вас в более далекое путешествие. Да скажите вашему повелителю, что, если он осмелится двинуть знамена к стенам моей крепости, федаи поговорят с ним. Ни днем, ни ночью не будет он в безопасности. Яд притаится в его кубке; кинжал — в его ложе. Он убьет сотню федаев: явится другая сотня. Его доверенные стражи превратятся в палачей, женщины его гарема принесут ему гибель, смерть напоит самый воздух, которым он дышит. Если султан желает спастись, пусть он запрется за стенами своего Дамаска или забавляется войнами с безумными поклонниками креста и предоставит мне жить здесь, как я желаю.

— Великие слова, достойные великого ассасина, — насмешливо сказал посланник.

— Действительно, великие, а за ними последуют такие же великие деяния. Что может сделать ваш господин против народа, поклявшегося повиноваться в жизни и смерти?

Сипан позвал по именам двух даисов. Они поднялись и поклонились ему.

— Мои верные слуги, — обратился к ним аль-Джебал, — покажите этим еретическим псам, как вы повинуетесь мне, чтобы их господин понял мощь вашего великого повелителя. Вы стары и утомлены жизнью. Исчезните и ждите меня в раю.

Старики с легкой дрожью поклонились, выпрямились, не говоря ни слова, подбежали к краю террасы и прыгнули в пропасть.

— Есть ли у Салахеддина такие слуги? — прозвучал голос Сипана в наступившей тишине. — И все мои федаи сделают то же самое. Идите и, если желаете, возьмите с собой этих франков, моих гостей. Пусть они засвидетельствуют перед Салахеддином то, что видели, и расскажут, где вы оставили их сестру. Переведи это рыцарям, — обратился он к Масуде.

Выслушав ее, Годвин ответил:

— Мы плохо понимаем то, что произошло, ведь нам не известен твой язык, аль-Джебал! Раньше, чем мы уйдем из-под крыши твоего дома, нам нужно свести счеты с Лозелем.

Розамунда вздохнула с облегчением. Сипан ответил:

— Пусть так и будет. — И прибавил: — Накормите и напоите посланников перед их отправлением домой.

Но выборный ответил:

— Мы не принимаем хлеба и соли от убийцы, аль-Джебал, мы уходим, но через неделю снова явимся с десятью тысячами копий, и на одно из них насадим твою голову. Охранная грамота, данная тобой, защитит нас до заката, после этого времени делай, что тебе угодно. Высокорожденная принцесса, советуем тебе убить себя и тем заслужить вечную славу!

Кланяясь Розамунде, они один за другим уходили с террасы. Свита двинулась за ними. Сипан махнул рукой, все стали расходиться. За Розамундой шла Масуда и стража. Братья рассуждали обо всем случившемся, говоря себе, что они могут надеяться только на Бога.

Глава 13

БОЙ НА МОСТУ
— Саладин придет, — сказал Вульф. И с высоты, на которой стояли д’Арси, указал на долину: по ней мчался отряд всадников. — Видишь, брат, это уезжает посольство, — прибавил он.

— Да, — ответил Годвин, — султан придет, но боюсь, слишком поздно…

— Если мы не двинемся навстречу ему! Масуда обещала…

— Масуда, — вздохнул Годвин, — только подумать, что все зависит от обещания женщины…

— Нет, — возразил Вульф, — от судьбы. Ну, пойдем.

И в сопровождении свиты они отправились в сад, чтобы заучить дорогу к скале. Ночью д’Арси поехали к пропасти и увидели Лозеля, который сидел на крупном взмыленном вороном коне. Очевидно, он тоже побывал на опасном мосту; собравшаяся толпа зрителей хлопала руками и кричала:

— Хорошо ездит франк, хорошо!

Годвин и Вульф переехали через мост. Кони не останавливались, только фыркали, глядя на зиявшую бездну. Братья несколько раз повторяли то же самое; они ездили то шагом, то рысью, то галопом, иногда поодиночке, иногда вместе. Наконец Вульф попросил Годвина остановиться на половине моста, помчался к нему карьером и осадил Дыма на расстоянии копья от брата; под крики зрителей он повернул своего коня на задних ногах и поскакал назад в сопровождении Годвина. Д’Арси поставили лошадей в конюшню и прошли в сад, избегая встречи с белыми служанками Сипана и с людьми, которых они отравляли. Окружным путем братья прошли к утесу, открыли дверь в курган, замкнули ее за собой и ощупью пробрались до освещенного луной выхода из подземелья. Тут они остановились, изучая крутой спуск, вдруг Годвин почувствовал на своем плече руку, повернулся и увидел Масуду.

— Как вы вошли? — по-французски спросил он.

— Вот дорога, в которой заключается наша единственная надежда, — сказала она, не ответив на его вопрос, и прибавила: — Не будем тратить слов, сэр Годвин, у нас мало времени, и, если вы доверяете мне, отдайте в мои руки печать, которая висит у вас на шее. В противном случае вернитесь в замок и спасайте себя и Розамунду как умеете.

Годвин молча вынул из-за кольчуги старинное кольцо, покрытое таинственными письменами и со знаком кинжала. Он молча передал перстень Масуде.

— Вы действительно доверяете мне, — с легким смехом сказала она; при свете луны осмотрела Масуда перстень, коснулась им своего лба и спрятала его на груди.

— Да, госпожа, — ответил Годвин, — я верю вам, хотя и не понимаю, почему вы ради нас подвергаете себя опасности.

— Почему? Может быть, из ненависти; ведь Сипан властвует не любовью, а ненавистью; может быть, так же и я, дикая по происхождению, хочу рискнуть жизнью, ведь смерть и победа для меня безразличны! Может быть, и потому, что вы, сэр Годвин, спасли меня от львицы. Не все ли вам равно, почему женщина, шпионка ассасинов, на которую вы плюнули бы в вашей стране, делает то или другое? — Она замолчала. Ее грудь высоко вздымалась, глаза блестели. Она казалась таинственным белым видением, прекрасным при лунном свете. Годвин почувствовал, что его сердце сжалось, но он не успел ответить, так как Вульф сказал:

— Вы просили нас не тратить лишних слов, госпожа, и потому скажите, что делать нам?

— Вот что, — ответила Масуда. — Завтра в этот час вы будете биться с Лозелем на узком мосту. Может быть, вы, сэр

Вульф, падете, потому что одна храбрость не поможет вам. Ведь этот бой потребует скорее искусства и воинской хитрости…

В таком случае сэр Годвин выступит против него. Если вы оба погибнете, я сделаю все, чтобы спасти вашу даму и отвезти ее к Салахеддину; если же я потерплю неудачу, то помогу ей найти спасение в смерти.

— Вы клянетесь? — спросил Вульф.

— Я сказала, и этого достаточно, — нетерпеливо ответила она.

— Тогда я выеду против Лозеля с легким сердцем, — заметил Вульф, а Масуда продолжала:

— Дальше: если победите вы, сэр Вульф, или если вы погибнете, а ваш брат победит, один из вас или вы оба должны проскакать к конюшенным воротам: они стоят в мили от моста. Ни одна лошадь не поспеет за вашими скакунами; не останавливаясь, мчитесь сюда. В саду не будет ни души, все соберутся на стены и на крыши домов, чтобы смотреть на бой, и есть только одна опасность: может быть, перед курганом будут часовые. Салахеддин объявил войну аль-Джебалу, и хотя тайный путь известен немногим, но все же это проход. Если вы увидите часовых, вам придется убить их, не то вы сами будете убиты. Если вы пробьетесь до этой пещеры, введите в нее лошадей, закройте дверь на замок, задвиньте ее засовом и ждите. Может быть, я приду сюда с принцессой. Вряд ли на вас нападут здесь, потому что эту дверь может охранять один человек против многих. Ждите меня до зари, если я не приду, знайте, что свершилось самое худшее; в таком случае летите к Салахеддину, расскажите ему об этой дороге и о случившемся, чтобы он мог отомстить своему врагу Сипану. Только прошу вас, не сомневайтесь в том, что я сделала все возможное… В случае неудачи я умру — умру ужасной смертью. Теперь до свидания, до новой встречи или прощайте навсегда. Идите, вы знаете дорогу.

Д’Арси пошли к выходу, но, сделав несколько шагов, Годвин обернулся и увидел, что Масуда стоит и смотрит на них. Свет месяца падал на ее лицо, и молодой человек заметил, что из ее черных нежных глаз катились слезы. Он вернулся к ней, а с ним и Вульф. Годвин стал на колено перед Масудой, поцеловал ее руки и сказал мягким голосом:

— С этих пор в жизни ли, в смерти ли мы будем служить двум дамам.

Вульф сделал то же самое.

— Может быть, — печально ответила Масуда, — у вас будут две дамы, но одна любовь.

Братья ушли и благополучно вернулись в дом гостей.

И снова пришла ночь, и снова над крепостью засияла полная летняя луна. Из ворот дома гостей выехали д’Арси на своих великолепных конях. Лунные лучи играли на их кольчугах и щитах, украшенных изображением осклабившихся черепов, на тесных шлемах и на крепких длинных копьях, данных им. Обычный эскорт окружал их; впереди и позади рыцарей бежала толпа.

В эту ночь ассасины сбросили свою обычную мрачность, их не угнетала даже мысль о войне с могучим Саладином. Этот народ привык к смерти; каждый день видел он ее в различных формах. По приказанию властителя федаи постоянно уходили за пределы крепости, чтобы убить того или другого знатного человека, и по большей части не возвращались. Смерть ждала их на чужбине; в случае неудачи смерть ждала их дома. Их страшный калиф служил орудием смерти; по его приказанию они бросались в пропасть, жертвовали своими женами, детьми, а в награду при жизни получали кубок со странным питьем, которое вызывало сладостные видения, после смерти ожидали еще более сладкого рая. Они видали всевозможные страдания, но бой на мосту казался им чем-то новым. А назавтра их ждало еще большее торжество: бракосочетание властелина с чужестранкой…

Братья ехали молча и казались бесстрастными; кругом них волновалась толпа, время от времени разрывавшая ряды их телохранителей. Вдруг к Годвину протянулась рука; в ней было письмо, и при свете месяца он прочитал короткую записку, набросанную по-английски: «Я не могу говорить с вами; да хранит вас Бог, братья, и дух моего отца. Бейтесь, Вульф, бейтесь, Годвин, и не бойтесь за меня, я сумею защититься; победите или умрите и в жизни или в смерти ждите меня. Завтра во плоти или в духе мы увидимся. Розамунда». Годвин передал бумажку Вульфу. В ту же минуту молодой рыцарь увидел, как стражники поймали седую старуху, подавшую ему записку. Они спросили у нее что-то, но она только отрицательно покачала головой. Тогда воины со смехом бросили ее под копыта своих лошадей. Она умерла раздавленная, а толпа смеялась.

— Разорви записку, брат, — сказал Годвин. Вульф исполнил его совет, сказав:

— У нашей Розамунды храброе сердце, мы одной крови с нею и не посрамим ее.

Д’Арси выехали на открытую площадку против узкого моста. Здесь теснилась чернь, которую сдерживали ряды воинов; зрители толпились также на плоских крышах, на стенах вдоль пропасти, на укреплениях, которые высились близ противоположного конца моста, на строениях внешней части города. Перед мостом были низкие ворота; на их крыше сидел аль-Джебал в праздничном красном наряде, а рядом с ним Розамунда, и лунный свет играл на ее драгоценностях. Впереди стояла Масуда, переводчица, или «уста» аль-Джебала, в роскошном платке. Драгоценность в виде кинжала искрилась в ее черных волосах. Позади нее теснились даисы и воины.

Братья выехали на площадку перед воротами и остановились, салютуя копьями со значками. Выехала вторая процессия: впереди держался Лозель на вороном коне. Массивным и свирепым казался сэр Гюг.

— Что это? — крикнул он, взглянув на д’Арси. — Мне одному придется сражаться против двоих! Так вот ваше рыцарство.

— Нет, нет, сэр предатель, — ответил Вульф, — вы дрались с Годвином, теперь очередь Вульфа. Убейте Вульфа, останется Годвин; убейте Годвина, останется Бог. Презренный раб, в последний раз видишь ты луну.

Лозель обезумел от ярости и от страха.

— Властитель, — закричал он по-арабски, — ведь это же убийство, неужели ты желаешь, чтобы меня погубили люди, ищущие руки девушки, которой ты хочешь оказать честь, сделать ее своей женой?

Сипан услышал и посмотрел на Гюга долгим взглядом.

— Смотри, смотри, но я говорю правду. Они совсем не ее братья: разве из-за сестер так стараются? Разве из-за сестры они пошли бы сами в твои сети?

Сипан поднял руку в знак молчания и сказал:

— Бросьте жребий, кто бы ни были эти люди, пусть бой состоится, бой честный.

Один даис поднялся, бросил на землю жребий и, разгадав его, сказал, что Лозель должен проехать на отдаленный край моста. Один из воинов взял лошадь Гюга за повод и перевел ее через мост. Минуя братьев, Лозель усмехнулся им в лицо и сказал:

— Одно верно: вы тоже смотрите в последний раз на луну; я отомщен — Сипан убьет вас обоих у нее на глазах.

Братья ничего не ответили. Абрис вороной лошади Лозеля стал неясен в неверном свете луны; затем конь и всадник исчезли под аркой, которая вела к внешней части города. Закричал герольд; Масуда переводила его слова, в то же время другой герольд, стоявший на противоположном берегу пропасти, громко повторял:

— Трижды прозвучат трубы. На третий раз рыцари должны выехать на мост и встретиться на его середине. Далее они могут биться, как угодно, на коне или пешком, копьями, мечами или кинжалами; побежденный не получит пощады. Если его живого принесут с моста, он будет сброшен в пропасть.

Таково повеление аль-Джебала.

Коня Вульфа повели к мосту, с противоположного края вывели вороного Лозеля.

— Дай тебе Бог счастья, брат, — сказал Годвин, когда Вульф поравнялся с ним. — Мне жаль, что биться выезжаю не я.

— Может быть, придет и твоя очередь, брат, — мрачно сказал Вульф, приготовляя копье…

С одной из ближайших башен прозвучал первый продолжительный трубный звук; толпа затихла в мертвом молчании. Конюхи хотели осмотреть подпруги, узды, ремни стремян, но Вульф знаком отослал их.

Вторично прозвучали трубы. Вульф вынул из ножен большой меч, который когда-то блистал в руке его отца на иерусалимской стене.

— Ваш подарок, — крикнул он Розамунде, и тотчас в тишине прозвучал ее звонкий ответ:

— Пусть он разит врага, как поражал нападавших в Иерусалиме и как защищал меня в зале Стипля.

И снова наступила тишина, тишина продолжительная и глубокая. Вульф «посмотрел на белую и узкую полосу моста, на черную пропасть, зиявшую по обе ее стороны, на синее небо с золотой луной, потом наклонился и потрепал Дыма по шее.

В третий раз прозвучали трубы; с обеих концов моста, занимавшего протяжение шагов в двести, рыцари поскакали навстречу друг другу, точно живые слитки стали. Вся толпа поднялась, встал даже Сипан. Только Розамунда сидела неподвижно, сжимая руками подушки. Глухо стучали копыта лошадей; кони летели все быстрее, а рыцари все ниже склонялись к седлам. Вот они близко друг от друга… вот встретились. Копья дрогнули, лошади сшиблись, повиснув над бездной; крупный вороной поскакал к внутреннему городу, а Дым помчался к противоположному краю моста.

— Они проскакали, они проскакали! — загремела толпа.

Что это? Лозель закачался в седле, шлем сбит, кровь лилась из его головы, раненной копьем.

— Слишком высоко, Вульф, слишком высоко, — печально сказал Годвин. — Ах, завязки шлема не выдержали!

Воины поймали вороного и повернули его.

— Другой шлем! — крикнул Лозель.

— Нет, — ответил Сипан, — тот рыцарь потерял щит. Новые копья, и только.

Сэру Гюгу дали копье, и под новый взрыв трубных звуков кони опять понеслись по узкой дороге. Они встретились. Лозель упал с седла, но еще держался за поводья; еще один удар отбросил его далеко назад, и он упал на мост. От толчка свалился и вороной конь и лежал, как бьющаяся большая груда.

— Вульф упадет на него, — крикнула Розамунда. Но Дым не упал; чудный конь весь сжался, при ярком лунном свете все видели это, и, понимая, что он не может остановиться, перескочил через упавшую вороную лошадь, через лежавшего всадника и поскакал дальше. Наконец и вороной нашел опору для ног и побежал к отдаленным воротам; Лозель поднялся, собираясь скрыться.

— Стой, стой, трус! — завыла толпа; он услышал, обнажил меч и остановился. Дым сделал три больших прыжка, Вульф осадил его и повернул на задних ногах.

— Бей его! — закричала толпа, но Вульф не двигался, не желая нападать на рыцаря без лошади; наконец он сам соскочил с седла и пешком пошел к Лозелю; Дым бежал за ним, как собака, по дороге д’Арси бросил свое копье и обнажил большой меч с крестообразной ручкой. И снова все замерло; вдруг тишину нарушил крик Годвина: «Д’Арси! Д’Арси!»

— Д’Арси, д’Арси! — послышалось с моста, и слабое эхо в глубине рва повторило голос Вульфа, Годвин обрадовался: он понял, что его брат невредим и силен.

Вульфу недоставало щита, Лозелю шлема; их силы были равны. Они согнулись, мечи блеснули в лунном свете, до слушателей долетал звон стали о сталь, звон непрерывный. Один удар упал на кольчугу Вульфа, он шатнулся назад. Еще удар, еще и еще, и он все отступал, все отступал к краю моста, пока не натолкнулся на коня, который стоял позади него; тут, казалось, он нашел опору. Произошла перемена. Вульф кинулся вперед и обеими руками взмахнул мечом. Удар опустился на щит Лозеля и разделил его на две половины; в тишине послышалось, как верхняя его часть упала на камни. Сам Лозель пошатнулся, опустился на колено, поднялся и, в свою очередь, ударил мечом. Но Лозель шатался и отступал и наконец с громким стоном упал от страшного удара, направленного в голову, но попавшего на плечо: он лежал, как бревно, и свет месяца облил его руку в железной перчатке, поднятую с просьбой о пощаде.

С крыш, со стен террасы, с высоких ворот и укреплений послышались крики, походившие на раскаты грома: «Убей, убей его!»

Сипан поднял руку; все смолкло, и великий ассасин тонким голосом прокричал:

— Убей его. Он побежден.

Но Вульф стоял, склоняясь над рукояткой своего меча и смотрел на павшего врага. Он, казалось, говорил с ним; Лозель поднял меч, который лежал подле него, и подал его д’Арси. Вульф высоко с торжеством взмахнул им над головой, потом с криком бросил далеко от себя в пропасть; лезвие блеснуло, как дуга горящего света, потом все исчезло. И, не обращая больше внимания на побежденного, Вульф повернулся и пошел к своему Дыму, но едва сделал несколько шагов, как Лозель вскочил с кинжалом в руках.

— Обернись! — крикнул Годвин; зрители же, довольные тем, что бой еще не окончился, радостно закричали. Вульф услышал Годвина и повернулся. В ту же минуту кинжал Лозеля ударил его в грудь, и хорошо было для него, что его кольчуга оказалась крепкой. Биться мечом не было ни места, ни времени, но раньше, чем Лозель успел ударить Вульфа вторично, руки д’Арси обняли стан рыцаря-предателя, и началась борьба.

Они отступали, наклонялись, крутились, как вихрь, так что никто не мог сказать, где Вульф, где его враг. Наконец оба очутились над бездной и остановились, как каменные. Один начал наклоняться вниз, его голова уже повисла над бездной… Все дальше и дальше клонился он; противник не мог разжать его рук…

— Оба упадут, — радостно крикнула толпа.

Блеснул кинжал, раз, два, три раза сверкнул он, борцы разделились, и вот из глубокой пропасти донесся стук упавшего тела.

— Который, о, который? — вскрикнула Розамунда с крыши ворот.

— Сэр Гюг Лозель, — торжественным голосом ответил Годвин. Голова Розамунды упала на грудь, и несколько мгновений казалось, будто она спит.

Вульф подошел к своему коню, повернул его и, обняв обеими руками его шею, отдыхал. Потом снова вскочил в седло и медленно двинулся к воротам внутреннего города. Годвин выехал ему навстречу.

— Ты храбро бился, брат, — сказал он. — Ты ранен?

— Ушиблен и устал, больше ничего, — ответил Вульф.

— Хорошее начало. Теперь нужно выполнить остальное, — шепнул Годвин и, взглянув через плечо, прибавил: — Смотри, Розамунду уводят, но Сипан остался, вероятно, желает поговорить с нами, так как Масуда машет нам рукой.

— Что делать? — спросил Вульф. — Придумай, брат, потому что у меня голова кружится.

— Мы выслушаем, что он скажет; потом по моему сигналу поскачем, как сказала Масуда. Выбора нет. Но притворись раненым.

Впереди ехал Годвин; толпа ревела, приветствуя победителя. Д’Арси остановились на открытой площадке перед воротами, аль-Джебал сказал им через Масуду;

— Это был благородный бой. Я не думал, чтобы франки могли биться так хорошо. Скажи, господин рыцарь, хочешь ли ты попировать со мной в моем дворце?

— Благодарю тебя, властитель, — ответил Вульф, — но мне нужно отдохнуть, и я прошу брата перевязать мои раны. — И он указал на кровь, черневшую на его кольчуге. — Если тебе угодно — завтра.

Сипан посмотрел на д’Арси, поглаживая бороду, и братья ожидали рокового ответа. Он прозвучал:

— Хорошо, пусть так и будет. Завтра я женюсь на Розе Роз, и вы, ее братья, как подобает, передадите ее мне. — Он осклабился. — Тогда же вы получите награду за вашу храбрость, великую награду, обещаю вам.

Пока аль-Джебал говорил, Годвин, глядя на небо, подметил маленькое облачко, наплывавшее на луну. Оно на мгновение совсем ее закрыло, и стало темно.

— Теперь, — шепнул он Вульфу, и, отвесив по поклону аль-Джебалу, д’Арси проехали под воротами, где толпился народ, задерживая эскорт братьев. Годвин и Вульф шепнули несколько слов Огню и Дыму, и лошади рядом понеслись вперед, разбрасывая толпу, как корабли воду. Через десять сажен толпа стала редкой, через тридцать — она осталась позади, потому что все сбегались к арке, откуда они могли видеть скачку. Братья летели до поворота налево; тут при слабом свете они исчезли из глаз наблюдающих.

— Вперед, — сказал Годвин, дернув за повод. И лошади полетели еще быстрее. Опять Годвин сделал поворот, и д’Арси очутились на дороге к саду; замок для гостей остался слева от них; между тем свита братьев отправилась по главной улице внутреннего города, думая, что рыцари едут впереди. Через три минуты братья уже были в пустынных садах, где в эту ночь не белели фигуры женщин и спящих в палатках.

— Вульф, — сказал Годвин, — обнажи меч и приготовься. Помни: может быть, тайную пещеру охраняют, а если так, мы должны убить стражу или будем убиты сами.

В следующее мгновение два длинных лезвия заблестели в свете луны, так как облачко прошло дальше. Вот и утес; между ним и курганом показались двое часовых. Они услышали звук копыт и, повернувшись, заметили двух вооруженных рыцарей, вихрем мчавшихся на них. Они приказали им остановиться, не зная, что делать, и остановились сами, точно спрашивая себя, не видение ли перед ними,

В одну минуту братья были подле воинов. Федаи подняли копья, но раньше, чем они успели бросить их, меч Годвина упал между шеей и плечом одного из ассасинов и проник до его грудной кости; Вульф, действуя своим мечом, как копьем, пронзил другого насквозь; оба мертвые упали подле дверей кургана, так и не узнав, кто поразил их.

Братья натянули поводья, велели Огню и Дыму остановиться, потом повернули их и соскочили с седел.

Один из убитых воинов еще сжимал мертвой рукой поводья своей лошади, другая стояла и фыркала. Годвин поймал ее раньше, чем она успела уйти, потом, взяв поводья всех четырех животных, бросил ключ Вульфу. Вскоре дверь была открыта; Годвин вводил коней одного за другим в двери подземелья, это не представляло затруднений — лошади привыкли к конюшням в пещерах.

— Что делать с мертвыми? — спросил Вульф.

— Лучше всего взять их сюда, — ответил Годвин и, выбежав из кургана, перенес в подземелье сначала один, потом другой труп.

— Скорее, — сказал он, бросив второе тело. — Закрой дверь. Между деревьями мелькнули всадники. Но они не заметили ничего.

Тяжелая, толстая дверь закрылась; ее задвинули засовом. Братья с замиранием сердца ожидали, что вот-вот воины ударят в створку бревнами, как таранами, но не послышалось ни звука. Если ехавшие воины действительно искали их, они отправились в другое место.

Вульф привязал лошадей подле открытого конца подземелья, а Годвин собрал самые большие камни, какие только мог поднять, и подкатил их к двери. Теперь братья знали, что многим людям придется делать усилия целый час или больше, чтобы ворваться в курган. Дверь была окована железом и вделана в целую скалу.

Глава 14

БЕГСТВО В ЭМЕССУ
Наступило долгое, скучное ожидание. Вода сочилась по стенам пещеры, и Вульф, губы которого растрескались от жажды, собрал ее в пригоршню и пил, пока не утолил жажды, потом подставил под струи голову, чтобы освежить ее; Годвин омыл ушибы и раны брата, которых мог коснуться, не снимая его кольчуги.

Осмотрев седла и лошадей, Вульф рассказал Годвину все, что случилось во время боя.

— Но знаешь, — закончил Вульф отчет о последней рукопашной борьбе, — я никогда не забуду его, человека, который падал с моста, и свистящего вопля, вырвавшегося из его шеи, проколотой моим кинжалом…

— Все же теперь стало одним злодеем меньше, хотя по-своему он был храбрым человеком, — ответил Годвин. — Кроме того, брат, — прибавил он, обвив рукою шею Вульфа, — я рад, что именно на твою долю выпала судьба сражаться с ним: во время последней рукопашной борьбы у меня недостало бы силы победить его. Хорошо также, что ты оказал ему милосердие, так и следовало поступить рыцарю; ты добился великой чести, и, вероятно, наш покойный дядя гордится тобой.

Они стали ходить взад и вперед, чтобы разбитое тело Вульфа не онемело под кольчугой. Время медленно ползло, луна склонялась к горам.

— Что, если они не придут? — спросил Вульф.

— Об этом подумаем, когда встанет заря, — ответил Годвин.

И опять они ходили взад и вперед по пещере.

— Как они могут прийти, когда дверь заперта, закрыта на засов и засыпана камнями? — снова спросил Вульф.

— Как приходила и уходила Масуда, — ответил Годвин. — О, не спрашивай меня больше, все в руках Божьих.

— Посмотри, — шепотом сказал Вульф. — Кто это стоит в конце пещеры, там, подле мертвых ассасинов?

— Может быть, их призраки, — ответил Годвин, обнажая меч и наклоняясь. Действительно, подле мертвых виднелись две фигуры, слабо рисовавшиеся во мраке. Вот они скользнули вперед; лунные лучи, косо проникавшие в пещеру, заиграли на белых платьях и на драгоценностях.

— Я не вижу их, — сказал чей-то голос. — О, эти мертвые воины! Что это значит?

— Вот, по крайней мере, их лошади, — ответил другой голос.

Теперь братья поняли и, как во сне, выступили из тьмы.

— Розамунда, — сказали они.

— О, Годвин, о, Вульф! — вскрикнула она. — О, Иисус, благодарю тебя. Благодарю тебя и эту бесстрашную женщину. — И, обвив руками шею Масуды, она поцеловала ее.

Но Масуда оттолкнула ее и сказала:

— Вашим чистым губам, принцесса, не годится касаться женщины ассасинки.

— Я должна, — со слезами сказала Розамунда, — благодарить вас, потому что без вашей помощи сделалась бы сама женщиной ассасинкой или жительницей дома смерти.

Тогда Масуда поцеловала ее и, пододвинув девушку к Вульфу, сказала:

— Итак, пилигримы Петер и Джон, ваши святые до сих пор помогали вам; вы, Джон, сражались хорошо. Не прерывайте меня и не спрашивайте, что было с нами, если хотите, чтобы мы остались живы и могли после рассказать вам все. Да вы захватили и лошадей солдат? Очень хорошо! Ну, сэр Вульф, вы в силах идти? Тем лучше, это избавит вас от трудного спуска верхом; здесь круто, хотя и не такая крутизна, какую вы уже видели; посадите принцессу на Огня; нет кошки, которая отличалась бы большей ловкостью, чем этот конь. Его поведу я. Вы, Джон, ведите лошадей солдат; Петер последует за вами с Дымом. Идите, если кони станут пятиться, колите их мечом. Иди, Огонь, не бойся, где иду я, там пройдешь и ты. — И Масуда вышла на крутой спуск, время от времени ласково говоря с лошадью.

Через минуту все уже спускались по такой крутой гряде, что каждую минуту, казалось, можно было свалиться в пропасть. Но никто не падал: дорога была устроена именно для тайного бегства и оказалась безопаснее, чем можно было думать, глядя сверху; в самых трудных местах на ней высекли зарубки вроде ступеней. Ниже и ниже спускались беглецы, наконец, запыхавшиеся, но целые и невредимые, они остановились в темной глубине пропасти, освещенной только звездами, потому что лучи низко стоявшей луны не могли проникать в нее.

— На коней, — шепнула Масуда. — Принцесса, вы останьтесь на Огне; это самая верная, самая быстрая лошадь. Сэр Вульф, поезжайте на вашем Дыме, ваш брат и я сядем на лошадей воинов. Конечно, они не очень ходки, но все же славные животные и привыкли к здешним дорогам. — И она с ловкостью женщины, родившейся и выросшей в пустыне, вскочила в седло и поехала вперед.

С милю или больше они двигались по каменистому дну пропасти и из-за камней могли ехать только шагом; наконец с левой стороны показалось узкое ущелье, и беглецы стали подниматься по нему. Луна совершенно спряталась за горы; облака затемняли слабый свет звезд. Но путники ехали вперед до маленькой поляны, орошенной речкой и покрытой травой.

— Остановитесь, — сказала Масуда. — Тут мы должны подождать до зари, потому что в такой темноте лошади непременно споткнутся о камни. Кроме того, повсюду пропасти, в которые легко упасть.

— Но они погонятся за нами, — с мольбой сказала Розамунда.

— Только когда достаточно рассветет, — ответила Масуда. — Во всяком случае, нам надо подождать, потому что ехать безумие. Сядьте и отдохните. Напоим лошадей и дадим им пощипать траву, но будем держать их за поводья. И нам, и им, вероятно, понадобятся все силы до завтрашнего заката. Сэр Вульф, скажите, вы сильно ранены?

— Нет, слегка, — бодро ответил он, — несколько синяков под кольчугой, вот и все. Пожалуйста, расскажите нам теперь, что случилось после того, как мы уехали от моста.

— Вот что случилось, рыцари. Принцесса обессилела, и невольницы отнесли ее в ее помещение. Мне Сипан велел остаться с ней; он хотел поговорить с вами. Вы знаете, что он задумал? Убить вас обоих, так как Лозель сказал ему, что вы не братья принцессы. Он боялся только взволновать народ, которому понравился бой, а потому сдержался. Он пригласил вас к ужину, но вы не вернулись бы с этого пира; когда сэр Вульф сказал, что он ранен, я шепнула Сипану, что его намерения лучше отложить до следующего дня, что убить вас будет удобнее в его собственном замке, среди телохранителей. «Да, — ответил он. — Этим братьям придется драться с федаями, и мои воины не загонят их в ров; это будет хорошее зрелище для меня и моей королевы».

— Ужасно, ужасно, — сказала Розамунда.

А Годвин пробормотал:

— Клянусь, я дрался бы только с одним Сипаном.

— Вот почему он позволил вам уехать, — продолжала Масуда, — я тоже ушла, но он велел привести к нему принцессу после нашего ужина, желая поговорить с ней наедине о свадебном пиршестве и поднести ей дары. Я ответила, что его приказание будет исполнено, и побежала в замок для гостей. Госпожа Роза Мира уже оправилась от обморока, но была вне себя от страха, я принудила ее поесть и напиться. Остальное коротко.

Через два часа пришел гонец и сказал, что аль-Джебал ждет.

«Вернись, — ответила я, — принцесса одевается. Мы придем одни, как велел властитель…» Я накинула на нее плащ, посоветовала ей мужаться, взяла кольцо покойного аль-Джебала, показала его рабам, которые с поклоном пропустили нас. Мы пришли к воинам у дверей; также и им показала я перстень. Они поклонились, но, увидев, что мы повернули в левый коридор, а не в правый, который ведет к дверям внутреннего дворца, вздумали остановить нас. «Посмотрите на печать, — ответила я, — не все ли вам равно, какую дорогу избрал великий знак власти». Тогда они отступили. Мы вышли из дома гостей, и я привела принцессу к тюремной башне, оттуда идет тайный ход.

У дверей стояла стража; я от имени Сипана велела воинам пропустить нас. Они ответили: «Мы не повинуемся. Этот ход откроется только перед печатью». — «Вот она», — ответила я.

Начальник отряда посмотрел на перстень и сказал: «Да, это священная печать, и другой нет», — но все же колебался пропустить нас. «Значит, тебе надоела жизнь? — спросила я. — Безумец, сам аль-Джебал войдет сюда тайно из дворца. Горе тебе, если он не встретит принцессы». — «Значит, он сам прислал печать?» — спросил начальник отряда. Я ответила утвердительно. «Открой, открой». — зашептали его воины. Открыли дверь. Мы вошли в подземный коридор: я за собой закрыла дверь на засов. В темноте под фундаментом башни, ощупывая стену, мы проскользнули к началу хода, тайну которого я знала; прошли по всей длине галереи и через дверь в скале, которую я закрыла так, что ее не откроет никто, кроме искусных каменщиков; затем пробрались мы в пещеру, где вы уже ждали нас.

С печатью это было нетрудно, но без печати мы не бежали бы.

Сегодня все входы и выходы охраняются.

— Нетрудно! — сказала Розамунда. — О, Годвин и Вульф, если бы вы только знали, как она все подготовила; если бы вы только видели, как все эти жестокие люди смотрели на нас, точно заглядывая к нам в душу. Если бы вы слышали, как высокомерно она отвечала им, помахивая кольцом перед их глазами, говоря, чтобы они повиновались или готовились к смерти.

— А теперь они, вероятно, убиты, — прервала ее Масуда. — Но я не жалею их: это были злодеи. Нет, не благодарите меня; я только исполнила данное обещание, ни больше ни меньше; и кроме того, я ведь люблю опасности. Теперь расскажите мне вашу историю, сэр Годвин.

И он рассказал обо всем, что случилось с ними, благодаря небо за то, что они вышли из проклятых стен.

— Вы можете очутиться в Масиафе до заката, — мрачно сказала Масуда.

— Да, — ответил Вульф, — но живыми мы не дадимся. Скажите, Масуда, что вы придумали? Добраться до прибрежных приморских городов?

— Нет, — ответила Масуда, — нам пришлось бы ехать через страну ассасинов. Нет, мы пересечем пустынные горные страны и направимся к Эмессе, отстоящей на много миль отсюда, доедем до Баальбека, а потом вернемся в Бейрут.

— В Эмессу? — сказал Годвин. — Да ведь этим городом владеет Салахеддин, а леди Розамунда принцесса Баальбека.

— Что лучше, — спросила Масуда, — чтобы она попала в руки Салахеддина или вернулась к великому ассасину? Выбирайте…

— Я выбираю Салахеддина, — прервала ее Розамунда, — потому что он, по крайней мере, мой дядя. — И остальные не противоречили ей…

Уже начал заниматься летний день, но было все еще слишком темно, а потому Годвин и Розамунда дали лошадям пастись, держа их за поводья. Масуда, сняв кольчугу Вульфа, постаралась облегчить его раны размельченными листьями куста, который рос подле потока. И в короткое время сильно помогла юноше. Когда забрезжил серый свет, путники напились воды, поели кресс-салата, который рос подле реки, подтянули подпруги и пустились в путь. Едва отъехали они ярдов на сто, как из пропасти, закрытой серой дымкой тумана, до них донесся топот лошадиных копыт и звуки голосов.

— Вперед, — сказала Масуда, — по нашим следам скачут слуги аль-Джебала.

Они ехали по краям страшных пропастей и наконец очутились на большой плоской возвышенности, террасами поднимавшейся к подножию гор, которые стояли приблизительно милях в двенадцати. На середине горного хребта виднелись две вершины. Масуда указала ни них, сказав, что к ним-то и направятся они, так как по ту сторону лежит долина Оронта. В это время позади, в густом тумане, послышался конский топот.

— Вперед, — сказала Масуда. — Нельзя терять времени. — И они поехали дальше, но небольшим галопом, потому что почва была очень неровная.

Когда до горного прохода оставалось приблизительно шесть миль, поднялось солнце и рассеяло туман. И вот что увидели беглецы. Перед ними расстилалась песчаная плоская равнина. Позади лежали груды камней, и приблизительно в двух милях за ними двигалось человек двадцать ассасинов.

— Они не догонят нас, — сказал Вульф, но Масуда указала ему рукой в правую сторону, где еще стоял туман, и заметила:

— Вот там я вижу копья.

Туман растаял, и беглецы различили отряд конных воинов, состоящий приблизительно из четырехсот человек.

— Как я и думала, они ночью сделали обход, — сказала Масуда. — Теперь нам нужно переправиться через кряж раньше их, или они нас поймают. — И она сильно ударила свою лошадь веткой, которую срезала подле потока. Когда они проскакали около полумили, громкие крики большого отряда с правой стороны и ответный клич федаев, ехавших позади, указали беглецам, что они замечены.

— Вперед! — сказала Масуда. — Они погонятся за нами.

И беглецы понеслись. Две мили проскакали они, отряд остался далеко позади, но большое облако пыли с правой стороны все приближалось, можно было подумать, что оно достигнет входа в проход раньше их. Тогда Годвин сказал:

— Вульф и Розамунда, поезжайте вперед. Ваши лошади быстры и обгонят их. На гребне дайте им немного вздохнуть и посмотрите, не едем ли мы; если нет, скачите дальше, и да будет с вами Бог.

— Да, — сказала Масуда, — направляйтесь к эмесскому мосту, его можно видеть издали, а там сдайтесь начальникам войск Салахеддина.

Розамунда и Вульф не двигались, но Годвин сурово сказал им:

— Поезжайте, я приказываю.

— Хорошо, ради Розамунды, — ответил Вульф, и они помчались быстрее ласточек. Годвин и Масуда, скакавшие позади них, увидели, как они въехали в начало ущелья.

— Хорошо, — сказала она. — Кроме лошадей одной крови с Огнем и Дымом, в Сирии не найдется ни одного коня, который мог бы поспеть за ними. Не бойтесь, сэр Годвин, они доедут до Эмессы.

— Кто тот человек, который привел их нам? — спросил Годвин, который скакал, не спуская глаз с приближавшегося к ним облака пыли, усеянного блестящими остриями копий.

— Брат моего отца, мой дядя, как я и сказала вам, — ответила Масуда. — Он шейх пустыни и держит табун лошадей старинной крови, которых нельзя купить за золото.

— Значит, вы не ассасинка, Масуда?

— Нет, теперь я могу сказать вам это, так как, по-видимому, конец близок. Мой отец был араб, моя мать благородная франкская женщина, француженка. Он нашел ее в пустыне после сражения; она умирала от голода. Отец привел ее в свой шатер и вскоре женился на ней. На нас напали ассасины, убили отца и мать, а меня, двенадцатилетнего ребенка, взяли в плен.

Позже, когда я стала постарше, я была красива в те дни, меня отвели в гарем Сипана, и, хотя моя мать тайно внушила мне правила христианской религии, он заставил меня принять проклятую веру ассасинов. Теперь вы понимаете, почему я так ненавижу убийцу моего отца и матери, который заставил меня подчиниться себе. Да, меня принудили служить шпионкой, в противном случае грозя смертью, а между тем мне, которую Сипан считал своей верной рабой, перед смертью хочется отомстить ему. Не презираете ли вы меня за это?

— Я не считаю вас низкой, — сказал Годвин, продолжая шпорить своего тяжелого коня, — я нахожу, что вы благородны.

— Как я рада, что слышу это перед смертью, — ответила она, — вы дороги мне, сэр Годвин, и потому-то я решилась на все, хотя для вас я ничто… Нет, не говорите: леди Розамунда рассказала мне все, кроме окончательного ответа…

Теперь песчаная полоса осталась позади них, они начали подниматься на откос горы, и Годвин радовался, что стук копыт мешал продолжению этого разговора. До сих пор они держались впереди ассасинов, которым нужно было преодолеть более длинную и трудную дорогу; однако большое облако пыли виднелось всего в каких-нибудь семистах ярдах от них, и впереди, потряхивая копьями, скакали лучшие наездники на очень хороших конях.

— Эти лошади еще сильны, они лучше, чем я думала, — крикнула Масуда, — на горах они не нагонят нас, но после…

Следующую милю они совсем не разговаривали; им приходилось поддерживать лошадей, готовых упасть на крутой тропинке. Наконец Годвин и Масуда очутились на гребне и увидели Вульфа и Розамунду, которые стояли подле Дыма и Огня.

— Они отдыхают, — сказал Годвин и тотчас же крикнул: — На лошадей, на лошадей, враги близко!

Вульф и Розамунда снова сели в седлати все четверо начали спускаться по длинному откосу горы. Вдали низменность прорезывала широкая серебристая полоса, а за нею можно было видеть городские стены.

— Это Оронт, — сказала Масуда, — на его противоположном берегу мы будем спасены.

Но Годвин посмотрел на свою лошадь, потом на Масуду и покачал головой. И немудрено: лошади, без остановки мчащиеся столько времени, утомились. На крутом спуске они спотыкались, задыхались; по временам бывало трудно удерживать их на ногах.

— Мы доедем только до долины, — сказал Годвин, и Масуда утвердительно кивнула головой.

Спуск почти окончился; менее чем в миле позади беглецов лился бесконечный поток белых ассасинов. Годвин пустил в ход шпоры, Масуда хлыст, но оба мало надеялись: они знали, что конец близится. Они въехали в последнюю впадину почвы; вдруг лошадь Масуды зашаталась, остановилась и упала на землю, конь Годвина тоже остановился.

— Вперед, — крикнул Годвин Розамунде и Вульфу, но те не двигались. Он кричал на них, сердился; они же отвечали:

— Нет, нет, мы умрем все вместе.

Масуда посмотрела на Огня и Дыма, которые, казалось, мало утомились, и сказала:

— Сядьте перед госпожою Розамундой, сэр Годвин, а вы, сэр Вульф, дайте мне вашу руку; вы увидите, на что способны кони чистой арабской крови!

И Огонь и Дым понеслись вперед; ассасины, которые думали, что беглецы уже у них в руках, разразились воплями бешенства.

— Их лошади тоже устали, и мы все-таки, может быть, уйдем! — крикнула бесстрашная Масуда; но Годвин и Вульф печально смотрели на широкое пространство равнины, отделявшее их от реки. Они поскакали дальше. Вот уже четверть расстояния осталась позади; вот половина, но теперь первые из федаев виднелись всего ярдах в двухстах и мало-помалу приближались. Наконец подскакали ярдов в пятьдесят, и один из них бросил копье.

— Пришпорьте коней, рыцари! — крикнула Масуда, и д’Арси в первый раз коснулись своих коней острыми шпорами.

Почувствовав укол стали, Дым и Огонь прыгнули вперед с такой быстротой, точно их только что вывели из дверей конюшни; расстояние между беглецами и преследователями увеличивалось. Так пролетели они две милы, и вот в каких-нибудь семи саженях перед ними показалось широкое начало моста; на противоположном берегу реки вырисовывались башни Эмессы так ясно, что на них можно было различить часовых. Скоро беглецы спустились в маленькую ложбину; теперь мост и город исчезли у них из виду. При подъеме на новую возвышенность лошади стали наконец уставать под своей двойнойношей. Они задыхались, дрожали и, пришпоренные, делали только несколько коротких прыжков. Ассасины видели это и летели с диким криком; они приближались, и топот копыт их лошадей звучал, как гром. Они снова были всего в пятидесяти ярдах от беглецов… Вот это расстояние уменьшилось до тридцати, снова полетели копья, однако ни одно не попало в цель. Масуда что-то крикнула лошадям, и они, собрав силы, пустились по откосу короткими судорожными прыжками. Годвин и Вульф переглянулись, потом сразу задержали коней, соскочили на землю, обернулись и обнажили мечи.

— Вперед! — крикнул д’Арси, и, почувствовав более легкую ношу, лошади понеслись дальше. Ассасины подскакали.

Вульф нанес страшный удар и сбил с седла первого из них, но его самого свалили на землю. Падая, он услышал радостный крик и, поднявшись на колено, оглянулся. К ним летел отряд наездников в тюрбанах; наклонив копья, воины эти громко кричали:

«Салахеддин! Салахеддин!» Ассасины тоже увидели противников и повернулись, чтобы обратиться в бегство.

— Коня, коня! — по-арабски закричал Годвин, сам не зная как, очутился в седле и понесся вместе с сарацинами.

Вульфу тоже подвели лошадь, но он не мог удержаться на ней. Трижды он пробовал сесть в седло, но каждый раз падал на спину, на песок, размахивая мечом. Подле него стояла Масуда с кинжалом в руке и рядом с нею коленопреклоненная Розамунда.

Теперь преследователи превратились в преследуемых. Многих федаев убили на конях; некоторые из них сошли с лошадей и маленькими группами бились насмерть. Очень немногих взяли в плен. Только нескольких человек уцелело и вернулось в твердыню Властителя Гор, чтобы рассказать ему, чем окончилась их погоня за его невестой.

К Вульфу подъехал Годвин с красным мечом в руках. Рядом с ним был невысокий человек с блестящими глазами и в великолепной одежде. При виде его Розамунда вскочила и с легким криком обняла его:

— Гассан, принц Гассан! Это вы! О, слава Богу! — И если бы Масуда не поддержала ее, она упала бы.

Эмир посмотрел на Розамунду, на ее распустившиеся волосы, на испачканное лицо, разорванное покрывало, на ее шелковое платье и драгоценности, которыми ее покрыли, как нареченную невесту аль-Джебала, опустился на одно колено и коснулся подола ее платья.

— Слава Аллаху, — сказал он. — Я, его недостойный раб, от сердца благодарен ему, так как уже не думал увидеть вас в живых. Воины! Перед вами Роза Мира, принцесса Баальбекская и племянница вашего повелителя Салахеддина!

И вот в виде салюта перед растрепанной, но все еще царственной девушкой поднялись руки, копья и сабли, а Вульф, лежавший на земле, крикнул:

— Как? Да ведь это наш купец-виноторговец! А не стыдно вам вспоминать, что вы продали нам отравленное вино?

Эмир Гассан вспыхнул и пробормотал:

— Как и вы, сэр Вульф, я только раб судьбы и должен повиноваться. Не питайте зла против меня, раньше узнайте все.

— Я не сержусь, — ответил Вульф, — но я всегда плачу за выпитое вино… и мы еще сведем с вами счеты.

— Не надо ссориться, — сказала Розамунда, — правда, он украл меня, но он также мой освободитель и друг, и не будь его… — Она вздрогнула.

— Принцесса, мне кажется, вы должны благодарить не меня, а ваших храбрых двоюродных братьев и этих великолепных лошадей. — И Гассан указал на коней, которые стояли, дрожа всем телом, и тяжело водили впалыми боками.

— Я должна благодарить также вот и эту благородную женщину, — сказала Розамунда, обнимая шею Масуды.

— Мой господин наградит ее, — заметил Гассан. — Конечно, вы должны осуждать меня за то, что я оставил вас. Но я сказал себе: в замке сына сатаны Сипана я не могу помочь вам.

Поэтому я подкупил франкского раба, обещав ему звезду моего дома (принц дотронулся до драгоценности, сиявшей на его тюрбане), и все деньги, которые были у меня в руках. Когда он развязал веревки и наклонился над золотом, я заколол шпиона его же собственным ножом! Сегодня утром я пришел к тому городу с десятитысячным войском, намереваясь идти на Сипана и спасти вас, а в худшем случае хотя бы отомстить за вашу гибель: посланники Салахеддина передали мне вашу просьбу… Час тому назад часовые на башнях сказали, что они видят двух лошадей, мчащихся по равнине и несущих по двое седоков, что за ними гонятся ассасины; я перешел через мост и ждал, не думая, что мчитесь вы. Я просто хотел напасть на ассасинов. Теперь, — мрачно прибавил он, — за вас отомщено хорошо.

— Можно отомстить еще полнее, — сказал Вульф, — покажу вам тайный ход в крепость, а если не я, то Годвин, вы можете выгнать Сипана из его собственного замка!

Гассан покачал головой и ответил:

— Я бы с удовольствием сделал это, потому что мой господин давно враждует с Сипаном-волшебником. Но теперь у Салахеддина иные дела, — и он многозначительно посмотрел на Вульфа и Годвина, — и мне было приказано только спасти принцессу: она спасена, ассасины дорого поплатились за ее страдания! Но предупреждаю вас всех и себя тоже: федаи Сипана будут следить за каждым из нас, надеясь покончить с нами. Вот и носилки: сядьте в них все; вас отнесут в город. Сегодня вы достаточно ездили верхом! Не опасайтесь за этих лошадей: их отведут в Эмессу и постараются сохранить живыми.

В цитадели беглецам дали напиться ячменного отвара и вина, а коней медленно провели в крепость, уложили на густые соломенные подстилки, предлагая им корм, который они от усталости стали есть не сразу. Утолив голод, Розамунда, Масуда, Годвин и Вульф разошлись по своим помещениям и легли в постели, искусный доктор перевязал раны Вульфа. И целых два дня никто из них не поднимался, так были они слабы и утомлены.

Глава 14

СУЛТАН САЛАДИН
На третье утро Годвин, проснувшись, увидел через стрельчатое окно лучи восходящего солнца, которые освещали другую постель рядом; на ней спал Вульф, перевязка окружала его голову, раненную в последней стычке с ассасинами, другие повязки виднелись на его руках и туловище, исколотом во время боя на ужасном мосту.

С удивлением смотрел Годвин, как крепко спит его брат, несмотря на раны, и раздумывал о промысле Божьем, который руководил ими с самого их приезда в Бейрут.

Наконец проснулся и Вульф, потянулся и слегка вскрикнул: движение причинило ему боль; он проворчал, что слишком светло, и попросил брата дать ему поесть, так как он очень голоден; потом он с помощью Годвина оделся, но не в кольчугу. Тут благодаря воинам Саладина, которые день и ночь караулили, чтобы к д’Арси не пробрались ассасины, незачем было защищать себя стальными бронями. Вульф услышал шаги часовых и передернул широкими плечами.

— От этого звука холод бежит у меня по спине, — сказал он. — В первую минуту, когда я открыл глаза, мне показалось, что мы снова в доме аль-Джебала, там, где люди прокрадывались к нам, пока мы спали, и убийцы шмыгали взад и вперед мимо занавесей. Ну, что бы ни случилось дальше, я благодарю святых за то, что мы не у него. Говорю тебе, брат, с меня достаточно гор, узких мостов и ассасинов! Теперь мне хотелось бы жить на равнине, без единого пригорка, посреди честных людей, глупых, как их собственные овцы, среди простаков, которые по воскресеньям ходят в церковь и напиваются, но не гашишем, а коричневым элем. Мне хотелось бы увидеть соленые болота Эссекса, почувствовать дыхание восточного ветра… Тебе предоставляю ароматные сады Сипана, кубки и драгоценности, а также бои и приключения золотого Востока.

— Я никогда не стремился ни к чему подобному, — сказал Годвин.

— Нет, — сказал Вульф, — ты не стремился, но… А что делает Масуда? Видел ли ты ее, пока я спал?

— Я видел только аптекаря, который лечил тебя, невольников, приносивших нам еду, а вчера вечером принца Гассана, сказавшего, что Розамунда и Масуда спят так же крепко, как ты.

— Я рад, — сказал Вульф, — они заслужили отдых. Клянусь святым Чедом, что за женщина эта Масуда! У нее пламенное сердце и стальная воля. И красива она, очень красива. А как ездит верхом! Если бы не она… я горячо люблю ее. А ты, Годвин? Ты ее тоже любишь?

— Нет, — коротко ответил Годвин.

— Я рад, что она так мало думает обо мне, — продолжал Вульф, — а между тем я преклоняюсь перед ней, как перед святой, — прибавил он со смехом. — Но слушай: часовые салютуют. — И, забыв, где он, Вульф обнажил свой меч.

Дверь отворилась, и в комнату вошел эмир Гассан, он приветствовал братьев во имя Аллаха и спокойно оглядел их.

— Немногие угадали бы, рыцари, — с улыбкой сказал он, — что вы были гостями Властителя Гор и так быстро тайно ускользнули из его дома. Через три дня вы будете так же сильны, как при нашей первой встрече подле бухты Смерти. О, вы храбрецы, хотя и неверные; но я надеюсь, пророк выведет вас из заблуждения. Вы истый цвет рыцарства! Я, Гассан, хорошо знаю франков и франкские обычаи, а потому говорю от чистого сердца. — И, поднеся руку к тюрбану, он с непритворным восторгом поклонился обоим д’Арси.

— Мы благодарим вас, принц Гассан, за вашу похвалу, — сказал Годвин; Вульф же сделал шаг вперед, взял руку эмира и сильно пожал ее.

— Дурную шутку сыграли вы с нами, принц, там, в Англии, — заметил он, — и она довела лучшего рыцаря в мире, нашего дядю сэра Эндрю д’Арси, до смерти. Но вы повиновались вашему господину, и ради того, что случилось позже, я прощаю вас и называю своим другом. Впрочем, если мы когда-нибудь встретимся в бою, я все же надеюсь заплатить вам за отравленное вино.

Гассан поклонился и мягко произнес:

— Я глубоко печалюсь, что был причиной смерти благородного рыцаря д’Арси. Когда мы встретимся на войне, сэр Вульф, не щадите меня, я не пожалуюсь, хотя это будет недобрый час для меня… А до тех пор мы друзья. Но довольно об этом; я пришел сказать вам, что принцесса Роза Мира, да благословит Аллах ее стопы, оправилась от усталости и желает через час позавтракать с вами. Пришел доктор перевязать вам ваши раны, а невольники готовы проводить вас в ванну и переодеть.

Кольчуг не нужно, здесь слово Салахеддина и его слуг послужит вам лучшей защитой.

— А все-таки, я думаю, лучше надеть кольчуги, — заметил Годвин, — потому что слово — плохая защита против кинжалов ассасинов, которые, конечно, караулят нас.

— Правда, — ответил Гассан, — я забыл… — Они расстались, и братья стали одеваться.

Через час их провели в залу; скоро в комнату вошла и Розамунда, а с нею Масуда и Гассан. Розамунда была одета в богатый наряд восточной знатной женщины, но драгоценности, которыми ее убрали как невесту аль-Джебала, исчезли. Когда она откинула покрывало, д’Арси увидели, что в ее глазах не было прежнего страха. Розамунда ласково поздоровалась с братьями и поблагодарила сначала Годвина, потом Вульфа за все, что они сделали для нее. Наконец все сели и стали завтракать с легким сердцем.

Во время завтрака часовой при дверях объявил, что явились гонцы от султана. Они вошли; это были седовласые люди в красивых одеяниях. Гассан быстро поднялся с места и поклонился им. Старцы обменялись с ним приветствиями, и один из них подал ему письмо. Поднеся его ко лбу в знак уважения, Гассан передал свиток Розамунде. Она сломала печать, увидела арабские буквы и, в свою очередь, протянула пергамент Годвину, говоря:

— Прочтите его. Вы ученее меня.

И он прочитал вслух, переводя одну фразу за другой:

— «Салахеддин, повелитель верных, сильный в помощи — своей возлюбленной племяннице Розе Мира, принцессе Баальбека.

Наш слуга, эмир Гассан, сообщил нам, что вы, благородная дама, бежали от проклятого Властителя Гор Сипана и находитесь в безопасности в нашем городе Эмессе, а с вами женщина по имени Масуда и ваши родственники, франкские рыцари, воинское искусство и храбрость которых спасли вас. Это письмо повелевает вам приехать к нашему двору в Дамаске, едва вы будете в состоянии пуститься в путь; здесь вас ждет любовь и почет. Я приглашаю также ваших родственников сопровождать вас. Я знал их отца и с удовольствием буду приветствовать рыцарей, совершивших великие подвиги, а с ними и женщину Масуду. Если же им больше хочется вернуться на родину, они все трое могут сделать это.

Спешите, моя племянница Роза Мира, спешите, потому что моя душа жаждет встречи с вами, а мои глаза желают взглянуть на вас. Во имя Аллаха привет».

— Вы слышали, братья? — сказала Розамунда, когда Годвин окончил чтение. — Что вы хотите сделать?

— Конечно, остаться с вами, — ответил Вульф, Годвин в подтверждение кивнул головой.

— А вы, Масуда?

— Я, госпожа? О, я тоже пойду вслед за вами, ведь там, — и она указала головой в сторону гор, — меня ждет недобрая встреча.

— Вы слышали, что они говорят, принц Гассан? — спросила Розамунда.

— Я не ждал иного ответа, — сказал с поклоном принц. — Только, рыцари, вы должны дать мне одно обещание. Его необходимо взять от людей, которые могли, как птицы, улететь из крепости ассасинов на самых быстрых конях Сирии. Обещайте мне, франки, во время этого путешествия не делать попыток бежать с принцессой, за которой вы приплыли из-за моря, чтобы вырвать ее из рук Салахеддина!

Годвин вынул из-под туники крест, который Розамунда оставила ему в Эссексе, сказав:

— Над этим священным символом клянусь, что во время нашего пути в Дамаск я не попытаюсь бежать с моей кузиной Розамундой или без нее. — И он поцеловал святыню.

— А я даю такую клятву над моим оружием, — прибавил Вульф, положив руку на серебряный эфес меча.

— Хорошо, что вы поклялись, — с улыбкой сказал Гассан. — Но и слова вашего было бы достаточно!

Он посмотрел на Масуду и продолжал, улыбаясь:

— Нет, вы не клянитесь, потому что клятва женщины, которая жила среди ассасинов, не имеет значения. Так как все же мой господин пригласил вас, нам придется наблюдать за вами.

И он обернулся к старцам. Годвин, замечавший все, увидел, что темные глаза Масуды обратились на эмира и блеснули.

«Хорошо, — казалось, говорили они, — что ты посеял, то и пожнешь».

В тот же день они поехали к Дамаску среди большого конного войска. В самой середине на носилках несли Розамунду, и тысяча копий охраняла ее. Пред нею ехал принц Гассан с телохранителями в желтых одеждах; рядом с ней Масуда, позади оба д’Арси (несмотря на все свои раны, Вульф не пожелал, чтобы его несли на носилках). Невольники позади них вели в поводу скакунов Огня и Дыма, которые поправились, но шли все еще тяжелыми шагами; дальше виднелись ряды сарацин в тюрбанах. Из-за опущенных занавесей носилок Розамунда знаком подозвала к себе братьев. Они подъехали к ней.

— Посмотрите, — сказала она, протягивая руку.

Они посмотрели по указанному направлению и увидели облитые светом заходящего солнца горы, а далеко на их вершинах — недоступный город и крепость ассасинов; ближе виднелись откосы, по которым они скакали, спасая жизнь; еще ближе сверкала река, обрамленная городом Эмессой. Вдоль его стен блестели копья, и на каждом из них виднелось по черной точке: это были головы ассасинов. На высокой башне вечерний ветер развевал золотое знамя Саладина. Вспомнив все, что она пережила в городе поклонников дьявола, Розамунда вздрогнула.

— Крепость Сипана точно горит, горит точно в адском пламени, — сказала она, глядя на твердыню, окруженную кровавым вечерним светом и черными облаками, похожими на дым. — О, я думаю, так погибнет она.

— Надеюсь, — ответил Вульф.

— Да, — задумчиво прибавил Годвин, — но все же это дурное место принесло нам добро: там мы нашли Розамунду и там ты, мой брат, вышел победителем из такого боя, который, надо надеяться, никогда не повторится для тебя; ты заслужил славу, а может быть… еще что-нибудь большее.

И, осадив лошадь, Годвин поехал позади носилок. Вульф задумался, а Розамунда посмотрела на него мечтательным взглядом.

В этот вечер лагерь раскинули в пустыне; не следующее утро, окруженные племенами бедуинов, они снова двинулись вперед; вторую ночь провели в старинной крепости Баальбек; ее гарнизон и население, узнавшие от скороходов о титулах Розамунды, вышли к ней навстречу как к своей госпоже. Она сошла с носилок, села на чудную лошадь, которую ей в виде подарка выслал город, и выехала вперед; братья в полном вооружении на Огне и Дыме держались по обеим ее сторонам. Отряд мамелюков Саладина двигался позади нее. Суровые люди в тюрбанах поднесли ей на подушке городские ключи; менестрели и воины пошли впереди, сбежались тысячи горожан. Розамунда проехала через открытые ворота, миновала высокие колонны разрушенных храмов, некогда языческих капищ, и пересекла дворы, направляясь к цитадели, окруженной садами, а в прежние века бывшей акрополем римских императоров.

Под портиком Розамунда повернула лошадь и приняла приветствия горожан; и братьям, смотревшим, как величаво она сидела на большом белом коне, окруженная кричавшей, склонявшейся толпой, и видевшим, как сарацинский принц стоял у ее стремени, а целое войско толпилось за нею, думалось, что никто не мог быть величавее, чем эта девушка, которая по капризу судьбы была вознесена так высоко. Но вдруг выражение гордости сбежало с ее лица, а глаза потухли.

— О чем вы думаете, кузина? — спросил Годвин.

— О том, что мне хотелось бы снова быть среди полей Стипля, — ответила она. — Ведь те, кто поднимается так высоко, падают низко. Принц Гассан, скажите предводителям войска и народ, что я всех благодарю, и попросите их разойтись. Мне хочется отдохнуть.

В эту ночь в великолепных старинных залах происходил пир, раздавалось пение, плясали женщины, подносили дары. Баальбек, всегда преклонявшийся перед благородством происхождения и красотой, чествовал свою повелительницу, племянницу великого Салахеддина. Однако некоторые роптали, уверяя, что она принесет несчастье султану и городу Баальбеку благодаря своему наполовину франкскому происхождению и преданности кресту. Но даже эти люди прославляли ее красоту и царственную осанку. Хвалили они также и братьев д’Арси; весть об их подвигах в земле ассасинов переходила из уст в уста. На заре следующего дня путники двинулись из Баальбека в сопровождении войска и многих знатных горожан. Днем они остановились на высотах, с которых открывался вид на Дамаск, «невесту земли», город, расположенный посреди семи потоков, обрамленный садами, самый красивый и, может быть, самый древний в мире. Потом шествие спустилось в плодородную долину и к ночи вступило в ворота Дамаска. Впрочем, большая часть армии раскинула лагерь за чертой города. Медленно ехали остальные по узким улицам, между желтыми домами с плоскими крышами, то посреди разноцветной толпы, собравшейся им навстречу, то по безлюдным улицам; они смотрели на нарядные строения, на мечети с куполами и на статные минареты, которые вырисовывались на темно-синем вечернем небе. Наконец путники выехали на открытую площадку, засаженную деревьями, позади которой виднелся громадный, прихотливо выстроенный замок-дворец Саладина. Во дворе шествие разделилось: важные сановники увели Розамунду, братьев же проводили в их комнаты и там после ванны подали им обед.

Едва успели они поесть, как к ним пришел Гассан и повел по различным коридорам, залам и дворам. Наконец братья очутились перед закрытыми дверями. Воины, стоявшие на часах, попросили рыцарей снять с себя вооружение.

— Не нужно, — сказал Гассан, и воины пропустили д’Арси. Братья вошли в маленькую сводчатую комнату, которую освещали висячие серебряные лампы; она была вымощена разноцветным мрамором, устлана роскошными коврами и убрана ложами с подушками.

По знаку Гассана братья остановились посреди комнаты и огляделись. Здесь не было никого и царила полная тишина. Обоим д’Арси стало страшно — чего, они сами не знали. Вот занавеси на внутренней стене комнаты раздвинулись, и из-за них вышла фигура в тюрбане и в темном широком платье. Несколько мгновений она стояла в темноте, глядя на д’Арси. Это был не очень высокий человек, но все его движения дышали величием. Он сделал шаг, поднял голову, и д’Арси увидели его мелкие, тонкие черты и темную бороду. Из-под широкого лба блестели задумчивые, но по временам проницательные карие глаза. Принц Гассан упал на колени, и его голова коснулась мрамора. Д’Арси угадали, что перед ними могущественный Саладин, и поклонились ему по-восточному. Султан заговорил низким спокойным голосом и, приказав Гассану подняться, прибавил:

— Я вижу, что ты доверяешь этим рыцарям, эмир, — и он указал на их большие мечи.

— Повелитель, — был ответ, — я им верю, как самому себе. Они храбрые и честные люди, хотя и неверные.

Султан погладил бороду.

— Да, — сказал он, — неверные! Это жаль, хотя, без сомнения, они поклоняются Богу по-своему. Они благородны с виду, как был их отец, которого я хорошо помню, и, если все, что я слышал о них, правда, они герои. Рыцари, знаете ли вы мой язык?

— В детстве нас учили этому языку, — ответил Годвин, — однако мы довольно плохо знаем его.

— Хорошо. Теперь скажите мне как воины воину: чего вы желаете от Саладина?

— Возвращения нашей двоюродной сестры, которую по вашему приказанию, султан, украли из Англии.

— Рыцари, я знаю, что Роза Мира ваша двоюродная сестра, как знаю и то, что она моя племянница. Скажите же мне теперь: она для вас только двоюродная сестра? — И он посмотрел на них проницательным взглядом.

Годвин взглянул на Вульфа, и тот сказал по-английски:

— Скажи ему всю правду, брат. От этого человека ничто не скрывается.

— Повелитель, мы домогаемся ее руки, — ответил Годвин.

Султан с изумлением посмотрел на них.

— Как — оба? — спросил он, подумав, прибавил: — Скажите, рыцари, которого же из вас любит она?

— Это известно только ей одной, — ответил Годвин, — в свое время она откроет истину.

— Сядьте и объяснитесь подробнее, — заметил Саладин.

Братья сели на восточный диван и откровенно рассказали Саладину всю свою историю.

— Странный рассказ, — сказал султан, когда д’Арси наконец замолчали, — и во всем этом видна рука Аллаха. Братья, вы думаете, что я причинил зло вам и вашему дяде, сэру Эндрю, моему бывшему другу? Слушайте же. Правду сказали вам священник и лживый рыцарь Лозель. Также не обманул и я вашего дядю, написав ему о вещем сне; я видел теперь Розу Мира, узнал в ней деву, явившуюся мне в сновидении, удостоверился, что Господь говорил со мной и что своим благородным поступком она спасет тысячи и тысячи людей от кровопролития. Послушайте, сэр Годвин и сэр Вульф, — продолжал Саладин изменившимся голосом, голосом суровым и повелительным, — просите от меня чего желаете, и хотя вы франки, я дам вам все: богатство, земли, титулы; не просите только отдать в ваши руки мою племянницу, принцессу Баальбекскую, которую Аллах привел ко мне для своих целей. Узнайте также, что, если вы постараетесь украсть ее у меня, вы умрете; что если она бежит, то я настигну Розу Мира, и ее тоже поразит смерть. Я сказал ей это, подкрепив мои слова клятвой Аллаху. Она останется в моем доме, пока не исполнится вещий сон.

Братья уныло переглянулись: теперь они, казалось, были дальше от исполнения своих желаний, чем во дворце Сипана. Но вдруг лицо Годвина просветлело, он поднялся и ответил:

— Могучий повелитель Востока, мы выслушали вас и знаем грозящую нам опасность. Повелитель, вы предложили нам вашу дружбу; мы приняли ее с благодарностью и не просим ничего больше. По вашим словам, Бог привел леди Розамунду к вам для исполнения его воли; пускай же все свершится, нам трудно угадать его пути. Мы подчиняемся его повелениям.

— Хорошо сказано, — ответил Саладин. — Я предупредил вас, гости, а потому не порицайте меня, если я сдержу данное слово; от вас же я не требую никаких обещаний: я не хочу подвергать благородных рыцарей возможности солгать. Да, Аллах поставил перед нами странную загадку, пусть же в свое время она и разрешится волею Аллаха.

Глава 15

Д’АРСИ УЕЗЖАЮТ ИЗ ДАМАСКА
С Годвином и Вульфом обращались почтительно. Им отвели дом и дали несколько слуг, которые охраняли их. На своих быстрых конях они ездили в пустыню охотиться и без труда могли бы ускакать в ближайший христианский город, никто не остановил бы их; они пользовались полной свободой. Но им некуда было бежать без Розамунды.

Д’Арси часто виделись с Саладином; султан любил рассказывать им о том времени, когда их отец и дядя были на Востоке, или расспрашивать об Англии и франках, или же толковать с Годвином о религиозных вопросах. Чтобы показать свое доверие к д’Арси, султан назначил их офицерами своих телохранителей, и когда они, утомленные бездействием, попросили его позволить им дежурить в его дворце, он охотно согласился. Братья не стыдились этого, так как в то время между сарацинами и франками был мир, и они не получали жалованья от Саладина.

И действительно, между христианами и сарацинами был мир; но Годвин и Вульф понимали, что он скоро нарушится. Дамаск и долина, расстилавшаяся кругом этого города, превратилась в громадный лагерь; с каждым днем в него стекались все новые тысячи диких, воинственных племен. Однажды д’Арси спросили знавшую все Масуду, в чем дело, она ответила:

— Джихад — начало священной войны. Давно во всех мечетях на Востоке верных призывали поднять меч. Скоро начнется великая борьба креста с полумесяцем, и тогда, пилигримы Джон и Петер, нам придется стать под то или другое знамя.

— Нетрудно угадать, которое мы выберем, — сказал Вульф.

— Конечно, — ответила Масуда, улыбаясь своей странной улыбкой, — только, может быть, вам будет тяжело воевать против принцессы Баальбека и ее дяди, повелителя верных? — И она ушла, улыбаясь.

Действительно, Розамунда, двоюродная сестра и предмет горячей преданности д’Арси, как они думали, сделалась истой принцессой Баальбека. Она жила среди пышности и пользовалась полной свободой. Все обещанное в письме к старому д’Арси исполнил Саладин: Розу Мира не принуждали менять религию, не предлагали ей женихов. Но на Востоке женщины, особенно знатные, не могли свободно видеться с мужчинами, хотя бы даже родственниками, и ей, принцессе из дома Саладина, приходилось повиноваться обычаям этой страны, даже выходя из дома, накидывать на лицо покрывало. Годвин и Вульф просили султана позволить им время от времени разговаривать с нею, но он резко сказал:

— Рыцари, это противно обычаю! И чем менее вы будете видеться с принцессой, тем лучше для нее и для вас, кровью которых я не хочу омыть мои руки… а также для меня самого.

И братья ушли с горечью в сердце. Розамунда была бесконечно далека от них. Понимали они также, что увезти ее из Дамаска не было возможности. Она жила в отдельном дворце, день и ночь охранявшемся мамелюками султана, которые знали, что за недосмотр они поплатятся жизнью. Внутри дворца ее сторожили доверенные евнухи султана, которыми командовал умный и хитрый Мезрур; ее женская свита состояла из шпионок.

Только одно утешение оставалось у д’Арси: с самого начала Розамунда попросила султана не разлучать ее с Масудой, и он, хотя и с некоторым недовольством, согласился исполнить эту просьбу, помня роль Масуды при спасении его племянницы от Сипана. Масуда же, на которую не обращали особенного внимания, и вдобавок еретичка, имела право говорить с кем ей угодно, а так как ей часто хотелось видеться с Годвином, братья получали сведения о Розамунде.

От нее д’Арси узнали, что принцессе жилось довольно хорошо, но что ее тяготили восточные обычаи, стеснения и бездействие; Розамунда страдала оттого, что не могла видеться с ними. Она каждый день посылала им поклоны и просила ничего не предпринимать для ее бегства, даже не пытаться видеться с ней. По ее словам, Саладин так боялся рыцарей, что и ее, и их постоянно караулили. Молодые люди приуныли.

Однажды в жаркое утро д’Арси сидели во дворе своего дома подле фонтана и сквозь резьбу бронзовых ворот смотрели на прохожих и на часовых, которые маршировали взад и вперед. Их дом помещался на одной из главных улиц Дамаска, и мимо него постоянно лился пестрый человеческий поток.

Годвин и Вульф мрачно сидели в тени, падавшей от расписанного красками дома. Их утомляли пестрая толпа, зной, несносные крики с минаретов, поблескивание мечей, а больше всего угнетала мысль о том, что им не удастся увезти Розамунду из дворца Саладина. Они молчали, поглядывая то на прохожих, то на тонкую струю воды, падавшую в мраморный бассейн.

Вдруг они услышали голоса и, взглянув на ворота, увидели женщину, завернутую в длинный плащ, которая разговаривала с часовым. Воин засмеялся и поднял руки, точно желая ее обнять. Блеснул кинжал, воин отступил все еще со смехом, и отодвинул засов ворот. Женщина вошла во двор. Это была Масуда. Братья поднялись и поклонились ей, но она, не останавливаясь, скрылась в доме. Д’Арси вошли за нею. Солдат все еще смеялся, и при звуке его смеха Годвин вспыхнул.

— Ничего, — сказала она. — Оскорбления я переношу постоянно, ведь они считают меня… — И она не договорила.

— Ну, пусть они лучше не говорят мне, чем считают вас, — прошептал Годвин и сжал эфес меча.

— Благодарю вас, — ответила Масуда и нежно улыбнулась ему; она сбросила с себя плащ и осталась в красивом белом платье, вышитом на груди гербом Баальбека. — Хорошо, что они считают меня убийцей и шпионкой, не то мне не удалось бы войти в ваш дом!

— Что случилось с Розамундой? — задал вопрос Вульф.

Масуда ответила:

— Принцесса Баальбека, моя госпожа, здорова и по-прежнему хороша, хотя ее томит пышность и ничто не доставляет радости. Она послала привет, но не сказала, которому из вас передать поклон, а потому, пилигримы, вы должны разделить его пополам.

Годвин слегка вздрогнул, а Вульф просто спросил, есть ли надежда видеть ее.

— Никакой, — ответила она и потом прибавила: — Я пришла по другому делу. Хотите ли вы оказать услугу Салахеддину?

— Не знаю… В чем дело? — мрачно спросил Годвин.

— Нужно только спасти его жизнь, — ответила она. — Может быть, он будет благодарен за это, может быть, и нет… Все зависит от расположения его духа.

— Скажите нам, — проговорил Годвин, — каким путем мы, двое франков, можем спасти жизнь султана Востока?

— Вы, конечно, еще помните Сипана и его федаев? Ну так сегодня ночью они задумали убить Салахеддина, потом, если возможно, покончить с вами и увести вашу даму Розамунду; если же это не удастся — зарезать ее… Я говорю правду! Это мне сказал один из них благодаря печати: бедный безумец воображает, что я с ними заодно! Сегодня вы, как начальники телохранителей, дежурите в прихожей. Не так ли? В полночь сменяют часовых; но восемь воинов, которые должны стать на караул в комнате Саладина, не придут: их отзовут прочь поддельным приказом. Вместо них явятся восемь убийц, переодетых мамелюками. Они надеются обмануть и заколоть вас, убить Саладина и убежать из противоположных дверей. Как вы думаете, выдержите ли вы бой с восемью бойцами?

— Мы уже пробовали это и опять попробуем, — ответил Вульф. — Как же узнаем мы, что они не мамелюки?

— Вот как: убийцы направятся к дверям спальни султана, а вы преградите им дорогу. Тогда они бросятся на вас, вы защищайтесь и кричите.

— А если они осилят нас? — спросил Годвин. — Тогда султан погибнет?

— Нет, вы должны запереть дверь в комнату Салахеддина и спрятать ключ; наружная стража услышит шум борьбы раньше, чем они ворвутся в спальню, — ответила Масуда и прибавила, подумав немного: — А не лучше ли теперь же открыть заговор султану?

— Нет, нет, — возразил Вульф, — попробуем биться; мне надоело бездействие. Гассан охраняет наружные ворота. Он придет, услышав шум мечей.

— Хорошо, — сказала Масуда, — я позабочусь, чтобы он был на месте и не спал. Теперь до свидания. Я ничего не скажу принцессе Розамунде. — И, набросив на себя плащ, Масуда ушла.

— Как ты думаешь, это правда? — спросил Вульф Годвина.

— Масуда никогда не лгала, — ответил Годвин. — Осмотрим кольчуги: у федаев острые кинжалы.

Приближалась полночь; братья стояли в маленькой сводчатой передней, внутренняя дверь которой вела в спальню Салахеддина. Караул, состоящий из восьми мамелюков, ушел, по обычаю он должен был встретить во дворе сменяющих, но до сих пор смена эта не появилась.

— По-видимому, рассказ Масуды правда, — сказал Годвин и, подойдя к внутренней двери, замкнул ее на ключ, который спрятал под одну из подушек. Потом д’Арси стали перед закрытой дверью, завешенной занавесями. Они были в тени; висячие серебряные лампы освещали остальное пространство. Они молчали и ждали. Вот послышались человеческие шаги. Восемь мамелюков в желтых одеждах, накинутых поверх кольчуг, вошли и отдали рыцарям честь.

— Стойте, — сказал Годвин. Они остановились на мгновение, но скоро снова двинулись вперед. — Стойте! — повторили оба брата, но те не слушались. — Стойте, сыновья Сипана! — в третий раз сказал д’Арси, обнажая мечи. Но со злобным шипением федаи уже бросились на них.

— Д’Арси! Д’Арси! На помощь султану! — закричали братья; бой начался. Шестеро ассасинов напали на Годвина и Вульфа, и, пока они отбивались от них, двое скользнули за рыцарей и попробовали отворить дверь, но увидели, что она заперта. Тогда они тоже ударили на братьев, думая снять ключ с трупа одного из них. Во время первого натиска двое федаев упали под ударами длинных мечей; после этого убийцы не подходили близко; некоторые беспокоили рыцарей спереди, остальные старались проскользнуть за их спиной и заколоть их сзади. И действительно, удар одного кинжала поразил Годвина в плечо, но лезвие только скользнуло по его крепкой кольчуге.

— Отступи! — крикнул он Вульфу. — Не то они убьют нас!

Д Арси внезапно отступили и прислонились спиной к двери; так они стояли, призывая на помощь и кругообразно размахивая перед собой мечами; федаи не смели подходить к ним. Снаружи доносились крики и топот; раздались тяжелые удары в ворота, которые убийцы задвинули засовом; из спальни Салахеддина голос султана спрашивал, что случилось. Федаи слышали все и поняли, что они погибли. Полные отчаяния и бешенства, ассасины забыли об осторожности; они бросились на братьев, полагая, что, свалив их, все же проберутся к Саладину и убьют его раньше, чем сами будут убиты. Годвин и Вульф жестоко ранили двоих, и в это время к братьям прибежал Гассан с внешней стражей.

Еще через минуту легко раненные Годвин и Вульф стояли, опираясь на мечи, а федаи, одни убитые или раненые, другие взятые в плен и связанные, лежали перед ними на мраморном полу. Дверь в спальню открыли, оттуда показался султан в своем ночном одеянии.

— Что случилось? — спросил он, подозрительно глядя на д’Арси.

— Ничего особенного, — ответил Годвин. — Эти люди пришли убить вас, и мы задержали их, пока не подоспела помощь.

— Убить меня? Моя собственная стража хотела убить меня?

— Это не ваши воины, а федаи, переодетые в платье мамелюков и подосланные аль-Джебалом, — сказали д’Арси.

Саладин побледнел, он, не боявшийся ничего на свете, всю жизнь боялся ассасинов и их повелителя, который трижды старался убить его.

— Снимите с них кольчуги, — продолжал Годвин, — и я думаю, вы, султан, увидите, что я говорю правду; если же нет — допросите оставшихся в живых.

Воины Саладина повиновались, и на груди одного убитого федая нашли выжженное клеймо в виде кроваво-красного кинжала. Саладин отозвал братьев в сторону.

— Как вы узнали об этом? — подозрительно спросил он, всматриваясь в их лица.

— Масуда… из свиты госпожи Розамунды… предупредила нас, что вы, властитель, и мы будем убиты сегодня убийцами.

— Почему же вы не сказали об этом мне?

— Потому, султан, — ответил Вульф, — что мы не знали, правильно ли известие, не хотели принести ложных опасений и остаться одураченными, а также думая, что сумеем выдержать нападение восьми крыс Сипана, наряженных воинами Саладина.

— Вы хорошо поступили, хотя задумали безумное дело, — сказал султан. Он подал руку сперва одному, потом другому рыцарю и прибавил: — Рыцари, Саладин обязан вам жизнью.

Если когда-нибудь случится, что ваша жизнь будет зависеть от Саладина, он вспомнит о сегодняшнем вечере.

На следующее утро оставшихся в живых федаев допросили, и они сознались во всем; потом их казнили. Многих из горожан арестовали и убили по подозрению в сообществе с федаями, и на время страх перед ассасинами замер.

С этого дня Саладин стал очень дружески относиться к братьям, предлагал им подарки, всевозможные почести, но они отказывались от всех милостей, говоря, что им нужно только одно: что именно — он знает. И, слыша этот ответ, он делался мрачен. Раз утром султан послал за д’Арси, и они застали Саладина только с его любимым эмиром — принцем Гассаном и со священником — имамом.

— Выслушайте меня, — отрывисто сказал Годвину Саладин. — Я знаю, что вы любите мою племянницу, принцессу Баальбека. Хорошо. Подчинитесь Корану, и я отдам вам ее в жены; тогда, может быть, она тоже примет истинную веру, а я приобрету прекрасного воина и дам раю прекрасную душу. Имам научит вас истиной вере.

Но Годвин только посмотрел на него широко открытыми, изумленными глазами и ответил:

— Султан, я благодарю вас, но не могу изменить веры.

— Так я и думал, — со вздохом сказал Саладин. — Мне очень жаль, что суеверие до такой степени ослепляет храброго и хорошего человека! Ну, сэр Вульф, теперь ваша очередь. Что вы скажете на мое предложение? Хотите ли вы получить руку принцессы и ее владения, а в придачу и мою любовь?

Вульф задумался. Он невольно вспомнил зимний вечер, когда они с братом и Розамундой стояли на берегах Эссекса и шутливо говорили о перемене религии. Наконец он ответил с привычным громким смехом:

— Я хотел бы того, другого и третьего, султан, но на моих условиях, а не на ваших, потому что в противном случае благословение Его не освятило бы моего брака. Да и Розамунда, пожалуй, не согласилась бы выйти замуж за вашего единоверца, имеющего право взять других жен.

Саладин оперся головой на руку и посмотрел на д’Арси с разочарованием в глазах, однако без злобы.

— Рыцарь Лоэель был также поклонником креста, — сказал он, — но вы совсем не похожи на него. Он охотно принял нашу веру.

— Чтобы работать для вас, — с горечью сказал Годвин.

— Не знаю, — ответил султан, — хотя он, кажется, действительно считался христианином между франками, а здесь был последователем Пророка! Ну, он умер, и несмотря на все, да будет мир его душе! Теперь мне нужно сказать вам еще одно слово: франк принц Рене Шатильонский — да будет проклято его имя — снова нарушил мир между мной и королем Иерусалима, перебив моих купцов и украв мои товары. Я не потерплю такого позора и скоро распущу по ветру мои знамена, которые не будут свернуты, пока не взовьются над мечетью Омара и над каждой башней в Палестине. Ваш народ осужден. Я, Юсуп Саладин, — и, говоря это, он поднялся, и даже волосы его бороды стали дыбом от гнева, — объявляю священную войну и скоро загоню в море поклонников креста! Выбирайте же, братья, чего вы хотите: биться со мной или против меня? Или вы снимете мечи и останетесь здесь как мои пленники?

— Мы слуги креста, — ответил Годвин, — и не можем поднять оружие против него, не погубив наших душ. — Пошептавшись с Вульфом, он прибавил: — На вопрос, останемся ли мы здесь в цепях, должна ответить наша дама Розамунда; мы поклялись служить ей. Мы просим свидания с принцессой Баальбека.

— Пошли за ней, эмир, — сказал Саладин принцу Гассану; тот поклонился и вышел.

Через несколько минут пришла Розамунда, и, когда она откинула покрывало, братья увидели ее бледное и печальное лицо.

Она поклонилась Салахеддину и братьям, которым не позволили пожать ее руки.

— Привет, дядя, — сказала молодая девушка султану, — и вам, мои двоюродные братья, привет. Чего вам угодно от меня?

Саладин знаком предложил ей сесть и попросил Годвина объяснить, в чем дело. Тот повиновался и в заключение прибавил:

— Чего желаете вы, Розамунда? Должны ли мы остаться пленниками или вы велите нам сражаться вместе с франками во время будущей великой войны?

Розамунда посмотрела на них, потом ответила:

— Кому вы присягали раньше: вашему Господу или вашей даме? Я окончила.

— Такого ответа мы и ждали от вас, — воскликнул Годвин;

Вульф только кивнул головой и прибавил:

— Султан, мы просим у вас пропускной грамоты до Иерусалима и оставляем нашу родственницу на ваше попечение, полагаясь на данное вами слово не принуждать ее переменить религию и защищать от всякой опасности.

— Вам будет дан пропуск, — ответил Саладин, — мое дружеское расположение пойдет за вами. Если бы вы поступили иначе, я был бы о вас худшего мнения. Ну, с этих пор мы в глазах людей враги; я буду стараться убить вас, а вы меня. Что же касается моей племянницы, не бойтесь. Я исполню данное обещание. Проститесь же с ней, потому что вы никогда больше не увидите ее.

— Кто вложил такие слова в ваши уста, султан? — спросил Годвин. — Разве вам дано читать будущее? Разве вам ведомы постановления Божий?

— Я хотел сказать, — ответил султан, — что вы не увидитесь с нею, если мне удастся разделить вас. Можете ли вы жаловаться на это, раз оба отказались жениться на ней?

Розамунда в изумлении подняла глаза, а Вульф сказал:

— Объясните ей все, султан. Скажите, что ей предложили бы выйти замуж за того из нас, который преклонил бы колена перед Магометом, и дали бы возможность сделаться главой его гарема; я думаю, теперь она не будет порицать нас.

— Никогда на свете я не сказала бы ни слова давшему другой ответ, — воскликнула Розамунда, а Саладин нахмурился. -

О, дядя, — продолжала она, — вы были добры и высоко подняли меня, но я не стремлюсь к величию: ваши обычаи чужды мне, и я не следую вашей религии. Отпустите меня, молю вас, поручите меня двум моим родственникам.

— Этого не будет, племянница, — сказал Саладин. — Я горячо люблю вас, но, даже зная, что вы умрете, оставаясь здесь, я не отпустил бы вас, так как сновидение сказало, что от вас зависит сохранение многих тысяч жизней. Что же значит ваша жизнь, жизнь этих рыцарей или даже моя собственная в сравнении со спасением тысяч людей? Все, что в моей власти — у ваших ног, но вы останетесь здесь, пока не исполнится мой сон, и, — прибавил он, глядя на братьев, — смерть будет уделом того, кто украдет вас от меня.

— Значит, когда исполнится, ваш сон, я стану свободна? — спросила Розамунда.

— Да, — ответил султан, — свободны, если только не попытаетесь бежать.

— Вы слышали постановление султана, двоюродные братья, и вы, принц Гассан?Запомните его. О, я молюсь, чтобы не лживый дух принес вам, дядя, этот сон. Только как могу я принести мир? Ведь до сих пор я приносила только кровопролитие. Теперь уйдите, братья, но оставьте мне Масуду, у которой нет других друзей. Идите, я вас люблю и благословляю. Да благословит вас Иисус и все Его святые, и да сохранят в час битвы.

Розамунда задернула лицо покрывалом, чтобы скрыть слезы. Годвин и Вульф преклонили перед ней колени и на прощание поцеловали ее руку. Султан не остановил их. Когда же она ушла и братья также, он обернулся к эмиру Гассану и великому имаму, все время сидевшему молча, и сказал:

— Скажите мне ты, мудрый, и ты, Гассан, которого из двух любит эта девушка? Скажи, Гассан, ты хорошо знаешь ее.

Но Гассан отрицательно покачал головой.

— Одного или другого, а может быть, ни одного, не знаю, — прошептал он, — ее чувства скрыты от меня.

Тогда Саладин с тем же вопросом еще раз обратился к имаму, хитрому, молчаливому человеку.

— Когда оба неверных будут на краю смерти (что, я надеюсь, случится), мы, может быть, узнаем ее ответ, но не раньше, — произнес имам, и султан запомнил его слова.

На следующее утро Розамунда, узнавшая, что д’Арси поедут мимо ее дворца, подошла к одному из окон и действительно увидела их. Они были во всех доспехах и сидели на своих великолепных лошадях; за ними двигалась свита мамелюков, темнолицых людей в тюрбанах, и солнечный свет играл на их кольчугах. Рыцари на мгновение остановились против ее дома и, зная, что Розамунда смотрит на них, хотя и не видя ее, обнажили мечи и подняли их в виде салюта. Потом, снова вложив громадные лезвия в ножны, молчаливо двинулись дальше и скоро исчезли из виду. Розамунда не надеялась когда-нибудь встретиться с ними, зная, что, если даже война окончится благоприятно для христиан, ее увезут куда-нибудь далеко, где Годвин и Вульф не найдут ее. Знала она также, что из Дамаска ей бежать нельзя; что хотя Саладин любил братьев, как он любил все честное и высокое, султан не принял бы их дружески.

Они уехали навсегда; звук копыт их лошадей замер в отдалении. Она осталась одинока и боялась за них, в особенности за одного… Если он не вернется — во что превратится ее жизнь, несмотря на все богатство, которым ее окружил Саладин? И, склонив голову, Розамунда заплакала. Вдруг подле себя она услышала стон, обернулась и увидела, что Масуда тоже плачет.

— О чем вы плачете? — спросила она.

— Служанка должна подражать своей госпоже, — ответила Масуда с жестким смехом. — Но о чем плачете вы, госпожа? Вам, по крайней мере, на любовь отвечают любовью, и что бы ни случилось, этого никто не отнимет от вас. Это ведь меня ценят меньше, чем хорошего коня или верную собаку.

В голове Розамунды промелькнула новая и ужасная мысль.

Их глаза встретились; между ними стоял стол с инкрустацией из слоновой кости и перламутра, покрытый пылью, поднявшейся с улицы через окно. Масуда наклонилась над ним и указательным пальцем написала на нем ровно одну арабскую букву, потом ладонью стерла пыль.

Грудь Розамунды раза два высоко поднялась, потом успокоилась.

— Почему же вы, свободная, не поехали за ним? — спросила она.

— Потому, что он желал, чтобы я осталась здесь и охраняла девушку, которую он любит. И я до смерти буду охранять вас.

Масуда говорила медленно; ее слова падали, как тяжелые капли крови из смертельной раны; потом она наклонилась и упала в объятия Розамунды…

Глава 16

ВУЛЬФ РАСПЛАЧИВАЕТСЯ ЗА ОТРАВЛЕННОЕ ВИНО
Прошло много дней с тех пор, как братья простились с Розамундой. В одну жаркую июльскую ночь они сидели на своих лошадях, и лунный свет блистал на их кольчугах. Неподвижны, как статуи, были рыцари; с высокой скалистой вершины они смотрели на серую и сухую долину, которая простирается от Назарета до начала гор и расположенной у их подножия Тивериады на берегу моря Галилейского. У ног д’Арси раскинулся большой франкский лагерь, который они охраняли. Тысяча триста рыцарей, двенадцать тысяч пеших солдат и орды туземцев, вооруженных сарацинским оружием, ждали приказаний. На расстоянии двух миль к юго-востоку от лагеря блестели белые дома Назарета, святого города, где тридцать лет жил и работал Спаситель мира.

Завтра, по слухам, войска должны были двинуться через пустынную равнину и дать сражение Саладину, который со своими силами стоял близ Гаттипа, выше Тивериады. Годвин и Вульф понимали, что безумно вступать в бой; они видели силы сарацин и недавно ехали по этой безводной пустыне под летним солнцем. Но смели ли они, двое бродячих рыцарей без свиты, возвысить голоса, противореча властителям страны, привыкшим к войнам в пустыне? Однако сердце Годвина смущалось.

— Я поеду караулить там, а ты оставайся здесь, — сказал он Вульфу, и отъехал ярдов на шестьдесят, на выступ горы, обращенной к северу. Тут он не мог видеть ни лагеря, ни Вульфа, ни одного живого существа. Годвин сошел с седла и, приказав стоять своему коню, который слушался его, как собака, отошел на несколько шагов к утесу и, преклонив колени, стал молиться от всего своего чистого сердца.

— О, Господь, — шептал он. — О, Господь. Ты, живший когда-то здесь, обитавший в этих горах, знающий все человеческое, услышь меня! Я боюсь за тысячи людей, спящих вокруг Назарета. Не за себя боюсь я, потому что не дорожу жизнью, но за Твоих слуг и моих братьев, за крест, на котором Ты был распят, за истинную веру на Востоке. О просвети меня, дай мне слышать и видеть, чтобы я мог предупредить их, если только мои опасения не тщетны.

Он взывал к небу, бил себя в грудь, прижимал руки ко лбу и молился так, как никогда не молился раньше. И вот Годвину показалось, будто его охватил сон, по крайней мере, его ум потускнел, мысли смешались; однако через несколько времени его мозг стал яснеть, как медленно яснеет возмущенная вода. Но в нем был другой ум, чем служивший ему ежедневно. Что это? Он услышал, как мимо него пронеслись духи и, пролетая, зашептали ему что-то. Ему казалось также, что они плакали о каком-то грядущем бедствии, плакали о Назарете. Потом точно завеса поднялась с его глаз, и он увидел короля франков в его палатке; Гвидо Луизиньянского окружал совет предводителей, в том числе были гроссмейстер тамплиеров с яркими глазами и человек, которого Годвин видел в Иерусалиме, где братья жили некоторое время, граф Раймунд Триполийский, владелец Тивериады. Все рассуждали о чем-то, и вдруг мейстер тамплиеров выхватил меч и бросил его на стол.

Поднялась новая завеса с глаз д’Арси, и он увидел лагерь Саладина — бесконечный лагерь с десятью тысячами палаток — и услышал, как сарацины взывали к Аллаху. В роскошном шатре одиноко расхаживал султан; с ним не было его эмиров, даже сына. Казалось, Саладин глубоко задумался, и Годвин прочитал его мысли: «За нами Иордан и море Галилейское, и франки стеснят меня там, если я поверну фронт. Передо мной территория франков, где у меня нет друзей; подле Назарета стоит их большая армия. Только Аллах может помочь мне! Если они останутся спокойны и заставят меня двинуться через пустыню и повести на них атаку, я погиб. Если они пойдут на меня, обходя гору Фавор, по хорошо орошенной местности, я тоже могу погибнуть; если же они безумно двинутся прямо через пустыню, тогда погибнут они, и владычество креста в Сирии окончится навсегда».

Подле шатра Саладина стояла другая палатка, ее хорошо охраняли, и в ней лежали две женщины: одна была Розамунда — она крепко спала; другая, Масуда, не спала, и ее глаза из тьмы взглянули в лицо Годвина.

Последний покров поднялся и открыл зрелище, от которого содрогнулась вся душа рыцаря. Тянулась выжженная огнем, черная пустыня; над нею высилась угрюмая гора, а ее густо усеивали трупы, тысячи и тысячи трупов; между мертвыми телами бродили гиены, а над ними кричали ночные птицы. Некоторые лица Годвин узнавал, лица людей, которых он встречал в Иерусалиме или видел среди армии. Он слышал также стоны немногих еще живых.

Ему казалось, будто он в лагере Саладина, где тоже лежали умершие, бродит и чего-то ищет, но чего — не знал. Наконец он понял, что отыскивает тело Вульфа, не находя его, не находя и своего собственного. И снова Годвин услышал, как пронеслись духи, много духов, потому что к ним присоединились души убитых; услышал также, как они оплакивали погибшую власть креста, оплакивали Назарет.

Годвин вздрогнул, очнулся от сна, сел на коня и вернулся к Вульфу. Внизу по-прежнему расстилался спящий лагерь: дальше тянулась коричневая пустыня, а Вульф неподвижно сидел на коне.

— Скажи мне, — спросил Годвин, — давно ли я уехал?

— Минут пять тому назад, может быть, десять, — ответил ему брат.

— В короткое время я видел так много… — сказал Годвин.

Посмотрев на него с удивлением, Вульф спросил:

— Что ты видел?

— Если я расскажу, ты не поверишь, Вульф.

— Расскажи, тогда посмотрим.

Годвин рассказал ему все и в конце спросил:

— Ну, что же ты думаешь?

Помолчав немного, Вульф ответил:

— Ты не пил сегодня ни капли вина, а потому не пьян, брат.

Не сделал ты ничего глупого, и значит, ты не безумец; поэтому, вероятно, с тобой беседовали святые; по крайней мере, я подумал бы это обо всяком другом человеке, таком же хорошем, как ты. Однако людям иногда являются видения ложные, так как, мне кажется, их посылает дьявол. Наше дежурство окончено; я слышу топот лошадей, сменяющихся рыцарей. Вот что посоветую тебе. В лагере наш друг, с которым мы ехали из Иерусалима. Эгберт, епископ Назарета. Поедем к нему, расскажем ему все; он человек святой и ученый, совсем нелживый и несебялюбивый.

Годвин утвердительно кивнул головой; встретив сменяющихся рыцарей и сделав им рапорт, братья поехали к шатру Эгберта, отдали лошадей его слугам и вошли в палатку.

Эгберт был англичанин; более тридцати лет прожил он на Востоке, и жаркое солнце придало его морщинистому лицу бронзовый цвет, что странно оттеняло его синие глаза и белоснежные волосы и бороду. Когда д’Арси вошли в его палатку, он молился перед маленьким изображением Святой Девы. Склонив голову, братья неподвижно стояли, пока старик не поднялся с колен. Окончив молитву, он благословил их и спросил, чего они хотят.

— Вашего совета, святой отец, — ответил Вульф. И Годвин рассказал ему о своем видении.

Епископ слушал и не удивлялся, потому что в те дни многие видели или думали, что видят подобные вещи. Окончив свой рассказ, Годвин спросил Эгберта:

— Что вы думаете об этом, святой отец? Это сон или откровение? И кто послал мне его?

— Годвин д’Арси, — ответил старик, — в моей юности я знавал вашего отца, и более чистая душа никогда не переходила на небо! Мы жили вместе с вами в Иерусалиме, вместе ехали сюда, и я также успел узнать вас и увидеть, что вы достойный сын достойного отца, что вы истый слуга церкви. Может быть, такому человеку, как вы, был дан дар провидения, может быть, через вас небо предупреждает власть имеющих, и таким путем христианский мир спасется от великой горести и позора! Поедемте к королю, расскажите ему все; он все еще сидит и советуется с приближенными.

Они проехали к королевской палатке; епископ вошел в нее, братья остались снаружи. Скоро Эгберт вернулся и знаком позвал их за собой; когда они проходили в шатер, часовые шепнули им:

— Заседает странный совет, рыцари, совет роковой и необычайный…

Было около полуночи, но просторный шатер все еще наполняли бароны и главные предводители. Одни сидели в уголках по двое, по трое; другие окружали узкий стол, сделанный из досок, положенных на козлы. Во главе стола был король Гвидо, или Гюи де Луизиньян, человек с лицом, выражавшим слабость, и одетый в великолепную кольчугу. Справа от него помещался седовласый граф Раймунд Триполийский, а с левой стороны — чернобородый, хмурый мейстер тамплиеров в своем белом плаще, на левой стороне которого виднелся красный крест. Недавно спорили, это было видно по лицам, но, когда братья входили, все молчали, и король сидел, откинувшись на спинку своего кресла и поглаживая лоб рукой. Он поднял глаза, увидел епископа и спросил недовольным тоном:

— Что там еще? Ах, помню! Рассказ братьев рыцарей-близнецов. Ну пусть говорят; у нас мало времени.

К столу подошли епископ, Годвин и Вульф, и по просьбе Годвина Эгберт рассказал о видении, которое посетило рыцаря на вершине горы. Сначала некоторые из баронов были готовы засмеяться, но, увидев одухотворенное лицо д’Арси, затихли. Когда же Эгберт дошел до описания скалистой горы и груды мертвых тел, многие из них побледнели от страха, и бледнее всех был король Гюи де Луизиньян.

— И все это правда, сэр Годвин? — спросил он, когда епископ окончил рассказ.

— Правда, государь, — ответил Годвин.

— Его слова недостаточно, — сказал мейстер тамплиеров, — пусть рыцарь поклянется над святым древом, зная, что если он солжет, то навеки погубит свою душу.

И весь совет произнес:

— Да, пусть поклянется.

Рядом с шатром была соединенная с ним небольшая палатка, наскоро превращенная в часовню: в ее глубине виднелось что-то большое, закутанное. Руфин, епископ Акры, одетый в рыцарскую кольчугу, вошел в маленькую палатку и, сдернув покров, открыл расщепленный, но осыпанный драгоценными камнями почерневший крест, который поднимался приблизительно на рост человека, так как вся его нижняя часть исчезла.

Увидев крест, Годвин и все присутствовавшие упали на колени: с тех пор, как святая Елена около семисот лет перед тем нашла его, он считался самой драгоценной реликвией в христианском мире. Миллионы поклонялись ему, десятки тысяч людей умирали за него; и теперь, во время великой борьбы между религией Христа и верой лжепророка, святыню вынули из храма, чтобы войско могло сопровождать ее.

Годвин и Вульф смотрели на крест с изумлением, страхом и восторгом.

— Теперь, — прозвучал голос мейстера тамплиеров, — пусть сэр Годвин д’Арси перед святым древом поклянется, что сказал правду.

Годвин поднялся с колен, подошел к кресту и, положив на него руку, произнес:

— Святым крестом я клянусь, что не более часу тому назад мне явилось видение, о котором было рассказано его королевскому величеству и всем остальным. И я считаю, что это видение было послано мне в ответ на мою мольбу сохранить наше войско и святой город от мощи сарацин, что это истинное откровение Божие. Больше я ничего не могу сказать. Я клянусь, зная, что если бы я солгал, вечное осуждение было бы моим уделом.

Епископ закрыл крест. Королевские советники молча опустились на прежние места. На лице бледного короля проступило выражение испуга; все были мрачны.

— Кажется, — сказал Гвидо Луизиньянский, — небо послало нам вестника! Осмелимся ли мы ослушаться его?

Великий тамплиер поднял угрюмое лицо и сказал:

— Посланник неба, король? А по-моему, он больше похож на гонца Саладина. Скажите-ка мне, сэр Годвин, не были ли вы с братом гостями султана в Дамаске?

— Да, мой лорд тамплиер, — ответил Годвин, — мы уехали оттуда перед объявлением войны.

— И, — продолжал мейстер, — вы были офицерами телохранителей султана.

Теперь все пристально посмотрели на Годвина. Он с мгновение колебался, предвидя, какое значение придадут его ответу, но Вульф громким голосом произнес:

— Да, и, конечно, вы слышали, что мы спасли Салахеддину жизнь, когда на него напали ассасины.

— О, — сказал тамплиер с язвительной насмешкой, — вы спасли жизнь Салахеддину? Верю, верю. Вы, христиане, которые больше всего на свете должны желать его смерти, спасли ему жизнь? Теперь, рыцари, ответьте мне еще на один вопрос…

— Ответить языком или мечом, сэр тамплиер? — спросил Вульф, но король поднял руку и велел ему замолчать.

— Не буяньте, как в таверне, юный сэр, и отвечайте, — продолжал тамплиер, — или лучше отвечайте вы, сэр Годвин. Скажите: ваша двоюродная сестра Розамунда — дочь сэра Эндрю д’Арси, племянница Саладина? Не сделал ли он ее принцессой Баальбека? И не находится ли она теперь в Дамаске?

— Она племянница Саладина, — спокойно ответил Годвин, — она принцесса Баальбекская, но в настоящее время она не в Дамаске. Я знаю это потому, что видел в видении, о котором вам было рассказано, я видел, как она спит в палатке посреди лагеря Саладина.

Советники засмеялись, но Годвин продолжал:

— Да, лорд тамплиер, и кругом ее расшитого шатра султана я видел десятки мертвых тел тамплиеров-госпитальеров. Вспомните это, когда наступит ужасный час, и вы тоже увидите их.

Смех замер, пробежал ропот страха, послышались фразы: «Колдовство! Он научился этому от мусульман… Колдун!»

Только тамплиер, не боявшийся ни людей, ни духов, расхохотался.

— Вы мне не верите? — сказал Годвин. — Не поверите вы мне также, когда я скажу, что в видении мне открылось, как вы спорили с графом Триполийским, обнажили меч и бросили его на этот самый стол?

Советники снова широко открыли глаза и зароптали, потому что они тоже видели это, но гроссмейстер ответил:

— Он мог узнать об этом не от ангела! Многие входили и выходили из шатра. Господин мой король, неужели мы будем тратить время, рассуждая о видениях рыцаря, который вместе с братом был на службе у Саладина и покинул султана, чтобы принять участие в походе? Может быть, он не лжет; не нам судить. Однако в другое время я донес бы на сэра Годвина д’Арси как на волшебника и человека, входящего в предательские сношения с нашим врагом.

— А я остановил бы эту ложь в вашем горле! — крикнул Вульф.

Годвин только пожал плечами, и мейстер продолжал:

— Король, мы ждем вашего слова, скажите его поскорее, потому что через четыре часа начнется рассвет. Двинемся ли мы на Саладина, как храбрые христиане, или, точно трусы, останемся здесь?

Граф Раймунд Триполийский поднялся и сказал:

— Раньше, чем ответить, король, выслушайте меня, может быть, в последний раз выслушайте человека старого, опытного в войне и знающего сарацин. Мой город Тивериада разграблен, мои вассалы тысячами погибли от меча; моя жена заключена в цитадели и, если ее не спасут, будет принуждена сдаться. Но я говорю вам и собравшимся здесь баронам: все лучше, чем идти через пустыню и напасть на Саладина! Предоставьте Тивериаду ее судьбе и вместе с городом мою жену; но спасите вашу армию — последнюю надежду христиан на Востоке! Войско султана больше вашего; его конница искуснее. Поверните его фланг или, еще лучше, ждите здесь его нападения. Тогда победа останется на стороне воинов креста! Пойдемте вперед — и видение рыцаря, над которым вы смеетесь, оправдается, а христианство погибнет в Сирии. Я высказался v и в последний раз.

— Граф Раймунд, как и его друг, «рыцарь видений», — с насмешкой проговорил гроссмейстер, — союзник Саладина. Неужели вы примете эти трусливые советы? Вперед, вперед! Сметем языческих собак, не то на нас падет вечный стыд! Вперед, во имя креста! Ведь святое древо с нами.

— Да, — ответил Раймунд, — в последний раз!

Поднялись смятение и шум. Все кричали. Один говорил одно, другой — другое. Король сидел, закрыв лицо руками. Наконец он поднял голову и сказал:

— Я приказываю выступить на заре. Если граф Раймунд и эти рыцари-близнецы думают, что это неблагоразумно, пусть они останутся здесь под стражей до окончания битвы.

Наступила полная тишина; каждый понимал, что роковое слово произнесено. И вот среди молчания Раймунд проговорил:

— Нет, я иду с вами.

Годвин повторил:

— Мы идем тоже, чтобы показать, шпионы ли мы Саладина или нет.

Никто не обратил внимания на его слова; один за другим бароны поднимались, кланялись королю и выходили из шатра, чтобы сделать распоряжения и немного отдохнуть. Годвин и Вульф тоже ушли, а с ними и епископ Назаретский, который печально ломал руки. Вульф постарался успокоить его, сказав:

— Перестаньте печалиться, отец, лучше подумаем о радостях битвы, а не о горе, которое может наступить после нее.

— Сражения меня не радуют, — ответил Эгберт.

Годвин и Вульф рано поднялись, накормили своих лошадей, вымыли и вычистили их, осмотрели свои кольчуги и отвели коней к ручью. Вульф принес четыре больших меха, которые приготовил заранее; наполнив их чистой водой, два привязал к седлу Годвина, два за своим собственным; потом налил воды во фляжки, висевшие на седельных луках, и сказал:

— По крайней мере, мы последними умрем от жажды.

Вскоре войско выступило; но многие шли невесело, зная, какая опасность грозит им. Кроме того, распространились слухи о видении Годвина. Не зная, куда направиться, братья и Эгберт, который, вооруженный, ехал на муле, присоединились к большому корпусу рыцарей, двигавшихся вслед за королем. Они видели, как пятьсот тамплиеров выехали вперед с гроссмейстером во главе. Заметив братьев, он указал на мехи, висевшие позади их седел, и крикнул:

— Что делают эти водоносы посреди храбрых рыцарей, надеющихся только на Бога?

Вульф хотел ответить, но Годвин остановил его.

Д’Арси пришлось посторониться перед крестом, который пронесли мимо них под охраной воинственного епископа Акры, одетого в кольчугу; за крестом ехал Рене Шатильонский, враг Саладина и виновник начала войны; он увидел братьев и крикнул:

— Рыцари, что бы ни говорили о вас, я вас знаю за храбрых людей, так как слышал о ваших подвигах в земле ассасинов! В моей свите есть место — милости прошу!

— Не все ли равно — он или другой? — сказал Годвин. — Поедем, куда он нас поведет. — И д’Арси двинулись за Рене.

К тому времени, как армия подошла к Канне Галилейской, июльское солнце сделалось знойно, и колодец был скоро осушен; многим не досталось воды… Дальше войско пошло по низине, справа и слева окаймленной горами. Вставали тучи пыли; в середине их виднелись сарацинские всадники, которые то и дело беспокоили авангард графа Раймунда и отступали раньше, чем на них успевали напасть, оставляя позади себя множество убитых стрелами и копьями. Они делали также обходы и ударяли на арьергард, состоящий из тамплиеров, легко вооруженных местных войск и отряда Рене Шатильонского, с которым ехали д’Арси.

С полудня до заката солнца длинная линия войск, теперь разбившаяся на части, с трудом подвигалась вперед по неровной каменистой низменности, и раскаленные лучи так били в металлические доспехи, что воздух колыхался кругом них, точно кругом пламени. К вечеру и люди и лошади устали. Солдаты просили предводителей отвести их к водным источникам, но воды не было нигде. Арьергард отстал; постоянные нападения, которые приходилось отбивать при страшном зное, истомили воинов: между арьергардом и корпусом короля, который двигался в центре, образовался большой перерыв. К арьергарду то и дело летели гонцы и приказывали двигаться вперед, но войско не могло идти и наконец разбило лагерь в пустыне; Раймунду и его авангарду пришлось вернуться к стоянке. Годвин и Вульф увидели, как он ехал со своими ранеными, и услышали, как он просил короля постараться прорезать путь до озера, где люди могли бы напиться; слышали они также и ответ короля, сказавшего, что солдаты отказывались идти дальше. Тогда Раймунд в отчаянии заломил руки и вернулся к своему отряду с громким криком: «О, Боже, Боже, мы погибли, и погибло владычество креста!»

Никто не спал; всех томила жажда. Теперь уже никто не думал, смеяться над тем, что Годвин и Вульф везли с собой мехи. Напротив, многие из начальников приходили к ним и чуть не на коленях молили их дать им кубок воды. Дав Огню и Дыму немного воды, братья напоили просивших, наконец у них осталось всего два меха; один из уцелевших проколол какой-то вор, чтобы напиться; напился, а остальную воду истратил даром. После этого братья стали караулить последний мех.

Всю ночь лагерь оглашали вопли. «Воды, воды, дайте воды!» — повторяли голоса, а издали неслись восклицания сарацин, призывавших Аллаха. Раскаленная почва была покрыта мелкими, совершенно иссохшими от зноя кустами, и сарацины подожгли их; дым покатился клубами на христиан и стал душить их. Стоянка превратилась в ад. Наконец забрезжил рассвет. Армию выстроили в боевой строй: два крыла выдвинули вперед, войска тронулись. Слишком слабые отстали и были убиты. До сих пор сарацины еще не начинали настоящего нападения, зная, что солнце сильнее их копий. С трудом подвигалось войско крестоносцев к северным источникам, и в середине дня закипела битва: посыпался такой дождь стрел, что небо потемнело. Два или три раза сшибались войска, и все время ужасный крик — просьба воды — покрывал шум боя. Что происходило, Годвин и Вульф хорошенько не знали; дым и пыль ослепляли их, и они почти ничего не видели. Наконец произошла ужасная стычка. Рыцари, с которыми они ехали, врезались в гущу сарацин, точно стальная змея, оставив за собой широкий путь, усеянный мертвыми телами. Когда д’Арси остановили коней и отерли пот, застилавший им глаза, они увидели, что стоят с тысячью других воинов на вершине крутого холма, откосы которого покрывала сухая трава и опаленные кустарники.

— Крест, крест! Окружим крест! — сказал чей-то голос.

Братья обернулись и увидели позади себя черный и покрытый драгоценностями крест, поставленный на утесе, а перед ним епископа Акры. Но поднялся дым от горящей травы и скрыл все. Начался один из самых ужасных боев в мировой истории.

Несколько раз тысячи сарацин нападали, и снова отчаянная храбрость франков отбрасывала их. Изнемогая от жажды, христиане сражались, как львы. К братьям подбежал чернобородый человек, распухший язык которого высовывался изо рта. Взглянув на него, д’Арси узнали гроссмейстера тамплиеров.

— Ради Христа, дайте напиться, — сказал он рыцарям, которых недавно называл водоносами. Д’Арси уделили ему воды из того небольшого запаса, который оставался у них, потом из остатка напились сами и напоили своих лошадей, а тамплиер, освеженный и окрепший, побежал с горы, размахивая окровавленным мечом. Наступило затишье. Братья услышали голос епископа Назаретского, который не отставал от них. Старик говорил как бы с собой:

— И здесь Спаситель произнес свою Нагорную проповедь.

Да, Он говорил слова мира на этом самом месте…

Сарацины отступили; воины креста начали раскидывать королевский шатер и другие палатки кругом вершины.

— Неужели они хотят здесь устроить лагерь? — с горечью спросил Вульф.

— Нет, брат, — ответил Годвин. — Они думают образовать стену кругом креста. Но все напрасно, ведь именно это место видел я в пророческом сне.

Вульф пожал плечами

— По крайней мере, умрем с честью, — сказал он.

Начался последний приступ. Вверх по холму катились густые клубы дыма, а вместе с ними двигались сарацины. Трижды возобновляли они штурм, — трижды их отбивали. Во время четвертого натиска, дрались немногие франки: жажда победила их на этом безводном холме. Они лежали на иссохшей траве, их челюсти раскрылись, распухшие языки выдались из губ; они, не защищаясь, ждали смерти или плена. Большой конный отряд сарацин прорвал кольцо палаток и понесся к пурпурному шатру. Вот он качнулся взад и вперед и рухнул, окутав короля своими складками. Руфин, епископ Акры, бился подле креста. Но вот стрела пронзила ему горло, и, широко раскинув руки, он упал на камни. Тогда сарацины бросились на крест, сорвали его со скалы и с насмешками понесли в свой лагерь. Оставшиеся в живых христиане в ужасе и отчаянии подняли глаза и стонали от позора и печали.

— Поедем, — сказал Годвин Вульфу, странно спокойным голосом. — Мы достаточно смотрели. Настало время умереть. Видишь, под нами мамелюки, наш бывший полк, и посреди них Саладин; я вижу его знамя. Мы утолили жажду и потому сильны; наши лошади тоже свежи. Умрем же так, чтобы память о нас осталась в Эссексе! Скачи прямо на знамя Саладина.

Вульф кивнул головой, и братья рука об руку поехали с холма. Над ними сверкали сабли, стрелы ударялись об их кольчуги и щиты с изображением мертвой головы; но рыцари, не раненные, ехали дальше, направляясь к штандарту Саладина. Повсюду виднелись только одни враги… Д’Арси не останавливались, хотя раны покрывали их коней. Братья врезались в редкие ряды мамелюков, промчались мимо них и поскакали по направлению к хорошо знакомой фигуре султана, сидевшего на своем белом коне. Рядом с ним были его сын и принц Гассан.

— Саладин — тебе, принц — мне, — крикнул Вульф.

Сталь зазвенела. Все войско ислама в отчаянии вскрикнуло, увидев, что победитель неверных упал под отчаянным ударом одного из безумных христианских рыцарей. Через мгновение султан снова поднялся, и множество мечей засверкало над Годвином. Его Огонь зашатался и рухнул на землю, но д’Арси соскочил с седла, размахивая своим длинным мечом. Саладин узнал герб на его щите и крикнул:

— Сдавайтесь, сэр Годвин. Вы хорошо бились, сдавайтесь же, сдавайтесь!

Но Годвин ответил:

— Сдамся, когда умру.

Саладин что-то шепнул мамелюкам; часть его воинов принялась беспокоить Годвина спереди, держась на безопасном расстоянии от его страшного меча; другие мамелюки прокрались за его спину, неожиданно схватили его и, повалив на землю, связали по рукам и по ногам.

Конь Вульфа Дым, пораженный саблями, тоже упал, когда д’Арси подскакал к принцу Гассану. Однако Вульф поднялся и сказал:

— Гассан, старый противник и друг, вот мы и встретились в бою! Я заплачу вам старый долг за отравленное вино. Один на один, меч против меча!

— Правильно, сэр Вульф, — со смехом сказал принц.

— Воины, не трогать этого храброго рыцаря, решившегося на многое, чтобы добраться до меня! Султан, я прошу милости: между сэром Вульфом и мною — старая ссора, и только кровь может ее смыть. Позвольте нам свести здесь наши счеты, и если я паду в честном бою, пусть никто не трогает моего победителя и не мстит за мою кровь.

— Хорошо, — сказал Саладин. — В таком случае, сэр Вульф сделается моим пленником… и только; его брат уже взят мной. Я обязан это сделать для человека, который спас мне жизнь, когда мы с ним были друзьями. Напоите франка: я хочу, чтобы их силы были равны.

Вульфу поднесли кубок с водой, а когда он утолил жажду, напоили также и Годвина. Даже мамелюки любили этих братьев и восхищались их отвагой. Гассан соскочил с седла, сказав:

— Ваш конь погиб, сэр Вульф, значит, мы будем биться пешком.

— Всегда великодушен! — со смехом заметил Вульф. — Даже отравленное вино было милостью.

— Боюсь, что я великодушен в последний раз, — с печальной улыбкой ответил Гассан.

Они выступили друг против друга. Странная это была картина! На откосах Гаттинской горы еще свирепствовал бой. Посреди дыма и огня маленькие отряды солдат стояли спиной к спине, отбиваясь от сарацин. Рыцари то поодиночке, то группами бросались на врагов и встречали или смерть, или плен. Равнину усеивали сотни убитых воинов; их предводителей взяли в плен. К лагерю Саладина с торжествующими криками двигался мусульманский отряд. Руки поднимали черный обрубок — древо святого креста. Другие воины вели множество пленников, в том числе короля и его избранных рыцарей. Песок пустыни покраснел от крови; воздух раздирали крики победы и вопли предсмертной борьбы или отчаяния. И посреди всего этого смятения, окруженные почтительными сарацинами, стояли эмир, поверх кольчуги одетый в белую тунику и с тюрбаном на голове, и Вульф в доспехах, покрасневших от крови и изрубленных мусульманскими саблями. Первый нанес удар Гассан, удар меткий. Острая, как бритва, сабля соскользнула со стального шлема Вульфа и упала на его наплечник; рыцарь зашатался. Новый удар опустился на его щит, и так сильно, что франк упал на колени.

— Ваш брат погиб, — сказал сарацинский предводитель Годвину, но тот ответил:

— Подождите.

Вульф быстро уклонился от третьего удара, и, когда Гассан наклонился вперед от усилия, д’Арси оперся рукой о землю, вскочил и шагов на восемь отбежал назад.

— Он отступает, — крикнул сарацин, но Годвин ответил:

— Подождите. — И действительно, бросив щит и схватив обеими руками меч, Вульф с криком: «Д Арси, д’Арси!» — прыгнул к Гассану, точно раненый лев. Меч взвился и упал; щит Гассана распался на две части. Еще удар — и увенчанный тюрбаном шлем был разрублен. В третий раз сверкнуло могучее лезвие; теперь плечо и правая рука с саблей отделились от тела эмира; умирающий Гассан упал на землю. Вульф остановился, глядя на него. Печальный ропот вырвался из губ зрителей: все любили эмира. Гассан знаком подозвал к себе победителя и отбросил меч, точно желал показать, что он не боится предательства; Вульф подошел к принцу и опустился перед ним на колени.

— Мастерский удар, — слабым голосом произнес Гассан, — он разрезал двойной слой дамасской стали, точно легкий шелк. Помните, я сказал вам, что наша встреча в бою будет недобрым часом для меня. Вы заплатили долг. Прощайте, храбрый рыцарь. Хотелось бы мне надеяться, что мы встретимся с вами в раю. Возьмите эту драгоценную звезду, носите ее на память обо мне. Живите долго, долго и счастливо…

Вульф обнял эмира. Саладин подошел к своему другу, позвал его, но принц не ответил.

Так умер Гассан, и так окончилась битва при Гаттине, которая сломила власть христиан на Востоке.

Глава 17

ПЕРЕД СТЕНАМИ АСКАЛОНА
Когда Гассан умер, предводитель мамелюков Абдула по знаку Саладина отстегнул от его тюрбана драгоценную звезду и передал ее Вульфу. Она была сделана из крупных изумрудов, осыпанных бриллиантами, и Абдула, жадно посмотрев на нее, прошептал: «Печально, что неверный будет носить заколдованную звезду, «счастье» дома Гассана». Вульф услышал и запомнил эти слова. Он взял драгоценность и сказал Саладину, указывая на мертвого эмира:

— Окажете ли вы мне пощаду после такого деяния, султан?

— Разве я не напоил вас и вашего брата? — многозначительно спросил Саладин. — Вы в полной безопасности. Только одного поступка, и вы знаете какого, я не прощу вам, — прибавил он, посматривая на д’Арси. — Гассан был моим любимым другом, правда, но вы убили его в честном бою, и душа принца вошла в рай. Никто не будет вам мстить.

Султан замолчал и обернулся к большому отряду христианских пленников, которых победители сарацины пригнали, как живое стадо.

В числе приведенных д’Арси с удовольствием увидели Эгберта, которого они считали мертвым, а рядом с ним раненого гроссмейстера тамплиеров.

— Значит, я был прав, — сиплым голосом и с насмешкой сказал он. — Вот вы, рыцари с видениями и с мехами!.. Вы благополучно добрались в лагерь ваших друзей — сарацин.

— Вы с удовольствием пили из наших мехов, — ответил ему Годвин и прибавил с грустью: — Не все видение еще исполнилось. — Повернувшись, Годвин посмотрел на расшитую палатку, которую расставляли арабы. Гроссмейстер вспомнил, что, по словам Годвина, он подле такой палатки видел мертвых тамплиеров.

— Значит, вы, предатель и колдун, здесь собираетесь зарезать меня! — вскрикнул он.

Бешенство овладело Годвином, и он ответил:

— Не будь вы в плену, я теперь же остановил бы мечом слова в вашем горле, и если мы оба останемся в живых, я это сделаю позже. Вы называете нас предателями, а разве предатели стали бы пробиваться одни сквозь все это войско, потеряв коней, — и он указал на лошадей Огня и Дыма, лежавших с неподвижными, стеклянными глазами, — разве предатели решились бы сшибить с коня Саладина и убить принца Гассана в поединке? — И он повернулся к трупу эмира, которого уносили слуги. — Вы называете меня колдуном и убийцей, потому что ангел показал мне видение. Если бы вы поверили ему, тамплиер, вы спасли бы десятки тысяч людей от кровавой смерти, христианскую веру от уничтожения, а святыню от насмешек. — И он посмотрел на крест, который стоял невдалеке на скале, с мертвым рыцарем, привязанным к его перекладине. — Вот вы — убийца, сэр тамплиер, и вы погубили дело креста, как предсказывал граф Раймунд!

Сарацины оттащили его, раскинули шатер, и Саладин вошел в него, сказав:

— Приведите ко мне короля франков и принца Арпата, которого зовут Рене Шатильонским. — В голову султана пришла какая-то новая мысль, подозвав к себе Годвина и Вульфа, он сказал: — Рыцари, вы знаете наш язык, отдайте ваши мечи моему офицеру, вам вернут их. А теперь идите, будьте моими переводчиками.

Братья вошли за ним в палатку; скоро в нее ввели несчастного короля, седовласого Рене Шатильонского и еще нескольких рыцарей, которые, несмотря на свое несчастье, с удивлением взглянули на Годвина и Вульфа. Саладин понял выражение их лиц и сказал:

— Король и вельможи, не заблуждайтесь. Эти рыцари такие же пленники, как вы, и сегодня никто не бился храбрее их или не принес мне и моим воинам большего вреда! Если бы не мои телохранители, я пал бы от удара меча сэра Годвина. Но они знают арабский язык и будут служить моими переводчиками. Согласны ли вы? Если нет, мы найдем других.

Выслушав перевод этого обращения, король сказал, что он согласен, и прибавил, обращаясь к Годвину:

— Жаль, что две ночи тому назад я не счел вас за переводчика воли небес.

Султан предложил своим пленникам сесть и, видя, что они томятся от страшной жажды, приказал невольникам принести большую чашу шербета из розовой воды, охлажденной снегом. Он собственноручно передал ее королю. Гвидо пил большими глотками, потом передал кубок Рене Шатильонскому; тогда Саладин крикнул Годвину:

— Скажите королю, что не я напоил этого человека. Между мною и принцем Арпатом нет связи соли.

Годвин печально перевел эти слова, и Рене, знавший обычаи сарацин, ответил:

— Незачем объяснять, это мой смертный приговор? Ну, что же, я так и знал!

И снова зазвучал голос султана:

— Принц Арпат, вы старались взять святой город Мекку, осквернить могилу Пророка, и тогда я поклялся убить вас… Потом, когда в мирное время из Египта шел караван мимо Эш-Шобека, вы, забыв клятву, перебили купцов. Они во имя Аллаха просили пощады, говоря, что между сарацинами и франками перемирие. Но вы насмеялись над ними, предложив им ждать помощи Магомета, в которого они верят. Тогда я вторично поклялся убить вас. Тем не менее я даю вам последнюю возможность спастись. Желаете ли вы подчиниться Корану и принять ислам? Или хотите умереть?

Губы Рене побледнели, он зашатался. Но смелость скоро вернулась к нему, и он ответил громким голосом:

— Султан, я не хочу такой ценой купить жизнь. Не преклоню я колен перед вашим псом лжепророком, я умру в вере Христовой и, так как мне надоел мир, рад уйти к Нему.

Саладин встал, даже волосы его бороды поднялись от гнева, обнажив саблю, он громко крикнул:

— Ты оскорбляешь Магомета. Я мщу за него. Возьмите его! — И он ударил Рене саблей плашмя.

Мамелюки кинулись на принца. Вытащив его из палатки, они поставили Рене на колени и обезглавили на глазах солдат и других пленников.

Так храбро умер Рене Шатильонский, которого сарацины называли принцем Арпатом. В наступившей ужасной тишине король Гвидо сказал Годвину:

— Спросите султана: следующая очередь моя или нет?

— Нет, — ответил Саладин, — короли не убивают королей, а этот нарушитель мира получил возмездие по заслугам.

Следующая картина была еще ужаснее. Саладин подошел к выходу из своей палатки и, стоя перед телом Рене, велел привести пленных тамплиеров и госпитальеров. Их привели, всего около двухсот человек; легко было отличить их от других рыцарей по красным и белым крестам, вышитым на их одеждах спереди.

— Они тоже нарушители мира, — крикнул султан. — И я очищу землю от их нечистого племени! Эй, эй, эмиры и законники, — и он обернулся к окружавшим его, — пусть каждый из вас возьмет одного из них и убьет.

Эмиры отступили; как ни были они фанатичны, но не любили убивать беззащитных людей, даже мамелюки зароптали.

Но Саладин снова крикнул:

— Они достойны смерти, и тот, кто не исполнит моего приказания, сам будет убит.

— Султан, — сказал Годвин, — мы не можем присутствовать при таком преступлении, мы просим, чтобы нас тоже убили.

— Нет, — ответил султан, — вы ели со мной соль, и если я убью вас, то согрешу. Пройдите в палатку принцессы Баальбекской — оттуда вы не увидите смерти этих франков, ваших единоверцев.

Один из мамелюков вывел д’Арси, и братья в первый раз в жизни бежали, минуя длинный ряд тамплиеров и госпитальеров, которые, освещенные последними красными лучами умирающего дня, опускались на песок и молились; эмиры подходили к ним…

Никто не помешал д’Арси войти в большую палатку принцессы; в ее отдаленном конце они заметили двух женщин, сидевших, обняв друг друга. Они тоже увидели рыцарей и с радостным криком кинулись к ним, повторяя:

— Вы живы, вы живы!

— Да, Розамунда, — ответил Годвин, — и мы видим позор. Лучше было бы, если бы мы умерли! Сарацины убивают рыцарей священных орденов. Станем на колени и помолимся за их отлетающие души.

Все они опустились на колени и молились, пока вдали не замер шум.

— О, двоюродные братья, — сказала Розамунда, наконец поднявшись с колен, — среди какого ада злобы и кровопролития живу я. Спасите меня, увезите отсюда! Умоляю вас, спасите.

— Постараемся, — ответили д’Арси. — Но не будем больше говорить об этом, чтобы не потерять разума. Все в воле Божьей…

Расскажите нам, что было с вами.

Розамунде недолго пришлось рассказывать. С ней хорошо обращались, и в армии она всегда была подле султана, так как он все ждал исполнения своего видения. В свою очередь, братья рассказали ей все, что случилось, с ними, не скрыли от нее видения Годвина и смерти Гассана. Услышав о гибели эмира, Розамунда заплакала и немного отшатнулась от Вульфа; она любила принца, но когда Вульф смиренно прибавил;

— Не я виноват, так было решено судьбой. Жаль, что я не умер вместо этого сарацина!

Розамунда ответила:

— Нет, нет, я горжусь, что вы победили его.

В ответ Вульф покачал головой и сказал:

— Я не горжусь. Хотя я устал от ужасной битвы, я все же был моложе и сильнее его. Но мы, по крайней мере, расстались друзьями. Смотрите, вот что он дал мне. — Д’Арси показал Розамунде изумрудную звезду, которую в последнюю минуту ему передал умирающий принц.

Масуда, все время сидевшая спокойно, тоже подошла и посмотрела на звезду.

— Знаете ли вы, — спросила она, — что это драгоценность знаменитая не только по своей цене, но также потому, что рассказывают, будто она принадлежала одному из детей Пророка и с тех пор приносит счастье своему владельцу?

Вульф улыбнулся:

— Немного счастья принесла она бедному Гассану, когда меч моего дяди разрезал дамасскую сталь его кольчуги, точно влажную глину.

— И почти без муки отослала его в рай, — договорилаМасуда. — Нет, всю жизнь этот эмир был счастлив; все любили его: султан, жены, товарищи, слуги. И я не думаю, чтобы он желал другого конца, кроме смерти во время битвы с франками. Полагаю также, что в армии султана не найдется ни одного воина, который не отдал бы всего, что он имеет, за это украшение, известное под названием «Звезда счастья Гассана». Итак, берегитесь, сэр Вульф, чтобы вас не обокрали или не убили, несмотря на то, что вы ели соль Салахеддина.

— Я помню, как Абдула жадно посмотрел на звезду и пожалел, что талисман дома Гассана перешел в руки неверного, — сказал Вульф. — Но довольно об этой драгоценности и связанных с нею опасностях; кажется, Годвин хочет что-то сказать.

— Да, — заметил Годвин, — мы здесь благодаря доброте Саладина, который не пожелал, чтобы мы видели смерть наших товарищей; но завтра нас снова разлучат с вами. Итак, вы хотите бежать…

— Я убегу, я должна убежать, даже если мне суждено снова попасться и умереть, — со страстным порывом сказала Розамунда.

— Говорите тише, — шепнула Масуда, — я видела, как евнух Мезрур прошел мимо палатки, и он шпион… Все они шпионы.

— Если вы хотите бежать, — шепотом повторил Годвин, — это нужно сделать через несколько недель, когда войско двинется в путь. Это опасно для всех нас, даже для вас, Розамунда… и у меня нет плана. Но, Масуда, вы умны: придумайте, что делать, и скажите нам.

Она подняла голову, собираясь заговорить, но вдруг на них упала тень. Это подошел главный евнух Мезрур, толстый человек с хитрым лицом и угодливыми манерами. Он низко поклонился Розамунде и сказал:

— Прошу прощения, принцесса. От Салахеддина пришел гонец: султан требует присутствия рыцарей на обеде, который он устроил для своих благородных пленников.

— Повинуемся, — ответил ему Годвин, и, встав со своих мест, братья поклонились Розамунде и Масуде и пошли к выходу. Вульф забыл взять драгоценную звезду, лежавшую на подушке.

Мезрур ловко прикрыл ее складками одежды, и под этим прикрытием его рука скользнула вниз и схватила драгоценность. Он и не знал, что Масуда, которая делала вид, что смотрит в другую сторону, все время наблюдала за ним. Она выждала, чтобы братья дошли до выхода из палатки, потом громко крикнула:

— Сэр Вульф, вам уже надоела счастливая зачарованная звезда или вы хотите отдать ее нам?

Вульф вернулся и заметил:

— Я забыл о ней; это понятно в такое время. Да где же она? Я оставил ее на подушке.

— Осмотрите-ка руку Мезрура, — сказала Масуда. Тогда с лживой улыбкой евнух отдал звезду и сказал:

— Я хотел показать вам, рыцарь, что следует беречь такие драгоценные вещи, особенно в лагере, где много бесчестных людей.

— Благодарю вас, — сказал Вульф, взяв звезду, — вы ясно показали мне это. — И под звуки насмешливого смеха

Масуды д’Арси и Мезрур вышли из палатки.

Посланный от султана повел их по площадке, усеянной телами убитых тамплиеров и госпитальеров, которые лежали, как Годвин видел их в своем видении. На одно из этих тел Годвин наткнулся в темноте и упал подле него на колени. И при свете звезд он узнал лицо рыцаря-госпитальера, с которым подружился в Иерусалиме. Это был очень хороший и кроткий француз, расстался с высоким положением и большими имениями, чтобы вступить в орден во имя любви к Христу. Прошептав над ним молитву, Годвин поднялся и, полный ужаса, направился к королевскому шатру.

Никогда еще братьям не случалось присутствовать при таком странном и печальном обеде. Во главе стола сидел Саладин, окруженный стражами и предводителями, каждое новое блюдо он только пробовал, чтобы показать отсутствие с нем яда. Недалеко от Саладина сидел король Иерусалима с братом, дальше остальные пленники, всего человек около пятидесяти. Печальную картину представляли эти храбрые рыцари в изрубленных, почерневших от крови кольчугах, бледные, с широко открытыми от ужаса глазами, видевшими страшное дело. Между тем они ели и ели с жадностью, потому что, утолив жажду, почувствовали голод. Тридцать тысяч христиан лежали мертвые на горе и в долине Гаттина, Иерусалимское королевство было разрушено, его король попал в плен. Побежденные, лишенные всего, они все же ели и, будучи только людьми, успокаивались при мысли, что, поев, они по закону арабов могли не тревожиться за свою жизнь.

Саладин подозвал к себе Годвина и Вульфа, желая, чтобы они служили ему переводчиками. Братья тоже ели, так как их мучил голод.

— Вы видели принцессу? Как вы нашли ее? — спросил султан.

Вспомнив, почему он упал подле палатки Розамунды, и видя жалких пленников, Годвин почувствовал гнев и храбро ответил:

— Султан, мы нашли, что она устала от картин и звуков войны и убийства; она стыдится также, что ее дядя, победитель, убил двести безоружных…

Вульф вздрогнул, но Саладин выслушал д’Арси без гнева.

— Она, без сомнения, считает меня жестоким, — ответил он, — и вы также находите, что я деспот, который наслаждается, видя смерть своих врагов. Но это ошибка, я хочу мира. Пусть христиане вернутся к себе на родину и поклоняются там Богу по-своему и оставят в покое Восток, Теперь, сэр Годвин, скажите от меня пленникам, что тех из них, которые не ранены, я отправлю в Дамаск в ожидании выкупа, а сам буду осаждать Иерусалим и другие христианские города. Пусть не боятся; я опустошил кубок моего гнева; никто из них не умрет, и их священник, епископ Назаретский, останется ухаживать за их больными и молиться за них по их обрядам.

Годвин поднялся с места и перевел слова султана. Потерявшие мужество и надежду люди молчали. Позже д’Арси спросил Саладина, пошлют ли их с братом в Дамаск.

Саладин ответил:

— Нет, вы некоторое время останетесь со мной и будете служить для меня переводчиками, потом я отпущу вас без всякого выкупа.

На следующее утро пленников отправили в Дамаск. В тот же день Саладин взял цитадель Тивериады, но отпустил на свободу жену и детей графа Раймунда. Скоро он двинулся к Акре и взял тот город, освободив из него четыре тысячи мусульманских пленников. Другие города тоже пали перед его мощью; наконец, султан придвинул войско к Аскалону и повел правильную осаду, приставив осадные машины к городским стенам.

На Аскалон спустилась темная ночь; блестели только молнии грозы, подходившей с гор; они освещали стены и часовых, перистые пальмы, которые рисовались на небе, могучую цепь увенчанных снегами ливанских гор и окружавшее все черное лоно взбаламученного моря. На небольшом лужке сада, подле пустого дома вне стен города, разговаривали двое: мужчина и женщина, оба в темных плащах. Это были Годвин и Масуда.

— Что же? — спросил Годвин. — Все готово?

Она кивнула головой и ответила:

— Да, наконец-то! Завтра, после полудня, начнут штурмовать Аскалон. Но даже если город возьмут, ночью лагерь не снимется. Абдула, немного нездоровый, будет начальником стражи, охраняющей палатку принцессы. Он позволит солдатам уйти грабить город, зная, что они не выдадут его. На закате сторожить останется только Мезрур, я постараюсь, чтобы он заснул. Абдула приведет в этот сад принцессу под видом своего сына; тут вы двое и я встретим их.

— Что же дальше? — спросил Годвин.

— Помните ли вы старого араба, который привел к вам коней и не взял за них денег? Как вы уже знаете, он мой дядя и у него есть лошади той же породы. Я видела его, ему понравился рассказ об Огне и Дыме, о рыцарях, которые скакали на них, главное же о том, как погибли кони, что, по его словам, делает честь их старинному роду. В конце этого сада пещера, прежняя гробница. Там мы найдем четырех лошадей, а с ними и моего дядю; на рассвете мы будем в сотне миль от сада, скроемся среди людей нашего племени и выждем возможности проскользнуть к берегу и попасть на христианский корабль. Нравится ли вам это?

— Очень. Но чего требует Абдула?

— Заколдованной звезды, талисмана дома Гассана. Ни за что иное он не пошел бы на такую опасность. Сэр Вульф отдаст ее?

— Конечно, — со смехом ответил Годвин.

— Хорошо. Звезду нужно отдать сегодня вечером. Я пришлю Абдулу в вашу палатку. Не бойтесь, если он возьмет талисман, он исполнит обещанное, так как в противном случае будет думать, что звезда принесет ему несчастье.

— А Розамунда знает? — спросил Годвин.

Масуда покачала головой:

— Нет, ей до безумия хочется бежать, и она все время думает о бегстве. Но зачем говорить ей раньше времени? Чем меньше людей знает о заговоре, тем лучше. Если что-нибудь не удастся, она останется ни в чем не повинной. Не то…

— Не то последует смерть и конец всему, — сказал Годвин. — Но, право, без печали прощусь с землей. Однако, Масуда, вы подвергаетесь громадной опасности. Скажите мне по чести, почему вы делаете это?

В эту минуту блеснула молния и осветила ее. Она стояла на фоне зеленых листьев и красных лилий. Глядя на Масуду, Годвину стало страшно, почему, он и сам не знал.

— Почему я привела вас в мою гостиницу в Бейруте?

Почему я отыскала для вас лучших лошадей в Сирии и проводила до дворца аль-Джебала? Почему я не боялась смерти под пыткой? Почему я спасла вас троих? Почему все это время я, в конце концов, рожденная благородной, сделалась предметом насмешек солдат и служанок принцессы Баальбекской? Сказать почему? — продолжала она со странным смехом. — Сначала, конечно, потому, что я была помощницей Сипана, которой он поручил отдать таких рыцарей, как вы, в его руки, а после… потому, что мое сердце наполнилось любовью и жалостью к… благородной Розамунде.

Опять вспыхнула молния и осветила странное выражение на лице Годвина.

— Масуда, — сказал он шепотом, — о, не считайте меня тщеславным безумцем, но, может быть, лучше узнать все.

Скажите: неужели Действительно, как я иногда…

— Боялись? — прервала его Масуда со смехом. — Да, сэр Годвин, вы не ошиблись. Люди не свободны… не осталась свободной и я, когда в первый раз увидела ваши глаза в Бейруте, глаза, которых ждала всю жизнь, и полюбила вас себе на погибель! Но я радовалась, что случилось так, и до сих пор рада. Я не избрала бы другой судьбы, потому что любовь к вам придала значение моей жизни. Нет, не говорите… Я знаю клятву, данную вами госпоже Розамунде, и не буду стараться, чтобы вы ее нарушили. Но, сэр Годвин, такая девушка, как она, может любить только одного…

Годвин не удивился, и на его лице не отразилось страдания.

— Значит, вы знаете то, что я понял давно, так давно, что мое горе растаяло в надежде на счастье моего брата. Кроме того, хорошо, что она избрала более славного рыцаря.

— Порой, — задумчиво сказала Масуда, — я наблюдала за Розамундой и говорила себе: чего вам недостает, госпожа? Вы красивы, вы знатны, вы учены, вы храбры, а потом отвечала себе: «Вам недостает Вульфа, потому что он мужественней и безжалостней».

— Пожалуйста, не говорите так о человеке, который во всех отношениях лучше меня, — с досадой сказал Годвин.

— Другими словами, рука которого немножко сильнее вашей. Ну, для человека нужно что-нибудь побольше силы; ему нужен также дух.

— Масуда, — продолжал Годвин, не обратив внимания на ее слова, — хотя мы угадываем ее желание, но до сих пор она еще ничего не сказала. Кроме того, Вульф может пасть в бою, и тогда я должен заступить его место. Я не свободен, Масуда.

— Влюбленный никогда не бывает свободен, — ответила она.

— Я не имею права любить девушку, которая любит моего брата. Ей принадлежит моя дружба и уважение, не больше…

— Она еще не сказала, что любит вашего брата, и, может быть, мы ошибаемся, — заметила Масуда, — это ваши слова, а не мои.

— А может быть, мы угадали правильно? Что тогда? — спросил Годвин.

— Тогда, — ответила Масуда, — в мире много рыцарских орденов или монастырей. Но не говорите больше о том, что может быть или чего быть не может. Вернитесь в палатку, сэр Годвин, я пошлю туда Абдулу. Ему передайте звезду. Итак, прощайте, прощайте…

Он взял ее протянутую руку, поколебался с мгновение, потом поднес ее к своим губам. Она была холодна, как рука трупа, и упала, как мертвая. Масуда отступила в лилии, точно, желая спрятаться от него и от всего мира. Когда Годвин отошел шагов на восемь или десять, он обернулся: в ту же минуту сверкнула молния, и в ее ослепительном свете он увидел Масуду; она стояла с протянутыми руками, ее бледное лицо было обращено к небу, веки опустились. Освещенное призрачным сиянием молнии, ее лицо походило на лицо недавно умершей, и высокие красные лилии, которые прижимались к ее платью и касались шеи, напоминали потоки свежей крови. Годвин слегка вздрогнул и пошел прочь. Масуда подумала: «Если бы я постаралась затронуть его жалость, думаю, он предложил бы мне свое сердце, которое отвергла Розамунда. Нет, не сердце, потому что его сердце не привязано к земле, но руку и верность. И он сдержал бы обещание. Я, разведенная жена аль-Джебала, сделалась бы леди д’Арси? Нет, сэр Годвин, я согласилась бы на это, только если бы знала, что вы полюбили меня, а этого не будет или будет, когда я умру».

Рукой, которую он поцеловал, она сорвала цветок лилии и так судорожно прижала к груди, что красный сок запятнал ее платье, как кровь. Потом Масуда выскользнула из сада.

Глава 18

СЧАСТЬЕ ЗВЕЗДЫ ГАССАНА
Через час Абдула беспечно шел к палатке, в которой спали братья. Если бы кто-нибудь подсматривал за ним при свете низко стоявшей луны (гроза и ливень прекратились), он мог бы увидеть, что евнух Мезрур, завернутый в темный плащ из верблюжьего волоса, прячась за каждой скалой, за каждым кустарником и неровностью почвы, крался за предводителем отряда. Мезрур скрылся посреди дромадеров и часовых, заметив, как Абдула вошел в палатку д’Арси. Евнух выждал, чтобы облако заменило луну, никем не замеченный, подбежал к палатке, бросился с ее теневой стороны на землю и слушал, напрягая слух. Однако толстое полотно отяжелело от сырости, а веревки и канавка, выкопанная кругом шатра, не позволяли человеку, не желавшему лежать в воде, прижаться ухом к стенке. Внутри говорили шепотом, и Мезрур уловил только отдельные слова: «сад», «звезда», «принцесса».

Они показались евнуху до такой степени значительными, что он наконец прополз под веревками и, дрожа от холода, лег в канаву с водой, потом острием ножа слегка надрезал полотно палатки. Мезрур прижался глазом к отверстию, но в шатре стояла полная темнота. Подле него звучали голоса.

— Хорошо, — сказал один из братьев (который именно, Мезрур не мог решить, потому что у них были одинаковые голоса). — Хорошо. Завтра в назначенный час вы приведете принцессу в назначенное место и в той же одежде, как условлено. За это я передаю вам талисман Гассана. Возьмите его и поклянитесь, что исполните обещанное, не то звезда не принесет вам счастья: я убью вас в первый же раз, когда мы встретимся.

— Клянусь Аллахом и его Пророком, — ответил дрожащий и хриплый голос Абдулы.

— Достаточно. Храните же клятву; теперь прочь, дольше нам небезопасно оставаться здесь.

Послышались шаги. В отверстии палатки Абдула остановился и, разжав пальцы, посмотрел, не обманули ли его в темноте. Мезрур изогнул шею, чтобы видеть, и разглядел слабый свет луны, мерцавший на великолепной драгоценности, овладеть которой он тоже страстно желал. Его нога ударилась о камень; Абдула посмотрел вниз и увидел, что почти перед ним лежит мертвый или пьяный. Быстрым движением он спрятал звезду и сделал шаг вперед, но, решив, что лучше всего удостовериться, что этот человек действительно мертв или спит, он вернулся и изо всей силы ударил его по спине. Абдула три раза нанес удар, причинив евнуху ужасное страдание.

— Кажется, он двинулся, — прошептал Абдула после третьего удара. — Лучше всего узнать наверное. — И он вынул нож.

Если бы ужас не обессилил Мезрура, он вскрикнул бы пораньше, чем голос вернулся к нему, нож Абдулы ушел на три дюйма в его толстую ляжку. Усилием воли Мезрур заставил себя вынести боль; евнух знал, что, покажи он хоть признак жизни, следующий удар попадет в его сердце. Абдула решил, что, кто бы ни был лежащий, он или мертв, или без сознания; отер нож о платье своей жертвы и ушел.

Вскоре и Мезрур двинулся к жилищу султана; он стонал от ярости и боли и клялся отомстить. В ту же ночь Абдулу схватили и отвели на допрос. Под пыткой мамелюк сознался, что был в палатке братьев и от одного из них получил звезду, которую нашли при нем и данную ему в уплату за то, чтобы он привел принцессу в известный сад за чертой лагеря. Однако Абдула описал другой сад. Дальше: когда его спросили, кто из д’Арси подкупил его, он стал уверять, будто не знает, так как у обоих рыцарей одинаковые голоса и его приняли в полной темноте; он прибавил, что, по его мнению, в палатке был только один из братьев, другого же он не видел и не слыхал. По словам Абдулы, в палатку его привел араб, которого он нигде не встречал раньше, сказавший, что, если он желает получить то, что нравится ему больше всего на свете, он должен отправиться к д’Арси через час после заката. Сказав это, Абдула потерял сознание; его по приказанию султана снова отнесли в тюрьму.

Утром Абдулу нашли мертвым; он не хотел подвергнуться новой пытке, которая окончилась бы казнью, и затянул на своей шее петлю, сделанную из платья. Предварительно он кусочком угля написал на стене: «Пусть эта проклятая звезда Гассана, которая соблазнила меня, принесет больше счастья другим, и да отправится душа Мезрура в ад!»

Так умер Абдула, оставшийся, по возможности, верным данному слову; он не выдал ни Масуды, ни своего сына и сказал, что только один из братьев был в палатке, хотя отлично знал, что при разговоре присутствовали оба и что именно Вульф говорил с ним и передал ему звезду.

Очень рано утром д’Арси, всю ночь пролежавшие без сна, услышали шум и, выглянув наружу, увидели, что их шатер окружила толпа мамелюков.

— Наш заговор открыт, — сказал Годвин спокойно, но с выражением отчаяния на лице, — ну, брат, ни в чем не сознавайся даже под пыткой, чтобы не погубить других.

— Мы будем биться? — спросил Вульф, накидывая кольчугу.

Но Годвин ответил:

— Нет, зачем убивать отважных людей? Это не принесет нам пользы.

В палатку вошел один из предводителей, приказал братьям отдать ему мечи и пройти вместе с ним к Саладину. Больше он ничего не сказал. Д’Арси ввели в большую комнату дома, в котором поселился Саладин. В конце залы возвышался помост, и братьев проводили до него. Через минуту из противоположной двери вышел султан, а с ним его эмиры и секретари. Бледную Розамунду тоже ввели в комнату, за ней вошла Масуда, лицо которой было, как всегда, спокойно.

Д’Арси поклонились; Саладин, в глазах которого блестело бешенство, не обратил внимания на их приветствие. Несколько мгновений все молчали, потом султан приказал секретарю прочитать обвинение. Недлинно было оно, в нем говорилось только, что рыцари старались украсть принцессу Баальбекскую.

— Какие же улики против нас? — смело спросил Годвин. — Султан справедлив и осуждает людей, основываясь на показаниях свидетелей.

Саладин снова сделал знак секретарю, и тот прочитал показания Абдулы. Братья попросили позволения повидаться с Абдулой, но узнали, что он умер. После этого внесли Мезрура, который не мог ходить из-за своей раны. Евнух рассказал, как он заподозрил Абдулу и все, что случилось дальше. Когда он умолк, Годвин спросил его: кто из них, д’Арси, разговаривал с подкупленным мамелюком, но Мезрур ответил, что он не может этого сказать, так как у них совершенно одинаковые голоса, а в темноте он никого не видел. Розамунде приказали сказать, что она знает о заговоре, и молодая девушка по совести ответила, что ей ровно ничего не известно и что она не собиралась бежать. Масуда тоже с клятвой уверяла, будто она в первый раз слышит о задуманном бегстве. После этого секретарь объявил, что других улик не существует, и попросил султана произнести приговор.

Над которым же из нас? — спросил Годвин. — Ведь все, и мертвые и живые свидетели, показали, что они слышали один голос; но чей именно — не знали. По вашему закону, султан, вы не можете осудить человека без достаточных улик.

— Против одного из вас улик достаточно, — сурово отозвался Саладин. — Против виновного говорили два свидетеля, как того требует закон. Я давно предупреждал вас, что за такое преступление кара — смерть, и думаю, вы оба повинны. Но вас судили по закону, и, как справедливый судья, я не хочу нарушить его: только одного виновного обезглавят на закате в тот самый час, когда он думал выполнить свой преступный замысел. Другой может уйти с гражданами Иерусалима, которые отправляются сегодня с моим посланием к франкским правителям святого города.

— Кто же из нас умрет? — спросил Годвин. — Ответьте нам, чтобы осужденный готовился к смерти.

— Скажите сами, — ответил Саладин.

— Мы ни в чем не сознаемся, — сказал Годвин, — однако, если одному из нас нужно умереть, я, как старший, требую этого права.

— А я требую его, как младший. Гассан подарил мне драгоценность: кто же другой мог передать ее Абдуле? — сказал Вульф, заговоривший в первый раз. И все сарацины, люди храбрые, любившие рыцарские поступки, зашептали от восхищения, даже Саладин заметил:

— Оба вы говорили хорошо. Итак, по-видимому, вы оба должны умереть.

Розамунда упала на колени и вскрикнула.

— Повелитель, мой дядя, вы не прикажете убить двоих за проступок одного, если только был проступок. Вы не знаете, кто из них виновен, а потому, молю вас, пощадите обоих.

Протянув руку, султан поднял ее и, немного подумав, сказал:

— Нет, моя племянница, просьбы бесполезны. Как бы вы ни любили его, дитя мое, виновный должен понести кару. Кто преступник — знает один Аллах; пусть же Аллах и решит… — Он опустил голову на руку и смотрел на Вульфа и Годвина, точно желая прочитать в их душах.

Позади Саладина стоял тот старый знаменитый имам, который был с ним и с Гассаном, когда султан отослал братьев из Дамаска. Старик смотрел и слушал, улыбаясь странной улыбкой. Он наклонился, шепнул несколько слов Саладину, и тот, поразмыслив немного, ответил:

— Хорошо, делай.

Имам ушел из залы, но скоро вернулся и принес два ящичка из сандалового дерева, перевязанные шнурами и запечатанные печатями; они были так похожи один на другой, что никто не различил бы их. Шкатулки эти старик несколько раз перебросил из одной руки в другую, потом подал их Саладину.

— В одном из ящиков, — сказал султан, — лежит драгоценность, которую называют волшебной звездой, «счастье дома Гассана». В другой — камешек одинаковой с нею тяжести. Племянница моя, возьмите эти шкатулки и отдайте вашим рыцарям. Звезда Гассана обладает волшебными свойствами, по крайней мере, так говорят люди. Пусть же талисман выберет того из них, которому надлежит умереть: погибнет тот, в чьей шкатулке окажется звезда!

— Теперь, — прошептал имам на ухо Саладину, — теперь наконец мы узнаем, которого из двух любит принцесса.

— Это-то я и хочу узнать, — ответил Саладин тоже шепотом.

Розамунда с ужасом посмотрела на дядю и заговорила:

— О, не будьте так жестоки, молю вас, избавьте меня… Пусть другая рука принесет смерть тому или иному из друзей моей юности. Не превращайте меня в слепое орудие рока; ведь это будет смущать мои сны и всю мою жизнь превратит в печаль. Молю вас, пощадите меня.

Но султан сурово посмотрел на нее и сказал:

— Принцесса, вы знаете, зачем я привез вас на Восток и осыпал великими почестями, почему сделал вас своей спутницей во время войны? Тем не менее я чувствую, что вы стремитесь бежать от меня, и ради этого составился заговор, хотя вы говорите, что ни вы, ни ваша служанка (он мрачно посмотрел на Масуду) ничего не знаете о преступных предположениях.

Рыцарям же они известны, и вы, ради которой было задумано преступление, по справедливости должны принять «награду» за него. Пусть кровь невольно указанного вами падет на вашу голову. Исполните же мое приказание.

Розамунда посмотрела на ящички, потом закрыла глаза и, взяв шкатулки наудачу, наклонилась над краем помоста. Братья спокойно взяли каждый ту шкатулку, которая пришлась к нему ближе: ящичек в левой руке Розамунды достался Годвину, в правой — Вульфу. Она открыла глаза и окаменела.

— Кузина, — сказал Годвин, — раньше, чем мы разрежем шнурки, узнайте, что мы не будем порицать вас, что бы ни случилось. Вами руководит Бог, и вы так же неповинны в смерти того или другого из нас, как и в том заговоре, за который его казнят.

И он начал развязывать шелковый шнурок, окружавший его шкатулку. Вульф знал, что сейчас разрешится загадка, а потому до поры до времени не трудился распутывать узла и осматривал залу, мысленно говоря себе, что, останется ли он жив или умрет, ему никогда не доведется видеть более странной картины. Все смотрели на шкатулку Годвина, даже султан. Впрочем, нет, не все: глаза старого имама не отрывались от лица Розамунды, и на это лицо было жалко смотреть: вся его красота исчезла, даже полураскрытые губы молодой девушки приняли пепельный оттенок. Одна Масуда как бы присутствовала при каком-то представлении, но Вульф заметил, что даже ее яркий румянец побледнел и что скрытая под плащом ее рука прижалась к сердцу. Стояла напряженная тишина: ее нарушал только скребущий звук ногтей Годвина, так как, не имея ножа, он терпеливо распутывал шелковый узел.

— Слишком много хлопот из-за жизни человека в той стране, где жизни дешевы! — вскрикнул Вульф, вслух высказав свою мысль; и при звуке его голоса все вздрогнули, точно в летнем небе грянул гром. И со смехом он сильными пальцами разорвал шелковый шнурок, который окружал его шкатулку, сорвал с нее печать и вытряхнул то, что лежало в ней.

Сверкая зелеными и белыми лучами, изумрудная и бриллиантовая, зачарованная звезда Гассана упала к его ногам.

Масуда увидела, вздохнула, и румянец вернулся на ее щеки. Розамунда тоже увидела и не выдержала: из ее губ вырвался отчаянный крик, который показал ее чувства.

— Нет, не Вульф, не Вульф! — простонала она и упала без чувств на руки Масуде.

— Теперь, повелитель, — с легким смехом сказал имам, — твое величество знает, которого из двух рыцарей любит она. И, как женщина, она сделала дурной выбор, потому что у того, у другого, душа гораздо чище и выше.

— Да, знаю, — сказал Саладин, — и очень рад. Неизвестность раздражала меня.

Вульф, на мгновение побледневший, вспыхнул от радости.

— Правильно назвали эту звезду талисманом счастья, — сказал он, поднимая драгоценность и пристегивая ее на свою тунику повыше сердца, — я считаю, что не слишком дорогой ценой плачу за нее. — Потом, обращаясь к брату, который, бледный и молчаливый, стоял подле него, сказал: — Прости меня, Годвин, но таковы случайности в любви и на войне. Не сердись, потому что, когда я сегодня вечером умру, и «счастье Гассана», и все, что зависит от него, перейдет к тебе…

Так окончилась странная сцена.

Подходил вечер, Годвин стоял перед Саладином в его комнате.

— Что вам еще нужно, рыцарь? — сурово спросил султан.

— Милости, — ответил Годвин. — Мой брат должен умереть на закате; я же прошу, чтобы вместо него казнили меня.

— Почему, сэр Годвин?

— По двум причинам, султан. Как вы уже узнали сегодня, загадка разрешилась. Наша дама Розамунда любит Вульфа, а потому было бы преступно убить его. Потом евнух слышал, что я, а не он торговался с капитаном Абдулой в палатке. Клянусь в этом. Обрушьте же вашу месть на меня, а его предоставьте судьбе.

Саладин дернул, себя за бороду, потом ответил:

— Если так, то времени осталось мало, сэр Годвин. С кем хотите вы проститься? С моей племянницей Розамундой? Нет, принцессу вы не увидите. Она лежит без чувств в своей комнате. Может быть, вы хотите, в последний раз повидаться с братом?

— Нет, султан, потому что тогда он угадает правду и…

— Откажется от вашей жертвы, сэр Годвин.

— Я хочу проститься с Масудой, служанкой принцессы.

— Этого сделать нельзя; я не доверяю больше Масуде и думаю, что она была в заговоре. Я разлучил ее с принцессой и высылаю из моего лагеря; вероятно, она уже уехала или скоро уедет с рабами своего племени. Если бы не ее заслуги в стране ассасинов и позже, я приказал бы ее убить.

— Тогда, — сказал Годвин со вздохом, — мне хотелось бы повидаться с епископом, чтобы он напутствовал меня и выслушал мои последние желания.

— Хорошо, его пришлют к вам. Я принимаю ваше признание, считаю, что виновны вы, а не сэр Вульф, и беру вашу жизнь. Уйдите, другие более, важные дела меня занимают. В назначенный час стражи придут за вами.

Годвин поклонился и твердыми шагами вышел из комнаты; Саладин посмотрел ему вслед, прошептав: «Жаль. Было бы жаль, если бы мир потерял такого отважного и хорошего человека!»

Через два часа стражи пришли за Годвином; вместе со старым епископом, причастившим его, д’Арси вышел из дверей тюрьмы со счастливым выражением лица, точно жених, идущий на свадьбу. И действительно, он был счастлив в некотором смысле; он понимал, что все затруднения и печали окончились для него; у него почти не было грехов, верил он, как ребенок, и отдавал свою жизнь за друга и брата. Годвина провели в сводчатое подземное помещение большого дома, в котором жил Саладин. Темную комнату освещали факелы. Тут его ждали палачи с помощниками. Вот вошел и Саладин, с любопытством посмотрел на Годвина и спросил:

— Вы не переменили намерения, сэр д’Арси?

— Нет.

— Хорошо. Но мои намерения изменились. Вы проститесь с вашей двоюродной сестрой, как желали. Приведите или принесите сюда принцессу Баальбека, здорова она или больна. Пусть она увидит дело своих рук.

— Султан, — с мольбой в голосе сказал Годвин, — избавьте ее от такого зрелища.

Но он просил напрасно, Саладин ответил только:

— Я сказал.

Прошло несколько минут; наконец послышался шелест платья. Годвин поднял голову и увидел высокую фигуру закутанной женщины, стоявшую в глубине подземелья; там было так темно, что свет от факела слабо мерцал на ее царственных украшениях.

— Мне сказали, что вы больны, принцесса, больны от печали; и немудрено, потому что человек, которого вы любите, был готов умереть за вас, — медленно произнес Саладин. — Теперь я сжалился над вами, и его жизнь куплена другой жизнью; вместо него умрет рыцарь, стоящий перед вами.

Женщина в покрывале страшно вздрогнула и отшатнулась к стене.

— Розамунда, — сказал Годвин по-французски, — молю вас, молчите и не отнимайте у меня сил слезами. Так лучше; вы сами знаете. Вульфа вы любите, и он любит вас, я верю, что со временем вы будете вместе. Меня вы любите только как друга.

Кроме того (я скажу это, чтобы успокоить вас, а также и мою совесть), моя невеста — смерть, и я не хотел бы теперь видеть вас своей женой. Пожалуйста, передайте Вульфу, что я его благословляю и люблю; скажите также Масуде или напишите ей, этой самой верной, самой прелестной женщине, что я приношу ей в дар мое сердце, что я думал о ней в последние мгновения; что я молю небо позволить мне снова встретиться с нею там, где все неровные пути делаются гладкими. Прощайте, Розамунда, да будет с вами мир и радость всю вашу жизнь, с вами и с детьми детей ваших… Прошу вас, помните о Годвине только, что при жизни он служил вам и слугой умер.

Она услышала, протянула руки, и, так как никто не удерживал его, Годвин подошел к ней. Не поднимая покрывала, она наклонилась и поцеловала его сначала в лоб, потом в губы и с тихим стоном выбежала из темной комнаты. Саладин не остановил ее. Только в глубине души султан удивился, почему, любя Вульфа, Розамунда так нежно поцеловала в губы Годвина? И, подходя к плахе, Годвин тоже спросил себя, почему Розамунда не сказала ему ни слова и почему она так горячо его поцеловала? Он почему-то вспомнил безумную скачку в горах Бейрута, прикосновение губ к его щеке над пропастью и запах волос, коснувшихся тогда его лица. Он прогнал эти мысли и вспыхнул, удивляясь, что такие воспоминания пришли в его мозг в ту минуту, когда он покончил с земным счастьем; потом рыцарь опустился на колени перед палачом и сказал епископу:

— Благословите меня, отец, и попросите нанести удар.

И вдруг Годвин услышал знакомые шаги и, подняв голову, увидел Вульфа, который смотрел на него.

— Что ты тут делаешь? — спросил Вульф. — Разве эта лисица, — и он кивнул головой в сторону Саладина, — уловила обоих нас?

— Дайте сказать слово лисице, — с улыбкой сказал султан. — Узнайте, сэр Вульф, что ваш брат по собственному желанию хотел умереть вместо вас. Я отказываюсь от такой жертвы; я только желал показать моей племяннице, принцессе, что, если она будет продолжать делать заговоры для бегства или позволит вам искать возможности украсть ее, это, конечно, поведет к вашей смерти, а в крайнем случае, и к ее гибели. Рыцари, вы храбры, и я предпочитаю убить вас во время сражения. У дверей моего дома стоят добрые кони, возьмите их от меня в подарок и поезжайте с этими безумными гражданами Иерусалима. Может быть, на улицах святого города мы встретимся опять. Нет, не благодарите. Я благодарю вас за то, что вы показали Салахеддину, как совершенна может быть братская любовь!

Братья стояли, как во сне. Всегда странно внезапно вернуться от смерти к жизни. Оба д’Арси готовились умереть, пройти через тьму, которая окружает человека, чтобы встретить неизвестное. Они не боялись и хорошо приготовились к концу, а между тем в каждом из братьев зашевелилось приятное сознание, что он еще может надеяться пожить. Немудрено же, что у них перед глазами потемнело. Первым заговорил Вульф:

— Благородный поступок, Годвин, но, доведи ты его до конца, я не поблагодарил бы тебя. Султан, мы благодарны вам за дарованную нам жизнь, хотя, если бы вы пролили эту невинную кровь, вы, конечно, запятнали бы свою душу. Можем мы проститься с нашей кузиной Розамундой перед отъездом?

— Нет, — ответил Саладин, — сэр Годвин уже простился с нею. Этого довольно, завтра она узнает истину. Уезжайте и не возвращайтесь больше.

— Будет то, что велит судьба, — ответил Годвин.

Д’Арси поклонились и ушли.

У дверей мрачного подземелья им отдали их мечи и подвели двух хороших лошадей. Воины проводили их к посольству из Иерусалима, которое с восторгом приветствовало славных рыцарей. Д’Арси простились с епископом Эгбертом, и старик заплакал от радости, видя, что они освободились, хотя сам он остался в плену. С наступлением ночи члены посольства, братья и эскорт из воинов султана уехали из-под стен Аскалона. Д’Арси рассказали друг другу все, что случилось с ними, и, услышав о печали Розамунды, Вульф с трудом удержался от слез.

— Нам дарована жизнь, — сказал он, — но как мы спасем ее?

Пока с ней была Масуда, мы все-таки могли надеяться, но теперь, мне кажется, все пропало.

— Можно надеяться на Бога, — ответил Годвин. — Он все в силах сделать, даже освободить Розамунду. А если Масуда на воле, мы вскоре услышим о ней; поэтому не будем унывать. Однако, несмотря на эти бодрые слова, душу Годвина давила тяжесть; он боялся, сам не зная чего. Ему чудилось, что какой-то ужас подходит к нему или к кому-то, ему близкому и дорогому. Все глубже и глубже погружался он в эту бездну страха, наконец чуть не закричал громко, и холодный пот выступил на его лбу. Вульф увидел его лицо при свете месяца и спросил:

— Что с тобой, Годвин? Нет ли у тебя тайной раны?

— Да, брат, у меня душа болит. Несчастье, большое несчастье грозит нам.

— Это не новость, — сказал Вульф, — в стране крови и печали. Встретим его, как встречали прежде.

— Ах, нет, — прошептал Годвин, — я боюсь, что опасность грозит Розамунде или Масуде…

— Тогда, — ответил Вульф, бледнея, — раз мы ничего не можем сделать, помолимся, чтобы ангел послал спасение…

— Да, — согласился Годвин. И, двигаясь посреди песков пустыни, под светом молчаливых звезд, они молились Божьей Матери и своим святым Петру и Чеду.

Занималась заря, и при виде первых лучей воины Саладина поехали обратно, сказав братьям, что теперь они в своей собственной стране. Целую ночь скакали д’Арси. Низменность осталась позади, теперь перед ними вилась дорога среди холмов; вдруг она сделала поворот, и в горячем, пламенном свете поднимающегося солнца перед д’Арси явилось зрелище до того прекрасное, что братья, опередившие весь остальной отряд посольства, остановили своих коней: вдали, раскинутый на холмах, виднелся святой город Иерусалим; красный в лучах рассвета, точно омытый кровью своих поклонников, высился большой крест над мечетью Омара, крест, которому вскоре предстояло пасть.

На предложение Саладина пощадить всех граждан святого города, если они сдадутся, посольство возило ему отказ. Теперь, возвращаясь в Иерусалим и взглянув на город во всем его величии, послы громко застонали, предчувствуя его судьбу.

Годвин тоже застонал, но не из-за судьбы Иерусалима. Его охватил последний ужас. Ему показалось, что все стемнело кругом, только мечи блеснули во мраке, и женский голос прошептал его имя. Схватившись за луку седла, он качнулся взад и вперед… И внезапно страдание исчезло. Ему почудилось, будто странный ветер пронесся мимо него и коснулся его волос; глубокий, неземной покой охватил его душу; весь мир как бы отошел, а небо приблизилось.

— Кончено, — сказал он Вульфу, — боюсь, что Розамунда умерла.

— Если так, мы должны поспешить за нею, — со слезами ответил Вульф.

Глава 19

ЧТО СЛУЧИЛОСЬ С ГОДВИНОМ
Миль за семь до Иерусалима, в деревне Биттир, посольство сошло с коней, чтобы отдохнуть, потом снова двинулось вперед по долине, надеясь раньше полуденного зноя доехать до Сионских ворот. В конце этой долины поднимался выступ горы, с которого глаз мог охватывать все ее протяжение. Вот на хребте выступа внезапно вырисовались мужчина и женщина на великолепных лошадях. Вся маленькая толпа иерусалимских послов Остановилась, боясь, что появление этих всадников предвещает нападение и что наездница — мужчина, переодетый в женское платье, чтобы обмануть их. Между тем стоявшие на гребне повернули лошадей и, не обращая внимания на крутизну, быстро понеслись вниз. Вульф с удивлением посмотрел на скакавших и сказал Годвину:

— Мне вспомнилась наша поездка подле Бейрута. Мне даже кажется, что это именно тот араб, который сидел позади меня; что эта женщина ехала с тобой, что эти лошади Огонь и Дым, ожившие вновь. Заметь: они несутся, как вихрь, как они сильны и ловки!

Почти в ту же минуту незнакомые наездники подскакали к посольству, и араб по-восточному приветствовал всех. Годвин рассмотрел его лицо и тотчас же узнал старика по прозвищу Сын Песка, который привел им лошадей Огня и Дыма.

— Господин, — сказал араб предводителю иерусалимского посольства, — я приехал, чтобы попросить одной милости от рыцарей, которые путешествуют вместе с вами; надеюсь, они, владевшие моими лошадьми, не откажут мне. Вот эта женщина, — и он указал на фигуру, завернутую в покрывало, — моя родственница, которую я хочу передать в руки ее друзей в Иерусалиме, но боюсь сделать это лично; здешние горцы враждуют с моим племенем. Она христианка и не шпионка, но не может говорить на вашем языке. Подле южных ворот ее встретят ее родственники. Я все сказал.

— Пусть рыцари сами решат, — сказал глава посольства, пожимая плечами и пришпоривая лошадь.

— Конечно, мы отвезем ее, — согласился Годвин, — хотя не знаю, что мы будем делать с нею, если друзья не встретят ее. Но, пожалуйста, поедем с нами.

Она повернула голову к арабу, точно спрашивая его о чем-то, и он повторил ей слова Годвина, тогда она пустила свою лошадь между конями братьев.

— Может быть, — продолжал араб, — теперь вы лучше узнали наш язык, чем знали тогда в Бейруте, однако даже в таком случае, прошу вас, не беспокойте разговорами эту женщину и не просите ее сбросить вуаль с лица, потому что это не в обычаях наших. До города всего час пути. Это будет платой за тех хороших лошадей, которые, как мне сказали, совсем недурно служили вам на узком мосту и неплохо несли вас по низменности и горам, когда вы бежали от Сипана; хорошо также держались кони в злой день Гаттинской битвы, когда вы сбили с седла Саладина и убили Гассана.

— Будет исполнено, — сказал Годвин, — мы благодарим вас, Сын Песка, за тех коней.

— Отлично. Когда вам понадобятся еще кони, велите выкрикнуть на рыночной площади, что вы желаете видеть меня, — И он начал поворачивать свою лошадь.

— Стойте! — крикнул Годвин. — Что вы знаете о Масуде, вашей племяннице? Она с вами?

— Нет, — тихо ответил араб, — но она приказала мне прийти за ней в один сад, знакомый вам, подле стен Аскалона; она скоро покинет лагерь Салахеддина. Итак, я поеду туда, прощайте. — И с поклоном закутанной женщине он передернул поводьями и, как стрела, умчался по той дороге, по которой приехали братья.

Годвин вздохнул с облегчением. Если Масуда просила дядю встретиться с ней, она, по крайней мере, была в безопасности. Значит, не ее голос прошептал его имя в темноте ночи, когда им владел ужас — ужас, может быть, рожденный тем, что он вынес раньше. Потом он оглянулся и увидел, что Вульф смотрит на женщину, которая ехала немного позади них, и упрекнул его, заметив, что раз он не имел права говорить с нею, он не должен был и смотреть на нее.

— Жаль, — ответил Вульф, — потому что, хотя она закутана, это, должно быть, благородная женщина, и она хорошо ездит верхом. Да и конь у нее великолепный, вероятно, брат или двоюродный брат моего Дыма. Может быть, в Иерусалиме она согласится продать нам его?

Итак, они поехали, не глядя больше на свою спутницу; зато она пристально вглядывалась в них.

Вот наконец и ворота Иерусалима. Под ними толпилось множество народа, все ждали возвращения посольства. Большая часть толпы отправилась вслед за ними, чтобы узнать, привезло ли оно мир или войну.

Тут Годвин и Вульф переглянулись, не зная, куда ехать или где отыскать родственников своей закутанной спутницы, так как близ них не осталось никого. На противоположной стороне улицы виднелась арка, а за аркой сад, казалось, пустынный. Они въехали в него, чтобы посоветоваться, закутанная женщина следовали за ними.

— Мы в Иерусалиме и можем поговорить с ней, — сказал Вульф, — нужно же нам узнать, куда отвезти ее.

Годвин кивнул головой.

— Госпожа, — сказал он по-арабски, — мы исполнили данное нам поручение. Пожалуйста, скажите нам, где родственники, которым мы должны передать вас?

— Здесь, — ответил нежный голос.

Они окинули взглядом заброшенный сад, в котором были навалены камни и мешки с землей на случай осады.

— Мыне видим их.

Всадница сбросила с себя плащ, но не покрывало, и братья увидели ее платье.

— Клянусь святым Петром, — сказал Годвин, — я узнаю вышивку. Масуда! Это вы, Масуда?

Покрывало тоже упало: перед ними была женщина, похожая на Масуду, а между тем не она. Волосы были причесаны, как у нее, украшения и ожерелье, сделанное из когтей львицы, которую убил Годвин, принадлежали ей; кожа на лице отливала богатым румянцем аравитянки, даже маленькая родинка чернела на ее щеке, но братья не могли видеть ее глаз, так как она наклонила голову. И вдруг с легким стоном всадница подняла голову и посмотрела на д’Арси.

— Розамунда, это сама Розамунда! — задыхаясь, вскрикнул Вульф. — Розамунда под видом Масуды! — И он скорее упал, чем соскочил с лошади и подбежал к ней, говоря: — Боже, благодарю тебя!

Она в полуобмороке соскользнула с седла в его объятия. Годвин стоял, отвернув голову.

— Да, — сказала Розамунда, немного приходя в себя. — Это я, я ехала с вами, и ни один из вас не узнал меня…

— Разве наши глаза могут пронизывать тяжелые покрывала? — с неудовольствием заметил Вульф. Годвин же спросил странным, напряженным голосом:

— Вы, Розамунда, под видом Масуды. С кем же я прощался, когда палач ждал меня? Это была женщина под покрывалом в одежде и драгоценностях Розамунды…

— Не знаю, Годвин, — ответила она. — Может быть, это была Масуда, одетая в мое платье. И я не знала, что палач ждал вас. Я думала… я думала, что он ждет Вульфа… О, небо! Я думала это…

— Расскажите нам все, — хриплым голосом попросил Годвин.

— Недолго рассказывать, — ответила Розамунда. — После того, как были вынуты жребии, я упала в обморок. Когда же я очнулась, мне показалось, что я сошла с ума: передо мною стояла женщина в моей одежде и с лицом, походившим на мое.

«Не бойтесь, — сказала она, — я Масуда; в числе других познаний я научилась теперь менять наружность. Слушайте, нельзя терять времени. Мне приказали уехать из лагеря, и теперь мой дядя, араб, ждет меня за чертой лагеря с двумя быстрыми лошадьми. Вместо меня уедете вы, принцесса. Посмотрите, вы одеты в мою одежду и у вас почти мое лицо… Мы одинакового с вами роста, и солдат, который поедет провожать вас, не «заметит» обмана. Я позаботилась об этом; он воин Салахеддина, но родом из моего племени. Я дойду с вами до дверей и при евнухах и воинах-часовых прощусь с вами… и буду плакать.

Кто же угадает, что Масуда — принцесса Баальбека, а что принцесса Баальбека — Масуда?»

«Куда же я поеду?» — спросила я.

«Мой дядя передаст вас посольству, которое возвращается в Иерусалим или довезет вас до святого города; если это не удастся, спрячет вас в горах среди своих соплеменников. Вот письмо к нему, я кладу его за ваш корсаж».

«Что же будет с вами, Масуда?» — спросила я опять.

«Со мной? О, все обдумано, и все удастся, — ответила она. Не бойтесь. Я бегу сегодня ночью; как — мне нет времени рассказывать… И через день или два догоню вас. Я также думаю, что вы встретите сэра Годвина, который отвезет вас домой в Англию».

«Но Вульф? Что же с Вульфом? — спросила я. — Он осужден на смерть, и я не хочу покинуть его».

«Живой и мертвый не товарищи, — ответила она, — кроме того, я видалась с ним, и все делается по его приказанию. Он приказывает вам исполнить задуманное из любви к нему…»

— Я не видел Масуды, я не говорил ей ничего. Я не знал об этом замысле… — вскрикнул Вульф. Братья, побледнев, переглянулись.

— Дальше, дальше, — проговорил Годвин. — Рассуждать мы будем потом.

— Вот что еще сказала Масуда, — продолжала Розамунда. — «Я уверена, что сэр Вульф спасется; если вы хотите видеть его, исполните сказанное, в противном случае никогда не надейтесь встретить его в жизни. Идите же, пока нас не открыли.

Это погубило бы и вас и меня. А если вы уедете, я останусь жива».

— Как она знала, что я спасусь? — спросил Вульф.

— Она не знала этого. Она только говорила, будто знает, чтобы заставить Розамунду уйти, — ответил все тем же напряженным голосом Годвин. — А потом?

— А потом, повинуясь желанию Вульфа, я ушла… как во сне. У дверей мы поцеловались и расстались со слезами: пока часовой кланялся ей, она шепотом благословила меня. Ко мне подошел солдат и сказал: «Иди за мной, дочь Сипана». И я пошла; никто не обратил на нас внимания, потому что как раз в это время странная тень закрыла солнце, и все испугались, думая, что странное явление предвещает гибель или Саладину, или Аскалону.

В полутьме солдат довел меня до сада, в котором меня ждал всадник, державший в поводу двух лошадей. Солдат сказал арабу несколько слов; я же подала ему письмо Масуды. Он прочитал его, посадил меня на одну из лошадей, солдат сел на другую, и мы пустились галопом. Весь этот вечер и ночь мы ехали без остановки, но в темноте солдат отделился от нас, и куда он скрылся — не знаю. Наконец мы приехали на выступ горы и остановились, дав отдых лошадям. Араб поел запасов, которые он вез с собой, и накормил меня. И вот мы видели посольство, а в нем двух высоких рыцарей… «Посмотрите, — сказал старик, указывая на вас, — и поблагодарите Аллаха и Масуду, не солгавшую вам; к ней я должен вернуться».

На прощание араб сказал, что ради спасения жизни я должна молчать и даже перед вами до Иерусалима не снимать покрывала, так как члены посольства, узнав, что с ними едет принцесса Баальбекская, племянница султана, могли бы решить выдать меня Саладину. И он повторил, что вернется к Аскалону ради спасения Масуды. Остальное вы знаете, и, благодаря Бога, мы все трое вместе.

— Да, — сказал Годвин, — мы вместе, но где Масуда? И что будет с ней, задумавшей это бегство? Теперь слушай, Вульф: помести Розамунду у какой-нибудь почтительной женщины в святом городе или, еще лучше, отвези ее к монахиням Святого Креста — оттуда никто не осмелится взять ее; пусть она наденет монашеское платье. Мы встречали настоятельницу, и, вероятно, она не откажется приютить Розамунду.

— Да, да, помню: она еще расспрашивала нас о разных людях в Англии. Но ты? Куда поедешь ты, Годвин? — спросил его брат.

— Я поеду обратно к Аскалону, чтобы отыскать Масуду.

— Как? — вскрикнул Вульф. — Разве Масуда не может спасти себя сама, как она сказала арабу? Ведь он же поехал за ней…

— Не знаю, — ответил Годвин. — Я помню только, что ради Розамунды, а может быть, также ради меня Масуда подвергла себя ужасной опасности. Подумай, какие чувства охватили султана, узнавшего, что та, на которую он возлагал высокие надежды, исчезла, оставив после себя свою приближенную, одетую в царственное платье?

— О, — вскрикнула Розамунда, — я боялась этого… но когда я пришла в себя, я уже была переодета… и она уверила меня, что все хорошо, а также, что все делается по желанию Вульфа, который, как она твердила, непременно спасется.

— Это хуже всего, — сказал Годвин. — Чтобы привести в исполнение свой план, она нашла необходимым солгать, говоря, что, по ее мнению, мы оба спасемся. Я скажу, зачем она сказала неправду: ей хотелось отдать свою жизнь и сделать все, чтобы вы освободились и встретились со мной в Иерусалиме.

Розамунда, знавшая тайну сердца Масуды, посмотрела на него, удивляясь в душе, что аравитянка, считая Вульфа мертвым, пожелала принести себя в жертву ради встречи Розамунды с Годвином. Конечно, она сделала это не из любви к ней, Розе Мира, хотя они были очень дружны. Значит, из любви к Годвину? Какое странное доказательство любви.

Розамунда взглянула на Годвина, а Годвин на Розамунду, и они поняли истину во всей ее полноте, во всей святости и ужасе: Масуда решила скрыться в тени смерти, предоставив тому, кого любила, после удаления его соперника жениться на любимой девушке.

— Думаю, я тоже вернусь, — сказала Розамунда.

— Этого не будет, — ответил Вульф. — Саладин убил бы вас.

— Это не должно быть, — прибавил Годвин. — Неужели кровь, принесенная в жертву, прольется напрасно? Нет, мы обязаны удержать вас.

Розамунда посмотрела на него и нетвердо произнесла:

— Если… если… ужасное совершилось, Годвин… Если жертва… О, к чему она поведет?

— Розамунда, я не знаю, что случилось; я еду удостовериться. Мне все равно, что ждет меня… Я ко всему готов. В жизни, в смерти, в случае нужды во всех огнях ада я буду искать

Масуду и преклоню перед ней колени с полным почтением…

— И с любовью, — как бы невольно докончила Розамунда.

— Может быть, — ответил Годвин, говоря скорее с собой, чем с ней.

И, увидев выражение его лица, сжатые губы и пылающие глаза, ни Розамунда, ни Вульф не стали больше удерживать его.

— Прощайте, Розамунда, — сказал Годвин. — Мое дело окончено; я оставляю вас на попечение Бога в небесах и Вульфа на земле. Если мы больше не встретимся, я советую вам обвенчаться с ним в Иерусалиме, вернуться в Стипль и жить там в мире. Прощай, брат Вульф! Мы в первый раз расстаемся с тобой; мы жили вместе с самого рождения, вместе любили, вместе сделали много деяний, на которые можем посмотреть не стыдясь. Живи счастливо, принимая любовь и радость, которые небо дало тебе; живи, как хороший христианский рыцарь, думая о неизбежном конце и о вечности по ту сторону гроба.

— О, Годвин, не говори так, — сказал Вульф. — Наша кузина будет в безопасности посреди монахинь. Дай мне час времени; я устрою ее в монастыре и вернусь к тебе. Мы оба в долгу перед Масудой, и несправедливо, чтобы ты один заплатил ей.

— Нет, — ответил Годвин, — оберегай Розамунду; подумай о том, что произойдет с городом. Неужели ты решишься оставить ее в такое время?

Тогда Вульф опустил голову. Годвин сел на коня и, даже не обернувшись назад, двинулся по узкой улице через ворота и исчез в отдалении среди пустыни.

Вульф и Розамунда смотрели вслед ему; их душили слезы.

— Не думал я так расстаться с братом, — наконец сказал Вульф низким и рассерженным голосом. — Клянусь язвами Христа! Я охотнее умер бы рядом с ним в битве, чем бросил его одного на погибель!

— Предоставив мне погибнуть? — прошептала Розамунда и прибавила: — Ах, зачем я не умерла, ведь я принесла все эти несчастья вам обоим и этому великому сердцу — Масуде. Да, Вульф, повторяю, что мне хотелось бы теперь лежать мертвой.

— Очень вероятно, это желание исполнится вскоре, — печально ответил Вульф, — только тогда и я хотел бы — умереть с вами. Розамунда, я боюсь, что Годвин расстался со мной навсегда, и, кроме вас, у меня в мире нет никого. Ну, перестанем жаловаться; ведь мысли об этих печалях не помогут нам, лучше поблагодарим Бога, что, по крайней мере, временно мы свободны. Поедемте, Розамунда, к монастырю, чтобы постараться найти вам приют.

И они поехали по узким улицам, переполненным испуганной толпой, теперь разошлись вести о том, что посольство отказалось от условий Саладина; он предложил доставить в город съестные припасы, позволить жителям укрепить стены и держаться до следующего Троицына дня, если они поклянутся сдаться ему, не получив помощи. Но они ответили, что, пока живы, не покинут места, где умер Спаситель.

Поэтому им теперь грозила война, и недоброе предвещала она. Немудрено, что они стонали на улицах, и их крики отчаяния неслись к небесам. В глубине сердца каждый из иерусалимлян знал, что святое место осуждено, а их жизнь погибла.

Пробираясь через эту печальную толпу, почти не обращавшую на них внимания, Вульф и Розамунда наконец подъехали к монастырю священной Дороги скорби, уже знакомой д’Арси; братья видели ее после того, как Саладин отослал их из Дамаска. Дверь священного приюта осеняла тень той арки, под которой Пилат произнес слова, памятные всем поколениям: «Се человек».

Тут привратник сказал, что монахини в часовне, но Вульф ответил, что ему нужно видеть настоятельницу по неотлагательному делу; тогда их провели в прохладную комнату с высоким потолком; дверь отворилась, ив нее вошла аббатиса в белом одеянии, высокая, статная, средних лет.

— Леди аббатиса, — сказал Вульф с низким поклоном. — Меня зовут Вульф д’Арси; вы меня помните?

— Да, мы встречались в Иерусалиме до Гаттинской битвы, — ответила она. — И до меня дошли слухи о вас… странный слухи.

— Эта дама, — продолжал Вульф, — дочь и наследница сэра Эндрю д’Арси, моего покойного дяди, а в Сирии принцесса Баальбека и племянница Саладина.

Монахиня вздрогнула и спросила:

— Что же — она тоже держится их проклятой веры? Она в их платье…

— Нет, мать моя, — сказала Розамунда, — я христианка, хотя, может быть, грешная, и прошу здесь приюта, иначе, узнав, кто я, христиане, пожалуй, выдадут меня моему дяде султану.

— Расскажи мне все, — сказала аббатиса. И они в коротких словах передали ей странную историю Розамунды.

— Ах, дочь моя, — сказала аббатиса, — как удастся нам спасти вас, когда мы сами в опасности? Один Господь может защитить вас. Но мы с готовностью сделаем все, что возможно, и здесь вы отдохнете. Подле самого святого нашего алтаря вас освятят; потом никто уже не посмеет наложить на вас руку, так как это было бы святотатством. Кроме того, я советую вам записаться в наши книги послушницей и надеть нашу одежду… Нет, — сказала она с улыбкой, заметив испуганный взгляд Вульфа, — леди Розамунда может, не остаться в монастыре. Не все послушницы произносят окончательный Обет.

— Я слишком долго была покрыта золотыми вышивками, шелками и бесценными украшениями, — ответила Розамунда, — и теперь больше всего на земле жажду надеть эти белые одежды.

Розамунду провели в часовню и в присутствии всего ордена и священников, которые собрались подле алтаря, воздвигнутого на том месте, где, как говорили, Христос отвечал на допрос Пилата, и освятили ее, и накинули на ее усталую голову белое покрывало послушницы. Вульф расстался с нею и отправился к избранному правителю города; и тот с радостью принял в число своих воителей такого храброго и сильного рыцаря.

Медленно и печально ехал Годвин то под лучами солнца, то при свете звезд. Позади него остался брат, бывший его товарищем и самым близким другом, и девушка, которую он любил без ответа, а впереди его ждала неизвестность…

Был вечер; усталая лошадь Годвина, слегка спотыкаясь, шла по большому лагерю сарацин, под стенами павшего Аскалона. Никто не остановил его; д’Арси был долго пленником, и поэтому многие знали его в лицо; другие принимали Годвина за одного из новых сдавшихся рыцарей. Он подъехал к большому дому, в котором жил Саладин, и попросил часового передать султану, что он просит у него аудиенции. Его скоро впустили, и он увидел Саладина, сидевшего посреди своих министров.

— Сэр Годвин, — сурово сказал султан, — вспоминая о вашем поступке со мной, спрашиваю, что вас привело в мой лагерь? Я даровал вам жизнь, а вы украли у меня то, чего я не хотел терять…

— Мы не сделали этого, султан, — ответил Годвин, — мы не знали о заговоре. Тем не менее уверенный, что вы в душе обвините нас, я приехал из Иерусалима, оставив там принцессу и моего брата, приехал, чтобы отдать себя в ваши руки и понести наказание, которое, как вы думаете, должно поразить Масуду.

— Почему вы хотите заменить ее? — спросил Саладин.

— Султан, — печально ответил Годвин, наклонив голову, — что ни сделала Масуда, она сделала это из любви ко мне, хотя и без моего ведома. Скажите, здесь ли она еще или бежала?

— Здесь, — отрывисто ответил Саладин. — Вы хотите видеть ее?

Годвин вздохнул с облегчением. Значит, Масуда еще жива, значит ужас, который сокрушал его в ту ночь, был только дурным сном, порождением усталости и страдания.

— Да, хочу, хотя бы только раз, — ответил он, — мне нужно сказать ей несколько слов.

— Без сомнения, ей будет приятно узнать, что ее замысел удался, — сказал Саладин с мрачной улыбкой. — Поистине все было хорошо задумано и смело исполнено.

И, подозвав к себе старого имама, который придумал бросить жребий, султан шепнул ему несколько слов и громко прибавил:

— Пусть этого рыцаря проведут к Масуде. Завтра мы будем его судить.

Имам снял со стены серебряную лампу и движением руки позвал за собой Годвина, который поклонился султану и пошел за стариком. Когда они проходили через толпу эмиров и предводителей, д’Арси показалось, будто они смотрят на него с состраданием. Это ощущение было до того сильно, что он остановился и спросил Саладина:

— Скажите, повелитель, меня ведут на смерть?

— Все мы двигаемся к смерти, — прозвучал в тишине ответ султана. — Но Аллах не написал еще, что смерть ждет вас сегодня.

По длинным переходам шли имам и Годвин, наконец увидели дверь, которую старик открыл.

— Значит, она под стражей? — спросил Годвин.

— Да, — был ответ, — под стражей. Войдите, — и имам передал лампу Годвину. — Я останусь здесь.

— Может быть, она спит, и я помешаю ей? — сказал Годвин, останавливаясь на пороге.

— Ведь вы же сказали, что она любит вас? Тогда, конечно, женщина, жившая среди ассасинов, недурно примет ваше посещение; недаром вы издалека приехали к ней, — с насмешкой сказал имам.

Годвин взял лампу и вошел в комнату; позади него закрылась дверь. Он узнал это место: сводчатый потолок, грубые каменные стены. Да, именно сюда его привели на смерть, именно через эту самую дверь лже-Розамунда пришла, чтобы проститься с ним. Но комната была пуста; без сомнения, Масуда сейчас войдет… И он ждал, глядя на дверь.

Но створка не двигалась, не слышалось шагов, ничто не нарушало полной тишины. Годвин огляделся. Там, в самом конце, что-то слабо сверкало, как раз на том месте, где он стал на колени перед палачом. Да, там лежала чья-то фигура. Без сомнения, это была спящая Масуда.

— Масуда, — сказал он, и эхо под сводом повторило:

«Масуда».

Ему нужно было разбудить ее. Да, это она. Она спала, все еще в царственном одеянии Розамунды, и застежка Розамунды блестела на ее груди.

Как крепко спала она! Годвин опустился на колени и поднял руку, чтобы откинуть длинные волосы, закрывавшие ее лицо. Он дотронулся до них, и голова отделилась от туловища.

С ужасом в сердце Годвин опустил лампу и посмотрел. Все платье Масуды было красно, а губы серы, как пепел. Это была Масуда, убитая мечом палача. Вот как они встретились!

Годвин поднялся и, как окаменелый, остановился над ней, помимо воли.

— Масуда, — шептал он, — теперь я знаю, что люблю тебя, тебя одну… с этих пор я твой. О, женщина с царственным сердцем. Жди меня, Масуда, мы еще встретимся.

И вдруг ему показалось, что странный ветер снова коснулся его головы; ему опять почудилось, как тогда, когда он ехал с Вульфом, что подле него душа Масуды, и неземной покой охватил его душу.

Наконец все прошло, и он увидел, что старый имам стоит рядом с ним.

— Ведь я же сказал, что она спит? — сказал он, злобно посмеиваясь. — Позовите ее, рыцарь, позовите. Говорят, любовь перебрасывает мосты через большие пропасти, даже между разрубленной шеей и телом.

Серебряной лампой Годвин ударил его, старик упал, как оглушенный бык, и Годвин снова остался среди молчания и темноты.

Несколько мгновений д’Арси не двигался, наконец его мозг охватил огонь, и он упал поперек тела Масуды и замер.

Глава 20

В ИЕРУСАЛИМЕ
Годвин знал, что он болен, ощущал, что Масуда ухаживает за ним во время болезни, и больше ничего не сознавал. Все прошедшее исчезло для него. Ему казалось, что она постоянно с ним, смотрит на него глазами, полными неизъяснимого покоя и любви, и что вокруг ее шеи бежит тонкая красная черточка, и удивлялся, почему это.

Знал Годвин также, что во время болезни он был в пути; на заре до него доносились звуки снимающегося лагеря, и он чувствовал, что невольники несут его по жгучему песку до вечера; на закате с жужжащими звуками, точно пчелы в улье, воины раскидывали бивак. Потом наступала ночь, и слабая луна плыла, точно корабль, по лазурному небу; там и сям светились вечные звезды, и к ним несся крик; «Аллах акбар, Аллах акбар!» — «Бог велик, Бог велик!»

Наконец путешествие окончилось; зазвучал грохот и шум битвы. Раздались приказания, вскоре послышался гул, новые шаги и вопли над мертвыми.

И вот пришел день, в который Годвин открыл глаза и повернулся, чтобы посмотреть на Масуду, но она исчезла: на ее обычном месте сидел хорошо знакомый ему человек — Эгберт, бывший епископ Назарета. Старик поднёс больному шербет, охлажденный снегом. Женщина исчезла, ее место заступил священник.

— Где я? — спросил Годвин.

— Подле стен Иерусалима, мой сын; вы пленник Саладина, — послышался ответ.

— А где же Масуда, которая была со мной все эти дни?

— Я надеюсь, в небесах, — прозвучал ответ, — потому что она была хорошая женщина. Я сидел подле вас.

— Нет, — сказал Годвин упрямо, — Масуда.

— В таком случае, — заметил епископ, — тут была ее душа, потому что я причастил ее и молился над ее открытой могилой. Вероятно, это была ее душа, пришедшая с неба, чтобы навестить вас, и снова отлетевшая, когда вы вернулись на землю.

Годвин вспомнил, застонал, но скоро заснул. Когда он стал сильнее, Эгберт рассказал ему все. Его нашли без чувств подле Масуды, и эмиры попросили Саладина убить франка хотя бы за то, что он лампой вышиб глаз святому имаму. Султан не согласился на это, сказав, что имам поступил недостойным образом, насмехаясь над печалью сэра Годвина, и что рыцарь заплатил ему по заслугам. Он прибавил, что он бесстрашно вернулся, желая подвергнуться наказанию за не совершенный им грех, что, наконец, он, султан Саладин, любит его, как друга, хотя рыцарь — неверный. Эгберту приказали ухаживать за больным и, если возможно, спасти его. Когда же войско двинулось, воинам велели нести носилки Годвина; для него также всегда раскидывали отдельную палатку. Теперь, по словам епископа, началась осада святого города, и с обеих сторон было много убитых.

— Иерусалим падет? — спросил Годвин.

— Если только святые не поддержат его, боюсь, что да, — ответил Эгберт.

— А разве Саладин не будет милосерд?

— Почему он может быть милосерд, мой сын? Ведь они же отказались от его условий. Нет, он поклялся, что, как Готфрид взял этот город около ста лет тому назад, перебив много тысяч мусульман, мужчин, женщин и детей, так и он так же поступит с христианами. О, нет, он не пощадит их! Они умрут… Они умрут!.. — И Эгберт, ломая руки, вышел из палатки Годвина.

Годвин лежал неподвижно, спрашивая себя, чем окончится все. Он думал только об одном. В Иерусалиме жила Розамунда, племянница султана, которую Саладин, конечно, хотел вернуть к себе не только потому, что в ее жилах текла родственная ему кровь, но и из опасения, что, если этого не случится, его видение не исполнится.

А в чем состояло видение? В том, что благодаря Розамунде спасется много жизней. Если спасется Иерусалим, ведь десятки тысяч мусульман и христиан спасутся также. О, конечно, в этом заключался ответ на его вещий сон.

В тот же самый день Годвин лежал и дремал, так как он был еще слишком слаб, чтобы встать. Вдруг на него упала тень, и, открыв глаза, он увидел самого султана, стоявшего подле его кровати. Годвин постарался подняться и поклониться ему, но султан добрым голосом посоветовал ему не двигаться, сел подле него и сказал:

— Сэр Годвин, я пришел попросить у вас прощения. Когда я послал вас навестить мертвую женщину, которая справедливо пострадала за свое преступление, я поступил недостойно властителя народа. Но мое сердце было полно горечи против нее и против вас, и имам вложил в мои ум шутку, которая стоила ему глаза и почти стоила жизни усталому и печальному человеку. Я все сказал.

— Благодарю вас, султан; вы всегда были благородны, — ответил Годвин.

— Вы это говорите, а между тем относительно вас и многих ваших я совершал поступки, которые вряд ли можно назвать благородными, — сказал Саладин. — Но меня влекла судьба, судьба и сновидение. Скажите, сэр Годвин, справедливо ли то, что рассказывают в нашем лагере, а именно, будто перед Гаттинской битвой вам явилось видение и что вы уговаривали вождей франков не двигаться против меня?

— Да, это правда, — ответил Годвин, и он рассказал сущность своего сна и все остальное.

— Глупые слепцы, которые не захотели услышать голоса истины, сказанной им чистыми устами пророка! — прошептал Саладин. — Ну, что же: они поплатились за это, а выиграли я и моя вера! Удивляетесь ли вы после этого, рыцарь Годвин, что я также верю моему видению, нарисовавшему передо мной лицо моей племянницы, принцессы Баальбека?

— Не удивляюсь, — ответил Годвин.

— Удивляетесь ли вы, что я обезумел от бешенства, узнав наконец, что отважная женщина перехитрила меня, моих шпионов и часовых как раз после того, как я пощадил ваши жизни? Удивляетесь ли вы, что я все еще полой гнева, думая, что у меня из рук отняли великую возможность?

— Не удивляюсь, султан, но я, видевший видение, говорю с вами, тоже созерцавшим видение, говорю, как пророк с пророком. Вам дарована возможность исполнить это видение. Подумайте, Салахеддин; принцесса Розамунда в Иерусалиме! Судьба привела ее в святой город, чтобы вы пощадили его ради нее, таким путём покончили кровопролитие и спасли бесконечное число жизней.

— Ни за что! — вскрикнул Саладин. — Они отказались от моего милосердия, и я поклялся стереть их всех с лица земли, мужчин, женщин и детей, отомстив всей этой нечистой, неверующей толпе.

— Разве не чиста Розамунда, что вы хотите отомстить ей? Принесет ли ее смерть вам мир? Если Иерусалим истребят огнем и мечом, она тоже погибнет.

— Я прикажу спасти ее, чтобы лично судить ее за преступление, — мрачно сказал султан.

— Как спасти ее, когда взявшие город приступом опьянеют от убийства? Ведь она будет в толпе остальных женщин,

— Тогда, — ответил султан, топая ногой, — ее выкупят или увезут из Иерусалима раньше начала убийства.

— Я думаю, этого не случится, пока в Иерусалиме Вульф, который защищает ее, — спокойно сказал Годвин.

— А я говорю, что так должно быть и что так будет, — произнес султан.

И, не говоря больше ни слова, Саладин вышел из палатки с встревоженным лицом.

В Иерусалиме царило отчаяние; тысячи и десятки тысяч женщин и детей теснились в святом городе: мужья и отцы многих погибли при Гаттине или в других местах. У людей, способных носить оружие, не было предводителей, а потому Вульф вскоре сделался начальником отряда.

Сначала Саладин решил начать атаку между воротами святого Стефана и Давидовыми, но здесь поднимались укрепленные башни — Пизанова и башня Банкреда, — и защитники города делали из них вылазки и постоянно отбивали штурмы сарацин.

Тогда султан перевел свою армию на восток и разбил лагерь близ долины потока Кедрона. Когда христиане увидели это, им представилось, что он снимает осаду: во всех церквах они пели благодарственные молитвы. Но на следующее утро белые одежды воинов султана показались на востоке, и защитники Иерусалима поняли, что их гибель близка.

Многие желали сдаться султану, и между их партией и защитниками, поклявшимися лучше умереть, чем отдать город, происходили ожесточенные споры. Наконец решили послать посольство к султану; Саладин принял его в присутствии своих эмиров и советников. Он спросил, чего желают христиане, и парламентеры ответили, что они пришли, чтобы обсудить условия. Он ответил так:

— В Иерусалиме живет одна знатная девица, моя племянница, которая между нами носит имя принцессы Баальбеской, а у христиан называется Розамундой д’Арси. Она бежала от меня вместе с рыцарем сэром Вульфом д’Арси, который, как я видел, храбро дерется в числе ваших воинов. Выдайте ее мне, чтобы я мог поступить с нею, как она того заслуживает, тогда поговорим снова. До тех пор мне нечего больше сказать вам.

Большинство членов посольства не знало о Розамунде: двое или трое сказали, что они слышали о ней, но не знают, где она скрылась.

— Тогда вернитесь и отыщите ее, — сказал султан и отпустил их.

Посланные вернулись обратно и сказали совету города, чего желает Саладин.

— По крайней мере, в этом отношении, — вскрикнул Гераклий-патриарх, — нетрудно исполнить желание Саладина. Пусть отыщут его племянницу и выдадут ее. Где она?

Один из советников объявил, что об этом знает рыцарь Вульф д’Арси, с которым она приехала в город, что отбил атаку сарацин. Вульф спросил, что им угодно.

— Мы желаем узнать, сэр Вульф — сказал патриарх, — куда вы скрыли даму, известную под именем принцесса Баальбекской, которую вы увели от султана? Это очень важно для меня и для всех других, потому что Саладин не хочет разговаривать с нами, пока мы не выдадим ее.

— Значит, совет предлагает насильно передать христианку в руки сарацин? — сурово спросил Вульф.

— Мы обязаны сделать это, — ответил Гераклий. — Кроме того, она из их племени.

— Нет, — ответил Вульф. — Саладин украл ее из Англии, и с тех пор она все время пытается бежать.

— Не будем терять времени, — нетерпеливо крикнул патриарх, — как бы то ни было, Саладин требует ее, и к Саладину она должна отправиться. Итак, без дальнейших рассуждений скажите, где она, сэр Вульф.

— Сами отыщите ее, — с бешенством ответил д’Арси. — А если это вам не удастся, пошлите вместо нее одну из тех женщин, с которыми вы пируете.

В совете послышался ропот, но скорее ропот удивления при виде его смелости, чем негодования; Гераклий был человек неправедный и дурной.

— Опасный человек, — сказал патриарх, — очень опасный. Я предлагаю заключить его в тюрьму.

— Да, — ответил Балиан Ибелинский, — очень опасный человек — для своих врагов. Я видел, как во время Гаттинской битвы он и его брат пробились через толпу сарацин; видел его и в проломе стены. Хорошо, если бы у нас было побольше таких «опасных» людей.

— Но он оскорбил меня! — крикнул патриарх.

— Сказать правду не значит оскорблять, — многозначительно заметил Балиан, — и во всяком случае, это ваше личное дело, ради которого мы не можем лишиться одного из предводителей…

Его прервал вошедший горожанин, который сказал, что Розамунду нашли, что она сделалась послушницей в общине монахинь Святого Креста.

— Теперь дело нравится мне еще меньше, — продолжал Балиан, — потому что, взяв ее оттуда, мы совершим святотатство.

— Его святейшество Гераклий дает нам отпущение, — сказал чей-то насмешливый голос.

Поднялся один из старшин, член партии мира, и заметил, что с Розамундой нечего особенно церемониться, так как султан не захочет слушать их, пока упомянутую даму не выдадут ему на суд, тем более что, будучи его племянницей, она, вероятно, не пострадает; но что, во всяком случае, пусть лучше пострадает одна, чем все.

Таким путем он убедил многих; так что, в конце концов, все поднялись и пошли к монастырю Святого Креста; там патриарх потребовал, чтобы их впустили. Воспротивиться настоятельница не могла. Она приняла советников в столовой, спросив, что им угодно.

— Дочь моя, — сказал патриарх, — у вас живет дама по имени Розамунда д’Арси, и с нею мы желаем поговорить. Где она?

— Послушница Розамунда, — ответила аббатиса, — молится в церкви у святого алтаря.

— Она освящена, — прошептал кто-то, но патриарх продолжал:

— Скажите мне, дочь моя, она молится одна?

— Ее молитвы охраняет один рыцарь, — послышался ответ.

— Ага, как я и думал, он опередил нас. Дочь моя, вы не очень строги, раз позволяете рыцарям входить в вашу церковь. Проводите нас туда.

— В теперешние тяжелые времена и благодаря опасностям, грозящим этой послушнице, я решилась нарушить дисциплину, — смело сказала настоятельница, но повиновалась.

И вот они вошли в большое полутемное здание, день и ночь освещающееся лампадами. Там подле алтаря, как говорили, выстроенного на том самом месте, где Господь стоял в ожидании суда, они увидели коленопреклоненную белую фигуру, руки которой держались за камни святого алтаря. За оградой, тоже на коленях, стоял Вульф, неподвижный, как надгробная статуя. Он услышал шаги, поднялся, повернулся и обнажил свой большой меч.

— Вложите меч в ножны, — приказал Гераклий.

— Когда я сделался рыцарем, — ответил Вульф, — я поклялся защищать невинных и алтари Божий от осквернения, а потому не вложу меча в ножны.

— Не обращайте на него внимания, — сказал кто-то, и Гераклий, остановясь в притворе, обратился к Розамунде.

— Дочь моя, — крикнул он, — с горькой печалью пришли мы просить у вас великой жертвы: отдайте себя за народ, как наш Господь отдал Себя ради многих. Саладин требует, чтобы вас выдали ему, и, пока мы не передадим вашу особу в его руки, он не станет разговаривать с нами. Итак, мы просим вас, отойдите от алтаря.

— Я подвергла мою жизнь опасности, и, кажется, другая женщина умерла, — ответила она, — ради того, чтобы я освободилась из-под власти мусульман. Я не отойду от алтаря и не вернусь к ним.

— Тогда нам придется силой взять вас, — мрачно проговорил Гераклий, — потому что наше положение ужасно.

— Как! — сказала она. — Вы, патриарх святого города, хотите вырвать меня из этого святилища, оттащить силой от этого святого алтаря? О, тогда действительно проклятие падет и на город, и на вас. Говорят, отсюда Господа нашего увели на страдание по приказанию неправедного судьи. Неужели и меня оторвут от места, освященного Его стонами?.. И в этих одеждах (и она указала на свое белое одеяние) бросят, как дар, нашим врагам, которые, может быть, предложат мне выбор между смертью и подчинением Корану? Если так, я с уверенностью скажу, что ваше приношение окажется тщетным, и ваши улицы покраснеют от крови тех, кто вырвал меня из святого убежища.

Они стали совещаться, спорить, и большинство решило, что ее следует передать Саладину.

— Идите добровольно, прошу вас, — сказал патриарх, — потому что силой мы не возьмем вас.

— Только силой вы возьмете меня, — ответила Розамунда.

Тогда настоятельница сказала:

— Неужели вы совершите такое преступление? Говорю вам, оно не останется без наказания. Вместе с Розамундой я повторяю, — и она выпрямила свою высокую фигуру, — что вы заплатите за него вашей кровью, а может быть, также и кровью остальных! Вспомните мои слова, когда сарацины возьмут город и предадут мечу его жителей.

— Я отпускаю вам грех, — крикнул патриарх, — если это грех.

— Отпустите грех себе, — резко крикнул Вульф, — и знайте вот что: я только один человек, но у меня есть сила и искусство. Если вы постараетесь наложить руку на послушницу Розамунду, чтобы насильно увести ее к Саладину на смерть, как она сказала, раньше, чем умру я, многие из вас навеки закроют глаза.

И, стоя перед алтарной решеткой, он поднял свой большой меч одной рукой, а другой взял щит с изображением черепа.

Патриарх сердился и грозил. Некоторые закричали, что они принесут луки и застрелят Вульфа издали.

— И, — сказала Розамунда, — к святотатству прибавят еще убийство? О, подумайте о том, что вы делаете, и вспомните, что все это напрасно! Ведь Саладин обещал нам только поговорить с вами, когда вы передадите меня в его руки; может быть, окажется, что вы без пользы совершили грех. Сжальтесь надо мною, идите своим путем, предоставив исход в руки Божий.

— А ведь правда, — закричали многие. — Саладин-то ничего не обещал!

Наконец Балиан, охранитель города, который пришел с другими в церковь и стоял вдалеке, слыша все происходившее, выступил вперед и сказал:

— Господин патриарх, пусть так и будет, потому что ничего хорошего не выйдет для нас из этого преступления. Этот алтарь самый святой во всем Иерусалиме, неужели вы осмелитесь оторвать от него девушку, единственное преступление которой состоит в том, что она, христианка, бежала от сарацин, укравших ее? Неужели вы осмелитесь отдать ее в руки Саладина на смерть? Конечно, это был бы поступок трусов и навлек бы на нас судьбу трусов. Сэр Вульф, вложите меч в ножны и не бойтесь. Если в Иерусалиме может кто-нибудь пользоваться безопасностью — эта благородная дама в безопасности. Настоятельница, проводите ее в ее келью.

— Нет, — с тонкой насмешкой ответила настоятельница, — не годится нам уйти отсюда раньше его святейшества.

— Вам недолго придется ждать, — с бешенством крикнул Гераклий, — разве в такое время можно много думать об алтарях или слушать мольбы девушки, угрозы одинокого рыцаря или сомнения суеверного предводителя? Ну, хорошо, поступайте, как знаете, и жизнью расплачивайтесь за ваши поступки!

Я же скажу, что, если бы Саладин потребовал выдачи даже половины благородных девушек этого города, это представляло бы невысокую цену за сохранение крови восьмидесяти тысяч!

Все ушли, кроме Вульфа и настоятельницы. Монахиня подошла к Розамунде, обняла ее и сказала, что на время опасность миновала.

— Да, мать моя, — ответила Розамунда со слезами, — но хорошо ли я поступила? Не следовало ли мне сдаться Саладину, если столько жизней зависит от этого? Может быть, он забыл бы о своей клятве и пощадил бы меня? Хотя в лучшем случае мне никогда не позволили бы снова освободиться. Кроме того, как грустно проститься навсегда со всем, что любишь. — И она посмотрела на Вульфа, который стоял в таком отдалении, что не мог ничего слышать.

— Да, — сказала монахиня, — тяжело, и мы, постригшиеся, хорошо знаем это. Однако, дочь моя, вам еще не приходится сделать тяжелого выбора. Если Саладин скажет, что, когда ему передадут вас, он пощадит жизни всех граждан, вам придется принять решение.

— Да, — повторила Розамунда, — придется.

Осада продолжалась; один ужас следовал за другим. Пращи, не переставая, бросали камни; стрелы летели тучами, так что никто не мог стоять на коленях. Тысячи всадников Саладина теснились около ворот святого Стефана, а машины извергали огонь и метательные снаряды на осажденный город; сарацинские минеры подкапывались под укрепления, башни и стены. Солдаты-защитники не могли делать вылазок благодаря сарацинским сторожевым пикетам; не могли они и показываться, потому что тогда летели тысячи стрел; никто не был в состоянии заделывать проломы в рушащихся стенах. С каждым днем отчаяние увеличивалось; на каждой улице виднелись длинные процессии монахов с крестами; они пели покаянные псалмы и молитвы, а женщины, стоя в дверях, взывали к милосердию Христа и прижимали к себе своих детей.

Правитель Балиан созвал на совет рыцарей и сказал, что Иерусалим осужден на сдачу.

— Тогда, — сказал один из предводителей, — сделаем вылазку и умрем посреди врагов.

— И оставим детей и женщин на смерть и позор? — договорил Гераклий. — Лучше сдаться.

— Нет, — ответил Балиан, — мы не сдадимся, пока жив Господь — надежда не угасла.

— Господь был и в день Гаттина, но христиане потерпели поражение, — сказал Гераклий. Совет разошелся, не решив ничего.

В этот день Балиан снова стоял перед Саладином, умоляя его пощадить город. Саладин подвел его к дверям своего шатра, показал на желтые знамена, которые развевались там и сям на стенах города, и на знамя, в ту самую минуту поднявшееся над проломом.

— Почему должен я щадить то, что уже покорил, — спросил он, — то, что поклялся уничтожить? Когда я предлагал вам пощаду, вы отказались от нее. Зачем вы просите ее теперь?

Балиан ответил слова, которые навсегда останутся в истории.

— Вот почему, султан. Клянемся Богом: если нам суждено умереть, мы прежде всего убьем наших женщин и наших детей, чтобы вы не могли их взять в неволю. Мы сожжем город и все его богатства; мы измелем в муку святую скалу и превратим мечеть Эль Акса и другие священные здания в груды; мы перережем горла пяти тысячам последователей Пророка, которые находятся у нас у руках, и, наконец, каждый, способный носить оружие, бросится из города; мы будем биться, пока не падем. Таким образом, я думаю, дорого вам будет стоить Иерусалим! Султан посмотрел на него, погладил себе бороду и сказал: — Восемьдесят тысяч жизней, восемьдесят тысяч, не считая моих солдат, которых вы убьете. Великое убийство!.. И святой город будет уничтожен навсегда. Да, да! О такой резне раз приснился мне сон.

Саладин замолк и задумался, склонив голову на грудь.

Глава 21

СВЯТАЯ РОЗАМУНДА
С того дня, как Годвин видел Саладина, его силы стали возрастать, и, когда здоровье вернулось к нему, он начал много размышлять. Он потерял Розамунду, Масуда умерла, и по временам ему хотелось тоже умереть. Что мог он сделать со своей жизнью, переполненной печалью, борьбой, кровопролитием? Вернуться в Англию, жить среди своих земель, ждать старости и смерти? Это не манило Годвина, он чувствовал, что, пока жив, должен работать.

Раз он сидел, думая об этом и чувствую себя очень несчастным. В его палатку вошел старый епископ Эгберт и, заметив выражение его лица, спросил:

— Что с вами, мой сын?

— Вы хотите выслушать меня? — спросил Годвин.

— Разве я не ваш духовник, имеющий право все знать? — сказал кроткий старик. — В чем дело?

Годвин начал с самого начала и рассказал ему все: как он в детстве хотел сделаться служителем церкви; как старый приор Стенгетского аббатства нашел, что ему еще рано решать свою судьбу; как впоследствии любовь к Розамунде заставила его позабыть о религии; рассказал он также о сне, который привиделся ему, когда он лежал раненый после боя у бухты Смерти; об обетах, которые он и Вульф принесли перед посвящением в рыцари, о том, как он постепенно узнал, что Розамунда любит не его. Наконец, сказал и о Масуде, но о ней Эгберт, причащавший ее, знал уже.

Епископ слушал, не прерывая его. Когда он окончил, старик сказал:

— А что же теперь?

— Теперь, — ответил Годвин, — я ничего не знаю. Мне иногда кажется, что я слышу звуки моих шагов в монастырском дворе и мой голос, молящийся перед алтарем.

432

— Вы еще слишком молоды, чтобы говорить так, и, хотя Розамунда потеряна для вас, а Масуда умерла, на свете много других достойных женщин, — сказал Эгберт.

— Не для меня, — возразил Годвин, покачав головой.

— Тогда существуют рыцарские ордена, в которых вы можете занять высокое положение.

Он опять покачал головой, сказав:

— Сила тамплиеров и госпитальеров сломлена. Кроме того, я видел их в Иерусалиме и на поле битвы, и они мне не нравятся.

Если они изменятся или я буду вынужден биться против неверных, я, может быть, присоединюсь к ним. Но дайте мне совет, что делать теперь?

— О, сын мой, — сказал старый епископ, и его лицо засияло, — если Бог призывает вас, идите к Богу. Я покажу вам путь.

— Да, я пойду к нему, — сказал Годвин, — и если только крест не призовет меня снова следовать за ним в войне, я постараюсь провести весь остаток жизни, служаГосподу и людям. Мне кажется, отец мой, что для этого я и был рожден.

Через три дня Годвин сделался священником, и его рукоположил епископ Эгберт. А в это время кругом его палатки воины Саладина, чувствуя близость падения Иерусалима, с торжеством кричали, что Магомет единый Пророк у Бога.

Саладин поднял голову и посмотрел на Балиана.

— Скажите мне, — сказал он, — что известно о принцессе Баальбекской, которую вы зовете Розамундой д’Арси? Ведь я сказал вам, что не буду говорить с вами о пощаде Иерусалима, пока мне не выдадут ее; чтобы я мог произвести над нею суд. А между тем я ее не вижу.

— Господин, — ответил Балиан, — мы нашли ее в монастыре Святого Креста. Она была миропомазана подле алтаря, который мы считаем священным и недоступным, и отказалась идти.

Саладин засмеялся:

— А разве ваши воины не могут оторвать одну девушку от камня алтаря? Впрочем, может быть, рыцарь Вульф стоял перед нею с обнаженным мечом?

— Да, стоял, — ответил Балиан. — Но мы думали не о нем, хотя, конечно, он убил бы некоторых из нас. Оторвав ее от алтаря, мы совершили бы ужасное преступление, которое, конечно, навлекло бы мщение Господне на нас и на город.

— А что вы скажете о мести Салахеддина?

— Как ни плохо нам, султан, мы все же боимся больше Бога, чем Саладина.

— Да, сэр Балиан, но Салахеддин может оказаться мечом в руках Божиих.

— И этот меч быстро пал бы на нас, если бы мы совершили этот грех.

— Я думаю, что он скоро падет, — сказал Саладин, и опять замолчал, и опять стал гладить бороду.

— Послушайте, — выговорил он наконец, — пусть принцесса, моя племянница, придет ко мне и попросит пощады городу; я думаю, что тогда я вам обещаю такие условия сдачи, за которые вы в тяжкую минуту поблагодарите меня.

— Тогда нам надо осмелиться совершить великий грех и силой взять ее, — печально сказал Балиан, — но прежде убить рыцаря Вульфа, который не позволит ей идти, пока он жив.

— Нет, Балиан, это огорчит меня, потому что, хотя он и христианин, рыцарь д’Арси мне по сердцу. Я сказал «пусть она придет ко мне», а не «приведите ее ко мне». Да, пусть придет по доброй воле, чтобы ответить мне за свой грех против меня, но пусть знает, что я ей ничего не обещаю, хотя в былые дни обещал многое и держал слово. Тогда она была принцесса Баальбека и пользовалась всеми правами, связанными с этим высоким положением; я ей поклялся, что не заставлю ее выйти замуж по моему выбору или изменить веру. Теперь я беру обратно клятвы, и если она придет, то придет как бежавшая невольница, поклонница креста, которой я предлагаю только или подчинение исламу, или позорную смерть.

— Какая высокорожденная девушка согласится на такие условия? — с отчаянием спросил Балиан. — Я думаю, она скорее захочет умереть от своей руки, чем от руки вашего палача, так как, конечно, никогда не отречется от веры.

— И осудит восемьдесят тысяч христиан? — сурово ответил Саладин. — Рыцарь Балиан, клянусь Аллахом и в последний раз, что, если моя племянница Розамунда не явится в мой лагерь добровольно, не принужденная никем, Иерусалим будет отдан на разграбление.

— Значит, судьба святого города и всех его жителей зависит от благородства одной девушки? — нетвердым голосом произнес, Балиан.

— Да, так мне открыло видение. Если ее душа достаточно высока, Иерусалим еще может быть спасен, если ее дух ниже, чем я думал, тогда святой город погибнет вместе с нею. Я все сказал, но с вами поедут мои гонцы и отвезут письмо, которое они должны собственноручно отдать моей племяннице, бывшей принцессе Баальбека. Пусть она или вернется с ними ко мне, или останется в городе. И тогда я пойму, что видел ложное видение, говорившее, будто мир и милосердие исходило из ее рук, и доведу эту войну до кровавого конца.

Через час Балиан ехал к городу под охранной грамотой и вместе с гонцами Саладина и письмом, которое они должны были передать Розамунде.

Стояла ночь; в освещенной лампадами церкви монахини Святого Креста, стоя на коленях, пели протяжную и торжественную песнь. От сердца пели они; смерть была так близко от них! И они молили Господа и милосердную Матерь Божию сжалиться над ними, спасти их и жителей несчастного города, в котором Он жил и страдал. Они знали, что конец близок, что стены готовы рухнуть, что защитники города истощены, что скоро-скоро лютые воины Саладина забегают по узким городским улицам. Их моление окончилось, настоятельница поднялась и обратилась к ним с речью. Она по-прежнему держалась гордо, но голос ее дрожал.

— Дочери мои во Христе, — сказала она, — гибель стоит почти у наших дверей, и мы должны приготовить сердца наши! Если правители города исполнят обещанное, они пришлют сюда людей, чтобы обезглавить нас в последнюю минуту, и мы перейдем во славе в другой мир, чтобы жить во Господе. Но, может быть, они позабудут о нас немногих среди восьмидесяти тысяч душ, из которых нужно убить около пятидесяти тысяч душ женщин. Может быть также, их руки устанут или сами они падут раньше, чем доберутся до нашей святой обители! Что же мы сделаем тогда, дочери мои?

Некоторые из монахинь прижались друг к другу и плакали от страха; некоторые молчали. Только Розамунда выпрямилась во весь рост и гордо сказала:

— Мать моя, я недавно пришла к вам, но я видела Гаттинское кровопролитие и знаю судьбу женщин и детей в руках неверных, а потому позвольте мне говорить.

— Говорите, — сказала настоятельница.

— Вот что я советую, — продолжала Розамунда, — мой совет короток и ясен. Когда мы узнаем, что сарацины в городе, подожжем монастырь, станем на колени и погибнем так.

— Хорошо сказано… Это лучше всего! — послышались голоса. Но настоятельница ответила с печальной улыбкой:

— Благородный совет, которого можно было ожидать от высокорожденной. Однако его нельзя принять, потому что самоубийстве — смертный грех.

— Будет мало разницы, — сказала Розамунда, — сожжем ли мы себя или протянем шеи под мечи друзей! Конечно, я не могу решать за других, но решаю за себя, так как я скорее совершу грех самоубийства, чем отдам себя в руки мусульман.

И она положила руку на рукоятку кинжала, который был скрыт в складках ее одежды. Настоятельница сказала:

— Вам, дочь моя, я не могу запретить этого, но запрещаю принесшим полный обет. Им я покажу другой, может быть, более ужасный способ спастись от судьбы невольниц. Некоторые из нас стары, им нечего бояться, что их отведут в гаремы; но остальные молоды и красивы; им я советую, когда приблизится конец, взять оружие, изрезать себе лица и тела и остаться здесь в виде обезображенных, внушающих отвращение фигур. Тогда их не возьмут в неволю, а быстро убьют. Они умрут, чтобы сделаться невестами неба!

Несчастные застонали от ужаса; они представили себя с обезображенными лицами, изуродованными. Так их сестры по вере ждали конца в осужденном монастыре святой Клары в Акре.

Однако одна за другой они подошли к настоятельнице и поклялись, что исполнят и это ее приказание, как все остальные. Только Розамунда объявила, что она умрет не обезображенная, а такая, какой создал ее Господь; еще две послушницы одна за другой поклялись поступить так же, как она.

И потом они опять опустились на колени, и запели «Мизерере».

И вот, покрывая их печальное пение, под сводчатым потолком пронесся громкий стук в дверь, и с криком: «Сарацины, сарацины! Дайте нам ножи», — они поднялись с колен.

Розамунда обнажила кинжал.

— Подождите, — вскрикнула настоятельница. — Может быть, это друзья, а не враги. Сестра Урсула, подойдите к дверям и узнайте.

Старая монахиня пошла шатающимися шагами и, дойдя до массивной створки, отодвинула засов и спросила дрожащим голосом:

— Кто стучится? — Остальные задержали дыхание, напрягая слух, чтобы уловить ответ.

И вот зазвучал серебристый голос женщины, который казался таким тонким в этой похожей на гробницу церкви.

— Я королева Сибилла со свитой.

— Что вам угодно, о королева?

— Я привела с собою посланных от Саладина. Они желают поговорить с Розамундой д’Арси, которая скрывается у вас.

Розамунда мгновенно подбежала к алтарю и остановилась подле него, не выпуская из рук обнаженного кинжала.

— Пусть она не боится, — продолжал серебристый голос. — Ничто не будет сделано против ее воли. Примите нас, святая настоятельница, примите ради Христа.

И аббатиса сказала:

— Примем королеву с достоинством. — Показав знаком монахиням, чтобы они заняли свои обычные места, она села в большое кресло во главе их; позади нее подле высокого алтаря стояла Розамунда с обнаженным кинжалом в руках.

Двери отворились, и показалась странная процессия. Впереди шла красавица королева во всех знаках своего королевского достоинства, нос головой, покрытой черным покрывалом; за нею придворные дамы числом двенадцать, дрожавшие от страха, но роскошно одетые; за ними трое суровых сарацин в кольчугах и с осыпанными каменьями саблями. Дальше двигалось множество женщин, по большей части в трауре, которые вели с собой испуганных детей; это были жены, сестры и вдовы дворян, рыцарей и граждан Иерусалима. Наконец, показалось около сотни предводителей и воинов, посреди них Вульф, а во главе Балиан. Последним вошел патриарх Гераклий в пышном наряде, вместе со своими священниками и помощниками.

Настоятельница и монахини поднялись и поклонились королеве, и одна из них предложила ей сесть на место епископа.

— Нет, — сказала королева. — Я пришла сюда как скромная просительница и буду просить на Коленях.

И она опустилась на колени на мраморный пол, а вместе с нею все дамы ее свиты и остальные женщины. Важные сарацины с изумлением посмотрели на нее; рыцари и благородные горожане столпились позади Сибиллы.

— Что же мы можем дать вам, королева? — спросила настоятельница. — У нас ничего не осталось, кроме сокровищ, которые мы готовы принести вам: честь и жизнь.

— О горе! — ответила королева. — Горе! Я пришла попросить жизни одной из вас!

— Чьей же, о королева?

Сибилла подняла голову и, протянув руку, указала на Розамунду. Розамунда побледнела, но скоро справилась и сказала твердым голосом:

— Скажите, какую услугу может оказать вам моя бедная жизнь, о королева, и кто ее требует?

Сибилла трижды старалась ответить и наконец прошептала:

— Я… не могу. Пусть посланные передадут ей письмо, если она умеет читать на их языке.

— Умею, — ответила Розамунда. Один сарацинский эмир вынул свиток, приложил его ко лбу, потом подал аббатисе, которая поднесла его Розамунде. Розамунда открыла пергамент и прочитала по-прежнему спокойным голосом, переводя каждую фразу:

— «Во имя единого Аллаха всемилостивого, моей племянниц: бывшей принцессе Баальбека, по имени Розамунда д’Арси, ныне бежавшей и скрытой во франкском монастыре в городе Эль-Кудо-Эш-Шериф, в святом граде Иерусалиме.

Племянница! Я исполнил все обещания, данные вам, сделал даже больше, пощадив жизнь ваших двоюродных братьев, рыцарей-близнецов. Но вы отплатили мне неблагодарностью и обманом, по обычаю вашей проклятой веры, и бежали от меня. Я сказал вам, что, если вы решитесь на это, вашим уделом будет смерть. Поэтому вы более не принцесса Баальбека, а только бежавшая христианка, раба, осужденная на смерть.

Вы хорошо знаете мое видение. Вспомните теперь его, раньше, чем ответить. Я требовал, чтобы вас привезли ко мне, на это требование мне ответили отказом; почему — не важно. Но я понял истинную причину: так было решено свыше. Я больше не требую, чтобы вас принуждали. Я желаю, чтобы вы пришли ко мне по доброй воле и вынесли печальный и позорный конец в виде возмездия за ваш грех. Если же вы хотите, оставайтесь там, где живете теперь, и пусть вас постигнет та судьба, которую пошлет Аллах.

Если вы придете и попросите меня за святой город, — я подумаю, не помиловать ли Иерусалим и его жителей. Если вы откажетесь прийти, я, без сомнения, подвергну их всех смерти от меча, за исключением тех женщин и детей, которых можно отдать в неволю. Итак, решите, племянница, и поскорее, вернетесь ли вы с моими посланными или останетесь там, где они отыщут вас. Юсуп Салахеддин».

Розамунда дочитала, и из ее руки письмо полетело на мраморный пол.

— Принцесса, — сказала королева, — от имени присутствующих и всех остальных мы просим от вас этой жертвы.

— И моей жизни? — громко говоря с собою, сказала Розамунда. — Больше у меня ничего нет. Когда я отдам ее — я буду нищей. — И ее глаза обратились на высокую фигуру Вульфа, который стоял подле колонны.

— Может быть, Саладин окажет милосердие? — заметила королева.

— Нет; — ответила Розамунда, — он всегда говорил, что, если я сбегу от него и снова буду застигнута, я умру. Нет, он предложит мне подчинение исламу или смерть, смерть от веревки или еще более ужасную.

— Но, если вы останетесь здесь, вы тоже умрете, — продолжала королева. — О, принцесса, ваша жизнь только одна, и, отдав ее, вы можете купить жизнь восьмидесяти тысячам человек…

— Разве это так верно? — спросила Розамунда. — Султан ничего не обещал; он сказал только, что, если я попрошу его, он подумает, не пощадить ли Иерусалим.

— Но, — продолжала королева, — он говорит также, что в случае вашего отказа отдаст Иерусалим на разграбление, а правителю Балиану сказал, что, если вы отдадите себя в его руки, он, вероятно, предложит нам такие условия, которые мы примем с удовольствием. Подумайте, подумайте, чем будет судьба вот этих, — и она показала на женщин и детей, — да и судьба всех этих монахинь… Если же вы умрете, то погибнете с честью, и ваше имя будут чтить как святой и мученицы в каждой церкви христианского мира. О, не отказывайте нам, докажите, что вы действительно велики и можете встретить смерть, которая придет к каждому из нас… Вы заслужите благословение половины мира и приготовите себе место на небесах подле Того, Кто тоже умер за людей. Молите ее, мои сестры, молите.

Женщины и дети упали перед ней на колени, со слезами и рыданиями просили ее пожертвовать своей жизнью ради них. Розамунда посмотрела, улыбнулась и сказала звонким голосом:

— А что скажете вы, мой двоюродный брат и жених, сэр Вульф д’Арси? Подите сюда и, как подобает в такую минуту, дайте мне совет.

Закаленный в боях Вульф подошел и, став подле ограды алтаря, поклонился ей.

— Вы слышали, — сказала Розамунда. — Что вы посоветуете?

— Трудно, трудно говорить, — сиплым голосом ответил Вульф… — Но… их много, а вы только одна.

Послышался ропот восхищения. Все знали, что он горячо любит эту девушку и что недавно он защищал ее в этой самой церкви.

Розамунда засмеялась, и нежный звук ее смеха странно прозвучал в этом торжественном месте, в эту торжественную минуту.

— Ах, Вульф, — сказала она, — он всегда говорит правду, даже когда это дорого стоит ему! Ну, я не хотела бы, чтобы было иначе. Королева и все вы — глупые люди, я только испытывала ваше терпение. Неужели мы считаете меня такой низкой? Неужели вы думаете, что я действительно стараюсь сохранить мою бедную жизнь, когда десятки тысяч жизней зависят от меня? Нет, нет, совсем не то! — Розамунда вложила в ножны кинжал, подняв со стола письмо, поднесла его ко лбу в знак повиновения и по-арабски сказала посланным султана:

— Я, раба Салахеддина, повелителя верных! Я пылинка под его стопами. Заметьте, эмиры, что в присутствии всех собравшихся здесь я, Розамунда д’Арси, прежде принцесса Баальбекская, по доброй воле решила идти с вами в лагерь султана, чтобы просить его пощадить жизнь граждан Иерусалима, а затем подвергнуться смерти за мое бегство, как решил мой царственный дядя. Только одного прошу, чтобы мое тело было принесено обратно в Иерусалим, к этому алтарю, где я охотно отдаю свою жизнь. Эмиры, я готова.

Посланцы в восхищении склонились перед ней; воздух переполнили благословения.

Когда Розамунда отошла от алтаря, королева обняла ее, поцеловала, а высокие граждане и рыцари, женщины и дети целовали ей руки, подол ее белого платья, даже ноги, называя ее святой и избавительницей.

Но она отталкивала их, говоря:

— До сих пор я ни то, ни другое, хотя надеюсь освободить вас. Ну, пойдем.

— Да, — отозвался Вульф, подходя к ней. — Пойдем.

Розамунда вздрогнула, и все взглянули на него.

— Слушайте, королева, эмиры и народ, — продолжал он. — Я родственник Розамунды д’Арси и ее нареченный жених, рыцарь, который присягнул служить ей до конца. Если она виновата перед султаном — я еще виновнее, и меня тоже должна поразить его месть. Идем!

— Вульф! — сказала она. — Нужна одна жизнь, а не обе.

— Однако необходимо отдать обе, чтобы мера возмездия переполнилась и Саладин захотел оказать милость. Нет, не останавливайте меня, — сказал Вульф. — Я жил для вас и для вас умру. Если меня удержат насильно, я все же умру в случае нужды от моего собственного меча! Когда я вам дал совет, я дал совет и себе. Неужели вы думали, что я отпущу вас одну, когда, разделив вашу судьбу, могу сделать ее легче.

— О, Вульф, — воскликнула она, — мне будет только еще тяжелее!

— Нет, нет, когда стоишь вдвоем перед смертью, она теряет половину своих ужасов. Кроме того, Саладин — мой друг, и я тоже буду молить его за народ Иерусалима.

И он шепотом прибавил ей на ухо:

— Милая Розамунда, не отказывайте мне в этом, иначе вы доведете меня до безумия и самоубийства, я не хочу жить без вас.

Полные слез глаза Розамунды засияли любовью, и она шепотом же ответила:

— Вы сильнее меня. Пусть исполнится воля Божья.

И никто больше не удерживал его.

Розамунда подошла к настоятельнице и хотела опуститься перед ней на колени, но вместо того сама аббатиса бросилась к ее ногам, назвала ее благословенной и поцеловала. Сестры-монахини тоже с поцелуями прощались с нею. Привели священника, не патриарха, к которому Розамунда не хотела подойти, а другого, человека праведного. Стоя близ алтаря, сначала Розамунда, а потом Вульф исповедовались перед ним, получили отпущение грехов и причастие в той форме, как оно давалось умирающим; и все, кроме эмиров, опустились на колени и молились как бы за отлетающие души.

Священный обряд закончился и в сопровождении двоих посланцев Саладина (третий под эскортом уже отправился предупредить султана), королевы, ее дам и всех остальных Розамунда и Вульф вышли из церкви, из монастырских стен и двинулись по узкой дороге «Страстей Господних». Вульф в качестве родственника взял Розамунду за руку и повел ее, как сестру, на брачный пир. Светила яркая луна; вести о странном событии разошлись по всему Иерусалиму, и во всех улицах толпились зрители, стояли они также на всех крышах, теснились у каждого окна.

— Розамунда! — кричали они. — Благословенна ты, Розамунда, идущая на мученическую смерть ради нашего спасения! Это чистая, святая Розамунда и ее храбрый рыцарь Вульф! — И они срывали цветы и зеленые листья в садах и бросали им под ноги.

Вдоль длинных извилистых улиц, наполненных толпами, скромно шли они, и солдаты очищали перед ними дорогу; встречные женщины поднимали своих детей, чтобы они могли дотронуться до платья Розамунды или взглянуть на ее лицо. Наконец они остановились перед городскими воротами. Пока отодвигали тяжелые засовы, вперед выступил Балиан Ибелинский с обнаженной головой и сказал:

— Госпожа, от имени народа Иерусалима и всех христиан я благодарю вас и вас также, сэр Вульф д’Арси; вы самый отважный и самый верный изо всех рыцарей.

Несколько священников с епископом во главе подошли к ним, размахивая кадилами, и торжественно благословили их во имя церкви и креста.

— Не благодарите и не прославляйте нас, — сказала Розамунда. — Лучше помолитесь, чтобы мы одержали успех, а потом, когда мы умрем, молитесь за наши грешные души. Если же нас постигнет неудача, что может случиться, помните только, что мы сделаем все, что можем. О, народ! Великие горести пали на эту страну, и крест Христов посрамлен. Однако он снова засияет, и перед ним все люди будут преклонять колени. Живите! Пусть не поразят вас новые бедствия! Это наша последняя мольба. Мы молим также, чтобы, когда впоследствии вы умрете, мы могли встретиться на небесах; теперь прощайте.

Обреченные вышли из ворот; эмиры объявили, что больше никто не должен провожать их. Они пошли одни; за ними послышались рыдания толпы. Свет месяца освещал две одинокие фигуры. Подле рядов мусульманских войск их встретил отряд и носильщики. Но Розамунда отказалась сесть в носилки. Они двинулись дальше пешком и наконец вышли на большую площадку среди лагеря на масличной горе рядом с сероватыми деревьями Гефсиманского сада. Тут их ждал Саладин, кругом султана собралась вся его большая армия.

Розамунда и Вульф подошли к султану и опустились перед ним на колени. Розамунда в одеянии послушницы, а Вульф в своей изрубленной кольчуге.

Глава 22

ПОСЛЕДНИЕ КАПЛИ КУБКА
Саладин посмотрел на них, но не сказал обычного приветствия и, помолчав немного, произнес только:

— Вы знаете все. Вы знаете, что ваш высокий титул отнят от вас и что все мои обещания окончены; вы знаете также, что здесь вас ждет смерть неверной рабыни. Так это?

— Я знаю все, великий Салахеддин, — ответила Розамунда.

— Скажите же мне тогда, пришли вы добровольно и почему рядом с вами преклонил колени сэр Вульф, которого я пощадил и смерти которого я не ищу?

— Я пришел добровольно, Салахеддин; спросите ваших эмиров. Об остальном пусть скажет сам Вульф.

— Султан, — произнес Вульф. — Я посоветовал моей родственнице Розамунде идти сюда, хотя такого совета ей было и не нужно, и потом пошел с нею по праву крови и справедливости, ее преступление против вас лежит также и на мне. Ее судьба — моя судьба.

— Я вас простил и не сержусь на вас, — ответил Саладин, — значит, вы должны сами придумать средство последовать за нею.

— Без сомнения, — ответил Вульф, — я христианин посреди многих сыновей Пророка, а потому без труда найду дружественную саблю, которая поможет мне найти этот путь. Прошу вас оказать мне милость и сделать ее судьбу моей судьбой.

— Как? — сказал Саладин. — Вы готовы умереть с нею, вы, сильный и молодой, когда на свете столько других женщин?

Вульф улыбнулся и кивнул головой.

— Хорошо. Я не могу стать между безумцем и его безумием.

Я обещаю вам эту милость. Вы разделите ее судьбу; Вульф д’Арси, вы выпьете чашу моей рабы Розамунды до последних, самых горьких капель.

— Это я только и хочу, — спокойно ответил Вульф.

Теперь Саладин взглянул на Розамунду и спросил:

— Почему вы пришли сюда, не боясь моей мести? Говорите, если же вы желаете попросить о чем-нибудь.

Розамунда поднялась с колен и, стоя перед ним, сказала:

— Я пришла, могучий повелитель, чтобы молить за народ Иерусалима, так как мне сказали, что вы не желаете слышать другого голоса, кроме голоса вашей рабы. Вспомните, много месяцев тому назад видение показало вам меня. Вы трижды видели в грезах, что, благодаря моему поступку, вы спасете многие жизни и принесете на землю мир. Вы знаете, как меня привезли к вам и какими почестями осыпали, но мне, христианке, было тяжело видеть ежедневные убийства, я старалась бежать и наконец благодаря уму и самопожертвованию другой женщины бежала. Теперь я пришла, чтобы подвергнуть себя наказанию, и ваше видение исполнилось или, по крайней мере, вы можете его исполнить, если Господь тронет ваше сердце благодатью; ведь я по доброй воле пришла просить вас, Салахеддин, пощадить город, и за кровь его жителей принять в дар мою кровь. О, господин, будьте так же милосердны, как вы велики! Что скажете вы в день суда над вами, вспомнив, что вы прибавили еще восемьдесят тысяч убитых к числу погубленных раньше, а вместе с ними жизнь многих тысяч ваших собственных соплеменников? Ведь воины Иерусалима не умрут, не мстя за себя! Пощадите их жизнь, позвольте им уйти свободными и тем заслужите благодарность всего рода человеческого и прощение Бога в небесах.

Сказав это, Розамунда замолкла, протянув руки к нему.

— Я предлагал им это, и они отказались, — сказал Саладин. — Зачем я дам теперь такие милости, когда они побеждены?

— Сильный в помощи, — продолжала Розамунда, — неужели вы, такой отважный, порицаете рыцарей и воинов за то, что они бились, хотя знали, что их положение безнадежно? Разве вы не назвали бы их трусами, если бы они сдали город, в котором жил их Спаситель, не стараясь защитить его? О, я устала… Я больше не могу говорить, но снова смиренно и на коленях молю вас — скажите слова милосердия, не окрасьте кровью ваше торжество — кровью женщин и маленьких детей.

И, упав ниц, Розамунда схватила подол его царственного платья и прижалась к небу лбом.

Свет месяца обливал ее; вся громадная толпа вооруженных людей молчала; Саладин сидел неподвижно, как статуя, глядя на купола и башни Иерусалима, которые рисовались на темно-синем небе.

— Встаньте, — сказал он наконец, — и знайте, племянница, что вы поступили как подобало члену моего рода и что я, Салахеддин, горжусь вами. Знайте также, что я взвешу вашу просьбу, как не взвесил бы мольбы другого человека. Теперь я должен посоветоваться с моим собственным сердцем, и завтра ваша мольба будет или исполнена, или отвергнута. Вам, осужденной на смерть, и рыцарю, который желает умереть вместе с вами, я, по старому закону и обычаю, предлагаю принять ислам и тогда дарую вам жизнь и почет.

— Отказываемся, — в один голос ответили Вульф и Розамунда.

Султан наклонил голову; казалось, он не ожидал другого ответа и огляделся кругом, как все думали, для того, чтобы призвать палачей. Но он только сказал предводителю мамелюков:

— Раздели их, возьми под стражу и охраняй, пока я не прикажу убить. Ты отвечаешь жизнью за них. Накормить и напоить их, не делать им никакого зла, пока я не прикажу.

Мамелюк поклонился и подошел со своим отрядом. В последнюю минуту Розамунда спросила его:

— Скажите мне, мой друг, что сталось с Масудой?

— Она умерла за вас; отыщете ее там, за городом, — ответил Саладин. Розамунда закрыла лицо руками и вздохнула.

— А что с Годвином, моим братом? — вскрикнул Вульф.

Но ему не ответили.

Розамунда повернулась и, протянув руки к Вульфу, упала ему на грудь. И тут в присутствии бесчисленной армии они обменялись поцелуем жениха и невесты и вместе с тем поцелуем прощания. Ни он, ни она не сказали ни слова, только, уходя, Розамунда подняла руку и указала на небо.

И ропот прошел по толпе, все, как один человек, повторяли одно слово:

— Пощады!

Но Саладин не двигался, не сделал знака, и их увели в различные тюрьмы.

В числе многих тысяч, смотревших на эту странную и потрясающую сцену, были два человека в длинных одеяниях — Годвин и епископ Эгберт. Годвин трижды старался подойти к трону, но воины, стоявшие кругом него, получили особые приказания; они не позволяли ему ни шевельнуться, ни заговорить. Когда Розамунда проходила мимо него, он хотел приблизиться к ней, но они схватили и удержали. Однако Годвин успел закричать:

— Да будет благословение неба на тебе, святая Божия, на тебе и на твоем верном рыцаре.

Розамунда узнала звук этого голоса и оглянулась, но не увидела д’Арси, потому что кругом нее столпилась стража. И она пошла, спрашивая себя, донесся ли до нее голос Годвина, или прозвучало благословение ангела, или с ней просто заговорил один из франкских пленных.

Годвин ломал руки, епископ старался поддержать его, говоря, чтобы он не печалился, потому что Розамунда и Вульф избрали смерть славную и более желанную, чем тысячи жизней.

— Да, да, — сказал Годвин, — я хотел бы быть с ними.

— Их дело окончено, ваше — нет, — кротко сказал епископ. — Пойдемте в нашу палатку и станем на колени. Бог могущественнее султана, и, может быть, Он спасет их. Если на заре завтра они будут еще живы, мы постараемся добиться аудиенции у Саладина, чтобы попросить за осужденных на смерть.

Они вошли в палатку и молились, как жители Иерусалима молились за своими полуразрушенными стенами, прося Господа смягчить сердце Саладина. Вот полы палатки раздвинулись, и перед коленопреклоненными священниками остановился эмир.

— Встаньте, — сказал он, — и оба идите за мной. Султан приказал вам явиться к чему.

Эгберта и Годвина провели в спальню султана, и стража закрыла за ними полы шатра. На шелковом ложе полулежал Саладин, и свет лампы освещал его бронзовое — задумчивое лицо.

— Я послал за вами, франки, — сказал он, — чтобы вы передали мои слова Балиану Ибелинскому и гражданам Иерусалима. Вот что я говорю: пусть святой город завтра сдастся, и все его жители признают себя моими пленниками. Я дам им возможность в течение сорока дней внести выкуп, и в это время никому из них не будет сделано вреда. Каждый мужчина, который внесет за себя десять золотых, освободится, две женщины или десять детей будут считаться за одного мужчину и вносить такую же плату. Семь тысяч бедных будут отпущены с платой в тридцать тысяч безантов. Все, кто останется или не заплатит за себя выкупа (а в Иерусалиме еще много золота), сделаются моими невольниками. Вот мои условия; я предлагаю их, благодаря предсмертной просьбе моей племянницы госпожи Розамунды, и только благодаря ей. Передайте это Балиану; пусть он вместе с начальниками города ждет меня на заре и ответит от имени народа, согласен ли он. Если нет, я буду продолжать приступы, превращу город в груду развалин, которые прикроют кости его детей.

— Благословляем вас за эту милость, — сказал епископ Эгберт, — и повинуемся. Но скажите нам, султан, что нам делать дальше? Вернуться в лагерь с Балианом?

— Если он примет мои условия, нет, потому что в Иерусалиме вас ждет безопасность, и я без выкупа отпускаю вас на свободу.

— Султан, — сказал Годвин, — позвольте мне перед уходом проститься с моим братом и с моей двоюродной сестрой Розамундой.

— Чтобы в третий раз задумать бегство? — сказал Саладин. — Нет, оставайтесь в Иерусалиме и ждите моего слова. Вы встретите их только в последнюю минуту.

— Султан, — просил Годвин, — пощадите их, потому что они поступили благородно. Ужасно, что они умрут; ведь они любят друг друга, и они так молоды, красивы и отважны.

— Да, — ответил Саладин, — их поступок благороден; я никогда не видывал ничего более высокого. Ну, тем вернее они попадут на небо, только поклонники креста могут войти в рай. Довольно; их судьба решена, и я не могу изменить моих намерений; вы до последней минуты не увидите их, как я уже сказал. Но, если хотите, в письме проститесь с ними и пошлите это письмо с посольством; оно будет передано им. Теперь идите, более великие вопросы стоят перед нами. Вас ждут воины.

Через час они стояли перед Балианом, передавая ему слова Саладина; выслушав их, он поднялся и благословил имя Розамунды. Пока Балиан сзывал своих советников и приказывал слугам седлать лошадей, Годвин отыскал перо и пергамент и наскоро написал:

«Вульфу, моему брату, и Розамунде, моей двоюродной сестре и его невесте. Я жив, хотя чуть не умер подле мертвой Масуды. Да упокоит Иисус ее благородную и любимую мной душу! Саладин не позволил мне повидаться с вами, обещав, впрочем, что я увижу вас в последнюю минуту; итак, ждите меня тогда. Я все еще осмеливаюсь надеяться, что Господь изменит сердце султана и спасет вас. В таком случае я вас прошу как можно скорее обвенчаться и вернуться в Англию; если я останусь в живых, я надеюсь со временем навестить вас. До тех пор не старайтесь отыскать меня; мне временно хочется жить одиноко. Но если суждено другое, тогда, очистившись от грехов, я постараюсь найти среди святых вас, которые за свое благородное деяние, конечно, получили милость Божию.

К султану едет посольство. Больше писать у меня нет времени, хотя я желал бы сказать еще многое. Прощайте. Годвин».

Условия Саладина были приняты; радуясь спасению, но и оплакивая падение святого города, снова попавшего в руки мусульман, население Иерусалима готовились уйти и переселиться в другие места. Большой золотой крест сорвали с мечети Эль-Акса, и на каждой стене развевалось желтое знамя Саладина. Все, имевшие средства, заплатили выкуп; неимущие занимали деньги, а не получив их, с отчаянием отдавались в рабство.

Саладин оказал большое милосердие: он освободил всех старых без платы и из собственной казны дал выкуп за сотни женщин, мужья и отцы которых пали в боях или в других городах были заключены в тюрьмы.

В течение сорока дней печальная процессия побежденных тянулась из ворот; впереди всех ехала королева Сибилла и ее придворные дамы: многие, проходя мимо победителя, сидевшего с парадной свитой, останавливались перед ним, прося его за тех, кто еще остался в городе. Некоторые также вспоминали Розамунду и то, что благодаря ее самопожертвованию они могли смотреть на солнце, и молили его, если она не умерла, пощадить ее и ее отважного рыцаря. Наконец все окончилось, и Саладин вступил в город. Он приказал очистить великую мечеть, омыть ее розовой водой и отслужить в ней службу, а потом разделил остальных жителей, которые не могли внести выкупа, как рабов, между своими эмирами и членами свиты. Так полумесяц восторжествовал над крестом, но не среди моря крови.

Все эти сорок дней Розамунда и Вульф были в заключении и ждали казни. Письмо Годвина принесли Вульфу, который прочитал его и обрадовался, узнав, что его брат жив. После этого пергамент передали Розамунде, и хотя она тоже обрадовалась, но и заплакала над ним и не могла понять его полного значения. Одно она увидела из него, а именно, что для них с Вульфом не осталось надежды на жизнь. Они знали, что Иерусалим пал, потому что до них долетели ликующие клики мусульман, и сквозь тюремные решетки видели вдали бесконечные толпы беглецов, которые выходили через старинные ворота, унося с собой свои вещи и уводя детей. И, глядя на эту картину, Розамунда чувствовала прилив счастья: она понимала, что пострадает не напрасно.

Наконец лагерь снялся. Саладин и многие солдаты двинулись в Иерусалим, но Вульф и Розамунда остались в унылых темницах, устроенных в старинных склепах. Раз, когда Розамунда стояла на коленях и молилась перед тем, чтобы лечь спать, дверь отворилась, и на пороге показалась фигура предводителя и нескольких солдат; предводитель поздоровался с нею и предложил ей идти с ним.

— Пришел конец? — спросила она.

— Да, — ответил он, — это конец. — Она кротко склонила голову и пошла за ним. Ее усадили на носилки, стоявшие подле дверей, и под лучами луны внесли в Иерусалим; двинулись по Дороге скорби, наконец остановились у знакомых дверей подле старинной арки.

Двери открылись, и Розамунда вошла в большой монастырский двор, убранный точно для праздника; повсюду среди колонн висели многочисленные лампы. Большой проход под колоннадой и все пространство двора было занято сарацинскими начальниками в парадных одеждах, и между ними сидел сам Саладин и его двор.

«Они хотят сделать великолепное зрелище из моей смерти», — подумала Розамунда. И вдруг слегка вскрикнула: против Саладина, облитый лунным сиянием и светом ламп, стоял в своей блестящей кольчуге высокий христианский рыцарь. Он услышал и повернул голову; перед Розамундой был Вульф, похудевший, бледный, но, несомненно, Вульф.

«Значит, мы умрем вместе?» — сказала она мысленно и гордо пошла вперед среди глубокой тишины; поклонившись Саладину, Розамунда взяла за руку Вульфа и стояла, не выпуская ее. Султан посмотрел на них и сказал:

— Как бы долго ни откладывался роковой день, он все же наконец должен наступить. Скажите, франки, готовы ли вы осушить последние капли кубка, о котором я говорил вам?

— Готовы, — ответили они в один голос.

— Сожалеете ли вы, что положили жизни свои за спасение всего Иерусалима? — спросил он опять.

— Нет, — ответила Розамунда, глядя на Вульфа. — Мы ликуем, что Господь был так благ к нам.

— Я тоже радуюсь, — сказал Саладин, — и тоже благодарю Аллаха, в былые времена пославшего мне вещее видение, которое отдало в мои руки святой город Иерусалим без кровопролития. Теперь все совершилось, что было суждено. Уведите их.

На мгновение они приникли друг к другу, но эмиры, разлучив их, увели Вульфа в правую сторону, а Розамунду в левую; она ушла с бледным лицом и высоко поднятой головой, думая сейчас увидеть палачей и спрашивая себя, встретит ли она перед смертью Годвина. Ее отвели в комнату, наполненную женщинами, но без палача, и закрыли за нею дверь.

«Может быть, эти женщины задушат меня, — подумала Розамунда, когда они подошли к ней, — чтобы не проливать царственную кровь?»

Но нет, нежными руками, молча, они сняли с нее платье, омыли ароматной водой, причесали ее волосы и перевили их жемчугом и драгоценными камнями. Они одели ее в тонкие льняные материи, набросили роскошные вышитые одежды и царскую мантию пурпурового цвета; покрыли ее драгоценностями, которые она носила в былые дни, и прибавили к ним другие, еще более великолепные; голову ее покрыли прозрачным покрывалом, вышитым золотыми звездами. Оно было совершенно похоже на ту вуаль, подарок Вульфа, которую она надела в памятный вечер, когда Гассан увез ее из Стипля. Розамунда заметила это и улыбнулась, как грустному предвестию, потом сказала:

— Скажите, зачем хотят насмехаться над моей гибелью, заставляя надевать эти великолепные одежды?

— Такова воля султана, — ответили они, — и из-за них вы заснете сегодня не менее счастливая.

Теперь все было готово, дверь отворилась; Розамунда вышла во двор, вся блестящая под лучами ламп. Затрубили трубы, и вестник крикнул:

— Дорогу, дорогу! Дорогу для высокой госпожи и принцессы Баальбека!

В сопровождении почтенных женщин, которые убирали ее, Розамунда прошла во двор и снова преклонила колени перед Саладином, потом остановилась перед ним молча.

И снова затрубили трубы, и с правой стороны закричал вестник:

— Дорогу, дорогу! Дорогу храброму и благородному франкскому рыцарю Вульфу д’Арси!

В сопровождении эмиров и знатных вельмож вышел Вульф в великолепных доспехах, отделанных золотом: на его плечах висела мантия, усеянная драгоценными камнями, а на его груди сверкала «звезда счастья Гассана». Он подошел к Розамунде и остановился подле нее, положив руки на эфес своего длинного меча.

— Принцесса, — сказал Саладин, — я возвращаю вам ваше положение и титулы, потому что вы показали великое благородство; и вас, сэр Вульф, я желаю почтить, как умею. Но своего решения не изменю. Пусть они пойдут вместе и выпьют кубок своей судьбы, как жених с невестой.

Снова затрубили трубы, снова закричали вестники, и Розамунду с Вульфом провели к дверям церкви: постучались в них, и тогда они открылись. Из церкви донесся звук пения женщин, но не печальную молитву пели они.

— Сестры ордена все еще здесь, — сказала Розамунда Вульфу, — и они хотят ободрить нас на нашем пути к небу.

— Может быть, — ответил он, — не знаю… Я изумлен.

У церковных дверей мусульмане остановились, но столпились при входе, точно желая видеть, что будет дальше. А через церковь шла одинокая фигура в белой одежде. Это была настоятельница.

— Что нам делать, мать моя? — спросила ее Розамунда.

— Идите за мною оба, — сказала она, и они подошли к решетке алтаря и по ее знаку опустились на колени.

Теперь они увидели, что по обеим сторонам алтаря стояло по христианскому священнику. С правой стороны был епископ Эгберт, он вышел вперед и начал читать над ними венчальные молитвы.

— Они венчают нас перед смертью. — прошептала Розамунда.

— Да будет так, — ответил Вульф.

Обряд совершился; сестры сидели на своих резных местах и ждали. Жених и невеста обменялись кольцами. Вульф назвал Розамунду своей женой; Розамунда назвала Вульфа мужем. Наконец старый епископ ушел к алтарю, и другой монах, закрытый капюшоном, выступил вперед и прочитал над ними благословение глубоким и звучным голосом, который странно взволновал их, точно голос, донесшийся из-за гроба. Он, благословляя, простер над ними руки и посмотрел вверх, капюшон спал с его головы, и свет от алтаря осветил его лицо.

Это был Годвин.

Они снова остановились перед Саладином; теперь их свита увеличилась благодаря присутствию настоятельницы и монахинь Святого Креста.

— Сэр Вульф д’Арси, — сказал султан, — и вы, Розамунда, моя племянница, принцесса Баальбека, последние капли вашего кубка, сладкие, или горькие, или сладко-горькие, испиты: та судьба, которую я задумал для вас, свершилась, и вы по вашим собственным обрядам сделались мужем и женой; только смерть, посланная Аллахом, нарушит ваш союз. Вы оказали милосердие осужденным на смерть, сделались средством милосердия, а потому я также, милую вас и дарую вам мою любовь и почесть. Теперь оставайтесь здесь, пользуйтесь вашим положением и богатством или, если желаете, уезжайте и живите за морем. Да будет над вами благословение Аллаха! Таково решение Юсупа Салахеддина, повелителя верных, победителя и калифа всего Востока.

Полные радости и изумления, они опустились перед ним на колени и поцеловали его руку. Потом, бросив друг другу несколько слов, замолчали, и Розамунда сказала:

— Султан, да благословит и да наградит вас Бог. Бог христиан и мусульман, Бог всего мира, хотя мир поклоняется ему различными путями; да пошлет Он вам счастье за ваше царственное деяние. Выслушайте же нашу мольбу. Может быть, многие наши единоверцы все еще живут в Иеруслиме и не могут заплатить выкупа. Возьмите мои земли и драгоценности, велите их оценить, и пусть это будет платой за свободу нескольких бедных рабов. Таково наше свадебное приношение. Мы же уедем в нашу страну.

— Да будет так, — ответил Саладин. — Я возьму земли и употреблю всю сумму их стоимости, как вы желаете. Драгоценности тоже оценят, но я возвращаю их вам в виде свадебного приданого. Этим монахиням я дарую позволение остаться здесь, в Иерусалиме, и без всякой опасности для себя ухаживать за больными христианами, если они того захотят; я делаю это, так как они приютили вас… Эмиры, отведите новобрачных в дом, приготовленный для них.

По-прежнему изумленные и все еще не доверяя своему счастью, они повернулись, чтобы уйти, но к ним подошел улыбающийся Годвин, поцеловав их обоих в щеку, и назвал: возлюбленные брат и сестра.

— А вы, Годвин? — прошептала Розамунда.

— Я, Розамунда, тоже избрал себе невесту, и ее имя церковь Христова.

— Ты вернешься в Англию, брат? — спросил Вульф.

— Нет, — шепнул Годвин с одушевлением и с пламенем в глазах, — крест пал, но не навсегда. У этого креста естьзащитники и слуги за морями; они придут на призыв церкви. И здесь, брат, до конца нашей жизни мы, может быть, еще встретимся на поле сражения. А до тех пор прощай…



БЕНИТА (роман)

Бенита Беатриса Клиффорд совершенно неожиданно для себя оказалась затянутой в водоворот фатальных событий. Казалось бы, только вчера она плыла на пароходе из Лондона в Африку, стремясь воссоединиться с отцом, покинутым ею и матерью в детстве, и принимала предложение руки и сердца от симпатичного молодого мужчины…

А сегодня она заперта вместе со своим умирающим родителем во тьме и холоде каменного подземелья португальской крепости среди костей её прежних обитателей, шесть поколений назад погибших от голода в кольце осады восставших против их власти аборигенов. Снаружи — целое войско матабелов, решивших подчинить обжившее развалины крепости племя макалангов, и обезумевший месмерист Джекоб Мейер, уверовавший в то, что именно она, Бенита, является живой инкарнацией духа-хранителя спрятанного где-то здесь золотого клада и единственным ключом к тайнику…

Глава 1

ОТКРОВЕННОСТЬ
Чудная, чудная была ночь! Воздух не колыхался; черные клубы дыма из труб почтового парохода «Занзибар» низко стлались над поверхностью моря, точно широкие страусовые перья, и одно за другим исчезали при свете звезд. Бенита Беатриса Клиффорд (это было полное имя девушки, которую назвали Бенитой в честь матери, а Беатрисой в честь единственной сестры отца) стояла, опершись на перила, и мысленно говорила себе, что по такому морю даже ребенок мог бы пуститься в берестяном челне и благополучно доплыть до гавани.

Но вот высокий, куривший сигару, молодой человек, лет тридцати, подошел к ней. Она немного подвинулась, желая дать ему место возле себя, и это движение могло бы многое сказать об их дружеских или даже еще более близких отношениях. С секунду он колебался, и выражение сомнения, даже печали показалось на его лице; словно он считал, что многое зависело от того, примет ли он это безмолвное приглашение или откажется от него, и не знал, как поступить.

И действительно, многое зависело от этого, а именно судьба обоих.

Едва он сделал шаг вперед, Бенита заговорила низким приятным голосом:

— Вы идете в курительную комнату или в салон танцевать, мистер Сеймур? Один из офицеров сказал мне, что затеваются танцы. Море до того спокойно, что мы можем вообразить себя на берегу!

— Нет, — ответил он. — В курительной комнате слишком душно, а дни, когда я танцевал, уже прошли. Я просто собирался походить после обеда, а потом сесть в кресло и заснуть. — Голос его оживился. — Как вы узнали, что это я? Вы не повернулись ко мне.

— У меня есть не только глаза, но и уши, — засмеялась она. — А после того, как мы около месяца пробыли на одном пароходе, я знаю вашу походку.

Некоторое время оба молчали; наконец он спросил ее, пойдет ли она танцевать. Бенита покачала головой.

— Потанцевать было бы приятно, но… мистер Сеймур, не сочтете ли вы меня безумной, если я скажу вам кое-что?

— Я никогда не считал вас безумной, мисс Клиффорд, не подумаю этого и теперь. В чем дело?

— Я не буду танцевать, потому что боюсь, да, я ужасно боюсь…

— Боитесь? Боитесь чего?

— Не знаю. Может быть, это в воздухе… но мне кажется, что приближается беда… Предчувствие охватило меня во время обеда; вот почему я ушла из-за стола.

— Все это оттого, что мы слишком много едим на пароходе, — заметил Сеймур. — И обед был очень продолжительным и обильным. Я же вам говорил, именно поэтому я хотел заниматься физическими упражнениями.

— И спать после этого.

— Да, сначала упражнения, затем сон. Мисс Клиффорд, это правило жизни и смерти. Для некоторых из нас катастрофа — лучший выход, ибо это означает возможность долго спать и не думать. В любом случае давайте молиться о том, чтобы катастрофу можно было предотвратить. Я рекомендую вам висмут и карбонат соды. А кроме того, глядя на такое море, трудно подумать о надвигающейся катастрофе. Посмотрите, мисс Клиффорд, — и он с восторгом указал на восток.

Она взглянула туда, куда указывала его протянутая рука, и там, над океаном, поднялся огромный шар африканской луны. Внезапно весь океан превратился в серебро, широкая серебристая рябь простиралась к ним. Можно было бы назвать ее дорогой ангелов. Сладкий мягкий свет выхватывал из темноты сужающиеся мачты и каждую деталь оснастки. Берег, обрамленный бахромой пены, был усеян низкими кустами. Даже круглые хижины стали видны в этом сиянии. Стало видно и еще кое-что, например особенности этой пары.

Мужчина был светлокожий, со светлыми волосами, которые уже начали седеть, особенно усы (бороду он не носил). Его лицо было четко очерчено, его нельзя было назвать особенно красивым, так как тонкости черт не хватало гармоничности; скулы были слишком высоки, а подбородок — слишком маленьким; мелкие ошибки, компенсированные в какой-то степени спокойными и веселыми серыми глазами. Он был плечист и хорошо сложен, в нем можно было уверенно узнать настоящего английского джентльмена. Таков был облик Роберта Сеймура.

Его собеседница выглядела прекрасной, хотя на самом деле не имела никаких реальных претензий к прелести, за исключением, возможно, фигуры, которая была гибкой, изящной, с приятными округлостями. Ее красивое лицо было необычно: черные глаза, большой и очень подвижный рот, пышные волосы, широкий лоб, задумчивое, по большей части, лицо, склонное, однако, озаряться внезапной улыбкой. Строго говоря, ее нельзя было назвать красивой женщиной, но она была чрезвычайно привлекательна, она обладала истинным магнетизмом.

Бенита посмотрела на луну, на серебристую дорожку под ней, потом обернулась к берегу и сказала:

— Наконец-то Африка близко.

— Слишком близко, по моему мнению. Если бы я был капитаном, то держался бы подальше. Этот континент таит множество сюрпризов. Мисс Клиффорд, вы не сочтете меня нескромным, если я спрошу вас, почему вы едете в Африку? Вы никогда не говорили мне об этом.

— Нет, не говорила, потому что это печальная история; если хотите, я расскажу.

Сеймур утвердительно кивнул и придвинул два палубных кресла; оба уселись на них в уголке, который образовала одна из поднятых на палубу шлюпок.

— Вы знаете, что я родилась в Африке, — начала Бенита, — и жила там до тринадцати лет. Я до сих пор могу говорить на зулусском наречии; сегодня днем я говорила на нем. Мой отец поссорился со своим отцом, из-за чего — не знаю, и эмигрировал. В Натале он женился на моей матери, мисс Ферейре; ее звали, как меня и ее собственную мать, — Бенитой. У нее была сестра. Их отец, Андреас Ферейра, женившийся на англичанке, был наполовину голландцем, наполовину португальцем. Я хорошо помню его — красивый старик, с темными глазами и седой бородой. По тем временам он был богат: владел большими участками земли в Натале и Трансваале и имел огромные стада. Итак, вы видите, что я наполовину англичанка, немного голландка, на четверть португалка — настоящая смесь! Мои родители ладили плохо. Мистер Сеймур, я скажу вам правду: он пил, хотя чувствовал к жене страстную привязанность, она же его ревновала. Кроме того, он проиграл бóльшую часть ее наследства, и, когда старый Андреас Ферейра умер, они обеднели. Однажды ночью между ними произошла ужасная сцена, и он, обезумев, ударил ее.

Моя мать была очень горда и решительна и, обернувшись к нему, сказала (я слышала это): «Я никогда тебе не прощу, между нами все кончено». На следующее утро мой отец, уже трезвый, просил у нее прощения, но она ничего не ответила, хотя он уезжал куда-то на две недели. Когда он уехал, она приказала запрячь фургон, уложила вещи, взяла кое-какие сбережения, поехала в Дурбан и, сделав несколько распоряжений в банке относительно своего личного маленького состояния, вместе со мной отплыла в Англию, оставив письмо для моего отца, в котором писала, что больше никогда не увидит его, и если он попытается забрать меня, то английский суд, под защитой которого она находится, не позволит отдать меня в дом пьяницы…

В Лондоне мы поселились с моей теткой, которая прежде была замужем за майором Кингом, но к этому времени овдовела и жила с пятью детьми. Мой отец часто писал матери, прося ее вернуться, но она не соглашалась и, думаю, была не права. Так продолжалось двенадцать лет или больше; моя мать умерла внезапно, я наследовала ее небольшое состояние с доходом двести-триста фунтов в год; свой маленький капитал она поместила так, что никто не может коснуться его. Скончалась она приблизительно год назад. Я написала отцу о ее смерти и получила от него грустное письмо; у меня есть несколько его писем. Он молил меня приехать к нему, не дать ему умереть одиноким и говорил, что умрет от разбитого сердца, если я не исполню его просьбу. Он уверял, что давно перестал пить, так как вино сломало его жизнь, и судья и доктор подтверждали это. Несмотря на уговоры моих двоюродных братьев, сестер и тетки, я согласилась — и вот я здесь. Отец должен встретить меня в Дурбане, но как мы узнаем друг друга — не знаю. Мне хочется видеть его, поскольку, в конце концов, он мой отец.

— Хорошо, что вы приехали сюда, при всех этих обстоятельствах. У вас, должно быть, храброе сердце, — сказал Роберт задумчиво.

— Это мой долг, — ответила она. — И, кстати, я не боюсь тех, кто родился в Африке. Правда, я все чаще и чаще хотела вернуться туда, на вельд, лежащий так далеко от лондонских улиц и туманов.

— Не удивляйтесь, мисс Клиффорд, но я однажды встретил вашего отца. Вы всегда напоминали мне кого-то, но я забыл имя этого человека. Теперь я припоминаю: его звали Клиффорд.

— Где же вы его встретили? — спросила она удивленно.

— Как я говорил вам, я уже побывал в Южной Африке при других обстоятельствах. Четыре года назад я охотился там на крупную дичь. Направляясь от восточного берега, мы с братом (он уже умер, бедняга!) попали в страну матабелов на берегах Замбези. Не найдя дичи, мы собирались двинуться на юг, но туземцы рассказали нам об удивительных развалинах над рекой, в нескольких милях от нас. Оставив фургон по эту сторону высокой гряды, через которую было бы трудно перевезти его, мы с братом захватили ружья, сумку с провизией и двинулись в путь. Развалины были дальше, чем казалось, однако с возвышенности мы довольно ясно рассмотрели их. Скоро стемнело.

Перед стеной мы заметили фургон и палатку и, решив, что они принадлежат белым, пошли туда. В палатке горел огонь, пола ее была откинута, так как стояла очень жаркая ночь. В ней сидели двое: седобородый старик и красивый малый, лет сорока, с темными яркими глазами и острой черной бородкой. Они рассматривали груду золотых безделушек, лежавших на столе между ними. Я хотел заговорить, но чернобородый человек услышал или увидел нас и, схватив ружье, прислоненное к столу, быстро повернулся и прицелился в меня…

— Ради Бога, не стреляйте, Джейкоб, — попросил старик, — это англичане.

— Будет лучше, если они умрут, — ответил тот мягким голосом с легким иностранным акцентом. — Нам не нужно ни шпионов, ни воров!

— Мы ни то, ни другое, но я умею стрелять так же хорошо, как вы, мой друг, — заметил я и направил на него дуло.

Он опустил ружье, и мы объяснили, что отправились в археологическую экспедицию. Мы разговорились и вскоре стали настоящими друзьями, однако ни я, ни мой брат не сошлись с мистером Джейкобом… Его фамилию я забыл. Меня поразило, что он необыкновенно ловко владел ружьем, и, насколько я понял, у него было таинственное и довольно темное прошлое. Не стану распространяться слишком долго; скажу только, что, поняв наши намерения, ваш отец (это был он) откровенно рассказал, что они искали сокровище, два или три столетия назад спрятанное в этой местности португальцами. Но племя макалангов, занявшее крепость Бамбатце, не позволило им производить нужные раскопки, утверждая, что ее охраняет призрак и, если мы потревожим землю, это принесет несчастье всем.

— Они отыскали золото? — спросила Бенита.

— Не знаю, потому что на следующий день мы ушли. Кстати, золото, которое мы видели у вашего отца и его друга, было в некоторых древних могилах, но не имело ничего общего с легендарным кладом.

— Что же это было за место? Я люблю старые развалины, — перебила Бенита.

— О! Замечательно! Гигантская стена, образующая круг и построенная бог знает кем. На полпути к вершине холма возвышается другая стена, а затем еще одна, в верхней трети, и там, в окружении своего рода святая святых, на грани пропасти, — большой конус из гранита.

— Искусственный или натуральный?

— Я не знаю. Они не позволили нам побывать там, но мы познакомились со своего рода начальником и первосвященником, и этот замечательный старик был очень мудрым и очень добрым. Я помню, что он сказал мне: он верил, что мы должны встретиться снова. Я спросил его о сокровищах и почему он не пускает других белых людей взглянуть на них, но он ответил, что сюда никогда не ступит нога мужчины, белого или черного, что только женщина может найти его в назначенное время, когда угодно дух Бамбатце, под чьей опекой и попечительством он пребывает.

— А что это за дух Бамбатце, мистер Сеймур?

— Не могу сказать. Я знаю только, что призрак — белая женщина, которая иногда на восходе или при лунном свете появляется на острие той скалы, о которой я рассказал вам. Помню, я до зари поднялся, чтобы увидеть привидение… как идиот, потому что, конечно, ничего не увидел. Вот и все, что мне известно.

— Говорили ли вы еще с моим отцом, мистер Сеймур?

— Да, немного. На следующий день он вернулся к нашей повозке вместе с нами, радуясь, мне кажется, избавлению от вечного общества своего партнера Джейкоба. Это не было замечательно в человеке, который был воспитан в Итоне и Оксфорде. Я узнал все его недостатки, однако он был джентльмен, каковым Джейкоб не был. Тем не менее Джейкоб много читал и мог говорить на любом языке.

— Говорил ли он, что он мой отец?

— Да, он сказал мне, что неправильно прожил свою жизнь и ему есть за что упрекнуть себя, — разговор состоялся, когда мы были наедине. Наконец, он добавил, что у него была семья в Англии, он очень хотел, чтобы богатство стало компенсацией для вас за его прошлые прегрешения, и именно поэтому искал сокровища. Тем не менее я боюсь, что он так и не нашел ничего.

— Нет, мистер Сеймур, он так и не нашел его и не найдет, но все же я рада слышать, что он думал о нас. Кроме того, я хотела бы узнать, что это за место.

— Я поехал бы туда с вами, мисс Клиффорд, и с вашим отцом, но не с Джейкобом. Если когда-нибудь кто-нибудь поедет туда с ним, я скажу: «Остерегайтесь Джейкоба».

— О, я не боюсь Джейкоба, — ответила она со смехом, — хотя считаю, что мой отец до сих пор имеет дела с ним, по крайней мере, в одном из своих писем он упомянул своего партнера-немца.

Оба замолчали, но вскоре Сеймур спросил:

— Вы рассказали мне вашу историю, хотите послушать мою?

— Да.

— Вам не придется слушать долго, мисс Клиффорд, мне, как бедному точильщику Кенинга, нечего рассказывать. Перед вами один из самых бесполезных людей на свете, ничем не отличившийся член класса, который в Англии называется высшим. Человек, не умеющий делать ничего, что стоит делать, кроме стрельбы. Я не получил ни одной профессии, не работал и в результате в тридцать два года превратился в разоренного, потерявшего почти всякую надежду человека.

— Почему вы разорены и утратили надежду? — тревожно поинтересовалась она. Его тон огорчал ее больше всего.

— Я разорен потому, что мой старый дядя, почтенный Джон Сеймур, наследником которого я считался, совершил безумие — женился на девушке, подарившей ему цветущих близнецов. С появлением их на свет исчезли мои надежды на наследство, а также сумма в тысячу пятьсот фунтов, которую дядя ежегодно любезно выдавал мне с тем, чтобы я поддерживал свое положение в свете. У меня были кое-какие собственные средства, но также и долги. В настоящее время счет на две тысячи сто шестьдесят три фунта и четырнадцать шиллингов и маленькая наличная сумма представляют все, что у меня за душой.

— Я не считаю вас разоренным, эта сумма — целое богатство, — с облегчением произнесла Бенита. — Имея две тысячи фунтов, вы можете нажить целое состояние в Африке. А почему у вас нет надежды?

— Мне нечего ждать в будущем. Поистине, когда я истрачу эти две тысячи фунтов, я не сумею заработать и шести пенсов. Стоя перед такой дилеммой, я нашел, что мне остается только использовать свое умение стрелять и стать охотником. Я собираюсь охотиться на слонов, пока какой-нибудь слон не убьет меня. По крайней мере, — прибавил Сеймур изменившимся голосом, — я собирался поступить так еще полчаса назад.

Глава 2

КОНЕЦ «ЗАНЗИБАРА»
— Полчаса назад? Почему же… — Бенита замолчала.

— Почему я изменил мой очень скромный план жизни? Мисс Клиффорд, если это достаточно интересно, я вам скажу. Это произошло потому, что искушение, которому я до сих пор был в состоянии сопротивляться, за последние полчаса стало слишком сильным для меня. Вы знаете, все имеет свою разрушающую силу. — Он нервно пыхтел сигарой, бросил ее в море, помолчал, потом продолжил: — Мисс Клиффорд, я решился влюбиться в вас, послушайте меня, у вас будет много времени, чтобы дать мне ответ. Впервые в жизни я позволил себе роскошь быть серьезным. Для меня это новое ощущение, и потому бесценное. Могу ли я продолжать?

Бенита ничего не ответила. Она поднялась с той неспешностью, которой отличались все ее движения, тогда как Роберт Сеймур поспешно встал перед ней, так что лунный свет озарял ее лицо, в то время как его собственное оставалось в тени.

— Кроме тех двух тысяч долларов, о которых я говорил, и, кстати, их владельца, я не могу ничего вам предложить. Я неимущий и бесполезный человек. Но хочу вам сказать, Бенита: я люблю вас… Послушайте, — продолжал он торопливо, как человек, который хочет сказать нечто важное и у которого очень мало времени, — это странно, непонятно, что, но это чистая правда. Я полюбил вас, как только увидел ваше лицо. Вы помните, когда вы стояли там, опираясь на фальшборт, а я поднялся на борт в Саутгемптоне, и, когда я шел по трапу, я взглянул на вас, и мои глаза встретились с вашими. Тогда я остановился, и та полная пожилая леди, которая вышла на Мадейре, наткнулась на меня и спросила, достаточно ли я умен, чтобы решить, собираюсь я вперед или назад. Вы помните?

— Да, — ответила она тихо.

— Я был не прочь ответить «назад» и отказаться от места на этом корабле. Но я снова посмотрел на вас, и что-то внутри меня сказало: «Вперед». Я прошел остальную часть трапа и снял шляпу перед вами. — Он помолчал, потом продолжил: — Я не имею никаких особых пороков, кроме худшего из всех — праздности, и ни малейшего следа какой-либо добродетели.

— Вы шутите или что все это значит, мистер Сеймур? — спросила Бенита, глядя прямо перед собой.

— Что все это значит? О чем вы говорите?

— Я всегда думала, что в таких случаях люди хотят представить себя в лучшем свете.

— Совершенно верно, но я никогда не делаю того, что должен, за что благодарен сейчас Небесам, так как в противном случае я не должен был быть здесь сегодня вечером. По крайней мере, я честен. Теперь, когда я сказал, что являюсь — или являлся полчаса назад — бездельником и бесперспективным неудачником, я спрашиваю вас: хотите ли вы услышать больше?

Она поднялась и, взглянув на него, увидела, что его лицо побледнело в лунном свете. Возможно, это повлияло на нее, изгнав впечатление от его горькой насмешки над собственной виной. Во всяком случае, Бенита казалось, передумала и снова села.

Он слегка поклонился.

— Я благодарю вас. Я уже говорил вам, кем я был полчаса назад. Теперь, надеюсь, вы поверите мне, если я скажу, кем являюсь сейчас. Я действительно раскаиваюсь. Я не очень стар, и я думаю, что у меня есть еще возможность найти свой путь; если это не так, ради вас я сделаю это возможным. Я не верю, что вы никогда не сможете найти никого, кто будет любить вас лучше или заботиться о вас нежнее. Я хочу жить для вас в будущем, более полно, чем даже в прошлом я жил для себя. Я стою на распутье. Если вы согласитесь стать моей, я чувствую, что смогу стать мужем, которым вы могли бы гордиться; если же нет, то я напишу «Конец» на могильной плите возможностей Роберта Сеймура. Я обожаю вас. Вы единственная женщина, с которой я хотел бы провести свои дни. Я прошу вас взять на себя риск выйти за меня замуж, хотя я не вижу впереди ничего, кроме бедности, потому что я авантюрист.

— Не говорите так, — быстро сказала она, — все мы искатели приключений в этом мире.

— Хорошо, мисс Клиффорд. Тогда, значит, мне нечего больше говорить, теперь ваш черед.

Как раз в это время на капитанской палубе произошло смятение и заметался человек. Через минуту в машинном отделении отчаянно зазвонил колокол. Роберт знал этот сигнал: он обозначал «стой». Раздался новый звон: «задний ход на всех парах».

— Что происходит? — забеспокоился молодой человек.

Но раньше, чем затихли его слова, все стало ясно. Казалось, весь нижний корпус громадного парохода остановился, тогда как верхняя его часть продолжала двигаться вперед; затем появилось другое, еще более ужасное ощущение: ноги скользили, беспомощно, тяжело, как по льду или по натертому полированному полу. Брусья хрустнули, веревки разорвались с шумом пистолетного выстрела, тяжелые предметы понеслись по палубе. Толчок сорвал Бениту с кресла, она натолкнулась на Роберта, и оба упали. Он не ушибся и быстро вскочил, но она лежала неподвижно, и Сеймур увидел, что какой-то тяжелый предмет до крови ушиб ей голову. Он поднял ее и, полный ужаса и отчаяния, прижал руку к ее сердцу. Слава Богу, оно снова начало биться. Бенита была жива!

Музыка прервалась, и короткое время в салоне стояла полная тишина. Потом мгновенно поднялся ужасающий крик, люди с безумными глазами кидались туда и сюда; слышались вопли и визг женщин и детей; какой-то священник громко молился, упав на колени.

Роберт некоторое время стоял в раздумье; он прижимал бесчувственную Бениту к груди, и кровь из ее раны текла на его плечо. Но вот он решился.

Девушка занимала палубную каюту. Не выпуская девушку из рук, Сеймур стал пробираться через беспорядочную толпу пассажиров; на пароходе было около тысячи человек! Каюта Бениты оказалась пуста, ее соседка убежала. Положив девушку на нижнюю койку, Сеймур зажег свечу в качающемся подсвечнике, отыскал два спасательных пояса и один из них, не без большого труда, надел на мисс Клиффорд, потом, взяв губку и напитав ее водой, омыл ее окровавленную голову. На виске Бениты виднелась рана, оттуда все еще сочилась кровь. Рана была не очень глубока, и, насколько мог судить Сеймур, черепная кость уцелела. Он надеялся, что Бенита только оглушена и скоро очнется. Больше Сеймур ничего не мог сделать для нее, но в эту минуту ему пришла в голову одна мысль. На полу, сбитая толчком, лежала ее шкатулка с принадлежностями для письма. Он открыл ящик и, вынув лист бумаги, быстро набросал карандашом:

«Вы мне не ответили, и, вероятно, я не узнаю этого ответа на земле, которую один из нас или мы оба, может быть, скоро покинем. Если же мне суждено погибнуть, а вам остаться, надеюсь, вы будете хорошо думать обо мне иногда, как о человеке, который искренне любил вас. Может статься, погибнете вы и никогда не прочтете этих слов. Но если мертвым дано знать происходящее на земле, вы увидите меня таким же, каким покинули, — вашим и только вашим. Но возможно, мы оба останемся живы, я молюсь об этом»

Р. С. С.
Он сложил бумагу и, засунув ее за блузку Бениты, вышел на палубу, чтобы видеть происходящее. Пароход все еще шел, но двигался медленно, кроме того, он кренился теперь так сильно, что было трудно стоять на палубе. Почти почти все пассажиры прижались друг к другу на той стороне палубы, которая возвышалась над водой, надеясь найти там убежище. Человек с белым, обезумевшим лицом, шатаясь, шел к нему. Это был капитан. На мгновение он остановился, вцепившись в стойки. Роберт Сеймур увидел в этом шанс и обратился к нему.

— Простите меня, — сказал он. — Я не люблю вмешиваться в чужие дела, но предлагаю вам остановить корабль и идти на лодках к берегу. Море спокойное, и, если еще не слишком поздно, не должно быть никаких трудностей в том, чтобы спустить их на воду.

Капитан рассеянно уставился на него.

— Они не вместят всех, мистер Сеймур.

— По крайней мере, они вместят некоторых, — ответил тот и указал на воду, которая сейчас была почти на одном уровне с палубой.

— Может быть, вы правы, мистер Сеймур. Это не имеет значения для меня, я конченый человек… Но бедные пассажиры, бедные пассажиры!

И он бросился к мостику, как раненый кот по ветке дерева, и через несколько секунд Роберт услышал, как он выкрикивал команды.

Приблизительно через минуту пароход остановился. Капитан слишком поздно решил пожертвовать судном и спасти тех, кто еще был жив. Матросы начали готовить шлюпки. Роберт вернулся в каюту, где лежала Бенита, завернул ее в шаль и одеяло и, увидев на полу второй спасательный пояс, надел его на себя, зная, что времени достаточно. Подняв Бениту и сообразив, что все кинутся к старборду[83], где шлюпки низко висели над водой, он с трудом отнес ее по крутому подъему к противоположному борту. Там висел катер, который, как знал Роберт, должен был попасть в руки хорошего человека, второго офицера.

Действительно, у левого борта толпы не было; бóльшая часть пассажиров думала, что катер невозможно благополучно спустить; тем же несчастным, рассудок которых померк, инстинкт подсказывал бежать к старборду. Между тем искусный моряк, второй офицер, и подчиненный ему экипаж уже работали, готовя катер к спуску.

— Сначала женщины и дети! — приказал офицер.

Пассажиры бросились к катеру. Роберт увидел, что там скоро не останется места.

— Боюсь, — произнес он, — что мне следует счесть себя женщиной, так как я несу даму. — И, сделав большое усилие, поддерживая Бениту одной рукой, он по веревке спустился и с помощью матроса благополучно добрался до катера.

Еще двое мужчин карабкались вслед за Робертом.

— Отчалить! — велел офицер. — Катер не сможет выдержать больше груза.

Веревки отпустили. Когда катер уже отошел футов на двенадцать от парохода, к левому борту кинулась толпа обезумевших людей, которые не нашли места в шлюпках со старборда. Одни, самые смелые, спускались по бортам, другие прыгали и падали на них или в море. Перегруженный катер шел, огибая «Занзибар», который покачивался, словно в предсмертных муках. Офицер думал доставить своих пассажиров на берег, поэтому маленькому судну пришлось подойти к старборду погибавшего парохода. Ужасные сцены разыгрывались там. Сотни пассажиров, как звери, боролись из-за мест, многие шлюпки опрокинулись, и спасавшиеся упали в воду. Через корму на обрывках веревок перевешивались несчастные и, слабея, один за другим падали. Возле еще не спущенных шлюпок происходила адская борьба; мужчины, женщины и дети дрались за места в лодках; потеряв человеческий облик, сильные не выказывали сострадания к слабым…

Крики толпы, большая часть которой была осуждена на гибель, сливались в один вопль, такой ужасный, какой мог бы вырваться из уст титана в агонии. И над этой картиной раскинулось спокойное, залитое лунным светом небо; кругом было море, гладкое как зеркало. С парохода, лежавшего на боку, несся вой сирены, и несколько храбрецов продолжали пускать ракеты, взлетавшие к небу и рассыпавшиеся в высоте градом звезд.

Сжатый воздух или пар вырвался из-под палубы; обломки взлетели в воздух. Бедняга капитан все еще цеплялся за перила мостика. Сеймур видел его мертвенно бледное лицо, искаженное ужасной улыбкой…

«Занзибар» закачался, как умирающий кит, и окончательно перевернулся… Лунные лучи заиграли на его киле, показался зубчатый пролом, пробитый подводной скалой. Вскоре все исчезло. Только маленькое облако дыма и пара указывало на то место, где еще недавно высился пароход.

Глава 3

КАК РОБЕРТ ДОБРАЛСЯ ДО БЕРЕГА
На месте, где только что был «Занзибар», появилась огромная воронка с пенящейся водой, в которой на мгновение появлялись и снова исчезали черные силуэты.

— Оставайтесь на месте, ради вашей жизни, — сказал офицер тихо. — Иначе воронка утащит на дно.

Вода влекла катер к воронке. Но прежде чем он достиг ее, океан переварил свою добычу и, за исключением воздушных пузырьков и странной, неестественной зыби, был снова спокоен.

Они были в безопасности.

— Господа, я выйду в открытое море и останусь там до рассвета, — объяснил офицер. — Может быть, мы встретим какое-нибудь судно. Если же постараемся сейчас подойти к берегу, прибой уничтожит катер…

Никто не возражал; все были ошеломлены и не могли говорить; но Роберт мысленно сказал себе, что офицер решил поступить разумно. Катер двинулся, однако не прошел и нескольких ярдов, как что-то черное поднялось рядом с ним. Обломок погибшего парохода! За него цеплялась женщина, прижимая к груди какой-то сверток. Она была жива, кричала и просила, чтобы ее взяли на катер.

— Спасите меня и мое дитя! — повторяла она. — Ради Бога…

Роберт узнал прерывающийся голос; спаслась молодая женщина, которая ехала с ребенком в Наталь и с которой он успел подружиться. Он протянул руку и схватил ее, но офицер каменным голосом произнес:

— Катер перегружен. Чтобы взять леди в катер, кто-то должен выйти из него. Я сам бросился бы в море, но долг велит мне остаться. Найдется ли мужчина, желающий уступить ей место?

Все мужчины — их было семеро, кроме матросов, — опустили головы и молчали.

— Вперед! — приказал офицер тем же каменным тоном. — Она отпустит руки.

Роберт решился — и быстро сказал, обращаясь к офицеру:

— Мистер Томсон, даете ли вы мне слово, если я брошусь в воду, взять в катер женщину с ребенком?

— Конечно, мистер Сеймур.

— Тогда остановитесь, я сойду в воду… Если кто-нибудь останется в живых, расскажите этой даме, как я умер, — он указал на Бениту, — и прибавьте, что мне казалось, что она одобрила бы мой поступок.

— Непременно, — пообещал офицер, — и, если будет возможность, ее спасут.

— Держите миссис Джефрис, — обратился Сеймур к матросам, — я оставлю для нее свое пальто…

Один из матросов исполнил его желание, и Роберт, поцеловав Бениту в лоб, осторожно опустил ее на дно катера, освободился от пальто и медленно перекатился через борт в воду.

— Теперь, — сказал он, — тащите миссис Джефрис!

Это исполнили не без труда, и Сеймур увидел, как измученная женщина и ее ребенок без чувств упали на его место.

— Да благословит вас Бог, вы храбрый человек, — сказал Томпсон. — Я буду помнить вас, даже если проживу сто лет.

Больше никто не произнес ни слова. Возможно, многие испытывали слишком глубокий стыд.

— Я только выполнил свой долг, — ответил Сеймур из воды. — Как далеко до берега?

— Около трех миль! — прокричал Томсон. — Держитесь за доску! Прощайте!

— Прощайте, — ответил Роберт.

Катер отошел и вскоре исчез в тумане.

Роберт лежал на доске, которая спасла жизнь миссис Джефрис. Сеймур хорошо знал положение берега; теперь в полной тишине он слышал грохот могучего прибоя о камни.

Странное это было путешествие по тихому морю, под тихими звездами, и странные мысли приходили в голову Роберта…

Долины между водными горами сделались глубже; на противоположных валах стали появляться белые гребни. Сеймур попал в волны прибоя, и здесь началась борьба за жизнь.

Роберт с трудом удерживался на доске, ее края резали ему руки. Когда волны накрывали его, он задерживал дыхание, когда отбрасывали — он снова набирал воздух быстрыми глотками. И вдруг он взлетел, упал и, теряя сознание, почувствовал под ногой дно. Еще мгновение — и страшная сила подхватила его: вода вырвала у него доску, однако пробковый спасательный пояс снова поднял его. Отхлынувшие волны унесли его в более глубокое место, беспомощного, в полном отчаянии.

Опять нахлынул громадный вал, такой большой, каких Сеймур еще никогда не видел, «отец волн», по выражению кафров. Вал подхватил Роберта, обнял громадным зеленым гребнем и перенес, как соломинку, через жестокую гряду камней. Вал с громом разбился, ударил его о каменисто-песчаную мель, образованную речкой, и, толкая своей несокрушимой силой, катил до тех пор, пока мощь не истощилась и пена не начала отступать обратно к морю, утягивая и несчастного пловца.

Роберт почти потерял сознание, но у него осталась искра рассудка, и он понял, что, если вода снова увлечет его в глубину, он погибнет. Чувствуя, что море влечет его, Сеймур с силой запустил руки в песок, и, на его счастье, они уцепились или за ствол дерева в почве, или за камень, во всяком случае за что-то твердое. Он отчаянно сжал свою опору… Неужели эта пытка никогда не кончится?

Катер с Бенитой был сильно загружен, гребцы с трудом работали веслами против прилива; численность пассажиров мешала им. Вскоре поднялся легкий ветер с суши, как это часто бывает к утру, и Томсон решил поднять парус. Это было сделано не без труда, потому что пришлось вытащить мачту и поставить ее. Женщины начали кричать, когда катер наклонился и его борта оказались на одном уровне с водой.

— Любой, кто пошевелится, будет выброшен за борт, — сказал офицер, управляющий рулем.

Все утихли.

Катер шел довольно быстро в море, но моряки тревожились: появились признаки того, что ветер усилится, а при волнении загруженный катер вряд ли уцелел бы.

Все это время Бенита лежала без чувств; малый, поставивший на нее ноги, сказал, что она, вероятно, умерла и что лучше бросить ее за борт, чтобы облегчить катер.

— Если вы бросите в воду эту леди, живую или мертвую, — угрюмо произнес Томсон, поднимая глаза, — вы отправитесь вслед за ней, мистер Баттон. Помните, кто принес ее сюда и как он умер.

Баттон замолчал; Томсон поднялся, окинул взглядом море, потом наклонился к поднявшемуся матросу и шепнул ему несколько слов. Тот кивнул в ответ.

— Это, вероятно, пароход другой компании.

Пассажиры, повернув головы, увидели на горизонте полоску дыма. Были отданы команды; подняли небольшой парус с привязанным наверху клочком белого полотна; заработали весла.

Пароход все шел, но вот послышался звук его сирены; через полминуты он остановился.

— Нас заметили, — с облегчением вздохнул Томсон. — Благодарите Бога, потому что поднимается ветер. Спустите парус — он нам больше не понадобится.

Через полчаса ветер действительно поднял волны, и легкие брызги воды перелетали через корму катера, который с большими предосторожностями был привязан к веревке, опущенной с палубы парохода «Кестл», шедшего в Наталь. Со стуком упали сходни, и сильные люди, стоя на ступенях, начали поднимать одного пассажира за другим на пароход, спасая их от смерти, к которой они были так близки. Последними были подняты Томсон и Бенита.

Между тем новость распространилась, и проснувшиеся пассажиры, одетые в пижамы, тапочки и халаты и даже завернутые в одеяла, толпились вокруг потерпевших кораблекрушение или помогая им в каютах.

— Я не пью, — сказал второй офицер Томсон, когда делал краткий доклад капитану «Кестла», но если кто-то поставит мне виски с содовой, я буду ему очень обязан.

Глава 4

МИСТЕР КЛИФФОРД
Ушиб, полученный Бенитой, заставил ее пролежать без чувств много часов, однако рана не была по-настоящему серьезна: упавший блок скользнул по лбу, и, несмотря на разорванную кожу, череп был цел. Благодаря надлежащей медицинской помощи девушка скоро очнулась, но не вполне и бредила, воображая себя на «Занзибаре».

Придя в себя полностью, она была поражена, почувствовав боль в забинтованной голове и увидев стюарда, сидящего перед ней с чашкой горячего чая в руке.

— Где я? Это сон? — спросила она.

— Выпейте, — ответил стюард.

Бенита повиновалась, так как чувствовала голод, затем повторила свой вопрос.

— Ваш пароход потерпел кораблекрушение, — сказал стюард, — и очень много людей утонуло, но вы спаслись на катере. Посмотрите, там ваша одежда. Она не была в воде.

— Кто отнес меня в катер? — спросила Бенита слабым голосом.

— Джентльмен, который завернул вас в одеяло и надел на вас спасательный пояс.

Теперь Бенита вспомнила все.

— Мистер Сеймур спасся? — прошептала она, ее лицо посерело от ужаса.

— Я не смею говорить, мисс, — ответил стюард уклончиво. — Но джентльмена с таким именем нет на борту этого корабля.

Пришел врач, и Бенита обратилась к нему с вопросами. Но тот, знавший историю самопожертвования Роберта от мистера Томсона и других, не дал ей никакого ответа, потому что догадался, как обстояли дела стоял между ними, и боялся последствий шока. Все, что он мог сказать, — что он надеется на то, что мистер Сеймур бежал в какой-то другой лодке.

Лишь на третье утро Бените сообщили правду, которую нельзя было дольше скрывать. В ее каюту пришел мистер Томсон и рассказал ей все. Она слушала молча, изумленная, пораженная ужасом.

— Мисс Клиффорд, — сказал он в заключение, — редко кто из людей способен на такой храбрый поступок. На пароходе мистер Сеймур казался мне гордым и надменным, но он был замечательный человек, и я молю Бога, чтобы он остался жив, как осталась жива та дама с малюткой, ради которых он рискнул жизнью. Они теперь вполне поправились.

— Да, — машинально повторила Бенита, — действительно, замечательный человек, — и прибавила со странной уверенностью: — Он жив.

— Очень рад, что вы говорите так, — произнес Томсон, вполне убежденный в противном.

Он передал ей записку, которую нашли у нее за кофтой, и, чувствуя, что не может больше выносить ужасной сцены, вышел из каюты. Бенита дважды жадно прочитала строки, набросанные Сеймуром, прижалась к ним губами и прошептала:

— Да, я буду с любовью думать о тебе, Роберт Сеймур, и дам ответ, если мы когда-нибудь встретимся с тобой.

…«Кестл» пришел к Дурбану и бросил якорь: слишком большой пароход не мог перейти через мель. На заре экономка разбудила Бениту и сообщила, что какой-то старый джентльмен подплыл к пароходу в береговой шлюпке и желает видеть ее; боясь подать ложные надежды, она особенно подчеркнула слово «старый». С ее помощью Бенита оделась и, когда солнце поднялось, заливая светом Наталь, вышла на палубу и увидела возле бульверка[84] худого седобородого человека, которого узнала, несмотря на долгие годы разлуки.

Она невольно вздрогнула, увидев этого задумавшегося старика. Ведь это был все-таки ее отец! Может быть, не только он был виновен в ссоре с женой… Она подошла к нему и дотронулась до его плеча:

— Отец!

Он обернулся быстро, как молодой человек, потому что еще сохранил ту живость, которую от него унаследовала и дочь. Его ум и тело оставались до сих пор подвижными.

— Дорогая, — воскликнул он, — я всюду узнал бы твой голос! Все эти годы он звучал у меня в ушах. Благодарю тебя, дорогая, за то, что ты вернулась ко мне. И благодарение Богу, что ты уцелела во время бедствия, погубившего стольких людей!

Он увидел повязку на ее лбу.

— Они не сказали мне, что ты была ранена, Бенита! — воскликнул он своим изысканным голосом — это был один из признаков аристократизма, которого этого мужчину не смогли лишить ни ошибки прошлого, ни долгие годы. — Они только сказали мне, что вы были спасены. Ты прекрасна, Бенита, — гораздо больше, чем я ожидал.

— Что, — ответила она, улыбаясь, — даже с этой повязкой на голове? Ну, в ваших глазах, отец, возможно.

Но она подумала, что это описание было бы более применимо к отцу, который на самом деле, несмотря на свои годы, был удивительно красив, с быстрыми голубыми глазами, подвижным лицом, нежным ртом с задумчивыми складками в уголках губ, с седой бородой. Как мог этот человек ударить ее мать? Потом она вспомнила, что он уже много лет назад был рабом спиртного, и поняла, что ответ был прост.

— Расскажи мне о вашем спасении, — сказал он, похлопывая ее по руке. — Ты не представляешь, как я страдал. Я ждал в отеле, и тут объявили о крушении «Занзибара» и гибели всех, кто был на борту. Впервые за много лет я выпил, чтобы заглушить свое горе, — не бойся, дорогая, это было в последний раз. После пришло другое сообщение, и там были имена тех, кто смог спастись, и, слава Богу, ах! — благодарю Бога за то, что среди них было твое имя! — И он задохнулся при воспоминании о том, какое испытал облегчение.

— Да, — сказала она. — Я полагаю, что должна благодарить не только его. Вы слышали рассказ о том, как мистер Сеймур спас меня?

— Пока вы одевались, я разговаривал с офицером, который был в команде вашего судна. Он был храбрым человеком, Бенита, и я сожалею, что должен сказать тебе, что он покинул нас…

Она ухватилась за стойку и смотрела на него с диким, белым лицом.

— Откуда вы знаете, отец?

Мистер Клиффорд вытащил из кармана копию «Натал Меркурий» и отыскал среди длинных столбцов описание крушения «Занзибара». Он прочел вслух:

— Спасатели доложили, что на побережье напротив места кораблекрушения они встретили кафира. У него обнаружили золотые часы, которые, как он сказал, были взяты у белого человека, найденного лежащим на песке в устье реки Умволи. На часах была гравировка: «Роберту Сеймуру от дяди, в честь совершеннолетия». Имя мистера Сеймура — среди пассажиров первого класса, следовавших на пароходе «Занзибар» в Дурбан. Он был членом старой английской семьи, проживавшей в графстве Линкольншир. Это было его второе путешествие в Южную Африку, где он был несколько лет назад вместе со своим братом. Все, кто знал его, разделят с нами боль от его потери. Мистер Сеймур был меткий стрелок и один из лучших английских джентльменов. В последний раз его видели, когда он сопровождал мисс Клиффорд, дочь известного в Натале пионера, в катер, и, как сообщается, эта молодая леди, была спасена. Пока не существует никаких объяснений, как он пришел к своему печальному концу.

— Я боюсь, что все предельно ясно, — сказал Клиффорд, сложив газету.

— Да, достаточно ясно, — повторила Бенита напряженным голосом. — И все же, отец! Он просил меня выйти за него замуж, и я не могу поверить, что он умер, прежде чем я успела ответить.

— Боже мой! — сказал старик. — Онине говорили об этом. Это ужасно грустно. Бог поможет тебе, мое бедное дитя! Я не могу сказать ничего, кроме того, что он был лишь одним из трехсот, кто ушел вместе с ним…

Следующая неделя прошла для Бениты ужасно. Старые друзья ее отца пригласили их к себе в дом. После первой радости от встречи к ней пришла слабость, до того страшная, что доктор велел ей лежать в постели и пять дней не вставать. Рана на голове вскоре зажила; постепенно вернулись и силы. Все еще печальная, Бенита однажды медленно вышла на веранду и взглянула на жестокое море, сейчас тихое, как и небо над ним.

Мистер Клиффорд, который все время нежно ухаживал за дочерью, подошел и сел рядом с ней, взяв ее за руку.

— Я не хочу жить в этом городе, не хочу возвращаться в Англию, — сказала она. — Африка стала для меня святой землей. Отец, поедем на ферму и будем там спокойно жить вдвоем.

— Да, но мы будем не вдвоем; мой компаньон, Джейкоб Майер, живет в моем доме.

— Джейкоб Майер? А, помню! — Бенита поморщилась. — Он немец? И очень странный?

— Кажется, немец и действительно очень странный. Он нехороший человек, Бенита, хотя и нужный мне, и я из-за контракта не могу отделаться от него.

— Как он стал твоим компаньоном? — спросила Бенита.

— Много лет назад Майер явился ко мне и рассказал грустную историю. По его словам, он вел торговлю с зулусами, но почему-то поссорился с ними — уж не знаю почему. Кончилось тем, что они сожгли его фургон, украли волов и товары, а слуг перебили. Они убили бы и его, если бы он не спасся от них каким-то странным образом.

— Как именно?

— Он уверял меня, будто ему удалось при помощи месмеризма[85] загипнотизировать их вождя и заставить провести через лагерь. Это довольно странно, но я верю… Он проработал у меня шесть месяцев и оказался очень умным и ловким человеком. И вот однажды ночью — я отлично помню, что это случилось через несколько дней после того, как я рассказал ему о португальском сокровище в стране матабелов, — Майер достал из-под подкладки своего жилета пятьсот фунтов и предложил продать ему половину доходов от фермы. Да, пятьсот фунтов, хотя все эти месяцы я считал его нищим! Ну, из-за того, что он все-таки был мне товарищем в безлюдной стране, я согласился. С тех пор наши дела шли хорошо, хотя экспедиция за кладом не удалась. Впрочем, она нам больше чем окупилась благодаря перепродаже закупленной нами слоновой кости. Но на следующий раз наше предприятие удастся, — добавил Клиффорд, — если, конечно, макаланги позволят обыскать их гору.

Бенита улыбнулась.

— Мне кажется, тебе лучше заниматься разведением лошадей, отец.

— Выслушав всю историю, ты сама рассудишь. Впрочем, ты воспитывалась в Англии. Скажи, Бенита, тебе не страшно ехать к озеру Кристи?

— Почему мне должно быть страшно? — улыбнулась она.

— Из-за одиночества и Майера.

— Отец, я родилась среди вельдов и всегда ненавидела Лондон; я не боюсь ни одного человека на свете! Во всяком случае, я попробую пожить у тебя и посмотреть, как мне понравится твоя жизнь.

— Очень хорошо, — ответил отец со вздохом облегчения. — Ты всегда можешь вернуться, не так ли?

— Да, — равнодушно произнесла она. — Я полагаю, что я всегда могу вернуться.

Глава 5

ДЖЕЙКЛБ МАЙЕР
Прошло более трех недель. Однажды утром Бенита откинула занавеску фургона. Солнце еще не встало, а воздух был холодным, как бывает в Трансваале в конце зимы. Бенита вздрогнула от холода и позвала Ганса, который вел фургон, а также выступал в качестве повара.

— Пожалуйста, поторопитесь с кофе, — попросила она.

Отец подошел к ней и, заметив, что сейчас слишком холодно, чтобы думать о мытье, поцеловал ее.

— Как далеко мы от фермы, отец? — спросила она.

— Еще около сорока миль, дорогая. Надеюсь, мы будем там уже завтра до заката. Я боюсь, что ты очень устала от этого путешествия.

— Вовсе нет, — ответила она. — Я очень люблю путешествовать. Это так успокаивает. Я чувствую, что хотела бы путешествовать всю жизнь.

— Почему нет, если тебе так хочется, дорогая. Южная Африка большая, и, когда вырастет трава, если ты все еще будешь хотеть отправиться в долгое путешествие, мы отправимся в путь.

Она улыбнулась, но ничего не ответила, зная, что отец думал о том месте, где, как он считал, португальцы спрятали золото.

Чайник весело запел, и Ганс, старания которого были вознаграждены, насыпал в него молотого кофе. Затем, перемешав смесь палкой, он взял из огня красный уголек и бросил его в котел. Молока не было, но вкус кофе от этого только выиграл.

Бенита выпила две чашки, чтобы согреться и запить жесткое печенье.

Мистер Клиффорд приказал запрячь в фургон волов, которые паслись, поедая сухую траву. Зулусский мальчик, бросивший животных, чтобы допить кофе с Гансом, с ворчанием поднялся и побежал за волами. Через несколько минут Ганс упаковал вещи и тихо произнес:

— Кек, баас (смотри, господин)!

Бенита и Клиффорд увидели в сотне ярдов от себя стадо антилоп гну.

— Дайте мне мое ружье, Ганс, — велел Клиффорд. — Нам нужно мясо.

Когда превосходный Вестли-Ричардс был вынут из ящика и заряжен, на гряде осталась одна антилопа. Она увидел фургон и застыла, подозрительно осматривая его. Клиффорд прицелился и выстрелил. Животное упало, но, вскочив, исчезло за каменной грядой.

— Я нечасто делаю такие промахи, дорогая, но еще темно, — печально покачал головой Клиффорд. — Однако антилопа ранена. Ты не против сесть на лошадей и догнать ее? Хороший галоп согреет тебя.

Бенита решила, что было бы милосерднее добить бедное животное, и утвердительно кивнула. Через пять минут они уже ехали. Перед отъездом мистер Клиффорд приказал фургону ждать их и положил патроны себе в карман. За каменной грядой простиралась широкая полоса болотистой равнины, дальше поднималась другая. Воздух очистился, и все предметы вокруг виделись ясно. Клиффорд с дочерью поскакали за гну, но раньше, чем они очутились на расстоянии выстрела, антилопа снова помчалась вперед, так как была легко ранена в бок и угадала, откуда ей грозит опасность.

Когда они приближались, гну отбегала. Когда же мистер Клиффорд решил сойти с лошади и попробовать выстрелить, гну поскакала гораздо быстрее.

— Едем, едем! — воскликнул Клиффорд. — Не позволим ей уйти. — В нем заговорил охотник.

Они поскакали галопом. Миль пять продолжалась эта скачка: несмотря на рану, антилопа скакала быстрее, чем лошади. Наконец, поднявшись на одну гряду, охотники внезапно очутились в громадном стаде; тысячи животных виднелись вокруг, насколько хватало глаз. Это была удивительная картина. Здесь были и другие виды антилоп, дикие козлы, квагти и дикие ослы. Замелькали копыта, поднимая клубы пыли с почерневшего вельда; исполинское стадо рассеялось при появлении людей. Длинными вереницами мчались животные в разные стороны.

В этой громадной впадине, похожей на кубок, осталась только одна раненая, измученная гну.

К ней двигались охотники; Клиффорд, который скакал немного впереди дочери, почти догнал ее. Тогда бедное, обезумевшее животное попробовало защититься. Гну внезапно остановилась, повернулась на одном месте, опустила голову и кинулась на своего преследователя. Клиффорд выстрелил. Пуля пронзила животное, но не могла остановить его нападения: низко наклоненные рога ударили передние ноги лошади, и в следующую секунду конь, человек и гну упали.

Бенита, находившаяся в пятидесяти ярдах от Клиффорда, вскрикнула, но не успела подскакать к отцу. Он со смехом поднялся, потому что не был ранен. Лошадь тоже вскочила, но гну не могла встать — из ее горла вырвался какой-то рыдающий стон; она дико огляделась и упала мертвой.

— Никогда не думал, чтобы гну могла напасть таким образом, — сплюнул Клиффорд. — Несчастье! Кажется, у моей лошади перебиты ноги.

Действительно, антилопа ушибла ей передние ноги, впрочем не особенно сильно. Клиффорд привязал к рогу убитого животного носовой платок, чтобы отогнать коршунов, бросил на нее несколько охапок сухой травы, собираясь прислать за добычей позже, сел на хромую лошадь и двинулся обратно к фургону.

Заблудившиеся, голодные, промокшие насквозь, сидя на утомленных лошадях, они беспомощно блуждали по вельду. Перед закатом лучи солнца на несколько коротких мгновений пронизали туман и указали, в какую сторону им следовало направиться. Они повернули лошадей к западу и ехали, пока не спустилась тьма. Путники остановились, но, чувствуя, что погибнут без движения в ужасном холоде, снова двинулись вперед. Теперь лошадь Клиффорда еле передвигала ноги; поэтому он повел ее в поводу, горько упрекая себя за безумие, из-за которого они теперь подвергались такой опасности.

— Все равно, отец, — сказала Бенита, — на вельде можно умереть так же, как в море или в другом месте.

И они двигались, сами не зная куда. Бенита заснула в седле, но спала тревожно. Один раз она проснулась от воя гиены, в другой — оттого, что ее лошадь упала на колени.

— Который час? — спросила она.

Клиффорд зажег спичку и взглянул на часы. Они показывали десять. Пятнадцать часов назад они уехали от фургона и с тех пор ничего не ели. Путники были совершенно измучены. Вдруг Бенита почувствовала, что ее лошадь остановилась, точно сильная рука схватила ее под уздцы; в то же мгновение мужской голос, говоривший с иностранным акцентом, произнес:

— Куда вы едете?

— Сама не знаю, — ответила она как во сне.

Лунный свет рассеял туман, и Бенита в первый раз в жизни увидела Джейкоба Майера.

При лунном свете его внешность не казалась неприятной: это был человек лет сорока, не слишком высокий, стройный, с черной остроконечной бородкой, с бледным лицом, не загоревшим даже под африканским солнцем, и с черными блестящими глазами, которые, казалось, то засыпали, то загорались какой-то тайной мыслью.

— Хорошо, что успел навстречу вам. И знаете, мной руководила не мысль, а как бы это сказать? Инстинкт. Посмотрите, Клиффорд, куда вы привезли вашу дочь! — И он указал вниз.

Клиффорд и Бенита наклонились, вглядываясь. Как раз под ними виднелась пропасть, и лунные лучи не достигали ее дна.

— Плохой вы путешественник по вельду, мой друг. Сделай животные еще один шаг, и внизу лежали бы два окровавленных трупа… О, вы оба крепко спали бы сегодня ночью!

— Где же мы? — с удивлением спросил Клиффорд. — Неужели это обрыв Леопарда?

— Да, именно. Вы двигались по гребню горы. Конечно, хорошо я сделал, что приехал сюда… Думаю, ваша дочь бессознательно внушила мне эту мысль, так как я чувствую, что она принадлежит к числу тех, кто способен на это. Намерение приехать сюда возникло внезапно: меня точно ударили. Я разыскивал вас повсюду, узнав, что вы потеряли ваш фургон, и вдруг прозвучал голос: «Поезжай к обрыву Леопарда, скорей». И я скакал по камням, в темноте, в тумане, под дождем и не пробыл здесь и минуты, как мне пришлось придержать лошадь мисс Клиффорд.

— Мы очень благодарны вам, — прошептала Бенита.

— Тогда, значит, я вполне вознагражден. Нет, я вам благодарен, я спас вам жизнь из-за мысли, внушенной вами.

— Была эта мысль или не была — все хорошо, что хорошо кончается, — нетерпеливо прервал его Клиффорд. — И, слава Богу, мы всего в каких-нибудь трех милях от дома. Вы покажете дорогу, Джейкоб? Вы способны видеть в темноте?

— Да, да, — заверил Майер. — Мисс Клиффорд, вам нечего больше бояться. С Джейкобом Майером вы в безопасности.

Они двинулись с холма. Майер молчал, казалось, сосредоточив все свое внимание на том, чтобы найти удобный спуск, на котором лошади не спотыкались бы. Молчала и Бенита — она была слишком утомлена. Ей показалось, что она вдруг заняла какое-то особое, странное место в жизни этого человека.

Она была очень рада, когда они спустились на равнину, пересекли ложе ручья и наконец остановились возле дома с освещенными окнами.

— Вот и ваш дом, мисс Клиффорд, — произнес Джейкоб Майер. — Я благодарен судьбе за то, что она помогла мне благополучно доставить вас сюда.

Бенита соскользнула с седла и, почувствовав, что не может удержаться на ногах, упала на землю. С легким восклицанием Майер ее поднял, велел двум кафрам присмотреть за лошадьми и отнес девушку в дом.

— Вам нужно сейчас же лечь в постель, — сказал он у двери гостиной. — Я велел затопить камин в вашей комнате, а старая тетушка Салли принесет вам бульон с водкой и горячей воды, чтобы согреть ноги. Ах, вот и ты, Салли. Иди, помоги этой леди, твоей госпоже. Все готово?

— Все, баас, — ответила толстая поселянка с добрым лицом. — Пойдем, малютка, я раздену тебя.

Через полчаса Бенита уже крепко спала.

Когда она проснулась, солнечный свет лился сквозь занавешенное окно, а часы, стоявшие на камине, показывали половину двенадцатого. Девушка проспала почти двенадцать часов и чувствовала, что вполне здорова и даже голодна.

С веранды донесся голос Джейкоба Майера; он приказывал туземцам перестать петь, так как они разбудят спящую госпожу. Говоря о ней, он употребил зулусское слово «никози-каас», которое, как Бенита помнила, означало «повелительница». Она нашла, что он очень заботлив, и почувствовала к нему благодарность и не сразу вспомнила, до чего он не понравился ей сначала.

Комната была очень красива — хорошо меблирована, с обоями, с акварельными картинами на стенах, — она не ожидала увидеть такого в столь отдаленном месте. На столе стоял большой букет лилий. Бенита спросила, кто принес цветы и написал картины, и ответ был один — Джейкоб Майер.

На столике у кровати был колокольчик, и она позвонила. Тут же послышался голос Салли, и в следующую минуту кофе, тосты, яйца и масло были принесены. На английском, смешанном с голландскими словами, Салли сказала девушке, что ее отец еще в постели, но послал ей свою любовь. Бенита с аппетитом съела завтрак, Салли помогла ей принять ванну, а затем появились ее вещи из фургона — Майер приказал доставить их госпоже.

— Мистер Майер много заботится о других людях, — сказала Бенита.

— О да! — ответила старая полукровка. — Он много заботится о людях, когда хочет, но больше всего он заботится о себе. Баас Майер — очень умный человек! Очень умный человек, который хочет быть великим человеком тоже… И в один прекрасный день, мисс, он будет большой человек, большой и богатый.

Глава 6

ДУКАТ
С той памятной ночи, когда Бенита приехала на ферму, прошло около шести недель. Наступила весна, вельд казался изумрудным от густой травы, и на нем пестрели цветы. Только сердце Бениты было мертво и пусто…

Здоровье понемногу возвращалось к ней, она окрепла и чувствовала себя хорошо. Однако в сердце ее поселилась боль. Она целыми днями и ночами думала о человеке, который хладнокровно принес в жертву свою жизнь, чтобы спасти женщину и ее ребенка. Она спрашивала себя, мог ли он сделать это, если бы знал тогда ее ответ.

Никаких известий не приходило больше о Роберте Сеймуре, и трагедия парохода «Занзибар» уже была забыта. Живые погребли мертвых, и с тех пор в мире произошло много еще худших событий.

Но Бенита не могла забыть Роберта. Она ездила верхом по вельду, сидела на берегу озера, наблюдая за дикими птицами, или слушала, как ночью их стаи проносились над ней; прислушивалась к воркованию голубок, к завыванию выпи в тростниках, считала животных, бродивших по холмам, чтобы отвлечься от грустных мыслей, она искала утешения в природе, но не находила его; искала отрады в звездном небе, но блестящие огоньки были так далеко… В душе ее царила смерть, хотя ее цветущая внешность говорила о другом.

Ей было приятно беседовать с отцом, потому что он любил ее, и его любовь поддерживала ее израненное сердце. Джейкоб Майер тоже занимал ее, потому что теперь он казался очень интересным и до известной степени образованным человеком.

Он говорил, что родился в Германии, позже был отослан в Англию, чтобы избежать воинской повинности. Там он стал клерком в конторе южноафриканских купцов и благодаря своим способностям получил должность заведующего отделением в Капской колонии. Что случилось с ним там, Бенита не знала, но, вероятно, он проявил себя не с лучшей стороны. Во всяком случае, его связь с фирмой прекратилась, и он на несколько лет превратился в путешествующего торговца, а потом компаньона ее отца.

Джейкоб был необычайно способным человеком и приятным собеседником, много читал и интересовался вопросами, которые не часто изучают в Южной Африке; у него была целая библиотека, по большей части философских, исторических и научных книг. Беллетристики он не любил, говоря, что истинная жизнь, ее тайны и загадки гораздо интереснее воображаемых приключений.

Однажды вечером, когда они гуляли по берегу озера, наблюдая, как отсвет вечерней зари дрожал на поверхности воды, любопытство Бениты заставило ее спросить Майера, почему человек с его способностями довольствуется той жизнью, которую он сейчас ведет.

— Я живу так, чтобы иметь возможность потом жить лучше, — был ответ. — О, не на небесах, мисс Клиффорд, потому что о них я ничего не знаю, да, как мне кажется, о них и знать-то нечего… а здесь, здесь, на земле.

— Что вы называете «жить лучше», мистер Майер? — спросила она.

— Я говорю, — и его черные глаза вспыхнули, — о большом богатстве и той власти, которое оно дает. Ах, я вижу, вы считаете меня низким материалистом, но в здешнем мире деньги, мисс Клиффорд, деньги — это все!

Она улыбнулась:

— Боюсь, что здесь, на возвышенности вельда, мистер Майер, ваше богатство — лишь фантазия. Вряд ли вам удастся добиться богатства, разводя лошадей.

— А вы думаете, что я остаюсь на ферме, чтобы разводить лошадей? Разве ваш отец не говорил вам о сокровище, зарытом в стране макалангов?

— Я слышала о нем, — вздохнула она, — а также знаю, что оба вы однажды отправились отыскивать клад, но безуспешно.

— Ага, мистер Сеймур, говорил вам об этом? Он нас застал там.

— Да, и вы хотели его застрелить. Помните?

— Боже милостивый! Я думал, что он собирается ограбить нас. Я не стрелял, и скоро нас выгнали из этого места, потому что туземцы не позволили копать землю.

— Так почему же вы все еще думаете о сокровище, вероятно не существующем?

— Почему, мисс Клиффорд, вы также думаете иногда о вещах, которых, вероятно, не существует? Может быть, потому, что вы чувствуете, что тут или где-то в другом месте они все-таки есть. То же чувствую и я относительно этого сокровища. Оно — факт, и я найду его. Поэтому-то я и продолжаю разводить лошадей на трансваальской ферме. Ах, вы смеетесь, вы думаете, что это мои выдумки?

Он не договорил, увидев старую служанку, показавшуюся из-за выступа гор, и раздраженно спросил:

— Что там такое?

— Баас Клиффорд желает поговорить с вами, баас Джейкоб. К вам пришли люди с известиями.

— С какими известиями? Какие люди?

— Не знаю, — Салли обмахнула лицо большим желтым носовым платком. — Какие-то незнакомые люди, они исхудали от дороги и говорят по-зулусски. Баас просит, чтобы вы пришли.

— Вы тоже пойдете, мисс Клиффорд? Нет? Тогда простите, я оставлю вас. — И Майер ушел, приподняв шляпу.

Бенита долго сидела на берегу озера. Потом она направилась домой, не думая больше о Майере, чувствуя только, что ее утомила ферма, где ничто не занимало ее по-настоящему, не отвлекало от тяжелой печали.

За ужином она заметила, что ее отец и Майер с трудом сдерживали волнение.

— Вы застали пришедших, мистер Майер? — спросила она, когда Джейкоб и ее отец закурили трубки и на стол поставили голландские сыры.

— Да, они и теперь сидят в кухне.

— Бенита, дорогая, — сказал отец, — случилась очень любопытная вещь. — Ее лицо оживилось, но он покачал головой: — Нет, нет, это не касается крушения парохода. Но все же новость может заинтересовать тебя, если ты не прочь выслушать рассказ.

Бенита кивнула: она радовалась всему, что могло занять ее мысли.

— Ты кое-что знаешь о кладе, — продолжил старик. — Много лет назад, после того как ты и твоя мать уехали в Англию, я отправился вглубь страны, чтобы поохотиться на крупную дичь. Со мной был старик по имени Том Джексон Перекати Поле, один из лучших охотников на слонов во всей Африке. Дело шло недурно и кончилось тем, что на севере Трансвааля мы разделились: я повез на юг клыки убитых животных, а Том остался на еще один охотничий сезон, говоря, что позже отыщет меня и мы разделим деньги. Я приехал сюда, купил ферму у одного бура, которому она надоела, и заплатил за нее довольно дешево. Скоро я выстроил новый дом. Только через год мы свиделись с Томом Джексоном, но он был, что называется, еле жив. Беднягу ранил слон, и он несколько месяцев пролежал в поселении племени макалангов, к северу от страны матабелов, которое называется Бамбатце.

Эти макаланги — странный народ. Кажется, их название означает «дети солнца», во всяком случае, они потомки древнего народа. Ну вот, пока Том лежал там, он вылечил старого Молимо, верховного жреца этого племени, от жестокой лихорадки, давая ему большие дозы хинина; это исцелило старика, и они, понятно, подружились. Молимо жил в развалинах, которых так много в Южной Африке. Сейчас никто не знает, кто их выстроил, вероятнее всего народы, жившие там несколько тысяч лет назад. Как бы то ни было, Молимо открыл Тому Джексону легенду, связанную с Бамбатце.

Он сказал, что за шесть поколений до нашего времени, когда его прапрапрадедушка был вождем племени (по его выражению, Мамбо), туземцы этой части Южной Африки восстали против белых поселенцев — предполагаю, португальцев, — добывавших золото. Туземцы целыми тысячами убивали их и их рабов, оттесняя с юга, где теперь властвует Лобенгула, к Замбези, по которой португальцы надеялись добраться до моря. Наконец все уцелевшие, всего каких-нибудь две-три сотни мужчин и женщин, пришли в крепость под названием Бамбатце, где теперь живет Молимо посреди громадной развалины, выстроенной древними на неприступной горе над рекой. Они принесли невиданное количество золота в надежде увезти его потом с собой. Однако, даже достигнув реки, они не могли спастись по ней, потому что туземцы, тысячами гнавшиеся за ними, день и ночь сторожили в своих челнах, а у бедных беглецов не было лодок. Португальцы заперлись в крепости. Взять ее штурмом не было возможности, но они погибли в ней от голода.

Когда узнали о их смерти, туземцы, следившие за ними и жаждавшие крови и мести, а не золота, которое не могло принести им пользы, ушли. Предок Молимо, знавший тайный ход в крепость и хорошо относившийся к португальцам, пробрался в Бамбатце и там, среди мертвых, нашел живую девушку, полубезумную от горя; это была молодая и красивая дочь одного из португальских знатных людей. Он вы́ходил ее, однако ночью, когда к ней вернулись силы, она ушла от него, и на рассвете он увидел ее на вершине, над рекой; она стояла вся в белом.

Предок Молимо созвал советников, и они стали уговаривать ее сойти с утеса, но она ответила: «Нет, мой жених, вся моя семья и все друзья умерли, и я хочу последовать за ними». Тогда они спросили ее, где хранится золото, поскольку, день и ночь наблюдая за португальцами, отлично знали, что сокровище не было брошено в реку. Она сказала, что золото скрыто и что, как бы туземцы его ни искали, они никогда его не отыщут. Потом добавила, что отдаст клад на сохранение Мамбо и его потомкам до тех пор, пока на земле снова не появится женщина с ее именем. Пригрозив, что, если они не исполнят ее завета, дикари, убившие ее отца и всех близких, убьют также и их народ, она замолчала, стоя высоко над рекой, потом внезапно кинулась в воду и исчезла.

С тех пор считается, что развалины посещает дух, и никому, кроме Молимо, который посещает крепость для размышлений, не позволено вступать в ее верхнюю часть. Действительно, туземцы скорее умрут, чем нарушат этот запрет. Итак, золото по-прежнему лежит там, где было спрятано. Самого этого места Том Джексон не видел, потому что Молимо так и не впустил его туда.

Том не поправился. Он умер здесь, и его похоронили на маленьком бурском кладбище за нашим домом. Вскоре после его смерти мистер Майер стал моим компаньоном. Я ему рассказал эту историю, и мы решили попытаться достать сокровище. Остальное ты знаешь. Мы отправились в Бамбатце под видом купцов, видели старого Молимо, который знал, что я друг Тома Джексона. Мы спросили его, правду ли рассказывал он Джексону, и старик ответил, что каждое слово его истории — такая же истина, как то, что солнце светит в небесах. Этот рассказ и еще многое другое, о чем он говорил, передавалось от отца к сыну. Молимо добавил, что он даже знает имя белой девушки, бросившейся со скалы. Ее фамилия была Ферейра — фамилия твоей матери, Бенита, очень распространенная в Южной Африке.

Мы попросили старика позволить нам войти в верхнюю часть развалин, но он отказал, ответив, что заклятие все еще лежит на нем, что туда не войдет ни один человек, пока дама по имени Ферейра не явится снова. Все остальное пространство было открыто для нас. Мы могли копать где угодно. И мы копали, нашли золото, зарытое вместе с телами: ожерелья и кольца, всего приблизительно на сто фунтов. А также (это случилось в тот день, когда молодой Сеймур встретился нам и стал причиной раздражения Майера, думавшего, что мы напали на след сокровища) мы отыскали золотую монетку, без сомнения потерянную португальцами. Вот она, — старик бросил золотой на стол перед Бенитой. — Я показывал ее знающему человеку, и он сказал мне, что это дукат, выпущенный одним из венецианских дожей.

Больше мы ничего не нашли. Макаланги поймали нас во время попытки пробраться в крепость и предложили или уйти, или умереть. Конечно, мы уехали, потому что мертвым сокровища не нужны.

Клиффорд замолчал и набил трубку. Майер рассеянно резал голландский сыр. Бенита смотрела на старинный золотой с пробитым отверстием и мысленно спрашивала себя, с какими ужасами и кровопролитиями был он связан.

— Оставь себе, — сказал отец, — его можно надеть на твой браслет.

— Благодарю, — ответила она, — хотя не знаю, почему я должна взять весь португальский клад, ведь больше мы не увидим из него ни одной монеты.

— Почему, мисс Клиффорд? — быстро спросил Майер.

— Ответ в самом вашем рассказе, — вздохнула она, — туземцы не позволят вам даже искать его, хотя поиски и находка — вещи совершенно разные.

— Туземцы иногда изменяют свои намерения, мисс Клиффорд. История еще не окончена, только начата. Клиффорд, я могу позвать посланников?

И, не дожидаясь ответа, он вышел из комнаты.

Ни мистер Клиффорд, ни его дочь не сказали ни слова. Бенита старалась надеть золотую монету на маленькое кольцо от браслета. В глубине ее души шевелился какой-то странный страх, в котором она не могла себе дать отчета.

Глава 7

ПОСЛЫ
Дверь отворилась, и в комнату вошел Джейкоб Майер, за ним три туземца. Но Бенита не обратила на них внимания: ее душа была далеко. В глубине комнаты, вся в белом (она носила траур только в сердце), освещенная лучами лампы, висевшей над ее головой, она стояла неподвижно, так как, сама не заметив того, поднялась со стула. На ее лице было странное выражение. Джейкоб Майер заметил его и остановился. Туземцы тоже остановились, глядя на белую Бениту и ее задумчивые глаза.

Один из них указал на нее своим тонким пальцем и что-то шепнул другим. Майер, понимавший их язык, уловил этот шепот. Туземец сказал:

— Смотрите, дух горы!

— Какой дух и какой горы? — тихо спросил Джейкоб.

— Это она появляется в Бамбатце, — молвил дикарь, глядя на Бениту.

Она услышала шепот и поняла, что говорят о ней, хотя не разобрала ни слова. Девушка с усилием прогнала осаждавшие ее мысли и села в кресло. Тогда посланцы стали подходить к ней, каждый низко склонялся, дотрагивался до пола кончиками пальцев и пристально смотрел в ее лицо. Отцу ее они кланялись, поднимая руку. Она с любопытством смотрела на них: они выглядели впечатляюще — высокие стройные люди с тонкими подвижными чертами лица. Очевидно, в них не было негритянской крови, скорее текла кровь какого-нибудь старинного народа, египтян или финикиян. Казалось, их праотцы были мудры и цивилизованны уже тысячи лет назад и, может быть, состояли при дворах фараонов или Соломона.

Покончив с приветствиями, посланцы молча уселись на пол рядом, запахнув меховые «кароссы», или плащи, и стали ждать. Подумав немного, Джейкоб Майер заговорил:

— Клиффорд, согласны ли вы переводить вашей дочери? Я хочу, чтобы она точно знала все происходящее. — Получив его согласие, он повернулся к туземцам. — Вас зовут Тамас, Тамала и Хоба, и ты, Тамас, сын Молимо Бамбатце, называемого Мамбо, а вы, Тамала и Хоба, — его советники. Так?

Они наклонили головы.

— Хорошо, Тамас, повтори все и снова передай данное тебе поручение, чтобы госпожа Бенита выслушала тебя, ее это тоже касается.

— Мы поняли это, — ответил Тамас. — Мы на ее лице прочли, что это ее касается больше всех. Без сомнения, именно о ней вещал дух. Вы услышите из моих уст слова Молимо, ради которых мы пришли издалека: «Четыре года назад вы, двое белых, посетили Бамбатце и попросили меня, Мамбо, допустить вас в святое место, позволив вам искать сокровище португальцев, которое они скрыли за шесть поколений до нынешнего времени. Я отказал вам и не позволил войти в святилище, хотя даже я, наследственный хранитель сокровища, не знаю, где оно скрыто. Но теперь на меня свалилась беда. Я узнал, что Лобенгула, узурпатор, правящий матабелами, разгневался на меня по многим причинам, а главное — за то, что я не посылаю ему достаточной подати. Мне донесли, что он будущим летом собирается отправить отряд, чтобы стереть с лица земли меня и мой народ и сделать мой крааль черным, как выжженный вельд. У меня нет сил противиться ему, и мой народ не воинственный. Из поколения в поколение макаланги были купцами, земледельцами, работали над металлом, жили в мире — и теперь не желают убивать или быть убитыми. И их немного. А потому у меня нет сил противостоять Лобенгуле.

Я помню, что у вас были ружья, которые могут убивать издали. Если у меня будет достаточно таких ружей, я с успехом воспротивлюсь воинам Лобенгулы, дерущимся ассегаями. Если вы привезете мне сто хороших ружей и достанете порох и пули, я чувствую, что мне будет позволено впустить вас в святое место, где бы вы могли искать зарытое золото, сколько угодно времени, найдя же его, унести. Никто не помешает вам. Но я хочу говорить с вами честно. Золото найдет только существо, заранее назначенное великим духом, а именно белая женщина, как было возвещено моему предку. Он слышал это собственными ушами, а я слышал от его потомка, и так и будет. Все же, если вы привезете ружья, вы можете прийти и попытаться узнать, не окажется ли один из вас назначенным духом. Однако, я думаю, тайна откроется только женщине. Я говорю то, что мне внушено. Мои слова передадут вам сын мой Тамас и мои советники, которые засвидетельствуют, что он говорит правду. Я, Мамбо-Молимо Бамбатце, посылаю вам привет, приму вас и исполню данное мной обещание, если вы явитесь со стреляющими далеко ружьями, с порохом и пулями, но ни в каком другом случае. Мой сын Тамас и мои советники доведут ваш фургон до моей страны, чужестранных же слуг вы не должны приводить с собой. Говорят, что дух белой женщины, которая погибла на глазах моего предка, недавно появился на скале. Я не знаю, что это значит, но мне кажется, что она хотела предупредить меня о нападении матабелов. Я ожидаю решения Неба. В виде дара посылаю вам две кароссы и немного старинного золота, потому что моим посланникам трудно нести так далеко слоновую кость, а фургона у меня нет. Прощайте».

— Мы выслушали тебя, — сказал Майер, когда Клиффорд перевел его последние слова, — и желаем задать тебе вопрос. Что ты хочешь сказать, говоря, будто кто-то видел дух белой женщины?

— То, что говорю, белый человек, — ответил Тамас. — На заре она явилась многим на вершине утеса, а мой отец в сонном видении разговаривал с ней.

— Какая она? — уточнил Майер.

— О, она похожа вон на ту госпожу. Так нам кажется. Но кто знает? Принимаете ли вы предложение Молимо?

— Завтра утром мы ответим, — произнес Майер. — Сто ружей — большое количество, и они будут стоить дорого. Прощайте. Для вас приготовлены пища и место для ночлега.

Гонцы были разочарованы его ответом, который, как им казалось, служил предисловием к отказу. Они несколько мгновений поговорили между собой, потом Тамас опустил руку в кожаный мешок и вынул из него что-то завернутое в сухие листья. Из них сын Молимо достал странное красивое ожерелье, сделанное из крученых золотых звеньев, в которое были вкраплены белые камни. Европейцы поняли, что это неотшлифованные алмазы большой ценности. На ожерелье висел маленький золотой крестик.

— От имени Мамбо, моего отца, — заговорил Тамас, — мы предлагаем этот подарок госпоже. У этой цепи своя история. Когда португальская девушка бросилась в реку, цепь висела у нее на шее. Падая, она ударилась о выступ скалы, и камень сорвал цепь с ее шеи. Видите, вот здесь она разорвана и поправлена золотой проволокой. Ожерелье осталось на камне, и мой предок достал его. Мы отдадим его госпоже, если она пообещает носить наш дар.

— Прими цепь, — прошептал Клиффорд дочери. — В противном случае ты обидишь их.

И Бенита сказала:

— Я благодарю Молимо и принимаю его подарок.

Тамас поднялся, подошел к девушке и набросил старинное ожерелье на ее шею. Бените показалось, что ее опутала цепь судьбы, которая повлечет ее бог весть куда. Ведь это было украшение, служившее последним убором осиротевшей и несчастной девушке, искавшей спасения от горя в смерти…

Трое посланцев поднялись, поклонились и ушли. Джейкоб Майер хотел обратиться к Бените, но передумал и замолчал. И Клиффорд, и его компаньон ждали, чтобы заговорила Бенита, но она молчала, и наконец старик первый нарушил тишину тревожным вопросом:

— Что ты скажешь, Бенита?

— Я? Мне нечего сказать. Скажу только, что я слышала очень странный рассказ. Жрец обратился к тебе и мистеру Майеру, отец, и вы должны ответить ему. Ведь меня это не касается.

— Касается, моя дорогая. По крайней мере, эти люди так полагают. Я не могу отправиться в Бамбатце без тебя, а везти тебя против твоего желания не хочу. Но это очень далеко, и нас ждет странное дело. Весь вопрос в том, поедешь ли ты.

Бенита думала долго. Ее собеседники смотрели на нее выжидающе.

— Да, — ответила она спокойно. — Если вы оба хотите ехать, поеду и я, но не ради сокровища. Меня просто интересуют странный рассказ и то место, о котором в нем говорится. Откровенно скажу — я не верю в клад. Даже если дикари боялись сами отыскать сокровище, вряд ли они позволили бы вам искать его, если бы думали, что золото можно найти. Я не считаю это путешествие выгодным предприятием. И оно опасно.

— Мы считаем его достаточно выгодным, — решительно заметил Майер. — Нельзя ждать, что наживешь миллионы без всякого труда.

— Да, да, — подтвердил старик, — но Бенита права — опасности большие: лихорадка, дикие звери, дикари и еще много непредвиденного. Имею ли я право подвергать всему этому мою дочь? Не следует ли нам отправиться без нее?

— Это бесполезно, — ответил Майер. — Посланники видели вашу дочь и связали ее с историей о привидении, в которую я, не верящий ни в призраков, ни в духов, не верю. Но без мисс Клиффорд мы теперь, конечно, не добьемся успеха.

— Лично я, — вмешалась Бенита, — не боюсь ничего и считаю, что должно случиться только то, что определено судьбой. Если бы я знала, что должна умереть на реке Замбези, мне это было бы безразлично. Однако думаю — сама не знаю почему, — что тебе, отец, и мистеру Майеру грозит бóльшая опасность, чем мне. Значит, вам обоим следует подумать, согласны ли вы подвергнуться ей.

Клиффорд улыбнулся.

— Я старик — в этом весь мой ответ.

— А я привык к таким вещам. — Майер пожал плечами. — Кто не согласится подвергнуться маленькой опасности в надежде получить блестящую награду? Богатство, богатство, золота больше, чем можно мечтать, а вместе с тем сила, власть, возможность мстить, награждать, купить себе положение в обществе, наслаждение, все прекрасное, ослепительное, что составляет удел богача! — Он раскинул руки и поднял глаза, точно прославляя божество золота.

— Только не купишь таких пустяков, как здоровье и счастье, — не без сарказма добавила Бенита. Этот человек и его алчные желания казались ей отвратительными, особенно когда она мысленно сравнивала его с тем, другим, погибшим ради нее, хотя его прошлое было полно праздности и безделья. В то же время слова Майера привлекли ее, потому что до сих пор она еще не встречала таких одаренных, энергичных и вместе с тем бездушных людей, как он.

— Значит, решено? — спросила она.

Мистер Клиффорд колебался. Майер же тотчас ответил:

— Да, решено.

Бенита подождала ответа отца, но он ничего не сказал, и она продолжала:

— Отлично. Теперь не будем больше беспокоить себя новыми сомнениями и рассуждениями. Мы отправляемся в Бамбатце на Замбези искать зарытое золото, и надеюсь, мистер Майер, что, если вам посчастливится, клад даст вам всевозможные блага. Спокойной ночи, отец.

— Моя дочь думает, что золото принесет несчастье, — горько улыбнулся Клиффорд, когда за ней закрылась дверь. — Она по-своему сказала это.

— Да, — мрачно согласился Майер, — и она принадлежит к числу людей, предвидящих будущее. Но может быть, мисс Клиффорд ошибается. Поэтому вопрос сводится к тому, ухватимся ли мы за удобный случай, подвергая себя всем опасностям, или останемся здесь и будем всю жизнь разводить плохих лошадей, видя, как она, бесстрашная, смеется над нами? Я еду в Бамбатце.

Мистер Клиффорд снова не дал прямого ответа:

— Как скоро успеем мы собрать ружья и боевые припасы и сколько это будет стоить?

— Около недели назад купец Портджайтер, — ответил Майер, — привез сто ружей Мартини и сотню Вестли-Ричардсов. По пятидесяти тех и других да десять тысяч пакетов патронов стоят около шестисот фунтов, а такая сумма есть у нас в банке. У нас также в распоряжении новый фургон, достаточно хороших волов и лошадей. Мы можем взять дюжину лошадей и продать их в северной части Трансвааля за хорошую цену, раньше чем попадем на место. Волы, вероятно, довезут нас.

— Вы обо всем подумали, Джейкоб, как я вижу, но путь туда и обратно будет стоить много денег, не говоря обо всем остальном.

— Да, и ружья слишком хороши для кафров. Для них было бы достаточно бирмингемских газовых труб, но их здесь не найдешь. Однако что такое деньги, что такое ружья в сравнении с тем, что это предприятие принесет нам?

— Думаю, нам лучше задать этот вопрос моей дочери, Джейкоб. По-видимому, она придерживается иного взгляда на этот вопрос.

— Мисс Клиффорд решилась и не изменит намерения. Я ни о чем больше не буду спрашивать ее, — возразил Майер.

И он вышел из комнаты, чтобы распорядиться насчет путешествия в Ваккерструм, которое хотел предпринять на следующий день. Клиффорд долго сидел в гостиной, спрашивая себя, поступил ли он правильно и найдут ли они золото, о котором он мечтал столько лет, а также что готовит им будущее…

Сойдя на следующее утро к завтраку, Бенита спросила, где мистер Майер, и узнала, что он уже отправился в Ваккерструм.

— Ну, он торопится, — заметила она со смехом.

— Да, — ответил отец. — Джейкоб всегда торопится, хотя это не принесло ему большой пользы. Если мы потерпим неудачу, то уж, конечно, не из-за его нерасторопности.

До возвращения Майера прошло около недели. Бенита готовилась к путешествию. В свободные минуты она с помощью отца беседовала с тремя стройными макалангами, которые с удовольствием отдыхали после долгого путешествия. По молчаливому согласию никто не упоминал о зарытом золоте или о чем-либо касающемся его, но эти беседы помогли ей составить очень верное мнение о трех дикарях и их соплеменниках. Бенита поняла, что, хотя макаланги говорили на одном из зулусских наречий, они не отличались храбростью зулусов и жили в постоянном страхе перед матабелами, представляющими другую ветвь зулусского племени. Макаланги так боялись их, что девушка сомневалась, помогут ли им ружья, если на них нападет это смелое племя.

Макаланги занимались тем же, что и их предки: земледелием, выделкой металла, и среди них не было воинов. Бенита прилежно училась их языку. Она была очень способна и к тому же не забыла, как в детстве болтала по-голландски и по-зулусски. Детские знания быстро вернулись к ней. Скоро она могла уже довольно прилично разговаривать с посланцами, тем более что в свободные часы изучала и грамматику их языка.

Так проходили дни. Наконец однажды вечером появился Джейкоб Майер с двумя шотландскими телегами, в которых были уложены длинные ящики, похожие на гробы, и небольшие, очень тяжелые ящики, а также много пакетов. Он ничего не забыл, привез по просьбе Бениты различные принадлежности одежды и револьвер, которого она не просила.

Через три дня они выехали с фермы. Стояло необыкновенно хорошее воскресное утро ранней весны. Путники сказали соседям, что отправляются торговать и охотиться на север Трансвааля и скоро вернутся. Бенита взглянула на красивую равнину и лесистый обрыв, с которого чуть не упала, на мирное озеро перед домом, где гнездились водяные птицы, и вздохнула. Теперь, оставляя это место, она смотрела на него, как на милый приют, и ей подумалось, что она никогда больше не увидит его…

Глава 8

БОМБАТЦЕ
Прошло около четырех месяцев. Фургон, в котором были мистер Клиффорд, Бенита и Джейкоб Майер, остановился ночью в селении Молимо Бамбатце, названном именем Мамбо. Впрочем, может быть, это было только название титула, потому что, по словам Тамаса, каждый глава племени назывался Мамбо. Иногда Молимо, жрец Мунвали и Мамбо, глава племени, бывали двумя различными лицами. Например, он, Тамас, после смерти отца должен был стать Мамбо, но ему не являлось откровений, а потому, по крайней мере до сих пор, он не имел права быть Молимо, представителем бога.

Во время длинного странствования им пришлось испытать множество приключений, которые всегда сопровождали путешествия по Африке до появления там железных дорог. Им встречались дикие звери, племена туземцев, они видели вздувшиеся реки, однажды три дня томились без воды из-за того, что водяная яма, из которой они надеялись пополнить свои запасы, оказалась сухой. Однако ни одно происшествие не было слишком серьезно, и никто из трех путников никогда нечувствовал себя так хорошо, как в это время, потому что им посчастливилось избежать лихорадки. Простая, дикая жизнь необыкновенно пришлась по вкусу Бените; тот, кто встречал мисс Клиффорд на улицах Лондона, вряд ли узнал бы ее в загорелой энергичной девушке, сидевшей в этот вечер возле костра.

Они продали всех лошадей, взятых с собой (только несколько пало в пути). Трех, по местному выражению, прочных, или застрахованных против местной смертельной конской болезни, они взяли с собой. Слуг они отправили обратно на ферму, доверив им телегу, нагруженную слоновой костью, которую Клиффорд и Майер купили у бурских охотников. Согласно договору только три макаланга провожали их, гнали и ели их скот. Бенита готовила еду, по большей части дичь, убитую ее белыми спутниками, или мясо, купленное у туземцев.

Много дней они двигались по местности, почти совершенно бесплодной, а теперь перебрались через высокую гряду, ту самую, на которой когда-то Роберт Сеймур оставил свой фургон, и раскинули лагерь в низине, покрытой остатками построек. В прежнее время ее окружала стена, на это ясно указывали остатки ограды. Справа поднималась горная возвышенность, за которой, по словам Тамаса, текла Замбези. Прямо напротив лагеря путников, не больше чем на расстоянии десяти миль, возвышалась отдельная гора, то самое место, к которому они и стремились, — крепость Бамбатце, окаймленная великой рекой. Туда-то и отправился один из макалангов Хоба, чтобы предупредить своих родичей о приближении белых.

Волов распрягли и пустили пастись между развалинами странной округлой формы. Разглядывая эти руины при свете яркой луны, Бенита догадалась, что они были когда-то домами. Без сомнения, низина, теперь такая безлюдная, много сотен лет назад была населена, потому что невдалеке от их стоянки из середины круглого дома поднимался громадный баобаб, вероятно проживший десять или пятнадцать веков с тех пор, как его росток поднялся из семени и пробил цементный пол, до сего времени окружавший исполинский ствол.

На рассвете они двинулись дальше, по-прежнему встречая следы мертвого, забытого народа. До цели путешествия оставалось не больше десяти миль, но дорога — если путь, по которому они двигались, можно было назвать дорогой — поднималась в гору. Волы, всего четырнадцать голов, сильно истомились, исхудали, изранили себе ноги, а потому двигались очень медленно. Было уже за полдень, когда путешественники наконец появились среди хижин города Бамбатце.

— Когда мы выйдем отсюда, нам, вероятно, придется возвращаться по воде, если только мы не закупим новых упряжных животных, — сказал Майер, с сомнением поглядывая на тяжело дышавших волов.

— Почему? — тревожно спросил Клиффорд.

— Потому что мухи цеце искусали многих из наших животных, а также мою лошадь, и яд начинает уже действовать. Я заподозрил это вчера вечером, а теперь уверен. Посмотрите на их глаза. Это случилось в лесистой полосе вельда неделю назад. Я предупреждал, что не следовало останавливаться там.

В это время они доехали до гребня гряды, и на ее отдаленном конце увидели удивительные, странные развалины Бамбатце. Трое белых пересели на лошадей. Прямо перед путниками возвышался крутой холм, который стоял над широкой Замбези, и великая река защищала его с трех сторон, четвертая его сторона, как раз перед ними, тоже была защищена природой; она от подножия поднималась отвесно на высоту пятьдесят футов. Только в одном месте было нечто вроде естественной дорожки, ведущей в город. На самом холме, занимавшем, вероятно, восемь или десять акров и окруженном глубокой донгой, или рвом, дыбились три кольца укреплений, расположенных одно над другим; это были могучие стены, очевидно выстроенные столетия назад. Глядя на них, Бенита поняла, почему несчастные португальские беглецы избрали Бамбатце последним приютом и наконец были побеждены не тысячами дикарей, которые преследовали и окружили их, а голодом. Действительно, крепость казалась неприступной для войск, не вооруженных осадными орудиями.

По эту сторону естественного рва, который, без сомнения, в древние времена наполнялся водой, отведенной от Замбези, стояла деревня макалангов, состоявшая из семидесяти-восьмидесяти жалких хижин, совершенно круглых, как и дома их праотцев, но выстроенных из глины и тростника. Их окружали сады и поля, очень хорошо обработанные и в это время года колосившиеся хлебами. Но скота Бенита не видела и решила, что все стада прятались за стенами.

Фургон, подпрыгивая на дороге, прогремел по деревне, немногие выбежавшие из домов женщины и дети боязливо смотрели на него. Путники проехали по дороге, в дальнем конце загороженной терновниками и каменными глыбами, взятыми из развалин. Пока фургон стоял, а сопровождающие путников макаланги с помощью немногих появившихся теперь мужчин очищали путь, Бенита смотрела на массивное кольцо стены, имевшей около сорока футов высоты, выстроенной из гранитных обломков без цемента и украшенной странными рисунками из цветных камней. В ее толще она рассмотрела впадины, где прежде, вероятно, были решетки, исчезнувшие уже давно.

— Прекрасное место, — сказала она отцу. — Я рада, что приехала сюда. Ты ходил повсюду?

— Нет, мы были только между первой и второй стеной и один раз между второй и третьей. Старинный храм, или что-то вроде этого, помещается на вершине, и туда нас не пустили. Именно там спрятано сокровище.

— Там, как предполагается, спрятано золото, — с улыбкой поправила его Бенита. — Скажи, отец, кто поручится, что макаланги впустят вас теперь на вершину? Может быть, они возьмут ружья, а нам покажут на дверь… вернее, на ворота.

— Ваша дочь права, у нас нет никаких доказательств, что нас пропустят; раньше чем из фургона вынут хотя бы один ящик, мы должны получить гарантии, — заметил Майер. — О, я знаю, это опасный шаг и следовало бы обезопасить себя, но теперь уже поздно говорить об этом. Смотрите, камни отвалили. Вперед, вперед!

Длинный бич щелкнул, бедные, измученные волы натянули постромки, и фургон поехал через вход роковой крепости, такой узкий, что он еле продвигался по нему. За стеною открылось большое пространство, которое, судя по многочисленным развалинам, когда-то занимали строения, теперь превратившиеся в груды камней, полускрытые травой, деревьями и ползучими растениями. Это было внешнее кольцо храма, и в нем в древние времена жили жрецы. Пространство, шириной приблизительно в полтораста ярдов, тянулось до второй стены. Она походила на первую, только не была так широка и могуча. Здесь, на полосе грунта, в тени (стоял очень жаркий день) собрались жители Бамбатце, чтобы встретить белых.

Не доехав до них ярдов пятнадцать, европейцы сошли с лошадей и вместе с фургоном оставили их под присмотром макаланга Тамалы. Бенита стала между отцом и Джейкобом Майером, и все трое пошли к кольцу из двухсот туземцев.

Все они поднялись в знак уважения, за исключением одного человека, который продолжал сидеть, прислонясь спиной к стене. Бенита увидела, что макаланги походили на своих посланцев. Они были высоки и красивы, с печальными глазами и боязливым выражением лиц людей, которые изо дня в день живут, опасаясь рабства или смерти. Как раз напротив троих белых в этом человеческом кольце был проход, через него и повел их Тамас. Когда они проходили мимо туземцев, Бенита почувствовала, что печальные глаза устремились на нее. В нескольких шагах от того места, где возле стены сидел человек с головой, скрытой великолепно вышитым покрывалом, стояли три, покрытые прекрасной резьбой стула. По знаку Тамаса пришедшие сели на них совершенно молча, так как им не следовало говорить, чтобы не унизить своего достоинства.

— Будьте терпеливы и простите, — сказал Тамас. — Мой отец Мамбо молит Мунвали и духов своих праотцев сделать ваше прибытие счастливым для нас и открыть в видении, что должно случиться.

Бенита, чувствовавшая на себе взгляд приблизительно двухсот пар глаз, в душе пожелала, чтобы откровение явилось Мамбо поскорее. Однако вскоре она поддалась общему настроению и стала почти наслаждаться странным положением вещей. Эти могучие, старинные стены, выстроенные неведомыми руками и видевшие столько событий и смертей, молчаливое тройное кольцо терпеливых торжественных людей, последних отпрысков культурной расы, накрытая покрывалом согнутая фигура человека, который думал, что общается со своим богом, — все это было странно, достойно внимания существа, утомленного однообразием цивилизации…

Но вот человек зашевелился и сбросил покрывало, показалась голова, побелевшая от лет, одухотворенное аскетическое лицо, до того худое, что на нем были видны все кости, и черные глаза, смотревшие вверх невидящим взором человека, впавшего в транс. Мужчина трижды глубоко вздохнул, потом перевел глаза на троих белых, сидевших напротив него. Прежде всего он посмотрел на мистера Клиффорда, и его лицо смутилось, потом на Майера, и на нем промелькнуло выражение тревоги и страха. Наконец он направил взгляд на Бениту, и его черные глаза блеснули счастьем.

— Белая девушка, — сказал он мягким низким голосом, — говорю тебе, не бойся ничего. Ты, знавшая глубокое горе, обретешь счастье и покой. О, девушка, с тобой идет дух такой же чистой и ясной, как ты сама, но умерла она давно.

Мамбо снова посмотрел на ее отца, на Джейкоба Майера и замолчал.

— Верно, у тебя нет для меня приятного пророчества? — спросил Майер. — А между тем я приехал издалека, чтобы выслушать тебя.

Старое лицо сделалось непроницаемым, всякое выражение на нем исчезло, скрылось за сотней морщин.

— Нет, белый человек, никакого. Сам спрашивай Небеса, ведь ты так мудр, и прочитай их, если можешь. Пришельцы, — продолжил он, — я приветствую вас от имени моих детей и в их присутствии. Сын Тамас, тебе тоже привет, ты хорошо исполнил данное тебе поручение. Послушайте: вы устали, вам нужны покой и пища. Однако побудьте еще со мной, потому что мне необходимо сказать вам несколько слов. Оглядитесь. Вы видите все мое племя: здесь не больше двадцати людей, а прежде мы были бесчисленны, как листья вот того дерева весною. Почему мы умерли? Из-за амандабелов, лютых собак, которых за два поколения до нас Мозеликатце, предводитель Чака, привел на юг нашей страны и которые с тех пор из года в год берут нас в плен и убивают. Мы не воинственны, мы не любим войны и не находим наслаждения в убийствах. Мы люди мира, желаем только возделывать нашу землю, заниматься искусством, унаследованным от предков, и поклоняться Небесам, на которые мы уходим, чтобы соединиться с духами наших праотцев. Они же люты, сильны, дики; они приходят сюда и убивают наших детей и стариков, уводят с собой в рабство молодых женщин и девушек, угоняют весь наш скот. Где наши стада? Лобенгула, глава амандабелов, взял их, только одна корова осталась у нас, и мы добываем от нее молоко для больных или для осиротевших детей. А между тем он требует скота. «По́дать! — говорят его гонцы. — Давайте подать или наши воины придут и возьмут ее вместе с вашими жизнями». А скота у нас нет, он весь исчез. У нас ничего не осталось, кроме этой старинной горы, строений, воздвигнутых на ней, да хлеба, которым мы живем. Да, это говорю я, Молимо, я, предки которого были великими властителями, я, все еще имеющий больше мудрости, чем все полчища Лобенгулы.

Голова старика упала на грудь. Слезы потекли по его поблекшим щекам; все макаланги ответили:

— Мамбо, это правда!

— Слушайте дальше, — продолжил он. — Лобенгула грозит нам, поэтому я послал к белым, которые побывали здесь раньше, и велел передать им, что, если они привезут мне сто ружей, а также пороха и пуль, чтобы мы могли отбить амандабелов от этих сильных стен, я проведу их в тайное святилище, куда вот уже шесть поколений не ступала нога белого человека, и там позволю им искать сокровище, скрытое так, что ни один человек не знает, где оно, сокровище, о котором они справлялись четыре зимы тому назад. Тогда мы не позволили им искать его и прогнали их, боясь заклятия, положенного на нас белой умершей девушкой, предсказавшей, что нас постигнет судьба ее близких, если мы отдадим зарытое золото кому-либо, кроме указанного Небом лица. Дети, дух Бамбатце посетил меня. Я видел белую девушку во сне, и она сказала мне: «Позволь им войти в крепость и искать». Дети, я послал моего сына и других послов туда, где, как я знал, жили люди, и после многих месяцев наши послы вернулись, привели их и ту, о ком говорил дух.

Он поднял свою иссохшую руку и протянул ее к Бените.

— Она — избранница! Теперь, — спросил Молимо, обращаясь к Клиффорду и Джейкобу, — скажите мне, друзья, привезли ли вы ружья?

— Конечно, — ответил мистер Клиффорд. — Они здесь, в фургоне. Это лучшие ружья, а вместе с ними десять тысяч патронов, купленных за дорогую цену. Мы исполнили нашу часть договора. Исполнишь ли ты свое обещание, или мы снова уедем с ружьями, предоставив вам биться с матабелами вашими ассегаями?

— Скажите ваши условия, пока мы слушаем.

— Хорошо, — согласился Клиффорд. — Вот они. Ты должен давать нам пищу и приют, пока мы находимся здесь. Ты должен провести нас в скрытое место на вершине горы, туда, где умерли португальцы, туда, где скрыто золото. Ты должен, в случае если мы найдем золото или что-нибудь ценное для нас, позволить нам взять это богатство и помочь отправиться обратно, то есть дать нам или лодки и гребцов для плавания по Замбези, или упряжных животных. Ты должен запретить всем причинять нам вред или досаждать во время нашего пребывания у вас. Таков наш договор?

— Еще не все, — прибавил Молимо, — прежде всего вы научите нас обращаться с вашими ружьями; потом вы будете искать сокровище без нашей помощи, потому что, по закону, мы не можем вмешиваться в это. Наконец, если амандабелы нападут на нас, пока вы еще здесь, вы, как умеете, будете помогать нам отбиваться от них.

— Значит, вы ждете нападения? — подозрительно спросил Майер.

— Белый человек, мы всегда ждем нападения. Согласны? — спросил Молимо.

— Да, — в один голос ответили Клиффорд и Майер.

— Ружья и патроны — ваши, — добавил Джейкоб. — Теперь проводите нас в запретное место. Мы исполнили наше обещание и, полагаясь на вашу честь, надеемся, что вы исполните ваше.

— Белая девушка, — обратился Молимо к Бените, — ты тоже согласна?

— То, что говорит мой отец, говорю и я, — подтвердила она.

— Хорошо, — сказал Молимо. — Теперь в присутствии моего народа и от лица Мунвали я, Мамбо, его пророк, объявляю, что между нами состоялся договор, и да падет месть Небес на того, кто нарушит наши условия. Распрягите волов белых людей, накормите их лошадей, разгрузите их фургон, чтобы мы могли посчитать ружья. Велите принести пищу в «дом гостей», и, после того как они подкрепят свои силы, я, единственный из вас входивший в святилище, поведу их в святое место, чтобы они могли начать искать то, что белые люди ищут из века в век. Если они не найдут золота, мы отпустим их с миром.

Глава 9

КЛЯТВА МАДУНА
Клиффорд и Майер пошли к фургону, чтобы посмотреть, как будут распрягать волов и расседлывать лошадей. Бенита тоже поднялась, спрашивая себя, когда дадут им поесть, потому что она сильно проголодалась. Между тем Молимо ласково разговаривал с Тамасом. Он гладил его руку и усердно расспрашивал о чем-то. Бенита, внимательно наблюдавшая за этой семейной сценой, услышала позади легкий шум и движение. Она обернулась посмотреть, в чем дело, и увидела трех высоких воинов в полном вооружении, со щитами в левой руке, с копьями в правой; черные страусовые перья поднимались над полированными обручами, вплетенными в их волосы. Черные повязки обвивали их талии и черные же бычьи хвосты были привязаны под их коленами. Люди эти шли посреди толпы макалангов, точно не видя их.

— Это матабелы! Матабелы двинулись на нас, — раздался чей-то испуганный голос.

Раздались крики:

— Бегите за стены!

Некоторые повторяли:

— Убейте их! Их немного!

Но матабелы шли, не обращая ни на что внимания, пока не остановились перед Мамбо.

— Кто вы и что вам надо? — смело спросил старик, хотя на его лице отразился страх при виде трех чужих людей и все его тело дрожало.

— Тебе следовало бы знать это, правитель Бамбатце, — со смехом ответил один из воинов, — ведь ты и раньше видел наших послов. Мы дети Лобенгулы, Великого Слона, правителя, Черного Тельца, отца амандабелов. Мы принесли весть для твоего слуха, старик, видя, что ваши ворота открыты, мы вошли в крепость.

— Посланцы Лобенгулы, передайте вашу весть моим ушам и ушам народа моего.

Гонец заговорил, употребляя местоимение «я», точно речь произносил сам властелин матабелов, обращаясь к своему вассалу, главе макалангов:

— «Я в прошедшем году послал к тебе, раб, который смеет называть себя Мамбо макалангов, требуя дани скотом и женщинами для рабства, и предупреждал, что, если не получу подати добровольно, возьму ее силой. Ты не прислал ничего. Но в тот раз я пощадил народ твой. Теперь я снова посылаю за данью. Передай моим посланным пятьдесят коров и пятьдесят быков с пастухами, которые пригнали бы их, а также двенадцать девушек, в противном случае я сотру вас с лица земли, вас, которые слишком долго беспокоили мир, — и это случится раньше, чем исчезнет новая луна». — Таковы слова Лобенгулы, — в заключение сказал гонец. Вынув роговую табакерку, он понюхал табак и с дерзким видом передал ее Молимо.

Старый Мамбо от бешенства потерял всякое самообладание: он выбил табакерку из рук своего мучителя, она упала на землю, и табак рассыпался.

— Так разольется кровь вашего народа из-за твоего безумия, — спокойно произнес гонец, поднимая табакерку и собирая табак.

— Слушай, — заговорил Молимо тонким, дрожащим голосом. — Твой властелин требует от нас скота, хотя он знает, что весь скот угнан, что у нас осталась одна корова для каждого осиротевшего младенца. Он требует также девушек, но у нас их мало. А почему? Потому что коршун Лобенгула обглодал нас до костей. Да, с нас живых он содрал мясо! Год за годом его воины обкрадывали и убивали наш народ, и теперь нас почти не осталось. И вот он требует того, чего мы не можем дать, просто желая начать с нами ссору и перебить наших воинов. У нас ничего нет, и мы ничего не можем дать Лобенгуле. Вот наш ответ.

— Вот как, — усмехнулся посланец. — Почему же я вижу фургон, нагруженный товаром, и быков под ярмом? Да, — прибавил он многозначительно, — в фургоне такой товар, который мы видели в Булавайо. Ведь Лобенгула тоже иногда покупает ружья у белых людей. О, макаланг, уступи нам фургон с этим грузом и с волами, а также лошадей, и, хотя это небольшой дар, мы возьмем его и в этом году не потребуем ничего больше.

— Могу ли я отдать вам собственность моих гостей? — спросил Молимо. — Уйдите, не то мы прогоним вас.

— Хорошо, мы уйдем, только знай: мы скоро вернемся и покончим с вами. Нам надоело ходить так далеко и получать так мало. Клянусь именем Лобенгулы, жители Бамбатце, вы не увидите, как созреет новый хлеб!

Толпа слушала его, дрожа, но в старом Молимо его слова, казалось, только разбудила бурю пророческой ярости. Мгновение он стоял и смотрел на голубое небо, раскинув руки, как будто в молитве. А затем заговорил ясным, тихим голосом:

— Я Молимо из Бамбатце, — сказал он. — Я лестница между ним и Небом, я сижу на верхней ветке дерева, под которым макаланги находят убежище, и там, в гребне дерева Мунвали говорит со мной. Мои предки были великими царями, они были Мамбо всей земли, и это до сих пор мое имя и достоинство. Мы жили в мире. Мы трудились. Мы не причинили вреда ни одному человеку. Но вы, дикари, пришли к нам с юго-востока, и путь ваш был красным от крови. Вы грабили, и вы уничтожали. Вы крали наш скот. Вы убивали наших людей. Вы взяли себе наших женщин и наших детей, и они стали вашими рабами. У меня есть слова для уха вашего Лобенгулы. Скажите ему, что так говорит мудрый старый Молимо из Бамбатце. Я вижу, как он охотится, как, раненный гиеной, пробирается через реки, в густых кустах, под горой. Я вижу, как он умирает от боли и страданий. Но его могила — я не вижу… Никто не узнает, где она. Белый. Он возьмет свою землю и все свое богатство. Я вижу мир на земле моих детей. Вам, жестокие собаки, уста Молимо открыли волю божества. Я не подниму руку на вас, но вы никогда больше не взглянете в лицо своего властелина. Уходите теперь и делайте, что хотите.

Мгновение трое матабелов казались испуганными, и Бенита слышала, как один из них шепнул своим товарищам:

— Он заколдовал нас: заколдовал Великого Слона и весь его народ. Не убить ли его?

Но говоривший гонец быстро отделался от страха и рассмеялся:

— Так вот зачем ты, старый предатель, призвал белых людей. Ты с ними хочешь устроить заговор против Лобенгулы?

Он внимательно взглянул на Клиффорда и Джейкоба Майера.

— Хорошо! Серая борода и черная борода, я сам убью вас так, как вы еще не слыхивали. А красивая девушка скоро будет варить пиво для властителя и станет одной из его жен, если он не отдаст ее мне.

Все последовавшее случилось в одно мгновение. Едва матабел заговорил о Бените, Майер, бесстрашно слушавший его, вдруг точно проснулся. Его черные глаза загорелись, бледное лицо стало жестоким. Выхватив револьвер, он быстро прицелился и выстрелил… Матабел упал на землю, мертвый или умирающий.

Никто не шевелился. Макаланги и матабелы, привыкшие к смерти, все же удивились внезапности случившегося. Контраст между великолепным грубым дикарем, стоявшим перед ними мгновение назад, и бессильным черным телом, готовым заснуть навсегда, был до того странен, что поразил их воображение. Убитый лежал на земле, а над ним с дымящимся револьвером в руках стоял Майер — стоял и смеялся.

Бенита чувствовала, что он поступил справедливо, что матабел заслужил жестокое наказание, но смех Джейкоба казался ей ужасным: она слышала в нем голос его сердца, — и, боже, как беспощадно было оно! Когда меч правосудия падает, правосудие не должно смеяться.

— Смотрите, — произнес Молимо тихо, указывая на мертвого матабела, — солгал ли я, или этот человек действительно никогда больше не взглянет в лицо своего властелина? То же, что было со слугой, случится и с господином, только не так скоро. Таково решение Мунвали, высказанное голосом его уст, голосом Молимо Бамбатце. Идите, дети Лобенгулы, и унесите этот первый плод сбора, который белые соберут с воинов его земли.

Голос старика замер. Наступила такая тишина, что Бените показалось, будто она слышит скрип ножек зеленой ящерицы, которая проползла через камень, лежавший на расстоянии двух ярдов от нее.

И вдруг молчание нарушилось. Два оставшихся в живых матабела испугались за свою жизнь. Послов хватали за руки, срывали с них украшения, били их палками, бросали в них камни. Наконец двое избитых, покрытых кровью людей увидели, что путь им отрезан, и, словно гонимые инстинктом, шатаясь, двинулись в сторону Бениты, пораженной ужасом при виде этой страшной сцены. Они бросились перед ней на землю и ухватились за ее платье, моля о пощаде.

— Услышьте голос жалости, — произнес старик. — Дарите милость беспощадным.

— Они принесут нам беду, — пробормотал Тамас.

Мистер Клиффорд печально покачал головой.

— Я сказал, — повторил старик. — Пусть они уходят. Случится то, что должно случиться, и от этого деяния не произойдет никакой новой беды.

— Вы слышали? Скорее уходите, — по-зулусски сказала матабелам Бенита.

Избитые люди с трудом поднялись на ноги и остановились перед ней, поддерживая друг друга. Один из них, человек с энергичным и умным лицом, с сединой в черных волосах, проговорил:

— Выслушайте меня. Этот глупец, — он показал на своего мертвого товарища, — похвальба которого навлекла на него смерть, был человеком невысокого происхождения. Я же, молчавший, Мадуна, — отпрыск королевского рода и по справедливости заслуживаю смерти, так как обратился спиной к этим собакам. Я и брат мой приняли жизнь из твоих рук, госпожа, но теперь мы отказываемся от помилования. Уйду я к праотцам или останусь жить — не важно; отряд ждет под стенами. Решение свершится, как справедливо сказал старый колдун. Госпожа, если тебе когда-нибудь придется попросить две жизни из рук Мадуны, он от своего имени и от имени Лобенгулы обещает дать их тебе. Люди, за которых ты заступишься, уйдут невредимыми: их отпустят и все их имущество отдадут им. Вспомни клятву Мадуны, госпожа, в час нужды, а ты, мой брат, засвидетельствуй ее перед нашим народом.

Матабелы выпрямились, подняли правые руки и поклонились Бените — так люди их племени кланяются женам и дочерям вождей. Потом, не обращая ни малейшего внимания на остальных, матабелы, хромая, пошли к воротам, которые распахнули перед ними, и скрылись за стеной.

Все это время Мейер стоял молча. Теперь он заговорил с горькой улыбкой:

— Милосердие, мисс Клиффорд, как говорит апостол Павел, искупает множество грехов. Я очень надеюсь, что так и будет, когда мы вновь повстречаемся с этим человеком, — что он сделает то, что пообещал нам.

Бенита вопросительно взглянула на отца.

— Было бы безопаснее для нас, если бы они были мертвы… Я, конечно, понимаю, что заступиться за них было вполне естественно, но… — заколебавшись, он замолчал.

— Достаточно было увидеть, как погиб один человек, — перебила Бенита, вздрогнув. — Я не могла бы вынести, если бы погиб кто-то еще.

— Я фаталист, как и наш друг Молимо, — задумчиво сказал Майер, — и верю в то, что он говорил правду.

— Я предлагаю уходить отсюда так быстро, как только сможем, — сказал Клиффорд. — Пока наше отступление еще возможно.

— Уставшие волы не смогут тянуть фургон, — ответил Майер. — Кроме того, по всей вероятности, место уже окружено матабелами. И наконец, потратив столько усилий и зайдя так далеко, нельзя отказаться от того, что мы ищем. Однако если вы думаете, что опасность для вашей дочери больше в этих стенах, чем за их пределами, мы можем попробовать нанять слуг, но в успехе я сомневаюсь. Или, если здесь имеются какие-нибудь гребцы, вы могли бы пойти вниз по Замбези на каноэ, рискуя подхватить лихорадку. Вы и ваша дочь должны принять решение, Клиффорд.

Бенита задумалась. Она хотела избавиться от Майера, однако ее отец очень устал и нуждался в отдыхе. Необходимость повернуть обратно, не завершив начатого, стала бы тяжелым ударом для него. Кроме того, не хватало волов и людей, как возможно было уехать? Наконец, что-то в ней, тот же самый голос, который повелел ей приехать, настойчиво призывал остаться. Очень скоро она решилась.

— Отец, дорогой, — сказала она. — Спасибо, что заботитесь обо мне, но, насколько я могу судить, мы будем больше рисковать, пытаясь уйти, чем оставаясь здесь…

— Макаланги — робкий народ, — ответил Клиффорд. — Тем не менее я думаю, что лучше оставаться там, где мы есть, и довериться Богу.

Глава 10

ВЕРШИНА ГОРЫ
Если наши авантюристы надеялись, что их проведут к тайникам крепости, то их ждало разочарование. Дни были заняты распаковыванием ружей, а также предоставлением нескольким знатным макалангам уроков по их использованию. Женщины и дети были переселены за ограду древней крепости, а вместе с ними — овцы, козы и крупный рогатый скот. Вход был завален камнями, и единственный путь, через который можно было покинуть крепость, был тайный путь со стороны реки. Несколько человек были разосланы в качестве шпионов, чтобы обнаружить, если это возможно, местонахождение матабелов.

Первую ночь здесь Бенита провела в доме для гостей, то есть в хижине побольше остальных. Майер и Клиффорд ночевали в фургоне. Девушка так устала, что долго не могла заснуть. Она вспоминала события этого дня, вспоминала речи старого Молимо, появление послов и все, что последовало потом, а главное, ужасную смерть гонца, убитого Джейкобом Майером, а потом этот смех… Он был ужасен, этот Джейкоб Майер!

Она не сомневалась, что все его действия — не просто галантность по отношению к женщине. Даже если бы он был способен на рыцарские поступки, он никогда бы не совершал их, если бы они грозили неприятностями или будущей местью. Нет; это было что-то глубже. Он никогда не говорил и не делал ничего, что давало бы повод для подозрений, но интуиция давно заставляла Бениту предполагать, что у него есть свои тайные планы. Теперь она была уверена, что они есть. Мысль была ужасной, еще хуже, чем другие опасности, вместе взятые. Правда, у нее был отец, на которого она могла положиться, но он был болен в последнее время; сказались возраст, трудные путешествия и тревоги. Если предположить, что что-нибудь случится с ним, если он умрет например, каким ужасным может стать ее положение, когда она останется в одиночестве, беспомощная, в окружении дикарей и Джейкоба Майера.

О, если бы не было этого ужасного кораблекрушения, ее судьба сложилась бы совсем по-другому! Мысли о кораблекрушении и о том, кого она потеряла, были слишком тяжелыми. Бог по-прежнему остается выше нее, и она доверится Ему. В конце концов, если она умрет, какое это имеет значение?

Но старый Молимо обещал, что она не умрет, что она должна найти здесь счастье и покой. А чуть позже он показал себя пророком. Как и прежде, ее сердце, казалось, подсказывало, что слова старика были правдивы.

Немного успокоенная этой мыслью, Бенита наконец заснула.

На следующее утро Клиффорд и Майер пошли к Молимо, который сидел у второй стены. Кивнув на макалангов, вооруженных ружьями, они сказали:

— Мы выполнили нашу часть договора, выполни же свою. Проведи нас в святое место и позволь начать поиски.

— Пусть так и будет, — ответил он. — Идите за мной, белые люди.

Молимо повел их вдоль стены. Наконец он остановился возле узкой тропинки, не более ярда шириной, под которой открывалась пропасть, приблизительно футов в пятьдесят глубиной, почти над рекой. По этой головокружительной дорожке они прошли сорок ярдов. Она окончилась расщелиной в скале, такой узкой, что только один человек мог пройти в ней. Было ясно, что дальше начиналась вторая крепость, так как с обеих сторон она была выложена обтесанными камнями. Человеческие ноги истерли даже гранитный пол этого коридора. Век за веком люди появлялись тут. Старинная галерея извивалась в толще стены и наконец вывела их наружу. Они увидели круто поднимавшийся склон, покрытый остатками развалин, между которыми росли кустарники и деревья.

— Молю небеса, чтобы золото не было захоронено здесь, — сказал мистер Клиффорд, осматриваясь. — Ибо, если это так, мы никогда не найдем его.

Молимо, казалось, угадал по лицу смысл его слов, потому что ответил:

— Я думаю, здесь золота нет. Осаждающие заняли это место и располагались в нем в течение многих недель. Следуйте за мной снова.

Они поднялись к подножью третьей стены, обошли ее и остановились над рекой. Тут не было прохода. Несколько мелких и очень крутых ступеней, высеченных в камне, вели от подножья стены к ее гребню, поднимавшемуся больше чем на тридцать футов от уровня земли.

— Право, — сказала Бенита, с отчаянием глядя на этот опасный путь, — работа искателя золота слишком трудна. Я думаю, что не смогу подняться.

Клиффорд посмотрел на ступени и покачал головой.

— Нужно достать веревку, — с досадой произнес Майер, обращаясь к Молимо. — Разве мы можем иначе взобраться по ступеням, когда под нами зияет бездна?

— Я стар, но свободно прохожу здесь, — удивился вождь — ему, всю жизнь поднимавшемуся по этим ступеням, они казались удобными. — Но все-таки у меня наверху есть веревка, которой я пользуюсь в темные ночи. Я поднимусь и спущу ее вам.

И он быстро поднялся по ступеням; было удивительно, как его старые ноги переходили с одной ступеньки на другую — так спокойно и легко, точно он поднимался по самой обыкновенной лестнице. Вскоре он исчез за гребнем стены, снова появился на верхней ступени и оттуда спустил толстую веревку, свитую из кожи, крикнув, что она привязана крепко. Майеру хотелось поскорее добраться до тайника, о котором он грезил день и ночь, и, едва схватившись за веревку, он принялся карабкаться на ступени и быстро поднялся на стену. Сев на гребень стены, он посоветовал Клиффорду обвязать талию Бениты концом каната. За ней последовал и отец.

Стена, выстроенная, как и две нижние, из каменных неотесанных и не соединенных известью глыб, сохранилась изумительно хорошо, потому что ее врагами были только зной, тропические дожди, кусты и деревья, которые выросли здесь, раздвинув камни. Стена эта окружала вершину холма, площадью приблизительно в три акра. Колонны на ее вершине, каждая примерно в двенадцать футов высоты, были украшены грубыми изображениями коршунов. Многие из этих колонн упали от ветра, может быть, от ударов молнии, и их обломки лежали на стене; те из них, что упали внутрь, свалились к подножию стены. Несколько, шесть или семь, стояли совершенно целые.

Впоследствии Бенита узнала, что, по всей вероятности, их воздвигли финикийцы или тот древний народ, который возвел исполинские укрепления, и что они являлись своеобразным календарем. Но она не обратила особого внимания на колонны, потому что рассматривала более замечательный памятник древности, поднимавшийся на самом краю пропасти.

Это был большой конус, о котором говорил ей Роберт Сеймур, высотой в пятьдесят футов или больше и похожий на камни, найденные в финикийских храмах. Но он не был выстроен из отдельных глыб, его высекли человеческие руки из целого исполинского гранитного монолита. Такие камни встречаются в Африке и, пролежав несколько тысяч или миллионов лет, остаются крепкими, хотя более мягкие породы вокруг них исчезают, разрушенные временем и погодой. С внутренней стороны этого конуса поднималась удобная лестница, по которой можно было легко подняться наверх. Его вершина, имевшая приблизительно шесть футов в диаметре, представляла собой нечто вроде чаши, — вероятно, эта впадина была сделана для поклонения божествам и для жертвоприношений. Удивительный памятник снизу можно было видеть только со стороны реки и ниоткуда больше. Благодаря откосу горы он слегка наклонялся наружу, так что булыжник, брошенный с его вершины, падал прямо в воду.

— Мои праотцы, — сказал Молимо, — видели, как португалка, красавица дочь знаменитого предводителя Ферейры, бросилась отсюда вниз, отдав золото нам на сохранение и наложив на него заклятие. В моих видениях она говорила с этой скалы. Другим тоже казалось, что они заметили девушку, но только издали, с той стороны реки.

Он замолчал, взглянул на Бениту своими странными мечтательными глазами и вдруг спросил:

— Скажи, госпожа, ты этого совсем не помнишь?

Бенита почувствовала волнение.

— Как могу я помнить? Я родилась двадцать пять лет назад.

— Не знаю, — ответил Молимо. — Может ли это знать невежественный чернокожий старик, проживший на свете не больше восьмидесяти лет? Однако, госпожа, скажи мне, где ты родилась? На земле или на небе? Почему покачиваешь головкой ты, непомнящая? Я тоже не помню. Но все круги где-нибудь да встречаются, это так, и португальская девушка предсказала, что она снова явится. Наконец, я говорю правду, что она совсем такая, как ты, и является в это место. Я, видевший ее ясно, хорошо разглядел ее красоту. Однако, может быть, она явится не во плоти и придет только ее душа. О, госпожа, в твоих глазах я вижу ее душу. Довольно, — резко закончил он, — сойдем. Раз ты не можешь вспомнить, я должен показать тебе кое-что. Не бойся: ступени удобны.

Они сошли вниз и вскоре очутились в чаще растений и кустов, через которую бежала узкая тропинка. Она провела их мимо развалин строений, назначение и цель которых были забыты — они обвалились много сотен лет назад. Наконец Молимо и белые остановились у входа в пещеру, помещавшуюся приблизительно на расстоянии сорока ярдов от монолитного конуса. Здесь Молимо попросил задержаться, сказав, что он пойдет внутрь и зажжет там свет. Через пять минут он вернулся, говоря, что все готово.

— Не пугайтесь того, что вы можете увидеть, — прибавил старик. — Знайте, белые люди, что, кроме моих праотцев и меня самого, ни один человек не входил в это место с тех пор, как в нем погибли португальцы. Но даже мы, приходившие в подземелье молиться великому Мунвали, никогда не решались нарушить покоя пещеры. Там все осталось как было. Пойдем, госпожа, пойдем. Та, дух которой сопутствует тебе, последняя из людей белой расы, прошла через эти двери. Нужно, чтобы твое тело и ее дух снова вступили в святое место.

Бенита заколебалась — приключение было жуткое, но она определенно не хотела выказывать страха в присутствии этого старика. Он протянул ей худую руку и пошел вперед с высоко поднятой головой. Отец и Майер последовали было за ней, но Молимо остановил их, сказав:

— Девушка войдет первой вместе со сной — это ее дом, и она может пригласить вас остановиться в нем. Если она позовет вас, так тому и быть. Но сначала она должна посетить свой дом в одиночку.

— Ерунда! — сказал Клиффорд сердито.

— Леди, вы доверяете мне? — спросил Молимо.

— Да, вполне, — ответила она. — Отец, я думаю, вам лучше отпустить меня. Я не боюсь, хотя это очень странное предприятие. Я пойду туда одна. Если же не вернусь, вы последуете за нами.

— Те, кто нарушает сон мертвых, должны ходить осторожно, мягко, — промолвил старый Молимо певучим голосом. — Дыхание девичье чисто, оно не обидит мертвых. Ее шаг не будет мешать мертвым белым мужчинам, белые люди, гнев не умер, он силен и отомстит вам, когда вы мертвы; скоро, очень скоро, когда вы мертвы, мертвы во скорбях, мертвы во грехах. Мертвые, собрались, они ждут нас здесь.

И, по-прежнему напевая мистическую песню, Молимо повел Бениту за руку от света к мраку, от жизни к обители смерти.

Глава 11

СПЯЩИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
Как и все другие тропинки и расщелины в этой старой крепости, коридор, ведущий к подземелью, был узок и извилист. Вероятно, древние устраивали такие проходы, желая облегчить защиту. После третьего поворота Бенита увидела свет, струившийся от туземной лампы, висевшей под сводом. Там же была высечена маленькая ниша в форме раковины, помещавшаяся на высоте трех футов от пола. Сама пещера оказалась большой, просторной, не вполне естественной. Ее стены были, очевидно, отделаны и, во всяком случае, украшены рукой человека. По всей вероятности, древние жрецы помещали здесь своих оракулов или приносили жертвы.

Бенита сначала плохо видела, потому что две лампы, заправленные бегемотовым жиром, еле освещали большое подземелье. Но ее глаза понемногу привыкли к полусвету, и, двигаясь вперед, она увидела, что, кроме звериной шкуры, на которой, как она угадала, обыкновенно стоял Молимо во время своих одиноких молитв, и нескольких мехов и кувшинов для воды и пищи, вся передняя часть этого места была пуста. Дальше, в середине пещеры, виднелось что-то сделанное из блестящего металла. По двойной рукоятке она приняла этот предмет за какие-то ворота и не ошиблась: под ними зияло отверстие большого колодца, который доставлял воду в верхнюю часть крепости.

Возле колодца стоял каменный алтарь в форме срезанного конуса или пирамиды, а немного дальше, на самой отдаленной стене пещеры, Бенита разглядела крест, высеченный в камне. На кресте резкими штрихами было сделано изображение распятого Христа. Терновый венок обвивал опущенную голову Спасителя. Теперь Бенита все поняла. Каков бы ни был первоначальный культ, совершавшийся в этом месте, христиане завладели пещерой и поставили в ней священный символ религии, внушавший благоговейный страх. Без сомнения, небольшая выемка в форме раковины при входе служила молящимся вместилищем для святой воды.

Молимо взял с алтаря лампу, поправил ее фитиль и осветил распятие, перед которым Бенита, хотя и не была католичкой, склонила голову и перекрестилась, не замечая, что старый Мамбо внимательно смотрит на нее. Когда он опустил лампу, она увидела, что на цементном полу лежало множество закутанных фигур, которые сначала показались ей спящими людьми. Старый жрец наклонился к одной из них и дотронулся до нее ногой; тогда полотно, обвивавшее ее, рассыпалось в пыль, а из-под уничтоженного покрова выглянул белый человеческий скелет.

Все эти спящие хорошо отдохнули. Они умерли, по крайней мере, за двести лет до появления на свет Бениты. Мужчины, женщины и дети — хотя детей было мало — лежали вперемешку. На некоторых скелетах блестели золотые украшения, некоторые лежали в кольчугах, и возле всех мужчин виднелись мечи, копья или ножи, а кое-где Бенита подмечала оружие, похожее на примитивные ружья. Некоторые из трупов в сухом воздухе превратились в безобразные и страшные мумии, от которых она с дрожью отводила глаза.

Молимо провел ее к самому подножию распятия. На цементном полу были распростерты две фигуры, окутанные покровами из тяжелой материи, затканной золотыми нитями. Макаланги славились такими тканями в эпоху первых контактов с португальцами. Молимо поднял покровы, казавшиеся такими же прочными, как и в тот день, когда они были сотканы, и отбросил их. Под ними оказались мертвые мужчина и женщина. Лица исчезли, но волосы, белые на голове мужчины и черные, как вороново крыло, на голове женщины, совершенно уцелели. Люди были знатного происхождения. На груди мужчины блестели ордена, эфес его меча был сделан из золота. Кости женщины украшали драгоценные ожерелья и другие блестящие вещи. Ее рука все еще сжимала книгу в серебряном переплете. Бенита подняла книгу и заглянула в нее. Это был молитвенник с превосходно раскрашенными заставками и заглавными буквами. Без сомнения, несчастная женщина читала его в ту минуту, когда, наконец, истощенная, упала и заснула сном смерти.

— Это предводитель Ферейра и его жена, — сказал Молимо, — родители белой девушки.

По знаку Бениты старик снова закрыл истлевшие останки парчовым покровом.

— Тут спят они все, — снова заговорил он нараспев, — все сто пятьдесят и три… Когда я грежу в этом месте, передо мной проходят все их призраки. Они поднимаются возле тел, скользят по пещере. Муж лежит рядом с женой, ребенок с матерью, и все смотрят на меня, спрашивают, когда вернется белая девушка, когда она возьмет свое наследие и похоронит их тела…

Бенита вздрогнула. Торжественный ужас, веявший в этом месте, заставлял сжиматься ее сердце, ей представлялось, что перед ней встают привидения.

— Довольно, — прервала она. — Уйдем отсюда.

…О, как рада была Бенита выйти из этого страшного места и снова увидеть солнечный свет!

— Что ты видела? Что вы видели? — в один голос спросилиКлиффорд и Майер, глядя на ее побледневшее испуганное лицо.

Бенита опустилась на каменную скамейку при входе в подземелье, и раньше, чем она могла пошевелить губами, старый Молимо ответил за нее:

— Девушка видела мертвых. Дух, который идет с нею, приветствовал своих мертвых, заснувших там много, много лет назад. Девушка поклонилась Белому, висящему на кресте, попросила у Него благословения и прощения, совершенно так, как та, дух которой сопутствует ей, поклонилась Ему на глазах моих праотцев и попросила Его благословения перед тем, как броситься со скалы в воду.

Он указал на золотой крестик, висевший на шее Бениты и прикрепленный к ожерелью, подаренному ей гонцом Тамасом на ферме.

— Теперь, — продолжил старик, — очарование разбито, и спящие должны уйти спать в другое место. Войдите, белые люди, войдите, если решитесь, попросите прощения и благословения, соберите мертвые кости и, если сумеете найти золото, возьмите сокровище, принадлежавшее мертвым, примите на себя также и проклятие, лежавшее на нем, проклятие, которое падет на всех, кроме одного лица. Возьмите золото, если сможете. Отдохни здесь, девушка, в прохладной тени, а вы, белые люди, идите за мной; идите за мной в темноту смерти, отыскивайте там то, что так любят белые люди!

И он снова двинулся к подземелью, время от времени оглядываясь на Джейкоба и Клиффорда и жестом подзывая их. Они шли за ним, точно подчиняясь чужой воле, потому что теперь, в последнее мгновение, странный суеверный страх, исходивший от Мамбо, охватил их.

Бенита опустилась в полуобморочном состоянии на каменную скамейку. Все, что она видела и слышала, потрясло ее. Ей показалось, что она просидела так всего несколько мгновений, в действительности же прошел час, пока снова появился ее отец, такой же бледный, как была она сама, выйдя из пещеры.

— Где мистер Майер? — спросила она.

— О! — ответил отец. — Он собирает все золотые украшения с этих бедных людей, а кости сваливает в кучу в углу пещеры.

Бенита вскрикнула от ужаса.

— Я знаю, что ты думаешь, — сказал отец. — Но каков он! Он не чувствует никакого почтения к мертвым, хотя поначалу ему было, кажется, почти так же страшно, как мне. Хотя, возможно, это оттого, что он на самом деле боится мертвых и хотел доказать самому себе, что они не более чем пыль… Бенита, я хочу сказать тебе правду. Я хочу, чтобы ты покинула это место. Я не верю, что завершение нашего путешествия будет счастливым, у нас уже и так достаточно трудностей. Этот старый пророк имеет второе зрение или что-то вроде этого…

— Он обещал мне только хорошее, — сказала Бенита с улыбкой. — Хотя я не вижу, как это может быть. Но если вы не хотите этого, отец, почему бы не попытаться убежать?

— Слишком поздно, дорогая, — ответил он. — Майер никогда не уйдет, а я не могу оставить его. Кроме того, я вынужден буду тогда смеяться над собой всю оставшуюся жизнь. И в конце концов, почему бы нам не найти золото, если оно может быть найдено? Оно никому не принадлежит? Чтобы получить его, мы не прибегаем ни к грабежу, ни к убийству; португальцы мертвы двести лет, и их наследников, если они есть, невозможно обнаружить. Не имеет также значения для них, лежат ли они поодиночке, как они умерли, или их свалили вместе в углу. Наши страхи — просто плод суеверия. Ты согласна со мной?

— Да, я тоже так думаю, — ответила Бенита, — хотя судьба может цепляться за определенные вещи или места. В любом случае это не имеет смысла, пути назад нет, даже если бы мы имели возможность где угодно свернуть. Дайте мне графин с водой, пожалуйста. Я хочу пить.

Чуть позже Джейкоб Майер спрятал за камнем большой пакет с драгоценностями.

— Пещера гораздо опрятнее сейчас, — сказал он.

Его руки, волосы и одежда были покрыты толстым слоем пыли. Он жадно выпил воды и спросил:

— У вас есть мысли относительно наших будущих действий?

Они покачали головами.

— Тогда, я думаю, нет смысла снова уходить вниз; с одной стороны, путешествие слишком опасно и занимает слишком много времени, с другой — здесь безопаснее.

— Но, — возразила Бенита, — на чем мы будем есть и спать?

— Ответ достаточно прост, мисс Клиффорд. Кафры будут подносить продукты и воду к подножию третьей стены, и мы будем поднимать их на веревке. Воды, кажется, есть много, что хорошо. Она подается с помощью пружины из колодца на сто пятьдесят футов вниз, и старая цепь все еще в сохранности. Пищу же можно приготовить из того, что растет здесь. Мы можем разбить лагерь и ночевать в пещере или за ее пределами — в зависимости от погоды. Теперь вы можете здесь отдохнуть, а я пойду вниз. Я вернусь через час с кое-каким снаряжением, а вы поможете мне.

Он ушел и до наступления темноты принес достаточно вещей. За вторую ночь они устроили себе более или менее комфортное жилье. Лоскут холста из фургона отделял помещение для Бениты, а мужчины спали под деревом рядом. Под другим деревом было место для приготовления еды. Большой запас провяленного мяса хранился вместе с некоторым количеством патронов в пещере. Свежее мясо доставлялось к ним ежедневно, а также зерно для хлеба и маис. Вода из колодца была прекрасной.

Во всех этих приготовлениях старый Молимо принял участие, но, когда они были завершены, дал понять, что совершенно не собирается оставлять путешественников. Утром он спускался к своему народу, но до наступления темноты всегда возвращался в пещеру, где в течение многих лет привык спать, во всяком случае несколько раз в неделю, в ужасной компании мертвых португальцев. Джейкоб Майер и Клиффорд были убеждены, что его целью было шпионить за ними; но между Бенитой и стариком завязалось что-то вроде дружбы. Кроме того, его знания об этом месте и о многом другом могло оказаться большим подспорьем. Таким образом, он оставаться в лагере, на что, впрочем, у него было полное право.

Все это время не было никаких признаков нападения матабелов. Бенита, наблюдая с верхней части стены, видела, что их волы, вместе с двумя лошадьми, козы и овцы ежедневно выгонялись пастись; женщины работали на полях. Однако крепость строго охранялась, ночью все спали в укреплениях. Кроме того, мужчин постоянно обучали обращаться с огнестрельным оружием — под началом Тамаса, который теперь, когда отец постарел, был главой поселения.

Только на четвертое утро, когда все приготовления были закончены, Джейкоб Майер и Клиффорд принялись за поиски клада. Прежде всего они усердно расспросили Молимо о местонахождении сокровища, надеясь, что, даже в том случае, если он не знает точно, где скрыто золото, может быть, до него дошли от предков какие-нибудь устные предания. Однако, по словам старика, он знал только предание о предсмертных речах португальской девушки и прибавил, что относительно места, где было зарыто золото, ему не являлось ни сна, ни видения наяву, тем более что его не занимало сокровище. Если оно было зарыто где-нибудь поблизости, то лежало там, если нет — нет. Пусть белые люди сами и узнают.

Без особой уверенности Майер решил, что золото скрыто или в пещере, или поблизости от нее. Поэтому начали копать в указанных местах. Потом искатели клада подумали о колодце, куда португальцы могли бросить свои богатства. Однако удостовериться в этом было чрезвычайно трудно.

Майер решился сам исследовать колодец — что было совсем не легко и не безопасно, так как искателям недоставало настоящих лестниц, впрочем, даже если бы они и существовали, их не к чему было бы прикрепить. Поэтому он решил привязать сиденье к концу старой медной цепи и спустить его, Майера, в колодец, как спускали туда ведра.

— Я спущусь туда, и уже завтра, — заявил он.

Глава 12

ПОИСКИ НАЧИНАЮТСЯ
К эксперименту приступили на следующий день. Прежде всего испробовали цепь и старинный ворот; оказалось, что и то, и другое выдержат тяжесть. Поэтому Майеру осталось только сесть на дощечку с масляной лампой в руках и захватить с собой спички и свечи, на случай если она погаснет. Сделать это было нетрудно, так как у белых имелся большой запас того и другого.

Джейкоб уселся на сиденье и повис над колодцем. В эту минуту его трое помощников взялись за рукоятки ворота. Медленно начали они опускать Майера, медленно исчезало его бледное лицо в черной глубине. Через несколько оборотов ворота работу приостанавливали, давая Майеру время исследовать стены колодца. Когда он был уже приблизительно на глубине пятидесяти футов, Джейкоб снова закричал, чтобы они остановились. Они задержали ворот, прислушиваясь к тому, как Майер стучал по камню стены молотком. В этом месте, как ему казалось, была пустота.

Потом он попросил опустить его ниже, они повиновались. Наконец вся цепь развернулась, и стало ясно, что Джейкоб уже возле воды.

Наклонившись над краем колодца, Бенита увидела, что светлая звездочка исчезла. Лампа погасла. Казалось, Майер даже не пытался снова зажечь ее. Клиффорд и Бенита позвали его. Ответа не последовало. Все трое начали вертеть ворот в обратном направлении. Они напрягали все силы и страшно устали. Наконец появился Джейкоб. С первого взгляда им показалось, что Майер умер, и, не привяжи он себя к цепи, он, конечно, погиб бы. Было очевидно, что Джейкоб уже давно впал в глубокий обморок. Он почти соскользнул с сиденья, его ноги бессильно висели. Он держался только на привязанных к цепи прочных ремнях.

Майера вынули из колодца и обливали ему лицо водой, пока он не начал жадно глотать воздух и не пришел немного в себя. Приподняв своего товарища, Бенита и ее отец вывели его из пещеры.

— Что с вами случилось? — спросил Клиффорд.

— Я отравился газами… вероятно, — ответил Майер и застонал, чувствуя жестокую головную боль. — В глубоких колодцах часто бывает испорченный воздух, но я ничего не чувствовал, пока не потерял сознания. Да, опасность была близка, очень, очень близка.

Потом, немного оправившись, Джейкоб рассказал, что в одном месте в глубине колодца он нашел место, где стена выглядела так, как будто было срезано пространство около шести футов на четыре, а потом построено снова. В отверстиях еще сохранились остатки сгнивших балок, и можно было предположить, что здесь был пол или платформа. Когда он рассматривал эти балки, сознание покинуло его. Он добавил, что, по его мнению, это может быть вход в место, где скрыто золото.

— Если это так, — сказал мистер Клиффорд, — он должен оставаться закрытым, так как нет ничего хуже плохого воздуха. Кроме того, полы и каменная кладка, которую вы видели, наверное, были попыткой древних предотвратить стену от обрушения.

— Я надеюсь, что это так, — сказал Майер, — потому что, если воздух не очистится, я не думаю, что посмею спуститься туда снова…

Путешественники дюйм за дюймом исследовали стены пещеры-капеллы, колотя по ним молотком, чтобы слышать, не окажется ли где-нибудь пустоты, но это ни к чему не привело. Осмотрели также алтарь, но оказалось, что он высечен из целого куска камня. Однако, когда Клиффорд с фонарем в руке спускался с лесенки, которую держала Бенита, Джейкоб Майер, стоявший напротив алтаря, с волнением крикнул, что он нашел кое-что.

— Послушайте-ка, — сказал он и ударил тяжелой палкой справа от алтаря.

Раздался глухой звук, который говорил о пустоте под камнем.

— Нашли, — с торжеством произнес Джейкоб. — Здесь вход в хранилище.

Теперь потребовалось три дня напряженной, постоянной работы. Пол пещеры состоял главным образом из цемента, который оказался отличного качества, и его нужно было разбить. Бенита была уверена, что все, что может быть ниже, — не сокровище, так как бедные, умирающие португальцы не имели ни времени, ни сил, чтобы цементировать пол. Однако Майер был убежден, что он на правильном пути. Он считал, что это было сделано макалангами, сохранившими знания о строительном искусстве своих предков, уже после гибели португальцев.

Цемент сбили, очистили все пространство, но искатели увидели, что в пол вставлен большой камень. По всей вероятности, он весил несколько тонн. Даже обладая большой силой и действуя необходимыми рычагами, поднять его было бы невозможно. Оставалось только одно, а именно пробить проход сквозь плиту. Белые долго работали, чтобы исполнить эту задачу, но им удалось только сделать отверстие глубиной в шесть дюймов. Клиффорд, у которого болели старые кости и руки, предложил взорвать камень порохом. В отверстие насыпали около фунта этого взрывчатого вещества, закрыли его влажной глиной и тяжелым обломком камня, оставив маленькую дыру для фитиля. Когда все было готово, фитиль подожгли и все вышли из пещеры.

Через пять минут до их слуха донесся глухой звук взрыва, однако дым и пар рассеялись только через час, дав исследователям возможность вернуться в подземелье. Здесь их ждало полное разочарование. Прежде всего оказалось, что плита только треснула, а не рассыпалась на куски: сила пороха была направлена вверх, а не вниз, как случилось бы, если бы в дело употребили динамит, которого у них не было. От удара тяжелого камня, положенного сверху и подброшенного порохом к потолку пещеры, или от сотрясения воздуха свалилось много тяжелых каменных осколков, образовавших множество широких и, по-видимому, опасных трещин.

Итак, оставалось лишь снова работать ломом и заступом. К вечеру третьего дня, совершенно уставшие, Клиффорд и Майер пробили отверстие в плите и удостоверились, что под ней находится какая-то пустота.

Клиффорд, которому совершенно опротивело его дело, хотел отложить поиски до утра. Но Джейкоб Майер не согласился. По его настоянию, они продолжали работать и работали почти до одиннадцати часов ночи. К этому времени отверстие сделалось достаточно велико, чтобы в него мог пройти человек. Как и при исследовании колодца, они опустили в него камень, привязанный к веревке, и таким образом узнали, что пустота под плитой имела не более восьми футов глубины. Желая узнать о состоянии воздуха, опустили зажженную свечку: в первый раз она очень скоро потухла, но во второй горела хорошо. Принесли лестницу, и Джейкоб спустился под плиту с фонарем в руках.

Через минуту до Бениты и Клиффорда донеслись бранные слова и немецкие проклятия. Мистер Клиффорд спросил, в чем дело; в ответ он услышал, что это только могила, в которой лежит «проклятый мертвый монах». Бенита не могла не рассмеяться.

В конце концов она с отцом тоже спустилась в могилу. Под плитой действительно лежали останки старого миссионера в клобуке и с распятием из слоновой кости на шее. На его груди лежал свиток пергамента, в котором говорилось, что он «Марко, рожденный в Лиссабоне в 1438 г., умер в Бамбатце в 1503 г., проработав семнадцать лет в «империи» Мономотана, где после тяжких испытаний он обратил многие души ко Христу».

Майер еле сдерживал злобу. Поглядывая на свои окровавленные руки, которые он изранил, работая с таким усердием, чтобы добраться до останков миссионера, Джейкоб бесцеремонно сбросил с места кости, желая удостовериться, нет ли под ним ступеней вниз.

— Право, мистер Майер, — сказала Бенита, которая, несмотря на всю торжественность обстановки, не могла сдержаться, — если вы не будете осторожнее, призраки всех этих людей явятся сюда.

— Пусть являются, если могут, — с бешенством ответил он. — Я не верю в призраки и всем им бросаю вызов.

В это мгновение Бенита взглянула вверх и увидела, что из темноты в кругу света бесшумно скользит какая-то фигура, так бесшумно, что ее можно было принять за один из тех призраков, которым Джейкоб бросил вызов. Медленно подошла она… Но это был только старый Молимо, всегда двигавшийся таким образом.

— Что говорит белый человек? — спросил он Бениту, окидывая искателя клада мечтательным, точно предупреждающим о чем-то взглядом.

— Он говорит, что не верит в духов, что он вызывает их всех, — объяснила она.

— Белый золотоискатель не верит в призраки, он вызывает их, — своим певучим голосом заговорил старик. — Он не верит в призраки, стоящие вокруг меня. Это гневные души умерших, они говорят о том, где он будет лежать, о том, что случится с ним, когда он умрет, о том, как они встретят человека, потревожившего их останки, проклявшего их, когда он искал золото и богатства, которые любит. Я вижу, что перед ним стоит мертвый человек в длинном платье, вот с такой вещью на груди. — Молимо указал на костяное распятие. — Он грозит ему, грозит столетиями печали, страданием, которое наступит, когда он станет таким же духом, как они.

Майер не мог сдерживать ярость. Он повернулся к Молимо и осыпал его бранью на наречии макалангов. Он прибавил, что старик отлично знает, в каком месте скрыто сокровище, и что если он не укажет его, то он, Майер, его убьет, отправив к полюбившимся ему духам.

Лицо Джейкоба приняло такое свирепое, отталкивающее выражение, что Бенита отступила от него, а мистер Клиффорд постарался успокоить компаньона. Хотя Джейкоб схватился было за нож, висевший у него за поясом, и двинулся к старику, Мамбо не пошевелился, не отступил ни на дюйм, не выказал ни малейших признаков страха.

— Пусть себе вредит, — сказал он, когда Майер наконец замолчал. — Так иногда во время бури блистает молния, гремит гром, и вспененная вода струится по лицу скал. Однако потом выходит солнце, гора остается прежней, гроза же затихает, исчезает, теряя силу. Я — скала, он — только ветер, огонь и дождь. Не дано ему ранить меня. Те души, в которые он не верит, собирают его проклятия, чтобы потом осыпать ими его голову, как осколками камней.

Бросив на Джейкоба презрительный взгляд, старик повернулся и исчез в темноте, из которой появился.

Глава 13

БЕНИТА ЗАДУМЫВАЕТ БЕГСТВО
На следующее утро, когда Бенита готовила завтрак, она, подняв голову, заметила Джейкоба Майера, сидевшего на каменной глыбе, с мрачным и унылым выражением лица. Он опирался подбородком на руку и пристально смотрел на нее.

В первый же вечер их знакомства Джейкобу показалось, что Бенита способна внушать мысли, а девушка почувствовала странную близость к нему. С этого дня она во что бы то ни стало старалась поставить между собой и Джейкобом преграду, тем или другим способом удалить его от себя. Но ее попытки не увенчались успехом.

Сейчас, наклоняясь над костром, она испытывала страх под взглядом этих черных глаз, которые, казалось, хотели проникнуть в ее мысли. И вдруг она мысленно решила уговорить отца уехать вместе с ней.

Конечно, такая попытка могла быть весьма опасна. Хотя поблизости пока не было матабелов, но, может быть, они где-то ждали своего часа. Кроме того, даже если было бы возможно собрать достаточно волов, Клиффорды не имели права взять фургон: он принадлежал столько же Майеру, сколько и отцу Бениты, и его следовало оставить Джейкобу. Но в крепости были две лошади, и Молимо говорил ей, что они вполне здоровы и даже потолстели.

— О чем вы думаете, мисс Клиффорд? — поднимаясь, спросил Майер своим мягким голосом с иностранным акцентом.

Девушка вздрогнула, но быстро ответила:

— Я думаю, что топливо отсырело и котлеты будут пахнуть дымом. Вам не надоела козлятина, мистер Майер?

— Вы такая хорошая… о, я говорю то, что думаю… такая по-настоящему хорошая, что вам не следовало бы говорить неправду, даже в пустяках. Дрова совсем не сырые, я сам нарубил их из сухого дерева, и мясо не обкуривается дымом. Главное же, вы не думали ни о том, ни о другом. Ведь вы думали обо мне, как я думал о вас! Но сейчас я не мог угадать, что было у вас в мыслях, вот почему я вас спрашиваю об этом.

— Мистер Майер, мои мысли принадлежат только мне, — вспыхнув, ответила Бенита.

— Вы так полагаете? А я думаю по-другому. Я считаю, что ваш ум — моя собственность, а мой ум принадлежит вам. Природа дала каждому из нас этот дар.

— Я не желала и не желаю такого дара!

— Очень жаль, потому что я дорожу им. Эта собственность кажется мне дороже золота, которое мы не можем найти.

Она быстро повернулась к нему, но Майер поднял руку, как бы удерживая ее, и продолжил:

— О, не сердитесь на меня и не бойтесь, что я буду смущать вас нежными речами. Я выскажусь в свое время, теперь же хочу только указать вам на одно, мисс Клиффорд. Разве не удивительно, что наши умы имеют связь? Неужели это не имеет никакого значения? Если бы я был верующим, как вы, я сказал бы, что нами руководит Небо. Нет, нет, не говорите, что на нас действуют противоположные силы, это возражение слишком банально. Я удовольствуюсь замечанием, что в вас и во мне говорит инстинкт и природа или, если угодно, что нами руководит судьба, что она указывает путь, следуя которому мы могли бы достигнуть великой цели.

— Может быть, мистер Майер, только, говоря откровенно, этот вопрос очень мало интересует меня.

— Уверен, что когда-нибудь он увлечет вас. Я должен извиниться перед вами за то, что вчера вечером при вас вышел из себя. Прошу вас, не судите меня строго: ведь я страшно устал, а этот старый идиот раздосадовал меня рассказами о привидениях, в которых я не верю.

— Если не верите, почему же вы так рассердились? Вы могли бы отнестись к вопросу презрительно и промолчать.

— Право, не знаю, но мне кажется, люди часто боятся, чтобы им не пришлось поверить в то, во что они не хотят верить. Эта древняя церковь действует на нервы, мисс Клиффорд. Подумайте обо всем, что связано с этой капеллой, обо всех преступлениях, много веков совершавшихся здесь, обо всех страданиях, которые в этом месте терпели люди! Без сомнения, в пещере или поблизости приносились человеческие жертвы; большое обугленное кольцо на скале могло служить местом для жертвенных костров. Удивительно ли, что это место действует на нервы, особенно когда не находишь того, чего ищешь, — великого сокровища, которое все же будет вашим и моим, даст нам положение и счастье…

— Но которое до поры до времени делает очень несчастной, — ответила Бенита, с радостью заслышав шаги своего отца. — Перестаньте говорить о золоте, мистер Майер, не то мы поссоримся. Достаточно, что мы думаем о нем во время работы, когда ищем его. Дайте-ка мне лучше блюдо. Мясо готово.

Однако Бените не удалось отделаться от разговоров о золоте: после завтрака снова начались бесконечные, бесплодные поиски. Снова осмотрели всю пещеру, отыскали еще места, где по звуку под плитами, казалось, была пустота. Майер и Клиффорд работали усердно. После бесконечных трудов три плиты были взломаны, и под ними, как и в первой могиле, оказались останки, но на этот раз это были останки древних, умерших, вероятно, до Рождества Христова. Они лежали на боку, их кости когда-то держали служебные жезлы с золотыми набалдашниками, обвитые золотом; под их черепами виднелись покрытые золотом деревянные подушки — такие, какие использовались египтянами при погребении. Золотые браслеты блестели у них на руках и на ногах; золотые слитки виднелись под костями; они выпали из истлевших кошельков, висевших у них на талии. Вокруг умерших стояли вазы из прекрасного фарфора, наполненные приношениями, а в некоторых случаях золотым песком — для уплаты за долгое путешествие в другой мир.

Эти находки были достаточно ценны; из одной могилы вынули более ста тридцати унций золота, а об археологическом значении всех этих вещей нечего было и говорить. Но белые жаждали великого богатства Мономотаны, принесенного португальскими беглецами и зарытого в их последней твердыне.

Бенита совершенно перестала интересоваться поисками. Она не захотела даже пойти посмотреть на третий из найденных скелетов, хотя он принадлежал почти исполину и, судя по количеству золота, унесенного мертвецом в могилу, очень высокому лицу. Ей хотелось уехать из Бамбатце с его удивительными укреплениями, таинственным конусом, подземельем, с его мертвецами, а больше всего — сбежать от Джейкоба Майера!

Бенита с тоской смотрела на тянувшиеся перед ней широкие низины. Вскоре она решилась даже подняться по ступеням, сбегавшим на могучий гранитный конус. Это было страшное место, вызывавшее головокружение. Конус наклонялся в сторону реки, и его вершина выдавалась далеко, так что под ногами девушки было только воздушное пространство, а внизу, на глубине четырехсот футов, темнела вода Замбези.

У Бениты закружилась голова, в глазах потемнело, неприятная дрожь пробежала по спине, и она опустилась в кубкообразную впадину, из которой не могла упасть. Однако мало-помалу девушка овладела собой и стала наслаждаться чудным видом на большую реку, на болотистые луга и на горы на противоположном берегу.

Бенита спустилась с конуса и направилась к отцу. Представлялся отличный случай поговорить с ним; она знала, что старик один. Майер пошел в нижнюю часть крепости, чтобы попытаться убедить макалангов прислать ему человек десять для помощи при раскопках.

Клиффорд, уставший от тяжелой работы, воспользовался отсутствием своего товарища, чтобы поспать немножко в хижине, которую они выстроили под раскидистыми ветвями баобаба. Когда девушка подходила к этому первобытному жилищу, мистер Клиффорд, зевая, вышел из него и спросил дочь, где она была. Бенита объяснила.

— На конусе голова кружится, — сказал он. — Я никогда не решался один подняться туда. А зачем ты была на его вершине, дорогая?

— Я хотела посмотреть на реку, пока мистера Майера не было здесь, отец. Если бы он видел меня, то угадал бы, зачем я поднялась на камень. Право, мне даже кажется, что он и теперь поймет это.

— А зачем поднималась ты туда, Бенита?

— Чтобы посмотреть, можно ли уплыть вниз по реке в лодке. Но это невозможно. Ниже начинаются быстрины, и по обеим сторонам реки — горы, скалы и деревья.

— А зачем тебе это? — спросил он, пристально и с любопытством глядя на дочь.

— Я хочу бежать отсюда, — горячо ответила она. — Я ненавижу это место, и мне противно само слово «золото». И потом… я боюсь мистера Майера… Мне кажется, что он сходит с ума. Разве приятно быть здесь одним с безумным, особенно с тех пор, как он начал говорить со мной так, как говорит теперь?

— Неужели он дерзок с тобой? — вспыхнув, спросил старик. — Если так, то…

— Нет, нет, не дерзок. — И Бенита пересказала отцу свой разговор с Майером. — Видишь, — прибавила она, — я ненавижу этого человека, мне страшно не хочется иметь с ним никакого дела, да и ни с кем больше. Но он приобретает надо мной какую-то силу. Он следит за мной, он угадывает мои мысли. Отец, увези меня от этой горы с ее золотом, с этими мертвецами…

— Да, да, мы можем уехать… навстречу смерти! — воскликнул Клиффорд. — Представь себе, что лошади заболеют или захромают. Представь, что мы встретим матабелов или не увидим никакой дичи, которую могли бы застрелить, чтобы приготовить себе еду. Представь себе, что кто-нибудь из нас заболеет. Что тогда делать?

— Мне кажется, мы можем так же погибнуть там, в пустыне, как и здесь. Надо решиться и довериться Господу. Послушай, отец, завтра воскресенье, мы с тобой не работаем. Мистер Майер не обращает внимания на праздники и не любит терять ни одного часа. Мы скажем ему, что я хочу спуститься к первой стене, достать платье, оставленное в фургоне, и отнести кое-какие вещи, чтобы поручить туземцам выстирать их; и что ты пойдешь провожать меня. Может быть, он поверит мне и останется здесь. Тогда нам удастся взять лошадей, ружья, патроны и все, что мы сможем унести из пищи. Потом мы уговорим старого Молимо открыть ворота… Раньше, чем мистер Майер заметит наше отсутствие, мы будем уже в двадцати милях отсюда… А ведь пеший человек не в силах догнать лошадей!

— Он скажет, что мы его бросили, и это будет правда.

— Ты можешь оставить письмо у Молимо и в нем объяснить Майеру, что я уговорила тебя бежать, что я заболела, думала, что умру, и что, по твоему мнению, ты не смел просить его уехать с нами и таким образом потерять возможность приобрести золото, которого он так жаждет. Отец, решайся, скажи, что ты увезешь меня отсюда.

— Хорошо, пусть так и будет, — ответил Клиффорд.

Послышался шорох, они посмотрели вверх и увидели Джейкоба. Однако тот был до такой степени занят своими мыслями, что не заметил смущенного и виноватого выражения их лиц. Но все же в нем зашевелились подозрения.

— О чем это вы так усердно совещаетесь? — спросил он.

— Мы говорили, удалось ли вам убедить макалангов прийти в святилище, — объяснила Бенита, — и не бояться привидений.

— Нет, — нахмурился он. — Эти привидения — наши злейшие враги. Трусы макаланги поклялись, что они ни за что не пойдут на вершину горы. Теперь остается одно: раз они не желают помогать нам, мы должны сами усерднее работать. Я задумал новый план, и завтра же мы начнем приводить его в исполнение.

— Нет, не завтра, — с улыбкой ответила Бенита. — Завтра воскресенье, а вы знаете, что по воскресным дням мы отдыхаем.

— Извините, совсем забыл! Что делать! Завтра я выполню мою часть работы, да и вашу тоже, вероятно.

И, пожав плечами, он пошел прочь.

Глава 14

БЕГСТВО
На следующее утро Майер отправился работать. В чем состоял его новый план, Бенита не старалась узнать, но угадала, что он имел какое-то отношение к измерениям пещеры, которую он разделил на квадраты для более систематического исследования ее площади.

В двенадцать часов Джейкоб вышел из подземелья позавтракать и за столом заметил, что работать в этом месте одному совсем невесело, что он будет рад, когда наступит понедельник и мисс Клиффорд с отцом присоединятся к нему. Его слова, очевидно, ранили мистера Клиффорда и даже вызвали некоторые угрызения совести в груди Бениты.

Отец и дочь с лихорадочным оживлением заговорили о посторонних вещах, о военном обучении макалангов, о возможности нападения матабелов, которого теперь, к счастью, не предвиделось; о состоянии своих волов, о предположениях найти новый скот. Бенита как бы между прочим упомянула, что они хотят спуститься по лестнице в лагерь макалангов, между первой и второй стенами, на несколько часов, унести с собой белье для стирки и вернуться назад с выстиранными вещами, захватив также и книги, которые она оставила в фургоне.

— Не знаю, не пойти ли и мне с вами, — сказал Джейкоб, и девушка вздрогнула. — В этой пещере ужасно тяжело одному; иногда я слышу там какие-то звуки, кажется, будто старые кости стучат одна о другую; будто раздаются вздохи и шепот, но все это, конечно, только движение воздуха.

— Ну так почему бы вам и не пойти с нами? — спросила Бенита.

Это была смелая фраза, но она возымела действие. Если в Майере и шевелились какие-то сомнения, они теперь утихли.

— У меня нет времени. Мы должны закончить наше дело до наступления периода дождей, которые выгонят нас из этого места, нам следует также уйти из Бамбатце раньше, чем нас измучит лихорадка. Идите вниз, мисс Клиффорд, каждая работающая девушка имеет право отдохнуть. Только, — прибавил он с той заботливостью о ее безопасности, которую всегда выказывал в спокойные минуты, — пожалуйста, будьте осторожны, Клиффорд, вернитесь до заката солнца. Взбираться на эту стену в темноте было бы слишком опасно для вашей дочери. И позовите меня. У вас есть свисток, я спущусь, чтобы помочь мисс Клиффорд. Кажется, я все-таки пойду с вами в конце концов… Нет, нет, не пойду… Я вчера был так неприятен этим макалангам, что вряд ли они с удовольствием снова увидят меня. Надеюсь, вы лучше проведете у них время, чем я. А почему бы вам не поехать покататься верхом за стенами крепости? Наши лошади сильно поправились, им нужно движение, и я не думаю, что следует бояться матабелов.

И, не дожидаясь ответа, он поднялся и ушел.

Клиффорд посмотрел ему вслед.

— Да, я знаю, — вздохнула Бенита, — мы поступим низко, но, право, иногда приходится делать нехорошие вещи. Вот наши узлы, все готово, идем.

И они ушли. На гребне стены Бенита обернулась, чтобы проститься с местом, которое она надеялась никогда больше не увидеть, однако ей казалось, что она не в последний раз смотрит на него, и, даже спускаясь с опасных ступеней, она поймала себя на том, что мысленно делала заметки, как лучше взобраться на них. Не могла она также убедить себя, что навсегда покончила с Майером. Ей казалось, что еще долго, долго он будет наполнять ее жизнь…

Отец и дочь благополучно добрались до внешней стены. Тут их с удивлением, но без неудовольствия встретили макаланги. Они все еще учились владеть оружием, очень многие из них уже делали успехи. Клиффорды подошли к хижине, в которой были сложены их пожитки, и стали готовиться к бегству. Тут же мистер Клиффорд написал одно из самых неприятных писем, которые ему когда-либо приходилось писать.

«Дорогой Майер!

Я не знаю, что вы подумаете о нас: мы уезжаем из крепости. Дело в том, что я чувствую себя нехорошо, а моя дочь не может выносить жизни в этом месте. По словам Бениты, если она останется здесь, то умрет. Поиски в этом зловещем кладбище окончательно расшатывают ее нервы. Мне хотелось все сказать вам, но она упросила меня не делать этого. Бенита убеждена, что, если бы я не скрыл от вас наших намерений, вы уговорили бы нас остаться или тем или другим путем заставили бы продолжать искать золото португальцев. Если вам удастся найти клад — возьмите его целиком. Я отказываюсь от своей доли. Мы оставляем вам фургон и волов и уезжаем верхом на наших лошадях. Это очень опасно, но все же менее, чем пребывать в Бамбатце при нынешних обстоятельствах. Может быть, мы с вами больше не встретимся — простите нас. Мы желаем вам всяких благ»

Искренне ваш, с великим сожалением, Т. Клиффорд
Затем старик и Бенита оседлали лошадей, прикрепили к сумкам седел свои немногие вещи и патроны, взяли по ружью, сели на лошадей и двинулись к маленьким боковым воротам, потому что главные были теперь заперты. Боковой вход — простая пробоина в большой стене — был открыт.

Этот проход, сильно изгибавшийся и делавший множество поворотов в толще стены, можно было в течение нескольких минут завалить камнями. Кроме того, древний архитектор так устроил его, что гребень стены с обеих сторон господствовал над ним.

Макаланги смотрели с любопытством и не пытались остановить Клиффордов. Однако беглецы думали, что, может быть, их остановит стража, караулившая ворота днем и ночью. Этим караульным мистер Клиффорд и собирался отдать письмо для Джейкоба Майера.

Когда всадники сошли с лошадей, чтобы провести их по извилистому проходу в стене и дальше по крутому подъему, оказалось, что на часах был только один старый Молимо.

— Мы едем покататься, — сказал Клиффорд. — Моей дочери надоело сидеть взаперти, ей хочется подышать воздухом на свободе. Пропусти нас поскорее. В противном случае мы не успеем вернуться к закату солнца.

— Зачем же вы везете с собой столько вещей и почему в ваших сумках лежат патроны? Конечно, вы надеетесь больше не увидеть, как над Бамбатце садится солнце.

— Ну раз ты знаешь всю правду, пропусти нас, — попросила девушка, — клянусь тебе, я не решаюсь остаться.

— Ты сделала бы хорошо, если бы осталась и избавила себя от большого ужаса, — настаивал Мамбо. — Девушка, здесь свершится твоя судьба. Уезжай, если хочешь, но я чувствую, что ты вернешься.

И он, казалось, задремал.

— Было бы напрасно возвращаться теперь, — сказала Бенита, чуть не плача от нерешительности и досады, — он не испугал меня своими предсказаниями. Разве он может знать о будущем больше нас? Кроме того, ведь он пророчит, что мы снова вернемся, а если это суждено, мы, по крайней мере, некоторое время будем свободны. Едем, отец!

— Как хочешь, — согласился Клиффорд.

Он только бросил письмо на колени старика, попросив передать его Майеру. Старый Мамбо не обратил на него никакого внимания — не ответил и даже не поднял глаз.

Они вошли в узкий коридор, в котором едва могли пройти лошади, а потом двинулись по крутой тропинке. На противоположной стороне старинного рва путники снова сели в седла. Макаланги смотрели со стен, как они ехали легким галопом по той дороге, которая привела их в Бамбатце.

Свое безумное путешествие мистер Клиффорд и Бенита начали около трех часов пополудни и к вечерней заре уже были в долине в пятнадцати или шестнадцати милях от Бамбатце. Крепость давно пропала у них из виду, скрытая промежуточной цепью гор. Близ ключа они разбивали лагерь во время путешествия в Бамбатце и теперь, не решаясь двигаться в темноте, расседлали лошадей. Их можно было пустить пастись, так как вокруг источника зеленела густая прекрасная трава.

Путники за ночь окоченели — воздух был теплым, но сильная роса пропитала их одеяла. При первых лучах солнца Клиффорды оседлали лошадей и двинулись в путь. Свет и тепло придали Бените мужества.

К вечеру они приехали к другой своей прежней стоянке. Это был покрытый зарослями холм с источником воды на склоне. Клиффорды устроили себе роскошный ужин из свежего мяса и легли спать за маленькой бомой — изгородью из ветвей. Но им не пришлось хорошо выспаться; едва успели они закрыть глаза, как раздался вой гиены. Клиффорд и Бенита закричали, зверь ушел. А часа через два они услышали зловещие низкие звуки, вслед за которыми раздался громкий рев. Ему ответило другое рыканье, и лошади заржали от испуга.

— Львы, — сказал мистер Клиффорд.

Он вскочил и быстро подбросил сухого хвороста в костер, который запылал ярким пламенем.

Львы не нападали, но, чуя близость лошадей, продолжали кружить вокруг с ворчанием и ревом. Так продолжалось до трех часов пополуночи.

Наконец тьма рассеялась. Стоя на откосе, Клиффорды видели наверху в светлом ясном воздухе красный утренний свет, внизу же лежали клубы густого тумана, отливавшего жемчужным оттенком. Мало-помалу клубы эти редели под лучами восходящего солнца, и скоро сквозь их дымку Бенита увидела казавшуюся в тумане исполинской фигуру дикаря, завернутого в плащ-кароссу. Держа в руках большое копье, воин расхаживал взад и вперед, то и дело зевая.

— Посмотри, — шепнула Бенита, — посмотри!

Мистер Клиффорд тревожно взглянул туда, куда указывала Бенита.

— Матабелы! Боже мой, это матабелы!

Глава 15

ПРЕСЛЕДОВАНИЕ
Не было сомнений, что это действительно матабел. Вскоре еще три дикаря подошли к часовому и стали разговаривать с ним, указывая длинными копьями по направлению откоса холма. Очевидно, они задумали броситься на путников, едва рассветет.

— Они видели наш костер, — прошептал старик, — теперь, если мы хотим спастись, нам остается сделать одно: ускакать раньше, чем они двинутся на нас. Конечно, отряд стоит на противоположном склоне холма, поэтому для нас открыт только тот путь, по которому мы приехали.

— Но это прямая дорога в Бамбатце, — задыхаясь, прошептала Бенита.

— Бамбатце лучше могилы, — сказал ей отец. — Моли Бога, чтобы мы могли вернуться в крепость…

Выпив горячей воды и проглотив несколько кусков мяса, беглецы тихонько подкрались к лошадям, сели в седла и как можно бесшумнее стали спускаться с холма.

Теперь часовой был опять один, остальные дикари ушли. Воин стоял спиной к Клиффордам. Когда они подъехали к нему совсем близко, он услышал звук лошадиных копыт, быстро повернулся и увидел всадников. С громким криком матабел поднял копье и кинулся на них.

Клиффорд, ехавший впереди, протянул ружье и нажал на спуск. Бенита услышала звук пули, которая ударилась о кожаный щит, и в следующее мгновение увидела, что матабел лежит на спине. Обогнув выступ, Клиффорды увидели дикарей: двигался отряд в несколько сотен человек, сзади виднелось стадо скота. Тусклый свет зари горел на поднятых остриях копий и на рогах волов. Бенита посмотрела вправо: там тоже были воины. Два крыла отряда сближались. Только маленькое свободное пространство оставалось между ними. Бените и старику следовало ускакать раньше, чем они сольются.

— Вперед, — прошептала девушка, ударила лошадь каблуком, прикладом ружья и дернула за повод.

Старик тоже увидел дикарей и поступил так же, как дочь. Лошади поскакали. Теперь от каждого крыла отряда выдвинулись по нескольку человек, которые должны были отрезать беглецам путь.

Они пронеслись между «щупальцами» отрядов, когда между ними оставалось ярдов двадцать. Видя, что белые проскакали, матабелы остановились и метнули им вслед целый град копий.

Одно из них пролетело мимо щеки Бениты, точно светлая полоска: девушка даже почувствовала движение воздуха. Другое пробило ее платье, третье поразило лошадь ее отца в заднюю ногу, повыше коленного сустава, на несколько мгновений засело в теле животного, потом упало на землю. Сначала лошадь, казалось, не почувствовала раны и только поскакала быстрее. Бенита обрадовалась, думая, что копье просто ударило ее. Некоторые матабелы, имевшие ружья, стали стрелять, и, хотя целились плохо, одна или две пули пролетели очень близко от всадников. Наконец, один из воинов закричал:

— Лошадь ранена! До заката мы поймаем их обоих!

Клиффорд и Бенита переехали через гребень возвышенности и на время потеряли преследователей из вида.

— Слава Богу, — задыхаясь, прошептала Бенита, когда они очутились одни на тихом вельде.

Клиффорд только покачал головой.

— Ты думаешь, что они бросятся за нами? — спросила девушка.

— Ты слышала, что сказал матабел, — ответил старик. — Они, без сомнения, двигаются на Бамбатце в обход с целью уничтожить какое-нибудь другое несчастное племя и угнать его скот. Да, я боюсь, что они бросятся за нами. Весь вопрос заключается в том, мы или они будем в Бамбатце первыми.

— По всей вероятности, мы, отец, так как мы едем верхом.

— Да, если только с лошадьми ничего не случится.

В ту самую минуту, когда старик говорил это, лошадь, на которой он ехал, внезапно резко припала на заднюю ногу, раненную копьем, но вскоре продолжила идти галопом.

Все утро они ехали галопом. Лошадь Клиффорда хромала все сильнее. Тем не менее к полудню они были у того места, где провели первую ночь после отъезда из Бамбатце. Беглецы сошли с лошадей, жадно напились из источника; напоили и животных. Перекусив немного, Клиффорды осмотрели раненую лошадь. Ее задняя нога сильно распухла, и кровь все еще сочилась из разреза, нанесенного ассегаем. Кроме того, сустав был сведен, и только конец копыта касался земли.

— А все-таки нужно ехать, — сказал мистер Клиффорд.

Они вскочили на лошадей.

Однако лошадь не шевелилась. Клиффорд в отчаянии бил ее. Бедное животное протащилось несколько шагов и опять остановилось. Или раненое сухожилие сократилось, или же воспаление сделалось так сильно, что лошадь не могла сгибать коленный сустав. Бенита разразилась рыданиями.

— Не плачь,дорогая, — сказал старик. — Да будет на все воля Божья. Может быть, матабелы отказались от преследования. До Бамбатце не больше шестнадцати миль. Вперед. — И, ухватившись за седельный ремень лошади Бениты, он пошел по длинному откосу, который вел к проходу в горах, окружавших крепость макалангов.

Проехав около полумили, Бенита опять обернулась, надеясь, что лошадь немного оправится и побежит за ними. Но ее нигде не было видно. Зато девушка увидела, как в трех или четырех милях позади в ослепительно прозрачном воздухе вырисовалось множество черных точек, которые время от времени вспыхивали.

— Что это? — спросила Бенита.

— Матабелы, бегущие за нами, — ответил отец, — вернее, отряд их самых быстрых бегунов. Это блестят копья. Теперь вот что, — продолжил Клиффорд. — Они догонят нас раньше, чем мы успеем добраться до Бамбатце: их лучшие бегуны могут пробежать пятьдесят миль в случае нужды. Но мы впереди их — и догнать твою лошадь они не в силах, уезжай и предоставь мне позаботиться о себе.

— Ни за что, ни за что! — вскрикнула она.

— Ты должна сделать это и сделаешь, — настаивал Клиффорд. — Я твой отец и приказываю тебе слушаться меня. Не думай обо мне. Я могу спрятаться и спастись, или… Ведь я стар, моя жизнь окончена, а у тебя все впереди! Прощай, поезжай же! — И он выпустил из рук ремень ее седла.

Бенита остановила лошадь.

— Ни одного шагу не сделаю, — и она решительно сжала губы.

Старик называл ее непослушной, непочтительной дочерью и, видя, что это не действует, начал умолять ее почти со слезами.

— Отец, дорогой, — проговорила Бенита, наклоняясь к Клиффорду, шедшему рядом с ней, так как теперь они снова двинулись вперед. — Ведь я сказала тебе, почему мне так хотелось бежать из Бамбатце. Я подвергла свою жизнь опасности, чтобы только когда-нибудь не остаться вдвоем с Джейкобом Майером. И еще… Ты помнишь мистера Сеймура? Я не могу смириться со случившимся, а потому, хотя, конечно, мне страшно, мне все равно, что будет со мной. Или мы вместе спасемся — или вместе умрем! Отец, пожалуйста, пойми, что я совсем не хочу живой попасться в руки дикарей.

— О, как могу я? — задыхаясь, сказал он.

— Я не прошу тебя об этом, — продолжила Бенита. — Только если я промахнусь… — И она посмотрела на отца.

Старик сильно устал. Он, задыхаясь, с трудом поднимался на крутой откос и то и дело спотыкался о камни. Бенита, соскользнув с седла, заставила его сесть на лошадь, сама же бежала рядом с ним. Когда Клиффорд немного отдохнул, они опять поменялись местами. Наконец, когда оба совершенно устали, они попробовали ехать на лошади вместе: Бенита сидя впереди, Клиффорд позади нее. Но утомленное животное не могло нести двоих седоков и, сделав несколько сот ярдов, споткнулось, упало, с трудом поднялось на ноги и остановилось. Беглецам снова пришлось ехать верхом по очереди.

Оставалось около часа до заката, а узкий горный проход виднелся в трех милях впереди. Солнце склонялось к закату, и, оглядываясь назад, беглецы видели на фоне пылающего диска очертания темных фигур. Клиффорд и Бенита слышали даже насмешливые крики дикарей.

Теперь матабелы находились на расстоянии менее трехсот ярдов от них, а до прохода все еще оставалось около полумили. Тропинка стала очень неудобной, лошадь поднималась медленно. Ехал Клиффорд, Бенита бежала возле него, держась за переносной ремень. Дикари, боясь, что их жертвы укроются за горой, бросились вперед… А лошадь не могла бежать быстрее…

Высокий матабел опередил остальных. Еще через минуту он был в сотне шагов от белых, ближе к ним, чем они к проходу. И в это время лошадь остановилась, отказываясь двинуться с места.

Клиффорд соскочил с седла, и Бенита указала рукой на матабела. Старик сел на камень, глубоко вздохнул, прицелился и выстрелил в воина. Клиффорд отлично стрелял, и хотя он был взволнован и измучен, но искусство не изменило ему. Пуля ранила матабела, он качнулся, упал, потом медленно поднялся и заковылял обратно к своим товарищам, которые, встретив его, на минуту остановились, чтобы как-нибудь помочь раненому.

Эта остановка была спасением для беглецов. Она дала им время сделать последнее отчаянное усилие, броситься бегом и добежать до начала горного прохода. Но матабелы могли бы догнать их и здесь. К тому же еще недостаточно стемнело, и преследователи вскоре нашли бы их.

Отец и дочь двигались через проход. Бенита была на лошади. На расстоянии ярдов шестидесяти от белых были матабелы, сбившиеся в плотное ядро. Старую дорогу окаймляли отвесные стены скал.

Вдруг со всех сторон вспыхнуло пламя и раздался грохот ружей. Матабелы по двое и по трое падали. Их уцелело немного, дикари повернулись и побежали по узкому проходу вниз.

Бенита упала на землю — и первое, что она услышала, был мягкий, музыкальный голос Джейкоба Майера:

— Итак, вы вернулись после прогулки верхом, мисс Клиффорд, и, может быть, хорошо, что вы внушили мне мысль встретить вас здесь, на этом самом месте.

Глава 16

СНОВА В БОМБАТЦЕ
Бенита позже никак не могла вспомнить, как они снова попали в Бамбатце. Ей рассказали, что ее и ее отца отнесли в крепость на носилках, устроенных из кожаных щитов макалангов. Когда она очнулась, то увидела, что лежит в своей палатке близ входа в пещеру за третьей стеной крепости-святилища. Ее ноги были стерты, все кости болели, и физические страдания воскресили в ее памяти перенесенные ужасы.

Пола ее палатки откинулась, и Бенита снова закрыла глаза, боясь увидеть лицо Джейкоба Майера. Однако она почувствовала, что это был не он; девушка знала его шаги. Она слегка приподняла веки и взглянула на посетителя из-под длинных ресниц. Оказалось, что пришел старый Мамбо.

— Приветствую тебя, госпожа! — мягко сказал он, улыбаясь глазами, хотя его старое лицо под тысячами морщинок оставалось неподвижным. — Я принес тебе молоко.

Она взяла странный сосуд и осушила до последней капли; ей казалось, что она еще никогда не пробовала ничего вкуснее.

— Хорошо, хорошо, — прошептал Молимо, — теперь ты поправишься.

— Да, конечно, — ответила она, — но, боже мой, что с моим отцом?

— Не беспокойся, он еще болен, но тоже окрепнет. Ты скоро увидишь его.

— Расскажи мне все, что случилось, — проговорила Бенита, и старый жрец снова улыбнулся глазами и прошел в уголок палатки.

— Вы уехали, хотя я предсказал тебе, что вы вернетесь. Вы отказались послушаться моей мудрости и уехали, и я узнал, как вы спаслись от отряда. В ту ночь после захода солнца, видя, что вы не вернулись, пришел Черный… Да, да, я говорю о Майере! Мы так называем его из-за цвета бороды и… из-за цвета его сердца. Он прибежал вниз и спросил, где вы. Я дал ему письмо.

Он прочитал его и обезумел, схватил ружье и хотел застрелить меня, но я сидел неподвижно и спокойно смотрел на него, так что он наконец затих. Потом он спросил меня, зачем я таким образом подшутил над ним, но я ответил, что это не моя вина, что я не мог удержать в плену тебя и твоего отца против вашей воли, что мне кажется, ты уехала, так как боялась его. Я сказал, что вижу безумие в его глазах. Он успокоился, потому что мои слова его испугали. Потом он спросил, что можно сделать, а я ответил, что в эту ночь ничего, потому что вы уже, конечно, далеко и гнаться за вами бесполезно, что гораздо лучше двинуться вам навстречу, когда вы будете возвращаться. Он спросил меня, почему я говорю о вашем возвращении, а я повторил, что вы, конечно, вернетесь, хотя и не поверили мне.

Я послал разведчиков. Прошла первая ночь, прошел следующий день и следующая ночь, а мы ничего не делали, хотя Черный хотел отправиться один за вами. На следующее утро, на заре, пришел один из разведчиков и сообщил, что его братья, спрятанные на вершинах гор и в других местах на протяжении многих миль, передали ему, что матабелы, уничтожив еще одно племя макалангов в низовьях Замбези, идут на Бамбатце. Днем пришел другой разведчик: он сказал, что матабелы окружили вас, но вы прорвались через их ряды и, спасая свою жизнь, скачете к крепости. Тогда я выбрал пятьдесят лучших наших воинов и, отдав их под начальство Тамаса, моего сына, отправил в засаду среди скал горного прохода, потому что мы не осмеливаемся сражаться с матабелами в долине.

Черный пошел с ними и хотел броситься вниз навстречу матабелам, потому что он очень храбрый человек. Но я был уверен, что вы успеете подняться на гребень прохода. И вы поднялись, хотя вас от смерти отделяла только былинка: мои дети стреляли из новых ружей, и, поскольку место было узким, они не могли промахнуться и убили многих. Но убивать матабелов — все равно что ловить блох на собачьей спине; их всегда остается большое количество. Впрочем, тебя и отца благополучно принесли в крепость, и мы не потеряли ни одного человека. Однако возле наших стен стоит целое войско — три тысячи человек или еще больше, под командой предводителя Мадуны, человека высокой крови, жизнь которого ты спасла. Они беснуются перед стенами, как львы, и мы отнесли вас на вершину горы, чтобы защитить от них.

И старый жрец вышел из палатки, то и дело останавливаясь, чтобы поклониться Бените.

Через некоторое время пришел Клиффорд; он очень ослабел и тяжело опирался на палку. Отец с дочерью обнялись и поблагодарили Бога за свое спасение от великой опасности.

— Ты видишь, Бенита, нам нельзя уехать из этого места, — немного успокоившись, сказал Клиффорд. — Мы должны найти золото.

— Ах, это золото, одно это слово мне ненавистно. Кто может думать о золоте, когда у крепости ждет толпа матабелов?

— Я почему-то не боюсь их, — произнес старик, — у них была возможность уничтожить нас, и они ее упустили, а макаланги клянутся, что теперь, получив ружья, с помощью которых можно охранять ворота, они не позволят взять крепость штурмом. Я боюсь только Джейкоба Майера. Я несколько раз видел его, и мне все кажется, что он сходит с ума. Он сидит, что-то бормочет, и его глаза так и горят; потом он начинает стонать, иногда же разражается хохотом.

— Отец, я его боюсь больше, чем когда бы то ни было. О, почему ты не позволил мне остановиться там, внизу, а принес опять сюда, где нам придется жить с этим ужасным человеком?

— Я хотел это сделать, но Молимо сказал, что здесь мы будем в большей безопасности, и велел своим дикарям отнести тебя наверх, а Джейкоб поклялся, что, если тебя не отнесут к святилищу, он меня убьет.

— Но зачем это ему? Зачем? — задыхаясь, прошептала Бенита.

— Мне кажется, он уверен, что мы не найдем золота без тебя, так как Молимо сказал ему, что сокровище предназначено одной тебе. Джейкоб говорит, что старик обладает даром ясновидения. Я по его глазам видел, что он готов убить меня, поэтому решил лучше подчиниться, чем оставить тебя в Бамбатце одну, больную. Конечно, был один способ…

— Какой?

— Застрелить его раньше, чем он выстрелил бы в меня, — еле слышным шепотом произнес старик. — Застрелить ради тебя, дорогая… Но я не мог заставить себя это сделать.

— Нет, — сказала Бенита, — нет! Лучше умереть, чем знать, что его кровь на нас. Я постараюсь не выказывать страха. Я уверена, что это лучше всего, и, может быть, нам удастся спастись.

Бенита встала и почувствовала себя почти как обычно: только в теле она ощущала напряжение и усталость. Увидев костер и посуду, девушка стала готовить ужин.

Майер пришел к вечеру. Бенита почувствовала его присутствие; ей показалось, будто какая-то холодная тень упала на нее.

Он на большой гранитной глыбе; Майер умел двигаться бесшумно, как кошка. Последние лучи заходящего солнца падали прямо на него, и его фигура вырисовывалась на фоне неба. Джейкоб походил на пантеру, готовую сделать прыжок; глаза его светились, как у пантеры, и Бенита чувствовала, что она — намеченная жертва. Но, вспомнив свое решение не показывать ему страха, спокойно сказала:

— Добрый вечер, мистер Майер. О, я вся так окаменела, что не могу повернуть голову, чтобы посмотреть на вас.

И она засмеялась.

Он мягко соскочил со скалы и остановился напротив девушки.

— Вы должны благодарить Бога за то, что шакалы не уничтожают ваши останки на равнине.

— Я благодарю его, мистер Майер, а также и вас — вы поступили храбро, выйдя из крепости нам на помощь. Отец, приди и скажи мистеру Майеру, как мы благодарны ему.

Клиффорд, прихрамывая, вышел из хижины под деревом и заметил:

— Я уже сказал ему это, дорогая.

— Да, — ответил Джейкоб, — вы уже говорили мне это. Я вижу, что ужин готов. Перекусим, а позже я скажу вам кое-что.

Они сели ужинать. Майер еле дотронулся до еды, зато пил много: сначала крепкий черный кофе, а потом сыворотку и воду. Бените он предлагал самые лучшие куски и не спускал с нее глаз, замечая, что она должна есть побольше.

— В противном случае вы подурнеете и ваша сила исчезнет, — говорил он.

Бенита подумала о волшебных детских сказках, в которых людоеды кормят принцесс, чтобы позже проглотить их.

— Вы должны думать о вашей собственной силе, — возразила она.

— Сегодня мне нужен только кофе. С минуты вашего возвращения я изумительно хорошо чувствую себя, еще никогда я не сознавал себя таким здоровым и сильным. Я могу работать за троих и не уставать. Например, весь этот день я носил провизию и другие вещи на стену (ведь мы должны приготовиться к долгой осаде), а между тем мне кажется, будто я не поднял ни одного ведра. С вашей стороны было не очень-то хорошо бежать и бросить меня; это было даже нечестно. Если бы дело шло только о вас, Клиффорд, откровенно говорю, что при первой же встрече с вами я застрелил бы вас. Изменники заслуживают смерти!

— Пожалуйста, не говорите так с моим отцом, — оборвала его Бенита. — Кроме того, вы можете упрекать меня, а не его.

— Повиноваться вам — удовольствие, — с поклоном ответил Джейкоб. — Я никогда больше не вернусь к этому разговору. И я не жалуюсь на вас. Разве может кто-нибудь упрекать вас? Я вполне понимаю, что вам было здесь тяжело, и дамы имеют право исполнять свои прихоти. Кроме того, вы вернулись. Я твердо знаю одно: вы не уедете из Бамбатце без меня. Я перенес сюда все запасы пищи и теперь уверен, что вы не убежите… Если вы завтра утром пойдете осматривать стену, то увидите, что никто не может подняться на нее; более того, никто не может спуститься с нее. Кроме того, я буду теперь спать сам у лестницы.

— Молимо имеет право приходить к нам, — сказала Бенита. — Это его святилище.

— Ему придется совершать свои моления там, внизу. Старый глупец твердил, что ему все известно, однако он не угадал, что я собирался сделать! К тому же мы совсем не желаем, чтобы он врывался в нашу жизнь, правда? Не то он увидит золото, когда мы его найдем, и, чего доброго, ограбит нас.

Глава 17

ПЕРВЫЙ ОПЫТ
Какое-то время Бенита молчала. Негодование блестело в ее глазах. Она внезапно обернулась к Джейкобу, который сидел, покуривая трубку и наслаждаясь смущением отца и дочери.

— Как вы осмелились говорить так с нами? — сказала она вдруг севшим голосом, в котором слышались презрение и гнев.

— Не сердитесь на меня, — попросил Майер, смутившись на мгновение. — Я не могу выносить этого. Мне больно от ваших слов. Я решаюсь на все… только ради вас.

— Потому что вам кажется, будто благодаря мне вы отыщете клад, мистер Майер?

— Да! Потому что в вас я найду сокровище, о котором грежу днем и ночью, и потому, что это сокровище стало необходимо для моей жизни…

Майер провел рукой по лбу, точно во сне, и продолжил:

— О чем я говорил? Клад… да, бесценный клад из чистого золота, который лежит до того глубоко, что его необыкновенно трудно отыскать и завладеть им; да, я говорил о бесполезно зарытом кладе, который принес бы столько радости и блеска нам обоим, если бы только до него можно было добраться… Мисс Клиффорд, вы правы. Я потому решился сделать вас пленницей, что золото принадлежит вам, и я хочу его добыть. Но мне кажется, его нельзя найти, ведь я работал так усердно, — и он посмотрел на свои покрытые рубцами руки.

— Именно так, мистер Майер, его нельзя найти, и потому лучше отпустите нас к макалангам.

— Нет, есть способ добыть его… Вы знаете, где лежит золото, и можете сказать мне это.

— Если бы знала, я тотчас же указала бы вам место, где зарыт клад, мистер Майер, потому что тогда вы достали бы его, и ваш союз с отцом распался.

— Нет, раньше пришлось бы разделить клад до последней унции, до последней монеты! Только прежде вы должны мне показать его, как обещаете…

— Как, мистер Майер?

— Раз вы дали мне обещание, я скажу вам, каким образом выполнить это. У вас есть особый дар… Дайте мне заглянуть в ваши глаза, мисс Клиффорд: вы тотчас же заснете спокойным, тихим сном и, не просыпаясь, без малейшего вреда для себя, увидите, где скрыто золото, и скажете нам.

— Я не понимаю вас, — прошептала Бенита.

— А я понимаю, — вмешался Клиффорд. — Вы хотите загипнотизировать ее, применить к ней месмеризм, как тогда к зулусскому вождю?

— Не отказывайте мне. Вы одарены способностью ясновидения. Неужели вы будете так жестоки, что откажете мне, хотя в течение часа можете обогатить всех нас?

— Я отказываюсь отдать свою волю в руки какого-либо живого человека, а меньше всего в ваши руки, мистер Майер! — воскликнула Бенита.

С отчаянием Джейкоб взглянул на ее отца.

— Вы не можете убедить ее, Клиффорд?

— Нет, — ответил Клиффорд, — не могу, да если бы и мог — не захотел бы. Бенита права, я тоже ненавижу все странное, сверхъестественное. Если мы не можем найти золото без таких средств, нам нужно оставить его в покое, вот и все.

— Кажется, я должен подчиниться вашему решению, — после некоторого молчания тихо сказал Майер. — Но, мисс Клиффорд, не желая подчиняться какому-либо живому человеку, вы включили в число этих людей и вашего отца?

Она отрицательно покачала головой.

— В таком случае позволите ли вы ему попробовать вызвать в вас месмерический сон?

— О, конечно, если этого ему захочется, — засмеялась Бенита, — но я не думаю, чтобы опыт оказался удачным.

— Хорошо, завтра увидим. Теперь же я, как и вы, устал. Я отправлюсь спать на свое новое место возле заваленного прохода к лестнице.

— Почему ты так противишься этому? — спросил Бениту отец, когда Майер ушел.

— Разве ты не видишь, не понимаешь? В таком случае трудно объяснить тебе все, но я скажу… Сначала мистер Майер хотел только золота, теперь он решил во что бы ни стало жениться на мне. А я его ненавижу. Я много читала о месмеризме, и — кто знает? — если раз позволю ему подчинить мой разум, то превращусь в его рабыню.

— Да, понимаю, — сказал Клиффорд. — Ах, зачем, зачем я привез тебя сюда?

На следующий день приступили к опыту. Мистер Клиффорд попробовал месмеризировать свою дочь. Все утро Джейкоб, как оказалось, знавший это искусство, старался передать старику нужные сведения. Майер рассказал Клиффорду, что в былые дни он имел большую силу в этой области и в течение короткого времени пользовался ею, но бросил это занятие, так как оно вредило его здоровью. Клиффорд заметил, что прежде он никогда не рассказывал об этом.

— Я не рассказывал вам о многом, — возразил Джейкоб с легкой улыбкой. — Вот, например, однажды я месмеризировал вас, хотя вы этого не знали, и поэтому-то вы всегда исполняете мои желания, кроме тех случаев, когда возле вас ваша дочь: ее влияние на вас еще сильнее моего.

Клиффорд пристально посмотрел на Джейкоба и отрывисто произнес:

— Немудрено, что Бенита не хочет позволить вам усыпить ее.

— Вы легковернее, чем я думал, — засмеялся Джейкоб. — Как я мог месмеризировать вас без вашего ведома? Я пошутил.

— Мне казалось, вы не шутите, — возразил Клиффорд.

Урок продолжился в пещере. Майер думал, что там влияние силы окажется действеннее. Бенита сидела на каменных ступенях под распятием. Одна лампа горела на алтаре, две по обе стороны от нее.

Клиффорд стоял напротив дочери; он пристально смотрел на нее и, по указанию Джейкоба, делал таинственные пассы. Бенита с величайшим трудом сдерживала смех, но в какую-то минуту увидела, что старику страшно жарко и что он очень устал. Джейкоб же смотрел на него с такой неприятной настойчивостью, что Бенита закрыла глаза, не желая видеть его лица.

Она почувствовала, будто что-то нежное, неуловимое закралось в ее мозг, что-то баюкало ее, как звук материнской колыбельной песни. Ей представилось, что она путешественник, заблудившийся в альпийских снегах, что ее окружает снег, все падает и падает мириадами хлопьев и что в каждом из них маленькая огненная сердцевина. Ей вспомнилось, что засыпать под снегом опасно, что нужно подняться, так как в противном случае она умрет.

Бенита поднялась вовремя. Теперь она стояла на краю пропасти, под ее ногами зияла темная бездна, и в ее глубине бродили темные фигуры с лампочками, в которых должны были гореть их сердца. О, до чего отяжелели ее веки! Вот глаза открылись, и она увидела, что ее отец перестал делать движения, он отирал лоб носовым платком, но за ним стоял Майер, вытянув вперед руки и устремив на ее лицо пылающий взгляд. Сделав усилие, Бенита вскочила и потрясла головой.

— Довольно глупостей! Я устала, — и побежала из подземелья.

Бенита думала, что Джейкоб Майер рассердился на нее, и готовилась к сцене. Но ничего подобного не случилось.

Вскоре она увидела отца и Майера; они подходили к ней, по-видимому занятые дружеским разговором.

— Дорогая, мистер Майер говорит, что я совсем не месмерист, — сказал ей отец. — И я верю ему. Тем не менее это утомительно. Я устал не меньше, чем после нашего бегства от матабелов.

Бенита засмеялась:

— Я с тобой согласна. Оккультизм не твое дело, отец. Лучше брось все это.

— Значит, вы ничего не почувствовали? — спросил Майер.

— Ровно ничего, — ответила она, глядя ему прямо в глаза. — Впрочем, нет, мне было очень скучно и неприятно видеть, что мой отец стал смешным. Седые волосы и подобные глупости плохо сочетаются.

— Да, — согласился Майер.

На этом и прервался разговор.

Глава 18

ВТОРАЯ ПОПЫТКА
Матабелы решили идти на приступ. Со своего поста на стене белые видели, как дикари готовились к нападению. Матабелы нарубили деревьев и принялись строить лестницы; разведчики расхаживали повсюду, отыскивая слабые места в обороне крепости. Когда они подходили слишком близко, макаланги стреляли в них.

На третье утро после попытки Клиффорда месмеризировать Бениту девушка проснулась на рассвете от звуков выстрелов и криков. Она быстро оделась и подбежала к той части стены, из-под которой доносился шум.

На ее гребне она увидела Клиффорда и Джейкоба с ружьями в руках.

— Эти люди ведут атаку на малые ворота, через которые вы уехали, мисс Клиффорд. Лучшего места для нападения они не могли выбрать, хотя стена там кажется слабой, — сказал Джейкоб. — Если макаланги ловки, они дадут им хороший урок.

Вскоре поднялось солнце; при его свете белые увидели отряды матабелов, несших лестницы. Окруженное утренним туманом полчище тянулось далеко и пропадало за холмом. Джейкоб и Клиффорд открыли огонь, но результатов выстрелов не могли видеть из-за дымки. Вскоре громкий крик показал, что враги дошли до рва и поднимают лестницы. До сих пор макаланги, по-видимому, ничего не делали, теперь же начали стрелять со старинных бастионов, поднимавшихся над проходом, который старались штурмовать матабелы. Сквозь туман наблюдатели увидели раненых матабелов, отползающих обратно к своему лагерю.

Судя по военным крикам, матабелы старались подняться на стену и снова были отбиты ружейным огнем. Раз пронесся торжествующий вопль; казалось, враги одержали победу. Выстрелы почти замолкли. Бенита побледнела от страха.

— Эти трусы макаланги бегут, — тревожно пробормотал Клиффорд, прислушиваясь.

Растянувшись на гребне стены и положив ружье на камень, он выждал, чтобы матабел, наблюдавший за постройкой лестниц, показался на открытом месте; в эту минуту он прицелился и выстрелил. Воин, белобородый дикарь, подпрыгнул в воздухе и упал на спину.

Но очевидно, мужество вернулось к защитникам Бамбатце, потому что ружья защелкали громко и беспрерывно и дикий вопль матабелов: «Смерть, смерть, смерть!» — стал тише и замер в отдалении. Враги отступили, унося с собой убитых и раненых.

— Наши друзья макаланги должны благодарить нас за доставленное им оружие, — сказал Джейкоб. — Без нашей помощи враги перерезали бы их, — добавил он, — потому что они не смогли бы остановить дикарей копьями.

— Да, и нас тоже, — произнесла Бенита с дрожью в голосе. — Слава Богу, кончено! Может быть, они откажутся от штурма и уйдут.

Однако, несмотря на большие потери, дикари, боявшиеся вернуться к себе в Булавайо без победы, и не думали отступать. Они перенесли лагерь почти на самый берег реки, расположив его так, что пули белых людей не могли достичь его. Тут они засели в надежде голодом заставить гарнизон выйти из Бамбатце.

Теперь Майер все свое внимание сосредоточил на поисках клада. Не найдя ничего в пещере, он обыскивал площадку, которая была покрыта травой, деревьями и развалинами. В наиболее крупных из этих развалин искатели начали копать и нашли довольно много золота; отыскали они также несколько древних скелетов. Джейкоб и Клиффорд день ото дня становились мрачнее. Досада Джейкоба ясно выражалась на его лице; Бениту переполняло отчаяние.

Нездоровье, давно угрожавшее Клиффорду, теперь разыгралось серьезно; он вдруг состарился, потерял всякую силу и энергию, и его мучило раскаяние в том, что он привез дочь в это ужасное место. Напрасно Бенита старалась его поддержать. Он стонал, прося, чтобы Бог и Бенита простили его. Господство Майера над ним к этому времени стало также очевиднее. Клиффорд упрашивал Джейкоба открыть проход в стене и позволить ему с дочерью спуститься к макалангам. Он старался даже подкупить его, предлагая ему свою долю клада, если он найдется, а если старания отыскать золото не увенчаются успехом, то часть своего имения в Трансваале.

Но Джейкоб грубо ответил ему, посоветовав не быть безумцем, так как им предстояло оставаться вместе до конца. Майер теперь часто уходил поразмышлять наедине, и Бенита заметила, что при этом он всегда брал с собой револьвер или ружье. Он, очевидно, боялся, чтобы ее отец не застал его врасплох и не убил.

Одно утешало девушку: хотя Джейкоб постоянно следил за ней, он перестал ей надоедать своими загадочными и любовными речами. Мало-помалу она даже стала думать, что все эти мысли исчезли у него.

Прошла неделя со времени атаки матабелов; ничего не случилось. Макаланги не обращали на них внимания. Старый Молимо ни разу не поднялся на гребень стены и вообще не старался повидаться с ними; это было странно, и девушка, знавшая, как старик расположен к ней, наконец решила, что он умер или, может быть, убит во время приступа. Джейкоб Майер перестал делать раскопки, он целыми днями сидел, бездействуя, и только думал.

Ужин прошел самым жалким образом; во-первых, почти все запасы истощились, и еды было очень мало, во-вторых, никто не произнес ни слова. Бенита не могла проглотить ни куска. К счастью, кофе оставалось много, и она выпила две чашки этого горячего напитка, который сварил Джейкоб и очень любезно подал ей. Кофе показался ей очень горек, но Бенита сказала себе, что он невкусен, поскольку они пили его без молока и сахара. Ужин окончился; Майер поднялся, поклонился и пробормотал, что идет спать; через несколько мгновений мистер Клиффорд тоже ушел. Бенита отправилась за отцом к хижине под деревом, помогла старику снять сюртук (теперь даже это уже было трудно ему), попрощалась с ним и вернулась к костру.

Она чувствовала себя очень одинокой. Бенита немного поплакала, потом тоже пошла спать. Она чувствовала, что подходит конец. Веки ее странно отяжелели, и, не успев раздеться, она заснула — и все исчезло для нее.

Если бы Бенита лежала без сна, она услышала бы легкие шаги и увидела бы, что к ней подкрадывается человек с горящими глазами, вытянутые руки которого делали таинственные пассы. Но она ничего не слышала, ничего не видела. Опоенная снотворным наркотическим средством, она не могла знать, что ее сон мало-помалу превращался в транс. Она не сознавала, что поднялась, набросила на свое легкое платье плащ, зажгла лампу и выскользнула из палатки. Она не слышала, как ее отец, шатаясь, вышел из хижины, потревоженный звуком шагов, не слышала также, что он говорил с Джейкобом Майером, пока она стояла перед ними с лампой в руках, точно привидение.

— Если вы осмелитесь разбудить ее, — прошептал Джейкоб, — она умрет, а потом и вы умрете, — и он дотронулся до револьвера. — Теперь же с ней не случится ничего дурного, клянусь. Идите со мной и смотрите. Молчите! Все зависит от нее.

Подчиняясь странной силе его голоса и взгляда, Клиффорд двинулся за Майером.

Они прошли по извилистому входу в пещеру — первым Джейкоб спиной вперед, точно герольд перед королевским лицом, потом само это королевское лицо в образе девушки с длинными распущенными волосами и похожей на мертвую, в плаще и с лампой в руке, и, наконец, старый белобородый человек. Теперь они были в большой пещере и, миновав открытые могилы, отверстие колодца и алтарь, остановились возле креста.

— Сядьте, — приказал Майер, и Бенита опустилась на ступени у подножия распятия.

Он начал задавать ей множество вопросов, и Бенита, будучи в трансе, отвечала ему, однако тайны сокровищ не открыла. Клиффорд увидел, как страшно изменилось ее лицо, как голова опустилась на колени…

— Я умираю, — прошептала Бенита.

Глава 19

ПРОБУЖДЕНИЕ
Одним прыжком старик отец очутился возле Майера, одной рукой схватил его за горло, а другой вытащил из-за пояса нож.

— Сатана! — задыхаясь, прошептал Клиффорд. — Разбудите ее, или умрете вместе с ней!

Джейкоб уступил. Он подошел к Бените и начал делать движения руками вверх, шепотом произнося повелительные слова. Долгое время они не производили никакого действия на девушку. Отчаяние охватило старика, а Майер до того усердно, с таким бешенством продолжал двигать руками, что пот заструился по его лбу, падая крупными каплями на пол.

Наконец она пошевелилась.

— Слава Богу, я ее спас, — прошептал Джейкоб.

Глаза Бениты открылись; она поднялась на ноги и вздохнула, но не сказала ни слова и, точно спящая, пошла к выходу из пещеры. Она направилась прямо к палатке, где тотчас же бросилась на постель и заснула глубоким сном.

— Не пугайтесь и не беспокойте ее, — посоветовал Майер Клиффорду. — Утром она проснется.

Следующие три дня Бенита прожила в постоянном страхе, опасаясь, что Майер опять подложит в ее пищу или питье снотворное средство и начнет месмеризировать ее. Она не брала в рот ничего, что побывало возле Джейкоба. Спала она в хижине отца, старик ложился у входа, положив рядом заряженное ружье. Клиффорд пообещал Джейкобу, что если он застанет его за новой попыткой месмеризма, то застрелит, однако молодой человек совсем не боялся Клиффорда.

В течение долгих ночных часов старик и Бенита караулили попеременно. То спал отец, то она. Не всегда напрасно прислушивалась девушка: раза два, по крайней мере, она слышала крадущиеся шаги у хижины и чувствовала страшное влияние Джейкоба. Тогда она будила отца и шептала ему:

— Он здесь, я слышу, он здесь.

К тому времени, когда старик с трудом поднимался на ноги (он сильно слабел и страдал от острого ревматизма), все исчезало. Только из темноты до него доносились звуки удаляющихся шагов и чей-то тихий смех.

Наступило третье утро, утро страшной среды. В эту ночь ни Бенита, ни ее отец не сомкнули глаз и перед зарей стали долго и серьезно говорить о своем положении.

— Разве невозможно, отец, убежать? Может быть, проход к лестнице не настолько заложен, чтобы мы не могли спастись.

Клиффорд подумал о своих негнущихся ногах, о боли в спине, покачал головой и ответил:

— Не знаю, Майер никогда не подпускал меня близко к ней.

— А почему ты не пойдешь посмотреть? Ты знаешь, он теперь встает очень поздно, так как всю ночь не ложится. Возьми бинокль и осмотри стену из старого дома, который стоит рядом. Джейкоб не увидит и не услышит тебя: если же пойду я, он, конечно, проснется. А я поднимусь на конус.

— Но ведь ты же не… — начал он и остановился.

— Нет, конечно нет. Я не повторю поступка португалки, пока обстоятельства не доведут меня до этого, я просто хочу посмотреть. С конуса можно видеть далеко. Может быть, матабелы уже ушли.

Когда стало достаточно светло, они вышли из хижины. Клиффорд, прихрамывая, пошел к стене, а Бенита направилась к конусу.

Матабельского лагеря не было видно, потому что он раскинулся во впадине, почти у подножия крепости. За ним поднимался откос пригорка; может быть, эта легкая возвышенность находилась приблизительно в миле от того места, на котором стояла девушка, и на ее гребне она увидела что-то вроде фургона, кругом двигались человеческие фигуры. Они кричали: благодаря тишине африканского утра звуки их голосов долетали до Бениты.

Когда туман рассеялся, она ясно рассмотрела фургон, запряженный волами; очевидно, матабелы только что захватили повозку и окружили ее. Однако теперь дикари были заняты чем-то другим. Они указывали копьями в сторону конуса Бамбатце.

Бенита сообразила, что при ярком свете на фоне неба ее отлично видно из долины. Да и не только их; вскоре показался белый человек и поднял что-то — ружье или подзорную трубу. По красной фланелевой рубашке и широкополой шляпе на его голове она решила, что это белый. Вид ангела в небесах вряд ли бы больше обрадовал Бениту, которая чувствовала себя такой несчастной!

Но что делать здесь белому и его фургону? И почему матабелы не убили его сразу? По-видимому, у дикарей не было жестоких намерений; они продолжали размахивать руками и разговаривать, пока белый стоял, подняв подзорную трубу, если это была труба. Так продолжалось очень долго; пришли еще матабелы и увели белого в свой лагерь.

Бенита спустилась с конуса.

— Что случилось? — спросил отец, заметив ее взволнованное лицо.

— Там стоял фургон с белым человеком. Я видела, как матабелы захватили его.

— В таком случае мне очень жаль беднягу, — ответил Клиффорд. — Но что мог делать здесь белый? Вероятно, это был какой-то охотник, попавший в ловушку.

Лицо Бениты омрачилось.

— Я надеялась, что он поможет нам.

— С таким же успехом он мог надеяться, что мы поможем ему. Он погиб, и все кончено. Что же? Да будет мир его душе, а нам надо думать о себе. Я осмотрел стену; уйти невозможно.

— А где мистер Майер? — спросила Бенита.

— Он спит, завернувшись в одеяло, в маленьком шалаше у лестницы. По крайней мере, мне так показалось, хотя было очень трудно различить его в тени; во всяком случае, я видел его ружье, оно стояло возле дерева. Ну, пойдем завтракать. Он, конечно, скоро явится к нам.

В первый раз после воскресенья Бенита с удовольствием поела сухарей, размоченных в кофе. Хотя Клиффорд был вполне уверен, что белый уже погиб от матабельских копий, вид этого человека придал ей новые силы; это снова вернуло ее к миру людей. В конце концов, разве не мог он как-нибудь спастись?

Глава 20

МАЙЕР ВИДИТ ПРИВИДЕНИЕ
К ужину неожиданно вернулся Майер. Он был бледен, но казался здоровым.

— Сегодня утром у меня был какой-то припадок, — объяснил Джейкоб, — это последствие галлюцинации, которая расстроила меня, когда моя лампа погасла в пещере. Помню, что мне вообразилось, будто я видел привидение, хотя я прекрасно знаю, что их не существует. Я жертва разочарования, тревоги и других, еще более сильных впечатлений, — прибавил он, глядя на Бениту. — Поэтому, пожалуйста, забудьте все, что я говорил и делал и… вы дадите мне поужинать?

Бенита исполнила его просьбу, и он стал есть молча с удовольствием. Когда Джейкоб поужинал, он снова заговорил.

— Я пришел сюда по делу, хотя знаю, что мое посещение неприятно вам. Видите ли: крепость Бамбатце мне надоела, и я нахожу, что пора добиться нашей цели, а именно отыскать спрятанное золото. Как мы все знаем, этого можно достигнуть только путем ясновидения одного из членов нашего общества и гипнотической силы другого. Мисс Клиффорд, прошу вас позволить мне привести вас в состояние транса.

— А если я откажусь, мистер Майер?

— Тогда, к сожалению, мне придется прибегнуть к таким средствам, которые заставят вас послушаться. Против моего желания я буду вынужден пожертвовать жизнью вашего отца, упрямство которого вместе с его влиянием на вас становится между нами и блестящей будущностью. Нет, Клиффорд, — прибавил он, — не протягивайте руки к ружью, потому что я уже прицелился в вас из револьвера и в то мгновение, когда вы дотронетесь до оружия, выстрелю. Ах, вы, бедный старик, неужели вы можете представить себе хотя бы на секунду, что вы, больной, слабый, с окостеневшими руками и ногами, в состоянии одолеть мою ловкость, ум и силу? Ведь я мог бы двенадцатью способами убить вас раньше, чем вы успели бы двинуть пальцем, и, клянусь Богом, в которого я не верю, я убью вас, если ваша дочь не станет уступчивее.

— Увидим, мой друг, — засмеялся Клиффорд. — Я не уверен, что Бог, в которого вы не верите, не убьет вас раньше этого.

Бенита подняла голову и неожиданно сказала:

— Прекрасно, мистер Майер, я согласна. Завтра утром вы попробуете загипнотизировать меня на прежнем месте, в пещере перед крестом.

— Нет, — быстро ответил он. — Это было не там, а здесь, и здесь я буду снова месмеризировать вас.

— Я выбрала то место, — упрямо повторила Бенита.

— А я выбрал другое место для опыта, мисс Клиффорд.

— Вы не согласны, потому что боитесь войти в пещеру, мистер Майер.

— Не все ли равно, боюсь я или нет? — в бешенстве выпалил Джейкоб. — Выбирайте: хотите вы подчиниться моему желанию или рискнуть жизнью вашего отца? Завтра утром я приду за ответом; если вы еще будете упрямиться, он умрет через полчаса, и вы останетесь наедине со мной. О, вы можете считать меня злым и низким, но не я причиняю зло, а вы, вы! Вы принуждаете меня привести в исполнение казнь…

Он вскочил и отошел от них спиной вперед, продолжая целиться в Клиффорда. Вот Джейкоб исчез, скрылись из вида и его глаза, которые в темноте горели, как львиные.

— Отец, — произнесла Бенита, удостоверившись, что Майер ушел. — Этот сумасшедший действительно хочет убить тебя.

— Ничего, дорогая. Я знаю, что не доживу до завтрашнего вечера, если только я не убью его прежде или не сумею как-нибудь спрятаться от него.

— Хорошо, — сказала Бенита. — Я думаю, тебе удастся спрятаться. Мне пришла в голову одна мысль. Он боится войти в подземелье, я уверена в этом. Спрячемся там. Мы можем взять с собой запасы пищи, а в пещере есть колодец. Ему же, если не пойдет дождь, нечего будет пить.

— Но как же, Бенита? Мы не можем вечно оставаться в темноте.

— Мы останемся там до тех пор, пока не случится чего-нибудь. Может быть, с ним сделается припадок буйного помешательства и он убьет себя. Может быть, он попытается напасть на нас, и тогда нам придется защищаться от него. Может быть, откуда-то подоспеет помощь. В худшем случае мы только умрем там, как умерли бы здесь.

Глава 21

ГОЛОС МЕРТВЫХ
Отец и дочь торопливо перенесли свои немногие вещи в пещеру. Сначала они захватили бо́льшую часть своего небольшого запаса пищи, три ручные лампы и весь керосин; впрочем, его осталась всего одна жестянка.

Вернувшись из пещеры, они взяли ведро, патроны и свою одежду. Позже, не видя никаких признаков Майера, старик и девушка решились даже унести с собой палатку, чтобы сделать из нее убежище для Бениты, а также заготовленное топливо.

Все было закончено; стрелки часов показывали далеко за полночь, и Клиффорды до того устали, что, несмотря на грозившую опасность, бросились на полотно палатки, лежавшее грудой у подножия креста, и заснули.

Когда Бенита проснулась, лампа погасла, а кругом стояла тьма. К счастью, девушка вспомнила, куда она положила спички и фонарь со вставленной свечой. Она зажгла свечу и посмотрела на часы. Было около шести. Вероятно, наступил рассвет; часа через два Джейкоб Майер должен был узнать, что они ушли.

Ее отец все еще спал; она взяла одну из веревок от палатки, пошла ко входу в пещеру и в конце последней извилины туннеля, в том месте, где когда-то была дверь, привязала ее с одной стороны к каменному выступу, поднимавшемуся дюймов на восемнадцать над полом, а с другой продела в отверстие, высеченное в толще камня, для того чтобы вставлять в него каменный или железный болт. Она знала, что у Майера не осталось ни лампы, ни керосина, а были только спички и, может быть, несколько свечей. Значит, если бы Джейкоб решился войти в пещеру, он, по всей вероятности, споткнулся бы о веревку и шум его падения предупредил бы их. Бенита вернулась, вымыла лицо и руки водой, которую достали из колодца, и вообще привела себя в порядок.

Наконец старик проснулся, и Бенита очень обрадовалась, что она больше не одна. Отец и дочь позавтракали несколькими сухарями и водой, потом Клиффорд уселся у входа, держа наготове ружье, а Бенита принялась устраиваться.

Занимаясь устройством нового приюта, она услышала у входа в пещеру шум: это Джейкоб Майер бросился вперед и упал, споткнувшись о веревку. Девушка подбежала к отцу, держа в руке фонарь. Старик, подняв ружье, крикнул:

— Если вы войдете сюда, я пущу в вас пулю.

Джейкоб ответил, и его голос глухо прозвучал под сводом:

— Я не хочу входить, подожду, пока выйдете вы. Вы долго не проживете в пещере. Ужас темноты убьет вас. Мне остается только сидеть и ждать.

Он рассмеялся; раздался шум его удалявшихся шагов.

— Что нам делать? — с отчаянием спросил Клиффорд. — Без света мы жить не можем, если же у нас будет свет, Майер, конечно, проползет ко входу и застрелит нас. Теперь он окончательно помешался; я слышу это по его голосу.

— Нужно заложить проход камнями. Смотри, — и она указала на груды обломков, упавших с потолка от взрыва, и на куски цемента, которые они ломами отбили от пола. — Теперь он в течение нескольких часов не вернется, — вероятнее всего, не придет до ночи.

Они принялись работать, и никогда еще не трудилась так Бенита, как в этот день. Те из обломков камней, которые им удавалось поднять, они вместе относили ко входу; другие, потяжелее, подкатывали ломом. Час за часом работали Клиффорды. К счастью для них, проход имел не более трех футов в ширину и шестифутов шести дюймов в высоту; материала же у них было много. К вечеру старик и Бенита совершенно завалили туннель, выстроив в нем нечто вроде стены в несколько футов толщиной; изнутри они укрепили свою стену подпорками, которые привязали к остаткам дверных петель и отверстий для болтов, выбрав эти жерди из стволов деревьев, приготовленных для топлива.

Когда они прикатили и уложили на место продолговатый обломок скалы, чтобы удерживать концы жердей, служивших поддержкой камней, и не давать этим укреплениям скользить по цементному полу, Клиффорд внезапно вскрикнул:

— У меня страшная боль в спине, Бенита, помоги мне пройти в палатку. Я должен лечь.

Медленно, с большим трудом они отошли вглубь пещеры. Клиффорд опирался на плечо Бениты и на палку, но все-таки еле переступал ногами; в палатке он бессильно упал на одеяло.

Прошли три ужасных дня; конец приближался. Хотя Бенита старалась заставить себя есть, но могла с трудом кое-как поддерживать свои силы. Теперь, когда проход был заложен, атмосфера под старым сводом сгущалась, портилась от дыма костра, который ей приходилось зажигать, и душила ее. Недостаток сна истощал силы девушки, она начала сознавать, что для нее и для ее отца приходит конец.

Однажды Бенита спала возле больного, и его стоны разбудили ее. Она поднялась, подошла к углям маленького костра, подогрела отвар из сушеного мяса и заставила отца проглотить несколько ложек этого бульона, потом почувствовала невероятную слабость и сама выпила остаток отвара. Мало-помалу Клиффорд успокоился и снова заснул. Она же стала думать. Но думы ни к чему не привели.

Бенита взяла фонарь и обошла подземелье; выстроенная ими стена была цела и невредима, и, глядя на нее, девушка с завистью подумала, что там, за этими камнями, струится свежий воздух, блестят далекие звезды. Бенита опять вернулась назад, прошла мимо ям, вырытых Джейкобом, мимо открытой могилы монаха, наконец, подняв фонарь, поднялась к распятию и осветила увенчанную терновым венком голову Христа.

Бенита упала на колени и стала горячо молиться. Она молилась так, как еще никогда в жизни; это успокоило ее, и, не отходя от креста, девушка заснула.

Ей приснилось, что она сидит в состоянии транса на этой же самой ступени и что какой-то голос шепчет ей:

— Обними ноги Христа; двинь их в левую сторону. Ты пройдешь вниз, в комнату, где лежит золото, потом к реке.

Бенита проснулась. Бессознательно, не отнимая рук, она потянула ноги скульптуры в левую сторону, но без всякого успеха. Она сделала вторую попытку. Опять ничего. Это был только сон, конечно, но какой странный сон! В припадке безумного раздражения Бенита напрягла все свои силы и нажала на каменные ноги. Они немного отодвинулись. Еще. Совсем повернулись в том месте, где на теле статуи была изображена драпировка. Бенита увидела начало лестницы. Оттуда на нее пахнула свежая, холодная струя. С радостью вдохнула она чистый воздух.

С сильно бьющимся сердцем Бенита вскочила. Потом, схватив фонарь, подбежала к палатке, в которой лежал ее отец.

Глава 22

ГОЛОС ЖИВОГО
Клиффорд проснулся.

— Где ты была? — недовольно спросил он. — Я тебя ждал. Что случилось? Умер Майер? Мы свободны?

Бенита покачала головой.

— Несколько часов назад он был жив; я слышала, как он кричал и бесновался за стеной. Но мне кажется, что я нашла…

— Что ты нашла? Не помешалась ли ты, как Джейкоб?

— Я нашла ход, ведущий к золоту. Он начинается за крестом, в том месте, которое никто не подумал осматривать. Я расскажу тебе потом, что случилось…

Золото, по-видимому, совсем не заинтересовало Клиффорда. В его положении все богатства Африки были безразличны. Кроме того, само название проклятого клада, который привел их к такому жалкому концу, было ему ненавистно.

— А куда ведет этот ход? Ты посмотрела? — спросил он.

— Нет. Но он выводит наружу; оттуда дует свежий воздух. Как думаешь, ты сможешь идти с моей помощью?

Ее отец внимательно посмотрел на нее.

— Я не могу, дорогая, подняться на ноги; значит, об этом нечего и говорить. Но ты можешь идти — и уйди.

— Как? Оставить тебя? Никогда!

— Разве ты не видишь, — прибавил старик, — что в этом заключается единственная надежда на спасение? Может быть, ты принесешь мне помощь раньше, чем наступит конец. Очень может быть, что этот проход заканчивается у стены первой части крепости, там, где стоят лагерем макаланги. В таком случае ты отыщешь Молимо, либо, если он умер, Тамаса, или кого-нибудь еще, и они придут к нам на помощь. Иди, Бенита, иди тотчас же!

— Я об этом не подумала, — ответила она изменившимся голосом. — Конечно, ты прав. Во всяком случае, я могу посмотреть, вернуться и сказать тебе.

Бенита поставила возле отца остатки керосина, чтобы он мог долить в лампу, потому что старик еще вполне владел руками. Кроме того, она положила рядом оставшиеся крошки сухарей, немного сушеного мяса и придвинула к нему ведро с водой. Потом, надев плащ, положила в один из его карманов сушеного мяса, в другой спички и три из четырех оставшихся свечей, четвертую отдала отцу. Когда все было готово, девушка опустилась на колени, горячо поцеловала Клиффорда и помолилась, прося Небо сохранить их обоих и дать им возможность свидеться.

Они снова обнялись и поцеловались. Не решаясь говорить, Бенита вырвалась из его объятий, прошла через дверь, устроенную в нижней части креста, и на мгновение остановилась. Потом она положила обломок камня так, чтобы дверь эта не могла сама собой закрыться за нею. Сначала девушке показалось, что часть креста двигалась при помощи какой-то пружины; но теперь она увидела другое: каменная глыба опиралась на три каменные же петли. Собравшаяся пыль затрудняла ее движение и в то же время совершенно скрывала от глаз тонкие щели. Дверь была до такой степени хорошо пригнана, что человек, не знавший тайны ее существования, не мог открыть ее, если бы даже искал второго выхода из пещеры в течение многих месяцев или даже многих лет.

В ту минуту Бенита обратила мало внимания на все эти подробности, но позже она увидела, что узкий проход за дверью и ступени, спускавшиеся от него, были сделаны с таким же тщанием и совершенством, как и сама дверь. Очевидно, тайный ход не относился к португальскому периоду.

Держа фонарь в руке, Бенита шла по ступеням, считая их. После тринадцатой оказалась площадка. Здесь она увидела первые следы того клада, который причинил им столько страданий. Что-то заблестело возле ног девушки. Она подняла — это был золотой брусок, весивший две-три унции. Бросив золото, Бенита посмотрела вперед и, к своему отчаянию, увидела железную дверь с деревянными болтами. Однако они не были задвинуты, и, когда девушка надавила на дверь, она заскрипела на ржавых петлях и открылась. Бенита стояла на пороге сокровищницы.

Это было квадратное помещение величиной с маленькую комнату, загроможденное почти до самого сводчатого потолка маленькими кожаными мешками. Как раз у двери лежал один из этих мешков. Он, очевидно, свалился сверху и лопнул. В нем было золото, частью в слитках, частью в самородках; все они, рассыпанные блестящей грудой, валялись на полу перед Бенитой.

Бросив еще один взгляд на все это бесценное, принесшее несчастье сокровище, Бенита ушла; ведь ей хотелось найти золото жизни и свободы для себя и того, кто лежал больной там, наверху. Что, если лестница здесь и закончилась? Бенита остановилась, огляделась и не различила другой двери. Желая видеть лучше, она открыла стекло фонаря. Выхода, казалось, не было, и сердце девушки замерло. Только почему пламя свечи сильно колебалось? И почему так глубоко под землей был свежий воздух? Бенита сделала шага два вперед и вдруг заметила, что отпечатки ног, по которым она шла, исчезли. Она остановилась.

И вовремя. Сделай Бенита еще один шаг, она упала бы в глубокое отверстие в полу. Когда-то его закрывал камень, но его отодвинули в сторону. Он стоял прислоненный к стене. Бенита обрадовалась: ее слабые руки не отодвинули бы массивной глыбы, даже если бы она разглядела ее под слоем пыли.

Теперь она увидела, что вдоль уходившей вниз стенки бежала другая лестница, тоже из камня, но очень узкая и крутая. Бенита без колебаний начала спускаться; сто ступеней, двести, двести семьдесят пять…

Лестница окончилась; девушка очутилась в естественной пещере: ее стены и потолок были составлены из неотесанных камней, и вода сочилась по ним, капая на пол. Пещера была не очень велика, и в ней стоял ужасный запах ила и еще какое-то зловоние. Бенита опять начала осматриваться при слабом свете свечи, но выхода не заметила. Зато тут было нечто другое; девушка наступила на предмет, который приняла за камень, и, к ее ужасу, этот камень зашевелился под ней. Она услышала страшный лязг челюстей; резкий удар по ноге чуть не свалил ее, и когда Бенита отскочила, то увидела громадное безобразное существо, бросившееся в темноту. Она наступила не на камень, а на крокодила, который жил здесь. С криком ужаса Бенита вернулась на лестницу. Смерти она ждала, но погибнуть в зубах крокодила…

А между тем, стоя и задыхаясь, она вдруг почувствовала благодатную надежду. Если крокодил мог пробраться в этот грот, он мог и выбежать из него, а там, где проходило такое большое животное, могла проскользнуть и женщина; в противном случае крокодил не выбрал бы этого места своим жилищем. Она собралась с духом, покачала во все стороны фонарем, чтобы отогнать крокодила, который мог скрываться в пещере; однако, не увидев и не услышав ничего больше, Бенита опять подошла к тому месту, где наступила на страшное пресмыкающееся. Очевидно, тут было его ложе, длинное тело животного отпечаталось в иле, а кругом лежали остатки съеденных тварей. Кроме того, маленькая тропинка бежала к отдаленной стенке — тропинка, по которой заползал сюда крокодил.

Бенита пошла по этому пути; он, по-видимому, вел к сплошной стене. Заря еще не зажглась, но заходящая луна и звезды светили достаточно. Девушка остановилась и огляделась. Над нею громоздилась последняя, внешняя стена Бамбатце, которую всегда омывала река, за исключением периода мелководья.

Бенита осмотрелась кругом, чтобы запомнить местность на тот случай, если ей придется вернуться ко входу в пещеру. Это было нетрудно: там, где отвесная стена утеса немного выдавалась вперед, как раз на том самом месте, куда, по преданиям, упало тело сеньориты Ферейры, — из расщелины росла пестрая мимоза. Чтобы видеть след крокодиловой дорожки, девушка пригнула к земле тростник; она зажгла несколько фосфорных спичек и бросила их перед собой, чтобы их запах испугал крокодила, если ему вздумается вернуться. Потом она поставила свой фонарь на камень возле входа в пещеру.

Наконец Бенита двинулась вперед; если бы река была полна воды, это было бы невозможно или пришлось бы плыть. Теперь же между Замбези и отвесным каменистым краем горы, на которой поднималась большая стена, оставалась узенькая полоска болотистой почвы; по ней-то и шла Бенита.

Бенита обогнула угол стены и ступила на сухую землю. Невдалеке, как она знала, раскинулся матабельский лагерь. Но в тумане девушка не увидела ни одного дикаря. Вероятно, их костры потухли, и ей удалось случайно проскользнуть между двумя далеко расставленными часовыми… Скорее инстинктивно, чем руководствуясь разумом, мисс Клиффорд направилась к тому бугорку, на котором она видела фигуру белого; в ней шевелилась смутная надежда отыскать его там. Она продолжала идти вперед, все вперед — и вдруг натолкнулась на что-то мягкое и теплое; это был вол, привязанный к ярму, за ним виднелись другие, дальше белела крыша фургона.

Значит, они все еще здесь. Но где белый человек? В густом тумане Бенита подползла к телеге. Потом, не видя и не слыша ничего, поднялась на козлы и, раздвинув полы, закрывавшие внутренности фургона, заглянула в него. Хотя из-за тумана она все еще ничего не видела, но до нее донесся звук дыхания спящего человека. Она тотчас же подумала, что в фургоне спит белый; кафры так не дышат. Не зная, что делать, Бенита продолжала стоять на коленях, и белый человек, вероятно, сквозь сон почувствовал ее присутствие; он прошептал несколько слов. Боже!.. Это были английские слова! Он вдруг зажег спичку и засветил свечу, вставленную в пивную бутылку. Бенита не могла рассмотреть его лица, потому что он закрывал его рукой. К тому же свеча разгоралась очень медленно. Но девушка разглядела дуло револьвера, направленное прямо на нее.

— Ну, мой черный друг, — произнес приятный мягкий голос, — уходите, или я выстрелю. Раз, два… О боже!

Свеча разгорелась, осветив бледное и прозрачное, как у эльфа, лицо Бениты и ее длинные черные волосы, упавшие ей на плечи; пламя отразилось в ее глазах. Но она еще ничего не видела, свет ослепил ее.

— О боже мой! — произнес голос. — Бенита, Бенита! Может быть, вы пришли позвать меня за собой? О, я готов, моя дорогая, я готов! Что же, теперь вы ответите мне на мой вопрос?

— Отвечу, — прошептала она, сползла вниз и бросилась к нему на грудь.

Она узнала его наконец. Мертвый он или живой — ей было все равно; она пробралась к нему из недр ада и отыскала свой рай…

Глава 23

БЕНИТА ДАЕТ ОТВЕТ
— Ваш ответ, Бенита? — как бы в забытьи произнес Роберт; все казалось ему грезой.

— Разве я не ответила вам много месяцев назад? Ах, помню, я ответила только в сердце, а не вслух, когда случилось несчастье. Но теперь я не могу говорить; я пришла сюда, чтобы спасти отца.

— Где он, Бенита?

— Умирает в пещере наверху, вот в этой крепости. Я спустилась по тайной дороге. Матабелы еще здесь?

— Да, — ответил он, — но случилось многое. Час назад мой сторож проснулся и сказал, что от их правителя Лобенгулы явился гонец, и теперь он толкует о новом приказании своего властителя. Вот почему вы смогли пробраться сюда; не то часовые закололи бы вас своими ассегаями, — и он нежно поцеловал ее руку.

Даже в эту минуту, несмотря на истощение, на все свои несчастья, девушка вспыхнула; когда она подняла глаза, в них стояли слезы.

— Благодарю вас. Теперь мне все равно, что случится со мной, а все, что было, — ничтожно. Но мы не можем уйти?

— Не знаю, — ответил он, — и сомневаюсь. Посидите на козлах, пока я немного приведу себя в порядок. Потом мы все увидим.

Бенита вышла из фургона. Туман редел. Теперь сквозь его дымку она увидела картину, от которой ее сердце сжалось; между нею и горой Бамбатце виднелись толпы матабелов; огромным потоком лились они к фургону Сеймура, двигаясь по берегу реки. Ее и Роберта отрезали от крепости… Минуты через две к ней подошел Сеймур. Она с беспокойством посмотрела на него. Он казался старше, чем в тот день, когда они расстались на палубе «Занзибара», лицо его стало серьезно и обросло бородой; кроме того, он прихрамывал.

— Я боюсь, что пришел конец, — сказала она, указывая на матабелов.

— Да, по-видимому, так. Но, как и вы, я скажу, разве это важно теперь? — он взял ее пальчики в свою руку и прибавил: — Будем же счастливы, пока это возможно, будем счастливы, хотя бы несколько минут. Они скоро придут сюда.

— Вы пленник? — спросила она.

— Да. Я ехал по вашему следу; ведь я был здесь раньше и знал дорогу. Матабелы поймали меня и, по своему обыкновению, собирались убить, но одному из них, поумнее остальных, пришло в голову, что я, как белый человек, может быть, помогу им взять крепость. Я был уверен, что вы тут. Я видел, как вы стояли наверху, хотя матабелы воображали, будто это дух Бамбатце. Итак, я не думал помогать им, потому что в таком случае… Вы знаете, что бывает, когда матабелы штурмом берут какое-нибудь место. С другой стороны, зная, что вы еще живы, я тоже не хотел умирать. Поэтому я заставил их работать, сверлить камни ассегаями и маленькими острыми топорами. Они проделали углубление в двадцать футов, а по моим расчетам остается сделать ход в сто сорок футов. Прошедшей ночью матабелы нашли, что с них достаточно такого туннеля, и снова заговорили о том, чтобы меня убить, если я не подскажу им другого, лучшего образа действий. Теперь я не знаю, что будет. Ага, вот и они. Спрячьтесь в фургон, скорее!

Бенита повиновалась, но внимательно смотрела и слушала из-за навеса; матабелы же не могли видеть ее. Подошел отряд, состоявший из вождя и двадцати человек его телохранителей. Вождя этого Бенита знала — это был предводитель Мадуна, человек высокой крови, жизнь которого она спасла. Рядом с ним шел зулус из Наталя, кучер Сеймура, говоривший по-английски; он служил переводчиком.

— Белый человек, — сказал Мадуна, — от нашего повелителя пришел гонец. Лобенгула начинает большую войну, и мы ему нужны. Он требует, чтобы мы бросили этот пустой поход и перестали биться против трусов, скрывающихся за стенами. В противном случае мы, конечно, убили бы их всех, всех до одного, хотя бы нам пришлось караулить здесь до глубокой старости. По его повелению, на этот раз мы оставляем их в покое.

Роберт вежливо ответил, что он рад слышать это и желает им доброго пути.

— Пожелай доброго пути себе, белый человек, — послышался суровый ответ.

— Почему? Разве ты хочешь, чтобы я отправился с вами, к Лобенгуле?

— Нет, ты раньше нас уйдешь в крааль властителя, имя которого Смерть.

И вот в ту минуту, когда рука Роберта двинулась к револьверу, спрятанному под его курткой, Бенита быстро вышла из фургона, в котором пряталась, и стала на козлы рядом с ним.

— О, — вскрикнул Мадуна. — Это белая девушка! Как явилась она сюда? Да, это великое волшебство! Разве женщина может летать, как птица?

Все с изумлением посмотрели на нее.

— Не все ли тебе равно, как явилась я сюда, вождь Мадуна? — по-зулусски ответила Бенита. — Но я скажу, зачем я пришла сюда. Я хочу помешать вам омочить ваши копья невинной кровью и навлечь на свои головы проклятие. Ответь мне, Мадуна. Скажи, кто подарил жизнь тебе и твоему брату, там, вон за этой стеной? Ведь в ту минуту макаланги разорвали бы вас обоих, как гиены разрывают антилопу. Сделала это я или кто-нибудь другой?

— Инкози-каас, предводительница, — ответил великий вождь и в виде салюта поднял свое большое копье. — Ты и никто другой!

— А что ты обещал мне тогда, вождь Мадуна?

— Высокорожденная девушка, я обещал подарить тебе твою жизнь и вернуть все тебе принадлежащее, если ты когда-нибудь будешь в моей власти.

— Лжет ли вождь амандабелов, человек высокой крови, как макаланский раб? Делает ли он еще худшее? Говорит ли только половину правды, как обманщик, покупающий и удерживающий половину платы? — с презрением спросила она. — Мадуна, ты обещал подарить мне не одну, а две, две жизни и все добро, принадлежащее двоим.

— Инкози-каас! Я дарю тебе жизнь этой белой лисицы, твоего мужа, и надеюсь, что он не обманет тебя, как обманул нас, и не заставит тебя вскапывать камень вместо почвы. — И он с бешенством посмотрел на Роберта. — Я отдаю тебе его и все, что тебе принадлежит. Ты еще просишь чего-нибудь?

— Да, — спокойно произнесла Бенита. — У вас много волов, которых вы отняли у макалангов. Мои уже съедены, а мне нужны животные, чтобы везти мой фургон. Я прошу тебя подарить мне двадцать штук и, — прибавила она, подумав немного, — еще двух коров с телятами, потому что мой отец болен и ему нужно молоко.

— Дайте ей все это, дайте, — сказал Мадуна с таким трагическим движением руки, которое, при других обстоятельствах, наверно, рассмешило бы Бениту. — Да выбирайте хороших и поскорее, раньше, чем она потребует от нас наших щитов и копий, потому что она спасла мне жизнь.

Несколько дикарей тотчас же ушли за коровами и скоро их пригнали.

Пока происходило все это, большое войско матабелов собиралось в низине справа от стоянки фургона. Теперь дикари проходили отрядами, впереди которых шли мальчишки и несли циновки и котлы для варки пищи; многие из них также гнали захваченных овец и крупный рогатый скот. К этому времени история Бениты, белой неуязвимой колдуньи, таинственно слетевшей с вершины утеса в фургон пленника, распространилась между ними. Матабелы узнали также, что именно она спасла их вождя от макалангов; слышавшие, как она говорила, восхищались ее умом и тем, как мужественно она защищала себя и добилась своего. Они шли и мысленно оскорбляли макалангов, смотревших на них с высоты скалы, а перед Бенитой, которая стояла на козлах фургона, в виде приветствия поднимали копья.

Это было изумительным и внушающим почтение зрелищем: немногим белым женщинам приходилось такое видеть.

Через полчаса Бенита, Сеймур и два зулуса шли или, вернее, бежали по берегу Замбези.

— Почему вы не двигаетесь быстрее? — нетерпеливо спросила девушка. — О, извините, вы хромаете. Роберт, отчего вы хромаете? И, о, Роберт, почему вы живы? Ведь все клялись и божились, что вы погибли… Я знаю часть вашей истории…

— Все просто, Бенита: я жив, потому что не умер. Когда меня выбросило на берег, я лежал без сознания. Позже солнце привело меня в чувство. Потом меня подняли туземцы, очень добрые люди. Но я не понимал ни слова из их речи.

Из веток они устроили носилки и унесли меня в свой крааль, за несколько миль от берега. Я невероятно страдал, потому что у меня был сломан сустав бедра. Вскоре кафрский врач сложил кости по-своему, и одна нога сделалась на дюйм короче другой, но это все-таки лучше, чем ничего.

У них я пролежал ровно два месяца; на много сотен миль вокруг не было ни одного белого человека, да если бы и был, я не мог бы встретиться с ним. После я, хромая, побрел к Наталю; так прошел еще месяц, наконец купил лошадь. Узнав о слухах, что я умер, я как можно скорее поехал на ферму вашего отца Руи-Крантц и там узнал от старой Салли, что вы отправились искать клад, тот самый клад, о котором я говорил вам на палубе «Занзибара».

Я двинулся по вашим следам, встретил отосланных вами слуг, и они рассказали мне все. В свое время после многих приключений, как говорится в книгах, я попал в лагерь матабелов.

Глава 24

ИСТИННОЕ ЗОЛОТО
— Нам надо торопиться, — прошептала Бенита на ухо Роберту. — Мой отец при смерти. Я ужасно боюсь, что мы опоздаем…

Они прошли в дверь, которую она открыла утром, и взобрались по лестнице. Так много было пережито ужасов, что Бенита уже не могла вспомнить, как она нашла эту дорогу. Теперь предстояло преодолеть долгий и тревожный путь назад…

— Отец, отец! — крикнула Бенита, подбегая к палатке.

Ответа не было. Она откинула полу, опустила фонарь и посмотрела. Старик лежал бледный, неподвижный. Она опоздала…

— Он умер, умер! — простонала Бенита.

Роберт опустился на колени рядом с ней и осмотрел Клиффорда. С ужасом девушка наблюдала за ним.

— Кажется, он умер, — медленно произнес Роберт. — Но нет, Бенита, я думаю, он еще жив, его сердце бьется, я чувствую. Поскорее влейте ему в рот немного молока.

Сеймур приподнял голову Клиффорда, а девушка дрожащими руками влила молока в рот старика. Сначала оно полилось ему на грудь, но потом он почти автоматически глотнул. Они поняли, что старик жив.

Через десять минут Клиффорд сидел, глядя на молодых людей изумленным взглядом. Стоя у палатки, два зулуса, нервы которых теперь окончательно сдали, смотрели на груду скелетов в углу пещеры, на белый высокий крест и громко стонали, говоря, что их привели на погибель в эту обитель костей и привидений.

— Это Джейкоб Майер так шумит? — слабо спросил Клиффорд. — И где ты так долго была, Бенита? И кто этот джентльмен? Мне кажется, я вспоминаю его лицо.

— Это тот белый, который был в фургоне, отец, старый, вновь оживший друг… Роберт, вы не можете заставить кафров замолчать? Хотя недавно я сама готова была вести себя таким же образом. Отец, отец, неужели ты не понимаешь? Мы спасены, да, мы вырвались из ада, из пасти смерти!

— Значит, Джейкоб Майер умер? — уточнил Клиффорд.

— Я не знаю, где он и что с ним сталось, и мне все равно, но может быть, нам лучше узнать это. Роберт, за стенами сумасшедший. Пожалуйста, велите кафрам разрушить стенку и поймать его. Человек, о котором я говорю, — Джейкоб Майер, компаньон отца. Помните? В течение всех этих тяжелых недель, отыскивая золото, он помешался, хотел меня загипнотизировать и…

— И что еще? Говорил вам о любви?

Она утвердительно кивнула и прибавила:

— Увидев, что все ему не удается, он грозился убить моего отца; нам пришлось спрятаться в пещере и загородить стеной доступ к себе. Наконец я нашла выход…

— Премилый джентльмен этот мистер Майер! — вспыхнув, сказал Роберт. — Только подумать! Вы могли попасть в руки такого негодного человека… Ну, я надеюсь скоро справиться с ним.

— Не причиняйте ему вреда, дорогой. Помните, он не отвечает за свои поступки. На днях ему показалось, будто он видел здесь привидение.

— Если только он не будет держаться хорошо, он, вероятно, вскоре сам увидит очень много духов, — ответил Сеймур.

Они подошли к выходу из пещеры и как можно бесшумнее начали работать, разрушая стену и уничтожая в короткое время то, что было выстроено с таким большим трудом. Когда почти все камни были сняты, зулусам сказали, что за стеной враг и что они должны помочь поймать его, впрочем не причиняя ему вреда. Зулусы охотно согласились на все, ради того чтобы выбраться из страшного подземелья; они были готовы стать лицом к лицу с толпой врагов.

Теперь в стене образовалось большое отверстие, и Роберт попросил Бениту отойти в сторону. Едва его глаза привыкли к тусклому свету, проникавшему в начало туннеля, он вынул револьвер и знаком приказал кафрам сделать то же. Тихо шли они вдоль подземного прохода, чтобы солнечный свет не ослепил их; Бенита ожидала с бьющимся сердцем. Прошло немного времени — она не заметила сколько, — и вдруг в тишине послышался звук ружейного выстрела. Ждать больше Бенита не могла. Она бросилась по извилистому туннелю, и вот, как раз у входа в него, с трудом рассмотрела, что двое белых катаются на земле, а кафры ждут момента схватить одного из них. Вскоре они добились своего, и Роберт поднялся, отряхивая пыль с ладоней и колен.

— Премилый джентльмен этот Джейкоб Майер, — повторил он. — Я мог застрелить его, он стоял ко мне спиной, но не сделал этого по вашей просьбе. Потом я оступился на больную ногу; тогда он обернулся и выстрелил из ружья. Видите, — и он показал на свое раненное пулей ухо. — К счастью, я схватил его раньше, чем он успел сделать второй выстрел.

Бенита не могла выговорить ни слова. Она только схватила руку Роберта и поцеловала ее, потом посмотрела на Джейкоба.

Он лежал на спине, и двое рослых зулусов держали его за ноги и за руки. Губы Майера растрескались, посинели, распухли, лицо было почти черно, но в глазах горел свет безумия и ненависти.

— Я вас знаю, — прохрипел он, обращаясь к Роберту, — вы тоже призрак, призрак того утопленника. Не то моя пуля убила бы вас!

— Да, мистер Майер, — ответил Сеймур, — я привидение. Ну, ребята, вот веревка, свяжите его руки за спиной и обыщите его. В этом кармане револьвер.

Кафры повиновались, и скоро обезоруженный Майер был привязан к дереву.

— Воды, — простонал он. — Уже много дней я пил только росу, которую слизывал с листьев.

Бенита быстро побежала в пещеру и вернулась с кружкой воды.

— Что же, опомнились теперь? — спросил Роберт, когда он напился. — Если да, выслушайте меня: у меня есть для вас хорошие вести. Клад, который вы искали, найден. Мы дадим вам половину золота, один из фургонов и несколько волов; уезжайте скорее. Если же вы снова попадетесь мне на глаза раньше, чем мы переселимся в цивилизованную страну, я застрелю вас, как собаку.

— Вы лжете, — мрачно произнес Майер. — Вы хотите выбросить меня в пустыню, чтобы я попал в руки макалангов или матабелов.

— Хорошо, — ответил Роберт, — отведите его, куда я скажу. Я покажу ему, говорил ли я правду.

Зажгли фонари; два зулуса потащили Джейкоба. Роберт и Бенита шли сзади. Сначала Майер сильно отбивался, потом, видя, что он не может вырваться, покорился.

Джейкоба подвели к подножию креста; тут Майера, казалось, охватил приступ лихорадки. Потом его втолкнули в дверь и показали дорогу по крутой лестнице. Наконец все очутились в хранилище золота.

— Смотрите, — сказал Роберт и, обнажив свой охотничий нож, разрезал один из кожаных мешков; оттуда мгновенно полился целый поток слитков и самородков. — Ну, друг мой, лгун я или нет?

При виде удивительного зрелища ужас Джейкоба совершенно прошел.

— Прелесть, прелесть, — прошептал он, — тут больше, чем я думал, мешки золота! Я стану поистине королем. Нет-нет, это все греза! Я не верю, что золото здесь, развяжите мне руки, дайте пощупать его.

И в полном упоении, обезумев от восторга, он начал осыпать золотыми блестками свою голову и тело.

— Новый вариант мифа о Данае[86], — начал было Роберт саркастическим тоном, но внезапно замолчал, потому что лицо Джейкоба изменилось, изменилось страшно.

Под загаром оно побледнело, глаза Майера расширились, округлились; он протянул руки, точно отталкивая от себя что-то, и весь задрожал; казалось, даже волосы приподнялись у него на голове. Он медленно отступал спиной и упал бы в незакрытое отверстие, если бы один из кафров не оттолкнул его. Джейкоб отступил к отдаленной стене и там замер. Его губы быстро зашевелились, но (и в этом заключалось самое страшное из происходящего) из них не вырвалось ни звука. Вдруг его глаза закатились так, что остались видны только белки, все лицо страшно увлажнилось, точно облитое водой, и он молча упал ничком и больше не шевелился.

Все это было так ужасно, что кафры, завывая от ужаса, повернулись и побежали по лестнице. Роберт бросился к Майеру, схватил его, повернул на спину, положив руку на его грудь, и поднял ему веки.

— Умер, — сказал он. — Лишения, переутомления мозга, разрыв сердца. Вот в чем дело.

Прошла еще неделя. Фургоны были нагружены такими ценностями, какие не часто перевозятся в простых телегах. В одной из них, на истинно золотом ложе, спал еще очень слабый и больной Клиффорд; впрочем, старику уже стало лучше, и можно было надеяться, что он скоро поправится, по крайней мере, на некоторое время. Путешественники надеялись тронуться в путь в этот день, и Роберт с Бенитой, уже совсем готовые, ждали минуты отъезда.

Девушка коснулась руки Сеймура и сказала ему:

— Пойдемте со мной, мне хочется в последний раз увидеть все.

Они поднялись на верхнюю часть крепости по отвесным ступеням, которые уже очистили от камней, набросанных на них Майером; у входа в пещеру зажгли они лампы и пошли в темный коридор. Тут виднелись обломки баррикады, в отчаянии построенной Бенитой; алтарь, холодный и серый, такой же, каким он был, может быть, три тысячи лет назад; гробница монаха, лежавшего теперь рядом с товарищем, так как в его могилу опустили Джейкоба Майера, прикрыв обоих обломками камней, которые разбил безумец в своем стремлении к богатству; на кресте висел белый Христос, вселявший благоговейный страх. Только исчезли скелеты португальцев; Роберт с помощью своих кафров отнес их в пустое хранилище сокровища, закрыл внизу лестницу и заложил дверь сверху, чтобы они наконец могли лежать в покое.

Они вошли на гранитный конус, чтобы посмотреть, как солнце вставало над широкой Замбези. Молодые люди спустились с гранитной глыбы и возле ее подножия увидели старика. Это был Молимо, Мамбо макалангов; они еще издали узнали его белоснежную голову и худое, аскетическое лицо. Подойдя ближе, Бенита увидела его закрытые глаза и шепнула Роберту, что он спит. Однако старик слышал их приближающиеся шаги и даже угадал ее мысли.

— Девушка, — сказал он тихим голосом, — я не сплю, но грежу о тебе, как грезил раньше. Помнишь, в первый день нашей встречи я предсказал тебе счастье, сказав, что ты, знавшая великое горе, в этом месте найдешь счастье и покой. Но ты не поверила словам Мунвали, произнесенным устами его пророка.

— Отец, — ответила Бенита, — я думала, что мне придется отдохнуть только в могиле.

— Ты не хотела мне поверить, — продолжил он, не обратив внимания на ее слова, — а потому попробовала бежать, и твое сердце разрывали ужас и муки, тогда как оно должно было ожидать конца в мире и спокойствии.

— Отец, мое испытание было жестоко!

— Я знаю это, девушка, а потому тебя поддерживал дух Бамбатце. Он погубил человека, который лежит мертвый. Да, да. Тебе он сочувствовал и с тобой уйдет из Бамбатце.

Мамбо поднялся на ноги и, одной рукой опираясь на свой посох, другую положил на голову Бените.

— Девушка, мы больше не встретимся под солнцем; но за то, что ты подарила покой моему народу, за то, что ты бодра, чиста и искренна, да будет над тобою благословение Мунвали, переданное тебе устами его слуги Мамбо, старого Молимо Бамбатце. Конечно, время от времени тебя не минуют слезы и тени печали; но ты будешь жить долго и счастливо с твоим избранником. Ты увидишь детей своих и детей своих детей; да будет и на них благословение. Золото, которое любите вы, белые люди, ваше; оно приумножится в ваших руках и даст пищу голодным, одежду зябнущим. Но в твоем сердце лежит гораздо более богатый запас его, который никогда не истощится, — неисчислимое сокровище милосердия и любви. Спишь ли ты или бодрствуешь, любовь будет держать тебя за руку и наконец проведет через темное подземелье к вечной обители чистейшего золота, к наследию тех, кто его ищет.

Своей палкой он указал на сияющее утреннее небо, по которому плыли маленькие розовые облачка и, поднимаясь все выше, таяли в лазури.

Роберту и Бените они казались светлокрылыми ангелами, широко раздвигавшими черные двери ночи, предвещая всепобеждающий свет, перед которым отступают отчаяние и тьма.



ПРЕКРАСНАЯ МАРГАРЕТ (роман)

Счастью Питера Брума и Маргарет Кастелл угрожает коварный маркиз Морелла. Он заманивает девушку на свой корабль и увозит ее в Гранаду…

Питер и отец Маргарет — Джон Кастелл бросаются на поиски той, которая была для них всем.

Глава 1

ПИТЕР ВСТРЕЧАЕТ ИСПАНЦА
Это случилось весенним днем в шестой год правления короля Англии Генриха VIII[87].

В Лондоне было большое торжество — его величество открыл только что созванный парламент и объявил своим верноподданным что он намерен вторгнуться во Францию и собственной персоной возглавить английскую армию. Народ встретил это известие радостными криками. Правда, когда в парламенте был сделан намек на то, что война потребует денег, это сообщение вызвало гораздо меньший восторг. Но толпу около парламента, состоявшую в большинстве своем из людей, которым не нужно было раскошеливаться, эта сторона дела не волновала. Когда появился король, окруженный блестящей свитой в толпе принялись кидать в воздух шапки и кричать до хрипоты.

Король, уже усталый человек, несмотря на свою молодость, с тонким и нервным лицом, улыбался чуть иронически. Вспомнив, однако, что ему, занимающему несколько сомнительное положение на троне нужно радоваться этим приветствиям, он произнес несколько милостивых слов и допустил трех граждан к своей королевской руке. Король даже разрешил каким-то сольным детям дотронуться до своей одежды — это должно было излечить их от злого духа. Его величество задержался, чтобы принять прошения от бедняков, передал их одному из своих офицеров и, провожаемый возобновившимися с новой силой приветственными возгласами, проследовал в Вестминстерский дворец на пир.

В свите короля находился и посол де Айала представлявший при английском дворе государей Испании — Фердинанда и Изабеллу[88]. Его сопровождала группа роскошно одетых дворян. Судя по тому месту которое занимал испанец в процессии, его страна пользовалась здесь почетом. Да и как могло быть иначе — ведь уже четыре года назад принц Артур, старший сын короля, которому исполнился тогда только год, был официально обручен с дочерью Фердинанда и Изабеллы, инфантой Екатериной, которая была старше его на девять месяцев. Ведь в те времена считалось, что привязанности принцев и принцесс должны направляться заранее по пути, выгодному их коронованным родителям и воспитателям.

Слева от посла на превосходном черном коне ехал высокий испанец, одетый богато, но просто, в черный бархат; его черную бархатную шляпу украшала единственная жемчужина. Это был красивый мужчина лет тридцати пяти, с суровым и резко очерченным лицом и острыми черными глазами. Говорят, что в каждом человеке можно найти сходство — иногда, конечно, довольно далекое и приблизительное — с каким-нибудь зверем или птицей. В данном случае это сразу бросалось в глаза. Спутник посла напоминал орла, и случайно или умышленно изображение орла украшало ливреи его слуг и сбрую коня. Пристальный взгляд, крючковатый нос, гордый и властный вид, тонкие, длинные пальцы, быстрота и изящество движений — все в нем напоминало царя птиц. Намекал на это сходство и девиз, сообщавший, что владелец его все, что ищет, находит и все, что находит, берет. С презрительным и скучающим видом он наблюдал за разговором английского короля с предводителями толпы, которых его величеству угодно было вызвать.

— Вы находите эту сцену странной, маркиз? — обратился к нему посол.

— Здесь, в Англии, если ваше преосвященство не возражает, называйте меня сеньор, — с достоинством ответил он, — сеньор д’Агвилар, Маркиз, которого вы изволили упомянуть, живет в Испании и является полномочным послом у мавров в Гранаде[89]. Сеньор д’Агвилар, смиренный слуга святой церкви, — он перекрестился, — путешествует за границей по делам церкви и их величеств.

— И по своим собственным, я полагаю, — сухо заметил посол. — Откровенно говоря, сеньор д’Агвилар, одного я не могу понять: почему вы — а я знаю, что вы отказались от политической карьеры, — почему вы тогда не облачитесь в черное одеяние? Впрочем, почему я сказал — черное? С вашими возможностями и связями оно уже сейчас могло бы быть пурпурным, с головным убором того же цвета[90].

Сеньор д’Агвилар улыбнулся:

— Вы хотите сказать, что я иногда путешествую по своим собственным делам? Ну что ж, вы правы. Я отказался от мирского тщеславия — оно причиняет беспокойство, а для некоторых людей, высокорожденных, но не обладающих соответствующими правами, весьма опасно. Из желудей этого тщеславия часто вырастают дубы, на которых вешают.

— Или плахи, на которых отрубают головы. Сеньор, я поздравляют вас: вы обладаете мудростью, которая умеет извлекать главное, отбрасывая в сторону призрачное. Это так редко встречается.

— Вы спрашиваете, почему я не меняю покроя своей одежды, — продолжал д’Агвилар, не обращая внимания на то, что его прервали. — Если быть откровенным, ваше преосвященство — по личным соображениям. У меня те же слабости, что и у других людей. Меня могут увлечь прекрасные глаза или ослепить чувство ненависти, а это все несовместимо с черным или красным одеянием.

— Однако те, кто носят его, грешат всем этим, — многозначительно заметил посол.

— Да, ваше преосвященство, и это позорит святую церковь. Вы, как служитель ее, знаете это лучше, чем кто-либо другой. Оставим земле все зле, но церковь, подобно небу, должна быть над всем этим, непорочная, ничем не запятнанная. Пусть она будет обителью молитв, милосердия и праведного суда, куда не вступит нога такого грешника, как я, — и д’Агвилар вновь перекрестился.

В его голосе было столько искренности, что де Айала, знавший кое-что о репутации своего собеседника, с любопытством посмотрел на него.

«Истый фанатик, — подумал де Айала, — и человек полезный нам, хотя он отлично знает, как получать радости и от церкви и от жизни».

Вслух же он сказал:

— Неудивительно, что святая церковь радуется, имея такого сына, а ее враги трепещут, когда он поднимает свой меч. Однако, сеньор, вы так и не сказали мне, что вы думаете обо всей этой церемонии и здешнем народе.

— Народ этот, ваше преосвященство, я знаю хорошо — ведь мне случалось уже жить здесь и я говорю на их языке. Именно поэтому я покинул Гранаду и нахожусь сегодня здесь, чтобы наблюдать и докладывать… — Он приостановился и добавил: — Что же касается церемонии, то, будь я королем, я бы вел себя иначе. Ведь только что в этом здании чернь — представители общин, так ведь, кажется, они себя называют? — чуть ли не угрожала своему коронованному владыке, когда он униженно просил ничтожную частицу богатств страны для того, чтобы вести войну. Я видел, как он побледнел и задрожал от этих грубых голосов, будто один звук их может поколебать его трон. Уверяю вас, ваше преосвященство, настанет время» когда Англией будут править эти самые общины. Посмотрите на человека, которого его величество держит за руку и называет сэром. Ведь король, так же как и я, знает, что это еретик, и имей король права, этого человека за его грехи следовало бы отправить на костер. По полученным мною вчера сведениям, он высказывался против церкви…

— Церковь и ее слуги не забудут об этом, когда придет время, — обронил де Айала. — Однако аудиенция окончена, и его величество приглашает нас на пир, где не будет еретиков, которые раздражают нас, а так как сейчас пост, то и еды почти не будет. Поедем, сеньор, а то мы загораживаем путь.

Прошло три часа, солнце уже садилось. Оно было красноватое, несмотря на начало весны; на болотистых полях Вестминстера было холодно. На пустыре напротив дворца, где шел пир, толпились лондонские горожане. Они окончили свои дневные дела и пришли посмотреть на королевское торжество. В этой толпе обращали на себя внимание мужчина и дама, которую сопровождала молодая хорошенькая женщина.

Мужчине на вид было лет тридцать. Одет он был скромно, как одевались обычно лондонские купцы; у пояса его висел нож. Роста в нем было добрых шесть футов[91]. Впрочем, и его спутница, закутанная в отделанный мехом плащ, тоже была высокого роста. Строго говоря, мужчину вряд ли можно было назвать красивым — у него был слишком высокий лоб и резкие черты лица. К тому же правую сторону его чисто выбритого лица от виска и до энергичного подбородка пересекал красноватый шрам от удара мечом. Тем не менее лицо это было открытое, мужественное, хотя и несколько суровое, а серые глаза смотрели прямо. Это было лицо не купца, а скорее человека благородного происхождения, привыкшего к походам и войнам. У него была великолепная подвижная фигура, а голос его, когда он говорил, что бывало весьмаредко, звучал ясно и приятно.

О фигуре его спутницы сказать что-либо было трудно, так как ее скрывал длинный плащ, но лицо, выглядывавшее из-под капюшона, когда она поворачивала голову и лучи заходящего солнца падали на него, поражало своей красотой. Маргарет Кастелл, или, как ее называли, прекрасная Маргарет, до конца жизни затмевала других женщин своей редкостной красотой. Нежными тонами и округлыми линиями ее лицо напоминало цветок. Его украшал белоснежный ясный лоб и великолепно очерченные яркие губы. Но для того чтобы понять секрет обаяния, выделявшего ее среди других красивых женщин того времени, нужно было заглянуть в ее глаза. Они были не голубыми или серыми, как можно было ожидать, судя по цвету лица, но огромными черными, блестящими и в то же время влажными, как у лани; их обрамляли черные, изогнутые ресницы. От этих глаз нельзя было оторваться, как, скажем, от розы, лежащей на снегу, или от утренней звезды, сверкающей в предрассветном тумане. И несмотря на застенчивость этих глаз, мужчине требовалось немало времени, чтобы забыть их, особенно если ему удавалось видеть глаза Маргарет в сочетании с темно-каштановыми волосами, волнами спадавшими на ее точеные плечи.

Питер Брум — так звали мужчину — несколько беспокойно посматривал вокруг и наконец обратился к Маргарет:

— Стоит ли нам оставаться здесь, кузина? Тут много простолюдинов. Ваш отец может рассердиться.

Тут следует объяснить, что в действительности родственные отношения Питера и Маргарет были гораздо менее близкими — только дальнее родство по линии матери, — однако они называли так друг друга, поскольку это было удобно и могло значить и очень много и ничего.

— Почему? — возразила она. В ее глубоком и мягком голосе слышался чуть заметный иностранный акцент, нежный, как дуновение южного ветра ночью. — С вами, кузен, — и она с удовольствием посмотрела на его рослую, мужественную фигуру, — мне некого бояться. А я очень хочу поближе увидеть короля. И Бетти тоже об этом мечтает. Правда ведь? — обратилась она к своей спутнице.

Бетти Дин была кузиной Маргарет, хотя ее родство с Питером Брумом было уже совсем далеким. Бетти была благородного происхождения, но ее отец, необузданный и беспутный человек, разбил сердце ее матери и умер вслед за ней, оставив Бетти на попечении матери Маргарет, в доме которой она и выросла.

Бетти была по-своему примечательна как внешностью, так и характером. Красивая, превосходно сложенная, сильная, с большими дерзкими голубыми глазами и яркими полными губами, она отличалась смелостью и прямотой. Будучи женщиной романтичной и тщеславной, Бетти любила общество мужчин и еще больше любила нравиться им. Однако в свои двадцать пять лет она была честной девушкой и умела постоять за себя, в чем имели возможность убедиться многие ее поклонники. И хотя Бетти занимала довольно низкое положение, в глубине души она очень гордилась своим происхождением и была весьма честолюбива. Самым сокровенным ее желанием было выйти замуж так, чтобы подняться до положения, которого ее лишили безумства отца, — довольно трудная задача для девушки, являвшейся чем-то вроде прислуги и к тому же без всякого приданого.

И наконец для завершения ее образа надо добавить, что она любила свою кузину Маргарет больше, чем кого-либо другого на всем свете, хотя Питера она уважала не меньше, вероятно потому, что, как она ни старалась, ее красота оставляла его совершенно хладнокровным.

В ответ на вопрос Маргарет Бетти рассмеялась:

— Конечно! Ведь мы так редко выбираемся из Холборна[92] и мне не хотелось бы пропустить случай посмотреть на короля и его двор. Однако мастер[93] Питер так благоразумен, что я всегда слушаюсь его. К тому же начинает темнеть.

— Ну хорошо, — ответила Маргарет со вздохом, слегка пожав плечами,

— если вы оба против меня, придется идти. Но в следующий раз, когда я пойду гулять, кузен Питер, я пойду с кем-нибудь более добрым.

Она повернулась и начала быстро пробираться сквозь толпу. Прежде чем Питер успел остановить ее, Маргарет свернула направо, где было посвободнее, и очутилась на площадке перед самым залом. Здесь собрались солдаты и слуги с лошадьми, ожидающие своих господ. Толпа замкнулась за Маргарет, и Питер с Бетти на несколько минут остались отрезанными от нее.

Маргарет вдруг оказалась одна среди солдат, составлявших стражу испанского посла де Айала. Солдаты эти отличались своей заносчивостью и грубостью — они были уверены в полной безнаказанности, так как знали, что положение их господина всегда будет им защитой. К тому же почти все они были пьяны.

Один из этих людей, здоровенный рыжий шотландец, которого дипломат-священник вывез из его родной страны, где был раньше послом, неожиданно увидев перед собой молодую и красивую женщину, решил поближе рассмотреть ее и прибегнул для этого к грубой уловке. Сделав вид, что он споткнулся, шотландец схватился за плащ Маргарет якобы для того, чтобы удержаться, и с силой сдернул его, открыл прелестное лицо и стройную фигуру.

— Друзья, — заорал он хриплым, пьяным голосом, — эта голубка прилетела сюда, чтобы подарить мне поцелуй! — И, обхватив Маргарет своими длинными руками, он старался привлечь ее к себе.

— Питер! На помощь, Питер! — закричала Маргарет, отчаянно сопротивляясь.

— Нет уж, красотка, если ты зовешь святого, — отвечал пьяный шотландец, — то Эндрью ничуть не хуже Питера.

Его приятели встретили это «остроумное» замечание громким смехом, ибо знали, что шотландца зовут Эндрью.

Однако в следующее мгновение они опять хохотали, но уже по другой причине. Эндрью показалось, что он очутился во власти урагана. Маргарет была вырвана из его рук, а сам он крутящимся волчком отлетел в сторону и со страшной силой упал вниз лицом.

— Вот это Питер! — воскликнул по-испански один из солдат.

— Да, у него стоящий святой патрон, — откликнулся второй.

А третий принялся поднимать лежащего Эндрью. Вид шотландца был страшен. Шляпа слетела, и огненно-рыжие волосы были измазаны грязью. Кроме того, падая, он разбил себе нос о камни, и по лицу его текла кровь. Маленькие красные глаза его свирепо сверкали, как у хорька, а физиономия посерела от боли и ярости. Рыча что-то по-шотландски, он выхватил меч и бросился на своего противника с явным намерением убить его.

Питер был без меча, а свой коротенький нож он даже не успел вытащить. Однако в руке у него была толстая палка с железным наконечником. И не успела Маргарет всплеснуть руками, а Бетти взвизгнуть, как Питер отбил меч и, прежде чем шотландец мог напасть вновь, ударил его палкой. Страшный удар пришелся шотландцу по плечу и заставил его пошатнуться.

— Хороший удар, Питер! Отлично сработано. Питер! — закричали зрители.

Но Питер не видел и не слышал их — он был ослеплен яростью из-за оскорбления, нанесенного Маргарет. Палка вновь взлетела, но на этот раз всей силой обрушилась на голову шотландцу, расколола ее, как яичную скорлупу, и оскорбитель рухнул мертвым.

Наступило минутное молчание — шутка окончилась трагедией. Наконец один из испанцев, глядя на поверженное тело, воскликнул:

— Во имя бога, нашего товарища убили! Этот торгаш бьет крепко!

Среди приятелей убитого поднялся ропот, и один из них закричал:

— Рубите его!

Питер рванулся вперед и схватил с земли меч шотландца. Одновременно он отбросил палку и левой рукой выхватил из ножен свой кинжал. Теперь Питер приготовился встретить врагов. Вид у него был такой свирепый и воинственный, что, хотя четыре или пить мечей сверкнули в воздухе, противники приостановились. Питер, однако, понимал, что против такого количества врагов ему не выстоять, и в первый раз за время всей этой сцены раздался его голос:

— Англичане! — громко крикнул он, не поворачивая головы и не отводя глаз от врагов. — Неужели вы будете стоять и смотреть, как эти испанские собаки убивают меня?

Наступила короткая пауза, и затем раздался чей-то голос:

— Клянусь, только не я! — И высокий вооруженный кентец очутился рядом с Питером. Вокруг левой руки у него был обернут плащ, а в правой он держал обнаженный меч.

— И не я! — крикнул другой. — С Питером Брумом мы вместе воевали.

— И не я! — откликнулся третий. — Мы ведь с ним земляки из Эссекса!

Не прошло и минуты, как рядом с Питером собралась довольно внушительная группа крепких и рослых англичан. Силы противников оказались приблизительно равны.

— Теперь хватит, — сказал Питер. — Мы хотим только, чтобы игра была честная. Друзья, посмотрите за женщинами. А вы, убийцы, если хотите испробовать, как англичане умеют работать мечом, выходите. А если трусите, так дайте нам спокойно уйти.

— Выходите, чужеземные трусы! — зашумела толпа, которая не любила эту буйную и привилегированную стражу.

Теперь уже закипела кровь у испанцев — проснулась старая национальная вражда. На ломаном английском языке сержант выкрикнул несколько грязных ругательств по адресу Маргарет и призвал своих товарищей «перерезать глотки лондонским свиньям». В красноватых лучах заходящего солнца алым пламенем сверкнула сталь мечей, еще секунда — и завязалась бы кровавая драка.

Однако этого не случилось. Высокий сеньор, укрывавшийся в тени и наблюдавший всю эту сцену, стал между противниками и отвел готовые скреститься мечи.

— Довольно, — спокойно сказал по-испански д’Агвилар (ибо это был он). — Дураки! Вы что, хотите, чтобы всех испанцев в Лондоне разорвали на куски? Что касается этого пьяного животного, — и он тронул ногой труп Эндрью, — то он сам виноват. К тому же он не был испанцем, и вам незачем мстить. Слушайте меня. Или я должен сказать вам, кто я?

— Мы знаем вас, маркиз, — послушно ответил сержант. — Спрячьте свои мечи, приятели. В конце концов, это не наше дело.

Солдаты повиновались с явной неохотой, но в этот момент появился де Айала. Ему уже сообщили о смерти его слуги, и взбешенный посол громко потребовал, чтобы человек, убивший шотландца, был выдан.

— Мы не выдадим Питера испанскому попу! — зашумела толпа. — Идите сюда и попробуйте взять его, если хотите!

Опять все заволновались, а Питер со своими приятелями приготовился к бою.

Сражение было неминуемо, несмотря на попытки д’Агвилара предотвратить его, но шум неожиданно начал затихать, и воцарилась тишина. Среди поднятых мечей шел невысокий, богато одетый человек. Это был король Генрих.

— Кто осмелился обнажить мечи на моих улицах, перед самыми дверьми моего дворца? — ледяным голосом спросил он.

Дюжина рук указала на Питера.

— Говори, — приказал ему король.

— Маргарет, иди сюда! — крикнул Питер.

И девушку вытолкнули к нему.

— Ваше величество, — сказал Питер, показывая на труп Эндрью, — этот человек хотел обидеть девушку, дочь Джона Кастелла. Я, ее кузен, отшвырнул его. Тогда он обнажил свой меч и напал на меня, и я убил его палкой. Вон она лежит. А испанцы — его товарищи — хотели убить меня. Я позвал на помощь англичан. Вот и все.

Король оглядел его с ног до головы.

— Купец по одежде, — сказал он, — и воин по виду. Как твое имя?

— Питер Брум, ваше величество.

— А! Был такой сэр Питер Брум, который пал на Босвортском поле, сражаясь против меня. — Король улыбнулся: — Ты, случаем, не знаешь его?

— Это был мой отец, ваше величество. Я видел, как его убили, и убил убийцу.

— В это я могу поверить, — произнес король, разглядывая его. — Но почему сын Питера Брума, носящий на лице боевой шрам, одет в купеческое платье?

— Ваше величество, — спокойно ответил Питер, — мой отец продал свои земли, дав взаймы короне все, что у него было. А я никогда не предъявлял счета. Поэтому я должен жить так, как могу.

Король рассмеялся:

— Ты нравишься мне, Питер Брум, хотя ты, конечно, ненавидишь меня.

— Нет, ваше величество. Пока был жив Ричард, я сражался за Ричарда. Ричарда нет, и я, если понадобится, буду сражаться за англичанина Генриха и служить королю Англии.

— Хорошо сказано! Может быть, ты мне понадобишься. Я не помню зла. Однако я чуть не забыл: это ты так собираешься сражаться за меня — устраивая бунт на улицах и ссоря меня с моими друзьями испанцами?

— Ваше величество, я все рассказал вам.

— Твою историю я слышал. Но кто подтвердит, что это правда? Может быть, ты, дочь купца Кастелла!

— Да, ваше величество. Человек, которого убил мой кузен, оскорбил меня. А моя единственная вина в том, что я хотела посмотреть на ваше величество. Вот, видите мой разорванный плащ?

— Неудивительно, что он убил его из-за таких глаз, как твои. Но ты можешь быть пристрастна. — Король опять улыбнулся и добавил: — Нет ли других свидетелей?

Бетти уже открыла рот, но вперед вышел д’Агвилар, снял шляпу, поклонился и сказал по-английски:

— Есть, ваше величество. Я все видел. Этот смелый джентльмен ни в чем не виноват. Виноваты слуги моего соотечественника де Айала. Во всяком случае, вначале. А потом уже началась ссора.

Тут вмешался де Айала. Он был все еще зол и заявил, что если он не получит удовлетворения за убийство его слуги, то напишет их величествам, королю и королеве Испании, и сообщит им, как обращаются с их людьми в Лондоне.

При этих словах Генрих помрачнел. Более всего он не хотел портить отношения с Фердинандом и Изабеллой.

— Ты сделал сегодня дурное дело, Питер Брум, — сказал он. — Разобраться в этом должен будет судья. А пока тебя следует задержать.

— И король обернулся, как бы для того, чтобы отдать приказ об аресте.

— Ваше величество! — воскликнул Питер. — Я живу в доме купца Кастелла в Холборне и никуда не скроюсь.

— А кто поручится за это, — спросил король, — или за то, что ты не затеешь новой ссоры по дороге домой?

— Я поручусь, — спокойно сказал д’Агвилар, — если эта леди разрешит мне проводить ее вместе с ее кузеном домой. Кроме того, — добавил он тихо, — мне кажется, что если бросить его в тюрьму, то это гораздо скорее может вызвать мятеж, нежели если отпустить его домой.

Генрих посмотрел на толпу, которая следила за этой сценой, и прочел на лицах нечто такое, что заставило его согласиться с д’Агвиларом.

— Хорошо, маркиз, — сказал он, — я полагаюсь на ваше слово и слово Питера Брума, что он явится, когда будет вызван. Пусть этот труп оставят до завтра в аббатстве, пока не начнется расследование. Дайте мне руку, ваше преосвященство, у меня есть гораздо более важные вопросы, о которых я хочу поговорить с вами, прежде чем мы отойдем ко сну.

Глава 2

ДЖОН КАСТЕЛЛ
Когда король удалился, Питер обратился к тем, кто окружал его, и сердечно поблагодарил их. Затем он сказал Маргарет:

— Пойдемте, кузина. Представление окончено, и ваше желание исполнилось — вы видели короля. А теперь, чем скорее мы попадем домой, тем спокойнее я буду.

— Конечно! — ответила Маргарет. — Я видела больше, чем мне бы хотелось увидеть. Но прежде чем мы уйдем, надо поблагодарить этого испанского сеньора…

— …д’Агвилара, леди. Пока достаточно этого имени, — любезно ответил испанец, низко кланяясь и не сводя глаз с прекрасного лица Маргарет.

— Сеньор д’Агвилар, я благодарю вас от себя и от имени моего кузена, чью жизнь, возможно, вы спасли. Не так ли, Питер? И мой отец будет вам благодарен.

— Да, — несколько мрачновато произнес Питер, — я очень благодарен ему. Что же касается моей жизни, то я больше полагаюсь на мои собственные руки и руки моих приятелей. Покойной ночи, сэр.

— Я боюсь, сеньор, — с улыбкой отозвался д’Агвилар, — что мы еще не можем расстаться. Вы забыли, что я поручился за вас и поэтому должен сопровождать вас до вашего дома, чтобы увидеть, где вы живете. К тому же это будет безопаснее, ибо мои соотечественники мстительны, и, если я не пойду с вами, они могут напасть на вас.

Заметив по лицу Питера, что он решительно против такого сопровождения, Маргарет поспешно вмешалась:

— Конечно, это самое разумное. И мой отец решил бы так же. Сеньор, я буду показывать вам дорогу. — И, приняв галантно предложенную ей д’Агвиларом руку, Маргарет быстро пошла вперед, предоставив Питеру идти с Бетти.

Шествуя в таком порядке, они пересекли окутанные наступающими сумерками поля, лежащие между Вестминстером и Холборном, и углубились в лабиринт узеньких улочек. Маргарет довольно скоро разговорилась со своим спутником по-испански — язык этот она, по причинам, которые в дальнейшем будут разъяснены, знала хорошо. Позади шел Питер Брум в самом дурном настроении, держа в одной руке меч шотландца, а другой поддерживая Бетти.

Джон Кастелл жил в большом, выстроенном без четкого плана доме на главной улице Холборна. Позади дома находился сад, обнесенный высокой стеной. Фасад дома был занят лавкой, складом для товаров и конторой. Джон Кастелл был очень богатый купец, занимавшийся по королевскому разрешению вывозом товаров из Испании. Его суда привозили оттуда прекрасную испанскую шерсть, которая обрабатывалась в Англии, бархат, шелка и вина из Гранады, а также превосходное инкрустированное оружие из толедской стали. Иногда он имел дело с серебром и медью, добываемыми в горных рудниках, так как он был не только купцом, но и банкиром или тем, что подразумевалось под этим словом в те времена.

Никто точно не знал размеров его богатства. Говорили, что под лавкой находятся наполненные драгоценными товарами подвалы. Своими толстыми каменными стенами и железными дверьми, через которые не мог проникнуть ни один вор, его дом напоминал тюрьму. В этом большом здании, которое во времена Плантагенетов[94] представляло собой укрепленную дворянскую усадьбу, существовали тайные помещения, известные одному лишь хозяину. Даже его дочь и Питер никогда не переступали их порога. В доме было немалое количество слуг, крепких парней, носивших под плащами ножи и даже мечи и охранявших покой хозяев. Внутренние комнаты, в которых жили сам Кастелл, Маргарет и Питер, отличались простором и удобствами, были заново отделаны дубом в соответствии с модой Тюдоров и имели глубокие окна, выходившие в сад.

Когда Питер и Бетти подошли к двери, они обнаружили, что Маргарет и д’Агвилар, шедшие гораздо быстрее их, уже вошли в дом. Дверь была закрыта. На довольно сильный стук Питера отворил слуга. Питер пересек прихожую и вошел в зал, откуда доносились голоса. Это была красивая комната, освещенная висящими лампами, заправленными оливковым маслом, с большим камином, в котором горел огонь. Дубовый стол, стоявший перед очагом, был накрыт для ужина. Маргарет, сбросившая с себя плащ, грелась, стоя у огня, а сеньор д’Агвилар удобно устроился в большом кресле. У него был такой вид, словно он здесь привычный гость. Шляпу он держал в руках и, откинувшись назад, наблюдал за Маргарет.

Перед ним стоял Джон Кастелл, крупный мужчина лет пятидесяти — шестидесяти, с умным лицом, на котором выделялись острые черные глаза и черная борода. Здесь, у себя дома, он был одет в богатый камзол, отделанный дорогим мехом и украшенный золотой цепью с драгоценным камнем на застежке. Когда Кастелл сидел у себя в лавке или в конторе, он одевался проще, чем любой купец в Лондоне. Однако в глубине души он любил роскошь и по вечерам, даже если никто не мог его увидеть, доставлял себе такое удовольствие.

Едва взглянув на лицо Кастелла, Питер понял, что тот очень взволнован. Кастелл обернулся на звук шагов Питера и сразу обратился к нему со свойственной ему решительностью и твердостью в голосе:

— Что я услышал, Питер? Ты убил человека перед воротами дворца? Ссора! Бунт, который едва не дошел до кровопролития между англичанами с тобой во главе и стражей его преосвященства де Айала. Король арестовал тебя, а этот сеньор взял на поруки. Это правда?

— Совершенная, — спокойно ответил Питер.

— Тогда я погиб, мы все погибли! О, будь проклят тот час, когда я пустил человека вашей кровожадной профессии в свой дом! Что ты можешь сказать?

— Что я хочу ужинать, — ответил Питер. — Те, кто начал рассказывать эту историю, пусть и кончают ее. У них язык привешен лучше, чем у меня! — И он сердито посмотрел на Маргарет, которая открыто смеялась, в то время как важный д’Агвилар улыбался.

— Отец, — вмешалась Маргарет, — не сердись на кузена Питера. Его единственная вина в том, что у него слишком тяжелая рука. Виновата я, потому что захотела остаться, чтобы посмотреть на короля, хотя и Питер и Бетти были против. А потом этот грубиян, — и ее глаза наполнились слезами стыда и гнева, — схватил меня, и Питер сбил его с ног. Когда же тот набросился на Питера с мечом, Питер убил его своей палкой, ну и… потом случилось все остальное.

— Это было великолепно проделано! — сказал д’Агвилар своим мягким голосом с иностранным акцентом. — Я видел все и был уверен, что шотландец вас убьет. Я еще понимаю, как вы сумели отпарировать удар, но как вы успели ударить его прежде, чем он напал вновь, — о, это…

— Ну ладно, — вмешался Кастелл. — Давайте сначала ужинать, а потом поговорим. Сеньор д’Агвилар, я надеюсь, вы окажете мне честь, разделив с нами наш скромный ужин? Хотя, конечно, трудно после королевского пира сесть за стол купца.

— Это вы мне оказываете честь, — ответил д’Агвилар, — что же касается пира, то в связи с постом его величество очень воздержан. Я почти ничего не ел и, так же как и сеньор Питер, весьма голоден.

Кастелл позвонил в серебряный колокольчик, и слуги принесли обильный и вкусный ужин. Пока они расставляли блюда, купец подошел к буфету, вделанному в стену, и вынул оттуда две оплетенные бутыли. Он осторожно откупорил их и объявил, что хочет угостить сеньора вином его родной страны. При этом он прочитал по-латыни молитву и перекрестился. Д’Агвилар последовал его примеру, присовокупив, что он рад обнаружить, что оказался в доме такого доброго христианина.

— А кем, вы думаете, я еще могу быть? — спросил Кастелл, бросив на него проницательный взгляд.

— Я ничего не думаю, сеньор, — ответил д’Агвилар, — но, увы, не все же христиане. В Испании, например, есть много мавров и… евреев.

— Я знаю, — сказал Кастелл, — я ведь торгую и с теми и с другими.

— Тогда вы, наверное, бывали в Испании?

— Нет, я английский купец. Но попробуйте это вино, сеньор, оно из Гранады, и одно это уже говорит за то, что оно хорошее.

Д’Агвилар пригубил, а потом выпил весь бокал.

— Вино действительно превосходное, — сказал он. — У меня нет подобных даже дома в моих подвалах.

— Значит, вы живете в Гранаде, сеньор д’Агвилар? — спросил Кастелл.

— Иногда, когда я не путешествую. У меня там есть дом, который оставила мне моя мать. Она любила этот город и купила у мавров старый дворец. А вам, сеньора, не хотелось бы повидать Гранаду? — спросил он, обращаясь к Маргарет. Похоже было, что он хочет переменить тему разговора. — Там есть великолепное здание, его называют Альгамбра[95]. Оно видно из окон моего дома.

— Вряд ли моя дочь когда-либо увидит его, — обронил Кастелл. — Я не думаю, что она посетит Испанию.

— Вы не думаете, но кто может знать? Один лишь бог и его святые. — Д’Агвилар опять перекрестился и принялся расписывать красоты Гранады.

Он был прекрасный рассказчик, с приятным голосом, и Маргарет с интересом слушала его, забывая о еде, а ее отец и Питер наблюдали за ними обоими. Наконец ужин был окончен, слуги убрали со стола и удалились. Тут Кастелл обратился к Питеру:

— Ну, а теперь рассказывай свою историю.

Питер рассказал ему все в нескольких словах, не упустив, однако, ничего.

— Я не виню тебя, — сказал купец, когда Питер закончил, — и понимаю, что ты не мог действовать иначе. Я виню Маргарет, потому что я разрешил ей прогуляться с тобой и Бетти только до реки и приказал остерегаться толпы.

— Да, отец, это моя вина, и я прошу у тебя прощения, — сказала Маргарет так покорно, что Кастелл не нашел в себе сил бранить дочь.

— Прощения ты должна просить у Питера, — пробормотал он, — похоже, он попадет в тюрьму за это дело, да еще его будут судить за убийство. Не забывай, это был слуга де Айала, с которым наш король не захочет портить отношения, а де Айала, по-видимому, весьма рассержен.

Эти слова напугали Маргарет. Ее сердце сжалось при мысли, что Питер может пострадать. Она побледнела, и глаза ее опять наполнились слезами.

— О, не говори так! — воскликнула она. — Питер, тебе нужно немедленно скрыться.

— Ни в коем случае, — твердо ответил тот. — Ведь я дал слово королю, а этот иностранный господин поручился за меня.

— Что же делать? — продолжала Маргарет; затем повернулась к д’Агвилару и, сжимая свои тонкие пальцы, обратилась к нему, с надеждой глядя в лицо. — Сеньор, вы так могущественны, и вы в дружбе с сильными людьми, помогите нам!

— Разве я здесь не для того, чтобы сделать это? Хотя, я думаю, человек, который может созвать половину Лондона себе на помощь, как это сделал на моих глазах ваш кузен, вряд ли нуждается в моей поддержке. Однако послушайте меня. Испания имеет здесь при дворе двух послов — де Айала, который оскорблен, и доктора де Пуэбла, друга короля. Как это ни странно, де Пуэбла не любит де Айала. Но он любит деньги, которые, вероятно, можно добыть. Итак, если обвинение будет предъявлено не священником де Айала, а де Пуэбла, который знает ваши законы и ваш суд, то… вы понимаете меня, сеньор Кастелл?

— Понимаю, — ответил купец. — Но как я могу подкупить де Пуэбла? Если я предложу ему деньги, он только потребует еще.

— Я вижу, что вы знаете его светлость, — сухо заметил д’Агвилар. — Вы совершенно правы, никаких денег предлагать не нужно. Подарок должен быть сделан после того, как будет получено помилование, не раньше. О, де Пуэбла знает, что слово Джона Кастелла так же ценится в Лондоне, как и среди евреев Гранады и купцов Севильи. В обоих этих городах я слышал о богатстве купца Кастелла.

При этих словах глаза Кастелла вспыхнули, но он только сказал:

— Может быть. Но как я могу добраться до посла, сеньор?

— Если вы разрешите, это будет моя задача. А теперь скажите, какую сумму вы считаете возможной, чтобы выручить вашего друга из неприятностей. Пятьдесят золотых?

— Это слишком много, — возразил Кастелл. — Убитый мерзавец не стоит и десяти. Кроме того, шотландец был нападающей стороной и платить вообще ничего не следует.

— Сеньор, в вас говорит купец. Вы опасный человек, если вы думаете, что миром должна управлять справедливость, а не короли. Мерзавец не стоит ничего, но слово де Пуэбла, замолвленное королю Генриху, стоит дорого.

— Ладно, пусть будет пятьдесят золотых, — сказал Кастелл, — и я заранее благодарю вас за посредничество. Вы возьмете деньги сейчас?

— Ни в коем случае. Только тогда, когда я принесу решение о помиловании. Сеньор, я буду у вас и сообщу, как обстоят дела. Прощайте, прекрасная сеньора. Пусть святые заступятся за того покойного мошенника, благодаря которому я познакомился с вами, и благословят ум вашего отца и крепкую руку вашего кузена. До следующей встречи.

Д’Агвилар с поклоном удалился, провожаемый слугой.

— Томас, — сказал Кастелл слуге, когда тот вернулся, — ты умеешь хранить тайны. Надень-ка шапку и плащ и проследи, куда пошел этот испанец. Узнай, где он живет, и выспроси о нем все, что сумеешь. Поторапливайся!

Слуга поклонился и исчез. Кастелл прислушался, пока не донесся стук запираемой двери, потом повернулся к Питеру и Маргарет, сказал:

— Не нравится мне это дело. Я чувствую, оно принесет нам несчастье. И испанец этот мне тоже не нравится.

— Он выглядит очень благородным джентльменом и высокого происхождения, — сказала Маргарет.

— Да, очень благородным, слишком благородным, и высокого происхождения, слишком высокого, если я не ошибаюсь. Таким благородным и такого высокого происхождения… — Кастелл остановился и затем добавил: — Дочь моя, ты своим своеволием привела в движение страшные силы. Иди в постель и моли бога, чтобы они не обрушились на наш дом и не сокрушили его и нас.

Маргарет удалилась, перепуганная и слегка возмущенная — что плохого она сделала? И почему ее отец не доверяет этому красивому испанцу?

Когда она ушла, Питер, который за все время почти ничего не произнес, поднял голову и прямо спросил:

— Чего вы боитесь, сэр?

— Многого, Питер. Во-первых, что из меня благодаря этому делу вытянут много денег. Известно ведь, что я богат. А вытянуть деньги не считается тяжелым грехом. А во-вторых, если я буду противиться, это может вызвать вопросы.

— Какие вопросы?

— Ты слышал когда-нибудь, Питер, о новых христианах, которых испанцы называют маранами?

Питер кивнул головой.

— Тогда ты должен знать, что мараны — это крещеные евреи. Так вот,

— я рассказываю тебе об этом потому, что ты умеешь хранить тайны, — мой отец был мараном. Как звали его, не важно, пусть лучше имя его будет забыто. Но он бежал из Испании в Англию по причинам, которые касались его одного, и взял имя той страны, откуда приехал, — Кастилии, или Кастелл. А так как закон не разрешает евреям жить в Англии, он принял христианскую веру. Не доискивайся причин, почему он это сделал, они похоронены вместе с ним. Он крестил и меня, своего единственного сына. Мне тогда было десять лет. Его очень мало интересовало, как я клялся: отцом Авраамом или святой Марией. Документ о моем крещении до сих пор лежит у меня в стальном ящике. Так вот, отец был умный человек, и он создал свое дело. Когда же двадцать пять лет назад он умер, то оставил мне немалое состояние. В этот же год я женился на англичанке, двоюродной сестре твоей матери. Я любил ее, был счастлив с ней и дал ей все, о чем она могла мечтать. Но после рождения Маргарет — это было двадцать три года назад, — она заболела и уж не могла оправиться. Спустя восемь лет она умерла. Ты помнишь ее, ведь ты был уже юношей, когда она привезла тебя сюда и взяла с меня обещание, что я всегда буду помогать тебе, так как, кроме твоего отца, сэра Питера, не оставалось никого из вашего старинного рода. Сэр Питер вопреки моему совету поставил все на этого узурпатора и мошенника Ричарда, который обещал облагодетельствовать его, а сам тем временем забрал у него все деньги. Твой отец был убит при Босворте, оставив тебя без земель, без денег и в немилости, и тогда я предложил тебе кров, и ты, как умный человек, снял свои доспехи и надел суконную одежду купца, став моим партнером по торговле, хотя твоя доля в прибылях была ничтожна. Теперь ты опять сменил трость на сталь, — и Кастелл глянул на меч шотландца, лежавший на маленьком столике, — а Маргарет вызвала к жизни те страшные силы, о которых я говорил.

— Что вы имеете в виду, сэр?

— Этого испанца, которого она привела в дом и нашла таким приятным.

— Вы что-нибудь знаете о нем?

— Подожди минутку, и я расскажу тебе.

Джон Кастелл взял лампу и вышел из комнаты. Вскоре он вернулся, держа в руках письмо и расшифрованный текст, написанный его собственной рукой.

— Это, — сказал он, — письмо от моего компаньона и родственника Хуана Бернальдеса, марана, живущего в Севилье, где находится двор Фердинанда и Изабеллы. Помимо других дел, он пишет мне:

«Я предупреждаю всех братьев в Англии, чтобы они были осторожны. Я узнал, что некто, чье имя я не могу упомянуть даже в шифрованном письме, могущественный и высокопоставленный человек, который, хотя и известен как любитель наслаждений и распутник, является одним из самых ярых фанатиков Испании, послан или в ближайшее время будет послан из Гранады, где он жил, чтобы наблюдать за маврами, в Англию в качестве посла, для того чтобы заключить секретное соглашение с королем. Должен быть составлен список богатых маранов, имена которых хорошо известны здесь, с тем чтобы, когда настанет момент для истребления всех евреев и маранов, их можно было схватить и доставить в Испанию на суд инквизиции. Он должен также договориться о том, чтобы ни одному еврею или марану не разрешалось искать убежища в Англии. Используй эту информацию и предупреди всех, кого это касается».

Вы думаете, д’Агвилар и есть этот человек? — спросил Питер, пока Кастелл складывал письмо и прятал его в карман своего камзола.

— Думаю, да. Я уже слышал, что лиса вышла на охоту и надо следить за своими курятниками. А ты разве не заметил, что он крестился как священник и как он говорил о том, что находится среди добрых христиан? Потом, сейчас великий пост, а у нас, к несчастью, на столе было мясо, хотя никто из нас не ел его, Ты ведь знаешь — добавил поспешно Кастелл, — я не очень строго соблюдаю всякие церковные правила. Испанец заметил это и притронулся только к рыбе, хотя выпил немало сладкого вина. Я уверен, сообщение об этом мясе будет отправлено в Испанию с первым же курьером.

— А если и так, что за беда? Мы живем в Англии, и англичане не подчиняются испанским законам и обычаям. По-моему, сеньор д’Агвилар убедился в этом сегодня около дворца. Последствий этой ссоры следует бояться здесь, дома. И пока мы в безопасности в Лондоне, нам ничего не угрожает из Испании.

— Я не трус, но я думаю, Питер, опасность гораздо серьезнее. У римского папы длинные руки, а у хитрого Фердинанда еще длиннее. И оба они тянутся к горлу и к кошелькам еретиков.

— Но мы не еретики.

— Да, вероятно, не еретики, но мы богаты, а отец одного из нас был еврей. К тому же в этом доме есть еще кое-что, чего может пожелать даже самый верный сын святой церкви. — И Джон Кастелл посмотрел на дверь, через которую ушла Маргарет.

Питер понял — его сильные руки сжались в кулаки, а серые глаза вспыхнули.

— Я пойду спать, — сказал он. — Я хочу подумать.

— Нет, — ответил Кастелл, — наполни свой бокал и посиди. Мне нужно еще кое-что сказать тебе, а такого подходящего момента у нас не будет. Кто знает, что может случиться завтра.

Глава 3

ПИТЕР СОБИРАЕТ ФИАЛКИ
Питер послушно сел в глубокое дубовое кресло у потухшего камина и, по своему обыкновению, молча ждал, что скажет Кастелл.

— Слушай, — начал тот. — Пятнадцать месяцев назад ты говорил со мной кое о чем.

Питер кивнул головой.

— О чем ты тогда говорил?

— Что я люблю мою кузину Маргарет и прошу у вас разрешения сказать ей об этом.

— И что я ответил?

— Что вы запрещаете, потому что недостаточно испытали меня и она сама не испытала себя. И потому еще, что она будет очень богата и при ее красоте может рассчитывать на мужа с более высоким положением, хотя она и дочь купца.

— Ну, а дальше?

— А дальше ничего. — Питер медленно выпил свое вино и поставил стакан на стол.

— Ты очень молчаливый человек, даже когда дело идет о любви, — сказал Кастелл, пристально глядя на него своими острыми глазами.

— Я молчу, потому что говорить больше нечего. Вы приказали мне молчать, я и молчу.

— Даже тогда, когда ты видишь, как эти блестящие лорды делают ей предложения и она сердится, потому что ты никак не проявляешь своей любви, и уж готова уступить кому-либо из них?

— Да, даже тогда. Это тяжело, но я молчу. Разве я не ем ваш хлеб? Что же я должен обманывать вас и нарушать ваш запрет?

Джон Кастелл опять посмотрел на него, и на этот раз в его взгляде было уважение и любовь.

— Молчалив и суров, но честен, — сказал он как будто про себя и тут же добавил: — Тяжелое испытание, но я понимал это и помогал тебе самым лучшим образом, отправляя этих поклонников — а все они нестоящие люди — к чертям. Теперь скажи, ты по-прежнему хочешь жениться на Маргарет?

— Я редко меняю мои решения, а в таком деле никогда.

— Отлично! Тогда я разрешаю тебе узнать, что она думает по этому поводу.

Лицо Питера вспыхнуло от радости, которую он не мог скрыть. Но затем, как будто устыдившись такого проявления чувств, он взял стакан и выпил несколько глотков вина, прежде чем ответить.

— Благодарю вас. Я даже не смел думать об этом. Но, по чести говоря, я действительно не пара кузине Маргарет. Земель, которые должны были принадлежать мне, у меня пет, и я ничего не скопил из того, что вы платите мне за мою скромную помощь в торговле. А Маргарет богата или будет богата.

Глаза Кастелла блеснули, ответ ему понравился.

— Зато у тебя честное сердце, — сказал он. — Какой мужчина в подобном случае стал бы говорить против себя? Кроме того, ты благородного происхождения и недурен собой; во всяком случае, так думают некоторые девушки. Что же касается богатства, то, как говорил мудрый царь нашего народа, богатые часто приделывают себе крылья и улетают. Больше того: я тебя полюбил и стал уважать, и я охотнее отдам свое единственное дитя тебе, чем любому лорду Англии.

— Я даже не знаю, что сказать, — прервал его Питер.

— Ничего не говори. Это твоя привычка, и неплохая. Слушай. Ты только что вспомнил о своих землях в Эссексе, в чудесной долине Дедхэма, как о пропавших. Так вот, они возвращены. Месяц назад я купил их и даже по цене более высокой, чем мне хотелось бы, так как на них были другие претенденты. И как раз сегодня я выплатил все в золоте и получил купчую. Она — на твое имя, Питер Брум, и, женишься ты на моей дочери или нет, земли будут твоими, когда я умру, потому что я обещал моей покойной жене помогать тебе, а она ребенком жила в вашем замке.

Взволнованный молодой человек вскочил на ноги и обратился, как было принято в то время, к святому, чье имя он носил:

— Святой Петр, благодарю тебя…

— Я просил тебя помолчать, — перебил его Кастелл, — к тому же, кроме бога, благодарить нужно только Джона, а не святого Петра, который имел к этим землям не больше отношения, чем отец Авраам или терпеливый Иов. Ну, с благодарностью или без, но эти земли твои, хотя я и не собирался пока говорить тебе об этом. А сейчас я хочу кое-что предложить. Во-первых, скажи мне, что думает Маргарет по поводу твоего каменного лица и сжатых губ.

— Откуда я знаю? Я никогда не спрашивал ее об этом. Вы запретили мне.

— Ха! Живя в одном доме, в вашем возрасте, я бы узнал все, и не нарушая слова. Однако темпераменты бывают разные, а ты слишком честен для влюбленного. Скажи, испугалась она сегодня, когда этот негодяй бросился на тебя с мечом?

Питер подумал:

— Не знаю, я не смотрел на нее. Я смотрел на шотландца и его меч, иначе был бы мертв я, а не он. Но, конечно, Маргарет сильно испугалась, когда тот негодяй схватил ее, ведь она громко позвала меня.

— Ну, и что же? Какая женщина в Лондоне не позвала бы на помощь такого парня, как Питер Брум, в подобном случае? Ладно, ты должен спросить Маргарет, и поскорее, если ты сможешь найти слова. Поучись у этого испанского лорда — шаркай ногой, кланяйся и льсти, рассказывай ей всякие басни про войну и посвящай стихи ее глазам и волосам. Питер, ты же не дурак. Неужели я в мои годы должен учить тебя, как ухаживать за женщинами!

— Может быть, сэр. Я не умею делать ничего подобного, а стихи мне трудно читать, не то что писать. Но я могу задать вопрос и получить ответ…

Джон Кастелл нетерпеливо покачал головой:

— Спрашивай, если ты хочешь, но никогда не принимай ответа, если он отрицательный. Лучше подожди и спроси еще раз…

— И если понадобится, — продолжал Питер, не замечая, что его прервали, — я могу переломать этому испанцу все его кости, как веточки.

— Ну что ж, возможно, тебе и придется это сделать прежде, чем все это кончится. Что касается меня, то я думаю, что кости ему ломать нужно. А ты поступай как знаешь, спрашивай как умеешь. Но спрашивай! Я хочу услышать ответ до завтрашнего вечера. Однако становится поздно, а мне нужно еще кое-что сказать тебе. Мне угрожает опасность. О моем богатстве прослышали за границей, и есть немало людей, которые мечтают поживиться. Среди них, я полагаю, и некоторые высокие персоны. Так вот, Питер, я хочу закрыть свою торговлю и удалиться туда, где никто не найдет меня, — в твой замок в Дедхэме, если ты приютишь меня там. Уже больше года прошло с того дня, как ты заговорил со мной о Маргарет. Я собираю свои деньги в Испании и Англии, вкладываю их небольшими суммами в надежные дела, покупаю драгоценности или одалживаю деньги купцам, которым я доверяю и которые не ограбят ни меня, ни моих близких. Ты хорошо работал у меня, Питер, но ты не купец, у тебя нет этого в крови. Денег у нас более чем достаточно, я передам свое дело другим. Они продолжат его под своим именем, но на паях, и, если бог позволит, святки мы будем проводить в Дедхэме.

В эту минуту открылась дверь, и в комнату вошел слуга, которого Кастелл посылал проследить за испанцем.

— Ну, что скажешь? — обратился к нему Кастелл.

Слуга поклонился и начал рассказывать:

— Я шел за сеньором, как вы приказали мне, до его дома, но он не заметил меня. Он живет неподалеку от Вестминстерского дворца, в том же большом доме, где и посол де Айала. Люди, стоявшие у его дома, снимали перед ним шляпы. Потом я приметил, что некоторые из них вошли в таверну. Я последовал за ними, заказал себе вина и стал прислушиваться к их разговорам. Испанские язык я знаю хорошо, ведь я служил пять лет в вашей конторе в Севилье. Они обсуждали сегодняшнюю драку и говорили, что если бы они поймали того длинноногого парня, имея в виду мастера Питера, то расправились бы с ним, так как он опозорил их, убив своей палкой шотландца, который был их начальником. Я разговорился с ними, выдав себя за английского матроса, бывавшего не раз в Испании. Они были слишком пьяны, чтобы задавать мне вопросы. А я спросил их о высоком сеньоре, который вмешался в драку, перед тем как прибыл король. Они объяснили, что это богатый сеньор, по имени д’Агвилар, но служить ему во время поста плохо, потому что он очень строг в религии, хотя во всем другом совсем не строг. Я сказал, что принял его за очень знатного дворянина, и тогда один из них ответил, что я прав и в Испании нет более высокого рода, чем род этого господина, но, к несчастью, его родословная не так уж чиста — в его крови есть немного чернил.

— Что это значит? — спросил Питер.

— Это испанское выражение, — объяснил ему Кастелл, — оно означает, что он незаконнорожденный и что в его венах есть кровь мавров.

— Потом я поинтересовался, что здесь делает этот господин, а солдат ответил мне, что с этим вопросом лучше обращаться к самому господу богу или к королеве Испании. В конце концов после еще одной кружки вина солдат рассказал мне, что этот сеньор большей частью живет в Гранаде и что если я навещу его там, то увижу немало прелестных женщин. А имя его маркиз Нигель. Я заметил, что это значит маркиз Никто, на что солдат заявил мне, что я слишком любопытен и что он именно так и хотел сказать — никто. Он тут же крикнул своим товарищам, что я шпион, и я решил, что пора уходить, а то они были так пьяны, что могли изувечить меня.

— Хорошо, Томас, — сказал Кастелл. — Сегодня ты на страже? Посмотри хорошенько, чтобы двери были на запоре и мы могли спать спокойно, не боясь испанских воров. Иди отдыхай, Питер. А я еще задержусь. Мне нужно написать письма в Испанию, чтобы отправить с кораблем, который уходит завтра вечером.

Когда Питер ушел, Джон Кастелл потушил все свечи, за исключением одной. Со свечой в руке он прошел в небольшой зал, в котором в старые времена, когда этот дом принадлежал знатному дворянину, находилась домашняя церковь. Здесь стоял алтарь и над ним распятие. Джон Кастелл преклонил колено перед алтарем — даже в этот ночной час он не был уверен, что за ним не следят чьи-нибудь глаза, — затем поднялся, проскользнул за алтарь, приподнял занавес и нажал пружину, скрытую в деревянной панели. Дверь открылась в крохотную потайную комнатку без окон, скрывавшуюся в толщине стены. Возможно, здесь когда-то священник хранил свое облачение или священные дары.

Сейчас в этой комнатке стоял простой дубовый стол, на нем свечи, небольшой деревянный ящик и несколько свитков пергамента. Джон Кастелл пал ниц перед этим столиком и начал горячо молиться отцу Аврааму. Хотя отец и крестил его, когда он был мальчиком, Джон Кастелл остался верен своей религии. Именно поэтому он так тревожился за свою тайну. Если это будет обнаружено, он погибнет — его уделом и уделом его семьи будет смерть, ибо в те времена не было более страшного преступления, чем молиться другому богу, кроме того, которому разрешала молиться святая церковь. Однако в течение многих лет он шел на этот риск, молясь так же, как молились его предки.

Окончив молитву, Кастелл покинул свою тайную молельню, закрыл потайную дверь и прошел в контору. Там он просидел до рассвета сначала за письмом к своему другу в Севилью, а потом зашифровывая его. Он запечатал письмо, сжег черновик, потушил свечу и подошел к окну посмотреть на восход солнца. В саду под его окном цвели бледные примулы, пели дрозды.

— Интересно, — сказал он вслух, — увижу ли я эти цветы, когда они вновь распустятся? У меня ощущение, что петля уже затягивается на моей шее. Я почувствовал это, когда проклятый испанец перекрестился за моим столом. Ну что ж, пусть будет что будет, я постараюсь скрывать правду, пока смогу, но если они откроют мою тайну, я не стану отрицать ее. Большая часть моих денег в сохранности, моего богатства им никогда не получить, теперь я устрою свою дочь — с Питером она будет в безопасности. Мне не нужно было откладывать это так долго, но я мечтал о хорошей партии для нее — ведь она, как христианка, могла на это рассчитывать. Я исправлю свою ошибку — не позже завтрашнего утра она будет помолвлена с Питером и не позже мая станет его женой. Бог моих отцов, дай нам спокойно и в безопасности прожить еще один месяц, а потом возьми мою жизнь, ибо я публично отрекся от тебя.

Раньше чем Джон Кастелл отправился к себе в спальню, Питер уже был на ногах — по правде говоря, он почти не спал эту ночь. Разве мог он заснуть, когда между заходом и восходом солнца судьба его изменилась столь удивительным образом. Еще вчера он был только помощником купца — подходящее ли занятие для человека, приученного владеть оружием и с честью носившего его? Сегодня Питер стал джентльменом, владельцем обширных земель, принадлежавших многим поколениями его предков. Вчера он был безнадежным влюбленным, так как в глубине души он никогда не верил, что богатый Джон Кастелл позволит ему, бедняку без кола, без двора, ухаживать на его дочерью — самой прекрасной и самой богатой невестой в Лондоне. Он уже просил однажды его разрешения, но, как и ожидал, получил отказ. Будучи человеком слова, Питер ни разу не сказал Маргарет ни единого нежного слова, не пожал ей руки, даже не смотрел ей в глаза. Иногда, правда, ему казалось, что она не была бы против, если бы он сделал что-нибудь подобное. Пожалуй, Маргарет бывала даже удивлена, что он этого не делает. Больше того: теперь он понял, что даже ее отец удивлен его сдержанностью. Такова была странная награда за добродетель.

Питер любил Маргарет. С тех пор как мальчиком он играл с ней, он не любил никого, кроме нее. Она одна заполняла его мысли днем и сны по ночам. Она была его надеждой, его путеводной звездой. Небо представлялось ему местом, где он всегда будет вместе с Маргарет, земля без нее могла быть только адом. Только ради нее он оставался в лавке Кастелла, подставляя свою гордую шею под ярмо торговца, занимаясь торговыми операциями, выслушивая грубости от купцов и знатных покупателей, принимая чеки, торгуясь, и все это без малейшего неудовольствия, хотя частенько ему казалось, что он не выдержит и отвращение к такой жизни задушит его. Ведь только из-за нее он оказался здесь, вместо того чтобы вдали отсюда мечом пробивать себе дорогу к славе и успеху или этим же мечом вырыть себе могилу. Здесь он мог быть рядом с Маргарет, мог касаться ее руки утром и вечером, видеть сияние ее необыкновенных глаз, а иногда, когда она наклонялась над ним, чувствовать ее дыхание на своих волосах. И вот теперь испытание приходит к концу — ему вдруг приоткрылись врата рая.

Но что, если Маргарет окажется ангелом с огненным мечом, запрещающим ему войти в рай? Питер трепетал при этой мысли. Ну что ж, пусть будет что будет, он не станет силой навязываться ей или звать на помощь ее отца. Он сделает все, чтобы завоевать ее благосклонность, а если потерпит поражение, благословит ее и не будет досаждать ей.

Рассвет еще только наступал, но Питер не мог дольше лежать в постели. Он встал и быстро оделся. У открытого окна он произнес молитву, поблагодарив бога за все прошлые милости, и попросил его благословения. Взошло солнце, и вдруг Питера охватило страстное желание оказаться на лоне природы, наедине с небом, птицами и деревьями. Ведь он родился в деревне и не любил город, а здесь, в Лондоне, куда ни пойдешь, обязательно всюду люди. Тут же он вспомнил, что теперь ему нельзя ходить по улицам одному, без охраны, — испанцы могут подкараулить его и захватить врасплох. Остается сад — туда он может пойти погулять.

Питер спустился по широкой дубовой лестнице, отпер дверь и очутился в саду. Хотя сад содержался не очень хорошо, но зато для Лондона он был достаточно велик. Сад окружала высокая стена. Одна из дорожек вела к старым вязам. Под ними была скамейка, невидимая из окон дома. Летом она была излюбленным местом Маргарет, которая также всей душой любила природу. Сад доставлял ей большую радость — почти все цветы были посажены ее руками.

Некоторое время Питер прогуливался по аллее. Случилось так, что Маргарет, тоже плохо спавшая этой ночью, проснулась рано и увидела Питера сквозь шторы окна. Ей стало любопытно, что он делает в саду в такой ранний час и почему он одет в свой лучший костюм. Может быть, подумала она, его обычная одежда оказалась порванной или испачканной во вчерашней стычке? Тут Маргарет вспомнила, как храбро вел себя Питер во время этого столкновения. Она как будто вновь увидела все это — как сильные руки Питера схватили огромного рыжего негодяя и швырнули его на землю, как Питер отражал удары сверкающей стали одной только тростью, потом последовал его удар, и оскорбитель упал мертвым.

Да, ее кузен Питер был настоящим мужчиной, хотя и несколько странным. Вспомнив некоторые непонятные для нее вещи, Маргарет пожала плечами и надула губки. Этот испанец за один час сказал ей больше учтивых слов, чем Питер за два года. К тому же испанец красив, и у него очень благородный вид. Но, в конце концов, испанец — это испанец, и все другие мужчины — только другие мужчины, а Питер — это Питер, человек особенный, интересующийся женщинами так же мало, как и торговлей.

Но почему же он, человек, который не интересуется ни женщинами, ни торговлей, живет здесь, думала она. Чтобы нажить богатство? Это было трудно предположить. Очевидно, деньги тоже мало его интересовали. Во всем этом была какая-то тайна. Маргарет очень хотелось бы заглянуть в сердце Питера и увидеть, что скрыто там. Ни один мужчина не имел права оставаться загадкой для нее. Да, в один прекрасный день она это сделает, чего бы это ей ни стоило.

Маргарет вспомнила, что она так и не поблагодарила Питера, больше того — предоставила ему идти домой с Бетти, а это путешествие, как она поняла из оживленного рассказа своей кузины, когда та раздевала ее, не доставило удовольствия ни ему, ни ей. Здесь надо разъяснить, что Бетти была сердита на Питера за то, что он однажды сказал ей, что она красивая дура, которая слишком много думает о мужчинах и слишком мало о своих делах. Маргарет подумала, что, когда начнется день со всеми его заботами, она уже не сможет поговорить с Питером, и решила сойти вниз, поблагодарить его и попробовать заставить его хоть на этот раз заговорить.

Итак, Маргарет завернулась в свой отороченный мехом плащ, накинула на голову капюшон, ибо апрельское утро было довольно холодным, и спустилась в сад. Однако, когда она оказалась в саду, Питера там уже не было. Маргарет пожалела, что она так рано пришла в сад, где было еще сыро, и стала подумывать, не пора ли ей вернуться. Тут она решила, что будет глупо, если кто-нибудь увидит ее, и направилась по дорожке, делая вид, что ищет фиалки. Но фиалок не было. Так она дошла до старых вязов в глубине сада и меж их древних стволов увидела Питера. Теперь она поняла, почему не нашла фиалок — их собрал Питер. В эту минуту он был занят том, что пытался, довольно неуклюже, связать их травою вместе с листьями в небольшой букет, в левой руке он держал фиалки, правой тянул за один конец травинки, а так как ему не хватало пальцев ухватить другой конец, то Питер пытался сделать это с помощью зубов. Наконец ему удалось затянуть узелок, но стебелек травы разорвался, и фиалки рассыпались. Тут у Питера вырвалось такое словечко, которое не следует произносить даже наедине с самим собой.

— Я знала, что это случится, — воскликнула Маргарет, — но никогда не думала, что ты способен рассердиться из-за такого пустяка.

Питер поднял глаза и увидел Маргарет, освещенную солнцем, свежую и прекрасную, как сама весна. Она с упреком покачала головой, и от этого движения капюшон упал, ее губы и глаза смеялись. Маргарет была так прекрасна, что при виде ее у Питера дрогнуло сердце. Но, вспомнив вырвавшиеся у него только что слова и кое-что сказанное накануне Кастеллом, он покраснел так отчаянно, что щеки Маргарет от сочувствия к нему тоже зарделись. Это было глупо, но Маргарет ничего не могла с собой поделать. Питер сегодня был какой-то странный, и это невольно взволновало ее.

— Для кого ты так рано собираешь фиалки? — спросила она. — Тебе сейчас нужно было бы молиться за душу шотландца.

— Меня совершенно не интересует его душа! — раздраженно буркнул Питер. — Если у этого негодяя была душа, то он должен был сам позаботиться о ней. А фиалки я собираю для тебя.

Маргарет изумленно раскрыла глаза. У Питера никогда не было привычки преподносить ей цветы. Неудивительно, что он выглядел так странно.

— Ну, тогда я помогу тебе связать их. Ты знаешь, почему я встала так рано? Это все из-за тебя. Я дурно вела себя вчера вечером. Я рассердилась, потому что ты перечил мне, когда я хотела остаться посмотреть на короля. Я так и не поблагодарила тебя за все, что ты сделал, хотя в глубине души я так признательна тебе. Ты выглядел очень благородно, стоя с мечом в руке, окруженный англичанами. Иди сюда, и я как следует поблагодарю тебя.

Питер от растерянности выронил и остальные фиалки. В этот момент его осенила идея, и он сказал:

— Ты видишь, я не могу подойти к тебе. И если ты действительно хочешь отблагодарить меня за такой пустяк, иди сюда и помоги мне собрать эти фиалки, черт бы их побрал, у них такие короткие стебли!

Маргарет чуть помедлила, затем подошла поближе, наклонилась и начала подбирать фиалки одну за другой. Питер рассыпал их на довольно большом пространстве, и сначала он и Маргарет находились далеко друг от друга, но по мере того как фиалок становилось все меньше, они сближались. Наконец на земле остался только один цветок, и оба потянулись за ним. Маргарет схватила фиалку, а Питер — ее руку. Они выпрямились, и лица их оказались совсем рядом — глаза Маргарет сияли, а в глазах Питера вспыхнуло пламя. Секунду смотрели они друг на друга, и неожиданно Питер поцеловал ее в губы.

Глава 4

ВЛЮБЛЕННЫЕ
— Питер! — задохнулась от волнения Маргарет. — Питер!

Но Питер не отвечал, только его лицо стало таким бледным, что шрам от удара меча, пересекавший щеку, казался красной ниткой узора, вышитого на белой скатерти.

— Питер, — повторила Маргарет, освобождая свою Руку, — ты понимаешь, что ты сделал?

— По-моему, ты сама понимаешь, — пробормотал Питер, — зачем же мне объяснять?

— Значит, это не случайно! Значит, ты действительно хотел этого! И тебе не стыдно!

— Если бы это было случайно, то я не прочь чаще сталкиваться с такими случайностями.

— Питер, пусти меня! Я сейчас же скажу обо всем отцу.

Питер радостно улыбнулся:

— Можешь все рассказать ему. Он не будет сердиться. Он сам сказал мне…

— Питер, как ты смеешь еще и лгать! Не хочешь ли ты убедить меня, что мой отец велел тебе поцеловать меня и сделать это непременно в шесть часов утра?

— Он ничего не говорил о поцелуях, но я думаю, что он имел это в виду. Он сказал мне, что я могу просить тебя выйти за меня замуж.

— О, это совсем другое дело! — ответила Маргарет. — Если бы ты попросил меня выйти замуж и я после долгого раздумья сказала бы «да», чего мне, конечно, не следовало бы делать, тогда, может быть, перед нашей свадьбой ты мог бы поцеловать меня… А ты начал с этого, и это бессовестно и безнравственно с твоей стороны, и я никогда не буду больше разговаривать с тобой.

— Тем более я должен поговорить с тобой, — покорно заметил Питер,

— раз у меня есть такая возможность. Ты не должна уходить, прежде чем не выслушаешь меня. Послушай, Маргарет, я люблю тебя с той поры, когда тебе было еще двенадцать лет…

— Это новая ложь, Питер, или ты сошел с ума. Если ты любишь меня целых одиннадцать лет, ты бы сказал мне об этом.

— Я давно хотел сказать, но твой отец запретил мне. Я просил у него разрешения пятнадцать месяцев назад, по он взял с меня слово, что я ничего не скажу тебе.

— Ничего не скажешь?.. Но он же не мог заставить тебя обещать никак не показывать этого.

— По-моему, это одно и то же. Теперь я понимаю, что вел себя, как дурак, и, кажется, упустил время.

Питер выглядел таким удрученным, что Маргарет несколько смягчилась.

— Ну что ж, — сказала она, — по крайней мере, это было честно, и я рада, что ты честен.

— Ты только что сказала, что я лгал… дважды. Если я честен, как я мог лгать?

— Я не знаю. Для чего ты загадываешь мне загадки? Дай мне уйти и постарайся забыть все это.

— Только после того, как ты прямо ответишь мне. Ты выйдешь за меня замуж? Если нет, то тебе незачем уходить, потому что тогда уйду я и не буду больше тебя беспокоить. Ты знаешь меня и знаешь все обо мне. Мне нечего тебе больше сказать, кроме того, что, хотя ты можешь найти более красивого мужа, ты никогда не найдешь такого, который любил бы тебя и заботился о тебе больше, чем я. Я знаю, что ты очень красива и очень богата, а я некрасив и небогат. Я не раз молил небо, чтобы ты была не такой богатой и не такой красивой, потому что иногда это приносит несчастье женщине, когда она честна и имеет только одно сердце, чтобы отдать его мужчине. Но это так, и я не могу ничего изменить. И хотя у меня мало шансов на успех, но я решил довести дело до конца. Есть ли у меня какая-нибудь надежда, Маргарет? Скажи мне и положи конец моим страданиям. Я ведь не умею много говорить.

Теперь заволновалась Маргарет, обычная кокетливая уверенность покинула ее.

— Так делать не полагается, — прошептала она, — и я не хочу… Я поговорю с отцом. Он даст тебе ответ.

— Не нужно беспокоить его, Маргарет. Он уже сказал свое слово. Его самое большое желание — чтобы мы поженились. Твой отец хочет оставить торговлю и поселиться с нами в Дедхэме, в Эссексе. Он купил там имение моего отца.

— Ты полон странными новостями сегодня утром, Питер.

— Да, Маргарет, колесо нашей жизни, которое тащилось так медленно, сегодня закрутилось. Наверно, бог там, над нами, подхлестнул лошадей нашей судьбы, и они понеслись галопом, куда — я не знаю. Будут ли они бежать вместе или врозь? Это ты должна сказать.

— Питер, — попросила она, — дай мне немного подумать.

— Хорошо, целых десять минут по часам, а если нет, то всю твою жизнь, потому что я соберу свои вещи и уеду. Пусть говорят, что я боялся быть схваченным за убийство солдата.

— Это нехорошо с твоей стороны — так настаивать.

— Нет, так лучше для нас обоих. Может быть, ты любишь другого?

— Должна тебе признаться, да, — прошептала Маргарет, незаметно взглянув на него.

Тут Питер, как ни крепок он был, побледнел и в волнении отпустил ее руку, все еще державшую фиалки. Маргарет с удивлением посмотрела на него.

— Я не имею права спрашивать тебя, кто он, — пробормотал Питер, пытаясь прийти в себя.

— Конечно, нет, но я скажу тебе: это мой отец. Какого еще мужчину я могу любить?

— Маргарет, — с гневом вскричал Питер. — Ты дразнишь меня!

— Почему? Какого еще мужчину могу я любить… разве только тебя…

— Я не могу больше переносить эту игру! — вырвалось у Питера. — Прощайте, госпожа Маргарет. Да будет с вами бог! — И он бросился бежать.

— Питер! — позвала она, когда он пробежал уже несколько ярдов. — Хочешь взять эти фиалки на прощанье?

Питер остановился.

— Тогда иди сюда и возьми их.

Питер подошел. Чуть дрожащими пальцами Маргарет стала прикалывать цветы к его камзолу, придвигаясь все ближе к нему, пока ее дыхание не коснулось его лица, а волосы не задели его шляпу. И не важно, как это случилось, но фиалки опять оказались на земле, она вздохнула, а Питер обнял ее своими сильными руками и начал целовать в волосы, в глаза, в губы. Она не сопротивлялась.

Наконец она оттолкнула его и, взяв за руку, заставила сесть на скамейку и сама села на некотором расстоянии.

— Питер, — прошептала она, переводя дыхание, — я должна сказать тебе кое-что. Питер, ты плохо думаешь обо мне? Нет, нет, молчи, теперь моя очередь говорить. Ты думаешь, что я бессердечная и играю тобой. Я делала это только для того, чтобы убедиться, что ты действительно любишь меня. Теперь я уверена и хочу сказать тебе. Я люблю тебя так же давно и так же сильно, как и ты. Иначе разве я не могла бы выйти замуж за кого-нибудь из моих многочисленных поклонников? И признаюсь тебе, к стыду своему, однажды я так рассердилась на тебя за твое молчание, что чуть не вышла замуж за другого. И все-таки я не смогла сделать этого. Питер, когда я увидела вчера, как ты с одной только тростью в руках защищал меня, и подумала, что тебя могут убить, тогда я поняла всю правду, и сердце мое чуть не разорвалось. И если бы ты умер, оно разорвалось бы. Но теперь все это позади, и мы знаем тайну друг друга. Ничто теперь не разлучит нас. Только смерть.

Так говорила Маргарет, и Питер жадно впитывал ее слова, подобно тому как пустыня, иссушенная годами засухи, впитывает капли дождя. Он смотрел в ее лицо, с которого исчезла насмешливость, — это было лицо самой прекрасной и самой серьезной женщины, к которой неожиданно пришло сознание, что такое жизнь со всеми ее радостями и тяготами. Когда Маргарет кончила говорить, этот молчаливый мужчина, который даже в минуту величайшего счастья оставался немногословным, сказал:

— Бог был добр к нам! Поблагодарим его.

Так они и сделали. Их молитва была детски простодушной, они верили, что сила, которая соединила их, научила любить друг друга, благословит и защитит их от всех бед, врагов и зла на всю жизнь.

Они еще долго сидели, то разговаривая, то опять замолкая. И вдруг после одного из таких моментов блаженного молчания они оба чего-то испугались — так бывает, когда темная туча среди ясного дня вдруг закрывает солнце и грозит ураганом и ливнем.

— Пойдем, уже пора, — сказала Маргарет. — Отец будет искать нас.

Они молча вышли из укрытия старых вязов на поляну. И вдруг Маргарет заметила, что ее нога наступила на чью-то тень. Она подняла глаза: перед ней стоял не кто иной, как сеньор д’Агвилар, серьезно и немного иронически смотревший на них. Возглас испуга вырвался у Маргарет, а Питер, повинуясь инстинкту храброго человека, всегда идущего навстречу опасности, шагнул к испанцу.

— Матерь божья! Уж не приняли ли вы меня за вора? — В голосе д’Агвилара была насмешка.

Чтобы не столкнуться с Питером, испанец посторонился.

— Извините, сеньор, — ответил, придя в себя Питер, — но вы появились столь неожиданно. Мы меньше всего ожидали видеть вас здесь.

— Не более, чем я мог думать, что, встречу вас. Мне кажется, в саду несколько неуютно в такое холодное утро. — И д’Агвилар оглядел их обоих своими внимательными, насмешливыми глазами. Под его испытующим взглядом молодые люди покраснели. — Позвольте мне объяснить, — продолжал д’Агвилар. — Я явился сюда так рано по вашему делу — предупредить вас, мистер Питер, чтобы вы не выходили сегодня из дому, так как есть приказ о вашем аресте, а я еще не имел возможности уладить это дело и добиться его отмены Совершенно случайно я встретил ту красивую леди, которая была с вами вчера. Она возвращалась с рынка и сказала мне, что она ваша кузина. У нее добрая душа. Она привела меня в дом и, узнав, что ваш отец, которого я хотел повидать, молится в старой часовне, проводила меня до ее дверей. Я вошел, но никого не увидел и, подождав немного, спустился через открытую дверь в этот сад, решив погулять, пока кто-нибудь не выйдет. Ну, и, как видите, мне посчастливилось гораздо больше, чем я мог надеяться.

— Так, — заметил Питер. Маневры этого человека и его пространные объяснения были ему неприятны. — Надо найти господина Кастелла.

— Мы очень благодарны вам, что вы пришли предупредить нас, — пробормотала Маргарет. — Я пойду поищу отца. — И она проскользнула мимо испанца.

Д’Агвилар посмотрел ей вслед и обернулся к Питеру:

— Вы, англичане, крепкие люди: вы не боитесь холодного весеннего воздуха. Хотя в таком обществе и я бы не побоялся. Она поистине красавица. У меня есть кое-какой опыт по этой части, но такой женщины я никогда еще не видел.

— Моя кузина достаточно хороша, — холодно ответил Питер, которому весьма не понравились слова испанца.

— Да, — продолжал Д’Агвилар, не обращая внимания на тон Питера, — она так хороша, что достойна иного положения — не дочери купца, а благородной леди, графини, правящей городами и землями, а может быть, даже королевы. Королевская одежда и украшения очень пошли бы ей.

— Моя кузина не ищет этого. Она счастлива своим скромным жребием,

— возразил Питер и тут же добавил: — А вот и господин Кастелл.

Д’Агвилар направился навстречу купцу и вежливо приветствовал его. От его внимания не ускользнуло, что, несмотря на все усилия, прилагаемые Кастеллом, чтобы выглядеть спокойным, ему это явно не удавалось.

— Я очень ранний гость, — обратился к нему д’Агвилар, — но я знаю, что вы, деловые люди, поднимаетесь вместе с жаворонками, а мне хотелось застать нашего друга раньше, чем он выйдет отсюда. — И д’Агвилар объяснил причину своего прихода.

— Благодарю вас, сеньор, — ответил Кастелл, — вы очень добры ко мне и к моей семье. Я весьма сожалею, что вам пришлось ожидать меня. Мне сказали, что вы искали меня в часовне, но я уже успел уйти оттуда в контору.

— Да, я смог убедиться в этом. Какое необычное это место — ваша старая часовня! В ожидании вас я прошел в алтарь и прочитал молитву, которую не успел совершить дома.

Кастелл чуть заметно вздрогнул, быстро глянул на д’Агвилара и переменил тему разговора. Он предложил испанцу позавтракать вместе с ним. Однако тот отказался, объяснив, что спешит по их делам и своим собственным, и попросил разрешения прийти к ним ужинать завтра, в воскресенье, а заодно и рассказать, как идут дела, — предложение, не принять которое Кастелл не мог.

Итак, испанец вежливо откланялся и вышел из дома. Он пришел сюда пешком и без сопровождающих. Свернув за угол, Д’Агвилар столкнулся не с кем иным, как с Бетти. Она возвращалась откуда-то с поручением, которое ей показалось удобным выполнить именно сейчас.

— Как! — воскликнул Д’Агвилар. — Опять вы! Святые очень добры ко мне сегодня. Прошу вас, сеньора, пройдемте немного со мной. Мне хочется спросить вас кое о чем.

Помедлив секунду, Бетти согласилась. Не часто случалось ей пройти по Холборну с таким благородным кавалером.

— Пусть вас не смущает ваше скромное платье, — говорил Д’Агвилар:

— с такой фигурой, как ваша, можно одеваться во что угодно.

Этот комплимент заставил Бетти покраснеть от удовольствия — она очень гордилась своей фигурой.

— Не хотелось бы вам, — продолжал Д’Агвилар, — иметь мантилью из настоящего испанского кружева? Ну, так вы получите ее. Я привез одну такую мантилью из Испании и преподнесу ее вам. Я не знаю ни одной женщины, которой она пойдет больше, чем вам. Однако, госпожа Бетти, вы сказали мне неправду о вашем хозяине. Я пошел в часовню и не нашел его там.

— Он был там, сеньор, — возразила Бетти, стараясь оправдаться перед этим приятным и изысканным иностранцем. — Я видела, как он вошел туда за минуту до вашего появления и не выходил оттуда.

— Но куда же он девался, в таком случае, сеньора? Может быть, там есть склеп?

— Не знаю, но там, за алтарем, есть маленькая комнатка.

— Вот как! А откуда вы знаете?

— Однажды я услышала голос за занавесом, приподняла его и увидела приоткрытую потайную дверь. За ней был господин Кастелл, он стоял на коленях перед столиком и произносил молитву.

— Как странно! А что было на столике?

— Только деревянный ящик странной формы, похожий на маленький домик, два подсвечника и несколько свертков пергамента. Но, сеньор, я совсем забыла — я обещала господину Кастеллу никому не рассказывать об этом. Он тогда обернулся и бросился на меня, как сторожевой пес. Вы ведь никому не скажете о том, что я вам рассказала?

— Никогда. Меня не интересуют частные дела вашего хозяина. Я хочу спросить вас о другом. Скажите, почему ваша прелестная кузина не замужем? Разве у нее нет поклонников?

— Поклонников? О, сколько угодно, но она отказывает им и делает вид, что они ее не интересуют.

— Может быть, она влюблена в своего кузена, этого длинноногого, здоровенного и крепколобого мастера Брума?

— О нет, сеньор, не думаю. В него не может влюбиться ни одна женщина — он слишком суров и молчалив.

— Я согласен с вами, сеньора. Но тогда, вероятно, он влюблен в нее?

Бетти покачала головой.

— Питер Брум не думает о женщинах, сеньор. Во всяком случае, он никогда не говорит ни о них, ни с ними.

— Ну, это как раз доказывает обратное. Но, в конце концов, ведь это не наше с вами дело. Я просто рад услышать, что между ними ничего нет, потому что ваша хозяйка должна выйти замуж за человека высокого рода и стать благородной леди, а не женой купца.

— Конечно, сеньор. Хотя Питер Брум не купец, по крайней мере по рождению. Он дворянин и был бы сэром Питером Брумом, если бы его отец не сражался против нынешнего короля и не лишился своих земель. Питер Брум солдат, и, говорят, очень храбрый. В этом все могли убедиться вчера вечером.

— Без сомнения. Пожалуй, он со своим суровым лицом и молчаливостью мог бы стать великим полководцем, если бы подвернулся случай. Однако, сеньора Бетти, скажите мне, как это могло случиться, что вы, такая красавица, — и д’Агвилар поклонился, — до сих пор не замужем? Я не думаю, чтобы это было от недостатка в претендентах на вашу руку.

И опять Бетти, эта глупая девушка, покраснела от удовольствия.

— Вы правы, сеньор, — ответила она, — у меня их много, но я в этом отношении похожа на свою кузину — они мне не нравятся. Хотя мой отец потерял свое состояние, я благородного происхождения, и, полагаю, именно поэтому меня не привлекают все эти простолюдины. Я скорее останусь здесь навсегда, чем выйду замуж за кого-нибудь из них.

— Вы совершенно правы, сеньора, — проникновенно сказал д’Агвилар.

— Не позорьте вашу кровь. Выходите замуж только за человека, равного вам по происхождению. Для такой прекрасной и обворожительной девушки это не будет трудно. — И он посмотрел в ее большие глаза с выражением нежного обожания.

Теперь, когда они уже шли по полю, где встречалось мало людей, проявления этой нежности со стороны испанца становились все откровеннее, и тщеславная Бетти, которая тем не менее была гордой и честной девушкой, сочла за лучшее заявить, что ей нужно возвращаться. Несмотря на протесты д’Агвилара, она оставила его и побежала обратно, не чуя под собой ног от счастья.

«Как красив и благороден этот джентльмен! — думала Бетти. — Настоящий кавалер. И, конечно, он влюбился в меня. Почему бы и нет? Это случается довольно часто. Многие богатые леди, которых она знает, не были и вполовину так красивы и благородны по происхождению, как она, а оказались бы менее подходящими женами для его… если только, — эта мысль несколько охладила ее, — если только он уже не женат».

Судя по всему, д’Агвилар довольно быстро добился успехов в выполнении замысла, который родился у него всего несколько часов назад. Бетти была уже наполовину влюблена в него. Правда, он совершенно не стремился покорить сердце этой красивой, но глупой женщины, — он видел в ней только полезное для него орудие, ступеньку, благодаря которой он мог приблизиться к Маргарет.

В Маргарет он влюбился с первого взгляда. Когда он впервые увидел ее в толпе перед королевским дворцом, без плаща, испуганную, разгневанную, ее нежная и в то же время величественная красота зажгла огонь в его южной крови. Д’Агвилар был человеком чувственным и пресыщенным, но чувство, которое он испытывал в этот момент, было для него совершенно неизведанным. Его потянуло к этой женщине так, как не тянуло ни к одной женщине до тех пор, и более того — он захотел сделать ее своей женой. Почему бы и нет? Правда, в его родословной есть пятно, но положение он занимает высокое. Маргарет, конечно, ниже его, но это возмещается ее красотой; кроме того, она остроумна и образованна настолько, чтобы занять то положение, которое он может предложить ей. К тому же как ни велико его состояние, но беспутный образ жизни заставил его наделать много долгов, а она единственная дочь одного из самых богатых купцов Англии, и ее приданому позавидуют многие принцессы. Что еще может помешать ему? Он оставит Инессу и всех остальных — по крайней мере, на время — и сделает Маргарет хозяйкой своего дворца в Гранаде. Короче говоря, как это часто бывает с теми, у кого в венах течет восточная кровь, он решил все еще до того, как встал из-за стола Кастелла накануне вечером. Он должен жениться на Маргарет и ни на ком другом.

Правда, он тут же представил себе все трудности, стоявшие на его пути. Прежде всего он не доверял Питеру, этому спокойному, сильному человеку, который мог одной тростью расправиться с хорошо вооруженным воином и одним словом призвать половину Лондона себе на помощь. Д’Агвилар был уверен, что Питер не может не быть влюбленным в Маргарет, а это был опасный соперник. Ну что ж, если Маргарет не думает о Питере, то это не страшно, но если это так — кстати, что они делали сегодня утром одни в саду? Пожалуй, от Питера необходимо избавиться, вот и все. Это не так уж трудно, если прибегнуть к некоторым известным способам: здесь найдется немало испанцев, которым ничего не стоит нанести ему в темноте удар кинжалом в спину.

И все же при всех его грехах мысль о таком шаге смущала д’Агвилара. Он был фанатиком, у которого злодеяния сменялись периодами раскаяния и молитв. Тогда он отдавал свои средства и свой талант на службу церкви, как было в настоящий момент. Нет, д’Агвилар никогда не запятнает себя убийством, об этом не может быть и речи, иначе чем он сможет смыть этот грех со своей души? Но есть другие пути. Разве, к примеру, этот Питер — правда, при самообороне — не убил одного из слуг испанского посла? А может быть, этим не придется воспользоваться. Ему казалось, что он нравится Маргарет, и, кроме этого, он многое может предложить ей. Он будет честно ухаживать за пей и, если она или ее отец отвергнут его, тогда начнет действовать. Тем временем над головой Питера будет занесен меч, и д’Агвилар сделает вид, что он единственный человек, который может удержать этот меч. А пока он должен узнать все о Кастелле.

На этот раз судьба в лице глупой Бетти улыбнулась ему. У него не было сомнений, об этом он уже слышал в Испании, и пребывание в доме купца окончательно убедило его, что Кастелл — еврей. Рассказ Бетти о комнате за алтарем, где был молитвенный ящик, свечи и свитки, подтверждал это. В конце концов, этого было вполне достаточно, чтобы отправить его на костер испанской инквизиции или изгнать из пределов Англии. Если теперь Джон Кастелл, испанский еврей, не захочет отдать ему свою дочь, не заставит ли его переменить свое решение легкий намек на полномочия их величеств королей Испании и святого отца?

Обдумывая все это, д’Агвилар вернулся к себе и прежде всего записал рассказ Бетти и все, что он сам видел в доме Джона Кастелла.

Глава 5

ТАЙНА ДЖОНА КАСТЕЛЛА
В доме Джона Кастелла, как и во многих других домах в те времена, было принято, что все продавцы и клерки завтракали и обедали вместе с хозяевами в одном зале, но за двумя отдельными столами. Исключение составляла Бетти, как кузина и компаньонка дочери хозяина, — она ела за одним столом с Кастеллами. В это утро место Бетти оказалось пустым. Кастелл, хотя и сидел в глубокой задумчивости, заметил это. Ни Маргарет, ни Питер не могли ответить на его вопрос. Однако один из слуг, как раз тот, которого накануне вечером Кастелл посылал проследить за д’Агвиларом, сказал, что он видел Бетти, когда проходил через Холборн, — она шла вместе с тем самым испанским господином. Услышав это, хозяин дома помрачнел.

Завтрак прошел в полном молчании, и, едва слуги покинули зал, появилась раскрасневшаяся Бетти.

— Где ты была? — обратился к ней Кастелл. — И почему опоздала к завтраку?

— Я ходила за полотном для простынь, но оно не было приготовлено,

— бойко протараторила Бетти.

— Как видно, тебя заставили долго ждать, — спокойно заметил Кастелл. — Ты никого не встретила?

— Только людей на улице.

— Я не буду тебя больше ни о чем спрашивать, иначе ты будешь продолжать лгать и принимать грех на свою душу, — сурово сказал Кастелл. — Отвечай мне: куда ты ходила с сеньором д’Агвиларом и о чем ты с ним говорила?

Бетти поняла, что ее видели с испанцем и что продолжать скрывать это бесполезно.

— Я прошла с ним совсем немного и то только потому, что сеньор попросил показать ему дорогу.

— Послушай, Бетти, — перебил ее Кастелл, не обращая внимания на ее слова, — ты уже достаточно взрослая девушка, чтобы отвечать за себя. Я не буду ничего говорить тебе относительно прогулок с кавалерами. Эти прогулки не приведут к добру. Но имей в виду: ни один человек, знающий дела моего дома, — и он пристально посмотрел на нее, — не должен иметь ничего общего ни с одним испанцем. Если тебя еще раз увидят с этим господином, ты никогда больше не перешагнешь порог моего дома. Молчи, мне не нужно твоих оправданий. Забирай свой завтрак и иди с ним куда-нибудь в другое место.

Бетти, чуть не плача, покинула зал. Она была очень рассержена, ибо на характеру своему была девушкой упрямой. Маргарет, любившая свою кузину, попыталась сказать что-то в ее оправдание, но отец перебил ее:

— Глупости! Я знаю Бетти — она тщеславна, как павлин. Она не может забыть о своем благородном происхождении, о том, что она хороша собой, и ищет мужа выше себя по положению. А этот испанец играет на ее слабостях в своих целях, и я ручаюсь, что эти цели не из хороших. Если мы не помешаем этому, она может навлечь беду на всех нас. Ну, хватит говорить о Бетти Дин. Я должен идти работать.

Однако Питер, не промолвивший ни слова за все это время, остановил его:

— Сэр, нам нужно сказать вам кое-что о себе.

— О себе? — с удивлением переспросил Кастелл. — Ну что ж, говорите. Впрочем, здесь не место для таких разговоров. Я думаю, что у стен тут тоже есть уши. Идите за мной.

Он провел их в старую часовню и запер дверь.

— Вот теперь говорите, в чем дело.

— Сэр, — начал Питер, — получив ваше разрешение, я просил сегодня утром вашу дочь стать моей женой.

— Я вижу, ты не терял время даром, друг мой. Если б ты поднял ее с постели или просил ее руки через дверь, то и тогда не мог проделать это быстрее. Впрочем, понятно; ты всегда был человеком действия. Так что ответила тебе моя Маргарет?

— Час назад она сказала, что согласна стать моей женой.

— Ты осторожный человек, — улыбнулся Кастелл, — ведь известно, что женщина за час может изменить свое решение. А что ты скажешь теперь, Маргарет, после столь долгого раздумья?

— Что я сердита на Питера! — воскликнула Маргарет, топнув своей маленькой ножкой. — Если он не доверяет мне на час, то как он может навеки связать свою жизнь с моей?

— Нет, нет, Маргарет, — вмешался Питер, — ты не поняла меня. Я просто не хотел связывать тебя в случае, если…

— Вот ты опять говоришь то же самое! — перебила его Маргарет, раздраженная и в то же время довольная.

— Похоже, что мне лучше помолчать, — смиренно заметил Питер. — Говори сама.

— Да уж, конечно, молчать ты мастер. Я это знаю лучше, чем кто-нибудь другой, — ответила Маргарет, вознаграждая себя за томительные месяцы и годы ожидания. — Хорошо, я скажу за тебя. Отец, Питер сказал правду, я согласилась выйти за него замуж, хоть это и означает вступить в орден Молчаливых братьев. Да, я согласна, не ради Питера, конечно, — у него слишком много недостатков, — а ради себя, потому что я люблю его. — И Маргарет мило улыбнулась.

— Не шути, Маргарет.

— А почему, отец? У Питера такой торжественный вид, что этого хватит на двоих. Посмотри на него. Давай смеяться, пока это возможно. Кто знает, не придется ли нам плакать.

— Хорошо сказано, — вздохнул Кастелл. — Итак, вы решили обручиться. Я рад этому, дети мои, ибо кто знает, когда могут нагрянуть те слезы, о которых сейчас говорила Маргарет. Возьми ее руку, Питер, и клянись распятием, которому ты поклоняешься, — Питер с удивлением посмотрел на него, но Кастелл продолжал, — поклянитесь оба, что в любом случае, вместе и порознь, при добрых или худых вестях, в бедности или богатство, в мирные дни или в дни гонений, в тяжких испытаниях, в радости или горе, вы останетесь верными своему слову, пока не будете обвенчаны, а после этого — верными друг другу всю жизнь, пока смерть не разлучит вас.

Кастелл произнес эти слова серьезно и взволнованно, он всматривался в лица Питера и Маргарет так, словно хотел прочитать их самые сокровенные мысли. Его волнение передалось молодым людям — они опять ощутили страх, подобный тому, который охватил их в саду, когда они увидели перед собой тень испанца. Торжественно, почти не испытывая радости, естественной в такой момент, они взялись за руки и поклялись на распятии, что через все испытания, даже те, которые они сейчас не могут предвидеть, они пронесут эту клятву и сохранят верность друг другу до самой смерти.

— И после нее, — добавил Питер.

Гордая голова Маргарет склонилась в знак согласия.

— Дети, — сказал Кастелл, — вы будете богаты. Не так много людей в этой стране богаче вас. Но, пожалуй, разумнее будет с вашей стороны не выставлять напоказ ваше богатство и не пытаться подражать знатным людям. Иначе вы возбудите зависть, и она погубит вас. Умейте ждать, и положение само придет к вам, а если не к вам, то к вашим детям. Питер, я хочу сказать тебе сейчас, чтобы не забыть, что опись всех моих капиталов и вложений в движимую собственность, в земли, суда и торговые предприятия зарыта под полом в моей конторе, как раз под тем местом, где стоит мой стул. Поднимете доски, выкопаете землю и найдете каменную плиту, под ней железный ящик с документами, инвентарными книгами, там лежат и драгоценности. Если по какой-либо причине этот ящик будет потерян, копии почти всех документов находятся у моего друга и партнера по торговле в Англии — Симона Леветта, которого вы знаете. Запомните мои слова.

— Отец, — озабоченно прервала его Маргарет, — почему ты так говоришь? Как будто ты не будешь с нами. Ты боишься чего-нибудь?

— Да, дочь моя, я боюсь или, вернее сказать, не боюсь, а жду. Я готов встретить все, что ждет меня. По и вы ведь поклялись, и вы сдержите клятву?

— Да, — в один голос ответили Питер и Маргарет.

— Тогда приготовьтесь принять на себя тяжесть первого испытания, потому что я не хочу больше скрывать от вас правду. Дети, вы были убеждены, что я одной с вами веры, на самом деле это не так. Я еврей, как были ими мой отец и дед еще во времена Авраама.

Эти слова произвели на Питера и Маргарет ошеломляющее впечатление. Питер от удивления раскрыл рот и второй раз за этот день побледнел; Маргарет без сил опустилась в кресло и беспомощно смотрела на него. В те времена быть евреем означало подвергаться страшной опасности. Кастелл смотрел на них обоих — их молчание показалось ему оскорбительным.

— Ах, вот как! — воскликнул он с горечью. — И вы, оказывается, как все? Вы презираете меня за то, что я принадлежу к расе более древней и благородной, чем все эти ваши выскочки лорды и короли? Вы знаете мою жизнь — сделал я что-нибудь плохое? Обманывал своих соседей или грабил бедняков? Или я насмехался над вашим причастием? Замышлял ли я крамолу против властей? Может быть, я был плохим другом или жестоким отцом? Вы качаете головой, но почему же тогда вы смотрите на меня, как на отверженного? Разве я не имею права следовать вере моих отцов? Разве я не могу молиться богу так, как мне нравится? — И он с вызовом посмотрел на Питера.

— Нет, сэр, — ответил тот, — конечно, вы можете. По крайней мере, я так считаю. Но почему же тогда вы все эти годы притворялись, что молитесь так же, как мы?

При этом прямом вопросе, столь характерном для Питера, Кастелл отпрянул, как воин, получивший неожиданный удар в самое уязвимое место. Мужество покинуло его, гнев в его глазах сменился смирением, и сам он стал как будто меньше ростом. Теперь это был обвиняемый, ждущий милосердного приговора из рук своей дочери и ее возлюбленного.

— Не судите меня жестоко, — сказал он. — Подумайте о том, что значит быть евреем — отверженным, которого каждый бродяга может оттолкнуть и оплевать, человеком вне закона, за которымохотятся в каждой стране, охотятся, как за диким волком, и, поймав, убивают для развлечения добрых христиан, предварительно обобрав его до нитки. И теперь представьте себе, что была возможность избежать всех этих ужасов, приобрести безопасность, спокойствие и защиту церкви, а затем богатство и положение.

Он остановился на мгновение, словно ожидая возражений, но Питер и Маргарет молчали, и Кастелл продолжал:

— К тому же в детстве меня крестили, но сердце мое, как и сердце моего отца, осталось с евреями, а там, где сердце, там и человек.

— Это ухудшает дело, — заметил как бы про себя Питер.

— Так учил меня мой отец, — защищался Кастелл.

— Мы должны отвечать за свои грехи, — еще раз прервал его Питер.

Тут уже Кастелл не выдержал:

— Вы молокососы, вы еще ничего не знаете об ужасах жизни, а готовы упрекать меня! Если бы вам пришлось пережить то, что пережил я, кто знает, оказались бы вы хоть наполовину так смелы, как я. Почему, вы думаете, я открыл вам эту тайну, которую я мог бы скрыть от вас так же, как скрывал ее от твоей матери, Маргарет? Я открыл ее вам потому, что это часть той кары, которую я должен нести за свой грех. Да, я знаю, мой бог ревнив, и грех падет на мою голову, я заплачу все, до последнего гроша, хотя и не знаю еще, когда и где эта кара обрушится на меня. Иди, Питер, иди, Маргарет, донесите на меня, если хотите. Ваши попы похвалят вас за это и откроют вам кратчайший путь в рай. Я не буду винить вас и не уменьшу ваше богатство ни на один золотой.

— Не давайте волю своему гневу, сэр, — сказал Питер. — Это дело касается только вас и бога. Что мы можем сказать вам, и кто поставил нас судьями над вами? Мы только молим бога, чтобы ваши опасения оказались напрасными и чтобы вы окончили свои дни в мире и почете.

— Я благодарю тебя за эти добрые слова, они делают честь тебе, — сказал Кастелл. — Но что скажет Маргарет?

— Что я скажу? — растерянно спросила Маргарет. — Мне нечего сказать. Питер прав: это дело твое и бога. Но мне тяжело потерять любимого.

Питер удивленно посмотрел на нее, а Кастелл воскликнул:

— Потерять? Почему? Разве он только что не клялся?

— Дело не в этом. Как я могу просить его, дворянина, христианина по рождению, жениться на дочери еврея, который всю жизнь молился Христу, а на самом деле отрицал его!

Тут Питер поднял руку.

— Прекрати этот разговор, — сказал он. — Даже если бы твой отец был самим Иудой, какое это имеет отношение к тебе и ко мне? Ты принадлежишь мне, а я тебе до тех пор, пока смерть не разлучит нас. И никакая вера другого человека не может стать между нами ни на минуту. Сэр, мы благодарим вас за доверие, и будьте уверены, что, хотя все, что вы сказали, огорчило нас, мы будем любить и уважать вас ничуть не меньше оттого, что знаем правду.

Маргарет с рыданием припала к груди отца:

— Прости меня, если я была резка. Ведь я ничего не знала об этом, а меня всю мою жизнь учили ненавидеть евреев. Какое мне дело до того, какой ты веры, — ведь для меня ты только любимый отец!

— Зачем же тогда плакать? — спросил Кастелл, нежно гладя ее по голове.

— Потому что тебе грозит опасность. По крайней мере, ты так говоришь, а если с тобой что-нибудь случится… что я тогда буду делать?

— Прими это как волю божью и, если удар падет на меня, встреть его храбро, как, надеюсь, встречу его я. — Кастелл поцеловал Маргарет и вышел, из часовни.

— Оказывается, радость и беда идут рука об руку, — прошептала Маргарет.

— Да, дорогая, они близнецы. Но если мы уже обрели радость, то не будем страшиться беды. Чума побери всех попов и весь их фанатизм! Христос старался обратить всех евреев в свою веру, но он не призывал убивать их. А что касается меня, то я уважаю человека, который держится своей веры, и могу простить его, потому что это попы заставили его притворяться и лгать. Моли бога, чтобы мы скорее обвенчались и спокойно уехали из Лондона туда, где сумеем укрыть твоего отца.

— Я молю, молю… — прошептала Маргарет, придвигаясь к Питеру.

И скоро они забыли обо всех страхах в объятиях друг друга.

На следующее утро — это было воскресенье — Питер, Маргарет и Бетти отправились к мессе в храм святого Павла. Кастелл сослался на плохое самочувствие и остался дома. Теперь, когда его тайна уже не была тайной, он решил, насколько это возможно, избегать посещения христианского храма. Поэтому он сказался больным. Но Маргарет это не могло не тревожить. Что же будет? Ведь нельзя же все время притворяться больным? А не посещать церковь — значило объявить себя еретиком.

Оставшись дома, Кастелл послал двух крепких парней из числа своих слуг незаметно сопровождать Питера и Маргарет, приказав им следовать всюду за ними.

Когда Питер, Маргарет и Бетти выходили из церкви, Питер заметил двух испанцев, лица которых были ему знакомы. Ему показалось, что они следят за ним. В толпе он потерял их из виду, поэтому ничего не сказал своим спутницам. Самая близкая дорога к дому шла через поля и сады, где было совсем мало домов. Питер и Маргарет шли, разговаривая; вдруг Бетти, которая шла сзади, вскрикнула. Питер поднял голову и увидел двух испанцев, пролезающих через дыру в изгороди не более чем в шести шагах от него. Он заметил также, что испанцы держатся за рукоятки мечей.

— Вперед, смелей, — прошептал Питер Маргарет, — я не покажу им спину.

При этом он взялся за рукоятку меча, который был у него под плащом, и попросил Маргарет держаться позади.

Они оказались лицом к лицу с испанцами. Те довольно вежливо поклонились и спросили, не он ли мастер Питер Брум. Говорили они по-испански, но Питер, как и Маргарет, знал этот язык довольно прилично — он учил его в детстве, и ему приходилось говорить по-испански, работая у Джона Кастелла, который широко пользовался этим языком в своих торговых операциях.

— Да, это я, — ответил он. — У вас дело ко мне?

— У нас есть поручение к вам от одного нашего товарища, шотландца, по имени Эндрю, которого вы встретили на днях, — обратился к Питеру один из испанцев. Он умер, но просил передать поручение, суть которого сводится к тому, чтобы вы встретились с ним. Мы все поклялись передать вам это и проследить за тем, чтобы вы явились на свидание.

— Вы хотите сказать, что собираетесь убить меня, — ответил Питер, стискивая зубы и вытаскивая меч из-под плаща. — Ну что ж, подходите, трусы, и мы увидим, кто из нас составит компанию в аду вашему Эндрью. Маргарет, Бетти, бегите!

Питер сбросил плащ и обмотал им левую руку. Испанцы на мгновение остановились — решительный вид Питера ясно говорил о том, что сладить с ним будет нелегко. Когда же они двинулись на него, послышался звук шагов, и рядом с Питером оказались двое слуг с мечами в руках.

— Очень рад вас видеть, — заметил Питер, взглянув на них. — А теперь, сеньоры, вы все еще хотите передать послание?

Вместо ответа испанцы пустились бежать. Один из слуг схватил с дороги большой камень и изо всех сил бросил им вслед. Камень попал в спину отставшего испанца и свалил его лицом в грязь. Испанец вскочил л, прихрамывая, побежал дальше, выкрикивая по-испански проклятья.

— Я думаю, — сказал Питер, — теперь мы можем спокойно идти домой. Сегодня мы, пожалуй, больше никаких посланцев от Эндрью не встретим.

— Сегодня, может быть, и нет, — вздохнула Маргарет, — но завтра или послезавтра они опять придут. Чем все это кончится?

— Ну, это знает один бог, — мрачно ответил Питер, опуская свой меч в ножны.

Когда они рассказали про нападение Кастеллу, тот очень взволновался.

— Они хотят отомстить тебе за смерть того шотландца, — озабоченно сказал он. — Испанцы мстительны. Кроме того, они никогда не простят, что ты тогда позвал англичан на помощь. Я боюсь за тебя, Питер: если ты будешь выходить из дому, они убьют тебя.

— Но ведь я не могу вечно сидеть взаперти, как крыса в щели! — сердито возразил Питер. — Что же делать? Обратиться к закону?

— Нет, ты ведь сам нарушил закон, убив человека. Я думаю, что тебе лучше всего уехать на время, пока эта буря не минует нас.

— Уехать? Питеру уехать? — испуганно вскрикнула Маргарет.

— Да! Послушай меня, дочь. Вы не можете сейчас же обвенчаться. Это не так просто. Нужно дать извещение, договориться о церемонии. На это уйдет около месяца. Уже не так уж долго, и конце концов, вы ведь толь ко вчера обручились. Теперь вот что: никто не должен знать о вашей помолвке. Иначе испанцы начнут преследовать и тебя, Маргарет. Я заклинаю вас, это должно храниться в полной тайне. Вы должны держаться подальше друг от друга, как будто между вами ничего нет.

— Как хотите, сэр, — заметил Питер. — Что касается меня, то мне не нравится, когда скрывают правду. Это всегда приводит к осложнениям. По-моему, мне нужно рискнуть и остаться здесь, а свадьбу устроить как можно скорее.

— Чтобы твоя жена через неделю стала вдовой или чтобы эти мерзавцы сожгли наш дом? Нет, нет, Питер, не надо дразнить судьбу. Мы узнаем, как обстоят дела у д’Агвилара, и тогда решим.

Глава 6

ПРОЩАНИЕ
Д’Агвилар, как и обещал, явился в тот же вечер, но уже не пешком и не один, как в прошлый раз, а со свитой, приличествующей знатному вельможе. Двое слуг бежали впереди, расчищая дорогу. За ними на великолепном белом коне следовал сам д’Агвилар в бархатном плаще и шляпе с длинными страусовыми перьями. Четверо вооруженных всадников в ливреях с гербом д’Агвилара сопровождали его.

— Мы приглашали одного гостя, или, скорее, он сам напросился, а кормить придется семь человек, не говоря уже о лошадях! — проворчал Кастелл, наблюдая за этой процессией из окна верхнего этажа. — Ну что ж, делать нечего. Питер, пойди проследи, чтобы хорошо накормили слуг — они не должны обижаться на наше гостеприимство. Слуг можно накормить в маленьком зале вместе с нашими людьми. А ты, Маргарет, надень свое лучшее платье и драгоценности, которые ты надевала, когда я прошлым летом брал тебя на городской бал. Покажем этим изысканным иностранным птицам, что у лондонских купцов тоже есть красивое оперение.

Питер медлил, сомневаясь, разумно ли устраивать такой роскошный прием. Будь на то его воля, он бы послал сопровождающих испанца людей в таверну, а его самого принимал бы в скромном платье и за обычным столом. Но Кастелл, который в этот вечер нервничал и, кроме того, любил иногда похвастать своим богатством, рассердился и стал кричать, что, очевидно, ему самому придется идти встречать д’Агвилара. Кончилось тем, что Питер, сокрушенно качая головой, ушел, а Маргарет отправилась выполнять приказание отца.

Через несколько минут Кастелл в своем самом дорогом парадном костюме приветствовал д’Агвилара в гостиной. Воспользовавшись тем, что они одни, Кастелл спросил гостя, как обстоят дела с де Айала.

— И хорошо и плохо, — ответил д’Агвилар. — Доктор де Пуэбла, на которого я рассчитывал, покинул Лондон, заявив, что он оскорблен и что при дворе нет места двум послам. В результате мне пришлось обратиться к самому де Айала. Короче говоря, я дважды беседовал с этим высокопоставленным священником по поводу совершенно заслуженной смерти его мерзкого слуги. Де Айала считает себя оскорбленным, ибо он потерял уже несколько слуг в подобных стычках, поэтому мне с большим трудом удалось убедить его взять пятьдесят золотых — конечно, для передачи семье покойного, как он сказал, — и дать расписку. Вот она, — И д’Агвилар протянул Кастеллу бумагу, которую тот внимательно прочитал.

Там было сказано, что Питер Брум уплатил сумму в пятьдесят золотых родственникам Эндрью Ферсона, ввиду чего слуги испанского посла и упомянутый посол обязуются не преследовать никаким образом упомянутого Питера за убийство, совершенное им.

— Но ведь деньги не были заплачены, — заметил Кастелл.

— Я заплатил их. Де Айала не дает расписок в обмен на обещания.

— Я благодарен вам за вашу любезность, сеньор. Вы получите это золото прежде, чем покинете мой дом. Немногие на вашем месте настолько доверяли бы незнакомому человеку.

Д’Агвилар протестующе поднял руку.

— Не будем говорить о таких пустяках. Я прошу вас рассматривать это как знак уважения к вашей семье. Иначе это было бы оскорблением такого богатого человека, как вы. Но я должен еще кое-что рассказать вам. Вы или, скорее, ваш родственник Питер все еще находитесь в опасности. Де Айала простил его. Но есть еще король Англии, чей закон он нарушил. Я сегодня видел короля, и он, между прочим, говорил о вас как об очень достойном человеке. К тому же он добавил, что всегда думал, что таким богатством может обладать только еврей. Но король знает, что вы не еврей; ему говорили о вас как о верном сыне церкви. — Тут д’Агвилар остановился, пытливо глядя на Кастелла.

— Боюсь, что его величество преувеличивает мое богатство, — холодно ответил Кастелл, делая вид, что не обратил внимания на последние слова испанца. — Что же сказал король?

— Я показал его величеству расписку де Айала, и он сказал, что если его преосвященство удовлетворен, то его это больше не касается и с его стороны не последует никаких распоряжений о судебном следствии. Но король приказал мне передать вам и Питеру Бруму, что, если тот еще раз устроит драку на улицах, хотя бы вынужденную и в особенности между англичанами и испанцами, он повесит его — по суду или без суда. Король говорил об этом весьма раздраженно, потому что меньше всего его величество желает каких-либо недоразумений между Испанией и Англией.

— Это очень плохо, — вздохнул Кастелл: — только сегодня утром такая драка была весьма возможна. — И он рассказал, как двое испанцев следили за Питером и как одного из них слуга свалил ударом камня.

При этом сообщении д’Агвилар сокрушенно покачал головой.

— Вот с этого и начинаются неприятности, — воскликнул он. — Я знаю от своих слуг, которые всегда обо всем рассказывают мне, что слуги де Айала, а их более двадцати, поклялись севильской мадонной, что, прежде чем покинут эту страну, они заставят вашего родственника кровью заплатить за убийство шотландца Эндрью Ферсона, который был их офицером и храбрым парнем. Они его очень любили. Если они нападут на Питера, будет схватка, потому что Питер умеет драться, а если будет схватка, то Питера наверняка повесят, как обещал король.

— Прежде чем они покинут эту страну? А когда они это сделают?

— Де Айала уедет не позже чем через месяц со всей своей свитой. Дело в том, что другой посол, де Пуэбла, не хочет больше терпеть его и написал из своего загородного дома, что один из них должен уехать.

— Тогда я думаю, сеньор, что будет лучше всего, если Питер уедет на месяц.

— Дорогой мой Кастелл, вы мудры. Я думаю о том же и советую вам сделать это немедленно. О, сюда идет ваша дочь!

Па широкой дубовой лестнице, ведущей в гостиную, появилась Маргарет. В руке она держала лампу, которая ярко освещала ее, в то время как д’Агвилар и Кастелл стояли в полутьме. На пей было открытое платье из темно-красного бархата, вышитое по лифу золотом. Цвет платья оттенял поразительную белизну ее стройной шеи и груди. Ее горло охватывала нитка крупного жемчуга, а на голове была золотая сетка, усеянная менее крупными жемчужинами, из-под которой густыми волнами спадали великолепные темно-каштановые волосы, достигавшие колен. Повинуясь приказанию отца, она оделась, чтобы выглядеть как можно лучше, но не для гостя, а для любимого, с которым она только что обручилась. Она была так прекрасна, что у д’Агвилара, художника и поклонника красоты, перехватило дыхание.

— Во имя одиннадцати тысяч девственниц! — воскликнул он. — Ваша дочь прекраснее, чем все они вместе взятые. Она должна быть королевой и покорить весь мир.

— Нет, нет, сеньор, — поспешно заметил Кастелл, — пусть она остается честной и скромной и покоряет своего мужа.

— Так бы и я сказал, если бы был ее мужем, — прошептал д’Агвилар, шагнув вперед и низко кланяясь Маргарет.

Теперь свет серебряной лампы, которую она высоко держала в руке, падал на них двоих, и они выглядели очень подходящей парой. Оба были высокие и статные, оба отличались величавостью движений, глубоким голосом и речью, исполненной достоинства. Кастелл заметил это и испугался, сам не зная чего.

В этот момент через другую дверь вошел Питер. Он был в своей обычной одежде серого цвета, так как ему и в голову не пришло надевать праздничный наряд ради испанца. Он тоже обратил внимание на Маргарет и д’Агвилара, и инстинкт влюбленного подсказал ему, что этот великолепный иностранец — его соперник и враг. Но Питер не испугался, он почувствовал только ревность и злобу. Больше всего ему вдруг захотелось, чтобы испанец ударил его и в следующие же пять минут можно было бы доказать, кто из них настоящий мужчина. Он понял, что когда-нибудь это должно произойти, и подумал, что было бы лучше, если бы это случилось сейчас, а не позднее, тогда один из них был бы избавлен от многих волнений. Но Питер вспомнил, что он обещал не выдавать своих отношений с Маргарет, и поэтому вежливо, но холодно приветствовал д’Агвилара, сообщив ему, что лошади находятся в конюшне, а люди устроены.

Испанец поблагодарил его, и они прошли к столу. Это был странный ужин для всех четырех, хотя внешне весьма приятный. Кастелл позабыл о своих опасениях и, подливая то и дело вино, рассказывал всевозможные истории, свидетелем которых ему приходилось быть. Д’Агвилар, в свою очередь, охотно рассказывал об испанских войнах и политике — в войнах он сам участвовал, а политику знал до тонкостей. Нетрудно было понять из его слов, что он один из тех людей, которые бывают при дворах и пользуются благосклонностью министров и королей. Маргарет с интересом и любопытством слушала о том, что делается в большом мире, за пределами Холборна и Лондона. Она засыпала гостя вопросами. Ее интересовало, что представляет собой Фердинанд, король Арагонский, и его жена Изабелла, знаменитая королева.

— Я расскажу вам об этом в нескольких словах, сеньора, — с готовностью начал Д’Агвилар. — Фердинанд — самый честолюбивый человек в Европе. К тому же он лжив, когда это нужно для его целей. Деньги и власть для него превыше всего. Это боги, которым он поклоняется, потому что подлинной религии у него нет. Он не очень умен, но зато хитер, а это помогает ему добиваться успеха и оставлять других позади.

— Довольно неприглядная картина, — заметила Маргарет. — Ну, а какова королева?

— Это великая женщина! — воскликнул Д’Агвилар. — Она знает, как использовать дух времени для достижения своих целей. Она умеет показать свое мягкосердечие, но под этим скрывается железная решимость.

— А к чему она стремится? — поинтересовалась Маргарет.

— Подчинить своей власти всю Европу; сокрушить мавров и захватить их земли; добиться того, чтобы Христова церковь восторжествовала во всем мире; искоренить ересь: обратить всех евреев в христианскую веру или уничтожить их, — медленно продолжал Д’Агвилар, и Питер, наблюдавший за ним, заметил, что глаза его при этих словах блеснули, — предать тела их очистительному огню, а богатство — своей казне. Таким путем она думает заслужить благодарность всех верующих на земле и престол в раю.

После этих слов воцарилось молчание, затем Маргарет храбро сказала:

— Если троны в раю зиждятся на человеческой крови и слезах, то какие же камни и известь применяют в аду, хотела бы я знать.

Не дождавшись ответа, она встала, сославшись на усталость, присела в реверансе перед д’Агвиларом, отцом и Питером и удалилась.

После ее ухода беседа не ладилась, и Д’Агвилар вскоре стал прощаться. Перед уходом он сказал:

— Дорогой мой друг Кастелл, вы расскажете о новостях, которые я вам принес, вашему родственнику. Во имя нашего блага, я надеюсь, что он склонит свою голову перед необходимостью и тем самым сохранит ее на плечах.

— Что имел в виду этот человек? — спросил Питер, когда стук копыт замер вдали.

Кастелл рассказал ему о своей беседе с д’Агвиларом перед ужином, показал расписку де Айала и добавил раздраженно:

— Я забыл отдать ему деньги! Надо будет отправить их ему завтра.

— Не волнуйтесь, он сам придет за ними, — холодно заметил Питер. — Что касается меня, то, будь моя воля, я бы предпочел встретиться с мечами этих испанцев и с веревкой короля, но остаться здесь.

— Этого ты не должен делать, — возразил Кастелл, — если не ради себя самого, то во имя моей и Маргарет безопасности. Не хочешь же ты сделать ее вдовой раньше, чем она станет твоей женой? Но слушай меня, я требую, чтобы ты отправился в Эссекс и занялся оформлением передачи тебе земель твоего отца в Дедхэме и приведением в порядок дома, который, как я слышал, сильно в этом нуждается. А когда эти испанцы покинут Лондон, ты вернешься, и мы тут же устроим свадьбу. Это будет всего-навсего через месяц.

— А вы с Маргарет не поедете со мной в Дедхэм?

Кастелл покачал головой:

— Это невозможно. Я должен закончить все свои дела, а Маргарет одна не может ехать с тобой. Кроме того, там ей негде остановиться. Я буду оберегать Маргарет до твоего возвращения.

— Да, сэр, но сумеете ли вы уберечь ее? Коварные речи испанцев иногда опаснее их мечей.

— Я думаю, что у Маргарет есть лекарство против этого, — с улыбкой ответил Кастелл и вышел, оставив Питера одного.

На следующий день, когда Кастелл объявил Маргарет, что ее возлюбленный должен вечером уехать, — сам Питер был не в состоянии сказать ей это, — она со слезами на глазах умоляла отца не отсылать Питера так далеко или уехать всем вместе. Но Кастелл мягко объяснил ей, что это невозможно и, если Питер немедленно не уедет, ему грозит смерть. А через месяц, когда испанцы уедут, они поженятся и будут жить в мире и спокойствии.

В конце концов Маргарет признала, что это лучший и, пожалуй, самый мудрый выход из положения. Но чего ей это стоило и каким скорбным было их расставание! Поездка в Эссекс была не таким уж далеким путешествием, а вступление во владение землями, которые для Питера еще два дня назад казались навсегда потерянными, было не таким уж неприятным делом. И все-таки у них было очень грустно на сердце, и звезда надежды казалась им весьма далекой.

Маргарет беспокоилась, как бы Питера не подстерегли по дороге, но он посмеялся над ее опасениями, объяснив, что Кастелл посылает с ним шесть крепких молодцов и что с таким эскортом он не боится никаких испанцев. Питер же боялся, что д’Агвилар станет ухаживать за Маргарет в его отсутствие. Но тут уж Маргарет посмеялась над ним, заявив, что ее сердце принадлежит Питеру и ей нечего предложить ни д’Агвилару, ни какому-либо другому мужчине. Кроме того, она напомнила ему, что Англия свободная страна и ни одну женщину, если она не находится под опекой короля, нельзя заставить делать то, чего она не хочет. Таким образом, казалось, им нечего было бояться. И все-таки они испытывали тревогу.

— Любимый мой, — сказала, немного подумав, Маргарет, — наша дорога кажется прямой и легкой, и тем не менее на пей могут оказаться западни, о которых мы и не подозреваем. Ты должен поклясться мне в одном: что бы ты ни услышал и что бы ни случилось, ты никогда но будешь сомневаться во мне, так же как и я в тебе. Если, к примеру, тебе скажут, что я отказала тебе и выхожу замуж за другого, или даже если ты будешь уверен, что это написано моей рукой, или услышишь это, сказанное моим голосом, все равно не верь.

— Как это может случиться? — с тревогой спросил Питер.

— Я и не предполагаю, что это может случиться. Я говорю о самом худшем, чтобы мы были готовы ко всему. До сир пор моя жизнь была безоблачна, как летний день, по ведь неизвестно, когда могут налететь зимние бури. Мне часто кажется, что я рождена для того, чтобы испытать дождь, ветер и бури так же, как тишину и солнце. Не забывай, что мои отец еврей, а с евреями и их детьми случаются иногда страшные вещи. Все паше богатство может исчезнуть в какой-нибудь час, и ты можешь найти меня в тюрьме или в нищенских лохмотьях. Так ты клянешься? — Маргарет поднесла к губам Питера золотой крест.

— Да, — сказал он, — я клянусь этим святым крестом и твоими губами. — Питер поцеловал сначала крест, потом ее губы и добавил: — Должен ли я потребовать такой же клятвы и от тебя?

Маргарет засмеялась:

— Если ты хочешь. Но, по-моему, это не нужно. Я знаю, что сердце твое никогда больше никого не полюбит, даже если я умру и ты женишься на другой. И все-таки мужчины — это мужчины, поэтому я поклянусь вот в чем: если ты случайно поскользнешься и я доживу до того, что услышу об этом, я постараюсь не судить тебя сурово. — И она засмеялась, так как была абсолютно уверена в своей власти над Питером.

— Благодарю тебя, — ответил Питер. — Но я постараюсь крепко стоять на ногах, и, если тебе будут рассказывать какие-либо сказки обо мне, прошу тебя, хорошенько разберись в них.

Они забыли о своих страхах и сомнениях и принялись говорить о будущей свадьбе, назначенной ровно через месяц, и о своей счастливой жизни в Дедхэме. Маргарет хорошо знала тамошний дом, так как жила в нем ребенком, и надавала Питеру массу наставлений, как устроить комнаты, какую и где поставить мебель. Денег на обстановку решили не жалеть, и Маргарет обещала отправить туда все, что нужно, как только потребуется.

Так текли часы за часами, и вот уже настал вечер. В последний раз они втроем сели за стол. Было решено, что Питер тронется в путь, когда взойдет луна, чтобы никто его не увидел. Ужин нельзя было назвать веселым, хотя все трое делали вид, что едят с аппетитом. Наконец лошади были поданы, и Маргарет пристегнула Питеру его меч и набросила плащ на плечи. Питер пожал руку Кастеллу, напомнил ему об обещании беречь их общее сокровище, поцеловал на прощанье Маргарет и пошел к выходу.

Маргарет с серебряной лампой в руке провожала его до прихожей. В дверях Питер обернулся и увидел, что она смотрит ему вслед широко раскрытыми глазами. Лицо у нее было напряженное и бледное. Питер заколебался, решимость почти покинула его. Ему так захотелось остаться! Но он превозмог себя и вышел.

Маргарет стояла неподвижно, пока не услышала стук копыт. Тогда она обернулась к отцу и сказала:

— Отец, я не знаю почему, но мне кажется, что теперь мы с Питером встретимся далеко отсюда, в бушующем море. Я только не знаю, где это будет.

Не ожидая ответа, она пошла к себе в комнату. Кастелл молча смотрел ей вслед, потом пробормотал:

— Хвала богу, она не прорицательница. Но почему у меня так тяжело на сердце? Ведь я сделал для нее и для Питера все, что мог. А что будет со мной, мне теперь все равно.

Глава 7

НОВОСТИ ИЗ ИСПАНИИ
Питер Брум был очень спокойный человек — его голос редко слышался в доме Кастелла. И тем не менее без Питера большой старый дом в Холборне казался пустым. Даже красивая Бетти, с которой Питер никогда не был особенно дружен, так как он многого не одобрял в ее поведении, и та чувствовала, что его не хватает, и сказала об этом своей кузине. Маргарет в ответ только вздохнула.

В глубине души Бетти боялась и уважала Питера. Она боялась его внимательных глаз и насмешливых замечаний, ибо знала, что они всегда справедливы. А уважала она его за прямоту и честность характера, особенно в тех случаях, когда дело касалось женщин.

Ходили слухи, что, когда Питер впервые появился в доме Кастелла, Бетти решила, что это человек благородного происхождения — как раз тот, кого бы ей хотелось иметь своим мужем, и она пошла в наступление. Но так как ее чары оставались незамеченными, атаки постепенно становились все более и более откровенными. Чем это кончилось, знали только они двое. С тех пор Бетти отзывалась о Питере как о бессердечном грубияне, который думает только о делах и выгоде. Постепенно другие заботы заставили ее позабыть об этом эпизоде, но уважение к Питеру осталось. Более того: Питер доказал, что он хороший друг, и — что еще важнее — Друг, который умеет молчать. Бетти хотелось, чтобы он вернулся именно теперь, когда нечто более серьезное, чем простое тщеславие и жажда острых ощущений, охватило ее, ибо Бетти чувствовала, что она вступила на очень опасный и довольно скользкий путь.

Приказчики и слуги тоже ощущали отсутствие Питера. Ведь это к нему они приходили для разрешения всех споров. Кроме того, он всегда был готов помочь или выручить из беды, если только человек, обратившийся к нему, не совершил бесчестного поступка. Больше всех не хватало Питера Кастеллу; только теперь, после его отъезда, он понял, что значил для него Питер и как помощник и как друг. Что касается Маргарет, то без Питера жизнь казалась ей долгой и одинокой ночью.

В такой момент в доме бывают рады всякому разнообразию, и, хотя д’Агвилар мало интересовал Маргарет, она все же была довольна, когда однажды утром Бетти сообщила ей, что испанец собирается сегодня навестить ее и преподнести подарок.

— Меня не интересуют его подарки, — безразлично ответила Маргарет и тут же спросила. — А откуда ты знаешь об этом, Бетти?

Девушка покраснела:

— Я знаю об этом потому, что вчера, когда я шла навестить мою старую тетку, которая живет на набережной у Вестминстера, я встретила его. Он окликнул меня и сказал, что у него есть подарок для тебя и для меня тоже.

— Будет лучше, Бетти, если ты не станешь встречать его так часто. Испанцы не всегда отличаются большой честностью. Как бы тебе самой не пришлось убедиться в этом.

— Я благодарна тебе за добрый совет, — обиженно промолвила Бетти,

— но я старше тебя и достаточно хорошо знаю мужчин, чтобы оберегать себя и держать их на расстоянии.

— Я очень рада этому, Бетти, только иногда мне кажется, что это расстояние бывает слишком близким, — заметила Маргарет и прекратила разговор на эту тему, ибо ее в настоящую минуту занимали совсем другие мысли.

Днем, когда Маргарет гуляла в саду, к ней прибежала раскрасневшаяся Бетти и сообщила, что лорд д’Агвилар ожидает ее в зале.

— Хорошо, — ответила Маргарет, — я сейчас приду. Сходи к отцу и скажи ему, что у нас гость. Но что с тобой, почему ты такая взволнованная и запыхавшаяся? — добавила она с удивлением.

— О! — вырвалось у Бетти. — Он принес мне подарок, такой прелестный подарок! Он подарил мне мантилью из самых удивительных кружев, какие я когда-либо видала, и оправленный в золото черепаховый гребень, для того чтобы придерживать ее на голове. Он не отпускал меня, пока не показал, как она надевается. Потому я так спешила.

Маргарет с трудом могла уловить связь между этими двумя сообщениями и только сказала:

— Я думаю, что разумнее было бы сначала прийти сюда. И вообще, я не понимаю, почему этот красивый лорд носит тебе подарки.

— Но он принес и тебе подарок, он только не хотел сказать, что это за подарок.

— Тут я понимаю еще меньше. Пойди скажи отцу, что сеньор д’Агвилар ожидает его.

Маргарет вошла в зал. Д’Агвилар рассматривал украшенный цветными рисунками молитвенник, который она обычно читала. На одной странице молитвы были написаны по-испански, на противоположной — по-латыни. Д’Агвилар приветствовал Маргарет со свойственным ему изяществом, которое выглядело естественным и отнюдь не вызывающим, когда он обращался к ней, и сразу же спросил:

— Так вы читаете по-испански, сеньора?

— Немного.

— И по-латыни?

— Тоже немного. Читая молитвенник, я стараюсь лучше постичь оба языка.

— Я не сомневаюсь, что вы столь же образованны, как и прекрасны. — И он изысканно поклонился ей.

— Благодарю вас, сеньор, но я не претендую ни на то, ни на другое.

— Зачем претендовать на то, чем уже обладаешь — заметил д’Агвилар и добавил: — Но я совсем забыл: я принес вам подарок, если вы соблаговолите принять его. Вернее сказать, я принес вам то, что принадлежит вам или, во всяком случае, вашему отцу. Я торговался с его преосвященством доном де Айала, доказывая ему, что пятьдесят золотых слишком высокая цена за жизнь того негодяя. Но он мне не вернул деньги, поскольку он не в силах расстаться с золотом. Все-таки я получил кое-что взамен, и это находится сейчас у ваших дверей. Это испанская лошадь настоящих арабских кровей, из тех, которых мавры сотни лет назад привели с собой с востока. Его преосвященству она больше не нужна, так как он возвращается в Испанию. Она приучена к дамскому седлу.

Маргарет не знала, что ответить, но, к счастью, в этот момент вошел отец. Д’Агвилар повторил всю историю, добавив, что он слышал, как Маргарет говорила, что ее лошадь упала во время прогулки и она не может больше на ней кататься.

Кастеллу не хотелось принимать этот подарок — он понимал, что это именно подарок, — но д’Агвилар заверил его, что если Кастелл откажется, то он вынужден будет продать коня и вернуть Кастеллу деньги, так как они не принадлежат д’Агвилару. Другого выхода не было, и Кастелл поблагодарил испанца от имени своей дочери и от своего собственного, и они прошли в дворик посмотреть лошадь.

В тот момент, когда Кастелл увидел лошадь, он понял, что она представляет собой огромную ценность. Лошадь была совершенно белого цвета, с длинным b низким крупом, маленькой головой, ласковыми глазами, круглыми копытами и развевающимися гривой и хвостом. На такой лошади могла ездить королева.

Это смутило Кастелла — он был уверен, что такое животное никто не отдаст в качестве сдачи, хотя бы потому, что оно стоит больше пятидесяти золотых. Кроме того, на лошади было женское седло и уздечка из великолепно выделанной красной колдовской кожи, серебряные стремена и мундштук. Но д’Агвилар улыбался и клялся, что все произошло именно так, как он рассказал. Делать было нечего. К тому же Маргарет была так довольна лошадью, на которой ей сразу же захотелось прокатиться, что забыла о своих подозрениях. Заметив радость, которую Маргарет не могла скрыть, д’Агвилар сказал:

— Теперь я попрошу вас сделать мне одно одолжение. Вы говорили, что совершаете по утрам прогулки с отцом. Могу я просить вашего разрешения, — обратился он к Кастеллу, — сопровождать вас завтра утром, часов, скажем, в семь? Мне хотелось бы показать вашей дочери, как обращаться с лошадью этой породы.

— Если вы желаете, — ответил Кастелл, — и если погода будет хорошая.

Предложение было столь любезным, что отказать было невозможно.

Д’Агвилар поклонился, и они вернулись в дом. Когда они вошли в зал, испанец спросил, благополучно ли добрался их родственник Питер до места, и добавил:

— Прошу вас не говорить мне, где он, чтобы я мог положа руку на сердце поклясться кому угодно, а особенно тем, кто продолжает искать его, что я не знаю, где он скрывается.

Кастелл ответил, что всего несколько минут назад он получил письмо, в котором сообщается о благополучном прибытии Питера. При этой новости Маргарет встрепенулась, но, вспомнив данное обещание, с безразличным видом заметила, что рада слышать это, так как дороги не совсем безопасны. Д’Агвилар тоже сказал, что весьма рад этому обстоятельству, и, поднявшись, попросил разрешения откланяться.

Когда он ушел, Кастелл передал Маргарет адресованное ей письмо Питера, написанное его прямым и твердым почерком. Она быстро пробежала его. Письмо начиналось и кончалось нежными словами, но было кратким и деловым. Питер сообщал, что его путешествие закончилось благополучно и он счастлив оказаться в старом доме. На следующий день он собирался встретиться с мастерами, ведь ремонт необходим — даже ров полон грязи и сорной травы. Письмо заканчивалось так: «Я не верю этому красивому испанцу и ревную, когда думаю, что он будет рядом с вами в мое отсутствие. Остерегайтесь его, прошу вас, остерегайтесь его. Да хранит вас пресвятая матерь божья и все святые. Преданный вам всей душой ваш возлюбленный».

Ответ Маргарет написала в тот же день, так как посланный должен был на рассвете ехать обратно. Помимо всех прочих дел, она сообщила Питеру о подарке д’Агвилара и о том, как она и отец были вынуждены принять его. Она умоляла Питера не ревновать: хотя подарок ей и нравится, но того, кто преподнес его, она не любит, а только считает часы, когда ее возлюбленный вернется и возьмет ее с собой.

Утро и погода были превосходны, Маргарет встала рано и оделась в костюм для верховой езды. Ровно в семь часов явился д’Агвилар. Из конюшни вывели испанскую лошадку, и он ловко помог Маргарет сесть в седло. Затем показал, как следует осторожно натягивать уздечку, и предупредил, что ускорять или замедлять бег лошади нужно только голосом, ни в коем случае не прибегать к хлысту или шпорам.

Лошадь была действительно великолепна: кроткая, как ягненок, послушная и в то же время горячая и быстрая.

Д’Агвилар оказался прелестным кавалером. Он рассказывал о самых разнообразных вещах — серьезных и веселых, так что в конце концов даже Кастелл забыл о своих тревогах и повеселел. Было свежее весеннее утро. Они легким галопом пересекали долины, взбирались на холмы, слушали пение птиц в лесу и наблюдали работающих в поле людей.

Эта прогулка оказалась только началом. Д’Агвилар узнавал часы прогулок даже тогда, когда они меняли их, и, приглашали они его или нет, присоединялся к ним или встречал во время прогулок с такой естественностью, что невозможно было отказаться от его общества. Отец и дочь никак не могли догадаться, каким образом д’Агвилар узнавал об их прогулках и даже о том, куда они собирались ехать. Они предполагали, что все это он узнает от грумов, хотя тем было дано строгое приказание ничего не говорить. Им и в голову не приходило, что это могла делать Бетти. Они не могли предположить, что если они встречаются с д’Агвиларом по утрам, то Бетти делает то же самое по вечерам, когда все думают, что она в церкви, или занимается шитьем, или навещает свою тетку в окрестностях Вестминстера. Но об этих своих прогулках девушка никому но рассказывала по причинам, одной ей ведомым.

Теперь, когда они катались вместе, д’Агвилар по-прежнему оставался вежлив и предупредителен, но манеры его становились все более непринужденными. Он рассказывал всевозможные истории из своей жизни, наполненной необычайными событиями, намекал на свое высокое положение, которое он пока вынужден скрывать. Говорил о своем одиночестве, о том как оно тяготит его и как он хотел найти родственную душу, которая разделила бы с ним его богатство, положение и надежды. В эти минуты его черные глаза останавливались на Маргарет, словно говоря: «Вы та женщина, которую я ищу».

В конце концов эти намеки испугали Маргарет, и она решила, не имея возможности избежать встреч с д’Агвиларом, отказаться от верховых прогулок до возвращения Питера, хотя очень любила верховую езду. Она заявила, что повредила себе колено и седло причиняет ей боль. Великолепная испанская кобыла вынуждена была теперь оставаться в конюшне.

Таким образом Маргарет на несколько дней освободилась от общества д’Агвилара и занялась чтением, работой и сочинением длинных писем Питеру, который был чрезвычайно занят в Дедхэме и давал ей в своих посланиях многочисленные поручения.

Однажды утром, сидя у себя в конторе, Кастелл занимался расшифровкой только что полученных писем. Накануне ночью его лучшее судно водоизмещением в двести тонн, названное по имени его дочери «Маргарет», благополучно прибыло из Испании в устье Темзы. В этот вечер во время прилива оно должно было бросить якорь в Грейвсенде, и Кастелл собирался поехать туда, чтобы посмотреть за разгрузкой. Это был последний из его кораблей, который еще не был продан, и Кастелл намеревался тут же вновь нагрузить корабль товарами и продовольствием и отправить в Севильский порт, где испанский компаньон Кастелла, Хуан Бернальдсс, на чье имя был зарегистрирован корабль, обязался приобрести его за условленную цену. После этого Кастеллу оставалось только передать свою торговлю лондонским купцам, и он мог, сохранив свое состояние, удалиться от дел и провести остаток жизни на покое, в Эссексе, со споен дочерью и ее мужем. Больше он ни о чем не мечтал.

Как только «Маргарет» оказалась у берегов Темзы, капитан Смит высадил на берег приказчика, приказав ему взять лошадь и немедленно доставить Кастеллу в Холборн письма и список грузов. Эти письма и читал сейчас Кастелл. Одно из них было от сеньора Бернальдеса из Севильи; оно не было ответом на письмо, посланное Кастеллом в ту ночь, когда началась вся эта история, — то письмо еще не дошло, — однако оно было посвящено тому же самому делу. В письме говорилось следующее:

Вы помните, я писал вам о человеке, посланном в Лондон ко двору. Пользуясь тем, что наш, шифр никому неизвестен, а это очень валено и вы должны быть предупреждены, я беру на себя риск назвать его имя. Его зовут д’Агвилар. После отправки моего прошлого письма я узнал еще кое-что об этом гранде. Хотя он называет себя просто д’Агвиларом, в действительности это маркиз Морелла. Говорят, в нем течет королевская кровь, так как он является незаконнорожденным сыном принца Карлоса[96] и, следовательно, сводным братом короля. По слухам, Карлос был влюблен в богатую и знатную мавританку из Агвилара. У нее были огромные поместья в Гранаде и в других местах. И так как Карлос не мог жениться на ней из-за разницы в их положении и вероисповедании, то союз их не был узаконен. У них родился сын. Перед тем как принц Карлос умер или был отравлен, будучи пленником в Морелле, он добился для этого мальчика титула маркиза, дав ему, по странной фантазии, имя Морелла. Ему же он завещал некоторые свои земли. После смерти принца его возлюбленная, которая тайно стала христианкой, перевезла сына в свой замок в Гранаде. Там она умерла десять лет назад, оставив сыну все свое богатство, так как не была замужем. Говорят, жизнь его была в опасности, потому что, хоть он наполовину мавр, но в его венах слишком много королевской крови. Однако маркиз оказался человеком умным и сумел убедить короля и королеву в том, что он думает только о собственных удовольствиях. К тому же за него вступилась церковь, ибо он доказал, что является ее верным сыном, занимаясь истреблением еретиков, особенно евреев, и даже мавров, хотя они с ним одной крови. Его оставили в покое и утвердили за ним его владения. Но стать священником он отказался.

С тех пор маркиз был представителем испанского престола в Гранаде, его посылали в Лондон, Рим и в другие места по делам, связанным с вопросами веры и создания святой инквизиции. Вот почему он находится сейчас в Англии — он должен добыть имена и сведения о маранах, живущих там, особенно если они торгуют с Испанией. Я видел список имен тех, кем он должен заняться в первую очередь. Поэтому я и пишу вам так подробно, — ваше имя стоит в этом списке первым. Я думаю, что вы поступили правильно, ликвидируя свою торговлю с Испанией и особенно, что вы срочнорешили продать нам свои корабли. Иначе они могут быть захвачены, так же как и вы, если появитесь здесь. Мой совет вам: спрячьте свое богатство, — оно будет достаточно велико, после того как мы выплатим вам свои долги, — и уезжайте в безопасное место, пока эта ищейка д’Агвилар не напал на ваш след в Лондоне. Хвала всевышнему, никого из нас ни в чем не подозревают, вероятно потому, что мы многим хорошо платим.

Закончив расшифровку письма, Кастелл внимательно перечитал его. Затем он прошелся в зал, где горел камин, так как день был холодный, бросил письмо в огонь и подождал, пока оно превратилось в пепел. После этого он вернулся в контору и спрятал оригинал письма в потайной ящик в стене. Только тогда он уселся в кресло и задумался:

«Мой добрый друг Хуан Бернальдес прав. Д’Агвилар, или маркиз Морелла, выслеживает меня и других. Ну что ж, я не собираюсь и дальше связывать свою судьбу с Испанией. Почти все деньги, за исключением тех, которые еще должны прибыть из Испании, укрыты так, что ему никогда не добраться до них. И все-таки я молю бога, чтобы Питер и Маргарет скорее поженились и мы все трое уединились в Дедхэме, вдали от чужих глаз. Я слишком долго был в этой игре. Мне нужно было закрыть свои книги год назад. Но торговля шла так хорошо, что я не мог решиться на это. К тому же мне везло, и за этот год я удвоил свое состояние. И все-таки нужно было свернуть торговлю раньше, чем они пронюхали о моем богатстве. Жадность, чистая жадность! Ведь я не нуждался в этих деньгах, которые могут погубить нас».

Его раздумья были прерваны стуком в дверь. Джон Кастелл схватил перо, обмакнул в чернильницу, и, крикнув: «Входите!», принялся вписывать колонки цифр в лежавшую перед ним бумагу.

Дверь отворилась, но Кастелл сделал вид, что он настолько поглощен счетами, что не слышит. Какое-то чутье подсказало ему, что за его спиной стоит д’Агвилар. Возможно, он подсознательно узнал его шаги. На мгновение он похолодел — только что он читал о миссии этого человека,

— страх перед наступающим охватил его. Однако Кастелл сыграл великолепно.

— Зачем ты беспокоишь меня, дочка? — спросил он раздраженно, не поворачивая головы. — У меня и так масса огорчений. Половина груза оказалась испорченной, а ты отрываешь меня, когда я подсчитываю свои убытки.

С этими словами Кастелл бросил перо и резко повернулся вместе со стулом.

Перед ним действительно стоял с улыбкой склонившийся в своем обычном поклоне роскошно одетый д’Агвилар.

Глава 8

Д’АГВИЛАР ГОВОРИТ
— Убытки? — переспросил д’Агвилар. — Неужели я ослышался: богач Джон Кастелл, который держит в своих руках половину торговли с Испанией, говорит об убытках?

— Да, сеньор, это так. Дела очень плохи. С этим судном мне не повезло. Оно едва уцелело от весенних бурь. Однако садитесь, прошу вас.

— Неужели дела действительно плохи? — усмехнулся д’Агвилар, усаживаясь. — Как, однако, нагло врут слухи! Я слышал, что ваши дела идут хорошо. Впрочем, конечно, то, что для вас является убытком, для такого человека, как я, было бы колоссальной прибылью.

Кастелл не ответил. Он выжидал, чувствуя, что его гость пришел не для того, чтобы разговаривать с ним о торговых делах.

— Сеньор Кастелл, — вновь обратился к нему д’Агвилар; в голосе его чувствовалось волнение. — Я пришел просить вас кое о чем.

— Если вы хотите одолжить у меня денег, сеньор, то боюсь, что момент как раз неподходящий. — И он кивнул на бумагу, испещренную цифрами.

— Я не собираюсь просить у вас денег в долг, я прошу вас сделать мне подарок.

— Все, что есть в моем бедном доме, принадлежит вам, — с восточной вежливостью ответил Кастелл.

— Рад слышать это, сеньор, потому что я действительно хочу получить кое-что из вашего дома.

Кастелл вопросительно посмотрел на него.

— Я прошу руки вашей дочери, сеньоры Маргарет.

Кастелл удивленно посмотрел на д’Агвилара, и с его губ сорвалось:

— Это невозможно.

— Почему невозможно? — медленно спросил Д’Агвилар, словно ожидавший такого ответа, — По возрасту мы подходим друг к другу, хотя я занимаю гораздо более высокое положение, чем вы предполагаете. Не хочу хвастаться, но женщины не считают меня уродливым. Я буду добрым другом дому, из которого возьму жену, а ведь может прийти день, когда понадобятся друзья. И, наконец, я хочу жениться на ней не ради того, что она принесет с собой, хотя богатство никогда не бывает лишним, а потому — прошу вас поверить мне, — что люблю ее.

— Я слышал, что сеньор Д’Агвилар любит многих женщин там, в Гранаде.

— Так же как я слышал, что «Маргарет» проделала очень выгодный рейс, сеньор Кастелл. Слухам, как я только что говорил, верить нельзя. Я буду говорить прямо. Я не был святым. Но теперь я им стану ради Маргарет. Я буду верен вашей дочери, сеньор. Что вы теперь скажете?

Кастелл только покачал головой.

— Послушайте, — продолжал Д’Агвилар, — я не тот, за кого выдаю себя. Ваша дочь, выйдя за меня замуж, получит высокое положение и титул.

— Да, вы маркиз Морелла, сын принца Карлоса и мавританки, племянник его величества короля Испании.

Д’Агвилар в упор посмотрел на своего собеседника и слегка поклонился.

— Ваши сведения не менее точны, чем мои. Вам, конечно, не нравится примесь в моей крови. Ну что ж, если бы ее не было, я бы теперь сидел на месте Фердинанда. Мне она тоже не по душе, хотя это древняя кровь благородных мавров. Однако разве племянник короля и сын гранадской принцессы не может быть подходящим мужем для дочери… еврея… да, марана, и английской леди, христианки, из хорошей семьи, но не больше?

Кастелл поднял руку, собираясь сказать что-то, но Д’Агвилар продолжал:

— Не отрицайте этого, друг мой. Здесь, когда мы с вами одни, не стоит это делать. Разве некий Исаак из Толедо лет пятьдесят назад не покинул вместе со своим маленьким сыном Испанию и не стал известен в Лондоне как Джозеф Кастелл? Как видите, не только вы изучаете родословную.

— Ну, и что из этого, сеньор?

— Что из этого? Ничего, мой друг Кастелл. Кого может заинтересовать эта старая история, если старый Исаак давно умер, а его сын уже около пятидесяти лет добрый христианин, был женат на христианке и имеет христианку дочь. Вот если бы он только притворялся христианином, а в действительности тайно исполнял еврейские обряды, вот тогда…

— Что тогда?

— Тогда он безусловно был бы изгнан из этой страны, где евреям запрещено жить, его имущество было бы конфисковано в пользу королевской казны, его дочь попала бы под опеку короля и была бы выдана замуж по желанию его величества, а сам он был бы, по всей вероятности, передан в руки испанских властей, с тем чтобы ответить за все. Но мы отвлеклись. Все ли еще невозможен наш брак?

Кастелл посмотрел прямо в глаза д’Агвилару:

— Да!

Он произнес это слово так смело, что Д’Агвилар на мгновение растерялся. Он не ожидал такого ответа.

— Может быть, вы будете так любезны объяснить мне причину?

— Причина проста, маркиз: моя дочь обручена.

Д’Агвилар не выразил удивления.

— С этим скандалистом, вашим родственником, Питером Брумом? — спросил он. — Я догадывался об этом, и, клянусь всеми святыми, мне жаль ее. Это слишком скучный возлюбленный для такой красивой и яркой женщины, а как муж… — Д’Агвилар передернул плечами. — Дорогой Кастелл, ради нее вы не допустите этого брака.

— А если допущу?

— Тогда я разрушу его ради нас всех, включая, конечно, и меня, потому что я люблю Маргарет и хочу возвысить ее, и ради вас, ибо я хочу, чтобы вы прожили оставшиеся годы в мире и довольстве, а не как затравленная собака.

— Как вы разрушите его, маркиз? Путем…

— О нет, сеньор, — перебил его Д’Агвилар, — не чужими мечами, если вы это имеете в виду. Достой шли Питер в безопасности от них, поскольку это зависит от меня, хотя, если мы столкнемся лицом к лицу, победит тот, кто сильнее. Не бойтесь, друг мой, я не унижусь до убийства, я слишком дорожу своей душой, чтобы осквернять ее кровью. И я никогда не женюсь на женщине вопреки ее воле. Однако Питер может умереть, и прекрасная Маргарет сможет протянуть мне руку и сказать: «Я выбираю вас своим мужем».

— Все это, конечно, может случиться, маркиз, но я не думаю, чтобы это произошло. Что касается меня, я благодарю вас, но вынужден отклонить ваше лестное предложение. Я полагаю, что моя дочь будет более счастлива в ее нынешнем скромном положении с тем человеком, которого она избрала. Вы разрешите мне вернуться к моим счетам? — Кастелл встал.

— Да, сеньор, — ответил Д’Агвилар, тоже вставая, — но прибавьте к тем убыткам, о которых вы говорили, еще один — дружбу Карлоса, маркиза Морелла, а на той странице, где у вас прибыли, добавьте его ненависть.

— Смуглое, красивое лицо д’Агвилара исказилось от злобы. — Вы что, сошли с ума? Вспомните о маленькой молельне за алтарем в вашей часовне и о том, что там находится!

Кастелл пристально посмотрел на него и затем сказал:

— Пойдемте, посмотрим. Нет, не бойтесь: так же как и вы, я помню о своей душе и не обагрю своих рук кровью. Идите вслед за мной, вы будете в безопасности.

Любопытство или какая-то другая причина заставила д’Агвилара подчиниться. Через несколько минут они оказались позади алтаря.

— Смотрите, — сказал Кастелл, нажав пружину и открыв потайную дверь.

Д’Агвилар заглянул в комнатку. Но куда делись стол, ящик, подсвечники, свитки, о которых говорила ему Бетти? Там были только старые пыльные ящики с пергаментами и поломанная мебель.

— Что вы видите? — спросил Кастелл.

— Только то, что вы гораздо умнее, чем я предполагал. Но отвечать на эти вопросы вам придется не сейчас и не мне. Поверьте, я не инквизитор.

С этими словами Д’Агвилар повернулся и вышел. Когда Кастелл, прикрыв потайную дверь, поспешно вышел из часовни, маркиза уже не было.

Чрезвычайно взволнованный, Кастелл вернулся в свой кабинет и сел поразмыслить. Судьба, которая так долго оставалась благосклонной к нему, теперь отвернулась. Хуже быть не могло. Д’Агвилар через своих шпионов раскрыл тайну его веры, и так как, к несчастью, маркиз влюблен в его дочь, а Кастелл вынужден отказать ему, то Д’Агвилар стал его злейшим врагом. Почему же он отказал д’Агвилару? Ведь это человек знатный и занимающий высокое положение. Маргарет стала бы женой одного из первых грандов Испании, стоящего ближе всех к трону. Может быть — такие случаи бывают, — она стала бы королевой или матерью королей? Более того: этот брак принес бы самому Кастеллу безопасность, спокойную старость, тихую смерть в собственной постели — ведь будь он хоть пятьдесят раз мараном, кто посмеет тронуть тестя маркиза Морелла? Так почему же он отказал? Да просто потому, что он обещал выдать ее замуж за Питера, а за всю жизнь купца он никогда не отказывался от своего слова. И в душе Кастелл пожалел, что согласился выдать Маргарет за Питера. Почему он не заставил Питера, который так долго ждал, подождать еще месяц? Но теперь уже было поздно. Он дал слово и будет держать его, чего бы это ему ни стоило.

Кастелл встал и приказал служанке позвать к нему Маргарет. Однако та вернулась с сообщением, что ее хозяйка отправилась на прогулку вместе с Бетти и что лошадь ожидает хозяина, чтобы ехать к реке. Кастелл собирался провести ночь на борту своего судна.

Положив перед собой лист бумаги, Кастелл подумал было, не написать ли Маргарет и не предупредить ли ее. Но затем он решил, что ей нечего бояться д’Агвилара, по крайней мере в настоящее время, и что опасно доверять бумаге такие вещи; он написал только, чтобы она берегла себя и что он вернется на следующий день утром.

В тот же день вечером, когда Маргарет сидела в своей маленькой гостиной, примыкавшей к общему залу, дверь отворилась, и, подняв глаза от вышивания, Маргарет увидела стоявшего перед ней д’Агвилара.

— Сеньор, — с удивлением воскликнула она, — как вы попали сюда?

— Сеньора, — с поклоном ответил Д’Агвилар, закрывая за собой дверь, — меня принесли сюда мои ноги. Если бы я мог, я думаю, что никогда не уходил бы от вас.

— Не говорите мне комплиментов, сеньор, прошу вас, — нахмурившись, сказала Маргарет. — Я не могу принимать вас одна, поздно вечером, когда отца дома нет.

Маргарет встала и попыталась пройти мимо него к двери. Однако д’Агвилар не сдвинулся с места, и ей пришлось остановиться.

— Я знал, что его нет, — учтиво заметил д’Агвилар, — и именно поэтому я рискнул обратиться к вам по вопросу чрезвычайно важному. Я умоляю вас уделить мне несколько минут.

У Маргарет мелькнула мысль, что он принес ей новости о Питере, — вероятно, плохие.

— Садитесь и говорите, сеньор, — ответила она, опускаясь в кресло.

— Сеньора, — начал д’Агвилар, — мои дела в этой стране закончены, и через несколько дней я возвращаюсь в Испанию… — Он приостановился, словно выжидая.

— Я уверена, что ваше путешествие будет приятным, — заметила Маргарет, не зная, что еще сказать.

— Я тоже надеюсь на это, сеньора, потому что я пришел просить вас разделить его со мной. Выслушайте меня, прежде чем отказывать мне. Сегодня я видел вашего отца и просил у него вашей руки. Он не дал мне никакого ответа, не сказав ни «да», ни «нет». Он заявил мне, что вы сами решаете свою судьбу и что я должен услышать решение из ваших уст.

— Мой отец сказал так? — перебила его удивленная Маргарет, но потом ей пришло в голову, что у Кастелла, очевидно, была какая-то причина для такого ответа, и она быстро добавила: — Ну что ж, мой ответ будет прост и краток. Я благодарю вас, сеньор, но я остаюсь в Англии.

— Ради вас и я готов остаться здесь, хотя, по правде говоря, я нахожу эту страну холодной и варварской.

— Если вы останетесь здесь, сеньор д’Агвилар, уеду в Испанию я. Прошу вас, пропустите меня!

— Только после того, как вы выслушаете все. Я уверен, что тогда вы будете более снисходительны. Поймите, я занимаю очень высокое положение у себя на родине. Это здесь я предпочитаю жить инкогнито, под скромным именем сеньора д’Агвилара. Я маркиз Морелла, племянник короля Фердинанда. Я богат и знатен. Если вы не верите мне, я могу представить вам доказательства.

— У меня нет оснований не верить вам, — холодно ответила Маргарет.

— Все это, может быть, и правда, но какое это имеет отношение ко мне?

— А то, что я, у которого в венах струится королевская кровь, прошу дочь купца стать моей женой.

— Благодарю вас, но меня вполне устраивает мой скромный жребий.

— Вам безразлично, что я люблю вас всем сердцем? Выходите за меня замуж, и я возвышу вас, может быть, даже до трона.

Маргарет подумала мгновение и затем сказала:

— Вы предлагаете крупную взятку, но как вы сделаете это? Разве девушек не обманывают поддельными драгоценностями?

— А как это делалось раньше? Далеко не все любят Фердинанда. У меня есть много друзей, которые помнят, что мой отец был старшим сыном, но его отравили. А моя мать была мавританской принцессой. И если я, живущий среди мавров в качестве посла испанского престола, соединю свой меч с их мечами… Есть и другие пути. Однако я говорю вещи, которые никогда раньше не произносили мои уста. Если они когда-либо станут известны, это будет стоить мне жизни — пусть это послужит доказательством того, насколько я доверяю вам.

— Благодарю вас, сеньор, за ваше доверие, но мне кажется, что эта корона находится так высоко, что путь к ней весьма опасен. Я предпочитаю оставаться внизу, в безопасности.

— Вы отказываетесь от славы, — взволнованно прервал ее д’Агвилар,

— может быть, вас тронет любовь. Вам будут поклоняться. Вы будете окружены таким обожанием, как ни одна женщина в мире. Клянусь вам, в ваших глазах есть искра, которая зажгла в моем сердце огонь, он пылает день и ночь и никогда не погаснет. Ваш голос для меня сладчайшая музыка, ваши волосы пленили меня сильнее, чем кандалы — узника; когда вы идете, мне кажется, что богиня красоты Венера спустилась на землю. Ваш ум так же ясен и благороден, как и ваша красота, и с его помощью я достигну всего на земле и завоюю место на небе. Я люблю вас, моя госпожа, моя прекрасная Маргарет. Из-за вас все женщины на свете потеряли для меня всякую прелесть. Смотрите, как сильно я люблю вас, если я, один из первых грандов Испании, преклоняюсь перед вашей красотой. — С этими словами д’Агвилар неожиданно упал перед ней на колени и, схватив подол ее платья, прижал к своим губам.

Маргарет смотрела на него, и гнев, вспыхнувший было у нее в душе, таял; вместе с ним исчезло чувство страха. Этот человек был искренен, в этом она не могла сомневаться. Рука, державшая подол ее платья, трепетала, лицо было бледно, а в черных глазах блестели слезы. Почему же бояться этого человека, который был ее рабом?

— Сеньор, — мягко сказала она, — поднимитесь, прошу вас. Не тратьте на меня свою любовь, я не заслуживаю ее и не достойна вас. Я не могу ответить на нее. Сеньор, я уже обручена. Забудьте меня и найдите другую женщину, достойную вашей любви.

— Обручена! — воскликнул д’Агвилар. — Я знаю об этом. Нет, я не хочу сказать о нем ничего дурного. Порочить того, кому более повезло, непристойно. Но какое имеет значение то, что вы обручены? Что значило бы для меня, если бы вы даже были замужем? Я все равно добивался бы вас, для меня нет другого пути. Вы говорите, что вы ниже меня. Вы выше меня, как звезда, и вас так же трудно достичь. Искать другую любовь? Уверяю вас, что я завоевал немало женщин — ведь не все так неприступны, как вы, — и теперь я ненавижу их. Я жажду вашей любви и буду добиваться вас до последнего дня моей жизни. Я завоюю вас или погибну. Впрочем, нет, я не умру, пока вы не будете моей. Не пугайтесь, я не буду убивать вашего возлюбленного, иначе как в честном бою. Я не буду принуждать вас стать моей женой, даже если бы я имел такую возможность, но я еще услышу из ваших собственных уст, как вы попросите меня быть вашим мужем. Я клянусь в этом Иисусом! Я клянусь, что только этому посвящу всю свою жизнь! И если случится так, что вы умрете раньше меня, я последую за вами до самых ворот рая и найду вас там.

Страх вновь сжал сердце Маргарет. Любовь этого человека была страшна, хотя и величественна. Питер никогда не говорил ей таких слов.

— Сеньор, — сказала она почти виноватым голосом, — мертвые оказываются плохими невестами. Оставьте эти больные фантазии, их порождает ваша восточная кровь.

— Но это и ваша кровь — ведь вы наполовину еврейка, и вы должны понимать мои чувства.

— Возможно, я и понимаю. Может быть, я восхищаюсь ими и даже считаю их по-своему возвышенными и благородными, если можно считать благородным стремление завоевать чужую невесту. Но я, сеньор, невеста другого и принадлежу ему вся, телом и душой. И я не откажусь от своего слова и не разобью его сердце за все царства на земле. Еще раз прошу вас, сеньор, предоставьте бедной девушке ту скромную участь, которую она избрала, и забудьте ее.

— Леди, — ответил д’Агвилар, — ваши слова мудры и деликатны, я благодарен вам за них. Но я не могу забыть вас. И клятву, которую я только что произнес, я повторяю. — И прежде чем Маргарет успела остановить его и даже догадаться о том, что он собирается делать, д’Агвилар взял золотое распятие, висевшее у нее на груди, поцеловал его и опустил со словами: — Вы видите, я мог поцеловать вас в губы и вы не успели бы остановить меня, но я никогда этого не сделаю, пока вы сами не позволите мне. Поэтому вместо ваших губ я поцеловал распятие, которое мы оба носим. Леди Маргарет, моя леди Маргарет, через день или два я уплываю в Испанию, и я увожу с собой ваш образ. Я верю, что пройдет немного времени — и наши пути скрестятся. Разве может быть иначе — ведь наши жизни переплелись в тот вечер около Вестминстерского дворца, переплелись для того, чтобы никогда не разойтись, пока один из нас не покинет этот мир. А сейчас прощайте.

Д’Агвилар исчез так же бесшумно, как и появился. Выпустила его из дома та же Бетти, которая перед тем открыла ему дверь. Быстро оглядевшись по сторонам, чтобы убедиться, что ее никто не видит — на это можно было надеяться, так как Питера дома не было, а с ним уехали лучшие слуги, хозяин тоже отсутствовал, — Бетти оставила дверь приоткрытой, чтобы иметь возможность вернуться незамеченной, и выскользнула вслед за д’Агвиларом. Они дошли до старой арки, которая в давние времена служила входом в ныне разрушенный дом. Сюда, в этот темный уголок, и завернула Бетти, потянув за руку д’Агвилара. Он остановился на мгновение, пробормотал сквозь зубы какое-то испанское проклятие и пошел за ней. «— Что вы хотите мне сказать, прелестная Бетти? — спросил он.

— Меня интересует, — с едва сдерживаемым негодованием воскликнула Бетти, — что вы хотите мне сказать, мне, которая так много сделала для вас сегодня! Для моей кузины у вас находится немало слов, я знаю. Я ведь была в саду и сквозь ставни слышала, как вы говорили, говорили, говорили, как будто защищали свою жизнь.

«Надеюсь, что в этих ставнях нет отверстий, — подумал про себя д’Агвилар, — и она ничего не могла увидеть». Вслух же он сказал:

— Мисс Бетти, вы не должны были стоять на этом жестоком ветре. Вы могли простудиться, что бы я тогда делал?

— Не знаю. Скорее всего, ничего. Но я хочу знать, почему вы уверяли меня, что хотите прийти, чтобы повидать меня, и вместо этого провели целый час с Маргарет?

— Чтобы избежать подозрений, дорогая Бетти. Кроме того, я должен был поговорить с ней о Питере, который ее, по-видимому, так интересует. Вы ведь очень проницательны, Бетти, скажите мне: там готовится свадьба?

— Думаю, что да. Мне ничего не говорили, но я многое замечаю. Кроме того, она почти каждый день пишет ему письма. Я только не понимаю, что она нашла в этом человеке.

— Без сомнения, она высоко ценит его честность, так же как я вашу. Кто может объяснить движения сердца? Ведь, как говорят знающие люди, одни из них внушает небо, а другие ад. В конце концов, это не наше с вами дело. Пусть они будут счастливы, поженятся, и пусть у них будет многочисленное и здоровое потомство. Однако, дорогая Бетти, вы готовы к поездке в Испанию?

— Не знаю, — мрачно ответила Бетти. — Я не уверена, что можно довериться вам и вашим красивым словам. Если вы хотите жениться на мне, как вы клянетесь, почему мы не можем сделать все это до отъезда? Откуда я знаю, что вы выполните свое обещание, когда мы будем в Испании?

— Вы задаете много вопросов, Бетти. Я вам уже ответил на них раньше. Я уже говорил вам, что не могу жениться на вас здесь потому, что должен получить на это разрешение. Оно необходимо из-за различия в нашем положении. Здесь, где все знают, кто вы, я такого разрешения не получу. В Испании вы будете представлены как знатная английская леди — а вы действительно имеете на это право по своему рождению — и я получу такое разрешение в течение часа. Но если вы сомневаетесь во мне, то, хотя сердце у меня разрывается в груди, когда я говорю это, нам лучше расстаться сейчас же. Мне не нужна жена, которая не доверяет мне. Скажите, жестокая Бетти, вы хотите покинуть меня?

— Вы знаете, что я не хочу этого, вы знаете, что это убьет меня! — воскликнула Бетти голосом, полным страсти. Вы знаете, что я люблю землю, по которой вы ходите, и ненавижу каждую женщину, которая оказывается около вас, даже свою кузину, хотя она всегда была так добра ко мне. Я рискну и поеду с вами, потому что я верю, что вы честный джентльмен и не обманете девушку, доверившуюся вам. Но если вы обманете меня, пусть бог накажет вас. Я ведь не игрушка, которую можно сломать и выбросить, и вы убедитесь в этом. Да, я рискну, потому что вы заставили меня полюбить вас так, что я не могу жить без вас.

— Бетти, ваши слова восхищают меня! Я вижу, что не ошибся в вашем благородном сердце. Но говорите чуть потише. Вернемся к нашему плану. В день отплытия я приглашу госпожу Маргарет и вас на мой корабль.

— А почему не пригласить меня без Маргарет?

— Потому что это возбудит подозрения, которых нам нужно избегать. Не перебивайте меня, Я приглашу вас обеих или заставлю приехать под каким-нибудь другим предлогом и тогда распоряжусь, чтобы ее отправили на берег. Предоставьте все это мне, поклянитесь только, что вы выполните все, что я напишу вам. Если вы этого не сделаете, имейте в виду, у нас есть могущественные враги, которые могут навсегда разлучить нас. Я буду откровенен с вами, Бетти: есть одна знатная дама, которая ревнует и следит за вами. Вы клянетесь?

— Да, да, я клянусь! Но кто эта знатная дама?

— Ни слова о ней, во имя вашей и моей жизни! Я скоро извещу вас. А теперь, дорогая, до свидания.

— До свидания, — отозвалась Бетти, но не тронулась с места.

Поняв, что она ожидает еще чего-то, д’Агвилар собрался с силами и коснулся губами ее волос. В тот же момент он пожалел об этом — даже эта умеренная ласка вызвала в ней бурю страсти. Бетти обвила его шею руками и принялась целовать, пока он, наполовину задушенный, не вырвался из ее объятий и не спасся бегством.

«Матерь божья, — подумал он, — эта женщина похожа на вулкан во время извержения! Я буду теперь целую неделю ощущать ее поцелуи. — И он вытер лицо рукой. — Лучше было бы придумать другой план, но теперь уже поздно менять что-либо — она выдаст меня. Как-нибудь я от нее избавлюсь, хотя бы мне пришлось ее утопить. Тяжкая участь — любить госпожу и быть любимым служанкой».

Глава 9

ЛОВУШКА
На следующее утро, когда вернулся Кастелл, Маргарет рассказала ему о визите д’Агвилара и обо всем, что произошло между ними. Испанец сказал ей, что она наполовину еврейка, значит, он раскрыл тайну Кастелла.

— Я знаю об этом, знаю! — ответил ей взволнованный и рассерженный отец. — Вчера он угрожал мне. Будь что будет, я встречу мой жребий. А сейчас я хочу знать, кто впустил этого человека в мой дом в мое отсутствие и без моего разрешения.

— Бетти, — ответила Маргарет. — Она клянется, что не думала, что поступает дурно.

— Пошли за ней, — сказал Кастелл.

Бетти тут же явилась и в ответ на расспросы хозяина сочинила длинную историю. Вечером она вышла подышать воздухом, как вдруг подошел сеньор д’Агвилар, поздоровался с ней и прошел в дом, сказав, что у него назначено свидание с хозяином.

— Со мной? — прервал ее Кастелл. — Но меня ведь не было дома.

— Я не знала, что вы уехали. Меня не было дома, когда вы уезжали, и никто мне об этом не сказал. А я знаю, что сеньор д’Агвилар ваш друг. Я его впустила и потом выпустила. Вот и все, что я могу сказать.

— Тогда я должен сказать, что ты потаскушка и лгунья и что этот испанец каким-то путем подкупил тебя! — вспылил Кастелл. — Вот что, девчонка, хоть ты и родственница моей жены, но я решил выгнать тебя на улицу. Можешь умирать там с голоду.

Бетти сначала вспылила, потом принялась плакать. Маргарет начала упрашивать отца не делать этого, потому что он погубит Бетти и возьмет грех на душу. Кончилось все тем, что Кастелл, будучи человеком добрым, вспомнил, что покойная жена любила Бетти Дин, как родную дочь, и ограничился тем, что запретил Бетти выходить из дома без Маргарет и распорядился, чтобы дверь отпирал только слуга.

В тот же день Маргарет написала Питеру обо всем, что у них произошло, и о том, как испанец просил ее выйти за него замуж. Умолчала она только о словах, которые он ей говорил. В конце письма она запрещала Питеру ревновать ее к сеньору д’Агвилару или к какому-либо другому мужчине, так как Питер знает, кому принадлежит ее сердце.

Получив это письмо, Питер чрезвычайно взволновался. Что Кастелл и Маргарет навлекли на себя злобу д’Агвилара, в этом он не сомневался. Его возмутило, что д’Агвилар осмелился беспокоить Маргарет своими ухаживаниями. Все остальное его мало волновало, ибо он верил в нее, как в бога. Тем не менее Питеру захотелось как можно скорее вернуться в Лондон, пренебрегая опасностью. Однако не прошло и трех дней, как он получил письма сразу от Кастелла и Маргарет, которые успокоили его.

В письмах сообщалось, что д’Агвилар отплыл в Испанию. Во всяком случае, Кастелл видел его стоящим на корме корабля, плывшего вниз по Темзе, по направлению к морю. То был корабль испанского посла де Айалы. Кроме того, Маргарет получила от него прощальный привет. В записке было написано:

«Прощайте, прекрасная леди. До предопределенного часа, когда мы встретимся вновь. Я уезжаю, потому что должен ехать, но увожу с собой ваш образ. Любящий вас до самой смерти Морелла».

«Он может возить с собой ее образ, пока сама она со мной, но если он вернется со своей любовью, клянусь, что смерть и он недолго будут ходить порознь!» — таковы были мрачные мысли Питера. Затем он вернулся к письмам. Теперь, после отъезда испанцев, ему нечего бояться, а в Лондоне его уже ждут. Кастелл в своем письме назначил день приезда — 31 мая, ровно через неделю, с тем что на следующий день — 1 июня — состоится их свадьба. Устраивать свадьбу в мае нельзя — считалось, что это может принести несчастье. Эти же новости сообщала и Маргарет в таких нежных словах, что Питер поцеловал ее письмо и тут же написал ей ответ — краткий, по обыкновению. Он писал, что, если на то будет воля святых, он приедет к вечеру 31 мая и что во всей Англии нет человека счастливее, чем он.

Всю эту неделю Маргарет была совершенно поглощена приготовлением своего подвенечного платья. Кроме того, она занималась и другими туалетами, так как было решено, что на следующий день после свадьбы они уедут в Дедхэм, а отец вскоре последует туда за ними. Старый замок был еще не готов, для окончания работ требовалось еще немало времени, но Питер привел в порядок несколько комнат, в них они могли жить летом, а к зиме должен был быть готов весь дом.

Кастелл тоже был очень занят. «Маргарет» готовилась к новому плаванию, и трюмы ее принимали последние грузы. Кастелл надеялся отправить судно в тот же день — 31 мая — и таким образом покончить с этим последним своим делом. Ему оставалось только передать свои склады и лавки купцам, которые купили их. Дела держали его в Грейвсенде, где стояло судно, но он был спокоен, так как д’Агвилар и все остальные испанцы, в том числе и слуги де Айала, которые поклялись убить Питера, уехали.

О, как счастлива была Маргарет в эти прекрасные весенние дни! Сердце ее было спокойно, как безоблачное небо. Она была так счастлива, так поглощена приятными хлопотами, что не обращала внимания на свою кузину Бетти, которая помогала ей готовить свадебный наряд и все что нужно для отъезда. Если бы она присмотрелась, то заметила бы, что Бетти встревожена и словно чего-то ждет. Она боролась с овладевшим ею отчаянием. Но Маргарет ничего не замечала, ее сердце было слишком полно своим счастьем, она считала часы до возвращения Питера.

Время шло. Наконец наступил день, когда должен был вернуться Питер. На следующий день была назначена свадьба. К ней все было готово, включая прекрасный костюм для Питера. Таких нарядных костюмов он никогда раньше не носил. Соседнюю церковь, где должно было происходить венчание, уже убрали цветами.

Рано утром Кастелл уехал в Гройвсенд, захватив с собой большую часть слуг. «Маргарет» на рассвете следующего дня уходила в море. Кастелл обещал вернуться к ночи, чтобы встретить Питера, который собирался выехать из Дедхэма утром и не мог приехать раньше ночи.

К четырем часам дня в доме все было готово, и Маргарет пошла в свою комнату переодеться к приезду Питера. Бетти она не взяла с собой

— та была чем-то занята. Кроме того, сердце Маргарет было так переполнено радостью, что ей хотелось побыть немного одной.

Сердце Бетти тоже было переполнено, но отнюдь не радостью. Ее обманули. Красивый испанец, которого она так страстно полюбила, уехал и не прислал ей ни слова. Сомневаться в этом не приходилось — его видели на борту отплывавшего судна, — и ни единого слова! Это было жестоко, и теперь она, у которой украли надежду и любовь, должна была помогать другой женщине, которая собиралась стать счастливой женой. С сердцем, преисполненным горечью, Бетти, кусая губы и вытирая глаза рукавом платья, принялась за дела. Неожиданно открылась дверь, и слуга

— не их, а со стороны, приглашенный для помощи на завтрашний день, — сообщил, что ее хочет видеть какой-то матрос.

— Впусти его. У меня нет времени ходить и выслушивать всех! — вспылила Бетти.

Слуга ввел матроса и тут же оставил их одних. Посланец оказался смуглым малым с лукавыми черными глазами. Если бы он не говорил так хорошо по-английски, его можно было бы принять за испанца.

— Кто ты, и что у тебя за дело? — нетерпеливо спросила Бетти.

— Я плотник с «Маргарет», — объяснил он, — меня послали сказать, что с господином Кастеллом случилось несчастье и он просит, чтобы его дочь Маргарет немедленно приехала к нему.

— Какое несчастье? — вскрикнула Бетти.

— Он смотрел, как укладывают груз, поскользнулся и упал в трюм, повредил себе спину и сломал правую руку. Поэтому он не мог написать. Но доктор, которого мы вызвали, приказал мне передать мисс Маргарет, что в настоящий момент он не боится за его жизнь. Вы мисс Маргарет?

— Нет, — ответила Бетти, — но я сейчас же пойду за ней. Подожди здесь.

— Тогда, значит, вы ее кузина, мисс Бетти Дин? Если это так, то у меня есть кое-что и для вас.

— Да, это я.

— Вот, — сказал матрос, вытаскивая письмо и протягивая его Бетти.

— Кто дал тебе это? — подозрительно спросила Бетти.

— Я не знаю его имени, но по виду это очень благородный испанец. И очень щедрый. Он услышал про несчастье на «Маргарет» и о том, что я еду сюда, и попросил меня передать вам письмо. В награду он подарил мне золотой дукат и взял слово, что я передам это письмо только вам и никому не скажу о нем ни слова.

— Какой-нибудь неотесанный поклонник, — заявила Бетти, кивнув головой, — они вечно пишут мне. Жди здесь, я пойду за мисс Маргарет.

Как только Бетти очутилась за дверями, она быстро вскрыла письмо и впилась в него глазами.

Любимая!

Вы думаете, что я обманул вас и уехал, но это неправда. Я хранил молчание только потому, что вам все равно не удалось бы выйти одной из дома, ведь вас так стерегут. Но теперь бог любви дарует нам эту возможность. Конечно, ваша кузина возьмет вас с собой к отцу, который лежит у себя на судне, тяжело раненный. Пока она будет с ним, я уведу вас, и тогда мы обвенчаемся и тут же уедем — сегодня же или завтра. Зная, что вы хотите этого, я с огромными трудностями добился разрешения, и священник будет ждать нас, чтобы обвенчать. Не говорите никому ни слова и не высказывайте ни опасений, ни страха, что бы ни случилось, иначе мы будем разлучены навсегда. Уговорите вашу кузину поехать, чтобы вы могли сопровождать ее. Помните, что ваш возлюбленный ждет вас.

К. У А.

Когда Бетти разобрала содержание этого любовного послания, ее сердце забилось от волнения, голова закружилась, и она чуть не упала. Потом она подумала, что это могла быть шутка. Нет, Бетти узнала почерк д’Агвилара, — он верен ей, он женится на ней, как обещал, и увезет ее в Испанию, чтобы сделать там знатной дамой. Если она будет медлить, она может потерять его навсегда; его, за кем она готова идти на край света. В ту же минуту решение было принято — Бетти была храброй девушкой. Она поедет, даже если ей придется бросить кузину, которую она так любит.

Спрятав письмо на груди, Бетти бросилась в комнату Маргарет и рассказала ей о посланце и ужасном известии. О письме она не сказала ни слова. Маргарет побледнела от волнения, однако, овладев собой, выговорила:

— Я пойду поговорю с ним.

Они вместе спустились по лестнице. Матрос повторил Маргарет всю историю. Он рассказал ей, как произошло несчастье — но его словам, это случилось у него на глазах, — и описал, какие раны получил ее отец. При этом он добавил, что, хотя врач и утверждает, что опасности для жизни нет, однако господин Кастелл думает иначе и все время просит, чтобы к нему немедленно привели дочь.

Несмотря на все, Маргарет сомневалась и медлила — она боялась, сама не понимая чего.

— Питер будет здесь самое большое через два часа, — обратилась она к Бетти. — Может быть, лучше дождаться его?

— О Маргарет, а что, если тем временем твой отец умрет? Уж наверно, он лучше знает, что с ним, чем тот коновал, которого к нему позвали. Ведь ты тогда потеряешь покой на всю жизнь! Конечно, тебе нужно ехать. Или, в крайнем случае, поеду я одна.

Маргарет все еще колебалась, пока матрос не вмешался:

— Миледи, если вы поедете, я могу проводить вас к тому месту, где вас ожидает шлюпка, чтобы переправить через реку. Если же нет, я должен вас оставить — судно уйдет с восходом луны, они ждут только вашего приезда, чтобы перенести хозяина, вашего отца, на берег. Они думают, что лучше это сделать при вас. Если же вы не приедете, они сделают это сами, как можно бережнее. Там вы завтра и найдете господина Кастелла, живого или мертвого. — С этими словами матрос взял свою шапку, собираясь уходить.

— Я еду с вами! — воскликнула Маргарет. — Ты права, Бетти. Прикажи оседлать двух лошадей, мою и грума. Пусть на его лошадь найдут второе седло, удобное для тебя. Поедем вместе. У матроса, очевидно, лошадь есть.

Матрос утвердительно кивнул и отправился вслед за Бетти в конюшню. Маргарет же схватила перо и принялась наспех писать записку Питеру. Она сообщала ему о несчастье, постигшем их, и умоляла немедленно ехать вслед за ной. «Я вынуждена ехать, — приписала она, — одна, с Бетти и незнакомым мужчиной. Однако я должна это сделать, ибо сердце мое разрывается от страха за отца. Любимый, скорее следуй за мной».

Маргарет передала записку слуге, который впустил матроса, и приказала вручить это письмо мистеру Питеру Бруму немедленно, как только он приедет. Слуга поклялся, что сделает это.

Затем Маргарет достала для себя и для Бетти простые черные плащи с капюшонами, которые должны были скрывать их лица, и вскоре они уже были на конях.

— Стой! — воскликнула Маргарет, обращаясь к матросу, когда они уже собирались выехать. — Почему отец не послал вместо тебя кого-нибудь из своих слуг и почему он не написал мне?

Матрос искренне удивился:

— Его слуги ухаживали за ним, и он приказал ехать мне, потому что я знаю дорогу и у меня на берегу хорошая лошадь, на которой я обычно езжу с поручениями в Лондон. А что касается письма, то врач начал писать, но он делал это так медленно, что господин Кастелл приказал мне тотчас ехать. Похоже, — добавил он с некоторым раздражением, обращаясь к Бетти, — что госпожа Маргарет не доверяет мне. Если так, пусть она ищет себе другого проводника или остается дома. Мне все равно. Я выполнил то, что мне приказано.

Этими словами хитрый малый рассеял страхи Маргарет, но Бетти, помня о письме д’Агвилара, была все-таки встревожена. Вся эта история выглядела несколько странной, но глупая и тщеславная девушка уверяла себя, что если здесь что-то и подстроено, то только для того, чтобы помочь ей. Ведь одну ее не отпустили бы. Бетти поистине обезумела и не очень задумывалась над тем, что делает. В ее оправдание нужно только сказать, что ей и в голову не приходило, что ее кузине Маргарет может грозить какая-нибудь неприятность или что вся эта история с Кастеллом и его ранением — ложь.

Вскоре они уже оказались за пределами Лондона и быстро ехали вдоль северного берега реки. Их проводник объяснил, что судно стоит не у самого берега и что лодка ждет их в Тильбюри. Туда было более двадцати миль, и как они ни спешили, ночь наступила раньше, чем они прибыли к месту. В конце концов, когда они были совершенно измучены тяжелой дорогой, матрос остановился у берега и объявил, что они приехали. Невдалеке виднелась маленькая пристань, но вокруг не было ни одного дома. Спешившись, матрос передал поводья своей лошади груму, спустился к пристани и громко спросил, здесь ли шлюпка с «Маргарет». Чей-то голос ответил: «Да». Затем он с минуту поговорил с людьми в шлюпке — о чем, Маргарет и Бетти не слышали — и прибежал обратно. Матрос предложил им спешиться и сообщил, что они очень хорошо сделали, приехав, потому что господину Кастеллу стало хуже и он все время зовет дочь.

Груму матрос приказал отвести лошадей на постоялый двор и дождаться там их возвращения или новых распоряжений. Бетти матрос предложил поехать вместе с грумом, так как в шлюпке не было места. Бетти готова была согласиться, думая, что это часть плана ее похищения, но Маргарет заявила, что, если Бетти не будет вместе с ней, она не сделает ни шагу. Немного поворчав, матрос повел их по каким-то деревянным ступенькам к шлюпке, очертания которой едва были различимы в темноте.

Как только Маргарет и Бетти уселись рядышком на корме, шлюпка оттолкнулась от берега и понеслась вперед, в темноту. Один из матросов зажег фонарь и укрепил его на носу. Где-то далеко, как бы в ответ на этот сигнал, тоже вспыхнул огонек, и шлюпка направилась к нему. Теперь Маргарет решилась спросить у гребцов о состоянии ее отца, но матрос, их проводник, попросил ее не отвлекать их разговорами, так как течение здесь очень быстрое и шлюпка может перевернуться. Маргарет замолчала, терзаемая сомнениями и страхом, следя за огоньком, который все приближался, пока наконец не оказался над их головами.

— Это «Маргарет»? — крикнул проводник, и опять чей-то голос ответил утвердительно.

— Тогда доложите господину Кастеллу, что его дочь здесь! — прокричал проводник, и тут же с борта был сброшен канат и шлюпку накрепко привязали к трапу.

Бетти, оказавшаяся ближе всех к трапу, вступила на него. Впрочем, проводник опередил ее, быстро взбежав по деревянным ступеням.

Сильная и ловкая Бетти последовала за ним. Следующей стала подниматься Маргарет. Когда Бетти очутилась на палубе, ей показалось, что она слышит испанскую речь, и она разобрала одну фразу: «Дурак! Зачем ты привез обеих?», но ответа она не расслышала. Она повернулась, подала руку Маргарет, и они вместе пошли к мачте.

— Проводите меня к моему отцу, — сказала Маргарет.

Проводник тут же отозвался:

— Да, да, госпожа, вот сюда. Только идите одна: появление вас обеих может разволновать его.

— Нет, — ответила Маргарет, — моя кузина пойдет со мной. — И она крепко схватила Бетти за руку.

Пожав плечами, матрос повел их вперед. Маргарет успела заметить, что одни матросы ставили парус, другие, распевая какую-то странную, дикую песню, начали вращать нечто похожее на ворот. Но в этот момент они добрались до каюты. Дверь за ними захлопнулась. За столом сидел мужчина, над его головой висела лампа. При их появлении мужчина встал, повернулся к ним и поклонился — это был д’Агвилар.

Бетти остановилась как вкопанная, она ожидала встречи с ним, но не здесь и не при таких обстоятельствах. Ееглупенькое сердце так заколотилось при виде д’Агвилара, что, казалось, она сейчас задохнется от волнения. Она только смутно догадывалась, что произошла какая-то ошибка, и думала, как он теперь объяснит все Маргарет, чтобы она уехала и оставила их — Бетти и д’Агвилара — вдвоем. Бетти даже быстро оглядела каюту, чтобы выяснить, где ожидает священник. Увидев сзади дверь, она решила, что, конечно, он спрятан там.

У Маргарет при виде д’Агвилара вырвался короткий, сдавленный крик, но уже в следующую секунду, как храбрая женщина — одна из тех натур, которые становятся крепче перед лицом испытаний, — она выпрямилась и спросила низким, гневным голосом:

— Что вы здесь делаете? Где мой отец?

— Сеньора, — покорно ответил он, — вы находитесь на борту моей каравеллы «Сан-Антонио», а что касается вашего отца, то он либо на своем корабле «Маргарет», либо, что более вероятно, дома в Холборне.

При этих словах Маргарет отпрянула назад.

— Не упрекайте меня, — торопливо продолжал д’Агвилар, — я скажу вам всю правду. Во-первых, не волнуйтесь за своего отца: с ним не случилось никакого несчастья, он цел и невредим. Простите меня за причиненное вам волнение, у меня не было другого пути. Эта история — всего лишь ловушка, одна из хитростей, к которым прибегает любовь… — Он приостановился, потрясенный выражением лица Маргарет.

— Ловушка! Хитрость! — чуть слышно пробормотала она; глаза ее метали молнии. — Ну, я отплачу вам за вашу хитрость!

Д’Агвилар увидел, что Маргарет выхватила кинжал, спрятанный у нее на груди, и сейчас бросится на него. Он не мог сдвинуться с места: эти страшные глаза приковали его. Еще секунда — и стальное лезвие пронзило бы его сердце, но Бетти с криком бросилась к Маргарет и обхватила ее своими сильными руками.

— Послушай, ты не поняла его. Это меня он добивается, а не тебя. Он любит меня, а я люблю его и готова выйти за него замуж. Ты уедешь обратно домой.

— Отпусти меня, — сказала Маргарет таким тоном, что у Бетти руки сами опустились. Маргарет осталась стоять, сжимая в руке кинжал. — А теперь, — обратилась она к д’Агвилару, — говорите правду, и поскорее, Что означают ее слова?

— Ей лучше знать, — смущенно ответил д’Агвилар. — Ей нравится рядиться в эту паутину тщеславия.

— Которую вы, может быть, сами сплели. Говори, Бетти!

— Он ухаживал за мной, — всхлипнула Бетти, — и я влюбилась в него. Он обещал жениться на мне. Только сегодня он прислал мне письмо. Вот оно.

— Читай! — сказала Маргарет. И Бетти повиновалась.

— Значит, это ты предала меня, — произнесла Маргарет, — ты, моя кузина, которую я приютила и так любила!

— Нет! — закричала Бетти. — Я не думала предавать тебя, скорее я бы умерла! Я на самом деле поверила, что с твоим отцом несчастье и что, пока ты будешь с ним, этот человек сумеет похитить меня.

— Что вы на это скажете? — обратилась Маргарет к д’Агвилару все тем же ледяным голосом. — Вы предлагали и мне и ей вашу любовь и заманили сюда нас обеих. Что вы можете сказать?

— Только то, — ответил д’Агвилар, стараясь выглядеть мужественно,

— что эта женщина глупа, я играл на ее тщеславии ради того, чтобы быть рядом с вами.

— Ты слышишь, Бетти, ты слышишь? — вскричала Маргарет с коротким и страшным смехом.

Но Бетти только стонала…

— Я люблю вас и только вас одну, — продолжал д’Агвилар. — Вашу кузину я отправлю на берег. Я совершил этот грех, потому что не мог совладать с собой. Мысль, что завтра вы станете женой другого, сводила меня с ума, и я пошел на все, чтобы вырвать вас из его объятий. Разве я не поклялся вам, — добавил он, пытаясь перейти на свою обычную галантную манеру, — что ваш образ будет сопровождать меня в Испанию, куда мы и плывем сейчас?

Как раз когда он произнес эти слова, корабль слегка накренился под ветром. Маргарет ничего не ответила. Она играла маленьким кинжалом и наблюдала за д’Агвиларом. Глаза ее блестели холоднее стали.

— Убейте меня, если хотите, — вновь заговорил д’Агвилар, и в голосе его прозвучали любовь и стыд. — Тогда я освобожусь от страданий.

При этих словах Маргарет как будто проснулась. Теперь она заговорила с ним совершенно иным голосом — размеренным и ледяным.

— Нет, — сказала она, — я не оскверню своих рук вашей кровью. К чему мне лишать бога его мести? Но если вы попытаетесь дотронуться до меня или разлучить меня с этой бедной женщиной, которую вы обманули, тогда я убью, но не вас, а себя. И я клянусь вам, что мой призрак будет сопровождать вас в Испанию и из Испании дальше, в ад, который ожидает вас. Слушайте меня, Карлос д’Агвилар, маркиз Морелла, ведь я знаю, что вы верите в бога и боитесь его гнева. Так я призову на вас мщение всемогущего. Оно обрушится на вас, будете ли вы бодрствовать или спать, любить или ненавидеть, будете ли вы живы или умрете. Творите зло, но все равно это напрасно. Буду ли я жива или мертва, каждое унижение, какое вы заставите меня испытать, каждое несчастье, которое причинили или причините моему возлюбленному, моему отцу и этой женщине, возместится вам в миллион раз на этом свете и на том. Вы все еще хотите, чтобы я сопровождала вас в Испанию, или вы отпускаете меня?

— Я не могу, — хрипло ответил д’Агвилар, — слишком поздно.

— Ну что ж, я буду сопровождать вас в Испанию, я и Бетти Дин, и с нами вместе месть всемогущего бога, которая нависла над вами. В одном вы должны быть уверены: я ненавижу вас, я презираю вас, но я не боюсь вас. Уходите.

Д’Агвилар, спотыкаясь, вышел из каюты, и обе женщины услышали, как захлопнулась за ним дверь.

Глава 10

ПОГОНЯ
Приблизительно в то самое время, когда Маргарет и Бетти поднялись на борт «Сан-Антонио», Питер Брум со своими слугами подъехал к дому в Холборне. Питера на час с лишним задержала грязь на дороге. Целый месяц мечтал он об этой минуте, как может мечтать человек, уверенный, что его хорошо встретят. Ведь на следующий день состоится его свадьба с прекрасной и любимой женщиной. Он представлял себе, как Маргарет будет поджидать его у окна, как она бросится к двери, как он спрыгнет с коня и обнимет ее — на глазах у всех. Кого им теперь стыдиться, если завтра они станут мужем и женой!

Но Маргарет у окна не было; во всяком случае, он не увидел ее — было темно. В окнах даже не горел свет. Старый дом был мрачен. Тем не менее Питер действовал так, как представлял себе в мечтах. Он соскочил с коня, подбежал к двери и хотел распахнуть ее, но не смог — дверь была заперта. Тогда он принялся колотить в нее рукояткой меча, пока наконец кто-то не подошел и не отпер замок. Это оказался незнакомый ему слуга, недавно принятый в дом, тот самый, которому Маргарет оставила письмо. В руке он держал фонарь.

При виде его у Питера похолодело сердце.

— Кто ты? — спросил он и, не ожидая ответа, продолжал: — Где господин Кастелл и госпожа Маргарет?

Слуга сообщил, что хозяин еще не вернулся с корабля, а леди Маргарет около трех часов назад уехала вместе с Бетти и матросом — все верхом.

— Она, наверное, поехала встречать меня и мы разминулись в темноте, — предположил Питер.

Тогда слуга спросил его, не он ли Питер Брум, так как для него оставлено письмо.

— Да, да! — крикнул Питер и вырвал письмо из рук слуги. Он приказал ему закрыть дверь и держать фонарь так, чтобы можно было читать. Он сразу узнал почерк Маргарет.

— Странная история! — пробормотал он, дочитав письмо, — я должен ехать.

Питер уже направился к двери и протянул руку, чтобы открыть ее, как вдруг дверь распахнулась и вошел Кастелл, здоровый и невредимый.

— Здравствуй, Питер! — весело закричал он. — Я знал, что ты уже здесь, я увидел лошадей, но почему ты не с Маргарет?

— Потому что Маргарет уехала к вам. Вы ведь чуть ли не смертельно ранены — так, во всяком случае, говорится в этом письме.

— Уехала ко мне? Смертельно ранен? Дай-ка сюда письмо. Или нет, лучше прочитай сам, я ничего не вижу.

Питер прочитал вслух.

— Здесь какой-то заговор, — с трудом выговорил Кастелл, когда письмо было окончено, — и думаю, что это дело рук испанца, или Бетти, или их обоих. Ну-ка, парень, выкладывай нам все, что ты знаешь, да поскорее, если хочешь сохранить шкуру.

— Да я что! — торопливо ответил слуга и рассказал всю историю с приездом матроса.

— Беги скажи людям, чтобы привели обратно лошадей, — прервал его рассказ Кастелл. — А ты, Питер, приди в себя и выпей стакан вина. Нам обоим это не помешает. Эй, есть здесь кто-нибудь из моих слуг? — крикнул он.

Кастелл приказал прибежавшим слугам перекусить и выпить чего-нибудь для подкрепления и, пока они пили, рассказал им о том, что похищена их хозяйка Маргарет и что нужно отправиться в погоню. Послышался шум — это привели лошадей из конюшни. Все выбежали на улицу, вскочили в седла и помчались по дороге в Тильбюри. Они поскакали той же дорогой, какой ехала Маргарет, не потому, что они подозревали об этом, а потому, что она была самой короткой.

Однако лошади были усталые, ночь темная, шел дождь, и, когда они еще только подъезжали к Тильбюри, в какой-то церкви часы пробили три. Они как раз проезжали мимо той маленькой пристани, где Маргарет и Бетти садились в шлюпку. Питер и Кастелл скакали рядом, впереди всех, в полном молчании — говорить было не о чем, — как вдруг их окликнул знакомый голос. Это был голос грума Томаса.

— Я увидел головы ваших коней на фоне неба, — объяснил он, — и узнал их.

— Где твоя хозяйка? — в один голос спросили Питер и Кастелл.

— Уехала, уехала с Бетти Дин в шлюпке вон от той пристани. Они поплыли, мне кажется, к» Маргарет». Я отвел лошадей на постоялый двор, как мне приказали, и вернулся, чтобы подождать их. Это было несколько часов назад. С тех пор я не видел ни одной живой души и ничего не слышал, кроме шума ветра и воды, пока не услышал топот ваших коней.

— Надо ехать в Тильбюри и достать шлюпку, — сказал Кастелл. — Мы должны успеть на «Маргарет» раньше, чем она снимется с якоря. Может быть, женщины — на борту «Маргарет»?

— Если так, то я думаю, что их туда завлекли испанцы. Я уверен, что в этой шлюпке были по англичане, — сказал Томас.

Он бежал рядом с лошадью Кастелла, держась за стремя.

Кастелл ничего не ответил. Питер громко вздохнул — он тоже был уверен, что это дело рук испанцев.

Спустя час, когда уже брезжил рассвет, они поднимались на борт «Маргарет», как раз в тот момент, когда на ней выбирали якорь. Разговор с капитаном «Маргарет» Джокобом Смитом подтвердил их самые худшие опасения. Ни одна шлюпка не покидала судно, ни Маргарет, ни Бетти здесь не появлялись. Но часов шесть назад мимо них проплыла испанская каравелла «Сан-Антонио», которая стояла выше их по течению. Более того: два лодочника, привозившие на «Маргарет» свежее мясо, рассказали, что, когда они привезли на «Сан-Антонио» трех овец и домашнюю птицу, как раз перед отплытием, они видели, как две высокие женщины поднимались по трапу, и слышали, как одна из них сказала по-английски: «Проводите меня к моему отцу».

Теперь они знали всю правду и смотрели друг на друга, онемев от отчаяния. Первым нашел в себе силы заговорить Питер.

— Я должен ехать в Испанию — разыскать свою невесту, — медленно произнес он, — если она жива, и убить похитителя. Отправляйтесь домой, мистер Кастелл.

— Мои дом там, где моя дочь! — сердито отозвался Кастелл. — Я тоже еду.

— В Испании вам может угрожать опасность, если мы вообще туда доберемся, — многозначительно заметил Питер.

— Даже если бы там был вход в ад, я все равно поеду, — упрямо заявил Кастелл, — почему бы и мне не поохотиться за дьяволом?

— Мы сделаем это вдвоем, — сказал Питер и протянул Кастеллу руку.

Это была клятва отца и возлюбленного следовать за той, которая была всем для них, до тех пор, пока смерть не прервет их поиски.

Подумав немного, Кастелл приказал собрать всю команду на палубе. Когда матросы во главе с офицерами и слуги, окружавшие Питера, собрались, Кастелл обратился к ним. Речь его была краткой. Он рассказал о злодейском похищении и заявил, что намеревается вместе с Питером Брумом, у которого украли невесту, — сегодня она уже была бы его женой, — преследовать похитителей. С помощью господа бога они надеются спасти Маргарет и Бетти. Кастелл добавил, что он хорошо понимает, что это предприятие опасное, поскольку дело может дойти до сражения, а он не хочет требовать от кого бы то ни было, чтобы они рисковали своей жизнью против своего желания, тем более что они нанимались для торгового плавания, а не для сражений. Тем, кто согласится последовать за ним, он обещает в случае благополучного исхода двойное жалованье и подарок и готов дать им в этом расписку. Те, кто не хочет, должны сейчас же покинуть судно.

Когда Кастелл кончил, матросы — их было около тридцати человек — посоветовались между собой и с капитаном Джекобом Смитом, отважным человеком лет пятидесяти, и заявили, что они принимают предложение. Отказался только один — молодой парень, совсем недавно женившийся. Все остальные поклялись, что они доведут это дело до конца, хорошего или плохого, потому что все они англичане и не любят испанцев. А от дерзости д’Агвилара у них закипела кровь. Кроме того, из двенадцати слуг, прискакавших с Кастеллом из Лондона, шесть человек, хотя они почти все не были моряками, попросились, чтобы их тоже взяли, потому что они любят Маргарет, своего хозяина и Питера. Решено было взять их. Остальных шестерых слуг отправили на берег, приказав отвезти письма Кастелла к его друзьям, агентам и приказчикам. В этих письмах Кастелл поручал им заботу о своих делах, землях и домах на время его отсутствия. Кроме того, они увезли с собой краткое завещание, подписанное Кастеллом и должным образом засвидетельствованное, в котором он оставлял все свое имущество, включая и прибыли от незавершенных сделок, а также имущество, не включенное в завещание, Маргарет и Питеру, или тому из них, кто окажется жив, или их наследникам. Если же таковых не окажется, то все свое состояние он завещал на устройство больниц для бедных.

После этого остающиеся распрощались с товарищами и грустные отправились на берег. В ту же минуту якорь был поднят, и свежий утренний ветер наполнил паруса «Маргарет».

В десять часов они благополучно миновали Нор-Бепк и встретили здесь рыбаков, которые рассказали им, что шесть с лишним часов назад они видели, как «Сап Антонио» прошла к выходу в Ламанш. При этом они заметили двух женщин, которые стояли на палубе, держась за руки, и не отрываясь смотрели в сторону берега. Теперь Кастелл и Питер Брум были уверены, что ошибки быть не могло. Изменить что-либо они были не в силах, и им, измученным горем и дорогой, не оставалось ничего другого, как поесть и отправиться в каюту спать.

Едва Питер улегся, как он вспомнил, что в этот час он должен был стоять в церкви рядом с Маргарет, которая теперь находилась во власти испанца, — и Питер поклялся страшной клятвой, что д’Агвилар заплатит ему за весь позор и страдания. И действительно, если бы его враг мог в эту минуту видеть лицо Питера, он бы, вероятно, содрогнулся — Питер был не из тех людей, которым можно безнаказанно причинять зло; он не умел прощать, да и оскорбление, нанесенное ему, было слишком жестоким.

В течение четырех дней держался попутный ветер, и «Маргарет» плыла по Ламаншу, надеясь нагнать испанца. Но «Сан-Антонио» была быстрая каравелла, водоизмещением в двести пятьдесят тонн, с большим количеством парусов — на ней было четыре мачты, — а «Маргарет», хотя и была хорошим судном, имела только две мачты и не могла соперничать с «Сан-Антонио». А может быть, они просто потеряли «Сап Антонио» в море…

Па четвертый день, когда они миновали Лизард[97] и ползли довольно медленно, подгоняемые легким бризом, сторожевой матрос крикнул, что видит впереди корабль, попавший в штиль. Питер, у которого были ястребиные глаза, вскарабкался на мачту, чтобы взглянуть на неизвестный корабль. Он сообщил, что, судя по очертаниям и оснастке, это каравелла. Но та ли это каравелла, которую они ищут, он не мог сказать, так как ни разу не видел «Сан Аитонио». Тогда уже поднялся наверх сам капитан Смит и через несколько минут, спустившись, заявил, что вне всякого сомнения это «Сан-Антонио».

Это сообщение вызвало суматоху на борту «Маргарет». Матросы осматривали свои мечи, луки и арбалеты. Луков было много, но зато бомбарды и пушки отсутствовали. Они редко встречались на торговых судах. План был выработан такой: подойти к борту «Сан-Антонио» и взять ее на абордаж. Так они надеялись отбить Маргарет. Конечно, они рисковали тем, что на их головы обрушится гнев короля, поскольку его весьма мало волнует похищение двух английских женщин, но это их не останавливало.

Менее чем в полчаса все было готово, и Питер, шагая по палубе, выглядел счастливым в первый раз с тех пор, как выехал из Дедхэма. Легкий ветерок продолжал подгонять их вперед. С помощью этого ветерка они постепенно подошли на расстояние полумили от «Сан-Антонио». По тут ветер упал, и оба корабля замерли с обвисшими парусами. Однако сила прилива пли какого-нибудь течения сближала их, и к наступлению темноты между ними оставалось не более четырехсот футов. Англичане надеялись, что до рассвета они подойдут вплотную и смогут высадиться на «Сан-Антонио» при свете луны.

Но этому не суждено было сбыться — около девяти часов тяжелые тучи обложили небо, с берега поднялся сильный ветер, и, когда наступил рассвет, с «Маргарет» были видны лишь верхушки мачт каравеллы, быстро уходившей на юг.

Прошли две долгие недели, прежде чем они опять увидели «Сан Антопио». В течение всего пути от Уэссана[98] через Бискайский залив дули легкие и изменчивые ветры, но, когда они миновали мыс Финистер[99], с северо-востока налетел шквал, который погнал «Маргарет» быстрее. На второй день этого шторма после захода солнца «Маргарет» вынырнула из тумана, смешанного с дождем, и в миле от нее матросы увидели «Сан-Антонио». На «Маргарет» началось ликование — теперь англичане убедились, что «Сан-Антонио» не зашла ни в один из портов севера Испании. Хотя порт назначения каравеллы был Кадикс, но на «Маргарет» опасались, что испанцы могут укрыться в одном из северных портов. Вскоре вновь хлынул ливень и скрыл от них «Сан-Антонио».

Пока «Маргарет» шла вдоль берегов Португалии, погода становилась день ото дня все хуже и хуже, и, когда они миновали мыс Сан-Висенти[100] и повернули к Кадиксу, начался сильный шторм. Во время этого шторма они в третий раз увидели «Сан-Антонио», борющегося с волнами. Теперь уже до конца путешествия, за исключением часов ночной темноты, англичане не теряли из виду «Сан-Антонио». На следующий день «Маргарет» еще приблизилась к испанской каравелле, которая, лавируя, пыталась прорваться в Кадикс. Но в борьбе со штормом «Сан-Антонио» потеряла одну из своих мачт. Кроме того, испанцы видели, что «Маргарет», которая лучше справлялась со штормом, вскоре нагонит их. Тогда они изменили свой план, и «Сан-Антонио» направилась в Гибралтарский пролив.

Преследуя «Сан-Антонио», «Маргарет» прошла мимо Тарифского мыса, африканский берег остался с правого борта, миновала Альхесирасскую бухту — «Сан-Антонио» не пыталась зайти в нее, — прошла мимо древней серой скалы Гибралтара, на которой горели сигнальные огни, и под вечер оказалась в Средиземном море на расстоянии меньше мили от «Сан-Антонио».

Здесь шторм был еще ужаснее, и матросы с трудом справлялись с обрывками парусов. К утру «Маргарет» потеряла одну из своих мачт. Это была кошмарная ночь — никто не знал, доживет ли он до утра. Сердца Кастелла и Питера разрывались к тому же еще от страха за испанскую каравеллу — ведь она могла пойти ко дну и унести с собой Маргарет. Однако, когда наступил рассвет, они увидели впереди по правому борту «Сан-Антонио», правда, в очень тяжелом состоянии. К полудню англичане были уже в двухстах ярдах от «Сан-Антонио», так что можно было различить испанских матросов, перебирающихся по ее высокому юту и по корме. Кроме того, они увидели нечто гораздо более важное — две женщины выбежали из каюты, и одна из них стала махать им белым платком. Женщин тут же затащили обратно, но Кастелл и Питер убедились теперь, что Маргарет и Бетти живы и знают, что их пытаются спасти.

Спустя некоторое время они увидели вспышку на борту «Сан-Антонио», и, прежде чем до них долетел звук выстрела, большое чугунное ядро упало на палубу «Маргарет»; отскочив, оно ударило в грудь матроса, стоявшего рядом с Питером, и сбросило его в море. Это на «Сап Антонио» выстрелили из бомбарды, но так как больше выстрелов не последовало, англичане решили, что орудие при выстреле, наверно, разорвалось или поломало крепления.

Вскоре после этого «Сан-Антонио», две мачты которой были сломаны, попыталась изменить курс и направилась было в Малагу, дома которой были видны у подножия снежных вершин Сиерры. Но сделать это испанцам не удалось: как только каравелла становилась под ветер, «Маргарет» оказывалась прямо перед ней, и, пока испанские матросы были заняты парусами, все свободные от работы англичане под командой Питера принимались обстреливать их из луков и арбалетов. Хотя вздымающаяся палуба «Маргарет» была отнюдь не лучшей площадкой для стрельбы, а ветер мешал правильному полету стрел, им удалось убить троих и ранить восемь или десять матросов из команды «Сан-Антонио», заставив их выпустить из рук тросы; в результате этого каравеллу опять закружило ураганом.

На высокой площадке у кормовой мачты, обхватив ее рукой, стоял д’Агвилар, отдавая приказы своей команде. Питер приладил стрелу к тетиве лука, ожидая, пока «Маргарет» хоть на мгновенье задержится на гребне волны, прицелился и выстрелил.

Однако волна подняла «Маргарет» чуть выше, и, когда д’Агвилар отскочил от мачты, стрела Питера вонзилась в дерево и пригвоздила к нему его большую бархатную шляпу. Питер скрипнул зубами от гнева и разочарования, тем более что корабли опять отнесло друг от друга и удобный момент был упущен.

— Пять раз из семи попадал я стрелой в бычье кольцо с пятидесяти шагов, чтобы завоевать значок победителя деревни, — с огорчением пробормотал он, — а теперь не могу подстрелить негодяя, чтобы спасти мою любимую от позора! Поистине бог лишил меня своей милости!

Всю вторую половину дня они обстреливали испанцев, как только представлялась такая возможность. Испанцы отвечали тем же, по потери у обеих сторон были незначительны. Однако англичане заметили, что «Сан-Антонио» получила течь, так как судно все глубже погружалось в воду.

Испанцы тоже заметили это и, понимая, что у них остается только два выхода — выброситься на берег или пойти ко дну, — во второй раз изменили курс и под градом английских стрел пошли в маленькую бухту Калахонда, в которой находился порт Мотриль, так как здесь до берега было совсем недалеко.

— В этой бухте расположен испанский город, — сказал капитан Джекоб Смит, стоя рядом с Кастеллом и Питером. — Я здесь когда-то бросал якорь. Если «Сап Антонио» доберется туда, прощай паша леди — они увезут ее в Гранаду. До Гранады всего тридцать миль через горы, а там маркиз Морелла всемогущ, в Гранаде его дворец. Что будем делать, хозяин? Через пять минут испанец опять будет против носа «Маргарет». Будем таранить и пытаться захватить женщин или допустим, чтобы их увезли в Гранаду и откажемся от погони?

— Пи за что! — воскликнул Питер. — Есть еще один путь: войти вслед за ними в бухту и напасть на них на берегу.

— Чтобы оказаться среди сотен испанцев и дать перерезать себе глотки? — хладнокровно добавил капитан.

— А если мы протараним их, — спросил Кастелл, все это время находившийся в глубокой задумчивости, — нам разве не грозит опасность утонуть вместе с ними?

— Возможно, — ответил Смит, — но паша «Маргарет» построена из английского дуба, и у нее крепкий нос. Думаю, что этого не случится. А «Сан-Антонио» пойдет ко дну тут же, она и так уже близка к этому. Беда в том, что женщины, наверно, заперты в каюте, чтобы наши стрелы не могли поразить их, и они утонут вместе с судном.

— Есть другой план, — решительно сказал Питер: — взять их на абордаж и высадиться на каравеллу. Так я и сделаю.

Капитан, плотный мужчина с широким лицом, выражение которого никогда не менялось, поднял брони — это был единственный признак удивления.

— Как, — спросил он, — при такой волне? Я сражался в нескольких воинах, но такой штуки не видывал.

— Ну, так увидите ее сейчас, если я найду хоть дюжину человек, которые пойдут со мной, — заявил Литер с мрачной решимостью. — А что же? Неужели я буду смотреть, как мою невесту увозят у меня из-под носа, и не попытаюсь снасти ее? Лучше уж я доверюсь судьбе и пойду на риск. А если умру, значит, так суждено, и я умру как мужчина. Другого пути нет.

Он обернулся и громко позвал:

— Кто пойдет со мной на абордаж испанца? Тем, кто останется жив, я обещаю, что они проживут остаток своих дней в довольстве, а кто погибнет — завоюет славу и блаженство на небесах.

Матросы с сомнением посмотрели на высокие гребни волн, вздымавшихся вокруг, на медленно погружавшееся в воду испанское судно и ничего не ответили. Тогда Питер продолжал:

— У нас нет другого выхода. Если мы протараним этот корабль, он потонет. Тогда как мы спасем женщин? Если его не трогать — скорее всего, он сам пойдет ко дну, и тогда мы все равно не спасем женщин. Может быть, испанцы и сумеют высадиться на берег, но тогда они увезут женщин в Гранаду, и вряд ли мы сможем вырвать их из рук мавров или из-под власти испанского короля. Но если мы захватим каравеллу, мы можем спасти женщин прежде, чем она пойдет ко дну или достигнет берега. Кто пойдет со мной?

— Я, сынок, — сказал старик Кастелл. — Я пойду.

Питер с удивлением посмотрел на него:

— Вы? В ваши годы?

— Да, в мои годы. Почему бы и нет? Что мне терять?

Тогда, словно устыдившись своих колебаний, вперед вышел здоровенный матрос и сказал, что он готов резать испанских воров в дурную погоду так же, как и в хорошую. Вслед за ним вышли слуги Кастелла, потом еще матросы, пока наконец почти половина экипажа — человек двадцать — не заявила, что они готовы на это рискованное предприятие. Питер вынужден был крикнуть: «Довольно!» Капитан Смит тоже выразил желание присоединиться к группе смельчаков, но тут запротестовал Кастелл, заявив, что капитан не должен покидать свой корабль.

«Маргарет» готовилась пересечь путь «Can Антонио», медленно описывавшей круг и напоминавшей раненого лебедя. Участники абордажа готовили свои мечи и ножи — луки здесь были уже бесполезны. Кастелл тем временем отдавал распоряжения капитану. Он приказал ему, в случае если их убьют или захватят в плен, уходить в Севилью и там передать судно со всем товаром компаньонам Кастелла. При этом капитан должен просить их от имени Кастелла сделать все от них зависящее, чтобы добиться освобождения Маргарет и Бетти, если они будут живы, и наказания д’Агвилара — маркиза Морелла за его преступления. Если на все это потребуются деньги, то можно использовать сумму, вырученную от продажи судна и товаров.

Отдав эти распоряжения, Кастелл позвал одного из своих слуг и приказал принести легкий стальной панцирь. Питер решил не надевать никаких доспехов, так как они были слишком тяжелы; он облачился в куртку из буйволовой кожи, достаточно прочную, чтобы выдержать удар мечом. Другие надели такие же куртки и стальные шлемы, в изобилии имевшиеся на судне.

Между тем «Сан-Антонио», совершив круг, приближалась ко входу в бухту, стараясь держаться от «Маргарет» не менее чем в пятидесяти ядрах. Приказав поднять небольшой парус, капитан Смит взялся за штурвал «Маргарет» и направил ее наперерез «Сан-Антонио». Смельчаки во главе с Питером и Кастеллом собрались около бушнрита, укрылись там и стали ожидать.

Глава 11

ВСТРЕЧА В МОРЕ
Еще минуту или две «Сан-Антонио» продолжала идти своим курсом, пока испанцы не догадались о замысле своих противников. Увидев, что нос «Маргарет» вот-вот врежется в борт «Сан-Антонио», они налегли на штурвал, и каравелла отклонилась в сторону. В результате «Маргарет», вместо того чтобы столкнуться с «Сан-Антонио», пошла рядом, обдирая ей обшивку борта. Несколько секунд они плыли, сцепившись таким образом, и, прежде чем волны оторвали их друг от друга, с борта «Маргарет» полетели абордажные крючья, один из них зацепился, и оба судна сблизились носами. Бушприт[101] «Маргарет» оказался нависшим над верхней палубой «Сан-Антонио».

— А теперь вперед! — скомандовал Питер. — За мной!

Он подбежал к бушприту и полез по нему. Это было опасное предприятие. Огромная волна подняла Питера высоко в воздух, в следующий момент он уже падал вниз, пока массивный брус бушприта «Маргарет» не обрушился на палубу «Сан-Антонио» с такой силон, что Питер чуть не вылетел, как камень из пращи. Однако ему удалось удержаться. Он схватился за обрывок снасти, болтавшейся на конце бушприта, подобно бичу, свисавшему с рукоятки, и соскользнул по нему вниз. Ветер швырял Питера из стороны в сторону: судно, вздымаясь на волнах, подкидывало его высоко в воздух. Палуба «Сан-Антонио» вздымалась и опадала, как живое существо, она была совсем близко — не более дюжины футов под ним, — и Питер, выпустив конец снасти, упал на площадку у передней мачты. Он не разбился. Вскочив на ноги, Питер добежал до разбитой мачты, обхватил ее левой рукой, а другой выхватил меч.

В следующее мгновение — каким образом, он никогда не мог этого вспомнить, — рядом с ним оказался Кастелл, а затем еще двое людей с «Маргарет», однако один из них скатился с палубы в море. Как раз в эту минуту железная цепь абордажного крюка лопнула, и «Маргарет» швырнуло в сторону. Подойти к «Сан-Антонио» она уже не могла. Они трое остались во власти своих врагов. Однако испанцев не было видно — никто из них не осмеливался стоять на этой высокой площадке — фальшборт[102] был уничтожен, когда бушприт «Маргарет», словно дубинка какого-нибудь гиганта, ударил по каравелле и снес его.

Трое смельчаков стояли, цепляясь за мачту и ожидая своего конца, ибо теперь их друзья были в ста ядрах от них и они понимали, что попали в отчаянное положение. С разных концов каравеллы на них обрушился ливень стрел. Одна пронзила горло матросу, он упал, схватившись за нее руками, и тут же скатился в волны; другая стрела попала в руку Кастелла — его меч выпал и отлетел в сторону. Питер схватил стрелу за конец, сломал ее пополам и вытащил, но правая рука Кастелла была уже беспомощна, а левой рукой он цеплялся за обломок мачты.

— Мы сделали все, что могли, сынок, — крикнул Кастелл, — и проиграли.

Питер заскрипел зубами и бросил вокруг отчаянный взгляд — говорить он не мог. Что ему было делать? Оставить Кастелла, броситься к центру корабля и там погибнуть или остаться на месте и здесь умереть? Нет, он не даст прикончить себя, как птицу на ветке, он погибнет сражаясь.

— Прощайте! — крикнул он сквозь шум бури. — Боже, спаси наши души!

Дождавшись, когда корабль хоть на секунду принял устойчивое положение, Питер бросился к корме, добежал до трапа, ведущего на нижнюю палубу, спустился по нему и остановился, держась за перила.

Картина, которую он видел, была довольно странной. Вокруг, вдоль фальшбортов, стояли испанцы, с интересом наблюдая за ним. А в нескольких шагах от него, прислонившись к мачте, стоял д’Агвилар. Он поднял руку, в которой не было никакого оружия, и обратился к Питеру:

— Сеньор Брум! Не двигайтесь: еще один шаг, и вы будете мертвы. Выслушайте меня сначала, а потом поступайте, как вы решите. Пока я говорю, я могу не опасаться вашего меча?

Питер утвердительно кивнул, и д’Агвилар подошел ближе, потому что даже в этом, более закрытом месте трудно было расслышать что-либо из-за рева урагана.

— Сеньор, — сказал Питеру д’Агвилар, — вы очень храбрый человек и совершили такой подвиг, какого никто из нас никогда не видел. Я хочу спасти вас, если смогу. Я причинил вам зло — меня толкнули на это любовь и ревность, — и поэтому я опять-таки хочу пощадить вас. Нападать на вас сейчас будет не чем иным, как убийством, а я, кем бы я ни был, не убийца. Прежде всего успокойтесь. Властительница наших сердец находится здесь, на борту. Но не бойтесь, я не причинил ей никакого вреда и не причиню. Этого не сделает и никто другой, пока я жив. Не говоря уже об иных причинах, я не хочу оскорблять женщину, которая, я надеюсь, станет моей женой по своей собственной воле. Я увез ее в Испанию, чтобы она не могла стать вашей женой. Поверьте мне, сеньор, я так же не хочу насиловать волю женщины, как не хочу стать убийцей ее возлюбленного.

— А не так ли вы поступили, когда похитили ее из дома при помощи подлой выдумки? — с яростью закричал Питер.

— Сеньор, я поступил плохо по отношению к ней и к вам всем, но я возмещу вам это.

— Возместите? Каким образом? Вернете мне Маргарет?

— Нет, этого я сделать не могу. Даже если она сама захочет этого, в чем я сомневаюсь. Никогда, пока я жив!

— Приведите ее сюда, и пусть она при мне скажет, хочет она вернуться или нет! — закричал Питер в надежде, что Маргарет услышит его.

Однако д’Агвилар только улыбнулся и отрицательно покачал головой.

— Этого я тоже не могу сделать, — сказал он, — это причинило бы ей боль. Тем не менее, сеньор, я готов расплатиться с вами и с вами, сеньор, — и д’Агвилар поклонился Кастеллу, который, не замеченный Питером, сполз по трапу и теперь стоял позади него, глядя на д’Агвилара с холодной ненавистью. — Вы причинили нам огромные разрушения, так ведь? Вы охотились за нами на море и убили немало наших людей. А теперь вы пытались захватить наше судно и перерезать нас, но господь бог помешал вам. Так что ваши жизни уже принадлежат нам, и никто не осудит нас, если мы вас убьем. Однако я пощажу вас обоих. Если окажется возможным, я верну вас обратно на борт «Маргарет», если же нет, вас высадят на берег, и вы будете вольны идти куда вам угодно. Вот так я расплачусь с вами, и никто не сможет меня в чем-нибудь упрекнуть.

— Вы что же, считаете меня таким же негодяем, как вы сами? — с презрительным смехом спросил Питер. — Я не уйду живым с этого корабля, если моя невеста Маргарет не уйдет отсюда вместе со мной.

— В таком случае, сеньор Брум, я боюсь, что вы уйдете отсюда мертвым, как, впрочем, возможно, и все мы, если нам не удастся быстро высадиться на берег. Судно полно воды. Однако, зная ваш характер, я ожидал от вас именно этих слов и готов сделать вам другое предложение, от которого, я уверен, вы не откажетесь. Сеньор, наши мечи одинаковой длины, не скрестить ли нам их? Я испанский гранд, маркиз Морелла, и для вас, надо думать, не будет бесчестьем сразиться со мной.

— Я в этом не уверен, — ответил Питер, — потому что я выше вас — я честный англичанин, не занимающийся кражей женщин. Тем не менее я с радостью буду сражаться с вами, на море или на суше, когда бы и где бы мы ни встретились, пока один из нас не отправится на тот свет. Однако какова будет ставка в этой игре и могу ли я быть уверен, что эти люди,

— и Питер указал на внимательно слушавших матросов, — не нанесут мне удар в спину?

— Я уже сказал вам, сеньор, что я не убийца, а это было бы предательским убийством. Что касается ставки, то победителю будет принадлежать Маргарет. Если вы убьете меня, то я от имени своих людей клянусь, что вы с ней и ее отцом уедете в полной безопасности. Если же я убью вас, вы оба должны сейчас поклясться, что она останется со мной и ко мне не будет больше никаких претензий. А женщине, сопровождающей ее, я дам свободу.

— Нет, — в первый раз заговорил Кастелл, — я настаиваю на своем праве драться также с вами, когда рука моя заживет.

— Я отказываюсь, — высокомерно ответил д’Агвилар, — я не могу поднять свой меч на старика, отца девушки, которая станет моей женой. Более того: я не могу сражаться с купцом и евреем. Пет, нет, не отвечайте мне, чтобы все здесь присутствующие не запомнили ваших враждебных слов. Я буду великодушен и освобожу вас от клятвы. Делайте все что хотите против меня и предоставьте мне после этого делать вам зло, господин Кастелл. Сеньор Брум, уже темнеет, и вода прибывает. Вы готовы?

Питер кивнул головой, и они шагнули навстречу ДРУГ Другу.

— Еще одно слово, — сказал д’Агвилар, опуская свой меч. — Друзья, вы слышали наш договор? Клянетесь ли вы во имя Испании и рыцарского долга выполнить этот договор и, если я умру, отпустить этих двух мужчин и обеих женщин беспрепятственно на их судно или на сушу?

Капитан «Сан-Антонио» и его помощники поклялись от имени всей команды.

— Вы слышали, сеньор Брум. А теперь условия. Они будут такие: мы бьемся насмерть, но, если мы оба будем ранены так, что не сможем закончить поединок, никому из нас не будет причинено никакого вреда, и о нас будут заботиться до тех нор, пока мы не выздоровеем или не умрем по воле господа.

— Вы хотите сказать, что мы должны умереть только от меча друг друга и, если предательский случай даст одному из нас преимущество, противник не должен воспользоваться этим?

— Да, сеньор, потому что в пашем положении это может произойти, — и он кивнул на огромные волны, вздымающиеся вокруг и грозящие поглотить наполненный водой корабль. — Мы не воспользуемся таким преимуществом — ведь мы хотим решить наш спор своими руками.

— Пусть будет так, — ответил Питер. — Господин Кастелл будет свидетелем нашего договора.

Д’Агвилар кивнул в знак согласия, поцеловал крестообразную рукоятку своего меча в подтверждение клятвы, вежливо поклонился и встал в позицию.

Секунду они стояли друг против друга — великолепная пара противников. Ловкий, худощавый Питер с гневным лицом был страшен в багровом свете лучей, падавших на него из-за края черной тучи; испанец был тоже высок и строен, по но его виду можно было подумать, что это развлечение, а не смертельный поединок, в котором ставкой является судьба женщины. На Д’Агвиларе был шлем и нагрудная кираса из черной стали, инкрустированная золотом. Питер же был защищен только курткой из бычьей кожи и шапкой с нашитыми на ней металлическими полосами. По зато его прямой, остро отточенный меч был тяжелее и, пожалуй, на полдюйма длиннее, чем у его противника.

Так они стояли друг против друга, а Кастелл и вся команда каравеллы, кроме рулевого, который вел ее ко входу в бухту, уцепились за фальшборт и такелаж[103] и, забыв об опасности, угрожавшей им самим, в полной тишине наблюдали за противниками.

Первым сделал выпад Питер — удар был направлен прямо в горло, но Д’Агвилар ловко отпарировал его, так что острие меча скользнуло мимо его шеи, и, прежде чем Питер успел опомниться, Д’Агвилар нанес ему удар. Клинок ударил но стальным полоскам на шапке Питера, скользнул по левому плечу, но, так как удар был не сильный, никакого вреда он не причинил. Молниеносно последовал ответный удар, и он уже был отнюдь не легок — меч с такой силой обрушился на стальной панцирь д’Агвилара, что испанец пошатнулся. Питер прыгнул вперед, думая, что игра уже выиграна им, но в этот момент каравелла, проходившая мимо скал, окаймлявших вход в бухту, сильно накренилась, и оба противника оказались отброшенными к борту. За этим толчком последовали другие. Питер и Д’Агвилар, продолжая обмениваться ударами, метались от одного борта к другому, стараясь левой рукой схватиться за что-нибудь прочное, пока наконец, измученные и покрытые синяками, они не упали в стороне друг от друга.

— Неважная площадка для поединка, — задыхаясь, выговорил Д’Агвилар.

— Я думаю, что она сослужит свою службу, — с неумолимой решимостью ответил Питер и снова ринулся на д’Агвилара.

Как раз в этот момент гигантская волна обрушилась на корабль, перекатилась через палубу, сшибла обоих противников с ног и, как соломинки, смела их в углубление у борта. Питер поднялся первым, выплевывая соленую воду и протирая глаза. Он увидел д’Агвилара, лежащего на палубе, меч валялся рядом, левой рукой испанец сжимал правую.

— Вы ранены или ушиблись? — спросил Питер.

— Ушибся, — ответил Д’Агвилар. — Похоже, что сломана кисть. Но у меня есть левая рука. Помогите мне подняться, и мы закончим наш поединок.

При этих словах сильный порыв ветра, самый свирепый из всех, подобный вихрю в горном ущелье, швырнул каравеллу в самый вход в бухту и почти положил ее на бок.

Казалось, еще мгновение — и каравелла перевернется и пойдет ко дну, но тут грот-мачта неожиданно сломалась, подобно трости, и свалилась за борт. Освободившись от ее веса, каравелла медленно выпрямилась. Поперечная рея рухнула на палубу — один конец се проломил верх той каюты, в которой были заперты Маргарет и Бетти, расколов его надвое, а блок, висевший на другом конце, ударил Питера но голове, скользнул но шлему, задев шею и плечо. От этого удара Питер свалился без сознания на палубу и остался там лежать, продолжая сжимать в правой руке меч.

Из-под обломков каюты появилась Маргарет и Бетти. Маргарет была бледна и испугана, а Бетти шептала про себя молитвы, но обе, но счастливой случайности, остались невредимы. Цепляясь за перепутавшиеся снасти, они пробирались, ища спасения в центре корабля. Тяжелая рея вся еще висела над ними, упираясь одним концом в остатки каюты, а другим зацепившись за борт. Затем она соскользнула в море. Обломок грот-мачты загородил им путь. В эту минуту Маргарет увидела Питера с окровавленным лицом, лежащего на спине. Тело его перекатывалось взад и вперед от качки.

Маргарет не могла выговорить ни слова. Она только молча показала на Питера, затем обернулась к д’Агвилару, который стоял неподалеку. Держась за канат, д’Агвилар добрался до Маргарет и крикнул ей в ухо:

— Леди, это не моя вина. У нас была честная схватка. Мачта упала и убила его. Не вините меня в его смерти, а ищите утешения у бога.

Маргарет слушала, дико озираясь по сторонам, тут она увидела отца, пробирающегося к ней, и с криком упала без чувств на его грудь.

Глава 12

ОТЕЦ ЭНРИКЕ
Ночь наступила сразу — огромная грозовая туча, в гуще которой сверкали молнии, поглотила последние лучи заходящего солнца. И тут ураган обрушился на тонущее судно, раскаты грома сопровождались потоками дождя. Рулевой уже не видел, куда он ведет корабль, не было никакой возможности определить направление, в котором неслась каравелла. Только уменьшившиеся волны говорили о том, что они вошли в бухту. Вскоре «Сан-Антонио» налетела на скалу, и этот толчок отбросил Кастелла, склонившегося надлежавшей без сознания Маргарет, к борту и оглушил его.

В темноте раздался крик: «Идем ко дну!», и вода хлынула на палубу, но Кастелл не мог разобрать, были ли это волны или дождевые потоки. Он услышал новый крик: «Скорее в шлюпки, или мы погибли!», и шум спускаемых шлюпок. Судно повернулось раз, другой и остановилось. В свете молнии Кастелл увидел Бетти, держащую бесчувственную Маргарет в своих сильных руках. Она также увидела его и крикнула, чтобы он спускался в шлюпку. Кастелл пошел за ней, но вспомнил о Питере. Ведь Питер мог быть еще жив! Что он скажет Маргарет, если позволит ему утонуть? Кастелл пробрался к тому месту, где лежал Питер, и позвал на помощь бежавшего мимо матроса. Тот выругался в ответ и исчез в темноте. Оставшись один, Кастелл пытался поднять тяжелое тело, но правая рука его была беспомощна, и он сумел только приподнять верхнюю часть туловища и постепенно подтаскивать Питера к тому месту, где, казалось ему, должна была находиться шлюпка.

Однако шлюпки здесь не оказалось, а голоса доносились с противоположного конца судна — нужно было тащить Питера туда. Пока он добрался до другого борта, все смолкло, и в свете молнии Кастелл увидел переполненную людьми шлюпку на гребне волны ярдах в пятидесяти от судна. Те, кто не попал в шлюпку, цеплялись за ее корму и борта. Кастелл закричал, по никто ему но ответил, потому ли, что на корабле не оставалось никого живых, пли потому, что в этой суматохе нельзя было услышать его.

Тогда Кастелл, понимая, что он сделал все, что мог, подтащил Питера под нависающую часть верхней палубы, которая хоть немного укрывала от дождя, положил его кровоточащую голову себе на колени так, чтобы она была выше уровня воды, и, усевшись таким образом, начал молиться, ожидая смерти.

Он ни минуты не сомневался, что ему суждено погибнуть — при свете молний он видел, что палуба корабля находится уже почти на уровне воды. Правда, здесь, в бухте, море стало значительно спокойнее. Он угадал это по тому, что, хотя дождь лил по-прежнему и ветер налетал с той же силой, брызги волн не обдавали его. Каравелла погружалась все глубже и глубже, пока наконец вода не покрыла ее палубу целиком. Кастеллу пришлось подняться на вторую ступеньку трапа, с которого Питер напал на испанца. Прошло некоторое время, и Кастелл почувствовал, что каравелла перестала погружаться. Он не мог понять, что это означало. Шторм прошел, видны стали звезды, ветер стих. Ночь стала теплее — это очень обрадовало его, иначе в промокшей одежде он бы совсем замерз. И все-таки это была длинная ночь, самая длинная в его жизни, — не было сна, чтобы успокоить его страдания или облегчить смерть.

Так он сидел, гадая, жива ли Маргарет, — Питер казался ему мертвым, — и думал, наблюдают ли их души за ним с высоты, ждут ли, когда он присоединится к ним. Он вспомнил о днях своего процветания до того момента, когда он увидел проклятое лицо д’Агвилара, о своем богатстве и о том, что с этим богатством случится. Он даже подумал, что лучше, если Маргарет умерла, — лучше смерть, чем жизнь в позоре.

Вскоре он впал в забытье, и последней мыслью его было, что корабль утонул и сам он погружается в пучину смерти.

… Чей-то голос звал его, и Кастелл проснулся. Светлело. Перед ним, держась за поручни трапа, стоял Питер — мертвенно бледный, перепачканный кровью, зубы у него стучали, а глаза были неестественно тусклыми.

— Вы живы, Джон Кастелл, — произнес этот голос, — или мы оба умерли и находимся в аду?

— Нет, — ответил Кастелл, — я еще жив, мы оба еще на этом свете.

— Что же случилось? — спросил Питер. — Я был в каком-то мраке.

Кастелл коротко рассказал ему все, что произошло. Питер выслушал его, потом, шатаясь, дошел до борта и, не говоря ни слова, стал смотреть вдаль.

— Я ничего не вижу, — наконец сказал он, — слишком густой туман, но я думаю, что мы где-то недалеко от берега. Помогите мне. Надо разыскать еду, я совсем ослабел.

Кастелл поднялся, размял свои затекшие ноги, добрался до Питера, обнял его здоровой рукой, и таким образом они добрались до кормы, где, как думал Кастелл, должна была находиться кают-компания. Они нашли ее и проникли внутрь. Это оказалось маленькое, но богато обставленное помещение, к задней стенке его было привинчено резное распятие. На полу валялись кусок солонины и несколько черствых пшеничных лепешек, которыми обычно питаются матросы. Очевидно, все это упало со стола. В сетке над столом висели бутыли с вином и водой. Кастелл разыскал кружку, наполнил ее вином и подал Питеру. Тот с жадностью выпил и вернул ее Кастеллу, который, в свою очередь, отпил глоток. После этого они отрезали с помощью своих ножей по куску мяса и съели, хотя Питеру было очень трудно жевать из-за ран на голове и шее. Затем они выпили еще вина и, несколько подкрепившись, покинули каюту.

Туман был все еще такой густой, что ничего не было видно, и они прошли в разбитую каюту, в которой жили Маргарет и Бетти, уселись на их койках и стали ждать. Питер обратил внимание на то, что каюта была роскошно обставлена, как будто в ней должна была обитать знатная дама. Даже посуда здесь была серебряная, а в приоткрывшемся шкафу виднелись роскошные платья. Были здесь и рукописные книги. В одной из них Маргарет сделала кое-какие пометки и написала молитву собственного сочинения, в которой она просила небо защитить се, молила, чтобы Питер и ее отец остались живы и узнали правду о том, что произошло. Маргарет молила святых помочь ей спастись и соединиться с отцом и Питером. Эту книгу Питер спрятал под куртку, чтобы на досуге просмотреть внимательно.

Из-за гор, окаймлявших бухту, взошло солнце. Оставив каюту, Питер и Кастелл влезли на полубак и огляделись. Они обнаружили, что находятся в закрытой со всех сторон бухте, не более чем в ста ярдах от берега. Привязав к веревке кусок железа, они опустили его за борт и убедились, что судно сидит на мели и что глубина воды под носом каравеллы не превышает четырех футов. Выяснив это, они решили добираться до берега.

Предварительно они вернулись в каюту и наполнили найденный там кожаный мешок сдой и вином. Затем им пришло в голову разыскать каюту д’Агвилара. Они нашли ее между палубами. В каюте обнаружили запертый ящик, крышку которого они взломали железной палкой. Здесь оказалось большое количество золота — по всей видимости, для выплаты команде — и драгоценности. Драгоценности они не тронули, а деньги разделили пополам и спрятали на себе, для того, чтобы воспользоваться ими, если удастся добраться до берега. Затем они промыли и перевязали друг другу раны, спустились по веревочному трапу того борта, где испанцы спасались с корабля, и распростились с «Сан-Антонио».

Ветер к тому времени стих, и солнце ярко сияло, разогревая застывшую кровь. Море совершенно успокоилось, и вода доходила им только до пояса; дно было ровное, песчаное.

Когда Питер и Кастелл уже подходили к берегу, они увидели собравшихся там людей и решили, что это, наверно, жители маленького городка Мотриля, расположенного на берегу реки, впадающей в залив. Кроме того, они заметили на берегу шлюпку с «Сан-Антонио» и обрадовались: шлюпка лежала на киле, и на дне ее было совсем немного воды, — значит, она благополучно добралась до берега. Поблизости лежало пять или шесть трупов, — по всей вероятности, это были матросы, поплывшие за шлюпкой или уцепившиеся за ее борта, но среди утонувших не было женщин.

Когда Питер и Кастелл выбрались на берег, здесь оставалось совсем мало людей; большинство отправилось грабить корабль, часть людей готовила лодки для той же цели. Их встретили лишь женщины, дети, трое стариков и священник. Этот последний, человек с жадным взглядом и хитрой, лицемерной физиономией, пошел им навстречу, вежливо поздоровался и сказал, что они должны благодарить бога за свое спасение.

— Это мы, конечно, сделаем, — ответил Кастелл, — но скажите нам, отец, где наши спутники?

— Вот некоторые из них, — сказал священник, указывая на трупы, — остальные вместе с двумя дамами два часа назад уехали в Гранаду. Маркиз Морелла, который дал мне этот приход, сказал нам, что корабль утонул и никого больше не осталось в живых, а так как в тумане ничего не было видно, мы поверили ему. Вот почему мы не пришли сюда раньше, ибо, — многозначительно добавил он, — мы люди бедные и святые редко посылают нам кораблекрушения.

— Как они отправились в Гранаду, отец? — перебил его Кастелл. — Пешком?

— Нет, сеньор, они силой забрали всех лошадей и мулов в деревне, хотя маркиз и обещал вернуть их и заплатить нам потом. Мы доверяем ему, потому что у нас нет другого выхода. Обе дамы плакали и умоляли нас приютить их, но маркиз не позволил, хотя они выглядели такими печальными и утомленными. Бог даст, нам вернут наших лошадей, — благочестиво закончил он.

— А для пас лошадей не найдется? У нас есть немного денег, и мы может заплатить, если это будет не очень дорого.

— Ни одной, сеньор, ни одной, забрали всех. К тому же вы сейчас вряд ли сумеете ехать — вы так много перенесли, — и он указал на раненую голову Питера и перевязанную руку Кастелла. — Почему бы вам не остаться здесь и не отдохнуть?

— Потому что я отец одной из этих дам, и она, конечно, уверена, что я утонул. А этот сеньор — ее жених.

— Ага, — произнес священник, с интересом разглядывая их, — тогда какое же отношение имеет к ней маркиз? Но я лучше не буду задавать вопросов, здесь не исповедь, не так ли? Я понимаю ваше беспокойство — ведь этот гранд пользуется репутацией весьма веселого мужчины. Прекрасный сын церкви, но, без сомнения, очень веселый. — И священник, улыбаясь, покачал своей бритой головой. — Однако, сеньоры, пройдемте в деревню, вы там сможете отдохнуть и перевязать свои раны. А потом мы поговорим.

— Нам лучше пойти, — обратился Кастелл по-английски к Питеру, — здесь на берегу нет лошадей, а мы не можем в таком состоянии идти пешком в Гранаду.

Питер кивнул, и священник, которого, как они выяснили, звали отец Энрике, повел их.

На вершине холма, в нескольких сотнях шагов от берега, они обернулись и увидели, что теперь уже все здоровые жители деревни были заняты грабежом каравеллы.

— Они хотят вознаградить себя за своих лошадей и мулов, — пожав плечами, заметил отец Энрике.

— Это я вижу, — отозвался Кастелл, — но вы…

— О, за меня не бойтесь, — с хитрой улыбкой ответил священник: — церковь не занимается грабежом, но в конце концов она получает свою долю. Народ здесь благочестив. Я только боюсь, что, когда маркиз узнает, что корабль не утонул, он потребует с нас возмещения убытков.

Они перевалили через холм и увидели белые стены и красные крыши деревушки, раскинувшейся на берегу реки. Еще через пять минут их проводник остановился перед домом на грубо замощенной улочке и отпер дверь ключом.

— Вот мое убогое жилище, когда я нахожусь здесь, а не в Гранаде, — сказал он. — В нем я буду иметь честь принять вас. Видите, рядом церковь.

Они вошли во внутренний дворик, где вокруг фонтанчика росло несколько апельсиновых деревьев, у стены стояло распятие в человеческий рост. Проходя мимо распятия, Питер поклонился и перекрестился, но Кастелл не последовал его примеру. Священник быстро взглянул на него.

— Вам, сеньор, следовало бы поклониться изображению нашего спасителя, по милости которого вы избегли смерти; маркиз говорил мне, что вы оба погибли.

— Моя правая рука повреждена, — не растерялся Кастелл, — и я вознес молитву в моем сердце.

— Я понимаю, сеньор, но если вы в этой стране в первый раз, хотя на это не похоже — вы так хорошо говорите на здешнем языке, — то, с вашего разрешения, я хочу предупредить вас, что здесь разумнее совершать молитвы не только в сердце. За последнее время отцы инквизиции стали еще суровее — они придают очень большое значение внешним обрядам. Когда мне приходилось сталкиваться со святой инквизицией в Севилье, я видел, как сожгли одного человека за то, что он пренебрегал обрядами. У вас есть две руки и голова, сеньор, и к тому же еще колени, которые можно преклонить.

— Простите меня, — ответил Кастелл, — но я думал о другом. В частности, о том, что моя дочь увезена вашим патроном, маркизом Морелла.

Священник оставил эти слова без ответа и провел их через гостиную в спальню с высокими окнами, забранными решетками, так что, несмотря на то что комната была большая и высокая, она чем-то напоминала тюремную камеру. Здесь он оставил гостей, заявив, что пойдет искать местного лекаря, который к тому же и цирюльник, если только он не занят «облегчением корабля». Гостям своим он посоветовал снять мокрую одежду и прилечь отдохнуть.

Какая-то женщина принесла им горячей воды и одежду, чтобы они накинули ее на себя, пока их платье будет сушиться. Питер и Кастелл разделись, помылись и, совершенно измученные, свалились на кровати и заснули. Предварительно они вытащили деньги и засунули их в мешок для продуктов, который Питер спрятал к себе под подушку. Часа через два их разбудил приход отца Энрике с лекарем-цирюльником. Вместе с ними пришла служанка с высушенным и вычищенным платьем.

Когда лекарь увидел у Питера на левой стороне шеи и на плече раны, которые почернели и распухли, он покачал головой и заявил, что только время и покой излечат его и что Питер, должно быть, родился под счастливой звездой, так как, не будь на нем стального шлема и кожаной куртки, ему бы не миновать смерти. Поскольку все кости были целы, лекарю оставалось только помазать рану какой-то мазью, смягчающей боль, и перевязать ее чистым куском материи. Покончив с этим, лекарь занялся раной на правой руке Кастелла, промыл ее теплой водой и маслом и перевязал, заявив, что он будет здоров через неделю. При этом он заметил, что буря, очевидно, была сильнее, чем он предполагал, если она могла пронзить стрелой мужскую руку. При этих словах священник насторожился.

Кастелл не стал отвечать на это замечание, а вытащил золотой и предложил лекарю, попросив его достать им, если это возможно, мулов или лошадей. Цирюльник был чрезвычайно доволен столь крупным для Мотриля вознаграждением. Он обещал, что повидает их вечером и что если узнает о каких-нибудь лошадях или мулах, то сообщит. Кроме того, он обещал достать испанского покроя одежду и плащи, поскольку в их одежде ехать неудобно — она испачкана и окровавлена.

После этого он ушел, и священник последовал за ним, так как ему надо было проследить за дележом добычи с судна и обеспечить себе свою долю. Добрая служанка принесла Питеру и Кастеллу суп. Затем они улеглись опять на кроватях и принялись обсуждать, что им делать дальше.

Кастелл совсем упал духом. Он говорил, что они так же далеки от Маргарет, как и до сих пор, что она еще раз утеряна ими и находится в руках Морелла, из которых они вряд ли сумеют вырвать се. К тому же, как видно, ее повезли в Гранаду, город тавров, где христианские законы и правосудие бессильны.

Выслушав все это, Питер, чье сердце всегда оставалось твердым, заявил:

— Бог обладает такой же властью в Гранаде, как и в Лондоне или на море, где он спас нас. Я думаю, что у нас есть все основания благодарить его, потому что мы могли погибнуть, но остались в живых, и потому что Маргарет тоже жива и, можно надеяться, не пострадала. Кроме того, этот испанский вор, похититель женщин, по всей видимости, довольно странный человек. Судя по его словам, если в них есть доля правды, хотя он и украл Маргарет, он не может решиться на насилие над ней, а хочет завоевать ее любовь и согласие, которое, я думаю, он не скоро получит… К тому же он избегает убийства — ведь он не прикончил нас, хотя спокойно мог это сделать.

— Я знавал таких людей, которые считают одни грехи допустимыми, а другие смертельными. Это плоды суеверия.

— Тогда мы должны молить бога, чтобы Морелла и впредь оставался суеверен и чтобы мы как можно скорее оказались в Гранаде. Не забывайте, что там у нас есть друзья и среди евреев и среди мавров, с которыми вы торговали много лет. Они могут укрыть нас. Так что, хотя дела и плохи, они могли быть еще хуже.

— Пожалуй, это так, — уже более спокойно согласился Кастелл, — если ее действительно увезли в Гранаду. Постараемся узнать что-либо об этом у цирюльника и у отца Энрике.

— Я не верю этому священнику: он хитрец и служит маркизу, — отозвался Питер.

Они замолчали — слишком устали оба, да и говорить было больше не о чем, хотя о многом следовало подумать.

После захода солнца вновь пришел цирюльник и перевязал раны Питеру и Кастеллу. Он принес с собой испанские костюмы, шляпы и два тяжелых плаща, удобных для путешествия, — все это они купили у него за хорошую цену. Кроме того, он объявил, что во дворе стоят два прекрасных мула. Кастелл вышел посмотреть на них. Это оказались две жалкие клячи, истощенные и слабые, но так как других не было, не оставалось ничего иного, как вернуться в комнату и обсудить вопрос о цене. Торговались долго, потому что цирюльник запросил двойную цену. Кастелл заявил, что бедные люди, потерпевшие кораблекрушение, не могут заплатить такую сумму. В конце концов они договорились на том, что цирюльник заберет мулов на ночь к себе и накормит их, а утром приведет их вместе с проводником, который покажет им дорогу в Гранаду. Пока что они заплатили ему только за одежду.

Кастелл и Питер пытались выудить у цирюльника какие-нибудь сведения о маркизе Морелла, но, как и отец Энрике, он был хитрец и держал язык за зубами. Он заявил, что такому маленькому человеку, как он, вредно обсуждать дела больших людей; в Гранаде, дескать, они все узнают.

Цирюльник ушел, оставив им лекарства, и вскоре после этого явился священник. Он был в очень хорошем настроении, потому что в виде своей доли от грабежа судна получил драгоценности, оставленные Питером и Кастеллом в железном ящике. Заметив, как священник, доставая драгоценности, любовно перебирал их, Кастелл пришел к выводу, что отец Энрике человек в высшей степени жадный — из тех людей, которые ненавидят бедность и сделают все на свете ради денег. И когда священник со злобой заговорил о ворах, которые залезли в корабельный ящик и унесли оттуда почти все золото, Кастелл решил про себя, что отец Энрике никогда не должен узнать, кто были эти воры, иначе во время их путешествия с ними может произойти какой-нибудь несчастный случай.

Наконец драгоценности были спрятаны, и священник заявил, что они должны поужинать вместе с ним, но при этом он добавил, что не может предложить им вина, так как ему полагается пить только воду. Тогда Кастелл попросил его достать где-нибудь несколько фляг вина, лучшего, какое можно здесь найти, сказав, что он за него заплатит. Отец Энрике послал за вином служанку.

Переодевшись в испанское платье и спрятав деньги в два пояса, приобретенные тоже у цирюльника, они вышли к столу. Ужин состоял из испанского блюда, называемого «олла подрида» (нечто вроде жирного мяса), хлеба, сыра и фруктов. На столе было также купленное за их счет вино, очень хорошее и крепкое. Правда, Нитер и Кастелл почти не пили, опасаясь лихорадки от своих ран, но они усердно угощали отца Энрике. Кончилось тем, что к концу ужина он забыл о своей хитрости и начал разговаривать свободно. Заметив, что священник пришел в веселое настроение, Кастелл начал расспрашивать его о маркизе Морелла, почему у того дом в Гранаде, столице мавританского государства.

— Потому что он наполовину мавр, — ответил священник. — Его отец, говорят, был принцем Виана, а мать — мавританкой, в ее венах текла королевская кровь. От нее он и унаследовал свои богатства, земли и дворец в Гранаде. Он любит там жить. Хотя он и добрый христианин, однако у него вкусы еретика: подобно маврам, он завел у себя сераль прекрасных женщин. Я знаю это, потому что в Гранаде нет священников и мне приходится выполнять роль его капеллана. Но, кроме того, он живет в Гранаде еще по другой причине: он ведь наполовину мавр и является представителем Фердинанда и Изабеллы при дворе султана Гранады Боабдила. Вы, чужестранцы, должны знать, если еще не знаете, что их величества давно уже ведут войну с маврами и мечтают захватить остаток их государства так же, как они уже захватили Малагу, обратить его жителей в христианство и кровью и огнем очистить его от проклятой ереси.

— Да, — отозвался Кастелл, — мы слышали об этом в Англии. Я ведь купец и веду торговлю с Гранадой. Я еду туда но делам.

— А по каким делам едет туда сеньора, та, о которой вы говорите, что она ваша дочь? И что это за историю рассказывали матросы о сражении между «Сан-Антонио» и английским кораблем, который мы видели вчера на взморье? И каким это образом ветер пробил стрелой вашу руку, друг мой купец? И почему так получилось, что вас обоих оставили на каравелле, в то время как маркиз и все его люди спаслись?

— Вы задаете много вопросов, святой отец. Питер, наполни стакан преподобного отца. Он ничего не пьет. Можно подумать, что здесь всегда пост. Ваше здоровье! О, вот хорошо! Палей, Питер, и передай мне флягу. Вот теперь я отвечу на все ваши вопросы и расскажу о кораблекрушении.

Тут Кастелл начал бесконечную историю о ветрах, парусах, скалах, падающих мачтах, об английском корабле, который пытался помочь испанской каравелле, и так продолжалось до тех пор, пока священник, чей стакан Питер наполнял каждый раз, когда тот отворачивался, не свалился, заснув.

— А теперь, — шепнул Питер по-английски Кастеллу, — я думаю, нам лучше всего лечь спать. Мы узнали многое от этого шпиона в рясе — по-моему, он таков — и почти ничего не рассказали.

Они тихо пробрались в свою комнату, выпили настой, оставленный цирюльником, помолились каждый по-своему, заперли дверь и прилегли отдохнуть, насколько раны и тяжелые думы могли позволить им.

Глава 13

ПРИКЛЮЧЕНИЕ НА ПОСТОЯЛОМ ДВОРЕ
Питер спал плохо, рана, несмотря на перевязку, сделанную цирюльником, сильно болела. Кроме того, ему не давала покоя мысль, что Маргарет уверена в их гибели и страдает от этого. Как только Питер засыпал, он видел ее в слезах, слышал ее рыдания.

Как только первые лучи проникли сквозь высокие решетки окон, Питер вскочил и разбудил Кастелла: они оба не могли одеться без помощи друг друга. Услышав во дворе голоса людей и шум, они решили, что это явился цирюльник со своими мулами, отперли дверь и, встретив в коридорчике зевающую служанку, попросили ее выпустить их из дома.

Это действительно был цирюльник и с ним — одноглазый парень верхом на пони. Цирюльник объяснил, что этот парень будет их проводником до Гранады. Питер и Кастелл вернулись вместе с цирюльником в дом, он осмотрел их раны, покачал головой при взгляде на раны Питера и сказал, что ему не следовало бы так рано отправляться в путь. Потом снова началась торговля за мулов, упряжь, седельные сумки, в которые были уложены вещи, оплату проводнику и так далее, ибо Питер и Кастелл боялись показать, что у них есть деньги.

В конце концов все было улажено, и, так как их хозяин, отец Энрике, все еще не появлялся, они решили уехать, не простившись с ним, а просто оставить ему деньги в знак благодарности за его гостеприимство и в качестве подарка для его церкви. Однако как раз в тот момент, когда они передавали эти деньги служанке, появился священник. Он был небрит и держался рукой за голову. Он объяснил, что служил раннюю мессу в церкви, что было чистой ложью, и спросил, действительно ли они собираются уезжать.

Они подтвердили это и вручили ему свой подарок, который он принял не задумываясь, хотя похоже было, что щедрость гостей заставила его с еще большей настойчивостью уговаривать их остаться. Они, дескать, еще не в состоянии перенести трудный путь, дороги весьма небезопасны, они могут попасть в плен к маврам и окажутся в подземелье вместе с другими узниками-христианами, так как никто не может проникнуть в Гранаду без разрешения, и так далее. Но наши путешественники твердо стояли на своем.

Они заметили, что священник при этих словах заволновался и в конце концов заявил, что из-за них у него будут неприятности от маркиза Морелла. Как и почему, он не стал объяснять, но Питер решил, что он боится, как бы они не рассказали маркизу о том, что его капеллан участвовал в грабеже на судне, которое маркиз считал потонувшим, и завладел его драгоценностями. В конце концов они поняли, что отец Энрике способен на любую уловку, только бы задержать их, оттолкнули его, вскарабкались на мулов и вместе с проводником двинулись в путь.

Они долго еще слышали крики разъяренного священника, ругавшего цирюльника за то, что тот продал им мулов. До них доносились его выкрики: «Шпионы…», «Английские дамы…», «Приказ маркиза…». Они очень обрадовались, выбравшись за пределы селения, на улицах которого было мало людей, и, никем не потревоженные, выехали на дорогу, ведущую к Гранаде.

Дорогу эту никак нельзя было назвать хорошей, к тому же она шла то вверх, то вниз. Да и мулы оказались гораздо хуже, чем они предполагали. Мул, на котором ехал Питер, все время спотыкался. Они поинтересовались у юноши, их проводника, сколько времени потребуется, чтобы доехать до Гранады, но в ответ услышали:

— Кто знает? Все зависит от воли бога.

Прошел час, и они опять задали ему тот же вопрос; и на этот раз последовал ответ:

— Может быть, сегодня вечером, может, завтра, а может, никогда. На дороге много разбойников, но если путешественникам повезет и они не попадутся в руки бандитам, то наверняка их захватят мавры.

— Я думаю, что один из разбойников здесь, рядом с нами, — заметил по-английски Питер, взглянув на отталкивающее лицо их проводника, и добавил на ломаном испанском языке: — Друг мой, если мы столкнемся с бандитами или маврами, то первым, кто отправится на тот свет, будешь ты. — И Питер похлопал по рукоятке своего меча.

Парень в ответ пробормотал какое-то испанское проклятие и повернул своего пони назад, якобы собираясь ехать обратно в Мотриль, но тут же передумал и ускакал далеко вперед. В течение нескольких часов они не могли догнать его.

Дорога была так тяжела, а мулы так слабы, что, несмотря на то что они решили не отдыхать днем, сумерки наступили прежде, чем они достигли вершины Сиерры. В последних лучах заходящего солнца они увидели далеко впереди минареты и дворцы Гранады. Питер и Кастелл хотели ехать дальше, но их проводник клялся, что в темноте они свалятся в пропасть раньше, чем достигнут равнины. Он заявил, что здесь неподалеку есть вента или, иначе говоря, постоялый двор, где они могут отдохнуть, а на рассвете продолжить свой путь.

Когда Кастелл заявил, что они не хотят ехать на постоялый двор, проводник объяснил, что у них нет другого выхода, так как еда уже кончилась и, кроме того, здесь, на дороге, нельзя достать корма для мулов. Делать было нечего, и путешественники с неохотой согласились, понимая, что, если мулов не накормить, они никогда не довезут их до Гранады. Между тем проводник указал на домик, стоящий одиноко в лощине ярдах в ста от дороги, и, заявив, что он должен предупредить об их приезде, поскакал вперед.

Когда Кастелл и Питер добрались до постоялого двора, окруженного большой стеной, очевидно в целях обороны, они увидели своего одноглазого проводника, о чем-то серьезно беседовавшего с толстым человеком отталкивающей внешности, у которого за пояс был заткнут большой нож. Толстяк, кланяясь, двинулся им навстречу и объявил, что он здесь хозяин. Он согласился накормить путешественников и дать им ночлег.

Кастелл и Питер въехали во двор, и хозяин тут же запер за ними ворота, объяснив, что это делается для безопасности от бандитов. Им повезло, добавил он, что они попали в такое место, где могут спокойно переночевать. Вслед за этим появился мавр; он увел мулов в конюшню, а хозяин провел путешественников в большую комнату с низким потолком, где стояли столы и сидело несколько человек с грубыми и жестокими лицами. Они пили вино. Тут хозяин неожиданно потребовал деньги вперед, заявив, что он не доверяет незнакомцам. Питер хотел было вступить с ним в спор, но Кастелл решил, что разумнее согласиться, и принялся расстегивать свою одежду, чтобы достать деньги. В карманах у него ничего не осталось, последние деньги, которые не были спрятаны, он истратил в Мотриле.

Правой рукой Кастелл по-прежнему не мог шевельнуть, и он начал доставать деньги левой, но так неловко, что маленький дублон, который он вытащил, выскользнул и упал на пол. Забыв, что он не завязал пояс, Кастелл нагнулся поднять дублон, и штук двадцать золотых монет покатились по полу. Питер заметил, как хозяин и сидящие в комнате мужчины обменялись быстрыми и многозначительными взглядами. Однако они поднялись и помогли собрать золотые. Хозяин вернул их Кастеллу, присовокупив с гнусной улыбкой, что, если бы он знал, что его гости так богаты, он запросил бы с них больше.

— О нет, это далеко не так, — ответил Кастелл, — это все, что мы имеем.

Как раз в тот момент, когда он произнес эти слова, еще один золотой, на этот раз уже большой дублон, застрявший у него в одежде, упал на пол.

— Конечно, сеньор, — заметил хозяин, поднимая монету и вежливо возвращая се, — однако потрясите себя, может, у вас в куртке застряли еще один-два золотых.

Кастелл так и сделал, и при этом золотые, спрятанные в поясе, так как их стало меньше, зазвенели. Присутствующие в комнате улыбнулись, а хозяин поздравил Кастелла с тем, что он находится в честном доме, а не путешествует но горам, служащим приютом для дурных люден.

Кастелл, делая вид, что ничего не произошло, запрятал свои деньги и затянул пояс. Затем он и Питер усолись в сторонке и попросили, чтобы им подали ужин. Хозяин приказал слуге принести еду, а сам подсел к ним и принялся расспрашивать. Из его вопросов стало ясно, что проводник уже успел рассказать ему всю их историю.

— Откуда вы узнали про кораблекрушение? — вместо ответа спросил Кастелл.

— Откуда? Да от людей маркиза, которые вчера останавливались здесь выпить по стакану вина, когда маркиз проезжал с двумя дамами в Гранаду. Он говорил, что «Сан-Антонио» затонула, но ничего не сказал о том, что вы остались на борту.

— Тогда извините нас, дружище, если мы, чьи дела не должны интересовать вас, тоже ничего не скажем, поскольку мы устали и хотим отдохнуть.

— Конечно, сеньоры, конечно, — засуетился хозяин, — я пойду потороплю с ужином и велю принести вам флягу гранадского вина, подобающего вашему положению.

Он удалился, а через некоторое время принесли ужин — хорошее жаркое и к нему в глиняном кувшине вино. Наполняя их кружки, хозяин сказал, что он сам перелил его из фляги, чтобы не взболтать осадок.

Кастелл поблагодарил его и предложил выпить стакан вина за успех их путешествия, однако хозяин отказался, заявив, что у него сегодня постный день и что он поклялся пить в этот день одну только воду. Тогда Питер, который не произнес ни слова за все это время, но многое приметил, пригубил вино и, почмокав, как будто пробуя, шепнул по-английски Кастеллу:

— Не пейте — оно отравлено.

— Что сказал ваш сын? — спросил хозяин.

— Он говорит, что вино великолепно, но при этом он вдруг вспомнил, что доктор в Мотриле запретил нам прикасаться к вину, если мы не хотим ухудшить состояние наших ран, полученных при кораблекрушении. Но оно не должно пропасть. Поднесите его вашим друзьям. Мы удовольствуемся более слабым напитком.

С этими словами Кастелл взял кувшин с водой, стоявший на столе, наполнил кружку, выпил и передал ее Питеру. Хозяин посмотрел на них с явным неудовольствием.

Затем Кастелл поднялся и вежливо предложил кувшин с вином и две наполненные кружки мужчинам, сидевшим за соседним столом, добавив, что им очень жаль, что они не могут попробовать столь великолепное вино. Одним из этих людей случайно оказался их проводник; он пришел сюда, накормив мулов. И он и его сосед с готовностью взяли наполненные кружки и выпили их содержимое. Хозяин в это время с проклятием схватил кувшин и исчез.

Кастелл и Питер принялись за жаркое. Они видели, что их соседи едят то же самое, да и хозяин, вернувшийся в комнату, тоже принялся за такое же мясо. Питеру показалось, что хозяин с тревогой наблюдает за двумя мужчинами, выпившими вино. Вдруг один из них поднялся из-за стола и, пройдя несколько шагов до скамьи, стоявшей на другом конце комнаты, молча рухнул на нее. Между тем у одноглазого проводника бессильно опустились руки, и он, по-видимому без сознания, упал на стол, так что голова его уткнулась в пустое блюдо. Хозяин вскочил, но тут же остановился в нерешительности. Тогда поднялся Кастелл и заметил, что, очевидно, бедного парня сморил сон после долгой дороги и что они тоже устали и не будет ли хозяин так любезен проводить их в отведенную им комнату.

Хозяин охотно согласился — было ясно, что он хочет как можно скорее избавиться от них, тем более что остальные посетители разглядывали проводника и своего товарища и шептались между собой.

— Вот сюда, сеньоры, — указал он и повел их в конец комнаты, к лестнице.

Поднявшись по ней с лампой в руке, он поднял люк и предложил им следовать за ним. Кастелл так и сделал, а Питер обернулся и пожелал доброй ночи всей компании, наблюдавшей за ним. При этом, как бы случайно, он наполовину вытащил свои меч из ножен. Затем он вслед за хозяином и Кастеллом полез по лестнице и оказался на чердаке.

Это была пустая комнатушка, единственной мебелью которой были два стула и два грубых деревянных ложа без изголовий, стоявших на расстоянии трех футов друг от друга у дощатой перегородки, по-видимому отделявшей это помещение от соседнего. Под самой крышей была завешанная мешком дыра, которая служила окном.

— Мы люди бедные, — сказал хозяин, пока они оглядывали этот пустой чердак, — но многие знатные господа прекрасно спали здесь. Вам тоже будет здесь хорошо. — И он повернулся к лестнице.

— Это нам подойдет, — согласился Кастелл, — только скажите вашим людям, чтобы они не запирали конюшню, так как мы уедем на рассвете, и будьте добры оставить нам лампу.

— Лампу я оставить не могу, — сердито проворчал хозяин; одна нога его уже была на лестнице.

Питер шагнул к нему и схватил одной рукой за руку, а другой — лампу. Хозяин выругался и принялся шарить у себя за поясом, очевидно ища нож, но Питер с такой силой сжал его руку, что от боли тот выпустил лампу, и она осталась в руке у Питера. Хозяин попытался схватить ее, но потерял равновесие и скатился вниз но лестнице, тяжело рухнув на пол.

Сверху они видели, как он поднялся на ноги и принялся поносить их, размахивая кулаками и клянясь, что отомстит за все. Питер захлопнул люк. Оказалось, что люк плохо пригнан к полу. К тому же засов, на который он должен был запираться, отсутствовал, хотя скобы имелись. Питер огляделся вокруг в поисках какой-нибудь палки или куска дерева, чтобы заложить в скобы, но ничего не нашел. Тут он вспомнил о веревке, предназначенной для крепления седельных сумок, которая была у него в кармане. Ею он связал скобы. Теперь люк нельзя было приподнять от пола более чем на один-два дюйма. По тут же Питер сообразил, что если приподнять люк, то можно сквозь эту щель перерезать ножом веревку, и поставил один из стульев так, что две его ножки оказались на люке. После этого он сказал Кастеллу:

— Мы, как птицы, попались в ловушку. По прежде чем свернуть нам шеи, они должны войти в клетку. Вино было отравлено. Если они сумеют, они убьют нас из-за наших денег, или потому, что им поручил это сделать проводник. Нам лучше не спать эту ночь.

— Я тоже так думаю — с тревогой в голосе подтвердил Кастелл. — Послушай, они там внизу разговаривают.

Снизу действительно доносились звуки голосов, похоже было, что идет спор, но спустя некоторое время шум затих. Когда все смолкло, Питер и Кастелл тщательно осмотрели чердак, но не обнаружили ничего подозрительного. Питер глянул на дыру, служившую окошком, и, решив, что она достаточно велика, чтобы в нее мог пролезть человек, попытался подтащить к ней кровать. Ему пришло в голову, что если кто-нибудь попробует влезть в окно, то попадет прямо к нему в руки. Однако он убедился, что кровати прибиты к полу и сдвинуть их с места невозможно. Делать больше было нечего, и оба они уселись на кроватях с обнаженными мечами в руках и принялись ждать. Время шло.

В конце концов лампа, которая уже давно мерцала, зачадила и совсем погасла. Кончилось масло. Они очутились в темноте. Единственным источником света было окно, с которого они сняли мешковину.

Спустя некоторое время до них донесся стук конских копыт, они услышали, как открылась и опять захлопнулась дверь внизу и вновь раздались голоса. К голосам, которые они слышали раньше, присоединился еще один. Он показался Питеру знакомым.

— Я узнал его, — шепнул он Кастеллу. — Это отец Энрике. Он приехал узнать, как поживают его гости.

Прошло еще полчаса, и взошла бледная луна, послав в их комнату слабый луч света. Опять послышался стук копыт. Питер подошел к окну. Хозяин постоялого двора держал за поводья превосходного коня. Затем подошел человек и взобрался в седло. Хозяин что-то сказал ему, тот поднял голову. Питер узнал отца Энрике.

Священник и хозяин еще некоторое время шептались, потом отец Энрике благословил хозяина и уехал. До Питера и Кастелла опять донесся звук запираемой двери.

— Он поехал в Гранаду предупредить своего хозяина Морелла, что мы направляемся туда, — сказал Кастелл, после того как они опять уселись на своих кроватях.

— А может быть, сообщить маркизу, что мы никогда не приедем. Но все-таки ему нас не одолеть.

Время тянулось медленно, и Кастелл, который совсем ослабел, откинулся на подушку и задремал. Вдруг стул, стоявший на крышке люка, упал со страшным грохотом. Кастелл вскочил и уставился на Питера.

— Это всего-навсего крыса, — ответил Питер, не желая открывать ему правду.

Питер тихонько прокрался к люку, пощупал веревку — она была цела — и снова поставил стул на прежнее место. Проделав это, Питер вернулся к кровати и бросился на нее, как будто собираясь заснуть, хотя в действительности никогда еще он не был так настороже. Усталость между тем опять одолела Кастелла, и он задремал.

Было тихо, только один раз что-то заслонило лунный свет, и на мгновение Питеру показалось, что он видит в окне лицо, но оно исчезло и больше не появлялось. Но теперь какие-то слабые звуки, похожие на сдерживаемое дыхание и на шаги босых ног, стали раздаваться у кровати Кастелла. Затем послышался легкий скрип и царапанье у стены, как будто скреблась мышь, и вдруг, как раз в полосе лунного света, сквозь перегородку просунулась обнаженная рука с ножом.

Нож на мгновение повис над грудью спящего Кастелла, — это продолжалось только мгновение, потому что уже в следующую секунду Питер вскочил и ударом меча, который лежал наготове рядом с ним, отсек руку у плеча.

— Что случилось? — спросил Кастелл, — почувствовав, что что-то свалилось на него.

— Змея, — последовал ответ. — Ядовитая змея. Проснитесь и посмотрите.

Кастелл поднялся и молча глянул на ужасную руку, все еще сжимавшую нож. За перегородкой послышался подавленный стон и удаляющиеся тяжелые шаги.

— Ну что ж, — сказал Питер, — надо уходить, а то мы останемся здесь навсегда. Этот парень скоро вернется за своей рукой.

— Уходить! — отозвался Кастелл. — Но как?

— Похоже, что у нас есть только один путь и тот опасный: вот в это окошко и через стену, — ответил Питер. — Ага, они идут.

Не успел он это сказать, как они услышали, что кто-то поднимается по лестнице.

Под окном никто не сторожил, а до земли было не более двенадцати футов. Питер помог Кастеллу пролезть, держа его за здоровую руку, и опустил как можно ниже. Кастелл спрыгнул, не удержался и свалился на землю, но тут же поднялся. Питер собирался последовать за ним, но в это мгновение услышал звук падающего стула и, оглянувшись, увидел, что крышка откинута. Они перерезали веревку!

В слабом свете была видна фигура человека с ножом в руке. За ним виднелась еще одна. Теперь уже Питер не мог скрыться через чердачное окно: если бы он попытался сделать это, то получил бы удар в спину. Питер сжал обеими руками меч и прыгнул на противника. Меч, по-видимому, достиг цели: человек свалился на пол и остался недвижим. Второй уже опирался коленкой о край люка. Удар меча, и тот тоже свалился вниз, на головы стоявших ниже. Лестница рухнула. В результате нападавшие оказались в куче на полу. Только один удержался руками за край люка. Питер захлопнул крышку, и человек с диким криком полетел вниз. За неимением ничего другого Питер навалил на крышку люка труп убитого им человека.

Затем он побежал к окну, вложив на ходу меч в ножны, протиснулся сквозь отверстие и, повиснув на руках, спрыгнул. Он благополучно очутился на земле, так как был достаточно ловок и к тому же от возбуждения вообще забыл о своей раненой голове и плече.

— Куда теперь? — спросил его Кастелл, когда Питер, тяжело дыша, остановился перед ним.

— В конюшню за мулами… Нет, это бесполезно, у нас нет времени оседлать их. Да и наружные ворота закрыты. К стене! Мы должны перелезть через нее. Они будут здесь через минуту.

Питер и Кастелл бросились к стене и, к счастью своему, обнаружили, что хотя она достигала десяти футов высоты, но сложена была из крупных камней, по которым можно было вскарабкаться.

Питер взобрался первым, лег поперек стены, протянул Кастеллу руку и с трудом — так как старик был тяжел и к тому же ранен — подтянул его наверх. В этот момент они услышали, как кто-то кричал с чердака:

— Эти английские черти удрали! Бегите к воротам и ловите их!

Они спустились или, скорее, свалились со стены в колючий кустарник, который смягчил падение, но так поцарапал их, что они чуть не закричали от боли. Однако кое-как они выбрались из него, все окровавленные, вышли на дорогу и пустились бежать в сторону Гранады.

Не успели они отбежать и сотни ярдов, как услышали позади себя крики и поняли, что их преследуют. Как раз в этом месте дорога пересекала овраг, заросший густым кустарником и заваленный множеством валунов. За ним виднелось открытое пространство. Питер схватил Кастелла и потащил в овраг. Здесь они нашли укромное местечко за большим камнем — нечто вроде пещеры, заросшей кустами и высокой травой. Они пырнули туда и притаились.

— Вытаскивайте меч, — шепнул Питер Кастеллу. — Если они найдут нас, мы должны как можно дороже продать свою жизнь.

Кастелл повиновался и взял меч в левую руку. Они слышали, как грабители пробежали вперед по дороге, потом, обнаружив, что там никого не видно, вернулись обратно и принялись шарить по оврагу. Здесь было темно, потому что свет луны почти не проникал в него, и беглецы остались незамеченными. Двое преследователей остановились шагах в пяти от них, и один заявил, что, вероятно, те свиньиспрятались во дворе или побежали обратно в Мотриль.

— Я не знаю, где они спрятались, — ответил второй, — однако дело дрянь. У толстого Педро начисто отсекли руку, и он, пожалуй, истечет кровью. Двое других уже подохли или подыхают — этот длинноногий англичанин рубит крепко, — да еще те, что выпили отравленное вино. Похоже, что они уже никогда не проснутся. Да, и все это ради того, чтобы добыть несколько дублонов и ублаготворить иона! И все-таки, если бы я поймал этих свиней… — Он пробормотал страшную угрозу. — Я думаю, лучше всего залечь у выхода из оврага на тот случай, если они спрятались здесь.

Питер слышал весь этот разговор. Остальные бандиты убежали. Питер был взбешен, к тому же колючий кустарник причинял ему страшную боль. Не говоря ни слова, он выбрался из убежища, держа в руке свой страшный меч.

Бандиты увидели его и вскрикнули от ужаса. Для одного из них это был последний звук в его жизни. Другой пустился бежать.

Это был как раз тот, который грозил беглецам страшной расправой.

— Стой! — крикнул Питер, настигая его. — Стой и сделай то, что ты собирался!

Негодяй повернулся и принялся молить о пощаде, но Питер был неумолим…

— Это было необходимо, — сказал Питер Кастеллу, — вы слышали — они собирались сторожить нас.

— Я думаю, что у них вряд ли появится когда-либо желание напасть на англичанина на этом постоялом дворе, — задыхаясь, говорил Кастелл, стараясь не отстать от Питера.

Глава 14

ИНЕССА И ЕЕ САД
Часа два пробирались Джон Кастелл и Питер по Гранадской дороге. Там, где дорога была ровной, они бежали и шли, когда она становилась трудной; время от времени останавливались, чтобы перевести дыхание и прислушаться. Однако ночь была безмолвна — по-видимому, никто их не преследовал. Очевидно, оставшиеся в живых бандиты направились другим путем или же решили, что с них достаточно этого приключения, и не желали больше иметь дело с мечом Питера.

Наконец над огромной равниной, окутанной туманом, забрезжил рассвет. Взошло солнце, разогнало туман, и милях в двенадцати путники увидели Гранаду, расположенную на холме. Они посмотрели друг на друга — печальное зрелище они представляли: исцарапанные колючками, перепачканные кровью. У Питера была обнажена голова — шляпу свою он потерял. Теперь, когда прошло возбуждение, он почувствовал себя чрезвычайно плохо от боли, усталости и желания спать. К тому же солнце начало припекать с такой силой, что Питер чуть не потерял сознание. Они соорудили из стеблей и травы нечто вроде шляпы. Этот головной убор придавал Питеру такой странный вид, что несколько встречных мавров решили, что он сумасшедший, и пустились бежать прочь.

Питер и Кастелл шли, делая не более мили в час, освежаясь водой из всех встречных капав. К полудню зной стал невыносим. Они вынуждены были прилечь отдохнуть под тенью какого-то дерева, похожего на пальму, и здесь, совершенно измученные, погрузились в сон, похожий на забытье.

Проснулись они от звуков голосов и вскочили па ноги, обнажив свои мечи. Они решили, что их догнали бандиты. Однако вместо гнусных убийц они увидели перед собой восемь мавров верхом на великолепных белых конях, в тюрбанах и развевающихся плащах, каких Питеру раньше никогда не приходилось видеть. Мавры спокойно и, по-видимому, не без жалости рассматривали путников.

— Спрячьте ваши мечи, сеньоры, — произнес предводитель на прекрасном испанском языке. Похоже было, что он испанец, одетый, по-восточному, — ведь нас много, а вас всего двое, да к тому же вы ранены.

Питеру и Кастеллу не оставалось ничего другого, как повиноваться.

— Скажите нам, хотя и нет большой нужды спрашивать, — продолжал предводитель, — вы и есть те двое англичан, которые оказались на «Сан-Антонио» и спаслись, когда корабль утонул?

Кастелл кивнул:

— Мы оказались там, чтобы найти…

— Не важно, что вы искали, — перебил его предводитель. — Имена высокочтимых дам не должны упоминаться в присутствии неизвестных людей. Но вы после этого попали в беду на постоялом дворе, где этот высокий сеньор вел себя очень храбро. Мы уже слышали эту историю и свидетельствуем свое уважение человеку, который так владеет мечом.

— Мы благодарим вас, — ответил Кастелл, — но какое у вас дело к нам?

— Сеньор, нас послал наш господин, его светлость маркиз Морелла, чтобы мы разыскали вас и привезли в качестве его гостей в Гранаду.

— Значит, поп рассказал, — пробормотал Питер. — Я так и думал.

— Мы просим вас следовать за нами без сопротивления, потому что у нас нет желания применять силу по отношению к столь храбрым людям, — продолжал офицер. — Будьте так любезны сесть на этих лошадей.

— Я купец, — сказал Кастелл, — и у меня есть друзья в Гранаде. Можем ли мы поехать к ним, если мы не хотим воспользоваться гостеприимством маркиза?

— Нет, сеньор, у нас есть приказ, а слово маркиза, нашего господина, является здесь законом, который нельзя нарушать.

— Я думал, что королем Гранады является Боабдил, — заметил Кастелл.

— Без сомнения, он король и по воле аллаха и будет им, но маркиз — его родственник, и к тому же, пока продолжается перемирие, он является послом их величеств короля и королевы Испании в нашем городе.

По знаку офицера двое мавров спешились, подвели к Питеру и Кастеллу своих коней и предложили помочь сесть в седло.

— Делать нечего, — сказал Питер, — придется ехать.

Довольно неловко, ибо оба они были совершенно разбиты, Питер и Кастелл взобрались на коней и тронулись в сопровождении своих стражей.

Солнце уже склонялось к закату — они проспали довольно долго, — когда они достигли ворот Гранады. Муэдзины с минаретов мечетей уже выкрикивали вечерние молитвы.

У Питера осталось весьма смутное представление о столице мавров, пока он ехал через нее, окруженный эскортом. Узкие, извилистый улицы, белые дома, закрытые ставнями окна, толпы вежливых и молчаливых люден в белых развевающихся одеждах, резные и остроконечные арки и огромное сказочное здание на холме. От боли и усталости он с трудом воспринимал что-либо, пока ехал по этому удивительному и величественному городу. Вид у него был довольно странный — длинноногая фигура, вся окровавленная и увенчанная причудливой шляпой из травы.

Однако никто не смеялся над ним. Вероятно, потому, что его смешная внешность не мешала видеть в нем храброго воина. А может быть, сюда дошли слухи о том, как он работал мечом на постоялом дворе и на корабле. Во всяком случае, в отношении жителей чувствовалась сдержанная нелюбовь к христианам, смешанная с уважением к храброму человеку, попавшему в беду.

В конце концов после длительного подъема они оказались перед дворцом, напротив которого стояла огромная крепость с красными стенами, господствовавшая над городом. Позднее Питер узнал, что это Альгамбра. Между дворцом и крепостью была равнина. Дворец был колоссальным сооружением, расположенным по трем сторонам четырехугольника и окруженным садами, в которых высокие кипарисы устремлялись острыми вершинами в ясное небо. Всадники миновали многочисленные ворота, пока не оказались во дворе, где слуги с факелами в руках бросились им навстречу. Кто-то помог Питеру слезть с лошади, кто-то провел его по ступенькам мраморной лестницы, внизу которой бил фонтан, в большую прохладную комнату с резным потолком. После этого Питер уже ничего не помнил.

Прошло время, много-много времени — не меньше месяца, — прежде чем Питер открыл глаза и вновь увидел окружающий его мир. Нельзя сказать, что он все это время был без сознания — время от времени он узнавал большую прохладную комнату и людей, говоривших о нем, особенно легко двигавшуюся красивую черноглазую женщину в белом головном уборе. Похоже было, что она ухаживает за ним. Иногда ему казалось, что это Маргарет, и все-таки он знал, что это не может быть она, потому что женщина не была похожа на Маргарет. Питер припомнил, что раз или два он видел склонившееся над ним надменное и красивое лицо Морелла; тот как будто хотел узнать, останется ли Питер жив. Питер пытался подняться, чтобы сразиться с ним, но его укладывали обратно мягкие, белые, но удивительно сильные руки женщины.

Теперь же, когда Питер окончательно пришел в сознание, он увидел эту женщину, сидевшую рядом с его постелью; солнечный луч, проникавший сквозь верхнее окно, освещал ее лицо. Она сидела, подперев рукой подбородок, и с любопытством рассматривала его. Он заговорил с ней на ломаном испанском языке, потому что неизвестно откуда, но он знал, что она не понимает по-английски.

— Вы не Маргарет, — сказал он.

Задумчивость мгновенно исчезла с ее лица, она оживилась и подошла к нему. У нее была очень грациозная фигура.

— Нет, нет, — сказала она, склоняясь над ним и касаясь его лба своими тонкими пальцами, — меня зовут Инесса. Вы все еще бредите, сеньор.

— Какая Инесса?

— Просто Инесса, — ответила она, — Инесса, женщина из Гранады, все остальное забыто. Инесса, сиделка, ухаживающая за больным.

— Тогда где же Маргарет, англичанка Маргарет?

Ему показалось, что тень тайны окутала лицо женщины и голос ее изменился, когда она отвечала — он уже не звучал правдиво. Или это почудилось его рассудку, ставшему острее от лихорадки?

— Я не знаю никакой англичанки Маргарет. А вы любите ее, англичанку Маргарет?

— Да, — ответил Питер. — Ее украли у меня. Она жива или умерла?

— Я уже сказала вам, сеньор, что я ничего не знаю, но, — опять ее голос стал естественным, — я поняла, что вы любите кого-то, судя по словам во время болезни.

Питер подумал немного. Он начал кое-что припоминать:

— А где Кастелл?

— Кастелл? Это ваш спутник, человек с поврежденной рукой, похожий на еврея? Я не знаю, где он. Наверно, в другой части города. Я думаю, что его отправили к его друзьям. Не спрашивайте меня об этом, я всего только ваша сиделка. Вы были очень больны, сеньор. Посмотрите. — И она подала ему маленькое зеркало, сделанное из полированного серебра, но, поняв, что он слишком слаб, чтобы взять его, подержала зеркало перед его лицом.

Питер увидел себя в зеркале и тяжело вздохнул — лицо его было мертвенно бледным и изможденным.

— Хорошо, что Маргарет не видит меня, — произнес он, пытаясь улыбнуться, — с бородой, да еще с какой! Как вы могли ухаживать за таким страшным мужчиной?

— Мне вы показались не страшным, — мягко ответила она. — Кроме того, это мое занятие. Но вам нельзя разговаривать, вы должны отдыхать. Выпейте вот это и отдыхайте.

Она подала ему суп в серебряной чашке. Питер с готовностью проглотил его и уснул.

Через несколько дней, когда Питер уже был на пути к выздоровлению, пришла его прелестная сиделка и села рядом с ним, с жалостью глядя на него своими нежными восточными глазами.

— Что случилось, Инесса? — спросил Питер, обратив внимание на ее грустное лицо.

— Сеньор Педро, когда вы в первый раз проснулись после долгого сна, вы говорили со мной о некоей Маргарет, не так ли? Я узнавала об этой донне Маргарет, и у меня для вас дурные новости.

Питер стиснул зубы и вымолвил:

— Говорите самое страшное.

— Эта Маргарет путешествовала с маркизом Морелла.

— Он украл ее, — вырвалось у Питера.

— Увы, может быть. Но в Испании, и особенно здесь, в Гранаде, это вряд ли спасет честь той, о которой известно, что она путешествовала с маркизом Морелла.

— Тем хуже будет для маркиза Морелла, когда я опять встречу его, — зло пробормотал Питер. — Что вы еще хотели рассказать мне, Инесса?

Она с интересом посмотрела не его исхудавшее, суровое лицо.

— Плохие новости. Я уже сказала вам, что плохие. Говорят, что эту сеньору однажды нашли мертвой у подножия самой высокой башни дворца маркиза. Упала ли она, или ее сбросили, никто не знает.

Питер задохнулся. Наступило молчание. Потом он спросил:

— Вы видели ее мертвой?

— Нет, сеньор, другие видели.

— И поручили вам сказать мне. Инесса, я не верю этому. Если бы донна Маргарет, моя невеста, умерла, я бы знал это. Но сердце мое говорит, что она жива.

— Вы так верите своему сердцу, сеньор? — отозвалась женщина с оттенком восхищения в голосе.

Питер заметил, что она не возразила ему.

— Да, я верю, — ответил он, — у меня не осталось ничего другого, а это не такая уж плохая поддержка.

Питер замолчал, только спустя некоторое время спросил:

— Скажите мне, где я нахожусь?

— В тюрьме, сеньор.

— Вот как? В тюрьме, с прекрасной женщиной в качестве тюремщика и с другими прекрасными женщинами, — он показал на красивую девушку, которая принесла что-то в комнату, — в качестве служанок. Да и сама тюрьма неплоха. — Он обвел взглядом мраморные своды, украшенные превосходной резьбой.

— Там, за дверьми, уже не женщины, а мужчины, — ответила она улыбаясь.

— Я полагаю. Пленников ведь можно связывать веревками и из шелка. Ну, а кому принадлежит эта тюрьма?

Инесса покачала головой:

— Я не знаю, сеньор. Наверно, королю мавров. Вы ведь сами сказали, что я только тюремщица.

— Тогда кто же платит вам?

— Может быть, мне вообще не платят. Может быть, я служу из любви,

— она быстро взглянула на него, — или из ненависти. — При этих словах лицо ее изменилось.

— Я надеюсь, не из ненависти ко мне, — сказал Питер.

— Нет, сеньор, не из ненависти к вам. За что я могу ненавидеть вас, такого беспомощного и такого славного?

— Действительно, за что? Тем более что я так благодарен вам — ведь вы выходили меня и вернули к жизни. Но тогда зачем скрывать правду от беспомощного человека?

Инесса огляделась вокруг. В комнате в эту минуту, кроме них, никого не было. Она нагнулась к Питеру и прошептала:

— Вас никогда не заставляли скрывать правду? Я вижу по вашему лицу, что нет. К тому же вы не женщина, не заблудшая женщина.

Несколько мгновений они смотрели в глаза друг другу, потом Питер спросил:

— Донна Маргарет действительно умерла?

— Я не знаю, мне так сказали. — И, как бы испугавшись, что она выдаст себя, Инесса отвернулась и быстро вышла из комнаты.

Шли дни. Питер понемногу начал поправляться. Но ему так и не удалось выяснить, где он находится и почему. Все, что он знал, сводилось к тому, что он был пленником в роскошном дворце. Но и в этом он не был уверен — стрельчатые окна одной из стен были заделаны. К нему никто не приходил, за исключением прекрасной Инессы и мавра, который или был глух, или не понимал по-испански. Правда, были еще женщины, служанки, все как одна красивые, но им не разрешалось приближаться к нему. Питер видел их только издали.

Таким образом, единственной собеседницей Питера была Инесса, и отношения их становились все более дружескими. Только один раз она решилась приподнять краешек вуали, скрывавшей ее мысли. Прошло много времени, прежде чем Инесса стала более доверять Питеру. Каждый день он задавал ей вопросы, и каждый день она без тени раздражения или хотя бы досады уклонялась от прямого ответа. Оба отлично понимали, что каждый из них старается перехитрить другого, но пока что у Инессы было преимущество в этой игре, которая ей, пожалуй, нравилась. Питер расспрашивал ее о множестве вещей — об испанском королевстве, о мавританском дворе, об опасности, угрожающей Гранаде, которой предстояло пережить осаду. Все эти вопросы они обсуждали вместе, и Инесса проявляла при этом незаурядный ум. В результате Питер был осведомлен о политических событиях, происходящих в Кастилии и Гранаде, и довольно серьезно улучшил свои познания испанского языка.

Однако, когда он неожиданно — а он делал это при каждом удобном случае — снова спрашивал ее о маркизе Морелла, о Маргарет или о Кастелле, выражение ее лица менялось и печать молчания смыкала ее уста.

— Сеньор, — сказала однажды, смеясь, Инесса, — вы хотите узнать тайну, которую я, быть может, и раскрыла бы вам, если бы вы были моим мужем или любовником, но вы не можете рассчитывать узнать ее от сиделки, жизнь которой зависит от того, как она ее хранит. Это вовсе не означает, что я хочу, чтобы вы стали моим мужем или любовником, — добавила она с нервным смехом.

Питер серьезно посмотрел на нее.

— Я знаю, что вы не хотите этого, — сказал он: — чем бы я мог привлечь такую блестящую и красивую женщину, как вы?

— Однако вы, кажется, привлекаете англичанку Маргарет, — быстро и раздраженно ответила она.

— Привлекал, вы имеете в виду. Ведь вы говорили мне, что она умерла.

Поняв, что она совершила ошибку, Инесса прикусила губу.

— Однако, — продолжал Питер, — хотя это, вероятно, не столь важно для вас, я должен сказать, что вы сделали меня своим хорошим другом.

— Другом? — переспросила Инесса, широко открыв свои большие глаза.

— О чем вы говорите? Разве такая женщина, как я, может найти друга в мужчине моложе шестидесяти лет?

— Похоже на то, — улыбнулся Питер.

Легко поклонившись ему, Инесса вышла из комнаты. Через два дня она появилась вновь, по-видимому, очень озабоченная.

— Я уж думал, что вы совсем бросили меня, — встретил ее Питер. — Очень рад видеть вас. Я устал от этого глухого мавра и от этой великолепной комнаты. Мне хотелось бы подышать свежим воздухом.

— Я догадывалась об этом и пришла, чтобы проводить вас в сад.

Питер подпрыгнул от радости, схватил свой меч, который был ему оставлен, и стал пристегивать его.

— Вам он не понадобится, — заметила Инесса.

— Я полагал, что он мне не понадобится и на том постоялом дворе…

— буркнул Питер.

Инесса рассмеялась и положила руку ему на плечо.

— Слушайте, друг мой, — шепнула она, — вы хотите пройтись по свежему воздуху, не так ли? Кроме того, вас интересуют некоторые вещи. А я хочу рассказать вам о них. Но здесь я не смею делать этого — у этих стен есть уши. Ну, а когда мы будем гулять в саду, не будет ли для вас очень тяжелым наказанием обнять меня за талию? Вы ведь еще нуждаетесь в опоре.

— Уверяю вас, что это отнюдь не будет для меня наказанием, — улыбнулся Питер. В конце концов, он был мужчина, и к тому же молодой, а талия Инессы была так же прелестна, как и она сама. — Однако, — добавил он, — это могут неправильно истолковать.

— Совершенно верно, я и хочу, чтобы это было неправильно истолковано. Не мной, конечно. Я ведь знаю, что совершенно не интересую вас и что вы с таким же удовольствием обнимете эту мраморную колонну.

Питер открыл рот, чтобы возразить ей, но Инесса остановила его.

— О, не пытайтесь солгать мне, у вас это вряд ли получится! — сказала она с явным раздражением. — Если бы у вас были деньги, вы бы попытались заплатить мне за уход за вами, и кто знает, я, может быть, взяла бы их. Поймите, или вы должны сделать то, что я говорю, то есть изобразить влюбленного, или нам нельзя идти вместе в сад.

Питер все еще колебался, подозревая заговор, но Инесса наклонилась к нему так, что ее губы почти коснулись его уха, и прошептала:

— Я не могу сказать вам, каким образом, но может быть — я повторяю: может быть — вам удастся увидеть останки донны Маргарет. Ну вот, — добавила она, горько усмехнувшись, — теперь вы будете целовать меня всю дорогу, не так ли? Глупец, не сомневайтесь. Используйте эту возможность, быть может, она не повторится.

— Какую возможность? Поцеловать вас? Или что-либо другое?

— Это вы увидите, — ответила она, пожав плечами. — Пошли.

Питер, все еще колеблясь, последовал за ней. Инесса провела его в конец комнаты к двери, вверху которой было потайное отверстие для наблюдения. За дверью с обнаженной кривой саблей в руке стоял высокий мавр. Инесса сказала ему что-то, и он, отсалютовав ей саблей, пропустил их к винтовой лестнице. Внизу оказалась другая дверь. Инесса постучала в нее четыре раза. Заскрипели засовы, повернулся ключ, и чернокожий страж распахнул ее. За дверью стоял другой мавр, тоже с обнаженной саблей в руке. Они миновали его, свернули направо по маленькому коридору, оканчивавшемуся несколькими ступеньками, и оказались перед третьей дверью. Здесь Инесса остановилась.

— А теперь, — сказала она, — приготовьтесь к испытанию.

— К какому испытанию? — спросил Питер, опираясь о стену: ноги его все еще были слабы.

— К этому, — ответила Инесса, показывая на свою талию, — и к этому, — и она коснулась кончиками тонких пальцев своих пухлых красных губ. — Может быть, вы хотите немного попрактиковаться, мой невинный английский рыцарь, прежде чем мы выйдем? Боюсь, что вы окажетесь неловким и не сумеете сыграть свою роль.

— Я думаю, — заметил Питер, ибо юмор всей ситуации становился ясен, — что такая практика несколько опасна для меня. Это может надоесть вам раньше времени. Я отложу это приятное занятие до того, как мы будем в саду.

— Я так и думала, — сказала Инесса. — Но смотрите, вы должны хорошо сыграть свою роль, иначе пострадаю я.

— Мне кажется, что я могу пострадать тоже, — пробормотал Питер, но не настолько тихо, чтобы Инесса не могла расслышать его слов.

— Нет, друг мой Педро, — обернулась она к Питеру, — в такого рода фарсах всегда страдает женщина. Она расплачивается, а мужчина исчезает, чтобы играть следующий фарс. — И, не говоря больше ни слова, Инесса толкнула дверь.

Стражи здесь уже не оказалось. Перед ними был великолепный сад. Кругом высились конусообразные кипарисы и апельсиновые деревья, а цветущие кусты наполняли мягкий южный воздух благоуханием. Из пастей каменных львов били фонтаны. В разных уголках сада были устроены беседки, на каменных скамьях лежали цветные подушки. Это был подлинно восточный уголок наслаждений. Питер никогда не видел ничего подобного. К тому же он не видел ни неба, ни цветов в течение долгих, томительных недель болезни. Сад был совершенно изолирован, его окружала высокая стена, и только в одном месте между двумя кипарисами возвышалась башня из красного камня, без окон, принадлежащая какому-то другому зданию.

— Это гаремный садик, — прошептала Инесса. — Много любимиц порхало здесь в счастливые летние дни, пока не приходила зима и бабочка не погибала.

Инесса опустила на лицо вуаль и начала спускаться вниз по ступенькам.

Глава 15

ПИТЕР ИГРАЕТ РОЛЬ
— Стойте, — попросил Питер, остановившись в тени двери, — я все еще ничего не понимаю, Инесса. Что вы задумали? Почему вы не можете здесь рассказать мне то, что вы собираетесь сказать?

— Вы сошли с ума! — почти с неистовством прошептала она. — Неужели вы думаете, что мне доставляет хоть какое-то удовольствие изображать себя влюбленной в камень, принявший образ мужчины, который для меня ровным счетом ничего не значит… разве только как друг, — добавила она быстро, — Я уже сказала вам, сеньор Питер, что, если вы не исполните то, что я приказала вам, вы никогда не услышите того, что я должна вам сказать. Будет решено, что я не справилась с этим делом, и через несколько минут я исчезну отсюда навсегда. Конечно, что это значит для вас? Выбирайте, и быстро, потому что я не могу долго стоять здесь.

— Я повинуюсь вам, пусть простит меня бог, — ответил в смятении Питер из темноты портала, — но я действительно должен…

— Да, да, вы должны! — яростно возразила Инесса. — И не всем это показалось бы столь тяжелым наказанием.

Затем она кокетливо приподняла край своей вуали и, выглядывая из-под псе, позвала мягким, ясным голосом.

— О, простите меня, дорогой друг, я шла слишком быстро, забыв, что вы все еще так слабы. Идите сюда, обопритесь на меня. Я слабая женщина, но вас я поддержу. — Инесса поднялась по ступенькам, чтобы в следующую минуту вновь появиться в полосе света.

Теперь рука Питера обнимала ее талию.

— Будьте осторожны на этих ступеньках, они такие скользкие! (При этих словах бледное лицо Питера неожиданно стало пунцовым.) Не бойся,

— продолжала она сладким голосом, — в этом саду никто не услышит твоих нежных слов и не увидит, как ты ласкаешь меня. Даже самая ревнивая женщина. В старину этот сад назывался спальней султанши — там, в конце, есть место, где она купалась летом… Что ты сказал о шпионах? О да, во дворце их много, но заглядывать сюда даже для евнухов было равносильно смерти. Здесь нот иных свидетелей, кроме цветов и птиц.

Они приблизились к главной дорожке и медленно пошли по ней. Питер все еще обнимал Инессу, а ее белая рука поддерживала его. При этом она смотрела ему в глаза.

— Наклонитесь ближе ко мне, — прошептала она, — а то у вас лицо, как у деревянного святого. — Питер повиновался. — Теперь слушайте. Ваша дама жива и здорова… Поцелуйте меня, пожалуйста, в губы, эта новость стоит того. Если вы закроете глаза, вы можете вообразить, что это она.

Питер опять повиновался, и с большей готовностью, чем можно было предполагать.

— Она пленница в этом замке, — продолжала Инесса. — Маркиз сходит с ума от любви к ней и любыми способами хочет заставить ее стать его женой.

— Будь он проклят! — воскликнул Питер, вновь обнимая Инессу.

— Все это время она была уверена, что вас нет в живых, но теперь она знает, что вы живы и выздоравливаете. Ее отцу удалось спастись и укрыться у своих друзей. Там его не сумеет разыскать даже Морелла. К тому же маркиз полагает, что старик бежал из города. Однако Кастелл здесь и, так как у него много золота, он установил связь со своей дочерью.

Инесса остановилась для того, чтобы с нежностью обнять Питера. Они прошли под деревьями и вышли к мраморным бассейнам, где, как говорили, купались летом жены султана. Этот дворец принадлежал раньше королям Гранады, до того как они поселились в Альгамбре. Инесса уселась на скамью и откинула шарф, окутывавший ее шею.

— Что вы делаете? — со страхом спросил Питер.

— Мне жарко, — ответила Инесса, — ваши руки слишком горячи. Здесь мы можем посидеть несколько минут.

— Тогда продолжайте свой рассказ.

— Мне не много осталось сказать, друг мой. Если вы хотите ей передать что-нибудь, я, возможно, сумею это сделать.

— Вы ангел! — воскликнул Питер.

— Это что — другое название для посланца? Продолжайте.

— Скажите ей… что если она что-либо узнает о нашей прогулке, то пусть не верит.

— По этому поводу она может составить собственное мнение, — возразила Инесса. — Если бы я была на ее месте, я знаю, какое у меня было бы мнение. Однако не теряйте времени, скоро нам нужно опять идти.

Питер уставился на нее — он ничего не мог понять в этом спектакле. Однако Инесса спокойно и серьезно сказала:

— Вас удивляет, что все это значит и почему я поступаю таким образом? Я объясню вам, сеньор, а вы можете мне верить или не верить, как хотите. Может быть, вы думаете, что я влюблена в вас? Это было бы не так уж удивительно. В старых сказках такие вещи часто случаются — дама лечит христианина-рыцаря, влюбляется в него, ну, и так далее.

— Я не предполагаю ничего подобного. Я не столь тщеславен.

— Я знаю это, сеньор, вы слишком хороший человек для того, чтобы быть тщеславным. Так вот, я делаю все это не из любви к вам или к кому-либо еще, а из ненависти. Да, из ненависти к Морелла. — И она сжала в кулак свою маленькую ручку.

— Я понимаю это, — сказал Питер. — Что он сделал вам?

— Не спрашивайте меня, сеньор. Достаточно того, что я любила его. Проклятый отец Энрике продал меня ему… это было давно, и Морелла погубил меня. Я родила ему сына… и сын умер. О матерь божья, мой мальчик умер, и с той поры я стала отверженной, рабой… У них здесь, в Гранаде, есть рабы… Я ем его хлеб, и я должна выполнять его приказания, должна служить другим женщинам, которых он любит, — я, которая была султаншей, я, которая надоела ему. Только сегодня… Но зачем я буду рассказывать вам об этом? Он заставил меня пойти и на это

— я должна целовать в саду чужестранца, который не любит меня! — Она громко зарыдала.

— Бедное дитя! Бедное дитя! — произнес Питер, гладя ее тонкие пальцы. — С этой минуты у меня еще один счет к Морелла, и я заставлю маркиза оплатить за все сполна.

— Вы сделаете это? — быстро спросила Инесса. — О, если так, я готова умереть за вас! Я ведь живу только для того, чтобы отомстить ему. И первая моя месть будет, когда я украду у него эту даму, которую он похитил у вас и полюбил так страстно. Ведь она первая женщина, которая сопротивляется ему, — а он считает себя непобедимым.

— У вас есть какой-нибудь план? — спросил Питер.

— Пока еще нет. Дело очень трудное. Я рискую жизнью. Если маркиз заподозрит, что я предала его, он, не задумываясь, убьет меня. Здесь, в Гранаде, это даже не считают преступлением. И никто не будет задавать никаких вопросов, особенно если жертвой была женщина из дома убийцы. Я уж говорила вам, что, если бы я отказалась сделать то, что мне приказали, от меня просто избавились бы тем или иным способом, а вас поручили бы другой. Нет, у меня пока еще нет никакого плана, но вы должны знать, что сеньор Кастелл поддерживает связь со своей дочерью через меня. Я увижу его и ее, и мы придумаем какой-нибудь план. Не благодарите меня. Морелла платит мне за услуги, и я с радостью принимаю эти деньги, потому что надеюсь бежать из этого ада, и тогда буду жить на них. И все-таки ни за какие деньги на свете я не пошла бы на тот риск, на который иду сейчас, хотя, честно говоря, для меня жизнь ничего не значит. Сеньор, я не буду скрывать от вас — вся эта сцена дойдет до ушей донны Маргарет, но я обещаю объяснить ей все.

— Умоляю вас, сделайте это, — серьезно сказал Питер.

— Сделаю, сделаю. Я буду помогать вам, ей и ее отцу. И если я перестану это делать, знайте, что я умерла или брошена в тюрьму, и заботьтесь о себе сами как можете. Одно только могу сказать вам для вашего успокоения: вашей даме не причинено никакого вреда. Морелла слишком любит ее. Он хочет сделать ее своей женой. А может быть, он дал какую-нибудь клятву. Я вот знаю, что он поклялся не убивать вас — ведь он легко мог бы сделать это, пока вы были больны и находились в его власти. Однажды, когда вы были еще без сознания, он пришел и стоял над вами с кинжалом в руке. Тогда он рассказал мне все. Я спросила: «Почему ты не убьешь его?», зная, что, задавая такой вопрос, я наилучшим способом сохраню вашу жизнь. Он ответил: «Потому что я не хочу жениться на девушке, если у меня на руках будет кровь ее возлюбленного. Я могу убить его только в честном бою. Я поклялся в этом еще там, в Лондоне. Я обещал богу и моему святому, что я завоюю ее честным путем, и, если я нарушу эту клятву, бог покарает меня здесь и на небе. Делай то, что я тебе приказал, Инесса. Ухаживай за ним хорошо; если он умрет, то пусть уж не по моей вине». Нет, он не убьет вас и не причинит ей никакого вреда. Он не посмеет это сделать, друг мой Педро.

— Так вы Ничего не можете сейчас придумать? — спросил Питер.

— Ничего. Пока ничего. Эти стены высоки, стража охраняет их день и ночь, а за стенами лежит большой город Гранада, в котором Морелла пользуется огромной властью и где ни один христианин не может скрыться. Но маркиз хочет жениться на Маргарет. Кроме того, есть красивая и глупая женщина, ее служанка, влюбленная в маркиза. Она рассказала мне все это на самом дурном испанском языке, который я когда-либо слышала. Но это слишком длинная история, чтобы пересказывать ее. И есть еще отец Энрике, по чьему приказу вас чуть не убили на постоялом дворе. Больше всего на свете он любит деньги… О, кажется, я кое-что начинаю придумывать!.. Но у нас нет больше времени для разговоров, а мне нужно как следует подумать. Друг мой, Педро, приготовьтесь целовать меня, мы должны продолжить нашу игру, а, честно говоря, вы играете довольно плохо. Давайте вашу руку. Там есть приготовленная для вас скамья. Улыбайтесь и старайтесь выглядеть влюбленным. У меня не хватает искусства на двоих. Пойдемте, пойдемте…

Они вышли из густой тени деревьев, миновали мраморные бассейны и оказались у скамьи. На ней были разбросаны подушки, и среди них лежала лютня.

— Сядьте у моих ног, — предложила Инесса, располагаясь на скамье.

— Вы умеете петь?

— Как петух, — ответил Питер.

— Тогда я буду петь для вас. Пожалуй, это будет лучше, чем изображать влюбленных.

Она принялась напевать своим прелестным голосом любовные мавританские песенки, аккомпанируя себе на лютне.

Питер, измученный физически и очень взволнованный, старался играть свою роль влюбленного как можно лучше. Постепенно наступили сумерки.

Наконец стало так темно, что уже не было видно другого конца сада. Инесса перестала петь и со вздохом поднялась.

— Пьеса окончена, и занавес опущен, — сказала она. — А вам пора уходить отсюда, здесь сыро. Сеньор Педро, я должна признаться, что вы очень плохой актер, но будем надеяться, что зрители были снисходительны и приняли желаемое за действительное.

— Я не видел зрителей, — заметил Питер.

— Но они видели нас, и я уверена, что вы скоро убедитесь в этом. А сейчас идемте в вашу комнату, потому что я должна покинуть вас. Хотите вы что-нибудь передать сеньору Кастеллу?

— Ничего, кроме моей любви и почтения. Скажите ему, что благодаря вам я хоть еще и слаб, но оправился от ран, полученных на корабле, и от лихорадки, и что, если он придумает какой-нибудь план, чтобы вытащить нас всех из этого города и из рук Морелла, я буду благословлять его и вас.

— Хорошо, я не забуду этого. А теперь молчите. Завтра мы опять будем гулять. Не пугайтесь: завтра уже не нужно будет играть в любовь.

Маргарет сидела у открытого окна в роскошной комнате во дворце Морелла. Она была облачена в богатое испанское платье с высоким воротником, украшенным жемчугом. Приходилось носить то, что нравилось человеку, похитившему ее. Длинные волосы Маргарет, схваченные обручем, усеянным драгоценными камнями, падали ей на плечи, руки лежали на коленях. Из окон своей тюрьмы она вглядывалась в расположенную напротив мрачную и величественную громаду Альгамбры и в десятки тысяч огней Гранады, сверкающих далеко внизу. Рядом с ней, под серебряной висячей лампой, сидела Бетти, тоже богато одетая.

— В чем дело, кузина? — допытывалась Бетти, с тревогой глядя на Маргарет. — В конце концов, ты должна чувствовать себя счастливее, чем раньше. Теперь ты знаешь, что Питер жив, почти поправился и находится в этом же дворце. Отец твой здоров, скрывается у друзей и думает о нашем спасении. Почему же ты так грустна? По-моему, ты должна быть веселее, чем обычно.

— Разве ты не знаешь, Бетти? Ну, так я расскажу тебе. Меня предали. Питер Брум, человек, на которого я смотрела уже почти как на мужа, обманул меня.

— Мастер Питер обманул? — с удивлением воскликнула Бетти. — Нет, это невозможно! Я знаю его, он не мог этого сделать. Ведь он даже не смотрит на других женщин, если ты это имеешь в виду.

— Как ты можешь так говорить? Послушай и суди сама. Ты помнишь тот вечер, когда маркиз повел нас смотреть чудеса этого дворца? Я еще подумала, что, может быть, найду какой-нибудь путь, которым мы сможем бежать.

— Конечно, помню. Мы не так часто покидаем эту клетку, чтобы я могла забыть это.

— Ну, значит, ты помнишь тот сад, окруженный высокой стеной, в котором мы гуляли. Маркиз, этот ненавистный отец Энрике и я поднялись на башню посмотреть на окрестности с ее крыши. Я думала, что ты идешь вместе с нами.

— Служанки не пустили меня. Как только вы прошли, они закрыли дверь и сказали, чтобы я ждала, пока вы не вернетесь. Я уж хотела вцепиться в волосы одной из них, потому что я боялась оставить тебя одну с этими двумя мужчинами, но эта дрянь вытащила нож, и мне пришлось смириться.

— Ты должна быть осторожнее, Бетти, — заметила Маргарет, — иначе кто-нибудь из этих язычников убьет тебя.

— Только не они, — возразила Бетти — они боятся меня. Я уже спустила одну из них вниз головой с лестницы, когда застала ее подслушивающей под дверью. Она пожаловалась маркизу, а он только посмеялся над пей, и теперь она лежит в постели с пластырем на носу. Но продолжай свой рассказ.

— Мы поднялись на верх башни, — начала Маргарет, — и стали смотреть на горы и равнину, по которой они привезли нас из Мотриля. Вдруг священник, который ушел к северной стене, где нет окон, с дьявольской улыбкой на лице вернулся и шепнул что-то на ухо маркизу. Тот повернулся ко мне и сказал:

«Отец Энрике сообщил мне о гораздо более интересном зрелище, которое мы можем увидеть. Пойдемте посмотрим, сеньора».

Я пошла, потому что мне хотелось как можно больше разузнать об этом здании. Они провели меня в маленькую нишу, высеченную в толщине стены. Там в стене есть щели, похожие на амбразуры для стрельбы из лука, широкие изнутри, но очень узкие снаружи, так что их, наверно, нельзя увидеть снизу — ведь они скрыты между камнями стены.

«Здесь, — сказал маркиз, — обычно сидели в старину короли Гранады, а они всегда были ревнивы — и наблюдали отсюда за своими женами. Говорят, что один из них однажды увидел свою наложницу с астрологом и утопил их обоих в мраморном бассейне в конце сада. Посмотрите, перед нами пара, которая не подозревает, что мы являемся свидетелями их ласк».

Я нехотя посмотрела вниз, только чтобы занять время, и увидела высокого мужчину, который шел, обнявшись с женщиной. Я уже хотела отвернуться, чтобы не подсматривать, как вдруг женщина подняла лицо, чтобы поцеловать своего спутника, и я узнала красавицу Инессу. Она иногда посещала нас, вероятно затем, чтобы шпионить. В этот момент мужчина, ответив на ее поцелуй, виновато оглянулся, и я узнала его.

— Кто же это был? — воскликнула Бетти; этот рассказ о двух влюбленных заинтересовал ее.

— Не кто иной, как Питер Брум, — спокойно ответила Маргарет, но в голосе ее слышалось отчаяние. — Питер Брум, бледный после болезни, но это был он.

— Святые, спасите нас! Вот уж не думала, что он способен на это! — выпалила в изумлении Бетти.

— Маркиз и священник не позволили мне уйти, — продолжала Маргарет,

— и заставили смотреть. Питер и Инесса задержались на некоторое время под деревьями около бассейна, и их не было видно. Потом они появились опять и уселись на мраморной скамье. Женщина начала петь, а он обнимал ее. Это продолжалось до темноты, и мы ушли, оставив их там. Ну, — прибавила она, всхлипнув, — что ты на это скажешь?

— Скажу, что это был не мастер Питер, — ответила Бетти. — Он не любит незнакомых дам и потайных садиков.

— Это был он и не кто иной, Бетти.

— Тогда, значит, он был одурманен, пьян или околдован. Это был не тот Питер, которого мы знаем.

— Может быть, он околдован этой дурной женщиной? Но это не оправдывает его.

Бетти задумалась. У нее уже не было оснований сомневаться в рассказе Маргарет, но, видно, она не так осуждающе относилась к этому преступлению.

— Что ж, — сказала она, — мужчины, насколько я знаю, всегда остаются мужчинами. Он долгое время никого не видел, кроме этой кокетки, а она довольно хороша собой. К тому же вряд ли было честно следить за ним таким образом. Будь он моим возлюбленным, я бы не обратила на это внимания.

— Я и не скажу ему ничего ни об этом, ни о чем-либо другом, — твердо заявила Маргарет. — Между мной и Питером все кончено.

Бетти минуту подумала и вдруг произнесла:

— Мне кажется, я начинаю понимать, в чем здесь фокус. Маргарет, ведь они объявили тебе, что Питер умер. Потом мы узнали, что он жив и только болен и находится в этом дворце. Ложь обнаружилась. Теперь они хотят доказать его неверность. Не может ли вся эта сцена быть только спектаклем, который с определенной целью разыграла эта женщина?

— Для того чтобы сыграть такой спектакль, нужны были два актера, Ботти. Если бы ты видела…

— Если бы я видела, я бы уж рассмотрела, был ли это спектакль или настоящая любовь, а ты ведь слишком наивна, чтобы судить об этом. А о чем говорили маркиз и священник все это время?

— Очень мало, почти ни о чем. Они только обменивались улыбками, и, когда совсем стемнело и ничего не стало видно, они спросили, не думаю ли я, что пора возвращаться. Меня, которую они держали там все это время и заставили быть свидетельницей моего позора!

— Ну да, они удерживали тебя там, не так ли? И привели тебя туда как раз вовремя и не пустили меня в башню, чтобы я не могла быть с тобой. Если в тебе есть хоть капля справедливости, ты должна сначала выслушать Питера, что он скажет обо всей этой истории, а потом уже судить.

— Я уже осудила его, — холодно ответила Маргарет. — И вообще, я хотела бы умереть!..

Маргарет поднялась со своего кресла и подошла к окну. Башня стояла на гребне холма, и под ней с высоты двухсот футов слабо вырисовывалась в бледном свете белая лента дороги. Вид этот вызывал легкое головокружение.

— Это будет легко, не правда ли? — сказала Маргарет с принужденным смехом, — просто наклониться немного больше из окна, а потом одно движение — и тьма… или свет… навсегда… Что из двух?

— Свет, я думаю, — твердо произнесла Бетти, поворачиваясь спиной к окну, — свет адского огня и довольно сильный, потому что это не что иное, как самоубийство. А кроме того, ты представляешь, как ты будешь выглядеть там, на этой дороге? Кузина, не будь дурой. Если ты права, то вовсе не ты должна выпрыгивать из окна, а если ты ошибаешься, то тем более — ты только сделаешь еще хуже. Умереть ты всегда успеешь. И все-таки, если бы я была на твоем месте, я сначала попыталась бы поговорить с мастером Питером, хотя бы для того, чтобы сказать ему, что я о нем думаю.

— Может быть, — вздохнула Маргарет, бросаясь в кресло. — Но я страдаю! Ты даже не можешь понять, как я страдаю!

— Почему я не могу понять? — возмутилась Бетти. — Ты думаешь, ты единственная женщина в мире, которая оказалась достаточно глупой, чтобы влюбиться? Разве я не могу быть влюблена, как и ты? Ты улыбаешься и думаешь, что бедная Бетти не может испытывать те же чувства, что и ее богатая кузина! И все-таки это так — я влюблена. Я знаю, что он негодяй, и все-таки люблю маркиза так же, как ты его ненавидишь, так же, как ты любишь Питера, и я ничего не могу поделать с собой, такова уж моя судьба. Но я не собираюсь выбрасываться из окна. Я скорее выброшу его и тем самым сведу наши счеты. И клянусь, что я это сделаю так или иначе, даже если это будет стоить мне того, с чем мне не хочется расставаться, — моей жизни.

Бетти гордо выпрямилась. На ее красивом, полном решительности лице появилось такое выражение, что если бы маркиз видел его, то, наверное, пожалел бы, что избрал эту женщину в качестве своего орудия.

Маргарет с изумлением смотрела на Бетти. В эту минуту послышались шаги. Она подняла голову и увидела перед собой прекрасную испанку или мавританку, она не знала точно, — Инессу; ту самую женщину, которую она видела в саду вместе с Питером.

— Как вы попали сюда? — холодно спросила Маргарет.

— Через дверь, сеньора, которая была не заперта, что не совсем разумно для тех, кто хочет поговорить тайно в таком месте, какэто, — ответила Инесса со скромным поклоном.

— Она все еще не заперта, — сказала Маргарет, показывая на дверь.

— Нет, сеньора, вы ошибаетесь, вот у меня в руке ключ. Я умоляю вас не приказывать вашей компаньонке выбрасывать меня отсюда — она достаточно сильна, чтобы сделать это, — мне нужно кое-что сказать вам, и, если вы разумны, вы выслушаете меня.

Маргарет помедлила, затем бросила:

— Говорите, но покороче.

Глава 16

БЕТТИ ПОКАЗЫВАЕТ КОГОТКИ
— Сеньора, — начала Инесса, — мне кажется, что вы на меня сердитесь.

— Нет, — возразила Маргарет, — вы то, что вы есть; почему же я должна винить вас?

— Ну, тогда вы вините сеньора Брума.

— Может быть. Но это касается только его и меня. Я не собираюсь обсуждать это с вами.

— Сеньора, — продолжала Инесса с улыбкой, — мы оба не виноваты в том, что произошло.

— Неужели? А кто виноват?

— Маркиз Морелла.

Маргарет ничего не ответила, но глаза ее были достаточно красноречивы.

— Сеньора, вы мне не верите, и в этом нет ничего удивительного. И все-таки я говорю правду. То, что вы видели с башни, было спектаклем, в котором сеньор Брум играл свою роль. Причем, как вы, может быть, заметили, играл довольно скверно. Я предупредила его, что моя жизнь зависит от того, как он справится с этой ролью. Я выходила его от тяжелой болезни, а он человек благодарный.

— Я так и думала, но я не понимаю вас.

— Сеньора, я в этом доме рабыня, рабыня, которая больше никому не нужна. Остальное вы, пожалуй, можете предположить. Здесь это обычная история. Мне предложили свободу, если я завоюю сердце этого мужчины и сделаю его своим любовником. Если же я не сумею этого добиться, меня, вероятно, продадут другому хозяину, а может, поступят со мной еще хуже. Я согласилась — почему мне было не согласиться? Мне это ничего не стоило. Передо мной стоял выбор: с одной стороны — жизнь и свобода, а с другой — позор или смерть, которая, без сомнения, ожидает меня теперь, если меня разоблачат. Сеньора, я не имела успеха; правда, я не очень добивалась его. Он видел во мне только сиделку, не больше, а для меня он был только тяжелобольной. Тем не менее мы стали настоящими друзьями, и постепенно я узнала всю вашу историю. Я поняла, что вам была устроена ловушка, что, обманувшись, вы попали в еще более страшную западню. Сеньора, я не могла объяснить ему всего, особенно в той комнате, где за нами шпионили. К тому же мне было совершенно необходимо, чтобы его приняли за влюбленного. Я увела его в сад и, прекрасно зная, что вы наблюдаете за нами, заставила его сыграть роль. Очевидно, он все-таки провел ее достаточно хорошо, если вы обманулись.

— И все-таки я не понимаю вас, — сказала Маргарет уже более мягко.

— Вы говорите, что ваша жизнь и благополучие зависят от этого постыдного поступка. Почему же вы рассказываете мне все?

— Чтобы спасти вас от вас самой, сеньора. Чтобы спасти моего друга сеньора Брума и отплатить Морелла его же монетой.

— Так же вы сделаете это?

— Первые два дела, мне кажется, я уже сделала. По третье более трудное. Поэтому я и пришла к вам, несмотря на страшный риск. Если бы мой господин не был вызван ко двору короля мавров, я не сумела бы пробраться сюда. А он может в любую минуту вернуться.

— У вас есть какой-нибудь план? — спросила Маргарет, быстро наклоняясь к ней.

— Плана пока нет, есть только идея. — Инесса повернулась и, посмотрев на Бетти, продолжала: — Эта дама — ваша дальняя родственница, не так ли, только она занимает другое положение в обществе?

Маргарет кивнула головой.

— Вы довольно похожи, одного роста, у вас одинаковые фигуры, хотя сеньора Бетти гораздо крепче. У нее голубые глаза и золотые волосы, в то время как у вас глаза черные, а волосы каштановые. Однако под вуалью или ночью не так легко различить вас, если вы обе будете говорить шепотом.

— Да, — согласилась Маргарет, — но что из этого?

— Теперь в игру вступает сеньора Бетти, — ответила Инесса. — Сеньора Бетти, вы поняли наш разговор?

— Кое-что, но не все, — заявила Бетти.

— Тогда то, что вы не поняли, ваша хозяйка переведет вам. И, умоляю вас, не сердитесь на меня за то, что я знаю о вас и о ваших делах больше, чем вы рассказывали мне. Переведите, пожалуйста, мои слова, донна Маргарет.

Маргарет выполнила ее просьбу, и Инесса, подумав немного, медленно продолжала, а Маргарет переводила на английский в тех случаях, когда Бетти не понимала.

— Морелла ухаживал за вами в Англии, сеньора Бетти, не так ли? И покорил ваше сердце так же, как он покорял сердца многих других женщин. Вы поверили, что он хочет похитить вас для того, чтобы жениться на вас, а вовсе не на вашей кузине.

— Какое вам до этого дело? — вспылила Бетти.

— Никакого, не считая того, что, если бы вы захотели, я могла бы рассказать вам немало подобных историй. Но сначала выслушайте меня, а потом задавайте вопросы. Или лучше ответьте мне сначала на один вопрос: хотели бы вы отомстить этому высокорожденному негодяю?

— Отомстить? — переспросила Бетти, сжав руки. — Я готова рискнуть жизнью ради этого!

— Так же как и я… Значит, у нас общая цель. Тогда, мне кажется, я могу указать вам путь. Послушайте, ваша кузина видела кое-что такое, чего женщины не любят. Она ревнива, она сердита — или была такой до тех пор, пока я не открыла ей правду. Так вот, сегодня вечером или завтра Морелла придет к ней и спросит: «Вы удовлетворены? Вы все еще отказываете мне из-за человека, который отдал свое сердце первой же кокетке, соблазнившей его? Будете ли вы моей женой?» Что, если она ответит: «Да, буду»? Нет, нет, помолчите и выслушайте меня до конца. Что, если потом состоится тайная свадьба и сеньора Бетти случайно наденет фату невесты, в то время как донна Маргарет, переодетая в платье Бетти, получит разрешение уехать вместе с сеньором Брумом и ее отцом?

Инесса умолкла и, играя веером, наблюдала за ними обеими.

Маргарет перевела, и обе девушки в изумлении уставились сначала на Инессу, а затем друг на друга — дерзость и бесстрашие этого плана ошеломили их. Первой заговорила Маргарет.

— Ты не должна соглашаться на это, Бетти, — вырвалось у нее: — ведь когда он узнает, что это ты, он убьет тебя.

Но Бетти не обратила внимания на ее слова, она думала.

Затем она подняла голову и сказала:

— Кузина, мое глупое тщеславие вовлекло тебя в эту беду, значит, я в долгу перед тобой. Я не боюсь этого человека. Он боится меня. И если дело дойдет до убийства, пусть Инесса одолжит мне свой кинжал, и я уверена, что сумею нанести первый удар. И кроме того, я люблю его, хотя он и мерзавец. А может быть, мы потом и помиримся, кто знает? Если же не сделать этого… Но скажите мне, Инесса, буду ли я его законной женой по обычаям этой страны?

— Безусловно, — ответила Инесса, — если только священник обвенчает вас и если маркиз наденет кольцо вам на палец и назовет вас своей женой. И после того, как будут произнесены слова благословления, один только папа римский сможет развязать этот узел. Но на это Морелла не пойдет. Разве маркиз Морелла, верный слуга церкви, может обратиться с таким делом в Рим?

— Это будет обман, — не удержалась Маргарет, — отвратительный обман.

— А что он сделал со мной и с тобой? — воскликнула Бетти. — Нет, я пойду на это и не побоюсь его ярости, если только я буду уверена, что вы с Питером свободны и твой отец с вами.

— А что будет с Инессой? — в смущении спросила Маргарет.

— Я сама позабочусь о себе, — ответила Инесса. — Может быть, если все будет хорошо, вы увезете меня с собой. А теперь я не могу больше здесь оставаться. Я иду повидать вашего отца, сеньора Кастелла, и, если все будет улажено, мы еще встретимся с вами. Между прочим, донна Маргарет, ваш жених уже почти здоров и шлет вам свою любовь, а я советую вам, когда Морелла будет говорить с вами, выслушайте его благожелательно.

С тем же глубоким поклоном Инесса скользнула к двери, отперла ее и исчезла.

Через час старый еврей, одетый в мусульманскую одежду и тюрбан, вел Инессу по извилистым улочкам одного из самых населенных кварталов Гранады. Похоже было, что этого еврея здесь знают, потому что его появление вместе с женщиной в вуали не вызывало удивления у мавров, встречавшихся им на пути. Некоторые даже смиренно приветствовали его.

— Эти дети Магомета, кажется, любят вас, отец Израэль, — заметила Инесса.

— Да, да, моя дорогая, — отвечал старик с усмешкой, — многие из них брали у меня взаймы и должны вернуть свой долг прежде, чем начнется большая война с испанцами. Вот они и готовы подметать для меня улицу своими бородами. Все это очень полезно для осуществления планов нашего друга. О, тот, у кого есть в кармане кроны, может надеть на голову корону. Деньги все могут сделать в Гранаде. Дайте мне достаточно денег, и я куплю у короля его султаншу.

— У Кастелла много денег? — деловито осведомилась Инесса.

— Много. Он один из самых богатых людей в Англии. Но почему ты спрашиваешь об этом? Он не подумал о тебе, потому что он обеспокоен другими делами.

Инесса только громко рассмеялась, по не обиделась на эти слова.

— Я знаю, — ответила она, — но я думаю все же заработать кое-что, и я хочу быть уверена, что там хватит на всех нас.

— Хватит, хватит. Я ведь сказал, что там хватит и еще останется, — ответил Израэль, стучась в дверь, прорубленную в грязной стене.

Дверь открылась, как по волшебству. Они пересекли мощеный дворик и подошли к полуразрушенному дому мавританской архитектуры.

— Наш друг Кастелл, поскольку он сейчас скрывается, снял себе погреб, — с усмешкой сказал Израэль Инессе, — так что следуй за мной. Остерегайся крыс и береги голову.

Они спустились по шатающейся лестнице, ведущей со двора прямо в подвал, где стояли чаны с вином. Старик зажег маленькую свечку и повел Инессу вглубь, запирая за собой многочисленные двери. Наконец они оказались перед сырой стеной в темпом углу винного погреба.

Здесь старик остановился и опять постучал особым образом.

Часть стены повернулась на невидимом стержне, открыв узкий проход.

— Неплохо устроено, не правда ли? — ухмыльнулся Израэль. — Кому придет в голову искать здесь вход, особенно если ты должен деньги старому еврею! Проходи, красотка, проходи.

Инесса пробралась вслед за ним в темную дыру, и стена закрылась за ними. Взяв ее за руку, старик повернул сначала направо, потом налево, открыл ключом еще одну дверь, и они оказались в роскошно обставленной комнате, хорошо освещенной лампами. Окон в ней не было.

— Подожди здесь, — приказал старик Инессе, указывая на кушетку, на которую она и уселась, — пока я приведу моего жильца. — И он исчез за занавесями в конце комнаты.

Вскоре занавеси опять раздвинулись, и появился Израэль в сопровождении Кастелла, одетого в мавританскую одежду и выглядевшего несколько бледным от пребывания под землей, но совершенно здоровым. Инесса поднялась и стала перед ним, откинув с лица вуаль, чтобы он мог рассмотреть ее. Кастелл некоторое время пристально разглядывал ее и затем произнес:

— Вы и есть та женщина, с которой я установил связь через своих друзей? Докажите это, повторив содержание моих посланий.

Инесса повиновалась и рассказала ему все.

— Это правильно, — сказал Кастелл, — но как я могу быть уверен, что вам можно довериться? Насколько я знаю, вы любовница маркиза Морелла или были ею. Он мог с успехом использовать вас в качестве шпионки, чтобы погубить нас всех.

— Не слишком ли поздно задавать подобные вопросы, сеньор? Если я и не заслуживаю доверия, то все равно вы и ваши друзья целиком в моих руках.

— Не совсем, дорогая моя, не совсем, — вмешался Израэль. — Если у нас будет хоть малейший повод сомневаться в вас, то здесь есть немало больших чанов, один из которых на крайний случай может послужить вам гробом, хоть и будет очень жаль портить хорошее вино.

Инесса засмеялась:

— Не тратьте на меня ваше вино и ваше время. Морелла бросил меня, и я ненавижу этого человека. Я хочу спастись от него и украсть его добычу. Кроме того, мне нужны деньги. И вы должны дать их мне, или я не пошевельну пальцем. Впрочем, вы можете пообещать мне, я знаю, вы держите свое слово. Я не возьму с вас ни гроша, пока не сделаю то, что нужно.

— А сколько мараведи вы потребуете с нас тогда?

Инесса назвала сумму, услышав которую оба старика широко открыли глаза.

— Если я останусь в живых, то я хочу жить в довольстве.

— Конечно, — пробормотал Кастелл, — мы понимаем. А теперь скажите нам, что вы предлагаете сделать за эти деньги.

— Я предлагаю вывести вас, вашу дочь, донну Маргарет, и ее возлюбленного, сеньора Брума, за стены Гранады и предоставить маркизу Морелла жениться на другой женщине.

— На какой женщине? На вас? — заинтересовался Кастелл, обратив внимание на этот последний пункт.

— Нет, сеньор, ни за какие деньги я не сделаю этого. На вашей родственнице, красавице Бетти.

— Каким образом вы это сделаете? — с изумлением воскликнул Кастелл.

— Между кузинами есть сходство, сеньор, хотя родство их довольно далекое. Сейчас я вам все расскажу. — И Инесса изложила свой план.

— Смелый план, — заметил Кастелл, когда Инесса закончила, — но если даже он удастся, будет ли этот брак законным?

— Я думаю, что да, — ответила Инесса, — если священник будет предупрежден, — а его можно подкупить, — да и невеста тоже. Это даже не имеет большого значения, потому что только один Рим может объявить этот брак недействительным, а до тех пор наша судьба будет решена.

— Рим или смерть, — прошептал Кастелл.

И Инесса прочла в его глазах то, чего он боялся.

— Ваша Бетти решила испытать свою судьбу, — медленно продолжала Инесса, — ведь многим это удавалось до нее с гораздо меньшими основаниями. Она женщина крепкая, с сильным характером. Морелла заставил ее влюбиться и обещал жениться на ней. Потом он использовал ее, чтобы похитить вашу дочь, и Бетти поняла, что она была всего лишь приманкой, пользуясь которой он стремился поймать белого лебедя. Она хочет отплатить ему — ведь из-за нее Маргарет постигли все эти неприятности. Если Бетти удастся выиграть, она станет женой испанского гранда, маркизой; если же она проиграет, ну что ж, она играла ради высокой ставки, и у нее останется месть. Наконец, она сама хочет испытать судьбу. А самое главное — вы все сможете уехать.

Кастелл с сомнением посмотрел на Израэля, который, поглаживая свою бороду, сказал:

— Пусть эта женщина осуществляет свой план. Во всяком случае, она не глупа и все, что она предлагает, стоило выслушать, хотя я и опасаюсь, что это будет стоить нам очень дорого.

— Я могу заплатить, — прервал его Кастелл и жестом попросил Инессу продолжать.

Но ей почти нечего было добавить, она только хотела предупредить, чтобы у них наготове были хорошие лошади. Нужно также послать человека в Севилью и передать капитану «Маргарет», что корабль должен быть готов выйти в море, как только они попадут на него.

Они обо всем договорились, и, когда Инесса с Израэлем уходили, она уносила с собой мешочек с золотом.

В тот же вечер Инесса разыскала отца Энрике в том зале дворца Морелла, который использовался как молельня. Инесса сказала, что она хочет поговорить с ним и исповедаться. Они ведь были старыми друзьями или, скорее, старыми врагами.

Случилось так, что она застала служителя церкви в весьма дурном настроении. Оказалось, что Морелла был чрезвычайно недоволен отцом Энрике. Маркизу донесли, что его драгоценности, находившиеся в ящике на «Сап Антонио», попали в руки священнику. Морелла потребовал от отца Энрике вернуть драгоценности, и более того: маркиз поклялся взыскать с священника за все, что жители Мотриля украли с корабля. А истинная причина заключалась в том, что маркиз не мог простить отцу Энрике, что по его вине Питер Брум спасся и добрался до Гранады.

— Итак, святой отец, — начала Инесса, выслушав жалобы священника,

— вы считали себя богатым и опять оказались бедняком?

— Да, дочь моя. Так бывает с теми, кто возлагает свои надежды на принцев. Я служил маркизу много лет, боюсь даже, что в ущерб своей душе. Я все надеялся, что он, пользуясь таким уважением церкви, выдвинет меня на какое-нибудь хорошее место. А вместо этого что он делает? Он хочет отнять у меня несколько безделушек. Если бы я их не нашел, они все равно пропали бы в море или кто-нибудь украл их. А он еще заявляет, что я должен ему за все остальное имущество, о котором я понятия не имею.

— О каком же месте вы мечтаете, святой отец? Я думаю, у вас есть что-то на примете.

— Дочь моя, я получил письмо от друга из Севильи. Он пишет, что, если у меня найдется сто золотых дублонов, чтобы заплатить за место, он может устроить меня на должность секретаря святейшей инквизиции. Я ведь служил в инквизиции раньше, до тех пор, пока маркиз не сделал меня своим капелланом и не дал мне в Мотриле приход, который, как оказалось, ничего не стоит, и множество обещаний, которые стоят еще меньше. За те безделушки я выручил дублонов тридцать, и еще двадцать я скопил. Я приехал сюда, чтобы запять у маркиза остальные пятьдесят. Ведь я оказывал ему столько услуг, ты об этом хорошо знаешь, Инесса. И видишь, чем это кончилось?

— Очень жаль, — задумчиво сказала Инесса. — Ведь те, кто служат инквизиции, спасают много душ, в том числе и свои собственные. Я, например, помню, — добавила она, и священник вздрогнул при этих словах, — как они спасли душу моей родной сестры и спасли бы мою тоже, если бы я не оказалась… как бы это сказать… с меньшими… с меньшими предрассудками. Кроме того, служители инквизиции получают часть имущества проклятых еретиков и таким образом богатеют и получают возможность продвигаться дальше по службе.

— Все это так, Инесса. Такой случай представляется один раз в жизни, особенно для такого человека, как я. Ведь я ненавижу еретиков. Но что говорить попусту, когда этот проклятый беспутный маркиз… — Священник спохватился и замолк.

Инесса взглянула на него.

— Отец мой, — сказала она, — если бы я смогла найти для вас эти сто золотых дублонов, смогли бы вы сделать кое-что и для меня?

Хитрое лицо священника оживилось:

— Я готов на все, дочь моя.

— Даже если это поссорило бы вас с маркизом?

— Если я буду секретарем инквизиции Севильи, у него будет больше оснований бояться меня, чем мне его. А он должен меня бояться! — В голосе священника звучала ненависть.

— Тогда выслушайте меня, святой отец. Я еще не исповедовалась, — я, например, еще не сказала вам, что тоже ненавижу маркиза. Причины для этого у меня есть, да вы, наверно, сами знаете их. Но помните: если вы предадите меня, вы никогда не увидите ста золотых дублонов и секретарем в Севилье будет назначен какой-нибудь другой священник. Кроме того, с вами могут случиться и худшие вещи.

— Продолжай, дочь моя, — елейным голосом сказал священник, — разве мы не в исповедальне или, по крайней мере, не рядом с ней?

Инесса сообщила отцу Энрике весь план заговора, — она рассчитывала на его жадность. Она смертельно ненавидела священника и знала ему цену. Единственное, что она утаила от него, это откуда появятся деньги.

— Не такое уж это трудное дело, — произнес отец Энрике, когда Инесса кончила. — Если мужчина и женщина, не состоящие в браке, приходят ко мне для того, чтобы обвенчаться, я венчаю их, а когда надето кольцо и обряд произведен, они женаты, пока смерть или папа римский не разъединят их.

— А если мужчина во время свадебного обряда полагает, что он женится на другой женщине?

Отец Энрике пожал плечами.

— Он должен знать, на ком жениться. Это его дело, а не мое, и не церкви. Имена не должны произноситься слишком громко, дочь моя.

— Но вы дадите мне свидетельство о браке, в котором имена будут написаны четко?

— Конечно. Я отдам тебе или кому угодно, — почему мне этого не сделать, — разумеется, если я буду уверен в оплате.

Инесса разжала кулак и показала десять дублонов, лежащих у нее на ладони.

— Возьмите их, отец, — предложила она, — они идут сверх обещанной суммы. Там, откуда берутся эти деньги, есть еще дублоны. Двадцать дублонов вы получите перед венчанием, а восемьдесят — в Севилье, когда я получу брачное свидетельство.

Священник сгреб монеты и спрятал в карман, говоря:

— Я доверяю тебе, Инесса.

— Конечно, — ответила Инесса, уходя, — теперь мы должны доверять друг другу: вы получили деньги и оба мы сунули голову в одну и ту же петлю. Завтра, отец, будьте здесь в это же время на тот случай, если мне потребуется опять исповедаться, потому что, увы, мы живем в грешном мире, вы ведь об этом хорошо знаете.

Глава 17

ЗАГОВОР
На следующее утро, сразу после того, как Маргарет и Бетти позавтракали, появилась Инесса и, как и в прошлый раз, заперла за собой дверь.

— Сеньоры, — спокойно сказала она, — я уже устроила то маленькое дельце, о котором мы вчера толковали, или, по крайней мере, подготовила первый акт пьесы. От вас зависит хорошо сыграть остальное. А сейчас меня прислали передать вам, что благородный маркиз Морелла просит разрешения видеть вас, донна Маргарет, в течение часа. Так что терять время нельзя.

— Расскажите нам, что вы успели сделать, Инесса, — попросила Маргарет.

— Я видела вашего уважаемого отца, донна Маргарет. И вот свидетельство, которое вы, прочитав, лучше уничтожьте.

И Инесса вручила Маргарет листок бумаги, на котором рукой ее отца по-английски было написано следующее:

Любимая дочка, женщина, которая вручит тебе это письмо и которой, я полагаю, можно доверять, договорилась со мной о плане действий. Я одобряю его, хотя риск велик. Твоя кузина храбрая девушка, но поймите, что я не толкаю ее на это опасное предприятие. Она должна сама решить. Я только обещаю, что, если она останется жива, а мы спасемся, я никогда не забуду того, что она сделала. Женщина принесет мне твой ответ. Да будет с вами бог. Прощайте.

Д. К.

Маргарет прочитала это письмо сначала про себя, а затем вслух для Бетти и после этого разорвала его на мельчайшие кусочки и выбросила в окно.

— А теперь рассказывайте, — обратилась она к Инессе.

Та сообщила ей все.

— Можете вы довериться священнику? — спросила Маргарет, когда Инесса кончила.

— Он страшный мерзавец, я это очень хорошо знаю, и все-таки думаю, что можно, — отвечала Инесса. — Но все это только до тех пор, пока капуста будет у осла перед носом. Я имею в виду, пока он не получит все деньги. Кроме того, он совершил ошибку, взяв часть денег заранее. Но прежде чем говорить дальше, я хочу спросить: готова ли эта дама продолжать игру? — И она указала на Бетти.

— Да, я играю, — ответила Бетти, когда поняла, о чем идет речь, — я не откажусь от своего слова. Ставка слишком велика. Мне грозит большая опасность, но, — медленно добавила она, сжав губы, — я должна отомстить. Я ведь сделана не из испанской глины, вроде некоторых, из которых можно лепить все что хочешь, — и она посмотрела на скромную Инессу. — Однако и маркизу будет не сладко.

Когда Инесса уяснила себе смысл этой речи, она с восхищением подняла свои кроткие глаза и вспомнила испанскую пословицу о сатане, повстречавшемся с Вельзевулом на узкой дорожке.

После того как все подробности заговора были окончательно обсуждены, хотя и без одобрения Маргарет, которая волновалась за судьбу Бетти, Инесса, будучи женщиной находчивой и опытной, стала инструктировать их по части всевозможных практических уловок, при помощи которых можно было усилить сходство обеих кузин. Она пообещала достать им краску для волос и соответствующую одежду.

— От этого мало толку, — заявила Бетти, посмотрев на себя и на Маргарет: — даже если мы изменим внешность, разве можно теленка выдать за молодого оленя, хоть они и выросли на одном лугу! Но вы все-таки принесите это, я сделаю все, что смогу. Я думаю, однако, что густая вуаль и молчание помогут мне гораздо больше, чем любая краска. Да, еще нужно длинное платье, которое скрывало бы мои ноги.

— Конечно, у вас прелестные ноги, — вежливо заметила Инесса, а про себя добавила: «Они донесут вас туда, куда вы хотите дойти».

Затем Инесса обратилась к Маргарет и напомнила, что маркиз хочет видеть ее и ждет ответа.

— Я не хочу встречаться с ним наедине, — решительно заявила Маргарет.

— Это неудобно, — возразила Инесса. — Насколько я понимаю, он собирается сказать вам нечто такое, что, по его мнению, не следует слышать другим, особенно этой сеньоре. — Инесса кивнула в сторону Бетти.

— Я не хочу встречаться с ним наедине! — повторила Маргарет.

— Однако, если вы хотите, чтобы все было так, как мы договорились, вы должны принять его, донна Маргарет, и дать ему тот ответ, которого он жаждет. Но, я думаю, это можно устроить. Внизу есть большой двор. Пока вы с маркизом будете разговаривать в одном конце двора, мы с сеньорой Бетти можем прогуливаться в другом, где ничего не будет слышно. К тому же сеньоре Бетти нужно заняться испанским языком, и это будет прекрасным случаем начать паши уроки.

— Но что я должна сказать ему? — волнуясь, спросила Маргарет.

— Я думаю, — продолжала Инесса, — что вы должны последовать примеру изумительного актера, сеньора Питера, и сыграть свою роль так же хорошо, как сыграл ее он, или даже лучше, если сумеете.

— Моя роль будет совершенно иной, — произнесла Маргарет, заметно мрачнея при этом напоминании.

Деликатная Инесса, улыбаясь, заметила:

— Конечно, вы можете выглядеть ревнивой, ведь это так естественно для нас, женщин, можете постепенно уступать и наконец заключить с ним сделку.

— Какую сделку я должна заключить?

— Я полагаю, что вы должны поставить условием, что вы будете тайно обвенчаны христианским священником и бумаги, подписанные этим священником, будут переданы архиепископу Севильи и их величествам королю Фердинанду и королеве Изабелле. Кроме того, вы, конечно, должны обусловить, что сеньор Брум, ваш отец — сеньор Кастелл и ваша кузина Бетти в безопасности выедут из Гранады до вашего венчания. Вы должны видеть из вашего окна, как они выезжают из ворот. А вы поклянетесь, что согласитесь, чтобы в тот же день вечером священник совершил обряд и объявил вас женой маркиза Морелла. К этому времени вы уже будете далеко, а после того, как обряд будет совершен, я получу от священника документы и последую за вами, предоставив сеньоре Бетти сыграть свою роль возможно лучше.

Маргарет колебалась. Ей казалось, что этот план слишком сложен и опасен. Но пока она раздумывала, в дверь постучали.

— Это напоминание мне. Морелла ожидает вашего ответа, — заторопилась Инесса. — Ну, так что будем делать? Помните, что другой возможности для вас и для всех остальных спастись из этого города нет. Во всяком случае, я ее не вижу.

— Я согласна, — торопливо сказала Маргарет, — и пусть нам поможет бог, ибо мы нуждаемся в его помощи.

— А вы, сеньора Бетти?

— О, я решила уже давно. Мы можем только провалиться, но и тогда нам не будет хуже, чем сейчас.

— Хорошо. Но играйте свои роли как следует. Это будет не так уж трудно, так как священник не опасен, а маркиз никогда не заподозрит подобной проделки. Назначайте свадьбу через неделю, потому что мне нужно многое придумать и приготовить. — С этими словами Инесса вышла.

Через полчаса Маргарет сидела под прохладными сводами галереи мраморного двора. Морелла был рядом с ней, а по другую сторону плещущего фонтана, на почтительном расстоянии от них, прогуливались Бетти и Инесса.

— Вы посылали за мной, маркиз, — начала Маргарет, — и я, будучи вашей пленницей, должна была прийти. Что вам угодно от меня?

— Донна Маргарет, — ответил он серьезно, — разве вы не догадываетесь? Ну что ж, я скажу вам, чтобы вы не поняли меня неправильно. Прежде всего я хочу просить у вас прощения, как делал уже не раз, за те преступления, на которые толкнула меня моя любовь к вам. Еще совсем недавно я отлично знал, что мне нечего ожидать. Сегодня я таю надежду, что кое-что переменилось.

— Почему, маркиз?

— На этих днях вы видели некий садик. В нем гуляли мужчина и женщина. Вон та женщина, — и он кивнул в сторону Инессы. — Должен ли я продолжать?

— Нет, не надо, — глухо ответила Маргарет и закрыла лицо руками. — Кто эта женщина? — И она в свою очередь посмотрела в сторону Инессы.

— Зачем вам знать это? Ну что ж, хорошо, если вы желаете, я вам скажу. Она испанка, хорошего происхождения, вместе с сестрой она была захвачена маврами. Один священник, заинтересовавшийся сестрой, обратил мое внимание на Инессу, и я выкупил ее. Родители ее умерли, ей некуда было деваться, и она осталась жить в моем доме. Вы не должны слишком строго судить меня, здесь это обычное дело. К тому же она была мне очень полезна, так как весьма умна, и благодаря ей я о многом узнаю. Однако последнее время ей надоела такая жизнь, и она хочет получить свободу, которую я обещал вернуть ей в награду за некоторые услуги, и уехать из Гранады.

— Скажите, маркиз, а то, что она выхаживала моего жениха, тоже было одной из услуг?

Морелла пожал плечами:

— Думайте как хотите, сеньора. Конечно, я простил ей эту нескромность, поскольку в конце концов это раскрыло вам правду о человеке, ради которого вы вынесли так много испытаний. Скажите, Маргарет, теперь, когда вы знаете, что представляет собой этот человек, вы все еще остаетесь верны ему?

Маргарет встала и сделала несколько шагов по галерее, затем вернулась и спросила:

— А вы лучше этого падшего человека?

— Думаю, что да, Маргарет. Ведь с тех пор, как я узнал вас, я стал другим человеком; все старое осталось позади, я грешу ради вас, а не против вас. Умоляю, выслушайте меня. Я похитил вас, это правда, но я не причинил и никогда не причиню вам никакого вреда. Ради вас я пощадил вашего отца, хотя мне достаточно было подать знак, чтобы убрать его с моего пути. Я допустил, чтобы он бежал из тюрьмы, но я знаю место, где он прячется у евреев в Гранаде и чувствует себя в безопасности. Я вернул к жизни Питера Брума, хотя в любую минуту я мог допустить его смерть. И все это ради того, чтобы потом меня не терзала совесть при мысли, что только моя любовь к вам была причиной его смерти. Но теперь вы убедились в его измене и все-таки по-прежнему отказываете мне? Посмотрите на меня, — Морелла встал во весь рост, — и скажите, неужели я тот мужчина, которого женщине стыдно иметь своим мужем? Не забывайте, что я могу многое предложить вам здесь, в Испании: вы станете одной из самых знатных дам страны, а в будущем, — многозначительно добавил он, — быть может, и больше. Надвигается война, Маргарет, этот город и все богатые земли перейдут в руки Испании, и после этого я буду здесь губернатором, почти королем.

— А если я откажусь? — поинтересовалась Маргарет.

— Тогда, — сурово ответил Морелла, — вы останетесь здесь, и ваш лживый возлюбленный и ваш отец останутся здесь, чтобы испытать все тяготы войны вместе с тысячами других христианских пленников, томящихся в темницах Альгамбры. Моя миссия будет закончена, и я уеду отсюда, чтобы занять свое место в бою среди грандов Испании как один из первых военачальников их католических величеств. Но я не хочу запугивать вас, я хочу найти путь к вашему сердцу, потому что я ищу вашей любви и вашей дружбы на всю жизнь и, если это в моих силах, не хочу причинять вреда ни вам, ни вашим близким.

— Вы не хотите причинять им вреда? Но тогда, если я соглашусь, вы отпустите их всех? Я имею в виду моего отца, сеньора Брума и мою кузину Бетти. Ведь это ее, а не меня вы должны были бы просить остаться с вами в качестве вашей жены, будь вы честным человеком, за которого вы себя выдаете.

— Вот этого я не могу сделать! — вспыхнул Морелла. — Видит бог, я не хотел причинить ей зло. Я только использовал ее для того, чтобы быть ближе к вам и знать все. Должен признаться, что я несколько ошибался в ней.

— Разве здесь, в Испании, маркиз, не встречаются честные девушки?

— Редко, очень редко, донна Маргарет. Но я ошибся в Бетти, приняв ее за простую служанку, и я готов сделать все, чтобы исправить это.

— Все, за исключением того, на что вправе претендовать девушка, которую вы просили стать вашей женой. У нас в Англии она могла бы потребовать от вас выполнения вашего обещания или заклеймила бы вас позором. Но вы не ответили на мой вопрос. Будут ли они свободны?

— Как ветер… Особенно сеньора Бетти, — с легкой улыбкой добавил Морелла. — Честно говоря, в глазах у этой женщины есть что-то пугающее меня. Мне кажется, она очень злопамятна. Ровно через час после нашей свадьбы вы выглянете в окно и увидите их всех, отправляющихся под охраной туда, куда они пожелают.

— Нет, — возразила Маргарет, — на это я не согласна. Я хочу сперва видеть их отъезд, а затем уж заплачу за них выкуп, обвенчавшись с вами. Но не раньше, чем скроется солнце.

— Значит, вы согласны? — быстро спросил Морелла.

— Кажется, я должна это сделать, маркиз. Мой возлюбленный обманул меня. Уже более месяца я пленница в вашем дворце, о котором, насколько мне известно, ходят дурные слухи. Кроме того, если я откажусь, то вы обещали, что всех нас бросят в темницу и затем продадут как рабов. Или же мы умрем пленниками мавров. Маркиз, судьба и вы не оставили мне другого выбора. Через неделю в этот день я выйду за вас замуж, но не обвиняйте меня, если вы найдете меня иной, чем вы представляете, так же как вы нашли иной мою кузину, которую вы обманули. А до тех пор я требую, чтобы вы не беспокоили меня. Если вам нужно будет договориться о чем-нибудь или передать какое-либо поручение, пусть уж эта женщина Инесса будет вашим посланцем. Ведь о ней я знаю только самое плохое.

— Я буду повиноваться вам во всем, донна Маргарет, — покорно ответил Морелла. — Может быть, вы хотите видеть вашего отца или… — он остановился.

— Никого из них. Я напишу им и пошлю письма через Инессу. К чему мне видеть их? — взволнованно добавила она. — Ведь с прошлым, когда я была свободна и счастлива, покончено навсегда, и вскоре я стану женой благородного маркиза Морелла, одного из знатнейших грандов Испании, который обманул бедную девушку лживыми обещаниями жениться и воспользовался ее влюбленностью и безрассудством для того, чтобы украсть меня из моего дома. Милорд, я прощаюсь с вами на неделю. — С этими словами она прошла но галерее к фонтану и громко окликнула Бетти, приказав ей сопровождать себя в комнату.

Неделя, которую выторговала Маргарет, прошла. Все было готово. Инесса показала Морелла письма его невесты к отцу и Питеру Бруму и их ответы, взволнованные и умоляющие. Однако были и другие письма и другие ответы, о которых Морелла и не подозревал.

Настал наконец день, когда отличные лошади стояли наготове во дворе, там же находилась охрана. Кастелл и Питер, переодетые в мавританские одежды, ожидали под стражей в одной из комнат неподалеку. Бетти, тоже одетая как мавританка, под густой вуалью, стояла перед маркизом, к которому ее привела Инесса.

— Я пришла сообщить вам, — произнесла она, — что через три часа после того, как сядет солнце и мы проедем под окном моей кузины и хозяйки, она будет готова стать вашей женой. Но если вы побеспокоите ее до этого, она никогда уже не будет вашей женой.

— Я повинуюсь, — ответил Морелла. — Сеньора Бетти, я прошу у вас прощения и надеюсь, что вы примете от меня этот подарок в знак того, что вы простили меня.

С низким поклоном он вручил ей великолепное ожерелье из жемчуга.

— Я возьму его, — горько усмехнулась Бетти. — Может быть, оно пригодится мне для возвращения в Англию. Но простить вас, маркиз Морелла, я не могу. И предупреждаю вас, что у меня есть к вам счет, который я еще предъявлю. Пока что победа на вашей стороне, но бог на небесах ведет счет людской жестокости, и тем или другим путем, но он всегда требует расплаты. Теперь я пойду попрощаться со своей кузиной Маргарет, но с вами я не прощаюсь, потому что надеюсь еще с вами встретиться.

С рыданием она опустила вуаль, которую чуть-чуть приподняла во время разговора, и вышла вместе с Инессой. Ей она шепнула:

— Он не захочет еще раз прощаться с Бетти Дин.

Они вошли в комнату Маргарет и заперли за собой дверь. Маргарет сидела на низком диване. Рядом с ней, сверкая серебром и драгоценными камнями, лежали ее свадебная фата и платье.

— Скорее, — обратилась Инесса к Бетти.

Та сбросила свое мавританское платье и длинную вуаль, окутывавшую ее голову. При этом обнаружилось, что цвет ее волос совершенно изменился — из золотых они стали темно-каштановыми. Глаза Бетти, обведенные краской, тоже казались уже не голубыми, а черными, как у Маргарет. И, что самое удивительное, на правой стороне подбородка и сзади на шее появились родинки, совершенно такие же, как у Маргарет. Короче говоря, учитывая, что фигуры у них были похожи — разве что Бетти была чуть-чуть полнее, — различить их даже без вуали было чрезвычайно трудно. В искусстве изменять внешность Инесса была мастерицей, а тут она особенно постаралась.

Маргарет надела на себя белое платье и плотную чадру, совершенно скрывавшую ее лицо, а Бетти с помощью Инессы облачилась в великолепный свадебный наряд, украшенный драгоценными камнями, которые преподнес Морелла в качестве свадебного подарка, и скрыла свои перекрашенные волосы под вуалью, усыпанной жемчугом. Через десять минут все было готово. Бетти успела спрятать под платьем кинжал, и две преображенные женщины стояли, разглядывая друг друга.

— Время идти, — произнесла Инесса.

Тогда Маргарет неожиданно дала волю своим чувствам:

— Мне не нравится эта затея! Никогда не нравилась! Когда Морелла все узнает, гнев его будет ужасен, он убьет Бетти. Я жалею, что согласилась на это.

— Теперь слишком поздно жалеть, сеньора, — заметила Инесса.

— А нельзя сделать так, чтобы Бетти тоже уехала? — в отчаянии спросила Маргарет.

— Можно попытаться, — ответила Инесса, — перед бракосочетанием, согласно старинному обычаю, я поднесу две чаши вина жениху и невесте. В чашу маркиза будет кое-что подмешано, ибо он не должен сегодня вечером слишком ясно видеть все происходящее. Я могу приготовить это вино покрепче, так, чтобы через полчаса он вообще не знал, женат он или холост. И тогда Бетти, возможно, сумеет бежать вместе со мной и присоединиться к вам. Но это очень рискованно, и если наш замысел будет раскрыт, то дело, вероятно, не обойдется без крови.

Тут вмешалась Бетти:

— Спасай себя, кузина. Если чья-нибудь кровь должна пролиться, то все равно ничего не поделаешь. Во всяком случае, не тебе придется расхлебывать это дело. Я не собираюсь бежать от этого человека, скорее он убежит от меня. Я отлично выгляжу в твоем великолепном платье, и я намереваюсь долго носить его. А теперь уходите, уходите поскорее, пока кто-нибудь не пришел звать меня. Не печальтесь обо мне — я ложусь в постель, которую сама себе приготовила, а если дело дойдет до самого худшего, у меня в кармане есть деньги или то, что их заменит, и тогда мы встретимся в Англии. Передай мою любовь и уважение мастеру Питеру и твоему отцу, и, если я их больше не увижу, скажи им, чтобы добром вспоминали Бетти Дин, которая причинила им столько горя.

Обняв Маргарет своими сильными руками, она несколько раз поцеловала ее и вытолкнула из комнаты.

Однако, когда они ушли, бедная Бетти села и поплакала, пока не вспомнила, что слезы могут смыть краску с лица. Тогда она вытерла глаза, подошла к окну и стала ждать.

Через некоторое время она увидела шесть мавров, ехавших верхом по дороге к укрепленным воротам. Вслед за ними на прекрасных конях выехали двое мужчин и женщина, также в мавританских одеждах. За ними следовало еще шесть всадников. Кавалькада проехала сквозь ворота и начала взбираться по склону холма. На вершине его всадница остановилась и помахала платком. Бетти ответила на это приветствие, и в следующую минуту всадники скрылись. Бетти осталась одна.

Никогда еще ей не приходилось проводить такого тягостного вечера. Часа через два, все еще стоя у окна, она увидела возвращающуюся мавританскую охрану и поняла, что все в порядке и что теперь Маргарет, ее возлюбленный и ее отец в безопасности начали свое путешествие, Значит, она рисковала своей жизнью не напрасно.

Глава 18

СВЯТАЯ ЭРМАНДАДА[104]
Длинными коридорами, через огромные пышные залы, через прохладные мраморные дворики лежал путь Инессы и Маргарет. Это было похоже на сон. Они прошли через комнату, в которой женщины, бездельничавшие или работавшие над гобеленами, с любопытством рассматривали их. Маргарет слышала, как одна из них сказала:

— Почему кузина донны Маргарет покидает ее?

И ответ:

— Потому что она сама влюблена в маркиза и не в силах оставаться здесь.

— Ну и дура, — заметила первая женщина. — Она красива, и ей нужно всего только подождать несколько недель.

Они прошли мимо открытой двери. Эта дверь вела в личные покои Морелла. Он сам стоял в дверях и наблюдал за тем, как они проходили. Когда Инесса и Маргарет поравнялись с ним, казалось, какое-то сомнение зародилось у маркиза, потому что он внимательно посмотрел на них и шагнул вперед. Но затем, видимо передумав или вспомнив острый язычок Бетти, остановился и отвернулся. Опасность миновала.

В конце концов, никем не потревоженные, они добрались до двора, где их ожидала охрана и лошади. Здесь же, в сводчатом проходе под аркой, стояли Кастелл и Питер. Кастелл поздоровался с Маргарет и поцеловал ее через вуаль. А Питер, не видевший ее вблизи уже много месяцев, с того самого дня, как он уехал в Дедхэм, смотрел на нее не отрывая глаз. Он хотел прикоснуться к ней, чтобы выяснить, действительно ли это Маргарет. Угадав его мысли и понимая, что он может всех выдать, Инесса, у которой в руке была длинная булавка для вуали, сделала вид, что наткнулась на него, и при этом вонзила ему в руку булавку, пробормотав: «Дурак». Питер с проклятьем отскочил назад, стража рассмеялась, а Инесса принялась рассыпаться в извинениях.

Кастелл помог Маргарет сесть в седло, потом сел сам, его примеру последовал Питер, потирая уколотую руку. Он все еще не осмеливался смотреть в сторону Маргарет. Инесса на прощанье пожала Маргарет руку, словно была равной ей по положению, и сказала несколько ласковых слов, какие обычно в ходу у испанских женщин. Испанский офицер из стражи, охранявшей дворец Морелла, подошел и пересчитал всех:

— Двое мужчин и одна женщина. Все правильно, только я не вижу лица женщины.

Еще мгновение — и он, наверно, приказал бы Маргарет поднять вуаль, но Инесса крикнула ему, чтоэто неприлично делать в присутствии мавров. Офицер кивнул и приказал двигаться.

Они проехали под дворцовой аркой, выехали на дорогу и вскоре оказались под большими воротами. Стража принялась расспрашивать эскорт и рассматривать их. Это продолжалось до тех пор, пока Кастелл не сунул им несколько монет, и стража пропустила путешественников, сказав им на прощанье, что они счастливые христиане, раз живыми уезжают из Гранады. Такими они себя и чувствовали.

На вершине холма Маргарет обернулась и махнула платком, вглядываясь в высокое окно, которое она так хорошо знала. В ответ там тоже взмахнули платком, и Маргарет, думая об одинокой Бетти, которая смотрит им в след в ожидании конца своей отчаянной авантюры, поехала дальше. Вуаль скрывала слезы, катившиеся из ее глаз. Около часа они ехали, обменявшись всего несколькими словами друг с другом, пока не оказались на перекрестке двух дорог, из которых одна вела в Малагу, другая — в Севилью.

Здесь эскорт остановился. Старший заявил, что им приказано сопровождать их только до этого места, и спросил, куда они дальше поедут. Кастелл ответил, что они направятся в Малагу. На это старший заметил, что они мудро поступают, как на этой дороге они меньше рискуют натолкнуться на банды мародеров и воров, которые называют себя христианскими солдатами и убивают или грабят всех путешественников, попадающих в их руки. Кастелл предложил старшему подарок, тот принял его с важностью, как будто делал большое одолжение, и после поклонов и прощальных слов эскорт отправился обратно.

Трое путешественников поехали по дороге на Малагу, но, как только они убедились, что никто их не видит, они свернули и выехали на дорогу, ведущую в Севилью. Наконец-то они были одни! Остановив лошадей под стеной дома, сожженного во время какого-то налета христиан, они впервые смогли свободно поговорить. Что это была за минута!

Питер повернул свою лошадь к Маргарет:

— Скажи, любимая, это действительно ты?

Однако Маргарет, не обращая на него никакого внимания, наклонилась к отцу, обвила его шею руками и принялась целовать его сквозь вуаль, благословляя бога, что они дожили до этой встречи. Питер тоже пытался поцеловать ее, но Маргарет тронула свою лошадь, и он чуть не вылетел из седла.

— Будь осторожнее, Питер, — бросила она ему, — а то твоя любовь к поцелуям доведет тебя до новых неприятностей.

Поняв, что она имеет в виду, Питер покраснел и принялся подробно объяснять ей все.

— Прекрати, — прервала она его, — прекрати. Я знаю все, потому что сама видела вас.

Смягчившись, она нежно поздоровалась с ним и протянула ему руку для поцелуя.

— Нам надо спешить, — спохватился Кастелл, — ведь нужно проехать еще двадцать миль, пока мы доберемся до постоялого двора, где Израэль подготовил нам ночлег. Мы будем разговаривать по дороге.

Путешественники спешили изо всех сил и как раз к наступлению темноты подъехали к постоялому двору. При виде его они поблагодарили бога, ибо эта гостиница была уже по ту сторону границы и здесь они были вне досягаемости мавров.

Хозяин постоялого двора, наполовину испанец, ожидал их. Он уже получил письмо от Израэля, с которым у него были дела. Хозяин предоставил путешественникам две довольно бедно обставленные комнаты, но зато предложил хороший ужин и вино, отвел в конюшню лошадей и задал им ячменя. После этого он пожелал путникам спокойной ночи, сказав, чтобы они ничего не боялись, так как он и его люди будут сторожить и предупредят их в случае какой-либо опасности.

Однако заснули они не скоро. Им так много нужно было сказать друг другу, особенно Питеру и Маргарет. Они были так счастливы, что им удалось спастись! Но радость их, подобно звону погребального колокола на веселом пиршестве, омрачала мыль о Бетти и ее роковой свадьбе, в которой она, очевидно, уже сыграла роль Маргарет. В конце концов Маргарет упала на колени и принялась молиться святым, чтобы они защитили ее кузину от страшной опасности, которой она подвергается ради них, и Питер присоединился к ее молитве. После этого они крепко обнялись, а затем все отправились спать — Кастелл с дочерью в одну комнату, Питер — в другую.

За полчаса до рассвета Питер уже был на ногах, чтобы присмотреть за лошадьми. Маргарет и Кастелл позавтракали и собирались в дорогу, упаковывая еду, которую им приготовил хозяин. Питер тоже проглотил немного мяса и вина, и при первых проблесках дня, расплатившись с хозяином и взяв у него письма к хозяевам других постоялых дворов, где им предстояло останавливаться, они двинулись по дороге на Севилью, очень довольные, что, по-видимому, их никто не преследует.

Весь этот день, делая остановки только для того, чтобы передохнуть самим и дать отдых лошадям, Маргарет, ее отец и Питер ехали без всяких приключений по плодородной равнине, орошаемой несколькими реками, через которые они переправлялись вброд или по мостам. К ночи они добрались до Осуны. Этот старинный город расположен на высоком холме, и наши путники увидели его издалека. Было уже темно, и это позволило беглецам проехать так, что никто не обратил внимания на их мавританскую одежду.

Наконец они добрались до постоялого двора, который им рекомендовали. Хозяин изумленно посмотрел на их одежду, но, сообразив, что у путешественников много денег, принял их хорошо, и им удалось получить комнаты.

В Осуне Кастелл собирался купить испанскую одежду, но оказалось, что они попали в праздник и все лавки заперты. Однако ждать до утра беглецы не хотели — они стремились доехать до Севильи к вечеру следующего дня, надеясь, что под покровом темноты им удастся пробраться на борт «Маргарет». Они знали, что капитан предупрежден о предполагаемом путешествии и ждет их. Необходимо было покинуть Осуну до рассвета. Таким образом, к несчастью, как это потом выяснилось, они не имели возможности снять с себя мавританскую одежду и сменить ее на христианскую.

Маргарет, Питер и Кастелл надеялись, что в Осуне к ним присоединится Инесса — она обещала сделать это, если удастся, — и расскажет им все, что произошло после их отъезда из Гранады. Но Инессы не было. Утешая себя тем, что, как бы ни торопилась Инесса, ей трудно было нагнать их, так как они выехали на несколько часов раньше, беглецы покинули Осуну затемно, когда все еще спали.

Проехав несколько миль по равнине, они выехали через оливковую рощу к холмам, где росли пробковые деревья, и остановились, чтобы перекурить самим и покормить лошадей. Как раз в ту минуту, когда они собирались ехать дальше, Питер увидел группу всадников весьма угрожающей внешности, скачущих с явной целью отрезать их от дороги.

— Бандиты! — лаконично бросил Питер. — Вперед!

Они пустили лошадей в галоп и промчались перед бандитами раньше, чем последние успели достигнуть дороги. Разбойники что-то кричали, вслед полетело несколько стрел, и вся банда бросилась в погоню. Питер, Кастелл и Маргарет скакали вниз по склону холма к лощине, отделявшей их от следующей гряды холмов, тоже покрытых пробковыми деревьями. Это была болотистая лощина шириной примерно в три мили. Питер надеялся, что бандиты откажутся от погони или ему с его спутниками удастся скрыться от преследователей среди деревьев. Однако, когда цель была уже близка, Питер, к своему ужасу, увидел прямо впереди на дороге другую группу людей такого же разбойничьего вида. Их было человек двенадцать.

— Ловушка! — воскликнул Питер. — Мы должны прорваться, в этом наше единственное спасение. — Он пришпорил лошадь и обнажил меч.

Выбрав место, где линия противников была слабее, Питер довольно легко пробился, но в следующее мгновение он услышал позади себя крик Маргарет и, повернув лошадь, увидел Маргарет и Кастелла в руках бандитов. Эти негодяи держали Маргарет, а один из них пытался сорвать с ее лица вуаль. С яростным криком Питер бросился на него и нанес ему удар такой силы, что меч рассек шлем и череп бандита, и тот свалился замертво, продолжая сжимать в руке вуаль Маргарет.

Пять или шесть человек бросились на Питера, и, хотя ему удалось ранить еще одного противника, они стащили его с лошади. Питер упал навзничь, и бандиты навалились на него, чтобы прикончить, пока он не встал. Их мечи и ножи уже были занесены и Питер прощался с жизнью, когда вдруг он услышал голос, приказывающий остановиться и связать ему руки. Это было быстро сделано, и Питер поднялся с земли. Он увидел перед собой не маркиза Морелла, как ожидал, а человека, облаченного в прекрасные доспехи под грубым плащом, по-видимому, офицера.

— Как ты, мавр, осмелился убить солдата Святой эрмандады в сердце королевских владений? — спросил он, указывая на убитого человека.

— Я не мавр, — возразил Питер на плохом испанском языке, — я христианин, бежавший из Гранады. Я зарубил этого человека потому, что он пытался оскорбить мою невесту. Вы сами на моем месте поступили бы так же, сеньор. Я не знал, что это солдат эрмандады, я думал, что он просто бандит, каких здесь немало в горах.

Эта речь, во всяком случае настолько, насколько тот понял ее, понравилась офицеру. Но прежде чем он успел что-либо сказать, вмешался Кастелл:

— Господин офицер, этот сеньор — англичанин и плохо говорит по-испански…

— Зато он хорошо владеет мечом, — перебил его офицер, взглянув на разрубленный шлем и голову мертвого солдата.

— Да, господин, он человек вашей профессии и, как показывает шрам на его лице, сражался во многих войнах. Он говорит правду. Мы христианские пленники, бежавшие из Гранады, и направляемся в Севилью вместе с моей дочерью, которой, я надеюсь, вы не причините вреда, чтобы просить защиты у их милостивых величеств и найти возможность уехать в Англию.

— Вы не похожи на англичанина, — заметил офицер, — вы смахиваете на марана.

— Я купец из Лондона, мое имя Кастелл. Оно хорошо известно в Севилье, да и повсюду в этой стране, потому что у меня здесь крупные дела, и, если только я смогу увидеть вашего короля, он сам подтвердит это. Пусть вас не смущает наша одежда — мы должны были облачиться в нее только для того, чтобы спастись из Гранады. И я умоляю вас отпустить нас в Севилью.

— Сеньор Кастелл, — ответил офицер, — я капитан Аррано Пуэбло. Поскольку вы не остановились, когда мы требовали этого, и убили одного из моих лучших солдат, вы, конечно, поедете в Севилью, но не один, а со мной. Вы мои пленники, но не бойтесь этого. Никакого насилия в отношении вас или вашей дамы не будет допущено. Вы должны держать ответ за все совершенное перед королевским судом, и там вы все расскажете, будь то правда или ложь.

У Питера и Кастелла отобрали их мечи, им всем разрешили сесть на своих лошадей, и они тронулись по дороге на Севилью.

— В конце концов, — шепнула Питеру Маргарет, — нам нечего больше бояться бандитов.

— Так-то так, — вздохнул Питер, — но я надеялся, что сегодня мы будем ночевать на борту «Маргарет» в то время, как она будет идти вниз по реке, к открытому морю, а не в испанской тюрьме. Ну и судьба! Второй раз я убиваю человека из-за тебя и вся история начинается сначала. Вот уж не везет.

— Могло быть еще хуже, — ответила Маргарет, вспоминая грубые руки убитого солдата.

Весь остаток этого дня они ехали под палящим солнцем по направлению к Севилье, над которой на несколько сот футов возвышалась башня Жиральда. Когда-то она была минаретом мавританской мечети. В конце концов, под вечер, путешественники оказались в восточном предместье этого огромного города, миновали его, въехали в большие ворота и стали пробираться по извилистым улочкам.

— Куда мы направляемся, капитан Аррано? — поинтересовался Кастелл.

— В тюрьму Святой эрмандады, где вы будете ожидать суда за убийство одного из ее солдат, — ответил офицер.

— Я уже молю бога, чтобы мы скорее туда попали, — заметил Питер, глядя на Маргарет, которая от усталости качалась в седле, как цветок от ветра.

— Я тоже, — пробормотал Кастелл, поглядывая по сторонам на мрачные лица прохожих, которые, узнав, что пленники убили испанского солдата и принимая их за мавров, целыми толпами сопровождали их, выкрикивая угрозы. Когда они пересекали какую-то площадь, священник в толпе крикнул: «Убейте их!» — и толпа бросилась стаскивать их с коней. Солдаты с трудом оттеснили ее.

Тогда толпа принялась забрасывать их грязью, и вскоре белые одежды путешественников покрылись пятнами. Какой-то парень бросил камень и попал Маргарет в руку, она вскрикнула и выпустила поводья. Этого оказалось достаточно для вспыльчивого Питора — прежде чем солдаты успели вмешаться, он пришпорил лошадь, вырвался вперед и нанес оскорбителю такой удар в лицо, что тот свалился на землю. Кастелл решил, что теперь их уж наверняка убьют; однако, к его изумлению, в толпе вместо этого поднялся хохот, и кто-то крикнул:

— Хороший удар, мавр! У этого неверного тяжелая рука!

Офицер тоже как будто не рассердился. Когда парень поднялся с земли и в руке у него оказался нож, офицер обнажил меч и свалил его одним ударом. Затем офицер обратился к Питеру:

— Не марайте рук об эту уличную свинью, сеньор.

Он обернулся и приказал солдатам разогнать зевак. Наконец путники выбрались из толпы и после длительной езды по боковым улицам, чтобы избежать главных, оказались перед большим мрачным зданием. Ворота здания распахнулись перед ними и опять захлопнулись. Они очутились во внутреннем дворе. Здесь им приказали спешиться, а лошадей увели. Капитан Аррано вступил в переговоры с комендантом тюрьмы, человеком с суровым, но не злым лицом, который с любопытством рассматривал их. Наконец он подошел и осведомился, есть ли у них деньги, чтобы заплатить за хорошие комнаты, так как он не хочет помещать их в общей камере. Кастелл вместо ответа вытащил пять золотых и, передавая их капитану Аррано, попросил его раздать солдатам в благодарность за то, что они охраняли путешественников во время пути. При этом он добавил — достаточно громко, чтобы все слышали, — что он хотел бы возместить убытки родственникам солдата, которого случайно убил Питер. Это заявление произвело благоприятное впечатление. Один из товарищей убитого заявил, что он сообщит об этом вдове, и от имени всех поблагодарил Кастелла. Они попрощались с офицером, который сказал, что они еще встретятся в суде. Затем их повели всевозможными тюремными переходами в отведенные им комнаты — одну маленькую, а вторую большую, с решетчатыми окнами, дали воды помыться и обещали принести еду.

Через некоторое время тюремщики принесли им мясо, яйца и вино, чему заключенные были весьма рады. Пока они ели, в камеру пришли комендант и нотариус и, дождавшись окончания трапезы, принялись допрашивать заключенных.

— Наша история довольно длинная, — начал Кастелл, — но, с вашего разрешения, я расскажу ее вам. Только прошу вас позволить моей дочери, донне Маргарет, пойти отдыхать, она совершенно измучена. Если возможно, допросите ее завтра.

Комендант согласился. Маргарет откинула вуаль, чтобы обнять отца. Комендант и нотариус были поражены ее красотой и в изумлении уставились на нее. Маргарет протянула руку Питеру для поцелуя, поклонилась присутствующим и ушла прилечь в соседнюю комнату.

После ее ухода Кастелл рассказал всю историю о похищении его дочери маркизом Морелла, чье имя заставило коменданта широко раскрыть глаза, о том, как она была увезена из Лондона в Гранаду, как они, отец и жених, последовали за ней и как им всем удалось бежать. Однако о Бетти и о заговоре с подменой невесты Кастелл не сказал ни слова. Кастелл назвал свою фамилию, сообщил, чем он занимается, а также назвал своих партнеров и компаньонов в Севилье — фирму Бернальдеса. Оказалось, что комендант знает эту фирму, и Кастелл попросил его разрешения связаться с главой фирмы, сеньором Хуаном Бернальдесом. Кастелл подчеркнул, что он и его спутники не воры и не искатели приключений, а просто английские подданные, попавшие в беду, и еще раз намекнул, что они могут и готовы заплатить за все услуги, которые им будут оказаны. Эти слова не остались незамеченными комендантом.

Комендант обещал связаться со своим начальством и, если не последует никаких возражений, послать человека к сеньору Бернальдесу с просьбой завтра посетить тюрьму.

Наконец комендант и нотариус ушли, тюремщики убрали со стола, заперли дверь, и Кастелл с Питером улеглись в своих постелях, довольные, что они уже в Севилье, хотя и в тюрьме. Эту ночь они спали спокойно.

Утром они проснулись отдохнувшие. После завтрака появился комендант в сопровождении сеньора Хуана Бернальдеса. Это был не кто иной, как испанский компаньон Кастелла, писавший ему известные читателю тайные письма. Бернальдес был плотный мужчина со спокойным и умным лицом, не слишком многословный.

Приветствовав Кастелла с почтением, которое не укрылось от коменданта, Бернальдес попросил разрешения поговорить с заключенным наедине. Комендант удалился, сказав, что вернется через час. Как только дверь за ним закрылась, Бернальдес обратился к Кастеллу:

— В довольно страшном месте пришлось нам встретиться, Джон Кастелл. Правда, меня это не так уж удивляет: некоторые ваши письма дошли до меня. Ваше судно «Маргарет» отремонтировано и ждет вас; чтобы избежать подозрений, я начал понемногу грузить его товарами для Англии. Только я представить себе не могу, как вы попадете туда. Однако нам нельзя терять время. Рассказывайте мне все по порядку, ничего не упуская.

Кастелл и Питер рассказали ему все как можно короче. Бернальдес слушал молча. Когда они кончили, он обратился к Питеру:

— Очень жаль, молодой человек, что вы не сумели сдержать свой гнев и убили этого солдата. Неприятности, которые уже почти кончались, теперь начинаются вновь, и в еще худшем виде. Маркиз Морелла весьма могущественный человек в этой стране. Вы могли это заключить даже из того, что их величества послали его в Лондон вести переговоры с вашим английским королем Генрихом в отношении евреев и их судеб в том случае, если кто-нибудь из них после изгнания из Испании будет искать убежища в Англии. Именно об этом все говорят. И я должен предупредить вас, что их величества ненавидят евреев, в особенности маранов. Здесь, в Севилье, их дюжинами сжигают на кострах. — При этом Бернальдес многозначительно посмотрел на Кастелла.

— Я сам сожалею, — вздохнул Питер, — но этот парень так грубо схватил Маргарет, что я совершенно потерял голову и не мог сдержаться. Уже второй раз я попадаю в неприятности по точно такому же поводу. К тому же я думал, что он просто бандит.

— Любовь — плохой дипломат, — слегка улыбаясь, заметил Бернальдес,

— и стоит ли считать прошлогодние облака. Что сделано, того не вернешь. Я постараюсь устроить так, чтобы вы все были вызваны к их величествам послезавтра, когда они будут слушать судебные дела. Лучше вам иметь дело с самой королевой, чем просто с кем-нибудь из судей. У королевы доброе сердце, если к нему найти путь, но только не тогда, когда дело касается евреев или маранов, — и он опять посмотрел на Кастелла. — Однако денег у вас много, а у нас в Испании мы въезжаем на небо на золотых, — добавил он, намекая на деньги и продажность.

Больше они ни о чем не смогли поговорить, — вернулся комендант, который заявил, что время сеньора Бернальдеса истекло, и спросил, кончили ли они свою беседу.

— Не совсем, уважаемый комендант, — сказала Маргарет, — я хотела бы получить ваше разрешение и попросить сеньора Бернальдеса прислать мне христианское платье. Я не хочу предстать перед вашими судьями в одежде неверных. Да и мой отец и сеньор Брум тоже присоединятся к моей просьбе.

Комендант рассмеялся, пообещал им все устроить и даже разрешил поговорить еще пять минут, которые они использовали для того, чтобы обсудить, какую одежду нужно принести. Затем комендант удалился вместе с сеньором Бернальдесом, оставив их одних.

Тут только они вспомнили, что не спросили у Бернальдеса, не слышал ли он что-либо об Инессе, которой они дали его адрес. Но, поскольку он сам ничего не сказал о ней, они решили, что Инесса еще не приехала в Севилью, и опять со страхом задумались о том, что могло случиться после их отъезда из Гранады.

В эту ночь, к их огорчению и тревоге, на них обрушилась новая неприятность. После ужина пришел комендант и объявил, что, согласно распоряжению суда, перед которым они должны предстать, сеньор Брум, обвиняемый в убийстве, должен быть помещен отдельно от них. И, несмотря на все уговоры и просьбы, Питера увели в отдельную камеру. Маргарет провожала его со слезами.

Глава 19

БЕТТИ ПЛАТИТ СВОИ ДОЛГИ
Бетти Дин не была подвержена страхам и предчувствиям. Рожденная в хорошей, но бедной семье, она в свои двадцать шесть лет сама прокладывала себе дорогу в этом жестоком мире и умела использовать любые обстоятельства. Здоровая, сильная, упорная, любящая, романтичная и по-своему честная, она была приспособлена к тому, чтобы встречать взлеты и падения судьбы, бороться с трудностями в этот беспокойный век, и никогда не оставалась в долгу.

Однако те долгие часы, которые она провела одна в высокой башне, ожидая, пока ее позовут, чтобы сыграть роль подложной невесты, были самыми тяжелыми часами в ее жизни. Она понимала, что ее положение, по существу, позорно и может кончиться трагически. Теперь, хладнокровно обдумывая все, она сама удивлялась, почему решила выбрать этот путь. Она влюбилась в маркиза почти с первого взгляда, хотя нечто подобное бывало с ней в отношении других мужчин. Он играл роль влюбленного, пока она, обманутая, всерьез не отдала ему свое сердце, уверенная в своем ослеплении, что, несмотря на разницу в их положении, он любит ее и хочет сделать своей женой.

Потом пришел мучительный день разочарования, когда она узнала, что была всего-навсего, как сказала Инесса Кастеллу, простой приманкой, чтобы поймать белого лебедя — ее кузину и хозяйку. Это случилось в тот день, когда она была обманута письмом, которое она до сих пор прячет на груди, и когда, к ужасу, услышала, как ее в лицо назвали дурой. Тогда она поклялась в душе, что отомстит Морелла за все. И вот теперь пришел час выполнить свою клятву и отплатить ему обманом за обман.

Продолжала ли она любить этого человека? Она не могла ответить на этот вопрос. Он нравился ей, как и раньше, а в таких случаях женщины прощают многое. Однако одно можно было сказать наверняка: в эту ночь ею руководила не любовь. Была ли это жажда мести? Может быть. Во всяком случае, она страстно хотела получить возможность бросить ему в лицо: «Вот на какую хитрость способна обманутая дура!»

И все-таки она не стала бы делать это только во имя мести, или скорее, она отомстила бы каким-нибудь другим способом. Нет, истинной причиной было ее желание заплатить долг Маргарет, Питеру и Кастеллу. Ведь это она навлекла на них все несчастья, и именно она должна была вызволить их хотя бы ценой своей жизни и женского достоинства. А может быть, ею руководили и любовь к Морелла, если она еще сохранилась, и желание отомстить ему и вырвать добычу у него из рук. В конце концов, она затеяла эту игру, и она доведет ее до конца, как бы ужасен он ни был.

Солнце село, и темнота обступила Бетти. Она подумала, придется ли ей еще когда-нибудь увидеть рассвет. Ее храброе сердце дрогнуло, и она сжала кинжал, спрятанный под великолепным чужим платьем. Ей пришло в голову, что, может быть, разумнее самой вонзить его себе в грудь, а не ждать, пока обманутый безумец сделает это. Но нет, кому суждено умереть, всегда успеет это сделать.

Раздался стук в дверь, и храбрость Бетти, почти утраченная, вернулась к ней. О, она покажет этому испанцу, что англичанка, которую он заставил поверить, что она его желанная возлюбленная, может оказаться его повелительницей! Во всяком случае, прежде чем все это кончится, он услышит правду.

Бетти открыла дверь. Вошла Инесса с лампой в руках. Она спокойно и внимательно осмотрела Бетти.

— Жених готов, — произнесла она медленно, чтобы Бетти могла разобрать, — и прислал меня за вами. Вы не боитесь?

— Нет, — ответила Бетти. — Скажите мне только, как все это будет устроено.

— Маркиз ожидает вас в комнате перед залой, используемой в качестве капеллы. Там я, как старшая здесь, подам вам обоим по чаше вина. Пейте обязательно из той, которую я буду держать в левой руке, поднесите чашу ко рту под вуалью так, чтобы не открывать лицо, и не произносите ни слова, иначе он узнает ваш голос. Затем мы пройдем в капеллу, где нас будет ждать отец Энрике и все домочадцы. Зала эта большая, а лампы будут слабые, так что никто не узнает вас. К тому времени вино с подмешанным в него наркотиком начнет действовать на Морелла. И тогда при условии, что вы будете говорить очень тихо, вы спокойно можете сказать: «Я, Бетти, вступаю в брак с тобою, Карлос», а не: «я, Маргарет…». Когда с этим будет покончено, он отведет вас в покои, приготовленные для вас, и там, если в моем вине есть какая-нибудь сила, он будет крепко спать всю ночь. А за это время священник передаст мне брачные документы, один экземпляр которых я отдам вам, а второй спрячу. Ну, а потом… — Инесса пожала плечами.

— Что будет с вами? — спросила Бетти, внимательно выслушав Инессу.

— О, я вместе со святым отцом сегодня же ночью выеду в Севилью, где его ожидают деньги. Это дурной компаньон для женщины, которая отныне собирается стать честной и богатой, но лучше такой, чем никакого. Быть может, мы еще встретимся с вами, а может, и нет. Во всяком случае, вы знаете, где искать меня и всех остальных: в доме сеньора Бернальдеса. А теперь пора. Готовы ли вы стать испанской маркизой?

— Конечно, — невозмутимо ответила Бетти.

И они направились к выходу. Они шли через пустые залы и коридоры. Пожалуй, ни один восточный заговор, задуманный в этих стенах, не был таким смелым и отчаянным. Наконец они добрались до комнаты перед залой и остановились так, чтобы свет от висящей лампы не падал на них. Вскоре дверь раскрылась и вошел Морелла в сопровождении двух секретарей. Как всегда, он был роскошно одет в платье из черного бархата, на шее у него висела золотая цепь, украшенная драгоценными камнями, а на груди блистали звезды и ордена, указывавшие на его звание. Никогда, во всяком случае так показалось Бетти, Морелла не выглядел столь величественным и красивым. Он был счастлив, готовясь испить чашу радости, которой он так добивался. Да, его лицо говорило, что он счастлив, и Бетти, заметив это, почувствовала, как угрызения совести закрадываются в ее душу. Морелла низко поклонился ей, она ответила ему глубоким реверансом. Ее высокая, изящная фигура склонилась так низко, что колени почти коснулись пола. После этого он подошел к ней и шепнул на ухо:

— Самая красивая, самая любимая! Я благодарю небеса, которые привели меня к этому счастливому часу сквозь много жестоких и опасных дорог. Дорогая моя, я снова прошу вас простить меня за причиненное вам горе. Ведь все это я делал только ради вас, которую я обожаю. Я люблю вас так, как редко любят женщину, и вам, вам одной, я буду верен до последнего дня своей жизни. О, не трепещите, я клянусь, что ни одна женщина в Испании не будет иметь лучшего и более верного мужа! Вас одну я буду лелеять, я буду бороться днем и ночью, чтобы вознести вас до самого высокого положения и удовлетворять каждое ваше желание. Много блаженных лет проживем мы вместе, пока не настанет мирный конец и мы не ляжем рядом, чтобы уснуть ненадолго и проснуться на небесах. Помня прошлое, я не прошу у вас многого, и все-таки, если вы хотите сделать мне свадебный подарок, который для меня ценнее корон или царств, скажите, что вы простили меня за все, что я сделал худого, и в знак этого поднимите свою вуаль и поцелуйте меня в губы.

Бетти с трепетом слушала эти слова, из которых она полностью поняла только конец. Этого испытания она не предвидела. Однако нужно было пройти и через это, ибо произносить что-либо она не смела. Собрав все свое мужество и помня, что свет не падает ей в лицо, Бетти после небольшой паузы, как бы вызванной скромностью, приподняла свою украшенную жемчугом вуаль и дала Морелла поцеловать себя в губы.

Вуаль упала опять, и Морелла ничего не заподозрил.

«Я хорошая актриса, — подумала про себя Инесса, — но эта женщина играет лучше деревянного Питера. Даже я вряд ли сумела бы сделать это так хорошо».

Однако в глазах ее сверкнула ревность и ненависть, которые она не могла скрыть, — ведь она тоже любила этого человека. Инесса подняла приготовленные золотые чаши с вином и, выйдя вперед, прекрасная в своем вышитом восточном платье, опустилась на колено и протянула чаши жениху и невесте. Морелла взял чашу, которую она держала в правой руке, а Бетти взяла из левой. Опьяненный уже первым поцелуем любви, Морелла не заметил злого выражения, промелькнувшего на лице его отвергнутой рабыни. Бетти, приподняв вуаль, поднесла чашу ко рту, коснулась ее губами и вернула Инессе, а Морелла, воскликнув: «Я пью за вас, дорогая моя невеста, самая красивая и самая обожаемая из женщин!»

— выпил чашу до дна и бросил ее в качестве подарка Инессе так, что капли красного вина обрызгали ее белую одежду подобно каплям крови.

Инесса смиренно склонилась в поклоне, смиренно подняла с пола драгоценный сосуд, и, когда она выпрямилась, в глазах ее вместо ненависти сверкало торжество.

Морелла взял руку своей невесты и, сопровождаемый секретарями и Инессой, направился в большую залу, где выстроилось множество домочадцев. Величественная пара прошла между двумя кланяющимися шеренгами дальше к алтарю, где их ожидал священник. Они опустились на колени на расшитые золотом подушки, и церковный обряд начался. Кольцо было надето Бетти на палец, — казалось, что жених с трудом нашел ее палец, — мужчина брал женщину в жены, женщина брала мужчину в мужья. Голос Морелла звучал хрипло, голос Бетти тихо — из всей слушавшей толпы никто не расслышал, какие имена были названы.

Все было кончено. Священник поклонился и благословил их. При свете свечей на алтаре они подписали какие-то бумаги. Отец Энрике вписал туда имена и тоже подписался. Затем он присыпал бумаги песком и вложил их в протянутую руку Инессы. Морелла, по-видимому, не заметил, что она передала одну бумагу невесте, а другие две спрятала у себя на груди. Инесса и священник поцеловали руки у маркиза и его супруги и попросили разрешения удалиться. Морелла кивнул головой, и через десять минут, если бы кто-нибудь прислушался, то уловил бы топот двух коней, мчащихся по дороге на Севилью.

Новобрачные, сопровождаемые пажами и слугами, несущими светильники, миновали величественные и мрачные залы. Невеста шла покрытая вуалью, с видом обреченной, у жениха были такие глаза, как у человека, идущего во сне. Так они дошли до своей комнаты, и резные двери закрылись за ними.

На следующее утро служанок, ожидавших в соседней со спальней комнате, вызвал звук серебряного колокольчика. Когда две из них вошли туда, их встретила Бетти, теперь уже без вуали, одетая в свободное платье, и сказала:

— Мой муж маркиз еще спит. Помогите мне одеться и приготовьте ему ванну и завтрак.

Служанки в удивлении раскрыли рты. Она смыла с лица краску, и они убедились, что это сеньора Бетти, а вовсе не сеньора Маргарет, на которой, как они слышали, женится маркиз. Однако Бетти резко прикрикнула на них и, плохо произнося испанские слова, приказала им быстрее поворачиваться, чтобы она была одета прежде, чем проснется ее муж. Они повиновались, и, когда Бетти была готова, она вышла с ними в большую залу, где собралось множество слуг, чтобы приветствовать новобрачных. Бетти поздоровалась со всеми и, краснея и улыбаясь, сказала, что маркиз скоро выйдет, и приказала заниматься своими делами.

Бетти так хорошо сыграла свою роль, что хотя слуги были смущены, однако никому не пришло в голову усомниться в ее положении или власти, тем более что они помнили, что маркиз никому из них не говорил, на которой из двух английских леди он собирается жениться. К тому же Бетти раздала им от имени своего мужа и себя денежные подарки, а затем села завтракать в их присутствии, выпила немножко вина, выслушивая их поздравления и добрые пожелания.

Затем, все так же улыбаясь, Бетти вернулась в спальню, закрыла за собой дверь, уселась в кресло рядом с кроватью и стала ожидать главного сражения — сражения, от которого зависела ее жизнь.

Но вот Морелла пошевелился. Он сел на кровати, осматриваясь и потирая лоб. Наконец его глаза остановились на Бетти, которая, выпрямившись, сидела в кресле. Она поднялась, подошла к нему, поцеловала, назвав мужем, и он, полусонный, ответил на поцелуй. Затем она опять уселась в кресло и стала наблюдать за его лицом.

Оно все изменялось и изменялось. Удивление, страх, изумление, замешательство сменялись на его лице, пока наконец он не обратился к ней по-английски:

— Бетти, где моя жена?

— Здесь, — ответила Бетти.

Он непонимающе посмотрел на нее:

— Нет, я имею в виду донну Маргарет, вашу кузину и мою госпожу, с которой я обвенчался прошлой ночью. И как вы сюда попали? Я был уверен, что вы покинули Гранаду.

Бетти сделала удивленные глаза.

— Я не понимаю вас, — сказала она. — Это моя кузина Маргарет покинула Гранаду, а я осталась здесь, чтобы стать вашей женой, как вы договорились со мной через Инессу.

У Морелла глаза полезли на лоб.

— Договорился с вами через Инессу? Матерь божья! Что вы имеете в виду?

— Что я имею в виду? — переспросила Бетти. — Я имею в виду то, что я сказала. Конечно, — и она в негодовании встала, — если вы не упустили случая сыграть со мной какую-нибудь новую шутку.

— Шутку? — пробормотал Морелла. — О чем говорит эта женщина? Что это, сон или я сошел с ума?

— Я думаю, что сон. Конечно, это сон: ведь я уверена, что человек, с которым я обвенчалась вчера вечером, не был сумасшедшим. Смотрите! — И она развернула перед ним брачный документ, подписанный священником, им и ею, в котором было записано, что Карлос, маркиз Морелла, такого-то числа в Гранаде обвенчался с сеньорой Элизабет Дин из Лондона, Англия.

Морелла дважды прочитал бумагу и, задыхаясь, откинулся на подушки. Между тем Бетти спрятала документ у себя на груди.

И тут маркиз действительно будто сошел с ума. Он неистовствовал, ругался, скрежетал зубами, искал меч, чтобы убить ее или себя, но не мог найти. Все это время Бетти спокойно сидела и пристально смотрела на него. Она была похожа на воплощение судьбы.

Наконец он устал, и тогда настала ее очередь.

— Выслушайте меня, — начала она. — Тогда в Лондоне вы обещали жениться на мне. У меня спрятано ваше письмо. Вы уговорили меня бежать с вами в Испанию. Через вашу посланницу и бывшую любовницу мы договорились о свадьбе. Я получала от вас письма и отвечала вам, поскольку вы объяснили, что по некоторым соображениям не хотите говорить об этом при моей кузине Маргарет и не можете жениться на мне, пока она, ее отец и возлюбленный не покинут Гранаду. Тогда я попрощалась с ними и осталась здесь одна из любви к вам, так же как я бежала из Лондона по той же причине. Вчера вечером мы были соединены. Об этом знают все ваши слуги, тем более что я только что завтракала в их присутствии и принимала их поздравления. И вы теперь осмеливаетесь говорить мне, пожертвовавшей для вас всем, что я, ваша жена, маркиза Морелла, не являюсь вашей женой? Ну что ж, выйдите из этой комнаты, и вы услышите, как ваши же слуги будут стыдить вас. Пойдите расскажите обо всем вашему королю и вашим епископам, да и самому его святейшеству папе римскому и послушайте, что они вам ответят. Как бы вы ни были знатны и богаты, они запрут вас в сумасшедший дом или в тюрьму.

Морелла слушал, покачиваясь из стороны в сторону, затем вскочил и с проклятьями бросился на Бетти, однако перед его глазами блеснуло острие кинжала.

— Выслушайте меня, — продолжала Бетти, когда он отпрянул назад. — Я не рабыня и не принадлежу к числу слабых женщин. Вы не убьете меня и даже не выбросите вон. Я ваша жена и во всем равна вам. Я крепче вас телом и разумом, и я отстою свои права перед богом и перед людьми.

— Конечно! — воскликнул Морелла почти с восхищением. — Конечно, вы не слабая женщина! И вы отплатили мне за все с лихвой. А впрочем, вы, может быть, не так уж умны, просто упрямая дура, и это все месть проклятой Инессы. О, подумать только, — он взмахнул кулаком, — подумать только — я считал, что женился на донне Маргарет, а вместо нее нашел вас!

— Помолчите! — сказала она. — Вы бесстыжий человек. Сначала вы бросаетесь с кулаками на вашу жену, с которой только что обвенчались, а затем оскорбляете ее, говоря, что хотели бы жениться на другой женщине. Помолчите, или я открою дверь, позову сюда ваших людей и повторю им ваши чудовищные слова.

Бетти стояла выпрямившись над лежащим на кровати маркизом.

Морелла, первый гнев которого прошел, посмотрел на нее в раздумье и даже с некоторым уважением.

— Я думаю, — сказал он, — что вы, моя добрая Бетти, оказались бы очень хорошей женой для любого человека, который захотел бы добиться успеха в жизни, если бы он только не был влюблен в другую и не был бы уверен, что женат на ней. Я знаю — дверь заперта и, насколько я могу предполагать, вы держите ключ при себе, так же как и кинжал. Мне душно в этом помещении, и я хотел бы выйти отсюда.

— Куда? — спросила Бетти.

— Допустим, повидать Инессу.

— Как, — спросила она, — вы опять собираетесь ухаживать за этой женщиной? Вы уже забыли, что вы женаты!

— Похоже, что мне не дадут забыть об этом. Давайте заключим сделку. Я хочу на некоторое время и без скандала оставить Гранаду. Каковы ваши условия? Помните, что есть два условия, на которые я не соглашусь: я не останусь здесь с вами, и вы не поедете со мной. Запомните также, что, хотя сейчас у вас есть кинжал, с вашей стороны неразумно продолжать эту шутку.

— Как и с вашей, когда вы заманили меня на борт «Сан-Антонио», — заметила Бетти. — Ну что ж, наш медовый месяц начался не слишком приятно. Я не возражаю, если вы на некоторое время уедете… искать Инессу. Поклянитесь, что вы не замыслили причинить мне зло, что вы не будете покушаться на мою жизнь или честь и не будете покушаться на мою свободу или положение здесь, в Гранаде. Клянитесь на распятии.

Она сорвала со стены висевший над кроватью серебряный крест и протянула ему. Бетти знала, что Морелла суеверен, и была уверена, что, если он поклянется на распятии, он не посмеет нарушить клятву.

— А если я не сделаю этого? — мрачно спросил он.

— Тогда вы останетесь здесь, пока не выполните мое желание. А ведь вам так хочется уехать! К тому же я сегодня завтракала, а вы пет. У меня есть кинжал, а у вас его нет. И я уверена, что никто не отважится потревожить нас. А пока что Инесса и ее друг священник уедут так далеко, что вы не сможете догнать их.

— Хорошо, я поклянусь, — согласился Морелла; он поцеловал крест и отбросил его прочь. — Вы можете оставаться здесь и управлять моим домом в Гранаде. Я не причиню вам никакого зла и никак не потревожу вас. Но если вы покинете Гранаду, тогда мы скрестим мечи.

— Вы хотите сказать, что сами покидаете этот город. Тогда вот здесь бумага и чернила. Будьте добры, подпишите приказ управляющим вашими имениями на территории мавританского королевства, чтобы они в ваше отсутствие присылали мне все доходы, а также распоряжение вашим слугам во всем повиноваться мне.

— Сразу видно, что вы выросли в доме купца! — произнес Морелла, кусая перо. — Хорошо, если я соглашусь на это, вы оставите меня в покое и не будете предъявлять других требований?

Бетти подумала о бумагах, которые увезла с собой Инесса, и решила, что Кастелл и Маргарет будут знать, что делать с этими бумагами в случае необходимости. Она подумала также, что, если слишком прижмет Морелла с самого начала, ее могут однажды найти мертвой, как это часто бывает в Гранаде, и ответила:

— Вы многого хотите от обманутой женщины, но у меня осталась еще гордость, и я не буду соваться туда, куда не следует. Пусть будет так. До тех пор, пока вы не пожелаете меня видеть и не пошлете за мной, я не буду разыскивать вас, если вы сами не нарушите нашего договора. А теперь напишите бумаги, подпишите их и позовите сюда ваших секретарей засвидетельствовать вашу подпись.

— На чье имя я должен писать бумаги? — спросил Морелла.

— На имя маркизы Морелла, — отвечала она.

И он, заметив в этих словах лазейку, повиновался. Маркиз подумал, что если она не является его женой, то документ этот не будет иметь никакой силы.

Каким угодно путем, но он должен избавиться от этой женщины. Конечно, он мог устроить так, чтобы ее убили, но даже в Гранаде нельзя убить женщину, на которой ты только что женился. Это может вызвать нежелательные вопросы. Кроме того, у Бетти есть друзья, а у него есть враги, которые наверняка справятся о ней в случае ее исчезновения. Нет, он подпишет эту бумагу, а потом будет бороться. Сейчас он не может терять время. Маргарет ускользнула от него, и, если ей удастся бежать из Испании, он знал, что никогда больше не увидит ее. Она могла уже покинуть пределы Испании и выйти замуж за Питера Брума. Одна мысль об этом сводила его с ума. Против него был устроен заговор, его перехитрили, обворовали, обманули. Ну что ж, у него остается надежда и… месть. Он еще может сразиться с Питером и убить его. Он может предать еврея Кастелла в руки инквизиции. Он найдет средство договориться с отцом Энрике и с Инессой, и, если счастье улыбнется ему, он может заполучить Маргарет обратно.

Да, конечно, он подпишет все что угодно, если только это освободит его на время от этой служанки, которая называет себя его женой, от этой упрямой, сильной и умной англичанки, которую он хотел сделать своим орудием, а вместо этого сам стал орудием в ее руках.

Итак, Бетти диктовала, а он писал — да, он дошел до этого, — а затем еще и подписал написанное. Распоряжение было исчерпывающим. Оно предоставляло высокочтимой маркизе Морелла право действовать от имени своего мужа во время его отсутствия. Приказ обязывал, чтобы все доходы поступали в ее распоряжение, а слуги и подчиненные выполняли ее приказания, как его собственные. Ее подпись получала такую же силу, как и его.

Когда бумага была готова, Бетти внимательно прочитала ее, следя за тем, нет ли пропусков или ошибок, отперла дверь, ударила в гонг и вызвала секретарей, чтобы они засвидетельствовали подпись своего господина. Они тут же явились, кланяясь и желая им счастья. Про себя Морелла решил, что припомнит им это.

— Я должен уехать, — заявил он. — Засвидетельствуйте мою подпись на этом документе, предоставляющем право управлять моим домом и распоряжаться моим имуществом в мое отсутствие.

Они удивленно посмотрели на него и склонились в поклоне.

— Прочтите эту бумагувслух, — распорядилась Бетти, — чтобы мой господин и муж мог быть уверен, что тут нет никакой ошибки.

Один из секретарей повиновался, но, прежде чем он кончил читать, разъяренный Морелла закричал ему с кровати:

— Кончайте скорее и скрепите подпись! А теперь идите и прикажите немедленно готовить лошадей и эскорт. Я сейчас же еду.

Они торопливо покинули комнату. Бетти вышла за ними следом с бумагой в руке. В большой зале, где собрались все слуги, чтобы приветствовать своего господина, она приказала секретарям огласить этот документ и перевести его на арабский язык, чтобы он всем был понятен. Затем она спрятала бумагу и брачное свидетельство и приказала слугам приготовиться к встрече благородного маркиза.

Им недолго пришлось ждать, потому что он тут же появился из спальни, как разъяренный бык на арене. Бетти встала и склонилась перед ним. Следуя ее примеру, по восточному обычаю, упали на колени и все слуги. На мгновение Морелла остановился, похожий на быка, когда тот видит пикадора и готов напасть на него. Затем он взял себя в руки и, выругавшись шепотом, прошел между ними.

Через десять минут, в третий раз за эти сутки, лошади вылетели из ворот дворца по направлению к севильской дороге.

— Друзья, — сказала Бетти на своем ужасном испанском языке, когда ей доложили, что Морелла покинул дворец, — с моим мужем, маркизом, случилась печальная история. Женщина, по имени Инесса, которой он так доверял, бежала, похитив у него сокровище, которое он ценил больше всего на свете, и вот я, только что выйдя замуж, осталась безутешной, пока он будет искать ее.

Глава 20

ИЗАБЕЛЛА ИСПАНСКАЯ
На следующий день Бернальдес, компаньон Кастелла, опять появился в тюрьме. Вместе с ним пришли портной и женщина с ящиком, полным женской одежды. Комендант приказал им подождать, пока одежду проверят в его присутствии, а Бернальдесу разрешил тут же пройти к арестованным. Как только тот оказался в камере Кастелла, первыми его словами были:

— Ваш маркиз уже женился.

— Откуда вы знаете об этом? — воскликнул Кастелл.

— От женщины по имени Инесса, которая приехала вместе со священником вчера вечером. Она передала мне документ о его браке с Бетти Дин, подписанный самим Морелла. Я не принес его с собой, потому что боялся обыска. Но сюда пришла сама Инесса, переодетая портнихой, так что вы не выказывайте удивления, если ее допустят к вам. Вероятно, она сумеет рассказать донне Маргарет кое-что, если ей разрешат примерить платья без свидетелей. А потом ее необходимо спрятать понадежнее, ибо она боится мести Морелла. Но я буду знать, где разыскать ее в случае необходимости. Завтра вы все предстанете перед королевой, я тоже буду там и предъявлю документы.

Едва он успел сказать все это, как в комнату вошел комендант в сопровождении портного и Инессы. Инесса присела в реверансе, взглянув на Маргарет уголком глаз. Она с любопытством рассматривала людей, которых как будто видела впервые.

Когда платья были показаны, Маргарет попросила коменданта разрешить ей примерить их в своей комнате с помощью этой женщины. Комендант согласился, заявив, что и платья и портниха обысканы и у него нет никаких возражений. Маргарет с Инессой удалились в соседнюю комнату.

— Расскажите мне все, — прошептала Маргарет, как только дверь за ними закрылась. — Я умираю от желания услышать ваш рассказ.

Они не могли быть уверенными, что здесь за ними никто не наблюдает сквозь какое-нибудь потайное отверстие, и поэтому Инесса принялась примерять на Маргарет платье. И хотя рот ее был полон колючками алоэ, которые в то время употреблялись в качестве булавок, она рассказала Маргарет все, вплоть до момента своего бегства из Гранады. Когда она дошла до того места, когда мнимая невеста приподняла вуаль и поцеловала жениха, Маргарет чуть не задохнулась от изумления.

— Боже, как она сумела сделать это? — прошептала она. — Я бы упала в обморок.

— У нее есть мужество, у этой Бетти… повернитесь, пожалуйста, к свету, сеньора… я сама не смогла бы сыграть лучше… мне кажется, что левое плечо чуть выше. Он ничего не заподозрил, безмозглый дурак, даже до того, как я подала ему вино, а после он вообще вряд ли мог что-нибудь соображать… Сеньора говорит, что ей жмет под мышкой? Может быть, немного, но это растянется… Хотелось бы мне знать, что произошло потом. Ваша кузина — тот бык, на которого я сделала ставку, и я верю, что она очистит арену. Она женщина со стальными нервами. Если бы у меня были такие, я давно уже была бы маркизой Морелла или другой человек был бы маркизом… Юбка сидит великолепно. Прекрасная фигура! Сеньора выглядит в ней еще лучше… Кстати сказать, Бернальдес дал мне денег, довольно большую сумму, так что вам не нужно благодарить меня. Я сделала это ради денег и… из ненависти. Теперь я скроюсь, так как не хочу, чтобы мне перерезали горло, но Бернальдес сможет меня найти, если я понадоблюсь. Что со священником? О, он не представляет опасности. Мы заставили его написать расписку в получении денег. Я думаю, что он уже занял свой пост секретаря инквизиции и тут же приступил к исполнению своих обязанностей. Ведь у них не хватает рук, чтобы пытать евреев и еретиков и грабить их. Оба эти занятия ему по нраву. Я ехала с ним всю дорогу до Севильи, и этот грязный негодяй пытался ухаживать за мной, но я дала ему отпор. — Инесса улыбнулась при этом воспоминании. — Правда, я с ним не совсем поссорилась — он еще может пригодиться. Кто знает! Однако пора, комендант зовет меня. Одну минуту! Да, сеньора, с этими небольшими переделками платье будет превосходным. Вы обязательно получите его сегодня вечером, я приготовлю и остальные, которые вам угодно было заказать по этому же образцу. Благодарю вас, сеньора, вы слишком добры к бедной девушке, — и шепотом: — Матерь божья да хранит вас.

Почти скрытая ворохом платьев, Инесса с поклоном переступила порог двери, которую уже открывал комендант.

Около девяти часов на следующее утро явился один из тюремщиков, чтобы вызвать Маргарет и ее отца в суд. Маргарет осведомилась, вызывают ли вместе с ними и сеньора Брума, но тюремщик ответил, что он ничего не знает о сеньоре Бруме, так как тот находится в камере для опасных преступников, а эту камеру тюремщик не обслуживает.

Маргарет с отцом отправились в суд. Одеты они были в дорогие платья, сшитые по последней севильской моде, лучшие, какие можно было найти за деньги. Во дворе, к своей радости, Маргарет увидела Питера, который под стражей ожидал их, тоже одетый в христианское платье, которое они просили доставить ему за их счет. Маргарет, забыв о своей застенчивости, бросилась к нему, позволила ему обнять ее при всех и начала расспрашивать, как он себя чувствовал, с тех пор как они расстались.

— Не очень хорошо, — мрачно ответил Питер, — я не знал, увидимся ли мы когда-нибудь. К тому моя камера находится под землей и в нее сквозь решетку почти не проникает свет. Кроме того, там крысы, которые не дают спать. Поэтому я большую часть ночи не спал и думал о тебе. Куда нас теперь ведут?

— Мы должны предстать перед судом королевы. Возьми меня за руку и иди рядом, но не смотри на меня так пристально. Что-нибудь не в порядке у меня с платьем?

— Нет, — пробормотал Питер, — я смотрю на тебя, потому что ты в нем прекрасна. Почему ты не накинула вуаль? Ведь здесь, при дворе, наверняка есть еще маркизы.

— Только мавританки носят вуали, Питер, а мы теперь опять христиане. Слушай, я думаю, что никто из них не понимает по-английски. Я видела Инессу, которая очень нежно справлялась о тебе. Не красней, это не подобает мужчине. Разве ты тоже ее видел? Она бежала из Гранады, как и хотела, а Бетти вышла замуж за маркиза.

— Этот брак не будет иметь силы, — покачал головой Питер, — ведь это обман. И я боюсь, что бедняжке придется расплачиваться за него. Однако она дала нам возможность бежать, хотя если говорить о тюрьмах, то мне было гораздо лучше в Гранаде, чем в этой крысоловке.

— Конечно, — невинно заметила Маргарет, — у тебя там был садик для прогулок, не так ли? Ну ладно, не сердись на меня. Ты знаешь, что сделала Бетти? — И Маргарет рассказала Питеру, как Бетти подняла вуаль и поцеловала Морелла, оставшись неузнанной.

— Это не так уж удивительно, — заметил Питер, — ведь женщины, когда они загримированы, очень похожи друг на друга, особенно в полутемной комнате…

— … или в саду, — добавила Маргарет.

— Удивительно то, — продолжал Питер, предпочитая не обращать внимания на эти слова, — что она вообще согласилась поцеловать этого человека. Он же мерзавец. Рассказывала тебе Инесса, как он обращался с ней? При одной мысли об этом я прихожу в бешенство.

— Ну ладно, Питер, тебя ведь он не просил целовать его. А что касается зла, причиненного им Инессе, то хотя ты, конечно, больше знаешь об этом, чем я, но думаю, что она расплатилась с маркизом. Смотри, вон там впереди Алькасар. Замечательный замок, не правда ли? Ты знаешь, его построили мавры.

— Меня мало интересует, кто его построил, — мрачно заметил Питер.

— По-моему, он выглядит не хуже других замков, только побольше. Все, что я знаю о нем, это то, что меня будут там судить за удар по голове тому грубияну, и что, может быть, мы в последний раз видим друг друга. Скорее всего они пошлют меня на галеры, если не куда-нибудь похуже.

— О, не говори так! Мне это и в голову не приходило! Ведь это невозможно! — воскликнула Маргарет, и ее темные глаза наполнились слезами.

— Подожди, вот объявится твой маркиз и предъявит нам обвинение, и ты узнаешь, что возможно и что невозможно, — убежденно произнес Питер.

— Но мы уже прошли через кое-какие испытания, будем и теперь надеяться на лучшее.

В эту минуту они оказались перед воротами Алькасара. Путь от тюрьмы до дворца они прошли по саду апельсиновых деревьев. Здесь солдаты разлучили их.

Их провели через двор, где множество людей бегало взад и вперед, и наконец они очутились в огромном зале с мраморными колоннами, сверкавшем золотом. Это был так называемый Зал правосудия. В конце его на троне, установленном на богато украшенном возвышении, вокруг которого стояли гранды и советники, сидела пышно одетая женщина средних лет. У нее были голубые глаза и рыжие волосы, доброжелательное и открытое лицо, но очень сдержанные и спокойные манеры.

— Королева, — прошептал страж, отдавая честь.

Кастелл и Питер поклонились, а Маргарет присела в реверансе.

Только что закончилось разбирательство какого-то дела, и королева Изабелла, посоветовавшись со своими приближенными, в нескольких словах вынесла решение. Пока она говорила, ее нежные голубые глаза остановились на Маргарет, красота которой поразила ее, потом ее взгляд скользнул по высокой фигуре Питера, и, когда дошел до похожего на еврея Кастелла, королева нахмурилась.

Дело было закончено, поднялись следующие просители, но в этот момент королева махнула рукой и, продолжая смотреть на Маргарет, нагнулась вперед, спросила о чем-то придворного офицера и дала ему какое-то распоряжение. Тот поднялся и вызвал Джона Кастелла, Маргарет Кастелл и Питера Брума, из Англии. Он приказал им приблизиться и отвечать на обвинение в убийстве Луиса База, солдата Святой эрмандады.

Их тут же вывели вперед, и они остановились перед возвышением. Офицер вслух начал читать обвинение.

— Остановитесь, друг мой, — прервала его королева. — Эти люди являются подданными нашего доброго брата, Генриха Английского, и могут не понимать нашего языка, хотя один из них, мне думается, — и она посмотрела на Кастелла, — родился не в Англии, или, во всяком случае, не англичанин по происхождению. Спросите их, нужен ли им переводчик.

Вопрос был задан, и все они ответили, что могут говорить по-испански, хотя Питер добавил, что говорит довольно плохо.

— Вы тот рыцарь, которого обвиняют в совершении преступления? — спросила королева, глядя в упор на него.

— Ваше величество, я не рыцарь, а простой эсквайр, Питер Брум из Дедхэма, в Англии. Мой отец, сэр Питер Брум, был рыцарем, но он погиб рядом со мной, сражаясь за Ричарда на Босвортском поле, где я получил эту рану, — Питер показал шрам на своем лице. — Я не был посвящен в рыцари.

Изабелла слегка улыбнулась:

— А как вы попали в Испанию, сеньор Питер Брум?

— Ваше величество, — отвечал Питер, а Маргарет время от времени помогала ему, когда он не мог найти подходящего испанского слова, — эта дама, — и он указал на Маргарет, — моя невеста. Она дочь купца Джона Кастелла, стоящего рядом со мной…

— Вы завоевали любовь очень красивой девушки, сеньор, — прервала его королева. — Но продолжайте.

— Она и ее кузина, сеньора Дин, были похищены и Лондоне человеком, который, насколько я понимаю, является племянником его величества короля Фердинанда. Он был послом при английском дворе, где именовал себя сеньором д’Агвиларом. В Испании он носит имя маркиза Морелла.

— Похищены? Маркизом Морелла? — воскликнула королева.

— Да, ваше величество. Их заманили на борт его корабля и похитили. Сеньор Кастелл и я последовали за ними, мы высадились на борт их корабля и пытались спасти женщин, но корабль потерпел крушение около Мотриля. Маркиз увез их в Гранаду, мы последовали за ним, хотя я был тяжело ранен при крушении. Там, во дворце маркиза, мы были пленниками в течение многих недель, но в конце концов нам удалось бежать. Мы надеялись добраться до Севильи и просить защиты ваших величеств. По дороге — а мы ехали в мавританской одежде, потому что в ней мы бежали,

— на нас напали люди, которых мы приняли за бандитов. Нас предупреждали о таких злых людях. Один их них грубо схватил донну Маргарет, я ударил его и, к несчастью, убил, за что я сегодня и стою перед вами. Ваше величество, я не знал, что он солдат Святой эрмандады, и я умоляю вас простить меня.

При этом кто-то из придворных воскликнул:

— Хорошо сказано, англичанин!

Королева заметила:

— Если все, что вы рассказали, — правда, то я полагаю, что мы не должны слишком строго судить вас, сеньор Брум. Но как мы можем проверить все это? Вы, например, говорите, что благородный маркиз Морелла похитил двух дам, на что, я думаю, он вряд ли способен. Где же тогда другая дама?

— Я полагаю, — ответил Питер, — что она теперь является женой маркиза Морелла.

— Женой? Кто может это подтвердить? Насколько мне известно, маркиз не спрашивал нашего разрешения на женитьбу, как это принято.

Тут вперед вышел Бернальдес, назвал себя и свое занятие, сообщил, что он является компаньоном английского купца Джона Кастелла, и предъявил документ о браке, подписанный самим Морелла, Бетти и священником Энрике. Бернальдес добавил, что он получил копии этого документа с гонцом из Гранады и вручил другую копию архиепископу Севильи.

Королева, взглянув на бумагу, передала ее приближенным. Те внимательнейшим образом принялись рассматривать документ. Один из них заявил, что форма документа необычная и, может быть, документ подложный.

Королева подумала немного и затем сказала:

— Есть только один путь узнать правду. Мы приказываем вызвать сюда нашего племянника, благородного маркиза Морелла, сеньору Дин, о которой говорят, что она является его женой, и священника Энрике из Мотриля, который, по-видимому, обвенчал их. Когда все они прибудут сюда, король — мой муж и я разберемся в этом деле. До тех пор я не хочу ничего больше слушать.

Комендант тюрьмы обратился к королеве с вопросом, как поступать с заключенными до прибытия свидетелей из Гранады. Королева ответила, что они остаются под его надзором, и велела хорошо с ними обращаться. Питер попросил, чтобы его перевели в более удобную камеру, где будет меньше крыс и больше света. Королева милостиво согласилась, однако добавила, что будет правильнее поместить его отдельно от его невесты, которая может жить со своим отцом. Однако, заметив огорчение на их лицах, улыбнулась:

— Я думаю, они могут встречаться днем в тюремном саду.

Маргарет поблагодарила, и королева сказала ей:

— Подойдите сюда, сеньора, и посидите немного со мной. — Она указала на скамеечку для ног рядом с собой. — Когда я покончу с этими делами, я хочу поговорить с вами.

Маргарет провели к возвышению, и она присела по левую руку от ее величества, на скамеечке. Она была прекрасна в этот миг. Ее красота и осанка были поистине королевскими. Между тем Кастелла и Питера повели обратно в тюрьму, причем последний, видя вокруг столько галантных грандов, уходил весьма неохотно.

Спустя некоторое время, покончив с делами, королева распустила суд, попросив остаться нескольких офицеров, и обратилась к Маргарет:

— А теперь, прекрасная девушка, расскажите мне все как женщина женщине и не бойтесь, что это будет использовано при судебном разбирательстве над вашим возлюбленным. Ведь вас, по крайней мере сейчас, не в чем обвинять. Прежде всего, скажите мне, действительно ли вы обручены с этим высоким кавалером и правда ли, что вы любите его?

— Да, ваше величество, — ответила Маргарет, — и мы претерпели много страданий за это время. — Маргарет рассказала всю их историю, которую королева выслушала с большим вниманием.

— Очень странная история, если все это правда, и весьма позорная,

— произнесла королева, когда Маргарет кончила. — Но как могло случиться, что Морелла, который хотел заставить вас выйти за него замуж, женился теперь на вашей кузине? Вы что-то скрываете от меня? — И она проницательно посмотрела на Маргарет.

— Ваше величество, — ответила Маргарет, — мне было стыдно рассказывать остальное, однако я верю вам и решусь на это. Прошу только вашего высочайшего снисхождения, если вы посчитаете, что мы, находясь в очень затруднительном положении, поступили плохо. Моя кузина, Бетти Дин, отплатила Морелла его же монетой. Он завоевал ее сердце и обещал жениться на ней, и она с риском для жизни заняла мое место у алтаря, тем самым дав нам возможность бежать.

— Храбрый поступок, хотя и не совсем честный, — заметила королева.

— Я только не знаю, будет ли такой брак считаться действительным, но об этом должна судить церковь. Конечно, на вас всех трудно сердиться. Что вам обещал Морелла, когда просил вас выйти за него замуж в Лондоне?

— Ваше величество, он обещал мне, что вознесет меня высоко, может быть, даже, — и она помедлила, — на то место, которое занимаете вы.

Изабелла нахмурилась, потом рассмеялась и, окинув взглядом Маргарет с ног до головы, сказала:

— Вы достойны этого места, может быть, даже больше, чем я. А что он еще говорил?

— Ваше величество, он уверял меня, что далеко не все любят короля, его дядю; что у него, маркиза Морелла, есть много друзей, которые помнят, как его отец был отравлен отцом короля, и что его мать была мавританской принцессой. Он говорил также, что может прибегнуть к помощи мавров или воспользоваться другими путями для достижения своей цели.

— Ну что ж, — заключила королева, — хотя маркиз и верный сын церкви и мой муж так любит его, я никогда не питала добрых чувств к Морелла и очень благодарна вам за предупреждение. Хотите ли вы попросить меня о чем-нибудь, прекрасная Маргарет?

— Да, ваше величество. Я осмеливаюсь просить вас быть снисходительной к моему возлюбленному, когда он предстанет перед вами на суде. Поверьте, у него горячая голова и тяжелая рука. Рыцари, подобные ему, — а он рыцарь по крови, — не могут спокойно смотреть, когда их дам оскорбляют грубияны и срывают с них одежду. И еще я прошу вас защитить меня от маркиза Морелла и не разрешить ему не только дотронуться до меня, но и говорить со мной. Несмотря на его звание и великолепие, я ненавижу его.

— Я уже обещала, что у меня не будет предубеждения при разборе вашего дела, моя прекрасная англичанка Маргарет, — улыбаясь, ответила королева, — и я думаю, что если я выполню вашу просьбу, то это не заставит правосудие снять повязку, закрывающую его глаза. Идите и будьте спокойны. Если вы рассказали мне правду, в чем я не сомневаюсь, и если это будет зависеть от Изабеллы Испанской, наказание, которое получит сеньор Брум, не будет слишком тяжелым. Во всяком случае, тень маркиза Морелла, этого незаконнорожденного сына христианского принца и какой-то принцессы из неверных, — эти слова королева произнесла с ожесточением, — не упадет на вас. Но я должна предупредить вас, что король, мой муж, любит этого человека — это естественно — и судить маркиза ему будет нелегко. Скажите мне, ваш возлюбленный человек храбрый?

— Очень храбрый, — ответила Маргарет с улыбкой.

— И он может сидеть верхом и держать копье, не так ли? Хотя бы ради вас?

— Да, ваше величество, и владеть мечом тоже не хуже других рыцарей, хотя он совсем недавно оправился после тяжелой болезни. Кое-кто мог убедиться в этом на Босвортском поле.

— Хорошо. А теперь прощайте. — Королева протянула Маргарет руку для поцелуя и, подозвав двух офицеров, приказала им проводить Маргарет обратно в тюрьму и добавила, что она может свободно писать королеве, если понадобится.

В тот же день вечером в Севилью прискакал Морелла. Он был бы здесь гораздо раньше, но его спутал рассказ мавров, сопровождавших Питера, Маргарет и ее отца из Гранады, которые видели, как они направились по дороге на Малагу. Он поскакал по этой дороге, но, не обнаружив никаких следов, вернулся и поехал в Севилью. Здесь он вскоре узнал обо всем, и среди прочих новостей также о том, что за десять часов до его приезда были посланы гонцы в Гранаду с приказанием явиться ему и Бетти, с которой он был обвенчан.

На следующее утро Морелла попросил аудиенцию у королевы, но ему было отказано, а король, его дядя, находился в отъезде. Тогда он попытался получить разрешение проникнуть в тюрьму, чтобы увидеть Маргарет. Однако он убедился, что ни его высокое звание, ни власть, ни деньги даже не могут открыть ему двери тюрьмы. Это был приказ королевы, и Морелла понял, что ему в этом деле придется столкнуться с Изабеллой как с врагом. Мысль о мести не покидала его, и он начал поиски Инессы и отца Энрике из Мотриля. Но в результате он выяснил, что Инесса исчезла — никто ничего не знал о ней, — а святой отец был в безопасности в стенах инквизиции, откуда он со свойственной ему осторожностью предпочитал не выходить и куда ни один мирянин, какое бы высокое положение он ни занимал, не мог проникнуть, чтобы наложить руку на служителя инквизиции. Итак, исполненный гнева и разочарования, Морелла созвал адвокатов и друзей на совет и стал готовиться к защите против обвинения, которое, он понимал, будет ему предъявлено, все еще надеясь, что случай вернет ему Маргарет. У него оставалась одна карта, которую он решил пустить в ход. Он знал, что Кастелл еврей, в течение многих лет маскировавшийся под христианина, а для таких в Севилье снисхождения не было. Быть может, ценой спасения ее отца он сумеет завоевать Маргарет, которую он теперь желал еще более страстно, чем когда бы то ни было.

Он был готов сейчас воспользоваться любым способом, лишь бы не допустить, чтобы Маргарет вышла замуж за его соперника Питера Брума. К тому же оставалась еще надежда, что Питер будет приговорен к тюремному заключению, а может быть, и к смерти за убийство солдата эрмандады.

Итак, Морелла приготовился к серьезной борьбе и стал ожидать прибытия в Севилью Бетти, поскольку он не мог предотвратить ее приезд.

Глава 21

БЕТТИ ИЗЛАГАЕТ ДЕЛО
Прошло семь дней, в течение которых Маргарет и ее отец спокойно пребывали в тюрьме, где, по правде говоря, они чувствовали себя скорее гостями, нежели заключенными. Им разрешено было принимать посетителей. Среди этих посетителей был и Хуан Бернальдес, который сообщал им обо всем, что происходило за стенами тюрьмы. Через него они послали гонцов встретить и предупредить Бетти о суде, где будет решаться ее дело.

Вскоре гонцы вернулись с сообщением, что маркиза Морелла едет в Севилью с большой пышностью, сопровождаемая огромной свитой, что она благодарит за сообщение и надеется защитить себя.

При этом известии Кастелл раскрыл глаза от изумления, а Маргарет расхохоталась. Хотя она и не знала всего, но была уверена, что каким-то образом Бетти удалось подчинить себе Морелла и тому не так-то легко будет расправиться с нею. Тем не менее Маргарет не могла представить себе, откуда у Бетти взялась такая свита. Она все время опасалась, что на Бетти могут напасть или обидеть ее, и написала королеве письмо, умоляя ее защитить Бетти.

Не прошло и часа, как Маргарет получила ответ, в котором сообщалось, что ее кузина находится под королевским покровительством и что послан эскорт для ее сопровождения и охраны от каких-либо покушений. Королева также сообщала, что для удобства этой дамы ей приготовлено помещение в крепости вне Севильи, которое будет охраняться и днем и ночью и откуда ее привезут на суд.

Питера все еще держали отдельно от Маргарет и Кастелла, но ежедневно в полдень им разрешали встречаться в окруженном стенами саду при тюрьме, где они могли разговаривать сколько угодно. Здесь же он ежедневно упражнялся в бое на мечах с другими заключенными, используя вместо мечей палки. Кроме того, ему разрешили пользоваться конем, на котором он приехал из Гранады. Питер устраивал турнирные бои с комендантом и другими офицерами и доказал, что он в этом деле сильнее их всех. Он занимался всем этим с увлечением и жаром — Маргарет рассказала ему о намеке, который бросила королева, и Питер хотел вернуть себе былую силу и усовершенствоваться во владении любым оружием, употребляемым в Испании.

Так шло время, пока однажды комендант не объявил им, что суд над Питером назначен на завтра и что они должны будут сопровождать его ко двору, чтобы дать показания. Бернальдес в записке предупредил их, что король вернулся и будет присутствовать на суде вместе с королевой и что их дело вызвало много толков в Севилье. Все интересуются историей женитьбы Морелла, о которой ходят различные слухи.

Бернальдес писал также, что он почти не сомневается, что Маргарет и Кастелл будут освобождены, что корабль готов и ждет их приказаний, что же касается шансов Питера, то он ничего не может сказать определенного, поскольку все будет зависеть от того, как посмотрит король на его преступление — ведь Морелла является хоть и непризнанным, но все же племянником короля и тот к нему благосклонно расположен.

Маргарет и Кастелл спустились в сад. Питер только что вернулся после конных состязаний и, раскрасневшийся от быстрой езды, выглядел очень мужественным и красивым. Маргарет взяла его за руку и, гуляя с ним рядом, сообщила новости.

— Я рад! — воскликнул Питер. — Чем скорее это дело начнется, тем скорее оно кончится. Но вот что, дорогая, — при этих словах лицо Питера стало серьезным, — Морелла имеет большое влияние в Испании, а я нарушил закон этой страны, так что никто не знает, чем все это кончится. Меня могут приговорить к смерти, или к заключению, или, может быть, если мне дадут возможность, я погибну в бою. В любом случае мы будем разлучены на время или навсегда. Если это случится, я умоляю тебя не оставаться здесь ни ради попыток спасти меня, ни по какой-либо другой причине. Ведь пока ты в Испании, Морелла никогда не прекратит своих попыток овладеть тобой. В Англии же ты будешь в безопасности.

Услышав эти слова, Маргарет зарыдала — мысль о том, что может случиться с Питером, приводила ее в отчаяние.

— Я во всем буду повиноваться тебе, — прошептала она, — но как я могу оставить тебя, дорогой мой, пока ты жив! А если, по злому случаю, ты умрешь, чего бог не допустит, разве смогу я жить без тебя? Тогда я последую за тобой.

— Я не хочу этого, — ответил Питер, — я хочу, чтобы ты прожила всю жизнь и пришла ко мне туда в назначенный срок, но не раньше. А еще я хочу сказать тебе, что, если ты встретишь достойного человека и захочешь выйти за него замуж, ты должна сделать это, потому что я хорошо знаю, что ты никогда не забудешь меня, свою первую любовь. Ведь за этой жизнью есть другая, где нет ни замужества, ни женитьбы. Пусть моя мертвая рука не остановит тебя, Маргарет.

— И все-таки, — произнесла мягко, но с возмущением Маргарет, — будь уверен в одном, Питер: если с тобой случится страшная беда, я останусь верна тебе — живая или мертвая.

— Да будет так, — вздохнул с явным облегчением Питер, потому что он не мог допустить мысли о том, что Маргарет станет женой другого даже после его смерти, хотя его честная, простая душа и страх, что весь остаток ее жизни будет лишен всякой радости, заставили его говорить все то, что он перед этим сказал.

Укрывшись за цветущим кустом, они обнялись так, как обнимаются люди, не знающие, смогут ли они когда-либо еще поцеловать друг друга. Пришел час заката и разлучил их.

На следующее утро Кастелла и Маргарет опять повели в Зал правосудия Алькасара. Но на этот раз Питер не был вместе с ними. Огромный зал был полон советниками, офицерами, грандами и дамами. Всех их привело сюда любопытство. Однако среди них Маргарет не обнаружила ни Морелла, ни Бетти. Король и королева еще не заняли своих мест на троне. Питер уже стоял на отведенном ему месте, по обе стороны от него стояла стража. Он приветствовал их улыбкой и кивнул головой, когда они заняли свои места неподалеку от него. Когда Кастелл и Маргарет приблизились к своим стульям, загремели трубы, и в конце зала появились рука об руку их величества Фердинанд и Изабелла. Все присутствующие встали и склонились в низком поклоне в ожидании, пока король и королева сядут.

Король, которого наши герои увидели в первый раз, оказался коренастым подвижным человеком с красивыми глазами и широким лбом. Однако Маргарет, глядя на него, подумала, что у него хитрое лицо — лицо человека, никогда не забывающего своих собственных интересов. Как и королева, он был одет в роскошный костюм, расшитый золотом и украшенный гербами Арагона, в руке он держал золотой скипетр, усеянный драгоценными камнями, а у пояса, чтобы показать, что он король-воин, висел длинный меч с крестообразной рукояткой. Улыбаясь, он ответил на приветствия своих подданных, приложив руку к шляпе и поклонившись. Затем взгляд его остановился на Маргарет, и, обернувшись, он звонким голосом спросил у королевы, та ли это дама, на которой женился Морелла, и, если это она, то почему же он хочет освободиться от нее.

Изабелла ответила, что, насколько она знает, на этой сеньоре он только хотел жениться, а женился на другой, но, как он утверждает, по ошибке. А эта дама обручена с обвиняемым, стоящим перед ними. Все слышавшие этот ответ рассмеялись.

В эту минуту в зал вошел маркиз Морелла, одетый, как обычно, в черный бархат и украшенный орденами. Его сопровождали друзья и адвокаты, облаченные в длинные мантии. На голове у Морелла была черная шляпа, с которой свешивалась жемчужина. Он не снял шляпу даже тогда, когда кланялся королю и королеве, потому что был одним из тех немногих грандов Испании, которые имели право не снимать головного убора перед их величествами. Король и королева ответили на его приветствие — король дружеским кивком, а королева холодным поклоном, — и Морелла занял приготовленное для него место. Как раз в этот момент в дальнем конце зала началось движение и послышался голос офицера, кричавшего: «Дорогу! Дорогу маркизе Морелла!» При этом маркиз, чей взгляд был прикован к Маргарет, нахмурился и поднялся со своего места, как будто собираясь протестовать, но адвокат, стоявший позади него, шепнул ему что-то, и маркиз снова сел.

Толпа расступилась, и Маргарет, обернувшись, увидела двигавшуюся к ним процессию. Часть людей была в доспехах, часть — в белых мавританских одеждах, украшенных алым орлом — гербом маркиза Морелла. В центре процессии шла высокая красивая дама. Ее шлейф несли две мавританки, на ее светлых распущенных волосах сияла диадема, пурпурный плащ ниспадал с плеч, наполовину прикрывая великолепное платье, украшенное жемчугом, который Морелла подарил Маргарет, а на груди красовалась нитка жемчуга, подаренная маркизом Бетти в виде компенсации за доставленные ей неприятности.

Маргарет смотрела на нее во все глаза, а Кастелл, стоя рядом, бормотал:

— Это наша Бетти! Вот уж воистину одежда красит человека!

Да, это, без сомнения, была Бетти, хотя вспоминая ее в простом шерстяном платье в старом доме в Холборне, трудно было признать бедную компаньонку в этой гордой и величественной даме, выглядевшей так, будто она всю жизнь ходила по мраморным полам дворцов и общалась с вельможами и королевами. Она шла через огромный зал, статная, невозмутимая, не глядя по сторонам, не обращая внимания на шепот. Она не взглянула ни на Морелла, ни на Маргарет, пока не дошла до открытого пространства перед перегородкой, за которой находился Питер, и стража, глазевшая на нее, поторопилась освободить ей место. Тогда она трижды присела — дважды перед королевой и один раз перед королем. Затем, обернувшись, поклонилась маркизу, который, уставив глаза в пол, не ответил ей, поклонилась Кастеллу и Питеру и наконец, подойдя к Маргарет, подставила ей щеку для поцелуя. Маргарет смиренно поцеловала ее, шепнув на ухо:

— Как поживает ваша светлость?

— Лучше, чем ты, если бы ты была на моем месте, — шепнула в ответ Бетти, незаметно подмигнув ей.

В это время Маргарет услышала, как король сказал королеве:

— Великолепная женщина! Посмотрите на ее фигуру и на эти огромные глаза. Морелла трудно угодить.

— Очевидно, он предпочитает павлинам лебедя, — ответила королева, взглянув на Маргарет, чья более спокойная и утонченная красота выигрывала рядом с ослепительной красотой ее кузины.

Королева указала Бетти на приготовленное для нее место. Бетти заняла его, свита расположилась позади, переводчик — рядом.

— Я несколько поставлен в тупик, — произнес король, переводя взгляд с Морелла на Бетти и с Маргарет на Питера; по-видимому, комичность положения не укрылась от него. — Какое же дело мы должны разбирать?

Тогда один из советников встал и заявил, что дело, которое представлено на рассмотрение их величествам, заключается в обвинении англичанина, находящегося здесь под стражей, в убийстве солдата Святой эрмандады, но, очевидно, есть и другие обстоятельства, связанные с этим.

— Насколько я понимаю, — заявил король, — нам предстоит рассмотреть обвинение в похищении подданных дружественного нам государства с территории этого государства, ходатайство о признании брака недействительным и встречный иск о признании действительности этого брака и бог знает что еще. Ну, всему свое время. Давайте начнем с этого высокого англичанина.

Суд начался с выступления прокурора, изложившего обвинение против Питера так же, как оно было изложено раньше королеве. Капитан Аррано дал свои показания об убийстве солдата, но, когда адвокат Питера стал задавать ему вопросы, Аррано признал — по-видимому, он не питал злобы к обвиняемому, — что упомянутый солдат грубо оскорбил донну Маргарет и что обвиняемый Питер, будучи иностранцем, мог свободно принять их за шайку бандитов или даже за мавров. Он добавил также, что не может утверждать, что англичанин намеренно хотел убить солдата.

После этого дали показания Кастелл и Маргарет, последняя — с прелестной скромностью. Действительно, когда она рассказала, что Питер

— ее нареченный, с которым она должна была обвенчаться, если бы ее не похитили из Англии, и что она позвала его на помощь, когда солдат схватил ее и сорвал с нее вуаль, в зале раздался шепот сочувствия, а король и королева заговорили между собой, не обращая внимания на ее дальнейшие слова.

Затем король переговорил с двумя судьями, после чего поднял руку и объявил, что они приняли решение. Совершенно очевидно, при выяснившихся обстоятельствах, что англичанин не виновен в намеренном убийстве солдата. Вообще нет никаких свидетельств, что он знал, что тот принадлежит к Святой эрмандаде. Таким образом, он будет освобожден при условии выплаты вдове убитого компенсации, что уже сделано, и небольшой суммы — для мессы за поминание души убитого.

Питер принялся благодарить короля, но его величество, не дослушав его, спросил, хочет ли кто-либо из присутствующих выступить по существу следующих дел. Поднялась Бетти и заявила, что она желает говорить. Через переводчика она объяснила, что получила королевский приказ явиться ко двору и что она готова отвечать на любые вопросы или обвинения, которые могут быть выдвинуты против нее.

— Как ваше имя, сеньора? — осведомился король.

— Элизабет, маркиза Морелла, урожденная Элизабет Дин, из древнего и благородного рода Динов, жителей Англии, — отчеканила Бетти ясным и решительным голосом.

Король кивнул и продолжал:

— Кто-нибудь оспаривает этот титул и происхождение этой дамы?

— Я, — впервые за все это время произнес маркиз Морелла.

— На каком основании?

— На многих основаниях, — ответил Морелла. — Она не маркиза Морелла, поскольку я венчался с ней, будучи уверенным, что это другая женщина. Она не происходит из древнего и благородного рода, так как она была служанкой в доме купца Кастелла в Лондоне.

— Это ничего не доказывает, маркиз, — прервал его король. — Мой род, я думаю, можно назвать древним и благородным, вы этого не станете отрицать, однако я играл роль слуги в обстоятельствах, о которых королева помнит… — намек, при котором все присутствующие, знавшие, о чем идет речь, громко рассмеялись, а вместе с ними и королева. — Если оспаривать подлинность брака или благородство происхождения, то это требует доказательств, — продолжал король. — Разве эту даму обвиняют в таких преступлениях, что она не может оправдываться?

— Нет, — быстро ответила Бетти. — Единственное мое преступление — бедность и брак с маркизом Морелла.

При этом присутствующие опять рассмеялись.

— Однако, сеньора, сейчас вы никак не выглядите бедной, — заметил король, глядя на ее ослепительный, украшенный драгоценностями наряд, — а что касается женитьбы, то мы здесь склонны рассматривать ее скорее как опрометчивость, нежели преступление. — При этих легкомысленных словах королева слегка нахмурилась, — Однако, сеньора, — быстро добавил король, — предъявите ваши доказательства и простите меня за то, что я пока не называю вас маркизой.

— Вот мои доказательства, сэр, — и Бетти протянула документы о браке.

Судьи и король с королевой прочитали документ, причем королева заметила, что копию этого документа она уже видела.

— Здесь ли находится священник, совершавший брачный обряд? — спросил король.

Встал Бернальдес и заявил, что священник присутствует. Правда, он при этом умолчал о том, что за это ему пришлось уплатить немалую сумму.

Один из судей приказал вызвать священника, и в зал, кланяясь, вошел отец Энрике. Маркиз со злобой посмотрел в его сторону. Принеся присягу, отец Энрике сообщил, что он был священником в Мотриле и капелланом маркиза Морелла, а теперь является секретарем святейшей инквизиции в Севилье. В ответ на другие вопросы он заявил, что по желанию жениха и с его полного согласия такого-то числа в Гранаде он обвенчал маркиза с дамой, которая стоит сейчас перед ним и которую, насколько ему известно, зовут Бетти Дин; затем по ее просьбе, поскольку она желала, чтобы соответствующая запись об их браке была сделана тут же, он составил документ, с которым суд уже ознакомился, а маркиз и все остальные подписали его там же после венчания, в капелле замка маркиза в Гранаде. Затем отец Энрике добавил, что после этого он покинул Гранаду, чтобы занять место секретаря инквизиции в Севилье, которое было предложено ему святейшими властями в качестве награды за трактат, который он написал против ереси. Вот все, что он знает об этом деле.

После этого поднялся адвокат маркиза и спросил отца Энрике, кто готовил венчание. Священник отвечал, что маркиз никогда прямо с ним об этом не говорил; во всяком случае, маркиз ни разу не назвал имя невесты. Все устраивала сеньора Инесса.

Вмешалась королева и спросила, где находится сейчас сеньора Инесса и кто она такая. Священник ответил, что сеньора Инесса испанка, одна из приближенных маркиза в Гранаде, которую тот обычно использовал для всевозможных конфиденциальных дел. Она молода и красива, но больше он ничего прибавить не может. Где она сейчас, он не знает, хотя они вместе ехали в Севилью. Вероятно, это известно маркизу.

Священник сел, а Бетти в качестве свидетельницы стала рассказывать через переводчика всю историю своих отношений с маркизом Морелла. Она рассказала, как встретила его в Лондоне, в доме сеньора Кастелла, где она жила, и что он сразу начал ухаживать за ней и покорил ее сердце. После этого он предложил ей бежать вместе с ним в Испанию, обещая жениться. В доказательство этого она показала письмо, написанное им. Письмо это было переведено и вручено суду для изучения — весьма компрометирующее его письмо, хотя оно и не было подписано подлинным именем автора. Затем Бетти рассказала, как обманом ее и Маргарет завлекли на борт испанского корабля и как маркиз отказался жениться на ней, утверждая, что он любит не ее, а ее кузину. Тогда она расценила это заявление как попытку уклониться от выполнения его обещания. Она не знала, почему он увез и ее кузину Маргарет, но предполагала, что он сделал это потому, что раз уж Маргарет оказалась на борту его корабля, он не имел возможности освободиться от нее.

Потом Бетти описала их путешествие в Испанию, сказав, что все это время она держала маркиза в отдалении, так как на корабле не было священника, который мог бы обвенчать их, к тому же она очень плохо себя чувствовала и ей было стыдно, что она вовлекла свою кузину и хозяйку в такие неприятности. Бетти рассказала, что Кастелл и Брум последовали за ними на другом судне и высадились на их каравеллу во время шторма. Потом она изложила историю кораблекрушения, их путешествие в Гранаду в качестве пленниц и последующую жизнь там. Наконец, она рассказала, как к ней пришла Инесса с предложением маркиза обвенчаться и как Бетти поставила условием, чтобы ее кузина, сеньор Кастелл и сеньор Брум были освобождены. Они уехали, и венчание, как и было условлено, состоялось. Маркиз обнял ее в присутствии нескольких людей — а именно Инессы и двух своих секретарей, которые, за исключением Инессы, присутствуют здесь и могут подтвердить, что она говорит правду.

После венчания и подписания документа она вместе с маркизом прошла в его личные апартаменты, где до тех пор никогда не бывала, и после этого утром, к ее изумлению, он заявил, что должен уехать путешествовать по делам их величеств. Прежде чем уехать, однако, он дал ей письменное распоряжение, которое она предъявляет, получать егодоходы и вести его дела в Гранаде во время его отсутствия. Этот документ Бетти прочитала вслух всем его домочадцам, прежде чем он уехал. Она выполняла его поручения, получала деньги, давала расписки и вообще занимала место хозяйки его дома, пока не получила королевский приказ.

— В это мы можем поверить, — сухо произнес король. — А теперь, маркиз, что вы можете сказать в ответ?

— Я отвечу, — ответил маркиз, весь трепетавший от ярости, — но прежде разрешите моему адвокату задать этой женщине ряд вопросов.

Адвокат принялся допрашивать Бетти, хотя нельзя сказать, чтобы ему удалось взять верх над ней. Прежде всего он начал расспрашивать ее по поводу ее заявления о древнем и благородном роде, из которого она происходит. Но тут Бетти ошеломила суд перечнем своих предков, первый из которых, некий сэр Дин де Дин высадился в Англии вместе с нормандским герцогом Вильгельмом Завоевателем. Его потомки, клялась она, указанные Дины де Дин, достигли высоких званий и власти, будучи любимцами английских королей и сражаясь за них из поколения в поколение.

Постепенно она дошла до войны Алой и Белой розы, во время которой ее дед был изгнан и лишен земель и титулов, так что ее отец, единственным ребенком которого и, следовательно, представительницей благородного рода Динов де Дин она является, оказался в бедности. Однако он женился на даме из еще более выдающегося рода, чем его собственный: она была прямым потомком знатной саксонской фамилии, гораздо более древней, чем выскочки-норманны.

Маргарет и Питер слушали Бетти с изумлением. Но в этом месте по знаку королевы сбитый с толку суд через главного алькальда попросил Бетти закончить изложение истории ее предков, которых суд уже считает не менее знатными, чем любой другой древний род в Англии.

После этого Бетти спросили о ее отношениях с Морелла в Лондоне, и она рассказала историю его ухаживаний с такими подробностями и с такой силой воображения, что в конце концов и эта история осталась неоконченной. Так было и с последующими вопросами. Не менее умная, чем адвокат Морелла, отвечая иногда по-английски, Бетти подавила его обилием слов и находчивыми ответами, пока наконец бедняга, не в силах ничего поделать с нею, сел на место, вытирая лоб и проклиная ее про себя.

Затем приносили присягу секретари Морелла и вслед за ними его слуги. Все они, хотя и без особого желания, подтвердили все, что говорила Бетти: как маркиз поцеловал ее, приподняв вуаль, и все остальное. Так Бетти закончила свое выступление, оставив за собой право обратиться к суду после того, как выслушает выступление маркиза.

Король, королева и советники в течение нескольких минут совещались. По-видимому, мнения разделились — некоторые считали, что слушание дела нужно немедленно прекратить и передать его в иной трибунал, другие предлагали продолжить. Наконец королева сказала, что надо дать возможность маркизу Морелла выступить — быть может, он сумеет доказать, что вся эта история сфабрикована и что он даже не был в Гранаде в то время, когда состоялась его женитьба.

Король и алькальды согласились. Маркиз принес присягу и рассказал свою историю, заметив, что она не принадлежит к числу тех, которые он с гордостью будет повторять в обществе. Он рассказал, как он впервые встретил Маргарет, Бетти и Питера на публичной церемонии в Лондоне, влюбился в Маргарет и сопровождал ее в дом ее отца, купца Джона Кастелла.

Впоследствии он узнал, что Кастелл, бежавший еще в детстве со своим отцом из Испании, оказался некрещеным евреем, делавшим вид, что он христианин. Это заявление произвело в суде сенсацию, а лицо королевы стало каменным. Впрочем, женился он на христианке, и дочь его была крещена и выросла христианкой, оставшись преданной этой вере. Она даже не знала — он уверен в этом, — что отец ее придерживается еврейской веры, иначе, конечно, он, Морелла, не добивался бы ее руки. Их величества могут быть уверены, продолжал маркиз, что по причинам, которые им известны, он стремился узнать всю правду о евреях в Англии, о чем он уже писал им, хотя из-за кораблекрушения и домашних дел не успел лично доложить им о своей миссии.

Продолжая свой рассказ, Морелла признал, что ухаживал за служанкой Бетти для того, чтобы иметь доступ к Маргарет, чей отец не доверял ему, зная кое-что о его миссии. Что же касается благородного происхождения Бетти, то он сильно в нем сомневается.

Тут встала Бетти и громко заявила:

— Я объявляю маркиза Морелла негодяем и лжецом! В моем мизинце больше благородной крови, чем во всем его теле и, — добавила она, — чем в теле его матери.

При этом намеке маркиз вспыхнул, а Бетти, удовлетворенная своим выпадом, села на место.

Маркиз продолжал рассказывать, как он сделал предложение Маргарет, но она отказалась выйти за него замуж. Он понял, что ее отказ был вызван тем, что она обручена со своим родственником, сеньором Питером Брумом, головорезом, который и в Лондоне попал в неприятную историю за убийство человека, а здесь, в Испании, убил солдата Святой эрмандады. Будучи влюблен в нее и зная, что он может предложить ей высокое положение и богатство, маркиз пришел к мысли похитить Маргарет. А чтобы осуществить это, ему пришлось, вопреки своему желанию, похитить и Бетти.

После многих приключений они приехали в Гранаду, где он сумел продемонстрировать донне Маргарет, что сеньор Брум воспользовался своим заключением, чтобы завести роман с живущей у него в доме женщиной по имени Инесса, о которой здесь упоминали.

На этот раз не выдержал Питер. Он встал и назвал маркиза в лицо лжецом, прибавив, что, если бы у него была возможность, он бы доказал ему это. Однако король приказал Питеру сесть и замолчать.

Убедившись в неверности своего возлюбленного, продолжал маркиз, донна Маргарет в конце концов согласилась стать его женой при условии, что ее отцу сеньору Бруму и ее служанке Бетти Дин будет позволено уехать из Гранады…

— … где, — заметила королева, — вы не имели никакого права удерживать их, маркиз. За исключением, пожалуй, отца — Джона Кастелла,

— многозначительно добавила она.

— Да, с сожалением должен признаться, я действительно не имел права держать их.

— Следовательно, — резко продолжала королева, — не было ни законных, ни моральных оснований для этого брака.

При этих словах адвокаты одобрительно закивали головами.

Маркиз осмелился утверждать, что основание было, так как донна Маргарет, во всяком случае, сама захотела этого. В день, назначенный для свадьбы, пленники были отпущены, но теперь он понял, что благодаря хитрости Инессы, подкупленной Кастеллом и его друзьями евреями, донна Маргарет бежала вместо своей служанки Бетти, с которой он после этого прошел через процедуру бракосочетания, будучи уверенным, что это Маргарет.

Что касается поцелуя перед церемонией, то это произошло в темной комнате, и он думает, что лицо Бетти и ее волосы были подкрашены, чтобы больше походить на Маргарет. В отношении всего последующего, то он уверен, что чаша вина, которую он выпил, перед тем как вести невесту к алтарю, была отравлена — он только смутно помнит церемонию, а после нее не помнит уже ничего до тех пор, пока не проснулся на следующее утро с головной болью и не увидел сидящую рядом с ним Бетти.

Что касается доверенности, которую она показывала, то, будучи в тот момент вне себя от гнева и разочарования и чувствуя, что если он останется там, то совершит преступление, убив эту женщину, столь жестоко обманувшую его, он дал ей эту доверенность, только чтобы бежать от нее. Их величества обратят внимание на то, что эта доверенность выдана маркизе Морелла. Поскольку этот брак недействителен, маркизы Морелла не существует. Следовательно, и документ этот недействителен. Такова правда, к ней больше нечего добавить.

Глава 22

ОСУЖДЕНИЕ ДЖОНА КАСТЕЛЛА
Закончив свои показания, маркиз Морелла сел, а король и королева начали шептаться между собой. В это время главный алькальд спросил Бетти, есть ли у нее вопросы к маркизу Морелла. Бетти с большим достоинством встала и через переводчика спокойно заявила, что есть и очень много. Однако она не намерена унижать себя ни одним вопросом, пока грязь, которую он вылил на нее, не будет смыта, а смыта она может быть только кровью. Маркиз заявил, что она женщина без роду и племени, и сказал, что их брак недействителен. Так как она женщина и не может потребовать от него, чтобы он подтвердил свои обвинения с помощью меча, она полагает, что имеет право поступать согласно законам чести и просить разрешения искать себе защитника — если одинокая женщина может найти такого в чужой стране, — чтобы защитить ее доброе имя и наказать этого низкого и подлого клеветника.

Среди тишины, наступившей после слов Бетти, поднялся Питер.

— Я прошу разрешения ваших величеств быть этим защитником, — сказал он. — Ваши величества заметили, что, даже по собственным словам маркиза, он причинил мне больше зла, чем может причинить один человек другому. К тому же он солгал, сказав, что я был неверен моей нареченной, донне Маргарет, и, конечно, я имею право отомстить ему за эту ложь. Наконец, я заявляю, что считаю сеньору Бетти хорошей и честной женщиной, которой никогда не касалась тень позора, и, как ее земляк и родственник, я хочу защитить ее доброе имя перед всем миром. Я чужестранец, и у меня здесь мало друзей, а может быть, и вовсе их нет, но все-таки я не могу поверить, что ваши величества откажут мне в праве на удовлетворение, которое во всем мире в подобном случае один дворянин может потребовать от другого. Я вызываю маркиза Морелла на смертельный бой без пощады для побежденного. И вот доказательство этого.

С этими словами Питер пересек открытое пространство перед барьером, сорвал с руки кожаную перчатку и бросил ее прямо в лицо Морелла, считая, что после такого оскорбления тот не может не принять вызов.

Морелла с проклятием схватился за меч, но, прежде чем он успел выхватить его, офицеры бросились к нему, и суровый голос короля приказал им прекратить эту ссору в присутствии королевской четы.

— Я прошу у вас прощения, ваше величество, — задыхаясь, произнес Морелла, — но вы видели, как этот англичанин поступил со мной, с испанским грандом.

— Да, — промолвила королева, — но мы также слышали, как вы, испанский гранд, поступили с этим английским джентльменом и какое бросили ему обвинение, в которое вряд ли верит донна Маргарет.

— Конечно, нет, ваше величество, — сказала Маргарет. — Пусть меня тоже приведут к присяге, и я объясню многое из того, о чем говорил вам маркиз. Я никогда не хотела выходить замуж ни за него, ни за кого-либо другого, кроме этого человека, — и она дотронулась до руки Питера, — и все, что он или я сделали, мы сделали для того, чтобы спастись из коварной ловушки, в которой оказались.

— Мы верим этому, — с улыбкой ответила королева и отвернулась, чтобы посоветоваться с королем и алькальдами.

Долгое время они говорили так тихо, что никто не мог расслышать ни единого слова, при этом они посматривали то на одну, то на другую сторону в этой странной тяжбе. Какой-то священник был приглашен ими для участия в обсуждении, и Маргарет подумала, что это дурной признак. В конце концов решение было принято, и ее величество официально, как королева Кастилии, тихим, спокойным голосом огласила приговор. Обратившись прежде всего к Морелла, она сказала:

— Маркиз, вы предъявили очень серьезные обвинения даме, которая утверждает, что она ваша жена, и англичанину, чью невесту вы, по вашему собственному признанию, увезли обманом и силой. Этот джентльмен от своего имени и от имени этих дам бросил вам вызов. Принимаете ли вы его?

— Я с готовностью бы принял его, ваше величество, — ответил Морелла мрачно, — до сих пор никто не имел оснований сомневаться в моей храбрости, но я должен напомнить, что я… — Он приостановился, затем продолжал: — Ваши величества знают, что я не только испанский гранд… поэтому вряд ли мне пристало скрестить меч с клерком купца еврея, потому что таково было звание и положение этого человека в Англии.

— Вы могли снизойти и сражаться со мной на борту вашего судна «Сан-Антонио», — с ненавистью воскликнул Питер, — почему же вы теперь стыдитесь закончить то, что вы не постыдились начать? Кроме того, я представитель рода, уважаемого в моей стране, и заявляю вам, что в любви и в бою я считаю себя равным любому из похитителей женщин и незаконнорожденных негодяев, живущих в этом королевстве.

Опять король и королева посовещались между собой по вопросу о благородном происхождении противников, который в те времена играл весьма важную роль, особенно в Испании. Наконец Изабелла сказала:

— По законам нашей страны испанский гранд не имеет права встречаться в поединке с простым иностранным джентльменом. Раз маркиз посчитал удобным выдвинуть это соображение, мы поддерживаем его и считаем, что он не обязан принять этот вызов для сохранения своей чести. Однако мы видели, что маркиз Морелла готов принять этот вызов, и решили сделать все, что в наших силах, чтобы никто не мог сказать, что испанец, причинивший зло англичанину и открыто вызванный на бой в присутствии своих суверенных властителей, отказался от этого по причине своего звания. Сеньор Брум, если вы согласны получить из наших рук то, что с гордостью принимали другие ваши соотечественники, мы намерены, считая вас храбрым и честным человеком благородного происхождения, посвятить вас в рыцари ордена Сант-Яго, а следовательно, дать вам право обращаться или сражаться как с равным с любым испанским дворянином, если только он не прямой потомок королей, на что, как мы думаем, могущественный и блестящий маркиз Морелла не претендует.

— Я благодарю ваши величества, — ответил изумленный Питер, — за честь, которую вы мне оказываете и в которой я бы не нуждался, если бы мой отец встал не на ту сторону в битве на Босвортском поле. Еще раз приношу вам свою благодарность и полагаю, что теперь маркиз не будет считать для себя унизительным решить наш долгий спор так, как ему хочется.

— Подойдите сюда, сеньор Питер Брум, и преклоните колено, — приказала королева, когда Питер перестал говорить.

Он повиновался, и Изабелла, взяв меч у короля, посвятила его в рыцари, трижды ударив по правому плечу и произнеся при этом традиционные слова:

— Встаньте, сэр Питер Брум, рыцарь благороднейшего ордена Сант-Яго.

Питер повиновался, поклонился, отступая назад, как полагалось по обычаю, и, споткнувшись, чуть не упал с возвышения. Некоторые приняли это за хорошее предзнаменование для Морелла. Король сказал:

— Сэр Питер, наш церемониймейстер назначит время вашего поединка с маркизом, наиболее удобное для вас обоих. Пока что мы приказываем вам обоим, чтобы никаких неподобающих слов или действий не было между вами

— ведь вы скоро встретитесь лицом к лицу в смертном бою, чтобы узнать суд господа бога.

Присутствующие решили, что суд окончен, и многие собрались уже уходить, но королева подняла руку и сказала:

— Остаются еще вопросы, по которым мы должны вынести решение. Вот эта сеньора, — она указала на Бетти, — просит, чтобы ее брак с маркизом Морелла был признан действительным, а сам маркиз Морелла настаивает на обратном. Так мы его, кажется, поняли? Мы не властны решить этот вопрос, поскольку он связан с таинствами церкви. Мы предоставляем решение этого вопроса его святейшеству папе римскому или его легату, надеясь, что он разберется во всем со свойственной ему мудростью и так, как сочтет нужным, если, конечно, заинтересованные стороны пожелают перенести свой спор на его суд. Пока что мы постановили и объявляем, что сеньора, урожденная Бетти Дин, должна повсюду в наших владениях, если его святейшество папа римский не решит иначе, именоваться маркизой Морелла и маркиз, ее муж, должен в течение всей своей жизни предоставлять ей подобающее содержание. После же его смерти, если не будет другого постановления святого престола, она должна унаследовать ту часть его земель и имущества, которая, согласно закону нашей страны, принадлежит жене, и владеть ею.

Пока Бетти благодарила их величества с таким усердием, что драгоценности на ее груди дребезжали, а Морелла хмурился и лицо его стало темным, как грозовая туча, присутствующие, перешептываясь, опять поднялись, чтобы разойтись. Однако королева снова подняла руку:

— Мы хотим спросить сэра Питера Брума и его нареченную, донну Маргарет, по-прежнему ли они желают вступить в брак?

Питер посмотрел на Маргарет, Маргарет — на Питера, и он ответил громко и ясно:

— Ваше величество, это самое заветное наше желание.

Королева слегка улыбнулась:

— А вы, сеньор Кастелл, согласны выдать свою дочь за этого рыцаря?

— Да, конечно, — с достоинством ответил Кастелл. — Если бы не этот человек, — и он с ненавистью посмотрел в сторону Морелла, — они давно бы уже соединились, а поэтому, — добавил он многозначительно, — то небольшое состояние, которым я располагаю, уже передано через доверенных лиц в Англии в их владение. Так что теперь я завишу от их милосердия.

— Хорошо, — сказала королева. — Остается решить еще один вопрос. Хотите ли вы оба обвенчаться накануне поединка между маркизом Морелла и сэром Питером Брумом? Подумайте, донна Маргарет, прежде чем ответить, потому что, согласившись, вы можете очень скоро оказаться вдовой, а если вы отложите эту церемонию, то можете никогда уже не стать его женой.

Маргарет и Питер обменялись несколькими словами, и Маргарет ответила за них обоих:

— Если мой возлюбленный погибнет, — ее нежный голос задрожал при этих словах, — все равно мое сердце будет разбито. Пусть я проживу остаток моих дней, нося его имя, чтобы, зная о моем безысходном горе, никто не тревожил меня своей любовью. Я хочу остаться его супругой на небесах.

— Хорошо сказано! — заметила королева. — Мы объявляем, что вы будете обвенчаны в нашем соборе в Севилье накануне того дня, когда маркиз Морелла и сэр Питер Брум встретятся в поединке. Кроме того, чтобы не было никаких попыток причинить вам зло, — королева посмотрела в сторону Морелла, — вы, сеньора Маргарет, будете моей гостьей до того момента, когда покинете нас, чтобы обвенчаться. Вы же, сэр Питер, вернетесь в тюрьму, но вы будете пользоваться полной свободой видеть кого пожелаете и ходить когда и куда захотите, но под нашей защитой, поскольку и на вас может быть совершено покушение.

Королева умолкла, но неожиданно заговорил король своим резким тонким голосом:

— Решив вопросы рыцарства и брака, нам остается решить еще один вопрос, который я не хотел предоставлять нежным устам нашей королевы. Дело это касается вечной жизни человеческой души и христианской церкви на земле. Нам было заявлено, что этот человек, Джон Кастелл, купец из Лондона, — еврей; ради выгоды он всю свою жизнь притворялся христианином и в качестве такового женился на христианке. Более того: он является нашим подданным, так как он родился в Испании, и, следовательно, подсуден гражданским и церковным законам нашего государства.

Король остановился. Маргарет и Питер со страхом смотрели друг на друга. Один только Кастелл стоял неподвижно, хотя он знал лучше, чем кто-либо из них, что должно последовать за этими словами.

— Мы не судим его, — продолжал король, — у нас нет власти в столь высоких вопросах, но мы обязаны передать его в руки святейшей инквизиции, чтобы его судили там.

Маргарет громко вскрикнула. Питер оглядывался по сторонам, словно ища помощи. Никогда в своей жизни он не был так потрясен. Маркиз Морелла улыбнулся в первый раз за весь день. По крайней мере от одного врага он освободится. Кастелл же подошел к Маргарет и нежно обнял ее. Затем он пожал руку Питеру и сказал ему:

— Убей этого вора, — он кивнул в сторону Морелла, — я знаю, что ты это сделаешь и сделал бы, даже если бы таких, как он, было десять. Будь хорошим мужем моей девочке, а я знаю, что ты будешь таким, иначе я спрошу с тебя там, где нет ни евреев, ни христиан, ни священников, ни королей. А теперь помолчи и смирись с тем, с чем необходимо смириться, как делаю это я. Я хочу еще кое-что сказать, прежде чем оставлю вас и этот мир. Ваши величества, я не оправдываюсь, и, когда меня будет допрашивать судья инквизиции, их задача будет легка, потому что я не собираюсь ничего скрывать и буду говорить только правду, хотя я буду делать это не из страха и не из боязни боли. Ваши величества, вы обещали, что эти двое, достаточно хорошие христиане от рождения, будут обвенчаны. Я хотел бы спросить вас, может ли мое преступление против религии, в котором меня обвиняют, разъединить их или нанести им какой-либо ущерб?

— Даю вам слово, — поспешно ответила королева, словно желая опередить короля, — даю вам слово, Джон Кастелл, что ваше дело, к чему бы вас ни приговорили, не коснется ни их самих, ни их собственности, — медленно добавила она.

— Серьезное обещание, — пробормотал король.

— Это мое обещание, — решительно заявила королева, — и я сдержу его во что бы то ни стало. Эти двое будут обвенчаны, и, если сэр Питер останется жив, они уедут из Испании в полной безопасности, и никакое новое обвинение не будет предъявлено им ни одним судом королевства; их также не будут преследовать или возбуждать против них дела ни в каком другом государстве ни от нашего имени, ни от имени наших должностных лиц. Пусть мои слова будут записаны, один экземпляр пусть будет подписан и сохранен в архивах, а второй передан донне Маргарет.

— Ваше величество, — сказал Кастелл, — я благодарю вас. Теперь, если я умру, я умру счастливым. Я дерзну сообщить вам, что, если бы вы не сказали этого, я убил бы себя здесь, на ваших глазах. И еще я хочу вам сказать, что инквизиция, которую вы учредили, уничтожит Испанию и превратит ее в прах и тлен.

Он кончил говорить, и, когда смысл его смелых слов дошел до сознания собравшихся, по толпе придворных пробежал вздох, похожий на испуг. Тем временем толпа позади Кастелла расступилась, и появились шедшие двумя рядами монахи с лицами, закрытыми капюшонами, и стража из солдат, — все они, без сомнения, ожидали здесь заранее. Они подошли к Джону Кастеллу, дотронулись до его плеча, сомкнулись вокруг него, словно скрыв его от всего земного, и, окруженный ими, он исчез.

Воспоминания Питера об этом странном дне в Алькасаре навсегда остались несколько туманными. Это было неудивительно. На протяжении всего нескольких часов его судили, жизнь его висела на волоске и вдруг его оправдали. Он увидел Бетти, превратившуюся из скромной компаньонки в блистательную и великолепную маркизу, подобно тому как личинка превращается в бабочку; был свидетелем того, как она выступала против своего супруга, который обманул ее и которого она обманула в свою очередь, и как она выиграла свое дело благодаря находчивости и силе характера.

В качестве ее защитника и защитника Маргарет он вызвал Морелла на поединок, и, когда его противник отказался под предлогом различия в звании, по воле королевы Изабеллы, которой Маргарет рассказала о тайных притязаниях Морелла, он был неожиданно награжден высоким званием рыцаря испанского ордена Сант-Яго.

Более того: самое страстное его желание было удовлетворено — он получил возможность встретиться в честном и равном бою со своим врагом, которого он справедливо ненавидел, и биться с ним насмерть. Ему было также обещано, что через несколько дней Маргарет станет его женой, хотя могло случиться, что она будет носить это имя не больше часа. До тех пор им обещали безопасность и защиту от предательства и происков Морелла. Им было также обещано, что в любом случае им нигде и никогда не будет больше предъявлено никаких обвинений.

И, наконец, когда уже все, казалось, кончилось благополучно, не считая предстоящего поединка, о котором он, привыкший к подобным вещам, меньше всего думал, когда в конце концов его чаша, очищенная от грязи и песка, наполнилась красным вином битвы и любви, когда она была уже почти у его уст, судьба подменила ее и наполнила отравой и желчью. Кастелл, отец его невесты, человек, которого он любил, был брошен в подвалы инквизиции, откуда — Питер хорошо это знал — он мог выйти только в желтом балахоне, «переданным в руки светской власти», чтобы погибнуть медленной и мучительной смертью на костре в Квемадеро, где сжигали еретиков.

Что принесет ему победа над Морелла, если даже небеса дадут ему силу, чтобы сокрушить своего врага? Что это будет за свадьба, которая окажется скрепленной и освященной смертью отца невесты на мучительном костре инквизиции? Разве смогут они когда-нибудь забыть запах дыма этого костра? Кастелл — храбрый человек, и никакие мучения не заставят его отречься от своей веры. Сомнительно даже, станет ли он под пытками отрицать ее, он, который был крещен своим отцом из соображений безопасности и продолжал поддерживать этот обман ради своего дела и ради того, чтобы иметь жену-христианку. Нет, Кастелл был обречен, и Питер мог спасти его от инквизиции и короля не больше, чем голубь может защитить свое гнездо от голодных ястребов.

О, эта последняя сцена! Никогда в жизни Питер не забудет ее! Огромный зал с разрисованными арками и мраморными колоннами; лучи полуденного солнца, падающие сквозь окна и, подобно крови, льющиеся на черные одежды монахов; душераздирающий крик Маргарет и ее помертвевшее лицо, когда отца оторвали от нее и она в обмороке упала на украшенную драгоценностями грудь Бетти; жестокая усмешка на губах Морелла; страшная улыбка короля; жалость в глазах королевы; взволнованный шепот толпы; быстрые, короткие реплики адвокатов; скрип пера писца, безразличного ко всему, за исключением своей работы, когда он записывал решения; и над всем этим — прямой, вызывающий, неподвижный Кастелл, окруженный служителями смерти, удаляющийся в темноту галереи, уходящий в могильный мрак.

Глава 23

ОТЕЦ ЭНРИКЕ И ПЕЧЬ БУЛОЧНИКА
Прошла неделя. Маргарет жила во дворце, Питер дважды был у нее и нашел ее в полном отчаянии. Даже то, что они должны быть обвенчаны в следующую субботу, — день, на который назначен был также поединок между Питером и Морелла, не доставлял ей ни радости, ни утешения. Ведь на следующий день, на воскресенье, в Севилье был назначен «акт веры» — аутодафе, на котором еретики — евреи, мавры и люди, занимавшиеся богохульством, — должны ответить за свои преступления: одни будут сожжены на костре в Квемадеро, другие — публично признаются в своих вопиющих грехах перед тем, как их заточат на пожизненное одиночное заключение, а кое-кого задушат, прежде чем их тела будут преданы огню. Было известно, что Джону Кастеллу предназначена главная роль в этой церемонии.

Маргарет на коленях, в слезах умоляла королеву о милосердии. Но слезы действовали на сердце королевы не больше, чем вода, капающая на бриллиант. Мягкая в других вопросах, в делах, касающихся религии, она становилась хитрой, как лиса, и жестокой, как тигр. Она была даже возмущена поведением Маргарет. Разве мало для нее было сделано? — спросила королева. Разве она не дала своего королевского слова не предпринимать никаких шагов, чтобы лишить обвиняемого собственности, которая есть у него в Испании, если он будет признан виновным; разве она не обещала, что никакие наказания, которые по закону и обычаю падают на детей этих людей, преданных позору, не коснутся Маргарет? Разве Маргарет не будет обвенчана со своим возлюбленным и, если он останется в живых после поединка, ей не дадут возможность с почетом уехать вместе с ним и даже не заставят смотреть, как ее отец искупит свои преступления? Ведь как хорошая христианка она должна радоваться, что он получил возможность примирить свою душу с богом и его судьба станет уроком для других приверженцев его религии. Может быть, она тоже еретичка?

Королева неистовствовала до тех пор, пока Маргарет, совершенно измученная, не ушла от нее, задавая себе вопрос, может ли быть справедливой религия, которая требует от детей, чтобы они доносили на своих родителей и обрекали их на муки. Где об этом сказано у спасителя или его апостолов? А если об этом не сказано там, то кто это придумал?

— Спаси его! Спаси его! — в отчаянии рыдала Маргарет перед Питером. — Спаси его или, клянусь тебе, как бы я ни любила тебя и сколько бы ни считалось, что мы обвенчаны, ты никогда не будешь моим мужем.

— Это несправедливо, — мрачно покачал головой Питер, — ведь не я передал его в руки этих дьяволов. Скорее всего, это кончится тем, что я разделю его участь. И все-таки я попытаюсь сделать все, что в человеческих силах.

— Нет, нет! — закричала она в отчаянии. — Не делай ничего, что может навлечь на тебя опасность!

Но Питер вышел, не ожидая ее ответа. Ночью Питер сидел в потайной комнатке одной из булочных Севильи. Кроме него, там было несколько человек — отец Энрике, ныне секретарь святейшей инквизиции, одетый как мирянин, Инесса, Бернальдес и старый еврей Израэль из Гранады.

— Я привела его сюда, — сказала Инесса, указывая на отца Энрике. — Не важно, как мне удалось это сделать. Но поверьте, это было довольно рискованно и неприятно. А какая от этого польза?

— Никакой пользы, — нагло заявил отец Энрике, — кроме той, что я положил в карман десять золотых.

— Тысяча дублонов, если наш друг будет спасен целым и невредимым,

— промолвил Израэль. — О бог мой! Подумай об этом — тысяча дублонов!

Глаза секретаря инквизиции загорелись.

— Они бы мне весьма пригодились, — сказал он, — и ад еще лет десять свободно может обойтись без одного грязного еврея, но я не знаю, как это сделать. Я знаю другое: что вас всех ждет его участь. Это страшное преступление — пытаться подкупить служителя святейшей инквизиции.

Бернальдес побледнел, Израэль стал кусать ногти, но Инесса похлопала священника по плечу.

— Уж не думаешь ли ты предать нас? — спросила она своим нежным голоском. — Послушай меня, я кое-что понимаю в ядах и клянусь тебе, если ты замыслишь дурное, то не пройдет и недели, как ты в судорогах отправишься на тот свет и никто не узнает, откуда попал к тебе яд. Или я околдую тебя — ведь я недаром прожила дюжину лет среди мавров, — у тебя распухнет голова, иссохнет тело и ты станешь богохульствовать, не понимая, что говоришь, пока тебя с позором не поджарят на костре.

— Околдуешь меня? — отозвался отец Энрике с дрожью. — Ты уже сделала это, иначе я не был бы здесь.

— Тогда, если ты не хочешь очутиться на том свете раньше срока, — продолжала Инесса, похлопывая его нежно по плечу, — думай, думай, ищи выход, верный слуга святейшей инквизиции.

— Тысяча золотых дублонов! Тысяча дублонов! — прокаркал старый Израэль. — Но если ты не сумеешь ничего сделать, то рано или поздно, теперь или через месяц, — смерть, смерть медленная и жестокая.

Теперь отец Энрике совсем перепугался.

— Вам нечего бояться меня, — хрипло произнес он.

— Я рада, что ты наконец нас понял, друг мой, — прозвучал мягкий, насмешливый голос Инессы, которая, подобно злому духу, все время стояла позади монаха. Она опять нежно похлопала его по плечу, на этот раз обнаженным лезвием кинжала. — А теперь быстро выкладывай свой план. Становится поздно, и всем святым людям пора уже спать.

— У меня нет никакого плана. Придумай сама! — сердито ответил священник.

— Хорошо, друг мой, очень хорошо. Тогда я попрощаюсь с тобой, потому что вряд ли мы встретимся в этом мире.

— Куда ты идешь? — с беспокойством спросил он.

— Во дворец, к Морелла и к одному его другу и родственнику. Выслушай, что я тебе скажу. Я могу заслужить прощение за мое участие в свадьбе, если я смогу доказать, что некий подлый священник знал, что совершает обман. Ну, а я могу доказать это — ты, надеюсь, помнишь, что дал мне расписку, — а если я сделаю это, что произойдет со священником, который вызвал ненависть испанского гранда и его знатного родственника?

— Я служитель святейшей инквизиции, никто не посмеет тронуть меня!

— выкрикнул отец Энрике.

— Я думаю, что найдутся люди, которые пойдут на риск. Король, например.

Отец Энрике бессильно откинулся на спинку стула. Теперь он догадался, кого подразумевала Инесса, говоря о знатном родственнике Морелла, и понял, что попал в ловушку.

— В воскресенье утром, — заговорил он глухим шепотом, — процессия направляется по улицам к театру, где будет прочитана проповедь тем, кто должен будет идти в Квемадеро. Около восьми часов процессия ненадолго вступит на набережную, где будет мало зрителей и потому дорога там не охраняется. Если дюжина смелых молодцов, переодетых крестьянами, будет ждать там с лодкой наготове, то, может быть, они сумеют… — И отец Энрике замолк.

Тут в первый раз заговорил Питер, который до тех пор сидел молча, наблюдая за этой сценой.

— В таком случае, преподобный отец, как эти смелые парни сумеют узнать жертву, которую они ищут?

— Еретик Джон Кастел, — ответил священник, — будет сидеть на осле, одетый в замарру[105] из овчины, с нарисованными на ней чертями и подобием пылающей головы. Все это очень хорошо нарисовано, я умею рисовать и сам делал это. Кроме того, у него у одного будет на шее веревка, по которой его можно будет узнать.

— Почему он будет сидеть на осле? — с яростью спросил Питер. — Потому, что вы пытали его так, что он не может ходить?

— Нет, нет! — возразил доминиканец, съежившись под этим яростным взглядом. — Его ни разу не допрашивали, ни одного поворота манкуэдры, клянусь вам, сэр рыцарь! Зачем это — ведь он открыто признал себя презренным евреем!

— Будь осторожнее в выражениях, друг мой, — прервала его Инесса, фамильярно похлопывая его по плечу: — здесь есть люди, которые придерживаются другого мнения, чем вы в вашем святом доме, но которые умеют применять манкуэдру и могут устроить неплохую дыбу при помощи доски и одного или двух воротов, какие есть в соседней комнате. Воспитывайте в себе учтивость, высокоучёный священник, иначе, прежде чем покинуть это место, вы станете длиннее на целый локоть.

— Говори дальше, — приказал ему Питер.

— Кроме того, — продолжал дрожащим голосом отец Энрике, — был приказ не пытать его. Инквизиторы полагали — это было, конечно, неправильно с их стороны, — что у него есть соучастники, чьи имена он выдаст, но в приказе было сказано, что так как он долго жил в Англии и только недавно прибыл в Испанию, то у него не может быть сообщников. Так что он цел и невредим. Я слышал, что никогда ни один нераскаявшийся еврей не шел на костер в таком отличном состоянии, как бы богат и уважаем он ни был.

— Тем лучше для тебя, если ты не врешь, — заметил Питер, — Продолжай.

— Больше нечего рассказывать. Могу еще добавить, что я буду идти рядом с ним вместе с двумя стражами, и, конечно, если его вырвут у нас и под руками не окажется лодки для преследования, мы ничего не сможем сделать. Ведь мы, священники, люди мирные и можем даже разбежаться при виде грубого насилия.

— Я советую вам бежать быстро и как можно дальше, — проронил Питер. — Однако, Инесса, где гарантия, что ваш друг нас не обманет? Ведь он может провести кого угодно.

— Тысяча дублонов, тысяча дублонов, — пробормотал старик Израэль подобно сонному попугаю.

— Он, может быть, надеется выжать еще больше из наших трупов, старик. Что вы скажете, Инесса? Вы лучше разбираетесь в этой игре. Как мы можем заставить его сдержать слово?

— Я думаю, смертью, — сказал Бернальдес, понимая, какой опасности он подвергается как компаньон и родственник Кастелла и номинальный владелец судна «Маргарет», на котором тот должен был бежать. — Мы знаем все, что он может рассказать, и, если мы отпустим его, он рано или поздно предаст нас. Убейте его, чтобы он не смог мешать нам, и сожгите его труп в печи.

Тут отец Энрике упал на колени и со слезами и стонами начал умолять о милосердии.

— Чего ты так хнычешь? — спросила Инесса, глядя на него задумчивым взглядом. — Ведь твоя смерть будет гораздо легче, чем та, на которую ваши праведники обрекают многих гораздо более честных мужчин… женщин. Что касается меня, то я думаю, что сеньор Бернальдес дал правильный совет. Лучше умереть одному, чем всем нам. Ведь ты понимаешь, что мы не можем довериться тебе. Есть ли у кого-нибудь веревка?

Отец Энрике пополз к ней на коленях и начал целовать подол ее платья, умоляя во имя всех святых пожалеть его. Ведь он попал в эту ловушку из-за любви к ней.

— К деньгам, ты хочешь сказать, гадина, — поправила Инесса, отталкивая его туфлей. — Я вынуждена была слушать твои любовные бредни, когда мы ехали вместе, и еще раньше, но здесь мне это ни к чему. И если ты заговоришь опять о любви, ты живым отправишься в печь булочника. О, ты забыл об этом, но у меня к тебе большой счет. Ты ведь был связан с инквизицией здесь, в Севилье, — не так ли, — еще до того, как Морелла дал тебе за твое рвение приход в Мотриле и сделал одним из своих капелланов. У меня была сестра… — Она наклонилась и шепнула ему на ухо имя.

Он издал звук — это был скорее вопль.

— Я не имел никакого отношения к ее смерти! — запротестовал он. — Ее предал в руки инквизиции кто-то другой, давший против нее ложные показания.

— Да, я знаю. Это был ты. Ты, мерзавец с душой змеи, ты был зол на нее, и ты дал ложные показания. Ты добровольно, сам донес на Кастелла, заявив, что в твоем доме в Мотриле он прошел мимо распятия, не поклонившись. Это ты уговаривал учинить ему допрос, уверяя их, что он богат и у него достаточно богатые друзья, чтобы и из них выжать немало денег. Ты ведь рассчитывал получить свою долю, не так ли? Я неплохо осведомлена. Даже то, что происходит в темницах святейшей инквизиции, доходит до ушей Инессы. Ну что ж, ты все еще считаешь, что печь булочника слишком горяча для тебя?

Теперь отец Энрике от ужаса вообще лишился языка. Он лежал на полу, глядя на эту безжалостную женщину с нежным голосом. Она обманула его и превратила в свое орудие, она завлекла его сюда сегодня, она ненавидит его, и ненавидит по заслугам.

— Пожалуй, лучше будет не марать нам руки, — сказал Питер. — Душить крыс — маленькое удовольствие, а его могли выследить. Пет ли какого-нибудь другого пути, Инесса?

Она подумала немного, затем ткнула отца Энрике ногой:

— Вставай, святой секретарь святейшей инквизиции, и садись писать. Это будет нетрудно для тебя. Вот здесь есть перья и бумага. А я буду диктовать:

«Обожаемая Инесса!

Твое долгожданное письмо благополучно дошло до меня в этом проклятом святом доме, где мы избавляем еретиков от их грехов для пользы их душ и от их богатств — для нашей собственной пользы…»

— Я не могу писать это, — простонал отец Энрике, — это страшная ересь.

— Нет, это только правда, — возразила Инесса.

— Ересь и правда — это часто одно и то же. Они сожгут меня за это.

— Это как раз то, что утверждают многие еретики. Они умирают за то, что считают правдой, почему бы и тебе этого не сделать? Слушай, — еще более сурово сказала она, — что ты предпочитаешь: быть сожженным на костре в Квемадеро, а это случится не раньше, чем ты предашь нас, или сгореть более скромно — в печи булочника в ближайшие полчаса? Продолжай свое письмо, ученый грамотей! Написал то, что я сказала? А теперь пиши:

Я понял все, что ты мне говорила о суде в Алькасаре в присутствии их величеств. Я надеюсь, что англичанка выиграла свое дело. Это была прелестная шутка, которую я сыграл с благородным маркизом в Гранаде. Такой ловкой шутки не бывало даже у нас здесь, в инквизиции. Ну что ж, у меня к маркизу был большой счет, и он заплатил мне сполна. Мне бы хотелось видеть выражение его лица, когда он узнал в своей новобрачной служанку и понял, что хозяйка бежала с другим. Племянник короля, мечтающий сам стать королем, женился на английской служанке! Хорошо, очень хорошо, дорогая Инесса. Что касается этого еврея, Джона Кастелла, я думаю, что все можно устроить, если есть деньги, потому что, ты знаешь, даром я ничего не делаю. Таким образом…

И дальше Инесса с удивительной ясностью продиктовала его предложение, как спасти Кастелла, с которым читатель уже знаком, и закончила письмо так:

Эти инквизиторы — жестокие звери, хотя они еще больше любят деньги, чем кровь; все их разговоры о борьбе за чистоту веры — все равно что ветер в горах: они столько же думают о вере, сколько горы о ветре. Они хотели пытать этого беднягу, думая, что из него посыпаются мараведи, но я намекнул там, где надо, и их фокус не удался. Дорогая, я должен кончать, время идти по делам, но я надеюсь увидеть тебя, как мы условились, и мы проведем веселый вечерок. Мой привет новобрачному маркизу, если ты его встретишь.

Твой Энрике.
Р.S. Моя служба вряд ли будет такой выгодной, как я надеялся, так что я очень рад заработать что-нибудь на стороне, чтобы купить тебе подарок, от которого заблестят твои прелестные глазки.


— Вот так, — тихо сказала Инесса. — Я думаю, что этого достаточно, чтобы тебя сожгли три или четыре раза. Дай-ка мне прочитать: хочу проверить, все ли здесь правильно написано и подписано, а то в подобном деле очень многое зависит от почерка. Ну, так будет хорошо. Теперь ты понимаешь, что, если не выполнишь обещания, другими словами, если Джон Кастелл не будет спасен или если кому-нибудь станет известно о нашем маленьком заговоре, это письмо немедленно попадет куда следует и некий секретарь инквизиции пожалеет, что он вообще родился на свет. Ты будешь умирать, — прибавила она свистящим шепотом, — медленно, как умирала моя сестра.

— Тысяча дублонов, если дело удастся и ты будешь жив, чтобы потребовать их, — проговорил Израэль. — Я не откажусь от своего слова. Смерть, позор и пытки или тысяча дублонов. Теперь ему известны наши условия. Завяжите ему глаза, сеньор Бернальдес и уведите его отсюда, а то он отравляет здесь воздух. Но прежде, Инесса, пойди и спрячь письмо. Ты знаешь где.

Той же ночью две фигуры, закутанные в плащи, плыли в маленькой лодке по направлению к «Маргарет». Это были Питер и Бернальдес. Привязав лодку, они поднялись на борт корабля и прошли в каюту. Здесь их ожидал капитан Смит. Честный моряк был так рад увидеть Питера, что крепко сжал его в своих объятиях. Они ведь не виделись после той отчаянной попытки взять на абордаж «Сан-Антонио».

— Судно готово к выходу в море? — спросил Питер.

— Оно никогда не было более готово, — ответил капитан. — Когда я получу приказ поднимать паруса?

— Когда хозяин судна будет на борту, — сказал Питер.

— Тогда мы сгнием здесь. Его ведь схватила инквизиция. Что вы задумали, Питер Брум? Что вызадумали? Есть какой-нибудь шанс?

— Да, капитан, я надеюсь, если здесь найдется дюжина крепких английских парней.

— Найдется, и даже больше. Но каков ваш план?

Питер рассказал ему все.

— Не так плохо, — произнес Смит, стукнув тяжелым кулаком себя по колену, — но рискованно, очень рискованно. Эта Инесса, должно быть, хорошая девушка. Я не прочь был бы жениться на ней, несмотря на ее прошлое.

Питер рассмеялся, представив себе, какую странную пару они составили бы.

— Выслушайте до конца, — попросил он. — В эту субботу госпожа Маргарет и я будем обвенчаны, затем перед заходом солнца я встречусь с маркизом Морелла на большой арене, где происходит обычно бой быков. Вы с пятью — шестью матросами будете при этом присутствовать. Я могу победить, могу и погибнуть…

— Никогда! Никогда! — воскликнул капитан. — Я не поставлю и пары старых башмаков за этого великолепного испанца. Вы разделаете его, как треску.

— Бог знает! — отозвался Питер, — Если я одержу победу, я и моя жена простимся с их величествами и направимся к набережной, где нас должна ожидать лодка, и вы переправите нас на борт «Маргарет». Если же я погибну, вы заберете мое тело и перевезете его таким же образом на борт «Маргарет». Я хочу, чтобы меня забальзамировали в вине, отвезли в Англию и там похоронили. В любом случае вы уйдете на корабле вниз по течению, за излучину реки, чтобы думали, что вы уплыли совсем. Вместе с приливом в темноте вы подниметесь обратно и станете позади этих старых, брошенных судов. Если кто-нибудь спросит вас, почему вы вернулись, скажете, что троих или четверых ваших людей не оказалось на борту и вы вынуждены были вернуться за ними, или придумайте еще что-нибудь. Затем в том случае, если я буду убит, вы с десятком ваших лучших матросов высадитесь на берег. Место вам укажет вот этот джентльмен. Пусть все наденут испанскую одежду, чтобы не привлекать внимания, и пусть будут хорошо вооружены. Вы должны походить на зевак с какого-нибудь корабля, высадившихся на берег посмотреть на представление. Я уже объяснил вам, каким образом вы узнаете Кастелла. Как только увидите его, бросайтесь к нему, рубите каждого, кто попробует остановить вас, тащите Кастелла в лодку и гребите изо всех сил к судну. На корабле должны выбрать якоря и поднять паруса, как только увидят ваше приближение. Таков план, и один бог знает, чем это кончится. Все зависит от удачи и от матросов. Войдете вы в эту игру ради любви к хорошему человеку и ко всем нам? В случае успеха вы все станете богатыми на всю жизнь.

— Да, — ответил капитан, — и вот вам моя рука. Мы вырвем его из этого ада, если это только в человеческих силах. Это так же верно, как то, что меня зовут Смит. И я сделаю это не ради денег. Мы так долго бездельничали здесь, дожидаясь вас и нашу госпожу, что будем рады поразмяться. Во всяком случае, раньше чем это дело будет кончено, там останется несколько мертвых испанцев. А если мы будем побеждены, я оставлю помощника и достаточное количество людей, чтобы довести судно до Тильбюри. Но мы победим, я не сомневаюсь в этом. Через неделю в этот день мы будем плыть через Бискайский залив, и ни одного испанца не будет на расстоянии трех сотен миль от нас, — вы, ваша жена и господин Кастелл. Раз я говорю так, значит, знаю.

— Откуда вы знаете? — с любопытством спросил Питер.

— Потому что мне приснилось все это вчера ночью. Я видел вас и госпожу Маргарет, сидящих рядышком, как голубки, и обнимающих друг друга. А я в это время разговаривал с хозяином. Солнце садилось, дул ветер с юго-юго-запада, и надвигалась буря. Говорю вам, что я видел это во сне, а мне редко снятся сны.

Глава 24

СОКОЛ НАПАДАЕТ
Наступил день свадьбы Маргарет и Питера. Питер выехал из ворот тюрьмы и остановился у ворот дворца, как ему было приказано. Он был одет в белые доспехи, присланные ему в подарок королевой в знак ее добрых пожеланий в предстоящем поединке с Морелла. На шее у него висел на ленте рыцарский орден Сант-Яго, на щите был изображен герб Питера — устремляющийся вниз сокол. Это изображение повторялось и на белом плаще. Позади него ехал знатный дворянин, державший в руках его шлем с перьями и копье. Сопровождал их эскорт королевской стражи.

Ворота дворца раскрылись, и из них на коне выехала Маргарет в великолепном белом с серебром наряде. Вуаль была приподнята так, что было видно лицо. Ее сопровождали дамы, все на белых лошадях, а рядом с Маргарет, почти затмевая ее роскошью своей одежды, ехала вместе со своей свитой Бетти, маркиза Морелла, — по крайней мере, пока.

Хотя Маргарет никогда нельзя было назвать иначе, как прекрасной, сегодня она выглядела утомленной и бледной, когда приветствовала своего жениха у ворот дворца. В этом не было ничего удивительного — ведь она знала, что через несколько часов его жизнь будет поставлена на карту в смертельном поединке, а завтра отец ее будет заживо сожжен в Квемадеро.

Они встретились, приветствовали друг друга; запели серебряные трубы, и сверкающая процессия двинулась по узким улицам Севильи. Питер и Маргарет не обменялись и несколькими словами — сердца их были слишком полны, они уже сказали друг другу все, что можно было сказать, и теперь ждали исхода событий. Однако Бетти, которую многие в толпе принимали за невесту, потому что она выглядела гораздо более счастливой, чем они оба, не могла молчать. Она упрекнула Маргарет за то, что та не радуется в такой день.

— О, Бетти, Бетти, — ответила Маргарет, — как я могу быть веселой, когда на сердце у меня лежит тяжесть завтрашнего дня!

— Пусть она провалится, тяжесть завтрашнего дня! — воскликнула Бетти. — С меня хватает тяжестей сегодняшнего дня, однако я не унываю. Никогда в жизни мы не будем ехать так, как сейчас, когда все смотрят на нас и каждая женщина в Севилье завидует нам и милости к нам королевы.

— Я думаю, что это на тебя они смотрят и тебе завидуют, — сказала Маргарет, бросив взгляд на эту блистательную женщину, едущую рядом с ней.

Она понимала, что красота Бетти затмевает ее собственную, во всяком случае в глазах уличной толпы, подобно тому как роза, сверкающая на солнце, затмевает лилию.

— Может быть, — улыбнулась Бетти. — Но если это так, то только потому, что я легче смотрю на вещи и смеюсь даже тогда, когда мое сердце истекает кровью. В конце концов, твое положение гораздо более прочное, чем мое. Если твой муж должен сейчас сразиться насмерть, то же самое должен делать и мой муж, а, между нами говоря, я больше уверена в победе Питера. Он ведь очень упорный боец и удивительно сильный — слишком упорный и слишком сильный для любого испанца.

— Да, это так, — слабо улыбаясь, произнесла Маргарет. — Питер — твой защитник, и, если он проиграет, на тебе навсегда останется печать служанки и безродной женщины.

— Служанкой я была или, во всяком случае, чем-то вроде этого, — заметила Бетти задумчиво, — а что касается моего происхождения, то это уж что есть. Зато я могу выдержать там, где другие не выдержат. Так что это все меня не очень волнует. Меня беспокоит другое: что, если мой защитник убьет моего мужа?

— Ты не хочешь, чтобы он был убит? — Маргарет посмотрела на Бетти.

— Пожалуй, нет, — ответила Бетти слегка дрогнувшим голосом и на мгновение отвернула лицо. — Я знаю, что он мерзавец, но ты понимаешь, я всегда любила этого мерзавца, так же как ты всегда ненавидела его. Поэтому я ничего не могу с собой поделать, но я бы предпочла, чтобы он встречался с кем-нибудь другим, у кого удар не так силен, как у Питера. Кроме того, если он погибнет, его наследники обязательно начнут судиться со мной.

— Во всяком случае, твоего отца не собираются сжечь завтра, — сказала Маргарет, чтобы переменить тему разговора, которая, по правде говоря, была не из приятных.

— Нет, кузина. Если мой отец получил по заслугам, то его безусловно сожгли и он все еще продолжает гореть — в чистилище, — но, видит бог, я никогда не брошу вязанку дров в его костер. Однако твоему отцу не грозит такая опасность, так зачем терзаться по этому поводу?

— Почему ты так говоришь? — удивилась Маргарет, которая не посвящала Бетти в детали заговора.

— Я не знаю, но я уверена, что Питер вызволит его из беды. Питер — это посох, на который можно опереться, хотя и выглядит он таким черствым и молчаливым, — в конце концов, это свойства посоха… Смотри, вон собор: разве он не красив? И огромная толпа народа ожидает у дверей. Теперь надо улыбаться, кузина. Кланяйся и улыбайся, как это делаю я.

Они подъехали к собору, и Питер, соскочив с коня, помог сойти своей невесте. Процессия выстроилась в должном порядке, и они проследовали в собор, сопровождаемые церковными служителями с жезлами.

Маргарет никогда раньше не была в этом соборе и никогда больше не видела его, но память о нем осталась у нее на всю жизнь. Прохлада и полумрак после ослепительного блеска солнца, семь огромных приделов храма, тянущихся без конца направо и налево, мрачные своды, колонны, уходящие ввысь, подобно тому как большие деревья в лесу стремятся к небу, торжественный полумрак, пронизанный лучами света, льющимися из высоких окон, сверкающее золото алтаря, звуки пения, гробницы — все это захватило ее, подавило и навсегда запечатлелось в ее памяти.

Медленно приблизились они к ступенькам огромного алтаря. Здесь стояли многочисленные прихожане, и здесь же, направо, сидели на троне король и королева Испании, решившие почтить эту свадьбу своим присутствием. Более того: когда подошла невеста, королева Изабелла в знак особой милости встала и, наклонившись, поцеловала ее в щеку. Пел хор, играла музыка. Это было превосходное зрелище — свадьба Маргарет, устроенная в одном из самых знаменитых соборов Европы. Однако, глядя на облаченных в сверкающие одеяния епископов и священников, созванных сюда для того, чтобы оказать ей честь, на то, как они двигаются взад и вперед, совершая таинственный обряд, Маргарет думала о другом обряде, столь же торжественном, который состоится завтра на самой большой площади Севильи, где эти же самые церковные служители будут приговаривать людей — возможно, среди них и ее отца — на обручение с огнем.

Рука об руку преклонили Маргарет и Питер колена перед огромным алтарем. Облака благовоний поднимались от качающихся кадил, теряясь во мраке. Точно так же завтра дым костров будет подниматься к небу. Они стояли, она и ее муж, завоеванный наконец ею, завоеванный после стольких страданий и которого она, возможно, потеряет прежде, чем ночь спустится на землю. Священники пели, епископ в роскошном облачении наклонился над ними и прошептал слова брачного обряда, на палец ей надели кольцо, слова обещания были произнесены, было дано благословение, и они стали мужем и женой. Разлучить их могла только смерть, — она стояла так близко от них в этот час.

Все было кончено. Маргарет и Питер поднялись, повернулись и на какое-то мгновение остановились. Маргарет обвела взглядом присутствующих и неожиданно увидела темное лицо Морелла, стоящего несколько в стороне и окруженного своими приближенными. Он смотрел на нее. Он подошел к ней и, низко поклонившись, прошептал:

— Мы участвуем в странной игре, леди Маргарет. Хотел бы я знать, чем она кончится. Буду ли я мертв сегодня вечером, или вы станете вдовой? И где начало этой игры? Не здесь, я думаю. И где дадут плоды те семена, что мы посеяли? Не думайте обо мне плохо, потому что я любил вас, а вы меня нет.

Он опять поклонился, сначала Маргарет, потом Питеру, и прошел, не обратив внимания на Бетти, которая стояла рядом, глядя на него своими большими глазами, словно тоже раздумывая, чем кончится эта игра.

Король и королева, окруженные придворными, вышли из собора, вслед за ними двинулись новобрачные. Они вновь сели на своих коней и в сиянии южного солнца, под приветственные крики толпы направились ко дворцу, где их ждал свадебный пир. Там для них был приготовлен стол, поставленный только чуть ниже королевского стола. Свадебный пир был великолепен и тянулся очень долго, но Маргарет и Питер почти ничего не ели и, не считая церемониальной чаши, ни одна капля вина не коснулась их губ. Наконец запели трубы, король и королева поднялись, и король своим тонким голосом объявил, что он не прощается с гостями, так как весьма скоро они все встретятся в другом месте, где храбрый новобрачный — английский джентльмен — будет защищать честь своей родственницы и соотечественницы в поединке с одним из первых грандов Испании, которого она обвиняет в причинении ей зла. Этот поединок, увы, не будет развлекательным турниром, он будет битвой насмерть, таковы его условия. Он не может пожелать успеха ни одному из противников, но он уверен, что во всей Севилье нет ни одного сердца, которое не отнеслось бы с должным уважением и к победителю и к побежденному, он уверен также, что оба противника будут доблестными, как подобает храбрым рыцарям Испании и Англии.

Вновь запели трубы, и придворные, назначенные сопровождать Питера, подошли к нему и объявили, что ему пора надеть доспехи. Новобрачные поднялись, окружающие отошли в сторону, чтобы не слышать их разговора, но с любопытством смотрели на них. Питер и Маргарет обменялись несколькими словами.

— Мы расстаемся, — произнес Питер, — и я не знаю, что сказать.

— Не говори ничего, муж мой, — ответила Маргарет. — Твои слова сделают меня слабой. Иди и будь храбр — сражайся за свою честь, за честь Англии и мою. Живой или мертвый — ты мой любимый, и живые или мертвые — мы встретимся. Мои молитвы будут с тобой, сэр Питер, мои молитвы и моя вечная любовь. Может быть, они дадут силу твоим рукам и уверенность твоему сердцу.

Затем Маргарет, не желая обнимать его на глазах у всех, присела перед ним в таком низком поклоне, что ее колено почти коснулось земли, он же низко склонился перед ней. Странное и величавое расставание — так, по крайней мере, подумали все собравшиеся. Взяв Бетти за руку, Маргарет покинула Питера.

Прошло два часа. Пласа де Торос, где должен был происходить поединок, — потому что на большой площади, на которой обычно устраивались турниры, готовили завтрашнее аутодафе, — была переполнена народом. Это был огромный амфитеатр, — возможно, построенный еще римлянами, — где устраивались всевозможные игры, в том числе и бои быков. Двенадцать тысяч зрителей могли разместиться на скамейках, поднимавшихся ярусами вокруг огромной арены, и вряд ли в этот день там можно было найти хоть одно свободное место. Арена, достаточно большая, чтобы кони, взяв разбег с любого конца ее, могли набрать полную скорость, была посыпана белым песком, так же как это, вероятно, делалось и в те времена, когда на ней сражались гладиаторы. Над главным входом, как раз против центра арены, сидели король и королева со своими приближенными, и между ними, но чуть позади, прямая и молчаливая, как статуя, — Маргарет. Лицо ее было закрыто подвенечной вуалью. Напротив них, по другую сторону арены, в беседке, окруженная свитой, сидела Бетти, сверкая золотом и драгоценностями, поскольку она была дамой, за чье доброе имя, по крайней мере формально, происходил этот поединок. Она сидела тоже совершенно неподвижно, привлекая взоры всех собравшихся. В ожидании поединка все разговоры вертелись вокруг нее, — это создавало рокот, подобный рокоту волн, бьющихся ночью о берег.

Загремели трубы, затем наступила тишина. Предшествуемый герольдами в золотых одеждах, через главный вход на арену выехал маркиз Морелла в сопровождении свиты. Под ним был великолепный черный конь, и сам он был одет в черные доспехи, над шлемом развевался черный плюмаж из страусовых перьев. На его алом щите был изображен орел с короной, указывавший на его звание, и под ним гордый девиз: «То, что я беру, я уничтожаю». Маркиз остановил своего коня в центре арены, поднял его на дыбы и заставил сделать круг на задних ногах. Он отсалютовал королевской чете длинным копьем со стальным наконечником. Толпа приветствовала его криками. После этого Морелла со своими людьми отъехали к северному концу арены.

Вновь зазвучали трубы, и появился герольд, а за ним верхом на белом коне, одетый в белые доспехи, сверкавшие на солнце, с белым плюмажем на шлеме, выехал высокий и суровый сэр Питер Брум. На его щите был изображен золотой, устремляющийся вниз сокол с девизом: «За любовь и честь». Он так же выехал на середину арены и сделал круг совершенно спокойно, словно ехал по дороге, при этом он тоже поднял свое копье в знак приветствия. На этот раз толпа молчала — рыцарь был иностранец. Однако солдаты, бывшие в толпе, говорили друг другу, что вид у него бравый и победить его будет нелегко.

В третий раз зазвучали трубы, и оба рыцаря двинулись навстречу друг другу и остановились перед королевскими величествами. Главный герольд громко возвестил условия поединка. Они были краткими: поединок должен продолжаться до смертельного исхода, если только король и королева не пожелают прекратить его раньше, а победитель согласится с их пожеланиями; рыцари будут биться на конях или пешими, копьями, мечами или кинжалами, но сломанное оружие не может быть заменено, нельзя заменять также коней и доспехи; победителя с почетом проводят с поля боя, и ему разрешено будет уехать, куда он пожелает, в королевстве или за его пределы, ему не будет предъявлено никакого обвинения, и его не должна преследовать кровавая месть; тело побежденного будет отдано его друзьям для похорон также с подобающими почестями; исход поединка не должен ни в какой мере влиять на решение церковного или гражданского суда по иску дамы, утверждающей, что она маркиза Морелла, или со стороны благородного маркиза Морелла, который, как она утверждает, является ее мужем.

Условия поединка были оглашены, противников спросили, согласны ли они с этими условиями, на что оба четко и ясно ответили: «Да». Тогда герольд от имени сэра Питера Брума, рыцаря ордена Сант-Яго, вызвал благородного маркиза Морелла на смертельный поединок, поскольку названный маркиз оскорбил его родственницу, английскую леди Элизабет Дин, которая утверждает, что она жена маркиза, должным образом обвенчанная с ним, и нанес многие другие оскорбления сэру Питеру Бруму и его жене, донне Маргарет Брум, в знак чего герольд бросил перчатку, которую маркиз Морелла поднял острием своего копья и перебросил через плечо, приняв таким образом вызов.

Соперники опустили забрала, их оруженосцы подошли проверить, хорошо ли укреплены доспехи, оружие, подпруги и поводья у коней. Все было в полном порядке, помощники герольдов взяли коней под уздцы и развели их в противоположные концы арены. По сигналу короля раздался звук трубы, и оруженосцы, бросив поводья, отскочили назад. Вторично зазвучала труба, и рыцари подобрали поводья, наклонились над гривами лошадей, прикрылись щитами и подняли копья, выставив их вперед.

Зрители застыли в напряженном молчании, и среди этой тишины пронесся звук третьей трубы — для Маргарет он прозвучал как глас судьбы. Из двенадцати тысяч глоток вырвался вздох, подобный порыву ветра на море, и замер вдали. Подобно стрелам, выпущенным навстречу друг другу, их кони с каждым шагом увеличивали скорость. Вот они встретились. Оба копья ударились о щиты, и оба противника покачнулись. Острия копей сверкнули, отклонившись в сторону или вверх, и рыцари, удержавшись в седлах, проскакали мимо, задев друг друга, но не ранив. В конце арены оруженосцы поймали коней за поводья и повернули их. Первая схватка закончилась.

Вновь запели трубы, и опять противники помчались навстречу друг другу и встретились в центре арены. Как и в первый раз, копья ударили по щитам, но столкновение было столь сильным, что копье Питера разлетелось на куски, а копье Морелла, скользнув по щиту противника, застряло в его забрале. Питер пошатнулся в седле и стал падать назад. Когда казалось, что он вот-вот должен упасть с коня, завязки его шлема лопнули. Шлем был сорван с его головы, и Морелла проскакал мимо со шлемом на острие копья.

— Сокол падает! — закричали зрители. — Сейчас он свалится с коня!

Но Питер не свалился. Он отбросил разбитое копье и, ухватившись за ремень седла, подтянулся обратно в седло. Морелла пытался остановить коня, чтобы повернуть обратно и напасть на англичанина раньше, чем он оправится, но его конь стремительно мчался, остановить его было невозможно, пока он не увидит перед глазами стену. Наконец противники вновь повернулись друг к другу. Но у Питера не было копья и шлема, а на острие копья Морелла висел шлем его противника, от которого он тщетно пытался освободиться.

— Вытаскивай меч! — кричали Питеру.

Это были голоса капитана Смита и его матросов. Питер опустил руку, чтобы взяться за меч. Но он не сделал этого и, оставив меч в ножнах, пришпорил коня и вихрем понесся на Морелла.

— Сокола сейчас проткнут! — закричали кругом. — Орел побеждает! Орел побеждает!

Действительно, казалось, что этим все кончится. Копье Морелла было направлено на незащищенное лицо Питера, но, когда копье было совсем близко, Питер бросил поводья и ударил своим щитом по белому плюмажу, развевавшемуся на конце копья Морелла, тому самому, что перед этим был сорван с головы Питера. Он рассчитал правильно: белые перья качнулись очень невысоко, однако достаточно для того, чтобы, пригнувшись в седле, Питер мог проскользнуть под смертоносным копьем. А когда противники поравнялись, Питер выбросил свою длинную правую руку и, обхватив Морелла, словно стальным крюком, вырвал его из седла. Черный конь помчался вперед без всадника, а белый — с двойной ношей.

Морелла обхватил Питера за шею, и тела их переплелись, черные доспехи перемешались с белыми, противники раскачивались в седле, а испуганный конь мчался по арене, пока наконец не свернул резко в сторону. Противники упали на песок и некоторое время лежали, оглушенные падением.

— Кто победил? — кричали в толпе.

Им отвечали:

— Оба готовы!

Наклонившись вперед в своем кресле, Маргарет сорвала вуаль и смотрела на арену. Лицо ее было мертвенно бледным.

— Глядите, они упали вместе, вместе и зашевелились и теперь поднялись невредимыми.

Питер и Морелла отскочили друг от друга и выхватили длинные мечи. И пока оруженосцы ловили коней и подбирали сломанные копья, они уже стояли лицом к лицу. Питер, у которого не было шлема, держал высоко свой щит, чтобы защитить голову, и спокойно ожидал атаки.

Морелла первым нанес удар, и его меч со скрежетом столкнулся со сталью. Прежде чем Морелла успел вновь стать в позицию, Питер нанес ему ответный удар, однако Морелла успел пригнуться, и меч только срезал черные перья с его шлема. С быстротой молнии устремилось острие меча Морелла прямо в лицо Питера, но англичанин успел чуть отклониться, и удар миновал его. Вновь атаковал Морелла и нанес удар такой силы, что, хотя Питер успел подставить свой щит, меч испанца скользнул по нему и пришелся по незащищенной шее и плечу. Кровь окрасила белые доспехи, и Питер зашатался.

— Орел побеждает! Орел побеждает! Испания и орел! — вопили десять тысяч глоток.

Вслед за этим наступило минутное молчание, и в этой тишине в толпе раздался женский голос, в котором Маргарет узнала голос Инессы:

— Нет, сокол нападает!

Не успел замереть звук ее голоса, как Питер, видимо разъяренный болью от раны и страхом поражения, с боевым кличем: «Да здравствуют Брумы!» — собрал все силы и ринулся прямо на Морелла — зрители увидели, что половина шлема испанца валялась на песке. На этот раз пришла очередь Морелла покачнуться. Более того — он выронил свой щит.

— Вот это удар! Хороший удар! — раздались голоса в толпе. — Сокол! Сокол!

Питер, увидел, что противник потерял щит, и то ли из рыцарства, как подумала толпа, приветствовавшая этот жест, то ли потому, что он хотел освободить свою левую руку, но он отшвырнул свой щит и, схватив меч обеими руками, бросился на испанца. С этого момента, хотя он был без шлема, исход поединка уже не вызывал сомнения. Бетти говорила о Питере как об упорном бойце с тяжелым ударом. На этот раз Питер доказал, что она была права. Свежий, будто он только что вышел на арену, Питер наносил удар за ударом злополучному испанцу, пока удары его меча по толедской стали доспехов противника не стали напоминать удары молота по наковальне. Это были страшные удары, но сталь еще выдерживала, и Морелла, сопротивляясь изо всех сил, отступал, пока наконец не оказался перед трибуной, где сидели их величества и Маргарет.

Краем глаза Питер увидел, где они находятся, и в душе решил, что именно сейчас и здесь он закончит бой. Отпарировав выпад отчаявшегося испанца, Питер нанес ему сокрушительный удар, меч его блеснул подобно радуге, и, хотя черная сталь выдержала, Морелла почти был сбит с ног. Воспользовавшись этим, Питер высоко поднял меч и с криком «Маргарет!» опустил его со всей силой, на какую был способен. Меч сверкнул подобно молнии, быстрый, ослепивший всех, кто смотрел на него. Морелла пытался отвести меч противника. Напрасно. Его собственный меч разлетелся, шлем был рассечен, и, широко раскинув руки, он тяжело рухнул на землю.

Наступило минутное молчание, и среди этого молчания раздался пронзительный женский голос:

— Сокол победил! Английский сокол победил!

Вслед за этим поднялся неистовый шум: «Он мертв!», «Нет, он двигается!», «Убей его!», «Пощади его, он хорошо сражался!»

Питер оперся о свой меч, глядя на поверженного противника. Затем он взглянул на короля и королеву, но они сидели молча, не подавая никакого знака. Он видел Маргарет, которая пыталась встать и крикнуть что-то, но женщины, стоявшие рядом, усадили ее обратно. Глубокая тишина воцарилась вокруг, тысячи людей напряженно ждали конца. Питер посмотрел на Морелла. Увы, тот еще был жив, его меч и прочный шлем смягчили силу мощного удара. Морелла был только ранен и оглушен.

— Что я должен делать? — обратился Питер к королевской чете.

Король, казалось, был взволнован, он хотел сказать что-то, но королева наклонилась к нему, шепнула несколько слов, и он остался сидеть неподвижно. Оба молчали. Молчала и внимательно наблюдавшая за всем этим толпа. Понимая, что означает это ужасающее молчание, Питер бросил меч и вытащил кинжал, чтобы разрезать ремни шлема Морелла и нанести последний удар.

В эту секунду он услышал шум, донесшийся с другого конца арены, и, взглянув в ту сторону, увидел самую странную картину, какую ему когда-либо приходилось наблюдать. С перил павильона напротив него, легко, как кошка, спускалась женщина. С кошачьей ловкостью она спрыгнула с высоты десяти футов и, подобрав свои юбки, бросилась к нему. Это была Бетти. Без сомнения, это была Бетти. Бетти в ее роскошном наряде, с развевающимися волосами. Питер в изумлении смотрел на нее. Все кругом замерли пораженные. Через полминуты она уже была рядом с ним и, став над телом Морелла, закричала:

— Оставь его! Говорю тебе, оставь его!

Питер не знал, что делать и что сказать, и двинулся было, чтобы поговорить с ней, но она стремительно бросилась к мечу Питера, лежавшему на песке, подняла его и, отскочив назад к Морелла, крикнула:

— Тебе придется сначала сразиться со мной, Питер!

И она действительно так стремительно стала наступать на него с его собственным мечом в руках, что он вынужден был отступить, чтобы избежать удара. По скамьям прокатилась волна хохота. Засмеялся даже Питер. Ничего подобного никогда еще не было видано в Испании. Смех замер, и Бетти, у которой был отнюдь не тихий голос, опять закричала на ужасном испанском языке:

— Пусть он убьет сначала меня, прежде чем убить моего мужа! Отдайте мне моего мужа!

— Бери его, если тебе хочется, — ответил Питер.

И Бетти, бросив меч, подняла лежащего без сознания испанца своими крепкими руками, как будто это был ребенок; его кровоточащая голова легла ей на плечо. Бетти пыталась унести его, но не смогла.

Присутствующие громко приветствовали ее, а Питер с жестом отчаяния отбросил свой кинжал и опять обратился к их величествам. Король встал и поднял руку, дав знак оруженосцам Морелла взять его тело. Бетти помогала им.

— Маркиза Морелла, — произнес король, в первый раз обращаясь к ней с этим титулом, — ваша честь восстановлена, ваш защитник победил. Что вы хотите сказать?

— Ничего, — ответила Бетти, — кроме того, что я люблю этого человека, хотя он дурно обращался со мной и с другими. Я знала, что, если он скрестит меч с Питером, он искупит свои грехи. Я повторяю, что люблю его, и, если Питер хочет убить его, он должен сначала убить меня.

— Сэр Питер Брум, — сказал король, — решение в ваших руках. Мы отдаем вам жизнь этого человека — вы можете подарить ее ему или поступить по своему усмотрению.

Питер немного подумал и затем произнес:

— Я дарую ему жизнь, если он признает эту даму своей законной женой и будет всегда жить с ней, прекратив против нее все судебные дела.

— Дурак, как он может это сделать, — воскликнула Бетти, — когда ты своим здоровенным мечом выбил из него всякое соображение!

— Тогда, — смиренно предложил Питер, — может быть, кто-нибудь сделает это за него?

— Я, — сказала Изабелла, в первый раз нарушив молчание. — Я это сделаю. От имени маркиза Морелла я обещаю вам это, дон Питер Брум, перед лицом всех собравшихся здесь. Я еще добавлю: если он выживет и если он захочет нарушить это обязательство, данное от его имени для того, чтобы спасти его от смерти, имя его будет предано позору. Объявите об этом, герольды!

Герольды затрубили в трубы, и один из них объявил громогласно решение королевы. Толпа громко приветствовала это решение.

После этого оруженосцы унесли Морелла, все еще остававшегося без сознания; Бетти в перепачканном кровью платье шла рядом с ним. Питеру подвели его коня, и он, невзирая на раны, сел на него и объехал арену. Его встречали такими овациями, каких эта площадь никогда не слышала. Отсалютовав мечом, Питер и его оруженосцы исчезли в воротах, через которые они выехали.

Так необычно закончился этот поединок, который впоследствии получил название «Боя испанского орла с английским соколом».

Глава 25

«МАРГАРЕТ» УХОДИТ В МОРЕ
Наступила ночь. Питер, ослабевший от потери крови и с трудом двигавшийся из-за полученных ран, попрощался с королем и королевой Испании, которые наговорили ему массу приятных слов. Они назвали его украшением рыцарства и предлагали ему высокое положение и звание, если он согласится поступить к ним на службу. Однако Питер поблагодарил их и отказался, сказав, что он слишком много перестрадал в Испании, чтобы жить здесь. Король и королева поцеловали его жену, прекрасную Маргарет, которая прильнула к своему раненому мужу, как плющ обвивает дуб, и не отходила от него ни на шаг. Ведь еще недавно она почти не надеялась обнять его живого. Итак, король и королева поцеловали ее, а Изабелла, сняв с себя драгоценную цепь, повесила ее на шею Маргарет в качестве прощального подарка и пожелала ей счастья с таким мужем.

— Увы, ваше величество, — ответила Маргарет, и ее темные глаза наполнились слезами, — как я могу быть счастливой, думая о завтрашнем дне?

Изабелла покраснела и ответила:

— Донна Маргарет Брум, будьте благодарны за то, что вам принес сегодняшний день, и забудьте о завтрашнем и о том, что он должен унести. Идите, и пусть бог будет с вами обоими!

Они удалились, и маленькая кучка английских матросов в испанских плащах, которые сидели в амфитеатре и ахали, когда наносил удары орел, но ликовали, когда побеждал сокол, повели или, скорее, понесли Питера под покровом темноты к лодке, стоявшей неподалеку от места поединка. Они отплыли, никем не замеченные, ни толпой, ни даже оруженосцами Питера, уверенными, что он, как и предупредил их, вернулся со своей женой во дворец. Так они доплыли до «Маргарет», судно снялось с якоря и, спустившись вниз по течению, стало за излучиной реки.

Это была тяжелая ночь — в ней не было места для любви и нежности. Разве могли думать об этом Маргарет и Питер, измученные сомнениями и страхом, пережившие сегодня такой ужас и такую радость! Рана Питера была глубокой и тяжелой, хотя его щит и умерил силу удара меча Морелла и острие меча пришлось, по счастливой случайности, по плечу так, что не задело артерии и не тронуло кости. Однако он потерял много крови, и капитан Смит, который был гораздо более умелым хирургом, чем это можно было предполагать, счел необходимым промыть рану спиртом, причинившим Питеру сильную боль, и зашить ее шелковой ниткой. На руках и на бедрах у Питера были страшные кровоподтеки, а спина была разбита во время падения с коня вместе с Морелла.

Большую часть ночи Питер пролежал в полузабытье. И когда наступил рассвет, он смог только подняться со своей койки, чтобы вместе с Маргарет опуститься на колени и молиться о спасении ее отца из рук жестоких испанских священников.

Ночью Смит, воспользовавшись приливом, повел судно опять вверх по течению и бросил якорь под прикрытием старых, разбитых кораблей, о которых говорил ему Питер. Перед этим он закрасил старое название судна и на его месте написал «Санта Мария» — название корабля такой же постройки и тоннажа, как и «Маргарет», который, по слухам, ожидался в порту. Поэтому ли, или потому, что на реке было в то время много судов, но случилось так, что никто из властей не обратил внимания на их возвращение, а если и заметил, то не стал сообщать, не придав этому особого значения. Во всяком случае, пока все шло хорошо.

По сведениям отца Энрике, подтвержденным другими источниками, процессия «Акта веры» должна была выйти на набережную около восьми часов, пройти но ней всего ярдов сто и свернуть на улицу, ведущую к площади, где было все приготовлено для совершения мессы. «Очищенные» должны будут здесь быть посажены в клетки и отвезены на Квемадеро.

В шесть часов утра Смит собрал в каюте двенадцать матросов, которых он выбрал в помощь себе для предстоящего предприятия. Питер, стоя рядом с Маргарет, сообщил им весь план в подробностях и умолял их во имя их хозяина и ради его дочери сделать все, что возможно, чтобы спасти хозяина от страшной смерти.

Матросы поклялись; у них кипела кровь, не говоря уже о том, что им была обещана большая награда, а тем, кто погибнет, — вознаграждение их семьям. Затем они позавтракали, разобрали мечи и ножи и укутались в испанские плащи, хотя, говоря по правде, этих парней из Эссекса и Лондона с трудом можно было принять за испанцев. Лодка была готова, и тут Питер, хотя он едва мог стоять, заявил, что поедет с ними. Однако капитан Смит, с которым, вероятно, уже раньше переговорила Маргарет, топнул ногой по палубе и заявил, что здесь командует он и он не допустит этого. Раненый человек, заявил Смит, будет им только обузой, он займет лишь место в маленькой шлюпке, а помочь им не сможет ни на суше, ни на воде. Кроме того, Питера узнают в лицо тысячи людей, видевшие его вчера, и наверняка узнают, тогда как никто не обратит внимания на дюжину матросов, высадившихся с какого-то судна, чтобы покутить и посмотреть на представление. И, наконец, ему лучше остаться на борту «Маргарет», ибо, если дело обернется плохо, здесь будет слишком мало людей, чтобы быстро вывести корабль в открытое море и доплыть до Англии.

Питер все-таки настаивал на своем, пока Маргарет, обняв его, не спросила, не думает ли он, что ей будет лучше, если она потеряет сразу и отца и мужа. А ведь если они потерпят неудачу, это может случиться. Только тогда Питер, страдающий от боли и очень слабый, уступил, и капитан Смит, отдав последние распоряжения своему помощнику и пожав руки Питеру и Маргарет, спустился со своими двенадцатью матросами в шлюпку. Укрываясь за старыми судами, шлюпка направилась к берегу.

«Маргарет» находилась на расстоянии выстрела из лука от берега, и с палубы между кормой одного старого судна и носом другого открывался вид на набережную. Здесь и расположились Питер и Маргарет. Один из матросов взобрался на мачту, откуда был виден почти весь город и даже старый мавританский замок, где теперь помещалась инквизиция. Наконец этот матрос крикнул, что процессия вышла — он увидел знамена, людей у окон и на крышах; к тому же колокол собора медленным звоном возвестил о том же. Затем потянулось длительное ожидание. Они видели, как группа матросов в испанских плащах показалась на набережной и смешалась с немногочисленной толпой, собравшейся там, — основная масса народа толпилась на площади и на прилегающих улицах.

В конце концов, как раз когда часы на соборе пробили восемь, «триумфальное» шествие, как оно именовалось, вступило на набережную. Первым появился отряд солдат, вооруженных копьями, затем распятие, задрапированное черным крепом, которое нес священник, за ним следовали другие служители церкви, в белоснежных одеждах, символизировавших чистоту. Затем появились люди, тащившие деревянные или сделанные из кожи изображения каких-то мужчин и женщин, которые благодаря бегству в другие страны или в царство смерти избежали лап инквизиции. Следом за ними несли гробы, по четыре человека каждый, — в этих гробах были тела или кости умерших еретиков, которые ввиду смерти тех, кому они принадлежали, должны были быть тоже сожжены в знак того, что сделала бы с ними инквизиция, если бы могла, — это давало ей право конфисковать оставшееся от человека имущество.

Затем шли раскаявшиеся. Головы их были обриты, ноги босы, одни были одеты в темные одежды, другие — в желтые балахоны с красным крестом, называемые санбенито. После них появилась группа еретиков, осужденных на сожжение. Они были облачены в замарры из овечьих шкур, разрисованные дьявольскими рожами, их собственными портретами, окруженными пламенем. На этих несчастных были также высокие, похожие на епископские митры шапки, так называемые «короза», разрисованные изображениями пламени. Рты у них были заткнуты кусками дерева, иначе они могли бы осквернять и заражать окружающих еретическими речами, в руках они несли свечки, которые сопровождающие их монахи время от времени зажигали, если те гасли.

Сердца Питера и Маргарет дрогнули, когда в конце этой ужасной процессии появился человек верхом на осле, одетый в замарру и корозу, но с петлей на шее. Отец Энрике сказал правду — это, без сомнения, был Джон Кастелл. Как во сне, смотрели Питер и Маргарет на его позорный наряд.

Следом за ним шли роскошно одетые чиновники, инквизиторы, знатные люди, члены Совета инквизиции; впереди них развевалось знамя, именуемое Святым знаменем веры.

Кастелл поравнялся с маленькой группой моряков, и казалось, что-то произошло с упряжью осла, на котором он сидел, потому что тот остановился и человек в одежде секретаря подошел к нему, по-видимому для того, чтобы поправить упряжь, заставив тем самым остановиться всю процессию, следующую за ним. Идущие впереди уже миновали набережную и завернули за угол. Непонятно, что там случилось, но еретика потребовалось снять с осла; его грубо стащили с ослиной спины, а животное, словно обрадовавшись освобождению от ноши, задрало голову вверх и громко стало орать.

Люди из немногочисленной толпы, стоявшей вдоль набережной, двинулись к ним, как будто для того, чтобы помочь, и среди них — несколько человек в таких накидках, какие были на матросах с «Маргарет».

Офицеры и гранды позади начали кричать: «Вперед! Вперед!», но люди, окружившие осла, вместо этого начали подталкивать его вместе с седоком ближе к воде. В это время прискакала стража узнать, что случилось.

И тут неожиданно возникло замешательство, причину которого было невозможно разгадать, — в следующее мгновение Маргарет и Питер, схватившие друг друга за руки, увидели, что человека, который до этого ехал на осле, быстро тащат вниз по ступенькам набережной туда, где находилась шлюпка с «Маргарет».

Помощник капитана, стоявший у штурвала, тоже видел все это. Он свистнул, и по этому сигналу якорный канат был обрублен — времени для подъема якоря не было, — а матросы, стоявшие на реях, распустили паруса, и судно тут же начало двигаться.

Между тем на набережной шла битва. Еретик был уже в шлюпке вместе с частью матросов, но остальные сдерживали толпу священников и вооруженных служителей, пытавшихся схватить его. Один из священников с мечом в руке проскользнул между матросами и тоже свалился в шлюпку. Наконец все уже были в шлюпке, за исключением одного человека — капитана Джона Смита, которого атаковали трое противников. Весла были подняты, но матросы ждали. Капитан взмахнул мечом, и один из нападающих рухнул. Остальные двое бросились на капитана, один прыгнул ему на спину, другой повис на шее. С отчаянным усилием капитан бросился в воду, увлекая за собой обоих нападающих. Одного из них больше уже не увидели, так как Смит заколол его, а второй вынырнул рядом с шлюпкой, которая была уже на расстоянии нескольких ярдов от набережной; один из матросов ударил его веслом по голове, и тот пошел ко дну.

Однако Смита не было видно, и Питер и Маргарет решили, что он утонул. Матросы тоже, по-видимому, решили так, потому что они начали грести, но неожиданно большая загорелая рука появилась над водой и схватилась за корму шлюпки, а гулкий голос пророкотал:

— Гребите, ребята, я здесь!

Матросы налегли с такой силой, что ясеневые весла гнулись, как луки. В это время двое моряков схватили священника, прыгнувшего в шлюпку, и выбросили его за борт; он некоторое время барахтался, не умея плавать и хватаясь за воздух руками, а потом исчез. Шлюпку подхватило течением, вот она уже обогнула нос первого из старых кораблей, за которым виднелась «Маргарет». Ветер посвежел, и судно набирало скорость.

— Спустите трап и приготовьте канаты! — закричал Питер.

Это было сделано, но недостаточно быстро, потому что в следующий момент шлюпка ударилась о борт корабля. Матросы успели ухватиться за канаты и удерживали шлюпку, в то время как капитан Смит, наполовину захлебнувшийся, цеплялся за кормовую доску; вода почти покрывала его с головой.

— Спасайте сначала его! — закричал Питер.

Один из матросов сбежал по трапу и бросил капитану петлю. Смит поймал ее одной рукой и постепенно надел на себя. Тогда матросы схватились за веревку и вытащили его на палубу, где он лег, тяжело дыша и выплевывая воду. Судно двигалось все быстрее, настолько быстро, что Маргарет умирала от страха, как бы шлюпку не затянуло под корпус и не утопило.

Но матросы знали свое дело. Они постепенно отвели шлюпку назад, пока ее нос не оказался на уровне трапа. Первым они помогли вылезти Кастеллу. Он схватился за перекладину трапа, и сильные руки подхватили его. Он полз, шаг за шагом, пока наконец его ужасная, дьявольски разукрашенная шапка, лицо с белым пятном там, где была сбрита борода, раскрытый рот, в котором до сих порторчал деревянный кляп, не показал не над бортом, как сказал потом помощник капитана, подобно лику сатаны, бежавшего из ада. Матросы подняли его, и он без чувств упал на руки дочери. Один за другим поднимались вслед за ним матросы — все были живы, хотя двое были ранены и покрыты кровью. Да, никто не погиб

— все до одного были в безопасности на палубе «Маргарет».

Капитан Смит выплюнул последние остатки речной воды, приказал принести ему чарку вина и тут же выпил ее. Питер и Маргарет в это время вытащили проклятый кляп изо рта Кастелла и дали ему глоток спирта. Смит, словно большая собака, стряхнул с себя воду и, ни слова не говоря, подошел к штурвалу и взял его из рук помощника. Плыть по реке было делом трудным, и никто не знал реку так хорошо, как капитан Смит. «Маргарет» как раз поравнялась со знаменитой Золотой башней, и вдруг по ним выстрелила пушка, но ядро пролетело далеко от судна.

— Смотрите! — воскликнула Маргарет, указывая на всадников, скачущих на юг вдоль берега реки.

— Они хотят предупредить форты, — отозвался Питер, — Бог послал нам этот ветер, мы должны успеть прорваться к морю.

Ветер крепчал, он дул с севера, но какой это был длинный и тяжелый день! Час за часом плыли они вниз по реке, которая становилась все шире. Они плыли то мимо деревень, где кучки людей, завидев их, размахивали оружием, то мимо пустынных болот и равнин, покрытых соснами.

Когда они были уже у Бонанцы, солнце стояло довольно низко, а когда миновали Сан-Лукар, оно уже садилось. В широком устье реки, где белые волны бились об узкий мол, к ним спешили на веслах две большие галеры, чтобы захватить их. Галеры были очень ходкими, и спастись, казалось, не было никакой возможности.

Маргарет и Кастелла отправили вниз, матросы заняли свои места. Питер решительно направился на корму, где упорный капитан Смит стоял у штурвала, не разрешая никому дотронуться до него. Смит посмотрел на небо, на берег и на спасительное открытое море впереди. Затем он приказал поднять все паруса и мрачно посмотрел на галеры, подстерегавшие их, подобно борзым, у выхода в море. Галеры держались на веслах посередине канала. По обе стороны кипели буруны, через которые не мог пройти ни один корабль.

— Что вы хотите делать? — спросил Питер.

— Мастер Питер, — сквозь зубы процедил Смит, — когда вы вчера дрались с испанцем, я не спрашивал вас, что вы собираетесь делать. Придержите ваш язык и предоставьте все мне.

«Маргарет» была быстроходным судном, но никогда еще она не развивала такой скорости. Позади нее свистел ветер. Ее крепкие мачты согнулись, как удочки, а спасти скрипели и стонали под тяжестью наполненных ветром парусов, ее левый борт лежал почти на уровне воды, так что Питер должен был лежать на палубе — стоять было невозможно — и видел, как вода бежала в трех футах от него.

Галеры выстроились, преграждая путь «Маргарет». В полумиле от нее они встали нос к носу, отлично зная, что никакое судно не может проскользнуть по пенящемуся мелководью. Они ждали, что «Маргарет» должна будет замедлить ход — это было неизбежно, — и тогда они возьмут ее на абордаж и перебьют малочисленную команду. Смит что-то приказал помощнику, и неожиданно в лучах заходящего солнца на грот-мачте взвился английский флаг, при виде которого матросы разразились восторженными криками. Смит отдал новый приказ, и был поднят последний кливер. Теперь время от времени левый борт погружался в воду, и Питер чувствовал, как соленая вода обжигает его израненную спину.

Испанские капитаны держали галеры на прежнем месте. Они не могли понять, что этот иностранец — сумасшедший или не знает речного фарватера? Ведь он пойдет ко дну со всеми, кто у него на борту. Они стояли, ожидая, когда этот леопардовый флаг и надувшиеся паруса будут спущены, но «Маргарет» прямо, словно бык, мчалась на них. Она была на расстоянии не более четверти мили и шла прямо по курсу, когда наконец на галерах поняли, что она пойдет ко дну не одна.

На испанских судах началось смятение, заливались свистки, кричали люди, надсмотрщики бросились вниз подстегивать рабов, поднятые весла казались красными в свете заходящего солнца, когда они с силой били по воде. Бушприты галер стали раздвигаться — пять футов, десять футов, может быть, двенадцать футов. И прямо в эту полоску открытой воды, словно камень, пущенный из пращи, словно стрела из лука, ринулась несущаяся по ветру «Маргарет».

Что же случилось? Спросите об этом у рыбаков Сан-Лукара и у пиратов Бонанцы, где история эта передается из поколения в поколение. Огромные весла треснули, как тростник, верхняя палуба левой галеры была разорвана, словно бумага, крепкими реями летящей «Маргарет», борт правой галеры завернулся, как стружка под рубанком, и «Маргарет» прорвалась.

Капитан Смит оглянулся — два больших испанских судна тонули. Словно раненые лебеди, они кружились и трепетали у пенящегося мола. Затем он повернул судно на другой галс, крикнул плотника и спросил у него, дал ли корабль течь.

— Никакой, сэр, — ответил тот, — но его потребуется заново смолить. Это был дуб против яичной скорлупы, и у нас была скорость!

— Хорошо, — сказал Смит. — С двух сторон находились мели, выбор оставался один — жизнь или смерть, но я был уверен, что они дадут нам пройти. Пришлите сюда помощника взять штурвал. Я должен поспать.

Солнце опустилось в бурлящее море, и ускользнувшая от власти Испании «Маргарет» повернула свой разбитый бушприт к Уэссану, к Англии.

Эпилог

Прошло десять лет с тех пор, как капитан Смит провел «Маргарет» через мель Гвадалквивира столь замечательным образом. Был конец мая. В Эссексе леса стояли зеленые, птицы пели, луга пестрели цветами. В чудесной долине Дедхэма можно было видеть длинный низкий дом со многими остроконечными крышами — прелестный старый дом из красного кирпича и почерневшего от времени дерева. Дом этот стоял на небольшом холме. Сзади к нему примыкал лес, а впереди тянулась длинная аллея из дубов, которая шла через парк к дороге, ведущей к Колчестеру и Лондону. По этой аллее майским днем шел старый седой человек с быстрыми черными глазами. С ним было трое детей — мальчик лет десяти и две маленькие девочки, которые цеплялись за руки старика и за его одежду и засыпали его вопросами.

— Куда мы идем, дедушка? — спросила одна из девочек.

— Навестить капитана Смита, дорогая моя, — ответил старик.

— Я не люблю капитана Смита, — заявила другая девочка, — он толстый и всегда молчит!

— А я люблю, — прервал ее мальчик, — он дал мне замечательный нож, который мне нужен, когда я играю в моряка. И мама его любит, и папа, и дедушка, потому что он спас его, когда жестокие испанцы хотели его сжечь. Правда, дедушка?

— Правда, дорогой мой, — ответил старик. — Смотрите, вон белка пробежала по траве. Может, вы ее поймаете раньше, чем она добежит до дерева?

Дети бросились со всех ног и, так как дерево оказалось невысоким, начали карабкаться на него вслед за белкой. Между тем Джон Кастелл, ибо это был он, вышел через ворота парка и направился к маленькому домику у дороги. У дома на скамье сидел полный мужчина. Очевидно, он поджидал гостя, потому что указал ему на место рядом с собой и, когда Кастелл сел, спросил:

— Почему вы не пришли вчера, хозяин?

— Из-за ревматизма, друг мой, — ответил Кастелл. — Я получил его в подвалах этой проклятой инквизиции в Севилье. Они были очень сырые и холодные, эти подвалы, — задумчиво добавил он.

— Многим они казались довольно жаркими, — проворчал Смит, — к тому же пребывание в них обычно оканчивалось большим костром. Странно, что мы никогда больше ничего не слышали об этом деле. Я думаю, все это потому, что королева Изабелла хорошо относилась к нашей Маргарет и не хотела поднимать этого вопроса перед Англией и мутить воду.

— Может быть, — заметил Кастелл. — А вода ведь была мутная.

— Мутная? Как на отмели Темзы при отливе. Умная женщина эта Изабелла. Никто другой не додумался бы так выставить человека на посмешище, как она поступила с Морелла, когда отдала его жизнь Бетти и обещала от его имени, что он признает ее своей женой. После этого он уже не представлял никакой опасности в смысле заговоров против короны. Да, он должен был сделаться посмешищем всей страны, а таким людям никогда ничего не удается. Вы помните испанскую пословицу: «Королевский меч рубит, костры, зажженные попами, сжигают, но уличные песенки убивают быстрее». Хотелось бы мне знать, что случилось с ними со всеми. А вам, хозяин? Не говоря, конечно, о Бернальдесе — он ведь уже много лет в Париже и, говорят, живет там неплохо.

— Да, — улыбнулся Кастелл, — конечно, хотелось бы узнать, если только для этого не потребовалось бы ехать в Испанию.

В этот момент прибежали дети, ворвавшись одновременно в калитку.

— Не помните мою клумбу, маленькие разбойники! — закричал капитан Смит, замахнувшись на них тростью, в то время как они спрятались за его спину и стали корчить гримасы.

— Где белка, Питер? — спросил Кастелл.

— Мы согнали ее с дерева, дедушка, и окружили на берегу ручья, и там…

— Что — там? Поймали вы ее?

— Нет, дедушка. Когда нам казалось, что мы уже поймали ее, она прыгнула в воду и уплыла.

— Некоторые люди в трудном положении поступали так же, — смеясь, заметил Кастелл, припоминая одну речную набережную.

— Это было нечестно! — с негодованием закричал мальчик. — Белки не должны плавать, и, если я поймаю ее, я посажу ее в клетку.

— Я думаю, что эта белка останется в лесу до конца своей жизни.

— Дедушка! Дедушка! — закричала младшая девочка, просунув голову в калитку. — Много народу едет сюда на лошадях. Такие красивые! Иди сюда, посмотри!

Эта новость возбудила любопытство старых джентльменов, поскольку не так много людей приезжало в Дедхэм. Во всяком случае, они оба поднялись, правда с некоторым трудом, и направились к калитке. Да, ребенок был прав: в двухстах ярдах от них двигалась внушительная кавалькада. Впереди на великолепном коне ехала высокая, красивая дама, одетая в черный шелк, лицо ее было прикрыто черной вуалью. Рядом с ней ехала другая дама, закутанная так, будто здешний климат был для нее слишком холодным. Между ними на пони ехал маленький красивый мальчик. Слуги и служанки, человек шесть или восемь, огромная повозка, нагруженная багажом, которую тянули четыре крупные фламандские лошади, замыкали эту процессию.

— Кто же это? — воскликнул, вглядываясь, Кастелл.

Капитан Смит тоже посмотрел и втянул носом воздух, как он часто делал на палубе в туманное утро.

— По-моему, пахнет испанцами, — заявил он, — а я не люблю этого запаха. Посмотрите на их такелаж. Скажите, хозяин: кого вам напоминает это трехмачтовое судно со всеми его парусами?

Кастелл с сомнением покачал головой.

— Я припоминаю, — продолжал Смит, — высокую девушку, разукрашенную, как майское дерево, которая бежала по белому песку во время поединка в Севилье… Да, я забыл, что вас там не было.

До них донесся громкий, звонкий голос, приказавший по-испански кому-то пойти к дому и узнать, где здесь ворота. Тут Кастелл сразу узнал всадницу.

— Это Бетти! — воскликнул он. — Клянусь бородой Авраама, это Бетти!

— Я тоже так думаю, только не упоминайте Авраама, хозяин. Он очень опасный человек, этот Авраам, в христианских странах. Говорите — «клянусь ключами святого Петра» или «болезнями святого Павла».

— Дитя, — обратился Кастелл к одной из своих внучек, — беги в дом и скажи папе и маме, что приехала Бетти и привезла с собой половину Испании. Ну, быстро! И запомни имя: Бетти.

Удивленная девочка побежала, а Кастелл и Смит пошли навстречу путникам.

— Не можем ли мы быть полезны вам, сеньора? — спросил Кастелл по-испански.

— Маркиза Морелла, если вам угодно… — начала она тоже по-испански, затем неожиданно продолжала по-английски: — Боже мой! Да ведь это мой старый хозяин, Джон Кастелл, с белой бородой вместо черной!

— Она стала белой после того, как меня побрил святой цирюльник в святейшей инквизиции, — сказал Кастелл. — Ну, слезай же с этого коня, Бетти, дорогая… прошу прощения — благороднейшая и высокорожденная маркиза Морелла, — и поцелуй меня.

— Хоть двадцать раз, если пожелаете! — воскликнула Бетти, с такой стремительностью падая с высоты в его объятия, что, если бы не мощная поддержка Смита, они оба свалились бы на траву.

— Чьи это дети? — спросила Бетти, расцеловав Кастелла и пожав руку Смиту. — Впрочем, нечего спрашивать: у них глаза моей кузины и длинные носы, как у Питера. Как они? — озабоченно добавила она.

— Ты сама увидишь через одну — две минуты.

Пошли своих людей и багаж к дому, хотя я не знаю, где они там все разместятся, и пойдем с нами.

Бетти помедлила, так как она рассчитывала произвести эффект своим триумфальным въездом в полном параде. Но в эту минуту появились Маргарет и Питер — Маргарет с ребенком на руках, и Питер, выглядевший так же, как и всегда, худощавый, с длинными руками и ногами, суровый на вид, но с добрыми глазами. Вслед за ним появились слуги и маленькая Маргарет.

Поднялось настоящее столпотворение, прерываемое объятиями, но в конце концов свита была отправлена в дом, и багаж был разгружен. За ними ушли дети вместе с маленьким мальчиком испанского типа, с которым они уже успели подружиться; остались Бетти и ее закутанная спутница. Эту даму Питер некоторое время рассматривал, словно знакомую.

По-видимому, она заметила его интерес, потому что, как бы случайно, откинула один из платков, закрывавших ее лицо, показав один нежный и блестящий глаз и кусочек щеки оливкового цвета. Тут Питер сразу же узнал ее.

— Как вы поживаете, Инесса? — сказал он, протягивая ей с улыбкой руку, ибо он действительно был рад видеть ее.

— Так, как может чувствовать себя бедный путник в чужой и очень сырой стране, дон Питер, — ответила она томным голосом. — Но меня утешает, что я вижу перед собой старого друга, которого последний раз я видела в лавке одного булочника. Вы помните?

— Помню! — воскликнул Питер. — Это не такая вещь, которую можно забыть. Инесса, что стало с отцом Энрике? Я слушал несколько разных версий.

— Трудно сказать что-либо определенное, — ответила Инесса, открывая свои смеющиеся красные губы. — В старом мавританском замке, где помещается святая инквизиция, так много темниц, что невозможно сосчитать арестантов, как бы хороша ни была информация. Все, что я знаю, это то, что у этого бедняги начались неприятности из-за нас. Возникли подозрения по поводу его поведения во время процессии, которую капитан, может быть, помнит, — и она кивнула в сторону Смита.

— Кроме того, человеку в его положении было очень опасно посещать еврейские кварталы и писать неосторожные письма — нет, не то, о котором вы думаете, я держу слово, — другие, в которых он просил вернуть то письмо. Некоторые из них пропали.

— Он умер? — спросил Питер.

— Хуже, я думаю, — ответила Инесса, — заживо погребен — «наказание стеной».

— Бедняга! — вздрогнул Питер.

— Да, — задумчиво заметила Инесса, — докторам не нравятся их собственные лекарства.

— Я вижу, Инесса, — сказал Питер, взглянув в сторону Бетти, — что маркиз не последовал за вами.

— Только дух его, дон Питер, не иначе.

— Значит, он умер? Что убило его?

— Смех, я думаю, или, вернее, то, что он был предметом этого смеха. Он совершенно выздоровел от ран, которые вы ему нанесли, и потом, конечно, он должен был сдержать обещание, данное королевой, и признать благородную леди, в прошлом Бетти, своей маркизой. Он не мог этого не сделать после того, как она отбила его у вас с помощью вашего же меча и выходила его. Но конца этому не было. О нем пели песенки на улицах и спрашивали, как поживает его крестная мать Изабелла, потому что это она дала за него обещание и поклялась от его имени; потом его еще спрашивали, ломала ли маркиза еще копья ради него, и так далее.

— Бедняга! — сказал Питер с выражением глубокого сочувствия. — Жестокая судьба! Лучше бы я убил его.

— Конечно. Но не говорите этого при благородной Бетти — она уверена, что он был очень счастлив в семейной жизни под ее защитой. Он молча страдал, и даже я, которая так ненавидела его, стала жалеть его. Подумайте: один из самых гордых людей Испании, блестящий гранд, племянник короля, опора церкви, посол их величеств к маврам сделался предметом шуток простонародья, да и знати тоже.

— Знати? Кого же?

— Почти всех, потому что королева подавала пример. Я не знаю, за что она так ненавидела его, — добавила Инесса, проницательно взглянув на Питера, но, не дождавшись ответа, продолжала: — Она делала это очень умно, всегда оказывая высокочтимой Бетти самый любезный прием, подзывая ее к себе, восхищаясь ее английской красотой и тому подобное. А то, что делала королева, повторяли все, пока моя легко возбуждающаяся хозяйка чуть не потеряла голову. А маркиз почувствовал себя плохо и после взятия Гранады уехал туда, чтобы жить спокойно. Бетти уехала вместе с ним. Она была ему хорошей женой и сэкономила много денег. Она похоронила его год назад — он умер тихо — и поставила ему один из лучших памятников в Испании — он еще не закончен. Вот и вся история. Теперь она привезла сына, юного маркиза, сюда, в Англию, на год или два, потому что у нее очень любящее сердце и ей очень хотелось видеть вас всех. К тому же она решила, что для сына будет лучше уехать на время из Испании. Что касается меня, то теперь, после смерти Морелла, я первое лицо в доме — секретарь, главный поставщик сведений и все что угодно.

— Вы не замужем, я полагаю? — спросил Питер.

— Нет, — ответила Инесса. — Я видела так много мужчин, когда была молода, что, мне кажется, этого вполне достаточно. Или, может быть, — продолжала она, устремив свои нежные блестящие глаза на него, — был один, который мне слишком нравился, чтобы хотеть…

Она остановилась. Они как раз шли по подъемному мосту напротив Старого замка. Роскошная Бетти и прекрасная Маргарет в окружении остальных, разговаривая, прошли через широкие двери в просторный вестибюль. Инесса посмотрела им вслед и заметила стоящие, подобно стражу, у подножия широкой лестницы покрытые вмятинами белые доспехи и расколотый щит с золотым соколом — подарок Изабеллы, — в которых Питер сражался с маркизом Морелла и победил его. Затем она сделала шаг назад и критически осмотрела здание.

Над каждым крылом здания возвышалась каменная башня, построенная с целью обороны; вокруг замка тянулся глубокий ров. Внутри круга, образуемого рвом и окруженного тополями и древними тисовыми деревьями, в южном углу замка, находился отгороженный садик с дорожками, с цветущим боярышником и другими кустами. В самом конце его, почти скрытый ивами, был каменный бассейн. Глядя на все это, Инесса сразу заметила: насколько позволяли обстоятельства и климат, Питер, устраивая этот сад, скопировал другой, в далеком южном городе Гранаде, скопировал вплоть до ступенек и скамей. Она повернулась к нему и с невинным видом сказала:

— Сэр Питер, вы не возражаете погулять со мной в атом саду сегодня вечером? В этой башне, кажется, нет никаких окон.

Питер стал красным, как шрам на его лице, и, смеясь ответил:

— А вдруг одно найдется? Пойдемте в дом, Инесса. Никого здесь не встретят с большим удовольствием, чем вас, но я никогда не буду больше гулять с вами наедине в саду.



ХОЗЯЙКА БЛОСХОЛМА (роман)

Действие романа происходит в Англии в первой половине XVI столетия.

Настоятель аббатства — сильный, властный и жестокий аббат Мэлдон — преследует сироту Сайсели Фотрел, стремясь овладеть ее наследством — огромным поместьем и редчайшими драгоценностями…

Глава 1

СЭР ДЖОН ФОТРЕЛ
Кто хоть раз видел развалины Блосхолмского аббатства[106], никогда не сможет забыть их. Аббатство расположено на холме, с севера его окаймляет полноводное устье реки, по которому поднимается прилив; с востока и юга оно граничит с богатейшими поместьями, лесами и заболоченными пастбищами, а с запада окружено холмами, постепенно переходящими в пурпурные торфяные земли; гораздо дальше за ними виднеются бесконечные мрачные вершины. Вероятно, пейзаж не очень изменился с времен Генриха VIII[107], когда произошло то, о чем мы собираемся рассказать; здесь не появилось большого города, не были вырыты шахты или построены фабрики, оскорбляющие землю и оскверняющие воздух ужасным, удушливым дымом.

Мы знаем, что население деревни почти не менялось — об этом говорят старые переписи, — а так как здесь не проложили железной дороги, то облик Блосхолма, вероятно, остался почти таким же. Дома, построенные из местного серого камня, долго не поддавались разрушению.

Люди многих поколений входили и выходили все из тех же дверей, хотя теперь крыши большинства домов покрыты черепицей или грубыми плитами сланца, вместо тростника, нарубленного у плотины. Железные помпы, заменившие в колодцах деревни прежние ведра на валиках, все еще снабжают деревню питьевой водой, как во времена Эдуарда Первого[108], а может быть, существовали много веков до него. Недалеко от ворот аббатства, посредине монастырского луга, все еще можно било увидеть колодки и позорный столб, несмотря на то что ими не пользуются и надобность в них отпала. На позорном столбе красуются три набора железных скоб разного диаметра, прикрепленные на разной высоте и приспособленные для рук мужчины, женщины и ребенка.

Все это, помнится, находилось под странной старой крышей, которую поддерживали необтесанные дубовые столбы; над крышей виднелся флюгер, изображавший архангела, возвещающего о страшном суде, — фантазия монастырского художника: труба, или каретный рожок, или какой-то другой музыкальный инструмент, в который он трубил, исчез.

Приходская книга говорит, что во времена Георга I[109] какой-то мальчишка отбил его и расплавил, за что был публично высечен; именно тогда, по всей вероятности, и воспользовались этим столбом в последний раз. Но Гавриил все еще вертится так же решительно, как и тогда, когда известный кузнец, старик Питер, сделал его и собственноручно установил в последний год царствования короля Генриха VIII; говорят, он поставил архангела в память того, что здесь были прикованы Сайсели Харфлит, леди Блосхолма, и ее кормилица Эмлин, осужденные на сожжение как ведьмы.

Время коснулось Блосхолма лишь слегка. Почти все луга носят те же названия и сохранили ту же самую форму и границы. Старые фермы и несколько помещичьих домов, где жила местная знать, стоят там же, где стояли всегда. Прославленная башня аббатства все еще стремится к небу, хотя у нее уже нет колоколов и крыши, в то время как в полумиле от нее по-прежнему стоит среди древних вязов приходская церковь, перестроенная при Вильгельме Рыжем[110] на заложенном еще во времена саксов фундаменте[111]. Дальше, на склоне долины, куда по полям сбегает ручеек, находились развалины совершенно разрушенного женского монастыря, когда-то подчинявшегося величавому аббатству на холме; часть развалин была покрыта листами оцинкованного железа и использовалась под коровники.

Об этом аббатстве, об этом женском монастыре и о тех, которые жили в тех местах в давно прошедшие времена, и в особенности о подвергшейся преследованиям прекрасной женщине, которая была известна как леди Блосхолма, и пойдет наш рассказ.

Это было в середине зимы, 31 декабря 1535 года. Старый, седобородый и краснощекий Фотрел, человек лет шестидесяти, сидел перед камином в столовой своего большого дома в Шефтоне и читал письмо, только что принесенное из Блосхолмского аббатства. Сер Фотрел наконец одолел его, и если бы кому-нибудь довелось быть при этом, он мог бы увидеть рыцаря, хозяина обширного поместья, в ярости, необычной даже для времени Генриха VIII. Сер Джон швырнул бумагу на землю, выпил подряд три кубка крепкого эля — и до того выпитого в изрядном количестве, — разразился градом отборнейших ругательств, бывших в ходу в то время и, наконец, в самых пылких выражениях послал тело блосхолмского аббата[112] на виселицу, а его душу в ад.

— Он притязает на мои земли, вот как! — воскликнул он, грозя кулаком в сторону Блосхолма. — Что говорит этот негодяй? Что прежний аббат разделил их с моим дедушкой не полюбовно, а под угрозами и страхом. Теперь, пишет он, этот государственный секретарь Кромуэл[113], прозывающийся главным викарием, заявил, что вышеупомянутая передача была незаконной и что я должен вручить вышеупомянутые земли Блосхолмскому аббатству до сретения или в самый день праздника. Интересно, сколько заплатили Кромуэлу за то, чтобы он подписал этот приказ без всякого расследования?

Сер Джон налил и выпил четвертый кубок эля, затем принялся ходить взад и вперед по залу. Наконец он остановился перед камином и заговорил с ним, как если бы это был его враг:

— Вы умный парень, Клемент Мэлдон, мне говорили, что все испанцы таковы, вас научили вашему ремеслу в Риме и нарочно прислали сюда. Вначале вы были никто, а теперь вы аббат Блосхолма и, может, достигли еще большего, если бы король не поссорился с папой[114]. Но иногда вы забываетесь — ведь южная кровь горяча, и что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Не прошло и года с тех пор, как вы сказали при мне и при других свидетелях кое-какие слова, о которых я вам теперь напомню. Может быть, когда о них узнает секретарь Кромуэл, он откажется отдать вам мои земли, а вашу голову, голову заговорщика, поднимет, пожалуй, еще выше. Придется напомнить вам об этих словах. Большими шагами сэр Джон подошел к двери и закричал; не будет преувеличением сказать, что он заревел, как бык. Немного спустя дверь распахнулась, и появился слуга — кривоногий, коренастый парень, с копной черных волос на голове.

— Ты не торопишься, Джефри Стоукс? Неужели должен я ждать, когда вашей милости угодно будет пожаловать? — сказал сэр Джон.

— Как можно прийти быстрее, хозяин? За что вы меня браните?

— Ты еще поспорь со мной, парень. Повтори-ка еще раз и я прикажу тебя привязать к столбу и отхлестать.

— Вы бы сами себя отхлестали, хозяин! Вышла бы из вас желчь и пары доброго эля — вот что вам нужно! — хриплым голосом ответил Джефри. — Бывают люди, не умеющие ценить настоящих слуг, но такие часто умирают в одиночку. Что вам нужно? Если могу, сделаю, а нет, так делайте сами.

Сэр Джон поднял руку, точно собираясь ударить его, затем снова опустил ее.

— Люблю, когда человек умеет дать отпор, — сказал он более мягко, — и у тебя как раз такой характер. Не обижайся на меня, малый. Я злюсь, и не без причины.

— Злость-то я вижу, а причины не знаю, хотя, может, и отгадаю: ведь только что из аббатства приходил монах.

— Увы! В том-то и дело, в том-то и дело, Джефри. Послушай-ка! Я немедленно поеду в это воронье гнездо. Оседлай мне лошадь.

— Хорошо, хозяин. Я оседлаю двух лошадей.

— Двух? Я сказал одну, дурак; разве я скоморох, чтобы ехать на двух сразу?

— Этого я не знаю, но вы поедете на одной, а я на другой. Блосхолмский аббат приезжает к сэру Джону Фотрелу из Шефтона с соколом на руке, с капелланами[115] и пажами и с десятком недавно нанятых здоровенных вооруженных людей. Это больше, чем подобает священнику. Когда сэр Джон Фотрел едет в Блосхолмское аббатство, его должен сопровождать слуга, который мог бы держать его лошадь и служить свидетелем.

Сэр Джон испытующе посмотрел на него.

— Я обозвал тебя дураком, — сказал он, — но ты дурак только по виду. Делай как хочешь, Джефри, только поскорее. Стой! Где моя дочь?

— Леди Сайсели у себя в гостиной. Я видел ее нежное личико в окне; она так смотрела на снег, будто видит привидение.

— Хм, — проворчал сэр Джон, — привидение, о котором она думает, шести футов роста и ездит на большой серой кобыле; у него веселое лицо и пара рук, прекрасно приспособленных для меча и для того, чтобы крепко обнять девушку. Надо выдумать заклинание, чтобы привидение не появилось, Джефри. — Очень жаль, хозяин. А вам, может быть, это и не удастся? Заставить исчезнуть приведение — это дело священника. Мужские руки найдут что обнять, раз девичьи сами к нему тянутся.

— Эй ты, иди! — заревел сэр Джон, и Джефри вышел.

Через десять минут они уже ехали по направлению к находившемуся в трех милях аббатству, а еще через полчаса сэр Джон не слишком скромно стучался в ворота; услышав стук, монахи, как испуганные муравьи, забегали взад и вперед, так как времена были тяжелые и никто не мог знать, что ему угрожает.

Узнав наконец гостя, они принялись отодвигать засовы огромных дверей, опускать поднятый на закате подъемный мост.

Вскоре сэр Джон стоял в комнате аббата, греясь у большого камина; за ним стоял слуга Джефри, держа в руках его длинный плащ.

Это была красивая комната с потолком из благородного резного орехового дерева, с каменными стенами, увешанными дорогими гобеленами, на которых были вытканы сцены из священного писания. Пол бы покрыт роскошными коврами из цветной восточной шерсти. Так же великолепна была и чужеземная мебель с инкрустациями из слоновой кости и серебра; на столе стояло золотое распятие чудесной работы, на мольберте, повернутом так, что свет от серебряной висячей лампы падал прямо на него, — картина какого-то великого итальянского художника. На ней изображалась в человеческий рост кающаяся Магдалина; прекрасные глаза женщины были обращены к небу, она била себя кулаком в грудь.

Сэр Джон огляделся и презрительно фыркнул.

— Ну, Джефри, как ты думаешь, где мы находимся? В келье монаха или в гостиной какой-нибудь придворной дамы? Посмотри под стол, парень, наверняка ты там найдешь ее лютню и вышивание. Чей это портрет, как тебе кажется? — И он указал на Магдалину.

— Я думаю, что это кающаяся грешница, хозяин. Она была приятна для мирян, пока была грешницей, а теперь стала святой и потому приятна для священника. А что касается всего остального, здесь неплохо можно было бы выспаться после кубка красного вина. — И он ткнул большим пальцем в сторону бутылки с узким и длинным горлышком, стоявшей на краю стола.

— А что камин ярко пылает, в этом нет ничего удивительного, ведь его топят сухим дубом из вашего Стикслейского леса.

— Откуда ты это знаешь, Джефри? — спросил сэр Джон.

— По его прожилкам, хозяин, по его прожилкам. Я перевел там слишком много леса, чтобы не знать. Только стикслейские глины делают кольца извилистей и темнее к сердцевине. Посмотрите.

Сэр Джон посмотрел и злобно выругался.

— Ты прав, парень, теперь я вспомнил. Когда я был еще мальчишкой, мой дед показал мне именно эту особенность стикслейских дубов. Эти проклятые монахи истребляют мои леса прямо у меня под носом. Мой лесничий — негодяй. Они напугали или подкупили его, и я его за это повешу.

— Сначала докажите преступление, хозяин, а это не так-то легко, а потом уж говорите о виселице. Только короли да аббаты, имеющие «право виселицы»[116], могут сделать это, если захотят. Ох, это правда, — добавил он изменившимся голосом, — прекрасная комната, хотя недостаточно хороша для того святого, что в ней живет; такому святому подобало бы иметь серебряную раку[117], вроде той, что стоит перед алтарем, и он безусловно заслужит ее еще до того, как состарится. — И Джефри, точно случайно, наступил на побаливающую подагрическую ногу хозяина.

Сэр Джон круто обернулся, как блосхолмский флюгер в ненастный день.

— Неуклюжая жаба! — заревел он и сразу замолчал, потому что среди бесшумно раздвинувшихся гобеленов появился одетый в дорогие меха высокий человек с тонзурой[118] и за ним двое других тоже с тонзурами, но в простых черных одеждах. Это был аббат со своими капелланами.

— Благослови господь — мягко сказал аббат c иностранным акцентом, поднимая два пальца правой руки для благословения.

— Добрый день, — ответил сэр Джон, в то время как его слуга поклонился и перекрестился. — Почему вы подкрадываетесь к людям, как вор по ночам, святой отец? — раздраженно добавил он.

— Сказано, что именно так грядет страшный суд, сын мой, — ответил аббат, улыбаясь. — И по правде говоря, в нем чувствуется некоторая необходимость. Мы слышали громкие споры и разговор о том, чтобы кого-то повесить. Основательно ли ваше обвинение?

— Оно крепче дуба, — угрюмо ответил старый сэр Джон. — Мой слуга сказал, что эти дрова в камине взяты из моего Стикслейского леса, а я ответил ему, что если это так, то, значит, они украдены и мой лесничий должен быть за это повешен.

— Достойный человек прав, сын мой, и все же ваш лесничий не заслуживает наказания. Я купил у него скудный запас топлива, и, если говорить правду, счет еще не оплачен. Деньги, которые следовало внести, отправлены в Лондон, потому я попросил отложить плату до получения летней ренты. Не вините его, сэр Джон, если по дружбе к нам и зная, что это не причинит вам ущерба, он не потерпел скудости нашей скромной обители.

Сэр Джон окинул взглядом роскошную комнату.

— Разве это скудность скромной обители заставила вас послать мне письмо, в котором говорится, что у вас есть предписание Кромуэла захватить мои земли? — спросил сэр Джон, набрасываясь, как бык, на своего обидчика и бросая на стол письмо. — Или вы хотите сказать, что заплатите за них, когда получите свою летнюю ренту?

— Нет, сын мой. Долг заставляет меня начать это дело. Двадцать лет мы оспариваем эти поместья, которые, как вы знаете, ваш дед в трудную минуту отобрал у нас, разделив их пополам, несмотря на протест того, кто был в то время аббатом. Поэтому я, наконец, изложил дело главному викарию, который, как я слышал, решил вопрос в пользу аббатства.

— Удовлетворить иск, о котором ответчик и понятия не имеет! — воскликнул сэр Джон. — Милорд аббат, это нельзя назвать правосудием; это мошенничество, и я не потерплю этого. Помилуйте, может быть, он еще что-нибудь решил?

— Раз уж вы спрашиваете об этом — кое-что еще, сын мой! Чтобы избежать лишних расходов, я изложил ему некоторые не решенные между нами вопросы; вот вкратце его решение: ваше право на владение блосхолмскими землями и прилегающими землями, в общей сложности достигающими 8 тысяч акров[119], не аннулируется, но оно не считается безусловным и остается под сомнением.

— Помилуй бог! Почему? — спросил сэр Джон.

— Я скажу вам, сын мой, — мягко ответил аббат. — В течение столетия земли принадлежали этому аббатству как дар короны, и нет никаких документов, указывающих на то, что корона согласилась на их отчуждение.

— Никаких документов, — воскликнул сэр Джон, — но у меня в секретном ящике есть договор, подписанный моим прадедушкой и аббатом Франком Ингхэмом! Никаких документов, но мой вышеупомянутый прадедушка дал вам вместо них другие земли, и вы ими сейчас владеете! Прекрасно, продолжайте, святой отец.

— Мой сын, я повинуюсь вам. Ваше право, хотя и является сомнительным, не аннулировано полностью; считается все еще, что вы будете владеть этими землями как арендатор аббатства, но они перейдут к нему, если вы умрете, не оставив потомства. Если же вы умрете, имея несовершеннолетних детей, то они будут переданы под опеку блосхолмского аббата, если таковой будет существовать, а если нет — то есть не будет ни аббата, ни аббатства, — то под опеку короны.

Сэр Джон выслушал это, затем откинулся на спинку стула, а его красное лицо посерело, как зола.

— Покажите мне это решение, — медленно сказал он.

— Оно еще не написано, сын мой. В течение десяти дней или около того, я надеюсь… Но вам, кажется, плохо. Быть может, после наружного холода подействовало тепло этой комнаты. Выпейте бокал нашего скромного вина.

И по его знаку один из капелланов шагнул к буфету, наполнил бокал из стоявшей там бутылки с длинным горлышком и поднес ее сэру Джону.

Тот взял его, не сознавая, что делает, затем внезапно бросил серебряный бокал вместе с содержимым в огонь, откуда капеллан и извлек его щипцами.

— Выходит, что вы монахи, оказываетесь моими наследниками, — сказал сэр Джон совсем другим, спокойным голосом, — по крайней мере вы так говорите, а если это так, то, вероятно, мне осталось недолго жить. Я не буду пить вашего вина, оно может быть отравлено. Теперь послушайте меня, сэр аббат. Я мало верю в эту сказку, хотя, без сомнения, взятками и другими способами вы сделали все от вас зависящее, чтобы за моей спиной навредить мне там, в Лондоне. Но завтра на рассвете, будет ли хорошая погода или ненастье, я поскачу сквозь снега в Лондон, где у меня тоже есть друзья, и мы еще посмотрим…

Мы еще посмотрим. Вы умны, аббат Мэлдон, и я знаю, что вам нужны деньги или что-нибудь взамен, чтобы платить вашим оруженосцам и чтобы удовлетворить ваши громадные потребности — да, да, старинные драгоценности времен крестовых походов. Из-за них вы ищете способа ограбить меня — ведь вы всегда меня ненавидели, и, может быть, Кромуэл поверил вашей басне. Быть может, безумный монах, — добавил он медленно, — он хотел откормить на моих хлебах такого церковного гуся, как вы, перед тем как свернуть ему шею и сварить его.

При этих словах бесстрашный аббат содрогнулся и даже два бесстрастных капеллана переглянулись.

— Ах! Это вас волнует? — спросил сэр Джон Фотрел. — Хорошо, тогда вот что заставит вас содрогнуться по-настоящему. Вы думаете, что к вам благоволят при дворе, не так ли? Потому что вы принесли присягу на счет престолонаследия[120], от которой люди храбрее вас, например братья картезианского монастыря[121], отказались и погибли из-за этого. Но вы забыли слова, сказанные вами мне в моем доме, когда любимое ваше вино повлияло на вас, что…

— Замолчите! Ради самого себя замолчите, сэр Джон Фотрел! — перебил аббат. — Вы заходите слишком далеко.

— Не так далеко, как отправитесь вы, милорд аббат, прежде даже, чем я сам рассчитаюсь с вами. А вы попадете в Тауэр Хилл[122] или на площадь Тайберн[123], где вас повесят и четвертуют как изменника его величеству. Говорю вам, вы забыли сказанные вами слова, но я вам их напомню. Разве вы мне не сказали, когда ушли гости, что король Генрих — еретик, тиран и безбожник, и папа хорошо сделал, если отлучит его от церкви и лишит престола? Разве вы не спросили меня, когда я пошел вас провожать, не мог ли бы я вызвать в этой местности, где пользуюсь влиянием, восстание простолюдинов, а также знающих и любящих меня дворян, чтобы свергнуть короля, а на его место посадить некоего кардинала Пола, и за это обещали мне прощение и отпущение всех грехов и великие почести — именем папы и испанского императора[124].

— Никогда этого не было, — отвечал аббат.

— И разве я, — продолжал сэр Джон, не обращая внимания на его слова, — разве я не отказался слушать вас и не сказал вам, что ваши слова предательство, и будь они сказаны где-нибудь в другом месте, а не в моем доме, я, как повелевает мой долг верноподданного, доложил бы о них? Да, да и разве не с этой минуты вы стремитесь погубить меня, потому что вы меня боитесь?

— Я все это отрицаю, — снова сказал аббат. — Все это пустая ложь, вымышленная вашей злобой, сэр Джон Фотрел.

— Вот как! Пустые слова, милорд аббат? Ну, так я говорю вам, они все записаны и подписаны, как полагается по форме. Говорю вам, что у меня есть свидетели, о которых вы и не подозревали и которые слышали их собственными ушами. Здесь, за моим столом, стоит один из них. Не так ли, Джефри?

— Так точно, хозяин, — ответил слуга. — Я вместе с другими случайно оказался в маленькой комнате с деревянной панелью, где мы ждали аббата, чтобы проводить его домой, и слышали все, а потом я и они поставили свои подписи на документе. Это так же верно, как то, что я христианин, но, несмотря на это, хозяин, как бы несправедливо со мной не обошлись в этом доме, я не стал бы об этом распространяться.

— А мне так нравится, — ответил рассвирепевший рыцарь, — и я стану говорить об этом еще громче в любом другом месте, например перед Королевским советом. Завтра, милорд аббат, я с этим документом отправлюсь в Лондон, и тогда вы узнаете, чего вам будет стоить попытка лишить Фотрела его состояния.

Теперь, в свою очередь, испугался аббат. Его гладкие оливковые щеки побледнели и впали, как будто он уже почувствовал, как веревки обвиваются вокруг его шеи. Его руки, все в драгоценных кольцах, дрожали, и он, схватив руку одного из капелланов, оперся на нее.

— Человек, — прошипел он, — неужели ты думаешь, что, произнеся подобные лживые угрозы, ты выйдешь отсюда, чтобы погубить меня, священнослужителя? У меня здесь есть темницы; я облечен властью. Будет доказано, что ты напал на меня и я всего лишь защищался; не ты один, сэр Джон, можешь давать показания. — И он прошептал какие-то слова по-латыни или по-испански на ухо одному из капелланов, после чего священник повернулся, чтобы уйти.

— Кажется, теперь мы попали в историю, — сказал Джефри Стоукс, кладя руку на кинжал у пояса и проскользнув между дверью и монахом.

— Вот именно, Джефри! — воскликнул сэр Джон. — Держись, крысиная нора. Смотри, испанец, вот мой меч. Проводите меня к воротам, или, в силу королевских полномочий, мне данных, я буду немедленно судить тебя как предателя и, если добьюсь своей цели, отвечу за все.

Аббат с минуту подумал, как бы измеряя мысленно ярость стоящего перед ним рыцаря. Затем сказал:

— Идите как пришли, с миром, о раб ярости и зла, но знайте, что проклятие церкви последует за вами. Я говорю вам, что вы стоите на краю гибели.

Сэр Джон посмотрел на него. Злоба исчезла с его лица, на нем появилось какое-то странное выражение — пророческое или вдохновенное, можно назвать это как угодно.

— Во имя неба и всех святых! Я думаю, что вы правы, Клемент Мэлдон, — пробормотал он. — Под этой черной рясой вы такой же человек, как и мы все, — не правда ли? У вас есть сердце, есть руки и ноги, есть мозг, чтобы думать. Для бога вы всего лишь скрипка, на которой он играет, и как бы сильно ваш религиозный фанатизм ни искажал ее звуков, струны порой говорят правду. Ну, а я — другая, может быть, более честная скрипка, хоть я и не поднимаю двух пальцев правой руки и не говорю: «Благословляю, сынмой» или: «Отпускаются вам грехи ваши», и вот сейчас наш единый бог играет во мне свою мелодию, и я скажу вам, что она говорит. Я стою у порога смерти, но и вы стоите недалеко от виселицы. Я умру как честный человек; вы умрете, как пес, предавший все, и после этого пусть ваши молитвы, ваши обедни и ваши святые помогут вам, если им это удастся. Мы поговорим об этом еще раз, когда снова встретимся где-нибудь в другом месте. А теперь, милорд аббат, ведите меня к воротам, помня, что я с мечом следую за вами. Джефри, поставь перед собой этих мерзких воронов и следи за ними как следует. Милорд аббат, я ваш слуга. Вперед!

Глава 2

УБИЙСТВО У ЗАВОДИ
Некоторое время сэр Джон и его слуга ехали молча. Потом сэр Джон громко рассмеялся.

— Джефри, — позвал он, — это было опасным испытанием. Сэр священник намеревался воткнуть нам между ребер испанскую зубочистку, а потом для успокоения совести дать предсмертное отпущение грехов.

— Да, хозяин, но он благоразумно вспомнил, что у английских мечей лезвие длиннее и что его головорезы провожают старый новый год в харчевне у брода, и отказался от своего замысла. Я всегда говорил вам, хозяин, что ваше старое октябрьское вино слишком крепко для употребления днем. Его следовало бы приберечь, чтобы пить перед сном.

— Что ты хочешь сказать парень?

— Я хочу сказать, что вашими устами говорит эль, а не мудрость. Вы раскрыли ваши карты и сваляли дурака.

— Как ты смеешь учить меня! — сердито сказал сэр Джон. — Мне хотелось, чтобы этот льстивый предатель хоть раз в жизни услышал правду.

— Так-так, но для правды и для тех, кто ее почитает, наступили плохие дни. Разве было необходимо говорить ему о том, что завтра вы отправляетесь в Лондон по этому делу?

— Почему нет? Я приеду туда раньше его.

— Приедете ли вы туда когда-нибудь, хозяин? Дорога идет мимо аббатства, а у этого священника достаточно головорезов, умеющих держать язык за зубами.

— Ты хочешь мне сказать, что он подставит мне ловушку. Не посмеет, я тебе говорю. Но для твоего успокоения мы поедем дальней тропинкой через лес.

— Дорога там трудная, хозяин; а кто ж будет сопровождать вас? Большинство отправилось в извоз, другие — отдыхают. В доме только трое, вы не можете оставить без охраны леди Сайсели или взять ее с собой в такой холод. — И он прибавил многозначительно: — Помните, что в доме есть богатство, которое кое-кому нужнее ваших земель. Лучше подождите немного, ваши люди вернутся или вам удастся созвать арендаторов и поехать в Лондон, как подобает человеку вашего звания, в сопровождении двадцати славных молодчиков.

— И дать нашему другу аббату время нашептать на ухо Кромуэлу, а через него и королю. Нет, нет, я поеду завтра на рассвете с тобой или, если ты боишься, без тебя, как я ездил раньше и возвращался целым и невредимым.

— Никто не посмеет сказать, что Джефри Стоукс боится человека, священника или дьявола, — покраснев, ответил старый солдат. — Тридцать лет ваш путь был хорош для меня и теперь хорош. Я предупредил вас не ради себя — мне-то безразлично, что будет, — а ради вас и вашего дома.

— Я это знаю, — сказал сэр Джон, смягчаясь. — Не принимай моих слов близко к сердцу, я сегодня не в себе. Во имя всех святых! Наконец-то мы дома. О! Чья это лошадь проскакала в ворота до нас?

Джефри взглянул на следы, отчетливо выделявшиеся при лунном свете на только что выпавшем снегу.

— Серая кобыла сэра Кристофера Харфлита, — сказал он. — Я узнаю ее подковы и круглую форму копыт. Без сомнения, он приехал навестить госпожу Сайсели.

— Я запретил ему это, — пробормотал сэр Джон, выскакивая из седла.

— Не запрещайте, — ответил Джефри, забирая его лошадь. — Кристофер Харфлит может быть хорошим другом для девушки, когда понадобится, а мне кажется, что это время близко.

— Делай свое дело, мошенник! — закричал сэр Джон. — Чтобы в моем собственном доме какая-то девчонка и щеголь, желающий поправить свои пошатнувшиеся дела, не ставили меня ни во что?

— Раз уж вы меня спрашиваете, то, по-моему, они правы, — невозмутимо ответил Джефри, уводя лошадей.

Сэр Джон большими шагами направился к дому через заднюю дверь, выходившую в конюшню. Взяв фонарь, стоявший около двери, он прошел по галереям наверх в гостиную, расположенную перед залом, которым после смерти матери пользовалась его дочь; тут он предполагал найти ее. Поставив фонарь на столик в коридоре, он толкнул незапертую дверь и вошел.

Вся передняя часть большой комнаты тонула во мраке. Задняя была освещена только ярким светом топившегося камина и двумя свечами. Все же около глубокой оконной ниши мрак рассеивался и озарял ярким светом сидящую на дубовом кресле с высокой спинкой Сайсели Фотрел, единственное оставшееся в живых дитя сэра Джона. Это была высокая грациозная девушка с голубыми глазами, каштановыми волосами и белоснежной кожей, с круглым ребячьим личиком, какие большинство людей считают красивыми. В эту минуту это лицо, обычно радостное и лукавое, казалось обычным. И для этого, видимо, были причины, так как рядом с ней на стуле сидел молодой человек и что-то горячо говорил ей.

Это был здоровенный молодец, очень широкий в плечах, с правильными чертами лица, длинным прямым носом, черными волосами и веселыми черными глазами. Как и подобает влюбленным, он, по всей вероятности, пылко и очень искренне объяснялся ей в любви; сидя лицом к Сайсели, он о чем-то умолял ее, а она откинулась на спинку кресла и ничего не отвечала.

Как раз в эту минуту обильный поток слов иссяк: то ли высказавшись до конца, то ли по какой-нибудь другой причине, но молодой человек перешел к иному, более действенному способу наступления. Вдруг, соскользнув со стула, он опустился на колени, взял руку Сайсели и, не встретив сопротивления, поцеловал ее несколько раз; затем вдохновленный успехом, раньше чем сэр Джон, задыхавшийся от негодования, смог найти слова, чтобы остановить его, он обнял девушку своими длинными руками, прижал к себе и стал целовать ее алые губы, как прежде целовал руки.

Эта дерзость, казалось, разрушила сковывающие ее чары, так как, оттолкнув назад кресло и высвободившись из его объятий, она поднялась и сказала дрогнувшим голосом:

— О! Кристофер, дорогой Кристофер, так ведь нельзя!

— Может быть, — ответил он. — Раз вы меня любите, мне все остальное безразлично.

— Уже два года, как вы знаете это, Кристофер. Да я люблю вас, но увы! — мой отец не согласен. Теперь уходите, пока он не вернулся, или нам обоим придется поплатиться за это, а меня, быть может, отправят в монастырь, куда ни один мужчина не может проникнуть.

— Нет, моя голубка. Я пришел сюда, чтобы просить его согласия.

Тогда наконец сэр Джон не выдержал.

— Просить моего согласия, бесчестный мошенник! — проревел он из темноты; при этом Сайсели упала обратно в кресло почти в обмороке, а дюжий Кристофер зашатался, словно пронзенный стрелой. — Сначала обнимаешь мою дочь у меня на глазах, а потом, позволив себе такую дерзость, просишь моего согласия! — И он бросился к ним, как бык, готовый к нападению. Сайсели поднялась, стремясь убежать, но, увидев, что бегство невозможно, бросилась в объятия своего возлюбленного. Взбешенный отец, надеясь вырвать девушку из объятий молодого человека, схватил первое, что попалось ему под руку — одну из ее длинных каштановых кос, — и изо всех сил стал тянуть ее, пока Сайсели не закричала от боли. При звуке ее голоса Кристофер тоже вышел из себя.

— Оставьте в покое девушку, сэр, — сказал он тихо и зловеще, — или, да простит меня господь, я заставлю вас сделать это!

— Оставить девушку в покое? — задохнулся сэр Джон. — А кто держит ее крепче — ты или я? Это ты должен отпустить ее.

— Да, да Кристофер, — прошептала она, — а то вы меня разорвете пополам.

Он повиновался и посадил ее в кресло, хотя отец все еще не отпускал каштановой косы.

— Теперь, сэр Кристофер, — сказал он, — я уж проткну тебя своим мечом.

— И пронзите сердце вашей дочери вместе с моим. Что ж, пусть будет по-вашему, а когда мы умрем и вы лишитесь детей, слезы сведут вас в могилу.

— О! Отец, отец! — воскликнула Сайсели, знавшая характер старика и опасавшаяся самого худшего. — Во имя справедливости и милосердия, выслушайте меня. Мое сердце принадлежит Кристоферу и принадлежало с самого детства. С ним я буду счастлива, без него будет только мрак и отчаяние, и он клянется в том же. Зачем вам разлучать нас? Разве он не подходит мне, плох его род или запятнано имя? До недавних пор разве он не пользовался вашим расположением и вы не разрешали нам быть все время вместе? А теперь слишком поздно отказывать ему. О! Почему, почему?

— Ты знаешь достаточно хорошо почему, дочь! Потому то я выбрал тебе другого мужа. Лорду Деспарду понравилось твое детское личико, и он хочет жениться на тебе. Не далее как сегодня утром мы ударили по рукам.

— Лорд Деспард? — вырвалось у Сайсели. — Но он только в прошлом месяце похоронил свою вторую жену! Отец, он вашего возраста, пьяница, и его внуки почти ровесники мне. Я покорна вам во всем, но никогда он не возьмет меня живой.

— И сам не останется в живых, если попробует взять вас, — пробормотал Кристофер.

— Какое значение имеет его возраст, дочь? Он очень крепкий человек, у него нет сына, а если он у него родится, то будет самым богатым наследником наших трех графств. Главное же — мне нужна его дружба, потому что у меня есть заклятые враги. Но довольно. Уходи, Кристофер, пока с тобой не случилось ничего плохого.

— Пусть будет так, сэр, я пойду; но прежде, как честный человек, как друг моего отца и, как я всегда думал, мой друг, ответьте мне на один вопрос. Почему вы с некоторых пор изменили отношение ко мне? Разве я ни тот самый Кристофер Харфлит, что и год или два назад? И разве я что-нибудь сделал унижающее меня в ваших глазах или в глазах общества?

— Нет, парень, — прямодушно ответил старый рыцарь, — но раз ты хочешь знать, слушай. Год или два назад твой дядя, чьим наследником ты был, женился, родил сына, и теперь ты только джентльмен с хорошим именем, не имеющим средств достойно поддерживать его. Твой большой дом будет продан с торгов, Кристофер. И ты никогда не введешь в него свою жену.

— Ах! Я так и думал. Кристофер Харфлит — наследник земель Лесборо — один человек; Кристофер Харфлит без этих земель — в ваших глазах другой человек. Однако, сэр, вы плохо рассчитали. Я люблю вашу дочь, и она любит меня, а земли Лесборо, и не только они, еще могут ко мне вернуться, да и я не так глуп, чтобы не добыть себе других. В скором времени очень много земель отойдет к короне, а при дворе меня знают. Кроме того, я должен сказать вам: я уверен, что женюсь на Сайсели раньше, чем вы думаете, но я бы хотел получить вместе с ней ваше благословение.

— Что! Неужели ты хочешь похитить девочку? — яростно спросил сэр Джон.

— Ни в коем случае, сэр. Но мы живем в такое время, когда ежечасно тот, кто был вверху, оказывается внизу, и наоборот, так что надеюсь, я все-таки женюсь на ней. Во всяком случае, я уверен, — пьяница Деспард никогда ее не получит, ибо раньше я убью его, если даже меня за это повесят. Сэр, сэр, не бросите же вы вашу жемчужину в эту навозную кучу! Лучше раздавить ее сразу каблуком. Посмотрите на нее и скажите, что вы не в силах это сделать! — И он указал на трогательную фигурку Сайсели, которая стояла около них, сжав руки, прерывисто дыша, с выражением муки на лице.

Старый рыцарь взглянул на нее искоса уголком глаза и почувствовал жалость, так как в глубине души был порядочным человеком; хотя он обращался с дочерью грубо, как это было в обычае той эпохи, но любил ее больше всего на свете.

— Как ты смеешь говорить мне о долге по отношению к моей плоти и крови? — пробурчал он. Затем, немного подумав, добавил: — Выслушай же меня, Кристофер Харфлит. Завтра на рассвете я еду в Лондон с Джефри Стоуксом по одному рискованному делу.

— По какому делу, сэр?

— Если хочешь знать — по поводу ссоры с этим испанским негодяем аббатом, который притязает на лучшую часть моих земель и много чего нашептал этому выскочке, главному викарию Кромуэлу. Я еду, чтобы рассказать о тех его делах, которые Кромуэл не знает, и постараюсь доказать, что он лжец и предатель. Скажи, будет ли мой дом избавлен от твоих посещений в мое отсутствие? Дай мне слово, и я поверю тебе, так как ты все же честный джентльмен, и если ты незаконно сорвал один или два поцелуя, то это можно простить. Еще до твоего рождения люди делали то же самое. Дай мне слово, или мне придется тащить эту девчонку за собой в Лондон через все снежные заносы.

— Я даю вам его, сэр, — ответил Кристофер. — Если ей понадобится мое общество, то для этого ей придется приехать в Крануэл Тауэрс, так как я не буду надоедать ей в ваше отсутствие.

— Хорошо. Тогда одолжение за одолжение. Я не буду отвечать на письмо лорда Деспарда, пока не вернусь обратно, — не для того, чтобы доставить тебе удовольствие, а потому что я терпеть не могу писать. Это для меня труд, и я не могу тратить на него время сегодня вечером. А теперь выпей кубок вина и уходи. Любовь — работа, вызывающая жажду.

— Охотно сэр; но послушайтесь меня, послушайтесь. Не ездите в Лондон почти без спутников после ссоры с аббатом Мэлдоном. Разрешите мне охранять вас. Хотя мое имущество не велико, я все-таки могу взять человека или двух, даже, быть может, человек шесть — восемь, пока ваши разъехались.

— Ни за что, Кристофер. Я сам охраняю свою голову все шесть лет, смогу сохранить ее и сейчас. Кроме того, — добавил он, внезапно как бы охваченный предчувствием, — как ты сказал, путешествие опасно, и кто знает?.. Если что-нибудь случится, может быть, ты будешь тут гораздо нужнее. Кристофер, ты никогда не получишь мою дочь, она не для тебя. Однако возможно, возникнет необходимость заступиться за нее даже ценой отлучения от церкви. Уходи отсюда, девушка! Что ты стоишь здесь и глазеешь на нас, как сова при солнечном свете? И запомни, что, если я еще раз поймаю тебя за подобными штучками, ты будешь проводить свои дни в монастыре, что принесет тебе немалую пользу.

— По крайней мере, я найду там покой и ласку, — ответила Сайсели с чувством, так как она знала своего отца и ее самые худшие опасения исчезли. — Только, сэр, я не знала, что вы хотите увеличить богатство блосхолмских аббатств.

— Увеличить их богатство! — заревел отец. — Нет, я повешу их всех. Иди в свою комнату и пришли Джефри с водкой.

Сайсели не оставалось ничего другого, как сделать реверанс сначала отцу, потом Кристоферу, которому она взглядом сказала то, чего не смели произнести губы, потом исчезла в темноте, и только слышно было, как она ударилась о какую-то мебель.

— Посвети, девочке, Кристофер, — сказал сэр Джон, который смотрел в огонь, погрузившись в свои мысли.

Схватив одну из двух свечей, Кристофер бросился за Сайсели, как гончая за кроликом, и вскоре они оба вышли в дверь и пошли по начинающемуся за ней длинному коридору. На повороте они остановились, и еще раз он безмолвно обнял ее своими длинными руками.

— Вы не забудете меня, даже если нам придется расстаться? — всхлипывала Сайсели.

— Нет, голубка, — ответил он. — Мы расстаемся ненадолго, так как господь отдал нас друг другу. Ваш отец не думает того, что говорит, а сегодня он расстроен, но потом смягчится. Если же нет, мы сами подумаем о самих себе. У меня одна-две быстрых лошади. Смогли бы вы поехать на одной из них?

— Я всегда любила ездить верхом, — ответила она многозначительно.

— Хорошо. Тогда вы никогда не попадете в хлев к этой свинье, так как сперва я ее заколю. У меня есть друзья и в Шотландии и во Франции. Что вы предпочитаете?

— Говорят, что воздух Франции мягче. Теперь уходите от меня, а то он пойдет искать нас.

И они оторвались друг от друга.

— Вашей кормилице Эмлин можно доверять, — быстро сказал он. — И она очень любит меня. Если будет нужно, дайте мне знать через нее.

— Ах, — ответила она, — непременно. — И ускользнула от него как призрак.

— Ты ждал восхода луны? — спросил сэр Джон, взглянув из под мохнатых бровей на Кристофера, когда он вернулся.

— Нет, сэр, но коридоры в вашем старом доме удивительно длинны, и я повернул не в ту сторону, проходя по ним.

— О! — сказал сэр Джон. — У тебя изумительная способность поворачивать не в ту сторону; впрочем, расставаться, конечно, не легко. Теперь ты понимаешь, что вы виделись в последний раз?

— Я понимаю, что вы это говорите, сэр.

— Надеюсь, что я могу и думать так. Послушай, Кристофер, — добавил он строго, но ласково, — поверь мне, ты мне нравишься, и я бы не стал огорчать ни тебя, ни девушку, если бы мог. Но у меня нет выбора. Мне угрожают со всех сторон и священник и король, а ты потерял свое наследство. Она единственное сокровище, которое я могу дать в залог; и ради ее собственного блага и ради ее будущих детей она должна как следует выйти замуж. Этот Деспард долго не протянет, он слишком много пьет; тогда, быть может, придет твой день, если ты все еще будешь неравнодушен к его наследству. Случится это года через два, а то и меньше, она скоро проводит его в другой мир. А теперь не будем больше говорить об этом, но если что-нибудь случится со мной, будь ей другом. Вот и водка — выпей и уходи. Пусть тебе кажется, что я суров с тобой, я все же надеюсь, ты осушишь в Шефтоне еще не один кубок.

Было семь часов утра следующего дня, когда сэр Джон, позавтракав, опоясывался мечом, так как Джефри уже пошел за лошадьми; дверь в большой зал отворилась, и вошла его дочь со свечой в руках, закутанная в меховой плащ, поверх которого ниспадали ее длинные волосы. Взглянув на нее, сэр Джон заметил в ее широко открытых глазах ужас.

— Что с тобой, девочка? — спросил он. — Ты умрешь от простуды на сквозняке.

— О отец! — воскликнула она, целуя его. — Я пришла проститься с вами и…

И просить вас не ехать.

— Не ехать? Но почему?

— Потому что, отец, я видела плохой сон.

— Я не боюсь снов, все эти глупости от плохого пищеварения.

— Может быть, отец, но вы должны остаться дома и послать кого-нибудь другого по этому делу. Например, сэра Кристофера.

— Зачем мне бояться твоего сна, правдив ли он или ложен? Если он правдив, то ничего не поделаешь, он должен исполниться; если ложен, с какой стати придавать ему значение? Сайсели, я простой человек и не обращаю внимания на такие фантазии. Но у меня есть враги, и вполне возможно, что мой час настал. Если так, то полагайся на свой здравый смысл, дочка, остерегайся Мэлдона; будь осторожна, спрячь драгоценности твоей матери. — И он повернулся, чтобы уйти.

Она схватила его за руку.

— Отец, что я должна делать, если с вами что-нибудь случится? — пылко спросила она.

Он остановился и смерил ее взором от головы до пят.

— Я вижу, что ты веришь в свой сон, — сказал он. — И хотя это и не остановит Фотрела, я начинаю верить в него тоже. Если это случится, у тебя будет возлюбленный, которому я отказал. Он и мне по сердцу и будет крепко бороться за тебя. Если я умру, моя игра кончена. Тогда начинай свою сначала, милая Сайсели, и начни ее скорее, прежде чем аббат станет тебя преследовать. Хоть я был и груб, не поминай меня лихом, и пусть будет с тобой божие и мое благословение. А вот и Джефри зовет; если лошади будут стоять, они замерзнут. Ну прощай. Не бойся за меня, у меня надета под плащом кольчуга. Ложись опять в постель и согрейся. — Он поцеловал ее в лоб, отстранил от себя и ушел.

Так Сайсели и рассталась с отцом навсегда.

Весь этот день сэр Джон и его слуга Джефри скакали вперед по снегу. Но иногда они были вынуждены идти пешком по глубоким сугробам. Они ехали лесной тропой и хотели добраться до одной фермы в прогалине среди лесов за два часа до заката, переночевать в ней и на рассвете направиться в Фенс и Кембридж. Это, однако, оказалось невозможным: дорога была уж очень плоха. И получилось так, что немногим ранее пяти часов, когда темнота сомкнулась над ними, принеся с собой холод, и стонущий ветер, и неожиданный снегопад, они были вынуждены укрыться в хижине лесничего, построенной из прутьев, и дождаться, пока луна не выйдет из-за облаков. Там они накормили лошадей захваченным с собой зерном, поели сами сухого мяса и ячменных лепешек, запас которых нес Джефри в сумке на плече. Трапеза была убогая, в полной темноте, но она помогла хоть немного утолить голод и провести время. Наконец луч света проник через дверь в хижину.

— Луна взошла, — сказал сэр Джон. — Поедем, пока лошади не замерзли. Ничего не ответив, Джефри взнуздал лошадей и вывел их из хижины. В это время появилась полная луна, как огромный белый глаз между двумя черными грядами облаков, и покрыла серебром весь мир. Она осветила печальную картину; сверкающая равнина снега, местами поросшая кустарником боярышника, и то тут, то там мрачные очертания подстриженных дубов; это была опушка леса, и люди приходили сюда обрубать верхушки деревьев для топлива.

На расстоянии примерно ста пятидесяти ярдов, на гребне склона возвышался округлой формы холм, созданный не природой, а рукой человека. Никто точно не знал, но существовало предание, что однажды, сотни или тысячи лет назад, здесь произошла великая битва, в которой был убит король, и его победоносная армия, чтобы увековечить его память, насыпала над его останками этот холм.

В этой легенде говорилось, что это был морской король, поэтому для него построили или принесли сюда с берега реки лодку со всеми приспособлениями для гребли и усадили его в нее; также говорили, что по ночам можно видеть, как он в доспехах верхом на лошади объезжает окрестности, будто все еще руководит битвой. Во всяком случае холм назывался Королевским курганом, и люди боялись проходить мимо него после захода солнца.

Держа стремя своего хозяина, чтобы помочь ему сесть на лошадь, Джефри Стоукс вдруг вскрикнул и указал на что-то. Взглянув по направлению его вытянутой руки, сэр Джон в ясном лунном свете увидел всадника, неподвижного, как статуя, на самой вершине Королевского кургана. Казалось, он был закутан в длинный плащ, но его шлем сверкал на голове, как серебро. В следующую минуту край черной тучи скрыл диск луны, и, когда туча прошла, человека на лошади уже не было.

— Что этот парень там делал? — спросил сэр Джон.

— Парень? — дрожащим голосом ответил Джефри. — Я не видел никакого парня. Это был могильный призрак. Мой дедушка, вероятно, встретил его, потому что погиб в лесу неизвестно какой смертью; волки, которых было очень много в те дни, обглодали дочиста его кости; за сотни лет его встречали и многие другие и всегда как раз перед смертью. Плохой вестник — этот могильный призрак, и тот, кому он попался на глаза, поступит мудро, если повернет своих лошадей к дому; я бы тоже так сделал сегодня вечером, если бы мог поступить по-своему, хозяин.

— Какой в этом смысл, Джефри? Если он предрекает смерть, пусть придет смерть. Да я и не верю этим сказкам. Твое привидение просто лесной сторож или пастух.

— Лесной сторож или пастух не слоняются в метель в стальном шлеме на прекрасной лошади, когда нет скота для охраны и нельзя рубить деревья. Думайте, как хотите, хозяин, только упаси меня боже от таких сторожей и пастухов. Они, я полагаю, вестники ада.

— Значит, это был шпион, следивший за тем, куда мы едем, — ответил сэр Джон.

— Если так, то кто послал его? Блосхолмский аббат? В таком случае я бы лучше предпочел встретить дьявола, потому что с аббатом беды-то уж наверно не миновать. Я думаю, что нам лучше вернуться в Шефтон.

— Если тебе страшно, ты так и сделай, Джефри, а я для честного дела не побоюсь ни сатаны, ни аббата и поеду дальше один.

— Нет, хозяин. Много лет назад, когда мы были моложе, я сражался около вас на Флодденском поле, и сэр Эдуард, отец Кристофера Харфлита, был убит рядом с нами, а голоштанные рыжебородые шотландцы крепко нас нажимали, однако мне ни разу не захотелось удрать, даже когда детина с топором свалил вас и мы думали, что все погибло. Так зачем мне удирать сейчас? Хотя, по правде сказать, я боюсь этой нечисти больше, чем всех горцев по ту сторону Твида[125]. Едем; человек умирает только раз, и не все ли равно, когда это случится, потому что мне нечего терять в этом паршивом мире.

И так, без лишних слов, они отправились дальше, все время оглядываясь по сторонам. Вскоре лес стал гуще, и дорога, по которой они ехали, вилась то между огромными стволами первобытных дубов, то по краям болот, то сквозь колючий кустарник. Иногда дорогу очень трудно было различить, так как снег засыпал ее и под дубами было очень темно. Но Джефри родился в лесах и с детства различал по виду каждое дерево в тех местах, поэтому они благополучно ехали по правильной дороге. Но лучше было бы им никуда не ехать!

Когда они достигли перекрестка, где три другие дороги пересекали их путь, Джефри Стоукс, ехавший впереди, поднял руку.

— Что такое? — спросил сэр Джон.

— Следы десятка или доброй дюжины подкованных лошадей, проехавших часа через два после того, как снег выпал в последний раз. Интересно — кто бы это мог быть?

— Должно быть, путешественники, как и мы. Едем дальше, парень; до фермы осталось не больше мили.

Но Джефри Стоукс возразил:

— Хозяин, не нравится мне все это. Здесь скакали воины, а не странствующие торговцы или фермеры, и мне думается…

Мне думается, я узнаю их следы. Я говорю вам, нам лучше повернуть, чтобы не попасть в какую-нибудь ловушку.

— Поворачивай тогда ты, — равнодушно пробурчал сэр Джон. — Я замерз, устал и хочу покоя.

— Молите господа, чтобы вы не нашли его навсегда, — пробормотал Джефри, пришпорив лошадь.

Они поехали дальше через мертвую зимнюю тишину, прерывавшуюся лишь криками голодной совы, ищущей и не находящей пищи, или шорохом лисьих шагов, когда лиса петляя, пробиралась по снегу мимо них.

Наконец они выехали на окаймленную лесом и такую сырую поляну, что только болотные деревья могли там расти. Направо от них была небольшая, покрытая льдом заводь, с высохшим коричневым тростником, торчавшим тут и там на ее поверхности, а на противоположной стороне заводи росла группа совершенно обстриженных ив; их верхушки были срублены для столбов жителями расположенной недалеко отсюда лесной фермы. Усталая лошадь понюхала воздух и заржала, и в ответ ей совсем близко тоже послышалось ржание.

— Слава богу! Мы находимся ближе к ферме, чем я думал, — сказал сэр Джон.

— Когда он произнес эти слова, из-за колючего кустарника, служившего укрытием, появилось несколько человек, мчавшихся на них галопом, и лунный свет осветил обнаженные клинки в их руках.

— Воры! — закричал сэр Джон. — А ну-ка на них, Джефри, и пробьемся к ферме.

Слуга помедлил; он видел, что врагов было много и они не были просто грабителями, но его хозяин вытащил свой меч, пришпорил лошадь, и Джефри должен был последовать его примеру. Через двадцать секунд они уже были среди них, и кто-то предложил им сдаться. Сэр Джон бросился на этого парня и, поднявшись на стременах, ударил его. Тот мешком свалился на землю и теперь неподвижно лежал на снегу, окрасившемся алым цветом вокруг него. Один из всадников напал на Джефри, но тот повернул свою лошадь, и удар просвистел мимо, а затем Джефри острием меча отшвырнул его так, что всадник тоже упал и, чуть вздрагивая, остался лежать на снегу. Остальные, решив, что встреча была чересчур горячей, круто повернули и опять исчезли среди колючего кустарника.

— Теперь едем к ферме, — сказал Джефри.

— Не могу, — ответил сэр Джон. — Один из этих мошенников ранил мою кобылу. — И он указал на кровь бежавшую из глубокой раны в передней ноге лошади, которую она поднимала с жалобным видом.

— Возьмите мою, — сказал Джефри. — Я ускользну от них и пешком.

— Ни за что! К ивам! Мы будем защищаться там. — И, спрыгнув на землю, он побежал под прикрытие деревьев, а следом за ним верхом ехал Джефри. Раненая лошадь попыталась, прихрамывая, последовать за ними, но не смогла, так как у нее были разорваны сухожилия.

— Кто эти негодяи? — спросил сэр Джон.

— Оруженосцы аббата, — ответил Джефри. — Я видел лицо того которого я заколол.

Лицо сэра Джона омрачилось.

— Тогда нам конец, друг; они не посмеют нас выпустить.

В то время как он говорил, около них просвистела стрела.

— Джефри, — продолжал он, — у меня с собой есть документы; их нельзя потерять, с ними будет потеряно наследство моей девочки. Возьми их. — И он сунул пакет ему в руки. — И этот кошелек тоже. В нем порядочно денег. Беги отсюда куда угодно и спрячься на время в каком-нибудь потайном убежище. Не то они заставят тебя молчать. А потом, я поручаю это твоей совести, вернись с подмогой и повесь этого мошенника-аббата — ради твоей, Джефри. Она и господь вознаградят тебя за это.

Слуга сунул кошелек и бумаги в какой-то глубокий карман.

— Как я могу оставить вас, когда вам грозит смерть? — пробормотал он, скрипя зубами.

Не успели эти слова слететь с его губ, как он услышал, что в горле хозяина что-то заклокотало, и увидел стрелу, выпущенную откуда-то сзади и пронзившую ему горло. Опытный воин, он сразу понял, что рана была смертельна. Тогда он больше не колебался.

— Христос да успокоит вас! — сказал он. — Я выполню ваше приказание или умру. — И, повернув лошадь, он вонзил в нее шпоры, и та помчалась быстрее оленя.

Несколько мгновений сэр Джон наблюдал за тем, как он удалялся. Потом он выбежал из-за прикрытия, потрясая мечом над головой, — выбежал на открытое место, освещенное лунным светом, чтобы привлечь стрелы на себя. И они быстро посыпались на него, но прежде чем он упал — ибо его кольчуга была достаточно крепкой, — Джефри, припав к шее лошади, был уже в безопасности. Хотя убийцы упорно преследовали его, им не удалось его поймать.

Они искали его несколько дней в Шефтоне, ни в каком-либо другом месте. Джефри хорошо знал, что все дороги оцеплены, поэтому, не смея пробраться к дому, скакал как заяц, пока не добрался до моря; там стоял корабль, направляющийся в чужие страны, и на рассвете Джефри был уже в открытом море.

Глава 3

СВАДЬБА
На следующий день после гибели сэра Джона Сайсели Фотрел около полудня завтракала в Шефтон Холле. Она едва притронулась к грубой зимней пище, так как на душе у нее было неспокойно. Ее разлучили с любимым человеком, потому что он был накануне разорения, а ее отец отправился в путешествие, и она скорее догадывалась, чем знала, что оно было очень опасным. Молодая девушка, без друзей поблизости, в большом старом зале чувствовала себя покинутой. Сидя в этой огромной комнате, она вспоминала, до какой степени все было иным в годы ее детства, пока какая-то заразная болезнь, название и происхождение которой ей не было известно, не унесла ее мать, двух братьев и сестру — всех в одну неделю, не тронув только ее. Тогда в доме звучали веселые голоса, а теперь воцарилась тишина; и она одна, с нею только ее спаниель[126]. Кроме того, большая часть челяди уехала на повозках, нагруженных годовым запасом остриженной шерсти, которую отец берег до того момента, когда цены на нее вздорожали. И по такому глубокому снегу они вернутся не раньше чем через неделю, а то и позже.

О! Тревога, как зимние облака, давила ее сердце, и она, хотя была молода и красива, почти жалела о том, что не умерла тогда со своими братьями и не обрела наконец покой.

Чтобы подбодрить себя, она отпила из кубка пряного эля, поставленного около нее слугой и накрытого салфеткой, и была рада, что он согрел и немного успокоил ее. Как раз в эту минуту отворилась дверь и вошла ее кормилица, миссис Стоуэр. Она была красавицей в расцвете лет; ее мужа и ребенка унесла лихорадка, когда ей не было еще и девятнадцати, после чего ее привезли в Холл, чтобы нянчить Сайсели ибо мать девочки была очень больна после родов. Эмлин была высокой и смуглой, свои черные сверкающие глаза она унаследовала от отца, испанца благородного происхождения; ходили слухи, что в жилах ее матери текла цыганская кровь.

Во всем мире Эмлин Стоуэр любила только двоих людей: свою воспитанницу Сайсели да одного друга детства, некоего Томаса Болла, теперь брата-мирянина[127], скотника при аббатстве. Рассказывали, что в ранней юности он ухаживал за ней и она не противилась этому, но, когда трагически погибли ее родители, она, повинуясь воле опекуна, бывшего блосхолмского настоятеля, вышла замуж против своего желания; Томас же облекся в одежды брата-мирянина, так как был йоменом[128] из хорошей семьи, хотя и малообразованным.

Сайсели почувствовала в поведении кормилицы нечто странное, предвещавшее беду. Та остановилась около двери, повертела задвижку, чего никогда раньше не делала, потом повернулась и, выпрямившись, встала прямо против Сайсели, как картина в раме.

— Что случилось, няня? — спросила Сайсели дрожащим голосом. — Судя по твоему виду, у тебя есть новости.

Эмлин Стоуэр прошла вперед, оперлась рукой о дубовый стол и ответила:

— Вести недобрые, если это правда. Будь готова, моя голубка!

— Скорее, Эмлин, — тяжело дыша спросила Сайсели. — Кто погиб? Кристофер?

Эмлин покачала головой, и Сайсели с облегчением вздохнула, добавив:

— Тогда кто же?

— Ах, дорогая, ты теперь сирота.

Голова девушки склонилась на грудь. Потом она подняла ее и спросила: — Кто сказал тебе? Скажи мне всю правду, или я умру.

— Мой друг, — имеющий связь с аббатством; не спрашивай его имени.

— Я его знаю, Эмлин. Томас Болл, — прошептала в ответ Сайсели.

— Мой друг, — повторила высокая смуглая женщина, — рассказал мне, что сэр Джон Фотрел, наш господин, был убит бандой вооруженных людей и он сам убил двоих.

— Из аббатства? — спросила Сайсели так же шепотом.

— Кто знает? Я думаю, ими. Говорят, что стрела в его горле была как раз такой, какие они там делают. Джефри Стоукса преследовали, но он спасся бегством на каком-то тотчас же отплывшем корабле.

— Смерть ему за это, трусу! — воскликнула Сайсели.

— Не вини его пока. Он встретил другого моего друга и просил передать: он уехал, повинуясь последней воле своего хозяина; он слишком много видел, и для него бродить в окрестностях значило идти на верную смерть; но если он будет жив, то вернется с документами из-за моря, когда наступят лучшие времена. Он просит, чтобы вы в нем не сомневались.

— Документы? Какие документы, Эмлин?

Та пожала плечами.

— Откуда мне знать? Наверное, те, которые ваш отец повез с собой в Лондон и боялся потерять. Несгораемый ящик в его комнате открыт.

Теперь бедная Сайсели вспомнила, что ее отец говорил о каких-то документах, которые он собирался взять с собой, и начала плакать.

— Не плачь, дорогая, — сказала ее кормилица, гладя своей сильной рукой каштановые волосы Сайсели. — Так суждено богом, и с этим покончено. Теперь ты должна позаботиться о себе. Твоего отца нет, но кое-кто у тебя остался.

Сайсели подняла заплаканное лицо.

— Да, у меня есть ты, — сказала она.

— Я! — ответила Эмлин с беглой улыбкой. — Нет, какая от меня польза? Прошли те дни, когда тебе нужна была нянька. Ты мне что-то говорила о своем разговоре с отцом перед его отъездом, что-то насчет сэра Кристофера? Молчи! На разговоры нет времени; ты должна ехать в Крануэл Тауэрс.

— Зачем? — спросила Сайсели. — Он не может вернуть моего отца к жизни, право, показалось бы странным, что в такое время я посещаю мужчину в его собственном доме. Пошли к нему с этими вестями. Я останусь, чтобы похоронить моего отца и, — добавила она гордо, — чтобы отомстить за него. — Если так, голубка, ты останешься здесь, пока тебя тоже не похоронят в том же монастыре. Слушай! Я еще не рассказала тебе всех новостей. Аббат Мэлдон претендует на земли Блосхолма на основании какого-то хитрого закона. Из-за этого твой отец поссорился с аббатом в тот вечер. Вместе с землями ты попадешь под его опеку, как когда-то я была отдана под власть этого монастыря. До захода солнца сюда со своими оруженосцами приедет аббат, чтобы забрать все, а тебя для безопасности посадить в монастырь, где твоим мужем станет святая церковь.

— Господи боже мой! Неужели это так? — сказала Сайсели, вскакивая. — А большинство наших людей уехало! Я не смогу защитить дом от этого иноземного аббата, а осиротевшая наследница может продать только движимое имущество! О! Теперь я понимаю, что хотел сказать мой отец. Прикажи готовить лошадей. Я поеду к Кристоферу. Однако постой, няня. Что ему со мной делать? Это может показаться ему бесстыдным и оскорбить его.

— Думаю, что он жениться на тебе. Думаю, что сегодня ночью ты будешь его женой. Если же он не захочет, я узнаю почему, — гневно добавила она.

— Женой! Вечером! — воскликнула девушка, покраснев до корней волос. — А отец только что умер! Как это можно?

— Мы поговорим об этом с Харфлитом. Может быть, он, как и ты, захочет подождать и попросить оглашения в церкви или изложит дело перед лондонским юристом. Но я приказала приготовить лошадей и послала одну записку аббату с уведомлением, что ты приедешь узнать об участи отца, поэтому он не тронется с места до вечера; и другую в Крануэл Тауэрс, чтобы мы смогли найти нам кров и пищу. А теперь живо бери твой плащ и капюшон. Драгоценности в шкатулке у меня, потому что Мэлдон добивается их больше, чем даже ваших земель, и с ними все деньги, какие я нашла. Кроме того, я велела швее уложить кое-какие платья. Аббат голоден и скоро зашевелится. У нас нет времени для разговоров.

Через три часа при красном зареве заката Кристофер Харфлит, стоявший у дверей, увидел, что к нему по снегу едут верхом две женщины. Он узнал их еще тогда, когда они были довольно далеко.

— Значит, это правда, — сказал он отцу Роджеру Нектону, старому священнику Крануэла, вызванному им из прихода. — Я думал, этот дурак посыльный был пьян. Что же могло случиться, святой отец?

— Думаю, что сэр Джон погиб, сын мой, потому что, наверное, ничто иное не привело бы сюда леди Сайсели без свиты, с одной только служанкой. Весь вопрос с том — что произойдет дальше? — И он искоса взглянул на него. — Я-то знаю что, если бы все исполнилось по моему желанию, — ответил Кристофер с веселым смехом. — Скажите, отец, если бы вышло так, что эта леди захотела бы этого, смогли бы вы нас обвенчать?

— Без сомнения, сын мой, с согласия родителей. — И снова он взглянул на него.

— А если бы не было родителей?

— Тогда с согласия опекуна, так как невеста несовершеннолетняя.

— А если бы опекун не был объявлен или признан?

— Тогда такой брак, совершенный должным порядком, как всякое церковное таинство, будет нерушим, пока не велит судьба и пока папа его не отменит. Но ты знаешь, в этой стране папу не любят именно из-за брачного вопроса. Разреши мне объяснить тебе закон, церковный и гражданский…

Но Кристофер уже бежал к воротам, и наставление старого проповедника осталось недосказанным…

Они встретились в снежной метели; Эмлин Стоуэр поехала вперед, оставив их наедине.

— Что случилось, дорогая? — спросил он. — Что случилось?

— О Кристофер! — ответила Сайсели, всхлипывая. — Мой бедный отец умер — убит, по словам Эмлин.

— Убит! Кем?

— Воинами блосхолмского аббата, сказала мне Эмлин. Там, в лесу, вчера ночью. И по словам той же Эмлин, аббат собирается приехать в Шефтон, чтобы взять меня под опеку и заточить в монастырь. И потому, хоть и странно поступать так, но, оставшись беззащитной, я убежала к вам, — мне так велела Эмлин.

— Мудрая женщина эта Эмлин, — прервал Кристофер. — Я всегда ценил ее советы. Но неужели вы приехали ко мне только потому, что так велела Эмлин? — Не только поэтому, Кристофер. Я приехала от отчаяния: лучше быть с другом, чем одной. Куда еще я могла поехать? Кроме того, мой бедный отец, хотя и был очень сердит на вас, велел мне — это были его последние слова, — если возникнет необходимость, просить вашей помощи и…

О! Кристофер, я приехала, потому что вы клялись любить меня — я верила этому. Если бы я попала в монастырь, мать Матильда, настоятельница, хоть она добра и друг мне, может быть, и не выпустила бы меня оттуда, ведь ее начальник аббат, а он-то мне не друг. Он хочет отнять наши земли и знаменитые драгоценности. Эмлин захватила их с собой.

За это время они переехали ров и очутились у крыльца дома, и поэтому, не ответив, Кристофер, нежно снимая ее с седла, крепко прижал к груди; это, ему казалось, было самым лучшим ответом.

Подошел грум, чтобы увести лошадей: он притронулся в знак почтения к шапке и с любопытством посмотрел на них, а Сайсели, опершись на плечо своего возлюбленного, прошла сквозь сводчатую дверь Крануэл Тауэрса и попала в зал, где полыхал яркий огонь. Перед камином, грея тонкие руки, стоял отец Нектон и оживленно беседовал с Эмлин Стоуэр. При приближении молодых людей разговор оборвался — очевидно, речь шла о них.

— Госпожа Сайсели, — несколько возбужденно сказал добрый старик, — боюсь, что печальные обстоятельства привели вас сюда. — И он замолчал, не зная, что добавить.

— Да, действительно, — ответила она, — если все, что я слышала, правда. Говорят, что мой отец убит злодеями, но я точно не знаю, за что и кем, и что аббат Блосхолма собирается взять меня под свою опеку и заточить меня в Блосхолмский женский монастырь, а я не хочу туда идти. Я убежала сюда от него, потому что у меня нет другого убежища, хотя вы дурно можете истолковать мой поступок…

— Только не я, дитя мое. Я не буду выступать против аббата, потому что по церковному уставу он выше меня, но, примите во внимание, я ему не присягал в верности, так как этот приход ему не принадлежит, и я не бенедиктинец[129]. Все же скажу вам правду. Я считаю этого человека бесчестным. Руки у него загребущие; мало того, он не англичанин, а испанец, которого кто-то подослал сюда вредить нашему королевству, высасывать его богатства, устраивать бунты и доносить обо всем происходящем на пользу врагов Англии. — Однако у него при дворе есть друзья. Так, по крайней мере, сказал мой отец.

— Да, да, у таких людей всегда бывают друзья — деньги покупают их, хотя, может быть, для него и ему подобных черный день недалек. Да, ваш бедный отец погиб бог знает как, хотя я давно думал, что ему несдобровать, ибо он всегда говорил правду, да и вы с вашим богатством — лакомый кусочек для Мэлдона. А теперь, что нам дальше делать? Это тяжелый случай. Хотите ли вы укрыться в каком-нибудь другом монастыре?

— Нет, — ответила Сайсели, искоса взглянув на своего возлюбленного.

— Тогда, что же делать?

— О! Я не знаю, — сказала она и разрыдалась. — Что мне сказать вам, когда я в таком смятении и печали? Уменя был единственный друг — мой отец, хотя временами он бывал груб. Однако по-своему он любил меня, и я послушалась его последнего совета. — И, потеряв остатки мужества, она опустилась на стул и, схватившись за голову, стала раскачиваться из стороны в сторону.

— Это неправда, — смело сказала Эмлин. — Разве я, вскормившая тебя, не друг тебе и разве отец Нектон не друг, и сэр Кристофер не друг? Уж если все вы потеряли разум, то я его сохранила, и вот мой совет! Там, на расстоянии не далее двух выстрелов из лука, есть церковь, а перед собой я вижу священника и пару, которая сойдет за жениха и невесту. И мы можем найти свидетелей и кубок вина, чтобы выпить за ваше здоровье, а после этого пусть блосхолмский аббат беснуется. Что скажете вы, сэр Кристофер?

— Вы знаете, что я думаю, няня Эмлин; но что скажет Сайсели? О! Сайсели, что скажете вы? — И он наклонился над ней.

Она поднялась, все еще всхлипывая, обхватила его шею руками и положила ему голову на плечо.

— Я думаю, что это воля божья, — прошептала она, — и зачем сопротивляться ей мне — его рабе и вашей, Крис?

— А теперь, что скажете вы, святой отец? — спросила Эмлин, указывая на молодых людей.

— Что еще можно сказать? — ответил старый священник, отворачиваясь. — Если вы потрудитесь прийти в церковь минут через десять, то найдете там свечу на алтаре, священника на амвоне и дьячка с открытой книгой. Большего мы не можем сделать за такое короткое время.

Затем он замолк, словно ожидая ответа, но, не услышав возражений, прошел через зал и вышел в дверь.

Эмлин взяла Сайсели под руку, повела ее в отведенную им комнату и там, как могла лучше, подготовила ее к свадебному торжеству. Не было красивого платья, чтобы ее нарядить, да, по правде говоря, и времени, чтобы наряжаться.

Но она причесала ее красивые каштановые волосы и, открыв шкатулку с восточными драгоценностями — великой гордостью Фотрелов, самым редкостным и древними в округе, украсила ее ими. Она надела на ее высокий лоб обруч с ниспадающими с него сверкающими бриллиантами, привезенными, как рассказывала легенда, предком ее матери — Карфаксом — из Святой земли, где когда-то они были личной собственностью языческой королевы, а на шею ожерелье из больших жемчужин. Для ее груди и пальцев нашлись броши и кольца, а для талии — драгоценный пояс с золотой пряжкой; а в ее уши она вдела две лучшие драгоценности: две большие розовые жемчужины, похожих на цветущий боярышник, когда он начинает вянуть. Наконец, она накинула ей на голову вуаль из диковинно сплетенных кружев и с гордостью отступила назад, чтобы взглянуть на нее.

Теперь Сайсели, все время молчавшая и не сопротивлявшаяся, в первый раз заговорила:

— Как они попали сюда, няня?

— Твоя мать надела их, когда венчалась, и ее мать тоже, так мне говорили. И однажды я уже надевала их на тебя, когда тебя крестили, голубка!

— Может быть; но как ты привезла их сюда?

— Под платьем на груди. Не зная, когда мы снова вернемся домой, я привезла их, думая что когда-нибудь ты выйдешь замуж и тогда они тебе пригодятся. А теперь, как это не странно, наступил час свадьбы.

— Эмлин, Эмлин, я уверена, что ты заранее задумала все это, и один бог знает, чем это кончится.

— Потому и бывает начало, дорогая, чтобы в предначертанное время наступил конец.

— О, но каким будет этот конец? Может быть, ты надела на меня саван. По правде говоря, я чувствую себя так, будто рядом со мной смерть.

— Она всегда рядом, — беззаботно ответила Эмлин. — Но пока она не трогает, — какое это имеет значение? Слушай, моя голубка; во мне течет испанская и цыганская кровь, а я верю предчувствиям и скажу тебе кое-что для твоего успокоения. Как бы часто не протягивала смерть к тебе свою руку, она не тронет тебя долгие, долгие годы, пока ты со временем не станешь почти такой же худой, как она! О! У тебя будут горести, как и у всех нас, может, хуже, чем у большинства, но ты дитя Счастья, ты выжила, когда все остальные погибли, и ты победишь и поддержишь других, как кит поддерживает морских уток. Поэтому дай, как и я, щелчок смерти, — и она сделала соответствующий жест, — и будь счастлива, пока можешь, а когда будешь несчастна, жди, пока наступят счастливые дни. А теперь иди за мной и, хотя твой отец убит, улыбайся, как должно улыбаться в подобный час, потому что какой мужчина захочет печальную невесту?

Они спустились в зал по широкой дубовой лестнице, где ожидал их Кристофер. Смущенно взглянув на него, Сайсели увидела, что под плащом у него была надета кольчуга и меч был привешен сбоку к поясу; с ним было несколько вооруженных людей. С минуту он не отрываясь, в смятении смотрел на ее сверкающую красоту, потом произнес:

— Не бойся напоминания о войне в час любви. — И он дотронулся до своих блестящих доспехов. — Сайсели, наша свадьба столь же странная, как и счастливая, и кто-нибудь может попытаться помешать ей. Теперь пойдем, моя дорогая леди. — И, низко поклонившись, он взял ее за руку и повел из дома; за ними следовала Эмлин, а вокруг, спереди и сзади, — слуги с факелами. Был сильный мороз, и снег хрустел под ногами. На западе, на сумрачном небе все еще горели последние красные отблески заката, а над ними, из-за выпуклого края земли, поднималась огромная луна. В саду, среди кустов и на тополях, окаймлявших ров, черные дрозды и дрозды-рябинники пели свою зимнюю вечернюю песню, в то время как вокруг серой башни соседней церкви все еще вились галки.

Эта картина, которая в ту минуту Сайсели, казалось, и не заметила, навсегда запечатлелась в ее памяти: холодные снега, чернильные деревья, тяжелое небо, сверкающий лик луны, дымный свет факелов, подхваченный и отраженный ее драгоценностями и кольчугой жениха, крики зимних птиц, лай собаки вдалеке, чужое крыльцо церкви, приближавшаяся с каждым шагом, продолговатые могильные камни, скрывавшие кости сотен людей; в свое время эти люди детьми проходили мимо них, потом женихами и невестами, и, наконец, тут пронесли окоченевшие белые тела тех, кто был раньше мужчинами и женщинами.

Теперь Сайсели и Кристофер оказались в крыле старого храма, где их, словно мечом, ударило холодом. При дымном свете факелов было видно, что, несмотря на короткий промежуток времени, вести об этой удивительной свадьбе распространились в округе, так как повсюду стояли группами, по крайней мере, десятка два людей, а некоторые из них сидели на дубовых скамьях около алтаря.

Все они повернулись и с любопытством смотрели, как жених и невеста прошли к алтарю, где стоял священник в облачении, а так как зрение у священника было неважное, то за ним стоял старый дьячок, высоко державший конюшенный фонарь, чтобы тот мог читать по книге.

Они дошли до резной перегородки и, по знаку священника, встали на колени. Отчетливым голосом он начал службу; вскоре, по вторичному знаку, молодая пара поднялась, подошла к перилам алтаря и снова встала на колени. Лунный свет, льющийся через западное окно, освещал их обоих, придавая им сходство с холодными белыми мраморными статуями, коленопреклоненными на могильной плите рядом с ними.

В течение всего обряда Сайсели, как зачарованная, смотрела на эти статуи, и ей казалось, что они и Харфлиты, крестоносцы давно прошедших дней, лежавшие совсем рядом, ласково и задумчиво следили за ней. Она дала нужные ответы; кольцо, хотя и слишком узкое, было надето ей на палец (в течение всей последующей жизни это кольцо временами причиняло ей боль, но она ни за что не хотела снять его), а потом кто-то поцеловал ее. Сначала она подумала, что это, должно быть, ее отец, и затем, вспомнив, чуть не заплакала, но услышала, как голос Кристофера называет ее женой, и поняла, что она была обвенчана.

Пока старый дьячок все еще держал фонарь над отцом Роджером, тот записал что-то в маленькой книге с пергаментным переплетом, спросив год ее рождения и полное имя; это показалось ей странным, — ведь он был на ее крестинах. Затем ее муж, пользуясь алтарем вместо стола, расписался в книге не очень-то быстро, так как он был плохой грамотей, и она тоже расписалась в последний раз своей девичьей фамилией; расписался и священник, и по его приказанию расписалась также и Эмлин Стоукс, умевшая хорошо писать. Потом, как бы спохватившись, отец Роджер вызвал некоторых прихожан, и они тоже хотя довольно неохотно, подписались как свидетели. Пока они это делали, он объяснил им, что ввиду особых обстоятельств лучше, чтобы были свидетельские показания, и что он собирается послать экземпляры этой записи разным сановникам и даже самому святому отцу в Рим.

Узнав это, они, казалось, пожалели, что связались с таким делом, и один за другим исчезли в темноте церковного крыла и из памяти Сайсели. Наконец все было кончено. Отец Нектон дул на маленькую книжку, пока не высохли чернила, потом спрятал ее под платьем. Старый дьячок, положив в карман полученное от Кристофера щедрое вознаграждение, осветил молодым путь через крыло церкви к выходу, затем запер за ними дубовую дверь, погасил свой фонарь и потащился по снегу к трактиру, чтобы там поболтать об этой свадьбе и выпить горячего пива.

В сопровождении факелоносцев Сайсели и Кристофер молча шли рука об руку к Тауэрсу, куда Эмлин, поцеловав невесту, ушла раньше. Добавив к своим бесчисленным летописям еще одну, быть может самую странную из всех церемонию, древняя церковь, оставшаяся позади, погрузилась в такое же безмолвие, как покойники в своих могилах.

Придя в Тауэрс, новобрачные вместе с Эмлин и отцом Роджером уселись за превосходнейший ужин, какой только мог быть приготовлен в столь короткий срок. Это был очень странный свадебный пир. Несмотря на малое число сотрапезников, сердечности хватало, так как старый священник произнес заздравную речь, пересыпанную латинскими словами, которых они не поняли; и все домашние, собравшиеся послушать его, выпили за них по кубку вина. Потом прекрасную невесту, которая то краснела, то бледнела, увели в лучшую комнату, наспех приготовленную для нее. Но Эмлин слегка задержалась, так как ей надо было кое-что сказать новобрачному.

— Сэр Кристофер, — сказала она, — вы очень быстро обвенчались с самой прекрасной леди, какую когда-либо освещало солнце или луна, вы можете считать себя счастливым. Однако такие большие радости редко достаются без горестей, и я думаю, горести эти близки. Найдутся люди, которые позавидуют вашему счастью, сэр Кристофер.

— Но ведь им не изменить случившегося, Эмлин, — ответил он с беспокойством. — Узел, завязанный сегодня вечером, не может быть развязан. — Никогда, — вставил отец Роджер. — Хотя, может быть, обстоятельства и внезапность этого союза необычны, но таинство совершено перед лицом всего мира с полного согласия обеих сторон и святой церкви. Мало того, еще до рассвета запись об этом я пошлю в регистратуру епископа и еще кое-куда, чтобы в последующие дни его не смогли оспаривать, и дам копии вам и кормилице вашей леди, ее ближайшему другу.

— Этот союз не может быть разорван ни на земле, ни на небе, — торжественно ответила Эмлин, — однако возможно, что его разрубит меч. Сэр Кристофер, я думаю, что правильнее всего как можно скорее уехать отсюда.

— Только, конечно, не сегодня вечером, няня! — воскликнул он.

— Нет, не сегодня вечером, — ответила она с еле заметной улыбкой. — Ваша жена пережила утомительный день, и у нее не хватило бы сил. Кроме того, нужно сделать приготовления, а сейчас это невозможно. Но завтра, если для вас будут открыты дороги, я думаю, мы должны отправиться в Лондон, где она сможет попросить защиты закона, потребовать свое наследство и попросить расследовать смерть отца.

— Это хороший совет, — сказал священник, и Кристофер, не отличавшийся разговорчивостью, кивнул головой.

— Как бы то ни было, — продолжала Эмлин, — у вас в доме есть шесть человек, а вокруг него имеются и другие. Отправьте посланца и соберите их всех здесь на рассвете, прикажите им захватить с собой провизии и какое у них есть оружие и луки. Поставьте также часового и, после того как отец и посланные уйдут, прикажите поднять подъемный мост.

— Чего вы боитесь? — спросил Кристофер, очнувшись от задумчивости.

— Я боюсь блосхолмского аббата и его наемных головорезов; для них закон не писан — об этом теперь знает душа погибшего сэра Джона; или же они используют законы, чтобы скрыть свои гнусные дела. Аббат уж постарается не допустить, чтобы такое сокровище проскользнуло у него между пальцев, а времена настали беспокойные.

— Увы! Увы! Это правда, — сказал отец Роджер, — этот аббат безжалостный человек, который ни с чем не считается, потому что он очень богат и у него много друзей как здесь, так и за морями. Однако он безусловно не посмеет…

— Это мы узнаем, — прервала Эмлин. — Тем временем, сэр Кристофер, встряхнитесь и отдайте приказание.

Кристофер созвал своих людей, поговорил с ними, после чего они очень помрачнели, но, будучи верными слугами и любя его, обещали выполнить все, как он велел.

Немного позже, сделав копию брачного свидетельства и подписав его, отец Роджер ушел вместе с посланцем. Подъемный мост подняли над рвом, двери заперли, и в башне у ворот поставили часового; тогда Кристофер, забыв обо всем, даже об опасности, угрожавшей им, пошел к той, что ждала его.

Глава 4

КЛЯТВА АББАТА
На следующее утро, вскоре после того как рассвело, Эмлин вызвала Кристофера и дала ему письмо.

— Когда оно пришло? — спросил он, подозрительно поворачивая его.

— Посыльный принес его из Блосхолмского аббатства, — ответила она.

— Жена, Сайсели, — позвал он через дверь, — будь добра, пойди сюда.

Она пришла очень скоро в длинном меховом плаще, необычайно хорошенькая, и, обняв свою кормилицу, спросила, что случилось.

— Вот, моя дорогая, — ответил он, протягивая ей бумагу. — Я никогда особенно не любил науки, а сегодня утром я, кажется, ненавижу ее; ты же больше училась, прочти ее.

— Мне не нравится эта большая печать, Крис; она не предвещает ничего хорошего, — слегка побледнев, с беспокойством ответила Сайсели.

— Послание, находящееся внутри, не мушмула[130], делающаяся мягче от хранения, — сказала Эмлин. — Дайте его мне. Меня обучили в монастыре, я смогу прочесть их каракули.

Сайсели, не возражая, вручила Эмлин письмо; та взяла его своими сильными пальцами, сломала печать, вытащила шелк, развернула и прочла. Послание гласило:

«Сэру Кристоферу Харфлиту, госпоже Сайсели Фотрел, Эмлин Стоуэр, служанке, и всем другим, кого это может касаться.

Я, Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма, услышав о смерти сэра Джона Фотрела, рыцаря, от жестоких рук лесных воров и бродяг, в соответствии с исключительным правом, установленным законом и обычаем, вчера вечером принял на себя обязанности опекуна над вашей личностью и собственностью Сайсели, единственным оставшимся в живых его потомком. Мои посланцы вернулись с сообщением, что вы бежали из вашего дома в Шефтон Холле. Далее они сообщили, что, по слухам, вы отправились с вашей кормилицей, Эмлин Стоуэр, в Крануэл Тауэрс, в дом сэра Кристофера Харфлита. Если это так, то, ради вашего доброго имени, необходимо, чтобы вы немедленно покинули его, так как о вас и выше упомянутом сэре Кристофер Харфлите уже ходят сплетни. Поэтому я намереваюсь, если позволит господь, отправиться сегодня в Крануэл Тауэрс и если вы окажетесь там, то в качестве вашего законного опекуна и духовного отца приказать вам, несовершеннолетнему подростку, отправиться со мной в монастырь Блосхолма. Там я решил, во исполнение моей воли, оставить вас до тех пор, пока не найдется подходящий для вас муж, если только бог не обратит ваше сердце к себе и вы не останетесь в его стенах как одна из Христовых невест»

Клемент, аббат.
Прочитав письмо, все трое поняли, что на них надвигается беда, и несколько мгновений стояли неподвижно, глядя друг на друга, затем Сайсели заговорила:

— Принеси мне бумагу и чернила, няня. Я отвечу аббату.

Все было принесено, Сайсели написала круглым девическим почерком:

«Милорд аббат, В ответ на ваше письмо я ставлю вас в известность о том, что мой благородный отец (причину жестокой смерти которого необходимо расследовать и отомстить за нее) приказал мне, прощаясь, искать убежища, как Вы и предположили, в этом доме, из опасения, что меня постигнет такая же судьба от рук его убийц. Здесь, вчера, я обвенчалась перед лицом бога и людей в церкви Крануэла, как вы можете узнать из прилагаемой бумаги. Вам теперь незачем искать мне мужа, так как мой дорогой супруг сэр Кристофер Харфлит и я соединены до тех пор, пока смерть не разлучит нас. Заявляю также, что я не признавала и не признаю за Вами права теперь, или когда-либо раньше, опекать мою особу или унаследованные мною земли и богатства, коими я обладаю»

Ваша покорная слуга — Сайсели Харфлит.
Это письмо Сайсели переписала начисто, запечатала и затем оно было отдано посланцу аббата, который положил его в сумку и ускакал так быстро, как только возможно было по глубокому снегу.

Они следили из окна за его отъездом.

— Теперь, — сказал Кристофер, обернувшись к жене, — я думаю, дорогая, что чем быстрее мы тоже уедем, тем лучше. Этот аббат здорово проголодался, и я сомневаюсь, чтобы письмо удовлетворило его аппетиты.

— Я тоже так думаю, — сказала Эмлин. — Вы оба приготовьтесь и поешьте. Я пойду и прикажу оседлать лошадей.

Часом позже все было готово. Три лошади стояли у двери, а с ними охрана из четырех всадников. За такое короткое время Кристофер мог собрать немногих арендаторов и слуг — и в ответ на его призыв их собралось в Тауэрсе двенадцать человек; из них четверо имели оружие и коней. Хотя Сайсели пыталась показаться бодрой и счастливой, она вздрогнула, увидев их через открытую дверь. Снег шел не переставая.

— Странный медовый месяц предстоит нам, моя голубка, — тревожно сказал Кристофер.

— Это все неважно, пока мы едем вместе, — весело ответила она, но ее слова прозвучали неискренне, — хотя, — добавила она, и что-то словно сдавило ей горло, — хотя я бы хотела остаться здесь, пока не будет найдено и похоронено тело моего отца. Меня все время преследует мысль, что он лежит где-то в снегу, точно зарезанный бык.

— А я хочу похоронить его убийц! — воскликнул Кристофер. — Клянусь именем господа, я не оставлю этого дела, пока все не будет кончено. Не думай, дорогая, что я забыл о твоем горе, потому что я мало говорю о нем, но свадьба и похороны плохо вяжутся друг с другом. Поэтому будем радоваться, пока можно, ведь горести прошлого не избавляют нас от горестей будущего. Пойдем сядем на лошадей — и прочь отсюда, в Лондон, поищем там друзей и справедливости.

Потом, сказав несколько слов своим домашним, он посадил Сайсели на лошадь, и они поехали сквозь медленно падающий снег, думая, что в последний раз видят Тауэрс и расстаются с ним на долгие дни. Но этому не суждено было осуществиться. Когда они проезжали по большой блосхолмской дороге, намереваясь оставить аббатство слева, и были уже в трех милях от Крануэла, внезапно какой-то высокий человек, одетый в серую шубу из овчины, с монашеским капюшоном на голове и толстым посохом в руках, выскочил из-за забора и остановился перед ними.

— Кто ты? — спросил Кристофер, кладя руку на меч.

— Вы бы меня отлично узнали, если бы капюшон был откинут, — ответил он хрипло, — но если вы хотите знать мое имя, меня зовут Томас Болл, пастух, вон из того аббатства.

— Твой голос мне знаком, — сказал Кристофер, смеясь. — А теперь какое у тебя дело, брат Болл?

— Хочу найти стадо годовалых бычков, убежавших на опушку леса; они питаются, как и все мы, тем, что ухитряются найти, а погода наступает такая плохая, что они, того гляди, умрут с голоду. Вот какое у меня дело, сэр Кристофер. Но я вижу с вами моего старого друга, — и он кивнул в сторону Эмлин, которая следила за ним, не слезая с лошади, — так, с вашего разрешения, я спрошу ее, не хочет ли она исповедаться, так как отправляется, по-моему, в опасное путешествие.

Кристофер хотел показать жестом, что спешит, так как ему совсем не хотелось болтать с пастухом. Но Эмлин, следившая за ним, позвала:

— Поди сюда, Томас. Я сама отвечу тебе. У меня всегда найдутся грешки, чтоб наполнить кошелек священника, да и благословение получить неплохо, чтобы согреться.

Он зашагал вперед и, взяв ее лошадь под уздцы, отвел немного в сторону, где их не могли слышать, и тотчас же начал с всадницей оживленную беседу. Через одну-две минуты Сайсели, тихим шагом ехавшая впереди, оглянулась и увидела, как Томас Болл проскочил через забор по другую сторону дороги и исчез в падающем снегу, а Эмлин пришпорила лошадь, чтобы догнать их.

— Стойте, — сказала она Кристоферу, — у меня есть новости. Аббат со всеми своими оруженосцами и слугами, а их сорок человек или даже больше, ждет нас там, под прикрытием Блосхолмской рощи, намереваясь силой захватить леди Сайсели. Какой-то шпион донес ему о нашем отъезде!

— Я никого не вижу, — сказал Кристофер, вглядываясь в расположенную в низине рощу, так как они находились примерно в четверти мили от нее и на самом подъеме дороги. — Но это не так трудно проверить. — И он позвал двух лучших ездоков, приказал им ехать вперед и доложить, если кто-нибудь скрывается за лесом.

Всадники уехали, а они остались на месте и, сильно встревоженные, молча ждали.

Минут через десять, еще до того, как разглядели что-либо сквозь густо падающий снег, они услышали стук копыт множества скачущих лошадей. Затем появились два всадника, которые, приблизившись, закричали:

— Аббат и все его люди преследуют нас. Назад, в Крануэл, пока вас не захватили!

Кристофер помедлил одно мгновение, но, поняв, что счетырьмя мужчинами и двумя требующими охраны женщинами невозможно прорваться сквозь такой большой отряд, и, уже совсем ясно слыша приближающийся стук копыт, быстро дал приказание.

Они развернулись, и как раз вовремя, потому что в ту же минуту, не более чем в двухстах ярдах от них, появились первые всадники аббата, мчавшиеся по склону холма. Началась погоня; к счастью, лошади у них были хорошие и свежие, и все-таки, прежде чем они увидели Крануэл Тауэрс, преследователи уже были только в девяноста ярдах от них. Но здесь, на равнине, их лошади, почуяв стойло, должным образом ответили на хлысты и шпоры и вырвались немного вперед. Оставшиеся увидели их и побежали к подъемному мосту. Когда они были в пятидесяти ярдах от рва, лошадь Сайсели споткнулась и упала, сбросив ее в снег, затем поднялась и поскакала одна. Кристофер остановился около Сайсели и, когда она встала испуганная, но невредимая, протянул свою руку и, посадив на седло перед собой, помчался вперед, в то время как сзади них кричали ему: «Сдавайся!»

Под двойной тяжестью его лошадь бежала медленнее. Все же они достигли моста, прежде чем их догнали, и прогрохотали по нему.

— Поднять! — крикнул Кристофер, и все, кто там был, даже женщины, взялись руками за рычаги.

Мост начал подниматься, но тут пять или шесть воинов аббата, оставив лошадей, прыгнули на него и, ухватившись руками за его край, когда он был всего в шести футах от земли, продолжали висеть на нем, поэтому его не могли сдвинуть, и он остановился, не поднимаясь вверх и не опускаясь вниз. — Отпустите, вы, негодяи! — закричал Кристофер, но в ответ на это один из них с помощью своих товарищей вскарабкался на край моста и встал там, повиснув на цепях.

Тогда Кристофер выхватил у одного из слуг лук со стрелой в тетиве и снова закричал:

— Слушай, твоя жизнь в опасности!

В ответ человек прокричал что-то о приказаниях лорда аббата.

Кристофер посмотрел и увидел, что остальные сошли с лошадей и бежали к мосту. Он прекрасно понимал, что, если они достигнут моста, игра проиграна. Поэтому он больше не колебался, а, нацелившись, быстро натянул и отпустил тетиву. На этом расстоянии он не мог промахнуться. Стрела ударила человека туда, где его шлем соединялся с кольчугой, и, пройдя через горло, поразила его насмерть. Остальные, испугавшись, что их ждет такая же судьба, выпустили мост из рук, и, освобожденный от тяжести, он медленно поднялся и опустился со стороны дома, где был прочно закреплен. Впоследствии стало известно — об этом можно сказать и сейчас, — что этот человек был капитаном охраны аббата. Больше того, это он пронзил стрелой горло сэра Джона Фотрела и убил его каких-нибудь сорок часов назад. Так и случилось, что он умер подобной же смертью, а значит, один из убийц доброго рыцаря получил справедливое возмездие.

Теперь люди бежали назад, боясь, что за этой стрелой последуют другие, а Кристофер молча наблюдал за их бегством. Сайсели, стоявшая рядом с ним, закрыв лицо руками, чтобы не видеть зрелища смерти, вдруг опустила их и, повернувшись к своему мужу, сказала, указывая на труп, лежавший на снегу в луже крови:

— Как знать, сколько еще последует за ним? Думаю, что это лишь первый тур долгой игры, супруг мой.

— Нет, дорогая, — ответил он, — второй; первый был сыгран два дня назад у Королевского кургана, там в лесу, а кровь всегда призывает кровь. — Ах, — ответила она, — кровь призывает кровь. — Затем, подумав о том, что она осиротела, о том, каким будет ее медовый месяц, она повернулась, и, плача, пошла в свою комнату.

Пока Кристофер все еще стоял в нерешительности, подавленный совершенным убийством, не зная, что ему делать дальше, он увидел, как три человека отделились от группы воинов и поехали по направлению к Тауэрсу; один из них держал над головой белую ткань, как посланный для переговоров. Тогда Кристофер поднялся на маленькую орудийную башню около ворот, а следом за ним пошла Эмлин; спрятавшись за зубчатой кирпичной стеной, она могла все видеть и слышать, но оставаться незамеченной. Достигнув дальнего конца рва, тот, кто держал белое полотно, откинул капюшон своего длинного плаща, и они увидели, что это был сам блосхолмский аббат, — его темные глаза сверкали, а оливкового цвета лицо побелело от ярости.

— По какому праву вы охотитесь за мной на моих же землях и так бесцеремонно стучитесь в мои двери, милорд аббат? — спросил Кристофер, облокотившись на парапет ворот.

— По какому праву вы убиваете моего слугу, Кристофер Харфлит? — спросил аббат, указывая на труп, лежавший на снегу. — Разве вы не знаете, что проливший кровь заплатит своей кровью, что по нашим древним хартиям я имею право восстанавливать справедливость? И, клянусь святым именем господним, я это сделаю! — добавил он сдавленным голосом.

— Вот как, — задумчиво повторил Кристофер, — «заплатит своей кровью». Может быть, поэтому и умер этот парень. Скажите мне, аббат, не был ли он среди тех, которые недавно проезжали при лунном свете около Королевского кургана и встретили там случайно сэра Джона Фотрела?

Удар был сделан наугад, однако казалось, он попал в цель, по крайней мере челюсть аббата отвисла и слова, которые он собирался произнести, так и замерли на его губах.

— Я не понимаю значения ваших слов, — немного более спокойным голосом сказал он, — не знаю как погиб мой покойный друг и сосед, сэр Джон, да упокоит господь его душу! Однако о нем, вернее, о том, что он оставил, мы должны сейчас поговорить. Вы, говорят, похитили его дочь, несовершеннолетнюю девушку и, я боюсь, прикрываясь фальшивым браком, довели ее до позора — преступление более отвратительное, чем это убийство. — Нет, лишь посредством законного брака я доставил ей ничтожную честь стать законной женой Кристофера Харфлита. Если есть сила в обрядах святой церкви, тогда рука самого господа так крепко связала нас, как только мужчина может быть связан с женщиной, и смерть единственный священник, могущий развязать этот узел.

— Смерть! — повторил аббат медленно, с любопытством глядя вверх на него.

Некоторое время он молчал, потом продолжил:

— Пусть будет так; суд божий совершается постоянно, и у него есть много проницательных и быстрых посланцев, таких как этот. — Однако я мирный человек, и хотя вы убили моего слугу, я хотел бы решить наше дело полюбовно, если это возможно. Послушайте теперь, сэр Кристофер, вот мое предложение. Уступите мне Сайсели Фотрел…

— Сайсели Харфлит, — перебил Кристофер.

— Сайсели Фотрел, и я клянусь вам, над ней не будет совершено никакого насилия, и она не будет выдана замуж до тех пор, пока король, или главный викарий, или какой-либо суд, назначенный королем, вынесет решение по этому смехотворному делу и не объявит ваш смехотворный брак потерявшим силу.

— Что! — прервал Кристофер насмешливо. — Неужели аббат Блосхолма объявляет, что светская власть нашего королевства обладает правом развода?[131] Раньше, когда дело шло о королеве Екатерине, я слышал, как он, а также и другие утверждали иное.

Аббат закусил губу, но продолжал, не обращая внимания:

— Я так же не подам на вас жалобы по поводу убийства моего слуги, за что бы при иных обстоятельствах вас бы следовало повесить. Я напишу об этом как о несчастном случае, а потом выдам вознаграждение его семье. Теперь вы слышали мое предложение, — отвечайте.

— А что, если я откажусь от великодушного предложения выдать ту, что для меня дороже тысячи жизней?

— Тогда, в силу моих прав и власти, я возьму ее силой, Кристофер Харфлит, и, если случится несчастье, вы ответите за это головой.

Тут Кристофер не смог сдержать своей ярости.

— Вы осмеливаетесь угрожать мне, верному англичанину, вы, лжесвященник и иностранец-предатель, — закричал он, — находящийся, как все знают, на жалованье у Испании[132] и под покровом монашеской одежды строящий козни против страны, на землях которой вы разжирели, как конская пиявка? Почему Джон Фотрел был убит два дня тому в лесу? Вы не хотите отвечать? Тогда я отвечу. Потому, что он ехал ко двору, чтобы показать правду о вас и вашем предательстве, и за это вы убили его. Почему вы заявляете право на мою жену как на вашу подопечную? Потому, что вы хотите присвоить ее земли и богатство, чтобы оплачивать свои интриги и излишества. Вы думаете, что при дворе вы купили себе друзей и что ради денег те, в чьих руках власть, закроют глаза на ваши преступления? Может быть, и так, но это временно. Подождите, подождите! Не все глаза там слепы, не все уши глухи. И ваша голова будет поднята выше, чем вы думаете, — так высоко, что попадет на верхушку Блосхолмской башни для предупреждения всем тем, кто попытается продать Англию ее врагам. Джон Фотрел лежит мертвый, в горле у него стрела вашего головореза, но Джефри Стоукс с бумагами уехал. А теперь совершайте последнюю подлость, Клемент Мэлдон. Вам нужна моя жена — попробуйте взять ее.

Аббат слушал, слушал внимательно, впитывая каждое зловещее слово. Его смуглое лицо побелело от страха, потом потемнело от гнева. Вены на лбу вздулись, даже на таком расстоянии Кристофер мог это видеть. Он был так зол, что его лицо смешно исказилось, и Кристофер, заметив это, разразился искренним смехом.

Аббат, не привыкший к насмешкам, прошептал что-то двум людям, которые были с ним, после чего они одновременно подняли принесенные с собой самострелы и дернули спусковые крючки. Одна стрела, описав широкую дугу, ударилась о стену дома сзади и крепко вонзилась в сплетение украшений из гвоздей. Но другая, нацеленная лучше, ударила Кристофера повыше сердца; он пошатнулся, но стрела, пущенная снизу, ударившись о кольчугу, надетую на нем, проскользнула над его левым плечом. Люди, увидев, что он не был ранен, развернули лошадей и поскакали прочь, а Кристофер, положив другую стрелу на тетиву лука, оттянул ее к уху, целясь в аббата.

— Отпускай и покончи с ним, — пробормотала Эмлин из своего убежища за парапетом.

Но Кристофер с минуту подумал, потом закричал:

— Подождите немного, сэр аббат, мне надо сказать вам еще кое-что.

Аббат тоже поворачивал коня и не обратил на его слова никакого внимания.

— Подождите! — прогремел Кристофер. — Или убью вашу прекрасную кобылу.

А так как аббат все еще тянул за удила, он выпустил стрелу. Цель была настигнута точно. Стрела прошла как раз через изгиб шеи, разорвав связки между костями так, что бедное животное, выпрямившись, встало на дыбы и рухнуло наземь, сбросив своего седока в снег.

— Теперь, Клемент Мэлдон, — закричал Кристофер, — будете ли вы слушать или останетесь в снегу вместе с вашей лошадью и слугой и не услышите ничего больше до дня страшного суда? Если вы еще не догадались, то знайте, что я с юности упражнялся в стрельбе из лука. Если вы сомневаетесь, подымите руку, и я пропущу стрелу у вас между пальцев. Аббат, сбитый с ног, но не пострадавший, медленно поднялся и стоял теперь между трупами лошади и человека.

— Говорите, — сказал он глухим голосом.

— Милорд аббат, — продолжал Кристофер, — минуту назад вы пытались убить меня, и, если бы моя кольчуга была ненадежной, вам удалось бы это. Сейчас ваша жизнь в моих руках, ибо вы видели, что я не промахнусь. Ваши слуги идут вам на помощь; прикажите им остановиться или… — И он поднял лук.

Аббат повиновался, и люди, поняв его знак, остановились там, где были, на таком расстоянии, что не могли ничего слышать.

— У вас на груди распятие, — продолжал Кристофер. — Возьмите его в правую руку и дайте клятву.

Аббат опять повиновался.

— Клянитесь так, — говорил Кристофер, повторяя слова спрятавшейся за парапетом Эмлин. — Я, Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма, перед ликом всемогущего бога на небесах, в присутствии Кристофера Харфлита и других на земле, — и резким кивком головы он указал на окна дома, где собрались и слушали все, кто в нем был, — даю клятву на распятии. Клянусь, что оставлю все притязания на опекунство над душой и телом Сайсели Харфлит, урожденной Сайсели Фотрел, законной жены Кристофера Харфлита, и все притязания на земли и богатства, которыми она владеет или которыми владел ее отец Джон Фотрел, рыцарь, или ее мать, покойная госпожа Фотрел. Клянусь, что не буду поднимать никакого дела ни в каком суде, ни в церковном, ни в светском, при этом или другом царствовании против вышеупомянутой Сайсели Харфлит или против вышеупомянутого Кристофера Харфлита, ее мужа, также не буду искать случая нанести оскорбление ни их душе, ни их телу или телам и душам тех, кто им верен, и с этой минуты они могут жить и умереть, не опасаясь ни меня, ни тех, кто мне подчинен. Поцелуйте распятие и принесите клятву, Клемент Мэлдон.

Аббат выслушал; его сердце никогда не отличалось мягкостью, а гнев был так велик, что он, казалось, раздулся, как обозленная жаба.

— Кто дал вам право диктовать мне клятвы? — спросил он наконец. — Я не буду клясться. — И он бросил распятие на снег.

— Тогда я буду стрелять, — ответил Кристофер. — Ну поднимите крест.

Но Мэлдон молча стоял со сложенными на груди руками. Кристофер нацелился и выстрелил; мало нашлось бы в Англии таких стрелков как он, — его стрела проткнула меховую шапку Мэлдона и сбила ее, не задев бритого лба аббата.

— Следующая попадет на два дюйма ниже, — сказал он, вставляя в тетиву новую стрелу. — Я не буду больше тратить зря хорошие стрелы.

Тогда, чтобы спасти свою жизнь, которой он весьма дорожил, Мэлдон очень медленно наклонился и, подняв распятие со снега, поднес его к своим губам, поцеловал и пробормотал:

— Клянусь.

Но клятва, данная им, сильно отличалась от повторенной Кристофером, потому что, как преследуемая лиса, он умел ответить хитростью на хитрость. — Теперь, когда я — рукоположенный аббат[133] — сделал по вашему, считая, что должен был уступить для того, чтобы, оставшись в живых, исполнять свой долг на земле, волен я отправиться по своим делам, Кристофер Харфлит? — спросил он с горькой иронией.

— Почему же нет? — спросил Кристофер. — Только, будьте любезны, с этого времени не вмешивайтесь в мои дела. Завтра мы с моей супругой собираемся ехать в Лондон, и нам не хотелось бы встретиться с вами на дороге.

Подняв свою шапку и вытащив из нее стрелу, аббат повернулся, пошел назад к своим людям, и вскоре они, поднявшись на горку, ускакали к Блосхолму.

— Теперь все хорошо кончилось; он дал мне клятву, которую едва ли осмелится нарушить, — сказал вскоре Кристофер. — А что скажешь ты, няня?

— Я скажу, что вы даже больший простак, чем я считала, — сердито ответила Эмлин, поднимаясь с места и потягиваясь, так как у нее свело все члены. — Клятва? Тьфу! Он уже освобожден от нее, так как она была дана под угрозой смерти. Разве вы не слышали, как я вам шепотом советовала пронзить стрелой его сердце вместо того, чтобы откалывать мальчишеские шутки с его шапкой?

— Я не хотел убивать аббата, няня.

— Глупец! Какая разница между ним и его слугами? А он еще скажет, что вы покушались на его жизнь, но промахнулись, и покажет шапку и стрелу в качестве вещественных доказательств. Но мои слова теперь уже не помогут, и скоро вы услышите об этом прямо от него самого. Идите, приготовьте свой дом к обороне и не осмеливайтесь ступить ногой за порог. Там вас ждет смерть.

Эмлин была права. Через три часа безоружный монах пришел, несмотря на метель, в Крануэл Тауэрс и бросил через ров письмо, привязанное к камню. Потом он прибил бумагу к одному из дубовых столбов наружных ворот и без единого слова ушел так же, как и пришел. В присутствии Кристофера и Сайсели Эмлин распечатал и прочитала второе письмо так же, как она прочитала первое.

Оно было коротким и гласило:

«Запомните, сэр Кристофер Харфлит и все остальные, к кому это может иметь отношение, что клятва, которую я, Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма, дал вам сегодня, совершенно недействительна и не может иметь последствий, так как она была вырвана у меня под угрозой немедленной смерти. Запомните дальше, что доклад о совершенном вами убийстве направлен его величеству королю, шерифу[134] и другим представителям власти этого графства[135] и что в силу моих прав и власти, церковной и гражданской, я буду продолжать дело о возвращении ко мне моей подопечной, по имени Сайсели Фотрел, со всеми землями и другой собственностью, бывшей в руках его отца, покойного сэра Джона Фотрела. От ее имени я уже вступил во владение имуществом и воспользуюсь всеми средствами, какие понадобятся, чтобы схватить вас, Кристофер Харфлит, и передать в руки закона. Кроме того, посредством уведомления, посланного при сем, предупреждаю всех, кто примыкает к вам и содействует в совершаемых вами преступлениях, что и телам их и душам грозит гибель»

Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма.

Глава 5

ЧТО ПРОИЗОШЛО В КРАНУЭЛЕ
Прошла неделя. В течение первых трех дней в Крануэл Тауэрсе ничего или почти ничего не произошло: нападения никто не предпринимал. Однако Кристофер с помощью дюжины домашних слуг и мелких арендаторов обнаружил, что они окружены со всех сторон. Раза два кое-кто пытался выехать на недалекое расстояние, но тотчас вынужден был вернуться обратно, так как из близлежащих рощиц, из деревенских коттеджей и даже из дверей церкви появлялись превосходящие по численности группы людей. Они нигде не подъезжали к ним близко, и поэтому жертв не было. Отчасти это было даже плохо: не хватало радостного возбуждения настоящей борьбы, оставался только страх перед постоянной опасностью.

В других отношениях дела тоже шли плохо. Так, прежде всего, у них кончилось пиво, а затем израсходовали и весь запас остальных возбуждающих напитков, и им приходилось пить одну воду. Затем кончилось топливо, потому что почти все заготовленное находилось на ферме на расстоянии четверти мили от замка; на второй день осады эту ферму подожгли, и она сгорела со всем, что в ней было, а скот и лошади были уведены неизвестно куда.

Дошло до того, что они могли поддерживать огонь только в кухне, и то не очень жаркий, лишь для приготовления пищи, сжигая двери надворных строений и половицы чердака. Да и пищи было немного: только запас солонины, свинины в уксусе, копченой грудинки да немного овсянки и муки, из которых спекли лепешки и хлеб.

На четвертый день кончилось и это, и им пришлось довольствоваться вяленым мясом, несколькими яблоками, вместо овощей, и горячей водой, которую они пили, чтобы согреться. Наконец топить стало нечем; они вынуждены были есть сырое мясо и болели от этого. Мало того, наступила оттепель, и дом заледенел; поэтому днем у них зуб на зуб не попадал, а по ночам, из-за постоянного недоедания, им едва хватало силы протянуть до утра под всеми одеялами, какие были.

Ах, какими длинными казались эти ночи, без единого огонька в камине, без такого пустяка, как зажженная свеча! В четыре часа темнело, и темнота была беспросветна, так как луна поднималась невысоко, а туман не рассеивался до тех пор, пока около семи часов следующего утра не становилось светло. Боясь атаки, они все время прислушивались в темноте, так что не имели возможности спокойно выспаться.

Некоторое время все мужественно переносили эти лишения, даже арендаторы, хотя до них дошли слухи, что их фермы опустошены, а жены и дети выгнаны и нашли приют, где кому удалось.

Сайсели и Эмлин не роптали. Действительно, новобрачная, не хмурясь, переживала свой страшный медовый месяц. Она с мужем медленно прогуливалась вдоль рва или от окна к окну в пустых комнатах, пока, наконец, усталость не осиливала их, и они, передав дозор другим, не падали в изнеможении на какую-нибудь кровать, чтобы поспать хоть немного. Только одна Эмлин, казалось, никогда не спала. Но, в конце концов, их сотоварищи стали выражать недовольство.

Однажды утром на рассвете, после очень тяжелой ночи, они дождались Кристофера и сказали ему, что были готовы бороться за него и его супругу, но так как нет никакой надежды на помощь, они больше не могут мерзнуть и ждать голодной смерти, — короче говоря, они должны или покинуть этот дом, или сдаться. Он терпеливо выслушал их, понимая, что они правы, и затем посовещался с Сайсели и Эмлин.

— Наше положение безвыходно, дорогая жена. Что теперь делать, раз для нас нет надежды на подкрепление? Ибо никто ведь не знает, в каком мы состоянии! Сдаться или попытаться бежать под покровом тьмы?

— Только не сдаваться, — ответила Сайсели, заглушив рыдания. — Если мы сдадимся, они, конечно, нас разлучат, и безжалостный аббат отправит тебя на тот свет, а меня в монастырь.

— Это может случиться в любом случае, — пробормотал Кристофер, отворачиваясь. — А что скажешь ты, няня?

— Я думаю, надо бороться, — храбро ответила Эмлин. — Здесь нам,конечно, нельзя оставаться; откровенно говоря, сэр Кристофер, кое-кому здесь я не доверяю. Но что поделаешь? У них желудки пусты, руки заледенели, их жены и дети неизвестно где, и, вдобавок ко всему, над ними нависло тяжкое проклятье церкви. И всего этого не было бы, если бы они вас предали. Давайте возьмем оставшихся лошадей и ускользнем в ночной тишине, если сможем; если же не сможем, то умрем, как умирали люди и получше нас.

Так они решили испытать судьбу, полагая, что хуже, чем сейчас, быть не может, и провели весь остаток дня, готовясь, кто как умел. Семь лошадей все еще находились в конюшне, и, хотя они застоялись без движения, их накормили сеном и напоили.

На них они предполагали ехать, но сначала хотели откровенно объясниться с верными им людьми.

Поэтому около трех часов дня Кристофер созвал всех людей под воротами и с грустью поведал им все. Он объяснил им, что здесь больше нельзя оставаться, а сдаться означало бы обречь новобрачную на вдовство.

Они должны бежать, взяв с собой столько спутников, сколько у них лошадей, если, разумеется, кто-нибудь рискнет отправиться в такое путешествие. Если нет, то он и обе женщины поедут одни.

Тогда четверо самых верных людей, долгие годы служивших Кристоферу и его отцу, вышли вперед, говоря, что, как бы опасно это ни оказалось, они разделят его судьбу до конца. Он коротко поблагодарил их; тогда один из оставшихся спросил, что же им теперь делать, раз он собирается покинуть их, доведя до такого положения.

— Один бог знает, что я предпочел бы умереть, — ответил Кристофер от всей души. — Но, друзья мои, подумайте, в каком мы положении. Если я останусь здесь, — что будет с моей женой? Увы! Дело дошло до того, что вам приходится выбирать: или уйти с нами и рассеяться по лесу, где вас, я думаю, не будут преследовать, потому что этот аббат с вами не враждует; или вы останетесь здесь, а завтра на рассвете сдадитесь. В том и другом случае вы можете сказать, что я заставил вас остаться и что вы не пролили ничьей крови; об этом я дам вам бумагу.

Так они мрачно беседовали все вместе и, наконец, решили, что, когда сэр Кристофер и его супруга уедут, они тоже разойдутся и спрячутся как можно лучше. Но среди них был один мелкий фермер, по имени Джонатан Дикси, рассуждавший иначе. Этот Джонатан был арендатором Кристофера, но его втянули в дело защиты Крануэл Тауэрса почти что против его воли, по настоянию самого крупного из арендаторов Кристофера, с дочерью которого он был обручен. Это был ловкий молодой человек, и даже во время осады он, применив способ, который нет необходимости описывать, ухитрился переправить послание блосхолмскому аббату, где говорил, что, будь это в его власти, он был бы рад оказаться в любом другом месте. Поэтому он был уверен, что его ферма останется нетронутой, какова бы ни была судьба всех остальных.

Теперь он решил выпутаться из этой печальной истории как можно скорее, ибо Джонатан принадлежал к числу людей, предпочитающих всегда находиться на стороне победителя.

Поэтому хотя он и сказал: «Так! Так!» — громче своих товарищей, как только стало темно, пока другие готовили лошадей и сменяли караул, он перебросил через ров позади конюшни лестницу и убежал, карабкаясь по ее ступенькам, под прикрытием находившегося на лугу коровника.

Полчаса спустя, постаравшись натолкнуться на людей аббата и попасть в плен, он стоял перед ним в коттедже, служившем штабом. Сначала Джонатан ничего не хотел говорить, но когда они в конце концов пригрозили вытащить его на улицу и повесить, он, по его словам, для спасения жизни развязал язык и все рассказал.

— Так, так, — сказал аббат, когда тот кончил. — Господь благоволит к нам. Эти птички в наших сетях, и, значит, день святого Илария я буду справлять у себя в Блосхолме. За твою услугу, мастер Дикси, ты станешь моим управляющим в Крануэл Тауэрсе, когда он будет принадлежать мне.

Но можно сразу сказать, что все кончилось совсем не так, и он не только не получил места управляющего в Крануэле, но когда вся правда стала известна, невеста Джонатана не пожелала иметь с ним ничего общего, а люди тех мест разграбили его ферму и выгнали его из графства, и о нем с тех пор не было ни слуху ни духу.

Тем временем все было приготовлено к отъезду, и Кристофер, оставшись в Тауэрсе наедине с Сайсели, попрощался с ней в темноте, так как им нечем было осветить комнату.

— Это отчаянная попытка, — сказал он ей, — и я не могу сказать, чем она кончится и увижу ли я когда-нибудь снова твое милое личико. И все же, дорогая, мы провели вместе несколько счастливых часов; и если я погибну, а ты останешься жить, я уверен, что ты всегда будешь меня помнить, пока, как нас учили, мы не встретимся снова там, где никакой враг не сможет мучить нас и где нет холода, голода и темноты. Сайсели, если так суждено и у тебя будет ребёнок, научи его любить отца, даже если он никогда его не увидит. Тут она обвила его руками и плакала, плакала, плакала.

— Если ты умрешь, — рыдала она, — то, наверное, умру и я. Хоть я еще молода, но этот мир для меня полон скорби, а теперь, когда мой отец умер, без тебя, супруг мой, он превратится в ад.

— Нет, нет, — ответил он, — живи, пока хватит сил, потому что — кто знает? — часто самое худшее приводит к лучшему. Ведь и у нас были свои радости. Поклянись, что будешь жить, голубка!

— Хорошо, если ты тоже в этом поклянешься, потому что, может быть, умру я, а ты останешься жить. Мечи в темноте не выбирают цели. Давай пообещаем друг другу, что мы оба будем жить, вместе или врозь, пока господь не призовет нас.

Так, в ледяном мраке, дали они эту клятву, скрепив ее поцелуями. Время наконец наступило, и они, рука об руку, ощупью, пошли во двор, немного успокоившись оттого, что ночь была очень благоприятной для выполнения их плана. Снег растаял, и сильный ветер, очень бурный, но не холодный, дул с юго-запада, раскачивая высокие вязы, которые скрипели и стонали, как живые существа. Кристофер и Сайсели были уверены, что при таком ветре, как этот, их никто не услышит и не увидит под мрачным и беззвездным небом, а дождь, ливший между порывами ветра, смоет следы их коней.

Они молча оседлали лошадей и с четырьмя людьми — к этому времени все остальные ушли — переехали через подъемный мост, опущенный, чтобы они могли бежать. На расстоянии примерно трехсот ярдов их путь проходил через старый известковый карьер, вырытый много поколений назад; по обе стороны тропинки густо проросли деревья.

Когда они приближались к карьеру, в ночной тишине внезапно впереди заржала лошадь, и одно из их животных ответило ржанием.

— Стойте, — пролепетала Сайсели, слух которой обострился от страха. — Я слышу, как движутся люди.

Они натянули поводья и прислушались. Да, между порывами ветра слышался едва уловимый звук, как будто бряцали оружием. Они вперили взор в темноту, но ничего не смогли разглядеть.

Опять заржала лошадь, и ей ответило ржанье. Один из слуг выругал про себя животное и грубо ударил его плашмя мечом, и тогда отдохнувшая лошадь понеслась, закусив удила. В следующую минуту в известковом карьере перед ними поднялся невообразимый шум — шум окриков, удары меча, а потом тяжелый стон, словно сорвавшийся с губ умирающего человека.

— Засада! — воскликнул Кристофер.

— Можем мы объехать ее? — спросила Сайсели, и в ее голосе прозвучал ужас.

— Нет, — ответил он — ручей разлился; мы увязнем. Чу! Они атакуют нас. Обратно в Тауэрс, другого выхода нет.

Так они повернули и помчались, преследуемые криками и стуком копыт множества скачущих лошадей. Через две минуты они были уже там, — женщины, Кристофер и трое мужчин проскакали через мост.

— Поднять мост! — закричал Кристофер, и они спрыгнули с лошадей и, спотыкаясь, побежали к рычагам; слишком поздно, так как всадники аббата уже вступили на него.

Тогда началась битва. Лошади врагов шарахались назад от дрожавшего моста, поэтому ездоки спешились и ринулись вперед, но были встречены Кристофером и его тремя союзниками: в этом узком месте они могли заменить сотню.

Жестокие удары наносились в темноте наугад; двое из людей аббата упали, после чего низкий голос скомандовал:

— Вернитесь и подождите рассвета.

Когда они ушли, таща с собой раненых, а Кристофер и его слуги снова попытались поднять мост, они увидели, что он не двигается.

— Какой-то предатель испортил цепи, — сказал Кристофер тихим от отчаяния голосом. — Сайсели и Эмлин, идите в дом. Я и каждый, кто захочет, останемся здесь, чтобы покончить с этим делом. Когда меня убьют, сдайтесь. Я думаю, что впоследствии король рассудит нас по справедливости, если вы сможете до него добраться.

— Я не пойду, — застонала Сайсели. — Я умру с тобой.

— Нет, ты пойдешь, — сказал он, топая ногой, и, когда он произносил эти слова, стрела просвистела между ними. — Эмлин, тащи ее туда, пока ее не убили. Скорее, говорю я, скорее, или проклятье господа и мое обрушится на вас. Разожми руки, жена; как я могу сражаться, если ты висишь у меня на шее? Что! Неужели я должен ударить тебя? Ну что ж, вот и вот!

Она разжала руки и со стоном упала на грудь Эмлин, которая полунесла, полувела ее через двор, где скакали на свободе испуганные лошади.

— Куда мы идем? — всхлипнула Сайсели.

— В центральную башню, — ответила Эмлин, — там, кажется, безопаснее. К этой башне, которая дала название всему замку[136], они шли ощупью. В отличие от остальной части дома, построенного главным образом из дерева, башня была каменной, ибо являлась частью старой постройки времен норманнов. Спотыкаясь, они медленно поднимались по ступенькам, пока наконец не достигли крыши, так как инстинктивно искали места, откуда могли что-нибудь видеть, если бы появились звезды. Здесь, на этом возвышении, они укрылись и ждали конца, каким бы он ни был, — ждали молча.

Сколько времени прошло, они не знали, пока наконец из-под крыши кухни, позади дома, не вырвалось пламя, которое подхватил ветер и понес на стены основного здания, так что вскоре оно тоже заполыхало. Дом подожгли; кто — неизвестно, хотя, говорили, что предатель Джонатан Дикси вернулся и сделал это то ли за плату, то ли для того, чтобы в этой ужасной катастрофе было забыто его собственное преступление.

— Дом горит, — сказала Эмлин спокойно. — Теперь, если ты хочешь спасти свою жизнь, иди за мной. Под этой башней есть погреб, где нас не тронет пламя.

Но Сайсели даже не двинулась, потому что при свете яростного, все разгорающегося пламени она могла видеть то, что происходило внизу, и как раз случилось так, что ветер относил дым в другую сторону. Там, за мостом, собралась стража аббата, а в воротах стоял Кристофер и трое его людей с обнаженными мечами, во дворе же, как ошалелые, метались и ржали от страха лошади.

Один из солдат взглянул наверх и увидел, что две женщины стоят на вершине башни, затем крикнул что-то аббату, сидевшему на лошади рядом с ним. Он посмотрел и тоже увидел их.

— Сдавайтесь, сэр Кристофер, — закричал он, — леди Сайсели горит. Сдавайтесь, чтобы мы могли спасти ее.

С минуту Кристофер колебался, потом повернулся и решил побежать через двор. Слишком поздно; ибо, когда он подошел, пламя вырвалось через крышу главного строения, и передняя стена, яростно полыхая, упала во двор и забаррикадировала дверь, так что дом превратился в пылающий очаг, куда нельзя было войти и где никто не мог бы выжить.

Тогда, казалось, им овладело безумие. С минуту он пристально смотрел вверх на фигуры двух женщин, стоящих высоко над клубящимся дымом и все охватывавшим пламенем. Потом вместе со своими тремя людьми он с ревом бросился в гущу солдат, последовавших за ним во двор, словно пытаясь проложить дорогу к аббату, скрывавшемуся сзади. Это было ужасное зрелище, потому что он и те, кто был с ним, сражались яростно и убили многих врагов. Вскоре из четверых в живых остался только Кристофер. Мечи и копья ударялись о его доспехи, но он не падал, а падали те, кто с ним сражался. Огромный детина с топором очутился позади него и со всей силы ударил по его шлему. Меч выпал из рук Харфлита; он медленно повернулся, посмотрел наверх, потом, вытянув руки, тяжело рухнул на землю.

Аббат спрыгнул с лошади и побежал к нему, встав около него на колени. — Погиб! — воскликнул он и начал отходную его отлетевшей душе — так, по крайней мере, показалось всем.

— Погиб, — повторила Эмлин, — и какой доблестной смертью!

— Погиб, — простонала Сайсели таким страшным голосом, что все внизу услышали ее. — Погиб, погиб! — и без чувств упала на грудь Эмлин.

В эту минуту оставшаяся часть крыши провалилась, скрыв башню столбами пламени и пеленой дыма. Оставаться здесь означало неминуемую гибель. Подняв сильными руками свою хозяйку, как она обычно делала, когда Сайсели была маленькой, Эмлин нашла верхнюю ступеньку лестницы, и, когда ветер на минуту рассеял дым, все бывшие внизу увидели, что обе женщины исчезли, и решили, что они погибли в огне.

— Теперь вы можете вступить на Шефтонские земли, аббат! — воскликнул голос во тьме ворот, ибо в этой суматохе нельзя было различить, кто говорит. — Но если бы мне посулили все земли Англии, я не хотел бы отвечать за эту невинную кровь!

Лицо аббата мертвенно побледнело и, хотя было достаточно жарко, его зубы застучали.

— Кровь падет на голову этого похитителя женщин, — с усилием воскликнул он, глядя вниз на Кристофера, лежавшего у его ног. — Поднимите его, чтобы над ним, погибшим при совершении убийства, мог свершиться суд. Неужели никто не может войти в дом? Кто спасет леди Сайсели, получит полный карман золота!

— Неужели кто-нибудь может остаться в живых, войдя в ад? — ответил тот же голос из мрака и дыма. — Ищите ее чистую душу в раю, если вам удастся попасть туда, аббат.

Страх был на лицах тех, кто поднял Кристофера и других убитых и раненых и понес их прочь, предоставив Крануэл Тауэрсу догорать дотла, ибо воздух там так раскалился, что никто не мог вынести этого жара.

Прошло два часа. Аббат сидел в маленькой комнате Крануэлского коттеджа, где он жил во время осады Тауэрса. Было около полуночи; однако, несмотря на усталость, он не мог отдыхать; конечно, если бы ночь не была такой темной и ненастной, он провел бы время в пути, возвращаясь в Блосхолм. На душе у него было неспокойно. Правда, все шло хорошо. Сэр Джон Фотрел был мертв — убитый «преступниками»; сэр Кристофер был мертв — разве его тело не лежало там, в коровнике? Сайсели, дочь одного из них и жена другого, тоже была мертва, сгорев в пожаре Тауэрса, и потому драгоценности и огромные земли, которых он домогался, безусловно попадут к нему в руки без всяких дальнейших хлопот. Ибо Кромуэл был подкуплен, а кто другой посмел бы попытаться вырвать их у могущественного блосхолмского аббата, который имеет на них известные права?

И все же он чувствовал себя очень неспокойно, потому что, как говорил тот голос (чей это был голос, он не знал, но голос казался знакомым): «Кровь этих людей падет на твою голову», — и тут он вспомнил текст святого писания, им же процитированный Кристоферу: «Кровь пролитая взывает о крови». Кроме того, хотя он и заплатил генеральному викарию, чтобы тот поддерживал его, монахи не были в большом почете при английском дворе, и если эта история дойдет до него — а это могло случиться, так как даже бессильные мертвецы находят друзей, — то не исключена возможность, что ему зададут вопросы, на которые будет трудно ответить. Перед небом он мог оправдаться во всем, что сделал, но перед королем Генрихом, если правда дойдет до его королевских ушей (король ведь присвоил себе права самого папы), — это будет не так-то легко.

В комнате было холодно после зноя, который они испытали на пожаре. В жилах аббата текла южная, горячая кровь; он стал зябнуть; его охватило уныние и тоска; он начал задумываться — насколько же в глазах бога цель оправдывает средства? Он открыл дверь дома и, держась за нее, чтобы сильный зимний ветер не сорвал ее со слабых петель, громко позвал брата Мартина, одного из своих капелланов. Вскоре пришел Мартин, появившись из коровника с фонарем в руках, — высокий, тонкий человек с тревожным и грустным взглядом, длинным носом и умным ликом. Поклонившись, он спросил, что угодно его начальнику.

— Мне угодно, брат, — ответил аббат, — чтобы ты закрыл дверь от ветра, потому что этот проклятый климат убивает меня. Да, если сможешь, затопи камин, но дрова слишком сырые, они не горят, а дымят. Видишь, я был прав: если так будет продолжаться, к утру мы превратимся в окорока. Ну хватит, не надо, растопим завтра утром, сегодня вечером мы видели достаточно огня; садись, выпей кубок вина, — нет, я забыл, ты пьешь только воду; тогда съешь кусок хлеба с мясом.

— Спасибо, милорд аббат, — ответил Мартин, — но я не могу притрагиваться к мясному: сегодня пятница.

— Пятница или нет, мы ведь уже притрагивались к мясу — к плоти людей — там, в Тауэрсе, сегодня вечером, — ответил аббат с принужденным смехом. — Однако делай, что велит тебе совесть, брат, и ешь хлеб. Скоро полночь и можно будет заесть мясом.

Тощий монах поклонился и, взяв ломоть хлеба, начал жевать его, потому что и вправду чуть ли не умирал от голода.

— Ты молился у трупа этого кровожадного мятежника, причинившего нам столько вреда и потерь? — спросил вскоре аббат.

Секретарь кивнул и, проглотив корку, сказал:

— Да, я молился над ним и над другими. Во всяком случае он был храбр, и, должно быть, ему тяжело было видеть, как его молодую жену сожгли, словно ведьму. Кроме того, я обдумал это дело и не понимаю, в чем заключался его грех, — ведь он только храбро сражался, когда на него напали. Брак его без сомнения вполне законный, а должен ли он был испросить вашего разрешения на него — это вопрос, о котором судебные инстанции христианского мира могли бы спорить.

Аббат нахмурился; он не любил столь откровенного и беспристрастного тона, когда вопрос так близко касался его.

— Недавно вы удостоили меня чести, выбрав меня одним из своих исповедников, хотя я думаю, что вы мне всего не говорите, милорд аббат; потому я и поверяю вам свои мысли, — продолжал, как бы извиняясь, брат Мартин.

— Тогда продолжай. Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что мне не нравится это дело, — медленно отвечал он в промежутках, когда переставал жевать хлеб. — Вы поссорились с сэром Джоном Фотрелом из-за земель, принадлежавших аббатству, как вы говорите. Бог знает, кто прав, я не разбираюсь в законах, но ведь он отрицал это, — я сам слышал его слова там, в вашей комнате, в Блосхолме. Он отрицал это и обвинил вас в предательстве, достаточном для того, чтобы отправить на виселицу весь Блосхолм, о чем опять-таки правду знает один бог. Вы в гневе угрожали ему, но он и его слуга были вооружены и поэтому победили, а на следующий день они оба поехали в Лондон с какими-то документами. Да, в ту ночь сэр Джон Фотрел был убит в лесу, хотя его слуге Стоуксу удалось бежать с документами. Так кто же убил его?

Аббат взглянул на него, затем, казалось, принял внезапное решение.

— Наши люди, оруженосцы, собранные мной для защиты нашего монастыря и церкви. Я приказал схватить его живым, но старый английский бык не сдавался и боролся так яростно, что все кончилось иначе, к моему сожалению.

Монах положил хлеб — казалось, он больше не мог есть.

— Ужасное злодеяние, — сказал он. — За него вам придется когда-нибудь ответить перед богом и людьми.

— За него нам всем придется отвечать, — поправил аббат, — вплоть до самого последнего монаха и солдата, и тебе не меньше, чем всем нам, брат, потому что разве ты не присутствовал при нашей ссоре?

— Да будет так, аббат. Я невинен и готов отвечать.

Но это не все. Леди Сайсели, услышав об этом убийстве — нет, нечего вам гневаться, иначе этого не назвать — и узнав, что вы претендуете на опеку над ней, бежала к своему жениху, сэру Кристоферу Харфлиту и в тот же день была обвенчана с ним приходским священником этой церкви.

— Это был незаконный брак. Не было сделано должного оглашения. Мало того, как могла моя подопечная обручиться без моего разрешения?

— Ей не принесли извещения о назначении опеки, если даже она установлена, по крайней мере так она заявила, — спокойно и упрямо ответил Мартин. — Я думаю, что во всей Европе не найдется суда, который не признал бы этого открыто совершенного брака, когда станет известно, что они оба некоторое время жили как муж и жена и мужем и женой были признаны окружающими, — даже сам папа этого не сделает.

— Ты заявил, что не законовед, а законы толкуешь, — вставил саркастически Мэлдон. — Ну, какое это имеет значение, если брак разрушен смертью? Муж и жена, даже если их брак действителен, оба умерли: все кончено.

— Нет, ибо теперь их жалоба — в небесном суде, а там придется отвечать каждому из нас; и небо может побудить к действию свои орудия на земле. Нет, не нравится, не нравится мне это; и я скорблю о них, таких любящих, храбрых и молодых. Их кровью и кровью многих других запятнаны наши руки — из-за чего? Из-за полоски плоскогорья и болота, которые король или кто-нибудь другой могут завтра же у нас отнять.

Аббат, казалось, съежился под тяжестью этих печальных и серьезных слов, и некоторое время они молчали. Потом он собрался с мужеством и сказал:

— Я рад, что ты помнишь, что их кровью запятнаны не только мои, но и твои руки; может быть, теперь ты будешь их прятать.

Он встал и пошел к двери, потом к окну — убедиться, что снаружи никого нет, затем, вернувшись, вскричал яростно:

— Дурак! Неужели ты думаешь, что все это совершено было ради нового поместья? Правда, эти земли принадлежат нам по праву и нам нужен доход, который можно с них получать, по за этим кроется нечто большее. Всей церкви в нашем королевстве угрожает проклятый сын велиала[137], сидящий на троне. Но что это с тобой, сын?

— Я англичанин и не люблю слушать, когда английского короля называют сыном велиала. Я знаю, грехи его велики и черны, как, впрочем, и грехи других людей, но все же — сын велиала! Одних этих слов достаточно, чтобы вас повесить, если бы король их услышал!

— Хорошо, пусть он будет ангелом благородства, если тебе это больше нравится. Во всяком случае, нам грозит беда. Вопреки законам божеским и человеческим наша благословенная королева, Екатерина Испанская, отвергнута в угоду какой-то девке, занявшей ее место[138]. Даже и теперь у меня есть сведения из Кимболтона[139], что она умирает там от медленно действующего яда; так говорят, и я этому верю. У меня есть и другие вести. Фишер[140] и Мор[141] умерщвлены, а в следующем месяце в парламенте будет поставлен вопрос об уничтожении малых монастырей и присвоении их богатств[142], а затем наступит и наша очередь. Но мы не будем покорно терпеть все это: прежде чем окончится этот год, вся Англия будет в огне, и я, Клемент Мэлдон, я — я зажгу его. Теперь ты знаешь правду, Мартин. Предашь ли ты меня, как сделал бы этот мертвый рыцарь?

— Нет, милорд аббат, ваши тайны в безопасности. Я ведь ваш капеллан, а своенравный и мстительный король и вправду причинил много вреда богу и его слугам. И все же я говорю, что мне это не нравится, и я не знаю, чем все это окончится. Мы, англичане, — люди упорные, и вам — испанцам — нас не понять и не сломить, а Генрих силен и хитер, да и народ стоит за него. — Я знал, что могу тебе доверять, Мартин, и недаром так открыто говорил с тобой, — продолжал Мэлдон более мягким тоном. — Хорошо, ты узнаешь все. Великий император Германии и Испании на нашей стороне, как и должно быть, если принять во внимание его кровь и веру. Он отомстит за несправедливости, причиненные церкви и его тетке — королеве. Я знаю его, являюсь здесь его посланцем, и то, что я делаю, сделано по его приказанию. Но мне нужно больше денег, чем он может дать мне, вот почему я поднял дело о Шефтонских землях. У леди Сайсели есть огромной ценности украшения, хотя боюсь, они погибли в огне сегодня вечером.

— Грязные деньги — корень всех зол, — пробормотал брат Мартин.

— Да, но также источник всякого блага. Деньги, деньги. Мне нужно много денег, чтобы покупать людей и оружие, чтобы защищать небесную твердыню — церковь. Никаких жизней не жаль во славу и утверждение бессмертной церкви. Пусть погибают! Мой друг, ты боишься; гибель этих людей тяготит твою совесть, — увы, мне тоже тяжко. Я любил эту девушку, которую ребенком держал на руках, и я любил даже ее грубого отца, я любил его за честное сердце, хотя он всегда не доверял мне — испанцу — и имел на то основания. Любил я и Харфлита, лежащего там; он был храбрец, но не из тех, кто бы стал служить нашему делу. Они погибли, и за их пролитую кровь мы должны просить отпущения.

— Если сможем его получить.

— О, сможем, сможем. Оно уже лежит у меня в сумке под знакомой тебе печатью. Не бойся и за нашу бренную оболочку. В Англии подымается такой ветер, что все случившееся сегодня — перед ним только легкое дуновение. Какое значение имеют несколько выпущенных стрел, пожар, погибшие жизни, когда дело идет о столкновении между светской и духовной властью, когда решается вопрос, кто из них будет обладать скипетром в великой Британии? Мартин, у меня есть для тебя поручение, и оно может привести тебя к епископству, прежде чем все будет окончено, и если таковы твои мысли и цели, и ты преодолеешь свои сомнения и колебания, у тебя хватит ума, чтобы управлять. Корабль «Большой Ярмут», отплывший несколько дней назад в Испанию, прибит обратно к берегу и завтра утром должен снова поднять якорь. У меня есть письма для испанского двора; ты повезешь их, а также передашь кому следует мои устные объяснения, которые не могут быть доверены бумаге: за них нам грозила бы виселица. Корабль направляется в Севилью, но ты последуешь за императором, где бы он ни был. Ты поедешь, не правда ли? — И он взглянул на него искоса.

— Я повинуюсь приказанию, — ответил Мартин, — хотя я мало знаю испанцев и испанский язык.

— В каждом городе есть бенедиктинский монастырь, а в каждом монастыре — переводчик, и ты будешь официально направлен к ним, образующим великое братство. Значит, решено. Иди и подготовься как можно лучше. Мне надо писать письма. Стой! Чем скорее похоронят этого Харфлита, тем лучше.

Прикажи этому здоровому парню, Боллу, найти церковного сторожа и помочь вырыть могилу, потому что на рассвете мы его похороним. Теперь иди, иди; я сказал тебе, что должен писать. Возвращайся через час, и я вручу тебе деньги на поездку, а также сообщу все, что ты должен будешь передать устно.

Брат Мартин поклонился и вышел.

— Опасный человек, — пробормотал аббат, когда за ним закрылась дверь, — слишком честный для нашей игры и слишком уж англичанин. Патриотизм так и пробивается сквозь его рясу. У монаха не должно быть ни родины, ни родни.

Но в Испании его кое-чему научат, и я уж постараюсь, чтобы его задержали там на достаточно долгий срок. Теперь пора приняться за письма. — И он сел за грубо сколоченный стол и начал писать.

Полчаса спустя дверь отворилась, и вошел Мартин.

— Что еще? — спросил раздраженно аббат. — Я сказал: «Возвращайся через час».

— Да, вы это сказали, но у меня хорошие новости, и я думал, что вам было бы интересно их услышать.

— Тогда выкладывай. В наши дни это редкость. Нашли драгоценности? Нет, это невозможно. Дом все еще горит. — И он взглянул через окно. — Какие новости?

— Лучше, чем драгоценности, — Кристофер Харфлит жив. Когда я молился над ним, он повернул голову и пробормотал что-то. Думаю, что его только оглушили. Вы искусны в медицине, пойдите и посмотрите на него.

Через минуту аббат склонился над бесчувственным телом Кристофера, лежавшим на грязном полу коровника. При свете фонарей он пощупал искусными пальцами его раненую голову, с которой сняли разбитый шлем, в после этого дослушал его сердце и пульс.

— Череп рассечен, но не разбит, — сказал он. — Я думаю, что он может пролежать без сознания много дней, но если за ним ухаживать и кормить его, то этот молодой и сильный человек будет жить. Если же его оставить одного в этом холоде, он умрет к утру; и может быть, лучше, если он умрет. — И он взглянул на Мартина.

— Это было бы настоящим убийством, — ответил секретарь. — Пойдемте отнесем его к огню и вольем молока ему в горло. Мы еще можем его спасти. Поднимайте его за ноги, а я возьму за голову.

Аббат сделал это не особенно охотно, как показалось Мартину, скорее, как человек, у которого нет выбора.

Полчаса спустя, когда раны Кристофера были смазаны мазью и ему в горло было влито молоко, которое он проглотил, хотя и был без чувств, аббат, глядя на него, сказал Мартину:

— Ты отдал приказания насчет похорон Харфлита, не так ли?

Монах кивнул.

— А ты сказал кому-нибудь, что в настоящее время ему могила не нужна? — Никому, кроме вас.

Аббат некоторое время раздумывал, потирая бритый подбородок.

— Я думаю, что похороны должны состояться, — сказал он вскоре. — Не пугайся: я не собираюсь хоронить его живым. Но в коровнике лежит еще один мертвец — Эндрью Вудс, мой слуга, шотландский солдат, убитый Харфлитом. У него здесь нет друзей, и никто не потребует его тела, а они примерно одного роста и объема. Завернутый в одеяло труп никто не распознает, а люди будут думать, что Эндрью похоронили вместе с остальными. Пусть он хотя бы после смерти поднимется выше своего звания и займет могилу рыцаря. — С какой целью вы хотите сыграть такую безбожную шутку, тем более, что через день все разъяснится? — спросил Мартин, пристально глядя на него. — Ведь все увидят, что сэр Кристофер жив.

— С весьма благой целью, мой друг. Пусть лучше все считают сэра Кристофера Харфлита мертвым; ибо, если узнают, что он жив, его могущественный родственник, живущий на юге, может навлечь на нас много неприятностей.

— Вы думаете?.. Если так, то, клянусь богом, я не стану в этом участвовать!

— Я сказал — считать мертвым. Куда девалась сегодня твоя сообразительность? — раздраженно ответил аббат. — Сэр Кристофер поедет с тобой в Испанию под именем больного брата Луиса; он, как и я, родом оттуда и хотел, как мы все знаем, вернуться домой, но слишком тяжело болен, чтобы осуществить это. Ты будешь ухаживать за Харфлитом, и на корабле он или умрет или выздоровеет, в зависимости от божьей воли. Если он выздоровеет, то наше братство окажет ему в Севилье гостеприимство, несмотря на его преступления, а к тому времени, когда он опять вернется в Англию, что будет не скоро, люди забудут эту нашу схватку, переживая надвигающиеся более грандиозные события. Никто ему не повредит, поскольку леди, на которой он якобы женился, без сомнения умерла. Кстати, пусть он узнает об этом от тебя, если вновь обретет сознание.

— Странная игра, — пробормотал Мартин.

— Странная или нет, это моя игра, и я ее должен сыграть. Поэтому не задавай вопросов, а подчиняйся и дай клятву молчать, — холодно и жестко ответил аббат. — Крытые носилки, принесенные сюда для раненых, находятся в соседней комнате. Закутаем этого человека в одеяло и в монашескую рясу и положим его на них. Потом пусть братья, умеющие не задавать вопросов, отнесут его в Блосхолм, как одного из мертвецов, а перед рассветом, если он еще будет жив, на корабль «Большой Ярмут». Корабль будет стоять у причала в полумили от ворот аббатства. Торопись и помоги мне. Я догоню тебя с письмами и прослежу, чтобы тебе выдали все нужные вещи из нашей кладовой. Я еще должен поговорить с капитаном, прежде чем он поднимет якорь. Не трать больше времени на разговоры, а подчиняйся и храни все в тайне.

— Я подчинюсь и сохраню все в тайне, как велит мне долг, — ответил брат Мартин, смиренно поклонившись. — Но чем кончится все это дело, знают только бог и его ангелы. Повторяю — мне оно не нравится.

— Очень опасный человек, — пробормотал аббат, глядя вслед Мартину. — Ему тоже следует побыть в Испании. И подольше. Я позабочусь об этом!

Глава 6

ПРОКЛЯТЬЕ ЭМЛИН
На следующее утро после сожжения Тауэрса, как раз перед самым рассветом, труп, небрежно завернутый в саван, был перенесен из деревни на Крануэлское кладбище, где была вырыта неглубокая могила — его последний приют.

— Кого мы так спешно хороним? — спросил высоченный Томас Болл, один в темноте вырывший могилу, так как велено было сделать это срочно, а перепуганный суматохой могильщик убежал.

— Злодея этого, сэра Кристофера Харфлита, нанесшего нам такие потери, — сказал старый монах; ему приказали совершить обряд погребения, так как священник, отец Нектон, тоже уехал, боясь мести аббата за свое участие в бракосочетании Сайсели. — Печальная история, очень печальная история. Ночью они венчались и ночью же погребены: она — в пламени, он — в земле.

Поистине, о господи, неисповедимы пути твои, и горе тому, кто подымает руку против твоих помазанников!

— Верно, что неисповедимы, — ответил Болл. Стоя в могиле, он взял труп за голову и положил его между своими широко расставленными ногами. — Настолько неисповедимы, что простой человек задумывается, каков будет неисповедимый конец всего этого и почему этот благородный молодой рыцарь стал неисповедимым образом намного легче, чем был. Наверное, из-за всех постигших его бед и голодухи в сожженном Тауэрсе. Почему не положить его в склеп вместе с предками? Это бы избавило меня от работы в обществе привидений, часто посещающих это место. Что вы говорите, отец? Потому что плита замурована, а вход заложен кирпичами и не найти каменщика? Тогда почему бы не подождать, пока он не найдется? Да, неисповедимо, поистине неисповедимо! Но как я осмеливаюсь задавать вопросы? Если милорд аббат приказывает, монах повинуется, ибо у настоятеля нашего пути тоже неисповедимы.

— Теперь все в порядке — лежит прямо на спине, ногами на восток, по крайней мере, я так думаю, потому что в темноте я не мог как следует разобраться, и вся неисповедимая история неисповедимо заканчивается. Дайте-ка мне вашу руку, чтобы выбраться из ямы, отец, и читайте скорее молитвы над грешным телом этого безбожного парня, осмелившегося жениться на любимой девушке и освободить от уз плоти души нескольких святых монахов или, вернее, нанятых ими головорезов (монахи-то ведь не дерутся), за то, что они хотели разлучить тех, кого сочетал бог — то есть, я хочу сказать дьявол, и присоединить их доходы к поместьям матери церкви.

Затем старый священник, дрожавший от холода и мало что разбиравший в путаной речи Болла, начал бормотать заупокойные молитвы, пропуская все, что не помнил наизусть. Так еще одно зерно было посажено на поле смерти и бессмертия, хотя, когда и где оно прорастет и что оно принесет, монах не знал и не стремился узнать: ему хотелось только поскорее убежать обратно от всех этих страхов и схваток назад, в свою привычную келью.

Все было кончено. Монах и носильщики ушли, прорываясь сквозь резкий сырой ветер и предоставив Томасу Боллу зарывать могилу, что он усердно делал до тех пор, пока они не скрылись из виду или, вернее, пока их уже не было слышно.

Когда они ушли, он спустился в яму как бы для того, чтобы утоптать рыхлую почву, и там, защищенный от ветра, уселся на ноги трупа и, раздумывая, стал отдыхать.

— Сэр Кристофер мертв, — пробормотал он сам себе. — Когда я был мальчишкой, я знал его деда, а мой дед говорил мне, что знал его деда, а что его дед знал прадеда его деда — и так было триста лет сряду, а теперь я сижу на оцепеневших пальцах последнего из них, зарубленного, подобно бешеному быку, в своем собственном дворе испанским священником и его наемниками, чтобы захватить богатство его жены. О! Да, это неисповедимо, воистину неисповедимо; и леди Сайсели мертва, сожженная, как обыкновенная ведьма. И Эмлин мертва — Эмлин, которую я столько раз обнимал на этом самом кладбище до того, как они силой заставили ее выйти замуж за старого жирного управляющего, а из меня сделали монаха.

Но мне она дала свой первый поцелуй, и — святые угодники! — как она проклинала старого Стауэра, возвращаясь по той вон тропинке! Я стоял там, за деревом, и слышал ее. Она сказала, что будет плясать на его могиле и плясала; я видел, как она это делала при лунном свете на следующую же ночь после того, как его похоронили: одетая в белое, она танцевала на его могиле. Да, Эмлин всегда выполняла свои обещания. Это у нее в крови. Мать ее была цыганской ведьмой, иначе она никогда не вышла бы замуж за испанца, — ведь все мужчины ее племени влюблены были в ее прекрасные глаза. Эмлин тоже ведьма или была ведьмой; ведь говорят, что она умерла, но мне как-то не верится — не из тех она, кто так просто умирает. Все же она, пожалуй, умерла, и для спасения моей души это к лучшему. О несчастный человек! О чем ты думаешь? Отыди от меня, сатана, если найдешь, куда отойти. Могила для тебя не место, сатана, но я хотел бы, чтобы ты сейчас находилась со мной, Эмлин. Ты, должно быть, была ведьма, потому что после тебя мне никогда не нравилась никакая другая женщина, а это противоестественно, — ведь на безрыбье и рак — рыба. Ясно — ведьма, и самая вредная, но, моя любимая, ведьма ты или нет, я хотел бы, чтобы ты была жива, и ради тебя я сломаю шею этому аббату, даже если погублю свою душу. О Эмлин, моя любимая, моя любимая! Помнишь, как мы целовались в рощице у реки?.. Разве может какая-нибудь женщина любить так, как ты?

И он продолжал стонать, раскачиваясь взад и вперед на ногах трупа, пока, наконец, алый яркий луч восходящего солнца не забрался в темную яму, осветив прежде всего полусгнивший череп, не замеченный Боллом в разрыхленной земле. Болл поднялся и выкинул его оттуда со словами, которые неуместны на устах монаха, но ведь и мысли, которым он только что предавался, тоже не должны были возникать в его голове. Затем он принялся за дело, задуманное им в те мгновения, когда он отвлекался от своих любовных мечтаний, — в некотором роде темное дело.

Вытащив нож из ножен, он разрезал грубые швы савана и онемевшими руками стащил его с головы трупа.

Солнце скрылось за тучей, и, чтобы не терять времени, он начал ощупывать лицо трупа.

— У сэра Кристофера нос не был перебит, — бормотал он про себя, — если только это не произошло в последней схватке; но тогда кости не могли бы еще срастись, а тут кость крепкая. Нет, нет, у него был очень красивый нос.

Солнечный луч появился снова, и Томас, вглядевшись в мертвое лицо, разразился вдруг хриплым смехом:

— Именем всех святых! Вот еще один фокус нашего испанца. Это пьяница Эндрью — шотландец, превратившийся в мертвого английского рыцаря. Кристофер убил его, а теперь он стал Кристофером. Но где же сам Кристофер? Он немного подумал, потом, выскочив из могилы, начал торопливо ее зарывать.

— Ты Кристофер, — сказал он, — хорошо, оставайся Кристофером, пока я не смогу доказать, что ты Эндрью. Прощай, сэр Эндрью-Кристофер; я пойду искать тех, кто получше тебя. Если ты мертв, то мертвые, может быть, живы. После этого и Эмлин, возможно, не померла. О, нынче дьявол разыгрывает веселые шутки вокруг Крануэл Тауэрса, и Томас Болл хочет принять в них участие.

Он был прав. Дьявол разыгрывал веселую шутку. По крайней мере, так думал не один только Томас. Например, те же мысли приходили в голову заблуждавшегося, но честного фанатика Мартина, когда он смотрел на все еще бесчувственное тело сэра Кристофера, названного братом Луисом и благополучно доставленного на борт «Большого Ярмута»; теперь, мертвый или живой — Мартин и сам не знал этого, — Кристофер лежал в маленькой каюте, предназначенной для них двоих.

Глядя на него и качая своей лысой головой, Мартин чуть ли не ощущал в этой тесной каюте запах серы, который, как он хорошо знал, был любимым запахом дьявола.

Сам капитан, косоглазый, угрюмый моряк, хорошо известный в Данвиче, где его прозвали Загребущим Ханжой за пылкое стремление приобретать, где только можно, деньги и искусно прятать их, казалось, ощущал нечистое влияние его величества сатаны. Плавание до сих пор было неудачно: отъезд задержался на шесть недель, то есть до самого плохого времени года, — пришлось ожидать каких-то таинственных писем и груза, который его хозяева велели ему везти в Севилью. Затем он вышел из реки с попутным ветром только для того, чтобы его вернула назад ужасающая буря, чуть не потопившая корабль.

Кроме того, шестеро его лучших людей сбежали, боясь путешествия в Испанию в такое время года, и он был вынужден взять наудачу других. Среди них был чернобородый широкоплечий парень, одетый в кожаную куртку; на каблуках у него были шпоры, притом окровавленные, — видимо, он не успел их снять. Этот столь яростно гнавший своего коня всадник добрался до корабля на лодке, когда якорь был уже поднят и, бросив лодку на произвол судьбы предложил хорошие деньги за проезд к Испанию или в любой другой иностранный порт и немедленно расплатился наличными. Загребущий взял деньги, хотя и с сомнением в душе, и выдал квитанцию на имя Чарльза Смита, не задавая вопросов, так как за это золото ему не надо было отчитываться перед хозяевами. Впоследствии этот человек, сняв шпоры и солдатскую куртку, принялся работать вместе с командой, — кое-кто из матросов, казалось, знал его, а во время случившейся потом бури он показал себя человеком сильным и полезным, хотя и не опытным моряком.

Все же этот Чарльз Смит и его окровавленные шпоры вызывали у капитана недоверие, и, если бы у него хватало рабочих рук и он не взял с негодяя солидные деньги, он бы с удовольствием высадил его на берег, когда они опять вошли в реку, особенно теперь, когда он услышал, что в Блосхолме было совершено убийство, что сэр Джон Фотрел лежит убитый в лесу. Может быть, этот Чарльз Смит и убил его. Ну что ж, даже если так, это ведь не его дело, а он не мог пренебречь рабочими руками.

Теперь же, когда наконец погода установилась, в самый момент подъема якоря является вдруг блосхолмский настоятель, чье распоряжение и заставило его задержаться, с каким-то худолицым монахом и другим пассажиром — по словам аббата, то был больной из его братии, — завернутым в одеяла и, по всей видимости, бездыханным.

Почему, удивлялся проницательный Загребущий Ханжа, больной монах носит кольчугу? Ведь он нащупал ее сквозь одеяло, когда помогал поднять больного по лестнице, хотя, правда, сапоги на ногах у этого человека были монашеские. И почему голова монаха, как он заметил, когда покрывало на минуту соскользнуло, была обвязана окровавленным полотном?

Но когда он осмелился спросить аббата, что означает это таинственное обстоятельство, его милость, как раз отсчитывавший плату за проезд, дал ему весьма резкий ответ:

— Вам ведь приказано во всем мне подчиняться, капитан, иподчинение вряд ли совместимо с вмешательством в мои дела. Еще слово — и я сообщу о вас некоторым лицам в Испании, умеющим обращаться с интриганами. Если вы хотите снова увидеть Данвич, то придержите язык.

— Прошу прощения, милорд аббат, — сказал Загребущий, — но на корабле творятся такие дела, что мне становится страшно. Не может плаванье быть удачным, если дважды поднимают якорь в одном и том же порту.

— Вы не улучшите положения, капитан, вынюхивая мои дела и дела церкви. Или вы хотите, чтобы я наложил на вас ее проклятие?

— Нет, ваша милость, наоборот, я хочу, чтобы вы сняли проклятие, — ответил Загребущий Ханжа, который был крайне суеверен. — Сделайте это, и я повезу дюжину больных священников в Испанию, даже если им нравится носить кольчугу для умерщвления плоти.

Аббат улыбнулся и затем, подняв руку, произнес какие-то слова по-латыни, и так как Загребущий их не понял, то счел весьма благотворными. Как раз, когда они слетали с губ настоятеля, «Большой Ярмут» начал двигаться, так как моряки поднимали якорь.

— Я не стану сопровождать вас в этом плавании, а потому прощайте, — сказал аббат. — Святые будут с вами, как и мои молитвы. Поскольку вы не пойдете через Гибралтарский пролив, где, я слышал, скрывается много язычников-пиратов, при хорошей погоде ваше путешествие окончится вполне благополучно. Еще раз прощайте. Я поручаю вашему попечению брата Мартина и нашего больного друга и потребую отчета о них, когда мы встретимся снова. «Надеюсь, это случится не здесь, по сю сторону ада: не нравится мне этот испанский аббат и его пассажиры, мертвые или живые», — думал про себя Загребущий, когда он с поклоном провожал его из каюты.

Минутой позже аббат, торопливо и озабоченно сказав Мартину несколько слов, начал спускаться по трапу в лодку, где на веслах сидели его люди, медленно ведя ее в уровень с кораблем. Спускаясь, он оглянулся и в липком утреннем тумане, почти таком же плотном, как шерсть, увидел лицо человека, которому было приказано держать лестницу, и узнал в нем Джефри Стоукса, спасшегося бегством во время убийства сэра Джона — спасшегося бегством с проклятыми бумагами, стоившими жизни его хозяину. Да, это Джефри Стоукс, никто иной. Аббат намеревался что-то сказать, но, прежде чем одно слово слетело с его губ, произошел несчастный случай.

Аббату показалось, что будто весь корабль яростно ударил его сзади, так яростно, что он полетел головой вперед, упал в лодку между гребцами и лежал там, будучи не в силах пошевелиться и вздохнуть.

— Что случилось? — спросил капитан, услышав шум.

— Аббат поскользнулся или трап соскользнул, уж не знаю, что там произошло, — ответил Джефри сердито, уставившись на носок своего морского сапога. — Во всяком случае, он теперь в лодке, в полной безопасности.

Повернувшись, он прошел к носовой части судна и исчез в тумане, бормоча себе под нос:

— Очень хороший удар, хотя немного высоковато. Но я хотел бы, чтобы он соскользнул с лестницы, предназначенной для другой цели. Этот мерзкий убийца хорошо бы выглядел с веревкой на шее. Не решился я на большее, хотя и это помогло заткнуть его лживую глотку, прежде чем он меня выдал. О, мой бедный хозяин, мой бедный старый хозяин!

Тяжко страдая от ушибов и ссадин, чувствуя себя очень плохо, через час с небольшим аббат Мэлдон вернулся к развалинам Крануэл Тауэрса. Могло показаться странным, что он направился туда, но, сказать правду, его смятенное сердце не давало ему покоя. Все планы настоятеля до сих пор осуществлялись великолепно. Сэр Джон Фотрел был мертв — конечно, это преступление, но преступление необходимое, так как если бы рыцарь остался жив и приехал в Лондон с документами в кармане, аббату пришлось бы поплатиться своей собственной жизнью и жизнью многих других, ибо кто знает, какие истины могут быть вырваны у жертвы, пытаемой на дыбе. Мэлдон всегда боялся дыбы; этот кошмар преследовал его по ночам, хотя честолюбивое коварство его натуры и дело, которому он служил душой и сердцем, постоянно подвергали аббата опасности изведать подобную участь.

В момент, когда он не был настороже, когда у него от вина развязался язык, он отдал себя во власть сэра Джона Фотрела, надеясь привлечь его на сторону Испании, а потом, забыв об этом, сделал его своим самым злейшим врагом. Этот враг должен был погибнуть, ибо, если бы он остался в живых, не только сам аббат мог погибнуть, но рухнули бы и все планы о восстании церкви против короны. Да, да, это было законно, и ему наверняка простят в случае, если правда обнаружится. До сегодняшнего утра он надеялся, что ее никто не узнает, но теперь выяснилось, что Джефри Стоукс бежал на корабле «Большой Ярмут».

О, если бы только он увидел его минутой раньше; если бы только что-то — а может быть, это был сам нечестивый негодяй Джефри? — что-то не ударило его так сильно в спину и не швырнуло в лодку, где он лежал почти без сознания, пока судно уплывало от них вниз по реке. Итак, оно ушло, и с ним Джефри. Но в конце-то концов он был всего лишь простым слугой, и даже если ему что-нибудь известно, у него никогда не хватит ума воспользоваться своим знанием, хотя, правда, он оказался достаточно умным, чтобы бежать из Англии.

На теле сэра Джона не нашли никаких бумаг. Без сомнения, старый рыцарь успел передать их Джефри, покинувшему теперь королевство в одежде моряка. О! Какой злой случай привел его на борт одного и того же судна с сэром Кристофером Харфлитом!

Да, сэр Кристофер Харфлит, возможно, умер бы; если бы брат Мартин не был таким дураком, он наверняка бы умер; но факт оставался фактом — этот монах, вообще способный, в таких делах был дураком, его совестливость в данных обстоятельствах становилась помехой. Если Кристофера можно будет спасти, то Мартин спасет его, как он уже спас его в коровнике, даже если и передаст его потом в руки инквизиции[143]. Все же умереть он еще может, несмотря на уход; судно тоже может погибнуть, особенно в такое время года, о чем следует пламенно молиться. Нужно также при первой оказии отправить в Испанию кое-какие письма, благодаря которым действия брата Мартина и сэра Кристофера Харфлита, если он выживет и попадет туда, встретятся со всевозможными препятствиями.

Тем временем, размышлял Мэлдон, и в других отношениях все шло не так, как нужно бы. Он хотел объявить себя опекуном Сайсели и заточить ее в монастырь, чтобы овладеть ее огромными землями, необходимыми ему для святого дела, но он не желал ее смерти. Право, он любил эту девушку, зная ее с детства, и ее невинная кровь легла тяжелым грузом на его душу, ведь в глубине сердца он никогда не стремился к кровопролитию. Все же не он, а само небо умертвило ее, и теперь этого нельзя было исправить. А раз она мертва, ее наследство, думал он, перейдет к нему в руки без дальнейших неприятностей, ибо у него — аббата с правами епископа, занимающего место в палате лордов, — были люди в Лондоне, которые за плату могли замять расследование этого темного дела.

Нет, нет, он не должен быть мягкосердечным. Потому что, в конце концов, он достиг многого, за что нужно быть благодарным. Дело их продолжается — великое дело церкви, которой угрожают и которой он посвятил свою жизнь. Генрих — еретик — падет. Испанский император — он любит аббата, своего шпиона, — вторгнется и захватит Англию. И Мэлдон еще доживет до того дня, когда святая инквизиция начнет работать в Вестминстере[144], а он сам — да, он сам — разве ему на это не намекнули? — сядет в долгожданной кардинальской красной шапке[145] на престол епископа Кентерберийского[146], а затем — о великая мечта! — затем, может быть окажется и в Риме с тройной папской тиарой[147] на голове!

Шел сильный дождь, когда аббат в сопровождении двух монахов и полдюжины оруженосцев подъехал к Крануэлу. Дом превратился в кучу дымящегося пепла, обуглившихся балок и обожженной глины, и среди них сквозь дождь, превращавшийся в облака пара, чуть виднелась угрюмая старая Нормандская башня; языки пламени напрасно лизали ее каменные стены.

— Зачем мы пришли сюда? — спросил один из монахов, с трепетом глядя на эту ужасную картину.

— Чтобы найти тела леди Сайсели и ее служанки и предать их земле по христианскому обряду, — ответил аббат.

— После того как их убили самым нехристианским способом, — пробормотал про себя монах, затем добавил вслух: — Вы всегда были милосердны, милорд аббат, и хотя она не послушалась вас, с благородной леди нельзя поступить иначе. А кормилица Эмлин была ведьмой и кончила тем, чего заслуживала, если, конечно, она действительно умерла.

— Что ты хочешь сказать? — резко спросил аббат.

— Я хочу сказать, что раз она была ведьмой, то огонь мог и не тронуть ее.

— Дал бы тогда господь, чтобы он не тронул и ее хозяйки. Но этого не может быть. Только дьявол мог выжить в пекле этой печи. Посмотрите, даже башня выжжена.

— Да, этого не может быть, — ответил монах, — поэтому, раз мы их никогда не найдем, давайте отслужим погребальную службу над этой огромной мрачной могилой и уйдем — чем скорее, тем лучше, потому что в этом месте наверно гнездятся привидения.

— Сперва мы должны разыскать их кости, там, под этой башней; на ней мы их видели в последний раз, — ответил аббат, добавив тихо: — Помни, брат, у леди Сайсели были драгоценные украшения, составляющие часть ее наследства; если они были завернуты в кожу, пламя могло пощадить их. В Шефтоне их не удалось найти. Значит, они здесь, но нельзя поручать поиски простому народу. Вот почему я поторопился прийти сюда сам. Понимаешь? Монах кивнул головой. Сойдя с лошадей, они отдали их слугам и начали осматривать развалины, причем аббат опирался на руку своего подчиненного; он чувствовал сильную боль от удара, который Джефри нанес ему в спину своим матросским сапогом, и от синяков, полученных при падении в лодку. Сначала они прошли под не тронутой огнем сторожевой башней у ворот и попали во двор, где их окутал удушливый дым тлеющего хлама, так что дальше они идти не могли: следует помнить, что стены дома обрушились не внутрь его, а во двор. Здесь они обнаружили лежащее под трупом лошади тело одного из людей, убитых Кристофером в последней схватке, и велели его вынести. Затем, оставив мертвеца под воротами, они в сопровождении своих людей обошли вокруг развалин, придерживаясь внутренней стороны рва, пока не дошли до маленького садика для прогулок с задней стороны дома.

— Посмотрите, — испуганно сказал монах, указывая на опаленные кусты, бывшие когда-то беседкой.

Аббат посмотрел туда, но сперва ничего не мог различить из-за клубов дыма. Вскоре дуновение ветра отогнало их в сторону, и там он увидел фигуры двух женщин, стоявших рука об руку. Его люди тоже увидели их и громко закричали, что это призраки Сайсели и Эмлин. Пока они кричали, эти фигуры, по-прежнему держась за руки, стали двигаться к ним, и они увидели, что это действительно были Сайсели и Эмлин, но живые и совершенно невредимые.

С минуту царило глубокое молчание; потом аббат спросил:

— Откуда вы появились, мисс Сайсели?

— Из огня, — ответила она тихим невозмутимым голосом.

— Из огня! Как вы выжили в этом огне?

— Бог послал своего ангела, чтобы спасти нас, — ответила она так же тихо.

— Чудо, — пробормотал монах, — настоящее чудо!

— Или, может быть, колдовство Эмлин Стоуэр, — воскликнул один из стоявших позади, и Мэлдон вздрогнул при этих словах.

— Отведите меня к моему мужу, милорд аббат, чтобы его сердце не разбилось при мысли, что я мертва, — сказала Сайсели.

И опять наступила такая глубокая тишина, что можно было услышать стук каждой капли падающего дождя. Дважды аббат безуспешно пытался заговорить, но все же наконец произнес:

— Человек, которого ты называешь своим мужем, но который был не мужем твоим, а похитителем, погиб прошлой ночью в схватке, Сайсели Фотрел.

Она стояла с минуту неподвижно, как бы обдумывая его слова, потом сказала тем же неестественным голосом:

— Вы лжете, милорд аббат. Вы всегда были лжецом, как отец ваш дьявол. Хотя я видела, как Кристофер упал, он на самом деле жив — да, я знаю это и еще многое другое. — И она закрыла рукой глаза, словно для того, чтобы не видеть лица своего врага.

Теперь аббат задрожал от ужаса — ведь он-то знал, что лжет, хотя никто из присутствовавших тогда и не подозревал об этом. Ему казалось, что его внезапно призвали на Страшный суд, где все тайное должно стать явным. — Злой дух вселился в тебя, — сказал он хрипло.

Она опустила руку, указывая на него:

— Нет, нет; я знала только одного злого духа, и вот он стоит передо мной.

— Сайсели, — продолжал он, — перестань богохульствовать! Увы! Я должен сказать тебе правду. Сэр Кристофер Харфлит мертв, и его похоронили на этом кладбище.

— Что! Благородного рыцаря зарыли так быстро, даже не положив в гроб? Значит, вы похоронили его живым, и настанет день, когда он, живой, выступит против вас. Слушайте все мои слова. Кристофер Харфлит появится живой и невредимый и даст показания против этого дьявола в монашеской одежде, а потом, а потом… — Тут она дико захохотала, затем вдруг упала и осталась лежать неподвижно.

Тогда красивая и смуглая от своей испанской или, может быть, цыганской крови Эмлин, все время стоявшая молча, сложив руки на высокой груди, наклонилась и посмотрела на нее. Потом выпрямилась, и ее лицо казалось лицом прекрасного демона.

— Она умерла! — воскликнула она. — Моя голубка умерла. Она, вскормленная моей грудью, знатнейшая леди всей нашей округи, владетельница Блосхолма, Крануэла и Шефтона, в чьих жилах текла кровь славных рыцарей и даже древних королей, умерла, убитая жалким иноземным монахом, умертвившим всего десять дней назад ее отца, там, у Королевского кургана, там, у заводи. О! Стрела в его горле! Стрела в его горле! Я прокляла руки, выпустившие ее, и сегодня эти руки, посиневшие руки мертвеца, уже в могиле. И так же я проклинаю тебя, Мальдонадо, злодей-настоятель, рукоположенный самим сатаной, тебя и всю твою шайку палачей! — И она разразилась потоком испанских ругательств, которые аббат отлично понимал. Но вот Эмлин остановилась и посмотрела назад, на тлеющие развалины.

— Этот дом сожгли! — воскликнула она. — Так запомни слова Эмлин: точно так же будет гореть твой дом, и твои монахи разбегутся, визжа, как крысы, из горящего стога. Ты присвоил чужую землю — она будет отнята у тебя, и отняты будут твои собственные земли, все до последнего акра. Не останется даже клочка, чтобы зарыть тебя, потому что, монах, тебя и не придется хоронить: птицы обчистят твои кости, а на небо тебе суждено попасть только в их зобах. Убийца, если Кристофер Харфлит умер, он все же оживет, как поклялась его супруга, потому что его потомство восстанет против тебя. О! Я забыла; как может это случиться, как может это случиться, раз и она умерла вместе с ним, а их брачное покрывало превратилось в саван, сотканный черными монахами? И все же так будет, так будет! Каким образом, я не знаю, но потомство Кристофера Харфлита восстанет, оно будет хозяином там, где хозяйничали блосхолмские аббаты, и от отца к сыну станет передаваться повесть о последнем из них — испанце, устраивавшем заговоры против английского короля и погубившем себя самого. Ярость Эмлин, как штормовой ветер, меняла направление. Забыв аббата, она повернулась к монаху, стоявшему рядом с ним, и прокляла его. Потом она прокляла наемных оруженосцев, находившихся тут же и отсутствовавших, — многих из них поименно, и, наконец, — самое страшное преступление — она прокляла папу и короля Испании и призвала бога на небесах и Генриха Английского на земле отомстить за несправедливости, причиненные леди Сайсели, за убийство сэра Джона Фотрела и за убийство сэра Кристофера Харфлита, отомстить каждому из них в отдельности и всем вместе.

Такими яростными и страшными были ее неистовые речи, что все, кто их слышал, стояли оторопев. Аббат и монах прижались друг к другу, солдаты крестились и бормотали молитвы, а один из них, подбежав к Эмлин, упал на колени и стал уверять ее, что он не принимал никакого участия в этом деле, потому что вернулся только накануне вечером из поездки и только утром был вызван сюда.

Эмлин, которая на мгновение смолкла, чтобы передохнуть, выслушав его, сказала:

— Тогда я снимаю проклятие с тебя и твоих близких, Джон Эти. Теперь подними мою леди и отнеси ее в церковь, там она будет лежать, как подобает ее званию, хотя и без своих украшений, великолепных, бесценных украшений, из-за которых за ней охотились, как за кроликом. Ей придется лежать без своих драгоценностей, без жемчугов и диадемы, без колец, пояса и ожерелья из сверкающих жемчужин, стоившего гораздо больше, чем все эти жалкие земли; ожерелье, которое некогда носила жена султана. Они погибли, хотя, может быть, этот аббат нашел их. Сэр Джон Фотрел для сохранности повез их в Лондон, а добрый сэр Джон мертв; бродяги в лесу напали на него, и стрела пущенная сзади, пронзила ему горло. Те, кто убил его, захватили эти драгоценности, и мертвая невеста должна лежать без них, украшенная лишь своей собственной красой, данной ей богом. Подними ее, Джон Эти, а вы, монахи, начинайте погребальное пение, мы пойдем в церковь. Невеста, лишь на днях стоявшая перед алтарем, теперь будет лежать перед ним, как последняя жертва богу от Клемента Мальдонадо. Сначала отец, потом муж, а теперь жена — милая, молодая жена!

Так бушевала она, и все, как громом пораженные, стояли перед ней, а Джон Эти поднимал Сайсели. И вдруг Сайсели, которую все считали умершей, открыла глаза, высвободилась из его рук и встала на ноги.

— Смотрите, — вскрикнула Эмлин, — разве я вам не говорила, что потомство Харфлита должно жить, чтобы отомстить всему вашему племени? Вот уже встала та, кто сохранит его семя. Где же мы теперь найдем убежище, пока вся Англия не узнает эту историю? Крануэл разрушен, хотя он поднимется снова, а Шефтон присвоен врагом. Где же нам укрыться?

— Оттащите прочь эту женщину, — сказал аббат хриплым голосом, — ее колдовство отравляет воздух. Посадите леди Сайсели на лошадь и отвезите ее в Блосхолмскую женскую обитель, где о ней позаботятся.

Люди, хотя и очень неуверенно, двинулись вперед, чтобы исполнить его приказание. Но Эмлин, услышав то, что он сказал, подбежала к аббату и прошептала ему что-то на ухо на чужом языке; он отшатнулся от нее, перекрестился.

— Я передумал, — сказал он слугам. — Миссис Эмлин напомнила мне, что вскормила леди своей грудью, заменяя ей мать. Пока они должны остаться вместе. Отведите их обеих в монастырь, где они будут жить, и забудьте слова этой женщины, потому что она сошла с ума от страха и горя и сама не понимала того, что говорила. Пусть бог и его святые простят ей, как прощаю я.

Глава 7

ПРЕДЛОЖЕНИЕ АББАТА
В Блосхолмской женской обители — длинном сером доме, расположенном под тенью холма и огороженном высокой стеной, — все было спокойно. За стеной при доме был также большой, довольно запущенный сад и часовня — все еще красивая, хотя и начавшая разрушаться.

Когда-то Блосхолмский женский монастырь, построенный ранее аббатства, был богатым и знаменитым. Во времена Эдуарда I его основательница, некая леди Матильда из рода Плантагенетов[148], удалившаяся от света после того, как ее муж был убит в крестовом походе, не имея детей, принесла в дар ему все свои земли. Другие знатные леди, сопровождавшие ее туда или искавшие там приюта в последующие времена, поступали таким же образом, поэтому монастырь стал могущественным и богатым, так что в момент наивысшего процветания в его стенах перебирали четки более двадцати монахинь.

Потом на противоположном холме выросло гордое аббатство, получившее королевскую грамоту, утвержденную папой, по которой Блосхолмский монастырь был присоединен к Блосхолмскому аббатству, и блосхолмский аббат стал духовным руководителем всех его монахинь. С этого времени богатство монастыря пошло на убыль, так как под тем или иным предлогом аббаты растаскивали по кусочкам его земли, чтобы расширять свои собственные владения.

Ко дню, когда начинается наша повесть, весь доход женской обители снизился до 130 фунтов в год на тогдашние деньги, и даже с этой суммы аббат взимал церковную десятину. Теперь в этом большом доме, когда-то густо населенном, жило всего шесть монахинь, одна из которых фактически была служанкой, а старый монах из аббатства служил мессу в красивой часовне, где лежали останки всех умерших до этого инокинь. В некоторые праздники служил сам аббат, исповедовал монахинь, отпуская им грехи, и давал свое святое благословение. В эти дни он просматривал счета обители и, если в ней имелись наличные деньги, брал часть из них для своих нужд, почему настоятельница и не очень радовалась его появлению.

Именно в этот древний и мирный дом, наутро после великого пожарища были препровождены обезумевшая Сайсели и ее служанка Эмлин. Сайсели и раньше уже хорошо его знала, так как в течение трех лет, еще ребенком, она каждый день ходила сюда учиться у матери Матильды; каждая настоятельница принимала это имя в честь его основательницы и в соответствии с ее завещанием.

Это были счастливые годы, потому что старые монахини любили ее, когда она была юной и невинной, и она тоже любила каждую из них. Теперь волею судьбы ее привезли обратно в ту же тихую комнату, где она играла и училась, — ее, молодую жену и молодую вдову.

Но обо всем этом бедная Сайсели узнала лишь спустя три недели, когда наконец ее блуждающий ум прояснился и глаза опять увидели мир. В ту минуту при ней никого не было; лежа, оглянулась она вокруг себя. Место было ей знакомо. Она узнала глубокие окна, выцветшие гобелены, изображающие Авраама, ножом мясника разрезающего горло Исааку и Иону, выскочившего из глотки гигантского карпа с выпученными глазами (модель для своего «кита» бесхитростный художник нашел в кастрюле) и очутившегося прямо у ворот своего замка, где его ждала семья. Да, она помнила эти забавные картины, помнила, как часто размышляла, сможет ли тяжело раненный Исаак выжить, сможет ли простершая руки жена Ионы выдержать внезапное потрясение, увидев мужа, выскочившего из чрева «кита».

Там был и великолепный камин из обтесанного камня, а над ним, в искусном обрамлении из золоченого дуба, сверкало много щитов с гербами, но без шлемов, потому что они принадлежали разным высокородным настоятельницам.

Да, конечно, это была большая комната для гостей Блосхолмского монастыря, а так как теперь у монахинь бывало мало гостей, а комнат для их размещения было много, эта комната была отдана ей, наследнице сэра Джона Фотрела, в качестве классной. И там она лежала, думая, что опять стала ребенком, счастливым, беззаботным ребенком, или что, может быть, это ей снится, пока, наконец, не открылась дверь и не появилась мать Матильда, а следом за ней Эмлин с подносом, на котором стояла дымящаяся серебряная миска. Да, это была мать Матильда в черном монашеском платье и в белом платке, с серебряным распятием на груди, символом ее должности, и золотым кольцом с большим изумрудом, на котором было вырезано изображение святой Екатерины во время пытки на колесе. Это старинное кольцо с самого основания носила каждая настоятельница Блосхолма. Да и без того нельзя было не узнать мать Матильду; кто хоть раз ее видел, не мог забыть ласкового старческого благородного лица с красивыми губами, орлиным носом и живыми добрыми серыми глазами.

Сайсели попыталась подняться, чтоб поклониться, по обычаю детских лет, но тотчас поняла, что не в силах сделать это, и, увы, опять тяжело упала на подушку. После этого Эмлин, с грохотом поставив поднос на стол, подбежала к Сайсели и, обвив ее руками, начала по своему обыкновению бранить ее, хотя и очень мягким голосом; а мать Матильда, опустившись на колени у кровати, возблагодарила Иисуса и всех его благословенных святых, хотя сначала Сайсели не поняла, за что она, собственно, благодарит его.

— Разве я больна, преподобная мать? — спросила она.

— Теперь уж нет, дочь моя, но ты была очень больна, — ответила настоятельница приятным тихим голосом. — Теперь мы думаем, что бог вылечил тебя.

— Сколько времени я здесь? — спросила она.

Настоятельница начала вспоминать, пересчитывая свои четки, отбрасывая по зерну на день — ибо в таких местах времени не замечают, — но задолго до того, как она кончила, Эмлин быстро ответила:

— Вчера вечером исполнилось три недели, как сгорел Крануэл Тауэрс. Тогда Сайсели вспомнила и с горестным стоном отвернулась к стене, а настоятельница стала упрекать Эмлин, говоря, что она убила ее.

— Не думаю, — ответила няня тихим голосом. — Думаю, у нее есть то, что не даст ей умереть. — И этих слов настоятельница тогда не поняла. Эмлин была права. Сайсели не умерла. Напротив, она стала здоровее телом, и ей стало лучше, хотя прошло много времени, прежде чем к ней вернулся рассудок. И действительно, она как привидение скользила по дому в своем черном траурном платье, ибо теперь она больше не сомневалась, что Кристофер умер и что она, всего неделю побыв женой, теперь овдовела так же, как и осиротела.

В этом бескрайнем отчаянии к ней вернулся покой; свет пролился на мрак ее души, как луна в полночь над истомленным морем. Она больше не была одна: убитый Кристофер оставил ей свой образ. Если она выживет, она родит ему ребенка, и поэтому она, конечно, должна жить. Однажды вечером, на коленях во время молитвы, она шепотом сообщила о своей тайне настоятельнице Матильде, отчего старая монахиня зарделась, как девочка, однако, помолившись про себя, положила тонкую руку ей на голову в знак благословения.

— Лорд аббат заявляет, что твой брак не был законным, дочь моя, хотя почему, я не понимаю, раз мужем стал тот, кого выбрало твое сердце и ты была обвенчана с ним рукоположенным в духовный сан священником перед алтарем господа и в присутствии прихожан.

— Мне все равно, что он говорит, — упрямо ответила Сайсели. — Если я незаконная жена, то, значит, никогда ни одна женщина не была законной.

— Дорогая дочь, — ответила мать Матильда, — не нам, неученым женщинам, оспаривать мудрость святого аббата, без сомнения вдохновленного свыше.

— Если он вдохновлен, то уж никак не свыше, мать. Разве бог и его святые повелели бы ему убить моего отца и моего мужа, чтобы захватить мое наследство или чтобы держать меня здесь в заключении — правда, не очень тяжком? Такое вдохновение свыше не приходит.

— Тише, тише! — сказала настоятельница, боязливо оглядываясь вокруг. — Горе лишило тебя рассудка. Кроме того, у тебя нет доказательств. В этом мире столько для нас непонятных вещей. Раз он аббат, то не может поступать неправильно, хотя нам его поступки и могут казаться несправедливыми. Но давай больше не будем говорить об этом; я ведь узнала обо всем лишь от злоязычной твоей Эмлин, не побоявшейся, как мне сказали, проклясть его самым страшным проклятием. Я же собиралась сказать тебе, что каким бы ни был закон, я считаю твой брак истинным и законным, а его последствия, если они будут, чистыми и неопороченными, и каждую ночь буду молиться, чтобы на будущего твоего отпрыска сошло самое щедрое небесное благословение.

— Благодарю вас, дорогая матушка, — ответила Сайсели, вставая и уходя.

Когда она ушла, настоятельница тоже встала и в беспокойстве начала расхаживать взад и вперед по трапезной, где происходил этот разговор. Ее терзали сомнения: если все это не клевета (но не могло же оно все быть клеветой), значит, аббат, которому она, англичанка, в глубине души всегда не доверяла, — этот смуглый ловкий испанский монах — был не святой, а гнусный негодяй? Но как же мог рукоположенный аббат оказаться негодяем? Должно быть какое-то объяснение, только она почему-то не в состоянии его найти.

Вскоре новость распространилась по монастырю, и если сестры любили Сайсели и до этого, то теперь они полюбили ее вдвойне. Сомнениям относительно законности ее брака они, как и настоятельница, не придавали никакого значения, потому что разве он не был совершен в церкви? Но то, что в их монастыре должен был родиться ребёнок — ах! Это было радостным событием, событием, не случавшимся здесь уже две сотни лет, когда — увы! (так говорили легенды и записи) — произошел ужасный скандал, о котором говорят только шепотом. Ибо — да будет это всем известно! — их обитель (что бы там ни бывало в других) — одна из тех, о которых ничего худого сказать нельзя.

Одетые в черные платья, эти старые монахини все еще оставались такими же женщинами, как и их матери, выносившие их, и новость о ребенке взбудоражила их до глубины души. Между собой, в часы отдыха, они почти ни о чем другом не говорили, и даже их молитвы в большинстве своем были посвящены тому же самому. А бедная, слабоумная старая сестра Бриджет, на которую до сих пор смотрели сверху вниз, потому что она была единственная из семьи не благородного происхождения, теперь стала очень популярной. Потому что сестра Бриджет в молодости была замужем и родила двух детей; после того как она овдовела, они оба умерли от оспы, и ее лицо осталось изрытым той же болезнью; оттого ли, что у нее не было надежды на другого мужа, как утверждали ее соседи, или потому, что ее сердце было разбито, как говорила она, но она приняла пострижение.

Теперь она назначила себя главным помощником Сайсели и, хотя эта леди была совершенно здорова и крепка, преследовала ее своими советами и ядовитыми микстурами собственного изготовления, пока Эмлин, налетев на старуху Бриджет, как буря, не выставила ее из комнаты и не выбросила все лекарства через окно.

В том, что сестры так заинтересовались столь незначительным вопросом, в самом деле не было ничего удивительного; надо представить себе, что если они и до этого вели жизнь отшельниц, то, с тех пор как среди них появилась леди Сайсели, эта жизнь стала еще в десять раз более замкнутой. Вскоре они узнали, что она и ее служанка, Эмлин Стоуэр, фактически находились здесь в заключении, а это означало, что и они, ее хозяева, тоже были заключенными. Никому не разрешалось входить в монастырь, кроме молчаливого монаха, исповедовавшего их и служившего мессу, и по приказанию аббата, сестрам не разрешали выходить за пределы монастыря по какому бы то ни было поводу. Так как единственным для них средством: общения с теми, кто жил за стенами обители, был угрюмый глухой садовник, назначенный на эту должность, чтобы шпионить за ними, до них доходило извне очень немного новостей. Они были почти что умершими для мира, который, хотя они этого и не знали, как раз тогда был занят вопросами, близко касающимися всех церковных учреждений, в том числе и их монастыря.

Наконец однажды, когда Сайсели и Эмлин сидели с саду под цветущим деревом боярышника, ибо теперь наступила теплая июньская погода, к ним вдруг торопливо подошла сестра Бриджет с известием, что блосхолмский аббат желает их видеть. От этого Сайсели почувствовала себя худо, а Эмлин выругала Бриджет, спрашивая, не покинули ли ее остатки ума, если она считает это имя настолько приятным для ее хозяйки, что выкрикнула его ей прямо в уши.

Бедная старушка, не отличавшаяся умом и страшно боявшаяся Эмлин, после того как та выбросила в окно ее лекарства, начала всхлипывать, уверяя, что не хотела сделать ничего плохого. Но Сайсели очнувшись, успокоила ее и отослала обратно — передать лорду настоятелю, что сейчас она к нему явится.

— Ты боишься его, госпожа? — спросила Эмлин, когда они собрались идти.

— Побаиваюсь, няня. Он вел себя как человек, которого надо бояться, — не правда ли? Мой отец и мой муж попали в его сети, и разве он пощадит последнюю рыбу в своем пруду — очень тесном пруду? — И она взглянула на высокие стены вокруг нее. — Я боюсь, чтобы он нас с тобой не разлучил и удивляюсь, как он этого еще не сделал.

— Дело в том, что мой отец был испанцем, и от него я знаю вещи, которые могут погубить аббата вместе с его друзьями — папой и императором. Кроме того, он верит, что у меня дурной глаз, и боится моего проклятия. Все же когда-нибудь он может попытаться умертвить меня — кто знает? Но тогда я унесу с собой тайну драгоценностей, потому что это лишь моя тайна; даже не твоя — ведь, если бы ты ее знала, они бы вытянули ее из тебя. Он захочет сделать тебя монахиней, но ты отвергни это, только без резкости. Скажи, что ты подумаешь об этом после рождения ребенка. До тех пор он ничего не сможет сделать, а если последние новости матери Матильды верны, к тому времени, может быть, в Англии не будет больше монахинь.

В старый приемный зал, которым пользовались только когда приезжали гости или в других торжественных случаях, они вошли через боковую дверь совсем тихо и потому сразу же близко от себя увидели сидящего в кресле аббата; перед ним стояла настоятельница и отдавала отчет в своих расходах. — Можете вы без него обходиться или нет, — услышали они его резкий голос, — но я должен получать ваш полугодовой доход. Времена сейчас плохие; нам, служителям бога, угрожает король-прелюбодей и его гордые министры, поклявшиеся ободрать нас до нитки и довести до голодной смерти. Я только что из Лондона и, хотя нашему врагу, Анне Болейн, отрубили ее капризную голову[149], говорю вам — опасность велика. Нужны деньги, чтобы поднять восстание, ибо без них вооружаться нельзя, а из Испании поступают гроши. Я договорился продать земли Фотрелов за ту цену, какую дадут, но до сих пор не могу предъявить на них документы. Или эта упрямая девчонка должна дать расписку в передаче мне прав, или постричься, иначе, пока она жива, какой-нибудь юрист или родственник сможет опротестовать продажу. Но готова ли она дать первые обеты? Если нет, я буду считать, что в этом большая доля вашей вины.

— Нет, — ответила настоятельница, — на это есть причины. Вы уезжали и не слышали. — Она поколебалась и, нервно оглянувшись, увидела Сайсели и Эмлин, стоящих позади нее. — Что ты здесь делаешь, дочь моя? — спросила она с такой строгостью, какой еще никогда не проявляла.

— Право, не знаю, матушка, — ответила Сайсели. — Сестра Бриджет сказала нам, что лорд аббат желал нас видеть.

— Я же велела ей сказать, чтобы вы ждали его в моей комнате… — сказала настоятельница раздраженным голосом.

— Ну, — прервал аббат, — похоже, что ваша посланная просто дура; если это та изрытая оспой ведьма, то у нее не осталось мозгов уже много лет назад. Опекаемая Сайсели, здравствуй. После горестей, постигших тебя, о которых, с твоего разрешения, мы не будем говорить, потому что бесполезно тревожить подобные воспоминания, я надеялся, что ты сменишь свою мирскую одежду на лучшую, и очень жалею, что это не так. Но, перед тем как ты вошла, святая мать говорила о каком-то препятствии, стоящем между тобой и господом. Что это? Может, мой совет поможет тебе? Надеюсь, не эта женщина сбивает тебя с толку. — И он хмуро взглянул в сторону Эмлин, которая тотчас же спокойно ответила:

— Нет, милорд аббат, я не стою между ней и господом с его святыней; я защищаю ее от человека и его несправедливости. Все же, если желаете, могу сказать вам об этом препятствии — оно послано самим богом.

Тут старая настоятельница, покраснев до корней седых волос, наклонилась вперед и прошептала на ухо аббату слова, от которых он вскочил, как будто его ужалила оса.

— Порази его чума! Не может быть, — сказал он. — Что ж, если так, придется проглотить и эту пилюлю. Жаль, впрочем, что так случилось, — добавил он с усмешкой на смуглом лице. — Много лет прошло с тех пор, как в этих стенах родился внебрачный ребёнок, а теперь дело обстоит так, что это может расшатать их и наделать вам бед…

— Я знаю, что такое потомство опасно, — прервала Эмлин, глядя Мэлдону прямо в глаза. — Мой отец говорил мне об одном молодом монахе в Испании, — я забыла его имя, — из-за которого некие дамы по такому же поводу были подвергнуты пытке. Но кто смеет говорить о незаконности ребенка госпожи Сайсели Харфлит, вдовы сэра Кристофера Харфлита, убитого блосхолмским аббатом?

— Молчи, женщина! Где нет законного брака, там не может быть законного ребенка…

— Который смог бы получить законно унаследованное имущество. Скажите, милорд аббат, разве сэр Кристофер тоже сделал вас своим наследником? Тогда, не дав ему ответить, Сайсели, молчавшая все это время, вдруг заговорила:

— Осыпайте меня какими вам угодно оскорблениями. Милорд аббат, вы отняли у меня отца, мужа, сердце вырвали мне из груди, отнимите у меня также и мое богатство, если сможете. Мне это все равно. Но не клевещите на моего ребенка, если он у меня родится, и не смейте затрагивать его права. Не думайте, что вы сможете сломить мать так же, как сломили девушку: перед вами окажется разъяренная волчица.

Он смотрел на нее да и все смотрели на нее, потому что в глазах Сайсели было что-то, заставившее их отвести взгляд. Клемент Мэлдон, знавший жизнь и понимавший, как волчицы могут бороться за своих волчат, прочел в них предостережение, принудившее его изменить тон.

— Ну, ну, ну, дочь моя, — сказал он, — какой смысл говорить попусту о ребенке, которого нет и, может, никогда не будет? Когда он родится, я его окрещу, и мы поговорим.

— Когда он родится, вы не коснетесь его и пальцем. Я бы предпочла, чтобы он лучше сошел в могилу некрещеным, чем отмеченным вашим кровавым крестом.

Он махнул рукой.

— Есть другой вопрос или скорее два, о которых я должен поговорить с тобой, дочь моя. Когда ты дашь свои первые обеты?

— Мы поговорим об этом после того, как родится мой ребёнок. Это дитя греха, вы говорите, а я, неисправимая, безнравственная женщина, не готова для того, чтобы дать святой обет, и вы не можете меня к нему принудить, — ответила она с горькой насмешкой.

Опять он махнул рукой, потому что волчица показала зубы.

— Второй вопрос, — продолжал он, — заключается в том, что мне нужна ваша подпись под документом. Это всего лишь формальный документ, и я боюсь, вы не сможете его прочесть, как и я, по правде сказать. — И с какой-то лицемерной улыбкой он вытащил неразборчивый документ и развернул его перед ней на столе.

— Что? — засмеялась она, отшвыривая пергамент в сторону. — Вы забыли, что вчера я стала совершеннолетней и поэтому не нахожусь больше под вашей опекой, если даже когда-либо и была? Вам следовало продать мое наследство поскорее, потому что теперь ваши права стоят не больше, чем прошлогодние гнилые яблоки, а я ничего не подпишу. Будьте свидетелями, мать Матильда и ты, Эмлин Стоуэр, что я ничего не подписала и ничего не подпишу. Клемент Мэлдон, аббат Блосхолма, я свободная совершеннолетняя женщина, даже если, как вы утверждаете, распутница. Какое вы имеете право заковывать в цепи распутницу, не являющуюся монахиней? Отоприте ворота и дайте мне уйти. Теперь он почувствовал всю остроту ее волчьих клыков.

— Куда бы ты пошла? — спросил он.

— Прямо к королю, чтобы изложить перед ним мое дело, как собирался сделать мой отец в прошедшее рождество.

Речь эта была смелой, но безрассудной. Волчица не сдержалась и зарычала — зарычала на охотника с окровавленным мечом.

— Кажется, твой отец не добрался до короля со своим лживым доносом, не доберешься, пожалуй, и ты, Сайсели Фотрел. Времена сейчас жестокие, пахнет восстанием, в лесах и на дорогах бродит много отчаянных людей. Нет, нет, ради своей безопасности оставайся здесь, пока…

— Пока вы не умертвите меня. О! Это у вас на уме. Знайте, я просила у бога помощи, милорд аббат. И какой бы тяжкой ни была моя судьба, какой бы близкой ни представлялась мне смерть, я не боюсь вас — и я и мой ребёнок, — ибо господь уже приготовил камень, который упадет на вашу голову. Этот камень похож на топор.

Тут старая настоятельница воздела руки к небу и открыла от ужаса рот, но аббат вскочил со своего места в ярости или, может быть, в страхе?

— Ты назвала себя распутницей, — воскликнул он, — но я назову тебя еще и ведьмой, и если ты заслуживала снисхождения, то теперь должна погибнуть в огне как ведьма. Мать Матильда, я приказываю вам, во имя данных вами обетов, хорошенько стеречь эту ведьму и докладывать мне о ее колдовстве. Не годится, чтобы подобная тварь ходила повсюду и причиняла зло невинным. Ведьма и распутница, уходи к себе!

Сайсели выслушала, потом без единого слова рассмеялась презрительным смехом и, повернувшись, вышла из комнаты, а следом за ней пошла настоятельница.

Но Эмлин не двинулась с места. Она осталась, и на ее смуглом красивом лице играла улыбка.

— Не повезло вам, хоть вы и бросали кости, налитые свинцом, — сказала она смело.

Аббат набросился на нее с ругательствами.

— Женщина, — сказал он, — если она ведьма, ты — демон-искуситель, и ты наверняка сгоришь, даже если она избежит этого. Именно ты научила ее вызывать дьявола.

— Тогда вам лучше оставить меня в живых, милорд аббат, чтобы я могла научить ее, как обуздать его. Нет, не угрожайте мне: ведь на дыбе я, чего доброго, заговорю, а птицы небесные разнесут повсюду то, что я расскажу. Его лицо побледнело; потом он вдруг спросил:

— Где драгоценности? Мне они нужны. Отдай мне драгоценности, и ты будешь свободна, и, возможно, твоя проклятая хозяйка тоже.

— Я сказала вам, — ответила она. — Сэр Джон взял их с собой в Лондон, и если они не были найдены на его теле, значит, он или выбросил их или Джефри Стоукс увез их туда, куда он уехал. Обшарьте болото, обыщите лес, найдите Джефри и спросите его.

— Ты лжешь, женщина! Когда ты и твоя хозяйка бежали из Шефтона, слуга видел у тебя в руках шкатулку.

— Правильно, милорд аббат, но драгоценностей уже там не было; там были только любовные письма моей хозяйки, а их она не хотела оставлять.

— Тогда где шкатулка и где эти письма?

— Нам не хватало топлива во время осады, и мы сожгли и то и другое. Когда у женщины есть муж, ей не нужны его письма. Уж вы, Мальдонадо, — многозначительно добавила она, — вы-то должны знать, что не всегда благоразумно хранить старые письма. Хотела бы я знать, что бы вы дали за кое-какие письма, которые я видела и которые не сожжены!

— Проклятое отродье сатаны, — прошипел аббат, — как смеешь ты издеваться надо мною? Когда Сайсели венчалась с Кристофером, она надела те самые жемчужины. Я слышал об этом от тех, кто видел ее с ожерельем на груди, с бесценными жемчужинами и ушах, похожими на розовые бутоны.

— Ого! Ого! — сказала Эмлин. — Значит, вы признаете, что она была обвенчана, а сами только что обозвали ее, чистую душу, распутницей! Ладно, милорд аббат, не будем больше кривить душой: да, на ней были драгоценности. Джефри ничего с собой не увез, кроме вашего смертного приговора.

— Тогда где же они? — спросил он, ударив кулаком по столу.

— Где? О, там, где вы их никогда не найдете, — взвились в небо, когда бушевал пожар. Боясь, чтобы нас не ограбили, я спрятала их за секретной панелью в ее комнате, в надежде вернуться за ними позже. Идите выгребайте золу; вы, может быть, найдете один или два треснутых бриллианта, но не жемчужины: они в огне испаряются. Вот вам, наконец, правда, и много она принесет вам пользы.

Аббат застонал. Как большинство испанцев, он легко возбуждался и ничего не мог с этим поделать; вся горечь, скопившаяся у него в сердце, прорвалась наружу.

Эмлин потешалась над ним.

— Видите, как мудрым и могущественным мира сего случается самих себя перехитрить. Клемент Мальдонадо, я знаю вас около двадцати лет. Когда меня называли блосхолмской красавицей и старый аббат, ваш предшественник, взял меня под опеку церкви, вы находили для меня более нежные слова, чем те, которыми обзываете сегодня, хотя я-то всегда ненавидела вас — ведь вы затравили моего отца. Да, я следила за вашим возвышением и увижу ваше падение, и я знаю ваше сердце и все его желания. Деньги — вот чего вы домогаетесь и что хотите получить, иначе вам не добиться своей цели. Вам нужны были драгоценности, а не Шефтонские земли, которые теперь невысоко ценятся, а скоро совсем потеряют цену. Да, на одну из этих розовых жемчужин, если их продать евреям, можно закупить три прихода — и людей и дома. Ради этих драгоценностей вы послали на смерть одних, причинили горе другим, а свою собственную душу навеки погубили, хотя, если бы вы были благоразумны и посоветовались со мной, все эти драгоценности или по меньшей мере некоторые из них перешли бы к вам. Сэр Джон был не дурак. Он охотно расстался бы с одной или двумя жемчужинами, цены которых не знал, чтобы прекратить непримиримую вражду с церковью и отстоять права свои и своей дочери. А теперь, ослепленный безумием, вы сожгли их — сожгли драгоценности, которыми можно было бы заплатить выкуп за короля или, вернее, с помощью которых его можно было бы свергнуть. О! Если бы вы только об этом догадывались, вы бы отрубили руку, поднесшую факел к стенам Крануэл Тауэрса, потому что теперь вам не хватит золота, и все ваши грандиозные планы провалятся и погребут вас под собою, как вы хотели похоронить нас в Крануэле.

Аббат, терпеливо слушавший эту длинную и горькую речь, снова застонал.

— Ты умная женщина, — сказал он. — Мы понимаем друг друга, потому что мы одной крови. Ты знаешь, в чем дело; какой совет ты бы мне дала?

— Тот, которого вы не примете, будучи заранее обречены за свои грехи. Все же вот он — мой искренний совет. Освободите леди Сайсели, верните ей земли, сознайтесь в ваших злодеяниях. Уезжайте из королевства, прежде чем Кромуэл отвернется от вас, а Генриху станет все известно, уезжайте, взяв с собой все золото, какое вы сможете собрать, подкупите императора Карла, чтобы он дал вам епархию[150] в Гренаде или еще где-нибудь, но не близ Севильи, по причинам, вам известным. Там вы будете жить в почете, и наступит день, немало времени спустя после вашей смерти, когда многое забудется, и вас, возможно, канонизируют, как святого Клемента Блосхолмского.

Аббат посмотрел на нее задумчиво.

— Если бы я искал только покоя в старости, твой совет мог бы мне пригодиться, но я играю по более высокой ставке…

— А проиграть можете свою голову, — прервала его Эмлин.

— Не совсем, женщина, потому что в любом случае эта голова выиграет игру. Если она останется у меня на плечах, то будет носить архиепископскую митру или шапку кардинала, а может быть, и еще более гордую тиару; если же она упадет с плеч, то — небесный венец мученика!

— Ваша голова? Ваша голова? — воскликнула Эмлин с презрительным смехом.

— Почему же нет? — ответил он угрюмо. — Тебе случилось узнать о некоторых ошибках моей юности, но в них я давным-давно раскаялся, и эти грехи отпущены мне полностью. — И он перекрестился. — Если бы это было не так, кто избежал бы адских мук?

Эмлин, стоявшая все это время, уселась, облокотившись на стол и положив подбородок на сложенные руки.

— Верно, — сказала она, глядя ему в глаза, — никто из нас не избежал бы их. Но, Клемент Мэлдон, как насчет грехов, в которых вы не покаялись и которые совершили уже в зрелом возрасте? Сэр Джон Фотрел, например, сэр Кристофер Харфлит, например, леди Сайсели, например; не говоря уже о черной измене и еще кое о чем.

— Даже если бы все эти обвинения были справедливы, что я отрицаю, это не грехи, — ведь все они вместе и каждый в отдельности совершены были мною не ради себя, а ради церкви, ради того, чтобы одолеть ее врагов, воздвигнуть вновь ее разрушающиеся стены, навеки укрепить ее в этом королевстве.

— И вознести вас, Клемент Мэлдон, на самый высокий шпиль ее храма, откуда сатана покажет вам все царства земные, клятвенно обещая, что они будут ваши.

Очевидно, аббат не обиделся на эту смелую речь; действительно, искусно нарисованная Эмлин картина, казалось, понравилась ему. Он только мягко поправил ее, сказав:

— Не сатана, а господь — властитель сатаны. — С минуту он помолчал, оглядел комнату, чтобы убедиться, что двери закрыты и они одни, и продолжал: — Эмлин Стоуэр, ты умнее и мужественнее любой женщины из тех, кого я знал. Ты знаешь жизнь и ее тайны, почему суеверные дураки и называют тебя ведьмой, а я считаю пророчицей или ясновидящей. Это все у тебя в крови, я полагаю, — ведь твоя мать была из цыганского племени, а отец — высокородный испанский дворянин, очень образованный и умный, хотя и мерзкий еретик, поэтому ему и пришлось для спасения жизни бежать из Испании.

— Чтобы умереть в Англии при весьма странных обстоятельствах. Святая инквизиция терпелива, и у нее длинные руки. Если я верно припоминаю, именно это дело о ереси моего отца впервые привело вас в Блосхолм, где, после его гибели и публичного сожжения его книги, вы многого достигли.

— Ты всегда права, Эмлин, и потому нет необходимости напоминать тебе о том, что мы с ним были давнишними врагами в Испании; вот почему меня выбрали, чтобы выследить его, и почему тебе довелось узнать кое-что обо мне.

Она кивнула, и он продолжал:

— Достаточно об отце-еретике — теперь о матери-цыганке. Говорят, она сама наложила на себя руки, чтобы избежать казни.

— Нечего ходить вокруг да около, аббат, давайте, как старые друзья, говорить правду. Вы хотите сказать — она покончила с собой, чтобы не быть сожженной вами, как ведьма: ведь у нее имелись кое-какие несожжённые письма, и она угрожала вам пустить их в ход, как и я.

— Зачем вспоминать все это, Эмлин? — сказал он мягко. — Она умерла, но перед смертью научила тебя всему, что знала. Конец истории немногословен. Ты влюбилась в сына старого йомена Болла или говорила, что влюбилась в него — долговязого глупого Томаса, который теперь брат-мирянин в аббатстве…

— Или говорила, что влюбилась, — повторила она. — Во всяком случае, он-то влюбился в меня и, может быть, я хотела, чтобы меня защищал честный человек, в те дни еще молодой и красивый. К тому же тогда он не был глуп. Это с ним сталось после того, как он попал к вам в руки. О! Довольно об этом, — продолжала она, подавляя готовый прорваться гнев. — Красивая дочь ведьмы была под опекой церкви, а вы вертели тогдашним аббатом, и он заставил меня выйти замуж за старого Питера Стоуэра и стать его третьей женой. Я прокляла его, и он умер; я и предупредила его, что он умрет, а я родила ребенка, и он тоже умер. Тогда со всем, что у меня осталось, я нашла приют у сэра Джона Фотрела, которого всегда был мне другом, и стала кормилицей его дочери, единственного существа, если не считать еще одного человека, которое я люблю в этом большом и жестоком мире. Вот вся история; а теперь, что еще вы от меня хотите, Клемент Мальдонадо — злонамеренный человек.

— Эмлин, я хочу того, чего всегда хотел и в чем ты всегда мне отказывала, — твоей помощи, твоего соучастия. Я имею в виду соучастие твоего ума и знаний, которыми ты обладаешь, — ничего больше. В Крануэл Тауэрсе ты накликала на меня беду. Сними это проклятие, потому что, сказать по правде, оно тяжким грузом давит мне душу. Давай похороним прошлое, подадим друг другу руки и будем друзьями. Ты умеешь угадывать будущее. Помнишь, когда ты думала, что Сайсели умерла, ты сказала, что ее потомство все равно поднимется против меня, а теперь похоже на то, что так и будет.

— Что бы вы мне дали? — спросила Эмлин с любопытством.

— Я дам тебе богатство, я дам тебе то, что ты любишь еще больше, — власть, а также и высокое положение, если захочешь. Вся церковь прислушается к твоим словам. В этом королевстве да и во всем мире все твои желания будут удовлетворены. Я говорю правду; я даю в залог душу свою и честь тех, кому я служу, ибо мне дано такое право. Взамен я прошу от тебя твою мудрость; предсказывай мне будущее, указывай путь, каким я должен идти.

— Больше ничего?

— Еще две вещи: во-первых, ты должна найти для меня эти сожженные драгоценности, а с ними и старые несожжённые письма; во-вторых, ребёнок леди Сайсели не должен остаться в живых и сделать то, что ты мне предсказала. Ее жизнь я дарю тебе: одной монахиней больше или меньше — значения не имеет.

— Благородное предложение; и в данном случае я уверена, что вы заплатите обещанную цену, если останетесь живы. Но что, если я откажусь?

— Тогда, — ответил аббат, ударив кулаком по столу, — тогда смерть для вас обеих — умрете, как ведьмы, потому что я не позволю вам погубить меня. Помни: я здесь хозяин, а вы — пленницы. Очень немногие знают, что вы живете здесь, если не считать горсточки слабоумных женщин, боящихся даже слово вымолвить, — марионеток, которые танцуют, когда я дергаю за веревочку; и уж я прослежу, чтобы ни единая душа не приблизилась к этим стенам. Выбирай же между смертью, со всеми ее ужасами, и жизнью, со всеми ее надеждами.

На столе стояла деревянная чаша с большим букетом роз. Эмлин придвинула ее к себе и, взяв розы, бросила их на пол. Потом она подождала, пока вода успокоится, и сказала:

— Трудная задача, но если у меня на самом деле есть колдовская сила, здесь я найду решение.

Он не отрываясь глядел на нее, как зачарованный; она же дунула на воду и долгое время смотрела на нее. Наконец подняла глаза и сказала:

— Смерть или жизнь — такой выбор вы предложили мне. Хорошо, Клемент Мальдонадо, от своего имени и от имени леди Сайсели и ее мужа сэра Кристофера и ребенка, который должен родиться, и во имя бога, властителя наших судеб, я выбираю смерть.

Наступило торжественное молчание. Потом аббат поднялся и сказал:

— Хорошо! Да падет это на твою голову.

Опять наступило молчание, и так как она не отвечала, он повернулся и направился к двери; она же продолжала смотреть в чашу.

— Хорошо, — повторила она, когда он положил руку на щеколду. — Я сказала вам, что выбрала смерть, но я не сказала, чью смерть я выбрала. Играйте вашу игру, милорд аббат, а я буду играть свою, помня, что бог назначает ставки. И я подтверждаю гневные слова, сказанные мною в Крануэле. Ждите беды, ибо теперь я знаю — она постигнет вас и всех, кто будет вместе с вами.

Потом, глядя ему вслед, она неожиданным резким движением опрокинула чашу на стол.

Глава 8

ЭМЛИН ПРИЗЫВАЕТ СВОЕГО ЧЕЛОВЕКА
Одна за другой протекали для Сайсели и Эмлин недели их заключения, не принося им ни надежд, ни вестей. И действительно, хотя они не могли видеть нитей зловещей сети, в которой их держали, они чувствовали, как она стягивается все туже. В глазах матери Матильды, когда она смотрела на Сайсели, думая, что никто этого не замечает, отражались страх, жалость и любовь. Остальные монахини тоже боялись, хотя было ясно, что они сами не знали чего. Однажды вечером Эмлин, застав настоятельницу одну, засыпала ее вопросами: она спрашивала, что именно для них готовится и почему ее леди, свободную совершеннолетнюю женщину, удерживают здесь против ее воли.

На лице старой монахини появилось выражение замкнутости. Она ответила, что ничего особенного не знает, а насчет заключения — что ж, она должна подчиняться приказаниям своего духовного начальства.

— Тогда, — выпалила Эмлин, — знайте: вам же будет хуже. Говорю вам, что умрет моя леди или будет жить, найдутся люди, чтобы призвать вас к строгому ответу: да, найдутся люди, чтобы выслушать мольбы беспомощных. Мать Матильда, Англия уже не та, какой она была, когда вас еще девочкой похоронили в этих заплесневелых стенах. Где сказано, что бог позволяет свободную и ни в чем не повинную женщину держать в тюрьме, как преступницу? Отвечайте.

— Я не могу, — простонала мать Матильда, ломая свои тонкие руки. — Правды добиться трудно, здесь повсюду охрана; и, что бы я ни думала, я должна делать то, что мне приказано, чтобы не погибла моя душа.

— Ваша душа! Вы, затворницы, всегда думаете с своей жалкой душонке. Что вам до других людей и до их души! Значит, вы не поможете мне?

— Я не могу, не могу, ведь я и сама в оковах, — снова ответила она.

— Пусть будет так, мать Матильда; тогда я сама помогу себе; и когда я это сделаю, да поможет вам всем господь. — И, презрительно пожав широкими плечами, она вышла, оставив бедную старую настоятельницу чуть ли не в слезах.

Угрозы Эмлин были такими же смелыми, как и ее сердце, но могла ли она исполнить хотя бы десятую их долю? Конечно, право было на их стороне, но, как известно заключенным во все времена, право — это не труба иерихонская и ему не сокрушить высоких стен. Да и Сайсели не могла помочь ей. Теперь, когда погиб ее муж, она была занята только одним — мыслями о своем будущем ребенке.

До всего остального ей, казалось, не было никакого дела. У нее не было друзей, с которыми она могла бы повидаться; она понимала, что имущество у нее отнято; значит, думала она, эта тихая обитель — самое подходящее место для рождения ребенка.

Когда он родится и она поправится, можно будет подумать о другом. А пока она ощущала бесконечную усталость и не понимала, зачем Эмлин напрасно говорит с ней о свободе. Если бы она была свободна, что бы она делала, куда бы пошла? Монахини были очень добры к ней; они любили ее так же, как и она их.

Так они беседовали, и Эмлин, слушая ее, не решалась сказать ей правду: что здесь можно опасаться за жизнь ребенка. Она боялась, что это известие, пожалуй, убьет и мать и дитя. Поэтому она перестала ее тревожить и решила рассчитывать только на себя.

Сначала она думала о побеге, но оставила эту мысль, потому что положение Сайсели не позволяло подвергнуть ее опасности. Да и куда им было идти? Тогда ей пришла в голову мысль об избавителе, но — увы! — кто может спасти их? Влиятельные люди в Лондоне, может быть, могли вмешаться в это дело как политическое, но к влиятельным людям трудно добиться даже свободному. Однако, если бы она была на свободе, то нашла бы способ заставить их выслушать ее, но она была пленницей, да и не могла в такое время покинуть свою госпожу. Что же тогда оставалось делать? Придумать для освобождения какую-нибудь хитрость.

Вероятно, это можно было бы сделать за деньги — ценой украшений Сайсели; потайное место, где они находились, знала только она одна, — и ими же откупиться от преследователей? Но Эмлин не собиралась делать ни того ни другого: она считала, что это не было выходом. Очутись они за этими стенами, их все равно не оставили бы в живых: слишком уж много они знали. Однако же здесь, в монастыре, ребенка Сайсели наверняка погубят — он ведь будет наследником всего имущества. Что же может вернуть им свободу и обеспечить безопасность?

Страх, пожалуй, тот самый страх, благодаря которому израильтяне избавились от рабства. O! Если бы только она могла найти Моисея, способного навлечь египетскую чуму на этого аббата-фараона — ту самую чуму, которой она ему угрожала. Но хотя она твердо верила, что чума поразит его (она сама удивлялась тому, что так верила в это), все же не могла выполнить свое проклятие. Оставался Томас Болл! Если бы она могла поговорить с верным Томасом Боллом, неистовым и хитрым человеком, которого все считали придурковатым!

Томас Болл заполнил все мысли Эмлин — Томас Болл, любивший ее всю жизнь, готовый погибнуть, чтобы услужить ей. Тщетно пыталась она как-нибудь снестись с ним. Старый садовник настолько глух, что не сможет или не захочет понять. Глупая Бриджет по ошибке отдала письмо, написанное ему, настоятельнице, которая, ничего не говоря, сожгла его у нее на глазах.

Монахов, приносивших в монастырь продукты, всегда принимали три сестры, поставленные для того, чтобы шпионить друг за другом и за ними, так что она не могла даже приблизиться к этим монахам. Священник, служивший мессу, был старым ее врагом; с ним она ничего не могла сделать, а больше никому не разрешалось подходить к монастырю; только раз или два появлялся сам аббат, который в течение нескольких часов разговаривал взаперти с настоятельницей, но с ней больше не говорил.

Почему, думала Эмлин, пространство меньше полумили между ней и Томасом Боллом непреодолимо? Если бы он стоял на расстоянии двадцати ярдов от нее, она могла бы заставить его уразуметь, что ей нужно. Почему же этого нельзя сделать, когда он находится на расстоянии пятисот ярдов?

Эта мысль овладела ею; естественные препятствия сводили ее с ума.

Она отказывалась считаться с ними. Все ночи напролет размышляла она, лежа в постели, пока Сайсели спокойно спала рядом с ней; ее сильная душа рвалась к душе ее давнишнего возлюбленного, Томаса Болла, приказывая ему слушать, подчиниться, прийти.

Сначала ничего не произошло. Потом через некоторое время у нее появилось смутное чувство, что ей ответили; хотя она не могла ни видеть, ни слышать Томаса, она как-то ощущала его близость. Потом однажды, в полдень, выглянув из верхнего слухового окна, она увидела, как за воротами происходит свалка, и услышала сердитые голоса. Томас Болл пытался силой пробить себе путь к двери, но его выталкивали люди аббата, всегда стоявшие там на страже.

Вечером она узнала правду от монахинь, не подозревавших, что она подслушивает их разговор. Оказалось, что Томас, показавшийся им не то сумасшедшим, не то пьяным, пытался ворваться в монастырь. Когда его спросили, чего он хочет, он сказал, что сам хорошенько не знает, но ему надо поговорить с Эмлин Стоуэр. Услышав это, она улыбнулась про себя, ибо теперь знала: он услышал ее и найдет какой-нибудь способ выполнить ее волю и прийти.

Два дня спустя Томас действительно пришел, и вот каким способом. Кончался сентябрьский вечер, наступали сумерки, а Эмлин, оставив Сайсели отдыхать на постели (теперь она зачастую ложилась ненадолго перед ужином), ушла в сад, чтобы подышать вечерней прохладой. Там она ходила до тех пор, пока сад ей не надоел, потом вошла через боковую дверь в старую часовню и уселась, чтобы поразмыслить, около алтаря, недалеко от раскрашенной деревянной статуи святой девы в человеческий рост, стоявшей против стены. На эту статую она часто смотрела, так как ей казалось странным, что она как бы наполовину вделана в кирпичную кладку. Глазные орбиты ее были пустыми, и наблюдательной Эмлин казалось, что в них когда-то были вделаны драгоценные камни, или же это был образ не богоматери, а скорее слепой святой Люции.

Пока Эмлин размышляла, сидя в одиночестве, потому что в такое время никто не заходил в часовню и она пустовала до утра, ей показалось, что она услышала по соседству со статуей странные звуки, словно там кто-то шевелился. Тут многие, но только не Эмлин, испугались бы и ушли, а она сидела, не двигаясь, и слушала. Не поворачивая головы, она стала наблюдать. Лучи заходящего солнца, проникавшие через западное окно, почти полностью освещали фигуру, и благодаря им она увидела — или ей показалось, — что глазные орбиты уже не пустые: в них были двигавшиеся и сверкавшие глаза.

Тут на мгновение стало страшно даже Эмлин. Потом ей пришло в голову, что, может быть, священник или одна из монахинь следили за ней из-за статуи, а это ее нисколько не беспокоило. Или, может быть, произошло одно из тех чудес, о которых она так много слышала, но никогда не переживала. А зачем ей бояться чудес или соглядатаев? Она будет сидеть на том же месте и посмотрит, что случится. Но долго ждать ей не пришлось, потому что вскоре голос, хриплый мужской голос прошептал:

— Эмлин! Эмлин Стоуэр!

— Да, — ответила она тоже шепотом. — Кто говорит?

— А кто, ты думаешь? — спросил голос с усмешкой. — Может быть, черт? — Если черт дружественный, то, кажется, я не стану возражать; мне в этом уединенном месте скучновато. Появись, кто бы ты ни был, человек или дьявол, — ответила Эмлин решительно. Однако же она незаметно перекрестилась под плащом: в те времена народ верил, что черти являются людям, чтобы причинять им вред.

Статуя начала скрипеть, потом открылась, как дверь, хотя с большим трудом, словно ее петли долго не двигались, как на самом деле и оказалось. Внутри, подобно трупу в поставленном вертикально гробу, появилась фигура, крупная сильная фигура, одетая в рваную монашескую рясу, увенчанная огромной головой с огненно-рыжими волосами и нависшими бровями, под которыми сверкали безумные серые глаза. Сердце Эмлин замерло, — сатана все же не подходящее общество для смертной женщины, — но затем словно подскочило в ее груди и потом стало биться ровно, как обычно. И она спокойно сказала:

— Что ты там делаешь, Томас Болл?

— Вот это я и хотел бы знать, Эмлин. Днем и ночью в течение долгих недель ты звала меня, и потому я пришел.

— Да, я звала тебя; но как ты пришел?

— Старой дорогой монахов. Они давно забыли о ней, но мой дед говорил мне про нее, когда я был мальчишкой, и, наконец, лиса показала мне, где она проходит. Это мрачная дорога; и когда я впервые попробовал по ней пойти, я думал, что задохнусь, но теперь воздух не такой уж плохой. Когда-то она доходила до аббатства и, может быть, и теперь доходит, но моя дверь и дверь госпожи лисы находится в рощице около стены парка, где никто не стал бы ее искать. Если ты хочешь лисенка, чтобы поиграть с ним, я могу принести его тебе. Или, может быть, ты хочешь чего-нибудь посущественнее? — добавил он, усмехаясь.

— Да, Томас, к хочу гораздо большего. Слушай, — горячо воскликнула она, — сделаешь ли ты то, что я тебе скажу?

— Там видно будет, миссис Эмлин. Ведь я всю свою жизнь исполнял твои приказания и не получал награды. Она прошла через алтарь и уселась против него, почти совсем прикрыв дверь и разговаривая с ним сквозь щель.

— Если ты не получил награды, Томас, — сказала она мягко, — то кто виноват в этом? Кажется, не я. Я любила тебя, когда мы были молоды, — не правда ли? Я бы отдалась тебе душой и телом — ведь так? Но кто встал между нами и погубил нашу жизнь?

— Монахи, — простонал Томас, — проклятые монахи, выдавшие тебя замуж за Стоуэра, потому что он заплатил им.

— Да, проклятые монахи. А теперь твоя молодость прошла, и любовь — любовь молодости — уже позади нас. Я была женой другого человека, Томас, а могла быть твоей. Подумай об этом: твоей любящей женой, матерью твоих детей. А тебя — тебя они покорили и превратили в слугу, в пастуха, использовали твою силу, сделали тебя носильщиком, полоумным, как они тебя называют; однако они считают, что тебе все-таки можно давать поручения, потому что ты умеешь держать язык за зубами; они сделали тебя вьючным мулом аббатства, не смеющим брыкаться, батраком на твоей же собственной, захваченной ими земле — тебя, чей отец был свободный йомен. Вот что они сделали с тобой, Томас, а со мной, находившейся под опекой церкви… Ну хватит, мне не хочется говорить об этом. Скажи, как бы ты отплатил им, если бы дать тебе волю?

— Как бы я отплатил? Как бы отплатил? — задохнулся Томас, доведенный до бешенства рассказом о всех причиненных ему обидах. — Ну, если бы я осмелился, я бы перерезал каждому из них глотку и выпотрошил их, как оленей, — и он заскрипел своими белыми зубами. — Но я боюсь. Они владеют моей душой, и каждый месяц я должен исповедоваться. Ты помнишь, Эмлин, я предупредил тебя, когда ты и твоя леди собрались ехать в Лондон перед осадой. Ну, потом — я должен был покаяться в этом — аббат сам выслушал мою исповедь. Мучительную наложил он на меня епитимью![151] Я еще не закончил ее, а у меня уже ребра проступили сквозь кожу, спина же стала похожа на корзину из красных ивовых прутьев. Только об одном я им не рассказал — ведь это, в конце концов, не грех, — о том, что отвернул саван и поглядел на труп.

— Ах! — сказала Эмлин, глядя на него. — Тебе нельзя доверять. Ну, я так и думала. Прощай, Томас Болл, трус. Я найду себе другого друга, настоящего мужчину, а не хнычущую, загнанную монахами гончую, ставящую непонятное для него латинское благословение выше своей чести. Господи боже! Подумать только, что я когда-то любила подобного человека! О! Мне стыдно! Мне стыдно! Пойду вымою руки. Закрой свою ловушку и убирайся прочь по крысиной тропе, Томас Болл, и живым или мертвым никогда не осмеливайся заговаривать со мной. Не забудь также рассказать своим монахам, как я призывала тебя к себе — потому что это колдовство, ты сам знаешь, — и меня сожгут, зато спасешь свою душу. Господи боже! Подумать только, что ты был когда-то Томасом Боллом! — И она сделала вид, что собирается уходить.

Он протянул свою ручищу и поймал ее за платье.

— Что же ты прикажешь мне, Эмлин? Я не могу переносить твоего презрения. Сними его с меня, или я убью себя.

— Самое лучшее, что ты можешь сделать, И дьявол будет тебе лучшим хозяином, чем чужеземный аббат. Прощай навсегда.

— Нет, нет; скажи — чего ты хочешь? Пусть погибает моя душа, я сделаю все.

— Сделаешь? Правда, сделаешь? Если так подожди минуту! — она побежала на другой конец часовни, закрыла двери, потом, вернувшись к нему, сказала: — Теперь подойди, Томас, и, раз ты снова мужчина, поцелуй меня, как ты обычно делал более двадцати лет тому назад. Ты не будешь исповедоваться в этом, не правда ли? Ну, вот. Теперь встань на колени перед алтарем и дай клятву. Нет, выслушай сначала, потому что это великая клятва.

Эмлин сказала ему, в чем он должен поклясться. Это была действительно великая и ужасная клятва. Принеся ее, он должен был стать рабом Эмлин, объединиться с ней в борьбе против монахов Блосхолма и в особенности против аббата Клемента Мэлдона, в отплату за все обиды, нанесенные им обоим; в отплату за убийство сэра Джона Фотрела и сэра Кристофера Харфлита; за то, что он обокрал и держит в тюрьме Сайсели Харфлит, дочь первого и жену второго. Связав себя клятвой, он должен был делать все, что она ему прикажет. Он должен был поклясться, что ни во время исповеди, если бы до этого дошло дело, ни на ложе пыток или на эшафоте он не скажет ни слова об их тайном сговоре. Он должен был просить у бога, чтобы, в случае, если он изменит этой клятве, душа его обречена была бы на вечные муки; и он должен был призвать небо в свидетели всех данных им обещаний.

— Теперь, — сказала Эмлин, произнеся все слова этой ужасной клятвы, — будешь ли ты мужчиной, поклянешься ли и тем самым отомстишь за мертвых и спасешь невинных от смерти? Или ты, знающий мою тайну, будешь по-прежнему пресмыкаться перед настоятелем и, вернувшись в Блосхолмское аббатство, предашь меня?

С минуту он подумал, почесывая свою рыжую голову, ибо клятва страшила его, что, впрочем, было понятно. В его душе, где он все это взвешивал, чашки весов стояли вровень, и Эмлин не знала, какая из них перетянет. И тут она употребила всю свою женскую силу: положив руку на его плечо, она наклонилась вперед и прошептала ему на ухо:

— Ты помнишь, Томас, как в первый раз мы признались друг другу в нашей юной любви? Это было в весенний день в рощице у ручья, когда у наших ног цвели душистые нарциссы — нарциссы и дикие лилии. Помнишь, как мы поклялись друг другу всей жизнью, да, настоящей и будущей жизнью, и для нас обоих земля превратилась в рай? А потом, ты помнишь, как мимо нас прошел монах — это был Клемент Мэлдон, — и он оледенил нас взглядом своих жестоких глаз и сказал: «Что ты делаешь с дочерью ведьмы? Она тебе не пара». И тогда… О Томас, я больше не могу. — И она разрыдалась, а потом добавила: — Не клянись ни в чем, уходи и предай меня, если хочешь. Я не буду питать к тебе злобы, даже если ты предашь меня на смерть, ибо как можно было надеяться, что ты после двадцати лет монашества останешься мужчиной? Уходи, скорее уходи, пока нас не застали вместе и твоя добрая слава ничем не опорочена. Уходи, не медли и предоставь меня и мою леди и ее еще не родившегося ребенка той участи, которую нам готовит Мэлдон. Забудь рощицу у реки! Забудь увядшие лилии!

Томас слушал; большие синие жилы выступали у него на лбу, его широкая грудь вздымалась, слова застряли в горле. Затем они полились обильным потоком.

— Я не уйду, дорогая; я поклянусь в чем хочешь, твоими глазами и твоими губами, цветами, по которым мы шли, всеми прошедшими годами жгучих страданий, горя и позора, богом, восседающим на небесном престоле, и дьяволом в адском огне. Пойдем, пойдем! — он побежал к алтарю и схватил стоявшее там распятие. — Произнеси снова эти слова или любые другие, и я повторю их и дам клятву, и пусть огненные черви заживо грызут меня во вехи веков, если я нарушу хоть одно ее слово. — В темных глазах Эмлин вспыхнул огонек торжества, она наклонилась над коленопреклоненным мужчиной и в сгустившемся мраке зашептала-зашептала, а он шепотом же повторял ее слова и в подтверждение целовал распятие.

Когда все было кончено, они отошли от алтаря обратно к раскрашенной статуе.

— Значит, ты все же мужчина, — сказала она с громким смехом. — Теперь слушай, мужчина — мой мужчина: если мы переживем все это и ты тогда пожелаешь, я стану твоей женой, да, твоей женой — это будет моей платой тебе и моей гордостью; слушай же мои приказания. Видишь, я Моисей, а там в аббатстве сидит фараон с очерствевшим сердцем, а ты ангел, ангел разрушения, держащий меч чумы египетской. Вечером в аббатстве будет пожар — такой же пожар, какой был в Крануэл Тауэрсе. Нет, нет, я знаю: церковь не сгорит и каменные строения тоже. Но дортуары, и кладовые, и стога сена, и коровьи хлева — они здорово запылают после такой засухи, а если телеги превратятся в золу, то на чем они привезут свой урожай? Сделаешь ли ты это, мой мужчина?

— Конечно. Разве я не поклялся?

— Тогда за работу, а потом — завтра или на следующий день — возвращайся с докладом. Теперь меня часто будут привлекать одиночество и молитва; поэтому жди, пока опять не увидишь меня здесь одну, стоящую на коленях у алтаря. Стой! Оденься в саван, чтобы тебя сочли за призрак, если увидят, — они ведь считают, что в часовне появляются призраки. Не сомневайся, к тому времени я найду тебе немало работы. Ты меня понял?

Он кивнул головой.

— Все, все понял, особенно твое обещание. О! Теперь-то я не умру; я буду жить для того, чтобы потребовать его исполнения.

— Хорошо. Получай в счет будущего. — И она снова поцеловала его. — Иди.

Он шатался, опьяненный радостью; потом сказал:

— Еще одно слово: у меня кружится голова, я забыл тебе сказать. Сэр Кристофер жив или же был жив…

— Что ты хочешь сказать? — произнесла она свистящим шепотом. — Именем Христа, торопись: я слышу снаружи голоса!

— Вместо Кристофера они похоронили другого человека. Я разрезал полотно и посмотрел. Кристофера отправили за границу, тяжело раненного, на корабле — черт возьми, я забыл его название, — на том же корабле, на котором уехал Джефри Стоукс.

— Благослови тебя господь за эти вести! — воскликнула Эмлин странным, тихим голосом. — Уходи, кто-то подходит к двери!

Деревянная фигура со скрипом захлопнулась и теперь смотрела на нее так же спокойно, как смотрела уже в течение ряда поколений. С минуту Эмлин стояла неподвижно, держась рукой за сердце. Потом она быстро пошла через часовню, открыла дверь и на крыльце встретила входящую мать Матильду, другую монахиню и старуху Бриджет, шептавшихся между собой.

— О! Это вы, миссис Стоуэр, — сказала мать Матильда с явным облегчением. — Сестра Бриджет клялась, что слышала в часовне мужской голос, когда приходила на закате солнца закрывать ставни.

— Неужели? — равнодушно ответила Эмлин. — Тогда ей повезло больше, чем мне: я ведь стосковалась по звукам мужского голоса в доме, где болтают одни женщины. Не возмущайтесь, матушка, я не монахиня, и господь сотворил для этого мира не одних только женщин, иначе нас с вами здесь бы не было. Но раз уж вы заговорили об этом, значит, в часовне и вправду происходит что-то странное. Не всякий решился бы оставаться здесь в одиночестве: дважды во время молитвы я слышала странные звуки, а однажды, когда не было солнца, на меня упала какая-то холодная тень. Наверно, призрак того мертвеца, о котором столько врали. Ну, я-то никогда не боялась привидений. А теперь мне надо идти и взять ужин для моей леди — сегодня вечером она будет ужинать в своей комнате.

Когда она ушла, настоятельница покачала головой и, как обычно, ласково сказала:

— Странная женщина и резкая, но, сестры мои, мы не должны ее строго судить, ведь она из чуждого нам мира и, боюсь, пережила много горя, от которого мы защищены нашими священными обетами.

— Да, — ответила сестра, — но я думаю, что она видела призрак, появляющийся в этой часовне, многие утверждают, что он являлся им, и я сама видела его однажды, еще когда была послушницей. Настоятельница Матильда, я имею в виду четвертую, ту, что якшалась с монахом Эдуардом Хромым и внезапно умерла после…

— Тише, сестра; не будем злословить о покойнице, покинувшей землю около двухсот лет назад. Даже если ее неспокойный дух все еще приходит сюда, как говорят многие, я не понимаю, почему бы он стал говорить мужским голосом.

— Возможно, то был голос монаха Эдуарда, — ответила сестра. — Видно, он все еще не оставляет ее в покое, как и при жизни, если легенда говорит правду. Миссис Эмлин сказала, что ей призраки нипочем, и я вполне этому верю, она ведь дочь ведьмы, и взгляд у нее какой-то странный. Вы видели у кого-нибудь такие смелые глаза, матушка? Как бы то ни было, я терпеть не могу привидении и лучше месяц проведу на хлебе и на воде, чем останусь одна в этой часовне, на закате или после заката солнца. У меня мурашки бегут по спине, когда я думаю об этом; говорят, что некрещеное дитя тоже тут бродит и что-то невнятно лепечет около купели, надеясь получить святое крещение — ух! — И она содрогнулась.

— Довольно, сестра, довольно нечестивых речей! — сказала опять мать Матильда. — Будем думать о святых вещах, чтобы враг рода человеческого не мог к нам подойти.

Но в ту же ночь, около часу, враг этот очень близко подошел к Блосхолму, явившись к облике пожара. Внезапно монахини были подняты с постелей отчаянным набатом. Подбежав к окнам, они увидели огромные языки пламени, плясавшие на крышах аббатства. Они раскрыли оконные створки и в ужасе смотрели на пожар. Сестру Бриджет даже послали разбудить глухого садовника и его жену, живших около ворот, чтобы они пошли и узнали, в чем дело, почему слышатся крики и не напало ли на Блосхолм какое-нибудь войско.

Прошло много времени, прежде чем Бриджет вернулась; путаный рассказ слабоумной, переданный со слов глухого садовника, понять было нелегко. Крики доносились по-прежнему, и пожар в аббатстве разгорался все яростнее. Монахини уже думали, что наступил их последний час; они опустились на колени у открытых окон и принялись молиться.

Как раз в эту минуту среди них появились Сайсели и Эмлин и стали смотреть на великое пожарище.

Вдруг Сайсели повернулась и, устремив большие голубые глаза на Эмлин, сказала громко, так что услышали все.

— Аббатство горит. Ой, няня, мне рассказывали, будто там, среди развалин Крануэла Тауэрса, ты говорила, что это так будет! Ты, конечно, пророчица.

— Огонь призывает огонь, — ответила Эмлин угрюмо, а стоявшие тут же монахини подозрительно посмотрели на нее.

Пожар был ужасен; он, казалось, начался в дортуарах, даже на расстоянии были видны полуодетые монахи, спасавшиеся через окна: некоторые — с помощью связанных постельных принадлежностей, некоторые — выпрыгивая из окон, несмотря на высоту.

Вскоре крыша здания провалилась и град горящих углей посыпался на соломенные крыши хлевов и сараев, на сметанные стога, на постройки гумна; так пламя перекинулось и на них, и еще до рассвета все сгорело.

Одна за другой монахини, наблюдавшие пожар из монастыря, устав от горестного зрелища и в страхе бормоча молитвы, отправились спать. Но Эмлин продолжала сидеть у открытого окна, пока край чудесного сентябрьского солнца не показался над холмами. Так сидела она, подпирая голову рукой, и ее строгое лицо было неподвижно, как у статуи. Только в темных глазах, отражавших языки пламени, казалось, мелькала жестокая радость.

— Томас хорошее оружие, — наконец пробормотала она про себя, — славно нанес первый удар. И это еще цветочки. Подожди, Клемент Мальдонадо, ты запросишь пощады у Эмлин.

Глава 9

БЛОСХОЛМСКОЕ КОЛДОВСТВО
В тот же день в полдень аббат снова явился в монастырь и послал за Сайсели и Эмлин. Они застали его одного в приемной; лицо у него было встревоженное, и он шагал взад и вперед по комнате.

— Сайсели Фотрел, — сказал он без всякого приветствия, — когда мы в последний раз виделись, ты отказалась подписать принесенный мною документ. Это ничего не значит, потому что тот покупатель уехал по своему делу.

— Сказав, что его не удовлетворяют доказательства ваших прав? — спросила Сайсели.

— Да! Но кто научил тебя рассуждать о правах и о тонкостях закона? Впрочем, зачем спрашивать?.. — И он бросил сверкающий взор в сторону Эмлин. — Ладно, бог с ним сейчас… У меня с собой документ, который ты должна подписать. Прочти его, если хочешь. Он тебе ущерба не причинит — это всего лишь предписание арендаторам земель, принадлежавших твоему отцу, уплатить мне как лицу, осуществляющему опеку.

— Значит, они отказываются, видя, что вы все захватили, милорд аббат? — Да, кто-то их подстрекает, и эти упрямые скоты не хотят платить без указания, подписанного твоей рукой и скрепленного печатью. На фермах, обрабатывавшихся твоим отцом, я собрал урожай, но вчера вечером при пожаре сгорело все до последнего зернышка, до последней шерстинки.

— В таком случае я прошу вас все это точно учесть, милорд, чтобы я могла получить от вас должное возмещение, когда мы начнем сводить счеты: я ведь никогда не разрешала вам стричь моих овец и собирать мой хлеб.

— Тебе нравится дерзить мне, девчонка, — ответил он, кусая губы. — У меня нет времени для перебранки. Подписывай, а ты будь свидетельницей, Эмлин Стоуэр.

Сайсели взяла документ, взглянула на него, потом медленно разорвала его на четыре части и бросила их на пол.

— Грабьте меня и моего еще не рожденного ребенка, если хотите и можете, но я, во всяком случае, не буду соучастницей вора, — сказала она спокойно. — Если вам нужна подпись, можете подделать ее, потому что я ничего не подпишу.

На лице аббата отразилась вся его злость.

— А ты забыла, несчастная, — спросил он, — что здесь ты в моей власти? Известно тебе, что таких непокорных грешников запирают в мрачную темницу и налагают на них покаяние — дают только хлеб и воду и хлещут прутьями? Исполнишь ты мое приказание или подвергнешь себя всему этому? Красивое лицо Сайсели вспыхнуло, и на минуту ее голубые глаза наполнились слезами стыда и ужаса. Затем они снова прояснились; она смело взглянула на него и ответила:

— Я знаю, что убийца может быть также и мучителем. Тому, кто погубил отца, ничего не стоит подвергнуть истязаниям дочь. Но я знаю также, что существует бог, защищающий невинных, хотя иногда он не сразу протягивает им руку помощи, и к нему я обращаюсь, милорд аббат. И я знаю, что принадлежу к роду Фотрелов и Карфаксов, и что ни одна женщина и ни один мужчина моей крови никогда еще не покорялись страху и страданию. Я ничего не подпишу. — И, повернувшись, она вышла из комнаты.

Аббат и Эмлин остались одни. Прежде чем она смогла заговорить, потому что у нее от ярости не поворачивался язык, он начал бранить и проклинать ее и угрожать ей и ее хозяйке ужаснейшими пытками, какие только мог вообразить испанский инквизитор. Наконец он остановился, чтобы передохнуть, и она перебила ого:

— Молчите, злодей, чтобы крыша над вами не обрушилась; я уверена, что каждое ваше жестокое слово превратится в змею, которая вас ужалит. Разве то, что случилось вчера ночью, не является для вас предостережением или вам нужны другие уроки?

— Ого! — ответил он. — Значит, ты знаешь об этом, не правда ли? Я так и думал — всему виной твое колдовство.

— Как я могла не знать об этом, когда все небо полыхало? Жирным монахам Блосхолма зимой придется потуже затянуть пояса. Присвоенные земли как будто не приносят счастья, и кровь Джона Фотрела превратилась в огонь. Берегитесь, говорю я, берегитесь! Нет, я больше не хочу слушать ваших безумных речей. Только троньте хоть пальцем эту несчастную леди, если посмеете, и вы поплатитесь за все! — И она тоже повернулась и ушла.

Прежде чем уйти из монастыря, аббат переговорил с матерью Матильдой. — Сайсели, ради спасения ее души, надо заставить вести себя как следует, — сказал он. — Сначала лаской, потом суровостью и даже, если придется, бичеванием. Также ради спасения ее души, нельзя подпускать к ней служанку Эмлин, так как, без сомнения, Эмлин опасная ведьма.

А когда наступит время родов, аббат пришлет подходящую женщину ухаживать за нею, женщину, опытную в таких делах, ради спасения жизни матери и жизни ее ребенка. Теперь, когда на них свалилось это страшное несчастье — пожар в аббатстве, нанесший им такие ужасные убытки, не говоря даже о смерти двух слуг и о других людях, обожженных и искалеченных, — у него нет времени распространяться о подобных мелочах, но он надеется, что она его поняла. И тут-то мягкая и кроткая мать Матильда до глубины души огорчила и удивила аббата, своего духовного начальника.

Она решительно ничего не поняла. Предложенные им меры воздействия, какими бы ни были недостатки и слабости леди Сайсели, энергично заявила настоятельница, не могут быть к ней применены: по ее мнению, Сайсели уже и так много выстрадала за пустяки, а теперь еще ждет ребенка; потому с нею надо обращаться как можно бережнее. Что касается ее, то в этом деле она умывает руки и скорее обратится к генеральному викарию в Лондоне, который, насколько ей известно, рассматривает такие дела, чем подчинится подобным приказаниям. Или, на худой конец, она выпустит леди Харфлит и ее служанку за ворота и призовет милосердных людей оказать им помощь. Тем не менее, если его милость захочет прислать искусную женщину,чтобы ухаживать за Сайсели в ее положении, она не будет возражать при условии, что эта женщина пользуется доброй славой. Но, как бы то ни было, в данных обстоятельствах с ней бесполезно говорить о хлебе и воде, и мрачной темнице, и бичевании. Ничего подобного не произойдет, пока она является настоятельницей. Прежде чем кто-либо на это решится, она и сестры уйдут из монастыря и призовут королевский двор решать это дело.

Теперь аббат оказался в положении сторожевого пса, который привык пугать и мучить какую-нибудь овечку, а затем вдруг, после того как она отъягнилась, столкнулся с совершенно другим существом; овечка уже не боится, не бежит, но, обретя силу барана, отталкивает его, борется, прыгает, бьет головой и копытами. Может ли пес справиться с неистовой, неожиданно прорвавшейся яростью овцы, казалось рожденной для того, чтобы быть им растерзанной? Что ему остается делать, как не бежать в полном смятении, задыхаясь, в свою конуру? То же самое было с аббатом, когда мать Матильда яростно обрушилась на него в защиту своего ягненка — Сайсели. С Эмлин он мог сцепиться зубами — но мать Матильда!.. Его собственная прирученная добыча! Это было уж слишком! Он мог только уйти, проклиная всех женщин и их вечные прихоти, из-за которых мужчины никогда не знают, чего от них ждать.

Во всяком случае, из всех людей на земле меньше всего можно было ожидать чего-либо подобного от матери Матильды.

Так и получилось, что в монастыре, несмотря на все эти страшные угрозы, все шло по-прежнему. Такие уж наступили времена, что даже всемогущий лорд аббат, имевший «право виселицы», не мог довести дело до крайности. Сайсели не заперли в темницу на хлеб и воду и, тем более, не бичевали. Не разлучили ее и с няней-Эмлин. Правда, настоятельница отчитала Сайсели за сопротивление установленным властям, однако, выговорившись до конца, она поцеловала ее, благословила и назвала «своей милой девочкой, своей голубкой и своей радостью».

Но если все было по-прежнему в обители, то в аббатстве все постоянно менялось и царило крайнее возбуждение. Не прошло и трех дней после пожара, как целое стадо в восемьсот овец ринулось на Красный утес и свалилось с него, а все пастухи тех мест знают, что там — отвесный обрыв высотой в сорок футов. Никогда еще баранина не была такой дешевой в Блосхолме и в его окрестностях, как наутро после той ночи, и каждый батрак на десять миль в окружности мог приобрести зимний тулуп, потратив только время на то, чтобы содрать шкуру с мертвой овцы. Кроме того, пастухи клялись, что они видели как сам дьявол с рогами и копытами верхом на осле гнал этих овец.

Потом стал являться призрак сэра Джона Фотрела, одетый в доспехи, иногда верхом, иногда пеший, но всегда ночью. Сначала этот ужасный дух был замечен в садах Шефтон Холла, где он встретил назначенного аббатом сторожа (ведь теперь дом был заперт), когда тот шел ставить силки для кроликов. Сторож был уже в преклонном возрасте, однако немногие лошади могли бы покрыть расстояние между Шефтоном и Блосхолмским аббатством так быстро, как он это сделал в ту ночь. С тех пор ни он, ни кто другой не соглашались сторожить Шефтон, ставший жилищем привидения, которое, как все могли видеть, иногда горело в окнах, словно свеча. Более того, вышеупомянутый призрак бродил по всей округе; в темные и бурные ночи он стучался в двери тех, кто при его жизни брал у него в аренду землю, и загробным голосом вещал, что он был убит блосхолмским аббатом и его присными и что аббат держит его дочь в заточении. При этом, угрожая ужасной местью, призрак требовал от всех людей, чтобы они привлекли аббата к ответу, не присягали и не платили ему аренды.

Призрак нагнал на всех такой ужас, что проворного Томаса Болла послали выследить, что же это, собственно, такое. Томас вернулся и объявил, что он видел его, что призрак назвал его по имени, но что он, будучи храбрым малым и не сомневаясь, что имеет дело с человеком, выстрелил в него из лука. Однако стрела прошла насквозь через его тело, призрак же рассмеялся и сразу исчез. В доказательство этому Томас привел аббата и его монахов на то самое место и показал им, где стоял он и где стоял призрак, показал и стрелу, глубоко вонзившуюся в стоявшее неподалеку дерево, точно опаленную огнем, потому что все перья на ней странным образом обгорели. Потом, дабы рассеять страхи и во избежание соблазна, аббат в полном облачении наложил торжественное заклятие на то место, где, по словам Томаса Болла, прошел призрак.

После того как на духа было наложено такое строгое заклятие (вроде как на первый камень фундамента), аббат и его монахи возвращались домой лесом, но по дороге ужасный голос, принадлежавший, как все признали, сэру Джону Фотрелу, произнес из чащи, в полной темноте, так как уже наступила ночь, следующие слова:

— Клемент Мальдонадо, аббат Блосхолма, я, убитый тобою, призываю тебя встретиться со мной не позже чем через год перед престолом господним.

Тут все обратились в бегство. Бежал и аббат — впрочем, он утверждал, что его понесла лошадь; отставший от них Томас Болл, как выяснилось, перегнал их всех и вернулся домой первым, потому что по дороге читал «Ave».

После этого призрака сэра Джона больше не видели, хотя вся округа искала его. Без сомнения, призрак сделал свое дело, хотя аббат объяснял это иначе. Однако стали твориться другие дела — еще, пожалуй, похуже. Однажды в лунную ночь среди коров поднялось страшное смятение; они мычали и носились по полю, куда их пригнали после дойки. Думая, что к ним забежали собаки, пастух и сторож — теперь после захода солнца никто в Блосхолме не соглашался выходить один — пошли посмотреть, что случилось, и вскоре повалились наземь полумертвые от страха. Они увидели, что там, прислонившись к воротам и смеясь, стоял сам мерзкий дьявол — черт с рогами и хвостом и с чем-то похожим на вилы в руках.

Сами не зная как, добрались они до дому, но только после этой ночи коров этих никто доить не мог; мало того, некоторые коровы преждевременно отелились и стали такими буйными, что их пришлось зарезать.

Потом пошли слухи, что даже в монастыре, и особенно в часовне, стали являться призраки. Оттуда слышались голоса, и Эмлин Стоуэр, молившаяся там, вышла из часовни, клянясь, что она видела, как огненный шар катался вдоль и поперек бокового крыла; человеческая голова в центре этого шара пыталась заговорить с ней, но не могла.

Это дело расследовал сам аббат, спросив Эмлин, узнала ли она лицо, находившееся в огненном шаре. Она ответила, что, кажется, узнала. Оно показалось ей очень похожим на лицо одного человека из собственной охраны аббата, по имени Эндрью Вудс и по прозванью пьяница Эндрью — шотландца, убитого, как говорят, сэром Кристофером Харфлитом в ночь великого пожарища. Но, очевидно, после смерти Эндрью очень изменился, поэтому она и не совсем уверена, что то был он. Одно только ей стало ясно: он несомненно пытался сообщить ей что-то.

Вспомнив о том, что было проделано с телом вышеупомянутого Эндрью, аббат замолчал. Он лишь многозначительно спросил Эмлин, как могло случиться, что, видя такие ужасы, она не боится бывать в часовне одна: ему сообщили, что она часто туда ходит. Эмлин же со смехом ответила, что боится людей, а не духов, добрые они или злые.

— Да, — воскликнул он в припадке ярости, — ты их не боишься, женщина, потому что ты — ведьма и вызываешь их сама, и мы не избавимся от этого колдовства, пока ты и вся твоя шатия не сгорят в огне.

— Если так, — холодно ответила Эмлин, — в следующий раз, когда мы увидимся, я спрошу у мертвого Эндрью, что он хотел мне сообщить, если он не предпочтет сообщить это лично вам.

Так они и расстались. Но в ту ночь произошло самое худшее. Было около часу пополуночи, когда аббата, спавшего с открытым окном, разбудил голос, говоривший с шотландским акцентом и несколько раз назвавший его по имени, призывая выглянуть и посмотреть. Аббат и другие монахи поднялись и посмотрели, но ничего не смогли увидеть, потому что ночь была темная и шел дождь. Тем не менее, когда рассвело, их поиски увенчались успехом: на расстоянии всего лишь нескольких ярдов от спальни лорда аббата, уставив глаза прямо в окна этой комнаты, торчала насаженная на шпиль монастырской церкви страшная голова Эндрью Вудса!

Разгневанный аббат спрашивал, кто совершил это ужасное дело, но монахи, уверенные, что это штуки того же, кто околдовал коров, только пожали плечами и предложили разрыть могилу Эндрью, чтобы посмотреть, потерял ли он свою голову.

Это, в конце концов, было сделано, хотя, по особым соображениям, аббат запретил нарушать покой мертвеца.

Итак, могила была вскрыта, когда Мэлдон уезжал в одно из своих таинственных путешествий. И — о ужас! — там не было Эндрью, а лишь дубовая балка, зашитая в одеяло, набитое соломой в форме человеческого тела. Ведь настоящий Эндрью или, вернее, его останки находились, как вы помните, в другой могиле, в которой, как все полагали, лежал сэр Кристофер Харфлит.

С этого дня повсюду на пятьдесят миль в окружности стали передавать сказки о так называемом блосхолмском колдовстве: полным основанием для подобных разговоров служила высохшая голова Эндрью, насаженная на шпиль, откуда никто не решался ее снять ни из жалости к покойнику, ни за деньги. Все отметили, что аббат перешел в другую спальню, после чего, если не считать болезни монахов, возникшей, как полагают, от выпитого ими кислого пива, вся эта сумятица улеглась.

Действительно, в то время люди думали о другом, так как воздух был насыщен слухами о надвигающихся переменах. Король угрожал церкви, а церковь готовилась противостоять королю. Говорили об упразднении монастырей — некоторые фактически уже были упразднены — и еще больше говорили о восстании католиков в графствах Йорк и Линкольн; все это были важные дела, заставлявшие аббата Мэлдона часто отлучаться из дома.

Однажды он вернулся из долгого путешествия усталый, но удовлетворенный, и наряду с другими новостями, ожидавшими его тут, он нашел записку от настоятельницы, над которой размышлял, пока завтракал. Было также письмо из Испании, которое он тотчас же внимательно прочитал. Прошло девять месяцев с тех пор, как отплыл корабль «Большой Ярмут».

В течение этого времени стало известно только, что он не достиг Севильи; поэтому, как и все другие, аббат считал, что он пошел ко дну где-нибудь в открытом море. Это печальное событие он перенес со смирением, хотя оно и означало потерю очень важных писем: зато на борту было несколько лиц, которых он не желал более видеть, в особенности сэра Кристофера Харфлита и слугу сэра Джона Фотрела, Джефри Стоукса, захватившего с собой, по слухам, некие неприятные документы. Даже секретаря и капеллана, брата Мартина, не стоило жалеть как человека, по мнению аббата, более подходившего для неба, чем для земли, где лучшие люди должны порою идти на сделки со своей совестью.

Короче говоря, исчезновение «Большого Ярмута» было мудрым решением дальновидного провидения, убравшего некоторые камни преткновения из-под ног аббата, которым последнее время приходилось ступать по неровной и тернистой дороге. Ведь мертвые не могут говорить, хотя призрак сэра Джона Фотрела и оскалившаяся голова пьяницы Эндрью на шпиле, казалось, доказывали обратное. Кристофер Харфлит и Джефри Стоукс на дне Бискайского залива не могли выдвинуть против него неприятных обвинений, и ему не придется больше иметь дела ни с кем, кроме забытой в заточении женщины и еще не родившегося ребенка.

Теперь обстоятельства опять изменились: письмо из Испании говорило ему, что «Большой Ярмут» не утонул, так как двое из экипажа спаслись, — каким образом, об этом ничего не говорилось. Спасшиеся заявляли, что корабль был захвачен в плен турецкими или другими язычниками-пиратами и был уведен в какое-то неизвестное место через узкий пролив Гибралтар. Поэтому, если сэр Кристофер перенес это путешествие, он все еще мог быть жив, так же как Джефри Стоукс и брат Мартин. Но вряд ли это было возможно. Вернее всего, они погибли в бою, ибо все трое были неистовые вояки — англичане, или, в лучшем случае, были приговорены к турецким галерам, откуда никогда не возвращался даже один из тысячи.

Значит, в общем, у него почти не было причин опасаться тех, кто умер или все равно что умер, особенно теперь, когда грозили другие, более непосредственные опасности.

Все, чего он боялся и что стояло между ним или, вернее, между церковью и очень богатым наследством, была девушка в монастыре, неродившийся ребёнок и, конечно, Эмлин Стоуэр. Ну, он был уверен, что ребёнок не выживет да и мать, может быть, тоже. Что касается Эмлин — ее сожгут за колдовство, как она того заслуживает; теперь уже скоро, так как у него есть время проследить за этим; если не Сайсели поправится, то хотя ему и жаль ее, она — соучастница ведьмы, должна по справедливости вместе с ней отправиться на костер. Пока же насчет ребенка надо принять меры — мать Матильда сообщала ему, что сроки наступают.

Аббат позвал монаха, служившего ему, и велел передать женщине, известной под именем Меггс-Камбалы, чтобы она немедленно явилась в аббатство. Через десять минут она вошла: оказывается, ее уже предупредили, что она должна быть все время под рукой.

Эта Меггс-Камбала, слывшая в той местности повивальной бабкой, была особой лет пятидесяти, невероятно толстой, с плоским лицом, маленькими продолговатыми глазками и маленьким изогнутым ртом, за что ее и прозвали Камбалой. Она почтительно приветствовала аббата, приседая до тех пор, пока ему не показалось, что она валится назад, и, получив его отеческое благословение, опустилась в кресло, которое совсем исчезло под ее объемистым телом.

— Вам любопытно, наверное, почему я призвал вас сюда, друг мой, — ведь здесь ваши услуги никому не могут понадобиться, — начал с улыбкой аббат.

— О нет, милорд, — ответила женщина. — Я слышала, что нужно ухаживать за супругой сэра Кристофера Харфлита в ее положении.

— Я бы хотел называть ее благородным словом «супруга», — вздохнув, сказал аббат. — Но мнимый брак не дает права так называться, миссис Меггс, и — увы! — бедное дитя, если ему суждено родиться, будет лишь незаконнорожденным, заклейменным позором с момента появления на свет. Теперь Камбала — отнюдь не дура — начинала понимать его намеки.

— Грустно это, ваше святейшество, весьма грустно, и даже, можно сказать, вовсе худо. Ну, да ничего, поправим дело еще до того, как все произойдет. Такое внезапное, случайное появление приносит счастье — я имею в виду приезд вашей милости, — а здесь таких ребят очень много, как всегда поблизости от монастырей…

То есть, я хочу сказать, повсюду вообще. К тому же они обычно вырастают дурными и неблагодарными, как я хорошо могу судить по своим трем — хотя, правда, меня успели сразу же выдать замуж. Ну, словом, я хотела сказать, если уже такое случается, то иногда истинное благословение, если бедный невинный младенец умрет с самого начала и, таким образом, избегнет позорного клейма и насмешек. — И она замолчала.

— Да, миссис Меггс. По крайней мере, в подобных случаях мы не должны роптать на волю божию — при условии, конечно, если младенец проживет достаточно долго, чтобы его окрестить, — добавил он поспешно.

— Нет, ваше кардинальское святейшество, нет. Именно это я говорила прошлой весной дочери Смита. Сон у меня очень крепкий — ну, я случайно заспала ее отродье, а проснувшись, смотрю — ребёнок уже посинел и не двигается. Она, как увидела, расстроилась, разревелась, словно корова, потерявшая своего первого теленка, а я ей и говорю: «Мари, это не я, это сам господь бог. Мари, ты должка радоваться, что моя тяжесть избавила тебя от твоего бремени, и ты можешь похоронить малютку почти даром. Мари, поплачь немного, если хочешь, все-таки ведь первый твой ребёнок, не хули господа и не грози небу кулаком — не любит этого господь бог».

— А! — протянул аббат и без особого интереса спросил: — Что же Мари тогда сделала?

— Что она сделала, бесстыдная тварь? Она мне тогда говорит: «Ты кулака боишься, старая свинья, и душишь поросят. Так я тебя по-другому двину», — и она оттолкнула верхнюю перекладину с моего забора (мы разговаривали стоя у ворот); перекладина-то дубовая, размером три на два, как хватит меня, до сих пор на голове шрам, а Мари еще крикнула: «Довольно тебе, или, может, столб из ворот вывернуть?» Уж если я чего не люблю, так это кольев, особенно дубовых и острием к тебе.

Так болтала, по своему обыкновению, гнусная старая карга; аббат же молча смотрел в потолок. Когда наконец она остановилась, чтобы передохнуть, он сказал:

— Хватит мне слушать о пороках и насилиях. Такие несчастные случаи возможны, и вас винить нельзя. Теперь, добрая миссис Меггс, возьметесь ли вы за это дело? Монахини о нем ведь понятия не имеют. Хотя сейчас времена тяжелые и в последнее время наш дом понес много потерь, за ваше искусство будет хорошо заплачено.

Женщина поерзала своими большими ногами и уставилась на пол, потом внезапно подняла глаза и впилась в настоятеля взглядом, сверлившим, как шило.

— А если случится так, что невинный младенец из моих рук отправится прямо на небо, как, бывало, многие отправлялись, плату я все же получу?

— Тогда, — ответил аббат с какой-то вымученной улыбкой, — тогда, я думаю, миссис, вам следует заплатить вдвое, чтобы утешить вас и вознаградить за то, что люди, пожалуй, усомнятся в вашем искусстве.

— Вот это благородная сделка, — ответила она, и глаза ее загорелись жадностью. — Такую только с аббатом и заключишь. Но, милорд, говорят, в обители появляется призрак, а призраков я боюсь. Мужчина или женщина, с кольями или без них, матушке Камбале все равно, но призраков не хочу ни за что. Да и миссис Стоуэр — ведьма и может околдовать меня, а монашки полны всяких причуд и могут своими молитвами свести честную душу в могилу.

— Ну, ну, у меня мало времени. Чего вам нужно? Выкладывайте.

— Постоялый двор у брода — вашей милости в следующем месяце понадобится съемщик. Это хороший, доходный дом для тех, кто умеет держать язык за зубами и не смотреть куда не надо, а после страшного скандала и злостной клеветы, которая пошла из-за ребенка Смитовой дочки, мои дела идут не так, как раньше. Так вот, если бы мне получить его и не платить арендной платы первые два года, чтобы у меня хватило времени наладить дело…

Аббат больше не мог выносить этой особы; он поднялся со стула и резко сказал:

— Я буду помнить. Да, обещаю. А теперь ступайте; преподобная мать извещена о том, что вы к ней явитесь. И докладывайте мне каждое утро и вечер об этом деле. Послушайте, что это вы делаете? — вскричал он, потому что она вдруг упала на колени и вцепилась в его одежды своими толстыми и грязными пальцами.

— Отпущения, святой отец: я прошу отпущения и благословения — pax Meggiscum[152] и так далее.

— Отпущения? Нечего отпускать.

— Нет, милорд, есть что отпускать, но хотелось бы знать, вам-то кто отпустит вашу долю греха? Мне иногда по ночам не дают спать сонмы ангелочков, вот почему я не выношу призраков. Я уж лучше зимой буду пить за ужином слабый холодный эль и есть непрожаренную свинину, только бы мне не встретиться с призраком даже мертворожденного ребенка.

— Вон отсюда! — произнес аббат таким голосом, что она поднялась на ноги и ушла, не получив отпущения и благословения.

Когда за ней закрылась дверь, он подошел к окну и, хотя ночь была бурной, распахнул его настежь.

— Святые угодники! — пробормотал он. — Эта гнусная убийца отравляет воздух. Как это господь терпит на земле подобные существа? Разве она не может заниматься своим адским ремеслом не так нагло? О! Клемент Мальдонадо, как низко ты пал, если вынужден пользоваться подобным орудием и для таких дел! Однако другого выхода нет. Не для меня, а ради церкви, о господи! Великий заговор разрастается, и все люди обращаются ко мне, его вдохновителю и организатору, за деньгами. Денег, только денег — и не пройдет и шести месяцев, как поднимется Йоркшир и Северные графства, не пройдет и года, как антихрист Генрих погибнет, а принцесса Мария[153] будет прочно сидеть на троне с императором и папой в качестве сторожевых псов. Упрямая Сайсели должна умереть, и ее ребёнок должен умереть, а потом я вырву тайну драгоценностей из уст этой ведьмы Эмлин — даже на дыбе, если понадобится. Не один раз видел я эти драгоценности; на них можно прокормить целую армию; но, пока жива Сайсели и ее отродье, как мне их получить? Поэтому — увы! — они должны умереть, но — горе! — старая карга права. Кто даст мне отпущение за дело, которое мне самому мерзко? Не для себя, не для себя, о мой заступник, а ради церкви! — И, распростершись на полу перед изображением святого, которого он считал своим покровителем, уткнувшись головой ему в ноги, аббат зарыдал.

Глава 10

БАБКА МЕГГС И ПРИЗРАК
Меггс-Камбала водворилась со всеми принадлежностями своего ремесла в обители, в качестве повивальной бабки при Сайсели. Устроилось это, правда, не без труда, ибо Эмлин, которой хорошо известна была печальная слава этой женщины и которая подозревала, что от нее можно ожидать самого худшего, изо всех сил противилась ее водворению; однако тут мягко, но решительно вмешалась настоятельница. Она признала, что и ей не особенно по сердцу эта особа, которая так странно выглядит, так быстро говорит и пьет столько пива. Однако по наведенным справкам выяснилось, что она очень искусна в подобного рода делах. Уверяли, что она достигла полного успеха в исключительно трудных случаях, от которых лекарь отказывался, как от безнадежных, хотя, конечно, бывали и такие, когда ей ничего не удавалось сделать. Но обычно — так передавали настоятельнице — это происходило с бедняками, не имевшими возможности хорошо заплатить. В данном же случае вознаграждение будет щедрое, ибо мать Матильда обещала ей большую сумму из своих личных средств; а кроме того, раз врач-мужчина не мог быть допущен сюда, где было искать другого знающего человека? Ни она сама, настоятельница, ни другие монахини для этого не годились, ибо никто из них не был замужем, кроме старой Бриджет, полоумной и уже давным-давно обо всем этом позабывшей. Не могла помочь и Эмлин, которая была почти девочкой, когда у нее родился ребёнок, а с той поры уже не решала. Так что и выбора-то не было.

Эмлин пришлось сдаться на эти доводы, хотя она и не доверяла толстой противной бабке, которая с первого же взгляда не понравилась и бедняжке Сайсели. Однако страх заставил Эмлин смириться и обращаться со старухой вежливо: не то она, пожалуй, не захочет постараться ради ее госпожи. Поэтому Эмлин, как раба, выполняла все ее прихоти, сдабривала ей пряностями пиво, стелила постель и даже безропотно выслушивала ее гнусные шуточки и болтовню.

Наконец все совершилось, и ребёнок, красивый и крепкий мальчуган, появился на свет. И Камбала торжественно выставила его напоказ в корзинке, прикрытой овечьей шкурой, а Эмлин, и мать Матильда, и все монахини целовали и благословляли его. И сразу же во избежание какой-либо случайности (вот она, отеческая предусмотрительность аббата!) он был окрещен поджидавшим уже священником и наречен Джоном Кристофером Фотрелом: Джоном по деду, Кристофером по отцу, а фамилия Фотрел дана ему была потому, что аббат, считая его незаконнорожденным, не желал, чтобы он именовался Харфлитом.

Итак, ребёнок родился, и матушка Меггс божилась, что из двухсот трех ребят, появившихся с ее помощью на свет божий, он был самый лучший — по меньшей мере девяти с половиной фунтов весом. Судя по тому, как он кричал и двигался, мальчуган был здоровый и жизнеспособный: когда он ухватился ручонками за толстые указательные пальцы Камбалы, она на глазах изумленных монашек приподняла его на этих своих пальцах, а затем выпила целую четверть сдобренного пряностями эля за его здоровье и долголетие.

Но если ребёнок отличался жизнеспособностью, то Сайсели близка была к смерти. Она чувствовала себя очень, очень худо и, возможно, не выжила бы, но Эмлин пришла в голову хорошая мысль. Ибо, когда Сайсели стало совсем плохо, а Камбала, качая головой и заявляя, что она уже ничего сделать не может, ушла выпить неизменного эля и подремать, Эмлин подкралась к своей госпоже и взяла в свои руки ее холодную руку.

— Дорогая, — произнесла она, — послушай, что я скажу. (Но Сайсели не шелохнулась.) Дорогая, — повторила она, — выслушай меня: я кое-что слышала о твоем муже.

Бледное лицо Сайсели слегка шевельнулось на подушке, и синие глаза ее открылись.

— О моем муже? — прошептала она. — Ведь его нет в живых, да и меня скоро не будет. Что ты могла о нем слышать?

— Он не умер, он жив, по крайней мере я так думаю, хотя доселе скрывала это от тебя.

Голова Сайсели на мгновение приподнялась, а глаза уставились на Эмлин с радостным удивлением.

— Ты морочишь меня, няня? Нет, ты бы этого никогда не сделала. Дай мне молока, теперь я буду пить. Послушаю, что ты скажешь, и обещаю, что не умру, пока ты не поведаешь всего. Если Кристофер жив, то и мне незачем умирать. Ведь я только одного хотела — соединиться с ним.

И Эмлин шепотом рассказала ей все, что знала. Это было немного, только то, что Кристофер не был погребен в могиле, куда его якобы положили, что он, раненный, был перенесен на корабль «Большой Ярмут». Об участи этого корабля Эмлин, к счастью, ничего не слыхала. Как ни скудны были эти известия, на Сайсели они подействовали, как волшебное лекарство, ибо разве не означали они возвращение надежды — надежды, которая девять долгих месяцев была мертва и, казалось, погребена вместе с Кристофером? С этого мгновения Сайсели стала поправляться.

Когда Камбала, отоспавшись после пьянства, вернулась к постели больной, она изумленно уставилась на нее и пробормотала что-то насчет колдовства, так уверена была она, что Сайсели умрет: в те времена подобным образом погибали многие женщины, попавшие в такие же руки. По правде сказать, для нее это было горьким разочарованием, ибо она знала, что тот, кому она служила, хотел этой смерти; теперь он, чего доброго, сдаст постоялый двор у брода кому-нибудь другому. Да к тому же еще и ребёнок был не заморыш, а существо вполне жизнеспособное. Ну, тут уж она сумеет поправить дело, а если все произойдет быстро, то и мать, пожалуй, помрет с горя. Однако сделать это будет труднее, чем кажется на первый взгляд: за ребенком-то следит много любящих глаз.

Когда она заявила, что возьмет его на ночь к себе в постель, Эмлин яростно воспротивилась. Обратилась к настоятельнице, и та, зная, что бабка пьет, и наслышавшись об участи ребенка Смитов и многих других, приказала не отдавать ей мальчика. Так как мать была еще слишком слаба, чтобы взять его к себе, ребенка уложили рядом с нею, в колыбельке. И постоянно днем и ночью одна, а то и несколько ласковых монахинь стояли у изголовья колыбельки, словно ангелы-хранители. И питала его сама природа, ибо с первого же дня Сайсели давала ему грудь, так что бабка не могла примешать к молоку ничего такого, что заставило бы мальчика заснуть навеки.

Так и шли день за днем, и сердце бабки Меггс разрывалось от ярости и, можно сказать, отчаяния, пока наконец не выпал случай, которого она ждала. В один прекрасный вечер, когда монахини ушли к вечерне (но не в часовню, ибо с тех пор, как распространились слухи о привидении, они избегали этого места в сумерки), Сайсели, к которой возвращались силы, попросила Эмлин переодеть ее и перестелить ей постель. А ребенка поручили сестре Бриджет, души в нем не чаявшей, и велели ей погулять с ним по саду, ибо дождь прошел и вечер был приятный и теплый. Она и пошла в сад, но по дороге ее перехватила Камбала. Все думали, что бабка спит, на самом же деле она пошла следом за Бриджет, а придурковатая монашка ее очень боялась.

— Ты что делаешь с моим младенчиком, дура старая? — закричала она, почти вплотную приблизив лицо к лицу Бриджет. — Уронишь его, а ругать станут меня. Отдавай-ка мне ангелочка, не то я перешибу тебе нос. Давай, говорю, и убирайся подобру-поздорову.

Старая Бриджет, растерянная и перепуганная, отдала ей ребенка и побежала прочь. Но затем, немного успокоившись или повинуясь какому-то безотчетному чувству, возвратилась, спряталась за кустами сирени и стала наблюдать.

Увидела она, что Камбала оглянулась по сторонам, желая убедиться, что за ней не следят, и зашла с ребенком в часовню. Послышался звук задвигаемого засова. Бриджет, как она впоследствии рассказывала, очень испугалась, сама не зная чего, и какое-то внезапное побуждение заставило ее подбежать к окну алтаря, взобраться на стоявшую под ним тачку и заглянуть в часовню. И вот что ей довелось увидеть.

Бабка Меггс стояла на коленях в алтаре, и монахиня сперва подумала, что она молится. Но тут луч заходящего солнца осветил часовню, и Бриджет заметила, что на плиточном полу перед бабкой лежит ребёнок и что чертовка засовывает свой толстый указательный палец ему в горло, так что личико у него уже почернело, а бабка при этом что-то дико бормочет. Застыв на месте от ужаса, Бриджет не смогла ни двинуться, ни крикнуть.

И вот, пока она стояла, словно окаменевшая, внезапно появилась какая-то мужская фигура в ржавых доспехах. Камбала подпила глаза, увидела ее и, вытащив палец из горла ребенка, принялась отчаянным голосом вопить.

Человек, не говоря ни слова, вынул из ножен меч и поднял его, а детоубийца между тем кричала:

— Призрак! Призрак! Пощадите меня, сэр Джон, я бедная женщина, а он мне заплатил. Пощадите меня Христа ради!

С этими словами она без сознания упала на пол, стала корчиться, извиваться и наконец затихла.

Тогда человек или же призрак взглянул на нее, вложил меч в ножны и, подняв с полу ребенка, который теперь снова стал дышать и кричать, направился с ним вон из часовни. Затем до сознания Бриджет дошло, что он стоит перед ней и протягивает ей ребенка. Лица его она видеть не могла, так как забрало было опущено, но услышала глухой голос, говоривший:

— Это дар небес леди Харфлит. Скажи ей, чтобы она не ведала страха, ибо одного дьявола я уже скосил, а другие созрели дли жатвы.

Бриджет взяла ребенка и упала наземь, и в то же мгновение: монашки, встревоженные отчаянными воплями Меггс, ворвались во главе с матерью Матильдой через боковой проход. Они тоже увидели мужскую фигуру и узнали на шлеме и щите герб Фотрелов. Но призрак не заговорил с ними, а скрылся за деревьями и исчез.

Прежде всего они позаботились о ребенке, которого, как они думали, этот человек намеревался похитить. Затем, убедившись, что ничего худого с ним не случилось, стали расспрашивать старуху Бриджет, но от нее невозможно было добиться толку: она только бормотала что-то, указывая сперва на тачку, а затем на окно алтаря. Под конец мать Матильда поняла, в чем дело, и, взобравшись на тачку, заглянула по примеру Бриджет в окно.

Заглянула, увидела и без чувств упала навзничь.

Прошел час. У ребенка не оказалось серьезных повреждений: — только незначительные царапины и кровоподтеки вокруг нежного ротика, — и он заснул на материнской груди. Бриджет пришла в себя и наконец рассказала всю историю всем, кроме Сайсели, которая так ничего еще и не знала, ибо ее и Эмлин комната находилась в противоположном конце здания, и они не слышали криков.

Послали за аббатом, и он явился в сопровождении своих монахов, как раз когда разразилась гроза и полил ливень. Он тоже выслушал рассказ — лицо его было бледно; монахи в ужасе творили крестное знамение. Под конец он спросил о Меггс. Ему ответили, что, живая или мертвая, она еще, видимо, в часовне, куда никто пока не решился войти.

— Пойдем поглядим, — сказал аббат.

Когда подошли к часовне, дверь, как и передавала Бриджет, оказалась запертой изнутри.

Послали за кузнецами, которые принялись ломать засов. Все прочие стояли под дождем и ждали. Наконец дверь была открыта, и все во главе с аббатом вошли в часовню с факелами и свечами, так как теперь уже совсем стемнело. На полу у алтаря что-то лежало. Когда это место было освещено факелами, все увидели нечто такое, от чего бросились бежать прочь, призывая на помощь всех святых. И при жизни бабка Меггс не отличалась привлекательностью, но после того как ее постигла такая смерть… Наступило утро. Лорд аббат со своими монахами собрались в приемной, а против них сидели леди, настоятельница и монахини. Тут же находилась и Эмлин.

— Колдовство! — закричал аббат, стуча кулаком по столу. — Черное колдовство! Сам сатана и злейшие его демоны блуждают по округе и ютятся в вашей обители. Минувшей ночью они себя показали…

— Тем, что спасли ребенка от жестокой смерти и покарали мерзкую убийцу, — прервала его Эмлин.

— Молчи, ведьма! — закричал аббат. — Отыди от меня, сатана. Знаю я тебя и твоих присных! — При этих словах он взглянул на настоятельницу.

— Что вы имеете в виду, милорд аббат? — вызывающе спросила мать Матильда. — Я и мои сестры вас не понимаем. Эмлин Стоуэр права. Можно ли называть колдовством то, что завершилось ко благу? Да, призрак сэра Джона Фотрела появился здесь, и мы все его видели. Но что он сделал? Уничтожил злодейку, которую вы к нам подослали, и спас невинного младенца, когда она уже засунула ему в горло палец, чтобы прервать его невинную жизнь. Если это колдовство, так я тоже ведьма. Скажите-ка, на что эта негодяйка намекала, когда молила призрак пощадить ее, вопя, что она бедная женщина, которую подкупили совершить злодеяние? Кто подкупил ее, милорд аббат? Даю клятву, что у нас в обители — никто. А кто превратил сэра Джона Фотрела из живого человека в духа? Почему он теперь призрак?

— Я здесь не для того, чтобы загадки разгадывать, женщина. А ты кто такая, чтобы задавать мне подобные вопросы? Тебя я смещаю, а на всю твою обитель налагаю отлучение. Приговор церкви решит вашу участь. Не осмеливайтесь переступать за порог вашего дома, пока не соберется трибунал, который будет вас судить. И не рассчитывайте, что вам удастся спастись. Англия ваша прогнила, и повсюду растекается ересь, но, — добавил он, понизив голос, — огонь еще жжет, а в лесу много хвороста. Пусть души ваши приготовятся к суду. Теперь же мне пора идти.

— Делайте, что вам угодно, — ответила разъяренная мать Матильда. — Когда нам предъявят обвинение, мы будем держать ответ. А пока просим вас забрать останки вашей наймитки; мы не желаем находиться в ее обществе, и у нас она не обретет погребения. Милорд аббат, хоть вы и ваши предшественники присвоили себе не принадлежащие вам права, но грамота на основание нашей обители дана королем Англии. Утверждена она Эдуардом Первым, и с того дня только сам король, и никто другой, может подписывать назначение настоятельницы. А мое подписано собственноручно Генрихом Восьмым. Вы меня сместить не можете, на аббата я пожалуюсь королю. Прощайте, милорд. — С этими словами она в сопровождении своей свиты из пожилых монахинь выплыла из комнаты, как оскорбленная королева.

Когда после ужасной гибели детоубийцы ребенка передали матери невредимым, Сайсели быстро поправилась. Через неделю она уже встала и начала ходить, а через десять дней была уже совсем здорова, здоровее, чем когда-либо. Насчет аббата ничего не было слышно, и хотя все знали, что с его стороны по-прежнему грозит опасность, радовались краткой передышке до нового громового удара.

Однако в пробудившемся уме Сайсели возникло острое желание побольше узнать о том, на что намекнула ее кормилица, когда она лежала на смертном одре. День за днем донимала она Эмлин расспросами, пока не выпытала все, а именно, что новость исходила от Томаса Болла и что это он, облаченный в доспехи ее отца, спас ребенка от гибели. Теперь она во что бы то ни стало пожелала сама увидеть Томаса, уверяя, что хочет поблагодарить его. Но Эмлин хорошо понимала, что Сайсели надо услышать из его собственных уст все обстоятельства и все подробности того, что можно узнать насчет Кристофера.

Некоторое время Эмлин противилась этому, ибо хорошо понимала, какую опасность представила бы подобная встреча. Но она не в состоянии была отказать в чем-либо своей госпоже и под конец уступила.

В назначенный час, на закате солнца, Эмлин и Сайсели зашли в часовню. Сайсели сказала монахиням, что хочет поблагодарить бога за избавление от стольких опасностей. Они преклонили колени перед алтарем и, делая вид, что молятся, услышали стуки — сигнал, означавший, что Томас Болл прибыл. Эмлин постучала в ответ — это значило, что все в порядке, после чего деревянная фигура повернулась, и перед ними предстал Томас, одетый, как и раньше, в доспехи сэра Джона Фотрела. На мгновение Сайсели показалось, что она видит покойного отца — так похож был на него Томас в этой столь знакомой ей броне, — и ноги ее подкосились.

Но Томас преклонил пред ней колено, поцеловал ей руку, осведомился о здоровье ее мальчика и спросил, довольна ли она тем, как он ей служит.

— Да, тысячу раз да, — ответила она. — О друг мой, теперь я нищая пленница, но если ко мне вернется мое достояние, все, что я имею, будет принадлежать тебе. А пока я благословляю тебя, и да будет над тобою благословение божие, благородный человек!

— Не благодарите меня, леди, — ответил честный Томас. — По правде-то говоря, служил я Эмлин, ибо мы много лет были друзьями, хотя монахи и разлучили нас. А что касается ребенка и этого чертова отродья, Камбалы, то благодарите бога, а не меня, ведь я вовсе не собирался появиться в тот вечер и оказался в часовне лишь случайно. Я намеревался идти за скотом, и тут мне что-то словно шепнуло, чтобы я надел доспехи и появился в часовне. Меня словно какая-то рука толкала, а остальное вы сами знаете. Полагаю, что теперь бабка Меггс тоже знает, — мрачно добавил он.

— Да, да, Томас, я благодарю бога, чей перст вижу во всем этом деле, как благодарю тебя, его орудие. Но есть и другие вещи, о которых мне говорила Эмлин. Она сказала, ах, она сказала, что мой муж, которого я считала убитым и погребенным, на самом деле был только ранен, и его не похоронили, а отправили за море. Расскажи мне все об этом, ничего не опуская, но побыстрее, — времени у нас мало. Я хочу все узнать из твоих собственных уст.

И вот, путаясь и запинаясь по своему обыкновению, он поведал ей слово в слово все, что сам видел и что узнал от других. Сводилось же это к тому, что сэра Кристофера увезли за границу на «Большом Ярмуте», тяжело раненного, но не мертвого, и что вместе с ним отправились Джефри Стоукс и монах Мартин.

— С тех пор прошло десять месяцев, — сказала Сайсели. — Неужто о корабле не было никаких известий? Он ведь мог бы уже возвратиться обратно. Немного поколебавшись, Томас ответил:

— Из Испании никаких известий не приходило. Затем, хотя я даже Эмлин ничего об этом не говорил, прошел слух, что корабль погиб со всем своим экипажем. А потом рассказывали другое…

— Что же именно?

— Леди, двое из его команды прибыли в Уош. Я сам их не видел, и они опять пошли в плаванье — в Марсель во Францию. Но я беседовал с пастухом, сводным братом одного из них, и тот рассказал мне, что слыхал от него, будто на «Большой Ярмут» напали два турецких пиратских корабля и захватили его после славного боя, в котором капитан и многие другие были убиты. Этот человек с товарищем сумели бежать в шлюпке и дрейфовали по морю туда и сюда, пока идущая на родину каравелла не подобрала их и не доставила в Гулль. Вот все, что я знаю, хроме еще одного.

— Еще одного? Чего же, Томас? Что мой муж погиб? — Нет, нет, как раз наоборот, что он жив или был жив, ибо эти люди видели, как он, и Джефри Стоукс, и священник Мартин — он, я хорошо знаю, не трус — дрались как черти, пока турки не одолели их численностью, не связали им рук и не перетащили всех троих невредимыми на свои корабли, намереваясь, видимо, превратить таких храбрых парней в рабов.

Хотя Эмлин и старалась остановить Сайсели, та стала забрасывать Томаса вопросами, на которые он отвечал, как мог, пока, наконец, до его ушей не долетел какой-то необычайный звук.

— Взгляните на окно! — вскричал он.

Они взглянули, и кровь застыла у них в жилах: сквозь стекло смотрело на них темное лицо аббата, а рядом с ним виднелись и другие лица.

— Не выдавайте меня, не то я буду сожжен, — прошептал Томас. — Скажите им только, что вам привиделся призрак. — Неслышно, как тень, он скользнул в свою нишу к исчез.

— Что теперь делать, Эмлин?

— Только одно — Томаса надо спасти. Держаться смело и стоять на своем. Не твоя вина, что дух твоего отца появляется в часовне. Помни, только дух его, и ничего больше. А, вот и они!

При этих ее словах дверь широко распахнулась, и в часовню ворвались аббат и с ним вся толпа его служителей. В двух шагах от обеих женщин они остановились, тесно прижавшись друг к другу, словно роящиеся пчелы, — так им было страшно, и только один голос крикнул: «Хватайте ведьм!» У Сайсели прошел всякий страх, и она смело обратила к ним лицо.

— Что вам от нас нужно, милорд аббат? — спросила она.

— Мы хотим знать, колдунья, что за существо сейчас говорило с тобой и куда оно девалось?

— Это был тот же, кто спас мое дитя и призвал меч господень на голову убийцы. На нем были доспехи моего отца, но лицо его осталось скрытым. Он исчез, как и появился, куда — я не знаю. Узнайте это сами, если можете.

— Женщина, ты над нами смеешься! Что это существо говорило тебе?

— Оно говорило об убийстве сэра Джона Фотрела у Королевского кургана и о тех, кто совершил это злодеяние. — И она пристально посмотрела на аббата, так что тот опустил глаза.

— А еще что?

— Оно сообщило мне, что муж мой жив и что вы не похоронили его, как уверяли меня, а отправили его в Испанию. И оно предрекло, что он возвратится оттуда, чтобы отомстить вам. Оно поведало мне, что моего мужа взяли в плел мавры, а с ним Джефри Стоукса, слугу моего отца, и священника Мартина, вашего секретаря. Затем оно подняло взор и исчезло, или же нам показалось, что оно исчезло, хотя, может быть, оно еще находится среди нас.

— Да, — ответил аббат, — сатана, с которым вы тут беседовали, всегда среди нас. Сайсели Фотрел и Эмлин Стоуэр, вы обе зловредные ведьмы, в чем сами признались. Слишком долго терпел мир божий ваши колдовские дела; теперь же вы ответите за них перед богом и людьми, ибо мне, лорду настоятелю Блосхолмского аббатства, даны право и власть заставить вас это сделать. Схватите этих ведьм и заточите их в комнате, где они живут, пока я не соберу церковный трибунал, который будет их судить.

Сайсели и Эмлин схватили и повели в обитель. Когда они шли через сад, им повстречались мать Матильда с монахинями; те уже второй раз в этом месяце выбегали узнать, что за шум поднялся в часовне.

— Что еще случилось, Сайсели? — спросила настоятельница.

— Теперь мы, оказывается, ведьмы, матушка, —ответила она с грустной улыбкой.

— Да, — вмешалась Эмлин, — и обвиняют нас в том, что дух убитого сэра Джона Фотрела будто бы говорил с нами.

— Что, что? — вскричала настоятельница. — Разве можно объявлять ведьмой женщину только за то, что ей явился дух ее отца? Может быть, и бедная сестра Бриджет ведьма? Ведь тот же призрак передал ей ребенка!

— Верно, — сказал аббат. — Я об ней забыл. Она из той же шайки, ее тоже надо схватить и заточить. Надеюсь всей душой, что, когда наступит час суда, других ведьм обнаружить не придется. — И он угрожающе взглянул на бедных монашек.

Итак, Сайсели и Эмлин заточены в своей комнате, и монахи бдительно стерегли их, но дурному обращению они не подвергались. В их положении мало что изменилось, за исключением того, что теперь они сидели под замком. Ребёнок находился при Сайсели, и монахиням разрешено было навещать пленниц.

И все же над ними обеими нависла мрачная тень тяжкой беды. Они хорошо сознавали — и казалось, им даже все время стараются напоминать об этом, — что их ожидает суд и смертная казнь по чудовищному и гнусному обвинению, будто они общались с неким темным и страшным созданием, именовавшимся врагом рода человеческого, ибо все верили, что люди наделены властью вызывать его к себе, чтобы он давал им советы и помогал во всех делах. Но они-то сами хорошо знали, что то был Томас Болл, и все случившееся казалось им нелепостью. Однако не приходилось отрицать, что означенный Томас, по наущению Эмлин, причинил блосхолмским монахам немало зла, отплатив им или, вернее, их настоятелю его же монетой. Но что было делать? Раскрыть правду означало предать Томаса жестокой участи, которую и им самим, вероятно, пришлось бы разделить, хотя, может быть, они очистились бы от обвинения в колдовстве.

Эмлин изложила все эти соображения Сайсели, не высказавшись ни «за» ни «против», и ждала ее решения. Оно и последовало — скорое и окончательное.

— Этого узла нам все равно не развязать, — сказала Сайсели. — Не станем никого выдавать и доверимся воле божьей. Я уверена, — добавила она, — что бог нам поможет, как помог, когда бабка Меггс едва не удавила моего мальчика. Не хочу я защищаться за счет других. Пускай бог решает.

— Со многими, кто вверялся богу, случались странные вещи: все зло мира тому свидетельство, — неуверенно промолвила Эмлин.

— Может быть, — ответила с обычным своим спокойствием Сайсели, — потому только, что верили недостаточно и не так, как нужно. Как бы то ни было, но этот путь я избираю и пойду по нему — хоть в огонь, если придется.

— В тебе как будто заложены семена душевного величия, но что из них вырастет? — ответила Эмлин, пожимая плечами.

На следующий же день вера Сайсели подверглась жестокому испытанию. Аббат явился поговорить наедине с Эмлин. Пел он все ту же песню.

— Отдайте мне драгоценности, и тогда с тобой и с твоей госпожой все еще может обойтись по-хорошему. А не то пойдете на костер.

Как и раньше, она стала уверять, что ничего о них не знает.

— Найдите драгоценности, или вы будете сожжены, — ответил он. — Неужели какие-то жалкие камешки вам дороже жизни?

Тут Эмлин поколебалась, хоть и не ради себя, и сказала, что поговорит со своей госпожой.

Он велел ей сделать это поскорее.

— Я думала, драгоценности погибли в огне. Эмлин, разве ты знаешь, где они находится? — спросила Сайсели.

— Да, тебе я ничего не говорила, но знаю. Скажи только слово, и я отдам их, чтобы тебя спасти.

Сайсели призадумалась, поцеловала ребенка, которого держала на руках, потом громко рассмеялась и ответила:

— Нет, не будет так. Не разбогатеет этот аббат от моего добра. Я уже сказала тебе, что не на драгоценности я надеюсь. Сожгут меня или я буду спасена, только ему их не видеть.

— Хорошо, — сказала Эмлин, — я сама так думаю; я ведь говорила об этом лишь ради тебя. — И она пошла сообщить решение Сайсели аббату.

Он явился в комнату к Сайсели разъяренный и пригрозил обеим женщинам, что они будут отлучены от церкви, подвергнуты пытке, а затем сожжены. Но Сайсели, которую он пытался запугать, даже бровью не повела.

— Что ж, пусть так и будет, — ответила она, — постараюсь все перенести, насколько хватит сил. Ничего об этих драгоценностях я не знаю, но если они и существуют, то принадлежат мне, а не вам, в колдовстве же я неповинна. Делайте свое дело, ибо я уверена, что конец ему будет совсем не такой, как вы думаете.

— Что! — вскричал аббат. — Значит, дух зла опять у тебя побывал, что ты так уверенно говоришь! Ладно, колдунья, скоро ты у меня запоешь по-другому!

И, подойдя к двери, он велел вызвать настоятельницу.

— Посадить этих женщин на хлеб и на воду, — сказал он, — и подготовить их к дыбе, чтобы они выдали своих сообщников.

Но доброе лицо матери Матильды приняло непреклонное выражение.

— У нас в обители этого не будет, милорд аббат. Закон мне известен, вам такая власть не дана. И более того, если вы их отсюда возьмете — они ведь мои гостьи, — я обращусь с жалобой к королю, а пока что подниму против вас всю округу.

— Разве я не прав, что у них имеются сообщники? — злобно усмехнулся аббат и ушел восвояси.

Но о пытке разговор больше не поднимался. Угроза пожаловаться королю пришлась аббату не по вкусу.

Глава 11

СУД И ПРИГОВОР
Настал день суда. Еще с рассвета Сайсели и Эмлин видели, как через ворота обители снует народ, и слышали, как рабочие устраивают все, что нужно, в парадном зале под самой их комнатой. Около восьми часов одна из монашек принесла им завтрак. Лицо у нее было бледное, испуганное. Говорила она шепотом и все время оглядывалась, словно думая, что за ней следят. Эмлин спросила, кто будет их судить, и монахиня ответила:

— Аббат, какой-то чужой темнолицый приор[154] и старый епископ. О сестры мои, да поможет вам бог, да защитит он всех нас! — И с этими словами она скрылась.

Тут мужество на миг оставило Эмлин, ибо на что они могли рассчитывать перед таким трибуналом? Аббат был их самым беспощадным врагом и обвинителем, чужой приор — кто-нибудь из его друзей — одного с ним поля ягода. Что же касается духовного лица, прозванного Старым епископом, то он был известен как самый, может быть, жестокий человек в Англии, бич еретиков — до того времени, как ересь вошла в моду[155], — охотник за ведьмами и колдунами. К тому же все знали, что ради своей выгоды он готов был пойти на что угодно. Но Сайсели она ничего не сказала — да и зачем? Та и сама все скоро узнает. Они поели, хорошо сознавая, что силы им понадобятся. Затем Сайсели покормила ребенка и, передав его Эмлин, преклонила колени, чтобы помолиться. Она еще не кончила, когда дверь распахнулась и появилось целое шествие. Сперва шли два монаха, потом шесть вооруженных людей из стражи аббата, потом настоятельница с тремя монахинями. При виде юной красавицы, преклонившей колени для молитвы, даже стражники, эти грубые люди, остановились, словно не решаясь помешать ей. Но один из монахов беззастенчиво закричал:

— Хватайте эту проклятую лицемерку, а если она не пойдет по доброй воле, тащите ее насильно. — И он протянул руку, словно намереваясь схватить ее за плечо.

Но Сайсели поднялась и, глядя ему прямо в лицо, сказала:

— Не дотрагивайтесь до меня. Я следую за вами. Эмлин, передай мне ребенка, и пойдем.

И так они двинулись, окруженные стражей; впереди шли монахи, а позади — опустив головы — монахини. Вот вступили они в парадный зал, но у порога им велели остановиться, пока не освободят проход.

Сайсели никогда потом не забывала, каким пришлось ей увидеть этот зал. Высокий сводчатый потолок из орехового дерева, наведенный сотни лет назад руками, не жалевшими ни труда, ни материала, и между балками потолка лучи утреннего солнца, игравшие так ярко, что она могла различить даже паутину с угодившей в нее вялой осенней осой. Она помнила и толпу собравшихся поглядеть, как она публично предстанет перед судом, а ведь многих из этих людей она знала еще с детства.

Как смотрели они на нее, стоящую у подножия лестницы с уснувшим ребенком на руках! Все это были нарочно подобранные люди, подготовленные к тому, чтобы осудить ее, — это она могла и видеть и слышать! Ведь кое-кто из них указывал на нее пальцами, хмурился, пытался кричать: «Ведьма!» — как им было велено. Но криков этих никто не подхватил. Когда они увидели ее, дочь Фотрела, жену Харфлита, знатных людей округи, стоящую перед ними во всем блеске своей прелести и невинности, с дремлющим у ее груди младенцем, их это словно сразило: даже на самых суровых лицах проступила жалость, а на некоторых и гнев, только не против нее.

Затем ей бросились в глаза трое судей за большим столом, у которого устроились и секретари из монахов. Посредине Старый епископ с жестоким лицом и крючковатым носом, в пышном облачении и митре; пастырский посох его стоял позади, прислоненный к деревянным панелям стены, а сам он глядел прямо перед собой маленькими, похожими на бусины, глазками. Слева от него — угрюмого вида, с тяжелой нижней челюстью приор из какого-нибудь отдаленного графства, одетый в простую черную рясу с поясом вокруг талии. А справа Клемент Мэлдон, блосхолмский настоятель и враг ее дома; его чужеземное, оливково-смуглое лицо казалось любезным, черные быстрые глаза внимательно следили за всем, обостренный слух схватывал каждое слово, даже произнесенное шепотом; он что-то тихо сказал епископу, и тот мрачно улыбнулся в ответ. Наконец, на огороженном веревкой месте под охраной стражника — несчастная, полубезумная старуха Бриджет, бормотавшая какие-то слова, на которые никто не обращал внимания.

Теперь проход расчистился, и им велели идти вперед. На полпути какое-то яркое пятно привлекло внимание Сайсели — это была рыжая борода Томаса Болла. Глаза их встретились, и в его взгляде она увидела страх. Ей сразу же стало понятно: он боится, что будет выдан и обречен на страшную пытку.

— Не бойся ничего, — шепнула она, проходя мимо.

Он услышал или, может быть, по взгляду Эмлин понял, что ему ничего не угрожает; во всяком случае, у него вырвался вздох облегчения.

Теперь они тоже вступили в огороженное веревкой пространство и там остановились.

— Ваше имя? — спросил один из секретарей, указывая на Сайсели своим гусиным пером.

— Всем известно, что меня зовут Сайсели Харфлит, — спокойно ответила она; писец грубо возразил, что она лжет, и тут опять разгорелся старый спор о законности ее брака, причем аббат настаивал на том, что она по-прежнему Сайсели Фотрел, мать незаконнорожденного ребенка.

Епископ проявил к этому некоторый интерес, стал задавать вопросы и даже склонялся, скорее, на ее сторону, ибо, когда дело касалось религии, он хорошо разбирался в законах и старался быть справедливым. Впрочем, под конец он от этого вопроса отмахнулся, довольно грубо заметив, что если хоть половина того, что он о ней слышал, — правда, для нее вскоре уже не будет иметь значения, каким именем она звалась при жизни, и велел писцам именовать ее Сайсели Харфлит или Фотрел.

Затем сказала свое имя Эмлин, а сестру Бриджет записали безо всяких вопросов. Потом прочитали обвинительное заключение, очень длинное, полное технических терминов, отдельных слов и целых фраз по-латыни. И из всего этого Сайсели поняла, что их обвиняют в разных ужасающих преступлениях, в том, что они вызывали дьявола и он являлся к ним в образе чудовища с рогами и копытами, а также в образе ее покойного отца. Когда обвинительное заключение было прочитано, им велели отвечать, и они заявили о своей невиновности. Вернее, заявили только Сайсели и Эмлин, ибо Бриджет начала что-то очень длинно рассказывать, и понять ее было невозможно. Ей велели умолкнуть, после чего на речи ее уже никакого внимания не обращали.

Тут епископ спросил, были ли эти женщины подвергнуты пытке, и, получив отрицательный ответ, выразил по этому поводу сожаление: ведьмы, сказал он, явно очень упорные, и, подвергнув их некому дисциплинарному воздействию, можно было бы избежать лишней возни. Спросил он также, были ли обнаружены у них на теле колдовские знаки, то есть места, где дьявол поставил свою печать и где, как известно, избранники его не ощущают боли. Он даже поднял вопрос о том, чтобы судебное разбирательство было отложено, пока ведьм не исколют булавками, чтобы найти колдовские знаки, но в конце концов отказался от своего предложения, дабы не терять времени.

Последний вопрос был поднят хмурым приором, который высказал мнение, что ребенка тоже следует обвинить, ибо и он ведь, по-видимому, общался с дьяволом: говорят же, что от смерти его спас дьявол, который взял его на руки и передал монахине Бриджет, — это к тому же единственное свидетельство против означенной Бриджет. Если она виновна, то как может быть невинным ребёнок? Не следует ли их сжечь вместе, ибо очевидно же, что младенец, которого нянчил сам дух зла, проклят богом.

Законник-епископ признал этот довод интересным, но в конце концов решил, что безопаснее будет пренебречь им, приняв во внимание младенческий возраст преступника. Он добавил, что значения это не имеет, ибо можно не сомневаться, что гнусный враг рода человеческого вскоре сам предъявит права на свое добро.

Под конец, перед вызовом свидетелей, Эмлин потребовала адвоката, который бы взял на себя их защиту, но епископ, усмехнувшись, ответил, что в этом нет никакой нужды, ибо у них и так имеется лучший из адвокатов — сам сатана.

— Верно, милорд, — сказала, подняв глаза, Сайсели, — у нас лучший из адвокатов; только вы его неправильно назвали. Бог, защитник невинных, — наш адвокат, и на него я полагаюсь.

— Не кощунствуй, колдунья! — закричал старик; и начался допрос свидетелей.

Передавать его во всех подробностях не стоит, да это и заняло бы слишком много времени — он тянулся несколько часов. Прежде всего обсуждались молодые годы Эмлин и очень подчеркивалось, что мать ее была цыганка, покончившая самоубийством, а отец осужден инквизицией после того, как публично сожгли написанный им еретический труд. Затем давал показания сам аббат; хотя таким образом он оказался одновременно и судьей и главным свидетелем, никому это не показалось странным, ведь речь шла об обвинении в колдовстве. Он сообщил об исступленных речах Сайсели после сожжения Крануэл Тауэрса, добавив, что она и ее сообщница Эмлин спаслись от пожара явно благодаря волшебству, иначе они никак не могли бы остаться в живых. Он рассказал о том, как Эмлин угрожала ему, после того как поглядела в сосуд с водой, и обо всех ужасных делах, которые совершались в Блосхолме и были несомненно вызваны этими ведьмами. В этом он был прав, хотя и не знал, как все это происходило на самом деле. Он поведал о гибели повивальной бабки, о том, какой у нее был вид после смерти — при этом все присутствующие содрогнулись от ужаса, — и, наконец, о появлении призрака сэра Джона Фотрела, который общался с обвиняемыми в часовне обители, а затем бесследно исчез.

Когда он кончил свою речь, Эмлин попросила разрешения в свою очередь задать ему вопросы, но в этом ей было отказано на том основании, что лица, обвиненные в таких ужасных преступлениях, не имеют права на перекрестный допрос.

После этого заседание было прервано на обед. Обвиняемым тоже принесли пищу, но они вынуждены были есть там, где стояли. А хуже всего было то, что Сайсели пришлось и ребенка кормить при всей собравшейся толпе, которая глазела на нее, грубо издевалась и злилась, когда Эмлин и несколько монахинь окружили и заслонили Сайсели как бы живой ширмой.

Судьи возвратились, и снова начались показания свидетелей. Хотя большая часть этих показаний была совершенно несущественна, их набралось столько, что под конец Старый епископ устал и заявил, что больше он ничего слышать не хочет. Тут судьи принялись задавать сперва Сайсели, а затем Эмлин вопросы такого гнусного рода, что, с негодованием отрицательно ответив на первые из них, они потом уже просто замолчали, отказываясь что бы то ни было отвечать, — явное доказательство их вины, как с торжеством отметил хмурый приор. Наконец запас этих омерзительных вопросов иссяк, и Сайсели задали последний — хочет ли она что-нибудь сказать в свою защиту. — Да, я имею что сказать, — ответила она, — но я устала и вынуждена говорить кратко. Я не ведьма и не понимаю, в чем меня обвиняют. Блосхолмский аббат, выступающий в качестве судьи, мой злейший враг. Он притязал на земли моего отца — теперь он наверно захватил их — и зверски умертвил у Королевского кургана в лесу упомянутого отца моего, когда тот ехал в Лондон, чтобы подать на него жалобу и раскрыть его измену перед его милостью королем и королевским советом…

— Лжешь, ведьма! — крикнул аббат, но Сайсели, не обратив на это внимания, продолжала:

— Потом он и его вооруженные наемники напали на дом моего мужа, сэра Кристофера Харфлита, и сожгли его, умертвив или попытавшись умертвить — я не знаю точно его участи, — означенного супруга моего, который так и пропал без вести. Потом он заточил меня и мою служанку Эмлин Стоуэр в этой обители и пытался принудить меня подписать бумаги, по которым к нему перешло бы мое и моего сына имущество. Я отказалась пойти на это, и именно потому он предал меня суду: говорят, что у осужденных за колдовство отнимают все их достояние, а завладевают им те, у кого хватит силы его удержать. Заявляю, наконец, что не признаю власти этого трибунала, и обращаюсь с жалобой к королю, который рано или поздно услышит мой вопль и отомстит за нанесенные мне обиды, а может быть и за мою смерть, тем, кто в них повинен. Услышьте эти слова мои, добрые люди! Я обращаюсь к королю и ему одному, после бога, вверяю свое дело, а если мне суждено погибнуть, то и опекунство над моим осиротевшим сыном, которого аббат тоже пытался убить, подослав свою наймитку, гнусную тварь, — да настигнет ее суд божий, как настигнет он и вас, убийцы ни в чем не повинных людей!

Так говорила Сайсели. И, кончив говорить, она, измученная усталостью и горем, упала на пол — ибо в течение всех этих долгих часов ей приходилось стоять на ногах, — да так и осталась лежать с ребенком на руках; жалостное это было зрелище, и тронуло оно даже суеверные души собравшихся здесь людей.

Однако ее слова о том, что она обращается с жалобой к королю, видимо, испугали злобного Старого епископа. Он повернулся к аббату и затеял с ним какой-то спор. Сайсели прислушалась и уловила кое-что из его речей:

— Тогда пусть вся ответственность ложится на вас. Я сужу это дело лишь с церковной точки зрении и прикажу, чтобы в протоколах так и было записано. Что же касается приведения приговора в исполнение и вопроса об имуществе осужденной, то здесь я умываю руки. Занимайтесь этим сами.

— Так говорил Пилат! — крикнула Сайсели, подняв голову и глядя ему прямо в глаза. Потом голова ее снова упала, и она замолкла.

Тут открыла рот Эмлин, и из него полился целый поток слов.

— А известно ли вам, — начала она, — кто такой и что из себя представляет этот испанский священник, который судит нас за колдовство? Послушайте-ка, я вам скажу. Много лет назад он бежал из Испании, потому что натворил там гнусных дел. Спросите-ка его о монахине Изабелле, двоюродной сестре моего отца, о том, какой конец постиг ее и других, что были с нею. Спросите-ка его…

В это время один монах, которому аббат что-то шепнул, подкрался к Эмлин сзади и накинул ей на голову покрывало. Но своими сильными руками она сорвала его и закричала:

— Он убийца и предатель! Он замышляет убить короля. Я могу доказать это, Фотрел потому и погиб, что знал…

Аббат что-то крикнул, и снова монах, здоровенный парень, по имени Амброз, закрыл ей рот покрывалом. Она опять освободилась и, повернувшись к народу, закричала:

— Многим из вас я в свое время помогала. Неужто у меня друга не осталось? Неужто в Блосхолме нет никого, кто отомстит за меня этой скотине Амброзу. Кое-кто, верно, найдется!

Но тут Амброз, с помощью других монахов, набросился на нее, ударил по голове и стал трясти, пока она, задыхаясь, почти лишившись сознания, не упала на пол.

Быстро обменявшись несколькими словами со своими коллегами, епископ вскочил с места и в сумерках, сгущающихся в зале — ибо солнце уже зашло, — прочитал приговор суда.

Прежде всего он заявил, что обвиняемые найдены виновными в злостнейшем колдовстве. Затем он со всей подобающей торжественностью отлучил преступниц от церкви и отдал их души во власть сатаны, их господина. Под конец, как бы между прочим, он приговорил их тела к сожжению, не указав, однако, когда, кто и каким образом должен совершить казнь. В это мгновение из темноты раздался чей-то громкий голос:

— Ты превышаешь свою власть, поп, и посягаешь на права короля. Берегись!

Начался шум; одни кричали «верно», другие — «нет». Когда же все утихло, епископ или, может быть, аббат — разглядеть было невозможно — воскликнул:

— Церковь защищает свои права! Пускай король заботится о своих.

— Да он и позаботится, — ответил тот же голос. — Он уже показал это римскому папе. Монахи, ваша песенка спета.

Опять поднялся ужасающий шум. И правда, вся эта сцена или, вернее, шум, царивший кругом, кому угодно могли показаться странными. Епископ со своего места вопил от ярости, словно курица, потревоженная ночью на насесте; хмурый приор мычал, точно бык; народ волновался и кричал то одно, то другое; секретарь требовал, чтобы ему дали свечу, а когда, наконец, ее принесли и она, как слабая звездочка, замерцала в густом мраке, он трубкой приставил руку ко рту и заорал:

— А как насчет этой Бриджет? Оправдать ее?

Епископ ничего не ответил. Казалось, он испугался тех сил, которые сам же развязал; но аббат крикнул секретарю:

— На костер старую ведьму вместе с другими! — И тот записал это решение в протокол.

Когда стража окружила трех осужденных, чтобы увести их, у перепуганного ребенка вырвался тонкий жалобный крик. А епископ и его спутники, предшествуемые монахом со свечкой в руке — это как раз был Амброз, ударивший Эмлин, — целой процессией двинулись через зал к парадной двери.

Но не успели они дойти до нее, как свеча была вырвана из руки Амброза, воцарился полнейший мрак, а во мраке поднялась страшная суматоха. Раздавались вопли, шум борьбы, крики о помощи. Понемногу все стихло, зал начал пустеть, ибо ни у кого, по-видимому, не было желания там задерживаться. Зажгли факелы, и глазам оставшихся в зале предстало необычайное зрелище.

Епископ, аббат, чужой приор лежали в разных местах, избитые, окровавленные, одежды с них были сорваны, так что они оказались полуголыми; рядом с епископом валялся его разломанный пополам посох: похоже было, что и обломали его о голову самого епископа. Но хуже всего пришлось монаху Амброзу: он лежал, прислоненный к одному из столбов, поддерживающих свод; ноги его обращены были носками вперед, а лицо смотрело назад, ибо кто-то свернул ему шею, как гусю в Михайлов день. Епископ огляделся по сторонам и почувствовал, как болят его раны.

Потом он позвал свою свиту:

— Принесите мне плащ и подайте лошадь; хватит с меня Блосхолма и всех этих колдовских штук. Теперь вы уж сами распутывайте свои дела, аббат Мэлдон; мне в них что-то не везет. — При этих словах он взглянул на свой сломанный посох.

Так закончился большой процесс блосхолмских ведьм.

Сайсели наконец заснула, и Эмлин оберегала ее сон. Так как никакого другого подходящего помещения не было, их опять отвели в прежнюю комнату, но теперь они находились там под вооруженной стражей, чтобы им не вздумалось бежать. Однако Эмлин хорошо сознавала, что на бегство рассчитывать нечего: даже если бы им и удалось выбраться из стен обители, как смогли бы они скрыться, не имея друзей себе в помощь, пищи, чтобы не умереть с голоду, и лошадей для дальнейшего путешествия? Не пройдя и мили, они оказались бы настигнутыми погоней. К тому же Сайсели не пожелала бы расстаться с ребенком, да и вряд ли была в состоянии куда-либо двинуться после всего, что перенесла. Так Эмлин и сидела без сна, и сердце ее полно было горечи, гнева и страха, ибо она не видела впереди ни малейшего луча надежды. Тьма окружала их со всех сторон.

Дверь открылась, потом ее снова закрыли и заперли на ключ. Из-за занавески выступила высокая фигура настоятельницы со свечой в руках, сверкнувшей во мраке, как звезда. Она стояла и осматривалась, подняв свечу; и у Эмлин, когда она ее увидела, мелькнула одна мысль: может быть, она, так любившая Сайсели, поможет им? Разве сейчас образ ее — ласковое лицо, свеча во мраке — не представился ей воплощением самой надежды? Эмлин встала навстречу настоятельнице, приложив палец к губам.

— Она спит, не будите ее, — прошептала она. — Вы пришли сказать нам, что завтра мы будем сожжены?

— Нет, Эмлин. Старый епископ велел, чтобы это совершилось не ранее как через неделю: ему надо время, чтобы, проехав через всю Англию, возвратиться домой. По правде говоря если бы не то, что его избили в темноте и свернули шею брату Амброзу, я думаю, он вообще не довел бы дела до казни, чтобы не иметь потом неприятностей. Но сейчас он взбешен, клянется, что в зале на него набросились злые духи и что те, кто их вызвал, должны умереть. Эмлин, кто же убил брата Амброза? Люди или…

— Думаю, что люди, матушка. Дьявол никому шеи не сворачивает — это только монахам такое снится. Кого может удивить, если у моей госпожи сохранились верные друзья? Она ведь самая знатная леди в наших местах, и с ней поступили так жестоко. Наши люди просто перетрусили, а то бы они уже давно камня на камне в этом аббатстве не оставили и глотки бы перегрызли всем, кто скрывается за его стенами.

— Эмлин, — снова начала настоятельница, — во имя Христово и ради спасения своей души, скажи ты мне правду, — есть во всем этом деле колдовство или нет? А если нет, то что же оно все означает?

— Не больше в нем колдовства, чем в вашем добром сердце. Все это сделал человек. Имени его я вам не назову, чтобы вы его как-нибудь не подвели. Человек надел на себя доспехи Фотрелов и потайным ходом пришел в часовню посоветоваться с нами. Человек спалил кельи и скирды аббатства, разогнал скот, надев себе на голову козью шкуру, и вытащил из могилы череп пьяницы Эндрью. Не сомневаюсь, что его же рука свернула шею Амброзу, который меня ударил.

— А! — сказала настоятельница. — Кажется, я теперь догадываюсь; только очень уж у тебя грубое орудие, Эмлин. Ну, не бойся, тайны твоей я никому не выдам. — Она помолчала, потом заговорила опять: — Ох, и рада же я, что вражья сила тут ни при чем! А вот все в это верят. Теперь мне ясно виден мой путь, и я пойду по нему хоть до смерти, если придется. Да, да, я вас спасу или сама погибну.

— Какой путь, матушка?

— Эмлин, в течение всех этих месяцев вы никаких новостей не слышали, но я многое знаю. Слушай, сейчас происходят важные события. Король, или лорд Кромуэл, или оба они вместе ведут войну против монастырей послабее, уничтожают их, захватывают их владения, прогоняют оттуда монахов и пускают нищими по миру. Его милость посылает в монастыри королевских комиссаров; они там творят суд и расправу. Они и сюда намеревались явиться, но у меня есть друзья и кое-какие свои личные средства — я ведь из хорошего и небедного рода, — и мне удалось их подкупить. Один из этих комиссаров, Томас Ли, как я недавно узнала, ведет расследование в Бэйфлитском монастыре в Йоркшире. А настоятель там мой двоюродный брат Альфред Стакли; от него я нынче утром получила письмо. Эмлин, я отправлюсь к этому жестокому человеку, — все говорят, что он жесток. Я старая и слабая женщина, но я проникну к нему и предложу ему эту древнюю обитель, которой управляю, только бы спасти твою жизнь и Сайсели, а также старой Бриджет.

— Вы поедете, матушка? О, да благословит вас бог! Но как вы это сделаете? Они ведь не дадут вам уехать.

Старая монахиня выпрямилась и ответила:

— А кто имеет право запретить блосхолмской настоятельнице отправиться туда, куда ей нужно? Уж, наверно, не какой-то там испанский аббат. Слуги этого надменного монаха тоже хотели помешать мне в моем собственном доме зайти сюда, в вашу комнату, но я дала им такую отповедь, что они ее не забудут. В моем распоряжении имеются лошади, но что правда, то правда — я не могу ехать одна: сил у меня мало, да и трудно мне будет за пределами монастыря, — я ведь не была в миру уже много лет. Вот мне и вспомнился этот рыжеволосый монастырский батрак, Томас Болл. Говорили мне, что он хоть и чудаковат, но человек смелый, с которым мало кто решается потягаться, и что к тому же он умеет обращаться с лошадьми и знает все дороги. Как ты думаешь, Эмлин Стоуэр, согласится этот Томас Болл стать моим спутником, с разрешения ли аббата или без него? — И она снова посмотрела прямо в глаза Эмлин.

— Может быть, очень может быть; он риска не побоится, по крайней мере таким он мне помнится с моих молодых лет, — ответила та. — Да и предки его в течение ряда поколений служили Фотрелам и Харфлитам и в мирное время и на войне, так что он, без сомнения, любит мою госпожу. Но как с ним сговориться?

— Это не трудно было бы, Эмлин. Он как раз стоит на страже за воротами. Но надо передать ему какой-нибудь условный знак.

Эмлин на миг задумалась, потом сняла с пальца сердоликовый перстень в виде сердца.

— Отдайте ему и скажите, что та, кто носила этот перстень, велит ему сопровождать ту, у кого он в руках сейчас, повсюду, до смерти, если придется. И что это нужно для спасения жизни той, что носила кольцо, и еще другой. Он — человек простой души, и, если аббат не перехватит его, я думаю, он поедет с вами.

Мать Матильда взяла кольцо и надела себе на палец. Затем она подошла к ложу Сайсели и посмотрела на нее и на мальчика, спавшего на ее груди. Протянув над ними свои тонкие руки, она призвала на них обоих благословение божие и пошла к выходу.

Но Эмлин удержала ее за платье.

— Постойте, — сказала она. — Вы думаете, я не понимаю, но ошибаетесь. Вы все отдаете ради нас. Даже если вы останетесь живой и невредимой, эта обитель, которой вы руководили столько лет, будет закрыта, овцам вашим придется разбрестись по свету и голодать на старости лет, а в загоне овечьем, что стоял четыреста лет, поселятся волки. Я очень хорошо это понимаю, и она, — тут Эмлин указала на спящую Сайсели, — тоже поймет.

— Ей ты ничего не говори, — прошептала мать Матильда, — меня может постичь неудача.

— Может, конечно, а может быть, дело и выйдет. Если будет неудача и нас сожгут, бог воздаст вам за ваши старания. Если удача и мы будем спасены, клянусь вам от ее имени, вы не пострадаете. Есть у нас припрятанное богатство; стоит оно многих обителей. Вы и ваши сестры получите свою долю, и комиссар этот не останется внакладе. Пусть он знает, что у нас имеется малая толика заплатить ему за труды и что только блосхолмский аббат может нам в этом помешать. А теперь, миледи Маргарет — кажется, так звали вас раньше и будут звать после, когда вы порвете с попами и монашками, — благословите меня тоже и знайте, что, живая или мертвая, я считаю вас человеком великой и святой души.

Настоятельница благословила ее, удалилась величавой своей походкой, и дубовая дверь сперва открылась, а потом закрылась за нею.

Через три дня аббат навестил их один, без спутников.

— Гнусные и проклятые ведьмы, — сказал он, — я пришел объявить вам, что в следующий понедельник в полдень вы будете сожжены на лужайке против ворот аббатства. И лишь благодаря милосердию церкви не предали вас пытке, чтобы обнаружить сообщников, а я полагаю, у вас их было немало.

— Покажите мне королевский указ на это убийство, — сказала Сайсели.

— Ничего я тебе не покажу, кроме костра, ведьма. Покайся, покайся, пока не поздно. Адский огонь уже ждет тебя.

— И моего ребенка тоже, милорд аббат?

— Отродье твое возьмут у тебя перед тем, как ты взойдешь на костер, и положат на землю, — он ведь окрещен и слишком юн, чтобы его сжечь. Если кто сжалится над ним — ладно, а нет — на том же самом месте его и похоронят.

— Да будет так, — ответила Сайсели. — Бог мне его дал, он пусть его и спасает. Оставь меня, убийца, наедине с ним. — Тут она повернулась и ушла.

Аббат и Эмлин остались вдвоем.

— Правда, что в понедельник нас сожгут? — спросила она.

— Можешь не сомневаться. Разве что хворост не зажжется. Однако, — медленно произнес он, — если некие драгоценности найдутся и будут вручены мне, дело, возможно, удастся передать на рассмотрение другого трибунала.

— А наши мучения только оттянутся. Боюсь, милорд аббат, что эти драгоценности так и не будут найдены.

— Что ж, тогда вы сгорите, и, может быть, на медленном огне, так как недавно прошли дожди и дрова сырые. Говорят, это ужасная смерть.

— Не сомневаюсь, что вы сами ее испытаете, Клемент Мэлдон, теперь или впоследствии. Но об этом мы поговорим, когда все кончится, — об этом и многом другом. Я имею в виду суд божий. Нет, нет, я не угрожаю, как вы, но так оно и будет. А пока у меня к вам последняя, предсмертная просьба. Я хочу повидать двух человек — настоятельницу Матильду, которой мне надо поведать одну тайну, и Томаса Болла, монастырского слугу у вас в аббатстве, с которым я некогда была помолвлена. Ради себя самого не вздумайте мне отказать.

— Я бы охотно согласился, если бы это от меня зависело, но тут я бессилен, — ответил аббат, с любопытством глядя на нее. Он подумал, что им она, возможно, сообщила бы то, что отказывается открыть ему, — место, где спрятаны драгоценности, — он уж потом заставил бы их сказать, где оно.

— Почему же, милорд аббат?

— Потому что настоятельница куда-то тайно уехала по своим делам, а Томас Болл исчез тоже неизвестно куда. Если они или кто-нибудь из них возвратится до понедельника, ты их увидишь.

— Если же они не вернутся, я увижу их впоследствии, — ответила Эмлин, пожав плечами. — Это неважно. Прощайте, милорд аббат, пока мы не встретимся у костра.

В воскресенье, то есть накануне казни, аббат явился снова.

— Три дня тому назад, — сказал он, обращаясь к ним обеим, — я предлагал вам на известных условиях возможность сохранить жизнь, но вы, упорствующие в своем злодействе ведьмы, не захотели слушать. Теперь я предлагаю вам единственное, что еще в моей власти, — не жизнь, конечно, для этого уже слишком поздно, но смерть без мучений. Если вы отдадите мне то, чего я домогаюсь, палач отправит вас на тот свет прежде, чем вас коснется пламя, — неважно, как он это сделает. Если же нет, — я уже сказал вам: прошли сильные дожди и, говорят, хворост довольно сырой.

Сайсели слегка побледнела — кто бы не побледнел даже в те жестокие времена! — а затем спросила:

— А что вам нужно такое, что мы можем вам дать? Признание своей вины, чтобы обелить вас в глазах людей? Если так, то этого вы не добьетесь, хотя бы тела наши горели понемножку, дюйм за дюймом.

— Да, я хочу этого, но ради вас самих, а не ради себя, ибо кто признает свою вину и покается, тот может получить отпущение. Однако мне и другое нужно — великолепные драгоценности, которые вы спрятали и которые можно употребить ко благу церкви.

Тогда Сайсели проявила все мужество, которое было у нее в крови.

— Никогда, никогда! — закричала она, обратив на него горящий взор. — Пытайте и убивайте меня, если хотите, но достояния моего вам не похитить. Я не знаю, где находятся эти драгоценности, но, где бы они ни были, пусть там и лежат, пока их не найдут мои наследники или пока они не рассыплются прахом.

Лицо аббата приняло злобное выражение.

— Это твое последнее слово, Сайсели Фотрел?

Она наклонила голову, он же повторил свой вопрос Эмлин, которая ответила:

— Что говорит моя госпожа, то и я скажу.

— Пусть же будет так! — вскричал он. — Наверно, вы, колдуньи, надеетесь на дьявола. Что ж, посмотрим, поможет ли он вам завтра.

— Бог нам поможет, — спокойно ответила Сайсели. — Придет время, и вы вспомните мои слова. С тем он и ушел.

Глава 12

КОСТЕР
Последняя ночь была ужасна. Пусть те, кто следил за этим рассказом, представят себе, в каком состоянии находились эти две женщины — одна из них почти девочка, — которые завтра, под глумленье и проклятия суеверной толпы, должны были безвинно претерпеть мучительную смерть, если, конечно, не считать преступлением затеи Эмлин и Томаса Болла, к которым Сайсели почти не имела отношения. Однако тысячам других, тоже ни в чем не повинным, приходилось претерпевать подобную же, а то и еще худшую участь в те времена, кое-кем именуемые «добрыми, старыми», времена рыцарей и любезных кавалеров, когда даже малых детей пытали и сжигали «святые» и «ученые» мужи, трепетавшие перед дьяволом и его деяниями: ведь считалось, что дьявола можно видеть или хотя бы ощущать его присутствие.

Жестокость их была жестокостью страха. Несомненно, что хотя аббат Мэлдон преследовал и другие священные для него цели, он верил в то, что Сайсели и Эмлин занимались мерзостным колдовством, что они общались с сатаной ради мщения ему, аббату, и потому были слишком большими злодейками, чтобы оставаться в живых. Старый епископ тоже в это верил, верили и хмурый приор и большая часть невежественных людей, что жили в округе и знали об ужасных вещах, творившихся в Блосхолме. Разве некоторые из них не видели взаправду, как злой дух с рогами, копытами и хвостом угонял монастырский скот, а другим разве не встретился призрак сэра Джона Фотрела, который, без сомнения, был также чертом, только в другом облике? О, эти женщины были виновны, несомненно виновны и заслуживали костра! Какое значение имело то, что мужа и отца одной из них убили, а другая тоже претерпела в прошлом горькие, но позабытые уже обиды? По сравнению с колдовством убийство было вещью для всех привычной, незначительным, вполне обычным преступлением, которое всегда может совершиться там, где замешаны человеческие страсти и нужды.

Ужасная это была ночь. Иногда Сайсели ненадолго засыпала, но большую часть времени она молилась. Ожесточившаяся Эмлин не спала и не молилась, лишь раз или два вознесла она мольбу о том, чтобы мщение поразило аббата, ибо вся душа ее возмущалась и гнев душил при мысли о том, что она со своей любимой госпожой должна погибнуть позорной смертью, а враг их будет жить, торжествуя, окруженный почетом. Далее ребёнок, видимо, нервничал и беспокоился, словно некое неосознанное чувство предупреждало его о неминуемой ужасной беде, он не был болен, но, вопреки своему обыкновению, беспрестанно просыпался и плакал.

— Эмлин, — сказала Сайсели уже под утро, но еще до рассвета, когда наконец ей удалось успокоить ребенка и он уснул, — как ты думаешь, сможет мать Матильда помочь нами?

— Нет, нет, и не помышляй об этом, родная. Она стара и слаба, дорога трудная и длинная; ей даже, может быть, и вовсе не удалось добраться до места. Наугад пустилась она в путь, и даже если и попала куда нужно, то, может быть, этот самый комиссар уже уехал, или не пожелал ее выслушать, или, возможно, почему-либо не в состоянии приехать сюда. Чего ему тревожиться о том, что каких-то двух ведьм собираются спечь за сотню миль от него? Это же пиявка, присосавшаяся к какому-нибудь жирному монастырю! Нет, нет, не рассчитывай на нее!

— Во всяком случае, она смелая и верная, Эмлин, и сделала все, что могла. Да будет над нею всегда милость божия! Ну, а что ты скажешь насчет Томаса Болла?

— Ничего, кроме того, что он рыжий осел, который кричать умеет, а лягнуть не смеет, — со злобой ответила Эмлин. — Не говори мне о Томасе Болле. Если бы он был мужчиной, так давно уже свернул бы шею этому мерзавцу аббату, вместо того, чтобы наряжаться козлом и охотиться за его коровами.

— Если то, что говорят, правда, он же свернул шею отцу Амброзу, — слегка улыбнувшись, возразила Сайсели. — Может быть, он просто ошибся в темноте.

— Если так, то это очень похоже на Томаса Болла: он всегда хотел того, что нужно, а делал обратное. Не говори о нем больше, я не хочу встретить свой смертный час с горечью в сердце. Мы теперь погибаем из-за веселых проказ Томаса Болла. Чума на него, безмозглого труса, вот что! А ведь я еще его поцеловала!

Сайсели слегка удивилась ее последним словам, но, решив, что расспрашивать не стоит, сказала: — Нет, нет, спасибо ему говорю я — он ведь спас моего мальчика от этой гнусной ведьмы.

На некоторое время опять воцарилось молчание, ибо о бедном Томасе Болле и его поведении говорить было уже нечего. Да и не хотелось им спорить о людях, с которыми им уже никогда не придется увидеться. Под конец Сайсели опять заговорила в темноте:

— Эмлин, я постараюсь быть мужественной. Но помнишь, как-то ребенком я хотела стащить только что сваренные и еще не застывшие леденцы и обожглась. Как мне было больно! Я буду стараться принять эту смерть так, как приняли бы ее мои предки, но, если не устою, ты не подумай обо мне плохо: дух ведь может быть силен, даже когда плоть слаба.

Эмлин молча скрипнула зубами, а Сайсели продолжала:

— Но это не самое худшее, Эмлин. Несколько мучительных минут — и все пройдет, и я усну, чтобы, надеюсь, проснуться в ином мире. Но вот если Кристофер действительно жив, как он будет страдать, когда узнает…

— Молю бога, чтоб он был жив, — перебила ее Эмлин, — ибо тогда уж наверно одним испанским попом станет меньше на земле и больше в аду.

— А ребёнок, Эмлин, ребёнок! — продолжала Сайсели дрожащим голосом, не обращая внимания на то, что Эмлин прервала ее. — Что будет с моим сыном? Он унаследовал бы все наше родовое достояние, если бы за ним сохранились его права, но кто за него заступится? Они и его убьют, Эмлин, или сделают все, чтобы он погиб, а это одно и то же: ведь иначе им не завладеть землями и имуществом.

— Если так, то все его страдания окончатся, и с тобою в небесах ему будет лучше, — вздохнув, сухо произнесла Эмлин. — Мне ничего больше не нужно: только чтобы ты с мальчиком попала в рай, где все святые и блаженные, а мы с аббатом в ад — там-то, среди чертей, мы и сведем счеты. Да, да, я кощунствую, но несправедливость доводит меня до безумия. Тяжко лежит она у меня на сердце, и тяжесть эту я сбрасываю, говоря горькие слова, но тяжело мне не за себя, а за тебя и за него. Родная моя, ты добрая, милая, господь услышит таких, как ты. Призови же бога, а если он не станет внимать, послушай, что скажу тебе я. У меня есть один способ легкой смерти. Не спрашивай какой, но если в последнюю минуту я нанесу тебе удар, не осуждай меня ни здесь, ни на том свете, ибо то будет удар, нанесенный любящей рукой, оказывающей тебе последнюю услугу.

Казалось, Сайсели не уразумела этих горьких слов, во всяком случае, она не обратила на них внимания.

— Я опять помолюсь, — прошептала она, — хотя боюсь, что врата неба закрыты для меня: ни лучасвета я не вижу. — И она опустилась на колени. Долго она молилась, но под конец усталость взяла свое, и Эмлин услышала, что она дышит ровно, как спящая.

«Пусть себе спит, — подумала она. — О, если бы у меня не оставалось сомнений, она бы не проснулась на рассвете! Я почти готова это сделать, но — что поделаешь? — нет у меня полной уверенности. Я бы отдала драгоценности, но какой смысл отдавать? Эти люди все равно убили бы ее, иначе им не завладеть имуществом. Нет, сердце мое велит мне ждать». Сайсели проснулась.

— Эмлин, — произнесла она тихим, дрожащим голосом, — слышишь меня, Эмлин? Мне снился сон.

Сна замолкла.

— Ладно, ладно, что же тебе снилось?

— Сама не знаю, Эмлин, — смущенно ответила она, — все сразу исчезло. Но ты не бойся, Эмлин; с нами все будет хорошо, и не только с нами, но также и с Кристофером и с ребенком. Да, да, и с Кристофером и с ребенком. — Тут она уронила голову на свое ложе и залилась счастливыми слезами. Потом опять поднялась, взяла на руки мальчика, поцеловала его, улеглась и спокойно уснула.

Тотчас же после этого наступил рассвет, ясное утро, и Эмлин протянул руки навстречу солнцу, полная восторга и благодарности. Ужас исчез из ее сердца так же, как рассеялся ночной мрак. Она тоже поверила, что сам бог внушил надежду Сайсели, и на некоторое время душа ее обрела покой.

Когда около восьми часов утра дверь открылась, чтобы впустить монахиню, принесшую им поесть, та увидела зрелище, преисполнившее ее изумлением. У нее самой, бедняжки, глаза покраснели от слез, ибо, подобно всем в обители, она любила Сайсели, которую ей случалось нянчить, когда та была ребенком, а потому она вместе с другими сестрами провела бессонную ночь, молясь за нее, за Эмлин и за Бриджет — ведь и Бриджет предстояло погибнуть на костре. Она ожидала, что увидит несчастных жертв лежащими на полу и, может быть, потерявшими сознание от страха, а что же было на самом деле? Они сидели у окна, одетые в лучшие свои одежды, и спокойно разговаривали. Право же, когда она вошла в комнату, одна из них — это была Сайсели — даже слегка рассмеялась в ответ на что-то, сказанное другой.

— Доброе утро, сестра Мэри, — произнесла Сайсели. — Скажите мне, вернулась ли настоятельница?

— Нет, нет, и мы не знаем, где она. От нее не было ни одной весточки! Что ж, ей, по крайней мере, не придется увидеть этого ужасного зрелища. Вы хотите что-нибудь передать? Если да, то говорите скорей, пока стража меня не отозвала.

— Спасибо, — сказала Сайсели, — но я думаю, что сама передам ей все, что мне нужно.

— Что? Значит, по-вашему, матушки нашей нет в живых? Неужто нас постигнет еще и это горе? О, кто мог сообщить вам такую печальную новость? — Нет, сестра, я думаю, что она жива и что я, тоже еще живая, сама буду с ней говорить.

Сестра Мэри была, видимо, крайне удивлена. Каким образом, спрашивала она себя, заключенные, которых так строго охраняли, могли знать что-либо подобное? Оглядевшись, чтобы убедиться, что никто ее не видит, она сунула в руку Сайсели два каких-то пакетика.

— Храните это на себе до конца вы обе, — шепнула она. — Что бы они там ни говорили, но мы считаем вас ни в чем не повинными и не побоялись совершить ради вас великий грех. Да, мы открыли ковчежец с реликвиями и извлекли оттуда наше самое драгоценное сокровище — кусочек веревки, которой святая Екатерина была привязана к колесу. Мы разделили ее на три части — по одной прядке на каждую из вас. Если вы и вправду не виновны, он, может быть, совершит чудо: или огонь не загорится, или дождь погасит его, или аббат смягчится и пощадит вас…

— Вот уж это будет величайшее чудо, — перебила ее Эмлин с мрачной усмешкой. — Впрочем, мы вам от всего сердца благодарны и сохраним реликвии, если их у нас не отнимут. Но — слышите? — вас зовут обратно. Прощайте, и да благословит вас небо, добрые души.

Снова раздался громкий голос стражника. Сестра Мэри повернулась и убежала прочь, недоумевая: а может быть, обе эти женщины все-таки ведьмы? Иначе как они могли сохранить столько мужества, вести себя так не похоже на бедняжку Бриджет, которая плакала и стонала в своей келье внизу? Сайсели и Эмлин поели довольно охотно, зная, что в этот день им понадобятся все их силы, и, кончив еду, снова сели у окна, из которого могли видеть, как сотни людей на лошадях и пешком спускались с холма по дороге, ведшей к лужайке против ворот аббатства, хотя сама лужайка скрыта была за деревьями.

— Слушай, — сказала Эмлин. — Тяжело мне это говорить, но очень возможно, что ты видела всего только приятный сон и что, если это так, нас через несколько часов уже не будет в живых. А ведь мне известно, где спрятаны драгоценности, и без меня их никто никогда не найдет. Сообщить мне эту тайну какому-нибудь верному человеку, если представится возможность? Найдется ведь добрая душа — может быть, из числа монашек, которая позаботится о твоем мальчике; ему же драгоценности в будущем очень пригодились бы.

Сайсели немного подумала, потом ответила так:

— Нет, не надо, Эмлин. Я верю, что господь послал во сне своего ангела. А сделать, как ты говоришь, означало бы испытывать его, показать наше маловерие. Пусть тайна эта останется там, где она находится, — у тебя в сердце.

— Велика же твоя вера, — сказала Эмлин, с восхищением глядя на нее. — Ладно, пусть и меня она либо спасет, либо погубит. У тебя ее хватит на двоих.

Монастырский колокол пробил десять, и снизу до них донесся шум шагов и голоса.

— За нами идут, — сказала Эмлин. — Сожжение назначили на одиннадцать, чтобы после этого зрелища народ мог спокойно разойтись на обед. Ну, призови на помощь эту свою великую веру и храни ее крепко ради нас обеих, ибо моя что-то очень слабеет.

Дверь открылась, вошли монахи и вооруженная стража. Командир ее велел им встать и следовать за ними. Они молча повиновались. Сайсели накинула себе на плечи плащ.

— Тебе и без этого будет жарко, ведьма, — сказал этот человек с гнусной усмешкой.

— Сэр, — ответила она, — плащ мне понадобится, чтобы завернуть в него ребенка, когда мы с ним расстанемся. Передай мне мальчика, Эмлин. Вот теперь мы готовы. Нет, незачем нас вести. Убежать мы не можем и не станем усложнять вам дело.

— Бог свидетель, она храбрая девка! — пробормотал офицер своим товарищам, но один из монахов покачал головой и ответил:

— Колдовство! Скоро сатана оставит их на произвол судьбы.

Прошло еще несколько минут, и впервые за столько месяцев они вышли за ворота обители. Здесь их поджидала третья жертва, несчастная, старая, полубезумная Бриджет, завернутая в какую-то простыню, ибо монашеская одежда была с нее сорвана. Глаза у нее дико блуждали, седые пряди волос свисали по плечам; она трясла своей старой головой и с криком молила о пощаде. При виде ее Сайсели вздрогнула, ибо зрелище и впрямь было ужасное. — Успокойся, добрая моя Бриджет, — сказала она, когда они шли мимо нее, — ты же невиновна. Что тебе бояться?

— Огня, огня! — закричала несчастная старуха. — Я боюсь огня.

Потом им пришлось занять предназначенные для них в этом шествии места, и некоторое время они не видели Бриджет, хотя и не могли не слышать позади себя ее громких жалоб.

Процессия была длинная. Впереди шли монахи и певчие, затянувшие унылую похоронную песнь на латинском языке. За ними под конвоем двенадцати вооруженных стражников — жертвы, потом монахини, которых заставили присутствовать, а позади и вокруг шествия двигался народ, бесчисленная толпа людей, хотя многие из них жили миль за двадцать отсюда. Перешли через пешеходный мост, у которого находился постоялый двор, тот, что Камбала должна была получить за убийство ребенка.

Поднялись на косогор по дороге, грязной от осенних дождей, через рощу, куда открывался потайной ход Томаса Болла, и наконец добрались до лужайки перед высоким порталом аббатства.

Здесь их ожидало ужасное зрелище. В землю вбиты были три только что срубленных дубовых столба толщиной в четырнадцать дюймов, высотой побольше шести футов, таких, что уж наверное не сразу сгорят, а вокруг каждого из них уложены были одна на другую большие связки хвороста, с проходом между ними. Со столбов свисали новые тележные цепи, а поблизости стояли деревенский кузнец и его подмастерье с переносной наковальней и молотом для холодной заклепки этих цепей.

На некотором расстоянии от столбов шествие остановилось. Из ворот аббатства вышел настоятель в облачении и митре, впереди него церковные служки, а позади монахи. Он приблизился к месту, где стояли осужденные, и остановился. Один из монахов вышел вперед и прочел им приговор, которого они так и не поняли, ибо состоял он из латинских фраз и сложных юридических терминов. Затем аббат громким голосом призвал осужденных ради спасения их грешных душ признать свою вину и тем самым заслужить отпущение, прежде чем плоть их пострадает за гнусное преступление — колдовство.

В ответ на это Сайсели и Эмлин только покачали головой, заявляя, что в колдовстве они не повинны и потому каяться им не в чем. Но старая Бриджет дала другой ответ. Громким жалобным голосом объявила она, что она — ведьма, так же как до нее ведьмами были и мать ее и бабка. И собравшаяся толпа с увлечением выслушала рассказ о том, как Эмлин Стоуэр представила ее черту — он был в красных штанах, горбатый, лицом чернявый, с пучком рыжих волос под носом, — а также множество самых невероятных подробностей ее встреч с означенным врагом рода человеческого.

Когда ее спросили, что ей говорил черт, она ответила, что он велел ей околдовать блосхолмского аббата, так как тот был весьма святой человек, очень нужный богу, и делал на земле слишком много добра, а также препятствовал Эмлин Стоуэр и Сайсели Фотрел творить его, дьявола, волю, но дал им возможность сохранить в живых ребенка, которому предстоит сделаться страшным колдуном. Он сказал ей, кроме того, что бабка Меггс была ангелом (тут в толпе раздался смех), посланным убить означенного ребенка, который был на самом деле его, дьявола, сыном, о чем свидетельствуют черные брови, раздвоенный язык ребенка и соединенные перепонкой пальцы ног. Он также пообещал явиться в образе сэра Джона Фотрела, чтобы спасти ребенка и передать его ей, что он и сделал, прочитав наоборот «Отче наш» и велев ей воспитать ребенка «верным пятиугольнику».

Так бредила несчастная, обезумевшая старуха, а писец тем временем записывал фразу за фразой всю эту чепуху; под конец ей велели поставить под протоколом отпечаток своего пальца, и все это заняло очень много времени. Затем она попросила, чтобы ей даровали прощение и не сжигали, но получила ответ, что это невозможно. Тогда она пришла в ярость и спросила, зачем же ее вынудили нагородить столько лжи, раз все равно сожгут. Услышав этот вопрос, толпа разразилась хохотом, а священник, уже готовый дать Бриджет отпущение, передумал и велел приковать ее к столбу, что кузнец и сделал с помощью своего подмастерья и переносной наковальни.

Тем не менее ее «исповедь» торжественно прочитали Сайсели и Эмлин, после чего их спросили, упорствуют ли они в отрицании своей вины даже теперь, после того как все это выслушали. Вместо ответа Сайсели откинула капюшон с лица своего мальчика и показала, что брови у него вовсе не черные, а золотистые. Она также открыла его ножки, просунула мизинец ему между пальчиками и спросила, есть ли здесь перепонка. Кто-то ответил «нет», но один монах заорал: «Что из того? Сатана может сделать перепонку и снять ее!» Затем он вырвал ребенка из рук Сайсели, положил его на дубовый пенек, принесенный сюда именно для этого, и закричал:

— Пусть ребёнок живет или умрет, как богу будет угодно.

Какой-то негодяй, стоявший тут же, ударил мальчика палкой, завопив: «Смерть ведьмину отродью!» Но высокого роста человек, в котором Сайсели узнала одного из арендаторов сэра Джона, подхватил оброненную палку и нанес негодяю такой удар, что тот камнем упал на землю, а потом всю жизнь ходил без одного глаза и с перебитым носом.

С этого момента уже никто не пытался повредить ребенку, который, как известно, по причине всего случившегося с ним в этот день, впоследствии носил прозвище Кристофер Дубовый Пенек.

Люди аббата подошли, чтобы привязать Сайсели к ее столбу, но, прежде чем они прикоснулись к ней, она сняла с себя плащ на шерстяной подкладке, бросила его йомену, который ударил того парня его же палкой, и сказала:

— Друг, заверни в это моего мальчика и побереги его, пока я не возьму его у тебя.

— Хорошо, леди, — ответил высокий человек, преклонив колено, — я служил твоему деду и отцу, послужу теперь сыну. — И, отбросив палку, он вынул из ножен меч и стал перед дубовым пеньком, на котором лежал ребёнок. Никто и не попытался помешать ему, ибо все видели, что другие такие же люди собираются вокруг него.

Теперь кузнец принялся, хотя и довольно медленно, приковывать Сайсели цепью к столбу.

— Слушай, — сказала она ему, — немало лошадей подковал ты у моего отца. Кто бы мог подумать, что ты доживешь до того дня, когда свое честное ремесло обратишь против его дочери!

Услышав эти слова, тот заплакал, отшвырнул свои инструменты и побежал прочь, проклиная аббата. Подмастерье намеревался сделать то же самое, но его поймали и заставили довершить начатое. Потом приковали и Эмлин, так что, в конце концов, все уже было готово для ужасной развязки.

Главный палач — то был повар аббата — положил для растопки несколько сосновых щепок на стоявшую тут же жаровню и, ожидая последнего приказания, громко сказал своему помощнику, что ветер поднялся свежий и колдуньи живо сгорят.

Зрителям велели отойти подальше, и в конце концов они отошли, но многие из них при этом угрюмо перешептывались. Ибо здесь монахам нельзя было собрать только нужных людей, как во время суда, и аббат с тревогой подметил, что среди них его жертвы имеют немало друзей.

«Пора кончать, — подумал он, — пока сочувствие и жалость еще только в зародыше, пока они не превратились в буйный мятеж». И вот он быстро подошел к столбам, встал прямо против Эмлин и, понизив голос, спросил ее, отказывается ли она, как прежде, открыть ему, где спрятаны драгоценности; сейчас он еще может приказать, чтобы их умертвили легким способом, не предавая живыми огню.

— Пусть решает хозяйка, а не слуга, — твердо ответила Эмлин.

Он повернулся к Сайсели и задал ей тот же вопрос, но она промолвила: — Я уже сказала вам: никогда. Прочь от меня, злодей, ступайте, покайтесь в грехах своих, покуда еще не поздно.

Аббат изумленно взглянул на нее, сознавая, что в таком постоянстве и мужестве есть нечто почти сверхчеловеческое. Он был человек острого ума, наделенный сильным воображением, и мог представить себе, как он сам повел бы себя, находясь в подобном же положении. И хотя он торопился поскорее покончить с этим делом, им овладело величайшее любопытство — откуда у нее берутся такие силы, — и он даже теперь попытался его утолить.

— Обезумела ты, Сайсели Фотрел, или тебя опоили? — спросил он. — Разве тебе не известно, что ты почувствуешь, когда огонь начнет пожирать твое нежное тело?

— Не известно и никогда не будет известно, — спокойно ответила она.

— Ты что, по обещанию сатаны, твоего владыки, умрешь до того, как огонь коснется тебя?

— Да, я верю, что умру до того, как меня коснется огонь, но не здесь и не теперь.

Аббат рассмеялся резким, нервным смехом и громко обратился ко всем собравшимся:

— Эта ведьма говорит, что не будет сожжена, ибо такова воля неба. Правда, ведьма?

— Да, я так сказала. Будьте свидетелями моих слов, добрые люди, — ответила Сайсели ясным голосом.

— Хорошо, посмотрим! — крикнул аббат. — Эй ты, поджигай, и пусть небо или преисподняя спасут ее, если смогут!

Повар-палач подул на свою растопку, но либо он нервничал, либо не наловчился, только прошла минута, а то и больше, пока щепки вспыхнули. Наконец одна разгорелась, и он довольно неохотно наклонился, чтобы взять ее.

И вот тогда, посреди глубокой тишины, ибо весь собравшийся народ, казалось, затаил дыхание, а старуха Бриджет замолкла, лишившись чувств, за склоном холма послышался чей-то громовой голос:

«Именем короля, остановитесь! Именем короля, остановитесь!»

Все повернулись в ту сторону, и между деревьями показалась белая лошадь: с боков ее, израненных шпорами, струилась кровь, она уже не мчалась галопом, а тащилась, шатаясь от изнеможения, и сидел на ней богатырского вида человек с рыжей бородой. Одет он был в кольчугу и держал в руке топор лесоруба.

— Поджигай хворост! — закричал аббат, но повар, не отличавшийся храбростью, уронил горящие щепки, которые и затухли на мокрой земле. Теперь лошадь прорвалась сквозь собравшуюся толпу, подминая под себя людей. Длинными судорожными прыжками достигла она кольца, образовавшегося вокруг столбов, и в то мгновение, когда всадник соскакивал с нее, упала на землю, да так и осталась лежать, тяжело дыша, — силы оставили ее.

— Это же Томас Болл! — крикнул кто-то, а аббат продолжал взывать:

— Поджигайте хворост! Поджигайте хворост!

Один из стражников бросился вперед, чтобы снова запалить растопку. Но Томас поспел раньше. Схватив за ножки жаровню, он с такой силой ударил ею стражника, что на того посыпались горячие уголья, а железная клетка жаровни плотно села ему на голову. Томас же крикнул:

— Ты потянулся к огню — ну и получай!

Стражник покатился по земле и вопил от ужаса и боли до тех пор, пока кто-то не сорвал у него с головы раскаленную жаровню. Лицо его оказалось все в полосах, как жареная селедка. Но никто уже не обращал на него внимания, ибо теперь Томас Болл стоял перед столбами, размахивая своим топором и повторяя:

— Именем короля, остановитесь! Именем короля, остановитесь!

— Что это значит, негодяй?

— А то, что я сказал, поп. Ни шагу дальше, не то я раскрою тебе башку.

Аббат откинулся назад, а Томас продолжал:

— Фотрел! Фотрел! Харфлит! Харфлит! Вы все, кто ели их хлеб, живей сюда, разбросайте хворост, спасайте их кровь и плоть. Кто поднимется вместе со мной против Мэлдона и его палачей?

— Я! — ответили ему из толпы. — И я, и я!

— И я тоже! — закричал йомен, стоявший у дубового пенька. — Только я стерегу ребенка. Ну ладно, я заберу его с собой! — и, схватив под мышку кричащего младенца, он побежал к Томасу.

Другие тоже бросились вперед, разбрасывая во все стороны хворост.

— Разбивайте цепи! — снова загремел Болл, и в конце концов сильным мужским рукам удалось это сделать.

Единственные повреждения, которые в этот день оказались у Сайсели, были ссадины, полученные ею, когда рубили цепи. Теперь обе женщины были свободны. Сайсели вырвала ребенка из рук у йомена, который был очень рад, что избавился от него: сейчас предстояла другая работа, ибо стражники аббата уже бросились на них.

— Окружайте женщин, — гремел Болл, — и бей без промаха за Фотрелов, бей без промаха за Харфлитов! Ах ты, поповская собака, вот тебе, именем короля! — И топор его по рукоятку вошел в грудь командира — того самого, который сказал Сайсели, что ей и без плаща будет жарко.

Тут закипел жаркий бой. Сторонники Фотрелов — их было человек двадцать — обступили три дубовых столба кольцом, внутри которого стояли Сайсели, Эмлин и старуха Бриджет, все еще прикованная к своему столбу, так как никто не подумал — да и времени не было — освободить ее. На них напали стражники аббата — свыше тридцати человек, — которых подстегивал сам Мэлдон, взбешенный тем, что жертвы от него ускользнули, больше же всего боявшийся, чтобы слова Сайсели не оправдались и она оказалась бы уже не ведьмой, а пророчицей, вдохновленной свыше.

Трижды отступали нападавшие, но и треть оборонявшихся выбыла из строя, и теперь аббат придумал новый способ покончить с ними.

— Принесите луки, — крикнул он, — и перестреляйте их, луков у них нет!

И стражники побежали за оружием.

Теперь оборонявшимся пришла на помощь сообразительность Эмлин. Болл уже покачал своей рыжей головой и пробормотал, что похоже, будто им всем приходит конец, ибо против стрел ничего не поделаешь, но она ответила:

— А если так, зачем же стоять и ждать, пока нас не раздавят, дурень ты этакий? Надо прорваться, пока стрелы еще не посыпались, и укрыться за деревьями либо в обители.

— Женщина иногда может неплохо придумать, — сказал Болл. — Стройся, фотрелцы, и марш вперед.

— Нет, — вмешалась Сайсели, — сперва освободите Бриджет, а то они, чего доброго, все-таки сожгут ее. Иначе я не пойду.

Бриджет расковали и вместе с несколькими ранеными, поддерживая, потащили прочь оттуда. Началось отступление с боем, довольно, впрочем, успешное. И все же под конец бойцы не смогли бы устоять, так как женщины и раненые задерживали их, но, к счастью, подоспела помощь.

Когда они отходили к роще, теснимые с двух сторон разъяренными стражниками аббата, среди которых было много французов и испанцев, внезапно из-под склона холма, где проходила дорога, показалась мчавшаяся галопом лошадь, на которой сидела верхом женщина, вцепившись обеими руками в гриву, а позади этой всадницы — множество вооруженных людей.

— Смотри, Эмлин, смотри! — вскричала Сайсели. — Кто это? — Она не верила своим глазам.

— Да это же мать Матильда, — ответила Эмлин. — И, клянусь всеми святыми, странный у нее вид!

Вид и вправду был необычный, ибо монашеского покрывала на ней не было, волосы, всегда так заботливо уложенные, разлетались во все стороны, юбка поднялась и спуталась у колен, четки и крест, которые она носила на груди, болтались теперь сзади и били ее по спине, а платье было спереди разорвано. Словом, почтенная пожилая настоятельница никогда еще не появлялась в подобном виде. Она налетела на них, как вихрь, ибо ее испуганная лошадь уже почуяла блосхолмское стойло и, мрачно косясь на своего необычного всадника, ржала вовсю.

— Во имя божие, остановите эту ошалелую скотину!

Болл схватил лошадь под уздцы и так резко осадил ее, что всадница, не удержавшись, перелетела через ее голову и попала прямо в объятия того йомена, который стерег ребенка, и блаженно замерла у него на груди. Впоследствии мать Матильда с обычной своей милой улыбкой говорила, что раньше она и не знала, как приятна может быть близость мужчины.

Когда она наконец сняла руки с его шеи, йомен поставил ее на ноги, заявив, что это потруднее, чем держать под мышкой ребенка. Блуждающий взгляд настоятельницы упал на Сайсели.

— Итак, я поспела вовремя! Ну, никогда и слова теперь не скажу против этой лошади! — вскричала она и, тут же упав на колени, пробормотала благодарственную молитву.

Тем временем следовавшие за нею всадники осадили своих коней и задержались, а стражники аббата и сопровождавшая их толпа тоже остановились, не зная, как поведут себя эти чужие воины, так что Болл и его отряд вместе с женщинами оказались между ними.

Среди вновь прибывших был один толстый неуклюжий человек весьма спесивого вида, видимо привыкший ко всеобщему повиновению. Он выехал вперед и прерывающимся голосом — ибо он задыхался от быстрой езды — спросил, что означает весь этот беспорядок.

— Спросите у блосхолмского настоятеля, — ответил ему кто-то, — это все он натворил.

— Блосхолмский настоятель? Он-то мне и нужен, — надуваясь от важности, произнес толстяк. — Подойдите-ка сюда, настоятель Блосхолмского аббатства, и отдайте отчет во всем, что здесь происходит. А вы, ребята, — обратился он к своей охране, — постройтесь и будьте наготове на случай, если этот священник попытается сопротивляться.

Аббат в сопровождении нескольких монахов тоже выступил вперед и, смерив всадника взглядом, спросил:

— А кто это так грубо требует отчета от рукоположенного настоятеля?

— Рукоположенный настоятель? Рукоположенный павлин, беспокойный, мятежный, предатель-поп, чванливый испанский бродяга, который, говорят, набрал себе шайку наемных головорезов, чтобы нарушать спокойствие в королевстве и убивать добропорядочных англичан. Ладно, рукоположенный аббат, я скажу тебе, кто я такой. Я Томас Ли, посланец его милостивого величества и королевский комиссар, которому поручено обследовать так называемые духовные обители, и прибыл я сюда потому, что присутствующая здесь настоятельница Блосхолмского женского монастыря жаловалась мне на то, как поступаешь ты с некоторыми подданными его величества, коих, заявила она, ты из личной мести и ради присвоения их имущества обвинил в колдовстве. Вот кто я такой, мой преподобный расфуфыренный павлин-аббат. Едва Мэлдон дослушал до конца эту напыщенную речь, как ярость на его лице сменилась страхом. Он уже знал, что представляет собой этот доктор Ли и какая миссия на него возложена, и понял теперь, что означал крик Томаса Болла: «Именем короля!»

Глава 13

ПОСЛАНЕЦ
— Кто тут поднял всю эту суматоху? — заорал комиссар. — Почему здесь кровь, раненые и убитые люди? И что вы намеревались сделать с этими женщинами, из коих одна, по всей видимости, не низкого звания? — И он уставился на Сайсели.

— Суматоху поднял вон тот болван, Томас Болл, батрак моего монастыря; он ворвался к нам вооруженный, с криком: «Именем короля, остановитесь!»

— Почему же вы не остановились, сэр аббат? Разве с именем короля шутят? Знайте, что я послал этого человека.

— У него не было никакой грамоты, сэр комиссар, разве что его бычий голос и большой топор заменяли грамоту; я же не остановился, так как мы вершили суд и расправу над тремя зловреднейшими ведьмами.

— Вершили суд и расправу? Что за суд и чей? А у вас-то имеется грамота, разрешающая вам приводить в исполнение приговоры?[156] Если есть, предъявите мне ее.

— Ведьмы эти осуждены были духовным трибуналом, членами которого являлись епископ, приор и я, и во исполнение нашего приговора они должны были на костре искупить свой грех, — ответил Мэлдон.

— «Духовный трибунал»! — загремел доктор Ли. — А разве духовные трибуналы имеют право поджаривать до смерти свободных людей Англии? Если не желаете идти под суд за покушение на убийство, предъявите мне грамоту, подписанную его милостивым величеством королем или членами его королевского суда. Что? Вы не отвечаете? У вас никакой грамоты нет. Я так и думал. Ого, Клемент Мэлдон, испанская собака, висельник, знайте, что за вами давно уже наблюдают, а теперь вы еще, по всей видимости, присваиваете себе королевские полномочия. — Тут он на миг остановился, затем продолжал: — Задержать это духовное лицо и зорко стеречь его, пока я не разберусь в этом деле.

Солдаты из охраны комиссара окружили Мэлдона, его же люди не осмелились помешать им: сражаться они больше не хотели, а разговор о королевской грамоте внушил им страх.

Затем комиссар обратился к Сайсели:

— Вы единственная дочь сэра Джона Фотрела, не правда ли, и утверждаете, что являетесь супругой сэра Кристофера Харфлита? Так, по крайней мере, показала присутствующая здесь настоятельница. Что тут с вами происходило и почему?

— Сэр, — ответила Сайсели, — я и моя служанка, а также старая монахиня Бриджет были обвинены в колдовстве и приговорены к сожжению вон у тех столбов. Правда, — добавила она, — я-то верила, что мы не погибнем.

— А почему вы верили, леди? Похоже, что пламя едва не добралось до ваших тел, — сказал он, взглянув на столбы и разбросанные связки хвороста. — Сэр, я верила, потому что господь бог послал мне во сне видение.

— Да, стоя у столба, она клялась, что это правда! — вскричал чей-то голос. — А мы-то думали, сошла с ума.

— Станете ли вы теперь отрицать, что она ведьма? — вмешался Мэлдон. — Если бы она не была из числа слуг сатаны, то могла ли пророчествовать о своем освобождении?

— Ну, если видения и пророчества — доказательства колдовства, тогда, поп, все святое писание просто ведьмин котел, — ответил Ли. — Тогда и блаженная дева Мария и святая Елизавета были ведьмы, а апостолов Петра и Иоанна тоже следовало сжечь. Продолжайте, леди, только свои сновидения вы оставьте до более подходящего времени.

— Сэр, — продолжала Сайсели, — мы и не думали заниматься колдовством, и все мое преступление состоит в том, что я не соглашаюсь признать своего сына незаконнорожденным и передать право на мои земли и имущество этому вот аббату, убийце моего отца, а возможно, и мужа. О, выслушайте, выслушайте меня вы и весь собравшийся здесь народ, и я постараюсь как можно короче поведать вам мою историю. Разрешаете вы мне говорить? Комиссар кивнул головой, и она стала рассказывать все с самого начала так коротко, так просто, так правдиво и серьезно, что весь народ обступил ее тесным кольцом, стараясь не упустить ни слова, и даже жесткое лицо доктора Ли смягчилось, когда он слушал. Около получаса или немного больше рассказывала она о смерти отца, о своем бегстве и замужестве, о сожжении Крануэл Тауэрс, о том, как она овдовела, если действительно муж ее погиб. О том, как ее заточили в обители и как поступил аббат с нею и Эмлин; о рождении ее ребенка и попытке повивальной бабки, нанятой аббатом, умертвить мальчика. О том, как их судили и приговорили к смерти, хотя они ни в чем не повинны и обо всем, что они претерпели в этот день.

— Если вы невиновны, — крикнул один из монахов, когда она остановилась, чтобы передохнуть, — что же это за существо в образе черта натворило бед тут в Блосхолме? Разве мы не видели все это собственными глазами?

И тут кто-то громко вскрикнул и указал на деревья: в их тени двигалось какое-то странное существо, а спустя мгновение оно вышло на свет. Еще раз толпа рассыпалась во все стороны — кто туда, кто сюда, — даже лошади закусили удила и помчались прочь. Ибо к ним направлялся сам сатана, которого теперь все могли хорошо видеть. На голове у него торчали рога, сзади болтался хвост, тело было покрыто шерстью, как у зверей, лицо страшное и пестро размалеванное, а в руке он держал острые вилы на длинной рукояти. Люди, очертя голову, пустились наутек; только комиссар, спешившись, стоял неподвижно, может быть просто потому, что оцепенел от страха, а подле него обе женщины и кое-кто из монахинь, в том числе настоятельница, которая упала на колени и принялась бормотать молитвы. Страшное существо продолжало идти прямо к ним, пока не дошло до королевского посланца. Тут оно отвесило ему поклон, издало бычье мычанье, затем принялось спокойно развязывать какие-то завязки — и, наконец, ужасное одеяние спало с него, и перед всеми предстал Томас Болл.

— Что означает этот маскарад, мошенник? — прохрипел доктор Ли.

— Вы говорите — маскарад, сэр? — усмехнувшись, ответил Томас. — Если так, то, значит, из-за таких маскарадов попы жгут на кострах женщин в нашей веселой Англии. Сюда, люди добрые, сюда! — загремел он во весь голос. — Поглядите-ка на сатану во плоти. Вот его рога. — И он поднял их так, чтобы все видели. — Когда-то они красовались на голове у козла вдовы Джонсон. Вот хвост; немало мух согнал он с живота одной монастырской коровы; вот страшная харя, я ее смастерил, размалевав красками кусок пергамента. Вот грозные вилы, которыми окаянных грешников загоняют туда, где пожарче; сколько угрей поймал я этим трезубцем там, в заводи! Имеется у меня в мешке и еще одна штучка — адское пламя; лучше всего оно получается из серы, смешанной с маслом, подсохшим на очаге. Живо сюда, задарма поглядите на черта в полном параде!

Толпа начала возвращаться, сперва с опаской, потом люди стали брать у него из рук вещи, которые он им протягивал, ощупывали их, пока, наконец, сперва один, другой, а затем уже все не расхохотались.

— Нечего ржать! — заорал Болл. — Что тут смешного, когда благородные леди да и другие, чья жизнь кое-кому дорога, — и он взглянул на Эмлин, — едва не изжарились, как сельди, только потому, что одному бедняге пришло в голову повалять дурака и нарядиться в шкуру, чтобы не замерзнуть, да вдобавок нагнать страху на злодеев. Слушайте вы все: это я морочил людям голову. Это я вельзевул[157] да заодно и призрак сэра Джона Фотрела. Я зашел в часовню обители через известный мне потайной ход, спас вот этого младенца от гибели и так напугал убийцу, что она угодила прямо в ад; да, да, ряженый черт отправил ее к настоящему. Зачем я все это сделал? Чтобы защитить невинных и покарать злодея во всей его гордыне. Но злодей схватил невинных, а те не сказали ни слова, чтобы я не пострадал вместе с ними, и…

Ну, бог мой, остальное все знают! Еще немного, совсем немного, и дело бы плохо кончилось. Но я вовсе не такой дурень, каким притворялся много лет. К тому же у меня был добрый конь и тяжелый топор, а тут, в блосхолмской округе еще немало верных сердец; и вот вам доказательство: славные парни, что сейчас полегли мертвыми. И по земле ходят ангелы, хоть, правда, с виду они на ангелов не похожи. Вот один из них, а вот и другой. — Тут он указал пальцем сперва на толстого, напыщенного комиссара, а затем на растрепанную настоятельницу и добавил: — А теперь, сэр комиссар, за все, что я совершил во имя справедливости, прошу прощения у вас, ибо как на мне красовались чертовы рога и копыта, так вы ныне облачены величием и милосердием самого короля. Иначе аббат и его наемные палачи, которые считают себя господами и над королем и над народом, прикончат меня за все это, как прикончили немало людей и получше. Потому простите меня, ваше всемогущество, простите! — И он бросился перед ним на колени.

— Прощаю тебя, Болл, именем короля прощаю, — ответил Ли: титулы и звания, которые так щедро расточал ему хитрый Томас, польстили ему гораздо больше, чем можно было подумать.

— Я, комиссар его милостивого величества, объявляю, что за все сделанное тобой, а также начатое, но недоделанное ты никакому взысканию не подлежишь и против тебя не может быть возбуждено уголовное или гражданское дело, о чем мой секретарь составит тебе бумагу. Ну, славный парень, вставай, но не рядись больше в перья сатаны — не то, пожалуй, он покажет тебе и когти свои и клюв — это ведь не такая птичка, которую можно дразнить. Давайте-ка сюда этого испанца Мэлдона. Мне надо сказать ему кое-что.

Стали искать и тут и там, но аббата обнаружить не удалось. Солдаты клялись, что они не спускали с него глаз, даже когда старались улепетнуть от черта, однако он, несомненно, исчез.

— Мерзавец от нас ускользнул! — прорычал комиссар, побагровев от ярости. — Разыскать его и схватить! Мой приказ дает на это право любому. Начинайте охоту. Я иду в аббатство, — может быть, лиса укрылась в свою нору. Пять золотых крон тому, кто поймает этого лицемера и предателя. Теперь все, ревностно стараясь показать свою преданность королю и заработать кроны, разбрелись на поиски, так что три «ведьмы», Томас Болл, мать Матильда и монахини очутились почти в полном одиночестве и стояли, глядя друг на друга и на лежащих кругом убитых и раненых.

— Пойдемте в обитель, — сказала мать Матильда. — По солнцу я вижу, что наступает время вечерней молитвы, и, видимо, никто нас трогать не станет.

Томас подошел к ее лошади, которая паслась неподалеку, и подвел ее к настоятельнице.

— Ну нет, друг мой, — решительно вскричала та, — пока я жива, видеть не хочу эту зловредную скотину. Теперь я буду ходить пешком, а там пусть меня носят. Дарю тебе этого коня. Он мой, за него заплачено. Сестра, подай мне руку.

— Хорошо я поработал, Эмлин? — спросил Болл, подтягивая подпругу.

— Не знаю, — ответила она, искоса глядя на него. — Сперва ты праздновал труса, так что нас едва не сожгли за твои дела, ну, а потом, что и говорить, обрел разум. Впрочем, если верить тебе, ты его никогда не терял. Повадки твои тоже переменились, вон тот подлец капитан узнал, что ты умеешь обращаться с топором. Так что давай, парень, об этом больше не говорить; по правде сказать, аббат и его шпионы были жестокие хозяева и сломили твой дух своими епитимьями да разговорами об адских мучениях. Ладно, помоги моей госпоже сесть на лошадь, она совсем обессилела, а мне дай опереться на твое плечо. Стоять у столба нелегкое дело.

У Сайсели сохранились лишь очень туманные и путаные воспоминания о второй половине этого дня. Помнилось ей, что в церкви служили благодарственный молебен, и хотя уста ее почти не шептали молитв, сердце зато было преисполнено благодарности. Помнилось и то, что добрая сестра, которая снабдила их прядками из веревки святой Екатерины, получая обратно сохраненные заботливо реликвии, уверяла Сайсели и Эмлин, что спаслись они исключительно благодаря им. Помнилось, что она принимала какую-то пищу и давала мальчику грудь, а затем все исчезло до следующего утра, когда она проснулась и увидела, что солнце заливает ту самую комнату, из которой их вчера вывели, чтобы предать самой мучительной смерти.

Да, она проснулась и увидела, что рядом с нею Эмлин приводит в порядок ее одежду, как она делала в течение многих лет, и тут же на ярком солнце лежит ее мальчик и радостно лепечет, в блаженной своей невинности даже не ведая о миновавших ужасах. Сперва ей показалось, что она видела очень страшный сон, но постепенно вся правда дошла до ее сознания, и она невольно задрожала — да, теперь, когда вся тяжесть свалилась с ее сердца, она побледнела и задрожала, как осина на ветру.

О, если бы лошадь Томаса Болла обессилела на пять минут раньше, она, в чьих жилах сейчас так горячо билась алая кровь, была бы теперь лишь грудой обгорелых костей. А если бы вера оставила ее и она уступила аббату, так что ему не пришлось бы тратить время на уговоры у костра, Болл тоже явился бы слишком поздно.

Когда они позавтракали, их вызвали к настоятельнице, которая хотела поговорить с ними у себя в комнате. Они отправились к ней, с радостью ощущая, что их уже не держат под замком и они могут ходить куда угодно, и застали ее сидящей в высоком кресле; все тело у нее болело, и она не в состоянии была двинуться. Сайсели подбежала к ней, опустилась на колени и поцеловала ее, а настоятельница благословила молодую женщину левой рукой, так как правую стерла себе о поводья.

— А ведь, по правде говоря, Сайсели, — сказала она, улыбаясь, — это мне бы следовало стать перед тобой на колени, если бы у меня хватило сил. Теперь мне все рассказали, и, выходит, велика твоя вера.

— Да, правда, матушка, — коротко ответила Сайсели, ибо об этих вещах ей не хотелось распространяться, да и впоследствии она не любила много о них говорить, — все исполнилось благодаря вам.

— Дочь моя, я ведь оказалась только орудием; ну, да оставим пока разговоры обо всех этих святых делах. Может быть, потом ты мне о них расскажешь подробнее, а пока обратимся к делам мирским, которые не очень хороши. Твое освобождение куплено было довольно дорогой ценой, дочь моя: этот грубый и безбожный человек, королевский ревизор, сказал мне по дороге сюда, что наша обитель будет закрыта, ее земли и доходы перейдут в казну, а мне и моим сестрам придется на старости лет пропадать с голоду. По правде сказать, для того чтобы он согласился сюда приехать, я вынуждена была сама составить ходатайство об обследовании монастыря и подписать его. Теперь ты видишь, как сильно я люблю тебя, моя Сайсели.

— Матушка, — ответила она, — этого не должно, не может быть.

— Увы, дитя мое, что ты тут сделаешь? Эти ревизоры да и те, кто их посылает, жадный народ. Я слышала, что они повсюду отбирают земли и имущество у таких монахов и монахинь, как мы, и если уж очень повезет, кое-кто из монахов получит жалкое пособие на хлеб насущный. Когда-то у меня были свои средства, но они все ушли на выкуп фермы в долине, которую захватил аббат, и на то, чтобы удовлетворять его дальнейшие вымогательства.

— Послушайте, матушка. У меня есть богатство, спрятанное, я сама хорошо не знаю где, но Эмлин знает. Оно принадлежит только мне — это семейные драгоценности Карфаксов, перешедшие ко мне от матери. Из-за них-то мы и попали на костер: в обмен на сокровище аббат предлагал нам жизнь, а когда было уже слишком поздно, то более легкий конец, чем смерть от огня. Но я не позволила Эмлин раскрыть ему тайну: какое-то предчувствие было у меня, и теперь я знаю, что поступила правильно. Матушка, мы продадим эти камни и выкупим вашу землю, а может быть, и добьемся у его королевской милости разрешения не закрывать вашу обитель, так чтобы вы с прочими сестрами могли жить в ней и служить богу, как это делалось на протяжении многих поколений. Даю вам клятву от своего имени, от имени моего сына, а также и мужа, если он жив.

— Но если твой муж жив, милая моя Сайсели, ему, возможно, понадобится это богатство.

— Нет, матушка, он его не получит — разве что встанет вопрос о его жизни, свободе или чести. Да и сам он, узнав, что вы сделали для меня и нашего ребенка, с радостью отдаст вам его и все, что у него самого есть; да он будет считать это своим долгом.

— Хорошо, Сайсели, во имя божие и от своего собственного имени — благодарю тебя. Посмотрим еще, посмотрим! Только берегись, чтобы доктор Ли не узнал об этом сокровище. Но где оно спрятано, Эмлин? Не бойся открыть мне тайну; неплохо будет, если ее узнает кто-нибудь, кроме тебя, а я думаю, что опасность для вас миновала.

— Да, скажи, Эмлин, — сказала Сайсели. — Я раньше не расспрашивала тебя, опасаясь своей собственной слабости, но теперь мне любопытно. Здесь нас никто не услышит.

— Хорошо, госпожа, я тебе скажу. Помнишь, в тот день, когда сгорел Крануэл, мы искали убежища в центральной башне, откуда я унесла тебя, бесчувственную, в подземелье? Там мы пролежали всю ночь; и, когда ты была без сознания, я все время ощупывала пальцами стену, пока не обнаружила, что один камень от времени и сырости расшатался, — за ним оказалось пустое пространство. В этой дыре я и спрятала драгоценности; они лежали у меня на груди, завернутые в шелк. Потом я заполнила дыру мусором, собранным с полу, и положила на место камень, укрепив его кусками извести. Это третий камень, если считать от восточного угла, во втором ряду над полом. Туда я их положила, и там они лежат и поныне. Никто их в стене не обнаружит, разве что башню разрушат и сравняют с землей.

В это мгновение раздался стук в дверь.

Когда Эмлин открыла ее, вошла монахиня и сказала, что королевский ревизор хочет побеседовать с настоятельницей.

— Пусть он зайдет ко мне, — я ведь не могу двигаться, — сказала мать Матильда. — А вы, Сайсели и Эмлин, побудьте со мной, при таком разговоре не плохо иметь свидетелей.

Минуту спустя появился в сопровождении своих секретарей доктор Ли; он был пышно разодет и тяжело дышал, так как ему пришлось подняться по лестнице.

— К делу, к делу, — произнес он, не успев даже как следует ответить на приветствие настоятельницы. — Монастырь ваш секвестрирован по вашему собственному ходатайству, сударыня, поэтому мне незачем заниматься предварительным обследованием.Впрочем, я готов признать, что, по всем данным, слава у него неплохая: никаких скандальных историй о нем неизвестно — может быть, потому, что все вы уже вышли из возраста, когда занимаются шалостями. Предъявите-ка теперь все документы, акты на владение землей и данные по доходам от аренды, чтобы я мог принять их от вас по должной форме и объявить о закрытии обители.

— Сейчас я за ними пошлю, — смиренно ответила настоятельница, — а пока скажите же мне, что нам, бедным монахиням, теперь делать? Мне шестьдесят лет, и сорок из них я прожила в этом доме. Среди сестер тоже нет молодых, а некоторые еще старше меня. Куда нам деваться?

— Живите в миру, сударыня. Вы найдете, что там неплохо и для всех места хватает. Бросьте гнусавить молитвы, откажитесь от грубых суеверий — да, кстати, не забудьте передать нам все ценные ковчежцы для мощей и другие папистские эмблемы, отлитые из драгоценных металлов, которые у вас имеются, — и ступайте в широкий мир. Выходите замуж, если сможете найти мужей, занимайтесь полезными ремеслами. Делайте, что вам вздумается, и благодарите короля, который освобождает вас от бремени нелепых обетов и из плена монастырских стен.

— Вы даруете нам свободу умирать с голоду. Понимаете ли вы, сэр, что делаете? Сотни лет жили мы в Блосхолме и в течение ряда поколений молились богу о душах людей и заботились о их земных нуждах. Никому мы не делали зла, а все, что получали от своей земли или от благочестивых деятелей, раздавали щедрой рукой, ничего себе не оставляя. Множество бедняков питалось у наших ворот, мы ухаживали за больными, обучали детей. Часто мы отказывали себе во всем, чтобы побольше раздавать. Теперь вы гоните нас из обители на верную гибель. Если на то воля божия, ничего не поделаешь; но что будет с бедняками Англии?

— Это, сударыня, дело Англии и ее бедняков. Теперь же, как я вам уже сказал, времени у меня мало. Я тороплюсь в Лондон доложить об этом вашем аббате: он настоящий мерзавец и я многое разузнал о его злодейских кознях. Поэтому прошу вас поскорее послать кого-нибудь за документами.

В этот миг вошла монахиня, неся поднос с печеньем и вином. Эмлин приняла его от нее и, налив вина в кубки, предложила ревизору и секретарям.

— Славное вино, — сказал он осушив кубок, — весьма благородное вино. Вы, монашки, приготовляете самые лучшие наливки. Пожалуйста, не забудьте включить его в инвентарь. Вы, милая моя, кажется, одна из тех, кого этот аббат намеревался сжечь? Да, да, а это ваша хозяйка, госпожа Фотрел или госпожа Харфлит? Мне как раз надо сказать ей два слова.

— Я к вашим услугам, сэр, — сказала Сайсели.

— Так вот, сударыня, вы и ваша служанка избежали костра, к которому, насколько я мог судить, вас приговорили без каких-либо оснований. Однако осудил вас компетентный духовный трибунал, и его решение остается в силе, пока король не дарует вам прощения, если ему угодно будет это сделать. Поэтому, я полагаю, что вам следует ожидать здесь его волеизъявления.

— Но сэр, — сказала Сайсели, — если добрым сестрам, приютившим меня, придется уйти отсюда, как же мы сможем жить в их доме одни? Вы, однако, говорите, что я не должна его покидать; и действительно, если бы даже мне и можно было его покинуть — куда я пойду? Дом моего мужа сожжен, мой собственный дом захвачен аббатом. С другой стороны, если я и здесь останусь, он тем или иным способом погубит меня.

— Мерзавец скрылся, — сказал доктор Ли, почесывая себе подбородок.

— Да, но он возвратится или же пришлет кого-либо из своих людей, а вы сами знаете, сэр, что эти испанцы злопамятны; я же долго с ним враждовала. О сэр, я молю короля оказать покровительство моему ребенку и мне, а также Эмлин Стоуэр.

Комиссар продолжал почесывать подбородок.

— Вы можете дать ценные показания против этого Мэлдона — не так ли?

— Да, — вмешалась Эмлин, — такие, что его можно будет десять раз повесить; и я тоже дам показания.

— И у вас имеются большие поместья, которые он захватил, — верно?

— Имеются, сэр, ибо род мой знатный и положение высокое.

— Леди, — промолвил он уже гораздо более почтительным тоном, — отойдите в сторону; мне надо с вами переговорить с глазу на глаз. — С этими словами он направился к окну, и она пошла за ним. — Скажите-ка мне, какова была стоимость вашего имения?

— Точно не знаю, сэр, но от отца слышала, что оно приносило около трехсот фунтов дохода.

Ревизор сделался еще почтительнее, ибо по тем временам это было большое состояние.

— Вот как, миледи. Большие деньги, весьма хорошее состояние, если вам удастся получить его обратно. Буду говорить с вами откровенно. Королевские комиссары не очень хорошо оплачиваются, расходы же у них большие. Если я устрою дела ваши таким образом, что вы получите обратно свое состояние и приговор за колдовство, вынесенный вам и вашей служанке, будет отменен, обещаете вы заплатить мне сумму, равную годовому доходу с вашего имущества, в возмещение тех затрат, которые мне придется сделать во время хлопот по вашему делу?

Теперь подумать надо было Сайсели.

— Разумеется, — наконец ответила она, — если вы сделаете еще одно — оставите добрых сестер спокойно доживать в их обители.

Он покачал своей большой головой.

— Сейчас это уж невозможно. Дело получило чересчур широкую огласку. Лорд Кромуэл скажет, что меня подкупили, и я, чего доброго, потеряю должность.

— Хорошо, — продолжала Сайсели, — тогда, если вы обещаете, что на один год их оставят в покое для того, чтобы они могли устроить как-нибудь свое будущее.

— Это я могу сделать, — сказам он, кивнув головой, — на том основании, что вели они здесь ничем не опороченную жизнь и защищали вас от врагов короля. Но в этом мире все непрочно. Я должен просить вас подписать одни документ; в нем вы признаете, что получили от меня заем в триста фунтов, которые будут возвращены мне с процентами после того, как вы вступите во владение своим имуществом.

— Составьте его, и я подпишу, сэр.

— Отлично, сударыня. Теперь, поскольку мы обо всем договорились, вы поедете со мной в Лондон, где будете в безопасности. Отправимся мы не сегодня, а завтра, с рассветом.

— В таком случае со мной должна поехать и моя служанка Эмлин, сэр, чтобы помогать мне с ребенком, а также Томас Болл, ибо он может доказать, что колдовство, за которое нас осудили, всего-навсего его проделки.

— Да, да, но дорожные расходы на троих будут весьма значительны. Есть у вас какие-нибудь деньги?

— Да, сэр. У Эмлин в одном из ее платьев зашито около пятидесяти фунтов золотом.

— А! Сумма вполне достаточная. Она даже слишком крупная, чтобы в наше беспокойное время вы могли одни везти ее без риска. Не дадите ли мне на хранение половину?

— С удовольствием, сэр, я вам вполне доверяю. Выполните только свое обязательство, а я буду твердо держаться моего.

— Хорошо. Когда Томасу Ли идут навстречу, он в долгу не остается — это всякий признает. Сегодня вечером я принесу документ, а вы мне передадите на хранение двадцать пять фунтов.

Затем он в сопровождении Сайсели вернулся туда, где сидела настоятельница, и сказал:

— Мать Матильда — ведь, кажется, таково имя ваше в иночестве? — леди Харфлит просила меня за вас, и ввиду того что вы так благородно обошлись с нею, я обещал от имени короля, что вы и ваши монашки будете жить здесь еще один год, с этого дня, после чего безропотно передадите свой монастырь его величеству; я же исходатайствую для вас пенсию.

— Благодарю вас, сэр. Для старого человека год отсрочки — большое дело. За год многое может приключиться, например — моя смерть.

— Не благодарите меня, — я просто человек, поступающий, как велят ему долг и справедливость. Документы, которые вы должны подписать, готовы будут после обеда. Кстати, скажу вам, что леди Харфлит со своей служанкой, а также этот смелый и умный парень, Томас Болл, завтра утром едут со мною в Лондон. Она вам все объяснит. В три часа я буду у вас.

Ревизор и его секретари вышли из комнаты так же спесиво, как вошли. Оставшись втроем с матерью Матильдой и Эмлин, Сайсели объяснила им, что произошло.

— Думаю, что ты правильно поступила, — сказала настоятельница, выслушав все до конца. — Человек этот — жадная акула, но лучше пусть он откусит тебе палец, чем проглотит всю целиком. А насчет нас ты, конечно, хорошо поторговалась — мало ли что может случиться за год? К тому же, дорогая Сайсели, в Лондоне тебе будет безопаснее, чем здесь. В надежде на такие деньги, как триста фунтов, этот комиссар будет беречь тебя как зеницу ока и продвинет вперед твое дело.

— Если кто-нибудь не пообещает ему побольше, например тысячу фунтов, чтобы он, наоборот, ставил палки в колеса, — вмешалась Эмлин. — Ну, да иного выхода не было, а бумажные обязательства ничего не стоят. Вот добрых двадцати пяти фунтов золотом мне жалко. Теперь же, матушка, нам надо собраться, а дела много. Прошу вас, пошлите кого-нибудь разыскать Томаса Болла; он, наверно, тут, неподалеку. Раз уж мы теперь не заключенные, я хотела бы пройти вместе с ним по одному делу, о котором вы, может быть, догадываетесь. В городе Лондоне нам могут понадобиться средства. Надо также раздобыть лошадей для нас самих и для багажа и еще о многом позаботиться.

Томаса Болла вскоре разыскали: он спал в одном из соседних домов, ибо после своих приключений и триумфа основательно выпил и долго не мог проснуться. Узнав об этом, Эмлин задала ему хорошую головомойку, заявила, что он не человек, а пивной бочонок, и наговорила много других неприятных слов. Под конец он вышел из себя и ответил, что не будь этого пивного бочонка, она сейчас была бы кучкой пепла. Тут она перевела разговор на другое и сообщила ему, в чем они нуждаются, а также о том, что ему предстоит сопровождать их в Лондон. На это он ответил, что к утру оседланы будут хорошие кони, благо он знает, где их раздобыть: в конюшне аббатства еще остались лошади, которым пробежка не повредит. Добавил он также, что рад будет на некоторое время расстаться с Блосхолмом: здесь у него со вчерашнего дня завелись враги — все те, чьи друзья лежат раненые или ждут погребения. После этого Эмлин шепнула ему что-то на ухо, и он в знак согласия кивнул головой, сказав при этом, что мешкать не станет и скоро будет готов.

В тот же вечер Эмлин отправилась куда-то верхом вместе с хорошо вооруженным Томасом, объяснив, что хочет испытать коней, на которых им предстоит завтра ехать. Вернулась она поздно — было уже совсем темно.

— Ну что, достала? — спросила Сайсели, когда они остались вдвоем у себя в комнате.

— Да, — ответила Эмлин. — Все до единой. Но кое-где каменная кладка обвалилась, и трудно было пробраться в подземелье. По правде сказать, без Томаса Болла с его бычьей силой мне самой никогда бы не справиться. К тому же аббат побывал уже там до нас и изрыл весь пол. Но, дурень такой, о стене он и не подумал так что все хорошо. Половину вещей я зашью в свою нижнюю юбку, половину в твою, чтобы риска было меньше. На случай, если нападут грабители, деньги, что нам оставил этот загребущий ревизор (я ведь половину отдала ему, когда ты подписала документ), мы будем открыто держать в кошельках на поясе. Дальше они искать не станут. О, чуть не забыла: кроме драгоценностей, у меня еще кое-что есть, вот оно. — С этими словами Эмлин вынула из-за корсажа пакет и положила его на стол.

— Что это? — спросила Сайсели, недоверчиво глядя на грязный лоскут парусины, в который он был завернут.

— Откуда мне знать? Разрежь и посмотри. Я знаю только, что, когда я стояла у ворот обители и ждала Томаса, который отводил лошадей в конюшню, какой-то человек в широком плаще вынырнул из-за завесы дождя и спросил, не Эмлин ли я Стоуэр. Я сказала «да»; тогда он сунул мне это в руку, велел непременно отдать леди Харфлит и исчез.

— У этого пакета такой вид, точно он прибыл из-за моря, — прошептала Сайсели, дрожащими пальцами торопливо вспарывая его. Наконец парусиновая оболочка была вскрыта, внутренний запечатанный конверт тоже, и в нем, среди прочих документов, оказался небольшой сверток пергаментных листков, покрытых корявыми, неразборчивыми письменами. Однако на обороте они смогли разобрать названия «Шефтон» и «Блосхолм», начертанные более крупными буквами. Что-то написано было и каракулями сэра Джона Фотрела, а под этой записью стояло его имя и другие, среди которых были имена отца Нектона и Джефри Стоукса. Сайсели некоторое время смотрела на документы, потом сказала:

— Эмлин, я узнаю эти пергаментные листки. Их мой отец взял с собой, когда ехал в Лондон, чтобы опровергнуть домогательства аббата, а вместе с ними были показания об изменнических речах, которые аббат вел в прошлом году в Шефтоне. Да, эту внутреннюю обшивку делала я сама из полотняных тряпок, взятых в коридорном стенном шкафу. Но как они сюда попали?

Не ответив ни слова, Эмлин взяла разрезанную материю и потрясла ее.

Не замеченная ими раньше полоска бумаги упала на стол.

— Может быть, тут мы найдем объяснение, — сказала она. — Прочитай, если сможешь. Тут, на внутренней стороне, что-то написано.

Сайсели схватила полоску бумаги. И так как исписана она была разборчивым почерком умелого писца, прочитала ее без труда, только голос ее дрожал. Вот что было в записке:

«Миледи Харфлит!

Это бумаги, которые Джефри Стоукс спас, когда погиб ваш отец. Они были отданы на хранение тому, кто вам сейчас пишет, далеко в заморских землях, и он возвращает их, не вскрыв. Супруг ваш жив и здоров, так же как и Джефри Стоукс, и хотя их задержали в пути, сэр Кристофер, без сомнения, сумеет добраться до Англии, куда не торопился возвращаться, думая, как и я думал, что вас нет в живых. Есть причины, мешающие мне, его и вашему другу, повидаться с вами или написать обстоятельнее, ибо долг призывает меня в другое место. Когда он будет выполнен, я разыщу вас, если буду жив. Если нет, то ждите спокойно, пока не обретете вновь свое счастье; я надеюсь, что это случится.

Некто, горячо любящий вашего супруга, а ради него — и вас».

Сайсели положила записку на стол, и из глаз ее хлынул поток слез.

— О, жестокий, жестокий, — рыдала она, — сообщить мне так много и вместе с тем так мало! Впрочем, нет, я просто неблагодарная дрянь, ведь Кристофер жив, и я дожила до того, что узнала об этом, хоть он и считает меня умершей.

— Клянусь душой, — сказала Эмлин, когда ей удалось успокоить Сайсели, — этот человек в плаще просто король всех вестников. Знай я только, что он принес, я бы у него все выпытала, даже если бы мне пришлось вцепиться в него, как жена Пентефрия вцепилась в Иосифа Прекрасного[158]. Ну что ж, Иосиф скрылся, а на безрыбье и рак рыба, да и рак-то не плохой. К тому же ты получила документы, которые сейчас тебе особенно необходимы и, что еще лучше, письменное свидетельство, по которому предатель Мэлдон угодит на эшафот.

Глава 14

ДЖЕКОБ И ДРАГОЦЕННОСТИ
Путешествие в Лондон было для Сайсели делом необычным: никогда еще не отъезжала она больше чем на пятьдесят миль от своего дома, и лишь однажды, еще ребенком, провела месяц в городе, когда гостила у тетки в Линкольне. Правда, путешествовала она с удобствами, так как комиссар Ли не любил себя утруждать: по этой причине они пускались в дорогу поздно, а останавливались на ночлег рано, либо в какой-нибудь гостинице получше (если вообще в те времена существовали сносные гостиницы), либо в одном из монастырей, где он требовал всего самого лучшего, что только могли предложить ему перепуганные монахи. С ними, как заметила Сайсели, он обходился очень сурово: бранился, угрожал, производил тщательное обследование, зачастую обвинял их в преступлениях, которых они не совершали, и под конец вымогал большие взятки даже в тех случаях, когда в данное место ему никакого поручения не давалось, грозя, что вернется позже. Он также принимал доносчиков и записывал все скандальные сплетни и клеветнические сведения, которые они сообщали ему о тех, чей хлеб ели. Поэтому еще задолго до того, как они увидели Черинг Кросс, Сайсели возненавидела этого спесивого, властного и жадного человека, который скрывал жестокость под личиной добродетели и, преследуя свои личные цели, произносил громкие слова о боге и короле. Однако, наученная горьким опытом, она умела скрывать свои чувства, так как боялась нажить врага в человеке, имевшем возможность погубить ее, и скрепя сердце принудила к этому Эмлин. Дело осложнялось и тем, что Сайсели была красива и некоторые из спутников ревизора заговаривали с нею так, что не понять их было невозможно. Кончилось все это тем, что, налетев на одного из них, Томас Болл задал ему такую взбучку, какой тот еще никогда не получал, после чего возникли неприятности, от которых пришлось откупаться деньгами.

Однако в целом все шло не так уж плохо. Королевскому ревизору и его спутникам никто повредить не смел; осень стояла погожая, мальчуган ничем не болел, а места, по которым они проезжали, были для Сайсели полны новизны и интереса.

Наконец однажды, выехав из Барнета, они к вечеру добрались до столицы, показавшейся ей чудесным городом, — никогда еще не видала она такого множества домов и людей, деловито сновавших взад и вперед по узким улицам, которые с наступлением темноты освещались фонарями. Тут произошел оживленный спор, где им остановиться. Доктор Ли сказал, что он знает один дом, который им вполне подошел бы, но Эмлин и слышать об этом не хотела: она уверена была, что там их обворуют; мысль о драгоценностях, которые они втайне от всех хранили на себе, не давала ей покоя. Вспомнив о двоюродном брате своей матери, золотых дел мастере, по имени Смит, который еще года два тому назад был жив и обитал в Чипсайде, она заявила, что непременно его разыщет.

Они отправились в Чипсайд, взяв в качестве провожатого одного из писцов ревизора — не того, которого поколотил Болл, а другого, — и, наконец, поискав немного, обнаружили в глубине одного двора довольно невзрачный дом Джекоба Смита с тремя шарами вместо вывески. Эмлин спешилась и, так как дверь оказалась не запертой, вошла в дом, где ее встретил седобородый старик в поднятых на лоб роговых очках и с такими же, как у нее самой, черными глазами — ведь у них обоих текла в жилах цыганская кровь.

Разговора их Сайсели не слышала, но старик вышел к ней вместе с Эмлин и довольно долго осматривал ее и Болла с ног до головы, словно снимал с них мерку. Наконец он сказал, что от своей родственницы, которой не видел уже лет тридцать, он узнал, что обе они и их слуга хотят снять помещение; свободные комнаты у него есть, и они могут получить их за соответствующую плату.

Сайсели спросила, сколько это будет стоить, и, когда он назвал сумму — десять шиллингов серебром в неделю за всех троих и их лошадей, которые будут помещены в конюшне неподалеку, — велела Эмлин выдать ему один фунт золотом вперед. Он взял деньги, надкусил золотые монеты, чтобы убедиться в их качестве, но не спрятал в карман, а предложил жильцам сперва осмотреть помещение. Они прошли в комнаты и, найдя их чистыми и удобными, хотя и несколько темноватыми, заключили сделку с хозяином, после чего отпустили своего провожатого-писца с поручением сообщить адрес доктору Ли, пообещавшему известить их о ходе дела, как только ему удастся продвинуть его.

Когда он ушел, а Томас Болл в сопровождении подмастерья отвел в конюшню верховых и вьючную лошадь, старик стал вести себя иначе, пригласил их в комнату для посетителей, расположенную за мастерской, и послал свою домоправительницу, женщину не очень молодую, но приятной внешности, приготовить для всех еду. Сам же принялся угощать их всевозможными наливками из приземистых голландских бутылок. Он проявлял необыкновенную любезность, уверяя, что очень счастлив повидать родственницу, ибо теперь у него совсем не осталось близких людей — жена и двое детей умерли во время одной из частых в Лондоне эпидемий. К тому же родился он в Блосхолме, хотя и уехал оттуда полвека назад, знал деда Сайсели и мальчишкой играл с ее отцом. И он, как человек веселый и разговорчивый, стал засыпать их бесконечными вопросами о том и о сем, но они сочли более осторожным на некоторые из них не отвечать.

— Ага! — сказал он. — Вы хотите испытать меня, прежде чем довериться. Да и кто вас за это осудит в нашем жестоком мире? Но, может быть, я больше знаю о вас, чем вы думаете; ведь у меня такое ремесло, что мне приходится многое узнавать. Вот, например, слышал я о том, что в Блосхолме недавно был суд над ведьмами, довольно плохо окончившийся для некоего аббата, а также об исчезновении знаменитых драгоценностей Карфаксов, что весьма огорчило этого святого человека. Да, драгоценности, говорят, были самые настоящие: я, по крайней мере, слышал, что среди них имелись две розовые жемчужины, достойные королевской сокровищницы. Жалко, что они утеряны: ведь их владелицей была бы миледи, а мне, скромному золотых дел мастеру, очень хотелось бы на них взглянуть. Ну ладно, ладно; может быть, я их все-таки увижу: утерянное иногда снова находят. А вот и обед наш поспел; кушайте, кушайте, потом побеседуем.

Так прошла первая из многих приятных трапез, которые они разделяли со своим хозяином — Джекобом Смитом. Эмлин потихоньку навела о нем справку у всех соседей и узнала, что ее родственник пользуется самой доброй славой и всеобщим доверием.

— Так почему же и нам не довериться ему? — спросила Сайсели. — Нам ведь очень нужны друзья и люди, которым мы могли бы верить.

— Даже в отношении драгоценностей, госпожа?

— Даже и в этом отношении: ведь драгоценности — по его части; у него в железном сундуке они были бы сохраннее, чем зашитые на живую нитку в наших платьях: я из-за них ни днем ни ночью покоя не имею.

— Все-таки лучше обождем, — ответила Эмлин. — Когда они окажутся у него в сундуке, — кто знает, удастся ли нам вообще извлечь их оттуда?

На другой день после этого разговора к ним явился ревизор Ли и принес не очень приятные новости. По его словам, лорд Кромуэл заявил, что поскольку блосхолмский настоятель притязал на шефтонские земли, а теперь его права перешли или скоро перейдут к королю, король сам выступает как притязатель и от своих требований не откажется. К тому же деньги при дворе сейчас так нужны, тут доктор Ли бросал на них жесткий взгляд, что и речи не может быть об отказе от каких-либо ценностей, разве что за соответствующее возмещение. При этих словах он взглянул еще жестче.

— А откуда у миледи средства на это возмещение? — резко вмешалась Эмлин, опасаясь, как бы Сайсели себя не выдала. — Сейчас она лишь бездомная нищая, у которой едва наберется несколько фунтов золотом; и даже если бы ей удалось получить свое имущество, вашей милости известно ведь, что доходы с него за первый год уже обещаны.

— Ах, — с грустным видом произнес доктор, — дело, разумеется, обстоит плохо. Однако, — хитро добавил он, многозначительно подчеркивая свои слова, — только недавно дошел до меня слух, будто у леди Харфлит есть припрятанное богатство, доставшееся ей от матери, — разные ценные украшения и тому подобные вещи.

Сайсели вся вспыхнула, ибо маленькие глазки доктора Ли буквально влились в нее, а притворяться она не умела. Но с Эмлин дело обстояло иначе: та умела с волками выть по-волчьи.

— Послушайте, сэр, — сказала она, напуская на себя таинственность, — вам сказали правду. Были у нас разные ценные вещи. Зачем бы нам скрывать это от вас, нашего друга? Но — увы! — они у этого жадного мерзавца аббата. Он ощипал мою бедную леди, как птичку, которую собираются изжарить. Отберите их у него, сэр, и могу поручиться, что она отдаст вам половину, — ведь правда, миледи?

— Разумеется, — ответила Сайсели. — Доктору, которому мы стольким обязаны, я с радостью отдам половину всех ценностей, которые он сможет отобрать у аббата Мэлдона. — Она замолкла, ибо ложь застряла у нее в горле. Вдобавок она чувствовала, что побагровела, как пион.

По счастью, комиссар этого не заметил, а если заметил, то приписал волнению или гневу.

— Аббат Мэлдон, — проворчал он, — вечно аббат Мэлдон! И гнусный же ворюга этот высокомерный испанец, которому нипочем оставить человека сиротой, а потом еще обобрать его. К тому же он еще злодей и изменник. Знаете ли вы, что он сейчас поднимает на севере мятеж? Ну, я еще увижу, как его вздернут на дыбу! А есть у вас список этих ценных вещей?

Сайсели дала отрицательный ответ, а Эмлин добавила, что его придется составить по памяти.

— Хорошо. Завтра или в ближайшие же дни я опять зайду, а пока не бойтесь, я с вашего дела глаз не спущу, как кошка с воробья. Ах ты, крыса поганая, испанский аббат, подожди у меня, запущу я когти в твою жирную спину! До свидания, миледи Харфлит, до свидания, госпожа Стоуэр; мне надо идти возиться с другими попами немногим получше этого. — И он удалился, бормоча проклятия по адресу аббата.

— Ну вот, теперь, кажется, настало время довериться Джекобу Смиту, — сказала Эмлин, когда дверь за ним закрылась. — Тот еще может оказаться честным человеком, а уж этот доктор наверняка мошенник. К тому же он что-то прослышал о драгоценностях и подозревает нас. А вот и вы, кузен Смит, заходите, пожалуйста, нам с вами надо побеседовать. Заходите и, будьте добры, закройте за собой дверь.

Через каких-нибудь пять минут все до единой драгоценные вещи лежали на столе перед старым Джекобом, который смотрел на них круглыми от изумления глазами.

— Драгоценности Карфаксов, драгоценности, о которых я так часто слышал! Те самые, которые старый крестоносец отнял у одного султана на востоке, где о них доныне идет молва. Сокровище султанов, если только оно не прямо из Нового Иерусалима[159], где эти украшения носили ангелы. И вы говорите, что вы, две женщины, везли такие бесценные вещи зашитыми в ваши плащи, которые, как я сам убедился, у вас валяются где попало? Правда, у женщин вообще разума нет, но таких дур я еще никогда не видел! А ведь спутником у вас был доктор Ли, который у ребенка способен стащить игрушку!

— Дуры мы или нет, — едко возразила Эмлин, — но вот они в целости и сохранности, хотя и подвергались некоторому риску. И потому я прошу вас взять их на хранение, кузен Смит.

Старый Джекоб прикрыл драгоценности скатертью и понемногу переложил их к себе в карман.

— Мы на верхнем этаже, — объяснил он, — и дверь заперта, но кто-нибудь мог поставить лестницу и заглянуть в окно. Находись я на улице, я бы по игре отраженного в них света сообразил, что на столе лежат драгоценности. Даже у себя в кармане я и в течение часа не могу считать их сохранными. — С этими словами он подошел к стене, нащупал пальцами какое-то место в деревянной обшивке; панель отошла, открыв тайник, в котором лежали различных размеров пакеты и свертки, и среди них он разместил драгоценности, но не все. Потом он подошел к другим панелям и открыл их точно таким же способом: там тоже лежали пакеты, и за ними он разместил остальные вещи.

— Ну вот, безрассудные вы женщины, — сказал он, — раз вы мне доверились, то и я вам верю. Вы видели у меня в конторе окованные железом сундуки и, наверно, подумали, что там я и храню весь свой товар. Так думают и все лондонские воры; они там уже дважды рылись, а унесли только немного олова. Помнится мне, что часть этого олова была потом обнаружена у придворных короля. Но за этими панелями все в безопасности, хотя ни одна женщина не придумала бы столь простого и надежного тайника.

Эмлин не сразу нашлась что ответить, может быть, оттого, что вся пылала негодованием, но Сайсели мягким голосом спросила:

— А у вас в Лондоне бывают пожары, мастер Смит? Кажется, я об этом что-то слышала, а ведь в таком случае, второпях, знаете…

Смит поднял на лоб свои роговые очки и воззрился на нее с кротким изумлением.

— Подумать только, — произнес он, — что меня будут учить уму-разуму младенцы и мамки.

— Вы хотите сказать — сосунки, — вставила Эмлин.

— Мамки, сосунки — это все одно, — с раздражением ответил он, но затем усмехнулся и добавил: — Ладно, ладно, миледи, вы правы. Поймали старого Джекоба. О пожаре-то я и не подумал, а ведь в прошлом году в соседнем доме случился пожар, и я тогда выскочил на улицу в простыне и одеяле, вовсе позабыв о золоте и каменьях. Теперь я устрою тайники в каменной кладке погреба, там-то огонь ничего не сделает. Ага! Вам, женщинам, до такого не додуматься; вы же зашиваете сокровища в ночные сорочки.

Тут уж Эмлин не могла дольше сдерживаться.

— А как же, по-вашему, нам было везти их, кузен Смит? — с негодованием спросила она. — Навесить на шею или привязать к ногам?

Недаром, помнится, мне мать моя говорила, что вы всегда были простоватым парнем, и, верно, вам покровительствует весьма могущественный святой, раз он помог вам целым и невредимым добраться до Лондона и научил, как зарабатывать на жизнь. А может, на свое счастье, женились вы на очень умной женщине, хотя сейчас-то сразу видно, что ее давно нет в живых. Ну хорошо, — добавила она, смеясь, — тешьте свое мужское тщеславие вы, рожденный женщиной; и раз у вас столько ума, поделитесь с нами своей мудростью, — мы в этом крайне нуждаемся.

— Женщины всегда так: когда неправы, — начинают браниться, — сказал Джекоб, подмигнув глазом. — Ну, рожденная от мужчины, расскажи-ка, что вас обеих смущает. Может быть, мудрость, которую я унаследовал от всех моих матерей вплоть до праматери Евы, пригодится вместо той, которой не хватало всем твоим матерям. Однако довольно шуток; если тебе угодно говорить, я слушаю.

И вот, призвав предварительно проклятие божие на его голову, в случае, если он выдаст их хоть одним словом, Эмлин с помощью Сайсели поведала ему все с самого начала; еще задолго до того, как она кончила, пришлось зажечь свечи. Все это время Джекоб Смит сидел против них и не произнес почти ни слова, — лишь иногда задавал какой-нибудь уместный вопрос. Когда наконец они кончили, он воскликнул:

— А все-таки правда, что у женщин нет разума!

— Мы это от вас уже слышали, мастер Смит, — сказала Сайсели.

— Но на этот раз — почему?

— Потому что вы не открылись мне раньше: это сберегло бы вам добрую неделю времени. Правда, дело сложилось так, что вашу историю я знаю подробнее, чем вы мне ее рассказали, и благодаря этому дни прошли не совсем даром. Ну, коротко говоря, этот доктор Ли — хищник и негодяй.

— О премудрый Соломон, это мы и без вас знали! — воскликнула Эмлин.

— Единственная его цель — устлать свое гнездо вашими перышками. Кое-что вы ему сами обещали, в данном случае, впрочем, поступив правильно. Теперь он прослышал об этих драгоценностях, что и не удивительно: подобных вещей скрыть невозможно. Даже если бы вы спрятали их в ящик и зарыли на глубину шести футов, и то они засверкали бы сквозь толщу земли и выдали свое присутствие. План его такой: обчистить вас до нитки, пока вы еще не попали в руки его хозяина — Кромуэла. А если вы явитесь к этому всемогущему министру с пустыми руками, — чего будет стоить ваше ходатайство в глазах Кромуэла? Он ведь самая жадная акула из всех, кроме еще одной.

— Понимаем, — сказала Эмлин. — Каков же ваш план, кузен Смит?

— Мой? Не могу сказать, чтобы у меня имелся план. Но вот что, по-моему, было бы целесообразно. Хотя я человек маленький и незаметный, при дворе обо мне вспоминают, когда возникает нужда в деньгах. А теперь как раз нужно очень много денег, ибо вскоре за оружие возьмется весь Йоркшир, и потому сейчас обо мне вспоминают очень часто. Если вы пожелаете расстаться с доктором Ли и поручить свое дело мне, это, может быть, обойдется вам подешевле.

— Во сколько же это нам обойдется? — выпалила Эмлин.

Старик с негодованием повернулся к ней.

— Кузина, с какой стати ты меня оскорбляешь? Разве и вымогал что-нибудь у тебя или у твоей хозяйки? Хватит, вы мне не верите. Хватит; забирайте свои драгоценности и ищите себе другого помощника! — и он подошел к панелям стены, намереваясь достать оттуда украшения.

— Нет, нет, мастер Смит, — взмолилась Сайсели, схватив его за руку, — не сердитесь на Эмлин. Вы же знаете: мы прошли суровую школу, где учителями нашими были Мэлдон и доктор Ли. Я-то во всяком случае вам верю; не бросайте же меня на произвол судьбы, — мне ведь не к кому больше обращаться, а трудностей и забот так много! — и при этих словах из ее синих глаз скатились крупные слезы прямо на лицо мальчика; тот проснулся, и ей пришлось отвернуться, чтобы успокоить его.

— Не огорчайтесь, — смутился добрый старик. — Это мне надо огорчаться: мои грубые слова довели вас до слез. К тому же Эмлин ведь права; даже безрассудные женщины вовсе не должны доверяться первому попавшемуся человеку, у которого они поселились. Впрочем, раз вы уверяете, что говорили от чистого сердца, я постараюсь не оказаться недостойным вашего доверия, миледи Харфлит. Так вот что вам нужно от короля? Чтоб он рассудил вас с аббатом? Это вы и даром получите, если его милость доберется до аббата, каковой в настоящее время поднимает мятеж против короля. Нет, значит, необходимости напирать на его прежние злодеяния. Чтобы вам вернули ваши владения, на которые заявил притязания аббат? Вот это будет потруднее, ибо сам король явится притязателем вместо аббата. В лучшем случае тут придется раскошелиться. Чтобы ваше замужество и рождение вашего сына признаны были законными? Это не так уж трудно, хотя тоже будет стоить денег. Чтобы приговор за колдовство вам и Эмлин был отменен? Дело несложное, ведь процесс-то устроил аббат. Ну как, это все или еще что-нибудь есть?

— Да, мастер Смит. Я хотела бы, чтоб у добрых монахинь, которые так хорошо ко мне отнеслись, не отнимали их дома и их земли. Я обещала отдать эти самые драгоценности, если таким образом можно будет этого добиться. — Это вопрос денег, леди, всего-навсего вопрос денег. Вам придется выкупить их имущество — вот и все. А теперь посмотрим, какие нам предстоят затраты; может быть, фортуна мне улыбнется. — Он достал перо, бумагу и принялся писать цифры.

Под конец он встал, вздохнув и покачав головой.

— Две тысячи фунтов, — со стоном вырвалось у него, — сумма огромная, но уменьшить ее невозможно ни на шиллинг, — слишком многих надо подкупить. Да, тысячу фунтов на взятки и тысячу — взаймы его величеству, который долгов не отдает.

— Две тысячи фунтов! — вскричала испуганная Сайсели. — О, откуда мне взять столько? Ведь даже доходы за первый год я уже обещала!

— А вы знаете стоимость своих драгоценностей? — спросил, глядя на нее, Джекоб.

— Нет. Половина того, что вы сказали?

— Если назвать цифру вдвое больше, то это будет еще довольно мало.

— Ну, а коли так, — ответила ошеломленная Сайсели, — где нам их продать? У кого наберется столько денег?

— Я постараюсь найти их или, во всяком случае, столько, сколько понадобится. Ну вот, кузина Эмлин, — добавил он саркастически, — сама видишь, в чем моя выгода: покупаю драгоценности за полцены, а остальное — мое.

— Теперь я отвечу, как вы: хватит, — сказала Эмлин, — шуточки свои попридержите до более подходящего времени.

Старик призадумался, а затем сказал:

— Поздновато уже, но вечер погожий и мне полезно подышать воздухом. Пусть этот ваш башковитый рыжий парень постережет вас, пока меня не будет дома; и, ради всего святого, будьте осторожны со свечами. Нет, нет, печей не топите — придется вам померзнуть. После того, что вы тут наговорили, мне только пожары и мерещатся. Это всего на одну ночь. К завтрашнему вечеру я подыщу такое местечко, что там даже аббата Мэлдона не опалило бы адское пламя. Но пока обходитесь теплой одеждой. У меня в закладе имеются меха, я их вам сейчас пришлю. Вы сами виноваты, а для меня в молодости в осенний день топки не требовалось. Ну ладно, ладно.

Он ушел; и в тот вечер они его больше не видели.

На следующее утро, когда они сидели за завтраком, Джекоб Смит появился и принялся говорить о чем угодно — о плохой погоде, о том, что ветчина жестковата и ни в какое сравнение не идет с той, которую приготовляли в Блосхолме, когда он был молод, о том, что мальчуган Сайсели очень похож на мать.

— Ну уж нет, — прервала его Сайсели, почувствовавшая, что он их дразнит, — он вылитый отец. Со мной у него нет ни малейшего сходства.

— Вот как? — ответил Джекоб. — Ладно, я выскажу свое мнение, когда увижу отца… А кстати, дайте-ка мне перечитать записку, которую человек в плаще передал Эмлин.

Сайсели дала ему записку, и он стал внимательно изучать ее. Потом безразличным тоном промолвил:

— На днях я видел список христианских пленников, спасенных от турок императором Карлом в Тунисе. Среди них имеется некий Хуфлит, обозначенный как английский сеньор и его слуга. Вот мне и кажется…

Сайсели так и бросилась на него.

— Жестокий, злодей! Сколько времени знали это — и слова не проронили! — Потише, миледи, — сказал он, отступая. — Я узнал это лишь вчера в одиннадцать часов вечера, когда вы уже спали сном праведным. Вчера ведь не сегодня, потому я и сказал: на днях.

— Можно было меня разбудить. А теперь живо говорите, где он.

— Откуда мне знать? Во всяком случае, не здесь. Но в этом документе говорилось…

— Что же в нем говорилось?

— Стараюсь припомнить, да память мне изменяет. Может, и с вами такое случится, когда вы доживете до моих лет, если небу угодно будет…

— О, хоть бы ему угодно было заставить вас рассказывать толком! Что говорилось в документе?

— А, вот, припомнил! В примечании, имевшемся среди прочих новостей. Упомянул ли я о том, что это было письмо от посла его королевской милости в Испании? Пишет он такими каракулями, что ничего не разобрать. Ну, ну, не торопите меня. Так вот, говорилось там, что означенный «сэр Хуфлит» — посол снабдил это имя вопросительным знаком — и его слуга — да, да, я уверен, что речь шла и о слуге, — что оба они, будучи очень злы на турок за то, как обходились с ними эти нехристи-нет, я забыл прибавить, что их было трое, третий — священник, который поступил иначе; так вот, будучи очень злы, они остались там, чтобы вместе с испанцами сражаться против турок до окончания военных действий. Теперь я все сказал.

— Все — и как это мало! — вскричала Сайсели. — Но все же лучше, чем ничего. И зачем это женатому человеку понадобилось плыть за море, чтобы мстить несчастным, невежественным туркам?

— А почему нет, — вмешалась Эмлин, — если он, как твой супруг, считает себя вдовцом?

— Да, я забыла. Он думает, что меня нет в живых; да и его скоро не будет в живых; может быть, и сейчас уже нет, — ведь эти безбожные, злобные турки убьют его. — И она залилась слезами.

— Я забыл добавить, — поспешно сказал Джекоб, что в другом письме, помеченном более поздним числом, посол сообщает, что поход императора против турок прерван до весны и что участвовавшие в нем англичане сражались с великой доблестью и все возвратились живы и невредимы, но на этот раз имена их не упомянуты.

— Все возвратились! Если бы мой муж умер — а он не мог умереть бесславно, как трус, — то разве говорилось бы в письме, что все возвратились? Нет, нет, он жив, но вернется ли — кто знает? Может быть, он еще куда-нибудь отправится или останется в Испании и женится там.

— Это невозможно, — с поклоном сказал старый Джекоб. — Раз вы были его женой, это невозможно.

— Невозможно, — повторила Эмлин. — Ведь ему надо еще свести счеты с этим Мэлдоном! Мужчина может забыть свою возлюбленную, особенно если он думает, что ее нет в живых… Но раз он остался за границей, чтобы сражаться с турками, которые с ним плохо обращались, так уж наверно возвратится домой, чтобы расправиться с аббатом, который разорил его и убил его жену.

Наступило молчание. Золотых дел мастер, чувствуя, что всем невесело, поторопился прервать его.

— Да, он несомненно возвратится на родину. По тому, что нам известно, может быть, уже и возвратился. Мы тоже должны предъявить счет этому аббату. Он, конечно, негодяй, но не следует думать, что все без исключения аббаты злодеи. Теперь же, миледи, я расскажу вам, что мне удалось сделать; и, может быть, вам это понравится больше, чем мне самому. Вчера вечером я повидался с лордом Кромуэлом, с которым у меня немало своих дел, у него в доме, в Остин Фрайерс, и изложил ему ваше дело. Как я и предполагал, этот подлый обманщик Ли о нем с ним и не заговаривал, рассчитывая вытащить из пудинга все сливы, а хозяину своему передать уже объедки. Он просмотрел ваши документы, достал ходатайства аббата к сравнил то и другое. Затем он взял мою просьбу на заметку и сразу же спросил: «Сколько?»

Я сказал: «Тысячу фунтов в качестве займа королю». Заем этот возвращать не придется, а в качестве возмещения я прошу — от вашего имени — все земли аббата в добавление к вашим собственным, когда земли означенного аббата будут конфискованы, что не замедлит последовать. На это он согласился от имени его королевской милости, ибо король весьма нуждается в деньгах, но спросил — что же ему самому? Я ответил: пятьсот фунтов ему и его шакалам, в том числе доктору Ли, причем никакой расписки мы не потребуем. Он же сказал, что этого недостаточно: после того как насытятся шакалы, для него останутся только обглоданные кости; я должен предложить больше, ибо и мои требования не малые; затем он сделал вид, что прекращает разговор. Я пошел к дверям, но обернулся и сказал, что у меня есть чудеснейшая жемчужина, и ему, любителю драгоценных камней, может быть, любопытно будет взглянуть на нее: жемчужина стоит не одного аббатства. Он сказал: «Покажите!» — и вы бы только видели! — млел над нею, как девушка над первым полученным ею любовным письмом. «О, если бы таких было две!» — прошептал он.

«Две, милорд! — ответил я. — Да на всем белом свете нет другой такой жемчужины!» Правда, когда я произносил эти слова, оправа второй, приколотой к внутренней стороне моего камзола, крепко уколола меня, словно рассердившись. Затем я взял у него жемчужину и вторичноначал откланиваться.

«Джекоб, — сказал тогда Кромуэл, — вы мой старый друг, и ради вас я немного поступлюсь своим долгом. Оставьте жемчужину. Его королевская милость так нуждается в этой тысяче фунтов, что я, пожалуй, возьму ее у вас, хоть и скрепя сердце». И он протянул руку за жемчужиной, но я вовремя прикрыл ее своей рукой.

— Сперва документ, потом плата, милорд. Я тут уже сам составил бумагу, чтобы вам не беспокоиться, если только вы соизволите подписать.

Он перечитал, потом, взяв перо, вычеркнул пункт насчет отмены приговора за колдовство — по его словам, это может сделать лишь сам король или специально уполномоченные им лица, — но остальное подписал, приняв на себя обязательство после уплаты тысячи фунтов выдать документ по форме, подписанный королем и скрепленный государственной печатью.Так как ничего большего добиться было невозможно, я сказал, что это нам подходит, и оставил ему вашу жемчужину. Он же обещал со своей стороны побудить его величество принять вас; и я не сомневаюсь, что он не замедлит это сделать ради пресловутой тысячи фунтов. Правильно я поступил?

— Разумеется, конечно! — вскричала Сайсели. — Кто бы устроил все хоть вполовину так же хорошо?

Едва она успела произнести эти слова, как со двора раздался громкий стук в дверь, и Джекоб побежал открывать. Почти тотчас же он вернулся, ведя за собой посланца в роскошной одежде, который поклонился Сайсели и спросил, не она ли леди Харфлит. Услышав в ответ, что таково действительно ее имя, он сказал, что ему поручено передать ей повеление его милости короля явиться к нему сегодня в три часа пополудни в его дворец Уайтхолл и привести с собою Эмлин Стоуэр и Томаса Болла, чтобы держать перед его величеством ответ по обвинению в колдовстве, возбужденному против нее и против них; и горе ей, ежели она попытается от этого уклониться.

— Сэр, — ответила Сайсели, — я не замедлю явиться, но скажите мне: должна ли я считать себя заключенной?

— Нет, — сказал вестник, — поскольку мастер Джекоб Смит, которому его милость изволит доверять, готов поручиться за вас.

— И за тысячу фунтов, — проворчал Джекоб себе под нос, когда он с низким поклоном провожал королевского посланца к выходу. При этом он не преминул сунуть золотую монету в руку, которой тот помахал ему на прощание.

Глава 15

ЧЕРТ ПРИ ДВОРЕ
Было половина третьего, когда Сайсели с ребенком на руках и в сопровождении Эмлин, Томаса Болла и Джекоба Смита очутилась на парадном дворе Уайтхоллского дворца. Кругом было много людей, пришедших по своим делам, и сквозь эту толпу беспрестанно прокладывали себе дорогу герольды и солдаты, крича: «Расступись! Именем короля, расступись!» Толкотня была такая, что некоторое время даже Джекоб не мог привлечь к себе внимания, пока наконец он не заметил герольда, который приходил к ним утром, и не кивнул ему.

— Я уже высматривал вас, мастер Смит, а также леди Харфлит, — произнес этот человек, отвешивая поклон Сайсели. — Вам назначена аудиенция у его королевской милости, не так ли? Один бог знает, удастся ли вам ее получить. В приемной полно людей, принесших известия о мятеже на севере, а также вельмож и советников, ожидающих распоряжений и денег, главным образом денег. Одним словом, король отменил на сегодня все аудиенции: он никого принять не может. Так сказал мне сам лорд Кромуэл.

Джекоб вынул из кошелька золотую монету и стал вертеть ее в пальцах. — Понимаю, благородный герольд. Все же вы, может быть, попытались бы послать кого-нибудь к лорду Кромуэлу? Если да, то вот эта мелочь…

— Попытаюсь, мастер Смит, — ответил тот, протягивая руку за червонцем. — Но что ему передать?

— О, скажите, что Розовая жемчужина хотела бы узнать у его милости, где можно получить в долг тысячу фунтов без процентов.

— Странный вопрос, на который я сам, пожалуй, ответил бы: нигде, — сказал герольд. — Но, во всяком случае, найду кого-нибудь, кто передаст это лорду Кромуэлу. Постойте тут, в крытом проходе, чтобы не мокнуть под дождем. Не бойтесь, я мигом вернусь.

Они сделали, как он сказал, и были очень рады, ибо начало моросить, и Сайсели боялась, как бы не простудился мальчуган, на которого пребывание в Лондоне влияло не очень хорошо. Так стояли они, развлекаясь зрелищем пестрой толпы людей, шнырявших туда и сюда. Болл, для которого все это было совершенно ново, изумленно открыв рот, созерцал людскую толчею; Эмлин быстрым взглядом пронизывала каждого, а старый Джекоб шепотом сообщал всевозможные, большей частью нелестные, сведения о всех проходящих мимо. Что касается Сайсели, то вскоре мысли ее унеслись далеко. Она знала, что сейчас решается ее судьба, что, если нынче все обойдется хорошо, врагов ее, наверное, постигнет возмездие, а она в богатстве и чести проведет остаток своей жизни. Но не об этом она мечтала — сердце ее было с Кристофером; без него все прочее не имело смысла. Где-то он сейчас? Если то, что рассказал Джекоб, было верно, он пережил много опасностей, но еще недавно был жив и здоров. Однако в те времена смерть настигала человека внезапно, поражая его молнией из неожиданно собравшихся туч или даже с ясного неба, — так что кто мог сказать наверное? Кроме того, он думал, что ее нет в живых, и потому, быть может, не старался беречь себя или же — самая ужасная мысль — взял в жены другую, что было бы вполне естественно. О, в таком случае…

В это самое мгновение шум какой-то перебранки вернул ее к действительности; и, подняв глаза, она убедилась, что Томас Болл вовлекает их в неприятность. Какой-то толстый неотесанный парень с огненно-красным бугристым носом, несколько подвыпивший, забавлялся тем, что поднимал на смех деревенский облик и рыжие волосы Томаса, громко спрашивая, не пользуются ли им в качестве пугала на его родных полях.

Сперва Томас довольно спокойно переносил эти насмешки, задав со своей стороны другой вопрос: не помогает ли нос толстого парня лондонским хозяйкам зажигать огонь в печи? Тот, заметив, что над ним потешаются больше, чем над Томасом, указал своим приятелям на ребенка, которого Сайсели держала на руках, и спросил: не кажется ли им, что он вылитый папаша? Тут вся ярость Томаса прорвалась наружу, хотя шутка была глупая и безобидная.

— Ах ты, паршивый лондонский подонок! — вскричал он. — Вот я покажу тебе, как оскорблять леди Харфлит мерзкими шуточками! — И, протянув свой огромный кулак, он, словно железными клещами, вцепился в багровый нос своего недруга и принялся крутить его, пока пьянчуга не завопил от боли. Тут сбежалась стража и Томаса едва не схватили за нарушение мира в королевском дворце. И он, наверное, был бы задержан, несмотря на все, что Джекоб Смит делал для его вызволения, если бы в то же мгновение не появился человек, при виде которого вся собравшаяся во дворе толпа расступилась с низкими поклонами, человек средних лет с умным, проницательным лицом. На нем было богатое платье, отороченный мехом бархатный плащ и такой же берет.

Сайсели сразу же распознала в нем Кромуэла, самого могущественного в Англии, после короля, вельможу, и старалась хорошенько запомнить его, прекрасно понимая, что в руках Кромуэла и ее судьба, и судьба ее сына. Она отметила и узкий, маленький, как у женщины, рот, и маленькие карие глазки, посаженные близко друг к другу и окруженные тонкими морщинками, что придавало им хитрое выражение, и, отметив все это, испугалась: перед ней был человек, который сейчас, по всей видимости, мог считаться ее другом, но если бы ему случилось оказаться врагом — а ведь однажды его уже подкупили, чтобы он стал врагом ее отца, — он проявил бы к ней не больше жалости, чем паук к мухе.

И в этом она была права, ибо Кромуэл высосал уже немало мух, запутавшихся в расставленной им паутине; находясь в самом расцвете могущества и славы, он забывал об участи своего учителя, кардинала Уолси[160], в свое время еще более жадного паука.

— Что тут происходит? — резким голосом спросил Кромуэл. — Нашли место, где поднимать суматоху, — прямо под окнами его королевской милости!

А, это вы, мастер Смит? В чем дело?

— Милорд, — с поклоном ответил Джекоб, — это слуга леди Харфлит, но он не виноват. Вот этот толстый негодяй оскорбил ее, а слуга Болл, человек вспыльчивый, вцепился ему в нос.

— Вижу, что вцепился. Смотрите, он сейчас оторвет ему этот самый нос. Дружище Болл, отпусти своего противника, не то в руке у тебя останется предмет, совершенно тебе не нужный. Стража, заберите-ка этот пивной бочонок и минут пять подержите его голову под насосом, чтобы он протрезвел, а если он после этого очнется, набейте ему колодки. Ты молчи, ни слова, это тебе поделом. Мастер Смит, следуйте за мною со своими спутниками.

Толпа снова расступилась; они пошли за Кромуэлом к боковой двери, которая находилась тут же, и очутились в маленьком помещении, где никого не было, кроме них и Кромуэла. Там он остановился и, обернувшись, стал внимательно разглядывать их, особенно же Сайсели.

— Полагаю, мастер Смит, — сказал он, указывая на Болла, вытиравшего себе руки поднятыми с полу тростниковыми метелками, — это и есть тот самый человек, который, как вы мне говорили, разыгрывал в Блосхолме черта. Я вишу, что он и дурака свалять способен: еще минута, поднялась бы всеобщая суматоха, и вы, может быть, на много месяцев упустили бы случай увидеть его королевскую милость, ибо король решил завтра утром выехать из Лондона на север, хотя, правда, к утру он еще может изменить свое решение. Мятеж его сильно беспокоит, и, не обещай вы ему заем — а займы сейчас очень нужны, — весьма мало надежды было бы добиться дли вас аудиенции. Ну, а теперь медлить нельзя, и будьте осторожны, не рассердите короля — нынче он крайне раздражителен. По правде сказать, если бы не королева, которая сейчас с ним и которой захотелось увидеть леди Харфлит, едва не сожженную за колдовство, вам пришлось бы ждать более подходящего времени, а оно, чего доброго, и вовсе не наступило бы. Стойте! Что это у тебя в большом мешке, Болл?

— Чертово облаченье, если угодно вашей милости.

— В Лондоне многие носят чертово облаченье. Что ж, тащи его с собой; может быть, его величество посмеется; я бы тебе дал за это червонец, мне и то надоели проклятья и разносы и, — добавил он с кислой усмешкой, — даже тумаки. А теперь идемте, вы предстанете перед лицом короля; говорите только тогда, когда он к вам обратится, и не осмеливайтесь возражать, если он на вас и напустится.

Выйдя из этой комнаты, они пошли по коридору и очутились у другой двери, где двое часовых подозрительно посмотрели на Болла и его мешок, но Кромуэл что-то сказал им, и они пропустили их в просторную комнату с камином, в котором пылал огонь. В противоположном конце ее стоял высокий, надменного вида человек с плоским, жестоким лицом (которое Томас Болл сравнивал впоследствии с бычьей мордой), в богатом одеянии из темной материи и в бархатном берете. В руках он держал свиток пергамента, а против него, по другую сторону дубового стола сидел чиновник, весь в черном, и что-то писал тоже на пергаменте; кругом, на столе и на полу валялось еще много таких же пергаментных свитков.

— Негодяй! — кричал король. — Они догадались, что то был он, — ты неверно подсчитал эти цифры. И горькая же моя доля, что служат мне одни дураки!

— Прошу прощения у вашей милости, — дрожащим голосом произнес секретарь, — я их трижды проверял.

— И ты еще смеешь возражать, лживый стряпчий! — снова загремел король. — Говорю тебе, они не могут быть верными — здесь на тысячу сто фунтов меньше, чем мне было обещано. Куда девались эти тысяча сто фунтов?

Не ты ли их присвоил, ворюга?

— Я присвоил, я? О ваша милость!

— А почему нет? И почище тебя люди крадут. Только ты ведь болван — ума у тебя не хватит. Попроси лорда Кромуэла дать тебе несколько уроков.

Его-то обучали лучшие учителя, да к тому же и сам он из купцов. Убирайся ты вон и забирай свою писанину.

Несчастный чиновник поспешил подчиниться этому приказу. Наскоро собрав пергаменты, он откланялся разгневанному монарху. Но у двери, когда между ним и королем образовалось расстояние футов в двенадцать, он обернулся.

— Всемилостивейший государь, — снова начал он, — итог подсчитан верно. Честью клянусь: я, как верующий христианин, могу прямо смотреть в лицо вашему величеству, и в глазах у меня будет одна лишь правда…

На столе стояла массивная чернильница из бараньего рога, оправленная в серебро. Генрих схватил ее и изо всех сил швырнул в чиновника. Нацелился он отлично, ибо тяжелый рог угодил злополучному писцу прямо в нос, залил ему лицо чернилами, а его самого сбил с ног.

— Теперь у тебя в глазах будет еще кое-что, кроме правды! — крикнул король. — Поднимайся, покуда за чернильницей не последовал стул.

Две дамы, которые стояли у камина и разговаривали, не обращая внимания на эту грубую сцену, так как, по-видимому, привыкли к подобным вещам, взглянули на чиновника, засмеялись и продолжали свою беседу. Кромуэл улыбнулся и пожал плечами. И вдруг среди наступившего затем молчания раздался громкий голос Томаса Болла, с разинутым ртом наблюдавшего за происходящим:

— Вот это удар, так удар! Я сам бы не метнул лучше!

— Молчи, дурень, — прошипела Эмлин.

— Кто говорил? — спросил король, бросив быстрый взгляд в их сторону. — Прошу прощения, государь, это я, Томас Болл.

— Томас Болл! А умеешь ты метать камень из пращи, Томас Болл, кто бы ты там ни был?

— Так точно, государь, но, наверное, не лучше вас; замечательный был удар!

— Томас Болл, ты прав. Принимая во внимание спешку и неудобство снаряда, удар был превосходный. Пусть этот негодяй поднимется с пола, и я ставлю золотой нобль[161] против медного гвоздя, что на таком же расстоянии ты метче не ударишь. Как, этот парень скрылся? Может быть, испробовать на милорде Кромуэле? Нет, сейчас не до забав. Какое у тебя ко мне дело, Томас Болл и кто эти женщины?

Тут Кромуэл вышел вперед и с раболепными жестами стал что-то тихим голосом объяснять королю. Тем временем обеих дам внезапно заинтересовала Сайсели, и одна из них, бледная, но красивая женщина в роскошном одеянии, подошла к пей.

— Вы и есть леди Харфлит, о которой мы уже слышали, та самая, что едва не была сожжена, как ведьма? Да? А это ваш ребёнок? О, какой прелестный! Держу пари, что мальчик. Ну, поди ко мне, ангелочек, и впоследствии ты сможешь рассказывать, что тебя нянчила королева.

С этими словами она протянула руки.

По счастью, ребёнок не спал, и его привлек ласковый голос королевы или же, может быть, блеск драгоценных каменьев ее ожерелья. Во всяком случае, он тоже протянул к ней ручонки и охотно прильнул к ее груди. Джейн Сеймур — ибо это была она — принялась ласкать его, а затем в сопровождении своей фрейлины подошла к королю.

— Взгляните, Гарри, взгляните, какой прелестный мальчуган и как он меня полюбил. Послал бы нам бог такого сынка!

Король посмотрел на мальчика и сказал:

— Да, неплохо было бы. Это уж твоя забота, Джейн. Понянчи, понянчи его; может быть, пол ребенка передается. И я и вся Англия ждем не дождемся, когда у тебя наступят роды, дорогая моя. Что вы такое говорили, Кромуэл?

Могущественный министр продолжал объяснять, пока королю не надоело слушать его и он не позвал:

— Подойдите сюда, мастер Смит.

Джекоб приблизился, отвесил поклон и молча вытянулся перед королем.

— Итак, мастер Смит, лорд Кромуэл говорит, что, ежели я подпишу эти бумаги, вы, по поручению леди Харфлит, дадите мне взаймы без процентов тысячу фунтов, в которых я в настоящее время нуждаюсь. Так где же эта тысяча фунтов? Обещаний мне не надо, даже от вас, мастер Смит, хотя известно, что вы свое слово держите.

Джекоб сунул руку под свой камзол, извлек из многочисленных внутренних карманов мешочки с золотыми монетами и разложил их в ряд на столе.

— Вот она, ваша милость, — спокойно сказал он. — Если вам угодно, золото можно взвесить и сосчитать.

— Клянусь богом! Пожалуй, пусть уж оно лучше останется здесь у меня: не ровен час, с вами на обратном пути что-нибудь приключится, мастер Смит. Чего доброго, упадете в Темзу и утонете.

— Ваша милость изволите говорить правду; пергаменты нести куда легче, даже если, — добавил он многозначительно, — на них стоит подпись вашего величества.

— Я не могу ничего подписать, — нерешительно заметил король. — Все чернила пролились.

Джекоб достал маленькую роговую чернильницу, которая, как у большинства купцов того времени, подвешена была у него к поясу, вынул втулочку и с поклоном поставил на стол.

— Вы и правда деловой человек, мастер Смит, слишком уж деловой для меня, простого короля. Вы так ко всему подготовились, что мне, наоборот, хочется помедлить. Может быть, нам лучше встретиться после, когда я буду посвободнее.

Джекоб снова поклонился и, протянув руку, медленным движением приподнял первый мешочек с золотом, словно собирался вновь спрятать его в карман.

— Кромуэл, подите-ка сюда, — произнес король, после чего Джекоб, словно по рассеянности, опять положил мешочек на стол. — Перечислите еще раз все пункты этого дела, Кромуэл.

— Государь, леди Харфлит жалуется на испанца Мэлдона, настоятеля Блосхолмского монастыря, который, по всем данным, умертвил ее отца, сэра Джона Фотрела, и ее супруга, сэра Кристофера Харфлита, хотя прошел слух, будто последнему удалось вырваться из его когтей и он в настоящее время находится в Испании. Еще: означенный аббат захватил земли, которые присутствующая здесь госпожа Сайсели должна была унаследовать от отца, и она ходатайствует о том, чтобы они были ей возвращены.

— Клянусь страстями господними, правосудие над Мэлдоном мы совершим и даром, если только сможем, — ответил король, хватив своим мощным кулаком по столу. — Незачем терять время на перечисление обид, которые он нанес леди Харфлит. Это ведь тот же самый негодяй испанец Мэлдон, который заварил нам чертову кашу на севере. Ладно, он сварится в своем же собственном котле, мы тоже можем предъявить ему порядочный счет. Что еще? — Леди Харфлит, урожденной Сайсели Фотрел, необходимо официальное признание законности ее брака с Кристофером Харфлитом. Бракосочетание было, без сомнения, совершено по закону, хотя аббат оспаривает его в своих личных интересах. Есть также ходатайство о денежном возмещении за гибель тех людей, которые пали в то время, когда означенный аббат напал на дом упомянутого Кристофера Харфлита и сжег его.

— Это было бы легче всего сделать, если бы сам Мэлдон тоже пал, но я согласен. Что еще?

— Обещание вашей милости, что к леди Харфлит отойдут земли Блосхолмского аббатства и Блосхолмской женской обители в качестве компенсации за данную агентом Сайсели Харфлит, Джекобом Смитом, взаймы вашему величеству тысячу фунтов.

— Требование немалое, милорд. Эти земли оценены?

— Так точно, государь, вашим комиссаром, каковой доложил, что стоимость их, то есть обрабатываемой земли вместе с лесными угодьями, не достигает тысячи фунтов золотом.

— Наш комиссар? Гроша медного не стоит его оценка; нет сомнения, что он подкуплен. Однако, вернув долг, мы сможем получить обратно земли. Кроме того, эта госпожа Харфлит и ее супруг тяжко потерпели от руки Мэлдона и от его вооруженных бандитов, так что я и тут готов согласиться. Ну, а теперь все? Я устал от всех этих разговоров.

— Еще одно только, ваша милость, — поспешно добавил Кромуэл, ибо Генрих уже поднялся, чтобы идти. — Госпожа Сайсели Харфлит, ее служанка Эмлин Стоуэр и одна старая полусумасшедшая монахиня были осуждены за колдовство церковным трибуналом, членом которого являлся аббат Мэлдон, по жалобе этого же самого аббата на то, что они околдовали его самого и его владения.

— Значит, он был и истцом и судьей в одном лице?

— Точно так, ваша милость. Хотя приговор не был утвержден королем, их возвели на костер, так что означенный Мэлдон тем самым присвоил себе прерогативы короны. Однако ваш комиссар Ли подоспел вовремя и освободил их, хоти и не без борьбы — оказались раненые и убитые. И теперь все три обвиняемые смиренно умоляют о даровании им вашим величеством монаршего прощения за их участие в человекоубийстве, если такое участие было; о том же молит и присутствующий здесь Томас Болл, по всей видимости и совершивший эти убийства…

— Вполне этому верю, — проворчал король.

— Ходатайствуют они также о признании суда над ними и приговора незаконными, а их самих не виновными в том, за что они были осуждены.

— Невиновными! — вскричал Генрих, который, потеряв терпение, придрался к последнему пункту. — Откуда же мы знаем, что они не были виновны, хотя правду сказать, если госпожа Харфлит ведьма, то уж, наверно, самая хорошенькая из всех, которых мы видели и о которых слыхали. Вы, Кромуэл, как всегда, требуете непомерно много.

— Умоляю вашу милость еще о минуточке терпения. Здесь имеется человек, который может доказать их невиновность: вот этот рыжеволосый Болл.

— Как? Тот, что похвалил наш удар? Хорошо, Болл: раз уж ты такой удалец, мы тебя выслушаем. Доказывай, но покороче.

— Теперь все пропало, — шепнула Эмлин Сайсели. — Болван Томас наверняка посадит нас в лужу.

— Ваша милость, — произнес Томас своим мощным голосом. — Повинуюсь вам и скажу лишь три слова: чертом был я.

— Черта с два ты им был! Как тебя понимать?

— Ваша милость, в Блосхолме пошаливала нечистая сила, а шалости-то были мои.

— А как же иначе, раз ты там жил?

— Сейчас я покажу вашей милости. — И, без лишних слов, к величайшему ужасу Сайсели, Томас высыпал из мешка все предметы своего адского облачения и принялся одеваться. Так как в этом деле он хорошо напрактиковался, не прошло и минуты, как на нем уже была устрашающая маска вместе с рогами и шкурой козла вдовы Джонсон, в руке он вертел трехзубую острогу с укороченной рукояткой. В этом одеянии он принялся выделывать разные штуки перед изумленными королем и королевой, помахивая хвостом, в котором продета была проволока, и стуча копытами по полу.

— О, отличный черт! Замечательный черт! — вскричал его величество, хлопая в ладоши. — Повстречайся ты мне, я бы пустился наутек, что твой заяц. Слушай, Джен, загляни-ка в ту дверь и скажи мне, что за народ там собрался.

Королева повиновалась и, вернувшись, сказала:

— Там дожидаются аудиенции епископ со священником, но какой, не разобрала — становится темно, — и с капелланом, а также всякие лорды королевского Совета.

— Прекрасно. Испытаем на них черта — они же мастера укрощать дьявола. Друг сатана, подойди к этой двери, незаметно проскользни в нее, а там бросайся в самую толпу, кричи и гони их сюда, так чтобы мы увидели, у кого из них хватит храбрости усмирить тебя. Понял, Вельзевул?

Томас кивнул своими рогами и исчез бесшумно, как кошка.

— Теперь откройте двери и становитесь все на одну сторону.

Кромуэл повиновался, и долго ждать не пришлось. Из соседней залы донесся ужасающий многоголосый вопль, затем в комнату через открытую дверь ворвался задыхающийся епископ, за ним лорды, капелланы, секретари и, наконец, священник; толстый, запутавшийся в своем облачении, он не мог так быстро бежать, хотя за его спиной скакал и завывал сам сатана. Все они никакого внимания не обратили на его королевское величество или на кого-либо другого: мчась через комнату к противоположной двери, они думали только о том, как бы поскорее улепетнуть.

— Замечательно, великолепно! — гремел король, трясясь от хохота. — Коли их вилами, черт, коли!

И Болл, получив королевский приказ, усердствовал вовсю.

В полминуты все было кончено. Толпа налетела и пронеслась, только Том в своем устрашающем одеянии стоял, склонившись перед королем.

— Спасибо, Томас Болл, — вскричал тот, — ты насмешил меня так, как я уже много лет не смеялся! Понятно, что твою хозяйку осудили как ведьму. А теперь, — добавил он другим тоном, — довольно шутовства. Вы, Кромуэл, разыщите кого-нибудь из этих болванов и растолкуйте, в чем дело, пока по всему дворцу не пошли россказни. Джен, перестань хохотать, всему свое время. Подойдите, леди Харфлит: мне надо с вами поговорить.

Сайсели приблизилась и низко присела перед королем, оставив уснувшего ребенка на руках у королевы, ибо та, видимо, и не думала с ним расставаться.

— Вы требуете от нас многого, — внезапно произнес он, испытующе глядя на нее, — и полагаетесь, несомненно, или на то, что обиды, вам причиненные, велики, или на свою привлекательную внешность, или и на то и на другое вместе. Что ж, все это, быть может, трогает королей больше, чем кого-либо другого. К тому же я знал старого сэра Джона, вашего батюшку: он был честный и храбрый человек, отлично дрался при Флоддене[162]. Да и молодой Харфлит, ваш супруг, если он еще жив, с честью носит имя своих предков. Вдобавок недруг ваш, Мэлдон, является также и нашим врагом — чужеземная змея, предатель, из тех, кого вся Англия ненавидит, потому что они хотят видеть ее под пятой Испании. Так вот, госпожа Харфлит, наверное, выйдя от нас, вы разнесете повсюду странные рассказы о короле Гарри[163] и его повадках. Вы станете говорить, что он валяет дурака, швыряет в своих слуг чернильницами, приходя в гнев (видит бог, у него для этого часто бывают основания), и натравливает на своих епископов ряженых чертей (а почему бы и нет, когда мир полон остолопов?). Вы также скажете, что он действует по указке своих министров и подписывает все, что ему подсовывают, не особенно заботясь о том, чтобы выяснить, где там правда, а где ложь. Что ж, такова участь властителей, ибо даже у них лишь одна голова и ровно столько времени, сколько отпущено одному человеку, ибо они вынуждены доверяться слугам, пока те не превращаются в господ, и тогда остается только одно, — тут лицо его приняло свирепое выражение, — уничтожать их и заводить других, еще хуже. Новые слуги, новые жены, — при этих словах он взглянул на Джен, которая не слушала, — новые друзья, причем и те, и другие, и третьи изменяют, новые враги, а под конец итог всему подводит старуха смерть. Такова была участь всех владык мира, начиная с царя Давида, и так, я думаю, всегда будет.

Он замолк и ненадолго погрузился в мрачное раздумье, затем поднял глаза и продолжал:

— Не знаю, зачем я говорю все это такому ребенку, как вы. Впрочем, вы ведь, несмотря на свою молодость, хлебнули горя, и на душе у вас не легко. Да, да, о вас и о вашем деле я слышал больше, чем вы предполагаете, и память у меня хорошая — это уж моя особенность. Госпожа Харфлит, вы на самом деле богаче, чем признались, по данному вам совету, и, повторяю, просите меня о многом. Правосудие государи творить обязаны, и вы его получите. Но обширные земли аббатства и земли Блосхолмской обители, которые вы хотели бы вернуть вашим приятельницам монашкам, общее прощение тем, кто, вступившись за вас, пролил кровь, отмена без соблюдения законной формы приговора, вынесенного правомочным трибуналом, хотя бы даже этот приговор и был неправильным, — все это за один лишь заем ничтожной суммы — тысячи фунтов? Вы хорошо соблюдаете свою выгоду, леди Харфлит; мощно подумать, что отцом вашим был какой-нибудь барышник, а не суровый Джон Фотрел, так ловко вы торгуетесь со своим королем, когда он в нужде.

— Государь, государь, — прервала его вконец смущенная Сайсели, — у меня больше ничего нет; земли мои разорил аббат Мэлдон, дом моего мужа сожжен его солдатами, а целый годовой доход с моего имущества, если я его все-таки получу, обещан…

— Кому?

Она колебалась.

— Кому? — загремел он. — Отвечайте, сударыня.

— Комиссару вашего королевского величества, доктору Ли.

— А, так я и думал, хотя, рассказывая о вас, гнусный мошенник об этом умолчал.

— Драгоценности, доставшиеся мне от матери, заложены за ту самую тысячу фунтов, а больше у меня нет.

— Очевидная ложь, госпожа Харфлит, ибо чем же вы платили Кромуэлу? Даром он вас сюда не привел бы.

— О государь, государь, — вскричала Сайсели, падая на колени, — не требуйте от беспомощной женщины, чтобы она предала тех, кто помог ей в ее правом деле и в самой горькой нужде! Я сказала, что у меня ничего нет, разве что эти драгоценности стоят дороже, чем мне самой известно.

— Верю, госпожа Харфлит. Хорошо мы все вас обчистили — не так ли? Но, может быть, в конце-то концов вы в проигрыше не останетесь. Ну, а мастер Смит работает ведь не за одно только спасибо?

— Государь, — сказал Джекоб, — это правда; я подражаю своим господам.

Драгоценности этой леди у меня в закладе, и я надеюсь кое-что заработать. Однако, ваше величество, среди них имеется розовая жемчужина редкой красоты, и, может быть, королеве было бы приятно носить ее. Вот она. — И он положил жемчужину на стол.

— О, какая прелесть! — сказала Джен. — Никогда еще я ничего подобного не видела.

— В таком случае рассматривай получше, женушка, ибо ты видишь ее в последний раз. Когда нам нечем платить своим солдатам, чтобы удерживать на голове корону и охранять свободу Англии от испанцев и римского папы, не время дарить тебе каменья, которых я не купил. Возьмите эту драгоценность, мастер Смит, и продайте ее за ту сумму, которую можно будет выручить у евреев; сумму же эту добавьте к полученной мной тысяче фунтов, удержав в свою пользу одну десятую за труды. Итак, госпожа Харфлит, вы купили благоволение короля, и это святая правда, ибо, в отличие от многих других, я никогда не лгу. А, вот и Кромуэл. Милорд, вы не торопились.

— Ваша светлость, тот священник едва не помешался от страха и воображает, что попал в ад; мне пришлось обождать, пока не явился врач.

— Теперь, когда вы ушли, он наверняка почувствует себя лучше. Бедняга, если ряженый черт так напугал его, что он будет делать, когда ему придется иметь дело с настоящими? Так вот, Кромуэл, я обдумал это дело и подпишу ваши бумаги, все до единой. Госпожа Харфлит рассказала мне, как вы постарались для нее, и притом задаром. Я очень доволен, Кромуэл, потому что порою удивлялся — как это вы богатеете, подобно вашему учителю Уолси? А он-то брал взятки, Кромуэл!

— Государь, — ответил тот тихим голосом, — с миледи поступили жестоко, и это вызвало во мне жалость!..

— Так же как и в нас, причем мы разбогатели на тысячу фунтов и на стоимость одной жемчужины. Ну как, все пять документов подписаны? Возьмите их, мастер Смит, поскольку леди Харфлит ваша клиентка, и тщательно проверьте сегодня вечером. Если окажется какая-нибудь ошибка или упущение, даю вам свое королевское слово — все будет исправлено. Вот наш приказ — заметьте себе, Кромуэл, когда наступит момент осуществить на деле все, о чем здесь идет речь касательно прощений, пожалований и восстановлений в правах, — осуществлено это должно быть незамедлительно.

Под бумагами вы и свою подпись поставьте здесь же, при мне. Никаких поборов ни в открытую, ни тайно никому больше не дозволяется изымать ни с леди Харфлит, каковую отныне, в знак особой нашей милости, мы жалуем и именуем владетельницей Блосхолма, ни с ее супруга или сына. Комиссар Ли обязан под соответственную расписку внести в нашу казну всю сумму или суммы, которые могла ему посулить указанная госпожа Харфлит. Запишите все это, милорд Кромуэл, и проследите за тем, чтобы слово мое было выполнено, я с вас спрошу.

Вельможа поспешно повиновался, ибо во взгляде короля он прочел нечто, нагнавшее на него страх. Королева же, увидев, как вожделенная жемчужина исчезла в кармане Джекоба, вернула ребенка Сайсели и, не сказав королю на прощанье ни слова и даже не поклонившись, вышла в сопровождении своей фрейлины из комнаты и хлопнула за собой дверью.

— Ее милость гневается из-за того, что эта жемчужина, ваша жемчужина, леди Харфлит, ей не досталась, — сказал Генрих, добавив с сердитым ворчанием: — Клянусь богом! Как смеет она куражиться надо мною, когда я весь поглощен куда более важными делами! Ого, Джен Сеймур нынче королева и желает, чтобы об этом знал весь свет. Ну, а что превращает женщину в королеву? Прихоть короля и золотая корона на голове, а корону может снять та же рука, которая надела ее, да еще с головой и всем прочим в придачу, если так просто не снимется. И где тогда королева? Чума на всех баб и на все, что заставляет нас к ним тянуться! Госпожа Харфлит, вы, надеюсь, со своим супругом так обращаться не станете? Вы ведь никогда не были при дворе иначе я бы вас помнил. Что ж, может быть, так для вас лучше, и именно потому-то вы и остались милой и кроткой.

— Если я кротка, государь, то этому научило меня горе; я ведь много страдала и даже теперь еще не знаю, жена я или вдова, а с мужем прожила всего одну неделю.

— Вдова? Если вы овдовели, то приходите ко мне, и я найду вам супруга еще познатнее вашего. С такой внешностью и состоянием, как у вас, это будет нетрудно. Ну, не плачьте, я верю, что этот счастливец жив и возвратится порадовать вас и послужить своему королю. И, во всяком случае, надеюсь, что он не станет орудием Испании и папистским интриганом.

— Если бог даст, он будет так же верно служить вашей милости, как служил мой убитый отец.

— Мы знаем это, леди. Вы когда-нибудь кончите марать бумагу, Кромуэл? Предстоит еще заседание совета, а потом надо поужинать и сказать на сон грядущий два слова ее милости. Ты, Томас Болл, не дурак и умеешь держать в руке меч. Посоветуй-ка: идти мне самому на север усмирить мятежников или оставаться здесь и поручить это дело другим?

— Оставайтесь здесь, ваша милость, — поспешил ответить Томас. — Между Уошем и Хомбером местность зимою дикая, стрелы там летают, как утки в ночи, и никому не ведомо, откуда они пущены. К тому же милость ваша тяжеловаты для верховой езды по лесам и болотам, а случись беда, в Испании и Риме, а то и поближе многие обрадуются; и кто будет править Англией, когда на престол сядет девочка?[164] — С этими словами он многозначительно уставился на спину Кромуэла.

— Наконец-то я из уст рыжего мужика услышал правду, — пробормотал король, тоже взглянув на невозмутимого Кромуэла, который продолжал писать, прикинувшись глухим либо действительно ничего не слыша. — Томас Болл, я сказал, что ты не дурак, хотя многие и считали тебя таковым. Может быть, ты хотел бы чего-нибудь попросить в награду за свой совет — только не денег, у нас их нет.

— Так точно, государь; освободите меня от обетов, которые я дал как батрак Блосхолмского аббатства, и разрешите мне вступить в брак.

— В брак? А с кем?

— С ней, государь. — И он указал на Эмлин.

— Что? С другой красивой ведьмой? Ты разве не видишь, что она с норовом? Молчи, молчи, баба, это по лицу твоему видно. Хорошо, получай свою свободу и ее в придачу, но почему, Томас Болл, ты не попросил чего-нибудь другого, раз представился случай? Я был о тебе лучшего мнения. Но ты оказался не умнее всех прочих. Прощай, дурачина Томас, прощайте и вы, прекрасная леди Блосхолма.

Глава 16

ГОЛОС В ЛЕСУ
После того как к документам была приложена печать, все четверо благополучно возвратились домой, в Чипсайд, в сопровождении трех солдат, которых им дали для охраны.

— Ну как, хорошо было сделано, хорошо? — спросил Джекоб, потирая руки.

— Кажется, да, мастер Смит, — ответила Сайсели. — Благодаря вам, разумеется, если все, что сказал король, действительно стоит в документах. — Там все в полном порядке, — сказал Джекоб. — Знайте, что я сам с помощью стряпчего и трех писцов составил их сегодня в канцелярии лорда Кромуэла; и уверяю вас, я не стеснялся. Мы основательно поработали, даже обедать не пошли, вот почему я и опоздал на десять минут, за что мне так досталось от Эмлин. Однако я опять перечту документы, и, если хоть что-нибудь опущено, мы выправим, хотя вообще это те самые пергаменты, — я на них поставил никому не заметные знаки.

— Нет, нет, — возразила Сайсели, — пусть остается как есть. Может, изменится настроение его милости или же королевы из-за этой жемчужины.

— Ах, жемчужина! Жалко мне было расставаться с такой красивой жемчужиной. Но ничего не поделаешь, придется ее продать, а деньги пойдут королю — этого требует честь. А если бы я отказал, кто знает, как обернулось бы дело? Да, надо бога благодарить: хоть мы и пожертвовали большей частью ваших драгоценностей, зато нам достались земли аббатства и кое-что другое. Ничто не забыто. С Болла сняли рясу, и он может жениться; кузина Стоуэр получила мужа.

До этого момента Эмлин, ко всеобщему удивлению, молчала. Но тут ее словно прорвало.

— Что я, скотина, чтобы меня отдавать по приказу короля этому человеку? — вскричала она, указывая пальцем на Болла, стоявшего в углу комнаты. — Кто дал тебе право, Томас, свататься ко мне?

— Раз уж ты спрашиваешь Эмлин, так я отвечу: ты сама. Один раз, много лет назад, — у речки на лугу, а второй — недавно в часовне Блосхолмской обители, перед тем как я стал разыгрывать черта.

— Разыгрывать черта! Да, ты и меня здорово разыграл. Битый час, а то и больше я стояла перед лицом короля и словечка не смогла вымолвить, в то время как все кругом разговаривали, а под конец дождалась, что его милость назвал меня бабой с норовом, а тебя дураком за то, что ты хочешь на мне жениться. О, если мы и поженимся, я уж постараюсь доказать тебе, что он был прав.

— Коли так, Эмлин, то, пожалуй, нам с тобой, так долго жившим в разлуке, лучше и не сходиться, — спокойно ответил Томас. — Но не понимаю, почему ты разъярилась: из-за того, что тебе пришлось в течение какого-то часа придержать свой язык на привязи, или из-за того, что я по-благородному попросил тебя в жены? Я как мог поработал для тебя и твоей госпожи, не щадя себя, и дело не так уж плохо обернулось: мы от всего очистились и твердо стоим на пути к миру и благоденствию. Если ты недовольна, значит, король прав: я последний дурак, и потому — до свидания, не стану больше докучать тебе ни в радости, ни в беде. Мне дано разрешение жениться, и я найду других женщин на белом свете, если захочу. — И червяк взъерепенится, если на него наступишь, — как бы про себя произнес Джекоб.

Эмлин же разразилась слезами.

Сайсели подбежала утешать ее, а Болл сделал вид, будто собирается уходить. В это мгновение с улицы постучали в дверь и раздался чей-то голос:

— Именем короля! Именем короля, отворите!

— Это комиссар Ли, — сказал Томас. — У него я и научился этому возгласу, очень полезному в тяжелую минуту, как, наверно, кое-кто из вас помнит.

Эмлин отерла рукавом слезы, Сайсели села, а Джекоб рассовал пергаменты по карманам, после чего в комнату ворвался комиссар, которому кто-то открыл.

— Что я слышу? — закричал он, обращаясь к Сайсели. Лицо его побагровело, как мясистые наросты на голове и шее рассерженного индюка. — Вы, оказывается, действовали за моей спиной; оклеветали меня перед его королевской милостью, и он назвал меня негодяем и вором и велел мне внести в казну все, что я должен от вас получить! Какая неблагодарность! Напрасно спасал я вас от костра, раз вы меня так опозорили.

— Вы столько пылу и жару принесли в мой убогий дом, учёнейший доктор, что теперь-то мы, пожалуй, действительно сгорим, — успокоительным тоном произнес Джекоб. — Леди Харфлит сказала лишь то, что вынудил ее сказать его величество; я присутствовал при этом и могу подтвердить. К тому же вы повсюду так много набрали, что вам ничего не стоит уделить какую-то малость казне. Ну, ну, выпейте кубок вина и успокойтесь.

Однако доктор Ли, который и без того уже осушил немало кубков вина, не в состоянии был успокоиться. Он принялся поносить всех присутствующих одного за другим, но особенно досталось Эмлин, которую он объявил главной виновницей всех своих бед; под конец он даже обозвал ее очень уж плохим словом. Тогда вперед выступил Томас Болл, до этого момента безмолвно стоявший в стороне, и схватил его за шиворот.

— Именем короля! — сказал он. — Нет, нет, теперь не взыщите, это ведь ваш возглас, и вы сами дали мне право действовать с его помощью. — С этими словами Томас хватил доктора Ли головой о дверную притолоку. — Именем короля, вон отсюда! — и он дал ему такого пинка, какого королевский комиссар дотоле еще не получал и от которого кубарем покатился к входной двери. — В третий раз именем короля! — и тут он вышвырнул доктора Ли во двор. — Убирайтесь и запомните, что если я еще раз увижу вашу дурацкую рощу, то именем короля сверну вам шею.

Таким образом ревизор Ли навсегда скрылся с глаз Сайсели, хотя в положенное время она уплатила ему сумму, равную годовому доходу с ее имущества, не поинтересовавшись, впрочем, узнать, кто этими деньгами воспользовался.

— Томас, — сказала Эмлин, когда Болл вернулся к ним, еще улыбаясь при мысли о славном прощальном ударе, — король был прав: я временами бываю норовиста, и это не плохо, так как не раз помогало мне. Забудь все, и я тоже забуду. — С этими словами она подала ему руку, которую он поцеловал, а затем пошла позаботиться об ужине.

Когда они ели, притом с большой охотой, ибо сильно проголодались, снова раздался стук в дверь.

— Пойди, Томас, — сказал Джекоб, — и скажи, что мы сегодня никого не принимаем.

Томас пошел открывать, и они услышали, как он с кем-то разговаривает. Вскоре, однако, он вернулся, а за ним шел человек, закутанный в плащ.

— Пришел посетитель, которому и не смею отказать, — сказал Томас, и все встали, вообразив ни с того ни с сего, что это сам король, а не человек в то время почти столь же могущественный, — лорд Кромуэл.

— Простите меня, — сказал Кромуэл, кланяясь с обычной своей учтивостью, — и, если на то будет ваша милость, разрешите мне сесть вместе с вами за стол и перекусить чего-нибудь; я в этом очень нуждаюсь, так как сегодня крепко поработал.

Он сел к столу, ел и пил, благодушно беседуя о том о сем, причем рассказал, что на заседании совета король изменил свое решение и не отправится на север усмирять мятежников, а пошлет герцога Норфолкского с другими лордами. По мнению Кромуэла, на короля повлияли очень запомнившиеся ему слова Томаса Болла. Кончив есть, он отодвинул кубок, тарелку, взглянул на хозяев и сказал:

— А теперь к делу. Миледи Харфлит, счастье вам нынче улыбнулось, ибо вы получили все, о чем просили, а это весьма удивительно, принимая во внимание, в каком настроении находился его королевская милость. Вдобавок должен вас поблагодарить за то, что вы не ответили на некий вопрос обо мне лично, хотя, говорят, король очень настаивал на ответе.

— Милорд, — сказала Сайсели, — вы же оказали мне большую услугу. Хотя, бог знает, как бы все обернулось, если бы он продолжал требовать ответа. Комиссар Ли не очень-то меня поблагодарил. — И она рассказала Кромуэлу об их недавнем госте и о том, как кончилось это посещение.

— Грубый и жадный человек, который теперь, без сомнения, будет для вас врагом, — ответил Кромуэл. — Впрочем, вы никак не могли поступить иначе — против рожна не попрешь. Во всяком случае, пока я нахожусь у власти, вашей верности не забуду, хотя, по правде говоря, миледи Блосхолм, держусь я на волоске[165], а подо мной — бездна, поглотившая уже немало людей и покрупнее меня. Поэтому — не стану отрицать — я и стараюсь отложить кое-что на черный день, пока могу, хоть и не знаю, удастся ли мне самому этим воспользоваться.

Он призадумался, а затем, вздохнув, продолжал:

— Времена сейчас смутные. Так что вы, хоть вам и обещано богатство, можете умереть нищей. Земли Блосхолмского аббатства, на которые вы получили нерушимую грамоту, еще не в руках короля, и он не можетпередать их вам. На севере поднялась великая буря, и, говорю это не для разглашения, ярость ее может смести Генриха с престола. Если это случится, вам надо будет скрыться в такие места, где вас никто не знает, ибо после того, что сегодня произошло, единственным вашим наследством будет тогда веревка. Кроме того, нынешняя королева, в противоположность покойной Анне, сочувствует церковникам[166] и, хоть она и делает вид, что не придает значения таким вещам, из-за жемчужины сердита на короля, а также и на вас как владелицу жемчужины. Не осталось ли у вас какой-нибудь драгоценной вещи, которую вы могли бы дать мне для передачи ей? Что же касается самой жемчужины — кстати, когда мастер Смит показывал мне другую такую же, он, помнится, клялся, что подобной нет в целом свете, — ее надо продать, согласно королевскому повелению. — И тут он не очень-то ласково взглянул на Джекоба.

Сайсели сказала Джекобу несколько слов; тот вышел и вскоре возвратился, держа в руках брошь с крупным алмазом, окруженным пятью небольшими рубинами.

— Примите это вместе с моей глубокой благодарностью, милорд, — произнесла Сайсели.

— Отлично, отлично. О, не бойтесь, королева получит брошь, — я сам в этом заинтересован не меньше вас. Вы мудро поступаете, леди Харфлит, когда даете заблаговременно. Но и у меня есть для вас подарок, который, может быть, придется вам больше по сердцу, чем драгоценные камни. Ваш супруг, Кристофер Харфлит, в сопровождении слуги, прибыл в Англию и сошел на берег где-то на севере, живой и невредимый.

— О милорд! — вскричала она. — Где же он сейчас?

— Увы! Конец моего сообщения не столь приятный, ибо, отправившись дальше, кажется из Гулля он был взят в плен мятежниками и заключен в Линкольне: он ведь знатного рода и они хотели бы завербовать его в свои ряды. Но, будучи человеком рассудительным и верным, он ухитрился переслать письмо командующему королевскими войсками, и сегодня вечером его доставили мне. Вот оно — узнаете почерк?

— Да, да, — с трудом выговорила Сайсели, не опуская глаз с клочка бумаги, покрытого каракулями, притом не очень грамотными, ибо Кристофер не отличался ученостью.

— Так я вам прочту его, а потом мы сделаем копию, и я заверю ее, чтобы вещественных доказательств у нас было больше.

«Командующему королевскими войсками под Линкольном.

Пишу, дабы вы, его королевская милость, министры короля и все прочие знали, что мы — Кристофер Харфлит, дворянин, и Джефри Стоукс, его слуга, — выехав из порта, в который прибыли из Испании, были захвачены вооруженными мятежниками, восставшими против короля, и доставлены в Линкольн. Эти люди хотели бы завербовать меня в свои ряды, так как род Харфлитов — сильный и знаменитый. Они грозились нас убить, и мы вынуждены были дать им какую-то присягу. Но мое письмо пусть явится доказательством, что я сделал это лишь с целью сохранить жизнь, а сердце у меня к ним не лежит, я верен королю и плохо понимаю, чего они хотят. Да и сама по себе жизнь мне не дорога, так как я потерял свою жену и свое достояние и все вообще. Но умирать не хочу, пока не отомстил злодею и убийце, блосхолмскому аббату, а потому стараюсь сохранить жизнь и убежать от них.

Слыхал я, что означенный аббат собрал большое войско и находится в пятидесяти милях отсюда. Молю бога, чтобы он не допустил меня снова попасть к аббату в когти, но ежели это случится, передайте королю, что Харфлит умер как человек верный»

Кристофер Харфлит.
Джефри Стоукс приложил палец.

— Милорд, — спросила Сайсели, — что же мне теперь делать, милорд?

— Ничего нельзя пока сделать, только надеяться на бога и на лучший исход. Не сомневаюсь, что ему удастся бежать, но, во всяком случае, его королевская милость завтра же утром увидит это письмо и, если окажется возможным, пошлет приказ помочь ему. Перепишите письмо, мастер Смит. Джекоб взял письмо и принялся быстро писать, а Кромуэл сидел и думал. — Слушайте, — произнес он наконец. — Вокруг Блосхолма мятежников нет, — все они перебрались на север. Имена Фотрел и Харфлит в Блосхолме хорошо известны. Не могли бы вы отправиться туда и набрать отряд добровольцев?

— Да, да, я могу это сделать, — вмешался Болл. — За неделю я наберу под свою команду добрую сотню человек. Дайте миледи полномочия и денег, а меня назначьте командиром и сами увидите, что будет.

— Полномочия и назначение, скрепленные королевской печатью, будут доставлены сюда завтра в девять утра, — ответил Кромуэл. — Деньги вы должны раздобыть сами — они имеются только в сундуках Джекоба Смита. Но обдумайте все хорошенько, леди Харфлит, — дело опасное, а здесь вам ничто не грозит.

— Я знаю, что дело опасное, — ответила она, — но что для меня опасность — я их уже столько пережила, — когда мой муж там и я могу помочь ему?

— Вы сильны духом, и я надеюсь, что силы эти даны вам свыше, — заметил Кромуэл.

Но старый Джекоб, заканчивая свою копию словами «с подлинным верно», под которым Кромуэлу оставалось только поставить подпись, грустно покачал головой.

Не медля ни минуты и даже не сверив оба документа, Кромуэл подписал копию, сказал на прощанье несколько любезных слов и ушел, так как его ждали куда более важные дела.

С тех пор Сайсели его никогда не видела. Впрочем, кроме Джекоба Смита, ей так и не пришлось увидеть никого из людей, в том числе и короля, связанных с этими обстоятельствами ее жизни. Все же, несмотря на его хитрость и вымогательства, ей стало жаль Кромуэла, когда года четыре спустя герцог Суффолкский и граф Саутгэмптон грубо сорвали с него орден Подвязки и другие знаки отличия, и из Королевского совета он был отведен в Тауэр, а оттуда, после унизительных молений о пощаде, — на плаху. Во всяком случае, ей он хорошо послужил, ибо исполнил все свои обещания до последнего. Напоследок он даже отослал ей обратно розовую жемчужину, полученную от Джекоба Смита, написав при этом, что, как он уверен, владеть такой вещью ей скорее подобает, чем ему, и он надеется, что она принесет ей больше счастья.

Когда Кромуэл отбыл, Джекоб обратился к Сайсели и спросил, покинет ли она его дом завтра же.

— Разве я уже не сказала? — с раздражением спросила она. — Могу ли я оставаться в Лондоне после того, что узнала? Почему вы спрашиваете?

— Потому что мне надо свести с вами счет. Я считаю, что за помещение и харчи вы должны мне около двадцати марок золотом. К тому же нам, вероятно, понадобятся деньги на дорогу, а сегодня у меня совсем не осталось звонкой монеты.

— Нам на дорогу? — переспросила Сайсели. — Разве вы поедете с нами, мастер Смит?

— Думаю, что с вашего разрешении поеду, леди. Здесь настало неспокойное время, у меня нет ни шиллинга дли ссуд, а если я не буду ссужать, мне этого никогда не простят. К тому же я заслужил отдых и хотел бы перед смертью еще раз повидать Блосхолм, где родился, если, конечно, мы туда доберемся. Но если отправляться завтра, то у меня сегодня будет еще много дела. Так, например, надо спрятать в надежном месте ваши драгоценности, что у меня в закладе, надо сделать копии с этих документов и передать в верные руки жемчужину для продажи. В котором же часу отправимся мы в это безрассудное путешествие?

— В одиннадцать, — ответила Сайсели, — если к тому времени получим от короля пропуск и полномочия. — Что ж, пусть так. А теперь пожелаю вам доброй ночи. Пойдем-ка со мною, достойный Болл, нам ведь спать не придется. Я сейчас позову своих писцов, а тебе надо позаботиться о лошадях. Вы же, леди Харфлит, и вы, кузина Эмлин, отправляйтесь почивать. На следующее утро Сайсели поднялась с зарей и даже рада была этому, так как провела бессонную ночь. Долго не могла она заснуть, а когда наконец забылась, ее стало носить по морю сновидений: ей снились король, угрожающе говоривший что-то своим мощным голосом; Кромуэл, забиравший у нее все, вплоть до одежды; комиссар Ли, который тащил ее обратно на костер за то, что от него ускользнула данная ею взятка.

Но чаще всего видела она Кристофера, своего любимого мужа; теперь он был как будто бы близко, вместе с тем так же далеко, как прежде: он был пленником в руках мятежников и считал ее умершей.

От всех этих грез она очнулась заплаканная и истерзанная страхом. Неужели теперь, когда чаша радости почти у самых губ, судьба снова отнимет ее? Ничего нельзя было знать заранее, ибо помочь ей могла только вера, так хорошо послужившая ей недавно. Однако она была уверена, что если Кристофер жив, он проберется в Крануэл или Блосхолм, и ей, невзирая ни на какие опасности, надо поскорее мчаться туда же со всей скоростью, на какую способны будут их кони.

Как могли, торопились они, собираясь в путь, но все же лишь к часу пополудни удалось им выехать из Чипсайда. Надо было столько сделать, но все же многое осталось недоделанным. Все четверо ехали в самой скромной одежде, выдавая себя за людей купеческого звания, возвращающихся в Кембридж после поездки в Лондон по делам о наследстве, в котором заинтересованы были все, но особенно Сайсели, изображавшая вдову, по имени Джонсон. Эту историю они и рассказывали всюду, внося в нее те или иные изменения, смотря по обстоятельствам. На обратном пути им было легче, чем по дороге в столицу, ибо сейчас, по крайней мере, они не находились в гнусном обществе комиссара Ли и его людей, не тревожила их и мысль о том, что они везут с собой ценные вещи. Все эти украшения остались в надежных местах, равно как и документы, подписанные королем и скрепленные его печатью, — с собой они взяли только заверенные копии, а также полномочия на сбор отряда, присланные Кромуэлом и выданные на имя Сайсели и ее мужа, и грамоту, назначавшую Болла командиром. Документы были спрятаны у них в обуви и под одеждой вместе с деньгами, необходимыми на дорожные расходы. Имея отличных, неутомленных лошадей, они ехали быстро и к концу второго дня благополучно прибыли в Кембридж, где и заночевали. Там им сообщили, что за Кембриджем повсюду очень неспокойно и путешествовать опасно. Но в тот момент, когда они пришли в полное отчаяние и даже Болл заявил, что дальше ехать нельзя, прибыл отряд королевских конников, который двигался в том же направлении, что и они, на соединение с войсками герцога Норфолкского, действовавшими где-то в Линкольншире.

Их командиру, по имени Джефрис, Джекоб показал королевские полномочия и открыл, кто они такие. Так как в полномочиях указывалось, что все офицеры и чиновники его величества должны оказывать им содействие, капитан Джефрис согласился дать им охрану до того места, где их пути разойдутся. Поэтому на следующий же день они смогли отправиться дальше. Общество, в котором они теперь находились, было не из приятных, ибо эта сотня вооруженных людей состояла из очень грубых парней. Будучи, однако, предупреждены, что каждый, кто оскорбит или хоть пальцем тронет путешественников, будет повешен, солдаты оставили их в покое. И хорошо было, что они смогли получить охрану, ибо местность, через которую они проезжали, кишела вооруженными отрядами под предводительством священников, которые не раз угрожали им и напали бы на них, если бы осмеливались.

В течение двух дней путешественники ехали вместе с капитаном Джефрисом и к вечеру второго — добрались до Питерборо, где нашли приют в гостинице.

Но наутро, когда они встали, оказалось, что Джефрис со своими людьми уже выступил, оставив им записку, что получил спешный приказ немедленно идти в Линкольн.

Теперь им опять пришлось рассказывать старую историю, но при этом объявлять себя бостонскими горожанами, которые узнали, будто на Болотах спокойно[167], может быть, потому, что там живет так мало народу, и решили переехать туда под предводительством Болла, который не раз путешествовал в этих местах, покупая и продавая скот в монастырях. Трудно было ехать здесь, среди болот, особенно в сырую осеннюю погоду, так как во многих местах речки и ручьи вышли из берегов и проселочные дороги превратились в непроходимые топи. Первую ночь они провели в хижине местного жителя, прислушиваясь к шуму дождя и опасаясь лихорадки, особенно боялись за мальчика. На вторую ночь они, к счастью, выбрались в более возвышенную местность и переночевали в трактире.

Здесь к ним приходили суровые люди из партии церковников, чтобы выяснить, чего им нужно. Сперва положение казалось опасным, но Болл, говоривший на местном наречии, убедил мятежников, что нет причин опасаться людей, путешествовавших с двумя женщинами и ребенком. К этому он добавил, что сам является служителем Блосхолмского аббатства, переодетым в военное платье из страха перед сторонниками короля. А Джекоб Смит велел подать эль и выпил с мятежниками за успех Благодатного паломничества, как именовалось это восстание.

Таким образом, говоря то одно, то другое, они отводили от себя подозрения. Им удалось даже разузнать, что вокруг Блосхолма все спокойно, хотя, правда, настоятель укрепил аббатство и снабдил его провиантом. Сам он находился вместе с главарями мятежа неподалеку от Линкольна, но в монастыре все подготовил, чтобы иметь крепкое убежище, которое могло бы стать опорным пунктом.

Так что под конец, наполнив животы крепким пивом, мятежники удалились, и эта опасность миновала.

На следующее утро они выехали очень рано, надеясь к заходу солнца добраться до Блосхолма, хотя дни стали теперь гораздо короче. Однако это им не удалось, так как они основательно завязли в болоте милях в двух от своего трактира, а выбравшись из него, вынуждены были сделать порядочный крюк, чтобы объехать топи. Вот почему лишь к концу дня они добрались до леса, где аббат умертвил сэра Джона Фотрела. Проезжая вдоль лесной дороги, они к заходу солнца оказались у заводи, где он был убит.

— Говорят, что тут-то и зарезали твоего отца, — сказала Эмлин, ехавшая за Сайсели с ребенком на руках. — Смотри, вон там лежат кости Мет, его кобылы; и узнаю ее черную гриву.

— Да, леди, — вмешался Болл, — сам он лежит там, где погиб. Его зарыли, даже молитвы над ним не прочитав. — С этими словами он указал на небольшой, небрежно насыпанный холмик между двумя ивами.

— Иисусе, смилуйся над его душой! — молвила Сайсели и перекрестилась. — Клянусь, если буду жива, я перенесу его останки в блосхолмскую церковь и поставлю ему хороший памятник.

И она сделала это, в чем могут убедиться все посещавшие эти места, ибо памятник сохранился до наших дней. На нем изображен старый рыцарь; он лежит с торчащей в горле стрелой на снегу, между двумя убийцами, которых он, защищаясь, прикончил, а дальше, уже почти за гробницей, виднеется удаляющаяся фигура всадника — Джефри Стоукса.

Пока Сайсели, шепча молитву за упокой души, смотрела на эту заброшенную могилу, Томас Болл услышал нечто, заставившее его насторожиться.

— Что там такое? — спросил Джекоб Смит, заметив, как изменилось выражение его лица.

— Мчатся во всю прыть кони, много коней, мастер, — ответил он. — Да, и на них всадники. Послушайте.

Все прислушались и теперь тоже услыхали конский топот и крики людей. — Живей, живей, — сказал Болл, — за мною! Я знаю, где мы сможем укрыться. — И он указал им дорогу к густой высокой поросли терна и бука, находившейся на расстоянии около двухсот ярдов под сенью нескольких высоких дубов у перекрестка, где сходились четыре проселочных дороги. Всякий садовод знает, что, когда буковые деревья еще молоды, листья их осенью и зимой словно присасываются к веткам. Вот почему эта поросль стала очень густой и могла совершенно укрыть их.

Едва успели они остановиться в своем укрытии, как необычное зрелище предстало им в багряном свете заката. По дороге — не той, по которой ехали они, а другой, с противоположной стороны, огибавшей Королевский курган, — то скрываясь за деревьями, то показываясь вновь, мчался на сером коне высокий всадник в доспехах и с ним другой — в кожаном камзоле на черной лошади, а за ним на расстоянии не более чем в сто ярдов показался разношерстный отряд преследователей.

— Бежавшие пленники и погоня, — пробормотал Болл, но Сайсели не обратила внимания на его слова. Во внешности всадника на сером коне почудилось ей нечто столь знакомое, что сердце едва не выпрыгнуло из ее груди.

Она нагнулась над головой своей лошади, глядя во все глаза. Теперь оба всадника почти поравнялись с их кустарником, и тот, что был в доспехах, обернувшись к своему спутнику, весело крикнул:

— Они отстают! Мы от них ускользнем, Джефри!

Сайсели увидела его лицо.

— Кристофер! — крикнула она. — Кристофер!

Еще мгновение — и они промчались бы мимо, но до Кристофера, ибо то был он, долетел звук этого голоса, который он так хорошо помнил. Взором, обостренным любовью и страхом, она увидела, что он задержал коня. Она услышала, как он что-то крикнул Джефри, и тот ответил недовольным, встревоженным тоном. Они колебались, медлили на открытом пространстве перед порослью.

Кристофер попытался повернуть, затем увидел, что преследователи приближаются, и, когда они уже почти настигали его, с громким криком устремился вперед, чтобы опередить их. Слишком поздно! Оба всадника проскакали еще сотню ярдов вверх по косогору, но их окружили, и на гребне холма, видимо, завязалась схватка, ибо мечи так и засверкали в лучах заходящего солнца. Преследователи набросились на всадников, как свора псов на загнанную лисицу. Все умчались вниз — скрылись из глаз.

Сайсели, обезумев, пыталась ринуться вслед за ними, но ее удержали. Наконец все смолкло, и Томас Болл, спешившись, прокрался на дорогу.

Минут через десять он возвратился.

— Все умчались, — сказал он. — О, он погиб! — простонала Сайсели. — Это проклятое место отняло у меня и отца и мужа.

— А я думаю, что он жив, — ответил Болл. — Нет ни крови, ни признаков того, чтобы кого-то уносили. Он уехал верхом на своем коне. Но какое все же несчастье, что небу не угодно вразумить женщин и научить их молчать, когда следует!

Глава 17

ЖИЗНЬ ИЛИ ЧЕСТЬ
День едва занимался, когда, наконец, измученные душевно и физически, Сайсели и ее спутники подъехали на своих спотыкающихся от усталости конях к воротам Блосхолмской обители.

— Дал бы бог, чтобы монашки находились еще здесь, — сказала Эмлин, державшая ребенка. — Если их выгнали и моя госпожа должна будет ехать дальше, я боюсь, что она не выдержит. Стучи сильней, Томас: старик садовник глух как пень.

Болл повиновался и стучал так добросовестно, что вскоре решетка в воротах открылась и дрожащий женский голос спросил, кто там.

— Это сама мать Матильда, — сказала Эмлин и, соскочив с коня, подбежала к решетке и стала через нее разговаривать с настоятельницей. Подошли другие монахини и общими силами открыли одну половину огромных ворот, так как садовник не смог или не захотел встать.

Путешественники въехали во двор и, когда монахини поняли, что Сайсели действительно возвратилась, ее приняли с распростертыми объятиями. Но от усталости Сайсели едва могла произнести хоть одно слово, поэтому ее заставили выпить чашку молока и отвели в их прежнюю комнату, где она тотчас уснула. Проснулась она около девяти и увидела, что Эмлин, выглядевшая немногим лучше ее, уже встала и разговаривает с матерью Матильдой.

— О, — вскричала Сайсели, когда вспомнила обо всем, — не слышно ли чего-нибудь о моем муже?

Они покачали головой, настоятельница сказала:

— Сперва, дорогая, ты должна поесть, а потом мы сообщим тебе то немногое, что удалось узнать.

Она поела, так как ей необходимо было подкрепить силы, и, пока Эмлин помогала ей одеваться, узнала все новости. Их было действительно немного — лишь подтверждение того, что сообщили жители Болот, а именно, что аббатство укреплено и охраняется пришельцами-мятежниками с севера или иностранцами, а сам настоятель, видимо, уехал.

Болл, который уже выходил разведать положение, сообщил со слов одного встречного, что ночью через деревню промчался конный отряд, но никаких подробностей узнать не удалось, ибо даже если он действительно промчался ночью, ливень смыл все следы конских копыт. К тому же в то неспокойное время люди часто ездили в разные места под покровом темноты, и никто не мог сказать, имел ли этот отряд какое-нибудь отношение к тому, который они видели в лесу: тот ведь мог направиться совсем другой дорогой.

Когда Сайсели была готова, они сошли вниз и в комнате матери Матильды застали поджидавших их Джекоба Смита и Томаса Болла.

— Леди Харфлит, — сказал Джекоб с видом человека, не желающего терять даром времени, — положение таково. До сих пор никто еще не знает, что вы здесь, — садовника и его жену мы никуда не выпускаем. Но, как только в аббатстве об этом прослышат, можно будет опасаться нападения, а здесь обороняться невозможно. У вас же в Шефтоне дело обстоит иначе: там, говорят, имеется глубокий ров с подъемным мостом и все прочее. Поэтому вам нужно немедленно отправиться в Шефтон, если возможно — незамеченной. Томас уже ходил туда и говорил кое с кем из ваших арендаторов, кому можно было довериться; сейчас они работают вовсю, подготовляя помещение и снабжая его припасами, а также оповещают других. К ночи Томас надеется собрать человек тридцать вооруженных для защиты замка, а дня через три, когда станет известно, что вам даны полномочия набрать войско, и он назначен командиром, — даже добрую сотню. Двинемся же в путь, медлить нельзя, лошади уже оседланы.

Сайсели расцеловалась с матерью Матильдой, которая благословила и поблагодарила ее за все, что она сделала или старалась сделать для сестер, и через пять минут все опять уже сидели на своих усталых конях и под дождем двинулись к Шефтону, который, к счастью, находился лишь на расстоянии трех миль от обители. Держась под деревьями, они выехали незамеченными, ибо в такую погоду никто на улицу не выходил, а если у ворот аббатства и стояли часовые, то они укрылись в сторожке. Так удалось им благополучно добраться до окруженного лесом и валом Шефтона, который Сайсели видела в последний раз, когда бежала оттуда в Крануэл в день своей свадьбы, а с тех пор — так казалось ее измученной душе — прошли целые годы.

Странное это и печальное возвращение в отчий дом, подумалось ей, когда они ехали через подъемный мост и мокнущий под дождем, заросший сорной травой сад к знакомой двери. Но в доме все обстояло не так уж плохо, ибо предупрежденные Боллом арендаторы поработали на славу. В течение более чем двух часов несколько женщин, пришедших по своей доброй воле, мели и чистили комнаты, в каминах горел огонь, а на кухне и в кладовой было вполне достаточно разных припасов. Более того, в большом зале собралось человек двадцать, которые приветствовали хозяйку радостными возгласами и подбрасывали вверх свои колпаки.

Джекоб тотчас же прочитал им королевскую грамоту, показав подпись и печать, а также назначение Томаса Болла командиром, предоставлявшее ему большие полномочия. Ознакомившись с этими документами, собравшиеся люди, давно уже лишенные предводителя и какой-либо защиты со стороны властей, видимо, ощутили прилив бодрости. Один за другим поклялись они твердо стоить на стороне короля, своей леди, Сайсели Харфлит, и ее супруга, сэра Кристофера; если же он погиб, то их сына. Затем около половины собравшихся сели на коней и разъехались в разные стороны — именем короля собирать вооруженный отряд. Остальные же остались охранять замок и обеспечить его защиту.

На закате со всех сторон стали съезжаться люди, причем некоторые из них везли на тележках провиант, оружие и корм для животных или гнали перед собою овец и рогатый скот для забоя на случай осады. По мере того как они подходили, Джекоб записывал их имена, а Томас Болл, по праву командира, приводил к присяге. В ту ночь в замке находилось уже человек сорок и должно было собраться еще много больше.

Однако теперь тайна оказалась нарушенной, весть о возвращении Сайсели разлетелась повсюду, да и дым из труб Шефтона сам за себя говорил. Сперва на возвышенности против замка появился один разведчик и стал наблюдать. Затем он ускакал и через час возвратился в сопровождении десятка вооруженных всадников, один из которых держал в руке знамя с вышитыми на нем эмблемами Благодатного паломничества. Всадники эти подъехали на сто шагов к Шефтон Холлу, видимо с намерением напасть, но, увидев, что мост поднят, а по обе стороны его стоят стрелки с луками наготове, остановились и выслали парламентера с белым флагом.

— Кто вы там, в Шефтоне, — прокричал этот человек, — и чье дело защищаете?

— Леди Харфлит, владелица Шефтона, и капитан Томас Болл — именем короля! — крикнул Джекоб Смит.

— По чьему указу? — спросил парламентер. — Владеет Шефтоном настоятель Блосхолма, а Томас Болл всего-навсего брат-мирянин его монастыря.

— По указу его милости короля, — ответил Джекоб; и, повысив голос, он прочитал королевскую грамоту.

Выслушав, парламентер отъехал посовещаться с товарищами. Некоторое время они колебались, словно все еще собираясь атаковать, но под конец повернули обратно, и больше их не видели.

Болл намеревался преследовать их, собрав всех людей, что были у него под рукой, но осторожный Джекоб Смит воспрепятствовал этому, спасаясь, чтобы он не попал в какую-нибудь западню и не был убит или захвачен со своими людьми, оставив замок беззащитным.

Так прошел день, а к вечеру у них уже набрались такие силы, что можно было не спасаться нападения со стороны аббатства, чей гарнизон, как они узнали, состоял из пятидесяти солдат и всего нескольких монахов, — остальные бежали.

В тот вечер Сайсели с Эмлин и старым Джекобом сидели в большой верхней комнате, где сэр Джон Фотрел однажды застал ее в обществе Кристофера, как вдруг вошел Болл, а вслед за ним какой-то человек подозрительного вида, в куртке из овчины, которая к нему не очень-то шла. — Это еще кто, дружище? — спросил Джекоб.

— Один мой старый товарищ, ваша милость, блосхолмский монах, которому надоела и благодать и паломничество и который жаждет королевского мира и прощения. Я взял на себя смелость обещать, что они будут ему дарованы. — Хорошо, — сказал Джекоб, — я запишу его имя, и, если он останется нам верен, твое обещание будет исполнено. Но сюда-то ты зачем его привела? — А он с новостями.

Что-то в голосе Болла побудило Сайсели, задумчиво сидевшую в сторонке, быстро взглянуть на пришельца и молвить:

— Говори, и живей.

— Миледи, — начал этот человек негромким голосом, — имя мое в иночестве Бэзил, и хоть я и монах, но бежал из аббатства, ибо верен королю и к тому же много натерпелся от настоятеля, который только что вернулся разъяренный: у Линкольна его постигла какая-то неудача, какая именно — не ведаю. Новость же мол состоит в том, что супруг ваш сэр Кристофер Харфлит и его слуга Джефри Стоукс содержатся как пленники в подземной темнице аббатства; они захвачены были прошлой ночью отрядом мятежников, который доставил их в монастырь, а потом ускакал дальше.

— Пленники! — вскричала Сайсели. — Значит, он не убит и не ранен? Цел и невредим?

— Да, миледи, цел и невредим, как мышь в лапах у кошки, пока она еще не съедена.

Кровь отхлынула от лица Сайсели. Ей представился аббат Мэлдон в виде громадного кота с головой монаха, а в когтях у него — Кристофер.

— Это моя вина, моя! — произнесла она мрачным голосом. — О, не позови я его, он бы им не попался. Лучше мне было бы на месте лишиться языка!

— Не думаю, — ответил брат Бэзил. — Впереди его поджидали другие, и, когда он был схвачен, они уехали, благодаря чему вам самим удалось проскочить. Как бы то ни было, но он сейчас там, и, если вы хотите спасти его, вам надо собрать все свои силы и ударить немедля.

— Известно ли ему, что я жива? — спросила Сайсели.

— Откуда мне знать, леди? В темницах аббатства не многое разведаешь. Но монах, который утром приносил пленникам еду, говорил, что сэр Кристофер сказал ему, будто попал в беду из-за некоего призрака, окликнувшего его голосом покойной жены, когда он проезжал вблизи Королевского кургана. Услышав это, Сайсели встала и вместе с Эмлин вышла из комнаты — больше она не в силах была выдержать.

Но Джекоб Смит и Болл еще долго расспрашивали монаха о самых разнообразных вещах и, разузнав все, что он мог им сообщить, отослали его, велев держать под стражей, а сами сидели почти до полуночи, совещаясь и вырабатывая свои планы совместно с фермерами и йоменами, которых время от времени вызывали к себе.

На следующий день рано утром они явились к Сайсели и сказали, что, по их мнению, правильнее всего было бы без промедления штурмовать аббатство. — Но ведь там мой муж, — ответила она в полном смятении. — Они тогда убьют его.

— Боюсь, что это и случится, если мы не нападем на них, — ответил Джекоб. — К тому же, леди, по правде говоря, надо подумать и о другом. Например, о деле и чести короля, которые мы обязались защищать, о жизни и имуществе всех тех, кто благодаря нам встал на его сторону. Если мы будем бездействовать, аббат Мэлдон пошлет на север за помощью, и через несколько дней на нас обрушится многочисленное войско, против которого мы окажемся бессильными. Весьма возможно, что он уже послал. Но если мятежники узнают, что аббатство пало, они вряд ли явятся сюда лишь ради отмщения. Наконец, если мы будем сидеть сложа руки, то нашими людьми, которые сейчас так и рвутся в бой, снова овладеют сомнения и страхи, они поостынут и начнут расходиться. — Что ж, если так надо, ничего не поделаешь. Да сохранит бог его жизнь, — с тяжким вздохом сказала Сайсели.

В тот же день королевские люди под водительством Болла выступили и со всех сторон обложили аббатство, а лагерь свой раскинули в деревне Блосхолм. Сайсели, не пожелавшая остаться в замке, вышла вместе с ними и снова обосновалась в обители, которая по ее требованию открыла перед нею ворота. Единственный страж обители — глухой садовник — сдался без сопротивления. Его отправили в лагерь чернорабочим, и никогда еще не приходилось ему так много трудиться: Эмлин, имевшая против него зуб, постаралась, чтобы работы у него хватало и чтобы она была погрязнее и потяжелее.

Томас и другие вместе с ним обследовали подступы к аббатству и вернулись, охваченные сомнением: без пушек — а их пока не было — мощное здание из тесаного камня казалось почти неприступным. Лишь в одном месте штурм представлялся возможным — с тыла, где когда-то находились сторожка и ферма, сожженные Томасом по желанию Эмлин. Развалины стояли во внутреннем кольце рва и тесно примыкали к стене аббатства, но от сильного огня каменная кладка их растрескалась и осыпалась, а балки вывалились и упали в ров.

Для обеспечения обороны образовавшаяся брешь была закрыта двойным палисадом из крепких кольев, а пространство между ними заполнено связками хвороста, балками разрушенных строений и всяким мусором. Перед палисадом находился широкий и глубокий ров, а над ним окна и угловая башня, из которых его легко было защищать, так что идти здесь на приступ аббатства означало бы потерять очень много людей, и осаждающие не могли на это решиться. Однако от монаха Бэзила и других они узнали еще одну важную вещь, а именно, что запасов продовольствия в аббатстве на весь его гарнизон было слишком мало: Бэзил полагал, что дня на три, а по мнению других, уж никак не больше, чем на четыре.

В тот же вечер состоялся второй военный совет, на котором решено было взять аббатство измором, а на приступ идти лишь в том случае, если разведка донесет, что мятежники двинулись ему на помощь.

— Но, — возразила Сайсели, — в таком случае супруг мой и Джефри Стоукс тоже умрут с голоду.

Все печально разошлись, заявив ей, что тут уж ничего не поделаешь — нельзя ради двух человек положить десятки жизней.

Началась осада, такая же, как та, которую Сайсели перенесла в Крануэл Тауэрсе. В первый день гарнизон аббатства насмехался над ними со своих стен. Но на второй — насмешки прекратились: осажденные увидели, что силы их противников с каждым часом увеличиваются. На третий — они внезапно опустили мост и бросились к нему, словно намереваясь сделать вылазку, но, увидев перед собою десятки воинов Болла с натянутыми луками, отказались от этой мысли и снова подняли мост.

— Они начали голодать и отчаиваться, — заметил рассудительный Джекоб. — Скоро мы получим от них известия.

Он оказался прав. Незадолго до захода солнца открылись боковые ворота, и какой-то человек, держа над головой белый флаг, бросился в ров и поплыл на противоположную сторону. Он выбрался из рва, отряхнулся и медленно двинулся туда, где на лужайке перед аббатством, на месте, куда не могли долететь стрелы осажденных, стояли Болл и обе женщины. Сайсели, ослабевшая от горя и страха за мужа, прислонилась к дубовому столбу, к которому она была в свое время прикована для сожжения на костре и который до сих пор не убрали.

— Кто этот человек? — спросила у нее Эмлин.

Сайсели вгляделась в изможденного бородатого человека, направлявшегося к ним прерывающейся походкой больного.

— Не знаю; а впрочем, да, он чем-то напоминает Джефри Стоукса!

— Это не кто иной, как Джефри, — сказала Эмлин, кивнув головой. — Что-то он нам сообщит?

Не ответив ни слова, Сайсели только теснее прижалась к столбу; на сердце у нее было не легче, чем тогда, когда повар аббатства раздувал растолку, чтобы поджечь хворост. Теперь Джефри стоял уже прямо перед ней. Взгляд его ввалившихся глаз упал на нее, и рот раскрылся от изумления, отчего лицо еще больше вытянулось и еще резче обозначились скулы.

— Ах, — пробормотал он, ни к кому не обращаясь. — От всех этих боев и путешествий и трехдневной голодовки, когда еды у меня было меньше, чем хватило бы крысе, да к тому же от холодной ванны в ноябре — не говоря уже о том, что похуже, — в уме и вправду может помутиться. Но все же, подумать только, что мне довелось увидеть призрак среди бела дня, да еще у нас дома, в Блосхолме, где такого никогда не бывало!

Не спуская глаз с Сайсели, он выжал из бороды воду и добавил:

— Брат-мирянин или капитан Томас Болл, кто бы ты теперь ни был, если ты тоже не привидение, дай мне четверть крепкого эля и краюху хлеба, ибо в нутре у меня пусто, как у выпотрошенной селедки, и я, можно сказать, сейчас вознесусь к небесам, а предпочел бы все же стоять обеими ногами на нашей грешной земле…

— Джефри, Джефри, — прервала его Сайсели, — что ты сообщишь нам о своем господине? Эмлин, скажи ему, что мы обе живы. Он не понимает.

— О, так вы живы? — медленно произнес он. — Значит, вы не погибли от пожара и Эмлин тоже? Ну, раз так, каждый может надеяться; и, пожалуй, ни голод, ни нож аббата Мэлдона не прикончат Кристофера Харфлита.

— Значит, он жив и здоров?

— Жив и здоров, поскольку можно быть живым и здоровым и после трехдневной голодовки в подземной темнице, к тому же довольно-таки сыроватой. Вот тут имеется письмо по поводу всех этих дел к командиру вашего отряда.

Он развернул свой белый флаг и достал из складок его прикрепленное к флагу письмо, протянул его Боллу, а тот, не умея читать, передал письмо Джекобу Смиту. В это же самое время мальчик принес эль, о котором спросил Джефри, а также поднос с кусками мяса и хлеба. Джефри набросился на них, как изголодавшийся пес, поглощая огромными глотками и эль и пищу, которую не трудился даже прожевывать.

— Клянусь всеми святыми, да ты, видно, чуть не помер с голоду, Джефри, — сказал один из стоявших тут же йоменов. — Пойдем-ка со мной и сбрось свою мокрую одежду, не то тебе станет худо. — И он увел Джефри, продолжавшего жевать, в ближайшую палатку.

Тем временем Джекоб, тревожно хмуря лоб, ознакомился с письмом, а затем прочел его вслух. Оно гласило:

«Командиру воинов короля от Клемента, настоятеля Блосхолмского аббатства.

Мне неведомо, по чьему указу осадили вы нас, грозя аббатству и его инокам огнем и мечом. Я прослышал, что предводительствует вами Сайсели Фотрел. Передайте же этой избежавшей костра ведьме, что в плену у меня находится человек, которого она именует своим мужем и который является отцом ее незаконнорожденного ребенка. Если в эту же ночь она не распустит свой отряд и не пришлет нам подписанный и засвидетельствованный документ, где мне и всем находящимся со мною от имени короля гарантируется прощение за все, что мы могли содеять против него и его законов, а также против нее лично, и возможность свободно уйти, куда мы пожелаем, так, что при этом нам не станут препятствовать, и не будут нас преследовать, и не отнимут наших земель и движимого имущества, знайте, что завтра на заре мы предадим смерти рыцаря Кристофера Харфлита в наказание за убийства и другие преступления, которые он против нас совершил, и в доказательство этого вы увидите его труп, повешенный на башне аббатства. Если же вы примете наши условия, мы оставим его здесь невредимым, и вы найдете его, когда мы удалимся. Об остальном спросите его слугу Джефри Стоукса, которого мы посылаем к вам с этим письмом»

Клемент, настоятель.
Джекоб кончил читать, и среди слушавших воцарилось молчание.

— Пойдемте отсюда и где-нибудь в четырех стенах обсудим это дело, — сказала Эмлин.

— Нет, — вмешалась Сайсели, — в отсутствие моего супруга я являюсь уполномоченной короля и требую, чтобы меня выслушали. Томас Болл, прежде всего пошли к аббату парламентера с заявлением, что если хоть один волос упадет с головы сэра Кристофера Харфлита, каждого находящегося в стенах аббатства человека я предам смерти от меча или веревки и лично буду отвечать за это перед королем. Напишите это, мастер Смит, и пошлите вместе с копией королевской грамоты, подтверждающей мои полномочия. Сейчас же, без промедления.

Они отправились в стоявший неподалеку домик, где Болл устроил караульное помещение. Там это суровое предупреждение было изложено на бумаге, переписано начисто, подписано Сайсели, а также Боллом, как командиром отряда, и Джекобом Смитом в качестве свидетеля. Бумагу вместе с копией королевской грамоты Сайсели собственноручно передала смелому и верному человеку, поручив ему потребовать ответа; и он отправился в путь с белым флагом в руке и стальной кольчугой под стеганым камзолом, чтобы обезопасить себя от предательского удара.

Когда он ушел, они послали за Джефри, который явился в сухой одежде и все еще жуя, ибо голод у него был волчий.

— Расскажи нам все, — сказала Сайсели.

— Если начинать с начала, то это будет длинная история, леди. Когда ваш блаженной памяти батюшка, сэр Джон, и я с ним выехали из Шефтона в день его гибели…

— Нет, нет, — прервала Сайсели, — с этим можно обождать, сейчас не до того. Мой супруг и ты бежали из Линкольна — не так ли? — и, как мы видели, были снова захвачены в лесу.

— Так точно, леди. Какой-то дух сыграл с нами шутку, позвал его вашим голосом; он услышал и придержал коня, тогда они нас догнали и захватили благодаря своему численному превосходству, но, по счастью, мы остались целы я невредимы. Нас привезли в аббатство и бросили в это окаянное подземелье, где в течение трех дней мы почти не получали пищи, только немного хлеба и воды, и подыхали с голоду в полной темноте. Вот и весь рассказ.

— А как ты вышел оттуда, Джефри?

— Да вот как, миледи. Около часу тому назад какой-то монах и три вооруженных стражника открыли дверь нашей тюрьмы. Пока мы моргали глазами на свет его фонаря, как совы в полдень, монах стал говорить, что аббат намеревается послать меня в лагерь королевских людей с предложением обменять жизнь Кристофера Харфлита на жизнь всех, находящихся в аббатстве. Он добавил также, что принес чернила и бумагу и что, если Харфлит хочет спастись, ему следовало бы написать письмо с просьбой принять это предложение, не то он наверняка умрет на заре.

— Что же сказал мой муж? — спросила Сайсели, подавшись вперед.

— Что он сказал? Он рассмеялся им в лицо и заявил, что скорее отрубит себе руку, после чего они потащили меня из темницы, и притом довольно грубо, так как я хотел оставаться с ним до конца. Но, когда дверь уже закрывали, он успел крикнуть мне: «Скажи офицерам короля, чтобы они спалили эту крысиную нору, не помышляя о Кристофере Харфлите, который вовсе не прочь умереть».

— А почему он желает смерти? — снова спросила Сайсели.

— Потому что считает жену свою умершей, госпожа, как и я считал, и думает, что в лесу слышал ее голос, призывающий его соединиться с нею.

— О боже, боже! — простонала Сайсели. — На моей совести будет его гибель.

— Нет, — ответил Джефри. — Неужто вы так плохо знаете Кристофера Харфлита, что думаете — он предал бы дело короля ради спасения своей жизни? Да если бы вы сами пришли к нему и умоляли его об этом, он бы оттолкнул вас и сказал: «Отойди от меня, сатана!»

— Верю, что он поступил бы так, и горжусь этим, — прошептала Сайсели. — Если нельзя будет иначе, пусть Харфлит умрет. Мы спасем его честь и свою, чтобы он не проклял нас, если бы остался жив. Продолжай.

— Ну, меня привели к аббату; он передал мне это самое письмо и велел мне взять его и все рассказать тому, кто здесь у вас начальник. Потом он поднял руку и, положив ее на крест, висевший у него на груди, поклялся, что это не пустая угроза и что если его условий не примут, с зарею Харфлит будет повешен на башне, и при этом добавил, хоть я тогда и не понимал, что он имеет в виду: «Думаю, ты там найдешь человека, который прислушается к этим доводам». Он уже собирался отпустить меня, как вдруг один солдат сказал:

«А умно ли будет освободить этого Стоукса? Бы забываете, милорд настоятель, что предполагается, будто он присутствовал при одном убийстве в лесу, и что он может выступить свидетелем». — «Да, — ответил Мэлдон, — я забыл в этой спешке; я помнил только, что никому другому, пожалуй, не поверят. Все же, может быть, и лучше будет послать кого-нибудь другого, а этого парня заставить замолчать навеки. Напишите, что Джефри Стоукс, пленник, был убит при попытке к бегству стражником, защищавшим свою жизнь. Заберите его отсюда, и чтобы я о нем больше не слышал».

Тут кровь у меня в жилах застыла, хотя я и старался держаться смело, как только может держаться человек, три дня просидевший в темноте с пустым животом, и прямо в лицо наговорил ему по-испански разных крепких слов. Когда меня уже тащили из комнаты, брат Мартин — помните его, он был нашим товарищем, когда мы попали за морем в переделку, — выступил вперед из темного угла и сказал: «Для чего, настоятель, пятнать вам свою душу столь гнусным убийством? С тех пор как умер Джон Фотрел, король может записать на ваш счет еще много других дел, и любого из них достаточно, чтобы вас повесить. Попадись вы ему в руки, он нестанет добираться до обстоятельств гибели Фотрела, даже если бы вы и были к ней причастны».

«Вы наговорили резких слов, брат мой, — ответил аббат. — То, что происходит на войне, нельзя считать убийством, хотя, может быть, впоследствии, спасая свою шнуру, вы и станете говорить об этом как об убийстве, вы или кто другой. Как бы там ни было, но речь ваша разумна. Не надо трогать этого человека. Дайте ему письмо и бросьте его в ров, пусть плывет на ту сторону. Что бы он на меня ни наклеветал, участь моя хуже не станет».

Так они и сделали. Я попал сюда, как вы сами видели, и нашел вас живой. Теперь-то мне понятно, почему Мэлдон считал, что жизнь одного Харфлита так дорого стоит. — И, закончив свой рассказ, Джефри снова принялся за еду.

Сайсели смотрела на него, я все смотрели на этого измученного, ожесточившегося человека, который после многих других бедствий и мук провел три дня в мрачной темнице, полной крыс, где получал только воду да немного черного хлеба. Да, он сидел там вместе с крысами и с другим человеком, бесконечно дорогим одной из присутствующих, и тот все еще находился в этой ужасной дыре, ожидая, что на заре его повесят, словно какого-нибудь злодея. Все молчали, слышно было только, как жует Джефри; и молчание стало так тягостно, что все обрадовались, когда дверь открылась и перед ними предстал человек, посланный к настоятелю. Он задыхался, так как быстро бежал и, видимо, находился в некоем смятении, может быть потому, что в спине у него — вернее, в камзоле — торчали две стрелы: в тело они не вонзились, задержанные кольчугой.

— Говори, — сказал старый Джекоб Смит, — каков их ответ?

— Взгляните на мою спину, мастер, и сами увидите, — ответил посланец. — Они перекинули через ров лестницу, на нее положили доску, на которую вступил какой-то монах, чтобы принять от меня письмо. Я немного подождал, потом услышал, как кто-то зовет меня с башни над воротами, и, когда поднял глаза, увидел, что там стоит аббат Мэлдон, и лицо у него от злобы черное, как у дьявола.

«Слушай, ты, мошенник, — крикнул он мне, — ступай к ведьме Сайсели Фотрел и к ренегату монаху Боллу, которого я предаю анафеме и извергаю из лона святой церкви, и скажи им, чтобы при первых лучах зари они взглянули в нашу сторону, да повыше, ибо тогда смогут увидеть, как, чернея на утреннем небе, здесь болтается тело Кристофера Харфлита!»

Услышав это, я не сдержался и крикнул в ответ: «Коли так, то завтра еще дотемна вы составите ему компанию, ибо все до единого будете висеть, чернея на вечернем небе, кроме тех, кто будет впоследствии четвертован в Тауэр-холле и Тайберне». Потом я пустился наутек, и они стреляли мне вдогонку и раза два попали, но кольчуга, хоть и стара, служит хорошо, и вот я здесь невредимый, если не считать двух-трех ссадин.

Немного позже Сайсели, Джекоб Смит, Томас Болл, Джефри Стоукс и Эмлин Стоуэр сидели все вместе, держа совет — очень важный совет, ибо положение было отчаянное. Вносилось одно предложение за другим и сразу же по той или иной причине отвергалось. Под конец они молча переглянулись.

— Эмлин, — вскричала наконец Сайсели, — в прежнее время у тебя всегда находились нужные слова. Неужто теперь, в такой беде, ни одного не найдется? — Ибо, пока они совещались, Эмлин все время сидела молча.

— Томас, — сказала Эмлин, подняв глаза, — помнишь то место во рву аббатства, где мы ребятишками ловили самых крупных карпов?

— Ну да, помню, — ответил он, — но при чем тут рыбная ловля, да еще столько лет назад? Я уже говорил, — на подземный ход рассчитывать нечего. За рощей он обвалился и полностью засыпан, — я уже смотрел. Правда, будь у меня неделя времени…

— Пусть она говорит, — прервал его Джекоб, — ей, видно, есть что сказать.

— А помнишь, — продолжала Эмлин, — ты говорил мне, что карпы здесь такие крупные и жирные потому, что в этом месте, как раз под подъемным мостом, опорожняется в ров сточная труба аббатства, та, в которую спускают все помои и отбросы? И я после того в рот не могла взять этой рыбы.

— Ну помню. Так что же?

— Томас, ты, кажется, говорил, будто порох, за которым посылали, уже доставлен?

— Да, час назад пришел фургон с шестью бочонками, весом в сто фунтов каждый. Мы надеялись, что пришлют больше, но и это неплохо, хотя делать с порохом нечего, так как пушку не прислали — у королевских солдат ее не оказалось.

— Темная ночь, лестница с доской, кирпичный сводчатый сток, два, нет, лучше четыре бочонка, по сто фунтов каждый, в сток под ворота, фитиль и смелый человек, который его подожжет, — со всем этим да еще с божьим благословением в придачу многое можно сделать, — задумчиво, словно про себя, произнесла Эмлин.

Все наконец поняли, к чему она клонит.

— Да они все услышат, как кошка слышит скребущуюся мышь, — сказал Болл.

— Кажется, ветер поднялся, — ответила она, — слышно, как зашумели деревья. Думаю, что скоро начнется буря. К тому же у задней стены аббатства, где заделанная брешь, можно собрать людей, которые будут ходить взад и вперед с фонарями и кричать, словно в этом месте подготовляется штурм. Это отвлечет осажденных. А мы с Джефри Стоуксом тем временем попытаем счастья с лестницей и пороховыми бочонками — он их подкатит, а я подожгу, когда придет время. Вы же слышали, что я ведьма, — значит, сера мне нипочем[168].

Через десять минут план был выработан. А спустя два часа, под вой бури, скрытые непроглядной тьмой и дополнительным заслоном — торчащим над стеной поднятым настилом моста, — Эмлин и силач Джефри перекатили бочонки с порохом по переброшенным через ров доскам в жерло большой сточной трубы и в глубь ее футов на двадцать, пока они не оказались как раз под башнями главных ворот. Затем, лежа в зловонной грязи, Эмлин и Джефри вынули втулки из отверстий, заблаговременно просверленных в бочонках, и заложили туда фитили. Джефри выбил из кремня искру, раздул подложенный трут и передал его Эмлин.

— Теперь ты уходи, — сказала она, — а я за тобой. На это дело двух человек не нужно.

Через минуту она присоединилась к нему на противоположном краю рва.

— Беги! — сказала она. — Беги, не то погибнешь. За нами — смерть.

Он повиновался, но Эмлин обернулась и принялась кричать так громко, что стража на стенах услышала ее и, зажигая фонари, бросилась к башням посмотреть, что случилось.

— Штурм! Штурм! — кричала она. — Ставьте лестницы! За короля и Харфлита! Штурм! Штурм!

Затем она тоже пустилась наутек.

Глава 18

ИЗ ТЬМЫ К СВЕТУ
Внезапно среди мрака ночи, освещая все вокруг, подобно молнии, поднялась багряная пелена пламени. Покрывая вой бури, прокатился глухой тяжкий гул, словно отдаленный грохот грома. Потом все затихло, и через мгновение с неба посыпался град камней, а с ними — разорванные на части человеческие тела.

— Ворота взорваны! — прокричал мощный голос; то был Томас Болл. — Кидай лестницы!

Люди, стоявшие наготове, бросились вперед и перекинули через мост четыре лестницы. По доскам, привязанным к перекладинам, осаждающие перебежали на другую сторону рва и, перебравшись через нагромождение камней, устремились во двор, где их никто не ждал, так как все сторожившие здесь были убиты или покалечены.

— Зажигай фонари! — снова закричал Болл. — Там, внутри, будет темно! Появился Джефри с мечом в одной и фонарем в другой руке, а с ним Эмлин, у которой тоже был меч, взятый у одного из убитых; Эмлин, вся еще в грязи, так и оставшейся на ней после клоаки и рва.

— Я не могу, — пробормотал Томас Болл. — Я ищу Мэлдона. — Веди нас в подземелье! — крикнула ему Эмлин. — Или я тебя заколю! Я слышала, как они велели убить Харфлита.

Тогда он вырвал фонарь из рук Джефри и с криком «За мной!» помчался по коридору; так добежали они до открытой двери, за которой находилась лестница. Они быстро сошли вниз, миновали еще другие переходы и лестницы, спускались все нище, пока, повернув направо, не очутились в небольшом сводчатом помещении. Два факела пылали в железных гнездах, вделанных в стену, освещая картину необычайную и страшную. В глубине этого помещения была широко открыта тяжелая, утыканная гвоздями дверь, за которой виднелась камера или, вернее, маленький погреб, — любопытные еще и в наши дни могут его увидеть. К стене этой подземной темницы прикован был человек, который держал в руке трехногий табурет и рвался на цепи, как взбесившийся зверь. Впереди, заслоняя его и защищая проход, стоял высокий худой монах; полы его рясы были приподняты и подоткнуты за пояс. Он был ранен, ибо с его бритой головы стекала кровь, и, сжимая обеими руками рукоять тяжелого меча, яростно отбивался от четырех воинов, старавшихся повалить его на землю.

Когда появился Болл во главе своего маленького отряда, один из этих людей только что пал, сраженный монахом, но другой встал на его место, крича:

— Прочь с дороги, изменник! Мы хотим прикончить Харфлита, а не тебя. — Вместе мы умрем или отобьёмся, убийца, — ответил монах хриплым, прерывающимся голосом.

В это мгновение один из нападающих, тот, что говорил, услышал приближающиеся шаги освободителей и обернулся. Тут же он обратился в бегство, метнувшись мимо них, словно заяц. Однако свет фонаря упал на его лицо, и Эмлин узнала аббата. Она ударила его мечом, но сталь только скользнула по кольчуге. Он тоже ударил, но попал по фонарю, свалив его на пол.

— Хватай его, — закричала Эмлин, — хватай Мэлдона, Джефри!

Стоукс бросился догонять аббата, но тотчас же вернулся, потеряв его в темных переходах. Тогда Болл, рыча, обрушился на двух оставшихся солдат, и вскоре под ударами топора и меча, которыми у них с тыла орудовал монах, они пали наземь и умерли, сражаясь до последней секунды, так как знали, что им не будет пощады.

Все было кончено, и кругом воцарилась тишина, безмолвие смерти, прерываемое лишь тяжелым дыханием тех, кто остался в живых. Раненый монах прислонился к дверной притолоке, выпустив из рук обагренный кровью меч. Харфлит, пошатываясь от изнеможения, все еще держа в руке поднятый табурет, до отказа натягивал свою цепь и изумленно глядел вперед. А на полу лежали трое убитых, один из которых еще судорожно подергивался. Сайсели проскользнула вперед, прошла между убитыми, мимо монаха и наконец оказалась лицом к лицу с пленником.

— Подойди только ближе, и я размозжу тебе голову, — хрипло проговорил он, ибо слабый свет факела падал на нее сзади, и он думал, что перед ним находится один из убийц.

Наконец Сайсели обрела голос.

— Кристофер, — крикнула она, — Кристофер!

Он услышал, и табурет выпал из его руки.

— Опять тот же голос, — пробормотал он. — Что ж, пора. Погоди немножко, жена, сейчас я приду к тебе. — И, откинувшись на стену, он закрыл глаза.

Она скользнула к нему и, обняв его обеими руками, поцеловала прямо в губы, бледные, бескровные губы. Веки его снова разомкнулись.

— Смерть могла бы быть хуже, — произнес он. — Но я ведь знал, что мы свидимся.

Тогда Эмлин, заметив, что лицо его как-то изменилось, сорвала со стены один из факелов и метнулась вперед, держа его так, чтобы свет падал на Сайсели.

— О Кристофер, — вскричала та. — Я не призрак, я жена твоя, и я жива! Он услышал, взглянул, взглянул еще раз, потом поднял исхудалую руку и погладил ее по волосам.

— О боже, — воскликнул он, — мертвые оживают! — И, потеряв сознание, упал к ее ногам.

Сайсели оттащили от него; она вся дрожала, думая, что снова потеряла мужа, и теперь уже навсегда. С трудом разбили цепь, которой он был прикован, как собака у конуры, и понесли, все еще бесчувственного, наверх по длинным переходам: Болл выступал впереди, взяв на себя охрану; за ним шел Джефри Стоукс, потом Эмлин, поддерживающая монаха Мартина, ибо это не кто иной, как он, спас жизнь Кристофера.

Подходя к лестнице, они услышали какое-то гудение.

— Огонь! — сказала Сайсели, хорошо знавшая этот звук; и в тот же миг их озарил отблеск пламени и со всех сторон окружил дым. Аббатство пылало, и главный зал его прямо перед ними походил на жерло ада.

— Разве я не предсказывала, что так и будет, еще тогда, в горящем Крануэле? — с каким-то жестоким смехом спросила Эмлин.

— За мной! — прокричал Болл. — Живей, не то крыша обрушится, и тогда нам не выбраться отсюда.

Они стали отчаянно пробиваться вперед, обойдя зал слева, и счастьем было для них, что Томас знал дорогу. Одна небольшая комната, через которую они проходили, была уже охвачена огнем, сверху на них ладами какие-то пылающие хлопья, клубился густой дым. Но они прошли, хоти еще минутой позже этим путем им не удалось бы выбраться живыми. Они прошли по горящему аббатству и вышли на чистый воздух через парадную дверь, которую оставили широко открытой те, кто бежал до них. Они достигли рва в том самом месте, где брешь была заделана хворостом, и, взобравшись на этот плетень, Болл кричал до тех пор, пока один из его людей не услышал и не опустил лука, собираясь пустить стрелу в Томаса, которого он принял за мятежника. Принесли доски, лестницы, и наконец все опасности миновали и нестерпимое пекло осталось позади.

И случилось так, что Сайсели, в огне потерявшая своего возлюбленного, в огне же обрела его снова.

Кристофер не умер, как опасались вначале. Его отнесли в обитель, и Эмлин, убедившись, что сердце у него бьется, хотя и слабо, послала мать Матильду за португальским вином, которое так одобрил комиссар Ли. Ложку за ложкой вливала она ему в горло это вино, пока наконец он не открыл глаза лишь для того, впрочем, чтобы тотчас же закрыть их снова; но теперь он просто уснул — так подействовало вино на его измученное тело и ослабевший мозг. Шли часы; Сайсели все время сидела подле него, лишь время от времени поднимаясь, чтобы взглянуть, как горит большая церковь аббатства; так же она в свое время смотрела на пожар, охвативший его сторожки и службы. Около трех часов утра растопленный свинец перестал стекать с крыши серебристым ливнем, она обрушилась, и к утру от церкви остался только закоптелый остов — почти такой, каким мы видим его в наши дна.

Перед самым рассветом Эмлин пришла к Сайсели и сказала:

— С тобой хочет говорить один человек.

— Я не могу к нему выйти, — ответила она. — Я оберегаю сон своего мужа.

— Все же тебе следовало бы пойти, — сказала Эмлин. — Не будь его, твой муж не был бы в живых. Монах Мартин, защищавший его от убийц, умирает и хочет с тобой попрощаться.

Сайсели нашла Мартина еще в сознании, но с каждой минутой он слабел, истекая кровью, которую ничем невозможно было остановить.

— Я пришла поблагодарить вас, — прошептала она, не зная, что ей сказать.

— Не надо, — ответил он слабым, прерывающимся голосом. — Я старался хоть частично возместить свой великий долг. Прошлой зимой и принял участие в совершении ужасного греха, повинуясь не голосу сердца, а данным мною обетам. Когда потом мне было поручено бодрствовать над телом вашего мужа, я обнаружил, что он жив; с моей помощью его перенесли на корабль, который был захвачен неверными, и потом нас с ним и Джефри заставили работать гребцами на галерах. Там я заболел, и ваш муж выходил меня. Это я привез вам документы и написал письмо и затем отдал все Эмлин Стоуэр. Однако, верный своим обетам, большего я не сделал. Нынче же ночью я разорвал эти узы: услышав, как отдан был приказ о его умерщвлении, я бросился вниз, оказался там раньше, чем убийцы, и, забыв о своем монашеском сане, бился с ними, как мог, пока вы не подоспели. Да послужит хоть частичным искуплением моей тяжкой вины перед родиной, королем и вами то, что в конце концов я отдал жизнь за своего друга. И я рад, что умираю, — слишком тяжело мне в этом мире.

— Я передам ему все, если он останется жив, — со вздохом молвила Сайсели.

— О, он будет, будет жить. Много страданий перенесли вы оба, но теперь вам уже ничто не грозит, кроме, конечно, старости и смерти. Я вижу, я знаю это.

Он опять смежил веки, и стоявшие вокруг подумали, что он испустил дух, как вдруг глаза его открылись еще раз, и, с трудом произнося слова, он добавил:

— Настоятель…

Будьте к нему милосердны…

Если сможете. Он человек злой, жестокий, но я был его духовником и читал в его сердце. Шел он к благой цели, хоть и дурным путем. Королева Екатерина была законной супругой короля. Захват монастырей — бессовестный грабеж. К тому же по рождению он не англичанин. У него другие взгляды; он служит папе, как, впрочем, и я, но также Испании, которой я не слуга. Я помог вам, помогите же и вы ему. Не судите, да не судимы будете. Обещайте! — Тут он слегка приподнялся и настойчиво поглядел на Сайсели.

— Обещаю, — сказала она, и в ответ на ее слова Мартин улыбнулся.

Потом его лицо покрылось сероватой бледностью, глаза потухли, и через мгновение Эмлин покрыла его голову куском полотна. Все было кончено. Сайсели возвратилась к Кристоферу и увидела, что он сидит на кровати и пьет из чашки бульон.

— О муж мой! — сказала она, заключая его в объятия. Затем она взяла на руки сына и положила его отцу на грудь.

Прошло еще три дня. Кристофер и Сайсели прогуливались по саду Шефтон Холла. Он уже почти совсем поправился, хотя был еще слаб; но единственной болезнью его были горе и голод, а лучшее лекарство от них — радость и изобилие. Спустился вечер; мягкие и ясные сумерки, незаметно переходящие в ночь. Они сидели на скамье; он рассказывал ей о своих приключениях, и это была волнующая повесть; потом Сайсели написала старому Джекобу Смиту (эти листки, исписанные ее тонким своеобразным почерком, сохранились доныне; из них стоило бы составить книгу, хотя сделано это, по-видимому, никогда не было).

Он рассказывал ей о жестокой битве на корабле «Большой Ярмут», когда на них напали два турецких судна, и о том, как храбро вел себя брат Мартин. После того как их посадили гребцами на галеры, Мартину, Джефри и ему посчастливилось очутиться на одной скамье. Потом Мартин схватил какую-то южную лихорадку, но так как в то время они стояли в Тунисском порту, где можно было достать фрукты, чтобы кормить больного, Кристофер и Джефри выходили его. Через четыре месяца император Карл появился под Тунисом, и, когда город пал, по милости божией они были освобождены вместе с прочими рабами-христианами, после чего Мартин возвратился в Англию с бумагами сэра Джона, которые намеревался вернуть его ближайшему наследнику, так как все они считали Сайсели погибшей.

Кристоферу же и Джефри на родине нечего было делать, и они остались, чтобы на стороне испанцев сражаться против турок, от которых так много натерпелись. Когда эта война кончилась, они тоже отправились в Англию, — больше им некуда было деваться, да и хотелось свести счеты с испанским настоятелем Блосхолма. А остальное она сама знает.

Да, ответила Сайсели, она знает и никогда не забудет; но становится холодно, и ему вредно сидеть тут на скамейке, надо уходить. В ответ Кристофер только засмеялся:

— Голубка моя, если бы ты только видела галерную скамью, на которой я сидел там, у берегов Туниса, я, едва оправившийся после раны, нанесенной мне солдатами Мэлдона в Крануэл Тауэрсе, ты бы не стала сейчас беспокоиться. В течение шести месяцев мы трое — я, Мартин и Джефри — были скованы одной цепью, ибо эти черти-язычники почему-то держали нас вместе, — может быть, чтобы легче было следить за нами. И днем, изнемогая от шары, и ночью, дрожа от сырости, мы гребли и гребли, а нехристи-надсмотрщики ходили взад и вперед между рядами скамей и подбадривали нас ременными плетьми. Да, — медленно добавил он, — они хлестали нас, словно мы были волами в ярме. Ты видела шрамы у меня на спине. — О боже! Подумать только, — прошептала она, — тебя, англичанина из знатного рода, били, словно скотину, эти злодеи и дикари! Как мог ты перенести все это, Кристофер?

— Не знаю, жена. Думаю, что, не находись подле меня этот ангел в образе человека, монах Мартин — мир его благородной душе, — по меньшей мере трижды спасший мне жизнь, я бы или раздробил себе череп об уключины для весел, или перестал бы есть, чтобы подохнуть с голоду, или учинил бы что-нибудь такое, что вынудило бы мавров покончить со мной. Я ведь считал тебя умершей и вовсе не хотел жить. Но Мартин внушал мне другое, убеждая меня, что не напрасно я столько страдал. О своих собственных муках он никогда не говорил и уверял, что, как ни ужасна моя участь, все для меня сложится к лучшему.

— И поэтому ты решил выжить, муж мой? О, этот Мартин поистине святой, и я выстрою раку для его останков.

— Не только поэтому, дорогая. Я жил для мщения Клементу Мэлдону — человек он или сам дьявол, — который причинил мне столько горя и мук, что из-за них я преждевременно постарел, — при этом он указал на свой изборожденный морщинами лоб и волосы, где уже проступала седина, — для мщения также и этим пиратам-магометанам, державшим меня в рабстве. Да. Хотя Мартин и порицал меня, когда я ему признавался, думаю, что ради этого я и жил. И богу известно, — мрачно добавил он, — что потом, когда мы их разгромили, я хорошо мстил туркам повсюду, где только можно было. О, видела бы ты мою и Джефри последнюю встречу с капитаном этой пиратской галеры и его помощниками, которые нас в свое время избивали! Нет, я рад, что ты этого не видела: жестокое и кровавое было зрелище, даже не очень-то мягкосердечных испанцев, и тех оно проняло.

Он замолк. Чтобы изменить ход его мыслей, ибо в течение всей своей дальнейшей жизни Кристофер, вспоминая об этих вещах, мрачнел на долгие часы и даже дни, — Сайсели быстро заговорила:

— Хотела бы я знать, что произошло с нашим врагом, аббатом. Его так тщательно разыскивали; дороги находятся под наблюдением, и мы знаем, что никого с ним нет, — все его чужеземные солдаты перебиты или захвачены. Думаю, Кристофер, что он погиб в огне.

Он покачал головой.

— Дьявол в огне не погибает. Где-нибудь он скрывается, замышляя, кого бы еще убить — может быть, нас или нашего сына. О, — добавил он с яростью, — пока руки мои не сжимают ему горло, а кинжал мой не торчит у него в груди, нет для меня покоя: я с ним не рассчитался, да и вы оба не в безопасности.

Сайсели не нашла что ответить. Когда на Кристофера находило такое настроение, с ним трудно было говорить. Тяжкие страдания выпали ему на долю, и, подобно ей, он спасся только чудом.

Внезапно воцарилась необычайная тишина. Черные дрозды перестали по-зимнему стрекотать в кустах остролистника. Стало так тихо, что слышно было, как сухой лист упал с дерева на землю. Наступала ночь. Последний багровый луч заходящего солнца сверкнул в морозном небе, и блеск его озарил все кругом. В этом свете зоркие глаза Кристофера заметили, как что-то белое мелькнуло под сенью бука, где они сидели. Как тигр прыгнул он туда и в тот же миг возвратился, таща какого-то человека.

— Гляди, — сказал он, поворачивая голову своего пленника так, чтобы на нее падал свет. — Гляди, я поймал-таки змею. А, жена, ты ничего не видела, но я его высмотрел, и наконец-то, наконец он у меня в руках!

— Аббат! — изумленно прошептала Сайсели.

Это и вправду был аббат, но как он изменился! Его некогда полное, оливково-смуглое лицо казалось теперь лицом скелета, еще обтянутым желтой кожей, а в глазницах вращались темные, налитые кровью, неестественно большие глаза. Тонзура и щеки поросли серой щетиной, все тело как-то ослабело и съежилось, мягкие холеные руки казались теперь руками женщины, умершей от какой-то изнурительной болезни и так же, как одежда его, была покрыты грязью. Надетая на нем кольчуга болталась, одного сапога не хватало, и из продырявленного чулка торчали пальцы. Он дошел до крайнего падения.

— Бросай оружие, — проворчал Кристофер, тряся его, как терьер трясет пойманную крысу, — не то умрешь! Сдаешься? Отвечай.

— Как он может ответить, — вмешалась Сайсели, — когда ты сжал ему глотку?

Кристофер снял руки с его горла, но схватил за запястья. Аббат же сделал глубокий вдох, ибо почти лишился сознания, и упал на колени — не моля о пощаде, а просто от слабости.

— Я пришел сдаться на вашу милость, — сказал он, — но, услышав ваш разговор, понял, что мне надеяться не на что. Да и как могу я рассчитывать на милосердие, когда сам не проявлял его. К тому же дело мое, великое дело, ради которого я жил и боролся, видимо, погибло. Дайте же мне умереть вместе с ним. О большем я не прошу. Но вы благородный человек, и потому я прошу вас об одном одолжении. Не выдавайте меня вашему злодею королю, который станет меня пытать, повесит, четвертует. Убейте меня сейчас. Вы скажете, что я напал на вас и вы защищались. Оружия у меня нет, но вы можете сунуть мне в руку кинжал.

Кристофер поглядел на жалкое существо, лежащее у его ног, и засмеялся.

— А кто мне поверит? — спросил он. — Правда, никто, пожалуй, не спросит, ведь и я, и любой другой может безнаказанно лишить вас жизни. Впрочем, пусть это дело разбирает королевский трибунал.

Мэлдон вздрогнул.

— Пытки, виселица, четвертование, — повторил он, тяжело дыша. — Разве я предал того, кому никогда не служил? Почему же мне суждена участь предателя?

— А почему бы и нет? — спросил Кристофер. — Вы играли в жестокую игру — и судьба обернулась против вас.

Он не ответил. Заговорила Сайсели.

— Зачем же вы возвратились? Мы думали, что вам удалось бежать.

— Леди, — ответил он, — три дня и три ночи провел я без пищи в земляной норе, словно затравленная лисица, прячась в дренажной трубе вашего сада. Под конец я вылез наружу, чтобы умереть на вольном воздухе, услышал ваши голоса и решил сдаться на вашу милость, ибо когда человек при последнем издыхании, ему уже не до чести.

— Милость! — сказала Сайсели. — О вашей измене я говорить не стану — вы не англичанин и служите своему королю, который много лет назад прислал вас сюда устраивать козни против нашей страны. Но посмотрите на этого человека, на моего мужа. Он разве не умирал с голоду трое суток в вашей подземной темнице, пока вы не спустились туда, чтобы его прикончить? Разве вы не сделали все для того, чтобы он сгорел в своем доме, а потом не отправили его, раненого, за море на произвол судьбы? Разве вы не подослали свою наймитку убить моего ребенка, стоявшего между вами и богатством, в котором вы нуждались для своих козней, а меня, его мать, не возвели на костер, чтобы я погибла в огне? Разве вы не подстрелили в лесу моего отца, боясь, что он обличит вас как предателя, а потом не присвоили себе мое наследство? Разве вы не заставили своих монахов совершать злодеяния и не погубили многих из них Хватит! Змея, принявшая личину служителя божия, как посмела ты приползти сюда и просить пощады?

— Я сказал, что пришел просить о милосердии, ибо муки бессонницы и голода выгнали меня из моей норы, но теперь прошу только смерти. Не глумись над павшим, Сайсели Фотрел, но соверши мщение, на которое ты имеешь право, и убей меня, — ответил аббат, глядя на нее своими ввалившимися глазами и добавил со смехом, походившим на стон: — Кончайте, сэр Кристофер. При вас меч, и вам пора идти ужинать. К тому же становится холодно — это сказала только что ваша жена, раз уж она вам жена.

— Сайсели, — сказал Кристофер, — иди в дом и вызови Джефри Стоукса. Эмлин знает, где его найти.

— Эмлин! — простонал аббат. — Не выдавайте меня Эмлин. Она замучает меня.

— Нет, — ответил Кристофер, — тут не Блосхолмское аббатство. Но насчет того, что с вами может случиться в Лондоне, я не поручусь. Иди, жена.

Но Сайсели не шевельнулась. Она стояла и смотрела на жалкую тварь, лежащую у ее ног.

— Я сказал тебе — иди, — повторил Кристофер.

— А я не стану слушаться, — ответила она. — Помнишь, что я обещала Мартину, когда он умирал?

— Мартин умер? Так Мартин, спасший твоего мужа, умер? — вскричал аббат, подняв голову и потом снова уронив ее на грудь. — О счастливец!

— Я не был у его смертного ложа и не связан твоими обещаниями, Сайсели.

— Но я связана, а мы с тобой — одно. Я обещала быть милосердной к этому человеку, если он попадет в наши руки, и буду.

— Так ты пощадишь его нам на беду! В Англии колесо событий вертится быстро, жена.

— Пусть так. Я поклялась и сдержу клятву. Остальное — на волю божью. До сих пор он нас хранил и, думаю, — добавила она с торжествующей уверенностью, — будет хранить до конца. Аббат Мэлдон, преступник и грешник, аббат Мэлдон, вы таковы, каким созданы, а Мартин, этот святой человек, сказал, что не все в вашем сердце — зло, хотя я и мои близкие добра от вас не видели. Так вот, слушайте. Там, в саду, стоит беседка, крытая соломой; в ней тепло. Ступайте туда. Я пришлю вам вина и еды и новую одежду с человеком, который не проболтается, пришлю и пропуск в Линкольн. К завтрашнему утру вы отдохнете, подкрепитесь. Вон у того дерева будет привязана лошадь. Поезжайте в Линкольн, попытайтесь воспользоваться правом убежища в церкви, и уж если потом с вами случится беда, знайте, что не от нас она, а от какого-либо другого врага или же ее послал сам бог. Желаю вам примириться с ним. Пусть он простит вас, как я прощаю; он ведь читает в сердцах людей, а мне это не дано. Теперь прощайте. Нет, ни слова больше: нам с вами говорить не о чем. Пойдем, Кристофер. На этот раз не я должна подчиниться, а ты.

Они ушли, а злодей, приподнявшись на руках, поглядел им вслед, но что творилось в это мгновение у него в сердце, никто никогда не узнает.

Прошло несколько месяцев, и Блосхолм со всей своей округой снова шил в мире. Смута перекинулась на север, где, по слухам, опять вспыхнул мятеж. Аббата Мэлдона никто больше не видел, и все считали, что, хотя он и не воспользовался правом церковного убежища в Линкольне, ему пришел в голову более разумный выход и он бежал в Испанию. Но Эмлин, которая всюду все узнавала, принесла известие, что это не так и что он стоит во главе тех, кто возбуждал мятеж и междоусобную войну у границ Шотландии.

— Вполне этому верю, — сказала Сайсели. — Свинья не может не лезть в лужу. Он заговорщик по природе своей и до конца пойдет по той дороге, на которую влечет его сердце.

— Но на этой дороге ему, пожалуй, не сносить головы, — мрачно ответила Эмлин. — О, подумать только, что волк уже был у тебя в клетке, а ты сама выпустила его, всей Англии и нам на беду. — Я только проявила милосердие к поверженному, Эмлин.

— Милосердие? А я скажу — безумие. Когда Джефри и Томас услышали об этом, я думала, — они задохнутся от ярости. Особенно Джефри, который очень любил твоего отца и не очень-то пиратскую галеру, — ответила непримиримая Эмлин.

— «Мне отмщение, и аз воздам», — сказал господь, — тихо прошептала Сайсели.

— Господь и другое сказал: кровь пролитая вопиет о крови. Я слышала эти слова, когда сам Мэлдон говорил их твоему мужу в Крануэл Тауэрс.

— Если так должно быть, то так и будет, Эмлин, но пусть другие прольют его жестокую кровь. Не хочу я видеть ее на своих руках и на руках тех, кто живет в моем доме. Я ведь дала обещание. И не говори ты больше об этом, чтобы не подвести нас под беду, — мы ведь не имели права отпускать его. Да и негоже тебе питать такие злобные чувства в день твоей свадьбы. Лучше пойди и надень то красивое платье, которое Джекоб Смит прислал тебе из Лондона. Священник явится в блосхолмскую церковь около четырех, и я полагаю, что Томас тебя достаточно долго ожидал.

Эмлин усмехнулась, пожав своими широкими плечами и пробормотала что-то себе под нос.

Томас, наверное, рассердился бы, услышав эти ее слова. Сайсели же вышла в другую комнату, куда ее позвал Кристофер.

Она увидела, что он записывает на бумаге какие-то цифры. Это был совсем не тот Кристофер, не тот умирающий, которого они вынесли из темницы, хотя все же он очень постарел от перенесенных ужасов и, видно было, лишь недавно обрел душевное спокойствие.

— Видишь ли, дорогая, — сказал он, — нам бы следовало выделить Эмлин приличную сумму денег в приданое, она этого заслужила более, чем кто-либо. Но откуда взять их — не знаю. Земли аббатства, выкупленные Джекобом Смитом у короля, нам еще не принадлежат да и Генриху тоже, хотя он их, без сомнения, скоро отвоюет. Дохода со своего имения ты не получила, а когда получишь, его придется, как обещано, переслать в Лондон. Что касается моей несчастной вотчины, то аббат так основательно прошелся по ней своей бритвой, что она теперь голая, как череп на кладбище. Кроме того, мы должны содержать мать Матильду и ее монашек, покуда не сможем возвратить им их земли. Может быть, настанет день, когда мы или наш сын опять разбогатеем, но, пока он не наступил, нам всем придется пережить трудные времена.

— Однако полегче, чем те, которые мы уже пережили, муженек, — со вздохом ответила она. — На худой конец, мы все-таки свободны, не голодаем, а на все остальное займем денег у Джекоба Смита под те драгоценности, что у меня еще остались. Я уже писала ему, он не откажет.

— Да, но как быть с Томасом и Эмлин?

— Устроятся они, как другие устраиваются. Томасу мы сдали за самую низкую арендную плату замковую ферму; хоть там и надо еще налаживать хозяйство, но ведь и платить он будет лишь тогда, когда сможет. Да и Джекоб Смит положил в карман подвенечного платья Эмлин хороший подарок. Более того, я думаю, он сделает ее своей наследницей, а если так, она будет очень богата, так богата, что мне придется ей низко кланяться. А теперь пойди оденься к свадьбе. Нарядного камзола у тебя нет, так пусть Джефри поможет тебе надеть кольчугу. Она тебе больше всего идет, так, по крайней мере, мне кажется, хотя для меня ты во всем одинаково хорош.

Он начал возражать, что сейчас нет необходимости разгуливать по Блосхолму в военных доспехах, что Джефри нет дома — он устраивается хозяином на постоялом дворе у брода, том самом постоялом дворе, который аббат в свое время обещал Камбале-Меггс, — но Сайсели поцеловала его, схватила ребенка, который радостно лепетал что-то и, кружась, исчезла вместе с ним из комнаты. Ибо на сердце у Сайсели было теперь легко и весело.

На свадьбу Эмлин Стоуэр и Томаса Болла собралось много народу: последнее время в Блосхолме было невесело, и это празднество явилось как бы дыханием весны, оживляющим леса и луга, залогом радости после зимнего мрака. Повсюду рассказывали историю жениха и невесты: как они были в юности помолвлены, а затем разлучены кознями людей, преследующих свои личные дела, как Эмлин выдали против ее воли замуж за ненавистного ей пожилого человека, а Томас вынужден был пойти братом-мирянином в монастырь — в качестве сильного и искусного в обращении со скотом батрака, но полупомешанного, ибо он предпочитал выдавать себя за безумца.

Люди знали и конец этой истории: Эмлин прокляла настоятеля, и проклятие ее исполнилось; а Томас Болл преодолел свой суеверный страх, восстал против монахов, получил от короля назначение и, как офицер войск его милости, показал себя отнюдь не безумцем, но человеком, полным мужества, который сумел штурмом взять аббатство и освободить из темницы сэра Кристофера Харфлита. Эмлин, вместе со своей госпожой, должна была взойти на костер, как ведьма, но от сожжения ее спас тот же Томас, участвовавший, подобно ей, во многих необычайных событиях, о которых по всей округе разносились и были и небылицы.

Теперь, после всех этих приключений, они шли под венец. Как же было не сбежаться на такое событие людям, жившим хотя бы на расстоянии десяти миль от Блосхолма!

Монахов уже не было, и отец Роджер Нектон, старый крануэлский викарий, который при столь необычных обстоятельствах совершил бракосочетание Кристофера и Сайсели (после этого, спасая свою жизнь, он вынужден был бежать, когда последний настоятель Блосхолмского аббатства сжег Крануэл Тауэрс), возвратился теперь освятить новый брачный союз перед всем собравшимся народом. Хотя и жених и невеста были уже не первой молодости, Эмлин в своем богатом свадебном платье и мускулистый рыжеволосый Томас в зеленой одежде йомена, какую он носил много лет назад, в дни своей помолвки с Эмлин, до того как напялил на себя коричневую монашескую рясу, — оба являли собою в церкви перед алтарем красивую и видную пару. Во всяком случае таково было мнение всего народа, хотя какой-то сторонник монахов, вспомнив, как Болл разгуливал ряженым чертом, а Эмлин слыла колдуньей, крякнул из темного угла, что это сам сатана женится на ведьме, но Джефри так хватил его кулаком, что едва не раздробил ему череп.

И вот седовласый добродушный отец Нектон, прочитав сперва Королевский указ, разрешающий Томаса от его обетов, по-старинному совершил свадебный обряд и благословил молодоженов.

Наконец все кончилось, и молодые двинулись из старой церкви в замковую ферму, где им предстояло поселиться, в сопровождении, согласно обычаю, всех друзей и доброжелателей. Когда они проходили через небольшую рощицу у речки, где в этот весенний вечер разносился сладкий аромат диких лилий и нарциссов, Эмлин на миг задержалась и сказала своему мужу, капитану Боллу:

— Помнишь ты это место?

— Да, жена, — ответил он, — это здесь мы с тобой в молодости пообещались друг другу и вдруг увидели, как вон под тем дубом проходит Мэлдон, и тень его холодом легла на наши сердца. Ты заговорила об этом и в часовне женской обители, когда я пришел к тебе потайным ходом, и я чуть не обезумел, припомнив все.

— Да, Томас, я об этом говорила, — ответила Эмлин глубоким, ласковым, новым для него голосом. — Ну ладно, пусть теперь это воспоминание сделает тебя счастливым. Я тоже об этом постараюсь, несмотря на все мои недостатки, если только сумею. — Тут она быстрым движением прижалась к нему, поцеловала его и прибавила: — Пойдем, муженек, за нами столько народу. Я надеюсь, что теперь все беды и козни миновали.

— Аминь, — ответил Болл. Сказав это, он заметил каких-то незнакомых людей под королевским флагом, которые шли поодаль в том же направлении, как и они, и тащили за собой длинную приставную лестницу. Недоумевая, что нужно этим людям в Блосхолме, молодожены вышли из рощи и взобрались на холм, с которого на расстоянии пятидесяти шагов виден был мрачный остов сгоревшего аббатства. Они остановились и глядели в ту сторону, и тут их нагнали Кристофер и Сайсели, мать Матильда с монашками, Джефри Стоукс и другие. В лучах заката место это казалось угрюмым, опустошенным, и все они стояли и смотрели на него, думая каждый о своем.

— Что это там такое? — вздрогнув, спросила Сайсели и указала на какой-то круглый черный предмет, только сейчас появившийся на развалинах главной башни.

В то же самое мгновение на него упал красный луч заходящего солнца.

Это была отрубленная голова Клемента Мэлдона, испанца.



ПЕРСТЕНЬ ЦАРИЦЫ САВСКОЙ (роман)

Четверо британцев углубляются в глубь Центральной Африки. Доктор Адамс должен спасти своего сына, находящегося в руках племени Фэнгов, профессор Хиггс уже предвкушает открытие неизвестной древней культуры, капитан Орм желает забыть о прошлой жизни и жаждет приключений, сержант Квик просто сопровождает своего капитана, верный солдатской привычке…

Для осуществления своих планов они отправляются в земли, населённые народом Абати, которым правит женщина, носящая титул «Вальда Нагаста», что значит «Дочь Царей».

Глава 1

КОЛЬЦО ФИГУРИРУЕТ ВПЕРВЫЕ
Всякий читал монографию (полагаю, что так следует называть эту книгу) моего дорогого друга, профессора Хиггса — его полное имя Птолэми Хиггс, — в которой описывается плоскогорье Мур в северной части Центральной Африки, древний подземный город в горах, окружающих это плоскогорье, и странное племя абиссинских евреев, или, сказать вернее, их неполнокровных потомков, которые населяют или населяли его. Я говорю «всякий» вполне обдуманно, оттого что хотя людей, специально интересующихся этим вопросом, очень немного, все же круг интересов образованного и знающего человека очень широк. Я сейчас расскажу, в чем дело.

Соперники и враги профессора Хиггса, которых у него оказалось очень много благодаря блеску его открытий и резкости его полемических приемов, восстали или, если сказать вернее, написали, что он человек, склонный к преувеличениям, а иногда и лгущий. Не далее как сегодня утром один из вышеупомянутых врагов напечатал в газете открытое письмо к одному известному путешественнику, который, как мне сказали, несколько лет тому назад читал лекции в Британском обществе, спрашивая его, как в действительности профессор Хиггс пересек пустыню Мур — на верблюде, как он сам утверждает, или на гигантской сухопутной черепахе?

Заключавшийся в этом письме намек привел профессора, который, как я уже сказал, не отличается кроткостью, в страшную ярость. Несмотря на все мои уговоры, он вышел из своего дома, вооруженный плетью из кожи гиппопотама, которую египтяне называли коорбаш, с твердым намерением рассчитаться с клеветником. Чтобы предупредить скандал, я позволил себе позвонить по телефону этому господину, который настолько же тщедушен телесно, насколько он боек и силен в печати, и посоветовал ему во что бы то ни стало избежать встречи с Хиггсом. По тому, как внезапно оборвался наш разговор, я понял, что он принял к сведению мой совет. Как бы то ни было, хотя я продолжаю надеяться на благополучный исход этой истории, я все же снесся с поверенным моего справедливо возмущенного друга.

Быть может, читатель поймет теперь, что я пишу эту книгу не для того, чтобы выставить в выгодном свете себя и других, или чтобы заработать деньги, — в них я теперь не нуждаюсь, — или ради какой-либо другой цели того же порядка, а только для того, чтобы всем стала известна чистая, неприкрашенная правда. В самом деле, о том, где мы побывали и что приключилось с нами, разговаривают так много, что сказать правду стало совершенно необходимо. Сегодня утром, едва отложив газету, в которой напечатаны были вышеупомянутые гнусные инсинуации, — да, сегодня утром, перед завтраком, мною с такой силой овладела эта мысль, что я немедленно телеграфировал Оливеру Орму, герою моего рассказа, — если только в нем имеется отдельный герой, — который в настоящее время совершает чрезвычайно приятное кругосветное путешествие, и попросил его согласия. Спустя десять минут я получил ответ из Токио. Вот он.

«Поступайте, как хотите и как считаете нужным, но непременно перемените имена и прочее, оттого что собираюсь возвращаться через Америку и опасаюсь интервьюеров. Япония чудесная страна». Далее следуют сообщения частного характера, которые ни к чему печатать. Оливер всегда посылает такие забавные телеграммы.

Полагаю, что прежде, нежели начать этот рассказ, мне следует сообщить читателю, в его же интересах, некоторые сведения обо мне самом.

Меня звать Ричард Адамс, я сын кемберлендского крестьянина, имоя мать была из Корнуэлдса. Во мне есть поэтому кельтская кровь, которой, быть может, следует объяснить мою любовь к странствиям и многое другое. Теперь я уже старик — полагаю, что мой конец не так уже далек; когда я праздновал в последний раз день моего рождения, мне исполнилось шестьдесят пять лет. Из зеркала на меня глядит высокий и худой человек (теперь я вешу не больше ста сорока фунтов — пустыня пожрала весь имевшийся на мне лишний жир, а прежде когда-то я походил на Фальстафа); у меня карие глаза и продолговатое лицо; я ношу остроконечную бороду, которая соперничает белизной с моими седыми волосами.

По правде я должен сказать, что мое отражение в зеркале, которое не может лгать, напоминает видом старого козла; и в самом деле, туземцы, среди которых я жил, а особенно люди племени Халайфа, чьим пленником я был, часто называли меня Белым Козлом.

Но довольно говорить о моей внешности. Что до моей специальности, — я врач, принадлежащий к старой школе. Будучи студентом, я выделялся над средним уровнем, и то же было и в первое время моей практики как молодого врача. Но в жизни каждого человека случаются вещи, которые выглядят совсем не так хорошо, когда о них напечатано черным по белому, какие бы извинения ни существовали для них; со мной случилось то же самое. Короче говоря, ничто не удерживало меня дома, я хотел повидать мир и на много лет отправился в дальние страны.

Мне было сорок лет, когда я практиковал в Каире, и упоминаю я об этом только потому, что здесь я впервые встретился с Птолэми Хиггсом, который уже тогда, будучи молодым человеком, отличался исключительными познаниями в области изучения древностей и был замечательнейшим лингвистом. Помню, что в то время уверяли, что он на пятнадцати языках говорит так, как будто каждый из них его родной язык, свободно изъясняется на тридцати двух языках и читает иероглифы с такой же легкостью, с какой любой епископ читает «Тайме».

Я лечил его от тифа, но не взял с него денег, потому что он уже потратил все, что у него было, на покупку скарабеев и тому подобных вещей. Этого небольшого одолжения он никогда не забывал: знайте, что каковы бы ни были его недостатки (я лично ни за что не доверил бы ему какой-нибудь вещи, которой больше тысячи лет), Птолэми верный и преданный друг.

В Каире я женился на женщине из племени Коптов. Она принадлежала к коптской знати, и, по преданию, ее род вел свое начало от одного из фараонов времен Птоломея, что не только возможно, но даже весьма вероятно. Она была христианкой и по-своему была хорошо воспитана. Но она, разумеется, осталась восточной женщиной, а для европейца жениться на восточной женщине очень опасно, как я уже объяснил это многим, особенно если он продолжает жить на Востоке, где он отрезан от общества и сношений с людьми одной с ним расы. Моя женитьба вынудила меня покинуть Каир и переехать в Асуан, тогда еще малоизвестное место, и практиковать исключительно среди туземцев; но мы были бесконечно счастливы вместе, пока чума не унесла ее, а вместе с нею и мое счастье.

Все это я пропускаю оттого, что для меня все это настолько священно и вместе с тем ужасно, что писать об этом я не могу. У меня остался от нее сын, которого, в довершение моих несчастий, украли люди племени Махди, когда ему было двенадцать лет.

Теперь я подхожу к теме моего повествования. Никто другой не может написать этот рассказ; Оливер не хочет делать это; Хиггс не может (там, где дело касается не древности и не науки, он беспомощен); итак, делать это приходится мне. Как бы то ни было, если рассказ будет неинтересным, повинен в этом я, а не наши похождения, оттого что сами по себе они достаточно необычны.

Теперь у нас середина июня, а год назад, в декабре месяце, вечером того самого дня, когда я, после многолетнего отсутствия, вернулся в Лондон, я постучал в дверь квартиры профессора Хиггса на Гильд-форд-стрит. Дверь мне открыла его экономка, миссис Рейд, худая и пасмурная старушка, которая напоминает и всегда напоминала мне ожившую мумию. Она сказала мне, что профессор дома, но что у него к обеду гость, и поэтому предложила мне зайти на следующий день утром. С большим трудом мне удалось, наконец, убедить ее довести до сведения ее хозяина, что старый его друг из Египта привез ему кое-что такое, что наверное заинтересует его.

Пять минут спустя я вошел в гостиную Хиггса, которую миссис Рейд указала мне из нижнего этажа, не поднимаясь туда со мной. Это большая комната, занимающая всю ширину дома, разделенная на две половины большой аркой. Комнату освещал только огонь, горевший в камине, перед которым стоял накрытый к обеду стол. В ней находилось изумительное собрание всяческих древностей, в том числе несколько мумий с золотыми масками на лицах, стоявшие в своих ящиках у стены. В дальнем углу комнаты горела, однако, электрическая лампа над заваленным книгами столом, и там-то я увидел хозяина дома, которого я не видал целых двадцать лет, хотя мы постоянно переписывались с ним, пока я не пропал в пустыне; подле него я увидел и его друга, который должен был с ним обедать.

Раньше всего я хочу описать Хиггса, которого даже его враги считают одним из наиболее сведущих археологов и лучших знатоков мертвых языков во всей Европе, хотя никто не сказал бы этого по его внешнему виду. Ему около сорока шести лет. Он невысокого роста и коренаст, лицо у него круглое и румяное, борода и волосы на голове огненно-рыжие, глаза, когда их можно разглядеть — мой друг Хиггс постоянно носит большие синие очки, — маленькие и неопределенного цвета, но пронзительные и острые. Одет он тоже неряшливо и грязно и так обтрепан, что говорят, будто полиция постоянно арестовывает его как бродягу, когда он появляется на улице вечером или ночью. Такова была (и есть) внешность моего дражайшего друга, профессора Птолэми Хиггса, и я могу только надеяться, что он не обидится на меня, прочтя это описание.

Внешность второго, сидевшего за столом, опершись на руки подбородком, и слушавшего несколько рассеянно какую-то научную теорию, была совсем иная, и по контрасту это особенно бросалось в глаза. Это был хорошо сложенный молодой человек, несколько худощавый, но зато широкоплечий, лет двадцати пяти или двадцати шести. У него было настолько правильное лицо, что только глубокие темные глаза лишали его выражения некоторой жесткости; волосы у него были коротко остриженные и темные, как и его карие глаза; он имел вид человека мыслящего, и когда он улыбался, лицо его становилось чрезвычайно обаятельным. Таков был (и есть) капитан Оливер Орм, который, кстати сказать, является только капитаном отряда добровольцев, хотя он очень знающий воин, что он успел доказать во время Южно-Африканской войны, с которой он тогда только что вернулся.

Должен прибавить, что он произвел на меня впечатление человека, которому не слишком благоволит судьба; на его молодом лице было написано унынье. Быть может, это-то и привлекло меня к нему с первой же нашей встречи — меня, к которому судьба тоже была неблагосклонна в течение многих лет.

В то время как я стоял, разглядывая эту пару, Хиггс поднял голову, оторвавшись от папируса или чего-то другого, что он читал, и заметил меня, стоявшего в тени.

— Кого черт принес сюда? — воскликнул он резким и пронзительным голосом, которым он всегда говорит, когда зол и недоволен. — И какого черта вы делаете в моей комнате?

— Только что, — сказал его товарищ, — ваша экономка докладывала вам, что вас желает видеть один из ваших друзей.

— Ну да, она сказала это, но только я не могу вспомнить, чтоб у меня был друг, лицом и бородой напоминавший козла. Подойдите-ка поближе, друг.

Я вошел в освещенное лампой поле и снова остановился.

— Кто бы это мог быть? Кто бы это мог быть? — бормотал Хиггс. — Лицо, это лицо — да, да, верно, — это лицо старого Адамса, но только Адамс умер десять лет тому назад. Мне писали, что его захватили Халайфа. Почтенная тень давно умершего Адамса, прошу вас, будьте так любезны назвать ваше имя, оттого что мы тратим попусту время.

— Ни к чему, Хиггс, ведь теперь вы уже назвали мое имя. Я непременно должен был разыскать вас, но ваши волосы не поседели.

— Нет. Слишком много пигмента. Прямое следствие сангвинического характера. Ну, Адамс, — так как вы, разумеется, Адамс, — я в самом деле счастлив видеть вас, особенно потому, что вы так и не ответили мне на письмо, в котором я спрашивал, где вы раздобыли того скарабея времен первой династии, чью подлинность — вам я могу сказать это — оспаривали некоторые идиоты. Адамс, дорогой старый друг, тысячу раз привет вам! — И он схватил мои руки и стал трясти их. Потом он вдруг сказал, заметив у меня на пальце кольцо: — Что это такое? Что-то очень интересное! Но мы поговорим об этом после обеда. Разрешите познакомить вас с моим другом, капитаном Ормом, изучающим и изрядно ознакомившимся с арабским языком, но довольно мало смыслящим в египтологии.

— Мистер Орм, — прервал его молодой человек, кланяясь мне.

— Да, да, или капитан, как вам будет угодно. Он хочет сказать, что не служил в регулярных войсках, хотя и прошел всю Бурскую войну и был трижды ранен, один раз в грудь навылет, так что пуля пробила легкое. Вот суп. Миссис Рейд, поставьте еще один прибор. Я ужасно голоден; ничто так не возбуждает моего аппетита, как разворачивание мумий; это требует такого напряжения умственной энергии, не говоря о затрате физической силы. Ну, ешьте. А говорить мы будем после обеда.

Мы принялись за еду. Хиггс ел много. Он всегда отличался превосходным аппетитом, быть может, благодаря тому, что состоял в то время членом общества трезвости; Орм ел умеренно, а я ел так, как подобает человеку моего возраста, привыкшему к растительной пище. Когда обед кончился, мы наполнили стаканы портвейном, а Хиггс налил себе воды, набил свою большую пенковую трубку и передал нам сосуд с табаком, служивший некогда урной, в которой хранилось когда-то сердце какого-то древнего египтянина.

— Ну, Адамс, — сказал он, когда мы тоже набили наши трубки, — расскажите-ка нам, каким образом вы вернулись из страны теней. Короче говоря — вашу историю, друг, вашу историю.

Я снял с пальца перстень, на который он уже успел обратить внимание, — широкий перстень слегка окрашенного золота и таких размеров, что нормальная женщина могла бы носить его на большом или указательном пальце, украшенный чудесным сапфиром, на котором были вырезаны странные архаические письмена. Я указал на эту надпись и спросил Хиггса, может ли он прочесть ее.

— Прочесть? Разумеется, могу, — ответил он, доставая великолепную лупу. — А вы разве не можете? Нет, нет, я помню: вы никогда не были в состоянии прочесть какую бы то ни было надпись старше шестидесяти лет. Ого! Это древнееврейская надпись. Ага! Есть! — И он прочел: «Дар Соломона-правителя — нет, великого царя Израиля, любимца Ягве, Македе из страны Савской, царице, дочери царей, дочери премудрости, прекрасной». Вот что написано на вашем кольце, Адамс, — чудесное кольцо, Адамс. Царица Савская, «Бат-Мелохим», дочь царей, и добрый старый Соломон тоже замешан здесь. Превосходно! Превосходно! — И он попробовал золото на язык и попытался куснуть его зубами. — Гм! Где вы раздобыли эту занятную штуку, Адамс?

— О, — ответил я со смехом, — разумеется, там же, где всегда. В Каире я купил его у погонщика осла за тридцать шиллингов.

— Ну да! — ответил он подозрительно. — Я думаю, что камень в кольце стоит несколько дороже, хотя он, может быть, поддельный. И надпись тоже поддельная… Адамс, — добавил он сурово, — вы хотите посмеяться над нами, но позвольте мне сказать вам то, что вам следовало бы знать давным-давно — вам не удастся провести Птолэми Хиггса. Это кольцо — бессовестная подделка, но кто сделал еврейскую надпись? Он здорово знает древнееврейский язык.

— Не знаю, — ответил я, — никто мне не говорил до сих пор, что надпись еврейская. Сказать правду, я думал, что надпись египетская. Я знаю только, что мне дала его, или, вернее сказать, одолжила женщина, носящая титул Вальда Нагаста и кого считают происходящей по прямой линии от Соломона и царицы Савской.

Хиггс снова поднял кольцо и внимательно стал разглядывать его; потом, как бы в припадке рассеянности, он опустил его в свой карман.

— Я не хочу быть жестоким и не стану спорить с вами, — ответил он со вздохом, — и скажу только, что если бы мне рассказал все это кто-нибудь другой, я просто обозвал бы его лжецом. Но ведь любому школьнику должно быть известно, что «Вальда Нагаста» означает «Дочь царей Эфиопии» и есть то же, что «Бат-Мелохим», — «Дочь царей» по-древнееврейски.

Здесь капитан Орм рассмеялся и заметил:

— Нетрудно понять, отчего вы не слишком популярны в мире археологов, Хиггс. Ваши способы спорить совпадают с приемами первобытного дикаря, вооруженного каменным топором.

— Если вы открываете рот только для того, чтобы обнаружить ваше невежество, Оливер, лучше вам не открывать его. Люди с каменными топорами уже давно вышли из первобытного состояния. Вы бы лучше дали доктору Адамсу досказать его историю, а потом можете критиковать.

— Быть может, капитан Орм вовсе не желает слушать ее, — сказал я.

Но он немедленно ответил:

— Напротив, мне очень хочется услышать ее — если только вам угодно будет доверять мне так же, как Хиггсу.

Я задумался на мгновение, сказать ли правду, оттого что первоначально я собирался довериться только одному профессору, которого я знал за человека настолько же верного, насколько он внешне груб. Но какое-то инстинктивное чувство побудило меня сделать исключение в пользу капитана Орма. Он нравился мне: в его карих глазах было что-то такое, что привлекало меня. Кроме того, я был уверен, что не случайно он оказался здесь: я всегда был фаталистом.

— Разумеется, расскажу, — отвечал я, — ваше лицо и ваша дружба с профессором Хиггсом — достаточно веские доводы в вашу пользу. Но только я должен попросить вас дать мне честное слово, что, пока я жив, вы никому не скажете ни слова из всего того, что я сейчас поведаю вам.

— Конечно, — ответил он, но Хиггс перебил его:

— Понимаю! Вы хотите, чтобы мы оба поцеловали библию, не так ли? Говорите, где вы достали это кольцо, где вы пробыли последние десять лет и откуда вы вернулись теперь?

— В течение пяти лет я был пленником племени Халайфа. Следы этого удовольствия вы могли бы увидеть на моей спине, если бы я разделся. Полагаю, что я единственный человек, который никогда не верил в ислам и которого они оставили в живых, и случилось это потому лишь, что я врач, а значит — полезный человек. Остальное время я провел в странствиях по североафриканским пустыням, разыскивая моего сына Родрика. Вы помните моего мальчика? Вы должны бы помнить его, оттого что вы его крестный отец и я обычно присылал вам его фотографии.

— Да, да, — сказал профессор совсем другим тоном, — я как раз на днях нашел письмо от него с поздравлением к рождеству. Но что же случилось, дорогой Адамс? Я ничего не слыхал об этом.

— Несмотря на мое запрещение, он пошел вверх по течению реки, чтобы пострелять крокодилов, — ему было в то время двенадцать лет, и дело происходило вскоре после смерти его матери. Его похитили люди из племени Махди и продали его в рабство. С тех пор я не переставал искать его, но бедного мальчика продавали из племени в племя, и только его музыкальное дарование и слава о нем помогали мне находить его следы. За его голос арабы зовут его Певцом Египта, и он по-видимому, научился хорошо играть на местных музыкальных инструментах.

— А где он теперь? — спросил Хиггс тоном человека, который боится услышать ответ.

— Он — любимый раб, или был им, у варварского полунегритянского племени по прозвищу Фэнг, которое обитает далеко в северной части Центральной Африки. Освободившись от плена, я последовал за ним; на это понадобилось несколько лет. Экспедиция бедуинов собралась, чтобы вступить в торговлю с этими Фэнгами; я переоделся бедуином и отправился с нею.

Однажды вечером мы остановились у подножия холма, неподалеку от стен святилища, в котором находится их величайший идол. Я подъехал верхом к этой стене и сквозь открытые ворота услышал красивый тенор, певший по-английски. Он пел гимн, которому я научил моего сына.

Я узнал голос. Сойдя с коня, я скользнул в ворота и вскоре очутился на открытой площадке, где на возвышении, освещенном двумя светильниками, сидел и пел юноша. Его окружала большая толпа народа и молча слушала его. Я увидел его лицо и, несмотря на тюрбан, украшавший его голову, и на восточную одежду, — да, несмотря на то, что прошло столько лет, — я узнал в нем моего сына. Какое-то безумие овладело мной, и я громко закричал: «Родрик, Родрик!» Он вскочил с места и с ужасом стал смотреть по сторонам. Все окружающие тоже стали оглядываться, и один из присутствующих заметил меня, хотя я скрывался в тени.

С яростным воплем они бросились на меня, потому что я осквернил их святыню. Чтобы спасти свою жизнь, я трусливо — да, трусливо — бежал за ворота. После всех этих лет безуспешных поисков теперь я предпочел бежать, чем умереть, и, будучи ранен копьем и несколькими камнями, я все же добрался до моего коня и вскочил на него. Потом я поскакал прочь от нашего лагеря, чтобы только спасти свою несчастную жизнь от этих дикарей. Оглянувшись назад, я понял по вспыхнувшим внезапно огням, что Фэнги напали на арабов, с которыми я прибыл, и жгут их палатки. Они, верно, считали их причастными к святотатству. Позднее я узнал, что они истребили всех моих спутников и что спасся только я один — невольная причина их гибели.

Я продолжал скакать по крутой дороге. Помню, что вокруг меня во тьме рычали львы. Помню, как один из них бросился на моего коня. Бедное животное погибло. Больше я ничего не помню, оттого что очнулся лишь с неделю позднее и увидел, что лежу на террасе хорошенького домика и что за мной ухаживает добродушная женщина, по-видимому, принадлежащая к какому-то абиссинскому племени.

— Вернее сказать, к какому-либо из неизвестных иудейских племен, — насмешливо поправил Хиггс, попыхивая своей пенковой трубкой.

— Да, что-то в этом роде. Подробности я расскажу вам потом. Существенно то, что подобравшее меня у ворот своего города племя называет себя Абати, живет в городе Мур и причисляет себя к племени абиссинских евреев, переселившихся в эти места лет шестьсот тому назад. Короче, внешним видом они несколько напоминают евреев, религия их есть выродившаяся и сильно упрощенная религия евреев; они умны и культурны, но находятся в последней степени вырождения вследствие постоянных браков между близкими родственниками; все их войско состоит из девяти тысяч мужчин, хотя три или четыре поколения тому назад оно равнялось двумстам тысячам человек, — и живут они в постоянном страхе перед нападением окружающих их Фэнгов, которые считают их своими исконными врагами за то, что в их руках находится превосходная горная крепость, некогда принадлежавшая предкам Фэнгов.

— Что-то вроде Гибралтара в Испании, — заметил Оливер.

— Да, с той лишь разницей, что Абати, владеющие этим средне-африканским Гибралтаром, вырождаются, а Фэнги, соответствующие испанцам, здоровы, сильны и умножаются численно.

— Что же дальше? — спросил профессор.

— Ничего особенного. Я пытался убедить этих Абати организовать экспедицию и спасти моего сына, но они засмеялись мне в лицо. Мало-помалу я пришел к убеждению, что среди них есть только одно существо, действительно обладающее человеческим достоинством, и это была их наследственная правительница, носящая громогласные титулы Вальда Нагаста, что значит Дочь Царей, и Такла Варда, что значит Бутон Розы — красивая и одаренная молодая женщина, собственное имя которой — Македа…

— Имя одной из первых известных нам савских цариц, — пробормотал Хиггс, — другую звали Балкис.

— Мне удалось проникнуть к ней под тем предлогом, что я буду лечить ее, — иначе меня ни за что не допустили бы до нее, такой у них проклятый этикет, — и мы много говорили с ней. Она сказала мне, что идол Фэнгов имеет вид сфинкса, вернее сказать, я вывел это из ее слов, оттого что сам я никогда не видел его.

— Что? — воскликнул Хиггс, вскочив. — Сфинкс в северной части Центральной Африки?! Но отчего ему не быть там? Говорят, что первые фараоны имели сношения с этой частью страны и даже будто они отсюда и происходят. Слова Макризи, вероятно, только повторяют легенду. Полагаю, что у него баранья голова.

— Она сказала мне так же, — продолжал я, — что у них есть предание, будто, когда этого сфинкса или бога, у которого, кстати сказать, не баранья голова, а голова льва, и которого зовут Хармак…

— Хармак! — снова перебил меня Хиггс. — Это одно из имен сфинкса — Хармакис, бог зари.

— Когда этого бога, — повторил я, — уничтожат, племя Фэнгов, чьи предки, по их словам, сделали его, должно будет удалиться из этих мест, перейдя через большую реку, протекающую к югу от них. Я сейчас не помню названия реки, но полагаю, что это один из притоков Нила.

Я сказал ей, что мне представляется при создавшихся условиях наиболее целесообразным для ее народа постараться уничтожить идола. Македа засмеялась и ответила мне, что это невозможно, оттого что идол этот размерами с небольшую гору, и прибавила, что Абати уже давно потеряли всякую отвагу и предприимчивость и довольствуются жизнью в плодородной долине, окруженной горами, занимаясь рассказами о былом величии своего народа и споря из-за чинов и пышнозвучных титулов, пока не настанет, наконец, день Страшного Суда.

Я спросил, довольна ли она создавшимся положением, и она ответила: «Разумеется, нет», — но что могла она сделать, чтобы возродить свой народ, она, слабая женщина, последнее звено бесчисленной цепи правителей?

«Избавьте меня от Фэнгов, — добавила она с волнением, — и я дам вам такую награду, о которой вы никогда не мечтали. Древний пещерный город неподалеку отсюда полон богатств, которые собраны прежними властителями его еще задолго до нашего прихода в Мур. Нам эти богатства не нужны, оттого что мы ни с кем не торгуем, но я слыхала, что другие народы ценят золото».

«Мне не нужно золота, — ответил я, — я хочу только получить обратно своего сына, который находится в плену у Фэнгов».

«В таком случае вы должны начать с того, что поможет нам уничтожить идола Фэнгов. Разве нет средств сделать это?»

«Такие средства найдутся», — ответил я и попытался объяснить ей свойства динамита и других еще более сильных взрывчатых веществ.

«Возвращайтесь к себе на родину, — воскликнула она с волнением, — привезите это вещество и двоих или троих человек, которые умеют с ним обращаться, и я подарю им все богатства Мура. Только этим вы добьетесь моей помощи в деле освобождения вашего сына».

— Чем же все это кончилось? — спросил капитан Орм.

— Вот чем: они дали мне некоторое количество золота и провожатых с верблюдами, которых в буквальном смысле слова спустили вниз по тайной тропинке в горах для того, чтобы избежать встречи с Фэнгами, которые блокировали Абати и которых они ужасно боятся. Вместе с этим отрядом я пересек пустыню и благополучно добрался до Асуана. Путешествие продолжалось много недель. В Асуане я расстался с моими спутниками — с тех пор прошло около двух месяцев, — и они остались там ожидать моего возвращения. В Англию я прибыл сегодня утром, и едва я узнал, что вы живы, и получил ваш адрес, немедленно явился к вам.

— Зачем вы пришли ко мне? Что я могу сделать для вас? — спросил профессор.

— Я пришел к вам, Хиггс, оттого, что знаю ваш глубокий интерес к древностям и хочу дать вам случай не только разбогатеть, но и прославиться в качестве ученого, открывшего самые замечательные памятники старины, какие имеются в мире.

— А также превосходный случай оставить там голову, — проворчал Хиггс.

— Что касается до того, чем вы можете мне помочь, — продолжал я, — я хотел бы, чтобы вы указали мне человека, который понимал бы толк в взрывчатых веществах и взял бы на себя труд взорвать идола Фэнгов.

— Вот это сделать совсем нетрудно, — сказал профессор, указывая концом своей трубки на капитана Орма, и прибавил: — Он инженер по образованию, солдат и превосходный химик; кроме того, он говорит по-арабски и вырос в Египте — как раз такой человек, какой вам нужен, если только он захочет поехать.

Я подумал с минуту, потом, повинуясь некоему инстинкту, поднял глаза и спросил:

— Хотите ли вы отправиться со мной, капитан Орм, если мы сойдемся в условиях?

— Вчера, — ответил тот, слегка покраснев, — я ответил бы вам: «Разумеется, нет». Сегодня я отвечу вам, что об этом можно поговорить, при том условии, конечно, чтобы Хиггс тоже отправился с нами, и я попрошу вас разъяснить мне некоторые частности. Но я должен предупредить вас, что во всех трех ремеслах, которые профессор упомянул, я только любитель, хотя одно из них я знаю довольно хорошо.

— Не будет ли нескромностью с моей стороны, капитан Орм, если я спрошу вас, отчего последние двадцать четыре часа так изменили все ваши виды и планы?

— Ничуть не нескромно, но несколько болезненно для меня, — ответил он, снова покраснев, на этот раз более сильно. — Лучше всего быть откровенным, и я все расскажу вам. Вчера я считал себя наследником большого состояния, которое должно было перейти ко мне после смерти дяди, чья неизлечимая болезнь заставила меня вернуться из Южной Африки раньше, чем я предполагал, и чьим наследником я привык считать себя с самого детства. Сегодня я впервые узнал, что дядя мой тайно женился год тому назад на женщине, по общественному положению стоящей много ниже его, и что у него есть ребенок, к которому, разумеется, перейдет все его состояние, оттого что дядя умер, не оставив завещания. Но это не все. Вчера я полагал, что скоро женюсь; сегодня я вовсе не так уверен в этом. Та дама, — добавил он с горечью, — которая соглашалась выйти замуж за наследника Энтони Орма, теперь не хочет больше выйти замуж за Оливера Орма, который является обладателем состояния, не превышающего 10 000 фунтов стерлингов. Невелик стыд для нее или для ее родственников, особенно же принимая во внимание то, что она имеет в виду лучшую партию. Разумеется, ее решение много упростило положение. — И он встал и прошел на другой конец комнаты.

— Грязная история, — прошептал Хиггс, — гадко обошлись с ним. — И он продолжал высказывать свое мнение о вышеупомянутой даме, ее родственниках и Энтони Орме, судовладельце, в таких выражениях, которые никак неудобны для печати и, будучи напечатаны, сделали бы эту книгу неприемлемой для чтения в семейных домах. Невоздержанность на язык профессора Хиггса достаточно хорошо известна в ученом мире, так что ни к чему распространяться на эту тему.

— Чего я не пойму толком, Адамс, — прибавил он громко, увидев, что Орм вернулся, — и что нам обоим следовало бы, по-моему, знать: какова ваша цель, когда вы делаете нам настоящее предложение?

— Боюсь, что я плохо разъяснил, в чем дело. Мне казалось, что из моих слов явствует, что у меня только одна цель — вернуть сына, если только он еще жив, — а я в это продолжаю верить. Хиггс, поставьте себя на мое место. Представьте себе, что у вас нет никого во всем мире, кроме одного ребенка, и этого ребенка похитили дикари. Представьте себе, что после многих лет поисков вы услышали его голос, увидели его лицо, теперь уже лицо юноши, но все же то же самое лицо, о котором вы мечтали столько лет; ведь за это мгновение вы отдали бы тысячу жизней, если бы у вас было время подумать. Потом нападение озверевшей толпы фанатиков, мужество покидает вас, вы забыли свою любовь, забыли все, что существует благородного, забыли все это под влиянием первобытного инстинкта, твердящего одну песнь: «Спасай свою жизнь». Представьте себе, что этот трус спасся и живет на расстоянии немногих миль от сына, которого он бросил, и все же не в силах освободить его или хотя бы снестись с ним, оттого что люди, давшие ему приют, трусы.

— Ладно, — буркнул Хиггс, — все это я представил себе. Что же из этого следует? Если вы думаете, что вас следует бранить за все это, я с вами не согласен. Вы не помогли бы вашему сыну, позволив перерезать себе горло, а быть может, и его горло заодно с вашим.

— Не знаю, — отвечал я, — я так долго носился с этой мыслью, что мне кажется, будто я опозорил себя. И вот мне представился счастливый случай, и я ухватился за него. Эта женщина, Вальда Нагаста, или Македа, которая, как мне кажется, тоже долго носилась со своей мыслью, сделала мне определенное предложение — по всей вероятности, не доведя этого до сведения своего Совета и не спросив его мнения. «Помогите мне, — сказала она, — и я помогу вам. Спасите мой народ, и я постараюсь спасти вашего сына. Я могу заплатить за вашу помощь и за помощь тех, кто приедет с вами вместе». Я ответил ей, что надеяться нельзя ни на что, так как никто не поверит моему рассказу; в ответ на это она сняла с пальца кольцо с государственной печатью, находящееся теперь в вашем кармане, Хиггс, и сказала: «Мои предки, королевы нашего племени, носили его со времен Македы, царицы Савской. Если в вашей стране имеются ученые люди, они прочтут на кольце ее имя и поймут, что я говорю правду. Возьмите его в качестве доказательства, а заодно возьмите столько золота, сколько нужно, чтобы купить то вещество, о котором вы говорили, что оно может изрыгнуть пламя, которое целые горы бросает в небо; привезите с собой также двоих или троих мужчин, умеющих управляться с этим веществом, — не больше, оттого что, если их будет больше, мы не сможем перевезти их через пустыню, — и возвращайтесь, чтобы спасти вашего сына и меня. Вот и все, Хиггс. Хотите вы отправиться со мной, или мне придется искать людей в другом месте? Решайте как можно скорее: у меня мало времени — я должен вернуться в Мур раньше, чем начнется период дождей.

— Вы принесли с собой что-нибудь из того золота, о котором вы говорили? — спросил профессор.

Я достал из кармана моего пиджака кожаный мешок и высыпал часть его содержимого на стол. Хиггс внимательно осмотрел золото.

— Монеты в форме колец, — сказал он наконец, — быть может, англо-саксонские, быть может, какие-нибудь другие; время определить невозможно, но по внешнему их виду я сказал бы, что они имеют примесь серебра; да, да, кое-где почернели — значит, очень старинные монеты.

Потом он достал печать из кармана и подробно исследовал перстень и камень в нем через сильную лупу.

— Все в порядке как будто бы, — сказал он, — и хотя в свое время меня не раз надували, теперь я больше не ошибаюсь. Что скажете, Адамс? Должны вернуть кольцо? Проклятая честность! Вам только одолжили его! Ладно, берите его. Мне эта штука не нужна. Рискованное это предприятие, и если бы мне предложил его кто-нибудь другой, я отправил бы его обратно — в Мур. Но, Адамс, мальчик мой, вы однажды спасли мне жизнь и не взяли с меня денег, вы знали, что мне тогда туго приходилось, и я этого не забыл. К тому же мои дела здесь теперь далеко не хороши вследствие одной ссоры, о которой вы, вероятно, не слыхали в Центральной Африке. Я думаю, что поеду с вами. Вы что скажете, Оливер?

— О! — сказал капитан Орм, очнувшись. — Если вас это удовлетворяет, я тоже доволен. Мне все равно, куда ехать.

Глава 2

СОВЕТ СЕРЖАНТА КВИКА
В это мгновение снаружи поднялся ужасный шум. Входная дверь хлопнула, промчалась извозчичья пролетка, засвистел полицейский свисток, раздались тяжелые шаги; потом раздался возглас: «Во имя короля», и на этот возглас ответили: «Ладно, и во имя королевы и всей королевской семьи, если вы этого хотите, получайте, тупоголовые, плосконогие, толстобрюхие ищейки».

Дальше последовал неописуемый грохот, как будто люди и вещи тяжело катятся вниз по лестнице, крича от страха и гнева.

— Кой черт! Что там происходит?! — спросил Хиггс.

— По голосу это Сэмюэль, я хочу сказать — сержант Квик, — отвечал Орм с явным смущением. — Что бы это могло быть? А, знаю! Это, наверно, имеет отношение к той проклятой мумии, которую вы развернули сегодня днем и которую вы просили доставить к вам домой вечером.

Дверь распахнулась, и в комнате появилась высокая фигура с солдатской выправкой, несшая на руках завернутое в простыню тело; Квик подошел к столу и положил на него это тело среди бутылок и рюмок.

— Очень сожалею, — сказал он, обращаясь к Орму, — но по дороге потерял голову усопшей. Полагаю, что в низу лестницы во время схватки с полицией. Защищаться было нечем, сударь, и я обратил против полицейских это тело, думая, что оно достаточно крепко и плотно. Вынужден сказать, что голова покойницы отлетела и заарестована.

В то мгновение, когда сержант Квик кончил свою речь, дверь отворилась снова и в ней показалось двое растерянных и истерзанных полицейских, один из которых насколько возможно дальше от своей персоны держал за длинные седые волосы, имевшиеся еще на ее затылке, голову мумии.

— Как вы смеете врываться таким образом ко мне? Ваши полномочия! — возмущенно закричал Хиггс.

— Вот! — ответил один из полицейских, указывая на покрытую простыней фигуру, лежавшую на столе.

— И вот! — добавил второй, поднимая ужасную голову. — Мы требуем от этого человека объяснений, куда он нес тайком по улице это тело, с помощью которого он напал на нас, за каковое нападение, содержащее нарушение телесной неприкосновенности, я его арестую. Ну, служивый (обращаясь к сержанту Квику), вы сами пойдете с нами, или прикажете тащить вас?

Сержант, который, казалось, онемел от гнева, сделал движение к лежавшему на столе предмету, намереваясь, по-видимому, лишний раз использовать его как оборонительное оружие, а полицейские вытащили свои палочки.

— Стой, — сказал Орм, став между сражающимися, — вы все с ума сошли, что ли? Знаете ли вы, что эта женщина умерла около четырех тысяч лет тому назад?

— Черт возьми, — сказал полисмен, державший в руках голову, обращаясь к своему товарищу, — это, должно быть, одна из мумий, которых они открывают в Британском музее. Она здорово стара и хорошо пахнет, не правда ли? — И он понюхал голову, а потом положил ее на стол.

Затем последовали объяснения, а после того, как оскорбленное самолюбие блюстителей закона было ублаготворено несколькими стаканами портвейна и исписанным листом бумаги, на котором были проставлены имена всех замешанных в деле, в том числе и мумии, они удалились.

— Послушайте моего совета, Бобби[169], — услышал я сквозь дверь негодующий голос сержанта, — и не всегда верьте внешности. Человек далеко не всегда пьян, если он падает на улице; он может быть сумасшедшим, или голодным, или эпилептиком, и труп не всегда есть труп убитого, если он не дышит, холоден и не гнется. Он может быть и мумией, как вы увидели, а это совсем другое дело. Разве я сделался бы полицейским, если б я надел вашу синюю форму? Надеюсь, что нет, и это к чести армии, к которой я продолжаю принадлежать, хотя и числюсь в запасе. Вам, Бобби, следует изучать человеческую природу и развивать наблюдательность, и вы тогда научитесь отличать свежий труп от мумии, а заодно узнаете кучу других вещей. Сложите в ваших сердцах мои слова, и вам обоим дадут повышение, вы станете начальниками, вместо того чтобы подбирать пьяных до тех пор, пока не придется уходить на пенсию. Спокойной ночи.

Когда воцарился мир и мумию перенесли в спальню профессора, оттого что капитан Орм заявил, что не может говорить о делах в присутствии мертвого тела, сколько бы лет этому телу ни было, мы вернулись к нашей беседе. Раньше всего я, по предложению Хиггса, набросал краткое соглашение, текст которого вызвал возражения остальных участников экспедиции, требовавших, чтобы вся возможная прибыль была распределена между нами поровну; в случае смерти кого-либо из нас его часть переходила к его наследнику или наследникам.

На это я возразил, что не хочу ни сокровищ, ни древностей, я желаю только найти и вернуть сына. Остальные настаивали на том, что я, как и большинство других людей, буду в дальнейшем нуждаться в деньгах, или, если этого и не случится, мой мальчик в случае удачи его побега наверное будет нуждаться в деньгах; в конце концов я сдался.

Потом капитан Орм, со свойственной ему щепетильностью, потребовал, чтобы обязанности каждого из нас были точно определены, и меня назначили главой экспедиции, Хиггса — собирателем древностей, переводчиком и лицом, разрешающим всякие споры (он отличался обширными познаниями), а капитана Орма — инженером и военным начальником. Мы условились также, что в случае расхождения в мнениях несогласный должен исполнять распоряжения авторитетного в данной области лица.

Когда этот забавный документ был переписан начисто, я подписал его и передал профессору. Тот колебался несколько мгновений, но, бросив взгляд на перстень царицы Савской, он тоже подписал и, пробормотав, что он старый дурак, кинул бумагу через стол Орму.

— Подождите минуту, — сказал капитан, — я позабыл кое-что. Мне хотелось бы, чтоб мой старый сослуживец, сержант Квик, поехал с нами. Он очень полезный человек, особенно если нам придется иметь дело с взрывчатыми веществами, с которыми он много возился в инженерных войсках и в разных других местах. Если вы согласны на это, я позову его и спрошу, хочет ли он ехать с нами. Он, вероятно, где-нибудь поблизости.

Я выразил мое согласие кивком головы, решив по виденной мною сцене с мумией и полицейским, что сержант, по-видимому, действительно полезный человек. Так как я всех ближе сидел от двери, я распахнул ее перед капитаном, и прямая фигура сержанта, который, очевидно, опирался на нее, в буквальном смысле слова ввалилась в комнату, напомнив мне потерявшего равновесие деревянного солдатика.

— Ну, ну! — сказал Орм, когда его протеже, нисколько не изменившись в лице, поднялся на ноги и стал во фронт. — Какого черта вы делали там?

— Караулил, капитан. Думал, что полиция может передумать и вернется. Прикажете что-нибудь, капитан?

— Да. Я отправляюсь в Центральную Африку. Когда вы можете быть готовы к отъезду?

— Пакетбот, идущий в Бриндизи, отходит завтра вечером, капитан, если вы поедете через Египет, а если вы едете через Тунис — в субботу, в 7.15 вечера следует отправиться с Черинг Кросс. Но только, поскольку я мог понять, вы берете с собою оружие и сильные взрывчатые вещества, нужно время, чтобы упаковать их как полагается.

— Поскольку вы понимаете! — повторил Орм. — Что и как вы можете понимать?

— Двери в этих старых домах неплотно сидят в рамах, капитан, а вот этот господин, — и он указал на профессора, — обладает голосом пронзительным, как собачий свисток. Прошу не обижаться, сударь. Звонкий голос — превосходная вещь, разумеется, если двери плотно закрываются. — И хотя деревянное лицо сержанта Квика не дрогнуло, я уловил, как блеснули его насмешливые серые глаза под нависшими бровями.

Мы все расхохотались, в том числе и Хиггс.

— Так вы согласны поехать с нами? — сказал Орм. — Я полагаю, вам ясно, что дело очень рискованное и что вы, быть может, не вернетесь назад?

— Спайон Коп был рискованным делом, капитан, и рискованным было также дело в траншее, откуда вернулись только мы с вами да матрос, но мы все же вернулись оттуда. Прошу прощения, капитан, но никакой опасности вообще не существует. Человек рождается в положенный час и умирает в положенный час, и, что бы он ни делал в промежутке между этими двумя часами, это ровно ничего не меняет.

— Слушайте, слушайте, — сказал я, — мы с вами вполне сходимся.

— Многие думали так же, как я, сударь, с тех пор, как старик Соломон подарил своей даме эту штуку. — И он указал на кольцо царицы Савской, лежавшее на столе. — Но простите меня, капитан, какое положат мне жалование? Я сам не женат и не содержу никого, но у меня есть сестры, у которых есть дети, и пенсия прекращается, когда солдат умирает. Не думайте, что я жадный человек, капитан, — поспешно добавил он, — но, как вы все понимаете, что написано пером, того не вырубишь топором. — И он указал на наш договор.

— Правильно. Сколько вы желаете получать, сержант? — спросил Орм.

— Ничего, кроме моего содержания, капитан, если мы ничего не добудем, но если мы добудем что-нибудь — пять процентов не будет слишком много?

— Пусть будет десять процентов, — предложил я. — Сержант Квик рискует жизнью так же, как мы.

— Благодарю вас, сударь, — ответил тот, — но это слишком много, по-моему. Я желал бы получить пять процентов.

Так и записали, что сержант Сэмюэль Квик получит пять процентов с общей суммы нашего прихода, как и все другие, при условии, что он будет исполнять все приказания. Он тоже подписал договор, и ему поднесли стакан виски и соду, чтобы он выпил их на здоровье.

— Теперь, милостивые государи, — сказал он, отказавшись от стула, который предложил ему Хиггс (он, по-видимому, в силу привычки предпочитал свою позу деревянного солдатика у стены), — в качестве скромного пятипроцентного члена вашей компании отважных людей прошу разрешения молвить слово.

Его попросили говорить, и сержант стал расспрашивать меня, каков вес той скалы, которую мы хотим взорвать.

Я сказал ему, что не знаю этого, оттого что никогда не видел идола Фэнгов, но предполагаю, что размеры его огромные и что он, быть может, не меньше собора св. Павла.

— Если он к тому же еще и крепок, понадобится большая сила, чтоб расшевелить его, — заметил сержант. — Тут пригодился бы динамит, но он слишком много места занимает, чтобы его можно было перевезти через пустыню на верблюдах в таком количестве. Капитан, что вы скажете о никратах? Вы помните те новые бурские гранаты, которые убили стольких наших и отравили остальных?

— Да, — отвечал Орм, — помню, но теперь существуют еще более сильные взрывчатые вещества — новые соединения, обладающие ужасной силой. Мы справимся обо всем этом завтра, сержант.

— Слушаюсь, капитан, — ответил тот, — но, спрашивается, кто же будет платить? Взрывчатые вещества в таком количестве стоят недешево. Я рассчитал, что все снаряжение экспедиции, включая сюда пятьдесят винтовок военного образца и все к ним относящееся, помимо стоимости верблюдов, обойдется не меньше полутора тысяч фунтов стерлингов.

— По моему расчету, — сказал я, — Македа дала мне золота приблизительно на эту сумму, оттого что больше я не мог увезти с собой.

— Если вашего золота не хватит, — вмешался Орм, — я, хотя и бедный человек, могу одолжить фунтов пятьсот. Не будем говорить о деньгах. Дело вот в чем. Все ли вы согласны предпринять эту экспедицию и довести ее до конца во что бы то ни стало?

Мы все ответили, что согласны.

— Больше никто не имеет ничего сказать? Я сказал:

— Япозабыл сказать вам, что если нам удастся попасть в Мур, никому из нас не следует влюбляться в Вальду Нагасту. Ее личность священна, и она может выйти замуж только за представителя ее же собственного рода, а если кто-либо из нас влюбится в нее, нам всем отрежут головы.

— Слышите, Оливер? — сказал профессор. — Полагаю, что предупреждение доктора относилось к вам, оттого что все остальные уже почти старики.

— Разумеется, — отвечал капитан, снова покраснев по своему обыкновению. — Сказать правду, я сам тоже чувствую себя стариком, и, поскольку речь идет обо мне, чары черной красавицы не в счет.

— Не хвастайтесь, капитан. Прошу вас, не хвастайтесь, — сказал сержант Квик громким шепотом. — Ни за что нельзя поручиться, когда имеешь дело с женщиной. Сегодня она — мед, а завтра — яд, только богу и погоде ведомо, почему. Не хвастайтесь, не то можем увидеть вас однажды ползающим на коленях за этой самой черной красавицей. Если хотите, можете искушать провидение, но не искушайте женщины, пока она не обернулась и не начала сама искушать вас, как она сделала это в незапамятное время.

— Перестаньте болтать глупости и позовите кэб, — сказал капитан Орм холодно. Но Хиггс громко и грубо расхохотался, а я вспомнил Бутон Розы и ее нежный голос и задумался. «Черная красавица»! Что скажет этот молодой человек, когда перед его глазами предстанет ее красивое и нежное лицо?

Мне показалось, что сержант Квик был далеко не так глуп, как представлялось его хозяину. Как бы то ни было, капитан Орм был нашим спутником по экспедиции, и все же я предпочел бы, чтоб он был постарше годами или чтобы та дама, которая недавно отвергла его, продолжала еще быть его невестой. Борясь с различными трудностями, я узнал, что необходимо стараться устранить самую возможность любви, когда хочешь добиться успеха дела, особенно на Востоке.

Глава 3

ПРОФЕССОР ОТПРАВЛЯЕТСЯ ПОСТРЕЛЯТЬ
За все время нашего трудного путешествия через пустыню не случилось почти ничего такого, чем стоило бы занять внимание читателя, пока мы не вышли из леса и не вступили на равнину, которая окружает горы Мур. В Асуане капитан Орм получил письмо и несколько телеграмм, извещавших его о том, что сын его дяди внезапно заболел и умер, так что он снова сделался наследником того большого состояния, которое он считал потерянным для себя; вдова дяди получила только пожизненную пенсию. Я поздравил его и высказал предположение, что нам, вероятно, придется совершить путешествие в Мур, лишившись его общества.

— Отчего же? — спросил он. — Я сказал, что еду, и намерен поехать с вами. К тому же я подписал обязательство ехать.

— Совершенно верно, — сказал я, — но обстоятельства изменились. Приключение, интересное для образованного и отважного молодого человека, не имеющего почти никаких средств, не может интересовать человека, для которого открыты все пути. Вы можете стать членом парламента, можете стать пэром. Можете выбрать какую угодно жену. Ваша карьера теперь обеспечена. Не отказывайтесь от всего этого для того лишь, чтобы умереть, быть может, от жажды в пустыне или пасть, сражаясь с неведомыми племенами.

— Я не горевал, когда потерял богатство, — ответил он. — И не стану петь оттого, что оно вернулось ко мне. Как бы то ни было, я еду с вами, и вам не отговорить меня. Единственное, что мне придется сделать, раз после меня останется так много добра, это написать завещание; я напишу его и отправлю домой.

Как раз в это мгновение вошел профессор, за ним следовал какой-то мошенник-араб, у которого профессор торговал какие-то древности. Выставив, наконец, за двери купца, мы объяснили профессору, как обстоят дела, и Хиггс, отнюдь не эгоистичный, когда дело идет о важных делах, хотя он и обладает этим недостатком в отношении мелочей, согласился со мной и сказал, что по его мнению Оливеру следует распрощаться с нами и вернуться в Англию.

— Не трудитесь, дорогой друг, — ответил капитан, — и не расточайте доводов. — И он кинул ему через стол письмо, содержание которого я узнал позже. Короче говоря, та самая девушка, которая была обручена с ним и отказала ему, когда он потерял состояние, теперь снова переменила свое отношение к нему, и, хотя она и не упоминала об этом, произошло это, вероятно, вследствие неожиданной смерти сына его дяди.

— Вы ответили на это письмо? — спросил Хиггс.

— Нет, — отвечал Орм и стиснул зубы. — Я не отвечал и не отвечу, ни письмом, ни лично. Завтра я отправлюсь в Мур и буду путешествовать до тех пор, пока это будет угодно судьбе, а теперь я пойду взглянуть на высеченную в скале скульптуру неподалеку от водопада.

— Ну, все в порядке, — сказал Хиггс после его ухода, — я очень рад этому, оттого что я уверен, что он пригодится нам, когда мы столкнемся с этими Фэнгами. Боюсь, что если бы он уехал, сержант тоже уехал бы с ним, а что стали бы мы делать без Квика?

Позднее я разговаривал на эту же тему с вышеупомянутым Квиком и повторил ему мое мнение.

Сержант выслушал его с тем вниманием, которое он всегда оказывал мне.

— Прошу прощения, сударь, — сказал он, когда я кончил говорить, — но, по-моему, вы оба одновременно и правы, и не правы. Всякая вещь имеет оборотную сторону, не правда ли? Вы полагаете, что капитан не прав, рискуя жизнью, когда у него теперь столько денег? Деньги, сударь, грязь, а раз капитан подписал условие, он должен ехать, и, кроме того, ни один волосок с его головы не упадет раньше времени, предназначенного ему.

А теперь, сударь, я пойду и пригляжу за верблюдами и за теми еврейскими парнями, которых вы называете Абати, а я называю просто мерзавцами; если они снова запустят пальцы в ящики с пикриновой солью, думая, что это варенье, как они это сделали вчера, когда я накрыл их, в Египте случится кое-что такое, от чего фараоны перевернутся в своих гробах, а десять казней египетских покажутся детской забавой.

На следующий день мы выехали по направлению к горам Мур.

Второе происшествие, достойное того, чтобы рассказать о нем, имело место в конце второго месяца нашего четырехмесячного путешествия.

Несколько недель мы уже ехали по пустыне; около двух недель, если память мне не изменяет, прошло с того дня, как Орм купил пса Фараона, о котором я расскажу дальше, и мы добрались до оазиса, который носит название Зеу, где я остановился, когда пробирался в Египет. В этом оазисе, который не очень велик, но зато изобилует водой и финиковыми пальмами, нас приняли очень хорошо, оттого что во время моего первого посещения мне посчастливилось вылечить местного шейха от воспаления глаз, а многих его подданных — от разных других болезней. Поэтому, хотя я и стремился поскорее отправиться в дальнейший путь, я согласился с мнением других, которые полагали, что разумно будет уступить желанию проводника нашего каравана, опытного и умного Абати (я все же никак не мог заставить себя верить ему) по имени Шадрах и остановиться в Зеу на целую неделю, чтобы дать отдохнуть и подкормиться верблюдам, которые страшно отощали за время перехода через пустыню.

Этот Шадрах, которого, кстати сказать, его товарищи по неведомым мне в то время причинам звали Кошкой, имел на лице тройной рубец. Сам он объяснил мне, что это след от когтей льва. Надо сказать, что злейшими врагами племени Зеу были именно львы, которые в определенное время года — вероятно, тогда, когда им становилось трудно находить пищу, — спускались с холмов, тянувшихся на восток и на запад в пятидесяти приблизительно милях к северу от оазиса, перебирались через пустыню, убивали множество скота, принадлежавшего Зеу, — верблюдов и коз, — а часто и людей. Бедные Зеу не имели огнестрельного оружия и были беззащитны против львов. Единственным средством спасти стада было загонять их на ночь за каменную ограду, а самим прятаться по хижинам, которые они редко покидали между закатом и рассветом, разве для того, чтобы подбросить горючего материала в постоянно пылавшие костры, имевшие целью напугать хищников, которые могут забраться в город.

Хотя была самая пора нападений львов, как-то случилось, что в течение первых пяти дней нашего пребывания в Зеу мы не видели этих огромных кошек, хотя они часто рычали во тьме неподалеку. На шестую ночь нас разбудили вопли, раздавшиеся из селения, лежавшего на расстоянии четверти мили от нас, а когда на рассвете мы вышли, чтобы посмотреть, в чем дело, мы встретили унылую процессию, выходившую за его стены. Впереди шел седовласый старик вождь, за ним, вопя, шли женщины, которые от волнения или, быть может, в знак охватившего их отчаяния были полуодеты, а позади шло четверо мужчин, которые несли что-то ужасное на плетеной двери.

Вскоре мы узнали, что произошло. Два или три голодных льва ворвались через покрытую пальмовыми листьями крышу в шалаш одной из жен шейха, той самой, чьи останки лежали на двери, и, убив ее, утащили ее сына. Теперь этот шейх пришел умолять нас, белых людей, у которых есть ружья, отомстить за него львам, оттого что иначе они, раз отведав человечьего мяса, перебьют много народу из его племени.

С помощью переводчика, говорившего по-арабски — даже наш лингвист Хиггс не понимал местного диалекта племени Зеу, — он взволнованно сообщил нам, что хищники залегли среди песчаных холмов неподалеку, там, среди густых зарослей, окружающих небольшой источник. Неужто мы не пойдем туда, не убьем львов и не заслужим благословений всего племени Зеу?

Я ничего не сказал, хотя сердце у меня не лежало к этому делу. Зато Оливер Орм буквально запрыгал при мысли об охоте на львов. То же было и с Хиггсом, который недавно начал практиковаться в стрельбе из ружья и уже вообразил себя хорошим стрелком. Он громко говорил, что страшно хочет охотиться на львов, особенно же оттого, что был убежден, будто львы чрезвычайно трусливы.

С этого мгновенья я начал предчувствовать беду. Я, правда, согласился отправиться с ними, отчасти оттого, что я давно не стрелял львов и имел с ними старые счеты за то, что они, как я уже говорил, едва не прикончили меня на горе Мур, отчасти же оттого, что знал пустыню и племя Зеу много лучше, чем мои товарищи, и мог быть полезен этим последним.

Мы достали наши винтовки и патронташи, осмотрели их, прибавили к ним две фляги с водой и плотно позавтракали. Когда мы уже готовились выступить, Шадрах, старший из погонщиков верблюдов племени Абати, человек с украшенным шрамами лицом, чье прозвище было Кошка, подошел ко мне и спросил, куда мы идем. Я ответил ему, и тогда он сказал мне:

— Какое вам дело до этих дикарей и их горестей, о господин? Если вам хочется поохотиться на львов, вы найдете множество их в той стране, через которую мы пойдем; лев — священное животное Фэнгов, и они никогда не убивают их. Пустыня близ Зеу очень опасна, и с вами может случиться недоброе.

— Так пойдем с нами, — вмешался профессор, не слишком любивший Шадраха, — с вами вместе мы будем в большей безопасности.

— Нет, — ответил тот, — я и мои люди остаемся, только безумцы идут на бесцельную охоту за дикими зверями, когда они могут спокойно оставаться на месте. Мало вам разве пустыни и ее опасности? Если б вы так же хорошо знали львов, как я их знаю, вы оставили бы их в покое.

— С пустыней мы успели познакомиться, а львов еще не стреляли, — заметил капитан Орм, хорошо говоривший по-арабски. — Можете валяться в ваших постелях; мы идем, чтобы убить животных, наводящих ужас на добрых людей, которые так хорошо обошлись с нами.

— Пусть будет так, — сказал Шадрах с улыбкой, которая показалась мне зловещей. — Вот это сделал лев. — И он указал на ужасный тройной шрам на своем лице. — Господь Израиля да охранит вас от льва. Помните, что верблюды оправились и что послезавтра мы двигаемся в путь, если погода не переменится. Но если только подует ветер и песчаные холмы задвигаются, среди них не выжить ни одному человеку. — Он поднял руку и стал внимательно разглядывать небо, потом проворчал что-то и скрылся за хижиной.

Все это время сержант Квик неподалеку мыл оловянную посуду от завтрака, ничего, по-видимому, не зная о происходящем. Орм позвал его. Он подошел и стал навытяжку. Я помню, что подумал о том, как смешно он выглядит на фоне окружающего: его высокая фигура была одета в полувоенного образца костюм, его деревянное лицо было превосходно выбрито, его седые волосы аккуратно расчесаны и напомажены, а острые серые глаза так и впивались во все.

— Вы идете с нами, сержант? — спросил Орм.

— Только если вы прикажете мне идти, капитан. Очень люблю охоту, но если все три офицера уйдут, кто-нибудь должен остаться, чтобы наблюдать за припасами и караваном, так что, по-моему, псу Фараону и мне лучше остаться.

— Пожалуй, вы правы, сержант, только вам придется привязать Фараона, а то он побежит за мной. Ну, что еще вы хотите сказать? Выкладывайте!

— Видите ли, капитан, хотя я прослужил три кампании среди этих арабов (Квик всех местных жителей Африки, живущих к северу от экватора, называл арабами, а живущих к югу от него — неграми), не могу сказать, что я хорошо говорю на их языке. Но только я заметил, что тому парню, которого они называют Кошкой, совсем не нравится ваша экскурсия, а он — прошу прощения, капитан, — во всяком случае не дурак.

— Ничего не могу поделать, сержант. На всякое чиханье не наздравствуешься.

— Совершенно верно, капитан. Правы вы или нет, подымайте флаг и плывите, и вы, наверное, возвратитесь целы и невредимы, если так суждено.

Здесь, высказав, наконец, то, что он хотел сказать, сержант оглядел нас, чтобы убедиться, что мы ничего не забыли, быстро удостоверился, что винтовки действуют хорошо, доложил, что все в порядке, и вернулся к своим тарелкам. Никто из нас не подозревал, при каких обстоятельствах нам придется снова увидеть его.

Мы вышли за ограду селения, прошли около мили по оазису и вышли в окружающие его пески. Нас сопровождала толпа Зеу, вооруженных луками и копьями, во главе которой шел лишившийся сына вождь. Он кроме того выслеживал львов. Пустыня здесь, как я это прекрасно помню, отличалась от тех частей ее, какие нам доводилось видеть за время нашего путешествия, и состояла из высоких крутых песчаных холмов, из которых некоторые достигали вышины добрых трехсот футов и отделялись друг от друга глубокими ложбинами.

На некотором расстоянии от оазиса на этих холмах росла разнообразная растительность, оттого что сюда доносился из оазиса насыщенный влагой воздух. Потом мы очутились в настоящей пустыне и карабкались вверх и вниз по крутым и осыпающимся склонам холмов, пока с вершины одного из них наш вожатый не указал нам ложбину, которая в Южной Африке называется флей, покрытую зелеными полосами, и объяснил жестами, что там залегли львы. Мы спустились в этот флей, я впереди, Хиггс и Орм несколько позади меня по обеим сторонам. Сделав это, мы послали Зеу выгнать львов на нас, оттого что хотя кустарники росли здесь по линии течения подпочвенной воды, расстояние между ними было не более четверти мили.

Едва они двинулись вперед с видимой неохотой — многие из них отстали и воздержались от участия в опасном предприятии, — как раздалось громкое рычание, оповестившее нас, что что-то случилось. Несколько минут спустя мы увидели двоих или троих из них, уносящих с собой то, что осталось от сына шейха, которого львы утащили прошлой ночью.

Одновременно с этим из зарослей выскочил большой лев и помчался по направлению к песчаным холмам. Он был на расстоянии около двухсот ярдов от Хиггса, случайно оказавшегося всех ближе от него, и, как это хорошо знает всякий охотник за крупной дичью, был недосягаем для выстрела. Но профессор, не знавший этого и неопытный в стрельбе, подобно всем новичкам жаждал крови, прицелился и выстрелил, как если бы стрелял в кролика. По какой-то чудесной случайности пуля попала в льва довольно далеко позади плеч и пробила сердце, так что он как камень упал наземь.

— Черт возьми! Видели? — возликовал профессор и, даже не остановившись, чтоб снова зарядить свою винтовку, побежал по направлению к телу зверя, сопровождаемый мною и Ормом, тоже побежавшими, едва мы пришли в себя от изумления.

Хиггс пробежал уже около половины пути, когда внезапно из густых зарослей появился перед ним второй лев, вернее сказать, львица. Хиггс быстро отскочил в сторону и выпустил в нее оставшуюся у него пулю, но не попал в разъяренного зверя. В следующее мгновение мы с ужасом увидели, что он лежит на спине, а львица стоит над ним, хлещет себя хвостом и рычит.

Я почувствовал, что еще мгновение промедлить — и все будет кончено. Тело львицы было много длиннее тела Хиггса (он невысок и коренаст), и ее задние лапы были далеко от него. Я быстро прицелился, спустил курок и мгновение спустя услышал, как пуля ударила в тело огромного зверя. Он подскочил с ужасным воем, одна из его задних лап бессильно повисла, и, поколебавшись мгновение, он побежал по направлению к песчаным холмам.

Орм, который был позади меня, тоже выстрелил, и пуля подняла облако пыли, зарывшись в песок совсем подле зверя, но, хотя у него еще были заряды, так как ружье у него было многозарядное, раньше, чем кто-либо из нас успел выстрелить еще раз, львица скрылась за холмом. Бросив ее на произвол судьбы, мы побежали к Хиггсу, рассчитывая, что найдем его либо мертвым, либо тяжко раненным, и страшно обрадовались, когда профессор вскочил на ноги — даже синие очки не свалились с его носа — и, зарядив винтовку, побежал за раненой львицей.

— Вернитесь! — крикнул Орм, следуя за ним.

— Ни за что! — проревел профессор. — Если вы думаете, что я позволю большой кошке сидеть у меня на животе и не отомщу ей, вы здорово ошибаетесь!

На вершине первого холма длинноногий Орм догнал его, но убедить его вернуться мы оказались не в силах. У него было только оцарапано лицо и из царапины обильно текла кровь, в остальном же он был невредим. Пострадало только его самолюбие. Напрасно мы уговаривали его удовлетвориться своей удачей и славой, которую он добыл.

— Адамс, — отвечал он, — ранил этого зверя, а я предпочитаю убить двух львов, чем одного. Если вы боитесь, можете отправляться домой.

Должен сознаться, что мне очень хотелось последовать его совету, но Орм, который успел рассердиться, заявил:

— Идем, идем: ведь это разрешит создавшееся положение, не так ли? Вы, Хиггс, верно, стукнулись, когда падали, иначе вы не стали бы разговаривать таким образом. Поглядите, вот следы, видите кровь? Идем. Мы найдем ее. Но только не стреляйте больше на таком расстоянии. В другой раз вам не удастся убить льва в двухстах шестидесяти ярдах.

— Ладно, — сказал Хиггс, — не обижайтесь. Я хотел сказать только то, что я покажу этому зверю разницу между белым человеком и Зеу!

Мы отправились дальше, вверх и вниз по крутым склонам песчаных холмов, руководствуясь кровавыми следами. После получаса преследования нас подбодрил вид раненой львицы, которую мы заметили на вершине холма ярдах в пятистах от нас. Около этого времени нас нагнало несколько Зеу, которые приняли участие в преследовании, правда, без особого увлечения.

Жара становилась все сильнее, так что наконец пышущий жаром воздух заплясал над песчаными склонами, подобно миллионам мошек, несмотря на то, что солнце было скрыто какой-то завесой. Странная тишина, необычайная даже для пустыни, царила на небе и на земле; слышно было, как отдельные песчинки скатываются по склону холма. Сопровождавшие нас Зеу забеспокоились и указывали на небо своими копьями, потом назад по направлению к оазису, который давно скрылся из наших глаз.

Наконец, улучив мгновение, когда мы не смотрели на них, они исчезли.

Я предложил последовать за ними, полагая, что они имели причину поступить именно таким образом. Но Хиггс категорически отказался возвращаться, а Орм, которого, по-видимому, не переставало жечь нанесенное ему оскорбление, только пожал плечами и ничего не ответил.

— Пусть бегут черномазые псы! — воскликнул профессор, протирая свои синие очки и гримасничая. — Стадо трусов! Глядите! Вот наша львица! Налево! Бежим вокруг этого холма, и там мы найдем ее!

Мы обежали холм, но львицы там не нашли, хотя кровавые следы были совсем свежие. Мы гнались за ней много миль, сначала в одном направлении, потом в другом, пока наконец Орм и я не стали изумляться бессмысленному упорству Хиггса. Когда даже он стал уже отчаиваться, мы нашли нашу львицу в ложбине и выпустили в нее несколько пуль, пока она ковыляла по противоположному склону. Одна из пуль попала в нее, она упала и снова поднялась, громко рыча. Сказать правду, пуля эта была из ружья Орма, но Хиггс, который, подобно всякому другому неопытному человеку, был страстным спортсменом, заявил, что он ранил львицу, и мы не сочли нужным спорить с ним.

Мы с трудом пошли дальше и на самой вершине, на другой стороне холма, увидели перед собой львицу, сидевшую, как большая собака: она была до такой степени изранена, что могла только ужасно рычать и бить лапой воздух.

— Теперь моя очередь, старуха, — воскликнул Хиггс, выстрелил прямо в нее, стоя от нее в пяти ярдах, и промахнулся. Второй выстрел был удачнее, и она покатилась замертво.

— Теперь пойдем, — сказал, ликуя, профессор, — и снимем с нее шкуру. Она сидела на мне, а я собираюсь много дней сидеть на ней.

Мы принялись за дело, хотя я хорошо знал пустыню и мне совсем не нравилась погода, так что я предпочел бы оставить убитого зверя, где он лежал, и поспешить в оазис. Работали мы долго, оттого что я один был знаком с техникой снимания шкур с животных — делом, которое чрезвычайно неприятно при такой жаре.

Наконец мы окончили нашу работу, перекинули шкуру через винтовку, чтобы ее могли нести двое из нас, и освежились, выпив воды из фляги (я даже накрыл профессора на том, что он смывал кровь со своего лица и мыл руки драгоценной влагой). Потом мы отправились в путь, будучи уверенными, что знаем дорогу, хотя в действительности никто из нас не имел понятия, в какой стороне лежит лагерь. Впопыхах мы забыли захватить с собой компас, а солнце, по которому мы могли бы ориентироваться при обычных обстоятельствах и которым мы привыкли руководствоваться в пустыне, было скрыто той странной завесой, о которой я уже говорил.

Мы решили вернуться на вершину того песчаного холма, где мы убили львицу, а оттуда пойти по своим же собственным следам. Казалось, это легко сделать, так как в полумиле от нас находился совершенно такой же холм.

Мы взобрались на него не без труда, оттого что львиная шкура была очень тяжела, и обнаружили, что это совсем не тот холм. Порассуждав и разобравшись, в чем дело, мы нашли, в чем была ошибка, и отправились к тому холму, который, по-нашему, был тем самым холмом, — но результат был все тот же.

Мы заблудились в пустыне!

Глава 4

СМЕРТОНОСНЫЙ ВЕТЕР
— Все дело в том, — сказал теперь Хиггс с видом оракула, — что эти несчастные холмы похожи друг на друга, как две бисеринки в ожерелье мумии, и поэтому очень трудно отличить их. Дайте мне флягу с водой, Адамс, мне смертельно хочется пить.

— Нет, — коротко ответил я, — вам еще больше будет хотеться пить.

— Что вы хотите сказать? А! Понимаю; но это бессмысленно. Зеу разыщут нас, или, в худшем случае, нам придется только подождать, пока выглянет солнце.

Он еще не кончил говорить, когда воздух внезапно наполнился странными поющими звуками, которые невозможно описать. Я знал, что они происходят от того, что бесчисленные миллионы песчинок трутся друг о друга. Мы обернулись, чтобы посмотреть, откуда несутся эти звуки, и увидели вдали с ужасающей быстротой несущееся по направлению к нам густое облако, впереди которого бежали, крутясь столбами и воронками, отдельные облака поменьше.

— Песчаная буря, — сказал Хигтс, и его цветущее лицо немного побледнело. — Дело скверное! Вот что значит не той ногой встать с постели. А во всем виноваты вы, Адамс! Ведь это вы стащили меня с постели сегодня ночью, несмотря на мои протесты (профессор несколько суеверен, и это особенно смешно в таком ученом человеке). Что же нам делать? Спрятаться под прикрытие холма, пока буря пройдет?

— Не надейтесь, что она пройдет так скоро. Не вижу ничего, что бы нам осталось делать, кроме как читать молитвы, — заметил Орм. — Похоже на то, что наша песенка спета, — прибавил он немного погодя. — Зато вы убили двух львов, Хиггс, а это уже кое-что.

— О, черт возьми! Можете умирать, если хотите, Оливер. Мир мало потеряет, но подумайте о том, какая это будет потеря, если что-нибудь случится со мной! Я вовсе не хочу, чтобы меня замела какая-то дурацкая песчаная буря. Я хочу жить, хочу написать книгу про Мур. — И Хиггс погрозил кулаками надвигающимся облакам песка с настоящим благородным вызовом. Он напомнил мне Аякса, посылающего вызов молниям.

Тем временем я успел обдумать создавшееся положение.

— Слушайте, — сказал я, — единственная наша надежда — это остаться там, где мы находимся сейчас, оттого что, если мы двинемся с места, нас немедленно же засыплет заживо. Смотрите, вот сравнительно твердое место, на которое мы должны лечь. — И я указал на гребень скалы, образовавшийся из слежавшегося песка. — Живо ложитесь, — продолжал я, — и покроемся львиной шкурой. Авось она не даст песку задушить нас. Торопитесь! Пора!

В самом деле, было пора. Буря налетела, грохоча и ревя. Едва мы успели устроиться, подставив ветру спины и спрятав под львиной шкурой рты и носы, совсем так же, как при подобных обстоятельствах поступают с верблюдами, как налетела буря, принеся с собой полный мрак.

Много часов пролежали мы таким образом, не в состоянии выглянуть, не в состоянии разговаривать, оттого что кругом стоял непрекращающийся грохот, и только время от времени приподнимались на руках и на коленях, чтобы стряхнуть со шкуры навалившийся на нее песок, тяжко давивший на наши спины, — иначе он заживо схоронил бы нас.

Мы ужасно страдали под нашей вонючей шкурой, страдали от жары, страдали от жажды, не имея возможности достать наш жалкий запас воды. Но хуже всего были страдания, которые причинял нам проникавший сквозь нашу легкую одежду песок, натиравший до крови тело.

Хиггс бредил и не переставал бормотать что-то про себя.

Быть может, однако, эти мучения сослужили нам пользу, так как иначе мы, устав и измучившись, заснули бы, чтобы никогда больше не проснуться. Тем не менее тогда мы думали иначе, оттого что мучения в конце концов сделались невыносимыми. Позднее Орм говорил мне, что последней его мыслью, которую он помнит, было, что он страшно разбогател, продав китайцам секрет изобретенной им новой пытки — пытки песком, который сыплется на жертву под сильным воздушным давлением.

Немного погодя мы потеряли счет времени и только много позже узнали, что буря продолжалась добрых двадцать часов. К концу ее мы, по всей вероятности, более или менее впали в беспамятное состояние.

Как бы то ни было, я помню ужасающий вой и стоны песка и ветра, а потом я увидел лицо моего сына — моего любимого, давно утраченного мною сына, ради которого я терпел все эти муки. Следующим впечатлением, как если бы прошел только один миг, было, что мои ноги прижигают раскаленным железом или жгут, направив на них через лупу сноп солнечных лучей. С мучительным усилием я поднялся и увидел, что буря прошла и что безжалостное солнце жжет мою покрытую ссадинами кожу. Я протер залепленные грязью глаза, глянул вниз и увидел два бугра, похожие на гроба, а из них торчали две пары ног, некогда, по-видимому, белых. Тут как раз пара более длинных ног задвигалась, песок заколыхался и Оливер Орм поднялся, произнося непонятные слова.

С минуту мы смотрели друг на друга, и, право же, мы являли престранное зрелище.

— Он мертв? — пробормотал Орм, указывая на продолжавшего лежать под песком Хиггса.

— Боюсь, что так, — ответил я, — но надо посмотреть. — И мы с трудом принялись откапывать его.

Когда мы вытащили профессора из-под львиной шкуры, его лицо было бледно и ужасно, но к нашей радости мы убедились, что он еще жив, оттого что он двигал рукой и стонал. Орм взглянул на меня.

— Немного воды спасло бы его! — сказал я.

Наступило решительное мгновение. Одна из наших фляг с водой опустела еще до начала бури, но в другой, объемистой и вместительной фляге, покрытой войлоком, должна была находиться вода, около трех кварт воды, если только она не испортилась от ужасающей жары. Если это так, для Хиггса не было надежды, да и мы должны были скоро последовать за ним, если только не придет помощь. Орм откупорил флягу, оттого что мои руки отказывались служить, вытащив зубами пробку, которую дальновидный Квик загнал в горлышко насколько возможно плотно. Некоторое количество воды, хотя она и была совсем теплая, не испортилось! Вода оросила пересохшие губы Орма, и я увидел, как он до крови кусал их, чтобы побороть искушение утолить палившую его жажду.

Поборов себя, как и полагается мужчине, он передал мне флягу, не выпив ни глотка воды, и сказал просто:

— Вы старший, пейте, Адамс.

Мне тоже удалось побороть искушение, и я сел на землю и положил голову Хиггса к себе на колени; потом, капля за каплей, я влил немного воды между его распухших губ.

Результат этого был просто волшебный. Меньше чем через минуту профессор сел, схватил обеими руками флягу и пытался вырвать ее от меня.

— Злое животное! Злое себялюбивое животное! — простонал он, когда я отнял у него флягу.

— Послушайте, Хиггс, — ответил я грубо, — Орму и мне тоже очень хочется пить, но мы не выпили ни капли воды. Мы дали бы вам выпить всю воду, если бы это спасло вас, но это вас не спасет. Мы заблудились в пустыне, и нам нужно экономить воду. Если вы теперь выпьете еще воды, вам снова захочется пить через несколько часов, и вы умрете.

Он подумал немного, потом посмотрел на меня и сказал:

— Прошу прощения, понял. Себялюбивое животное — это я. Но здесь довольно много воды. Пусть каждый из нас глотнет немного; иначе нам не удастся направиться в путь.

Мы напились, отмеривая воду небольшим стаканчиком, который у нас имелся. Каждому из нас казалось, что он способен выпить целый галлон воды, и нам было мало этого количества воды. Но как ни мало было ее, действие ее было волшебно: мы снова стали людьми.

Поднявшись на ноги, мы огляделись и увидели, что окружающий пейзаж совсем изменился. Где раньше возвышались на сотню футов холмы, теперь были равнины; там, где были равнины, теперь были холмы. Уцелел только тот холм, на котором мы лежали, оттого что он был выше других и оттого еще, что его поверхность была более плотна. Мы попытались определить по солнцу, в какой стороне находится оазис, но из этого ничего не вышло, так как наши карманные часы остановились и мы не знали, который час и в каком месте неба должно быть солнце. И во всей этой пустыне не было ровно ничего, что могло бы указать нам, куда направить наш путь.

Хиггс, упрямый, как всегда, заспорил с Ормом, куда нужно идти, чтоб вернуться в оазис, — направо или налево. Оба они с трудом соображали и были не в состоянии серьезно обсудить положение. Пока они спорили, я присел на землю и стал думать. Вдали я видел неясные формы, которые я принял за те самые холмы, про которые Зеу говорили, что оттуда приходят львы; хотя это могли быть и совсем другие холмы.

— Слушайте, — сказал я, — если львы живут на этих холмах, значит, там есть вода. Попытаемся дойти туда; быть может, мы по дороге увидим оазис.

Затем начался наш неописуемый поход. Львиная шкура, которая спасла нам жизнь, была теперь тверда, как доска, мы бросили ее, но винтовки мы взяли с собой. Весь день мы тащились вверх и вниз по склонам песчаных холмов, останавливаясь по временам, чтобы выпить глоток воды, и не переставая надеяться, что с вершины следующего холма мы увидим отряд, руководимый Квиком, а быть может, и самый оазис. И в самом деле, один раз мы увидели его, зеленый и сияющий, на расстоянии не более трех миль, но когда мы добрались до вершины холма, за которым он должен был находиться, мы убедились, что это только мираж, и снова впали в отчаяние. О! Для людей, умирающих от жажды, такой мираж казался жестокой насмешкой.

Наконец наступила ночь, а горы все еще были далеко. Мы больше не в состоянии были идти и без сил опустились наземь. Нам пришлось лечь вниз лицом, оттого что наши спины были так изранены песком и опалены солнцем, что мы не могли ни лежать, ни сидеть. К этому времени у нас почти вышла вода. Внезапно Хиггс толкнул нас и указал вверх. Следуя взглядом за его рукой, я увидел на расстоянии не больше тридцати ярдов четко выделявшееся на фоне неба стадо антилоп, которое шло по хребту песчаной гряды, перебираясь, по-видимому, с одного пастбища на другое.

— Стреляйте, — прошептал он, — я могу промахнуться и только спугну их. — Хиггс был в таком отчаянии, что сделался скромен.

Орм и я медленно поднялись на колени и подняли ружья. За это время все антилопы за исключением одной успели скрыться. Она шла в двадцати ярдах позади остальных. Орм спустил курок, но выстрела не последовало, оттого что, как мы убедились позже, в затвор попал песок.

Тем временем я тоже целился в козу, но солнце слепило мои ослабевшие глаза, а мои руки были страшно слабы, кроме того я страшно волновался, оттого что знал, что от этого выстрела зависит жизнь нас всех. Теперь или никогда; еще три шага, и животное скроется за холмом.

Я выстрелил и, узнав, что промахнулся, совсем обессилел. Антилопа сделала прыжок в несколько ярдов по направлению к гребню холма; но она никогда раньше не слыхала подобного звука и остановилась, чтобы удовлетворить свое гибельное для нее любопытство, и поглядела в ту сторону, откуда донесся этот звук.

В отчаянии я выстрелил еще раз, уже не целясь, и на этот раз попал антилопе прямо в грудь. Она рухнула на месте. Мы кое-как добрались до нее и немедленно же принялись за ужаснейшую трапезу, о которой никто из нас позднее не любил вспоминать. По счастью эта антилопа, должно быть, недавно пила много воды.

Когда после этой ужасной трапезы наш голод и жажда несколько утихли, мы поспали подле трупа животного, потом встали, чувствуя себя необычайно освеженными, отрезали несколько кусков мяса и пошли дальше. По расположению звезд мы знали теперь, что оазис должен быть к востоку от нас. Но между ним и нами по-видимому тянулись на много миль только все те же вечные песчаные холмы, а впереди нас, в стороне по направлению к вышеупомянутой гряде холмов характер пустыни, казалось, несколько изменился; мы решили, что будет безопаснее, если только это слово применимо в данном случае, продолжать путь к этой гряде.

Остаток ночи мы шли вперед, а на рассвете поели сырого мяса, обмыв его остатком воды.

Теперь мы уже вышли из полосы песчаных холмов и вступили на огромную покрытую голышами равнину, тянувшуюся до самого подножья гор. Горы эти казались совсем близко, но в действительности были еще на большом расстоянии от нас. Мы брели вперед, становясь все слабее и слабее, не встретив никого и не находя воды, хотя то здесь, то там мы находили небольшие кусты, липкие и волокнистые, листья которых мы жевали, оттого что они содержали кое-какую влагу.

Хиггс был самым слабым из нас, и он сдался первый, хотя в конце он держался изумительно мужественно, даже после того, как ему пришлось бросить свое ружье, которого он не в силах был тащить, хотя мы и не заметили этого вовремя. Когда он не в состоянии был больше держаться на ногах, Орм взял его под одну руку, а я под другую, и мы повели его: я видел, как два слона таким же образом ведут своего раненого товарища.

Спустя еще полчаса и мне тоже изменили силы. Хотя я уже совсем не молод, я еще бодр и привык к пустыне и к лишениям, иначе и быть не могло после того, как я побывал пленником племени Халайфа. Но теперь я не в силах был идти дальше, остановился и попросил моих товарищей бросить меня и продолжать путь. Единственным ответом Орма было то, что он протянул мне свою левую руку. Я оперся на нее, оттого что жизнь любезна всем, особенно если имеешь какую-нибудь цель в жизни — какое-нибудь желание, которое хочешь исполнить, как я того хотел, хотя, сказать правду, в это мгновение я почувствовал стыд за себя самого.

Так мы шли некоторое время, походя на трезвого человека, старающегося спасти двоих пьяных друзей от встречи со строгим полицейским — смертью. Сила Орма достойна восхищения, или, быть может, все дело в его сердечной доброте и жалости, которую внушала ему наша беспомощность, и в них-то он черпал силы терпеть наш двойной вес.

Внезапно он упал, как будто его подстрелили, и остался лежать без сознания. Профессор же сохранил долю разума, хотя он и бредил и не переставал бормотать о том, что «безумно было пускаться в этот путь только для того, чтобы укокошить пару дурацких львов». И хотя я не ответил ему ни слова, в душе я вполне соглашался с ним. Потом он вдруг вообразил, что я священник, стал передо мной на колени прямо на песке и стал пространно исповедоваться в своих грехах, которые, поскольку я мог понять, хотя мало обращал на это внимания, состояли главным образом в том, что он незаконно присвоил некоторые древности или обманул других, приобретая их.

Чтобы успокоить его, так как я боялся, что его помешательство может стать буйным, я произнес какое-то дикое отпущение грехов, после чего бедняга Хиггс свалился и спокойно лег рядом с Ормом. Перед моими глазами тоже стали носиться странные видения ранней юности, и я почувствовал, что великая тьма смерти надвигается на меня.

Что было мне делать? Я подумал, что следует зажечь костер, во всяком случае он отогнал бы львов и других хищников, которые иначе могли напасть на нас раньше еще, чем мы умрем. Но я не в силах был собрать необходимое для костра топливо. У меня оставалось еще три патрона в моей винтовке, — остальные патроны я бросил, чтобы не тащить лишней тяжести. Я решил выстрелить из ружья, оттого что был уверен, что в том состоянии, в котором я находился, мои патроны не могли мне больше служить ни для того, чтобы добыть пищу, ни для защиты.

Вскоре я убедился, что в последнем я был не прав. Быть может, даже в этой бескрайной пустыне кто-нибудь услышит звук выстрела, а если нет — ну что же! — конец.

Я приподнялся, сел и сделал первый выстрел, совсем по-детски думая о том, куда упадет пуля. Потом я заснул ненадолго. Вой гиены разбудил меня, и, оглянувшись, я увидел сверкающие глаза животного совсем неподалеку от меня. Я прицелился, выстрелил и услышал, как она завыла от боли. Эта гиена, подумал я, больше не будет нуждаться в пище.

Царившая вокруг тишина угнетала меня; она была так ужасна, что я даже пожелал, чтобы гиена вернулась обратно. Подняв винтовку прямо над головой, я выстрелил в третий раз. Потом я взял в свою руку руку Хиггса, оттого что она была звеном — последним звеном, которое связывало меня с человечеством и миром, — и лег навзничь.

Я проснулся, почувствовав, что глотаю воду, которой кто-то поит меня. Я проглотил довольно много воды, не столько, сколько мне хотелось, а столько, сколько дал мне выпить поивший меня, потом приподнялся на руках и огляделся. Звезды ярко сияли в прозрачном воздухе пустыни, и в их свете я узнал лицо Квика, наклонившегося надо мной. Я увидел также Орма, сидя озиравшегося тупым взглядом, в то время как большой пес желтой масти с головой, напоминавшей голову волкодава, лизал его руку. Я сразу же узнал этого пса; это был тот самый пес, которого Орм купил у каких-то кочевых туземцев и которого он прозвал Фараоном. Подальше я увидел двух верблюдов.

— Как вы нашли нас, сержант? — спросил я слабым голосом.

— Не я нашел вас, доктор, — ответил Квик, — а пес Фараон. В таком деле пес может больше, чем человек, оттого что он находит обонянием то, чего человек не может увидеть. А теперь, доктор, если вам лучше, поглядите, что с мистером Хиггсом. Боюсь, что он умер.

Я поглядел и, хотя я не сказал этого, подумал то же самое. Нижняя челюсть у него отвисла, и он лежал пластом и не двигался; его глаз я не видел за закрывавшими их черными стеклами очков.

— Воды, — сказал я, и Квик стал поить профессора.

Тот все еще был неподвижен, так что я расстегнул его одежду и стал слушать сердце. Вначале я не уловил биения, потом услышал слабое пульсирование его.

— Есть еще надежда, — ответил я на вопросительные взгляды. — Случайно нет ли у вас с собой бренди? — прибавил я.

— Никогда еще не пускался в путь без бренди, доктор, — ответил Квик, с обиженным видом доставая металлическую флягу.

— Влейте ему в рот немного, — сказал я, и сержант охотно исполнил мое распоряжение, которое немедленно возымело действие, оттого что Хиггс сразу же сел, открыл рот и закашлялся.

— Бренди… мерзость… трезвенник! Проклятая шутка! Никогда не прощу вам. Воды, воды! — забормотал он хриплым голосом.

Мы дали ему воды, и он пил много и жадно, пока мы не отобрали ее у него. Потом он мало-помалу пришел в себя. Он поднял на лоб свои темные очки, которых никогда не снимал, и поглядел на сержанта своими пронзительными глазами.

— Понимаю, — сказал он. — Мы, значит, все же не умерли. Жалко, оттого что мы успели пройти через все ужасные предварительные стадии смерти. Что случилось?

— Право, не знаю, — ответил Орм, — спросите у Квика.

Но сержант был уже занят тем, что разжигал небольшой костер, на котором он сварил для нас пищу. Через четверть часа мы уже ели суп, и какая это была чудная трапеза! Когда мы поели, Квик снял с верблюдов несколько одеял, которыми он накрыл нас.

— Спите, — сказал он, — мы с Фараоном посторожим.

Когда мы проснулись, солнце уже стояло высоко, и мы убедились, что все это не приснилось нам, оттого что перед нами был Квик, гревший на огне мясные консервы, а рядом с ним сидел Фараон, внимательно смотревший на Квика — или на мясо.

— Поглядите, — сказал мне Орм, указывая на горы, — они все еще во многих милях от нас. Было безумием думать, что мы сможем добраться до них.

Я кивнул головой и повернулся, чтобы посмотреть на просыпавшегося в это мгновение Хиггса. Он являл собой презабавное зрелище. Его ярко-рыжие волосы торчали во все стороны и были полны песка, белья на нем не было — по-видимому, на каком-то этапе нашего пути он расстался с остатками его, оттого что оно натирало его свежие болячки, — а его белая кожа, не исключая лица, вся была обожжена солнцем. Его лицо так изменилось, что злейший враг — и тот не узнал бы его. Он зевнул, потянулся — добрый знак для человека и для зверя — и попросил воды, чтобы помыться.

— Боюсь, что вам придется помыться песком, как это делают эти проклятые арабы, — сказал Квик, кланяясь. — В этой высохшей стране нельзя тратить воду на умывание. Но я захватил с собой немного вазелина, а также головную щетку и зеркало, — добавил он, доставаявещи, которые он назвал.

— Согласен с вами, сержант, — сказал Хиггс, взяв их, — было бы преступлением расходовать воду на умывание. Никогда больше и думать об этом не буду. — Он взглянул в зеркало на себя и уронил его в песок, воскликнув: — Не может быть! Неужели это я?

— Осторожнее, сударь, — сказал сержант серьезно: — Недавно вы сами говорили мне, что нехорошо разбить зеркало; к тому же оно у меня единственное.

— Уберите, — сказал профессор, — я не хочу видеть его. Доктор, прошу вас, намажьте мне лицо вазелином и другие больные места тоже, если хватит вазелина.

Мы оказали друг другу эту услугу, и вначале смазанная жиром кожа заставила нас сильно страдать, но потом боль прошла и мы сели завтракать.

— Ну, сержант, — сказал Орм, опорожнив пятую чашку чая, — расскажите же нам, как было дело.

— Ничего особенного, капитан. Зеу вернулись без вас, а так как я не знаю их языка, я ничего не понял из их рассказов. Я вскоре дал понять Шадраху с компанией, что они все должны отправиться со мной на поиски за вами, какой бы там ни был ветер — смертоносный или не смертоносный, — они могут называть его, как им угодно. Они говорили, что я сошел с ума и что идти бессмысленно, так как мы все давно мертвы. Я спросил Шадраха, не хочет ли он тоже умереть. — И сержант похлопал по своему револьверу. — Тогда он послал со мной людей.

Вас мы не нашли, верблюды отказывались идти, и мы потеряли одного из Абати. Все, что мы могли сделать, это вернуться в оазис, пока не поздно, и переждать бурю. Но Шадрах не хотел никуда идти даже тогда, когда буря окончилась. Разговаривать с ним не имело смысла, тем более что я не хотел марать руки его кровью. Я взял двух верблюдов, нагрузил их, и мы отправились в путь вместе с Фараоном.

Я был уверен, хотя и не в состоянии был объяснить это нашим Абати, что, если только вы остались в живых, вы непременно направитесь в сторону той гряды холмов. Я знал, что у вас нет компаса и что вам никак не сориентироваться. Я поехал вдоль равнины, поднимаясь время от времени на вершины песчаных холмов. Я ехал весь день, а когда настала ночь, остановился, оттого что ничего не было видно. Задумавшись, я сидел среди этой огромной пустыни и вдруг, через час или два, заметил, что Фараон поднял уши и посмотрел на запад. Я тоже стал смотреть на запад, и мне показалось, что я увидел вспышку света, по направлению от земли к небу, так что это не могло быть падающей звездой, а скорее было выстрелом из винтовки прямо вверх.

Я снова прислушался и ничего не услышал, но зато несколько мгновений спустя пес снова поднял уши, как будто он услыхал что-то. Тут я решился и поехал в темноте, направляясь к тому месту, откуда, как мне казалось, исходила вспышка света. Я ехал целых два часа, время от времени стрелял из револьвера; не получая ответа, я перестал стрелять и остановился. Но Фараон не хотел останавливаться. Он начал визжать, понюхал воздух, побежал вперед и скрылся в темноте. В темноте я услышал, как он лаял не более как в ста шагах от меня, вероятно, для того, чтобы позвать меня. Я отправился вслед за ним и нашел вас троих лежащими замертво, как я подумал было в первое мгновение. Вот и все, капитан.

— Хорошо то, что хорошо кончается. Мы обязаны вам жизнью, сержант.

— Прошу прощения, капитан, — скромно ответил Квик, — вовсе не мне, а псу Фараону. Он умный пес, хотя и горячий, и вы сделали хорошее дело, купив его за бутылку виски и шестипенсовый перочинный нож.

Оазис мы увидели только на рассвете следующего дня, потому что двигались очень медленно. У нас было только два верблюда, так что двоим из нас пришлось идти пешком. Из этих двоих сержант, разумеется, все время был одним, а его хозяин — вторым. Оливер Орм при подобных обстоятельствах наименее эгоистичный человек, какого я когда-либо знавал. Его нельзя было уговорить хоть на полчаса сесть на верблюда, так что, когда я шел пешком, одно животное оставалось без всадника. Напротив того, Хиггс, раз усевшись на верблюда, ни за что не хотел слезть с него, несмотря на мучения, которые ему причиняли его болячки.

— Я отсюда не сойду, — повторил он много раз по-английски, по-французски и на разных восточных наречиях. — Я достаточно находился, хватит на всю мою жизнь.

Мы оба сидели на верблюдах, когда вдруг сержант остановил их. Я спросил, в чем дело.

— Кажется, едут арабы, доктор, — сказал он, указывая на приближавшееся к нам облако пыли.

— В таком случае, — ответил я, — лучше всего не показывать страха и продолжать путь. Не думаю, чтоб они напали на нас.

Приведя в боевую готовность имевшееся у нас оружие, мы отправились дальше. Орм и сержант шли между обоими верблюдами. Но, поравнявшись с встречным караваном, мы с удивлением увидели Шадраха, едущего во главе его и сидящего на моем дромадере, которого его госпожа, повелительница Абата, подарила мне. Мы подъехали совсем близко друг к другу и остановились.

— Клянусь бородой Аарона! Вы ли это, чужестранцы? — спросил он. — Мы думали, что вы умерли.

— Клянусь волосами Моисея, — ответил я гневно, — так вы уезжаете со всем тем, что принадлежит нам! — И я указал на вьючных верблюдов, на которых было уложено наше имущество.

Вслед за этим последовали объяснения и всяческие похвалы, которые Хиггс чрезвычайно дурно принял. Он превосходно говорит по-арабски и знает местные наречия, и он воспользовался этим, чтобы обрушить на голову Шадраха и его сотоварищей целый поток бранных слов, которые сильно удивили их. Сержант Квик вторил Хиггсу по-английски…

Некоторое время Орм молча слушал их, а потом сказал:

— Вот что, друг мой, если вы не замолчите — быть потасовке. Придержите язык, сержант. Мы встретили их, так что не о чем шуметь. Друг Шадрах, поворачивайте в оазис. Мы останемся там еще несколько дней.

Шадрах с сердитым видом сказал что-то о том, что повернуть должны не они, а мы. В ответ на это я достал древнее кольцо, кольцо царицы Савской, которое я привез из Мура. Я поднес кольцо к его глазам и сказал:

— Попробуйте ослушаться, и вам придется ответить перед той, которая послала вас, потому что даже в том случае, если мы все четверо умрем, — и я многозначительно взглянул на него, — не надейтесь, что вам удастся скрыть что-либо, слишком много здесь свидетелей.

Не говоря ни слова, он преклонился перед священным кольцом, и мы все направились к оазису Зеу.

Глава 5

ФАРАОН ВЫЗЫВАЕТ СУМЯТИЦУ
Прошло еще шесть недель, и мало-помалу характер окружающей местности начал изменяться. Мы, наконец, покинули бескрайнюю пустыню, по которой прошли столько сотен миль — не меньше тысячи миль, согласно нашим наблюдениям. Со времени приключения в оазисе путешествие наше протекало чрезвычайно спокойно. Оно было бесконечно однообразно и все же, как это ни странно, было не лишено некоторой прелести — во всяком случае для Орма и для Хиггса, которым оно было внове.

Двигаться день за днем по этому бесконечному морю песка, такому пустынному, что в течение целых недель мы никого не встречали, даже кочующих бедуинов. Видеть день за днем, как солнце поднимается из песков на востоке и, совершив свой дневной путь, погружается в пески на западе. Ночь за ночью видеть месяц, тот самый месяц, на который смотрят глаза тысячи городов, видеть, как он превращает пески в море серебра, или наблюдать сквозь прозрачный воздух созвездия, по которым мы держали наш путь, наблюдать, как они торжественно плывут в пространстве. И знать, что эту обширную страну, теперь такую скудную и пустынную, когда-то попирали ноги давно позабытых людей, ступавших по тем самым пескам, по которым мы шли, и выкопавших те колодцы, откуда мы брали воду.

Целые армии шли через эти пустыни и гибли здесь. Однажды мы напали на место, где бурный ветер сдул песок и обнажил скалу, и увидели там скелеты тысячи тысяч воинов и их вьючных животных, а среди них валялись наконечники стрел, клинки мечей, обломки панцирей и расписных деревянных щитов.

Здесь погибло целое войско, быть может, его послал Александр или какой-либо еще более древний властитель, самое имя которого позабыто на земле. Здесь были: вожди, военачальники, воины и даже их жены, потому что в стороне я нашел груду скелетов женщин; на некоторых черепах еще сохранились длинные волосы, свидетельствовавшие о том, что несчастные женщины сбились в кучу в предсмертный миг ужасной бойни или перед тем, как погибнуть от голода, жажды или надвигающихся песков.

О, если б эти кости могли говорить, какую ужасную повесть поведали бы они!

В пустыне были также города, в тех местах, где некогда были оазисы, которые теперь пожрали пески. Дважды мы видели развалины таких городов, остатки каменных стен, мощные скелеты человеческих жилищ, торчавшие из-под открывшего их песка, — здесь некогда люди боялись и надеялись, рождались, любили и умирали; девушки бывали горды, добры или злы, играли маленькие дети. Мир очень стар. Мы, пришельцы с Запада, еще раз убедились, глядя на эти развалины и на останки людей, строивших их, что мир очень стар.

Однажды вечером на фоне ясного неба обозначились туманные очертания высоких гор, формой напоминавших подкову. Это были горы Мур; они были на расстоянии многих миль от нас, но все же мы наконец увидели горы Мур. На следующее утро мы уже начали спускаться по лесистой равнине к большой реке, которая, как мне кажется, является одним из притоков Нила, хотя наверное я этого сказать не могу.

Спустя еще три дня мы добрались до берега этой реки, пройдя по старой дороге и возмещая себя за прежние лишения, оттого что здесь было много дичи и трава росла в изобилии, так что наши верблюды так объелись, что мы боялись, как бы они не лопнули. По всему видно было, что мы поспели как раз вовремя. Облака скрывали от нас горы Мур, и над равнинами, которые простирались от гор до нас, шел дождь. Дождливая пора уже началась, и, если бы мы опоздали еще на одну только неделю, нам не удалось бы переправиться через реку, которая к тому времени уже разлилась бы. А теперь мы спокойнейшим образом переправились через нее по старому броду, и вода ни разу не поднялась выше колен наших верблюдов.

Пройдя еще немного по другому берегу, мы остановились и стали совещаться, так как теперь мы уже вступили на землю Фэнгов и нам предстояло совершить наиболее опасную часть нашего путешествия. Приблизительно в пятидесяти милях от нас вздымалась твердыня Мур, но, как я объяснил моим товарищам, вся трудность состояла именно в том, чтобы пройти эти пятьдесят миль. Мы призвали на совещание Шадраха, и по моему предложению он изложил все обстоятельства.

— Там, — сказал он, — вздымалась неприступная горная крепость Абати, во всю обширную равнину, являвшуюся бассейном реки, которую называли Эбур, населяли дикие Фэнги, чье войско состояло из десяти тысяч воинов и чья столица, Хармак, находилась прямо против каменного изображения их божества, которое тоже называлось Хармак.

— Хармак, то есть Хармакис, — бог зари. Существует какая-то связь между вашими Фэнгами и древними египтянами, или и те и другие происходят от одного корня, — торжествуя, перебил профессор.

— Позволю себе сказать, дорогой друг, — ответил Орм, — что вы, по-моему, уже говорили нам это в Лондоне, но археологией мы займемся позднее, если только доживем до этого времени. Пусть Шадрах продолжает.

— Этот город, население которого равнялось пятидесяти тысячам человек, — продолжал Шадрах, — стоит у входа в расщелину, по которой мы должны пройти, чтобы попасть в Мур.

Орм спросил, нет ли другой дороги в крепость, оттого что, насколько он мог понять, мы отправились в путь, спустившись в пропасть со скалы.

Шадрах ответил, что все это так, но что, хотя верблюдов и их ношу и удастся спустить вниз, поднять их вверх будет невозможно, потому что у Абати нет подходящих веревок, и оттого еще, что само строение скалы не позволит сделать это.

Далее он спросил, нет ли окружной дороги, нельзя ли проникнуть в Мур с другой стороны горной цепи. Шадрах ответил, что такой проход существует в восьми днях пути. Но только в это время года он непроходим, так как в этом направлении позади гор Мур имеется большое озеро, откуда берут начало оба рукава реки Эбур, между которыми лежит долина, населенная Фэнгами. Теперь это озеро вышло из берегов от дождей и превратило все окружающее его пространство в непроходимую топь.

Орм, все еще не удовлетворенный этими ответами, спросил, не можем ли мы, бросив верблюдов, подняться вверх по скале, с которой спустилось наше посольство. На это последовал ответ, который подтвердил и я, что, если наше приближение будет замечено и если нам окажут помощь сверху, это возможно при том условии, что мы бросим всю поклажу.

— Принимая во внимание, что мы везем с собой и зачем мы привезли все это издалека, не приходится даже говорить об этом, — сказал Орм. — Поэтому, Шадрах, скажи нам, как же мы проберемся мимо Фэнгов и войдем в Мур?

— Есть только один способ, о сын Орма: нам придется скрываться днем и идти ночью. Завтра вечером Фэнги справляют большой праздник весны в своей столице Хармак, а на рассвете следующего дня совершают жертвоприношение своему идолу. Но после захода солнца они едят, пьют и веселятся, и тогда они обычно снимают с постов стражу, чтобы стражи тоже могли участвовать в празднестве. Поэтому я так рассчитал наш путь, чтобы мы пришли сюда в самую ночь празднества, которую я определил по луне, и надеюсь, что нам удастся в темноте проскользнуть мимо Хармака, а на рассвете быть уже в расщелине, по которой прямая дорога ведет в Мур. Более того, я хочу дать знак моим соплеменникам, что мы близко, чтобы они могли приготовиться и помогли нам, если это будет нужно.

— Каким образом? — спросил Орм.

— Я зажгу камыши, — и он указал на огромное количество мертвых, высохших камышей, окружавших нас, — как я условился с моим народом, когда покидал Мур много месяцев тому назад. Фэнги, увидев пламя, подумают, что это дело рук какого-нибудь рыбака.

Орм пожал плечами и сказал:

— Хорошо, друг Шадрах, ты знаешь эти места и народ, который живет здесь, а я их не знаю, так что нам приходится делать то, что ты нам советуешь. Но скажу тебе теперь же, что твой план кажется мне чрезвычайно опасным.

— Он опасен, — ответил тот и добавил с насмешкой: — Но я думал, что вы, чужестранцы, не трусы.

— Трусы! Ах ты, собачий сын! — вспылил Хиггс. — Как ты смеешь так разговаривать! Видишь вот этого человека? — И он указал на сержанта Квика, который стоял во весь свой рост тут же и мрачно наблюдал эту сцену, понимая почти все, что происходило, — так вот, он, по положению младший среди нас, слуга (здесь сержант поклонился), но в его мизинце куда больше смелости, чем в тебе и во всех Абати, вместе взятых!

Сержант снова поклонился и пробормотал сквозь зубы:

— Надеюсь, что так, сударь, хотя ни за что нельзя ручаться.

— Ты говоришь дерзкие слова, о Хиггс, — ответил Шадрах нагло, потому что, как я уже, кажется, говорил, он ненавидел профессора, который предчувствовал, что Шадрах плут, и всячески допекал его своим острым языком, — но если Фэнги захватят нас, тогда мы узнаем правду.

— Прикажете расшибить ему башку, сударь? — спросил Квик задумчивым голосом.

— Стойте смирно, прошу вас, — прервал его Орм. — У нас и так достаточно хлопот. Можете рассчитаться с ним, когда нам удастся попасть в Мур.

Потом он повернулся к Шадраху и сказал:

— Друг, теперь не время препираться. Ты проводник нашего отряда, веди нас куда хочешь, но помни, что если дело дойдет до сражения, мои товарищи выбрали меня начальником. Не забудь еще вот чего: в конечном итоге тебе придется дать отчет твоей владычице, той, которую, как сказал мне доктор, зовут Вальда Нагаста, Дочь Царей. А теперь довольно слов; мы пойдем тогда, когда ты захочешь и куда ты захочешь. Ответственность да падет на твою голову.

Абати выслушал его и поклонился. Потом он повернулся, бросив полный ненависти взгляд на Хиггса, и ушел.

— Лучше было бы, если бы мне позволили расшибить ему башку, — разговаривал сам с собою Квик. — Это принесло бы ему большую пользу, а нас избавило бы от многих неприятностей, оттого что, правду сказать, не верю я этому метису.

Потом он отправился осмотреть верблюдов и ружья, а мы вошли в наши палатки, чтобы поспать немного. Сам я почти не спал, потому что меня тревожило злое предчувствие. Я знал, как трудно попасть в Мур по какой-либо другой дороге, хотя бы по той, по которой я оставил его, особенно принимая во внимание, что с нами были тяжело нагруженные верблюды, — и все же я сильно опасался за исход попытки проскользнуть в темноте мимо диких Фэнгов.

Мне представилось, что Шадрах настаивал на этом пути из чистого упрямства, чтобы только не согласиться с нами, англичанами, которых он ненавидел всей душой, или, быть может, имея какую-либо другую темную и тайную цель Как бы то ни было, мы были в его власти. Я не хотел быть проводником, оттого что вышел из Мура по другой дороге, ночью, а попал туда, будучи без сознания. Без сомнения, если бы я попытался повести наш отряд, и Шадрах, и все остальные Абати просто дезертировали бы, бросив нас, верблюдов и весь багаж. Они могли быть спокойны, что нам не придется обвинять их за их поступок перед их правительницей.

Перед самым заходом солнца Квик пришел сказать мне, что верблюды готовы.

— Мне все это не слишком нравится, доктор, — сказал он, помогая мне сложить мои вещи, — вы знаете, я не верю этому Шадраху. Товарищи называют его Кошкой — по-моему, как раз подходящее прозвище для него. Как раз теперь он показал свои когти. Он всей душой ненавидит нас всех и очень хотел бы вернуться в свой Пур или Мур, потеряв нас по пути туда. Вы, вероятно, видели, как он взглянул на профессора. О, мне очень хотелось бы, чтоб капитан позволил мне расшибить ему башку! Я уверен, что атмосфера здорово прочистилась бы.

Случилось так, что башку Шадраху все же расшибли, хотя сделали это другие руки. Вот как это произошло. Согласно его распоряжению зажгли камыши, чтобы часовые Абати могли увидеть сигнал, хотя теперь я вполне убежден, что сигнал этот предназначался не для их глаз. Потом мы отправились в путь при свете звезд, идя по какой-то полуразрушенной и, по-видимому, очень древней дороге.

Едва занялась заря, мы свернули с этой дороги и расположились среди развалин покинутого города, построенного на некотором расстоянии от отвесных высот Мура; по счастью мы никого не встретили, и никто нас не видел. Я первым стоял на часах, в то время как все остальные отправились спать, позавтракав холодным мясом, — здесь мы уже не решались разводить огонь. Когда солнце поднялось выше и разогнало туман, я увидел, что мы находимся в густонаселенной стране, не чуждой некоторой своеобразной цивилизации. Несколько ниже нас, в пятидесяти или шестидесяти милях, находился большой город Хармак, который я мог ясно разглядеть в мой полевой бинокль; в прошлый раз, когда я посетил эту страну, я не видел его, оттого что мы проходили мимо него ночью.

Это был типичный город западной части Центральной Африки с открытыми торговыми площадями, с улицами, на которых стояли тысячи белых домов с плоскими крышами. Город окружала высокая и толстая стена, построенная, по-видимому, из высушенных на солнце кирпичей, а перед воротами, которых я видел двое, стояли две сторожевые башни, охранявшие их. Вся страна, окружавшая этот город, была обработана и, так как стояло начало весны, маис и другие злаки показывали зеленые ростки.

Вдали я видел еще города и селения. Фэнги были, по-видимому, очень многочисленным народом, и их никак нельзя было назвать дикарями. Неудивительно, что небольшое племя Абати так страшилось их, несмотря на неприступные горы, оберегавшие их от ненависти Фэнгов.

Около одиннадцати часов Орм сменил меня, и я отправился спать. Я вскоре заснул, несмотря на мучившие меня страхи, которые, будь я менее усталым, не дали бы мне спать. А причин бояться было немало.

Ближайшей ночью мы должны были проскользнуть мимо Фэнгов, и до полудня нам либо удастся войти в Мур, либо не удастся сделать это, а в таком случае нас ждала смерть или, что во много раз хуже, рабство у варваров и медленная гибель, сопровождающаяся теми или иными пытками.

Мы, разумеется, могли бы благополучно добраться до нашей цели, идя темной ночью и с хорошими проводниками, оттого что дорога была пустынная и наш небольшой караван мог остаться незамеченным, если только мы не повстречаем отряды стражи, которой, как нам говорили, в эту ночь не должно быть здесь. Шадрах, казалось, думал, что нам удастся наша затея, но самое худшее было то, что я, подобно Квику, не доверял Шадраху. Даже сама Македа, повелительница Абати, та, кого они называют Дочь Царей, сильно сомневалась в нем, или так мне показалось.

Как бы то ни было, она сказала перед тем, как я покинул Мур, что она избрала его мне в провожатые только за его опытность и отвагу и за то еще, что он, один из немногих в ее племени, в молодости совершил переезд через пустыню и поэтому знал дороги.

— И все же, доктор, — добавила она многозначительно, — наблюдайте за ним, оттого что разве не его прозвали Кошкой? Да, следи за ним, потому что, если б у меня не оставались в качестве заложников его жена и дети и если б я не была уверена, что он желает получить в награду те земли, которые я обещала ему, я не доверила бы тебя этому человеку.

И вот теперь, когда я хорошо познакомился с этим человеком, я был вполне согласен с мнением Македы, и то же думал Квик, а он неплохой знаток людей.

— Посмотрите на него, доктор, — сказал он, подойдя ко мне, чтобы сказать, что я могу идти спать; чей бы черед ни был стоять на страже, сержант всегда бодрствовал и был за делом. — Посмотрите на него. — И он показал на Шадраха, сидевшего в тени дерева и с серьезным видом шепотом говорившего что-то двоим своим подчиненным; на его лице была странная и неприятная усмешка. — По-моему, этому негодяю хотелось, чтоб мы все погибли там, в Зеу, — он захватил бы тогда все наше имущество. Боюсь, что он попытается сыграть с нами эту же самую штуку сегодня ночью. Даже пес его терпеть не может.

Я не успел еще ответить, как получил подтверждение последних слов сержанта. Большой желтый пес Фараон, который нашел нас в пустыне, услыхав наши голоса, выскочил из-за какого-то угла и направился к нам, виляя хвостом. Проходя мимо Шадраха, он остановился и зарычал; шерсть дыбом встала у него на спине. Шадрах кинул в него камень и попал ему в ногу. Мгновение спустя Фараон, обладавший непомерной силой, уже сбил его с ног и едва не перекусил ему горло.

Мы подоспели вовремя, раньше, чем поднялся шум, но лицо Шадраха, которое пересекали багровые шрамы, врезалось мне в память. На нем были написаны ярость и страх, и оно было поистине дьявольским.

Я отправился спать, думая о том, что это будет, быть может, мой последний отдых на земле и что я никогда не увижу лица моего сына, если только он еще жив.

К вечеру меня разбудил ужасный шум, и я явственно различил пронзительный голос Хиггса, изрыгавшего невозможные ругательства, лай Фараона и заглушённые крики и проклятья одного из Абати. Выскочив из небольшой палатки, я натолкнулся на забавное зрелище: профессор Хиггс захватил голову Шадраха под левую руку и держит ее там, а правой рукой бил Шадраха по носу и по всему лицу изо всей силы, а профессор, как я уже говорил, не из слабеньких. Подле него стоял сержант Квик, удерживая Фараона за ошейник, который он смастерил для него из кожи павшего верблюда, и смотрел на них с выражением мрачного удовлетворения на своем деревянном лице, а вокруг суетились погонщики Абати, произнося горловые звуки и по-восточному жестикулируя.

Орма не было здесь, так как он спал в это время.

— Что вы делаете, Хиггс? — крикнул я.

— Разве… вы сами… не видите? — буркнул он, сопровождая каждое слово новым ударом по бедному носу Шадраха. — Колочу по голове это животное. А! Кусаться? Ты вздумал кусаться? Вот тебе за это, и еще, и еще! И какие у него крепкие зубы! Ну вот, теперь довольно с него. — И он вдруг отпустил Абати, который упал на землю и остался лежать, дрожа. Его товарищи, видя жалкое состояние своего начальника, угрожающе двинулись было на профессора, один из них даже достал нож.

— Убери эту штуку, парень, — сказал сержант, — или я спущу на тебя собаку. Выньте револьвер, доктор.

Если слова Квика были непонятны для этого человека, он, очевидно, понял их смысл; он спрятал нож и ушел вместе с другими. Шадрах тоже поднялся с земли и пошел прочь. Однако на расстоянии нескольких ярдов от нас он остановился, обернулся, поглядел на Хиггса своими распухшими глазами и сказал:

— Не беспокойся, чужестранец, я не забуду и отомщу.

В это мгновение Орм, зевая, появился у входа в палатку.

— Что случилось, в чем дело? — спросил он.

— Не знаю, чего бы я не дал за пинту ледяного морса, — ответил профессор, нисколько не заботясь о последовательности своего ответа.

Потом он выпил немного тепловатой воды, которую предложил ему Квик, и сказал, возвращая флягу:

— Благодарю вас, сержант, это лучше, чем ничего, к тому же нехорошо пить что-нибудь слишком холодное, когда разгорячен. Что случилось? Ничего особенного. Шадрах пытался отравить Фараона, вот и все. Я следил за ним уголком глаза и видел, как он подобрался к банке со стрихнином, вывалял в стрихнине кусок мяса, который он притащил с собой, и бросил это мясо бедному зверю. Я вовремя удержал пса и бросил мясо за стену, где вы найдете его, если хотите взглянуть на него. Я спросил Шадраха, зачем он сделал это, а он ответил мне: «Чтобы пес не помешал нам пройти мимо Фэнгов», — и прибавил, что пес этот — дикое животное и что его лучше убрать, оттого что он пытался укусить его сегодня утром. Тут я потерял терпение и набросился на негодяя. Я лет двадцать не боксировал, но вы верно заметили, что восточные люди совсем не умеют работать кулаками. Вот и все. Дайте мне еще воды, сержант.

— Вполне возможно, — сказал Орм и пожал плечами. — Сказать правду, старый друг, остроумнее было подождать немного и дать взбучку этому Шадраху, когда мы будем в Муре. Но теперь не к чему больше говорить об этом, и по всей вероятности я сам поступил бы таким же образом, увидев, что он пытается отравить Фараона. — И Орм стал гладить по голове пса, которого все мы любили без ума, хотя пес этот любил одного Орма, а нас только терпел.

— Доктор, — прибавил он, сходите и полечите-ка нос нашего проводника, а заодно успокойте его немного. Вы знаете его лучше нас. Подарите ему ружье. Нет, не делайте этого, а не то он выстрелит кому-нибудь из нас в спину — предумышленный несчастный случай! Пообещайте подарить ему ружье, когда мы проберемся в Мур; я знаю, что ему очень хочется иметь ружье: я сам накрыл его, когда он пытался украсть карабин.

Я захватил с собой бутылку арники и пластырь и пошел искать Шадраха.

Я нашел его окруженным соболезнующими Абати, плачущим от ярости при воспоминании об оскорблении, нанесенном, как он говорил, древнему и знатному роду в его лице. Я сделал все, что мог, чтобы успокоить его физические и нравственные страдания, и сказал, смачивая арникой его изуродованное лицо, что всему виной он сам, оттого что не к чему было пытаться отравить Фараона за то лишь, что тот хотел укусить его. Шадрах ответил, что у него были совсем другие причины желать смерти этого пса, и пространно повторил мне все то, что он говорил профессору. Потом он таким тоном заговорил о мести, что я счел нужным прервать его.

— Послушай, Шадрах, — сказал я, — если ты не откажешься от своих слов и не успокоишься, мы немедленно же свяжем тебя и будем судить. Быть может, нам скорее удастся ускользнуть от Фэнгов, если мы оставим здесь твой труп, чем если возьмем с собой в путь нашего смертного врага.

Едва я замолчал, он мгновенно переменил тон и сказал, что видит свою неправоту. Больше того, он отыскал Хиггса и поцеловал его руку, рассыпаясь в похвалах, уверял, что все позабыл и что любит его как родного брата.

— Превосходно, приятель, — ответил Хиггс со своей обычной прямотой, — только не пытайся больше отравить Фараона, а что касается до меня, я обещаю не вспоминать об этом, когда мы прибудем в Мур.

— Запутанный характер у этого Шадраха, не так ли, доктор? — заметил насмешливо Квик, наблюдавший эту назидательную картину. — Скверный характер восточного человека исчез; никаких разговоров про «око за око, зуб за зуб!», а вместо этого одни поцелуи. И все же я хотел бы, чтобы эта свинья была подальше от нас, особенно в темноте.

Я не ответил сержанту, хотя в душе соглашался с ним.

Наступил вечер, предвещавший бурную ночь, так как надвигались тучи и ветер все усиливался. Мы должны были выступить немного погодя после захода солнца, то есть приблизительно через час. Собрав свои пожитки, я помог Хиггсу сделать то же с его багажом, и мы оба отправились искать Орма и Квика. Мы нашли их в одном из сохранившихся в целости домов, где они были заняты каким-то делом. Квик, казалось, разбирал фунтовые банки из-под табака, а Орм осматривал электрическую батарею и внимательно проверял моток изолированной проволоки.

— Чем это вы забавляетесь? — спросил профессор.

— Забавляемся лучше, чем вы, когда дьявол дернул вас поднять руку на Шадраха. Но лучше будет, если вы уберете подальше вашу трубку. Говорят, что этот азоимид так же безопасен, как уголь. Но только нельзя быть уверенным в этом; климат и путешествие могли изменить его качества.

Хиггс поспешно удалился на добрых пятьдесят ярдов, выколотил там свою трубку и для безопасности даже оставил на камне коробок со спичками.

— Не тратьте времени на расспросы, — сказал Орм, когда профессор с опаской приблизился к нему. — Я все объясню сам. Наше ночное путешествие будет очень опасным — нас всего четверо белых среди дюжины чумазых негодяев, верность которых к тому же под большим подозрением. Мы с Квиком решили, что неплохо будет иметь наготове некоторое количество этого взрывчатого вещества. Оно, быть может, и не потребуется, а если потребуется, мы можем не успеть воспользоваться им — почем знать? Во всяком случае, вот десять жестянок: этого достаточно, чтобы взорвать половину всех Фэнгов, если они будут над этими штуками. Возьмите пять жестянок, Квик, а я возьму тоже пять, батарею и триста ярдов проволоки. Детонаторы на месте? Прекрасно.

И, не говоря больше ни слова, он начал рассовывать банки, батарею и проволоку по карманам своей куртки. Квик последовал его примеру. Потом они закрыли ящик, из которого взяли взрывчатое вещество, и отнесли его туда, где его должны были погрузить на верблюда.

Глава 6

КАК МЫ БЕЖАЛИ ИЗ ХАРМАКА
Когда все было готово, было дано распоряжение отправиться в путь: впереди ехал в качестве проводника один Абати, про которого нам было сказано, что он знаком здесь с каждой пядью земли. За ним ехали Квик и Орм, ведя на поводу верблюдов, нагруженных ящиками с взрывчатым веществом. За ними следовал я, чтобы не терять из глаз этих бесценных животных и тех, которые вели их. За мной шли верблюды, нагруженные нашим багажом, съестными припасами и всякой всячиной, а позади всех, в арьергарде, находились профессор, Шадрах и двое Абати.

Шадрах сам предложил нам построиться в таком порядке. Он говорил, что если после всего происшедшего он пойдет вперед, любую несчастную случайность или ошибку мы припишем его злому умыслу, а если он будет позади, мы не сможем оклеветать его таким образом. Услышав это, Хиггс, благороднейшая душа, заявил, что хочет доказать свое доверие к Шадраху и остаться с ним в арьергарде. Он так настаивал на этом, и Шадрах, казалось, был до такой степени польщен этим, что Орм, командовавший теперь нашим отрядом, с явной неохотой вынужден был уступить ему.

Поскольку мне известно, сам он полагал, что нам, четырем европейцам, лучше держаться вместе, хотя, если бы мы и поступили таким образом, в окружающей нас непроглядной тьме мы были бы отрезаны от верблюдов и их груза, который был для нас не менее дорог, чем наша жизнь.

Солнце зашло, стемнело, пошел дождь, и поднялся ветер. Мы вышли из разрушенного города на прежнюю дорогу и бесшумно пошли по ней по направлению к огням Хармака, которые сверкали несколько влево от нас, впереди.

Мы шли целых три часа. Теперь мы находились прямо против огней Хармака, а справа от нас виднелись другие огни. До сих пор все шло хорошо; узнавали мы это по донесениям передового, шепотом передававшимся по всей нашей линии. Внезапно прямо впереди сверкнул огонь. Он был еще на большом расстоянии от нас. Пронеслось шепотом отданное приказание: «Стой!» Мы остановились, и один из шедших впереди Абати пробрался к нам ползком и сообщил, что впереди на дороге показался отряд кавалерии Фэнгов. Мы собрали совет. Шадрах приблизился к нам и сказал, что, если мы подождем немного, Фэнги могут удалиться. Он полагал, что их появление чисто случайное и находится в прямой связи с большим празднеством в стенах города. Он умолял нас соблюдать тишину. Не зная, что делать, мы согласились с ним и стали ждать.

Я, кажется, забыл сказать, что во избежание непредвиденных случайностей пса Фараона мы везли в большой корзине. В этой корзине он часто путешествовал, когда бывал утомлен, а сама корзина висела на боку у Ормова верблюда. Он спокойно лежал в своей корзине, пока Шадраха не угораздило отойти от меня и пройти вперед, чтоб сказать что-то капитану. Фараон учуял своего врага и начал громко лаять. Тут все смешалось. Шадрах бегом бросился в арьергард. Свет впереди нас начал быстрее приближаться, направляясь в нашу сторону. Передние верблюды сошли с дороги, следуя (я так полагаю), за своими проводниками.

Не знаю, как это случилось, что Орм, Квик и я встретили друг друга в темноте; мы все думали, что Хиггс тоже с нами, но ошибались, думая так. Мы услыхали возгласы и чужие голоса, говорящие на непонятном нам языке. При внезапной вспышке молнии, оттого что был самый разгар грозы, мы увидели очень немногое, в частности Хиггсова верблюда, которого никак нельзя было спутать с каким-либо другим верблюдом, потому что он был совсем белого цвета и особенным образом держал голову, наклонив ее набок. Мы увидели его в десяти шагах от нас, между нами и дорогой, и на его спине сидел человек, который по всей видимости не мог быть профессором. Тут-то мы обнаружили, что его нет с нами, и нас охватил страх за него.

— Какой-то Фэнг захватил его верблюда, — сказал я.

— Нет, — ответил Квик, — не Фэнг, а Шадрах. Я успел разглядеть его гнусную рожу.

Второе, что мы увидели, были наши вьючные верблюды, быстро удалявшиеся от нас, в сторону от дороги, которую занимал теперь большой отряд всадников в белых плащах. Орм коротко распорядился, чтобы мы следовали за нашими верблюдами, с которыми мог быть профессор. Мы спустились за ними вслед, но не успели проехать и двадцати ярдов по вспаханному полю, как услышали впереди голоса, не принадлежащие нашим Абати. По-видимому, вспышка молнии, указавшая нам Фэнгов, оказала им ту же услугу, и они теперь двигались вперед, чтоб убить нас или взять нас в плен.

Нам оставалось только одно — повернуть и бежать, и мы так и поступили, направляясь неведомо куда, но стараясь все время держаться поближе друг от друга.

Около четверти часа спустя мы очутились в пальмовой роще, — это могли быть и другие деревья, — за которой впереди ничего не было видно; снова сверкнула молния, на этот раз не такая яркая, оттого что гроза уже пронеслась, и я, случайно бросив взгляд через плечо, увидел, что всадники Фэнгов находятся не больше чем в пятидесяти ярдах от нас и стараются окружить нас, вытянувшись в длинную линию. Тем не менее я был уверен, что они не заметили нас в густой тени деревьев.

— Вперед! — сказал я моим товарищам. — Они сейчас будут здесь. — И услыхал, как Квик прибавил:

— Предоставьте вашему верблюду идти, куда он хочет, капитан. Он видит в темноте и, может быть, выведет нас обратно на дорогу.

Орм послушался этого совета, который казался вполне разумным, так как нас окружала непроглядная тьма. Как бы то ни было, результатом было то, что мы быстро двинулись вперед. Все три наши верблюда шли, вытянувшись в линию, сначала по вязкой почве, а потом по твердой дороге. Вдруг мне показалось, что дождь прекратился, потому что в течение некоторого времени на нас ничего не выпало, но потом мы заключили по тому, как отдавались шаги верблюдов, что мы проходим под каким-то сводом. Мы все подвигались вперед, и сквозь мрак и дождь я видел что-то такое, что казалось мне домами, хотя они не были освещены, быть может, оттого, что было уже близко утро. Ужасная мысль поразила меня: что, если мы в Хармаке? Я шепнул это моим товарищам.

— Вполне возможно, — шепотом же ответил мне Орм. — Быть может, эти верблюды родились здесь и ищут свои стойла. Но нам остается только продолжать наш путь.

Долгое время мы продолжали двигаться вперед среди полной тишины, которую нарушал изредка только лай собак. К счастью, Фараон в своей корзине не отвечал им. Наконец нам показалось, что мы прошли под второй аркой, а потом, пройдя еще около ста пятидесяти ярдов, наши верблюды внезапно остановились. Квик спустился на землю и я услышал, как он сказал:

— Двери. Я нащупал бронзовые украшения на них. Вверху — башня, так мне кажется, по обе стороны — стены. Похоже на то, что мы в западне. Лучше всего дождаться света здесь. Ничего другого не остается.

Мы послушались, связали между собой верблюдов и укрылись от дождя в тени башни. Чтобы убить время и согреться — мы насквозь промокли и страшно озябли, — мы поели мясных консервов и сухарей, которые имелись в наших седельных сумках, а потом выпили по глотку бренди из фляги Квика. Это немного согрело нас, хотя мы продолжали быть в подавленном состоянии духа. Хиггс, которого мы все любили, исчез, быть может, убит; Абати потеряли нас или бросили нас умышленно, и мы, три белых человека, по-видимому, очутились во враждебной крепости, где нас, едва заметив, поймают, как птицу в сеть. Положение было не из веселых.

К счастью для нас, незадолго до рассвета дождь прекратился. Небо прояснилось, и проглянули звезды; внезапно все небо залили потоки чудесного бледно-розового света, тогда как землю все еще покрывал такой густой туман, что не было никакой возможности разглядеть что-либо.

Потом встало солнце, и все же мы видели все не больше, как на расстоянии нескольких ярдов от нас.

Квик что-то мурлыкал потихоньку про себя, потом вдруг воскликнул:

— Ага! Здесь лестница. С вашего разрешения, я поднимусь по ней, капитан. — И исчез.

Минуту спустя мы услышали, что он тихо зовет нас:

— Идите сюда.

Мы поднялись наверх и, как я и думал, очутились на верхней площадке одной из двух башен, возвышавшихся по обеим сторонам арки. Башни эти составляли часть большого укрепления, защищавшего южные ворота города, который не мог быть ничем иным, кроме Хармака. Над пеленой тумана вздымались мощные громады гор Мур, которые рассекали глубокая долина.

Прямо в эту долину светило солнце, и мы увидели там изумительный и наводящий ужас предмет, чье основание скрывал еще туман — огромную фигуру лежащего животного, высеченную из черного камня. Голова его напомнила голову льва и была украшена уреусом, венцом из змей, символом власти в Древнем Египте. Точно определить размеры этой фигуры было невозможно, оттого что мы были от нее на расстоянии около мили, но, по всей видимости, никакой другой высеченный из одной глыбы памятник, какой нам когда-либо доводилось видеть или о котором мы когда-либо слышали, не достигал таких невероятных размеров.

— Идол Фэнгов! — сказал я. — Ничего удивительного, что дикари поклоняются ему как богу.

— Самый большой монолит во всем мире, — прошептал Орм, — и Хиггс погиб. О! Если бы он дожил хотя бы до того, чтобы увидеть его, он спокойно умер бы тогда. Я хотел бы, чтобы они захватили не его, а меня! — И он стал ломать руки, потому что это в характере Оливера — раньше думать о других, а потом о себе.

— Чтобы взорвать эту штуку, мы и приехали сюда, — рассуждал сам с собой Квик. — Прекрасно. Наш азимут, или как они его там называют (он хотел сказать «азоимид»), здорово сильное взрывчатое вещество, но нам придется немало потратить его, если только мы проберемся к ней. Жалко будет взрывать, оттого что старик по-своему очень красив.

— Спустимся вниз, — сказал Орм. — Нам необходимо сообразить, где мы находимся. Быть может, нам удастся бежать под прикрытием тумана.

— Одно мгновение, — ответил я. — Видите ту скалу? — И я указал на остроконечную скалу, возвышавшуюся до облаков приблизительно в одной миле к югу от идола и в двух милях от нас. — Это Белый утес, мне никогда не приходилось видеть его раньше, так как я проходил мимо него ночью, но я знаю, что он стоит у входа в расщелину, которая ведет в Мур, вы, верно, помните, что Шадрах говорил нам то же самое. Так вот, если нам удастся добраться до Белого утеса, у нас есть надежда спастись.

Орм внимательно посмотрел на скалу и повторил:

— Спустимся вниз, здесь нас могут заметить.

Мы спустились и лихорадочно стали осматриваться. Вот что мы увидели в арке, находившейся под башней, около больших дверей, украшенных медными или бронзовыми щитами с изображением людей и животных. В этих огромных дверях были решетки, сквозь которые защищавшие их воины могли видеть врагов и метать стрелы. Что однако, было важнее для нас, это то, что на них не было замков и что они запирались только огромными бронзовыми засовами, которые мы все же могли вынуть.

— Выясним это раньше, чем рассеется туман, — сказал Орм. — Если нам повезет, мы можем добраться до ущелья.

Мы согласились с ним, и я побежал к верблюдам, которые отдыхали у самой арки. Но раньше еще, чем я добежал до них, Квик окликнул меня.

— Поглядите-ка сюда, доктор, — сказал он, указывая на одно из отверстий между брусьями решетки.

Я взглянул и в густом тумане увидел отряд всадников, направлявшийся к двери.

— Они, наверно, увидели нас, когда мы были наверху, глупо было идти туда! — воскликнул Орм.

В следующее мгновение мы уже отступили назад, и как раз вовремя, оттого что в то самое отверстие, через которое я выглянул, пронеслось копье, вонзившееся в землю уже за аркой. Мы слышали также, как другие копья барабанили по бронзовым щитам, украшавшим двери.

— Не выглядывать! — сказал Орм. — Они хотят напасть на нас. Ружья готовы, сержант и доктор? Да? Тогда выбирайте бойницу, цельтесь и стреляйте. Не теряйте ни одного заряда.

Мы начали стрелять в густую толпу воинов, соскочивших со своих лошадей и бежавших к дверям, чтобы распахнуть их. На таком расстоянии трудно было промахнуться, а в наших винтовках было по пять патронов в каждой. Когдарассеялся дым, я насчитал добрых полдюжины Фэнгов, валявшихся на земле, в то время как несколько человек раненых поспешно ковыляли назад. Кроме того много лошадей и людей, находившихся позади, тоже было ранено, оттого что пули пробивали навылет тела передних.

Результат этого убийственного залпа был изумителен и мгновенен. Как бы ни были отважны Фэнги, они были непривычны к винтовкам с репетицией. Самое большое, что они могли видеть, это какой-нибудь допотопный мушкет, который попал к ним, проплутав много лет по рукам торговцев. О современных ружьях и их силе они не имели понятия. Поэтому я не считаю позорным, что они побежали, когда их ряды начала косить внезапная смерть, которая могла показаться им сверхъестественной.

Как бы то ни было, они бежали, бросив убитых и раненых на произвол судьбы.

Мы снова подумали о бегстве, которое было для нас единственным исходом, но все же колебались, так как не могли поверить, что Фэнги действительно оставили дорогу свободной, а не отступили немного, чтобы дождаться нас. Пока мы таким образом теряли время, туман быстро рассеивался, так что мы вскоре могли вполне точно ориентироваться. Прямо перед нами, в стороне города, лежала большая открытая площадь, окружающие которую стены почти доходили до стен самого города, образуя как бы переднюю или вестибюль, имевший целью охранять те самые городские ворота, через которые мы проехали в темноте, не зная, откуда мы едем.

— Те внутренние двери открыты, — сказал Орм, кивнув головой по направлению к большим воротам на другом краю площади. — Пойдем и попробуем закрыть их. Иначе нам недолго удастся продержаться здесь.

Мы побежали к этим дверям, походившим во всем на те двери, через которые мы только что стреляли, но только несколько больших размеров, и соединенными усилиями едва-едва смогли запереть их и заложить на места все засовы. Вдвоем нам не удалось бы сделать это. Потом мы вернулись к нашей арке и, так как никто не беспокоил нас, поели немного и напились воды. Квик заметил кстати, что мы с таким же успехом можем умереть натощак, как и поев.

Когда мы переходили через площадь, туман быстро рассеивался, но по мере того как солнце поднималось выше и согревало влажную от дождя землю, он снова становился более густым.

— Сержант, — сказал теперь Орм, — эти черные снова атакуют нас. Самое время заложить мину, пока они не могут видеть, чем мы заняты.

— Только что подумал то же самое, капитан; чем раньше, тем лучше, — ответил Квик. — Быть может, доктор посторожит здесь верблюдов, и если он увидит, как кто-нибудь высунет голову из-за этой стены, пусть поздоровается с ним. Мы знаем, что он хороший стрелок, что он ученый. — И он похлопал мою винтовку.

Я кивнул головой, и они вдвоем направились к центру площади, где возвышалась груда камней, напоминавшая жертвенник; я, впрочем, полагаю, что это скорее было возвышение, с которого местные купцы продавали рабов и разные другие товары.

Я внимательно разглядывал стены, бойницы которых я прекрасно видел над пеленой тумана. Внезапно моя бдительность была вознаграждена: над большими воротами по другую сторону площади, приблизительно в ста пятидесяти шагах от меня, появилась фигура, напоминавшая военачальника, в белой одежде и в пышном пестром тюрбане. Человек этот бегал взад и вперед по стене, размахивал копьем и громко кричал что-то.

Я даже лег на землю, чтоб хорошо прицелиться. Как сказал Квик, я хороший стрелок, но все же всегда можно промахнуться, чего я вовсе не желал, хотя не питал никакой особой злости против пестрого тюрбана.

Я был убежден, что внезапная и таинственная смерть этого дикаря произведет большое впечатление на его соплеменников.

Наконец он остановился над самыми воротами и начал исполнять что-то вроде военной пляски, время от времени поворачивая голову, чтобы крикнуть что-то находящимся по другую сторону стены. Это мне и было нужно. Я прицеливался в него так же внимательно, как если бы стрелял в мишень и у меня оставался только один выстрел, чтоб взять приз. Я нажал курок, раздался выстрел, и человек на стене перестал вдруг танцевать и застыл на месте. По-видимому, он услышал выстрел или почувствовал, как пуля просвистела мимо, но сам не был ранен.

Я выбросил из винтовки пустую гильзу и собрался выстрелить еще раз, но увидел сейчас же, что стрелять ни к чему, оттого что мой военачальник завертелся на месте, как волчок. Он повернулся вокруг собственной оси три или четыре раза, потом внезапно взмахнул руками и рухнул вниз головой со стены, и я перестал видеть его. Только с той стороны ворот, куда он упал, поднялся отчаянный крик и вой.

На стене больше никто не появлялся, и я обратил все свое внимание на дверь в арке, выходящей на дорогу. Я увидел на ней несколько всадников в четырех или пятистах ярдах от меня, открыл огонь по ним, и мне удалось на втором выстреле выбить одного из них из седла. Подхватив раненого или убитого и перекинув его через лошадь, его товарищи ускакали.

Теперь дорога к проходу в Мур, казалось, была свободна, и я жалел, что Орма и Квика нет подле меня, чтобы попытаться бежать. Я уже думал пойти за ними или позвать их, когда увидел, что они возвращаются, таща за собой проволоку, и в то же самое время услыхал грохот, причина которого была для меня вполне ясна. По-видимому, Фэнги разбивали бронзовые двери в воротах чем-то вроде тарана. Я побежал навстречу своим и рассказал им все, что случилось.

— Прекрасно, — сказал Орм спокойным тоном. — Теперь, сержант, соедините эту проволоку с батареей и потуже натяните ее. Ведь вы испробовали ее, не так ли? Доктор, будьте добры, выньте засовы из ворот. Нет, вам одному не сделать этого; я помогу вам. Осмотрите верблюдов и подтяните подпруги. Через минуту эти Фэнги разобьют ворота, и тогда нельзя будет терять времени.

— Что вы хотите сделать? — спросил я, исполнив его распоряжения.

— Показать им фейерверк. Приведите верблюдов под арку и последите, чтоб они не запутались в проволоке ногами. Так. Теперь надо открыть засовы. Черт! Какие они тугие! Не понимаю, отчего эти Фэнги не смазывают их. Одна дверь есть, теперь за другую!

Работая изо всех сил, мы сняли засовы и распахнули дверь настежь. Насколько мы могли видеть, впереди не было никого. Оттого ли, что она испугалась наших пуль, или по какой-либо другой причине, но только стража, по-видимому, удалилась.

— Мы сейчас поедем прямо к Муру? — спросил я.

— Нет, — ответил Орм, — так не годится. Даже если предположить, что за тем холмом нет Фэнгов, наши враги, находящиеся внутри города, скоро нагонят нас на своих быстрых лошадях. Прежде чем бежать, нам необходимо пугнуть их, и тогда они оставят нас в покое. Слушайте. Когда я дам вам знак, выведите верблюдов за ворота и заставьте их стать на колени в пятидесяти ярдах отсюда, никак не ближе, оттого что я не знаю в точности, какова сила взрыва этого новоизобретенного вещества — быть может, оно сильнее, чем я предполагаю. Я буду ждать, пока Фэнги будут над самой миной, и тогда взорву ее. Надеюсь после этого присоединиться к вам. Если мне не удастся сделать это, поезжайте со всей скоростью, на какую способны верблюды, к Белой скале, и, если вам посчастливится пробраться в Мур, передайте привет от меня Дочери Царей и скажите, что хотя мне и не удалось послужить ей, сержант Квик смыслит в пикратах не меньше моего. Постарайтесь поймать Шадраха и повесьте его, если он повинен в смерти Хиггса. Бедняга Хиггс! Как это обрадовало бы его!

— Прошу прощения, капитан, — сказал Квик, — я остаюсь с вами. Пусть доктор один пойдет с верблюдами.

— Будьте любезны исполнять распоряжения, сержант. Отправляйтесь в тыл. Никаких разговоров. Совершенно необходимо, чтобы хоть один из нас двоих вышел невредим из этой передряги.

— В таком случае, сударь, — попросил сержант, — не разрешите ли вы мне остаться с электрической батареей?

— Нет, — сурово ответил тот. — Ага! Двери наконец подались! — И он указал на толпу Фэнгов, всадников и пеших, прорвавшихся сквозь ворота, у которых они стояли, и по своему обычаю громко кричавших. Потом он продолжал:

— Подстрелите-ка их начальников и улепетывайте. Мне хочется, чтоб они подались немного назад и потом двинулись толпой погуще, а не в одиночку.

Мы подняли наши винтовки и исполнили распоряжение Орма. Толпа была так густа, что, промахнувшись по кому-нибудь одному, мы непременно попадали в другого, и мы убили и ранили несколько человек. Результат гибели нескольких вожаков, не говоря уже о рядовых, был именно такой, какого желал Орм. Фэнги, вместо того, чтобы двигаться вперед поодиночке, подались вправо и влево и образовали густую толпу у противоположной стены — настоящее человеческое море, в которое мы выпускали пули, как мальчики бросают камешки в воду.

Наконец напор задних рядов заставил податься вперед передних, и вся орава, крича и шумя, двинулась через площадь; огромное количество воинов шло уничтожить троих белых, вооруженных неведомым и смертоносным оружием. Это было престранное зрелище, какого я никогда еще не видел.

— Пора! — сказал Орм. — Перестаньте стрелять и исполняйте то, о чем я просил вас. Поставьте верблюдов на колени в пятидесяти ярдах от стены, не ближе, и ждите, пока вам не станут ясны результаты происшедшего. Если нам не придется увидеться снова — прощайте!

Мы отправились, и Квик в буквальном смысле слова плакал от стыда и гнева.

— Господи! — восклицал он. — Подумать только, что Сэмюэля Квика, проделавшего четыре кампании, имеющего пять медалей, отослали в обоз, как какого-нибудь пузатого музыкантишку, и что ему пришлось оставить своего капитана сражающимся с тремя тысячами негров. Доктор, если он не выйдет отсюда, делайте сами что хотите, а я вернусь обратно и умру подле него. Ну вот, пятьдесят шагов, ложитесь, вы, уроды! — И он жестоко толкнул верблюда в голову прикладом своей винтовки.

С того места, где мы находились, мы могли видеть сквозь арку кусок площади. Она напоминала теперь большой воскресный митинг в Гайд-парке, настолько она была полна людьми, первые ряды которых уже успели зайти за похожее на жертвенник возвышение посредине ее.

— Отчего он не взрывает свой азимут? — пробормотал Квик. — Ага! Понимаю. Посмотрите-ка. — И он указал на фигуру Орма, который прижался к прикрытой двери с нашей стороны ее и выглядывал из-за нее на площадь, держа в правой руке батарею. — Он хочет подпустить их ближе, чтобы…

Больше я ничего не слышал, потому что вдруг произошло что-то напоминавшее землетрясение и все небо залило одно огромное пламя. Я видел, как часть стены подскочила вверх, а потом упала. Я видел, как половинка украшенной бронзовыми щитами двери сорвалась и поскакала в нашу сторону, а на фоне ее была фигура человека. Потом сверху начали валиться всяческие предметы, например, камни, из которых по счастью ни один не задел нас, и другие еще более неприятные вещи. Пренеприятное ощущение, когда тебя стукнет по спине кулак, отделенный от тела, которому он принадлежал, а особенно неприятно это, когда в этом кулаке зажато копье. Верблюды пытались было вскочить и убежать, но они префлегматичные животные, и так как они вдобавок были здорово утомлены, нам удалось успокоить их.

Пока мы были заняты этим делом, несколько автоматично, оттого что взрыв ошеломил нас, фигура, промчавшаяся на пляшущей двери, приблизилась к нам, пошатываясь, как пьяная, и сквозь дым и падающие сверху разные вещи мы узнали в ней Оливера Орма. Его лицо почернело, его одежда висела клочьями, кровь из раны на голове струилась по его волосам. Но в правой руке он все еще продолжал держать маленькую электрическую батарею, и я сразу же понял, что все его кости уцелели.

— Превосходная мина, — сказал он тихо. — Бурский мелинит сравнивать нельзя с этим новым составом. Бежим скорее, пока враги не успели опомниться. — И он вскочил на верблюда.

Мгновение спустя мы уже неслись рысью к Белой скале, а позади нас в Хармаке все усиливались вопли ужаса и стоны. Мы добрались до вершины подъема, где я подстрелил всадника, и, как я и ожидал, увидели, что Фэнги оставили в находившейся за подъемом ложбине большой отряд всадников, державшийся на таком расстоянии, на котором наши пули не могли достать его. Их оставили здесь, чтобы помешать нашему бегству. Теперь, смертельно напуганные взрывом, который показался им какой-то сверхъестественной катастрофой, они бежали, и мы увидели их скачущими вправо и влево от дороги со всей скоростью, на какую были способны их лошади.

Некоторое время мы спокойно подвигались вперед, хотя не слишком скоро, потому что Орм чувствовал себя не слишком хорошо. Когда мы покрыли уже добрую половину расстояния до Белой скалы, я оглянулся и увидел, что нас преследует большой конный отряд человек в сто, который, как я думаю, выехал из других городских ворот.

— Хлестните верблюдов, — крикнул я Квику, — не то они все же захватят нас!

Он послушался и понесся вперед крупным галопом. Всадники с каждым мгновением были все ближе. Я уже решил, что все пропало, особенно когда заметил, что из-за Белой скалы появился новый отряд всадников.

— Отрезаны! — воскликнул я.

— Похоже, что так, — ответил Квик, — но только эти, по-моему, другого племени.

Я поглядел на них и увидел, что он прав. Они действительно были другого племени, оттого что впереди них развевалось знамя Абати — я не мог ошибиться, так как хорошо узнал его в то время, когда был гостем этого племени; забавный треугольный флаг зеленого цвета с золотыми еврейскими буквами вокруг изображения Соломона, восседающего на троне. Более того — непосредственно позади знамени, окруженная телохранителями, скакала тонкая женская фигурка, одетая во все белое. Это была сама Дочь Царей.

Спустя еще две минуты мы были среди них. Я остановил моего верблюда и увидел, что кавалерия Фэнгов отступила. После всех событий сегодняшнего утра у нее, по-видимому, не хватало духа сражаться с превосходящим их численно врагом.

Женщина в белом подъехала к нам.

— Привет тебе, друг! — воскликнула она, обращаясь ко мне, сразу узнав меня. — Кто ваш начальник?

Я указал на Орма, который почти без чувств сидел на своем верблюде, полузакрыв глаза.

— Благородный чужестранец, — сказала она, обращаясь к нему, — прошу тебя, скажи мне, что случилось. Я — Македа, правительница Абати, та, кого называют Дочерью Царей. Взгляни на знак на моей голове, и ты увидишь, что я говорю правду.

И, откинув назад покрывало, она открыла золотой обруч, являвшийся символом ее власти.

Глава 7

БАРУНГ
При звуке этого нежного голоса Орм открыл глаза и взглянул на нее.

— Престранный сон, — услыхал я его бормотание. — Вероятно, что-то магометанское. Замечательно красивая женщина, и эта золотая штука очень идет к ее темным волосам.

— Что сказал твой друг-чужестранец? — спросила у меня Македа. Я сначала объяснил ей, что он страдает от полученного им при взрыве сотрясения, а потом слово за словом перевел все, что он сказал. Македа покраснела до самых своих красивых глаз цвета фиалки и быстро опустила на лицо покрывало. В воцарившемся теперь неловком молчании я услыхал, как Квик говорил своему хозяину:

— Нет, нет, сударь, это не гурия. Она настоящая королева по плоти, и притом самая красивая, какую я когда-либо видел, хотя она только неизвестная африканская еврейка. Придите в себя, капитан; вы теперь вырвались из адского пламени. Оно поглотило Фэнгов, а не вас.

Слово «Фэнги», казалось, привело в себя Орма.

— Да, — сказал он, — понимаю. Мне лучше теперь. Адамс, спросите у этой дамы, сколько воинов она привела с собой. Что она сказала? Около пятисот? Так пусть они немедленно же нападут на Хармак. Наружные и внутренние ворота разрушены; Фэнги думают, что в дело замешан сам дьявол, и побегут сейчас же. Она может нанести им такое поражение, от которого они не оправятся много лет, но только нельзя медлить ни минуты, пока они не пришли в себя, а то мы больше напугали их, чем действительно нанесли им ущерб.

Македа внимательно выслушала его совет.

— Мне это нравится, прекрасно, — сказала она на своем древнем арабском наречии, когда я кончил переводить. — Но я должна спросить мнение моего Совета. Где мой дядя, принц Джошуа?

— Здесь, госпожа, — ответил голос из толпы, и из нее вынырнул довольно пожилой полный мужчина, сидевший на белой лошади. У него была смуглая кожа и необычайно круглые глаза, сильно навыкате. На нем была богато изукрашенная восточная одежда, поверх нее он носил кольчугу, а на голове у него был шлем с металлической сеткой, охранявший затылок и уши, что делало его похожим на дородного крестоносца раннего нормандского периода, но только без креста.

— Так это Джошуа? — сказал Орм, снова начинавший бредить. — Какой петух, не правда ли? Сержант, скажите ему, что стены Иерихона уже рухнули, так что ему не к чему трубить в свою трубу. Мне кажется, что ему в самую пору подошло бы играть на трубе.

— Что говорит твой друг? — снова спросила Македа.

Я перевел среднюю часть речи Орма, отбросив начало и конец ее, но даже это рассмешило ее, и она расхохоталась и сказала, указывая на Хармак, над которым все еще стояло облако дыма:

— Да, да, дядя Джошуа, стены Иерихона рухнули, и все дело за тем, захотите ли вы воспользоваться этим случаем. Если да, через несколько часов мы будем мертвы или на много лет избавимся от Фэнгов.

Принц Джошуа сначала поглядел на нее своими большими вытаращенными глазами, потом ответил ей низким кудахтающим голосом:

— Ты сошла с ума, Дочь Царей? Нас здесь всего пятьсот человек, а Фэнгов больше десяти тысяч. Если мы нападем на них, они съедят нас. Разве пятьсот могут сражаться против десяти тысяч?

— Сегодня утром три человека сражались с десятью тысячами и нанесли им большой урон, но эти люди не принадлежали к племени Абати, — ответила она с горькой насмешкой. Потом она обернулась к сопровождавшим ее воинам и крикнула:

— Кто из моих военачальников и из моего Совета пойдет со мной, если я, хотя я только женщина, решусь напасть на Хармак?

Раздались отдельные возгласы: «Я!..» Несколько пышно одетых мужчин выступили вперед, несколько неуверенно, — и это все.

— Вот видите, чужестранцы с Запада! — сказала Македа, помолчав немного. — Благодарю вас за ваши отважные подвиги и за ваш совет. Но я не могу последовать ему, оттого что мой народ — не воинствен. — И она закрыла лицо руками.

Среди ее спутников поднялся ужасный шум, и все заговорили разом.

В частности, Джошуа вытащил огромный меч и стал размахивать им, громко перечисляя подвиги своей молодости и имена Фэнгов, которых он, по его словам, убил в единоборстве.

— Я сказал вам, что эта жирная собака — первоклассный брехун, — медленно сказал Орм, в то время как сержант крикнул с отвращением:

— Ну и компания! Доктор, к ним не мешало бы приставить хорошего рефери с какого-нибудь лондонского футбольного поля. Фараон, если бы он не сидел в этой корзине, разорвал бы в минуту всю эту шатию. Эй ты, свинья, — обратился он к Джошуа, который стал размахивать своим мечом слишком близко от него, — убери свой картонный меч, а если нет, так я расшибу твою жирную голову. — Принц не понял самих слов, но понял зато смысл всей речи и быстро отошел назад.

Внезапно в устье прохода, где разыгрывалась вся эта сцена, поднялось страшное волнение, потому что внезапно появились три военачальника Фэнгов, скачущие к нам галопом. У одного из них лицо было закрыто куском материи, в которой были проделаны отверстия для глаз. Абати отступили с такой быстротой, что мы трое верхом на наших верблюдах и Дочь Царей на своей великолепной кобыле вдруг остались одни.

— Парламентеры, — сказала Македа, внимательно разглядывая приближавшихся всадников, которые скакали к нам с белым флагом, привязанным к древку копья. — Доктор, ведь ты и твои друзья поедете со мной, чтобы поговорить с этими посланными? — И, даже не дожидаясь ответа, она поскакала вперед, проехала около пятидесяти ярдов по равнине и здесь остановилась, дожидаясь, пока мы повернем наших верблюдов и присоединимся к ней. Когда мы были подле нее, все три Фэнга, чудесные, крепкие, чернолицые воины, понеслись прямо к нам бешеным галопом, наставив на нас свои копья.

— Не волнуйтесь, друзья, — сказала Македа, — они не сделают нам вреда.

Она еще не договорила, как Фэнги уже осадили своих коней и в знак приветствия подняли свои копья. Потом их вождь (не тот, у которого было закутано лицо, а другой) заговорил с нами на языке, который я прекрасно понимал, оттого что язык этот принадлежал к группе арабских наречий.

— О Вальда Нагаста, дочь Соломона, — сказал он, — нашими устами говорит султан Барунг, сын ста поколений Барунгов, и мы обращаем эти слова к отважным белым воинам, твоим гостям. Вот что говорит Барунг. Подобно Толстому Человеку, которого он взял в плен, вы все герои, Вы втроем отстояли городские ворота против всего его войска. Вот что предлагает вам Барунг: бросьте этих псов Абати, этих хвастливых разряженных павианов, этих горных кроликов, ищущих безопасности среди скал, и идите к нему. Он не только сохранит вам жизнь, но исполнит все ваши желания — даст вам земли, и жен, и коней; вы будете старшими в его Совете и будете жить счастливо. Кроме того, ради вас он постарается спасти Толстого Человека, чьи глаза глядят сквозь черные окна, чей рот изрыгает огонь и кто поносит своих врагов, как никто до сих пор еще не поносил. Хотя жрецы постановили принести его в жертву на следующем празднике в честь Хармака, он попытается спасти его, и это, быть может, удастся ему. Он постарается сделать его жрецом Хармака, подобно Египетскому Певцу, жрецу Хармака, и навсегда посвятить его богу, которого он, по его словам, знает уже много тысяч лет. Вот что мы должны передать вам.

Я перевел содержание его речи Орму и Квику и видел по тому, как она вздрагивала при оскорбительных для ее народа словах, что Македа тоже понимает все его слова, оттого что язык Абати и язык Фэнгов довольно схожи между собой. Орм в это время уже вполне владел собой и сказал:

— Попросите их сказать их султану, что он славный парень и что мы очень благодарны ему, скажите также, что мы очень сожалеем, что нам пришлось убить стольких его воинов, но что иначе нам не удалось бы сберечь наши шкуры. Скажите еще, что лично я, познакомившись с Абати во время пути и успев увидеть их здесь, с удовольствием принял бы его предложение. Но, хотя мы не нашли среди Абати достойных мужчин, а только, как он сам сказал, павианов, кроликов, хвастунов, мы нашли среди них, — здесь он склонил перед Македой свою окровавленную голову, — женщину с настоящим сердцем. Мы разделили с ней пищу или разделим вскоре; мы приехали издалека на ее верблюдах, чтобы служить ей, и, если только она не поедет с нами, мы не можем покинуть ее.

Все это я перевел дословно, и все, а особенно Македа, внимательно слушали меня. Выслушав меня, говоривший от лица своих товарищей посланец ответил мне, что ему вполне понятны побудительные причины нашего решения и что он вполне уважает их, особенно вследствие того, что его народ вполне согласен с нами в оценке правительницы Абати, Дочери Царей. Поэтому он может дополнить сделанное им предложение, зная заранее волю султана и имея полномочия на этот предмет.

— Владычица Мура, — продолжал он, обращаясь непосредственно к Македе, — благородная дочь великого бога Хармака и смертной царицы, то, что мы предложили чужестранцам, твоим гостям, относится и к тебе. Барунг, наш султан, сделает тебя своей старшей женой; если же ты не захочешь этого, ты сможешь выбрать кого тебе будет угодно. — И, случайно, быть может, взгляд посланца на мгновение остановился на Оливере Орме. — Оставь же своих кроликов, которые не решаются выйти из-под прикрытия своих скал даже тогда, когда перед ними только три посла, вооруженные всего-навсего копьями. — И он взглянул на копье в своей руке. — Поселись среди настоящих людей. Слушай, госпожа: мы все знаем. Ты делаешь все, что в твоих силах, но твое дело безнадежно. Если бы не твоя отвага, мы взяли бы Мур три года тому назад, и он был нашим задолго до того, как твое племя пришло сюда. Но пока у тебя есть хотя бы сотня отважных воинов, ты думаешь, что твоя твердыня неприступна, и такое количество их у тебя, пожалуй, наберется, хотя мы знаем, что они не здесь; они охраняют верхние ворота. С помощью нескольких отважных горцев, чьи сердца подобны сердцам их предков, ты до сих пор сопротивлялась мощи Фэнгов, а увидев, что конец близок, ты с женской хитростью послала за белыми людьми и их волшебным оружием, обещав дать им за это золото, которого так много хранится в гробницах наших древних царей и в горных утесах.

— Кто сказал тебе это, уста Барунга? — спросила тихо Македа, и это были ее первые слова. — Тот чужестранец, которого вы взяли в плен, Толстый Человек?

— Нет, нет, Вальда Нагаста, чужестранец Черные Окна еще ничего не сказал нам, кроме разных вещей про историю нашего бога, которую он прекрасно знает. Есть другие люди, которые многое рассказывают нам, оттого что наши племена во время перемирия немного торгуют между собой, а трусы очень часто бывают также и шпионами. Так, например, мы знали, что эти белые чужестранцы должны были прибыть вчера ночью, хотя мы не знали силы их волшебного огня, а не то мы ни за что не пропустили бы их вьючных верблюдов, на которых, быть может, имеется еще много…

— Узнайте же, что у нас еще очень много его, — прервал я его речь.

— Жаль, — ответил тот, покачав головой, — а мы позволили Кошке, которого вы называете Шадрахом, уехать на верблюде вашего толстого друга; мы даже сами дали ему этого верблюда, после того как его верблюд захромал. Что делать, это наша вина, и Хармак, наверно, недоволен нами сегодня. Но что ты ответишь мне, о Вальда Нагаста, что ты ответишь, Роза Мура?

— Что же могу я ответить, уста султана Барунга? — сказала Македа. — Вы знаете, что я обязана защищать Мур до последней капли крови.

— И ты это именно и сделаешь, — продолжал посол, — оттого что, очистив твою страну от павианов и кроликов (что мы давно сделали бы, будь ты с нами) и исполнив наш долг, вернув обратно наш древний потаенный пещерный город, мы снова назначим тебя правительницей, подвластной Барунгу, и отдадим тебе множество подданных, которыми ты сможешь гордиться.

— Это невозможно, ведь все они будут поклоняться Хармаку, а между Хармаком и Иеговой, которому я служу, вечная война, — ответила она.

— Да, благоуханный Бутон Розы, между ними война, и первое сражение проиграл Хармак благодаря волшебному огню белых людей. И все же вот он во всей своей славе. — И он указал своим копьем по направлению к долине, где лежал идол. — Ты знаешь пророчество: пока Хармак не поднимется со своего ложа и не улетит (все мы, Фэнги, должны последовать за ним, куда бы он ни унесся), эта долина и город, носящий его имя, будут оставаться в наших руках, другими словами — вечно.

— Вечно — неверное слово, о уста Барунга. — Она помолчала немного и медленно добавила: — Разве ворота Хармака не улетели сегодня утром? Что, если сам бог последует за этими воротами? Что, если внезапно разверзнется земля и поглотит его? Или горы упадут на него и навеки скроют его от ваших глаз? Или молния ударит в него и испепелит его в прах?

При этих зловещих словах посланные содрогнулись, и мне показалось, что их лица внезапно посерели.

— Тогда, — ответил торжественным тоном посол, — Фэнги признают, что твой бог сильнее нашего бога и что наша слава померкла.

Сказав это, он умолк и обернулся к третьему послу, к тому, чье лицо все еще было закрыто. Тот резким движением сорвал покрывало, и мы увидели благородное лицо, не черное, как лица его спутников, а цвета меди. Ему было лет пятьдесят, у него были глубоко сидящие сверкающие глаза, горбатый нос и развевающаяся седеющая борода. Золотой обруч на его шее указывал на высокое положение, занимаемое им, но когда мы заметили второй золотой обруч у него на голове, мы поняли, что он старше всех в своем народе. Обруч этот был тем самым символом царской власти, который носили древние египетские фараоны, уреусом, состоявшим из двух переплетенных между собой змей, тот самый знак, который мы видели на львиной голове сфинкса Хармака.

Едва он открыл свое лицо, как оба спутника соскочили с коней и упали ниц перед ним, восклицая: «Барунг! Барунг!», а мы, трое европейцев, почти против воли поклонились ему, и даже Дочь Царей наклонила голову.

Султан ответил на наши поклоны, отсалютовав нам копьем. Потом он заговорил спокойным размеренным голосом:

— О Вальда Нагаста и вы, белые люди, сыновья великих отцов, я слышал вашу беседу с моими слугами: я подтверждаю их слова. Заклинаю вас и тебя, Вальда Нагаста, примите дружбу, которую я предлагаю вам, не то вскоре вы все погибнете и с вами умрет ваша мудрость. Я устал возиться с этой горсточкой, с этими Абати, которых мы презираем. О Дочь Царей, согласись на мое предложение, и я даже оставлю в живых всех твоих подданных; пусть они живут и будут рабами Фэнгов, пусть они служат им во славу Хармака.

— Это невозможно, это невозможно! — ответила Македа, поглаживая своей маленькой ручкой луку своего седла. — Мой народ — избранный народ. Пусть он забыл свой долг, как Израиль в пустыне, пусть даже ему суждено погибнуть, но я хочу, чтоб он погиб свободным. И я, в ком течет лучшая кровь Абати, не прошу у тебя милости. Вот мой ответ тебе, Барунг, ответ Дочери Царей. Но как женщина, — добавила она более мягким голосом, — я благодарю тебя за твою любезность. Когда меня убьют, Барунг, если мне суждено быть убитой, вспомни о том, что я сделала все, что могла, борясь с могущественными врагами. — И ее голос прервался.

— Я не забуду тебя, — ответил Барунг серьезно. — Ты кончила?

— Нет еще, — ответила она. — Этих чужестранцев я отдаю тебе; я возвращаю им их слово. Зачем им гибнуть, раз мое дело проиграно? Они своей мудростью помогут тебе в борьбе со мною. Ведь ты подарил им жизнь и, быть может, спасешь жизнь их брату, твоему пленнику. У тебя есть также раб — ты называл его, или назвал его твой слуга — Египетский Певец его имя. Один из этих белых знал его, когда он был ребенком; быть может, ты отдашь его этому человеку.

Она помолчала, но Барунг ничего не ответил.

— Ступайте, друзья, — продолжала она, повернувшись к нам. — Благодарю вас за дальнее путешествие, которое вы предприняли, чтобы помочь мне, и за то, что вы успели уже сделать для меня. В знак благодарности я пришлю вам золота; султан передаст его вам. Благодарю вас. Я хотела бы получше узнать вас, но, быть может, мы еще увидим друг друга во время битвы. Прощайте.

Она умолкла, но я видел, что она внимательно наблюдает нас сквозь прозрачную ткань своего покрывала. Султан тоже внимательно смотрел на нас, поглаживая свою длинную бороду; его, по-видимому, занимала эта сцена, и он с интересом ждал, чем все это кончится.

— Я на это не согласен, — сказал Орм, поняв, в чем дело. — Хиггс никогда не простил бы нам того, что мы запачкали нашу репутацию, спасая его жизнь. Но послушайте, доктор, — прибавил он вдруг, — у вас есть ваши личные интересы, и вы должны сами решать за себя. Думаю, что я могу говорить за себя и за сержанта.

— Я решился, — ответил я. — Надеюсь, что мой сын не простил бы мне другого решения; но как бы то ни было, это так, и быть иначе не может. К тому же Барунг ничего не обещал, когда речь шла о нем.

— Тогда переведите ему все, — сказал Орм. — У меня смертельно болит голова, и я желаю лечь отдохнуть, будь то на земле или под землей.

Я сказал Барунгу все, что было нужно, хотя, сказать правду, чувствовал себя так, как будто мне вонзили в самое сердце нож. Ведь мой сын был в нескольких милях от меня, а я искал его всю жизнь и теперь потерял всякую надежду снова увидеть его.

Обращаясь к Барунгу, я прибавил еще одну просьбу, а именно: чтобы он дословно передал профессору все, что произошло между нами, чтобы он знал правду, что бы ни случилось с ним.

— Клянусь Хармаком, — сказал Барунг, выслушав меня, — вы сильно разочаровали бы меня, если бы ответили иначе, когда женщина показала вам пример. Теперь я знаю, что ваш толстый брат, Черные Окна, будет гордиться вами даже в пасти льва. Не бойтесь, он узнает от слова до слова весь наш разговор. Египетский Певец, который, как мне кажется, говорит на его языке, передаст ему все. А теперь прощайте. Быть может, нам еще придется скрестить мечи. Но это будет не так скоро. Вы все нуждаетесь в отдыхе, особенно тот высокий чужестранец, который ранен в голову. — И он указал на Орма. — Дочь Царей, позволь мне проводить тебя к твоему народу, который я хотел бы видеть достойным тебя. Да, мне хотелось бы, чтобы мы были твоим народом.

И он поехал рядом с ней по направлению ко входу в ущелье.

Когда мы подъехали к тому месту, где столпились Абати, издали смотревшие на нас, я услышал шепот: «Султан, сам султан!» — и увидел, как принц Джошуа прошептал что-то окружавшим его военачальникам.

— Смотрите, доктор, — шепнул мне на ухо Квик, — по-моему, эта свинья собирается выкинуть какую-то грязную штуку.

Он не успел еще закрыть рот, как Джошуа и целый отряд всадников с громкими криками окружили нас, размахивая мечами.

— Сдавайся, Барунг, — вопил Джошуа, — сдавайся, или ты умрешь! Султан с удивлением взглянул на него и ответил:

— Если б я был при оружии (он бросил свое копье, когда приблизился к Македе, чтобы проводить ее), один из нас, разумеется, умер бы. Свинья, одетая человеком!

Потом он повернулся к Македе и прибавил:

— Дочь Царей, я знал, что твое племя — племя трусов и предателей, но так-то ты позволяешь твоим подданным обращаться с посланными, которые пришли, принеся с собой знак мира?

— Нет, нет! — закричала она. — Дядя Джошуа, ты позоришь меня, ты позоришь твой народ! Все назад! Пусть султан Фэнгов свободно вернется к своим!

Но они не слушались ее, слишком велик был соблазн, чтобы отказаться от такой добычи. Мы переглянулись

— Скверная история, — сказал Орм. — Если они захватят его, их грязное дело запачкает и нас. Подвиньте-ка вперед вашего верблюда, сержант, и если этот прощелыга Джошуа попытается выкинуть какую-нибудь штуку, всадите в него пулю.

Квик не нуждался в повторении распоряжений. Он ткнул своего верблюда в ребра прикладом ружья и двинулся прямо на Джошуа, крича: «Прочь, свинья!» — так что лошадь принца испугалась и всадник слетел с нее и сел на землю в своем великолепном одеянии — прегрустное зрелище!

Воспользовавшись последовавшим за этим смятением, мы окружили султана и проводили к его двоим спутникам, которые, увидев происходившее, уже скакали нам навстречу.

— Я ваш должник, — сказал Барунг, — но я прошу вас, о Белые Люди, исполнить еще одну просьбу. Вернитесь к этой свинье и скажите ему, что Барунг, султан Фэнгов, понял из его поведения, что он желает сразиться с ним один на один, и что, хотя эта свинья вооружена с ног до головы, султан ожидает его здесь без кольчуги.

Я немедленно вернулся к Абати в качестве посланного, но Джошуа был слишком хитер, чтобы впутаться в такое опасное предприятие.

Он ответил, что ничто не сравнилось бы для него с удовольствием отрубить голову этой собаке — Барунгу. Но, к несчастью, вследствие поведения одного из нас, чужестранцев, он упал с лошади и расшиб спину, так что с трудом стоит на ногах и не может поэтому принять вызов.

Я вернулся к султану и передал ему ответ, выслушав который, он улыбнулся и ничего не сказал. Он только снял со своей шеи золотую цепь и отдал ее Квику, который, по его словам, помог Джошуа показать если не храбрость, то умение ездить верхом. Потом он поклонился нам всем поочередно и раньше, чем Абати успели сообразить, гнаться ли за ним или нет, ускакал вместе со своими спутниками по направлению к Хармаку.

Глава 8

ПРИЗРАК СУДЬБЫ
Наше путешествие по ущелью, которое соединяет равнину и плоскогорье Мур, было долгим и по-своему замечательным. Не думаю, чтобы во всем мире существовала еще одна твердыня, так изумительно укрепленная самой природой. Дорога, по которой мы шли, была, по-видимому, проложена первоначально не человеческими руками, а водой, стремившейся из озера, которое, без сомнения, некогда занимало все окруженное горами пространство, — теперь оно имеет всего двадцать миль в длину и около десяти в ширину. Как бы то ни было, люди тоже приложили руку к созданию этого ущелья, и следы их работы все еще были видны на скалах.

На протяжении одной или двух миль дорога широка и подъем так отлог, что моя лошадь была в состоянии мчаться по ней вскачь в ту ужасную ночь, когда я, увидев моего сына, вынужден был бежать от Фэнгов. Но начиная с того места, где львы загрызли бедное животное, характер ее сильно меняется. Местами она так узка, что путникам приходится подвигаться по ней гуськом между отвесными скалами, вздымающимися на сотни футов. Небо высоко над головами кажется отсюда синей полоской, и даже в полдень здесь царит полутьма. В других местах тропинка, идущая по краю пропасти, так узка, что вьючные животные с трудом могут переставлять ноги. Вскоре нам пришлось сойти с верблюдов и пересесть на лошадей, более привычных к скалистому пути. В некоторых местах дорога круто поворачивает, и, спрятавшись за таким углом, полдюжины воинов могут отстаивать ее против целого войска, а два раза нам пришлось проезжать туннелями — искусственными или естественными, не знаю.

Помимо этих природных препятствий всякому вторжению извне, на некотором расстоянии друг от друга здесь имелись мощные ворота, охраняемые круглые сутки, и канавы или сухие рвы перед ними, через которые можно было перебраться только с помощью подъемных мостов. Теперь читатель поймет, почему Абати, несмотря на всю свою трусость, в течение стольких лет держались против Фэнгов, как говорят, первоначальных властителей этой древней твердыни, которую Абати заняли только с помощью какой-то восточной уловки.

Здесь следует прибавить, что, хотя существуют еще две дороги на равнину — та, по которой прошли верблюды, когда я отправлялся в Египет, и северная, ведущая к большому болоту, — но они столь же, если не более, непроходимы, во всяком случае для врага, атакующего их снизу.

Мы, должно быть, являли собой престранное зрелище, поднимаясь по этому жуткому спуску. Впереди ехал отряд знатных всадников Абати, вытянувшийся в длинную линию и переливавшийся яркими красками одежд и сверкающей стали.

Они не переставали болтать, оттого что, по-видимому, не имели ни малейшего понятия о дисциплине. За ними шел отряд пехотинцев, вооруженных копьями, или, вернее сказать, два отряда, между которыми ехала Дочь Царей, несколько человек ее приближенных, несколько военачальников и мы сами. Квик высказал предположение, что мы поместились среди пехоты потому, быть может, что пехоте труднее обратиться в бегство, нежели тем, кто сидит на лошадях. Позади всех ехал другой отряд всадников, на чьей обязанности лежало время от времени поворачивать головы и, осмотревшись, кричать, что нас не преследуют.

Нашу группу, занимавшую центр всей колонны, нельзя назвать веселой. Орм, по-видимому, был совсем болен после сотрясения от взрыва, так что пришлось приставить к нему двух всадников, которые бы следили, чтобы он не упал с седла. Кроме того его сильно удручала мысль Ъ том, что нам пришлось покинуть Хиггса, когда тому угрожает неминуемая смерть. А я — что должен был чувствовать я, оставивший в руках дикарей не только моего друга, но также и моего сына?

Лицо Македы было скрыто полупрозрачным покрывалом, но в самой позе ее чувствовались стыд и отчаяние. Я думаю также, что ее сильно беспокоило состояние здоровья Орма, оттого что она часто оборачивалась к нему, как бы желая увидеть, что с ним. Кроме того я убежден, что она была разгневана на Джошуа и других своих военачальников. Когда они заговаривали с ней, она ничего не отвечала им, а только выпрямлялась в седле. Что касается до принца, он, по-видимому, тоже был подавлен, хотя ушиб, помешавший ему, по его словам, принять вызов султана, очевидно прошел. На опасных участках дороги он слезал с коня и бежал по земле с достаточной быстротой. Как бы то ни было, на все вопросы своих подчиненных от отвечал только бранью, а на нас, европейцев, в частности, на Квика, поглядывал совсем недружелюбно. Если бы взгляды имели смертоносную силу, мы все были бы мертвы задолго до того, как добрались до ворот Мура.

Так назывался выход из ущелья, откуда мы впервые увидели перед собой обширную, окруженную горами равнину. Ее освещало солнце, и она была изумительно красива. Почти у наших ног, полускрытый пальмами и другими деревьями лежал, показывая нам плоские крыши домов, самый город, широко раскинувшийся, оттого что каждый дом стоял посреди сада — ведь здесь не было нужды в стенах и оградах. Дальше к северу, насколько хватало глаз, тянулась почти пологая равнина, доходящая до самых берегов большого сверкающего озера. Вся земля была тщательно обработана, и среди зелени всюду виднелись деревни и загородные дома.

Абати, каковы бы ни были их недостатки, были, по-видимому, хорошими хозяевами. Не находя другого исхода для своей энергии и лишенные возможности торговать с кем бы то ни было, они все свои помыслы сосредоточили на обработке земли. Земля кормила их, и подле земли они жили и умирали. Весь кругозор их был замкнут горами, и тот, у кого было много земли, был знатен, а тот, у кого было мало ее, — ничтожен; тот же, у кого совсем не было земли, был рабом. Их законы были настоящими законами землевладельческого народа; у них не было денег, и все расчеты они переводили на меру хлеба или на другие сельскохозяйственные продукты, а часто на лошадей и верблюдов или на соответствующее пространство земли.

И все же, как это ни странно, их страна — наиболее богатая золотом страна, о какой я слыхал даже в Африке, — она так богата, что, по словам Хиггса, древние египтяне ежегодно вывозили отсюда золота на много миллионов фунтов.

Но вернемся к прерванному повествованию. Принц Джошуа, который был, по-видимому, генералиссимусом армии Абати, остановился у последних ворот и стал уговаривать стражей быть отважными и биться с язычниками. В ответ на это он принял от них поздравление с благополучным исходом путешествия.

Когда были выполнены эти формальности, уничтожавшие самую возможность какой бы то ни было военной дисциплины, мы, вернее сказать, Абати, веселой толпой отправились вкушать мирные удовольствия. В самом деле, победителей, возвращающихся из какой-либо отважной экспедиции, не могли бы встретить более радостными приветствиями. Когда мы въехали в город, нас окружила целая толпа женщин, многие изкоторых были очень хороши собой; они бросились к своим мужьям или любовникам и стали обнимать и целовать их, а несколько поодаль стояли дети, усыпавшие наш путь цветами. И все это за то лишь, что эти отважные воины проехались по ущелью вперед и назад.

— Послушайте, доктор, — сказал мне Квик, с горечью смотревший на эту демонстрацию, — каким же героем я чувствую себя после всего этого! Я был ранен навылет в грудь, меня бросили в Спайон Копе, сочтя за убитого, и обо мне написали в официальном отчете, — а в моем родном городишке никто и не встретил меня, хотя я телеграфировал мужу моей сестры и сообщил, когда придет поезд, с которым я приеду. Говорю вам, доктор, никто не поднес мне даже пинты пива, не говоря уже о вине. — И он указал на женщину, поившую вином одного из всадников.

Проехав по нескольким улицам этого восхитительного города, мы добрались наконец до главной городской площади — обширного пространства земли, пышно заросшего цветами и деревьями. В одном конце этой площади стояло длинное невысокое здание с белоснежными стенами и позолоченными куполами, окруженное двумя стенами, между которыми находился ров с водой, вырытый на случай нападения. Позади него, на некотором расстоянии, возвышалась огромная скала.

Это был дворец, в который я во время моего предыдущего посещения Мура входил всего два раза, когда Дочь Царей принимала меня в официальной аудиенции. Площадь со всех сторон окружали стоявшие в отдельных садах дома знати и чиновников.

У ворот дворца мы остановились, и Джошуа, подъехав к Македе, сердито спросил ее, следует ли ему проводить «язычников» (это вежливое прозвище относилось к нам) в караван-сарай в западной части города.

— Нет, дядя, — ответила Македа, — эти чужестранцы будут жить во флигеле дворца, где обычно помещаются гости.

— Во флигеле дворца? Это вопреки обычаю! — воскликнул Джошуа, надувшись и сделавшись похожим на большого турецкого петуха. — Помни, племянница, что ты еще не замужем. Меня еще нет во дворце, и тебя там некому защитить.

— Там мне придется искать другого защитника, — ответила она, — хотя до сих пор я умела сама постоять за себя. Прошу тебя, довольно говорить об этом. Я считаю необходимым поместить моих гостей там, где уже находятся их вещи, в самом безопасном месте во всем Муре. Ты, дядя, сам сказал нам, что ты получил жестокий ущерб, который помешал тебе сразиться с султаном Фзнгов. Ступай и отдохни; я немедленно же пришлю к тебе моего придворного врача. Спокойной ночи, дядя. Когда ты выздоровеешь, нам надо будет повидаться, оттого что нам есть о чем поговорить. Нет, нет, ты очень добр, но я не хочу задерживать тебя ни на минуту. Скорее отправляйся в постель и не забудь поблагодарить бога за то, что спасся от стольких опасностей.

Услышав эту вежливую насмешку, Джошуа побледнел от ярости. Но раньше, чем он успел ответить, Македа уже исчезла под аркой, так что ему осталось только обратить свои проклятия против нас, в частности же против Квика, который был причиной его падения. К несчастью, сержант достаточно хорошо понимал по-арабски, чтобы разобраться в значении его слов, и не замедлил ответить ему.

— Заткни глотку, ты, свинья! — сказал он. — И не таращь глаза, а то вывалятся.

— Что сказал чужестранец? — закричал Джошуа, и Орм, на мгновение выйдя из своей летаргии, ответил ему по-арабски:

— Он сказал, что просит тебя, о принц, закрыть твой благородный рот и не давать твоим высокорожденным глазам вылезать из орбит, а то он боится, как бы ты не потерял их.

Когда окружавшие нас Абати услышали это, они начали громко хохотать, оттого что они не лишены чувства юмора.

Что произошло дальше, я помню не слишком хорошо, так как Орм потом лишился чувств и мне пришлось хлопотать около него. Когда я оглянулся, около нас уже никого не было, и пестро разодетые слуги повели нас в отведенный нам флигель дворца.

Они провели нас в наши покои — прохладные большие комнаты, убранные яркими материями и мебелью из дорогого дерева. Этот флигель дворца не соединялся с главным корпусом его, а являлся отдельным домом с отдельными воротами. Перед ним имелся небольшой сад, а позади него были двор и службы, где, как нам сказали, находились уже наши верблюды. Тогда мы ни на что больше не обратили внимания, так как ночь была близко, а если бы даже этого не было — мы были слишком утомлены, чтобы производить какие-либо изыскания.

Кроме того Орм был теперь совсем болен — так болен, что он едва мог идти, даже опираясь на нас. Он, однако, не хотел успокоиться, пока не убедился, что все наши вещи в сохранности, и потребовал, чтобы его подвели к обитой медью двери, которую открыли слуги и за которой мы увидели тюки, снятые с наших верблюдов.

— Пересчитайте их, сержант, — сказал он, и Квик исполнил его распоряжение при свете лампы, которую один из слуг держал, стоя в дверях.

— Все в порядке, сударь, — ответил он.

— Прекрасно, сержант. Заприте дверь и возьмите с собой ключи.

Сержант снова исполнил приказание, а когда слуга попробовал было отказаться передать ему ключи, он с таким грозным видом посмотрел на него, что тот немедленно послушался и ушел, пожимая плечами, с тем, вероятно, чтобы тотчас же доложить об этом своему начальству.

Теперь только нам удалось уложить Орма в постель. Он жаловался на ужасную головную боль и согласился выпить немного молока. Я первым делом постарался убедиться, что черепная коробка у него осталась неповрежденной, а потом дал ему сильное снотворное, которое я достал из моей походной аптечки. К нашей радости, оно скоро подействовало, и через минут двадцать он погрузился в забытье, от которого очнулся только много часов спустя.

Мы с Квиком помылись, поели пищи, которую нам принесли, и стали поочередно дежурить около него. Во время моего дежурства он проснулся и попросил пить. Я напоил его. Напившись, он начал бредить, и, измерив его температуру, я обнаружил, что у него очень сильный жар.

В конце концов он заснул снова и только время от времени просыпался и требовал пить.

В течение ночи и рано утром Македа два раза присылала справляться о состоянии здоровья больного, а около десяти часов утра пришла сама в сопровождении двух придворных дам и длиннобородого старого господина, который, как я понял, был придворным врачом.

— Можно мне увидеть его? — спросила она боязливо.

Я ответил, что можно, если она и ее спутники не будут шуметь. Потом я провел ее в полутемную комнату, где Квик стоял у изголовья кровати, как статуя, и дал понять, что заметил ее, только слегка поклонившись ей. Она долго глядела на измученное лицо Оливера и на его почерневший от действия газов лоб, и я видел, как ее глаза цвета фиалок наполнились слезами. Потом она круто повернулась и вышла из комнаты больного. Выйдя за дверь, она властно приказала сопровождающим ее отойти и шепотом спросила меня:

— Он не умрет?

— Не знаю, — ответил я, оттого что счел за лучшее сказать ей правду. — Если он страдает только от сотрясения, усталости и лихорадки, он выздоровеет, но если взрыв повредил череп, тогда…

— Спаси его, — прошептала она, — и я дам тебе все… Нет, прости меня; к чему обещать тебе что бы то ни было, тебе, его другу? Но только спаси его, спаси его!

— Я сделаю все, что в моих силах, госпожа, но не знаю, удастся ли мне достигнуть чего-либо, — ответил я. — Тут ее приближенные подошли к нам, и мы были вынуждены прекратить разговор.

До сих пор воспоминание о старом олухе, придворном враче, который не отходил от меня и уговаривал меня воспользоваться его лечебными средствами, кажется мне каким-то чудовищным кошмаром: из всех безумцев, которые когда-либо лечили людей, он был, вероятно, самым безумным. Его лечебные средства были бы невозможны даже в самые глухие времена средневековья. Он предлагал мне обложить голову Орма маслом и костями новорожденного младенца и дать ему выпить какого-то отвара, который благословили жрецы.

Наконец я избавился от него и вернулся к больному.

Три дня прошли, а Орм все в том же состоянии. Хотя я и не говорил этого никому, я сильно опасался, что череп его поврежден и что он умрет или что его, в лучшем случае, разобьет паралич. Квик держался другого мнения. Он сказал, что видел двух человек, контуженных разорвавшимися вблизи них снарядами большого калибра, и что оба они выздоровели, хотя один из них сошел с ума.

Но первой, подавшей мне настоящую надежду на выздоровление Орма, была Македа. Вечером третьего дня она пришла и некоторое время сидела подле Орма, в то время как ее приближенные стояли несколько поодаль. Когда она отошла от его постели, на ее лице было совсем новое выражение — такое выражение, что я спросил ее, что случилось.

— Он будет жить, — ответила она.

Я спросил, что побуждает ее думать таким образом.

— Вот что, — ответила она, сияя. — Он вдруг взглянул на меня и на моем родном языке спросил меня, какого цвета мои глаза. Я ответила, что цвет их зависит от освещения.

— Нет, нет, — ответил он, — они всегда синие, цвета фиалки.

— Скажи мне, доктор Адамс, что такое фиалка?

— Это небольшой цветок, который цветет на Западе весной. О Македа, это очень красивый и благоуханный цветок, темно-синий, как твои глаза.

— Я не знаю этого цветка, доктор, — ответила она, — но что из того? Твой друг будет жить и будет здоров. Умирающий не станет думать о том, какого цвета глаза женщины, а сумасшедший не назовет правильно их цвет.

— Ты рада этому, Дочь Царей? — спросил я.

— Разумеется, — ответила она, — ведь мне сказали, что этот воин один умеет управлять теми производящими огонь материалами, которые вы привезли с собой, и поэтому мне нужно, чтобы он остался в живых.

— Понимаю, — сказал я. — Надеюсь, что он останется жив. Но только существует много разных источников, производящих пламя, о Македа, и я не уверен, что мой друг сможет управиться с одним из них, рождающим пламя синее, как твои глаза. А в этой стране этот источник, быть может, один из самых опасных.

Выслушав эти слова, Дочь Царей гневно взглянула на меня. Потом она внезапно рассмеялась, позвала свою свиту и удалилась.

С этого времени Орм начал поправляться. Выздоровление шло быстрыми шагами, так как он, по-видимому, страдал только от сотрясения и лихорадки. Пока он выздоравливал, Дочь Царей много раз посещала его — вернее сказать, поскольку мне не изменяет память, каждый день. Разумеется, ее посещения были обставлены всей придворной помпой, и ее сопровождали приближенные к ее особе дамы, старый врач, самый вид которого приводил меня в бешенство, и один или два секретаря или адъютанта.

Это не мешало ей, тем не менее, вести с ним разговоры частного характера, оттого что своих провожатых она оставляла в одном конце комнаты, а с Ормом разговаривала в другом конце ее, где поблизости были только Квик и я. К тому же мы иногда отсутствовали, оттого что теперь, когда мой пациент оправился, мы с Квиком часто выезжали верхом посмотреть Мур и его окрестности.

Меня могут спросить, о чем же они говорили. Все, что я могу на это ответить, это, что, поскольку я слышал, главной темой их разговора была политика Мура и постоянные войны с Фэнгами. Вероятно, они говорили также о разных других вещах, когда я не слушал их, так как я вскоре убедился, что Оливер был знаком с очень многим, касавшимся Македы лично, и узнать это он мог только от нее самой.

Так, когда я обмолвился, что неблагоразумно со стороны молодого человека в его положении вступать в столь близкие отношения с наследственной правительницей такого племени, как Абати, он весело ответил мне, что это не имеет ровно никакого значения, так как она по древним законам своей страны может выйти замуж только за представителя своего же рода, и это, естественно, устраняло какие бы то ни было осложнения. Я спросил его, кто же из ее двоюродных братьев (а их, я знал это, у нее было несколько) будет удостоен этого счастья. Он ответил:

— Никто из них. Насколько я понимаю, она официально помолвлена со своим толстым дядей, трусом и болтуном, но ни к чему говорить, что это пустая формальность, на которую она пошла, чтоб отвадить остальных.

— Ага! — сказал я. — Сомневаюсь, чтобы принц Джошуа считал это пустой формальностью.

— Не знаю, что он думает, и мало интересуюсь этим, — ответил он, зевая, — знаю только, что дело обстоит именно так, как я сказал, и что толстая свинья так же может надеяться стать супругом Македы, как вы можете надеяться взять в жены китайскую императрицу. Теперь поговорим о более важных делах; вы слышали что-нибудь про Хиггса и про вашего сына?

— У вас много больше возможностей узнать государственные тайны, — сказал я насмешливо, потому что меня заняло все происходившее и, в частности, его поведение. — Что вы знаете?

— Вот что, старый друг: не могу сказать вам, откуда это стало известно ей, но Македа сообщила мне, что они оба вполне здоровы и что с ними хорошо обращаются. Только ваш друг Барунг не отказался от своего намерения и собирается принести в жертву своему Хармаку старого доброго Хиггса ровно через две недели от сегодняшнего дня. Как бы то ни было, но мы должны предупредить это, и я добьюсь этого хотя бы ценою своей жизни. Все время я думаю о том, как бы это сделать, но только мне никак не удается придумать план, как спасти их.

— Как же быть, Орм? Я не хотел беспокоить вас, когда вы были больны, но теперь, когда вы выздоровели, мы должны принять какое-нибудь решение.

— Знаю, знаю, — ответил он серьезно, — и я скорее отдамся в руки Барунга, чем дам Хиггсу умереть одному. Если я не смогу спасти его, я претерплю с ним вместе все мучения. Слушайте: послезавтра состоится собрание Совета Дочери Царей, на котором мы должны присутствовать, оттого что его откладывали только до моего выздоровления. На этом собрании будут судить Шадраха за его предательство и, надеюсь, приговорят его к смерти. Кроме того, нам придется официально вернуть Македе тот перстень, который она одолжила нам. Там мы, вероятно, узнаем что-нибудь новое и, во всяком случае, сможем тогда принять какое-нибудь решение. А теперь я в первый раз проедусь верхом, ведь можно? За мной, Фараон! — позвал он пса, не отходившего от его постели все время, пока он был болен. — Мы прогуляемся немного, слышишь ты, верный зверь?

Глава 9

МЫ ПРИНОСИМ ПРИСЯГУ
Спустя несколько дней после этого разговора состоялось заседание Совета в большом зале дворца Македы. Мы вошли в этот зал, окруженные стражей, как если бы были пленниками, и нашли там несколько сот Абати, сидевших на аккуратно расставленных скамьях. В дальнем конце зала сама Дочь Царей сидела на золотом кресле, ручки которого оканчивались львиными головами, стоявшем в глубокой нише. На ней было надето сверкающее серебряное платье, на голове у нее было вышитое серебряными же звездами покрывало, а поверх него золотой обруч с одним громадным камнем, который показался мне рубином. Хотя она невелика ростом, вид у нее был чрезвычайно величественный, и она была очень красива. Покрывало придавало какую-то загадочность ее лицу.

Позади нее стояли воины, вооруженные копьями и мечами, а по бокам и впереди трона расположился ее двор в количестве ста человек или около того, считая ее фрейлин, двумя группами стоявших направо и налево от нее. Все придворные были пышно разодеты, согласно своему положению.

Здесь были все военачальники во главе с Джошуа, в напоминавших нормандских крестоносцев кольчугах, судьи в черных одеяниях и великолепно разряженные священники, крупные помещики, от внешнего вида которых у меня в памяти осталось только то, что они носили высокие сапоги, и много представителей различных профессий и ремесел.

Короче говоря, здесь собралась вся аристократия немногочисленного народонаселения города и страны Мур. Как мы узнали позднее, каждый из присутствовавших носил какой-нибудь громкозвучный титул, и этими титулами они все чрезвычайно гордились.

Несмотря на внешнюю веселость и пышность, зрелище было жалкое — пустой пережиток церемоний некогда могущественного народа. Огромная зала, в которой происходило это заседание, была на три четверти пуста.

Под звуки музыки мы торжественно прошли по зале и, выйдя на открытую площадку перед троном, поклонились сидевшей на нем по-европейски, тогда как сопровождавшие нас воины по восточному обычаю распростерлись перед ней ниц. Нам подали кресла, протрубила труба, и из соседнего покоя явился прежний наш проводник Шадрах, закованный в тяжелые цепи и, по-видимому, страшно испуганный.

Я не стану подробно описывать последовавшего за этим судилища. Оно продолжалось очень долго, и нам троим пришлось давать показания относительно ссоры между нашим спутником, профессором и Шадрахом из-за Фараона и многого другого. Окончательно погубили Шадраха показания его товарищей-проводников, которых, по-видимому, пытали, пока они не сказали всю правду.

Один за другим они поклялись, что Шадрах заранее решил бросить Хиггса. Многие из них прибавляли, что Шадрах изменническим образом сносился с Фэнгами, которых он предупредил о нашем прибытии тем, что зажег сухие камыши, и даже говорил, что устроил все таким образом, чтобы нас захватили, в то время как все Абати вместе с верблюдами, нагруженными винтовками и нашим добром, которое они хотели украсть, благополучно пройдут мимо Фэнгов.

Шадрах упорно отрицал все это, в частности же то, что он столкнул язычника Хиггса с его дромадера, как утверждали свидетели, и пересел на него сам, когда его собственный верблюд повредил себе ногу.

Как бы то ни было, ложь мало помогла ему, и, посоветовавшись недолго с Дочерью Царей, один из судей объявил приговор, согласно которому Шадраха приговаривали к смертной казни как предателя. Все его имущество конфисковывалось в казну, а его жена, дети и домашние должны были стать общественными рабами, то есть мужчины должны были служить в войске, а женщины — там, куда их назначат.

Многих из числа тех, которые вместе с Шадрахом предали нас, тоже лишили их имущества и приговорили служить в солдатах — местное наказание, к тому же из самых тяжких.

Тут среди самих осужденных и их друзей и родственников поднялся плач, которым закончился этот замечательный суд. Я вкратце рассказал про него, оттого что он проливает кое-какой свет на общественную жизнь Абати. Хорошенькая страна, в которой преступников не сажают в тюрьму, а отдают в солдаты, и где ни в чем не повинные женщины оказываются вдруг рабынями судей или их добрых друзей!

Когда приговор был объявлен и Шадраха, молившего о пощаде и пытавшегося обнять наши ноги, увели, все собравшиеся, чтобы присутствовать на суде и повидать нас, чужестранцев-язычников, разошлись. Членов Малого Совета Македы (назовем его так) вызвали по именам и предложили им приступить к исполнению своих обязанностей. Когда они все собрались, нам троим предложили приблизиться и сесть вместе с членами Совета.

Наступило молчание, и, зная заранее, как я должен поступить, я приблизился и положил перстень Царицы Савской на подушку, которую держал один из ее придворных.

Он подал перстень Македе.

— Дочь Царей, — сказал я, — прими обратно этот древний знак твоего доверия ко мне. Знай, что с его помощью я убедил моего брата, которого взяли в плен Фэнги, — учёнейшего человека во всем, что касается старины, — предпринять его путешествие, а с ним вместе и капитана Орма, который стоит перед тобой, и его слугу, воина.

Она взяла кольцо в руки, осмотрела его и показала нескольким священнослужителям, которые подтвердили его подлинность.

— Хотя я и отдала его с сомнением и страхом, священный перстень сослужил мне хорошую службу, — сказала она, — и я благодарю тебя, врач, за то, что ты в целости вернул его моему народу и мне.

Потом она снова надела его на палец, с которого она сняла его, отдавая его мне много месяцев тому назад. Первая часть церемонии закончилась. Теперь один из придворных крикнул:

— Вальда Нагаста говорит! И все повторили за ним:

— Вальда Нагаста говорит! — И замолчали.

Обращаясь к нам, Македа говорила своим нежным и приятным голосом.

— Чужестранцы с Запада, — сказала она, — выслушайте меня. Вам известны наши отношения с Фэнгами — вы знаете, что они окружают нас и мечтают о том, чтобы нас уничтожить. Я вызвала вас сюда, чтобы с вашей помощью уничтожить древний идол Фэнгов. Они говорят, что, если их идола разрушат, они покинут эту страну, потому что таково древнее прорицание.

— Прости меня, о Дочь Царей, — прервал ее Орм, — но ты, верно, забыла, что не так давно Барунг, султан Фэнгов, сказал, что даже в этом случае его народ останется здесь, чтобы отомстить за своего бога, Хармака. Он сказал также, что из всех Абати он оставит в живых только тебя одну.

Когда он произнес эти зловещие слова, все присутствующие задрожали и зашептались, но Македа только пожала плечами.

— Я только передала вам древнее пророчество, — ответила она. — Если этот злой дух Хармак погибнет, Фэнги, я так думаю, последуют за ним. Иначе зачем бы они стали приносить жертвы богу Землетрясения, которого они почитают злым богом, чьего прихода надо страшиться? И когда около пяти столетий тому назад землетрясение разрушило часть потайного подземного города в горах, который я вскоре покажу вам, зачем бежали они из Мура и поселились на равнине, чтобы, по их словам, защитить своего бога?

— Не знаю, — ответил Оливер. — Если бы здесь был наш брат, которого Фэнги взяли в плен, он, быть может, сказал бы нам это, оттого что он многое знает о верованиях идолопоклоннических диких народов.

— Увы! О сын Орма, — сказала она, — по вине этого предателя, которого мы только что присудили к смерти, его нет с нами. Но, быть может, даже он не смог бы объяснить нам это. Во всяком случае, в это прорицание Фэнги веруют уже много лет, и поэтому мы, Абати, хотим разрушить идола Фэнгов, в жертву которому столькие из нас были принесены, будучи отданы на растерзание священным львам. Теперь я спрашиваю вас, — и она поклонилась к Орму, — сделаете вы это для меня?

— Скажи им про награду, племянница, — грубо вмешался Джошуа, увидев, что мы колеблемся, — я слышал, что язычники с Запада очень алчные люди и готовы на все ради золота, которое мы презираем.

— Спросите его, капитан, — воскликнул Квик, — презирают ли они также землю, оттого что вчера вечером я сам видел, как один из них едва не перерезал другому горло из-за клочка земли размером с собачью конуру.

Орм с удовольствием задал этот вопрос Джошуа, которого он очень не любил, и часть членов Совета, не принадлежавших к партии принца, заулыбалась или даже стала громко смеяться, а серебряные украшения на платье Македы начали покачиваться, как будто бы и она тоже начала смеяться под своим покрывалом. Тем не менее она сочла неблагоразумным дать Джошуа ответить Орму (если он мог ответить ему), но ответила за него сама и сказала:

— Друзья, мы здесь придаем мало значения золоту, оттого что мы отрезаны здесь от всего мира и нам не с кем торговать. Если бы дело обстояло иначе, мы так же ценили бы его, как все другие люди, и так и будет, когда мы избавимся от осаждающих нас врагов. Поэтому мой дядя не прав, выставляя как добродетель то, что есть всего лишь следствие необходимости, тем более что, как сказал ваш слуга, — и она указала на сержанта, — наш народ заменил золото землей и готов поплатиться жизнью, лишь бы добыть еще земли, хотя бы у него было вполне достаточно ее.

— Так, значит, язычники не требуют никакой платы за свои услуги? — насмешливо засмеялся Джошуа.

— Ни в коем случае, принц, — ответил Орм, — мы искатели приключений, иначе зачем бы мы стали вмешиваться в вашу ссору (он подчеркнул слово «вашу») с правителем, который, пусть он дикарь, кажется нам человеком, обладающим рядом достоинств, как, например, честь и отвага? Раз мы рискуем жизнью и исполняем свое дело, мы можем также получить за это все, что нам причитается. С какой стати нам отказываться от награды, когда некоторые из нас бедны, а у того нашего брата, который приговорен к смерти в честь Хармака благодаря предательству посланных за нами людей, есть родственники на родине, бедные люди, которых следует вознаградить за утрату его?

— В самом деле, с какой стати? — воскликнула Македа. — Слушайте, друзья! От своего имени и от имени всех Абати я обещала дать вам столько верблюдов, нагруженных золотом, сколько вы можете увести с собой из Мура, и раньше, чем кончится сегодняшний день, я покажу вам это золото, если вы решитесь пойти со мною туда, где оно скрыто.

— Сначала дело, плата потом, — сказал Орм. — Скажи нам, Дочь Царей, что мы должны сделать?

— Вы должны поклясться, что в течение года, начиная с сегодняшнего дня, будете служить мне, сражаться за меня и подчиняться всем моим законам, безустанно добиваясь того, чтобы разрушить идола Хармака вашими западными уловками с оружием, а тогда вы будете вольны отправиться куда угодно с вашей наградой.

— А если мы поклянемся, госпожа, — спросил Оливер, подумав, — скажи, каково будет наше положение на твоей службе?

— Ты будешь руководить всем тем, что относится до данного дела, о сын Орма, — ответила она, — а твои товарищи будут подчинены тебе и займут то положение, которое ты назначишь им.

При этих словах со стороны наряженных в кольчуги военачальников Абати донесся недовольный ропот.

— Неужто нам придется слушаться этого чужестранца? — спросил Джошуа от имени их всех.

— Во всем, что касается этого дела, как я уже сказала. Разве вы умеете обращаться с производящими огонь и гром предметами? Разве трое из вас могли бы удерживать ворота Хармака против целого войска Фэнгов и потом заставить их прыгнуть в воздух? Она помолчала, но кругом царила мертвая тишина.

— Вы не отвечаете, так как вам нечего ответить, — продолжала Македа. — Поэтому будьте довольны, что можете прослужить некоторое время под начальством тех, которые обладают знаниями и могуществом, которых вам недостает.

Ответа опять-таки не последовало.

— Госпожа, — сказал Орм среди воцарившейся тишины, — ты была так добра назначить меня начальником твоих воинов, но будут ли они слушаться меня? И кто такие твои воины? Все ли мужчины Абати носят оружие?

— Увы, нет! — ответила она, останавливаясь на этом последнем вопросе, оттого, быть может, что не в состоянии была ответить на первый. — Увы, нет! Прежде это было не так, и тогда мы не боялись Фэнгов. Но теперь никто не желает служить воином. Они говорят, что это отрывает их от обычных занятий и любимого дела; они говорят, что не могут тратить на это время в молодости; они говорят, что унизительно для человека исполнять распоряжения того, кого назначили начальником над ними; они говорят, что война — это варварство и что ее нужно искоренить, и все это время отважные Фэнги ждут минуты, чтобы перебить всех мужчин, а из женщин сделать рабынь. Только самые бедные да те, которые совершили какое-либо преступление, соглашаются служить в моем войске. Вот поэтому-то Абати обречены на гибель. — И, откинув свое покрывало, она внезапно разрыдалась перед всеми нами.

Все заволновались и зашумели. Будучи знаком с восточным темпераментом, я остался спокоен, но Орм был так глубоко тронут, что я боялся какой-либо выходки с его стороны. Он то краснел, то бледнел и даже вскочил со своего места, чтобы подойти к ней, но мне удалось ухватить его за рукав и посадить на место.

Придворные шушукались между собой, понимая, что упреки относились к ним всем, вместе взятым, и к каждому в отдельности. Как обычно в такие мгновения, принц Джошуа выступил в качестве вождя остальных.

Поднявшись со своего места, он не без труда опустился на колени перед Македой и сказал:

— О Дочь Царей! Зачем огорчаешь ты нас такими речами? Разве у тебя нет храбрых военачальников?

— Что могут сделать военачальники без войска?

— И разве нет у тебя твоего дяди, твоего жениха, твоего возлюбленного? — И он приложил свою руку к тому месту, где по его предположениям у него находилось сердце, и поднял кверху свои рыбьи глаза. — Если бы не вмешательство этих язычников, которым ты, по-видимому, так доверяешь, — продолжал он, — разве я не взял бы в плен Барунга и тем не лишил бы Фэнгов вождя?

— А Абати — тех остатков чести, которые у них еще сохранились, дядя.

— Обвенчайся со мной, о Бутон Розы, о Цветок Мура, и я немедленно избавлю тебя от Фэнгов. Мы бессильны порознь, но когда мы будем вместе, мы восторжествуем над ними. Скажи, Македа, когда мы обвенчаемся?

— Когда идол Хармака будет разрушен и Фэнги навсегда покинут эти места, — ответила она нетерпеливо. — Но разве теперь время говорить о свадьбе? Объявляю заседание Совета закрытым. Пусть священнослужители принесут свитки, чтобы эти чужестранцы могли принести присягу, а потом простите меня, если я оставлю вас.

Из-за трона появился пышно разодетый священнослужитель, по-видимому, главный среди них, держа в руке двойной свиток пергамента, исписанный какими-то знаками. Мы должны были поклясться на этом свитке выполнить все то, о чем речь шла выше.

Орм повернулся к Македе и сказал по-арабски, обращаясь к ней:

— О Дочь Царей, мы принесем эту присягу, хотя она и велика, так как мы верим в твою честность и в то, что ты защитишь нас против всяких ловушек, которые могут в ней заключаться, ведь ты знаешь, что мы чужие в твоей стране и не знаем ваших законов и обычаев. Но мы желаем до того времени, когда мы приступим к исполнению наших обязанностей, или, вернее сказать, во все время, пока будут длиться наши обязанности, быть свободными предпринять все, что возможно, для освобождения нашего брата, пленника Фэнгов и сына одного из нас, который, насколько нам известно, живет у них в качестве раба, и надеемся, что вы приложите все усилия, чтобы помочь нам в этом деле. Кроме того мы просим, если нам суждено испытать несправедливость, чтобы ты одна, кому мы клянемся служить, была судьей, и чтобы никто другой не мог судить нас. Если ты примешь эти условия, мы принесем присягу; в противном случае мы не станем присягать, а будем действовать сообразно с обстоятельствами.

Теперь нас попросили отойти в сторону, пока Дочь Царей могла обсудить этот вопрос со своими советниками; обсуждение их продолжалось довольно долго, оттого что, по-видимому, вопрос этот вызвал разногласия. В конце концов ее мнение взяло верх, нам предложили приблизиться и сказали, что наши условия приняты, что их прибавили к формуле присяги и что ее будут соблюдать и правительница, и Совет Абати.

Мы подписали присягу и поклялись, поцеловав книгу, или, сказать вернее, свиток. Потом мы вернулись в свои покои.

Около четырех часов пополудни меня разбудило рычание Фараона (мы все легли спать, потому что Абати обедают около полудня и после обеда отдыхают, а мы были помимо того сильно утомлены), и, взглянув, я увидел человека, прячущегося за дверью из страха перед зубами пса. Это был посол Македы, которая прислала его предложить нам от ее имени сопровождать ее в такое место, которого мы никогда не видели. Мы, разумеется, согласились, и посол привел нас в заброшенную и пыльную комнату дворца, где к нам присоединились Македа и три ее придворные дамы, а также несколько мужчин, которые несли зажженные лампы, сосуды с маслом и связки факелов.

— Без сомнения, друзья, — сказала Македа, которая была на этот раз без покрывала и, по-видимому, вполне оправилась от утреннего волнения, — вам пришлось видеть много замечательных мест в Африке и в других странах, но теперь я покажу вам такое место, равного которому вы, наверное, никогда не видели.

Следуя за ней, мы подошли к двери в дальнем конце покоя, которую слуги отперли, а потом снова заперли за нами, и очутились в длинном проходе, высеченном в скале. Этот проход, постепенно спускавшийся вниз, привел нас ко второй двери, через которую мы вошли в самую большую пещеру, какую мы когда-либо видели или о какой нам приходилось когда-либо слышать. Эта пещера была так велика, что слабый свет наших ламп не достигал потолка, и мы только смутно угадывали вправо и влево очертания разрушенных зданий, высеченных в скале.

— Это пещерный город Мур, — сказала Македа, высоко подняв лампу, которую она держала в руках. — Здесь в старину жили люди, те, которые, вероятно, были предками теперешних Фэнгов. Здесь была их потаенная твердыня. В этих стенах были их житницы, храмы и места торжественных церемоний, но, как я уже сказала вам, несколько столетий тому назад землетрясение разрушило их. Часть стен самой пещеры тоже обрушилась, так что и потолок местами тоже обвалился, и поэтому далеко не безопасно посещать некоторые части этой пещеры. Теперь пойдемте и посмотрите то, что осталось.

Мы пошли за ней в глубину этого необычайного места, и наши лампы и факелы казались крохотными звездочками среди окружавшей нас непроглядной тьмы. Мы увидели житницы, в которых все еще лежала пыль и труха, в которые превратилось то, что некогда было зерном, и наконец пришли к высокому зданию, не покрытому крышей, перед которым все пространство земли было усеяно рухнувшими колоннами. Между ними имелось большое количество статуй, покрытых таким толстым слоем пыли, что нам удалось лишь разглядеть, что многие из них формой напоминали сфинксов.

Македа увела нас прочь от этого храма, около которого было небезопасно оставаться, и привела нас к роднику, снабжавшему водой всю пещеру. Он впадал в бассейн, высеченный в скале, и вытекал из него через готовые стоки, чтобы исчезнуть неведомо где.

— Взгляните, этот бассейн очень стар, — сказала Македа.

— Как они освещали такую огромную пещеру? — спросил Оливер.

— Не знаю, — ответила она, — они едва ли могли пользоваться лампами. Никто из Абати не знает этого, так же как никто из них не позаботился узнать, откуда притекает в эту пещеру свежий воздух. Мы не знаем даже, естественная ли эта пещера или создание человеческих рук, как я думаю.

— По-моему, и то, и другое, — ответил я. — Но скажи мне, о госпожа, пользуются ли Абати этой пещерой?

— Мы сохраняем здесь некоторое количество зерна на случай осады, но пополняет их государство, потому что мои подданные слишком легкомысленны, чтобы заглядывать в будущее, когда кусок хлеба, может быть, будет драгоценен, если Фэнги прорвутся в долину. — И она резко повернулась и пошла вперед, чтобы показать нам стойла, где прежде стояли лошади, и следы от колес на каменном полу.

— Славный народец эти Абати, — сказал мне Квик. — Если бы не женщины и дети и, главным образом, вот эта маленькая женщина, которую я начинаю уважать не меньше моего хозяина, мне, пожалуй, хотелось бы посмотреть, как они поголодают малость.

— Здесь есть еще одно место, которое я хочу показать вам, — сказала Македа, когда мы осмотрели стойла и поговорили о том, что могло заставить древних жителей пещеры держать своих лошадей под землей, — в нем хранятся сокровища, которые принадлежат или будут принадлежать вам. Пойдемте.

Мы пошли вперед по разным переходам, и последний из них внезапно вывел нас на крутой скалистый уклон, по которому мы прошли шагов пятьдесят, пока не уперлись в глухую, как нам показалось, стену. Здесь Македа попросила своих провожатых остановиться, что они исполнили со страхом, хотя в то время причина этого страха была нам непонятна. Потом она подошла к одному из концов стены, где она образовывала угол со стенкой наклонного коридора, и, показав нам несколько неплотно сидевших камней, попросила меня толкнуть их, что я сделал не без труда. Когда в стене образовалось отверстие, достаточное для того, чтобы в него мог пролезть человек, она обернулась к своим придворным и сказала им:

— Вы, я знаю, считаете это место заколдованным, и самый отважный из вас не согласится войти сюда, не получив особого приказания. Но я и эти иностранцы не боимся. Поэтому дайте нам сосуд с маслом и несколько факелов и ждите, пока мы не вернемся. Поставьте зажженную лампу в проходе, чтобы мы могли увидеть ее в том случае, если наши лампы погаснут. Нет, не возражайте, а повинуйтесь. Опасности здесь нет никакой — воздух там внутри свежий, хотя и нагретый — я знаю это, я дышала им не раз.

Потом она подала руку Оливеру, чтобы он помог ей пролезть через отверстие в стене. Мы последовали за ней и очутились в другой пещере, в которой, как она сказала, воздух был много теплее, нежели в первой.

— Где мы? — спросил Орм тихо, потому что торжественная тишина этого места внушала благоговение.

— В гробнице древних правителей Мура, — ответила она. — Ты сейчас увидишь. — И она снова оперлась на его руку, так как спуск был крутой и скользкий.

Он тянулся ярдов на четыреста. Наши шаги гулко звучали в тишине, а наши четыре лампы, вокруг которых сотнями порхали летучие мыши, казались четырьмя звездочками среди окружающей темноты. Наконец проход стал расширяться и превратился в обширную площадь, которую куполом покрывал утес. Македа повернула направо, остановилась перед каким-то предметом, белевшим в темноте, подняла лампу и сказала:

— Смотрите!

Вот что мы увидели: огромное, высеченное из камня кресло, а на его сидении у его основания — человеческие кости. Между ними лежал череп, а на нем была надета набекрень золотая корона, в то время как другие украшения: скипетры, кольца, ожерелья, оружие — валялись вперемешку с костями. Это было не все, потому что вокруг кресла лежали другие скелеты — пятьдесят, а может быть, и больше, и среди них всяческие украшения, которые носили некогда их собственники.

Перед каждым из них стоял поднос из какого-нибудь металла — мы позднее убедились, что это серебро или медь, — на котором были навалены всяческие драгоценности: золотые чаши, блюда, ожерелья, браслеты, серьги, кольца и бусы, которые были сделаны из драгоценных камней, груды древних монет и сотни других вещей, которые ценили люди с тех пор, как на земле появились зачатки культуры.

— Понимаете, — сказала Македа, пока мы, раскрыв рот, смотрели на это ужасное и замечательное зрелище, — тот, который сидит на кресле, был царем. Окружают его придворные, стражи и жены. Когда он умер, они привели сюда всех его приближенных, посадили их вокруг него и убили. Сдуйте слой пыли, и вы увидите на полу следы крови, сохранившиеся до сих пор, кроме того на черепах остались следы от ударов мечом.

Квик, обладавший пытливым умом, сделал несколько шагов и проверил ее слова.

— Черт! — сказал он, отбрасывая череп в сторону, — я рад, что не служу прежним властелинам Мура.

Македа улыбнулась и повела нас дальше.

— Вперед, друзья, — сказала она, — здесь еще много царей, а масло у нас может кончиться.

Мы пошли дальше и приблизительно в двадцати шагах увидели еще одно кресло, на котором и вокруг которого лежали кости людей, застывших в тех позах, в каких застала их смерть. Перед каждым из тех несчастных, которым пришлось и после гроба следовать за своим властелином, стоял поднос с его драгоценностями. Перед троном этого царя лежали также кости пса, а среди них валялся богато изукрашенный ошейник.

Мы снова пошли вперед к третьему кладбищу, если его так можно назвать, и здесь Македа указала на скелет мужчины, перед которым стоял поднос, покрытый различными медицинскими и хирургическими принадлежностями.

— Скажи, о врач Адамс, — сказала она с улыбкой, — хотел ли бы ты быть придворным врачом повелителей Мура?

— Нет, госпожа, — ответил я, — но я хочу осмотреть эти инструменты, если ты разрешишь мне это. — И, пока она шла вперед, я остановился и наполнил ими мои карманы. Позднее, рассмотрев внимательно эти врачебные инструменты, приготовленные неведомо сколько тысяч лет тому назад — по этому вопросу ученые до сих пор никак не могут согласиться, — я нашел, что многие из них с некоторыми изменениями продолжают быть в употреблении до наших дней.

Мне почти нечего прибавить к рассказу об этой необычайной и страшной гробнице. Мы переходили от царя к царю, пока не устали рассматривать человеческие кости и золото. Устал даже Квик и заметил, что в этой семейной могиле очень жарко и что мы можем считать остальных покойников как бы виденными, оттого что они похожи друг на друга, как вопросы на анкетах.

Но как раз в это время мы подошли к № 25 и остановились в изумлении, потому что этот царь был, по-видимому, самым великим из всех: вокруг него лежало раза в три больше скелетов, чем вокруг других, и несметные богатства, а кроме того среди костей находились небольшие статуэтки, изображавшие мужчин и женщин, а быть может — богов. Сам царь был горбуном, у него был огромный продолговатый череп, и он, наверное, был чудовищно уродлив. Быть может, его ум возмещал внешнюю немощность его тела, оттого что после смерти в жертву было принесено одиннадцать человек детей, из которых двое, судя по строению черепов, были его собственными детьми.

Никто не знает, что было в Муре и прилегающих землях, когда правил царь Горбун.

Увы! Как мало мы знаем о былом!

Глава 10

КВИК ЗАЖИГАЕТ СПИЧКУ
— Здесь мы повернем назад: эта пещера представляет собой большой круг, — сказала через плечо Македа.

Но Оливера, к которому она обращалась, не было подле нее. Он делал какие-то наблюдения позади кресла царя Горбуна, пользуясь каким-то инструментом, который он вынул из своего кармана.

Она подошла к нему и с любопытством спросила его, чем он занят и что такое он держит в руках.

— Мы называем это компасом, — ответил он, — и по нему я узнаю, что за моей спиной лежит восток, где встает солнце; он показывает мне также, на какой высоте над уровнем моря мы находимся, — ты никогда не видела моря, большого пространства воды, о Дочь Царей! Скажи, куда мы вышли бы, если бы могли пройти сквозь эту скалу?

— Мы вышли бы к львиноголовому идолу Фэнгов, так говорили мне, — ответила она. — Но я не знаю, на каком расстоянии от нас он находится — ведь я не могу видеть сквозь скалу. Друг Адамс, помоги мне налить масла в лампы — они начинают гаснуть, а все эти покойники совсем не веселое общество в темноте.

Я наполнил маслом лампы, а тем временем Орм спешно записывал что-то в свою записную книжку.

— Что ты узнал? — спросила она, когда он присоединился к нам не совсем охотно (ей пришлось несколько раз звать его).

— Не столько, сколько мог бы узнать, если бы ты не торопила меня, — ответил он и пояснил: — Мы стоим здесь недалеко от города Хармака, а за тем креслом, за которым я стоял, некогда был, как я думаю, проход, который вел туда. Но не спрашивай меня больше об этом, госпожа, я ничего не смогу сказать тебе с надлежащей точностью.

— Я вижу, что ты столь же скромен, сколько мудр, — ответила она насмешливо. — Можешь не говорить.

Оливер поклонился.

Мы пустились в обратный путь и проходили мимо бесчисленных групп скелетов, но не обращали теперь на них почти никакого внимания, оттого что душный воздух, наполненный пылью, оставшейся от того, что некогда было человеческим мясом, угнетающе действовал на нас. Единственное, на что наблюдательный Квик обратил мое внимание, было то, что чем дальше, тем все меньше становилось количество скелетов, окружавших кресла царей, а равно уменьшалась и ценность лежавших у их ног даров. В конце концов их окружали только несколько скелетов женщин, без сомнения принадлежавших любимым женам, которых убили именно за то, что они удостоились этой чести.

Последние цари сидели на своих креслах в полном одиночестве, совсем близко один от другого, имея подле себя только свои собственные драгоценности и регалии. И наконец последнее занятое кресло (дальше было несколько пустых кресел) занимал скелет женщины, как я сразу узнал по хрупкости костей и по небольшим размерам браслетов на руках. Она сидела совсем одна, без провожатых и без даров.

Македа стала было объяснять, что после землетрясения в Муре осталось очень немного народа и что обитатели его обеднели и ослабели до такой степени, что посадили править женщину, и что это было, вероятно, незадолго до того, как Абати захватили Мур, когда разговор этот внезапно был прерван тем, что лампа Квика погасла.

— Никогда нельзя быть спокойным с этими старинными лампами, — заворчал Квик. — Доктор! Ваша лампа тоже гаснет! — крикнул он вдруг, и моя лампа в самом деле тоже погасла.

— Светильни! — воскликнула Македа. — Мы позабыли захватить с собой светильни, а без них на что нам масло? Скорее! Мы еще далеко от входа в эту пещеру, а сюда никто не осмелится войти, чтобы искать нас, кроме первосвященника. — И, схватив Оливера за руку, она пустилась бегом, предоставив нам следовать за ними.

— Спокойствие, доктор, — сказал Квик, — спокойствие! В беде никогда не следует покидать товарища. Возьмите мою руку, доктор. Ага! Так я и думал — из спешки толку не будет. Смотрите! — И он показал мне на две быстро убегающие фигуры впереди нас, которые держали теперь только одну горящую лампу.

В следующее мгновение Македа обернулась, держа в руках продолжавшую гореть лампу, и стала звать нас. Я видел, как мигающее пламя осветило ее красивое лицо и как в его свете заблистали серебряные украшения на ее платье. Я видел ее одно мгновение, потом вдруг ее поглотила темнота, и там, где только что было пламя лампы, теперь мигала искра и вскоре угасла.

— Не двигайтесь с места, мы идем к вам, — крикнул Оливер, — кричите время от времени.

— Слушаю, сударь, — ответил Квик и немедленно же испустил громкий крик, который отдался от стен со всех сторон.

— Идем к вам, — ответил Оливер, но его голос звучал так далеко влево, что Квик счел лучше крикнуть еще раз.

В следующий раз они отозвались уже справа от нас, а потом очутились позади нас.

— Ничего не могу понять, сударь, звук отдается от стен, — сказал сержант, — подождите, я, кажется, нашел, в чем дело. — И, крикнув им, чтобы они подождали нас, мы отправились в ту сторону, где рассчитывали найти их.

Приключение это кончилось тем, что я споткнулся о скелет, упал среди подносов с сокровищами и ухватился за чей-то череп в полной уверенности, что это сапог Квика.

Он помог мне встать, и мы, не зная, что предпринять, сели на землю среди мертвецов и стали прислушиваться. Оливер и Македа были теперь, по-видимому, так далеко, что до нас едва доносились их голоса из таинственной темноты.

— Мы были совершеннейшими дураками, что так заторопились и в спешке забыли взять с собой спички. Теперь остается только ждать, — сказал я. — Без всякого сомнения, эти Абати в конце концов превозмогут свой страх перед привидениями и разыщут нас здесь.

Так прошло около получаса, но никаких признаков Абати и нашей скрывшейся пары не было. Квик начал рыться в своих карманах. Я спросил его, что он делает.

— Я уверен, что у меня где-то была здесь восковая спичка, доктор. Помню, что я нащупал ее в одном из карманов моего пиджака накануне отъезда из Лондона и решил не вытаскивать ее оттуда. Если бы мне только удалось найти ее, у нас был бы огонь, потому что у меня несколько факелов с собой, хотя я позабыл про них, когда гасли наши лампы.

Я мало надеялся на спичку сержанта и ничего не ответил ему. Он продолжал искать ее, пока, наконец, я не услышал его возглас:

— Черт возьми, вот она, в подкладке! Да, да, и головка цела. Ну, доктор, держите два факела; готово, есть план! — И он чиркнул спичку и поднес пламя к факелам.

Они запылали, и свет рассеял густую тьму, окружавшую нас. На мгновение мы увидели в свете этих факелов неожиданное и не неприятное зрелище. Я, кажется, забыл сказать, что в самом центре пещеры стояло что-то вроде алтаря и что я до сих пор не видел его. Алтарь этот представлял собой большой черный камень, на котором было высечено изображение глаза, и он стоял на пьедестале со ступенями и опирался на высеченных из камня лежащих сфинксов.

На нижней ступеньке, достаточно близко от нас, чтобы мы были в состоянии ясно разглядеть их, сидели Оливер Орм и Македа, Дочь Царей. Они сидели совсем близко друг к другу: правду сказать, рука Оливера обвилась вокруг стана Македы, ее голова покоилась на его плече, и, очевидно, он в это мгновение целовал ее в губы.

— Налево, кругом, — скомандовал сержант, — и жди!

Мы повернулись и подождали немного, потом начали кашлять (едкий дым от факелов попал в горло), пошли вперед и случайно натолкнулись на наших спутников. Признаюсь, что я не нашелся, что сказать, однако Квик благороднейшим образом выпутался из затруднительного положения.

— Рад вас видеть, капитан, — сказал он, обращаясь к Оливеру. — Сильно беспокоился за вас, сударь, пока случайно не нашел спички в подкладке моего пиджака. Если бы профессор был с нами, у него была бы куча спичек с собой — это говорит в пользу непрестанного курения, даже в присутствии дам. О, не удивительно, что молодая госпожа лишилась чувств, ведь здесь так жарко! Вам не следует отпускать ее, сударь. Сможете ли вы повести ее, сударь? Нам нужно двигаться. Не могу предложить вам свои услуги, оттого что поранил о зубы какого-то покойника ногу, к тому же руки у меня заняты факелами. Но, быть может, вы предпочтете доктора — что вы скажете на это? Вы можете сами повести ее? Прекрасно. Здесь такое эхо, что не разобрать слов. Идемте же, факелов хватит ненадолго, и вам, наверно, не хочется провести здесь всю ночь с этой дамой, тем более что вспыльчивые Абати могут обвинить вас в том, что вы это подстроили нарочно, не так ли? Возьмите даму под руку, доктор, и двинемся. Я пойду вперед с факелами.

На эту речь Оливер не ответил ни слова, а только поглядел на нас подозрительно. Македа, казалось, была без чувств, но, когда я предложил свои услуги в качестве врача, она пришла в себя и сказала, что в состоянии идти одна, — другими словами, опираясь на руку Орма.

Кончилось все это тем, что мы пошли вперед. Факелы начали уже гаснуть, когда мы обогнули угол, добрались до узкого наклонного прохода и, наконец, увидели лампу, поставленную в проходе в стене.

— Доктор, — сказал мне Оливер ночью, когда мы собирались лечь спать (должен сказать, что Оливер говорил непривычно и неестественно развязным тоном), — доктор, вы сегодня обратили внимание на что-нибудь в гробнице царей?

— О да, — ответил я. — Правда, я не так увлекаюсь археологией, как бедняга Хиггс, но это зрелище представляется мне единственным в мире. Если бы я был склонен философствовать на тему о разительном контрасте между этими мертвыми правителями и их молодой и красивой наследницей, преисполненной жизни и любви, — здесь он испытующе поглядел на меня, — любви к своему народу, которая…

— Довольно, Адамс! Я не нуждаюсь в философской проповеди с историческими параллелями. Заметили ли вы что-нибудь помимо костей и золота, когда этот невыносимый олух Квик так не вовремя зажег свет?

Я перестал уклоняться от прямого ответа.

— Если вы хотите знать правду, — сказал я, — я видел не слишком много, оттого что мое зрение стало довольно скверным. Но сержант, у которого превосходное зрение, полагает, что видел, как вы целовали Македу, и все ваше последующее поведение подтверждает это предположение. Поэтому-то он попросил меня повернуться к вам спиной. Но мы, разумеется, могли ошибиться. Правильно ли я вас понял — ведь вы говорите, что сержант ошибся?

Оливер немедленно проклял сержанта и его глаза, а потом выпалил:

— Вы не ошиблись, мы любим друг друга и поняли это внезапно, очутившись в темноте. По всей вероятности, необычная обстановка подействовала на наши нервы.

— С точки зрения морали я рад, что вы любите друг друга, — сказал я, — оттого что поцелуи, основанные исключительно на нервности, никак не могут быть рекомендованы. Но со всех остальных точек зрения создавшееся положение представляется мне ужасным, хотя Квик со свойственной ему осторожностью предостерегал меня от слишком поспешных выводов.

— Проклятый Квик! — повторил Оливер.

— Не проклинайте его, — ответил я, — а то ему придется перейти на службу к Барунгу, где он будет чрезвычайно опасен для нас. Послушайте, Оливер, это опасная затея — то, что вы вздумали делать.

— Не понимаю, почему. В Европе я спокойно могу жениться на ней, — ответил Орм.

— В Европе, но не здесь. Послушайте, Оливер, я давно говорил вам, что единственная вещь, которой ни в коем случае нельзя делать, это влюбиться в Дочь Царей.

— В самом деле? Вы говорили это? Я совсем забыл. Вы говорили мне столько различных вещей, доктор, — ответил он сравнительно спокойно, и только краска, которая залила его щеки, выдавала его.

В это мгновение Квик, вошедший незамеченным в комнату, сухо кашлянул и сказал:

— Не удивительно, доктор, что капитан не помнит этого. Ничто так не отшибает память, как сотрясение при взрыве. Солдаты даже забывают после взрыва гранаты, что они обязаны стоять на месте, а не бежать, как кролики. Знаю по собственному опыту.

Я рассмеялся, а Оливер пробормотал что-то такое, чего я не расслышал, но Квик продолжал невозмутимо:

— Все это так, но если капитан позабыл, тем больше оснований напомнить ему ваши слова. В тот вечер в доме профессора вы предупреждали его, сударь, и он ответил, что вам ни к чему хлопотать из-за прелестей какой-то негритянки…

— Негритянки? — вспылил Орм. — Я не мог так говорить. Я даже не думал этого, и вы просто нахал, что приписываете мне подобные выражения. Негритянки! Да ведь это святотатство!

— Очень сожалею, капитан, теперь я думаю, что вы сказали «негритянка», несколько поторопившись. Но я сам не могу бранить вас за вашу поспешность, оттого что я сам очутился по отношению к ней в том же положении, что и вы, хотя прекрасно понимаю разницу между вами и мной.

— Вы хотите сказать, что влюблены в Дочь Царей? — сказал Оливер, вытаращив на сержанта глаза.

— С вашего разрешения, капитан, я именно это хотел сказать. Раз кошка может смотреть на королеву, отчего же мне не любить ее? Тем более, что моя любовь вам не помеха. А Македа стоит вашей любви, оттого что она самая лучшая, самая красивая и самая храбрая маленькая женщина на всей земле.

Оливер схватил руку Квика и крепко пожал ее. Смею думать, что эта характеристика дошла до ушей Македы, так как с этих пор она обращалась со старым служакой с неизменной любезностью и вниманием.

Так как я не был влюблен и никто не пожимал мне руки, я предоставил им обоим рассуждать о достоинствах и качествах Дочери Царей, а сам отправился в постель. Я бранил себя за то, что не заставил Хиггса взять с собой в качестве специалиста по взрывчатым веществам непременно женатого человека. Но эти мысли не могли ничему помочь, тем более что и женатое состояние специалиста не служило достаточной гарантией.

Как все это кончится? — вот что волновало меня. Рано или поздно тайна будет открыта, оттого что Абати и особенно Джошуа страшно ревновали Македу к чужестранцу, к которому она была так милостива, и неустанно следили за ними. Что будет тогда? По законам Абати за такой проступок полагалась смерть — смерть грозила всякому, кто переступит за дозволенную черту в отношениях к Дочери Царей, и это не удивительно, оттого что она сидела на троне своих предков, будучи прямым потомком Соломона и Македы, Царицы Савской, следовательно, Абати не могли потерпеть, чтобы чья-либо иная кровь смешалась с кровью древнего рода.

Кроме того Оливер принес присягу Македе и тем самым подчинился законам страны. К тому же, зная характер Оливера и Македы, я не мог надеяться на то, что их отношения не пойдут дальше быстро преходящего флирта.

О! Они без сомнения подписали свой смертный приговор там, в Пещере Смерти, а заодно осудили на смерть и нас всех. Таков будет конец нашего приключения и моих поисков, которые я предпринял в надежде найти моего сына.

Глава 11

НЕУДАЧА
На следующее утро мы завтракали в мрачном настроении. Мы все как бы сговорились и ни словом не вспомнили событий вчерашнего дня и нашего ночного разговора.

Я хранил суровое молчание; Квик, казалось, был погружен в философические размышления, а Оливер был взволнован и возбужден, хотя и писал, как мне представляется, стихи. Во время завтрака появился посланный от Вальды Нагасты, сообщивший нам, что она желает видеть нас через полчаса.

Я побоялся, как бы Оливер не сболтнул какой-нибудь глупости, и коротко ответил, что мы придем. Посланный ушел, а мы стали ждать, удивляясь тому, что такое могло случиться, что ей понадобилось срочно говорить с нами.

В назначенное время нас провели в малую приемную, и в дверях я шепнул Оливеру:

— Ради вашего и ее спасения и ради нас всех, умоляю вас, не будьте опрометчивы! За вашим лицом следят не меньше, чем за вашими словами.

— Ладно, дружище, — ответил он, слегка покраснев. — Можете положиться на меня.

— Если бы это было так, — пробормотал я.

Мы церемонно вошли в комнату и поклонились Македе, сидевшей на кресле и окруженной военачальниками и судьями (среди которых был и Джошуа). Она как раз в это время говорила с двумя воинами довольно грубого вида, одетыми в простое коричневое платье. Она поклонилась нам и после обмена традиционными приветствиями сказала:

— Друзья, вот зачем я вызвала вас. Сегодня утром, когда вот эти два воина (они судебные чиновники) повели предателя Шадраха на казнь, он попросил отсрочки казни. Его спросили, зачем он просит об этом, раз его прошение о пересмотре дела отвергнуто, и он ответил, что если его помилуют, он может указать, каким образом можно спасти вашего спутника, которого они называют Темными Окошками.

— Каким образом? — разом спросили Орм и я.

— Не знаю, — ответила она, — но они поступили разумно, оставив его в живых. Привести его сюда.

Распахнулась дверь, и вошел Шадрах. Руки у него были связаны за спиной, а на ногах были цепи. Вид у него был испуганный, глаза бегали, а зубы стучали от ужаса. Он распростерся ниц перед Вальдой Нагастой, потом обернулся и пытался поцеловать сапог Орма. Стражи снова поставили его на ноги, и Македа заговорила, обращаясь к нему:

— Что ты хочешь сказать нам, предатель, раньше, чем ты умрешь?

— Это тайна, о Бутон Розы. Должен ли я говорить перед всеми?

— Нет, — ответила она и приказала большинству присутствующих удалиться, включая сюда и стражу, и судейских чиновников.

— Этот человек в отчаянии, а ты удалила всю стражу, — сказал Джошуа, нервничая.

— Я буду сторожить его, ваша светлость, — ответил Квик на своем дурном арабском языке и добавил по-английски, подойдя к Шадраху: — Ну, кисанька моя, веди себя прилично, или для тебя же будет хуже.

Когда все удалились, Шадраху снова было отдано приказание говорить и сказать, каким образом можно спасти того чужестранца, которого он сам предал в руки Фэнгов.

— Вот как, о Дочь Царей, — ответил он. — Темные Окошки, как мне известно, содержатся в самом теле великого идола.

— Откуда ты знаешь это?

— О госпожа, я знаю это, и, кроме того, то же говорил и султан Барунг, не правда ли? Я могу указать потайную дорогу к идолу, по которой можно пробраться к нему и спасти чужестранца. Когда я был молод, меня прозвали кошкой за то, что я хорошо умею лазать, и я нашел тогда эту дорогу. Позднее Фэнги взяли меня в плен и бросили меня львам, где я получил эти шрамы на лице, и по этой дороге я бежал от них. Сохрани мне жизнь, и я укажу тебе эту дорогу.

— Указать дорогу мало, — сказала Македа. — Пес, ты должен спасти чужестранца, которого ты предал. Если ты не спасешь его, ты умрешь. Понял?

— Это трудное дело, госпожа, — ответил Шадрах. — Разве я бог, чтобы обещать тебе спасти чужестранца, которого, быть может, уже нет в живых? Все же я сделаю все, что в моих силах, зная, что если мне не удастся спасти его, ты убьешь меня, а если я спасу его, ты пощадишь мою жизнь. Как бы то ни было, я покажу вам дорогу к тому месту, где его содержат (или содержали), но предупреждаю, что дорога эта очень трудна и опасна.

— Там, где ты можешь пройти, пройдем и мы, — сказала Македа. — Скажи нам теперь, что мы должны сделать.

Он сказал ей это. Когда он кончил говорить, вмешался принц Джошуа, заявивший, что не подобает Дочери Царей предпринимать такое опасное путешествие.

Она выслушала все его доводы и поблагодарила его за заботы о ней.

— Все-таки я отправляюсь туда, — сказала она, — не ради чужестранца, которого прозвали Темные Окошки, а оттого, что я должна знать потайную дорогу из Мура и в Мур, раз такая дорога существует. Я готова согласиться с тобой, дядя, что во время такого путешествия мне не следует оставаться без защитника, и поэтому прошу тебя быть готовым выступить с нами в путь ровно в полдень.

Джошуа начал было изворачиваться, но она не желала слушать никаких отговорок.

— Нет, нет, — сказала она, — ты слишком скромен. В этом деле замешана честь всех Абати, оттого что Абати, увы, предал Темные Окошки, и поэтому Абати же, а именно ты сам, должен спасти его. Ты не раз говорил мне, дядя, о том, как хорошо ты умеешь лазать по скалам, и теперь тебе следует показать перед этими чужестранцами твою ловкость и отвагу. Это приказание, поэтому не возражай. — И она встала в знак того, что аудиенция окончена.

Вечером этого же дня Шадрах привел небольшой отряд к краю пропасти, ограничивавшей Мур с запада, привел по одному ему известным горным тропинкам. В полутора тысячах футов ниже нас расстилалась огромная равнина, на которой, на расстоянии многих миль от нас, можно было разглядеть город Хармак. Но идола в долине мы видеть не могли, так как мы находились прямо над ним и скалы скрывали его от наших глаз.

— Что же теперь? — спросила Македа, переодетая в костюм крестьянки, который очень шел к ней. — Вот утес, там равнина, но дороги между ними я не вижу, и мой мудрый дядя, принц Джошуа, утверждает, что он никогда не слыхал о такой дороге.

— Госпожа, — ответил Шадрах, — теперь я веду всех вас, и вы должны следовать за мной. Но раньше нужно посмотреть, все ли готово.

Он обошел отряд и сосчитал количество участников. Всего нас было шестнадцать человек: Македа и Джошуа, трое европейцев, вооруженных винтовками и револьверами, наш проводник Шадрах и несколько горцев, которых выбрали за их сметливость и храбрость. Эти последние несли веревки, лампы и длинные легкие лестницы, которые можно было связывать между собой.

Проверив всех участников экспедиции и осмотрев лестницы, Шадрах подошел к группе кустов, которые росли на самом краю пропасти. Там он разыскал и сдвинул с места большую каменную плиту и открыл таким образом начало лестницы, ступени которой теперь были почти совсем смыты и источены водой, в дождливое время года стекавшей по этому естественному желобу.

— Вот дорога, которой в древние времена пользовались обитатели Мура, — сказал Шадрах. — Я случайно открыл ее, будучи еще мальчиком. Но пусть тот, кто боится, не пытается спускаться по ней, оттого что она крута и трудна.

Джошуа, которого успели сильно утомить долгая поездка верхом и переход по горам, стал умолять Македу отказаться от мысли спуститься по этой ужасной лестнице, и Оливер поддерживал его немногими словами, которые он сопровождал чрезвычайно выразительными взглядами: в данном случае принц и он желали одного и того же, хотя поводы желать этого были у них разные.

Но она и слушать их не хотела.

— Дядя, — сказала она, — чего мне бояться, когда здесь ты, опытный путешественник по горам? Раз доктор, который по своим годам мог бы быть отцом любого из нас (поскольку речь шла о Джошуа, это можно было оспаривать), собирается идти, отчего не идти также и мне? Кроме того, если бы я осталась здесь, тебе пришлось бы тоже остаться подле меня, чтобы охранять меня, а я ни за что не простила бы себе, если из-за меня ты лишился бы возможности принять участие в столь замечательной экспедиции. Кроме того, я, подобно тебе, люблю лазать по скалам. Поэтому не будем терять времени.

Мы начали спускаться. Впереди всех был Шадрах, а непосредственно за ним следовал Квик, заявивший, что будет сторожить его. За Квиком шла группа горцев, которые несли лестницы, лампы, масло, съестные припасы и разные другие вещи. Затем следовала вторая партия в составе двух горцев, за которыми спускались Оливер, Македа и я, наконец Джошуа. Остальные горцы составляли арьергард и несли запасные веревки, лестницы и тому подобное. Так началось это необычайное путешествие.

На расстоянии первых двухсот футов ступени, хотя они и были стерты и шли вниз почти отвесно (самый спуск напоминал шахту какого-нибудь рудника), не представляли особенных трудностей ни для кого из нас, кроме Джошуа, который пыхтел и ворчал над моей головой. За первым колодцем последовал коридор с довольно крутым наклоном, который шел на восток на протяжении около пятидесяти шагов, а в конце его находилось начало второй шахты, почти такой же глубокой, как первая, но с еще более потертыми и сношенными ступеньками, которые, вероятно, подмыла вода, и теперь еще продолжавшая журчать по стенам колодца. Кроме того напор воздуха, стремившегося снизу, задувал лампы, и трудно было не дать им погаснуть.

У дна этой второй шахты ступеньки почти исчезли, так что лезть стало очень опасно. Здесь Джошуа поскользнулся и с воплем ужаса соскользнул вниз и сел мне на спину; если бы я, к счастью, крепко не держался в это мгновение руками и ногами, он столкнул бы меня на Македу и мы все упали бы вниз, на верную смерть.

Жирное и перепуганное создание уцепилось руками за мою шею и чуть не задушило меня. Когда я уже почти лишился чувств под его тяжестью, подоспели горцы, которые шли сзади нас, и сняли его с меня. Я отказался спуститься хотя бы на одну ступеньку, пока он будет идти непосредственно за мной, они приняли его на свое попечение, и мы стали спускаться по приставной лестнице, которую поставили шедшие впереди горцы. Так мы добрались до дна второго колодца, где начинался новый наклонный и ведущий на восток проход, оканчивающийся у входного отверстия третьей шахты.

Здесь возник трудный вопрос о том, как же быть с Джошуа, который клялся, что не может идти дальше, и требовал, чтобы его доставили на вершину скалы, хотя Шадрах и уверял его, что теперь дорога будет много легче. Нам пришлось сообщить обо всем этом Македе, и она разрешила вопрос несколькими словами.

— Дядя, — сказала она, — ты говоришь, что не можешь идти вперед, а мы не можем тратить времени и отрядить людей, чтобы отвести тебя назад. Поэтому тебе, по-видимому, придется оставаться там, где ты находишься теперь, пока мы не вернемся, а если мы не вернемся, самому выбраться из колодца. Прощай. Это место достаточно удобно и вполне безопасно. Если ты благоразумен, ты подождешь нас здесь.

— Бессердечная женщина! — закричал Джошуа, который трясся от страха и ярости. — Так ты хочешь бросить твоего жениха и возлюбленного и оставить его одного в этой проклятой дыре, а сама будешь лазать по скалам с чужеземцами, как дикая кошка? Если я останусь, ты тоже останешься со мной.

— И не подумаю, — ответила Македа решительно. — Разве хорошо, если будут говорить, что Дочь Царей не посмела пойти туда, куда пошли ее гости?

В конце концов Джошуа все же отправился вместе с нами в центре третьей группы горцев, которым пришлось буквально нести его на руках.

Шадрах был прав, и начиная с этого места ступени были в лучшем состоянии, нежели прежде. Но только они казались еще более бесконечными, и раньше, чем мы добрались до дна колодца, я рассчитал, что мы, должно быть, спустились на добрых тысячу двести футов. Наконец, когда я ужасно устал, а Македа до такой степени обессилела, что вынуждена была опираться на Оливера, таща меня за собой на веревке, как собаку, мы внезапно увидели сверкнувший издали через большое отверстие дневной свет. У входного отверстия в новый колодец мы нашли Шадраха и остальных, ожидавших нас. Он поклонился и сказал, что мы должны развязать веревки, оставить здесь наши лампы и пойти за ним. Оливер спросил, куда ведет этот новый колодец.

— В другой коридор, находящийся еще ниже. Но вы вряд ли станете исследовать его, оттого что он кончается в большой яме, где Фэнги держат священных львов.

— Разумеется, — ответил Оливер, которого в действительности это очень интересовало, и поглядел на Квика. Тот свистнул в ответ и кивнул головой.

Потом мы последовали за Шадрахом и очутились на небольшой площадке размерами с площадку для игры в теннис, высеченную руками людей или силами природы возникшую на лицевой стороне огромного утеса. Подойдя к краю этой площадки, заросшей папоротниками и кустами, за которыми нас нельзя было бы разглядеть, даже если бы кто-нибудь и смотрел снизу, мы увидели, что отвесный обрыв тянулся вниз на много сотен футов. Однако мы в это мгновение почти не обратили внимания на зияющую бездну, отчасти оттого, что она была погружена в тень, отчасти же по другой причине.

Прямо перед нами высилось нечто, что мы сперва приняли за округлый склон холма продолговатой формы, к которому вела гигантская труба, заканчивавшаяся скалой, высеченной в форме куста и объемом достигавшей размеров двухэтажного домика. Эта скала находилась прямо против небольшой площадки, на которой мы стояли, на расстоянии не более тридцати, самое большее сорока шагов от нас.

— Что это? — спросила Македа Шадраха и показала прямо перед собой, возвратив одному из горцев чашу, из которой она напилась воды.

— Это, о Вальда Нагаста, — ответил он, — не что иное, как спина огромного идола Фэнгов, высеченного из камня наподобие льва. Большая каменная труба с утолщением на конце — это хвост льва. Площадка, на которой мы стоим, без сомнения служила в древние времена жрецам Мура для того, чтобы незамеченными наблюдать за идолом. Смотри, — и он указал на следы в скале, — я думаю, что некогда здесь был подъемный мост, по которому можно было переходить на хвост божественного льва, но, вероятно, уже много лет этого места не существует больше. И все же я проделал этот путь без помощи моста.

Мы в изумлении поглядели на него, и в наступившем вслед за этим молчании я услыхал, как Македа прошептала Оливеру:

— Быть может, этим путем тот, кого мы прозвали Кошкой, бежал от Фэнгов или, быть может, сносился с ними в качестве шпиона.

— Или же он лжец, госпожа, — перебил ее Квик, тоже услыхавший ее слова, — и этот вывод, надо признаться, напрашивался сам собой.

— Зачем ты привел нас сюда? — спросила теперь Македа.

— Разве я не сказал тебе этого в Муре, госпожа? Чтобы спасти Темные Окошки. Слушайте. Фэнги обычно позволяют тем, которые заключены в теле священного идола, гулять без всякой охраны по спине этого идола при восходе и при закате солнца. По меньшей мере они разрешают такие прогулки Темным Окошкам — не спрашивай меня, откуда мне это известно. Вот что я придумал. У нас имеется с собой лестница, которая достанет с того места, где мы стоим, до хвоста идола. Когда чужестранец появится на спине божества (а я уверен, что он сделает это, если только он жив, в чем я тоже не сомневаюсь), кто-нибудь из нас должен перебраться через пропасть и привести его сюда. Пожалуй, всего лучше будет, если это сделает чужестранец Орм, оттого что если я пойду туда один или даже вместе с этим человеком, после всего случившегося Темные Окошки может не поверить мне.

— Глупец, — перебила его Македа, — сделать это невозможно.

— О госпожа, это не так трудно, как кажется. Несколько шагов над пропастью, а потом сотня футов вдоль львиного хвоста, совсем плоского в верхней части и довольно широкого, чтобы по нему можно было бежать, — это не трудно. Впрочем, если чужестранец Орм боится, хотя я не думаю этого, потому что столько слышал об его храбрости… — Плут пожал плечами и замолчал.

— Боится?! — сказал Орм. — Ну да, я не стыжусь бояться такого путешествия. Но раз это нужно, я сделаю это, но не раньше, чем увижу моего друга совсем одного там, на скале, так как ты мог выдумать всю эту затею, чтобы предать меня Фэнгам, среди которых, я знаю, у тебя есть друзья.

— Это безумие, ты не пойдешь туда, — сказала Македа. — Ты упадешь в пропасть и разобьешься насмерть. Я говорю тебе, ты не пойдешь!

— Отчего бы ему не пойти, племянница? — вмешался Джошуа. — Шадрах прав; мы много слышали об отваге этого язычника. Пусть же он докажет ее на деле.

Она обернулась к принцу подобно тигрице.

— Прекрасно, дядя, тогда ты пойдешь вместе с ним. Без сомнения, представитель древнейшего рода Абати не побоится сделать то, на что отваживается «язычник».

Джошуа моментально замолчал, и я не припомню даже, что он говорил или делал в течение всей последовавшей за этим сцены.

Теперь наступило молчание и Оливер сел наземь и начал снимать свои ботинки.

— Зачем ты раздеваешься, друг? — взволнованно спросила Македа.

— Госпожа, — ответил он, — удобнее будет переходить на ту сторону пропасти в одних чулках. Не бойся, — прибавил он, — я с детства привык лазать таким образом и даже учил этому солдат, когда служил в войске у себя на родине, хотя такого опасного перехода мне делать не приходилось.

— И все же я боюсь, — сказала она.

Тем временем Квик тоже сел наземь и стал стягивать свои сапоги.

— Что вы делаете, сержант? — спросил я.

— Приготовляюсь сопровождать капитана, доктор, — ответил он.

— Чепуха, — сказал я, — вы слишком стары для этого. Скорее мне следовало бы пойти туда, оттого что там, по всей вероятности, находится мой сын, и все же я не решаюсь на это. У меня может закружиться голова, и я своим падением только наделаю шума.

— Разумеется, — вмешался Оливер, который слышал наш разговор, — здесь я распоряжаюсь, и я запрещаю вам двинуться с места. Помните, сержант, что если со мной что-нибудь случится, на вас лежит обязанность наблюдать за взрывчатыми веществами и пустить их в ход в случае надобности — ведь кроме вас никто не сможет этого сделать. Теперь последите за приготовлениями и проверьте, все ли в порядке, а я хочу отдохнуть. Боюсь, что все это бесцельно и мы даже не увидим профессора. Во всяком случае, нужно быть готовым.

Квик и я отправились наблюдать за приготовлениями, которые состояли в том, что связали между собой две небольшие лестницы и укрепили их с помощью планок, принесенных нами с собой. Я спросил, кто же кроме Шадраха и Орма отправится на ту сторону пропасти, и мне ответили, что все боятся идти. Наконец выискался один доброволец, горец по имени Яфет, которому Дочь Царей обещала дать значительное пространство земли, в случае его гибели эта земля должна была перейти к его родственникам.

Наконец все было готово, и мы стали ждать молча. Нервы у всех были напряжены до последней степени.

Тишину вдруг прервал ужасающий грохот, донесшийся из пропасти снизу.

— Это час, когда кормят священных львов, которых Фэнги содержат в темных пещерах у основания идола, — объяснил нам Шадрах. Потом он прибавил: — Если его не удастся спасти, Темные Окошки будет отдан на растерзание львам сегодня ночью, оттого что сегодня полнолуние и Фэнги справляют праздник в честь Хармака, хотя, быть может, его оставят в живых до следующего полнолуния, когда все Фэнги соберутся сюда, чтобы молиться божеству.

Это заявление отнюдь не подняло нашего настроения.

В долине Хармака начали собираться тени, и мы узнали по ним, что солнце заходит за горы. Если бы небо на востоке не было необычайно ясно и не светилось бы странным образом, пропасть давно покрылась бы мраком. Теперь далеко-далеко от нас на скале, которая по нашим догадкам изображала голову льва, мы увидели на фоне неба небольшую фигурку, которая начала петь. Услышав чуть доносившийся до нас голос, я едва не лишился чувств и наверно упал бы, если бы Квик не поддержал меня.

— Что с вами, Адамс? — спросил Орм, взглянув на меня с того места, где он сидел, шепотом разговаривая с Македой, в то время как жирный Джошуа сердито следил за нами, стоя поодаль. — Вы увидели Хиггса?

— Нет, — ответил я, — но теперь я знаю, что мой сын еще жив. Это его голос. О, спасите и его, если только сможете!

Кто-то сунул мне в руки бинокль, но я был так взволнован, что не в силах был разглядеть что-нибудь. Квик взял его у меня и стал говорить о том, что видит.

— Высокий, стройный, в белом платье, но лица не могу разглядеть — темно и далеко. Можно было бы окликнуть его, но этак мы себя выдадим. Ага! Он окончил гимн и ушел — прыгнул в какое-то отверстие в скале. Ну, доктор, раз он может прыгать, значит, он здоров — поэтому ободритесь, ведь и это уже кое-что.

— Да, — ответил я и повторил за ним: — Это уже кое-что, но мне все же хотелось бы большего после стольких лет поисков. Подумать только, что я так близко от него и что он ничего не знает об этом!

Когда окончился гимн и мой сын исчез, на спине идола появилось трое воинов Фэнгов, здоровых молодцов в длинных плащах, вооруженных копьями, а за ними трубач с трубой или выдолбленным слоновым бивнем. Они прошли по спине идола от затылка до основания хвоста, по-видимому, дозором. Не обнаружив ничего (они не могли видеть нас за кустами и, вероятно, даже не знали о существовании самой площадки, на которой мы притаились), они вернулись обратно, трубач протрубил пронзительный сигнал, и раньше, чем донеслось эхо трубного звука, исчезли.

— Обычный дозор при заходе солнца, — сказал сержант. — А кисанька-то не врет, вот и он сам. — И Квик указал на фигуру, внезапно выросшую из черного утеса, составлявшего спину идола.

Это был Хиггс, Хиггс, вне всякого сомнения. Хиггс в измятом солнечном шлеме и с темными очками на носу; Хиггс, куривший свою большую пенковую трубку и что-то записывавший в записную книжку с таким же спокойствием, как если бы он стоял перед каким-нибудь новым приобретением в Британском музее.

Я с изумлением воззрился на него, потому что никак не мог поверить, что нам действительно удастся снова увидеть его, тогда как Орм спокойно поднялся на ноги с того места, где он сидел подле Македы, и сказал:

— Да, это он. Хорошо. Перекиньте лестницу, а ты, Шадрах, ступай вперед, чтобы я мог быть уверен, что ты не выкинешь какой-нибудь штуки.

— Нет, — вмешалась Македа, — этот пес не пойдет с вами, так как он ни за что не вернется обратно от своих друзей Фэнгов. Ты, — прибавила она, обращаясь к Яфету, тому горцу, которому она обещала дать земли, — ступай впереди и держи другой конец лестницы, пока чужестранец будет переходить по ней. Если он вернется назад невредим, твоя награда будет удвоена.

Яфет поклонился, лестницу перекинули, и конец ее лег на шершавую поверхность камня, изображавшую волосы на конце хвоста сфинкса.

Горец помедлил мгновение, подняв кверху руки. Он, по-видимому, молился. Потом он попросил своих товарищей крепче держать конец лестницы; попробовав ногой ее крепость, спокойно прошел по ней, и вскоре мы увидели его сидящим и держащим противоположный конец ее.

Настал черед Оливера. Он кивнул головой Македе, которая сделалась бледна, как бумага, и шепнул ей несколько слов, которых я не расслышал, потом он повернулся ко мне и пожал мне руку.

— Если это будет можно, спасите также моего сына, — прошептал я.

— Сделаю все от меня зависящее, — ответил он. — Сержант, если со мной что-нибудь случится, вы знаете ваш долг.

— Буду стараться следовать вашему примеру, капитан, что бы ни случилось, хотя это будет нелегко, — ответил Квик несколько охрипшим голосом.

Оливер встал на лестницу. Ему надо было сделать по ней не больше двенадцати или пятнадцати шагов, и первую половину этой дороги он выполнил прекрасно. Но когда он был на самой середине лестницы, дальний конец ее соскользнул немного, несмотря на все усилия Яфета удержать его на месте, и вся лестница наклонилась на вершок вправо, так что Оливер едва не свалился с нее в пропасть. Он закачался, как тростник под ударом ветра, сделал еще шаг вперед и медленно опустился на четвереньки.

— Ах! — крикнула Македа.

— Язычник потерял голову, — начал было Джошуа с нескрываемым торжеством в голосе. — Он…

Больше ничего сказать ему не удалось, оттого что Квик обернулся и дико погрозил ему кулаком, крикнув ему по-английски:

— Придержи пасть, если не хочешь отправиться вслед за ним, жирная свинья! — И Джошуа, который понял жест, если он не понимал слов, замолчал немедленно.

Теперь горец у другого конца лестницы сказал Орму:

— Не бойся, лестница цела и держится крепко.

С мгновение Оливер продолжал стоять на четвереньках на доске, которая отделяла его от ужасной смерти в пропасти. Потом, в то время как мы в смертной тоске глядели на него, он снова встал на ноги и с великолепным хладнокровием перешел на другую сторону пропасти.

— Неплохо сделано, а? — сказал Квик, обращаясь к Джошуа. — Что же, ваше высочество, не изволите смеяться? Нет, лучше вы бросьте этот ножик. — И он вырвал из рук принца кинжал, который тот вертел, не спуская своих выкаченных глаз с сержанта.

Македа заметила эту сцену и вмешалась.

— Дядя, — сказала она, — смелые люди там рискуют жизнью, а ты сидишь здесь в безопасности. Прошу тебя, не шуми и не ссорься ни с кем.

Мгновение спустя мы и думать позабыли о Джошуа, следя за драмой, разыгравшейся по другую сторону пропасти. Задержавшись на мгновение, чтобы передохнуть, Орм встал и начал взбираться на похожий на куст утес, пока не добрался до каменной трубы, изображавшей хвост сфинкса. Здесь он обернулся и помахал нам рукой, а потом пошел вслед за горцем, следуя за изгибами хвоста, к тому месту, где хвост сливался с телом идола. Здесь ему пришлось преодолеть некоторую трудность, так как влезть по такому склону на широкую террасоподобную спину сфинкса было нелегко. Наконец он взобрался на нее, на мгновение скрылся с глаз в ложбине, обозначавшей поясницу зверя (она, разумеется, имела несколько футов в глубину), и снова появился, быстро двигаясь по направлению к плечам. Все это время Хиггс стоял к нам спиной и не видел ровно ничего из всего происходившего.

Обогнав Яфета, Оливер подошел к профессору и дотронулся до его плеча. Хиггс обернулся, взглянул на обоих и сразу — от удивления — сел наземь, или, вернее сказать, на спину сфинкса. Они подняли его на ноги, Орм указал на скалу, где мы находились, и, по-видимому, объяснял Хиггсу положение. За этим последовал недолгий и оживленный разговор. В бинокль мы могли даже разглядеть, что Хиггс отрицательно качал головой. Он сказал им что-то, и они пришли к соглашению, оттого что теперь он повернулся, сделал несколько шагов вперед и скрылся — как я узнал позднее, чтобы позвать моего сына, без которого он не хотел бежать.

Прошло несколько мгновений; они показались нам годом, но на самом деле прошло не больше минуты. Мы услышали крики. Белый шлем Хиггса снова появился, потом появилось его тело, за которое уцепились два Фэнга. Он закричал по-английски, и его слова ясно долетели до нас:

— Спасайтесь! Я задержу этих чертей! Бегите, бегите же, проклятый дурак!

Оливер колебался, хотя горец и толкал его, пока не появились головы еще нескольких Фэнгов. Потом, сделав движение рукой, выражавшее его отчаяние, он побежал прочь. Оливер бежал первым, за ним следом Яфет, которого он обогнал, а за ними несколько жрецов или стражей, размахивавших ножами.

Позади всех Хиггс катался по земле с вцепившимися в него Фэнгами.

Все остальное совершилось с головокружительной быстротой. Орм соскользнул по крутому склону с тела идола на его хвост и побежал по нему. Горец не отставал от него, а за ними следовали три Фэнга.

Они бежали по хвосту сфинкса, как если бы это была беговая дорожка. Оливер вскочил на лестницу, один конец которой мы крепко держали, и уже добрался до середины ее, когда внезапно услыхал крик своего спутника. Он остановился и увидел, что один из Фэнгов схватил Яфета за ногу и уронил его вниз лицом на лестницу.

Оливер остановился и медленно повернулся, одновременно с этим доставая свой револьвер. Потом он прицелился и выстрелил, и Фэнг отпустил Яфета, взмахнул руками и рухнул в пропасть. Дальше я помню уже, что они были среди нас и кто-то крикнул:

— Столкните лестницу!

— Нет, — сказал Квик, — подождите немного.

Я едва успел удивиться, чего он хочет ждать, как уже увидел, что трое отважных Фэнгов идут по ней, положив руки на плечи переднему, в то время как их товарищи подбадривали их.

— Теперь толкай, братцы! — крикнул сержант, и мы столкнули лестницу. Бедные Фэнги, они были достойны лучшей участи.

— Всегда следует нанести урон врагу, когда представляется к тому случай, — заметил сержант, открывая огонь по Фэнгам, которые столпились теперь на спине идола. Они однако вскоре оставили эту позицию, кроме одного или двух раненых или убитых, которые остались там.

Воцарилось молчание, и я услышал, как Квик сказал Джошуа на своем сквернейшем арабском языке:

— Ну что, ваше королевское высочество, все еще продолжаете думать, что мы, язычники, трусы, хотя эти Фэнги такие же хорошие люди, какими мы были когда-то?

Джошуа уклонился от спора, и я обернулся к Оливеру, который закрыл лицо руками и, казалось, плакал.

— Что с тобой, друг? Что с тобой? — услышал я голос Македы — голос, полный слез. — Ты совершил великий подвиг, ты вернулся невредим — значит, все в порядке.

— Нет, — ответил он, забыв все титулы: в таком он был отчаянии, — все нехорошо. Мне не удалось спасти моего друга, и сегодня ночью они бросят его на растерзание львам. Он сам сказал мне это.

Македа не нашлась, что ответить, и протянула руку горцу, сопровождавшему Оливера. Тот поцеловал ее руку.

— Яфет, — сказала она, — я горжусь тобой; я учетверяю твоюнаграду, и отныне ты будешь начальником моих горцев.

— Скажите нам, что случилось, — попросил я Орма.

— Вот что, — ответил он. — Я вспомнил о вашем сыне, и Хиггс тоже вспомнил о нем. Он сказал, что ни за что не хочет бежать без него и что его недолго позвать, оттого что он находится как раз под нами. Он пошел за ним и, наверное, натолкнулся вместо него на стражей, которые, я так думаю, услышали, как мы говорили наверху. Все остальное вы знаете не хуже моего. Сегодня ночью, через два часа после того, как встанет полная луна, совершится церемония жертвоприношения, и бедного Хиггса бросят в львиный ров. Когда мы увидели его, он как раз писал в записной книжке свое завещание, которое Барунг обещал переслать нам.

— Доктор, — сказал мне сержант, — не согласитесь ли вы послужить мне переводчиком? Я хочу переговорить с Кошкой, а моего знания арабского языка, может, пожалуй, не хватить.

Я согласился, и мы отправились к краю площадки, где стоял Шадрах, следя за всем происходившим.

— Слушай, Кошка, — сказал сержант (я передаю его подлинные слова, а не так, как я переводил их), — хорошенько слушай меня и помни, что если ты солжешь или будешь строить каверзы, либо ты, либо я — один из нас двоих не доберется до вершины этой скалы заживо. Понял?

Шадрах ответил, что он понял.

— Ну вот. Ты говорил, что был однажды пленником Фэнгов и что тебя бросили на съедение этим священным львам, но что ты спасся от них. Расскажи нам, как тебе удалось бежать.

— Вот как, Квик. После церемонии, которой я не стану вам описывать, меня опустили в корзине, в которой спускают львам еду, в тот ров, где их кормят, и вытряхнули из корзины вместе с остальным мясом. Тогда на цепях подняли решетчатую дверь в этот ров, и львы ворвались в него, чтобы сожрать меня.

— Ну, а дальше что случилось, Шадрах?

— Что случилось? Я, разумеется, спрятался в тени и прижался к скале, пока одна чертовка львица не учуяла меня и не ударила меня. Вот, смотрите, вот следы ее когтей. — И он показал на шрамы на своем лице. — Эти когти обожгли меня, как укус скорпиона, и я совсем обезумел. Страх, который оставил меня, снова овладел мною, когда я увидел ее желтые глаза. Я полез вверх по скале, как лезет по стене кошка, за которой гонятся псы. Я цеплялся за ее шероховатую поверхность ногтями, пальцами, зубами. Лев подпрыгнул вверх и вырвал у меня клок мяса из ноги, вот здесь, здесь. — И он показал нам рубцы, которые мы с трудом могли разглядеть в полутьме. — Лев отбежал назад, чтобы прыгнуть снова. Повыше себя я заметил крохотный выступ в стене, на котором едва мог бы усидеть ястреб. Я уцепился за него и подтянул ноги, так что лев промахнулся. Я сделал такое усилие, какое человек может сделать раз в своей жизни. Кое-как я взобрался на этот выступ; я поставил на него колено, а сам прижался к скале всем телом, чтобы как-нибудь сохранить равновесие. И тут скала подалась, и я упал внутрь какого-то туннеля. Потом я в темноте добрался до выхода из этого туннеля. Что это был за путь! В темноте, ощупью, ползком, как павиан, тысячу раз рискуя жизнью, я продвигался вперед. Две ночи и два дня отнял у меня этот путь, и к концу второго дня я уже не соображал ничего. И все же я выбрался оттуда, и вот за это мой народ назвал меня Кошкой.

— Понимаю, — сказал Квик, и в голосе его слышалось уважение, — и хоть ты и здоровая каналья, ты смелый человек. А теперь скажи мне, и не забывай того, что я говорил тебе, — он похлопал по рукоятке своего револьвера, — ров, в котором кормят львов, находится там же?

— Полагаю, что так, о Квик; не понимаю, зачем Фэнгам переносить его в другое место. Жертв спускают вниз из брюха бога, оттуда, где подле ребер имеются двери. Место кормежки находится в пещере в скале; площадка, на которой мы стоим, находится прямо над ней. Никто не видел, как я спасся, и поэтому никто не искал, каким образом я это сделал, оттого что все думали, что я погиб, подобно тысячам жертв. Никто не входит сюда, пока львы не вернутся в те пещеры, где они спят, и пока надсмотрщики не опустят сверху решетчатых дверей. Слышите? — Мы прислушались и услыхали внизу скрип и грохот. — Опускают решетки — львы поели. Когда Темные Окошки бросят вниз, а с ним вместе, быть может, и других, решетки эти снова поднимут.

— А отверстие в скале все еще на месте, Шадрах?

— Без сомнения, хотя я и не спускался больше туда.

— Ну, мой мальчик, тебе придется, значит, сходить туда, — мрачно заметил Квик.

Глава 12

ЛЬВИНАЯ ПЕЩЕРА
Мы вернулись к остальным и пересказали им все, что узнали от Шадраха.

— Что вы собираетесь делать, сержант? — спросил Оливер, выслушав нас. — Я не в состоянии ничего придумать.

— Я пройду через отверстие, о котором нам говорил Кошка, и спущусь в львиную пещеру. Когда они спустят туда профессора и поднимут решетки, я с помощью моей винтовки оттесню назад львов, он тем временем взберется вверх по лестнице, а я последую за ним, если смогу.

— Превосходно, — сказал Орм, — но вы не можете идти туда один. Я пойду с вами.

— И я тоже, — сказал я.

— О чем вы рассуждаете? — спросила Македа, которая не поняла ни слова из нашего разговора.

Мы объяснили ей, в чем дело.

— Друг, — сказала она Оливеру укоризненно, — неужели ты еще раз хочешь рисковать жизню? Ведь это значит испытывать судьбу.

— Я не могу оставить своего друга на съедение львам, госпожа, — ответил он.

Поспорив немного, мы уговорились, что спустимся вниз до уровня пещеры, если это окажется возможным. Здесь Оливер и Квик вместе с Яфетом, который немедленно вызвался сопровождать их, спустятся в самую пещеру, а я с несколькими горцами останусь у входа в проход, чтобы прикрывать их отступление. Я просил, чтобы мне позволили принять более активную роль в экспедиции, но они и слышать не хотели об этом, говоря не без основания, что я лучший стрелок из нас троих и смогу принести куда больше пользы, оставаясь наверху, если только месяц будет ярко светить, как мы на это надеялись.

Про себя я понимал, что они считают меня слишком старым, чтобы принять участие в таком деле, и не хотят подвергать меня опасности.

Теперь встал вопрос относительно того, кто спустится вниз в последний туннель перед местом решительного боя. Оливер хотел, чтобы Македа отправилась обратно на вершину скалы и ждала нас там, но она ответила, что не в состоянии совершить обратное восхождение без нашей помощи и что она твердо решилась видеть конец нашего предприятия. Даже Джошуа не хотел возвращаться. Я думаю, что он хорошо знал нелюбовь к нему горцев и боялся остаться с ними один.

Мы предложили ему остаться там, где он находится теперь, и ждать нашего возвращения, если нам вообще суждено вернуться, но этот проект понравился ему еще меньше. Он напирал на то обстоятельство, на которое мы в свое время не обратили достаточного внимания, а именно, что теперь Фэнги знали о существовании прохода, по которому мы пришли, и не замедлят проделать то же, что мы сделали, то есть перекинуть мост и попытаться штурмовать Мур отсюда.

— И что я буду делать, если они найдут меня здесь одного? — прибавил он взволнованно.

Македа ответила, что не знает, но что разумно будет завалить проход камнями так, чтобы сделать его надолго непроходимым.

— Да, — ответил Орм, — а если нам удастся выбраться отсюда, мы взорвем весь колодец и окончательно уничтожим возможность пользоваться им.

— Он мог бы еще пригодиться нам, капитан, — сказал Квик с сомнением в голосе.

— Чтобы заложить мины под сфинксом, есть другой путь, сержант, — я говорю о могиле Царей. Я только очень приблизительно произвел вычисления и определил высоту ее над уровнем моря, но я уверен, что она находится совсем недалеко отсюда. Как бы то ни было, этим колодцем пользоваться больше нельзя, оттого что Фэнги знают теперь об его существовании.

Теперь мы стали замуровывать вход в коридор камнями. Дело было трудное, но горцы под нашим руководством хорошо справились с ним, и наваленные ими камни разобрать было нелегко, особенно без помощи взрывчатых веществ.

Пока горцы были заняты этим, Яфет, Шадрах и сержант обследовали последний колодец, который вел в самую львиную пещеру. Когда мы заканчивали свою работу, они вернулись и сообщили, что убрали пару обвалившихся камней и что колодцем теперь вполне можно пользоваться при помощи лестниц и веревок.

Соблюдая тот же порядок, что и прежде, мы пустились в путь и через полчаса были уже у другого конца колодца, спустившись еще на триста футов. Мы очутились в напоминавшем комнату подземелье, без сомнения, высеченном в скале руками человека. Как сказал Шадрах, в его восточной стене находилась каменная плита, уравновешенная таким образом на вертикальной оси, что один человек, толкнув один из концов ее, мог ее повернуть. В каждое из отверстий мог пройти человек, несколько согнувшись.

Мы потихоньку открыли эту первобытную дверь и выглянули наружу.

Полный месяц уже встал и начинал заливать своим светом дно пропасти. Мы увидели густую тень, которая начиналась у ее дна и кончалась приблизительно в трехстах футах выше нас. Мы поняли, что ее отбрасывают бока громадного сфинкса, выдававшиеся за пьедестал, на котором покоилась вся фигура, и мы знали со слов Шадраха, что именно отсюда спустят вниз Хиггса в корзине с пищей для львов. В этой тени лежала пещера, где кормили львов. Она занимала площадь в добрых сто ярдов, и из нее доносилось ужасающее зловоние, свойственное тем местам, где живут кошки, а к запаху кошек примешивался не менее отвратительный запах разлагающегося мяса.

Эту погруженную в тень пещеру с трех сторон окружали отвесные скалы, а с четвертой стороны была стена, прорезанная многочисленными воротами, закрытыми решетками, — так мы решили, судя по струившемуся из-за них свету.

Из-за этой расположенной на восток от нас стены раздавались ужасные завывания, фырканье и рев. По-видимому, там содержали священных львов.

Следует отметить еще одно обстоятельство. На дне пропасти, непосредственно под нами, лежали чьи-то останки, и, судя по одежде и волосам, мы признали их за человеческие трупы. Кажется, Шадрах сказал нам, что это трупы того человека, которого застрелил Оливер, и его товарищей, упавших в пропасть вместе с лестницей.

В течение нескольких мгновений мы молча созерцали это ужасное место. Потом Оливер вынул часы и сказал:

— Хиггс говорил мне, что его бросят львам через два часа после восхода месяца, значит, это произойдет через четверть часа. Сержант, я полагаю, что нам следует быть наготове.

— Все готово, капитан, — ответил Квик, — и даже эти звери тоже готовы, судя по шуму, который они подняли там. Ну, кисонька, спускай лестницу! Вот ваша винтовка, капитан, а вот шесть запасных обойм к ней, по пяти пуль с надрезанным концом в каждой. Вам больше и не потребуется, да и не к чему тащить с собой лишнюю тяжесть. В правом кармане пиджака, капитан, не забудьте. Я захватил с собой столько же. Доктор, вот патроны для вас — лежат на том камне. Ложитесь здесь, так свет будет падать как следует. У вас будет упор для вашего локтя, и вы сможете стрелять превосходнейшим образом. Оставьте лучше в покое ваш револьвер, капитан, по крайней мере, я не беру с собой своего — это новоизобретенное оружие всегда может выстрелить, когда споткнешься. Ну, Яфет тоже готов — отдайте распоряжение, сударь, и в путь: доктор переведет Яфету, что нужно.

— Мы спустимся по лестнице, — сказал Орм, — и пройдем шагов пятьдесят в тени, где нас нельзя будет видеть и откуда мы сами все увидим. Кроме того Шадрах сказал, что там именно опускается корзина с кормом для зверей. Мы будем ждать там корзины. Если в ней будет профессор, известный вам, Фэнгам и Абати под именем Темных Окошек, ты, Яфет, схватишь и поведешь, а если будет нужно, понесешь его к лестнице, взобраться по которой ему помогут горцы. Вам, сержант, мне и доктору, остающемуся наверху, надлежит ружейными выстрелами удерживать на расстоянии львов. Мы с сержантом будем отступать к лестнице, продолжая отстреливаться от львов. Если звери повалят кого-либо из нас, его следует оставить, оттого что бессмысленно попусту приносить в жертву две жизни. Что касается до остального, вы, сержант, и ты, Яфет, руководствуйтесь обстоятельствами и действуйте так, как вам покажется лучше. Не ждите от меня распоряжений, оттого что я, быть может, не смогу дать их вам. Идем. Если мы не вернемся, Адамс, последите за тем, чтобы Дочь Царей благополучно вернулась в Мур. Прощай, госпожа.

— Прощай, — ответила Македа уверенным тоном. В темноте я не мог разглядеть ее лица. — Теперь я уверена, что ты вернешься с твоим братом.

Тут вмешался Джошуа:

— Я не хочу, чтобы эти язычники превзошли меня в храбрости, — сказал он. — У меня нет такого ужасного оружия, какое есть у них, и я не могу пойти в глубину пещеры, но я спущусь и буду охранять подножие лестницы.

— Превосходно, — ответил Орм несколько изумленным тоном, — очень рад, что ты хочешь отправиться с нами. Но только помни, что тебе придется взбираться вверх по лестнице очень скоро, оттого что голодные львы весьма подвижны, и кроме того мы ни в какой мере не берем на себя ответственности, что бы ни случилось с тобою.

— Право, тебе лучше остаться здесь, дядя, — заметила Македа.

— Чтобы ты вечно смеялась надо мной, племянница? Нет, я спущусь и встречу львов лицом к лицу. — И он медленно пролез сквозь отверстие в стене и начал спускаться по лестнице. Когда Квик через некоторое время последовал за ним, он, разумеется, нашел его на половине лестницы и вынужден был поторопить его, случайно наступив ему на пальцы.

Минуту или две спустя, перегнувшись через край, я увидел, что они все уже находятся в пещере, — то есть все, кроме Джошуа, который влез обратно по лестнице на вышину около шести футов и здесь стал спиной к скале и распластал руки, точно его распяли. Боясь, как бы его не заметили здесь, я попросил Македу приказать ему или сойти вниз, или подняться наверх, но он не обратил никакого внимания на ее слова. Так мы его и оставили там.

Тем временем остальные трое скрылись в тени сфинкса и мы перестали видеть их. Полный месяц поднимался все выше, заливая светом всю пропасть. Кругом царила мертвая тишина, которую только изредка прерывало рычание, доносившееся оттуда, где находились львы. Теперь я мог разглядеть металлические брусья в воротах и даже темные крадущиеся силуэты, расхаживающие за ними. Потом я обнаружил несколько человек, глядевших со стены вниз, хотя и не знал, откуда они взялись. Мало-помалу число их увеличивалось, и вскоре их было уже несколько сотен, оттого что край стены был широк, как дорога.

Это, по-видимому, были зрители, которые пришли посмотреть на церемонию жертвоприношения.

— Принц, — шепнул я Джошуа, — ты должен спуститься вниз, или нас заметят. Подняться наверх уже поздно, потому что месяц почти освещает твою голову. Спускайся вниз, или мы сбросим лестницу, а с ней вместе и тебя.

Он спустился вниз и спрятался за кустом, так что мы некоторое время совсем не видели его и, сказать правду, забыли об его существовании.

Издалека сверху, вероятно, со спины идола, донеслись заглушённые звуки торжественного пения. Оно стихло, и мы услышали громкие крики. Потом они зазвучали снова. Теперь Македа, стоявшая на коленях рядом со мной, дотронулась до моей руки и указала мне на медленно спускавшуюся сверху тень, с обеих сторон которой струились лунные лучи. Это была, без сомнения, корзина, в которой спускали Хиггса, и случайно ли или нет, но в это мгновение львы за стеной подняли ужасающий рев. Быть может, кто-либо из них смотрел через ворота, увидел или учуял знакомую корзину и дал знать об этом своим товарищам.

Корзина медленно опускалась и в нескольких футах от земли начала раскачиваться движением, напоминавшим маятник, все увеличивая и увеличивая амплитуду колебания. Потом, когда она висела над ближним к нам краем тени, ее вдруг опустили вниз, а потом дернули вверх и из нее вывалилась человеческая фигура. Хотя мы на таком расстоянии не могли хорошенько разглядеть ее, случай убедил нас в том, что это профессор. Когда человек этот упал, с его головы свалилась его шляпа, и тотчас же я признал в ней белый солнечный шлем Хиггса. Он встал на ноги, медленно и с трудом нагнулся за шлемом, поднял его и стал с его помощью счищать пыль со своих колен. В это мгновение раздался новый звон и грохот.

— Они поднимают решетки! — прошептала Македа.

Теперь раздался новый шум, на этот раз шум, который производят дикие звери, когда бросаются на добычу, а также шум, который производили озверевшие люди, кричавшие от восторга наверху на стене. Профессор повернулся и поглядел. Он, по-видимому, собрался было бежать, потом передумал, надел на голову свой шлем, скрестил на груди руки и стал ждать, забавным образом напоминая мне картину, изображавшую Наполеона, быть может, потому, что у него была такая же короткая плотная фигура.

Описать все последовавшее за этим чрезвычайно трудно, так как мы видели не одну, а несколько протекавших одновременно сцен. Так, например, здесь были львы, которые вели себя совсем неожиданным образом. Я думал, что они бросятся в ворота и нападут на жертву, но либо их уже кормили в этот вечер, либо они считали недостойным себя беспокоиться из-за одного-единственного человеческого существа, но только они поступили совсем иначе.

Сквозь раскрытые ворота они шли двумя бесконечными рядами желтых тел: львы, львицы, полувзрослые львы, львята — всего штук пятьдесят или шестьдесят львов. Только один или двое из них взглянули на профессора, тогда как остальные разбрелись по всей пещере, а некоторые скрылись в тени утеса, куда не достигал лунный свет.

Впрочем, один из львов двигался довольно быстро, так как спустя всего несколько секунд мы услышали ужасный рев у самой лестницы, и, перегнувшись через край площадки, я увидел, как принц Джошуа быстро взбирается по ней наверх.

Но как ни быстро он лез, тонкая и гибкая тень, скользившая внизу, двигалась еще быстрей. Она присела на задние лапы, бросила вверх свое тело в огромном прыжке — я сейчас еще вижу ее сверкающие когти — и вцепилась в Джошуа. Лапа ударила его в нижнюю часть спины и, казалось, пригвоздила к лестнице. Потом лапа медленно опустилась, а Джошуа дико закричал. Поднялась другая лапа, чтобы повторить эту операцию, когда я, высунувшись и перегнувшись через край, в то время как один Абати держал меня за ноги, всадил пулю в голову зверю, который рухнул наземь, утащив с собой большую часть исподнего платья Джошуа.

Спустя несколько мгновений он был уже среди нас и, стоная, проковылял в угол, где и остался лежать на попечении нескольких горцев, потому что мне некогда было заняться им.

Когда рассеялся дым от выстрела, я увидел Яфета, который добрался до профессора и жестами уговаривал его бежать, в то время как два льва, лев и львица, стояли на некотором расстоянии от них и с интересом наблюдали за ними. Хиггс произнес несколько слов и указал на свои колени. Он, очевидно, зашиб ногу и не мог бежать. Яфет указал на свою спину и наклонился. Хиггс сел к нему на спину, и они оба двинулись к лестнице, причем Яфет тащил профессора таким образом, как школьники обычно таскают друг друга.

Лев присел на задние лапы, совсем как собака, и с интересом смотрел на это диковинное зрелище, но львица, преисполненная женского любопытства, фыркая, последовала за Хиггсом, который поглядывал на нее через плечо. Он снял с головы свой помятый шлем, бросил его в зверя и угодил ему прямо в голову. Она фыркнула, схватила шлем, с минуту поиграла с ним, как котенок играет с мотком шерсти, потом, найдя, что этого недостаточно, взревела, побежала вперед и приготовилась прыгнуть, колотя себя по бедрам хвостом. Я не мог стрелять в нее, оттого что моя пуля, чтобы попасть в нее, должна была раньше пройти сквозь Яфета и Хиггса.

Но в то самое мгновение, когда мне казалось, что настал конец, в тени прозвучал выстрел, и она повалилась навзничь, кусая и царапая камень. Тут ленивый самец, казалось, проснулся и прыгнул, но не на людей, а к раненой львице, и вслед за этим последовало ужасное побоище, конец которого скрыло облако пыли и клочья шерсти.

Толпа Фэнгов на стене, увидев, в чем дело, подняла ужасающий крик, и это вскоре отразилось на настроении более спокойных зверей. Они начали рычать и бегать взад и вперед, главным образом в тени, а Яфет со своей ношей тем временем медленно и неуклонно подвигался к лестнице.

Потом в тени, падавшей от бедер сфинкса, раздалось несколько выстрелов и в освещенную полосу выбежали Орм и Квик, преследуемые несколькими раздраженными львами, которые подвигались вперед короткими прыжками. Оба они, очевидно, выработали план совместных действий и поступали сообразно с этим планом.

Один из них выпускал все свои пули в преследующих их зверей, а другой отбегал на несколько шагов и быстро вставлял в винтовку новую обойму. Потом он начинал стрелять, а его спутник в свою очередь отступал за его спиной. Таким образом они уложили большое количество львов, оттого что они стреляли на таком небольшом расстоянии, что промахнуться было почти невозможно, а пули с нарезом действовали превосходнейшим образом и выводили из строя львов даже тогда, когда не убивали насмерть. Я тоже открыл огонь поверх их голов и, хотя в этом неверном свете большая часть моих выстрелов не причиняла особого вреда, все же мне удалось избавить их от нескольких животных, которые, как я видел, угрожали им.

Так обстояли дела, пока все четверо, то есть Яфет с Хиггсом на спине, Орм и Квик не очутились уже в двадцати шагах от лестницы, хотя друг от друга их отделяло расстояние не меньше половины площадки для игры в крокет. Мы уже подумали, что они спасены, и чуть не кричали от радости, в то время как сотни зрителей, не решавшихся спуститься в пещеру из-за находившихся в ней львов, рычали от ярости, видя, что их жертва неминуемо будет спасена.

Тут внезапно ситуация изменилась. Со всех сторон начали подходить все новые и новые львы, окружая кольцом людей, хотя выстрелы и грохот огнестрельного оружия, которого они до сих пор не слышали, пугали их и заставляли держаться на некотором расстоянии.

Полувзрослый львенок прыгнул и сбил с ног Яфета и Хиггса. Я выстрелил и попал ему в бедро. Он дико лизнул свою рану, потом прыгнул на землю, где находилась распростертая пара, и стал рычать над нею, но в то же время так страдая, что даже забыл убить их. Кольцо диких зверей сомкнулось. Мы видели, как в полумгле сверкали их желтые глаза. Орм и Квик могли бы прорваться с помощью своих ружей, но не хотели бросить двоих остальных. Казалось, все было кончено.

— За мной! — крикнула Македа, которая все время смотрела на эту сцену, лежа рядом со мной и тяжело дыша, и она поднялась и двинулась к лестнице. Я не пустил ее.

— Нет! — воскликнул я. — За мной, Абати! Неужто женщина поведет вас?

Как спустился по лестнице, я не помню, не знаю также, как горцы спустились за мной, но думаю, что большинство их просто спрыгнуло вниз с высоты тридцати футов или сползло по скале. Наконец они были внизу и походили на демонов, потрясая длинными ножами и исступленно крича.

Впечатление от нашего внезапного появления сверху было ошеломляющее. Испуганные шумом и движением львы сначала отступили, потом разбежались во все стороны, а раненого львенка, стоявшего над Хиггсом и Яфетом, закололи тут же на месте.

Пять минут спустя мы все вернулись невредимыми в устье туннеля.

Так мы спасли Хиггса из пещеры священных львов, которые охраняют идола Фэнгов.

Глава 13

ПРИКЛЮЧЕНИЯ ХИГГСА
Мне редко приходилось видеть группу более утомленных и изнеможенных людей, чем та, которая появилась у входа в древний колодец у края пропасти на рассвете следующего за тем дня. И все же мы все торжествовали, за исключением одного из нас, потому что мы, пройдя через столько опасностей, все-таки добились своего и освободили Хиггса. Да, он был с нами, повредивший ногу и потерявший шляпу, но совсем здоровый, если не считать нескольких незначительных царапин, полученных им от львенка, и он все еще носил то, что местные жители назвали Темными Окошками.

Даже принц Джошуа был счастлив, хотя ему и пришлось завернуться в кусок какой-то материи, так как лев сорвал с него большую часть одежды, и, несмотря на глубокие царапины от его когтей, ведь он тоже был героем.

Я один не принимал участия в общей радости: хотя мой друг и был спасен, но мой сын все еще оставался в плену у Фэнгов. Но даже и в этом направлении все обстояло благополучно: я узнал, что с ним хорошо обращаются и что он не подвергается никакой опасности. Но об этом как раз я и хочу написать теперь.

Никогда я не забуду той сцены, которая последовала вслед за появлением Хиггса среди нас, когда закрылась вертящаяся дверь и были зажжены лампы. Он сидел на полу, его рыжие волосы пламенели, его одежда была разорвана и покрыта кровью. Описать его словами невозможно, не говоря уже о том, что от него ужасно пахло запахом льва. Он сунул руку в карман и достал оттуда свою трубку, которая лежала там в футляре и не разбилась.

— Немного табаку, пожалуйста, — сказал он. (Это были первые слова, с которыми он обратился к нам!) — У меня вышел весь мой табак, и я выкурил последнюю трубку как раз перед тем, как они посадили меня в эту вонючую корзину.

Я дал ему табаку и в то время, как он закуривал, свет от спички упал на лицо Македы, которая смотрела на него с интересом и изумлением.

— Какая замечательно хорошенькая женщина, — сказал он. — Что она делает здесь и кто она такая?

Я ответил ему на его вопрос, и он встал, вернее, попытался встать, схватился за голову, чтобы снять шляпу, которой на нем больше не было, и немедленно заговорил с ней на своем превосходном арабском языке, говоря, что безмерно рад неожиданно выпавшему на его долю счастью, и тому подобное.

Она поздравила его со счастливым избавлением от опасности, и его лицо омрачилось.

— Да, скверное дело, — сказал он, — право, я не знаю теперь, как меня звать, Даниилом или Птолэми Хиггсом. — Потом он повернулся к нам и прибавил: — Послушайте, друзья, если я не благодарю вас, так это не потому, что я не благодарен вам, а потому, что я немного обалдел. Ваш сын здоров, Адамс. Мы с ним подружились. В безопасности ли он? Ну да. Старик Барунг, султан, тоже хороший парень, хотя он и велел бросить меня львам (его принудили к этому жрецы), просто влюблен в него и собирается женить его на своей дочери.

В это мгновение горцы сообщили нам, что все готово и что мы можем отправляться. Я перевязал раны Джошуа, и мы пустились в обратный путь. Мы благополучно добрались до входа в первый колодец, но даже здесь не могли еще отдохнуть. Необходимо было немедленно же завалить камнями колодец и сделать его непроходимым, так как Фэнги знали теперь о его существовании и могли воспользоваться им.

Откладывать это дело было нельзя. Когда мы проходили мимо той площадки, откуда Оливер и Яфет перебрались на сфинкса, мы слышали голоса за стеной, которую мы же и соорудили здесь. По-видимому, жрецов привело в ярость то, что их жертва ускользнула из их рук, они перекинули мост через пропасть и собирались теперь произвести на нас нападение. Это заставило нас поторопиться. Если бы они разобрали стену раньше, чем мы прошли мимо нее, наша судьба была бы ужасна и в лучшем случае мы погибли бы от голода в нижнем колодце.

Едва мы выбрались на свет и временно замуровали выход, Квик, несмотря на свою усталость, отправился верхом в сопровождении Македы, Шадраха, который, согласно заключенному с ним условию, снова был теперь свободным человеком, и двух горцев во дворец, чтобы привезти оттуда некоторое количество взрывчатого вещества. Мы остались у входа в колодец, потому что Хиггс не мог двинуться с места и нам не на чем было нести Джошуа, и сторожили, или, вернее сказать, сторожили горцы, а мы спали с винтовками в руках. До наступления полудня Квик вернулся в сопровождении большого отряда и привез с собой носилки и все необходимое.

Тогда мы отвалили камни, Оливер, Яфет и еще несколько воинов спустились до первого коридора и заложили там мину. Немного спустя Оливер вернулся вместе со своими спутниками, и вид у него был несколько испуганный, а сам он был очень бледен. Он приказал нам немедленно отойти в сторону. Следуя за нами, он прошел некоторое расстояние, разматывая при этом провод, потом остановился и повернул выключатель небольшой электрической батареи, которую он держал в руках. Раздался глухой взрыв, и земля содрогнулась, как при землетрясении, а из отверстия колодца полетели вверх камни.

Все было кончено, и только там, где находился древний колодец, немного осела почва.

— Мне жаль их, — сказал Оливер, — но это необходимо.

— Жаль кого? — спросил я.

— Фэнгов, жрецов и воинов. Нижний коридор переполнен ими, живыми и мертвыми. Они гнались за нами по пятам. Теперь уже никто не воспользуется этой дорогой.

Позднее, в нашем помещении в Муре, Хиггс рассказал нам свою историю. После того, как Шадрах предал его, — а он собирался предать нас всех, как это узнал профессор, случайно услыхавший быстрый разговор между ним и каким-то начальником Фэнгов, — его схватили и заключили в туловище огромного сфинкса, внутри которого имелось большое количество комнат и переходов. Здесь его навестил султан Барунг и сообщил ему о своей встрече с нами — судя по его словам, мы очень понравились ему, — а также о том, что мы отказались спасти его ценою измены данному нами обещанию.

— В первое мгновение, — сказал Хиггс, — я очень рассердился на вас и страшно ругал вас. Но порассудив, я увидел, что вы были правы, хотя никак не мог поверить, что меня в самом деле швырнут стае священных львов, как кусок конского мяса. Однако Барунг, по-своему превосходный человек, уверял меня, что нет никакой возможности спасти меня, не оскорбив тягчайшим образом жрецов, обладающих у Фэнгов большим авторитетом.

Все же он постарался сделать мое существование насколько возможно сносным. Так, например, мне было позволено разгуливать по спине священного идола, разговаривать с жрецами, очень подозрительной и недоверчивой братией, и изучать все их верования, которые, как я в этом уверен, легли в основу религии Древнего Египта. Мне удалось даже сделать замечательное открытие, которое, без сомнения, прославит мое имя, — а именно, что предки этих Фэнгов были одновременно предками египтян до появления первой династии царей, — я заключаю это по сходству их обычаев и верований. Позднее, до времени Двенадцатой Династии, между Фэнгами и египтянами не порывались сношения. Друзья мои! В той комнате, где я помещался, имеется надпись, сделанная пленником, которого и выслал в Мур фараон Рамзес Второй. Надпись эту он сделал в последнюю ночь перед тем, как его бросили священным львам, — этот обычай существовал уже в то время. И я написал эту надпись в мою записную книжку, точно списал ее, и все это благодаря Шадраху, благословенна будь его мерзкая голова!

Я поздравил его с удачей и поторопился спросить его, что он может сказать мне о моем мальчике.

— О, — сказал Хиггс, — он очень славный молодой человек и очень недурен собой. Я, право, горжусь тем, что у меня такой крестник. Он очень обрадовался, узнав, что вы ищете его в течение стольких лет, и был очень тронут этим. Он продолжает говорить по-английски, правда, с фэнгским акцентом и, разумеется, очень хотел бы выбраться на свободу. Живется ему очень хорошо, оттого что он у них главный певец, восхваляющий Хармака, — у него превосходный голос. Я, кажется, уже говорил вам, что его собираются женить на единственной законной дочери Барунга в следующее полнолуние. Церемония эта будет происходить на главной площади в Хармаке и будет обставлена с неслыханным великолепием. Мне очень хотелось бы самому присутствовать на этой церемонии, но ваш сын, будучи очень толковым молодым человеком, обещал мне записывать все стоящее внимания, понимая, что эти записи могут представлять большой интерес.

— А он очень привязан к своей дикарке? — спросил я с ужасом.

— Привязан? Нисколько. К тому же он, мне кажется, говорил мне, что никогда не видел ее и только слышал, что она скорее некрасива и очень заносчива. У вашего сына философский ум, и он старается во всем видеть только хорошую сторону. Как бы он ни ссорился со своей женой, будучи зятем султана, он окончательно избавится от опасности когда-либо быть отданным на съедение священным львам. Но об этом мы мало говорили, потому что он постоянно расспрашивал меня про вас и про ваши планы, а я, естественно, хотел узнать как можно больше о Фэнгах, их обрядах и о всем том, что связано с почитанием Хармака. Жалею, что нам не удалось пробыть вместе дольше, — мы с ним очень подружились. Как бы то ни было, я думаю, что снял сливки со всего того, что он мог рассказать мне. — И Хиггс с довольным видом похлопал по объемистой записной книжке, а потом добавил: — Как ужасно было бы, если бы какой-нибудь лев сожрал бы это! Неважно, если бы он съел меня самого, — есть и лучшие египтологи, чем я, но никому из них не представится случая произвести такие разыскания. Как бы то ни было, я оставил копию с самого существенного из найденного мною у вашего сына. Я собирался также оставить у него и подлинник, но, к счастью, позабыл это сделать, будучи чрезвычайно взволнован предстоящей процедурой.

Я согласился с ним, что ни одному археологу еще никогда не выпадало на долю такое счастье, и он продолжал, попыхивая своей трубкой:

— Когда Оливер появился передо мною таким неожиданным образом на спине идола, я вспомнил ваше естественное желание вернуть себе сына и постарался спасти его тоже. Но его не было в ближайшей комнате, где я рассчитывал найти его. Вместо него там оказались жрецы, и они слышали, что мы разговаривали над ними, а остальное вы знаете сами. Впрочем, должен сказать, что веревка, на которой меня спускали львам, сильно износилась от времени, и спускаться на ней было пренеприятно.

— О чем вы думали в это время? — с любопытством спросил Орм.

— О чем я думал? Почти не думал, слишком был перепуган. Думал о том, то ли испытывал святой Павел, когда его спускали в корзине; думал о том, что чувствовали первые христиане на арене цирка; думал о том, придет ли наутро Барунг посмотреть, что со мной сталось, и много ли он найдет от меня; надеялся, что одно из этих животных получит аппендицит от моего мяса, и тому подобное. Я никогда не любил качаться, даже в школе, а эта качель была просто ужасна. Впрочем, все устроилось к лучшему, оттого что я и шагу не прошел бы по хвосту этого сфинкса, не сковырнувшись с него вниз. Вы трое — мои лучшие друзья во всем мире. Не думайте, что я позабуду, что вы сделали для меня, если я об этом мало говорю. А теперь расскажите, как обстоят дела у вас.

Мы принялись рассказывать, а он слушал нас с раскрытым ртом. Когда мы дошли до описания Могилы Царей, он больше не в силах был сдерживать себя.

— Вы не трогали их! — почти проскрежетал он. — Не может быть, чтобы вы оказались такими вандалами и передвигали их! Ведь всякий предмет, сохранившийся там, необходимо описать и зарисовать его. Впрочем, у меня есть добрых шесть месяцев на эту работу. И подумать, что если бы не вы, меня в настоящее время переваривал бы какой-нибудь лев, вонючий, гнусный священный лев!

На следующее утро Хиггс вошел в мою комнату.

— Ну, старый друг, — сказал он, — расскажите мне что-нибудь про эту девушку, Вальда Нагасту. Красивое личико у нее, а? Я, правда, не смотрел на женщин уже целых двадцать лет, но ее я вспомнил и на следующее утро, а ее глаза задели меня за живое вот здесь. — И он указал на какое-то место в центре своего туловища. — Хотя возможно, что все это объясняется тем контрастом, какой она представляла по сравнению с этими львами!

— Птолэми, — ответил я торжественным тоном, — позвольте мне сказать вам, что она много опаснее, чем любой лев, и, право же, лучше вернитесь к вашим прежним привычкам и оставьте ее глаза в покое. Я подозреваю, что Оливер влюблен в нее.

— Разумеется, да. Иначе и быть не может, — но какое отношение это имеет ко мне? Разве я не могу тоже влюбиться в нее? Хотя, — прибавил он, грустно поглядев на свои округлые формы, — у него, пожалуй, больше шансов, чем у меня.

— Вы правы, Птолэми, она любит его. — И я рассказал ему про виденную нами в Могиле Царей сцену.

— Боюсь, что эти любовные истории причинят нам кучу хлопот, — сказал он, нахохотавшись сначала. — Я его друг, и я настолько старше его, что гожусь ему в отцы. Надо будет серьезно поговорить с ним.

— Прекрасно! — крикнул я ему вслед, когда он уже уходил, ковыляя, из комнаты. — Только не говорите с Македой, а не то она может превратно понять вас; особенно если вы будете таращить на нее глаза, как вы это делали вчера.

В этот день состоялось собрание Совета Дочери Царей, и мы отправились туда все вместе. Едва мы вошли в просторный покой, где она сидела на своем троне, окруженная пышностью и церемониями двора, как распахнулись большие двери и в покой вошли три седобородые старца в белых одеждах, и мы сразу признали их за послов Фэнгов.

Они поклонились Македе, сидевшей, опустив на лицо покрывало, потом, повернувшись в ту сторону, где стояли мы, поклонилась и нам также.

Джошуа, который стоял тут же, поддерживаемый двумя служителями, так как он не мог стоять один, и остальных представителей знатных родов Абати, а также жрецов они как будто не заметили.

— Говорите, — сказала Македа.

— Госпожа, — заговорил один из послов, — нас прислал наш султан Барунг, правитель Фэнгов. Вот слова Барунга: «О Вальда Нагаста! С помощью искусства белых чужестранцев, которых ты призвала себе на помощь, ты причинила много зла богу Хармаку и мне, его слуге. Ты разрушила ворота моего города и погубила множество народа. Ты вырвала из моих рук пленника и тем лишила жертвы бога Хармака и навлекла на нас его гнев. Ты убила большое количество священных львов нашего бога. Кроме того, мои разведчики донесли мне, что ты замышляешь новые козни против моего бога и против меня. Я посылаю к тебе послов, чтобы известить тебя, что за это и за многое другое я решил покончить с народом Абати, который я щадил до сих пор. Вскоре я выдаю мою дочь замуж за белого человека, жреца бога Хармака, которого зовут Египетским Певцом и про которого говорят, что он сын белого врача, живущего в Муре, но как только я отпраздную свадьбу, я подыму меч и не опущу его до тех пор, пока не уничтожу всех Абати.

Узнай же, что сегодня ночью, после того, как были убиты священные львы, а жертва похищена, бог Хармак вещал своим жрецам. Вот каково его пророчество: раньше, чем соберут жатву, его голова будет спать над Долиной Мура. Мы не понимаем, что означают эти слова, но я твердо знаю, что раньше, чем соберут жатву, я или те, кто будет править после меня, заснем в городе Мур.

Поэтому выбирай — сдавайся немедленно, и тогда, за исключением пса Джошуа, который пытался захватить меня вопреки всем обычаям, и десятерых других, которых я назову позднее, я сохраню жизнь вам всем, а Джошуа и этих десятерых повешу, оттого что они недостойны умереть от меча. Или сопротивляйся, и клянусь Хармаком, все Абати умрут, кроме белых чужестранцев и того из твоих слуг, который был с ними вместе сегодня ночью в львиной пещере, а все ваши женщины будут рабынями, кроме тебя, о Вальда Нагаста. Отвечай, о повелительница Абати!»

Македа взглянула на лица членов своего Совета и прочла на них страх. Многие из них даже дрожали от ужаса.

— Ответ мой будет короток, послы Барунга, — сказала она, — но я только женщина, поэтому пусть представители народа говорят за него. Дядя Джошуа, ты первый человек в Совете, что ты имеешь сказать? Согласен ли ты пожертвовать жизнью вместе с десятью другими, чьи имена мне неизвестны, чтобы между Фэнгами и нами воцарился мир?

— Что? — в бешенстве закричал Джошуа. — Затем ли я живу, чтобы слышать, как Вальда Нагаста предлагает первого вельможу в стране, своего дядю и нареченного супруга, отдать в руки исконных врагов Абати, чтобы его повесили, как состарившуюся гончую, и затем ли вы живете, о неведомые десятеро, без сомнения, находящиеся в этой комнате, чтобы слышать это?

— Я только хотела узнать твою волю, дядя, вот и все.

— В таком случае я говорю, что не желаю, и что те десятеро тоже не желают, и что все Абати тоже не желают этого. Мы победим Фэнгов, а из их звероподобного бога Хармака наделаем камней и вымостим ими наши дороги — слышите ли вы, дикари? — И с помощью поддерживавших его служителей он заковылял к ним, рыча им прямо в лицо.

Посланцы спокойно посмотрели на него.

— Мы слышим и очень рады были услышать это, — ответил один из них, — оттого что мы, Фэнги, любим решать спор мечом, а не мирными переговорами. Но тебе, Джошуа, мы говорим: поторопись умереть раньше, чем мы войдем в Мур, потому что веревка не единственный ведомый нам способ казнить людей.

Все три посла торжественно поклонились сперва Дочери Царей, потом нам и повернулись, чтобы идти.

— Убить их! — заревел Джошуа. — Они оскорбили меня, принца Джошуа!

Но никто не поднял на послов руки, и они спокойно вышли из дворца на площадь, где их ожидали провожатые и лошади.

Глава 14

КАК ФАРАОН ВСТРЕТИЛСЯ С ШАДРАХОМ
Когда послы удалились, наступило молчание, тяжелое молчание, оттого что даже легкомысленные Абати чувствовали, что этот час чреват последствиями. Потом внезапно члены Совета загалдели, как обезьяны, и каждый из них говорил, не слушая своего соседа, пока наконец мужчина в пышном наряде (я понял, что это священнослужитель) не вышел вперед и не заставил замолчать остальных.

Он заговорил возбужденным и язвительным тоном, настаивая на том, что мы, язычники, причина всех несчастий, что, пока мы не пришли сюда, многие поколения Абати жили под угрозой нападения, но все же жили со славой — он так и сказал, со славой! Теперь же мы раздразнили Фэнгов, как шершень быка, и свели их с ума от злобы, так что они захотели уничтожить Абати. Поэтому он предлагал, чтобы нас немедленно же изгнали из Мура.

Тут я заметил, что Джошуа шепчет что-то на ухо стоящему подле него человеку, который тотчас же закричал:

— Нет, нет, они тогда пойдут к своему другу Барунгу, такому же дикарю, как они сами, и, так как им ведомы наши тайны, помогут ему против нас. Я говорю, что их нужно убить немедленно. — И он выхватил меч и стал размахивать им.

Квик подошел к нему и приставил револьвер к его виску.

— Убери меч, — сказал он, — или ты никогда не услышишь конца этой истории. — И тот послушался, после чего Квик вернулся к нам.

Теперь заговорила Македа, заговорила довольноспокойно, хотя я видел, что она вся дрожала от волнения.

— Эти люди наши гости, — сказала она, — и прибыли сюда, чтобы служить нам. Неужто вы хотите убить ваших гостей? Кроме того, какая вам будет от этого польза? Только одно может спасти нас — мы должны разрушить идола Фэнгов: ведь, согласно древнему пророчеству, когда будет разрушен идол, Фэнги покинут город Хармак. Кроме того, что касается до нового прорицания жрецов этого идола о том, что раньше, чем соберут жатву, его голова будет спать над равниной Мур, как же это может случиться, если он не будет разрушен? Это, разумеется, означает, что Хармак взлетит на воздух. Но можете ли вы разрушить этого лживого бога и посмеете ли вы сражаться с Фэнгами? Вы сами знаете, что нет, а не то зачем было бы мне посылать за этими чужестранцами? И неужто вы умиротворите Барунга тем, что убьете их? Нет, он сам отважный и достойный уважения человек, и он будет в десять раз больше гневаться на вас, и месть его будет в десять раз более ужасна. Говорю вам также, что вам придется найти другую Вальда Нагасту, чтобы править вами, потому что я, Македа, не хочу больше быть вашей правительницей.

— Это невозможно, — сказал кто-то, — ты последняя представительница твоего рода.

— Тогда выберите правительницу другого рода: если вы убьете моих гостей, я умру от стыда.

Эти слова, казалось, задели их за живое, и один из членов Совета спросил, чего она хочет от них.

— Чего я хочу от вас? — переспросила она, откидывая назад свое покрывало. — Соберите войско, помогите чужестранцам, и они поведут вас к победе. О Абати, неужели вы хотите, чтобы вас всех убили, неужели вы хотите, чтоб ваших жен сделали рабынями, а ваше древнее имя было вычеркнуто из числа имен живых народов? Некоторые из них крикнули теперь:

— Нет!

— Тогда спасайте себя самих. Вас еще много, чужестранцы опытны в военных делах, они знают, как повести вас, если только вы последуете за ними. Будьте отважны, и клянусь вам, что когда настанет время, Абати завладеют городом Хармак, а не Фэнги Муром. Я сказала, поступайте, как знаете. — И, поднявшись со своего трона, Македа покинула покой, сделав нам знак последовать ее примеру.

В результате всего этого между Советом и нами был заключен мир. Абати торжественно поклялись помогать нам в борьбе против Фэнгов и даже исполнять все наши военные распоряжения, которые должны были только получать одобрение Малого Совета, состоявшего из нескольких военачальников. Короче говоря, они были сильно напуганы и на время позабыли свою ненависть к нам, чужестранцам.

Несмотря на жесточайшее противодействие, нам удалось провести через Совет закон о всеобщей воинской службе, столь чуждый домовитым и мирным Абати. Они с детства привыкли к тому, что Фэнги осаждают их, и то, что они могут ворваться в Мур, сжечь дома, увести в рабство женщин, а мужчин перебить, казалось им необычайной сказкой.

Поэтому набор в войска проходил очень трудно, но все же кое-как удалось собрать войско в пять или шесть тысяч человек и отправить его в лагерь, откуда солдаты дезертировали без счета и где несколько раз даже бывали бунты, сопровождавшиеся убийством офицеров.

Тем временем Оливер с помощью Квика, который помогал ему в течение не меньше шести часов в день, а остальное время вместе со мной следил за обучением новобранцев, был занят работами по прорытию туннеля из дальнего края Могилы Царей в глубину скалы, из которой был высечен огромный идол Фэнгов. Затея эта была бы невыполнимой, если бы соображение Орма о том, что из дальнего края пещеры должен существовать древний проход к идолу, не подтвердилось на деле. Такой проход действительно нашли, и кончался он в стене позади трона, на котором помещались кости горбатого царя. Он спускался под чрезвычайно крутым углом на протяжении нескольких сот ярдов, а дальше на протяжении еще доброй сотни ярдов его стены и потолок так развалились и растрескались, что мы, боясь обвала, сочли нужным немедленно же укрепить их лесами.

Наконец мы добрались до такого места, где они совсем обвалились, вероятно, я так полагаю, вследствие того землетрясения, которое разрушило большую часть пещерного города. Место это, поскольку можно было верить вычислениям и инструментам Оливера, находилось в двухстах ярдах от пола львиной пещеры, куда, вероятно, и вел в свое время этот проход, и теперь возник вопрос о том, что же делать. Собрали Совет, на котором присутствовали Македа и несколько человек Абати. Оливер объяснил им, что, даже если бы это было возможно, не имеет никакого смысла расчищать старый проход, который выведет нас снова в львиную пещеру.

— Что же ты хочешь делать? — спросила Македа.

— Госпожа, — ответил он, — я, твой слуга, должен сделать все возможное, чтобы разрушить идола Фэнгов Хармака с помощью тех веществ, которые мы привезли с собой с нашей родины. Ты все еще продолжаешь настаивать на этом?

— Почему я должна отказаться от этого плана? — спросила Македа. — Что ты имеешь возразить против него?

— Следующее, госпожа. С точки зрения военной — взорвать идола Фэнгов бесполезно: даже разрушив идола и убив некоторое количество жрецов и воинов, мы не подвинем вперед нашего дела. Кроме того, сделать это очень трудно, если вообще это можно сделать. Вещество, которое мы привезли с собой, обладает огромной разрушительной силой, но кто может поручиться, что его будет достаточно, чтобы сдвинуть с места эту гору из твердого камня, веса которой я никак не мог вычислить, не зная объема пустот внутри ее. Наконец, чтобы попытаться сделать это, мы должны сделать туннель длиною не менее трехсот футов, сначала вниз, а потом вверх в самом основании идола, а так как мы должны приготовить его в течение шести недель, то есть он должен быть готов не позднее дня свадьбы дочери Барунга, сделать это будет неимоверно трудно, хотя бы сотни людей работали день и ночь.

Македа подумала немного, взглянула на него и промолвила:

— Друг, ты отважен и искусен в военном деле, скажи нам, что ты предлагаешь? Как бы ты поступил, будь ты на моем месте?

— Госпожа, я вооружил бы всех способных носить оружие мужчин и напал бы с ними на город Фэнгов хотя в ту самую ночь, когда они будут справлять великое празднество и когда они всюду снимут сторожевые посты. Я взорвал бы ворота города Хармак, ворвался бы в него и выгнал бы из него Фэнгов, а потом завладел бы идолом и разрушил бы его по частям, изнутри, если бы это оказалось нужно.

Теперь Македа посовещалась со своими советниками, которых, казалось, очень смутил проект, подозвала нас и сообщила нам свое решение.

— Мои советники, — сказала она, — заявили, что твой план безумен и что они ни за что не согласятся на него, потому что никогда не удастся убедить Абати предпринять такое опасное дело, как нападение на город Хармак, которое, по их мнению, непременно окончится гибелью всех нападающих. Кроме того, они говорят, о Орм, что ты и твои товарищи приняли присягу в течение года служить народу Абати и что ваше дело исполнять приказания, а не отдавать их, а также что вы получите вашу награду только при том условии, если разрушите идола Фэнгов. Таково решение Совета, высказанное устами принца Джошуа, который приказывает далее, чтобы ты и твои товарищи немедленно взялись за выполнение того дела, ради которого вы прибыли в Мур.

— А ты тоже приказываешь нам это, о Дочь Царей? — спросил Оливер, покраснев.

— Я полагаю, что Абати ни за что не удастся уговорить напасть на столицу Фэнгов, и потому, о Орм, я согласна с этим, хотя слова, в которых я все это изложила, принадлежат не мне.

— Хорошо, о Дочь Царей, я сделаю все, что в моих силах. Но последствия этой затеи пусть падут на головы твоих советников. Я прошу тебя дать мне двести пятьдесят человек горцев под начальством Яфета, который сам пусть выберет их. Они нужны мне для того, чтобы я мог выполнить это дело.

— Я исполню твою просьбу, — ответила она.

Мы поклонились и ушли. Проходя мимо членов Совета, мы услышали, как Джошуа громко сказал, желая, очевидно, чтобы его слова достигли нашего слуха:

— Наконец-то мы указали этим язычникам их настоящее место. Оливер так круто повернулся к нему, что тот отскочил, боясь, как бы Оливер не ударил его.

— Остерегись, принц, — сказал он, — как бы еще раньше, чем мы окончим дело, тебе самому не указали твое место, несколько пониже. — И он многозначительно взглянул на землю.

Работа по прорытию туннеля началась, и она была столь же опасна, сколько трудна. К счастью, мы захватили с собой кроме пикрата несколько ящиков с динамитом, и теперь он очень пригодился нам для подрывных работ. В стене туннеля делали отверстие, закладывали туда мину, а потом все отступали в Могилу Царей и оставались там, пока не происходил взрыв. Когда рассеивался дым, после довольно большого промежутка времени горцы спускались в туннель, вооруженные железными кирками и лопатами, и убирали обломки, а потом снова закладывали мину и все начиналось сызнова.

Люди задыхались от жары и отсутствия воздуха, а двое даже умерли. Остальные отказались было работать, но Оливер и Яфет убедили их, и на расстоянии около ста футов от начала нового туннеля воздух стал заметно лучше, быть может, оттого, что мы пересекли какую-нибудь расщелину, по которой притекал свежий воздух.

Много хлопот доставляла нам также вода — пару раз мы натолкнулись на источники ее, в которых вода была насыщена какими-то минеральными солями, жестоко разъедавшими кожу. Воду эту приходилось отводить по деревянным желобам.

Так мы, или, вернее, Оливер, Квик и горцы, работали. Хиггс пытался помогать им, но вскоре стало очевидно, что он не выносит жары, которая стала слишком велика для такого полного человека. В конце концов он занялся наблюдением за тем, как уносят щебень и камни в Могилу Царей, следил за ящиками со взрывчатым веществом и тому подобное. По меньшей мере считалось, что он занимается этим, но в действительности он посвящал все свое время каталогизации и описанию древностей и групп скелетов, находившихся там, и изучению остатков пещерного города. Сказать правду, бедному профессору совсем не по душе была наша разрушительная работа.

— Подумать только, — говорил он нам, — что я, всю жизнь проповедовавший охрану предметов старины, вынужден теперь принимать участие в разрушении самого замечательного памятника минувших веков! Мы все вандалы! Ну что если погибнут Абати, как раньше них погибло много более достойных народов? Пусть даже мы погибнем с ними, но только бы уцелел этот изумительный сфинкс на удивление грядущих поколений! Во всяком случае, я счастлив, что видел его. Черт возьми! Какой-то идиот снова завалил щебнем череп номера четырнадцатого!

Так мы работали без устали, и работа в шахте не останавливалась ни на мгновение, Оливер наблюдал за ней днем, Квик — ночью, и так в течение целой недели, а потом они менялись. Иногда Македа спускалась к нам вниз, чтобы посмотреть, что удалось сделать, и приходила она постоянно в те часы, когда Оливер не был занят. Под тем или иным предлогом они уходили бродить по развалинам подземного города или другим темным закоулкам. Напрасно предупреждал я их, что за каждым их шагом следят и что каждое их слово и движение замечаются шпионами (я дважды натыкался на таких шпионов). Они и слушать меня не хотели.

Оливер только два или три часа в неделю покидал подземный город, чтобы подышать свежим воздухом в течение часа или двух. Он устроил себе постель в комнате жрецов или святилище внутри древнего храма и спал там, охраняемый обычно только верным псом, Фараоном, своим постоянным спутником даже в темной шахте.

Забавно было видеть, как преданное животное мало-помалу привыкло к темноте и как в нем усиливались другие чувства, в частности, обоняние. Постепенно оно изучило все перипетии процесса подрывной работы, и, когда детонатор закладывали на место и все было готово к взрыву, Фараон поворачивался и уходил из туннеля, даже не дожидаясь людей.

Однажды ночью едва не разыгралась та трагедия, которой я боялся, и она наверное разыгралась бы, если бы не этот самый пес Фараон. Около шести часов вечера Оливер освободился после беспрерывного восьмичасового пребывания в туннеле, передав наблюдение за работами Хиггсу, пока Квик не заступит на его место. Я был занят весь день с новобранцами, один полк которых восстал. Большинство солдат в нем заявило, что они желают отправиться домой на сенокос. Самой Дочери Царей пришлось приговорить некоторых из них к суровому наказанию.

Когда мы наконец освободились, Македа, которую предшествующие сцены привели в отчаяние, отослала всех провожатых и попросила меня спуститься с нею вместе в туннель.

У самого входа в туннель она встретила Орма — можно думать, что они условились встретиться там, — и после того, как он доложил ей обо всем сделанном за день, они взяли по лампе и отправились осматривать какой-то закоулок подземного города. Я последовал за ними на некотором расстоянии, не из любопытства и не потому, чтобы я желал увидеть еще какие-нибудь чудеса пещерного города, которыми я был сыт по горло, а потому лишь, что я подозревал, что за ними шпионят.

Они оба скрылись за углом, за которым, как я знал, находился тупик. Я загасил свою лампу, сел на упавшую колонну и стал ждать, пока не увижу свет их лампы, чтобы тогда вовремя отступить. Я был очень подавлен и глубоко задумался, когда вдруг меня вывел из моей задумчивости необычный звук. Я зажег спичку, и она осветила лицо человека, в котором я сразу же признал одного из телохранителей Джошуа, хотя и не мог бы сказать, возвращался ли он оттуда, где скрылись Оливер и Македа, или шел в ту сторону.

— Что ты делаешь здесь? — спросил я.

— Какое тебе до этого дело, врач? — ответил он.

Спичка погасла, и прежде чем я успел зажечь другую спичку, он исчез.

Моим первым движением было предупредить Македу и Оливера, что за ними следят, но потом я подумал, что делать это неудобно и что шпион все равно перестал следить за ними на сегодняшний день, оставил это намерение и пошел в Могилу Царей, чтобы помочь там Хиггсу. Немедленно вслед за мной пришел Квик, задолго до того, как настало его время вставать на работу: он не слишком доверял профессору и не полагался на него как на руководителя по саперным работам. Когда он пришел, мы с Хиггсом покинули душный и тесный туннель и в течение часа или двух занимались каталогизированием и археологическими разысканиями, которые составляли для него сущий отдых.

Устав наконец осматривать древности и поделившись друг с другом опасениями, которые внушало нам поведение Оливера, мы направились к древнему храму. Оливер был там и ждал нас с обедом, который нам приносили из дворца. Поев, мы накормили Фараона и закурили трубки.

Теперь я сказал Оливеру про шпиона, которого я накрыл в то время, как он выслеживал его и Македу.

— В чем дело? — сказал он, покраснев, как это ему свойственно. — Она только повела меня, чтобы показать мне древнюю надпись на колонне в северной части пещеры.

— В таком случае ей скорее следовало бы взять с собой меня, мой мальчик, — сказал Хиггс. — Как выглядит эта надпись?

— Не знаю, — ответил он с виноватым видом. — Она не могла найти ее.

Наступило молчание, которое я прервал.

— Оливер, — сказал я, — я думаю, вам лучше не спать здесь одному. У вас слишком много врагов.

— Глупости, — ответил он, — хотя Фараон действительно беспокоился что-то сегодня ночью, а когда я проснулся среди ночи, мне послышались шаги.

— Приходите сегодня спать во дворец с нами вместе.

— Невозможно. У сержанта очень трудная работа сегодня, он очень устанет, и я обещал сменить его около часу пополуночи, если он позовет меня. — И он указал на полевой телефон, который мы по счастью привезли с собой из Англии и который стоял подле него. Потом он прибавил: — Если бы у нас имелась еще сотня ярдов проволоки, я отправился бы с вами. Но у нас нет ее, а я не могу не сообщаться с работами.

В это мгновение зазвонил телефон, Орм бросился к аппарату. В течение пяти минут он был занят тем, что отдавал краткие и непонятные для нас распоряжения.

— Вот видите, — сказал он, положив на место трубку, — если бы меня не было здесь, у них обвалился бы потолок и задавило бы много народу. Нет, нет, я не могу отойти от телефонного аппарата, если только не пойду в туннель, а для этого я слишком устал. Как бы то ни было, не бойтесь за меня. Со мною револьвер, телефон и Фараон, и я, значит, в полной безопасности. Спокойной ночи. Уходите поскорее — я завтра должен встать очень рано и хотел бы выспаться.

На следующее утро нас с Хиггсом разбудил около пяти часов утра стук в дверь.

Я встал и отворил дверь. К нам вошел Квик, и мы увидели по его грязному и усталому лицу и мокрому платью, что он пришел к нам прямо с работы.

— Капитан желает видеть вас как можно скорее, — сказал он.

— В чем дело, Квик? — спросил Хиггс, пока мы одевались.

— Сами увидите, профессор, — последовал лаконичный ответ, и большего мы от Квика так и не добились.

Пять минут спустя мы уже бежали среди густой тьмы подземного города и каждый из нас держал в руке по лампе. Я первым добрался до развалин древнего храма, потому что Квик, по-видимому, очень устал и отстал от меня, а Хиггс не был в состоянии быстро двигаться в душной атмосфере пещеры. У дверей стояла высокая фигура Орма с зажженной лампой в руке. Он ждал нас. Подле него сидел огромный пес Фараон, который, учуяв нас, запрыгал навстречу, весело виляя хвостом.

— Сюда, — сказал Орм тихим и торжественным голосом, — я хочу показать вам кое-что. — И он повел нас в ту комнату, где спал. В дверях он задержался на мгновение, опустил лампу, показал нам на какой-то темный предмет, лежавший на полу, и сказал: — Смотрите!

На полу лежал труп мужчины, а подле него валялся большой нож, который, очевидно, выпал у него из руки. С первого же взгляда мы узнали это лицо, хотя оно было теперь чрезвычайно мирным и, казалось, принадлежало спокойно спящему человеку. Это было почти страшно, так как горло немного пониже головы было буквально выдрано.

— Шадрах! — воскликнули мы в один голос.

Да, это был Шадрах, наш бывший проводник, который предал нас; Шадрах, который, чтобы спасти свою собственную жизнь, указал нам путь к спасению профессора, и которого за это простили, как я, кажется, уже говорил. Никто иной, как Шадрах.

— Кисанька отправилась погулять и встретила собаку, — заметил Квик.

— Вы понимаете, что случилось? — спросил Оливер сухим, жестким голосом. — Пожалуй, лучше будет, если я объясню вам это, пока все еще осталось на месте. Шадрах, вероятно, забрался сюда сегодня ночью — не знаю, в котором часу, оттого что я крепко спал, — преследуя вполне определенную цель. Но он позабыл о существовании своего старого врага — Фараона, и Фараон убил его. Вы видите его горло? Когда Фараон кусает, он не рычит, а Шадрах не мог крикнуть и ничего другого тоже не мог сделать, потому что он выронил свой нож. Когда приблизительно час тому назад меня разбудил звонок по телефону, пес крепко спал (он привык к этим звонкам), и его голова лежала на трупе Шадраха. Теперь вопрос: зачем было Шадраху забираться в мою комнату ночью с ножом в руке?

— На этот вопрос ответить не так трудно, — сказал Хиггс. — Он пришел сюда, чтобы убить вас, а Фараон оказался ловчее его. Этот пес — самая ценная покупка, какую вы когда-либо сделали, друг Оливер.

— Да, — сказал Оливер, — он пришел сюда, чтобы убить меня, но кто послал его? Вот что занимает меня.

— Вы можете недоумевать до конца ваших дней, капитан! — воскликнул Квик. — Но я полагаю, что, если подумать хорошенько, догадаться не так уж трудно.

Известие о случившемся было послано во дворец, и около часа спустя прибыла Македа в сопровождении Джошуа и многих членов Совета. Когда она увидела и поняла, в чем дело, она сильно испугалась и резко спросила Джошуа, что он знает по этому поводу. Он, разумеется, утверждал, что ничуть не замешан во всей этой истории, и все успокоились на предположении, что Шадрах пытался отомстить за нанесенные ему обиды и получил заслуженную кару.

Но только в этот же самый день бедного Фараона отравили. Он сделал свое дело, благословенна будь его память!

Глава 15

ПРЕДЧУВСТВИЕ СЕРЖАНТА КВИКА
С этих пор нас всех, а Оливера в особенности, охраняли днем и ночью. Мы ни на мгновение не были предоставлены самим себе, оттого что шпионы и сыщики шныряли вокруг нас без устали, а все, что мы ели или пили, поступало сначала к отведывальщикам, а потом только к нам. Иначе нам, пожалуй, не удалось бы избегнуть участи Фараона.

Всего тяжелее было это для Оливера и Македы, которые теперь не могли больше встречаться наедине. Они все же пытались встречаться, возбудили подозрения, и их близость послужила темой для пересудов по всей стране.

Как ни неприятны были эти предосторожности, они все же сыграли свою роль, так как никто из нас не был отравлен и никому из нас не перерезали горла, хотя таинственным происшествиям не было числа. Так, например, обломок скалы скатился на нас, когда мы как-то вечером разговаривали, сидя на склоне холма, а в другой раз целая туча стрел полетела в нас из кустов, мимо которых мы проезжали верхом, и одна из них убила под Хиггсом лошадь. Но когда холм и кусты обыскали, там не удалось никого найти. Кроме того был раскрыт большой заговор против нас, в котором были замешаны многие военачальники и священнослужители, но настроение во всей стране было таково, что Македа не решилась принять никаких мер против этих людей, кроме частного предупреждения, которое она сделала им.

Несколько времени спустя дела пошли лучше, по меньшей мере поскольку это касалось нас. Два пастуха пришли во дворец в сопровождении нескольких своих товарищей и заявили, что они имеют важное сообщение. Их выслушали, и они сказали, что в то время как они пасли коз на западных отрогах гор, во многих милях от Мура, они вдруг увидели отряд из пятнадцати Фэнгов, появившийся на вершине холма. Фэнги эти связали их и завязали им глаза, насмеялись над ними и велели им передать Совету и белым людям следующее:

— Пусть они поторопятся разрушить бога Хармака, оттого что в противном случае его голова перелетит в Мур, согласно пророчеству, а когда это случится, Фэнги последуют за ней, ибо теперь они знают, как это сделать. — Потом они посадили обоих пастухов на камень, где их можно было увидеть и где их действительно нашли на следующее утро те, которые пришли с ними вместе во дворец и подтвердили их рассказ.

Дело это расследовали, но никаких следов Фэнгов найти не удалось, кроме одного копья, древко которого было врыто в землю, а наконечник предостерегающе указывал на Мур. Незадолго до этого шел дождь, который, по всей вероятности, смыл следы.

Несмотря на внимательные поиски, так и не удалось обнаружить, каким образом Фэнги проникли в Мур и как они удалились отсюда. Все известные проходы охранялись строжайшим образом, значит, Фэнги нашли какую-то новую дорогу, а там, где прошли пятнадцать человек, смогут в конце концов пройти и пятнадцать тысяч!

Найти эту дорогу так и не удалось, хотя за открытие ее была обещана большая награда, и тут Абати как следует перепугались. Рассказ о появлении Фэнгов с прибавлениями переходил из уст в уста, пока наконец не стал единственной темой разговоров. Самоуверенность Абати, их разговоры о «твердыне старого Мура» и их бахвальство улетучились в течение одного часа. Теперь говорили только о дисциплинированном и ужасном войске Фэнгов, у которых всякий мужчина прошел хорошую военную подготовку, и о том, что будет с ними, культурными и домовитыми Абати, мирным народом, который отказывался от всяких военных тягот, — если это войско внезапно нападет на них. Они кричали, что их обманули, и требовали казни некоторых членов Совета. Белоручка и неженка Джошуа на некоторое время утратил всякую популярность, а Македа, про которую все знали, что она всегда была за то, чтобы быть готовыми к войне, приобрела то, что он потерял.

Теперь все думали только о пророчестве Фэнгов и рассуждали таким образом: если разрушить идола до основания, то он никак не сможет прилететь в Мур. Значит, нужно его разрушить. Но сами они сделать этого не могли, а в состоянии были сделать только мы, язычники, поэтому на некоторое время мы сделались чрезвычайно популярны. Нам льстили, за нами ухаживали — все, даже Джошуа, кланялись при нашем приближении и чрезвычайно интересовались успехами нашей работы.

Больше того — все несчастные и неприятные случаи, о которых я говорил выше, прекратились. Наших собак, оттого что мы получили несколько новых собак, никто не отравлял больше; скалы не падали на нас; стрелы не свистели вокруг нас, когда ездили верхом. Мы сочли даже возможным отказаться от охраны, потому что теперь для всех был прямой расчет сохранить нам жизнь, а не убивать нас. Только я один не был спокоен и не уставал предупреждать остальных, что скоро ветер подует в другую сторону и положение будет для нас не столь благоприятно.

Мы работали, работали, работали! О, это было нелегкое дело! Надо было проложить туннель в девственной скале, с помощью неопытных рабочих, и туннель этот необходимо было закончить к определенному сроку. Возникали тысячи неожиданных затруднений, и одно за другим мы их устраняли. Мы избегали смертельных опасностей, хотя вся ответственность за эту громадную работу лежала на плечах одного Оливера Орма, который, хотя он и был инженером по образованию, не обладал большим опытом в подобного рода предприятиях. Но справлялся он с трудностями поистине героически и работал сам, не покладая рук и повсюду поспевая вовремя. Ведь если бы в расчеты его вкралась малейшая ошибка, вся работа оказалась бы ненужной тратой времени и труда, так как мы взорвали бы только простой кусок скалы. Потом возникал вопрос о силе взрыва, оттого что, хотя взрывчатое вещество, имевшееся в нашем распоряжении, обладало огромной силой, нужно было распределить его надлежащим образом во избежание нежелательной утечки расширяющихся газов.

Наконец после сверхчеловеческих усилий туннель был готов. Весь наш запас взрывчатых веществ, составлявший полный груз четырех верблюдов, мы поместили в отдельных камерах, из которых каждая была такого объема, что в ней как раз умещалось предназначенное количество взрывчатого вещества. Они были выдолблены в той самой скале, из которой был высечен и самый сфинкс.

Камеры эти помещались на расстоянии приблизительно двадцати футов друг от друга, хотя, если бы у нас было время, эти расстояния равнялись бы по меньшей мере сорока футам, чтобы сила взрыва могла быть больше. Согласно математическим выкладкам Оливера они приходились в самом центре основания идола, приблизительно в тридцати футах ниже самого туловища сфинкса. В действительности расчет был не совсем правилен и они находились несколько восточнее, ближе к голове, и несколько выше, чем он предполагал. Но если вспомнить, что ему так и не удалось произвести обмеры колоссальной статуи, которую он видел-то всего один раз, к тому же сзади, и при условиях, нисколько не располагавших его к точным наблюдениям, приходится только удивляться незначительности его ошибки.

Замечательнее всего то, что план, задуманный на основе одной только гипотезы, был выполнен до конца с такой точностью.

Наконец все было готово, взрывчатое вещество и детонаторы были положены на место, была проведена проволока к батарее, — все это Орм и Квик сделали своими руками в этом спертом и душном воздухе. Теперь началась новая работа — надо было наполнить камнями и замуровать туннель, не повредив при этом проволоки, чтобы при взрыве газы не ринулись по линии наименьшего сопротивления, по туннелю в Могилу Царей. Для проволоки пришлось пробить в скале небольшой канал, а не то ее легко могли бы оборвать.

Было условлено, что взрыв должен произойти в ночь полнолуния, когда, как нам сказали, — а разведчики подтвердили это, — должна состояться свадьба моего сына с дочерью Барунга в городе Хармаке. Выбрана была именно эта ночь, потому что султан говорил, что до тех пор он не начнет военных действий против Мура. Мы же настаивали на выборе именно этой ночи, оттого что моего сына не могло быть тогда внутри идола и потому еще, что там должно было оставаться лишь небольшое количество жрецов и воинов, а мы не хотели излишнего кровопролития.

Наконец настал день взрыва. Все было готово, только самый туннель не совсем еще был завален камнями и обломками скал, и около сотни человек без устали были заняты теперь этим делом. Проволоки были проведены в ту самую комнату, где Фараон перегрыз горло Шадраху, и здесь их присоединили к электрической батарее. Мы сидели вокруг нее, имевшей такой невинный вид, сидели совсем так же, как колдуны сидят вокруг котла, в котором варится их колдовское зелье. Но мы не склонны были шутить, да и кто стал бы шутить в таких обстоятельствах? Орм, похудевший и побледневший, не в силах был ни есть, ни курить, и мне с трудом удалось уговорить его выпить немного местного вина. Он даже не хотел пойти посмотреть, как кончают муровать туннель, не хотел проверить целость проводов.

— Вы можете сделать это, — сказал он, — а я сделал все, что мог. Теперь пусть будет, что будет.

После того как мы поели в полдень, он лег и проспал в течение многих часов. Около четырех часов те, которые заканчивали работу у входа в туннель, перестали работать, сделав все, что от них требовалось, и под наблюдением Квика удалились из подземного города.

Тогда мы с Хиггсом взяли лампы и пошли вдоль проводов, которые были проложены в неглубокой канавке, и проверили их сохранность. Найдя их в целости, мы вернулись в храм и у его дверей нашли Яфета, который во всех предшествующих обстоятельствах был нашим оплотом и помощником. Без его помощи нам ни в коем случае не удалось бы пробить туннель — во всяком случае в такой короткий срок.

При свете ламп мы увидели, что он чем-то очень напуган.

— Что случилось? — спросил я.

— О врач, — сказал он, — у меня есть слова, которые предназначены для ушей капитана Орма. Проведи меня к нему.

Мы объяснили ему, что Оливер спит и что его нельзя тревожить, но Яфет продолжал твердить свое и только прибавил:

— Пойдемте со мной, мои слова предназначены также и для ваших ушей.

Мы вошли в небольшую комнату и разбудили Орма, который испуганно вскочил, решив, что случилось что-нибудь в шахте.

— В чем дело? — спросил он Яфета. — Фэнги перерезали провода?

— Нет, о Орм, много хуже: я узнал, что принц Джошуа составил заговор и хочет увезти «Ту, чье имя недосягаемо».

— Что ты хочешь сказать? Расскажи, в чем дело, — сказал Оливер.

— Господин, у меня есть друзья, и один из них (он одной крови со мной, но не спрашивай меня, как его зовут) служит принцу Джошуа. Мы распили с ним по чаше вина, и оно развязало ему язык. Как бы то ни было, вот что он рассказал мне, и я верю ему. Весь наш народ и сам принц хотят, чтобы вы разрушили идола Фэнгов, и поэтому принц на некоторое время оставил вас в покое. Но он не знает, что может случиться, если вам удастся ваше дело, и боится, как бы Абати из благодарности не сделали вас первыми людьми в государстве.

— В таком случае он осел, — перебил его Квик, — Абати не знают благодарности.

— Он боится, — продолжал Яфет, — кроме того еще и другого. Например, Дочь Царей может выразить свою благодарность тем, что особенно отличит одного из вас. — И он поглядел на Орма, который отвернулся в сторону. — Но принц обручен с Дочерью Царей и желает жениться на ней по двум причинам: первая из них — это то, что брак сделает его первым человеком среди Абати, а второе — он уверил себя, будто любит ее, и боится теперь потерять ее. Поэтому он решился на хитрость.

— На какую хитрость? — спросил один из нас, оттого что Яфет медлил.

— Не знаю, — ответил он, — и не думаю, чтобы мой друг знал это, в противном случае он все рассказал бы мне. Но я понял, что они собираются увезти Дочь Царей в замок принца Джошуа на одном из дальних концов озера, в шести часах езды отсюда, и там заставить ее немедленно обвенчаться с ним.

— Понимаю, — сказал Орм. — А когда они собираются сделать это?

— Не знаю, господин. Я знаю только то, что мой друг рассказал мне, и я счел нужным немедленно же пересказать это тебе. Все же я спрашивал у него относительно времени, и он ответил мне, что по его мнению все это должно произойти в первый день после ближайшей субботы.

— До ближайшей субботы еще целых пять дней, так что дело еще терпит, — заметил Оливер со вздохом облегчения. — Уверен ли ты в том, что можешь верить твоему другу, Яфет?

— Нет, господин, не уверен, тем более, что его всегда считали лжецом.

— Благодарю тебя, Яфет, за сведения, но ты мог бы и не будить меня. Теперь ступай, проверь, все ли в порядке, и возвращайся сюда.

Яфет поклонился и вышел.

— Что вы думаете обо всей этой истории? — спросил Оливер, как только наши слова не могли достигнуть его слуха.

— Брехня! — ответил Хиггс. — Здесь все сплетники, и это одна из их выдумок.

Он помолчал и взглянул на меня.

— О, — сказал я, — я согласен с Хиггсом. Если бы друг Яфета действительно знал что-нибудь, он рассказал бы ему куда подробнее. Мой совет — не говорите об этом никому, в частности же Македе.

— В таком случае мы все согласны. Но что думает по этому поводу сержант? — спросил Оливер, обращаясь к Квику, стоявшему в углу комнаты и, по-видимому, углубившемуся в разглядывание пола.

— Я здесь, капитан, — ответил тот, становясь во фронт. — Прошу прощения, но я не согласен с вами всеми, кроме того, что не следует пугать госпожу. Я думаю, что все это может быть правдой, оттого что, хотя Яфет и глуп, но честен, а честные люди иногда берутся за палку с надлежащего конца. Как бы то ни было, он верит, что здесь что-то есть, и для меня это достаточно убедительно.

— Хорошо. Раз вы так думаете, что же, по-вашему, следует предпринять, сержант? Согласен, что Дочери Царей не следует говорить обо всем этом, а я сам не могу уйти отсюда раньше десяти часов вечера. Что вы там чертите? — И он указал на пол, где Квик рисовал что-то пальцем.

— План собственных покоев госпожи, капитан. Она сказала вам, что собирается лечь спать при заходе солнца, так как она почти не ложилась прошлой ночью и хотела бы отдохнуть, раньше чем что-нибудь случится. Так вот — ее спальня здесь, не так ли? А впереди другая комната, где спят ее девушки, и позади нет ничего больше, кроме высокой стены и рва, через которые нельзя пробраться.

— Совершенно верно, — прервал его Хиггс, — я получил разрешение снять план дворца, но только впереди здесь есть небольшой проход шириной в шесть футов и длиной в двенадцать, который ведет из комнаты стражи в покои Дочери Царей.

— Совершенно верно, профессор, и в этом проходе, если я не ошибаюсь, имеется поворот, так что два хорошо вооруженных человека могут выдержать здесь нападение целой толпы. Предположим теперь, что вы, профессор, и я отправимся в этот коридор и устроимся на ночь в комнате стражи, которая теперь пуста, потому что охрана стоит у ворот дворца. Мы здесь не нужны (ведь если капитан не сможет взорвать мину, то и никто другой не сможет этого сделать), а здесь останется доктор, чтобы помочь ему в случае нужды, и Яфет, который наблюдает за целостью проводов. Что вы скажете на это, профессор?

— Я? Я сделаю все, что вы хотите, хотя предпочел бы взобраться на вершину скалы и посмотреть, что произойдет.

— Все равно ничего не увидите, Хиггс, — перебил его Орм, — кроме, быть может, отблеска взрыва на небе. Кроме того я прошу вас отправиться вместе с сержантом. Как бы то ни было, хотя я и считаю, что не следует пугать Македу, я не спокоен за нее, и если вы, друзья, будете там, я буду знать, что все в порядке, и вы снимете с моих плеч большую тяжесть.

— В таком случае решено, — сказал Хиггс, — мы сейчас же идем. Вот что, мы захватим с собой этот переносной телефон, он нигде в другом месте теперь не нужен больше. Провода хватит до дворца, и если он будет действовать, мы сможем переговариваться и сообщать друг другу о положении вещей.

Через десять минут они были совсем готовы, и Квик подошел к Оливеру, стал во фронт и отрапортовал:

— Готов в поход, капитан. Какие будут распоряжения?

— Больше нет ничего, сержант, — ответил тот, отрывая глаза от маленькой батареи, на которую он смотрел так, как будто бы она была живым существом. — Вы знаете сами. В десять часов, то есть через два часа, я нажму эту кнопочку. Что бы ни случилось, нельзя этого делать раньше, иначе может погибнуть сын доктора, не говоря уже о многих других несчастных. Шпионы донесли, что свадьбу будут праздновать не раньше, чем через три часа после восхода месяца. Ровно в десять я нажму кнопку, а что произойдет тогда, этого я не могу сказать заранее, но если мы не придем к вам, лучше всего будет, если вы придете сюда, — не исключена возможность какого-нибудь несчастного случая. Вот и все, сержант. Звоните нам по телефону, если он будет работать, и ждите нас около половины одиннадцатого. Прощайте!

— Прощайте, капитан, — ответил Квик, потом протянул руку, пожал руку Орму и, не говоря ни слова, взял лампу и вышел из комнаты.

Что-то заставило меня пойти за ним, оставив Орма и Хиггса, споривших о чем-то, прежде чем расстаться. Когда мы прошли около пятидесяти ярдов среди ужасного молчания этого огромного подземного города, темные пасти которого зияли по обе стороны от нас, сержант остановился и внезапно сказал:

— Вы верите в предчувствия, доктор?

— Нисколько, — ответил я.

— Рад слышать это, доктор. Но у меня было сегодня дурное предчувствие — мне почудилось, что я больше никогда не увижу ни вас, ни капитана.

— Глупости, сержант, — резко ответил я, — вы городите чушь. У вас расстроились нервы от переутомления.

— Быть может, это и так, доктор. Как бы то ни было, если вы доберетесь домой и привезете с собой туда немного золота, не забудьте моих трех племянниц. Не говорите ничего о моем предчувствии капитану, пока не пройдет эта ночь, — это может взволновать его, а ему нужно быть спокойным. Но только, если я его больше не увижу, скажите ему, что Сэмюэль Квик благословил его перед смертью, вас, доктор, и вашего сына тоже. А теперь сюда идет профессор. Прощайте.

Мгновение спустя мы расстались, и я смотрел им вслед, пока две звездочки их ламп не скрылись во мраке.

Глава 16

ХАРМАК ПРИЛЕТАЕТ В МУР
Медленно и в угнетенном настроении я вернулся в древний храм, следуя по линии телефонных проводов, которые Хиггс и Квик разматывали по мере того, как подвигались вперед. Я не слишком верил в предчувствие сержанта и думал, что породили его условия, в которых мы жили, действовавшие на нас всех, даже на Хиггса.

Я вернулся в комнату, где Оливер сидел один, потому что Яфет караулил провода.

— Я боюсь за Македу, доктор, — сказал он мне. — Что, если во всех этих разговорах есть доля истины? Она хотела быть с нами; она со слезами просила, чтобы ей позволили прийти. Но я не согласился на это, так как всегда можно ждать какой-нибудь неприятности — сотрясение почвы может вызвать обвал или что-нибудь вроде этого. Я даже думаю, что и вам незачем оставаться здесь. Лучше уходите и оставьте меня одного.

Я ответил, что ни за что не соглашусь на это и что нельзя возлагать такое дело на одного человека.

— Пожалуй, вы правы, — сказал он, — я могу лишиться чувств или что другое может случиться со мной. Я даже жалею, что мы не устроили так, чтобы произвести взрыв, находясь во дворце, а мы могли бы сделать это, присоединив телефонные провода к остальным проводам. Но, сказать правду, я не уверен в батарее, аккумуляторы у нас новые, они слабые, потому что на них подействовали время и климат, и я побоялся, что на большом расстоянии они не будут действовать. Поэтому-то я и решил произвести взрыв отсюда. Ага, телефон звонит. Алло! Что они скажут нам?

Я взял телефонную трубку и услышал веселый и бодрый голос Хиггса, говорившего, что они благополучно добрались до маленькой передней в собственных покоях Македы.

— Дворец кажется совсем безлюдным, — прибавил он. — Мы встретили только одного часового. Должно быть, все, кроме Македы и нескольких ее женщин, убежали из страха, что на дворец могут упасть обломки скал после взрыва.

— Это вам сказал часовой? — спросил я Хиггса.

— Да. Кроме того он не хотел позволить нам войти сюда и уверял, что мы действуем вопреки воле Джошуа, чтобы язычники не смели приближаться к частным покоям Дочери Царей. Ну, мы не стали долго разговаривать с ним, и он убрался. Сказал, что идет доложить начальству.

— Что с Квиком? — спросил я.

— Ничего особенного. Он что-то бормочет в углу и похож на впавшего в меланхолию разбойника, так он увешан винтовками, револьверами и ножами… Алло! Подождите минутку!

Последовала довольно долгая пауза, потом снова раздался голос Хиггса.

— Все в порядке, — сказал он, — только одна из женщин Македы услышала наши голоса и вышла посмотреть, кто здесь. Когда Македа узнает, что это мы, она наверное выйдет — ее девушка сказала, что она страшно взволнована и не спит.

Хиггс оказался прав, и не прошло десяти минут, как телефон зазвонил снова. На этот раз говорила Македа, и я немедленно передал трубку Оливеру и отошел в дальний угол комнаты.

Он долго разговаривал с ней, потом вдруг прекратил разговор, указал на часы, лежавшие рядом с батареей, и сказал:

— Без пяти минут десять часов.

О эти последние пять минут! Они казались нам веками! Мы сидели, как каменные статуи, и каждый из нас был погружен в свои собственные мысли, хотя лично я утратил ясность мыслей. Я мог только смотреть во все глаза на циферблат часов, на котором в неверном свете лампы секундная стрелка вырастала в моем воображении до невероятных размеров и металась от стены к стене.

Орм начал считать вслух: «Раз, два, три, четыре, пять — теперь!» — и нажал кнопку батареи. Тотчас же мощный утес содрогнулся над нами и огромный камень, весивший много тонн, укрепленный над дверью в комнату, где мы находились, упал и наглухо загородил единственную дверь.

На некотором расстоянии от нас падали другие камни и обломки скал, производя ужасный грохот, а я сам каким-то образом очутился на полу, так как стул, на котором я сидел, выскользнул из-под меня. Потом последовал заглушённый ужасающий грохот, а одновременно с ним пронесся вихрь. Пронесся там, где воздух был всегда недвижен и спокоен с самого сотворения мира. Наши лампы погасли, спустя еще минуту приблизительно раздался гул, как будто что-то тяжелое и огромное упало на поверхность земли на большом расстоянии отнас.

Потом все успокоилось. Нас окружали мертвая тишина и мрак.

— Кончено, — сказал Оливер каким-то чужим голосом, который звучал слабо и отдаленно в окружавшем нас непроглядном мраке. — Хорошо ли, плохо ли, но кончено. Хотел бы знать, — продолжал он, говоря как бы с самим собой, — какой вред около полутора тонн этого ужасного азоимида нанесли старому сфинксу. Ничего не поделаешь, придется подождать — узнаем, когда увидим. Чиркните спичку, Адамс, и зажгите лампы. Что такое? Слушайте!

В то время, как он говорил, откуда-то донеслись до нас неожиданные звуки, которые, как ни слабы они были, нельзя было не признать за ружейные выстрелы, раздававшиеся на большом расстоянии от нас. Я стал ощупью шарить в темноте, нашел телефонную трубку и приложил ее к уху. В мгновение ока все стало мне ясно. Из ружей стреляли около другого конца провода, и выстрелы эти раздавались в нашей телефонной трубке. Совсем глухо, но отчетливо я услышал голос Хиггса: «Эй, сержант, там еще одна партия их». И Квик ответил ему: «Стреляйте медленно, профессор, умоляю вас, не торопитесь». Вы расстреляли всю обойму. Заряжайте, заряжайте! Вот обойма. А! Этот черт попал в меня, но я попал в него — он больше никогда не будет бросать копья!»

— На них напали! — воскликнул я. — Квика ранили. Теперь Македа говорит с вами. Она говорит: «Оливер, приходи! Слуги Джошуа напали на меня! Оливер, приходи!»

Здесь раздался взрыв криков, в ответ на который последовали еще более частые выстрелы, и в то самое мгновение, когда Оливер вырвал телефонную трубку из моих рук, голос замолк. Напрасно звал он Македу. С таким же успехом он мог призывать планету Сатурн…

— Провод оборван! — крикнул он, швыряя телефонную трубку и хватая светильник, который Яфету только что удалось зажечь. — Скорее! Их там убивают! — и он бросился к двери, но сейчас же отступил назад при виде огромного камня, завалившего вход.

— Мы заперты! — проскрежетал он. — Как бы выбраться отсюда? Как выбраться отсюда? — И он начал бегать по комнате и даже прыгать на стены, подобно испуганной кошке. Трижды он прыгал, пытаясь добраться до карниза, оттого что комната была без потолка, и трижды срывался и падал на пол. Я схватил его поперек туловища и силой удержал на месте, хотя он и вырывался из моих рук.

— Успокойтесь, — сказал я, — разве вы хотите убиться? Куда вы будете годны, если пораните или убьете себя? Дайте мне подумать.

Тем временем Яфет действовал на собственный страх и риск, оттого что он тоже слышал звуки в телефоне и понял, в чем дело. Сначала он подбежал к огромному камню, загородившему вход, и попытался столкнуть его. Это ему не удалось: и слон не сдвинул бы его с места. Тогда он отступил немного назад и внимательно осмотрел камень.

— Я думаю, что на него можно влезть, врач, — сказал он, — помоги мне. — И он указал мне на один из концов массивного стола, на котором стояла электрическая батарея. Мы подтащили этот стол к дверям, и Оливер, поняв его намерение, вскочил вместе с Яфетом на стол. Потом по указанию горца Оливер уперся лбом о камень и сделал то, что школьники называют «козлом», а Яфет влез ему на плечи, с помощью пальцев ног и рук, цепляясь за неровности камня, взобрался вверх по нему и очутился на карнизе стены в двадцати футах над уровнем пола.

Остальное уже не представляло больших трудностей. Яфет скинул свое полотняное платье, скрутил из него веревку и спустил нам. С ее помощью меня подняли наверх, а потом мы оба втащили Оливера, который, не говоря ни слова, перекинулся через стену, повис на вытянутых руках Яфета и спрыгнул вниз с другой стороны. Теперь настала моя очередь. Я долго летел вниз, и если бы Оливер не подхватил меня, я наверное разбился бы насмерть. Наконец Яфет соскочил со стены и мягко, как кошка, опустился на землю. Он успел раньше передать нам лампы, мгновение спустя они уже горели, и мы побежали по обширной пещере.

— Осторожнее! — крикнул я. — Тут могут валяться обломки скал. В это самое мгновение Оливер зацепился ногой за камень и упал, сильно при этом ударившись. Он тотчас же снова вскочил на ноги, но дальше мы не могли уже бежать с такой скоростью, оттого что кругом нас валялись сотни тонн скал и камней, упавших с потолка и загородивших дорогу. Наконец мы добрались до выхода из пещеры и с ужасом остановились: струя воздуха, образовавшаяся при взрыве, не могла идти дальше, и весь этот угол пещеры был завален обломками скал, которые стремительно несшийся воздух катил перед собой.

— Мы заперты! — воскликнул Оливер в отчаянии.

Но Яфет с лампой в руке уже прыгал с камня на камень и вскоре крикнул нам, чтобы мы следовали за ним.

— Здесь есть проход, хотя он очень опасен, — сказал он и указал на отверстие в стене. С трудом, подвергаясь каждое мгновение смертельной опасности вследствие того, что камни еле держались, мы выбрались наконец в первую пещеру и побежали вперед, не переставая думать о том, что массивная дверь, которая ведет в нее, может быть закрыта снаружи, а мы знали, что наших слабых сил ни за что не хватит, чтобы открыть ее изнутри. К счастью, наши страхи не оправдались — порыв ветра сорвал ее с петель, и она лежала на полу, разбитая в щепы.

Пробежав по безлюдному и погруженному во мрак дворцу, мы побежали вперед, и в одной из комнат натолкнулись на первые следы разыгравшейся здесь трагедии: на полу мы увидели следы крови.

Пробегая мимо, Оливер указал на них, и внезапно из темноты выскочил какой-то человек, как козел выскакивает из-за куста, и побежал прочь от нас, прижимая рукою бок, где, по-видимому, у него была тяжелая рана. Наконец мы добрались до коридора, который вел в собственные покои Дочери Царей, и здесь нам пришлось буквально идти по телам мертвых и умирающих людей. Один из них, как я заметил (ведь в такие минуты всегда особенно запоминаются разные мелочи), держал в руке оборванный провод нашего полевого телефона. Он, наверное, оборвал его в предсмертной агонии в то самое мгновение, когда сообщение с дворцом оказалось прерванным.

Мы вбежали в маленькую прихожую, освещенную несколькими лампами, и увидели картину, которую я никогда в жизни не забуду.

На переднем плане лежала груда убитых и все они носили цвета принца Джошуа. Позади них на стуле сидел сержант Квик. Его буквально изрешетили стрелы, одна из которых торчала у него в плече, откуда никто не удалил ее. Македа прикладывала мокрое полотенце к его голове, но описывать эту голову и раны на ней я не стану.

Прислонившись к стене, тут же стоял Хиггс, окровавленный и почти лишившийся чувств. Сзади, подле Македы, стояли две или три из женщин, плача и ломая руки. Увидев это ужасное зрелище, мы внезапно остановились. Никто из нас не произнес ни слова, оттого что мы все утратили дар речи.

Умирающий Квик открыл глаза, поднял руку, на которой зияла рана от удара мечом, поднес ее ко лбу, как бы желая заслонить свет, — о, как памятно мне это движение! — и из-под ладони взглянул на нас. Потом он поднялся со стула, дотронулся до горла, чтобы показать, что не может говорить, поклонился Орму, повернулся и указал на Македу; с торжествующей улыбкой упал — и умер.

Таков был славный конец сержанта Квика.

Что случилось дальше, я помню только смутно. Помню, что Оливер и Македа упали в объятия друг друга, помню, как она выпрямилась и сказала, указывая на тело Квика:

— Здесь лежит тело того, кто показал нам, как нужно умирать. Он настоящий герой, о Орм, и ты должен вечно чтить его память, потому что он спас меня от худшего, чем смерть.

— Что здесь произошло? — спросил Оливер у Хиггса.

— Сначала все шло прекрасно, — ответил тот, — как я говорил вам по телефону. Потом вы долго разговаривали с Македой, пока не оставили телефона, говоря, что вам нужно сказать что-то Яфету. Ровно в десять часов мы услышали взрыв. Когда мы уже собрались пойти посмотреть, что же случилось, пришел Джошуа и заявил, что идол Хармака разрушен, и потребовал, чтобы Македа «из государственных соображений» сопровождала его в его собственный замок. Она отказалась исполнить это, он настаивал, и я счел нужным попросту выставить его за дверь. Потом мы его больше не видели, но спустя несколько минут из коридора прилетела туча стрел, а за ними ворвались люди, кричавшие: «Смерть язычникам! Спасайте Дочь Царей!»

— Мы начали стрелять и перебили уйму народа, но тут Квика ранили стрелой. Три раза они нападали на нас и трижды мы отбивали их нападения. Наконец у нас вышли все патроны и остались только револьверы, которые мы тоже разрядили в них. Они остановились на мгновение, потом двинулись на нас снова, и, казалось, все было кончено.

Но тут Квиком овладело безумие. Он схватил меч какого-то мертвого Абати и бросился на них, ревя, как бык. Они били и кололи его копьями и мечами, но в конце концов он оттеснил их из коридора.

Тут негодяи убрались совсем, а когда они ушли, сержант свалился. С помощью женщин я перенес его сюда, но он не сказал уже ни слова, и тут подоспели вы. А теперь он умер, — мир праху его! — и если вообще существуют герои, то имя одного из них — Сэмюэль Квик! — И профессор отвернулся, поднял на лоб свои синие очки, которых он никогда не снимал, и вытер рукой глаза.

С тоской и горечью мы подняли тело Квика и перенесли его в спальню Македы, где мы уложили его на ее собственной постели. Она сама настаивала на том, что человек, который умер за нас, не должен лежать в каком-либо другом месте. Я обмыл его лицо, и оно казалось теперь мирным и даже красивым.

В передней комнате, пока я перевязывал раны профессора, — рану от удара мечом по голове, царапину от стрелы на лице и рану от копья на бедре, причем все они, к счастью, были неглубоки и неопасны, — мы держали военный совет.

— Друзья, — сказала Македа, опиравшаяся на руку своего возлюбленного, — нам не следует оставаться здесь. Замысел моего дяди не удался теперь оттого, что он действовал один и был слаб, но я боюсь, что вскоре он вернется сюда и приведет за собой тысячи людей, и тогда…

— Что ты намерена делать? — спросил Орм. — Бежать из Мура?

— Как же мы можем бежать, — ответила она, — когда проход охраняют люди Джошуа, а у выхода из него нас караулят Фэнги? Абати ненавидят вас, друзья, а теперь, когда вы выполнили ваше дело, они хотят убить вас, потому что они щадили вас только до этих пор. Зачем только я призвала вас в эту неблагодарную страну! — И она заплакала, в то время как мы беспомощно глядели друг на друга.

Теперь Яфет, все это время наблюдавший за нами, бормоча молитвы за Квика, которого он очень любил, подошел к Дочери Царей и распростерся перед ней ниц.

— О, Вальда Нагаста, — сказал он, — выслушай твоего слугу. Всего в трех милях отсюда, близ устья прохода, стоят пятьсот человек горцев, которые ненавидят принца Джошуа и его друзей. Беги к ним, Вальда Нагаста, оттого что они будут защищать тебя и повинуются мне, которого ты поставила начальником среди них.

Македа вопросительно взглянула на Оливера.

— Я полагаю, что совет этот хорош, — сказал он. — Как бы то ни было, нам не будет хуже среди горцев, чем здесь, в этом неукреплённом месте. Вели твоим женщинам принести плащи, чтобы мы могли завернуться в них с головой, и идем.

Пять минут спустя мы перешли через подъемный мост за никем не охраняемыми боковыми воротами дворца и смешались с толпой, наполнявшей площадь. Пройдя неузнанными через площадь, мы обратили внимание на то, что все находившиеся на площади мужчины, женщины и дети, стрекоча, как сороки, указывали друг другу на огромный утес, высившийся позади дворца.

Мимо проезжал отряд солдат, прокладывая себе дорогу сквозь толпу, и мы сочли благоразумным скрыться ненадолго в тени какого-то здания. Здесь мы обернулись и взглянули на утес, чтобы увидеть, что привлекало внимание толпы. В это самое мгновение луна выглянула из-за облаков, залила светом окрестность и мы увидели зрелище, которое при теперешних обстоятельствах наполнило трепетом наши сердца.

Утес возвышался не менее чем на полтораста футов над землей, и вершина его была несколько заострена вверху. Теперь же его форма была совсем иная, оттого что на нем сидела, глядя на Мур сверху, голова львиноподобного сфинкса, идола Фэнгов.

— О! — воскликнул Яфет. — Прорицание сбылось: голова Хармака прилетела в Мур и уснула здесь!

— Ты хочешь сказать, что мы прислали ее сюда, — прошептал в ответ Хиггс.

— Да, — вмешался я, — и там, в пещере, мы ощутили толчок от падения ее на утес.

— Я не знаю, что принесло ее сюда, — сказал Яфет, которого, казалось, совсем сбило с толку все, что он видел, — я знаю только, что пророчество осуществилось и что Хармак пришел в Мур, а туда, где находится Хармак, должны последовать за ним Фэнги.

— Все к лучшему, — сказал Хиггс, — так я смогу зарисовать ее и сделать обмеры.

Но я видел, что Македа дрожала, так как и она тоже считала это дурным предзнаменованием, и даже Оливер молчал, быть может, опасаясь того впечатления, которое все это произведет на Абати.

А впечатление было сильное, и это явствовало из раздававшихся вокруг нас разговоров. Нас, язычников, все проклинали, говоря, что мы не уничтожили идола Фэнгов, как обещали, а только помогли ему перелететь в Мур.

— Какой счастье, — сказал я, когда мы насмотрелись на это необычное зрелище, — какое счастье, что он не пролетел немного дальше и не упал на дворец.

— О, если бы это было так, — прошептала Македа со слезами в голосе, — я была бы по крайней мере свободна от всего, что так угнетает меня. Вперед, друзья, скорей, пока нас не узнали.

Глава 17

КАК Я НАШЕЛ МОЕГО СЫНА И ЧТО СЛУЧИЛОСЬ ПОТОМ
Чтобы добраться до горцев, стоявших у устья прохода, нам пришлось пройти через лагерь, в котором было расположено вновь набранное войско Абати, и во время этого путешествия мы увидели, так как никакие доклады не могли бы рассказать нам, степень безволия и деморализации этого народа. Где должны были стоять часовые, часовых не было; где должны были быть солдаты, группы офицеров болтали с женщинами; где должны быть офицеры, там денщики пили вино.

Мы незамеченными прошли через лагерь — во всяком случае, нас никто не остановил и не спросил, кто мы такие, — и наконец добрались до отряда горцев. Это в большинстве были бедные люди, жившие на отрогах гор, окружавших долину Мур, и они мало общего имели со своими более обеспеченными соплеменниками из долины. В условиях тяжелой борьбы за существование они сохранили первоначальные человеческие доблести, были отважны и были преданными друзьями.

Едва ступив за черту, за которой начинался их лагерь, мы увидели разницу между ними и остальными Абати. Нас немедленно остановил патруль. Яфет шепнул что-то на ухо начальнику патруля, и тот внимательно поглядел в нашу сторону. Потом он поклонился укутанной в плащ фигуре Дочери Царей и повел нас туда, где начальник всего отряда и его подчиненные сидели у огня и разговаривали. По знаку или слову, которого мы не расслышали, начальник, седобородный старик, встал со своего места и сказал:

— Простите меня, но я прошу вас показать ваши лица.

Македа откинула назад конец своего плаща и повернулась таким образом, чтобы свет луны освещал ее лицо. Старик опустился перед ней на колени и сказал:

— Что повелишь, о Вальда Нагаста?

— Собери твоих воинов, и я скажу, чего я хочу от них, — ответила она и села на скамью у огня, а мы трое и Яфет стали за ее спиной.

Вскоре горцы собрались и окружили нас с трех сторон. Всего их было немногим более пятисот человек. Тогда Македа встала на скамью, на которой она до того сидела, сбросила плащ, так чтобы все могли видеть ее лицо, которое освещал теперь огонь костра, и заговорила, обращаясь к ним.

Она рассказала им все — нападение на нее людей принца Джошуа, желавшего взять ее в плен и увезти в свой замок, сражение между ними, с одной стороны, и Хиггсом и Квиком, защищавшим ее, с другой, рассказала о смерти Квика, который умер за нее, о том, как мы пришли, исполнив свое дело и разрушив идола Фэнгов, и она просила у них защиты против Джошуа и тех ее врагов, которые вместе с ним злоумышляли против нее.

— Мы будем защищать тебя! — закричали они в ответ. — Что ты прикажешь нам теперь, о Дочь Царей?

Македа собрала на совет военачальников горцев и по очереди спросила их всех, что они считают наиболее разумным делать. Некоторые из них настаивали на том, что необходимо немедленно найти, где скрывается Джошуа, и сейчас же напасть на него.

— Раздави голову гадюке, и ее хвост скоро перестанет двигаться! — говорили они, и, должен признаться, что мы соглашались с этим мнением.

— Нет! — воскликнула она. — Я не могу начинать гражданскую войну, зная, что враги ждут у наших ворот! — И тихо прибавила, обращаясь к нам: — К тому же этих храбрецов слишком мало, а у Джошуа несколько тысяч воинов.

— Что же в таком случае остается делать? — спросил Орм.

— Вернуться во дворец вместе с этими горцами и с помощью этого гарнизона защищаться там против наших врагов.

— Прекрасно, — ответил он, — для нас все пути хороши.

— Совершенно верно, — подтвердил Хиггс, — и чем скорее мы пойдем, тем лучше, оттого что моя нога начинает сильно болеть и мне очень хочется спать.

Македа отдала распоряжение начальникам горцев, а те передали его своим подчиненным, которые немедленно начали готовиться сняться с лагеря.

И здесь, после всех несчастий, горя и сомнений, произошло самое счастливое событие в моей жизни. Я очень устал и сидел на скамье, ожидая приказания выступить в поход, лениво поглядывая на Оливера и Македу, серьезно беседовавших неподалеку от меня, и время от времени пытаясь помешать сидевшему рядом со мной Хиггсу окончательно заснуть. Внезапно я услышал шум и увидел при ярком лунном свете, что отряд Абати ведет к нашему лагерю какого-то человека. По платью я узнал, что эти воины принадлежат к отряду, охраняющему нижние ворота в ущелье.

Я не обращал на все это особенного внимания, думая, что они, вероятно, захватили какого-нибудь шпиона, пока ропот изумления не дал мне понять, что случилось что-то необычайное. Я встал со своего места и направился к этому человеку, которого теперь скрывала от меня группа горцев. Когда я подошел, они раздались передо мной и поклонились мне с уважением и удивлением, которые взволновали меня, сам не знаю почему.

Здесь я впервые увидел пленника. Это был высокий крепкий юноша, одетый в праздничный наряд, с тяжелой золотой цепью на шее, и я с удивлением подумал, что могло быть нужно ему здесь. Он повернул голову так, что луна осветила его темные глаза, продолговатое лицо, заостренное черной бородкой, и все его красивые черты. Я сразу узнал его.

Это был мой сын Родрик!

Спустя мгновение в первый раз после стольких лет я заключил его в мои объятия.

Я не стану подробно описывать всего, что случилось потом. Окруженные отрядом горцев, мы пробились во дворец, несмотря на сопротивление войск, преданных Джошуа. На площади перед дворцом нам пришлось выдержать настоящий бой, но мы проложили себе дорогу во дворец. Когда мы вошли в него, мы увидели, что пристройка, в которой находилась спальня Македы, догорает: благодаря какому-то несчастному случаю там вспыхнул пожар, в котором сгорело тело бедняги Квика.

На следующее утро мы обнаружили, что у нас почти нет провизии. Три дня мы держались во дворце, и воины Джошуа даже не пытались атаковать нас; на четвертый день они подожгли дворец своими стрелами, к которым были привязаны куски горящей пакли, и дворец запылал, как факел. Горцы, деморализованные голодом и непривычной осадой, которая сильно действовала на них, несмотря на всю их отвагу в открытом бою, решились на вылазку, но вылазка эта была нестройной, и большинство их в ней погибло.

Во дворце, вернее, за оградой дворца, оттого что дворец догорал, остались мы шестеро: Македа, Оливер, Хиггс, я, Родрик и верный Яфет. Мы захватили с собой лампы и скрылись в подземный город, а проход в него завалили камнями.

Не стану описывать муки голода и тьму, окружившую нас, когда кончилось масло в лампах. Три дня мы пробыли в полном мраке, совсем без еды. Только Македу удавалось нам заставить есть сохранившиеся для нее сухари, и то мы вынуждены были изображать, что мы тоже едим, тогда как мы только пили воду. К счастью, вода была у нас в достаточном количестве, не то мы наверное умерли бы. Наконец Яфет не выдержал и выдал нас Джошуа, который и не подозревал, что мы живы — Абати думали, что мы сгорели заживо во дворце, и только удивлялись, не находя наших обгорелых трупов.

Как за нами пришли, я не помню. Все мы к тому времени впали в забытье, а когда мы очнулись, то находились в светлой комнате, куда слуги вскоре принесли нам еды, сначала только жидкий суп, потом более существенную пищу. Они ничего не говорили нам ни о том, где мы, ни о том, что с нами будет, ни о том, где Македа. Снаружи до нас неоднократно доносились крики разъяренной толпы, требовавшей нашей смерти, а по взглядам слуг, которые они бросали на нас, мы видели, что они тоже нас ненавидят.

Когда мы немного окрепли, нам сказали, что вскоре мы должны будем предстать перед верховным судилищем, во главе которого будет находиться Македа. Здесь мы впервые услыхали опять ее имя, и нас как громом поразило, что она будет судить нас. Такого предательства с ее стороны никто из нас не ожидал.

Настал день суда. Нас выстроили в отряд, три ряда воинов окружили нас, чтобы охранить нас от ярости толпы, требовавшей нашей смерти и готовой тут же растерзать нас, и повели. Перед тем, как мы двинулись в путь, я успел дать моим спутникам по таблетке сильного яда, чтобы они могли принять его и покончить сразу свои мучения, если нас захотят пытать.

Абати совсем оправились от своего страха перед Фэнгами, и улицы были полны возбужденной и злорадствующей толпой. Нас привели в залу суда, и там мы нашли весь Совет, Джошуа и Македу, сидевшую на своем троне, одетую в пышный наряд, с вышитым звездами покрывалом на голове. Какой-то человек вроде прокурора начал обвинительную речь.

Здесь произошло самое удивительное. Хотя Македа не ответила на наш поклон, которым каждый из нас приветствовал ее, заняв место, которое нам указали солдаты, с обнаженными мечами сопровождавшие нас, но того, что произошло дальше, никто из нас не ожидал. Из речи прокурора мы узнали, что мы, поступив на службу к Абати, изменнически воспользовались своим положением, чтобы разжечь в стране гражданскую войну, в которой погибло много народу, и что мы повинны в том, что многих убили своими руками — мы и наш ныне покойный товарищ. Кроме того, мы виновны в том, что сожгли дворец Македы, и — это составляло самое большее наше преступление, — мы посягнули на священную особу самой Дочери Царей, Вальды Нагасты, и силой заставили ее пойти с нами в подземный город, откуда ее спас один из наших сообщников, ныне раскаявшийся Яфет, открывший наше прибежище.

В этой обвинительной речи ни слова не говорилось о преступной любви Оливера к Македе, и хоть это обрадовало нас. Когда прокурор спросил нас, согласны ли мы с тем, в чем нас обвиняют, Оливер ответил от лица нас всех, что мы действительно сражались и убивали людей, что потом мы скрылись в пещеру, но что касается всего остального, сама Дочь Царей знает правду и может говорить, что сочтет нужным сказать.

Все присутствующие закричали теперь:

— Они признали себя виновными! Приговорите их к смерти! К смерти! — И тому подобное, а судьи встали со своих мест, окружили Македу и совещались с нею.

Наконец совещание окончилось. Судьи снова заняли свои места, и Македа подняла руку. Воцарилась тишина, и она заговорила холодным, ясным голосом.

— Язычники, — сказала она, обращаясь к нам, — вы признали свою вину по всем тем пунктам, по которым вас здесь обвиняли, и даже в том, что похитили меня и силой заставили пойти с вами в подземный город, полагая, что я могу быть для вас залогом вашей неприкосновенности.

Мы слушали ее, совершенно потрясенные, и молчали.

— За это, — продолжала Македа, — вы достойны того, чтобы вас приговорили к жестокой смерти.

Она помолчала немного, потом заговорила снова.

— Но в моей власти не казнить вас, и я вас не казню. Я повелеваю, чтобы сегодня же вы и все ваше имущество, остававшееся в подземном городе и в других местах, вместе с верблюдами для вас самих и для ваших вещей были удалены из Мура, и если кто-либо из вас вернется сюда, его без суда, немедленно же, передадут в руки палачей. Я делаю это затем, что при вашем прибытии сюда с вами был заключен определенный договор, и хотя вы и глубоко виноваты передо мной, я не хочу, чтобы на славное имя Абати пала хотя бы тень подозрения. Уходите, странники, и чтобы мы никогда больше не видели ваших лиц! Теперь толпа заволновалась и раздались возбужденные крики:

— Нет! Убей их! Убей их!

Когда шум утих, Македа заговорила снова:

— О благородные и щедрые Абати! Вы согласитесь, я знаю, помиловать их. Вы не захотите, чтобы в дальних странах, о которых вы могли не слышать, но где живут народы, которые почитают себя не менее славными, чем вы, — вы не захотите, чтобы там сочли вас жестокими. Мы сами призвали этих псов, чтобы затравить для нас некую дичь, львиноголового зверя, целое племя Фэнгов, и, по справедливости, они выполнили свое дело. Поэтому не мешайте им бежать прочь с той костью, которую они заработали. Что значит лишняя кость для богатых Абати, лишь бы их священную землю не обагрила кровь этих псов-язычников?

— Пусть идут! Дайте им их кость! — раздались крики. — Привяжите ее к их хвостам, и пусть они бегут с ней!

— Так и будет, о мой народ! А теперь, раз мы покончили с этими псами, вот что я хочу сказать вам. Быть может, вы думали или слышали, что я увлеклась этими иностранцами, а в особенности одним из них. — И она взглянула на Оливера. — Так вот, есть такие псы, которые не хотят работать, пока их не погладят по голове. Поэтому я гладила его по голове, оттого что он умный и знающий пес, который умеет делать многое такое, чего мы не умеем — например, как разрушить идол Фэнгов. О Абати, неужели кто-нибудь из вас действительно поверил, что я, потомок древней крови Соломона и Царицы Савской, я, Дочь Царей, могла подумать о том, чтобы отдать свою руку язычнику, который пришел сюда ради награды? Неужто вы могли подумать, что я, торжественно сговоренная с принцем Джошуа, моим дядей, могла хоть на мгновение предпочесть ему этого человека? — И она снова бросила взгляд на Оливера, который сделал движение, как бы желая что-то сказать. Но раньше, чем он успел открыть рот, Македа заговорила снова:

— Знайте же, что все это я сделала ради спасения моего народа и что назавтра вечером я приглашаю вас на мою свадьбу, когда я, по древнему обычаю, разобью свой стакан о стакан того, кто следующей ночью будет уже моим супругом. — И, поднявшись со своего места, она трижды поклонилась, а потом протянула руку Джошуа.

Он тоже встал, надувшись, как петух, взял ее руку, поцеловал ее и пробормотал несколько слов, которых мы не расслышали.

Толпа заликовала и зашумела, и среди вдруг наступившего молчания ясно зазвучал голос Оливера.

— Госпожа, — сказал он холодным тоном, но с оттенком большой горечи, — мы, «язычники», слышали твои слова. Мы благодарны тебе за то, что ты признала наши услуги, а именно разрушение идола Фэнгов, которое стоило нам немало трудов. Мы благодарим тебя также за то, что ты, в награду за нашу службу, позволяешь нам уехать из Мура, где нас оскорбили жестокими словами, и позволяешь нам взять с собой то, что осталось из наших вещей, а не предаешь нас пыткам и смерти, как это в твоей власти, твоей и твоего Совета. Разумеется, это блестящий образчик твоей щедрости и щедрости всех Абати, и мы никогда не забудем этого и всюду будем твердить об этом. Мы надеемся также, что ваш поступок дойдет до слуха дикарей Фэнгов, и они, быть может, поймут наконец, что истинное величие и благородство не в войне и жестоких деяниях, а в сердцах людей. Теперь же, Вальда Нагаста, я обращаюсь к тебе с последней просьбой — я хочу еще раз увидеть твое лицо, чтобы увериться, что это действительно ты говорила с нами, а не какая-нибудь из твоих подданных, которая скрылась под твоим покрывалом, и если это действительно так, я хочу увезти с собой истинный образ женщины, такой преданной своей стране и благородной по отношению к своим гостям, какой ты выказала себя сегодня.

Она выслушала его, потом медленно откинула покрывало, и я увидел лицо, которого никогда раньше не видел. О, это была Македа, это без сомнения была она, но как она изменилась! Ее лицо было бледно, глаза сверкали, как угли, губы были крепко стиснуты. Но всего необычнее было выражение этого лица, одновременно вызывающе насмешливое и страдающее, и оно так подействовало на меня, что я никогда не забуду его. Признаюсь, я не в состоянии был прочесть на этом лице ровно ничего, но был глубоко убежден, что эта женщина насквозь лжива и что ее угнетает ее собственная лживость. Это было величайшей победой ее искусства, что при создавшихся обстоятельствах ей удалось убедить меня и сотни других людей, впившихся в нее глазами, в своей лживости и порочности.

На мгновение ее глаза встретились с глазами Оливера, но хотя он искал ее взгляда с тоской и отчаянием, в ее глазах я не мог заметить ничего, никакого привета, а увидел только высокомерие и насмешку. Потом с жестким смешком она опустила покрывало, отвернулась к Джошуа и заговорила с ним.

Оливер несколько мгновений стоял не двигаясь, ровно столько времени, что Хиггс успел шепнуть мне:

— Ну разве не ужасно это?! Я предпочел бы вернуться в львиную пещеру, только бы не видеть этого.

Теперь я увидел, как рука Оливера потянулась к тому месту, где обычно висел его револьвер, но его, разумеется, там не было. Потом он стал шарить по своим карманам, нашел таблетку яда, которую я дал ему, и поднес ее к губам. Но в то самое мгновение, когда она коснулась его губ, мой сын, стоявший рядом с ним, вышиб ее у него из пальцев и ногой раздавил в порошок.

Оливер поднял руку, как бы для того, чтобы ударить его, потом, не произнеся ни звука, упал без сознания. Македа, по-видимому, заметила все это, от меня не укрылась пробежавшая по ее телу дрожь и то, что ее пальцы так стиснули ручки трона, что совсем побелели. Но она сказала только:

— Этот язычник лишился чувств оттого, что он недоволен вознаграждением. Унесите его отсюда, и пусть его товарищ, доктор Адамс, поможет ему. Когда он придет в себя, выведите их всех из Мура, как я приказала. Не забудьте, что оружие им можно вернуть только у выхода из ущелья. И дайте им достаточное количество пищи, чтобы никто не мог сказать, что мы сохранили им жизнь, но дали им умереть от голода у наших ворот.

Она махнула рукой, чтобы показать, что заседание окончилось, встала со своего места и удалилась в сопровождении слуг, военачальников и всей своей свиты.

Нас окружил отряд воинов, и мы вернулись в то самое помещение, откуда нас повели на суд, пройдя сквозь толпу, осыпавшую нас бранью и насмешками. Оливера несколько воинов несли на носилках.

Через некоторое время мне удалось привести Оливера в чувство, он приподнялся, выпил немного воды и сказал совсем спокойно:

— Вы видели все, друзья, и объяснять мне вам нечего. Только об одном я прошу вас — никогда не говорите со мной о Македе и не упрекайте ее. У нее, наверное, были свои причины вести себя именно таким образом, к тому же она иначе воспитана и у нее совсем иные понятия о чести. Не будем осуждать ее. Я был глупцом, вот и все, и теперь я пожинаю плоды своего безумия или, вернее сказать, уже пожал их. Давайте пообедаем — ведь мы не знаем, когда нам снова придется поесть.

Мы молча выслушали его, и только Родрик, как я заметил, отвернулся, чтобы скрыть улыбку, которая тогда сильно удивила меня.

Едва мы поели или сделали вид, что поели, как в комнату вошел военачальник и грубо сказал нам, что нам пора выезжать. Теперь несколько слуг, вошедших с ним вместе, бросили нам одежды и четыре превосходные плаща из верблюжьей шерсти, чтобы нам было чем укрыться от ночной стужи. Мы скинули с себя наши лохмотья и переоделись в эти одежды, потом сложили все остальные наши вещи.

Мы были теперь одеты, как одеваются знатные Абати. Нас вывели к воротам дома, и здесь мы нашли целый караван верховых верблюдов, ожидавший нас. Едва увидев этих животных, я понял, что это лучшие верблюды, какие только имеются во всей стране, и что ценность их чрезвычайно велика. Тот верблюд, к которому подвели Оливера, принадлежал самой Македе — это был ее любимый верблюд, на котором она иногда ездила вместо того, чтобы ехать на лошади. Бедняга тоже сразу узнал его и покраснел до самых глаз от этого неожиданного знака ее внимания, единственного, который он увидел с ее стороны.

— Пора, язычники, — сказал военачальник, — сосчитайте ваше имущество и убедитесь, что мы ничего не украли у вас. Вот ваше оружие, но вы получите его только тогда, когда мы выедем на равнину, чтобы вы не могли никого убить по дороге. На этих верблюдов навьючены ящики, в которых вы привезли с собой волшебные средства, с помощью которых разрушили идола Фэнгов. Мы нашли их в пещере и возвращаем их вам запакованными, как они есть, не заботясь о том, пусты они или наполнены чем-нибудь. (Я забыл сказать, что во время нашей осады в пещере, когда у нас еще было масло в лампах, Хиггс собрал в эти пустые тогда ящики, в которых мы привезли взрывчатые вещества из Европы, все наиболее ценное из клада древних царей). — Адамс, эти верблюды, — и он указал на двух других верблюдов, — навьючены тем золотом, которое Дочь Царей дает вам в оплату за ваши труды, требуя, однако, чтобы вы открыли ящики не раньше, чем достигнете Египта или вашей родной страны, оттого что она не желает спора с вами из-за вознаграждения. На остальных верблюдах — вьюки с пищей, а два верблюда даны вам в качестве запасных. Садитесь же, и едем.

Мы взобрались на вышитые седла опустившихся на колени дромадеров и спустя несколько мгновений уже ехали через Мур по направлению к устью прохода. Нас сопровождала охрана, а кругом шумела толпа, несколько раз пытавшаяся напасть на нас, но страже удавалось всякий раз оттеснить ее назад.

Хиггс наклонился со своего верблюда и зашептал мне, что он безумно счастлив, ведь если бы не его интуиция, заставившая его сложить в ящики все, что было интересного в Могиле Царей, мы не увезли бы с собой такого бесконечно ценного груза. — Все это слишком хорошо, чтобы быть правдой, — начал он, но здесь гнилое яйцо попало ему в переносицу, закрыло ему нос и залепило очки, и он вынужден был замолчать. Он представлял собой такое смешное зрелище, что я расхохотался и вдруг почувствовал, что у меня стало немного легче на душе, оттого что тучи, окружавшие нас, казалось, начали понемногу рассеиваться.

У устья прохода мы увидели Джошуа, пышно одетого и больше, чем когда-либо, напоминавшего свинью, сидевшую на спине у лошади.

— Счастливого пути, язычники, — сказал он, насмешливо кланяясь нам. — Слушай, ты, Орм! Вальда Нагаста просила меня кое-что передать тебе. Она очень сожалеет, что не может заставить тебя присутствовать на ее свадьбе, но уверена, что если вы останетесь в Муре еще на один день, народ разорвет вас в клочья, а она не хочет, чтобы священную землю Мура обагрила ваша кровь, песья кровь. Кроме того она просила сказать тебе, что надеется, что твое пребывание здесь послужит тебе хорошим уроком. Теперь ты будешь знать, что не всякая женщина, желающая использовать тебя для своих целей, делается жертвой твоих чар. Прошу вас завтра и послезавтра вспомнить о нас и выпить чашу вина за наше счастье, за счастье Вальды Нагасты и ее супруга. Что же это? Разве ты не желаешь мне счастья, о язычник?

Орм побледнел, как полотно, и пристально поглядел на него. Потом он ответил ему спокойным голосом, и его серые глаза странно сверкали.

— Принц Джошуа, — сказал он, — кто знает, что может случиться, раньше чем солнце трижды взойдет над Муром? Все то, что хорошо начинается, не всегда оканчивается тоже хорошо, — я узнал это, и ты тоже, быть может, узнаешь это. День расплаты рано или поздно настанет для тебя, и ты также будешь обманут и предан, как был обманут и предан я. Лучше бы ты просил у меня прощения за те оскорбления, которым ты в час твоего торжества не постыдился подвергнуть человека, бессильного ответить на них. — И он тронул своего верблюда.

Мы последовали за ним и, проезжая мимо Джошуа, я увидел, что его лицо побледнело так же, как лицо Оливера, а его большие круглые глаза выкатились вперед, совсем как у рыбы.

— Что он хочет сказать этим? — спросил Джошуа у своих спутников. — Надеюсь, он не напророчит нам зла. Даже теперь еще не поздно… Нет, пусть он едет. Я не хочу нарушить слова, данного мной Дочери Царей. Пусть едет! — И он со страхом и ненавистью глянул на Оливера.

Больше мы никогда не видели Джошуа, дяди Македы и знатнейшего принца Абати.

Мы проехали ущелье, миновав многочисленные укрепленные ворота, которые пропускали нас и запирались за нами. Ехали мы быстро. Проехав последние ворота, мы двинулись дальше, а сопровождавшие нас Абати поторопились вернуться из страха ли перед Фэнгами или желая принять участие в празднестве, не знаю. Послав нам вслед прощальное проклятие, они повернулись и оставили нас одних.

Выехав из ущелья, мы остановились на том самом месте, где несколько месяцев тому назад мы беседовали с Барунгом и где бедняга Квик двинул своего верблюда на коня Джошуа, так что этот герой свалился на землю. Здесь мы привели в порядок наш караван, вооружились винтовками и револьверами и разделили между собой патроны, так как до сих пор нам не выдавали на руки нашего оружия.

Нас было всего четверо, и нам предстояло вести сравнительно большое количество верблюдов, так что мы были вынуждены разделиться. Мы с Хиггсом отправились вперед, потому что я лучше других был знаком с дорогой, Оливер поместился в центре, а Родрик замыкал шествие: у него было превосходное зрение и превосходный слух, и он хорошо умел управляться с верблюдами.

Направо от нас лежал город Хармак, и мы увидели, что он совершенно пустынен. Фэнги, очевидно, покинули страну.

Дальше мы проехали мимо долины Хармака и увидели огромного сфинкса, остававшегося все на том же месте, где он лежал много тысяч лет, и только его голова «улетела в Мур», а в плечах зияли большие темные дыры, — результат взрыва. Из львиных пещер не доносилось ни звука. Без сомнения, все священные львы погибли.

Хиггс, археологический аппетит которого успел вновь пробудиться с новой силой, предложил подъехать к сфинксу и произвести обмеры, но я отверг это предложение и спросил, не сошел ли он с ума. Хиггс замолчал, и я знаю, что он до сих пор не простил мне этого.

Мы в последний раз взглянули на Хармак и быстрее поехали вперед. Мы ехали до наступления темноты, и она настигла нас у тех самых развалин, где Шадрах пытался отравить Фараона, который позже перегрыз ему горло. Здесь мы сделали привал на ночь.

Раньше, чем рассвело, Родрик поехал вперед на разведку и, вернувшись, сообщил, что никого не встретил. Мы поели пищи, которую нам дали Абати, — не без страха, что она может быть отравлена. Мы решили ехать по направлению к Египту, тем более, что дорога была нам знакома.

У нас, правда, возникал спор, не попытаться ли поехать по северной дороге, о которой нам говорил в свое время Шадрах и которая была короче, но мы отвергли этот план, оттого что никто из нас по этой дороге не ездил, и потому еще, что Родрик сказал нам теперь кое-что такое, чего он не хотел говорить раньше. Он действительно никого не видел, но на расстоянии около тысячи ярдов от нашего лагеря он обнаружил следы большого войска, совсем недавно проходившего здесь, и был убежден, что это войско Барунга, собирающегося напасть на Мур.

Мы поехали по прежней дороге, двинувшись в путь около двух часов пополуночи, и ехали безостановочно до рассвета следующего дня. Теперь мы убедились в правильности наблюдений Родрика, потому что мы тоже натолкнулись на следы войска, состоявшего из многих тысяч воинов, и войско это было войском Фэнгов, как мы убедились в том по отдельным частям вооружения, найденным нами на земле.

Никого из воинов мы, однако, так и не увидели, и, быстро поехав вперед, около полудня добрались до реки Эбур, через которую мы без труда переправились, так как вода стояла совсем низко. Мы переночевали уже на другом берегу реки.

Незадолго до рассвета, когда Хиггс стоял на часах, он разбудил меня.

— Мне очень жалко тревожить вас, дружище, — сказал он, — но на небе творится что-то неладное, и я счел нужным показать вам это.

Я поднялся и посмотрел. В прозрачном воздухе звездной ночи виднелись вдали контуры гор Мур. Над ними все небо заливал какой-то красноватый свет. Я срачу сообразил, в чем дело, но скачал только:

— Разбудим Орма, — и направился в ту сторону, где он улегся под деревом.

Он не спал, а стоял на небольшой кочке и смотрел на дальние горы и на зарево над ними.

— Мур в огне, — сказал он торжественно. — Мур в огне! — повторил, отвернулся и пошел прочь.

— Бедная Македа! — сказал я Хиггсу. — Что будет с нею?

— Не знаю, — отвечал он, — но, хотя когда-то я восхищался ею, теперь я считаю, что она заслужила все, что бы с ней ни случилось, маленькое лживое создание! Впрочем, надо сознаться, — добавил он, — что она дала нам превосходных верблюдов, не говоря уже о том, чем они нагружены.

Но я только повторял:

— Бедная Македа!


За этот день мы проехали немного, так как мы хотели отдохнуть и дать отдохнуть и напиться верблюдам, прежде чем погрузимся в пустыню. Мы не торопились еще и оттого, что знали, что нас никто не преследует. Ночь мы провели в котловине у склона холма. На рассвете нас разбудил Родрик, стоявший на часах, который крикнул, что кто-то приближается к нам. Мы вскочили на ноги и схватились за ружья.

— Где они? — спросил я.

— Там, там, — ответил он, указывая по направлению к вершине холма.

Мы обежали несколько кустов, мешавших нам видеть самую вершину, и увидели там силуэт одинокого всадника, сидевшего на очень утомленном коне. Конь совсем задыхался, и голова его была опущена вниз. Фигура всадника была завернута в длинный плащ с капюшоном, и он, казалось, осматривал наш лагерь, как это мог бы делать шпион. Хиггс прицелился в него, но Оливер, стоявший подле него, ударил по дулу снизу, так что пуля пролетела мимо.

— Не надо, — сказал он. — Если он один, не к чему убивать его, а если их много, вы только привлечете их сюда.

Теперь всадник заставил двинуться вперед своего усталого коня и приблизился к нам. Я обратил внимание на то, что он очень маленького роста. «Мальчик, — решил я про себя, — вероятно, с каким-нибудь известием».

Всадникподъехал к нам, соскочил с коня и молчал.

— Кто ты? — спросил Оливер, внимательно глядя на закутанную в плащ фигуру.

— Я привез тебе кое-что, господин, — последовал ответ, и голос говорившего был тих и глух. — Вот. — И рука, тонкая и небольшая рука, поднялась, держа между пальцами перстень.

Я сразу узнал его. Это был перстень царицы Савской, который Македа когда-то дала мне с собой в качестве доказательства и в знак своего доверия, когда я уезжал в Европу. Этот перстень, как я уже говорил, мы публично вернули ей во время первой нашей аудиенции. Оливер побледнел, увидев этот перстень.

— Как он попал к тебе? — спросил он хриплым голосом. — Разве та, которая одна имела право носить его, умерла?

— Да, да, — ответил голос, искусственно измененный голос, как я подумал тут же. — Дочь Царей, которую ты знал, умерла, ей больше не нужен был древний символ ее власти, и она дарит его тебе, о ком она с нежностью вспоминала в последний миг.

Оливер закрыл лицо руками и отвернулся.

— Но, — заговорил снова говоривший, на этот раз совсем медленно, — женщина Македа, которую ты, как говорят, некогда любил…

Он опустил руки и взглянул на нее.

— …Женщина Македа, которую ты, как говорят, некогда любил, жива.

Плащ соскользнул с ее плеч, и в свете восходящего солнца мы увидели скрывавшееся под ним лицо.

Это было лицо самой Македы!

— Мой властелин, Оливер, — спросила теперь Македа, — примешь ли ты мой подарок — перстень царицы Савской?

Глава 18

ПОСЛЕСЛОВИЕ МАКЕДЫ, КОТОРУЮ ЗВАЛИ ВАЛЬДА НАГАСТА И ТАКЛА ВАРДА, ЧТО ОЗНАЧАЕТ ДОЧЬ ЦАРЕЙ И БУТОН РОЗЫ, КОТОРАЯ БЫЛА ТАКЖЕ ПО РОЖДЕНИЮ ПРАВИТЕЛЬНИЦЕЙ АБАТИ, ПРОИСХОДЯЩИХ ОТ СОЛОМОНА И ЦАРИЦЫ САВСКОЙ
— Я, Македа, пишу это по приказанию Оливера, моего владыки, который желает, чтобы я сама рассказала о некоторых событиях.

Воистину все мужчины глупцы и самый больший из них — Оливер, мой владыка, хотя, быть может, с ним может сравниться тот ученый человек, которого Абати зовут Темные Окошки, и доктор, сын Адамса. Но тот, которого звать Родриком, дитя Адамса, несколько менее слеп, оттого что он вырос среди Фэнгов и других народов пустыни и приобрел некоторую мудрость. Я знаю это, так как он сказал мне, что он один понял мой план, как спасти им жизнь, но ничего не сказал им, потому что желал спастись из Мура, где его спутников ожидала верная смерть. Впрочем, быть может, и он лжет, чтобы доставить мне удовольствие.

Теперь я расскажу вкратце, как все это произошло.

Меня вынесли из пещеры вместе с моим властелином и другими, и я была так слаба от голода, что не в силах была даже убить себя, что я непременно сделала бы, чтобы только не попасть в руки моего проклятого дяди Джошуа. Все же я была крепче их благодаря тому, что они обманывали меня и заставляли есть сухари, изображая, что они тоже едят, тогда как на самом деле они ничего не ели — этого я им никогда не прощу.

Нас предал Яфет, смелый человек, но в душе такой же трус, как все Абати, и побудил к тому его голод, хотя, сказать правду, голод плохая подмога храбрости. Он выбрался из пещеры и донес Джошуа, где мы находимся, и они пришли за нами.

Они разъединили меня и чужестранцев и давали мне еды, пока ко мне не вернулись силы — о, как вкусен был тот мед, которым накормили меня, оттого что я не в силах была есть много другого. Когда ко мне вернулись силы, пришел принц Джошуа и сказал мне:

— Теперь ты в моих сетях, теперь ты моя. Я ответила:

— Глупец, твоя сеть из воздуха, я улечу из нее.

— Каким образом? — спросил он.

— Я умру, — ответила я, — а это я могу сделать тысячью способами. Ты помешал мне сделать это однажды, но у меня остается столько случаев умереть. Я пойду туда, куда ни ты, ни твоя любовь не сможете последовать за мною.

— Хорошо, Дочь Царей, — сказал он, — но что же будет с высоким язычником, который пленил твои глаза, и с его спутниками? И их тоже нашли вместе с тобой, и они тоже умрут, каждый различной смертью (которых я, Македа, не стану описывать, оттого что есть вещи, о которых не подобает писать). Если ты умрешь, умрут и они; я уже сказал тебе, что они умрут, как умирает волк, которого поймали пастухи, они умрут, как павиан, которого захватил супруг похищенной им женщины.

Теперь я поняла, что спасенья мне нет. И я начала торговаться с ним.

— Джошуа! — сказала я. — Отпусти этих людей, и я клянусь тебе именем нашей праматери, царицы Савской, что буду твоей женой. А если ты убьешь их, я никогда не достанусь тебе.

В конце концов он согласился, оттого что желал меня и ту власть, которую он должен был получить со мной.

Теперь я разыграла свою роль. Моего владыку и его спутников привели ко мне, и я насмеялась над ними в присутствии всего моего народа; я плюнула им в лицо, — о глупцы! глупцы! глупцы! — они поверили мне! Я подняла покрывало и показала им мои глаза, и они поверили тому, что они, как им показалось, прочли в моих глазах, забыв, что я женщина и могу играть любую роль. Да, они забыли, что не только они одни хотели читать в моих глазах, но что здесь был еще весь народ Абати, и что мой народ, если бы он обнаружил обман, разорвал бы чужестранцев в клочья. Всего тяжелее было мне уверить даже моего властелина, что из всех злых женщин, когда-либо ступавших по земле, я была самой подлой. И все же я сделала это, и он не может этого отрицать, оттого что мы часто говорили с ним об этом, но теперь об этом больше не говорим.

Они уехали и увезли с собой все то, что я могла дать им, хотя никто из них не искал богатства. Они уехали — мне донесли об этом, и для меня настало время адских мучений, оттого что я знала, что мой властелин считает меня лживой и подлой и что он никогда не узнает правды. Я думала, что пока он не вернется на родину и не откроет ящиков с сокровищами, — если он когда-либо их откроет, — он не будет знать, что все это я сделала, чтобы спасти ему жизнь. И все это время он будет верить, что я сделалась женой Джошуа и — о, я не в силах писать об этом! А я, я буду мертва. Я не могу сказать правду, пока мы не соединимся по ту сторону гроба, чтобы больше не разлучаться навеки.

Оттого что я избрала именно этот путь. Когда он и его спутники будут уже так далеко, что их нельзя будет догнать, я решила сказать всю правду Джошуа и Абати, сказать ее в таких словах, которые они будут помнить многие поколения, и убить себя на их глазах, чтобы у Джошуа не было жены, а у Абати — Дочери Царей.

Я сидела на Предварительном празднестве и улыбалась, и улыбалась.

Потом прошел следующий день и наступил вечер Празднества Свадьбы. Стакан был разбит, церемония окончилась. Джошуа встал со своего места, чтобы объявить меня своей женой перед всеми присутствующими. Он пожирал меня своими ненавистными глазами, меня, свою жену. Но я, я сжимала рукоятку ножа, который спрятала в складках своего платья, и мечтала — так велика была моя ненависть к нему — убить и его тоже.

И здесь сбылось то, о чем я мечтала во сне. Вдали раздался одинокий крик, на него ответили другие крики, потом громкие вопли и звуки приближающихся шагов. Языки пламени взвились в воздух, и всякий спросил у своего соседа:

— Что случилось?

Потом из тысяч уст праздничной толпы вылетел один общий крик, и вот что они все кричали:

— Фэнги! Фэнги! Фэнги напали на нас! Спасайтесь! Спасайтесь! Спасайтесь!

— Идем! — крикнул Джошуа, хватая меня за руку, но я замахнулась на него моим кинжалом, и он отпустил меня. Потом он побежал с другими военачальниками, а я осталась одна на своем золотом троне под пышным балдахином.

Абати бежали, даже не пытаясь сражаться. Они бежали в подземный город, бежали в горы, прятались, где придется, а за ними следовали Фэнги, убивая их и сжигая все на своем пути, пока Мур не запылал со всех концов, а я сидела на моем троне и смотрела на все это, пока и для меня не придет время умереть.

Не знаю, сколько времени прошло, но наконец передо мною предстал Барунг с окровавленным мечом в руках, который он поднял в знак приветствия

— Привет, о Дочь Царей, — сказал он. — Ты видишь, Хармак пришел спать в Мур.

— Да, — ответила я, — Хармак пришел спать в Мур, и многие из тех, кто жил здесь, тоже заснули навеки. Скажи, Барунг, ты и меня тоже убьешь, или лучше мне самой себя убить?

— Ни то ни другое, Дочь Царей, — ответил он. — Разве я не дал тебе обещания, там, у входа в ущелье, когда я говорил с тобой и с чужестранцами с Запада, и разве султан Фэнгов нарушил когда-нибудь свое слово? Я овладел городом, который некогда принадлежал нам, оттого что я поклялся сделать это, и я очистил его огнем. — И он указал на бушевавшее вокруг нас пламя. — Теперь я построю его заново, и ты будешь править им под моей властью.

— Нет, — ответила я, — и вместо этого я буду просить тебя о трех вещах.

— Говори, — сказал Барунг.

— Во-первых, дай мне доброго коня и пищи на пять дней и отпусти меня ехать туда, куда я захочу. Во-вторых, разыщи, если он еще жив, одного горца, по имени Яфет, который помогал мне и заставлял других делать то же самое, и возведи его в высокий чин подле тебя. В-третьих, пощади жизнь тех Абати, которых не убили до сих пор.

— Ты можешь отправляться, куда тебе будет угодно, и я думаю, что знаю, куда ты направишься, — ответил Барунг. — Мои разведчики видели четырех белых чужестранцев на превосходных верблюдах, ехавших по направлению к Египту, и они донесли мне об этом, когда я вел мое войско к горному проходу, который указал мне Хармак и которого вы, Абати, не могли никак найти. Но я сказал: «Пусть едут. Да будет дарована свобода отважным людям, которые опозорили навек всех Абати». Да, я сказал это, хотя один из них был супругом моей дочери или почти был им. Но она не хочет иметь мужем человека, который убежал к своему отцу и бросил ее, и поэтому лучше для него, что он уехал с ним, иначе мне пришлось бы умертвить его.

— Да, — смело ответила я, — я поеду за этими чужестранцами; я покончила навсегда с Абати. Я хочу видеть другие страны.

— И увидеть человека, которого ты любишь и кто дурно думает о тебе теперь, — сказал он, поглаживая свою бороду. — И не удивительно, ведь здесь праздновали свадьбу. Скажи, что ты намерена была сделать, о Дочь Царей? Прижать жирного Джошуа к твоей груди?

— Нет, Барунг, я хотела прижать этого супруга к моей груди. — Я показала ему кинжал, который был спрятан в складках моего подвенечного платья.

— Нет, — сказал он улыбаясь, — я думаю, что нож предназначался сперва для Джошуа. Ты храбрая женщина, и ты сумела спасти жизнь тому, кого ты любишь, ценою твоей собственной жизни. Мой лучший конь ожидает тебя, и пять человек самых отважных моих воинов будут сопровождать тебя, пока ты не догонишь белых чужестранцев. Счастлив тот, кто прижмет благоуханный Бутон Розы к своей груди. Что касается твоих остальных просьб, то Яфет в моих руках. Он сам ко мне пришел, оттого что не хотел сражаться за тот народ, который причинил столько зла его друзьям, белым людям. Я уже отдал приказание, чтобы прекратили убийства, ибо я хочу, чтобы Абати были моими рабами, оттого что, хотя они трусы, но зато опытны и искусны во многих ремеслах. Только один человек должен еще умереть, — прибавил он сурово, — и это Джошуа, который хотел поймать меня в западню в устье прохода, ведущего в Мур. Не проси за него — твои просьбы, клянусь головой Хармака, ни к чему не приведут!

Я побоялась рассердить Барунга, не стала просить его и только вздохнула.


На рассвете я села на коня, и меня сопровождало пять военачальников Фэнгов. Проезжая по городской площади, я увидела оставшихся в живых Абати, которых согнали в кучи, как животных, и среди них был также и принц Джошуа, мой дядя. На шее у него надета веревка, и его вел воин, а другой воин толкал его сзади, оттого что Джошуа знал, что его ведут на смерть, и не хотел идти. Он увидел меня и упал на землю, умоляя меня спасти его. Я сказала ему, что не могу ничего сделать, хотя, клянусь вам, спасла бы его, если бы только могла, несмотря на все то зло, которое он причинил мне и тому, кого я люблю. Но я ничего не могла сделать, и хотя я попыталась еще раз просить за него, Барунг не стал даже слушать меня. Поэтому я ответила ему:

— Проси того, о Джошуа, в чьей власти теперь Мур, — у меня нет теперь власти. Ты сам повинен в твоей судьбе и сам уготовил себе свой путь.

— Куда ты едешь, Македа, на коне равнин? О, ни к чему и спрашивать! Ты едешь за этим проклятым язычником, которого я убил бы теперь так же, как я убил бы теперь и тебя!

Он стал поносить меня разными именами и пробовал броситься на меня, но тот, который стоял за ним и держал веревку, дернул ее, Джошуа упал, и я больше не видела его лица…

О, как грустно было мне ехать по большой площади! Все пленные Абати: мужчины, женщины и дети — со слезами умоляли меня спасти их от смерти и рабства. Но я ответила им:

— То зло, которое вы причинили мне и отважным чужестранцам, я вам прощаю, но скажите, о Абати, можете ли вы простить самих себя? Если бы вы послушались меня и тех, кого я призвала, чтобы помочь вам, вы давно прогнали бы Фэнгов и навеки были бы свободны. Но вы были трусами; вы не хотели научиться носить оружие, как подобает мужчинам, вы даже не хотели охранять свои горы, а рано или поздно народ, который не хочет быть готовым сражаться за свою свободу, должен погибнуть и стать рабами тех, кто готов сражаться за нее.

А теперь, о мой Оливер, мне больше нечего писать. Скажу только, что я рада, что перенесла много страданий и заслужила таким путем ту радость, которая досталась мне ныне. И я, Македа, не желала бы теперь властвовать снова над Муром, оттого что я властвую теперь над твоим сердцем.



ОЖЕРЕЛЬЕ СТРАННИКА (роман)

В память об Уднатте и многочисленных заморских странствиях предлагаю эти картины прошлого Вам, дорогой Винсент, поклоннику настоящего и человеку, умеющему смотреть на будущее скорее с надеждой, чем с боязнью.

Ваш коллега

Г. Райдер ХАГГАРД

Сэру Эдгару ВИНСЕНТУ

Дитчингем

Ноябрь, 1913

Олафу — юному викингу, не повезло, так как молочный брат украл возлюбленную, а соседи пошли войной. Однако, главный герой не упал в грязь лицом и повёл себя как настоящий северный воин, в чьих жилах течёт кровь отважных предков. После череды приключений лихой рок судьбы закидывает уже умудрённого опытом викинга в Византийскую империю, где он становится личным охранников императрицы Ирен. Но даже тут Олаф умудряется попасть в головокружительный водоворот приключений, в ходе которого у храброго воина в руках будет власть, однако, он ей пренебрежёт ради своей возлюбленной…

Необходимое предуведомление читателя

Так уж случилось, что я, редактор этих строк, — а по правде говоря, в этом и состояли мои скромные обязанности, — обнаружил в себе значительные познания относительно своего прошлого. Оно принадлежит сравнительно недавнему времени, а именно к концу восьмого века, что подтверждается тем фактом, что одно из действующих лиц моего рассказа — византийская императрица Ирина.

Повествование, что должно быть отмечено, не всегда абсолютно последовательно, не все подробности изложены полностью. Действительно, вся моя жизнь вспоминается мной как серия отдельных сцен и картин, и хотя каждая сцена или картина соответствует остальным, временами между ними заметны разрывы. Хотя бы один пример: путешествие Олафа (в те времена меня звали Олафом, а после крещения — Михаилом) с Севера до Константинополя не описано. Занавес опускается в Ааре, в Ютландии[170], и приподнимается лишь в Византии. Не только эти два события, которые представляются наиболее важными, оказались похороненными в моей подсознательной памяти, исчезли многие мелкие детали, и я в конце концов не смог их найти. Все это, однако, не кажется мне основанием для сожалений. Если бы все эпизоды наполненной бурными событиями жизни были нарисованы, то общая картина оказалась бы перегруженной, и глаз, ее наблюдающий, был бы сбит с толку.

Не думаю, что должен еще что-нибудь добавить, мой рассказ говорит сам за себя. Поэтому замечу только, что считаю излишним излагать ту строгую систему, которая дала мне возможность выудить то или иное событие из глубин моего прошлого. Соответствующие способности, хотя и небольшие вначале, я оказался в состоянии постепенно развивать. И так как мне не хотелось бы раскрывать мое настоящее имя, я подписываюсь всего лишь как

Редактор

Часть I. ААР

Глава 1

ПОМОЛВКА ОЛАФА
О моем, Олафа, детстве могу рассказать немногое. Тем не менее я вспоминаю дом, окруженный рвом и расположенный на обширной равнине на морском побережье или же на берегу внутреннего озера. На этой равнине возвышались холмы, которые я связывал с умершими людьми. Кто были эти умершие, я не знал, но полагал, что некогда они бродили по этой земле и жили на ней, а затем легли в земляную постель и заснули. Я вспомнил, как, глядя на один большой холм, воздвигнутый, как говорили, над могилой какого-то вождя, известного под именем Странник, о котором Фрейдиса, умнейшая женщина, моя няня, рассказывала, будто жил он сотни и тысячи лет назад, я думал: над ним так много земли, что ночами ему должно быть очень жарко.

Вспоминаю также большой замок, который носил название Аар. Это было длинное строение с крышей, покрытой дерном и поросшей травой, а временами и небольшими белыми цветами. Внутри него на привязи стояли коровы. Наше жилище располагалось рядом и отделялось от коровника грубо отесанными бревнами. Я любил смотреть, как доили коров, сквозь щель между бревнами. Там был удобный глазок, образовавшийся после выпадения сучка, — на расстоянии одной трости от пола.

Однажды мой старший и единственный брат, Рагнар, — у него были очень рыжие волосы, — подошел ко мне и оттолкнул прочь от глазка, так как сам хотел посмотреть на корову, всегда лягавшую девушку, доившую ее. Я разревелся, и Стейнар, мой молочный брат, со светлыми волосами и голубыми глазами, который был больше и сильнее меня, пришел мне на помощь, потому что мы с ним всегда любили друг друга. Он поборол Рагнара, разбив ему нос, после чего очень красивая женщина — моя мать, госпожа Тора — заткнула себе уши. Все мы орали, и тогда вмешался мой отец, Торвальд, высокий мужчина. Он только что вернулся с охоты и принес шкуру какого-то животного, на его краги с нее все еще капала кровь. Он побранил нас и сказал матери, чтобы она утихомирила детей, так как он устал и хочет спать.

Это единственная сцена, возвращающая меня к моему раннему детству.

Следующая, которую я вижу перед глазами, происходит в каком-то замке, похожем на наш Аар. Этот замок располагался на острове, называвшемся Лесё, и мы прибыли туда, чтобы посетить вождя по имени Атальбранд. Навстречу нам вышел мужчина со свирепым выражением лица и большой раздвоенной бородой. Одна из его ноздрей была больше другой, а левый глаз — поврежден. Обе эти особенности оказались следствием ран, полученных им на войне. В те дни каждый побывал на войне вместе с другими, и представляется совершенно невероятным, чтобы кто-то дожил до седых волос.

Причиной нашего визита к этому вождю послужила намечавшаяся помолвка моего старшего брата Рагнара с его единственной дочерью — Идуной; из его детей в живых осталась она одна, все ее братья были убиты в каком-то сражении. Сейчас я могу видеть ее так же ясно, как и тогда, когда она впервые появилась перед нами.

Все мы сидели за столом, когда через дверь она поднялась наверх, в холл. На ней было голубое платье, ее густые длинные волосы, заплетенные в две косы, доходили до колен. Ее шею и руки украшали золотые обручи, которые звенели, когда она двигалась. У нее было круглое лицо цвета дикой розы и невинные голубые глаза, осматривающие все вокруг, хотя создавалось впечатление, что она смотрит только перед собой и не видит ничего другого. Ее алые губы, казалось, всегда улыбались. В общем, я думал, что она — самое восхитительное существо, которое я когда-либо видел. Двигалась она подобно лани, гордо держа голову.

Тем не менее она не понравилась Рагнару, который шепотом сообщил мне, что она — хитрая особа и приносит зло всему, с чем имеет дело. Я же, которому в то время было около двадцати одного года, удивлялся, уж не сумасшедший ли он, если говорит подобные вещи о таком прелестном существе. Я вспомнил, что Рагнар целовался с дочерью одного из наших рабов за сараем, в котором содержались телята, — смуглой девушкой, очень хорошо сложенной, что было заметно даже несмотря ее грубое платье, подвязанное под грудью ремешком. Ее темные глаза сонно смотрели на всех. Но я никогда не видел, чтобы кто-нибудь целовался с такой силой, как это делала она. Рагнару это нравилось, и я думаю, что именно поэтому такая замечательная девушка, как Идуна Прекрасная, ему не нравилась. Он только и думал о той темноглазой смуглянке. И виновна ли в этом была она или нет, только он правильно понял Идуну.

Но если Рагнару Идуна просто не понравилась, то она возненавидела его с самого начала. И так случилось, что, несмотря на шум и угрозы моего отца, Торвальда, и отца Идуны, Атальбранда, оба они заявили, что вместе им делать нечего и планы относительно их женитьбы провалились.

Вечером, за день до нашего отъезда из Лесё, откуда Рагнар уже выехал, Атальбранд заметил, каким взглядом я смотрю на Идуну. Конечно, не было ничего удивительного в том, что я не мог отвести глаз от ее прелестного лица. А когда она посмотрела на меня и улыбнулась, я стал похож на глупую птицу, околдованную взглядом змеи. Вначале я подумал, что Атальбранд начинает сердиться, но внезапно какая-то идея осенила его, так как он отправился к моему отцу, Торвальду, который в это время находился на дворе.

Потом позвали меня, и я увидел, что они сидят на камне и беседуют при лунном свете. В это летнее время вечерами все выглядело голубоватым, а солнце и луна скользили по небу одновременно. Возле мужчин стояла моя мать, слушая их беседу.

— Олаф, — начал мой отец, — ты хотел бы жениться на Идуне?

— Хотел бы я жениться на Идуне? — у меня аж дух перехватило. — О, да! Больше, чем стать конунгом[171] всей Дании! Ведь она не просто женщина, она — богиня!

Моя мать рассмеялась, а Атальбранд, который знал Идуну, когда она еще не казалась богиней, назвал меня дураком. Затем они продолжали разговор, а я в это время дрожал от страха и надежды.

— Но ведь он только второй сын, — заметил Атальбранд.

— Должен вам сказать, что у меня земли достаточно для них обоих. Кроме того, золото, что пришло с его матерью, будет принадлежать ему, а это немалая сумма! — ответил Торвальд.

— Он не воин, а скальд! — снова возразил Атальбранд. — Мужчина наполовину, распевающий песни и играющий на арфе!

— Песни часто бывают сильнее мечей, — произнес мой отец. — И кроме того, всем на свете правит мудрость, лишь она, а не сила позволяет управлять массой людей. Ко всему прочему Олаф — бравый парень, иным он и не может быть, раз принадлежит к нашему роду!

— Он худой и слабый, — недовольно проговорил Атальбранд, и эти слова рассердили мою мать.

— Нет, господин, — сказала она. — Он высок и прям, как стрела, и он еще будет самым красивым парнем в наших краях.

— Каждая утка считает, что она высидела лебедя, — пробормотал Атальбранд, в то время как я умолял глазами мать не говорить ничего больше.

Затем он некоторое время размышлял, потягивая себя за бороду, после чего заключил:

— Мое сердце подсказывает, что из этой женитьбы не выйдет ничего хорошего. Идуна, единственная оставшаяся у меня дочь, должна бы выйти замуж за человека побогаче и покрепче, чем этот худощавый юноша. Но в настоящее время я не могу назвать ни одного человека, кого бы оставил после себя, когда уйду навеки. Кроме того, повсюду уже пошли слухи о том, что моя дочь должна выйти замуж за сына Торвальда, а за которого, это не столь уж важно. И, конечно, мне не хотелось бы, чтобы стали говорить, будто от нее отказались. Поэтому пусть Олаф берет ее, если она согласна. Только, — добавил он ворчливо, — не разрешайте ему выкидывать штучки, подобные тем, которые совершил этот красноголовый молокосос Рагнар, если он не хочет, чтобы мое копье застряло в его печенке. А теперь я пойду узнать мнение Идуны обо всем этом…

Они ушли вместе с моими отцом и матерью, оставив меня одного, переполненного мыслями и благодарностью Богу за счастье, выпавшее на мою долю… И признательностью Рагнару и той темноглазой девушке, которая завлекла его.

Я так и оставался стоять, когда вдруг услышал неясный шум и, повернувшись, увидел Идуну, незаметно подошедшую ко мне и казавшуюся в голубом сумраке прекрасным видением. Она остановилась рядом и обратилась ко мне:

— Отец сказал, что вы хотите поговорить со мной, — она чуть слышно рассмеялась, не сводя с меня своих прелестных глаз.

Не помню, что происходило со мной, до тех пор, пока я не увидел, как Идуна наклонилась ко мне, подобно гибкой иве под напором ветра, и затем… О, какое это было счастье!.. Затем она поцеловала меня в губы. Дар речи возвратился ко мне, и я сказал ей то, что обычно говорят влюбленные. То, что я готов умереть у ее ног (на это она ответила, что предпочитает, чтобы я остался жить, так как духи — плохие мужья), то, что я ее не стою (она заявила, что я еще молод и у меня все впереди, что я могу достичь большего, чем я думаю сам, и она верит в это), и тому подобное…

Единственное, что я еще помню об этом блаженном часе, — это то, что я по своей глупости сказал ей, что благословляю за все случившееся Рагнара. После этих слов лицо Идуны посуровело, а ее ласковый взгляд сменился блеском, подобным сверканию меча.

— Я не благодарю Рагнара, — произнесла она. — И надеюсь, что вижу его в… — Она сдержала себя и добавила: — Давайте лучше войдем в дом, Олаф. Я слышу, как мой отец зовет меня, чтобы приготовить ему кубок перед сном.

И мы вошли в дом, держась за руки, и когда они увидели это, то раздались восклицания, смех с грубоватыми шутками. В общем, нам были вручены кубки, и мы выпили вместе со всеми, дав друг другу клятву верности. На этом и закончилась наша помолвка.

По-моему, на следующий день мы отправились домой на принадлежавшей моему отцу большой боевой ладье, носившей имя «Лебедь». Я уезжал без особого желания, мне хотелось еще насладиться очарованием глаз Идуны. Но такова была воля Атальбранда. Свадьба, заявил он, должна состояться в Ааре во время весенних праздников и никак не раньше. А то, что мы все это время будем далеко друг от друга, он считал необходимым, чтобы проверить, окажемся ли мы в разлуке верными друг другу.

В его доводах был здравый смысл, но я чувствовал некоторое огорчение от его решения и думал о том, что между временем жатвы и весной он может подыскать Идуне другого мужа, который покажется ему более подходящим. Атальбранд, как я узнал впоследствии, был хитрым и вероломным человеком. Кроме того, хоть и был он человеком высокого происхождения, но вместе с тем одним из тех, кто поднялся лишь за счет войны и военной добычи, что не делало большой чести его роду.

Следующая сцена, сохранившаяся в моей памяти о тех молодых годах, — это охота на белого медведя, когда я спас жизнь Стейнару, моему молочному брату, едва не лишившись своей собственной…

Это произошло в один из тех дней, когда зима уже сменяется весной. Побережье Аара было, однако, еще покрыто льдом и заполнено плавающими льдинами северных морей. Один из рыбаков, живших на берегу, пришел к нам в дом и сообщил, что видел большого белого медведя на одной из этих льдин. Медведь, по его мнению, переплыл оттуда на берег. У этого рыбака была повреждена одна нога, и я мог представить, как он, прихрамывая, брел по снегу к подъемному мосту, ведшему в Аар, опираясь на посох, на конце которого была вырезана фигурка животного.

— Молодые господа, — громко заявил он, — белый медведь сейчас находится на берегу. Такого я видел только однажды, еще мальчишкой. Идите туда, убейте медведя и добудьте себе славу, но прежде дайте мне что-нибудь выпить за эту новость.

Мне вспоминается, что в то время мой отец, Торвальд, с большинством мужчин был далеко от дома, но Рагнар, Стейнар и я томились от безделья, так как время сева еще не подошло. Услышав от этого хромого новость, мы побежали к единственному оставшемуся в доме рабу распорядиться, чтобы тот подготовил лошадей и отправился с нами. Тора, моя мать, пробовала остановить нас (она напомнила, что слышала еще от своего отца, будто такие медведи очень опасны), но Рагнар только оттолкнул ее, а я поцеловал мать и сказал, чтобы она не беспокоилась.

За домом я встретил Фрейдису, смуглую женщину, одну из дев бога ветра и бури — Одина, которую я любил и которая тоже любила меня и берегла, так как была моей нянькой.

— Куда это вы спешите, юный Олаф? — остановила она меня. — Что, Идуна уже прибывает к нам, и поэтому вы так торопитесь?

— Нет, — ответил я. — Появился белый медведь.

— О! Тогда дело обстоит лучше, чем я думала, так как испугалась, как бы Идуна не приехала раньше времени. Однако вы отправляетесь на опасное дело, которое, как мне кажется, закончится весьма печально.

— Зачем вы так говорите, Фрсйдиса? — спросил я. — Только потому, что вам нравится каркать, как той вороне на скале? Или же у вас есть к тому серьезные основания?

— Не знаю, Олаф, — промолвила она. — Просто я говорю о вещах, которые приходят мне в голову, и это, пожалуй, все. И сейчас я говорю об этом медведе, на которого вы идете охотиться, что эта охота будет связана со злом. И вам лучше бы остаться дома.

— Вы что же, хотите, чтобы я стал посмешищем в глазах братьев, Фрейдиса? Кроме того, вы говорите глупости, потому что если зло и существует, то как я могу избежать встречи с ним? Или ваше предчувствие ничего не стоит, или зло действительно появится, одно из двух.

— Это так, — согласилась Фрейдиса. — Еще с детских лет у вас был дар — здравый смысл, которого у вас больше, чему многих из этих дураков, что вас окружают. Отправляйтесь, Олаф, на встречу со злом, посланным вам самой судьбой. Только поцелуйте меня прежде, чем уйдете, так как может случиться, что некоторое время мы не будем друг друга видеть. Но если медведь и убьет вас, то, по крайней мере, это спасет вас от Идуны.

Пока она говорила это, я целовал ее, потому что очень любил, но когда слова Фрейдисы дошли до меня, я отскочил от нее раньше, чем она успела поцеловать меня еще раз.

— Что вы имели в виду, говоря так об Идуне? — воскликнул я. — Она — моя невеста, и я не позволю говорить о ней плохо!

— Я не знаю, кто она. Вы получили остатки от Рагнара. Хотя ваш старший брат и горячая голова, но в некотором отношении он подобен благоразумной собаке, которая знает, что ей не следует есть. Так что можете уходить, если думаете, что я просто ревную вас к Идуне, как это бывает у старых женщин. Но это не так, дорогой! Вы поймете это прежде, чем все закончится, если останетесь живы. Уходите, уходите! Больше я вам не скажу ничего. Вон и Рагнар зовет вас! — И она оттолкнула меня.

Мы долго ехали к месту нахождения медведя. В начале поездки мы много болтали, держали пари о том, кто первым вонзит копье в тело, медведя. Затем я замолчал. Вполне естественно, что я много думал об Идуне, о том, как медленно тянется время и сколько его еще осталось до момента, когда я снова увижу ее нежное лицо. Мне бы хотелось знать, отчего Рагнар и Фрейдиса могут так плохо думать о тай, которая казалась мне скорее божеством, чем женщиной. Поглощенный своими мыслями, я совсем позабыл о медведе — настолько, что когда мы проезжали лесом, я и не подумал связать обнаруженный мной след (а по натуре я был очень наблюдательным) с медведем, на которого мы ехали охотиться, или сообщить об этом остальным, ехавшим впереди меня.

Наконец мы прибыли к морю и действительно увидели там плавающие льдины. Когда одна из них приблизилась к нам, мы заметили след глубоко вонзавшихся в лед когтей находившегося на ней медведя, бродившего, не переставая, вдоль ее кромки. Мы увидели также большой оскаленный череп, на котором сидел ворон, клевавший его глазные впадины, и куски белой шерсти.

— Медведь мертв! — вскричал Рагнар. — Будь проклят Одином этот хромой дурень, который заставил нас совершить по морозу эту бесполезную поездку…

— Да, думаю, что это так, — задумчиво проговорил Стейнар. — А что вы думаете, Олаф? Он мертв?

— Какой смысл спрашивать Олафа? — перебил его Рагнар с грубоватым смехом. — Что он может знать о медведях? Последние полчаса он дремал и видел во сне голубоглазую дочку Атальбранда или, возможно, сочинял для нее очередной стишок…

— Когда вам кажется, что Олаф спит, он видит дальше любого из нас, бодрствующих, — горячо возразил Стейнар.

— О да! — сказал Рагнар. — Спящий или недремлющий Олаф — совершенство в ваших глазах, так как вы пили с ним одно и то же материнское молоко, и это вас связывает крепче любого ремня. Проснитесь-ка, братец Олаф, и разъясните нам: разве наш медведь не мертв?

Тогда я ответил ему:

— Почему же, один медведь, конечно, мертв. Вы же видите череп и куски шкуры!

— Ну вот! Наш семейный пророк уладил все дело! Поехали домой!

— Олаф сказал, что один медведь мертв, — произнес Стейнар, чуть колеблясь.

Рагнар, быстрый, как всегда, уже развернул коня, бросив через плечо:

— А вам одного мало? Вы что, хотите поохотиться за черепом и вороном на нем? Или, может быть, очередная загадка Олафа вас беспокоит? Если так, то я слишком замерз, чтобы сейчас ее разгадывать.

— Все же, я думаю, здесь есть, над чем подумать и вам, братец, — мягко заметил я. — А именно: где спрятался живой медведь? Разве вы не видите, что здесь, на этой льдине, было два медведя и что один из них убил и съел другого?

— Откуда вам это известно? — спросил Рагнар.

— Я видел след второго, когда мы проезжали вон тем березовым лесом. У него поврежден коготь на левой передней лапе, а остальные истерты о лед.

— Тогда почему же, ради Одина, вы об этом не рассказали раньше? — сердито воскликнул Рагнар.

Мне было стыдно сказать, что я в то время размечтался, и потому я ответил наугад:

— Потому что мне хотелось взглянуть на море и льды. Посмотрите, какой у них интересный цвет при этом освещении!

Когда Стейнар услышал эти слова, он разразился смехом. Его широкие плечи затряслись, и в голубых глазах появились слезы. Но Рагнар, которого не волновали ни пейзаж, ни солнечный закат, не смеялся. Наоборот, как это и случалось в подобных случаях, он вспылил и стал ругаться. Затем повернулся ко мне и проговорил:

— Почему же вы сразу не сказали правду, Олаф? Не потому ли, что вы испугались этого медведя, а теперь благодаря вам мы забрались сюда, хотя вы и знали, что он в лесу? Вы надеялись, что прежде, чем мы туда успеем вернуться, станет настолько темно, что охотиться будет уже нельзя?

От этой насмешки я вспыхнул и ухватился за древко своего длинного копья, ибо сказать кому-нибудь из нас, датчан, что он чего-то боится, значило нанести ему как мужчине смертельное оскорбление.

— Если бы вы только не были моим братом, — начал было я, но сдержался, так как по натуре был отходчивым, и продолжал:

— Это верно, Рагнар, я не так люблю охоту, как вы. Кроме того, я считал, что будет достаточно времени, чтобы успеть схватиться с этим медведем и убить его или же самому быть убитым до наступления темноты, и мне не хотелось одному возвращаться завтра утром.

Затем я повернул лошадь и поскакал вперед. И пока я ехал, уши мои были настороже, и я слышал, о чем говорили двое остальных. По крайней мере, мне казалось, что я их слышу, во всяком случае, я знал, о чем они говорили, хотя, как это ни странно, не припоминаю почти ничего из их рассказа об атаке какого-то судна и о том, что я при этом делал или, наоборот, не делал.

— Глупо насмехаться над Олафом, — говорил Стейнар. — Так как, когда он слышит оскорбительные слова, он может совершить сумасшедшие вещи. Разве вы не помните, что произошло в прошлом году, когда ваш отец назвал его «презренным» из-за того, что Олаф сказал, что несправедливо нападать на ладью с теми бриттами, которых прибило к нашему берегу и которые не причинили нам никакого вреда?

— Да, — отозвался Рагнар. — Он прыгнул к ним один, как только наш борт коснулся борта их судна, и навалился на рулевого. Тогда бритты крикнули, что не станут убивать такого храброго парня, и выбросили его за борт. Это стоило нам ладьи, так как пока мы его вытаскивали, оно повернулось и подняло большой парус. О, Олаф храбрый парень, мы все это знаем! Но ему все же следовало родиться женщиной — даже не просто женщиной, а жрицей Фрейи, потому что он только и знает, что возносит молитвы цветам. Но Олафу известен мой язычок, и он не затаит обиду за этого медведя.

— Молись, чтобы мы доставили его домой в целости, — произнес Стейнар с тревогой. — Так как, не говоря уж о хлопотах с матушкой и другими нашими женщинами, что мы тогда сможем сказать Идуне Прекрасной?

— Она это переживет, — ответил Рагнар с сухим смешком. — Но вы правы. А самое важное, что будет много волнений и среди мужчин, особенно у отца, да и в моем собственном сердце. Да, дело не только в одном Олафе.

В этот момент я поднял руку, и они прекратили свой разговор.

Глава 2

МЕДВЕДЬ УБИТ
Соскочив с лошадей, Рагнар и Стейнар подошли к тому месту, где стоял я, уже спешившись. Я им указал на землю, которая здесь была очищена ветром от снега. — Я ничего не вижу, — признался Рагнар. — А я вижу, братец, — отозвался я. — Так как изучал пути диких зверей, пока вы меня считали спящим. Взгляните: здесь мох перевернут, он замерз снизу, и на нем выдавлены небольшие бугорки — как раз между когтями медведя. И эти маленькие лужицы образуют след его лапы, это как раз ее форма. Больше никаких отпечатков не видно, так как грунт скалистый.

Затем я сделал несколько шагов вперед, за группу кустов, и воскликнул:

— Следы идут сюда, это совершенно точно! По-моему, у животного потрескались когти, отпечатки на снегу здесь отчетливее. Прикажите рабу остаться с лошадьми и идите сюда.

Они повиновались, и на белом снегу мы увидели след медведя, оттиснутый, словно на воске.

— Огромная тварь! — заметил Рагнар. — Никогда не видел ничего подобного!

— Да-а, — протянул Стейнар, — и место неудобное для охоты. — Он с сомнением оглянулся, осматривая узкое ущелье, покрытое густым подлеском, который в сотне ярдов от нас переходил в сплошной березняк. — Мне кажется, что было бы благоразумнее вернуться назад, в Аар, и утром подъехать сюда со всеми людьми, которых мы там сможем собрать. Это дело не для трех копий.

А в это время я, Олаф, уже перепрыгивал с камня на камень, направляясь к входу в ущелье по следу медведя. Насмешки моего братца еще не выветрились из моей головы, и я был полон решимости или убить это животное, или же умереть, доказав таким образом Рагнару, что я не испугался медведя. Поэтому я и бросил назад, через плечо:

— Вот-вот, отправляйтесь домой, храбрецы, это благоразумнее. Но я пойду только вперед, так как еще не видел живого белого медведя.

— Вот теперь я узнаю Олафа, когда он отпускает подобные шпильки, — проговорил Рагнар со смехом. Затем они оба бросились за мной, но я все время оставался впереди.

Они следовали за мной по кустарникам полмили или чуть больше, до самого березняка, в котором снег покрывал ветви деревьев, в особенности пихт, так что это место в слабом свете угасающего дня выглядело совсем мрачным. Все время впереди меня бежал и огромные следы медведя, пока в конце концов они не привели на небольшую прогалину, где ветры повалили немало деревьев, корни которых слабо держались в скалистой, почти без почвы земле.

Деревья лежали беспорядочно, их еще не потерявшие формы верхушки были занесены затвердевшим снегом. Здесь я остановился, потеряв след. Затем я снова двинулся вперед, виляя из стороны в сторону, как обычно это делают в таких случаях собаки. Позади меня Рагнар и Стейнар шли прямо по краям просеки, намереваясь догнать меня в конце ее. Так, собственно, двигался Рагнар, потому что Стейнар остановился, услышав хрустящий звук, и затем направился к двум поваленным березам, чтобы выяснить, чем вызван этот звук. В следующий момент, как он мне рассказал впоследствии, он застыл на месте, так как за сучьями одной из них находился огромный белый медведь, пожиравший какое-то убитое им животное. Зверь увидел человека и, обезумев от ярости из-за того, что потревожили его, голодного после долгого путешествия, поднялся на задние лапы и заревел так, что содрогнулся воздух. Высоко поднятые, подобно огромным крючьям, когти зверя вытянулись вперед.

Стейнар попытался отпрыгнуть, но, зацепившись ногой за что-то, упал. Это было его счастьем, потому что от удара, который нанес бы ему медведь, от него осталось бы только мокрое место. Животное, казалось, не понимало, куда он подевался… Во всяком случае, оно осталось стоять на задних лапах и колотило передними по воздуху. Затем, засомневавшись, оно опустило громадные лапы и село, подобно бродячей собаке, поводя головой и принюхиваясь. В этот момент подоспел Рагнар. Он закричал и с силой метнул свое копье. Оно вонзилось зверю в грудь, оставшись торчать там. Медведь ощупал копье своими лапами и, обхватив древко, поднес его ко рту и стал жевать его конец, таким образом вытаскивая копье из шкуры.

Затем медведь вспомнил о Стейнаре и, нагнувшись вперед, обнаружил его. Он начал царапать березу, под которую тот заполз, и от нее во все стороны полетели щепки. В этот миг я добрался до него, видя все происходящее. Медведь как раз ухватил зубами плечо Стейнара, точнее, верхнюю часть его куртки, и потащил его из-под дерева. Когда он заметил меня, то снова поднялся на задние лапы и приподнял Стейнара, держа его одной лапой за одежду на груди. Я разъярился, увидев это, и атаковал медведя, вонзив глубоко в его глотку свое копье. Он другой лапой выбил оружие из моей руки, сломав древко копья. Так он и стоял, возвышаясь над нами, подобно огромной скале, и ревел от ярости и боли. Стейнара он еще прижимал к себе, а Рагнар и я были не в силах чем-либо ему помочь.

— Он победил! — задыхаясь, произнес Рагнар.

На мгновение я задумался и… О, как хорошо я помню этот момент: огромный зверюга с пеной и кровью на губах и Стейнар, прижатый к его груди, подобно тому как маленькая девочка прижимает куклу; неподвижные,согнувшиеся под весом снега деревья, на верхушке одного из которых сидит небольшая птица, резким движением распустившая свой хвост; красный цвет зари и полнейшая тишина вокруг: над нами, в небе, и внизу, в лесу. Очень ясно все это помнится мне… Я могу все это видеть совершенно отчетливо, даже эту птицу, перелетевшую на другую ветку и снова распустившую свой хвост ради находящегося где-то рядом самца. И тогда я понял, что мне следует делать.

— Нет еще! — закричал я. — Действуй этим! — И, вытащив свой короткий, но тяжелый меч, я бросился сквозь ветки березы, чтобы зайти медведю в тыл. Рагнар понял. Он швырнул свою шапку в морду зверя и затем, пока тот рычал на него, разинув свои громадные челюсти, готовые уже загрызть Стейнара, Рагнар схватил сук и воткнул ему в рот.

Теперь я оказался позади медведя и, схватив его правую лапу выше сустава, перерезал ему сухожилие. Он повалился, все еще не отпуская Стейнара. Я нанес ему еще один удар изо всех сил и вонзил меч в позвоночник выше хвоста, чтобы парализовать медведя. Мой меч хрустнул, наткнувшись на позвоночник, проткнув его шкуру. Теперь и я, подобно Стейнару, оказался безоружным. Но верхняя часть тела медведя оставалась еще подвижной, и он стал кататься по снегу. Однако задние его лапы уже не шевелились.

Зверь, кажется, еще раз вспомнил о Стейнаре, лежавшем без сознания. Вытянув лапу, он притянул его к себе, раскрывая пасть. Рагнар наклонился над его спиной и ударил медведя ножом, чем еще больше разъярил зверя. Я подбежал и схватил Стейнара, которого медведь почти закрыл своей грудью. Увидев меня, он бросил его, и я оттащил Стейнара в сторону, швырнув себе за спину, но сам при этом поскользнулся и повалился вперед. Тогда медведь сильно ударил меня своей лапой, — к счастью для меня, не зацепив когтями, — удар пришелся мне по голове сбоку, и я полетел, ломая ветки, на верхушку лежавшего рядом дерева. Я пролетел не менее пяти шагов, прежде чем мое тело достигло ветвей, после чего лежал уже неподвижно, потеряв сознание.

Полагаю, Рагнар рассказал мне, что произошло потом, — по крайней мере, мне известно, что с этого момента зверь стал терять силы и задыхаться, так как мое копье перерезало ему какую-то артерию в глотке, и все, что творилось в это время, я знаю, как будто слышал собственными ушами. Медведь все ревел и ревел, его рвало кровью, но его лапы с громадными когтями все еще тянулись к Стейнару, которого Рагнар все же оттащил подальше в сторону. Затем зверь положил свою уже безжизненную, окровавленную голову на снег и после агонии умер. Рагнар посмотрел на него и воскликнул:

— Подох!

Стейнар, естественно, выглядел вроде покойника, весь залитый кровью медведя, с почти сорванной одеждой. Все же, когда это восклицание сорвалось с губ Рагнара, он поднялся, сел, потер глаза и улыбнулся, словно только что проснувшийся ребенок.

— Вы сильно ранены? — спросил его Рагнар.

— Думаю, что нет, — неуверенно ответил он. — Я только плохо себя чувствую, и кружится голова. Я видел плохой сон. — Затем его взгляд остановился на мертвом медведе, и он добавил: — О, теперь я понимаю, что это был не сон. А где Олаф?

— Ужинает с Одином, — сказал Рагнар и указал на меня. Стейнар поднялся на ноги, пошатываясь, подошел к тому месту, где лежал я, и уставился на меня, белого как снег, с улыбкой на лице и веткой кустарника в руке, которую я сорвал во время падения.

— Он умер, спасая меня? — обратился Стейнар к Рагнару.

— Да, — подтвердил Рагнар. — И никогда ни один человек не смог бы сделать это лучшим образом. Вы были правы. Мне не следовало подтрунивать над ним.

— Лучше бы я умер вместо него, — всхлипывая, проговорил Стейнар. — Я чувствую всем сердцем, что это было бы лучше.

— Может быть, так как сердце говорит правду в таких случаях. И также истинная правда в том, что он стоил больше нас обоих. Пожалуйста, помогите положить его мне на спину. И, если вы чувствуете в себе достаточно сил, сходите за лошадьми. Я последую за вами.

Так окончилась эта схватка с громадным белым медведем.

Несколькими часами позже сквозь неистовую бурю, ветер и снег меня наконец доставили к мосту, переброшенному через ров, окружавший наш замок в Ааре. Я всю дорогу лежал трупом на спине лошади. Все в Ааре уже отправились нам навстречу, но в полной тьме не смогли нас обнаружить. На мосту стояла одна Фрейдиса с факелом в руке. Она взглянула на меня при его свете.

— Как предчувствовало мое сердце, так и случилось, — тяжело вздохнула она. — Вносите его. — Затем она повернулась и побежала в дом.

Меня пронесли туда, где пылал огромный костер из дров и торфа, в жилую часть помещения, и положили на стол.

— Он умер? — спросил мой отец, Торвальд, который только что вернулся. — И если умер, то как?

— Да, отец, — ответил Рагнар. — Он умер, но умер благородной смертью. Он вытащил Стейнара из когтей огромного медведя и убил зверя своим мечом.

— Это настоящий подвиг, — пробормотал отец. — Что ж, по крайней мере, он вернулся домой со славой.

Но моя мать, у которой я был любимцем, принялась кричать и плакать. Затем они сняли с меня одежду и молча наблюдали, как Фрейдиса, искусная лекарка, стала осматривать мои раны. Она ощупала мою голову, посмотрела мне в глаза и, приложив ухо к груди, слушала, бьется ли мое сердце.

Немного спустя она поднялась и, повернувшись к остальным, сказала:

— Олаф не умер, но близок к этому. Его пульс еле заметен, свет жизни еще теплится в его глазах, и, хотя кровь течет у него из уха, череп, кажется, не поврежден.

Услышав ее слова, моя мать, у которой было слабое сердце, от радости потеряла сознание, а мой отец, сорвав золотой обруч со своей руки, бросил его Фрейдисе.

— Сначала его надо вылечить, — проговорила она, оттолкнув обруч ногой. — И, кроме того, если я что-то делаю из любви, то не беру плату.

Затем они вымыли меня и, перевязав раны, уложили на постель возле огня, чтобы его тепло достигало меня. Фрейдиса не позволяла давать мне что-либо, кроме небольшого количества горячего молока, которое она понемногу вливала в рот.

В течение трех дней я лежал, подобно мертвецу, и все, кроме моей матери, считали, что Фрейдиса ошиблась, и думали, что я умер. Но на четвертый день я открыл глаза и немного поел, после чего крепко заснул. Утром на шестой день я приподнялся и стал бредить, говоря много бессвязных слов, и тогда все решили, что я стану сумасшедшим.

— Он утратил рассудок! — зарыдала моя мать.

— Нет, — возразила Фрейдиса. — Он просто не вернулся еще из страны, где говорят на другом языке. Торвальд, принесите сюда шкуру этого медведя.

Шкуру принесли и развесили ее на раме у ниши, где я спал, которая, как это принято у жителей Севера, находилась в жилом помещении. Я долго на нее смотрел. Затем, когда вернулась моя мать, я задал вопрос:

— Этот большой зверь убил Стейнара?

— Нет, — успокоила меня мать, присев рядом. — Стейнар сильно ранен, но избежал смерти и сейчас чувствует себя хорошо.

— Я хочу его видеть собственными глазами, — попросил я. Его привели, и я посмотрел на Стейнара.

— Я рад, что вы живы, брат мой, — произнес я. — А в моем долгом сне я видел, что вы умерли. — И я протянул ему свою исхудавшую руку, так как любил его больше всех остальных.

Он подошел и, поцеловав меня в бровь, сказал:

— Да, благодаря вам, Олаф, я остался жить, чтобы быть вашим братом и вашим рабом до конца дней своих!

— Всегда только братом, но не рабом, — пробормотал я, чувствуя большую усталость. Затем я вновь уснул.

Три дня спустя, когда мои силы стали восстанавливаться, я послал за Стейнаром и обратился к нему со словами:

— Брат мой, Идуна Прекрасная, которой вы никогда не видели и с которой я обручен, наверное, очень хотела бы знать, что со мной произошло, так как слухи моем ранении наверняка уже дошли до Лесё. И так как есть причины, по которым Рагнар не может поехать туда, а я не могу послать человека низкого происхождения, я прошу вас сделать мне одолжение и, сев в лодку, отправиться в Лесё, чтобы привезти от меня в качестве подарка дочери Атальбранда шкуру этого медведя, которая, я надеюсь, пригодится ей и мне в течение многих предстоящих лет в качестве одеяла, что прикроет нас зимой. Скажите ей, что благодаря богам и Фрейдисе, моей нянюшке, я остался жив, хотя все уже считали, что я должен умереть. Скажите, что я надеюсь быть здоровым к нашей свадьбе в день празднества Весны, который не за горами. Передайте ей также, что я во время болезни мечтал только о ней и что я надеюсь, она тоже иногда вспоминает обо мне.

— Да, конечно, я отправлюсь в Лесё, — согласился Стейнар, — и добавил он с дружеским смехом. — Я давно уже хотел увидеть эту вашу Идуну и узнать, действительно ли она прекрасна, как вы говорите. А заодно и то, что в ней так не нравится Рагнару.

— Будьте осторожны, чтобы она не показалась вам слишком красивой, — вмешалась Фрейдиса, которая, как всегда, была рядом со мной.

— Как это может быть, если она предназначена Олафу? — удивился Стейнар и вышел, чтобы подготовиться к поездке.

— Что вы имели в виду, говоря эти слова? — полюбопытствовал я, когда он вышел.

— Ни много ни мало, — Фрейдиса пожала в ответ плечами. — Идуна — восхитительный цветок, не так ли? Стейнар тоже красивый малый. О какой братской дружбе может он говорить, если он в том возрасте, когда мужчина ищет женщину, а женщина привлекает мужчину?

— Перестаньте говорить загадками, Фрейдиса. Вы забыли, что Идуна — моя невеста, а Стейнар — мой молочный брат? Да я за них готов один провести неделю в море!

— Конечно, Олаф, ведь вы молоды и глупы, и вообще это так на вас похоже. А теперь выпейте-ка бульон, и я, кого некоторые называют умной женщиной, а другие — ведьмой, скажу вам, что завтра вы сможете встать с постели и посидеть на солнышке, если оно выглянет.

— Фрейдиса, — спросил я после того, как проглотил бульон. — Почему люди называют вас ведьмой?

— Думаю, потому, что я чуть менее глупа, чем остальные женщины, Олаф. А также потому, что не захотела выйти замуж, тогда как считается, что все женщины должны стремиться к этому, если у них есть такая возможность.

— А почему вы умнее других и почему не вышли замуж?

— Я потому умнее, что чаше других задавала себе вопросы о происходящем, а тот, кто спрашивает, в конце концов добивается ответа. А не вышла замуж потому, что другая женщина завладела единственным мужчиной, которого я желала еще до того, как его встретила. Такой уж была моя удача… Но все это дало мне большой урок, а именно — что надо уметь ждать и тем временем стараться понять все вокруг…

— Какого понимания вы добились, Фрейдиса? Например, вы убедились, что наши боги леса и камня — истинные боги, правящие всем миром? Или же миром правят другие боги, о чем временами думаю и я сам?

— Тогда лучше перестаньте об этом думать, Олаф, так как подобные мысли опасны. Если Лейф, ваш дядя и верховный жрец Одина, узнает об этом, что он тогда скажет или сделает? Помните, что, есть эти боги или их нет, жрецы-то уж точно существуют, и им известны секреты богов. А что касается того, если бы эти боги пришли на землю… в любом случае, есть они или нет их, по крайней мере, они — это голос, каким каждый день с нами говорит эта земля, из которой мы вышли и в которую уйдем. Мир существует миллионы дней, и каждый день имеет своего бога или его голос. И все эти голоса говорят правду тому, кто в состоянии услышать их. Возможно, вы поступили глупо, послав Стейнара с подарками для Идуны. А может быть, это — мудрое решение. Пока я ничего не могу сказать, но, когда буду знать об этом, я скажу и вам.

Она снова пожала плечами и оставила меня в размышлении над тем, что означали эти ее туманные слова. Я и сейчас могу видеть ее выходящей из дома с деревянной чашей в руке и роговой ложкой с трещиной вдоль рукоятки. Этим и заканчиваются мои воспоминания о болезни после охоты на белого медведя.

Следующее, что я помню, — это приезд людей из Эгера, что произошло через некоторое время после отъезда Стейнара в Лесё, но до его возвращения. Будучи еще слабым после тяжелой болезни, я сидел на солнце, завернутый в плащ из оленьей шкуры, так как дул пронизывающий северный ветер. Возле меня стоял отец, настроение которого теперь было отличным, так как он убедился, что я буду жить и снова стану сильным.

— Стейнар должен вот-вот вернуться, — сказал я ему. — Я верю, что он благополучно доберется домой.

— О нет, — беззаботно возразил отец. — Уже семь дней дует сильный ветер, и я не сомневаюсь, что Атальбранд побоится выпустить его в плавание из Лесё.

— Или, может быть, сам Стейнар найдет, что дом Атальбранда настолько приятное место, что не станет спешить с отъездом оттуда, — продолжил Рагнар, присоединившийся к нам после возвращения с охоты. — Там хорошее питье и веселые глазки.

Я уже готов был резко ответить ему, так как Рагнар уязвил меня своим выпадом против Стейнара, которого, как мне было известно, он ко мне ревновал, видя, что я люблю молочного брата больше, чем родного. Но как раз в этот момент из-за деревьев, окружавших дом, вышли трое мужчин и подошли к мосту. Одновременно огромные овчарки Рагнара подняли яростный лай и бросились на незнакомцев. Некоторое время ушло на то, чтобы схватить и успокоить собак, после чего мужчины, все пожилого возраста, с внушительной внешностью, перешли через мост и поздоровались с нами.

— Это дом Торвальда из Аара, не так ли? Это здесь проживает Стейнар, да? — спросил один из них.

— Да, Торвальд — это я, — ответил отец. — Стейнар живет здесь со дня своею рождения, но его сейчас нет дома, так как он уехал к Атальбранду из Лесё с визитом. А кто вы? И зачем вам нужен Стейнар, мой приемный сын?

— Когда вы нам расскажете историю Стейнара, тогда мы сообщим, кто мы такие и чего мы хотим, — объяснил мужчина и добавил: — Не пугайтесь плохих вестей, скорее они очень хорошие, если он — тот человек, кого мы ищем.

— Жена! — позвал отец. — Подойди сюда. Здесь человек хочет узнать историю Стейнара и говорит, что желает ему добра.

Мать подошла, и мужчина поклонился ей.

— История Стейнара совсем короткая, — сказала она. — Его мать, Стейнгерда, бывшая моей кузиной и подругой детских лет, вышла замуж за великого конунга Хакона из Эгера двадцать два года назад. Год спустя после замужества, как раз перед рождением Стейнара, она убежала оттуда и пришла сюда, ко мне, попросив убежища у моего мужа. Она рассказала, что поссорилась с Хаконом, так как ее место заняла другая женщина. Выяснив, что ее история правдива и что Хакон действительно плохо поступил с нею, мы предоставили ей убежище. И здесь у нее родился сын Стейнар, дав жизнь которому, она умерла… из-за больного сердца, как мне кажется, так как она почти потеряла рассудок от горя и ревности. Я вынянчила его вместе с моим сыном, Олафом, вот он, и, хотя Хакон получил известие о рождении сына, он никогда не требовал его у нас. Так он и живет у нас до сих пор, как наш сын. Вот и вся история. А теперь скажите, зачем вам Стейнар?

— А вот зачем. Конунг Хакон и трое его сыновей от той, другой женщины, о которой вы говорили (после смерти Стейнгерды он на ней женился) и которая умерла, все утонули восемнадцать дней назад, укрываясь ночью от сильнейшего шторма.

— Как раз в тот день, когда медведь едва не убил Стейнара, — перебил я его.

— Что ж, молодой господин, ему повезло, что он спасся от медведя, так как теперь он, как нам кажется, будет владеть землями Хакона и его людьми, ибо он единственный оставшийся в живых мужчина из числа прямых наследников конунга. Об этом по желанию старейшин Эгера, где находится дом Хакона, мы и прибыли сообщить Стейнару, если он еще жив, так как нам стало известно, что он добрый человек и храбрый мужчина… И он должен занять место Хакона.

— Велико ли наследство? — поинтересовался отец.

— Да, очень велико. Во всей Ютландии не было человека богаче Хакона.

— Клянусь Одином! — воскликнул отец. — Кажется, Стейнар — любимец норн[172]. Хорошо, люди Эгера, входите в дом и отдыхайте, а после мы с вами продолжим обсуждение этого дела.

И как раз в этот момент я увидел группу всадников, показавшихся между деревьями, на дороге, что вела к морю. Впереди скакала женщина, одетая в меховой плащ, оживленно беседовавшая с мужчиной, ехавшим рядом. Чуть сзади, обвешанный оружием, ехал другой мужчина, крупный и с раздвоенной бородой, мрачно осматривавшийся вокруг. Позади них двигались человек двадцать воинов, моряков и рабов.

Мне было достаточно одного взгляда, и я вскочил, закричав:

— Это Идуна! Сама Идуна с моим и ее братом Стейнаром. И Атальбранд со своими людьми! Красивое зрелище! — Я был готов броситься им навстречу.

— Да, это они, — подтвердила мать. — Но подождите их здесь, умоляю вас. Вы еще не совсем оправились, сын мой. — И она обняла и удержала меня.

Вскоре всадники были уже на мосту, и Стейнар, соскочив с лошади, поднял Идуну с седла. Увидев это, моя мать нахмурилась. Я больше не мог сдерживаться и побежал вперед, на бегу выкрикивая приветствия. Схватив руку Идуны, я поцеловал ее. Конечно, я поцеловал бы ее и в щеку, но она отстранилась со словами:

— Не в присутствии этих людей, Олаф.

— Как вам угодно, — сказал я, но меня пронзило холодом, как я подумал, из-за леденящего северного ветра. — Скоро станет свежо, — произнес я насколько мог весело.

— Да, — поспешно ответила она. — Но, Олаф, какой вы бледный и худой! Я надеялась найти вас уже выздоровевшим и, не зная, как вы поживаете, решила приехать и посмотреть собственными глазами…

— Вы очень добры, — пробормотал я, так как уже повернулся, чтобы пожать руку Стейнару, добавив: — Мне-то хорошо известно, кто привез вас сюда…

— О нет, нет, — горячо воскликнула она, — я приехала сама.

— Прошу вас, пройдемте. Мой отец ожидает вас, Стейнара и других…

И мы направились туда, где Атальбранд, у которого, казалось, было плохое настроение, спешивался с лошади. Я, приветствуя его, снял шапку.

— Что я вижу! — проворчал он. — Это вы, Олаф? Я мог бы и не узнать вас, парень, так как вы выглядите больше похожим на жгут, скрученный из сена, чем на человека. Теперь, когда с вас сошло мясо, я вижу, что вам недостает и костей. Не то что некоторым другим! — И он кинул одобрительный взгляд на широкоплечего Стейнара. — Приветствую вас, Торвальд! Мы прибыли, хотя море чуть было не утопило нас, немного раньше намеченного времени, потому что… Ну, просто потому, что… я подумал: лучше приехать. Молюсь Одину, чтобы вы радовались нашему приезду больше, чем я рад видеть вас.

— Если так, друг Атальбранд, то почему вы не воздержались от поездки? — спросил мой отец, вспыхнув. Однако затем быстро проговорил: — Но не стану обижаться. Добро пожаловать к нам, со всеми вашими шуточками. И вы, моя будущая дочь, и вы, Стейнар, мой приемный сын. Вы прибыли в добрый час!

— О чем вы, отец? — отозвался Стейнар рассеянно, так как смотрел на Идуну.

— А вот о чем, Стейнар. Эти люди, — он указал на посланцев, — только что прибыли из Эгера с новостью, что ваш отец Хакон и ваши братья утонули. Говорят, что народ Эгера считает вас наследником Хакона, так как это действительно ваше право, по рождению.

— Вот как? — воскликнул Стейнар, сбитый с толку. — Что ж, я никогда не видел своего отца и потому не могу оплакивать его и моих братьев. Они мне не принесли ничего, кроме горя.

— Хакон! — перебил его Атальбранд. — Я его хорошо знал в дни юности, мы были товарищами во время войны. Он был богатейшим человеком в Ютландии, имел много скота и земель, рабов и запасов золота. Юный друг, к вам пришла необыкновенная удача! — Он посмотрел на Стейнара, потом на Идуну, покручивая свою раздвоенную бороду и бормоча про себя что-то такое, чего я не мог разобрать.

— Стейнар получит состояние, которое он заслужил! — обрадовался я, обнимая его. — Не зря же я спас его от медведя. Идите сюда, Идуна, поздравьте моего молочного брата.

— Да, я сделаю это от всего сердца, — с чувством произнесла она. — Радости и долгой жизни вам, вместе с величием и властью, конунг Эгера. — И она сделала реверанс, а ее голубые глаза пристально смотрели ему в лицо.

Но Стейнар отвернулся, ничего ей не ответив. Только Рагнар, стоявший рядом с ним, разразился смехом. Затем, взяв меня под руку, он повел меня в дом, говоря:

— Этот ветер слишком холоден для вас, Олаф. Не стоит беспокоиться об Идуне. Стейнар, конунг Эгера, позаботится о ней.

Вечером того же дня в Ааре был пир, и я сидел на нем рядом с Идуной. Она была прекрасна в голубой одежде, с распущенными поверх русыми волосами, сверкавшими, как и золотые обручи, звеневшие на ее круглых руках. Идуна была мила со мной и попросила рассказать об охоте на медведя, что я и сделал как мог лучше, хотя впоследствии Рагнар описал ее по-другому и подробнее. Один только Стейнар сидел, почти не участвуя в разговоре, казалось, погрузившись в свои мысли.

Я полагал, что он опечален вестью о гибели отца и братьев, так как хоть он и не знал их, но голос крови заговорил в нем. То же, я полагаю, думало и большинство присутствующих.

Мои отец и мать пытались подбодрить его и попросили людей из Эгера рассказать ему о наследстве.

Те повиновались и изложили ряд доказательств того, что Стейнар теперь должен стать одним из богатейших и могущественнейших людей Северной земли.

— Мне кажется, что нам следовало бы снять шапки перед вами, молодой конунг, — проговорил Атальбранд, когда был окончен этот рассказ о власти и богатстве. — И почему вы не попросили руки моей дочери? — добавил он с полупьяным смехом, так как крепкий напиток, который он поглощал, уже овладел его рассудком. Потом, опомнившись, он продолжал: — Я желаю, Торвальд, чтобы Идуна и этот простофиля, ваш Олаф, были бы обвенчаны так скоро, насколько это возможно. Я говорю, что они должны пожениться побыстрее, так как в противном случае не представляю себе, что может произойти.

Затем его голова упала на стол, и он погрузился в сон.

Глава 3

ОЖЕРЕЛЬЕ СТРАННИКА
На следующий день я пробудился очень рано и лежал без сна. Разве мог я спать, когда Идуна отдыхала рядом, под одной крышей со мной?.. Идуна, которая по решению ее отца должна стать моей женой раньше, чем я мог надеяться… И я думал о том, как прекрасно она выглядит и как сильно я ее люблю, а также о других вещах, менее приятных. Например, отчего не все видят ее такой, какой се вижу я? Я не мог не заметить, что Рагнар почти ненавидел ее и что она сама не один раз давала повод для ссоры между ними. Фрейдиса, моя нянюшка, любившая меня, угрюмо смотрела на нее, и даже моя мать, хотя и пыталась полюбить ее ради меня, еще не смогла сделать этого, хотя, возможно, мне только так показалось.

Когда я спросил ее об этом, она ответила, что боится, замечая в этой девушке огромное себялюбие и постоянное желание привлекать внимание мужчин и любоваться своей привлекательностью.

Из всех, кто был самым дорогим для меня, только один Стейнар, казалось, считал Идуну совершенством, как и я. Это, вообще-то говоря, было неплохо, но Стейнар всегда думал одинаково со мной, и это не придавало веса его мнению.

Размышляя обо всем этом, — а было еще раннее утро и мой отец вместе с Атальбрандом лежали в своих постелях, усыпленные крепкими напитками, выпитыми накануне, — я услышал доносившийся из большой комнаты разговор Стейнара с послами из Эгера. Они робко спрашивали, не будет ли он так добр отправиться с ними в тот же день, чтобы вступить в права наследства, так как они должны спешить со своими новостями в Эгер. Он ответил, что если они пришлют кого-нибудь или приедут сами, чтобы сопровождать его, через десять дней, считая с сегодняшнего, то он тогда поедет с ними в Эгер, но до тех пор этого сделать не сможет.

— Десять дней! Кто может сказать, что произойдет за это время! — воскликнул старший из них. — Такое наследство, как ваше, не может не иметь недостатка в претендентах, особенно если учесть, что Хакон оставил после себя и нескольких племянников.

— Я не знаю, что произойдет или не произойдет, — упрямо заявил Стейнар. — Но до тех пор я не тронусь с места. Теперь же отправляйтесь, умоляю вас, если это необходимо, и передайте мои слова приветствия людям Эгера, которых я надеюсь вскоре увидеть сам.

С тем они и ушли — как мне показалось, в весьма мрачном настроении. Некоторое время спустя поднялся мой отец и вошел в большую комнату. Со своей кровати я мог видеть Стейнара, сидевшего возле огня на стуле и погруженного в раздумья. Отец спросил, где люди Эгера, и Стейнар ответил, что они ушли.

— Вы что, сошли с ума, Стейнар? — поразился отец. — Отправить их с подобным ответом. Почему вы не посоветовались со мной?

— Потому что вы спали, приемный отец, а посланцы заявили, что должны успеть отплыть с приливом. Кроме того, я не могу оставить Аар до тех пор, пока не увижу Олафа и Идуну повенчанными.

— Они могут пожениться и без вашей помощи. Женитьба — дело, касающееся только двоих, а никак не третьего. Насколько я понимаю, вы обязаны Олафу за его любовь и верность. Он ваш молочный брат и спас вам жизнь. Но у вас должны быть обязанности и по отношению к самому себе. Я молю Одина, чтобы эта ваша глупость не стоила вам звания конунга и наследства. Норны — это девки, которые не терпят пренебрежения.

— Я это знаю, — ответил Стейнар, и в его голосе было что-то странное. — Верьте мне, я не пренебрегаю судьбой, я только следую за ней своим путем.

— Тогда это путь сумасшедшего! — проворчал отец и ушел.

Я припоминаю, что несколько дней спустя я видел призрак Странника, стоявший на могильном холме. Это произошло так. Однажды после обеда я совершал поездку вместе с Идуной, которая пребывала в хорошем настроении. Я же думал, что нам было бы лучше пройтись пешком, так как тогда я мог бы держать ее за руку и, возможно, если бы она согласилась, поцеловал бы ее. Я продекламировал ей поэму, в которой сравнивал ее с богиней Идуной, женой бога-скальда Браги, которая охраняла яблоки вечной юности, служившие пищей богам и залогом против смерти, богиней, чьей одеждой была весна, сотканная из цветов, которые она сорвала при бегстве из плена от зимнего великана. Думаю, что это были очень хорошие стихи в своем роде, но Идуна, как оказалось, не имела склонности к поэзии и мало что знала о прекрасных богинях и их яблоках, хотя и мило улыбалась, благодаря меня за поэму.

Затем она стала говорить о других вещах, в частности о том, что после нашей свадьбы ее отец собирается начать войну с конунгом одного из соседних кланов, чтобы захватить его земли. Она говорила, что именно поэтому он так беспокоился об оформлении тесного союза с моим отцом, Торвальдом, так как этот союз должен был дать ему уверенность в победе. До этого, рассказала мне она, Атальбранд собирался ради тех же целей выдать ее за сына другого конунга, но, к несчастью для него, тот был убит в сражении.

— Но к счастью для вас, Идуна, — сказал я.

— Возможно, — согласилась она со вздохом. — Кто знает! Как бы то ни было, ваш род в состоянии дать нам больше судов и людей, чем мог бы дать тот конунг, которого убили.

— А я все же больше люблю мир, а не войну, — перебил я ее. — Ненавижу убивать тех людей, которым не желал никакого зла. Что хорошего в войне, если каждый имеет достаточно всего? Мне не хотелось бы делать кого-то вдовой, Идуна, как не хотел бы и я, чтобы другие сделали вдовой вас.

Идуна посмотрела на меня своими спокойными голубыми глазами.

— Вы говорите странные вещи, Олаф, — произнесла она. — И если бы мне не было известно о вас другое, я могла бы подумать, что вы трус. Но все же не может быть трусом тот, кто один прыгает на борт вражеской ладьи или убивает огромного белого медведя, чтобы спасти жизнь Стейнару. Я не понимаю ваших колебаний, Олаф, когда речь заходит о том, что надо убивать других людей. Как мужчина может стать великим, если не за счет крови других? Это делает его богатым. Как живет волк? Коршун? Как воины попадают в Вальгаллу[173], к Одину? При помощи смерти, всегда при ее помощи!

— Я не могу вам ответить, — не соглашался я. — И все же я уверен, что где-то можно найти ответ, которого я сейчас не знаю, так как зло никогда не может быть справедливым.

Она удивленно открыла глаза, и я, поняв, что ей неясны мои слова, перевел разговор на другое, но с этого момента почувствовал, что между мной и Идуной повисло нечто наподобие пелены. Ее красота удерживала мою плоть, но что-то во мне от нес отвернулось. Мы были слишком разными.

Когда мы добрались до дома, то встретили Стейнара, без дела болтавшегося возле него. Он побежал нам навстречу и помог Идуне спешиться, после чего проговорил:

— Олаф, я знаю, что вы не должны утомлять себя, но ваша дама говорила мне, что хотела бы наблюдать заход солнца на холме Одина. Могу ли я просить вашего разрешения взять ее туда?

— Я пока еще не нуждаюсь в разрешении, хотя через несколько дней положение может и измениться, — прервала его Идуна с веселым смехом прежде, чем я успел ответить. — Идемте, конунг Стейнар, и посмотрим оттуда на заход солнца, вы так много о нем рассказывали.

— Да, идите, — вынужденно согласился я. — Только не оставайтесь там слишком долго, так как, по-моему, приближается гроза. Но кто же научил Стейнара любоваться заходом солнца?

Стейнар промолчал, и они ушли. Не прошло и часа после их ухода, когда, как я и предвидел, посыпался град, загремел гром, наступила полная темнота, время от времени прерываемая вспышками молнии.

— Стейнар и Идуна не вернулись, — обратился я к Фрейдисе, — я беспокоюсь о них.

— Тогда почему бы вам не отправиться на их поиски? — спросила она, посмеиваясь.

— Так я и сделаю.

— В таком случае я пойду с вами, Олаф, так как вы еще нуждаетесь в присмотре, хотя я и считаю, что господин Стейнар и госпожа Идуна в состоянии сами защитить себя не хуже других людей. Впрочем, нет. Я ошиблась, я хотела сказать, что госпожа Идуна сможет защитить себя и Стейнара. Ну, не сердитесь. Вот ваш плащ.

Мы отправились, так как меня подтолкнул к этому глупому путешествию какой-то внутренний порыв, воспротивиться которому я был не в состоянии. К холму Одина вели всего две дороги: одна — более короткая — через скалы и лес, вторая — подлиннее — проходила равниной, между многочисленными могильными курганами, в которых были захоронены люди, жившие тысячи лет назад, и мимо большого холма, под которым, как говорили, был похоронен воин, живший много лет назад, по имени Странник. Так как было темно, то мы избрали последний путь и вскоре очутились у огромного холма Странника. Темнота стала тем временем еще плотнее, молнии сверкали реже, град и дождь прекратились, и вскоре гроза ушла дальше.

— Я предлагаю, — сказала Фрейдиса, — подождать здесь до восхода луны, который вот-вот наступит. Когда ветер угонит облака, будет видна наша дорога, а если мы отправимся дальше в этой тьме, то наверняка провалимся в какую-нибудь яму. Сегодня теплый вечер, и вы не пострадаете, если мы постоим здесь.

— Конечно, нет, — согласился я. — Сейчас я чувствую себя таким же крепким, как и прежде.

Так мы и стояли, пока молния, сверкнув в последний раз, не осветила мужчину и женщину, бывших от нас очень близко, хотя из-за ветра мы не слышали их. Это были Стейнар и Идуна, горячо говорившие что-то друг другу, и их лица были очень близко одно от другого. И в тот же момент они тоже заметили нас. Стейнар не вымолвил ни слова, он выглядел смущенным, а Идуна подбежала к нам и заговорила:

— Хвала богам, что они привели вас, Олаф. Эта страшная гроза застала нас в храме Одина, в котором мы и укрылись. Затем, боясь, что вы станете сердиться, мы направились домой, но заблудились.

— Вот как? — удивился я. — Уверен, что Стейнар нашел бы оттуда дорогу, даже в полной темноте. Но к чему это, раз я вас нашел?

— Да, он узнал дорогу, как только мы увидели этот могильный холм. Стейнар рассказывал мне, что здесь появляется некий призрак, и я уговорила его остановиться на некоторое время, так как никогда прежде не испытывала такого сильного желания увидеть привидение, хотя я и мало верю в подобную чепуху. Тогда он остановился и признался, что боится мертвых больше, чем живых. Фрейдиса, мне говорили, что вы очень умная женщина. Не могли бы вы показать мне это привидение?

— Призрак не спрашивает моего разрешения, прежде чем появиться, госпожа, — спокойно ответила Фрейдиса. — Но все же иногда он появляется, и я его видела дважды. Давайте подождем здесь немного, может быть, он и появится.

Затем она сделала несколько шагов вперед и стала бормотать что-то про себя.

Несколькими минутами позже облака разошлись, и совсем низко в чистом небе засверкала огромная луна, осветив могильный холм и равнину, за исключением того места холма, где стояли мы.

— Вы что-нибудь видите? — наконец спросила Фрейдиса. — Если нет, то нам лучше уйти, так как Странник появляется только при восходе луны.

Стейнар и Идуна сказали, что они не видят ничего, но я что-то заметил и предложил им взглянуть туда, где тени:

— Может быть, это волк движется. Нет, это человек… Смотрите, Идуна!

— Я не вижу ничего! — воскликнула она.

— Присмотритесь внимательнее, — подсказал я. — Он достиг вершины холма и остановился, глядя на юг. О! Теперь он повернулся, и лунный свет отражается на его лице.

— Это игра вашего воображения, Олаф, — вступил в разговор Стейнар. — А если нет, то опишите нам, как он выглядит?

— Он выглядит так, — начал я. — Это высокий и величественный мужчина, он кажется молодым, несмотря на годы и свою скорбь. У него старинные богатые доспехи со следами ударов и пятнами. На его голове шлем с двумя длинными наушниками, из-под которых видны темные волосы с сединой. Он держит в руке меч красного цвета с золотым крестом на рукоятке и указывает мечом на вас, Стейнар. Похоже, что он на вас сердит или о чем-то предупреждает вас.

Позднее я вспомнил, что, когда Стейнар услышал эти слова, он вздрогнул и застонал. Но в тот момент я не придал этому значения, так как Идуна изумленно обратилась ко мне:

— Взгляните, Олаф, нет ли ожерелья на этом человеке? Я вижу ожерелье, висящее в воздухе над холмом, и больше ничего.

— Да, Идуна, на нем ожерелье, надетое поверх кольчуги. Каким оно вам кажется?

— О, восхитительным, восхитительным! — вскричала она. — Цепь из тусклого золота со свисающими с нее золотыми раковинами, инкрустированными голубым. А между ними зеленые драгоценные камни, каждый из которых содержит в себе луну.

— То же видно и мне, — подтвердил я, так как действительно это видел. — Смотрите, все исчезло!

Фрейдиса повернулась, и по ее темному лицу блуждала загадочная улыбка; она слышала весь наш разговор.

— Кто лежит в этом холме, Фрейдиса? — полюбопытствовала Идуна.

— Что я могу сказать, госпожа, если он лежит здесь более тысячи лет, а может быть, и несколько тысяч? Но я слышала историю о нем, не знаю только, правдива она или нет. О том, что он был конунгом здешней земли, отправившимся за мечтой далеко на юг. Это была мечта об ожерелье, о том лице, которое его тогда носило. Много лет странствовал он и в конце концов вернулся на это место, бывшее его домом, но теперь на нем было ожерелье. Едва он увидел с моря этот берег, как тут же упал, и жизнь покинула его. Что приключилось с ним во время его странствий, никто не знает, его история утеряна. Единственное, что еще рассказывают, так это то, что люди похоронили его под этим холмом, одетого в доспехи и с ожерельем, которое он носил, — там, где Олаф видел его только что… или думал, что видел. Странник иногда стоит в лунном сиянии при восходе ночного светила, его лицо носит печать тревог, пережитых им на жизненном пути, и он смотрит на юг… Всегда только на юг.

— А ожерелье все еще находится в могиле? — с нетерпением спросила Идуна.

— Без сомнения, госпожа. Кто осмелится тронуть святую вещь, рискуя навлечь на себя проклятие Странника и его богов, то есть собственную смерть? Ни один мужчина, даже из-за дальних морей, я думаю, не способен на такое.

— Не совсем так, Фрейдиса. Я знаю по крайней мере одного, кто осмелится это сделать ради меня. Олаф, если вы любите меня, преподнесите мне это ожерелье в качестве свадебного подарка! Должна вам сказать, что, увидев его один раз, я желаю завладеть этим ожерельем больше всего на свете!

— Вы слышали слова Фрейдисы? — напомнил ей я. — Тот, кто совершит это кощунство, навлечет на себя несчастье и смерть.

— Да, я слышала, но все это глупости! Кого могут напугать мертвые кости? Что же касается призрака, которого мы видели, то он бессилен делать добро и зло. Это всего-навсего видение, созданное волшебным светом луны, или же колдовство Фрейдисы. Олаф, Олаф, добудьте мне это ожерелье, или я больше никогда не поцелую вас!

— Это означает, что вы не хотите выйти за меня замуж, Идуна?

— Это означает, что я выйду замуж только за человека, который вручит мне это ожерелье. Если вы боитесь сделать это, то, может быть, тут найдутся другие, которые попытаются достать его.

Когда я услышал эти слова, меня внезапно охватил сильнейший приступ гнева. Разве мог я допустить, чтобы прекрасная женщина, которую я любил, насмехалась надо мной?

— Боитесь — не то слово, которое вам следовало бы употреблять по отношению ко мне, — произнес я сурово. — Знайте, Идуна, что после произнесенного вами я не побоюсь ничего, ни жизни, ни смерти. У вас будет ожерелье, если только его вообще возможно найти в этой земле и если мне повезет. Не надо больше ничего мне говорить. Стейнар отведет вас домой, я должен обсудить это дело с Фрейдисой.

Была полночь, не знаю уже, какого дня, хотя все это вспоминается мне в очень отчетливых картинах, подобно тому как вспышки молнии освещают пейзаж, но все видимое при этом отделено промежутками полной темноты. Фрейдиса и я стояли у могилы Странника, у наших ног лежали лопаты и другие инструменты, две лампы, трут для добывания огня. Мы решили приняться за нашу зловещую работу глухой ночью, так как опасались, что жрецы могут застать нас за нею. Мне также не хотелось, чтобы люди узнали о моем участии в таком деле.

— Да здесь работы на месяц, — с сомнением сказал я, глядя на громаду холма.

— Нет, — возразила Фрейдиса, — так как я могу показать вам вход в могилу. К тому же возможно, что внутри еще сохранились проходы. Но вы все-таки действительно войдете туда?

— А почему бы и нет, Фрейдиса? Что мне еще остается? Выносить насмешки женщины, с которой я обручен? Лучше уж в таком случае умереть, и делу конец. Пусть этот дух уничтожит меня, если пожелает. По крайней мере, я буду избавлен от хлопот и беспокойства.

— Это не слова жениха, — промолвила Фрейдиса, — хотя все может случиться и так. Все же, юный Олаф, вы намерены действовать по влечению сердца, и я полагаю, что призрак не захочет вашей крови. Я кое-что знаю и умею, Олаф, ко мне приходит многое из прошлого, меньше из будущего, и я думаю, что между вами и этим Странником гораздо больше общего, чем мы можем догадываться. Может быть, ваше решение предопределено свыше. Может быть, все происходящие случайности незаметно ведут от начала к концу. Во всяком случае, испытайте вашу судьбу. И если вы погибнете… Что ж! Я, бывшая вашей нянькой и любящая вас, найду в себе достаточно сил, чтобы умереть вместе с вами. Мы вместе спустимся внутрь этого холма, поищем Странника и узнаем его историю.

Потом, обняв за шею, она притянула меня к себе и поцеловала в бровь.

— Я не была вашей матерью, Олаф, — продолжала она. — Но если говорить по правде, то никогда я не чувствовала ничего подобного по отношению к Рагнару. Но к чему эти разговоры? Идите сюда, и я покажу вам вход в могилу, именно сюда падают первые лучи восходящего солнца.

Затем она повела меня к восточной стороне холма, туда, где в десяти футах от его основания росла группа кустов. Посередине ее виднелась небольшая впадина, будто в этом месте земля слегка провалилась. Здесь по ее указанию я принялся копать, и мы молча работали вместе полчаса или чуть больше, пока наконец моя лопата не ударилась о камень.

— Этот камень прикрывает вход, — пояснила Фрейдиса, — копайте вокруг него.

Я копал до тех пор, пока сбоку от камня не образовалось отверстие, достаточное для того, чтобы в него мог пролезть человек. Передохнув немного, мы подождали, пока воздух в могиле освежится.

— А теперь, — продолжала Фрейдиса, — если вы не боитесь, то мы туда полезем.

— Я боюсь, — признался я. Действительно, испытанный мной тогда ужас возвращается ко мне даже сейчас, когда я описываю происшедшее, вместе со страхом перед мертвецом, который лежал и, насколько мне известно, все еще лежит в этой могиле. — Но все равно, — добавил я. — Я никогда больше не взгляну на Идуну без ожерелья, если его можно еще разыскать.

Мы высекли искру и зажгли обе лампы. Затем я пролез в дыру, и Фрейдиса последовала за мной. Мы очутились в узком проходе, выложенном неотесанными камнями и сверху покрытом плоскими плитами из отшлифованной водой горной породы. Туннель этот, если не считать насыпавшейся в него через щели между камнями сухой земли, был чист и сух. Без труда мы продвигались вдоль него, пока не добрались до могильного склепа, находившегося в центре холма на более высоком уровне, чем вход. То, что туннель шел наверх, было, несомненно, сделано для дренажа. Огромные камни, которыми были выложены потолок и стены склепа, имели высоту не менее десяти футов и плотно прилегали друг к другу. Один из таких вертикальных камней должен был, по-видимому, служить дверью, и если бы он находился на своем месте, то мы не смогли бы пробраться в склеп без неимоверных усилий и помощи многих людей. Но, к счастью, или он был так установлен во время похорон, или ставился в крайней спешке, только он упал.

— Нам везет, — изрекла Фрейдиса, заметив это. — Нет, нет, я войду первой, так как знаю о духах намного больше вас, Олаф. Если Странник нанесет удар, пусть лучше он падет на меня. — И она полезла в отверстие через упавшую глыбу.

Затем она позвала меня:

— Входите, Олаф, — и заверила: — здесь все спокойно, как и должно быть в подобном месте.

Я последовал за нею, скользнув вниз с края камня, который, помнится, до крови расцарапал мне локоть, и очутился в небольшом помещении площадью примерно двенадцать квадратных футов. Не было видно ничего, кроме одного предмета, который оказался гробом, изготовленным из ствола превосходного дуба, длиной почти в девять футов. Рядом с ним, по обе стороны, стояли две бронзовые фигурки, каждая в фут высотой.

— Это гроб, в котором лежит Странник, а это — боги,которым он поклонялся, — объявила Фрейдиса.

Затем, взяв в руки сначала одну, потом другую бронзовые фигурки, она осмотрела их при свете лампы. Я же даже побоялся дотронуться до них. Это были статуэтки мужчины и женщины.

У мужской фигурки, закутанной в какое-то подобие савана, хотя руки ее оказались открытыми, была длинная раздвоенная борода. В правой руке мужчина держал плеть с рукояткой, а в левой — посох. Голову прикрывала — я сначала принял ее за шлем — высокая остроконечная шапка с фигурным шишаком и с прикрепленными на каждой стороне бронзовыми перьями. Спереди, надо лбом, располагалась змея, также из бронзы.

Женщина с нежным и прекрасным лицом держала в правой руке витой скипетр. Волосы ее спускались на плечи многочисленными косичками. На ней была гладкая узкая мантия с низким вырезом на груди. Головным убором ей служили два рога, соединенных между собой блестящим золотым диском, напоминающим полную луну.

— Странные боги! — пробормотал я.

— Да, — согласилась Фрейдиса. — Возможно, что именно им он и поклонялся. Но об этом мы поговорим позднее. Сейчас обратимся к слуге этих богов.

Она положила обе фигурки в сумку и стала рассматривать ствол дуба, наружная поверхность которого сгнила от просочившейся влаги, но сердцевина еще оставалась твердой, как железо.

— Посмотрите, — она указала на черту, расположенную в четырех дюймах от торца. — Дерево было распилено вдоль, и крышку потом наложили сверху. Подойдите и помогите мне.

Затем она взяла в руки палку с железным наконечником, которую мы принесли с собой, и просунула ее острие в трещину ствола, после чего мы вместе навалились всем телом на другой конец ее. Крышка гроба открылась совсем легко, так как не была закреплена, и под собственным весом сползла в сторону. Во внутренней полости дуба лежала фигура человека, покрытая алой мантией, по ней расплылись соляные пятна от высохшей влаги. Фрейдиса подняла покров, и мы увидели Странника, лежавшего таким же, каким он был положен, по-видимому, в час своей смерти, так как таннин дуба, только что срубленного, хорошо сохранил его тело.

Не дыша от изумления, мы нагнулись и осмотрели его при свете ламп. Это был высокий худощавый человек, по внешнему виду от пятидесяти до шестидесяти лет. Его лицо, тонкое и красивое, обрамляла короткая седая бородка; волосы на голове, насколько их можно было видеть из-под массивной шлемообразной шапки, имели каштановый с проседью оттенок.

— Он вам никого не напоминает? — спросила Фрейдиса.

— Да, мне кажется, напоминает, — ответил я, — но кого? О, я знаю, мою мать!

— Это странно, Олаф, но мне кажется, что вы могли бы походить на него, будь вы сейчас в его годах. Кроме того, известно, что по линии вашей матери Аар перешел к вашему роду много поколений назад. Ну, ладно, давайте рассмотрим его внимательно, так как сюда проник наружный воздух и вскоре витязь рассыплется в прах.

Так и случилось, и вскоре от него уже мало что осталось, кроме черепа и костей, кое-где покрытых лоскутами кожи и волосами. Все же мне никогда не забыть его лица — я и сейчас отчетливо вижу его. Наконец, после того как его тело рассыпалось, мы обратили внимание на другие вещи, вспомнив, что время нашего пребывания в Могиле ограничено запасом масла в лампах. Фрейдиса подняла ткань под подбородком, открыв богатые доспехи со следами большого количества ударов и лежащее на них ожерелье, точно такое, какое мы видели на призраке, — восхитительную вещь из золота с инкрустациями, а также изумрудов, по форме напоминающих жуков или пауков.

— Возьмите его для вашей Идуны, — сказала Фрейдиса, — так как именно ради нее мы нарушили покой этого изумительного человека.

Я схватил драгоценную вещь и с усилием потянул ее к себе, но цепочка была прочной и не разрывалась. Я потянул сильнее, так, что сломал шейные позвонки Странника; его голова отделилась от тела, и золотая цепь освободилась.

— Давайте уйдем отсюда, — поторопила меня Фрейдиса после того, как я спрятал ожерелье. — В лампах кончается масло, и мне вовсе не хотелось бы остаться здесь, в этой темноте, наедине с великаном, которого мы ограбили.

— А какие у него доспехи! — вздохнул я. — Вот бы мне такие! Было бы чудесно!

— Тогда оставайтесь и берите их сами, — проворчала она, — так как моя лампа потухает.

— По крайней мере, я возьму себе этот меч, — воскликнул я и схватил ремень, опоясывающий тело. Так как он сгнил, то я, рванув, почувствовал меч в своих руках.

Держа его в одной руке, я перелез через камень и последовал за Фрейдисой вниз, к выходу. Прежде чем мы добрались до конца прохода, лампы потухли, так что заканчивать это путешествие мы были вынуждены в темноте. И мы очень обрадовались, когда наконец очутились на свежем воздухе, под знакомыми звездами.

— Как все это получается, Фрейдиса, — сказал я, когда мы смогли снова вздохнуть полной грудью. — Этот Странник, который казался таким грозным на вершине холма, тихо, подобно овечке, лежит в своей могиле, хотя мы и ограбили его останки?

— А это потому, что нам было предназначено это сделать, — я так думаю, Олаф. Теперь помогите мне прикрыть выход… Завтра я вернусь сюда, чтобы закончить все, как следует… И пойдемте домой, я очень устала и должна вам сказать, Олаф, что все это тяжким грузом ложится на мою душу. Думаю, что от костей этого Странника вест давней мудростью. Да, да, предвидением будущего и памятью о прошлом…

Глава 4

ИДУНА НАДЕВАЕТ ОЖЕРЕЛЬЕ
Я лежал в кровати и спал. Меч Странника лежал рядом со мной, а ожерелье — под подушкой. И во сне меня посещали очень странные видения. Мне грезилось, что именно я и был этим Странником, а не кто-то другой. И даже должен сказать, что это сновидение было очень правдоподобным.

Когда-то в далеком прошлом я, впоследствии рожденный Олафом и сейчас обращающийся к вам, — неважно, каково мое имя, — жил в облике этого мужчины, известного во времена Олафа как Странник. Однако из этой жизни, жизни Странника, по причинам, которые я объяснить не в состоянии, я могу вспомнить о себе немногое. Иные, более ранние жизни возвращаются ко мне отчетливее, а подробности именно этой жизни, жизни Странника, в настоящее время ускользают от меня. Последнее обстоятельство, однако, не имеет столь уж большого значения для данного повествования, так как, хоть я и уверен, что лица, которые встречались мне в моей жизни Олафа, ранее в основном были связаны со Странником, но история каждого из них неповторима и совершенно индивидуальна.

Что же касается истории самого Странника, то, насколько мне известно, он был таким, каким и должен был быть, — неразгаданным, буйным и романтичным. И, скорее всего, он был замечательным человеком, этот Странник, на заре развития северных народов привлеченный, словно магнитом, какими-то египетскими прелестями, затем оставивший теплые края, с которыми уже свыкся всем существом, ради возвращения на родину, чтобы только на ней умереть. И принимая во внимание, что сон, виденный мною, Олафом, рассказывал о временах, которые от нас отделяет тысяча или даже полторы тысячи земных лет, Странник, в склеп которого я вломился по прихоти Идуны, и я, Олаф, были одним и тем же существом, только имевшим разную телесную оболочку.

Но вернемся к моему сну. Я, Олаф, или, точнее, мой дух, обитавший в теле Странника, которое я совсем недавно видел лежащим в могиле, стоят вечером в огромном здании, являвшемся, я это хорошо знал, храмом одного из божеств. У моих ног располагался бассейн с чистой водой. Лунный свет был почти таким же ярким, как и в прошлой вечер, и я мог видеть свое отражение в воде. Оно было похоже на образ Странника, каким я его видел в дубовом гробу, только выглядело моложе. Тем не менее мужчина носил те же доспехи, что были и в гробу, и на его боку висел красного металла меч с крестообразной рукоятью. Одиноко стоял он в храме и глядел на зеленеющую хлебными полями равнину, на которой возвышались две статуи, каждая с большую сосну. Он смотрел на полноводную реку, чьи берега поросли деревьями, подобных которым я никогда не видел, — высокие и прямые, они были покрыты густой листвой. По другую сторону реки лежал белый город — сплошь из домов с плоскими крышами. В городе были и другие храмы, украшенные колоннами.

Мужчина, которого я, Олаф Датчанин, видел во сне, повернулся, и позади него мне открылся ряд голых холмов из коричневого камня и между ними проход к равнине, где не было ничего зеленого. Внезапно он стал сознавать, что кто-то нарушил его одиночество. Рядом с ним стояла женщина, очень красивая, подобных которой я, Олаф, никогда раньше не видел. Она была высока и стройна, с большими и нежными, темными, как у оленихи, глазами, с тонкими правильными чертами лица, за исключением рта — губы были несколько полноваты. Лицо, имевшее темный оттенок, под стать ее волосам и глазам, было печальным, но на нем часто появлялась нежная улыбка; оно было похоже на лицо статуи богини, которую мы обнаружили в могиле Странника. Платье, которое она носила под плащом, в точности походило на одеяние богини из могилы. Она горячо говорила ему:

— Любовь моя единственная! Этой ночью мы должны бежать. Нас уже ждет барка, которая доставит тебя вниз по реке к морю. Все раскрыто. Моя фрейлина, жрица, только что сообщила мне, что царь, мой отец, намеревается завтра схватить тебя и бросить в тюрьму, а потом отдать в руки судей за то, что ты — возлюбленный его дочери царской крови. И так как ты иностранец, то независимо от твоего происхождения единственное наказание, ожидающее тебя, — смерть! И если ты будешь приговорен, то я тоже разделю твою судьбу. Есть только один способ спасти мою жизнь — твое бегство. Мне намекнули, что в этом случае мне все простят.

И тогда тот, кто носил облик Странника, стал убеждать ее, что лучше умереть обоим, вместе перейти в мир духов, чем жить далеко друг от друга. Она спрятала свое лицо на его груди и ответила:

— Я не могу умереть. Я останусь под солнцем, но не ради себя, а ради того, чтобы родить твоего ребенка. Не могу я и бежать с тобой, ибо тогда они остановят барку. Ко если ты уплывешь один, то охрана пропустит судно. Так ей приказано.

После этого они некоторое время рыдали в объятиях друг друга, так как сердца их были разбиты.

— Подари мне что-нибудь на память, — прошептал он, — чтобы я мог носить до самой смерти что-либо из того, что носила ты!

Она распахнула плащ, под которым на груди висело ожерелье, то самое, которое я нашел на Страннике, из золота и с изумрудными подвесками, только их на нем было два ряда, а не один. Она расстегнула один ряд и, разорвав золотые нити, соединявшие оба витка ожерелья, опять застегнула один ряд вокруг своей шеи, а второй протянула ему.

— Возьми это, — сказала она. — Я буду носить одну половину, с которой не расстанусь даже в могиле. Ты должен носить свою половину при жизни и после смерти. Я предчувствую, что когда-нибудь эти отдельные части опять будут вместе. Тогда мы снова встретимся с тобой на земле.

— Это значит, что я вернусь с моей северной родины, если только мне снова удастся добраться до этих южных берегов?

— Нет, — возразила она. — В этой жизни мы больше не встретимся. Но будут другие жизни, так думаю я, изучившая мудрость своего народа. Уходи теперь, уходи, прежде чем разорвется мое сердце. Но никогда не допускай, чтобы это ожерелье, что пришло ко мне от тех, кто жил много лет назад, оказалось на груди другой женщины, ибо это принесет много горя тому, кто отдаст его, и той, которой оно, к несчастью, будет вручено.

— Как долго мне ждать нашей встречи? — спросил я, Олаф в обличье Странника.

— Не знаю, но думаю, что, когда эти драгоценности снова согреет жар моего бессмертного сердца, этот храм, который они называют вечным, превратится в руины. Ты слышишь? Это зовет меня жрица. Прощай же, мужчина с Севера, ты пришел, чтобы стать моей славой и моим позором. Прощай до тех пор, пока снова проявится назначение наших жизней и семя, посеянное нами в это печальное время, расцветет вечным цветом. Прощай… Прощай!

Затем образ женщины отступил на задний план, и мои видения исчезли. А еще мне показалось, что рядом с госпожой, подавшей ожерелье, стояла Смерть, и гораздо ближе к ней, чем к мужчине, получившему его. А может быть, смерть была написана в ее печальных и лихорадочно блестевших глазах.

Итак, сон мой закончился. Когда я, Олаф, проснулся, уже давно светило солнце и все были на ногах, так что я проспал. В общем зале уже собрались Рагнар, Стейнар, Иду на и Фрейдиса, а старики в стороне обсуждали какие-то вопросы, связанные с предстоящей свадьбой. Я подошел к Идуне, чтобы обнять ее, и она подставила мне щеку для поцелуя, продолжая через плечо свои разговоры с Рагнаром.

— Где это вы, братец, были прошлой ночью? Вы ведь вернулись на рассвете, весь в грязи? — спросил Рагнар, повернувшись спиной к Идуне и не отвечая на ее слова.

— Забирался в могилу Странника, брат, как того хотела Идуна.

Теперь все трое с живостью обернулись ко мне, исключая Фрейдису, которая молча стояла возле огня и слушала наш разговор. Все в один голос стали спрашивать, нашел ли я там что-нибудь.

— Ну да! — ответил я. — Я обнаружил там Странника, мужчину, выглядевшего весьма благородно. — И я принялся описывать увиденное.

— Бог с ним, с этим мертвым Странником, — перебила меня Идуна. — Ожерелье вы нашли?

— Да, я нашел ожерелье. Вот оно! — И я положил на стол великолепное ожерелье.

Затем я внезапно потерял дар речи, так как впервые заметил, что вокруг цепочки были обернуты три сломанные золотые нити. И я вспомнил, как во сне видел прекрасную женщину, разрывающую эти нити, когда она отдавала половину ожерелья мужчине, в облике которого, как мне тогда казалось, пребывал я. От этого я так испугался, что не мог выговорить ни слова.

— О! — воскликнула Идуна. — Оно же прелестно, прелестно! О, Олаф, спасибо вам! — И она обвила мою шею руками и поцеловала — на этот раз искренне. Затем она, схватив ожерелье, застегнула его вокруг своей шеи.

— Стойте! — встрепенулся я, приходя в себя. — Мне кажется, вам лучше не прикасаться к этим драгоценностям! Идуна, я видел во сне, что они не принесут вам счастья, так же как любой другой женщине, кроме той единственной, которой предназначены.

Темнолицая Фрейдиса посмотрела на меня, затем опустила глаза, продолжая слушать наш разговор.

— Вы видели сон! — фыркнула Идуна. — Меня мало заботит, что вам приснилось. Меня волнует только ожерелье, и все несчастья в мире не остановят меня!

При этих словах Фрейдиса подняла глаза, а Стейнар по-прежнему смотрел себе под ноги.

— Вы нашли еще что-нибудь? — поинтересовался Рагнар, перебив Идуну.

— Да, братец, вот это! — И я достал из-под плаща меч Странника.

— Превосходное оружие! — одобрил Рагнар после того, как осмотрел его. — Хотя и несколько тяжеловато для своей длины, а бронза напоминает ту, что находят в могильных курганах. Оно, кажется, изрядно применялось в деле и, смею вас заверить, из многих выпустило дух. Посмотрите, как выполнена рукоять из золота! Действительно, это замечательное оружие, стоящее больше всех ожерелий мира. Но расскажите обо всем подробно!

И я поведал им обо всем, а когда упомянул о статуэтках, которые мы видели стоящими у гроба, Идуна, уделявшая рассказу мало внимания, перестала поглаживать ожерелье и спросила, где они сейчас находятся.

— Фрейдиса взяла их с собой, — ответил я. — Покажите им богов Странника, Фрейдиса…

— Значит, Фрейдиса была там вместе с вами, да? — спросила Идуна.

Затем она осмотрела статуэтки богов и, посмеявшись над их видом и одеждой, снова принялась перебирать ожерелье, которое для нее, чувствовалось, было поважнее любых богов.

Позднее Фрейдиса спросила меня, о каком сне я говорил, и я рассказал ей все — слово за словом.

— Странная история, — сказала Фрейдиса. — А что вы обо всем этом думаете, Олаф?

— Ничего, кроме того, что это был просто сон. Но все же эти три оборванные нити, обвитые вокруг цепочки ожерелья, которых я не рассмотрел раньше, до того как оно попало в руки Идуны, здорово согласуются с моим сном.

— Да, Олаф, этот сон хорошо согласуется и с некоторыми другими вещами. Вы когда-нибудь слышали о тех, кто утверждает, что человек живет на земле больше чем один раз?

— Нет, — я рассмеялся. — Тогда почему бы им не жить так же, как и раньше? Даже если ты говоришь правду и я, возможно, являюсь Странником, в теле которого, казалось, побывал, то все же я уверен, что женщина с золотым ожерельем — не Идуна! — И я снова рассмеялся.

— Да, Олаф, она — не Идуна, хотя могла бы быть и Идуной, но это неважно. Скажите мне, а вы не разглядели ту жрицу, что была с женщиной?

— Только то, что она была высокой и смуглой, среднего возраста. Но к чему пустые разговоры об этих полуночных видениях?.. Хотя образ той женщины царской крови все-таки преследует меня. Хотел бы я снова увидеть ее, но не во сне. И я хотел бы также, Фрейдиса, чтобы Идуна не трогала ожерелье; боюсь, что это приведет к несчастью. Где она? Я хотел предостеречь ее.

— Где-нибудь прогуливается со Стейнаром, я думаю, и красуется в этом ожерелье. О, Олаф! Я, как и вы, боюсь, что это приведет к беде. И я пока не могу объяснить ваш сон, пока не могу!

Это было в день накануне моей свадьбы. Я и сейчас вижу в движении фигуры всех давно позабытых мужчин и женщин, одетых в свои лучшие одежды, отделанные золотом и серебром, — была приглашена большая компания, и многие из гостей прибыли издалека. Я вижу своего дядю, Лейфа, чернобрового жреца Одина, проходящего через зал в храм, где завтра он должен совершить торжественный свадебный обряд в такой форме, что это сделало бы честь самому богу. Я вижу Идуну, Атальбранда и Стейнара, что-то обсуждавших в сторонке, и вижу себя, наблюдающего за всем происходящим вокруг и находящегося в замешательстве, ибо с того момента, когда я посетил могилу Странника, все окружающее меня стало казаться нереальным. Идуна, которую я любил, почти стала моей женой, но между нами постоянно вставал образ женщины из моего сна. Временами я подумывал, что удар медвежьей лапы повредил мой мозг и что я схожу с ума. Я молил богов, чтобы этого не случилось, и, когда мои молитвы не помогли, пошел посоветоваться с Фрейдисой. Она выслушала меня и коротко сказала:

— Все может быть. Все происходит так, как это определено судьбой. Вы сошли с ума не более других людей. Больше мне нечего добавить.

В те времена в наших краях был обычай, что жена не должна проводить ночь перед свадьбой под одной крышей со своим будущим мужем. Поэтому Атальбранд, чье настроение в последний день было каким-то странным, отправился с Идуной ночевать на стоящем у берега корабле. По моей просьбе с ними отправился Стейнар, с тем чтобы проследить за их возвращением назад в назначенное время.

— Вы меня не подведете, Стейнар? — спросил я, пожимая ему руку.

Он попытался что-то ответить, но слова, казалось, застревали у него в горле, и он повернулся и пошел прочь, так ничего и не сказав.

— Вот уж действительно, — крикнул я ему вслед, — можно подумать, что женитесь вы, а не я!

— Да, да, — поспешно вмешалась Идуна. — Стейнар ревнует вас ко мне. Как это вы могли заставить всех так сильно полюбить вас, Олаф?

— Может быть, в будущем я заслужу и вашу любовь, — улыбнувшись, ответил я. — Надеюсь, со временем я смогу показать, на что способен…

Атальбранд, следивший за нами, дергал себя за раздвоенную бороду и бормотал что-то напоминавшее ругательство. Затем он тронул коня, яростно пнув его ногами, и проехал мимо, не заметив мою протянутую руку или же сделав вид, что не заметил ее. Но я не обратил на это, однако, внимания, так как в эту минуту собрался поцеловать Идуну на прощание.

— Не печальтесь, — проговорила она, в ответ целуя меня в губы. — Помните, что мы прощаемся в последний раз! — Она снова поцеловала меня и поскакала, рассмеявшись счастливым смехом.

Настало утро. Все было готово. Гости собрались, ожидая начала свадебного торжества. Даже несколько мужчин Эгера были здесь, они прибыли, чтобы засвидетельствовать свое уважение новому властелину. Ярко светило весеннее солнце, как и положено в свадебное утро, внутри помещения дули в свои изогнутые рожки трубачи. В храме алтарь Одина был украшен цветами, и рядом, тоже в цветах, ожидала начала обряда жертвенница. Моя мать в лучшем своем платье — в том, в котором она выходила замуж, — стояла у входа в зал, где расставили столы, здороваясь и принимая поздравления. Одной рукой она обнимала меня, одетого, как и подобает жениху, в лучшие одежды. Рагнар подошел к нам.

— Они уже должны быть здесь, — сказал он. — Назначенное время прошло…

— Наверное, прекрасная невеста долго прихорашивается, — с улыбкой произнес мой отец, поглядывая на солнце. — Скоро появится!

Прошло еще некоторое время, и среди собравшихся поднялся ропот, в то время как холодный страх, казалось, охватил мое сердце. Но вот все увидели человека, скакавшего по направлению к дому, и кто-то крикнул:

— Наконец-то! Они послали герольда! Но другой голос возразил:

— Для посланника любви он выглядит довольно унылым и скачет медленно!

И сразу же молчание охватило всех, слышавших эти слова. Незнакомый мужчина подъехал к нам и проговорил:

— У меня есть послание к конунгу Торвальду от конунга Атальбранда, которое я должен доставить в этот час, не раньше и не позже. В нем сообщается, что он отплыл в Лесё этой ночью с тем, чтобы отпраздновать свадьбу своей дочери со Стейнаром, конунгом Эгера. Поэтому он глубоко опечален, что ни он, ни госпожа Идуна не смогут сегодня присутствовать у вас на пиру.

Едва я услышал эти слова, мне показалось, что меня пронзили копьем.

— Стейнар! О, только не с моим братом Стейнаром! — задохнулся я, шатаясь, подобно сраженному в бою человеку.

Рагнар прыгнул на посланца, стащил его с лошади и наверняка убил бы беднягу, если бы его не остановили. Мой отец, Торвальд, остался молчаливым, но его единокровный брат, жрец Одина, вознес руки к небесам и обрушил проклятие бога на нарушителей брачного соглашения. Все собравшиеся, охваченные жаждой мести, подняли мечи и стали требовать, чтобы их вели против этого лживого Атальбранда. Мой отец попросил тишины.

— Атальбранд — человек без стыда, — начал говорить он. — Стейнар — змея, пригретая на моей груди и укусившая руку, спасшую его от смерти. Вот так-то, люди Эгера, вы теперь имеете конунга-змею. Идуна — ветреная баба, нарушившая свою клятву и продавшаяся за богатство и власть Стейнару; все честные женщины должны плевать на нее. Клянусь Тором[174], что с вашей помощью, друзья и соседи, я отомщу им троим. Но для такого мщения следует подготовиться, ибо Атальбранд и Стейнар сильны. Кроме того, они живут на острове, и атаковать их можно только с моря. Дальше. Куда нам спешить теперь, когда беда миновала наш дом и Стейнар-змея и Идуна-ветреница выпили свадебную чашу. Проходите и угощайтесь, друзья мои, и не будьте слишком печальны, видя, как мой дом страдает от позора. Он избежал еще большего позора, который мог обрушиться на нас, если бы мы приветствовали здесь лживую женщину в качестве невесты одного из моих сыновей. Нет сомнения, когда пройдет вся горечь, то мой сын Олаф найдет себе лучшую жену.

Затем все расселись и принялись за еду, приготовленную к свадебному пиршеству. Места жениха и невесты остались свободными, так как я не мог принимать участие в пире и спрятался в свой угол, где обычно спал, задернув за собой занавески. Моя мать также устала настолько, что уединилась в своей спальне. В одиночестве сидел я на кровати, прислушиваясь к звукам пира, которому вместо свадебного больше подошло бы название заупокойного. Когда он закончился, я услышал, как мой отец, Рагнар, старейшины и вожди из собравшейся компании стали держать совет, после чего все разъехались по домам.

Вскоре ко мне пришла Фрейдиса, принеся мне поесть и попить.

— Я — опозоренный человек, Фрейдиса, — заявил я ей. — Не могу я больше оставаться в этой стране, где стал посмешищем даже для детей.

— Это не вы опозорены, — возразила она с горячностью. — Это Стейнар и эта… — Фрейдиса употребила в адрес Идуны крепкое словцо. — О! Я видела, как все это приближалось, и все же не осмелилась предупредить вас. Я боялась, что могу ошибиться и вложу в ваше сердце сомнения в отношении того, кто был вашим молочным братом, и вашей невесты без особых оснований. Чтоб их обоих пожрал Один!

— Не говорите так резко, Фрейдиса, — сказал я. — Рагнар был прав в отношении Идуны. Ее красота никогда не ослепляла его, как это произошло со мной, и он ее оценил правильно. Что ж, она всего-навсего следовала своей натуре, что же касается Стейнара, то она одурачила его, что могла бы проделать с любым мужчиной, кроме Рагнара. Без сомнения, Стейнар еще горько пожалеет о том, что сделал. И я думаю также, что могильное ожерелье обладает дьявольским волшебством.

— Это так похоже на вас, Олаф, — находить оправдание даже для такого греха, которому нет прощения. Однако я с вами согласна, что Стейнар был уведен вопреки своей воле. Это я прочла в его глазах. Ну что ж, он должен своей жизнью заплатить за это и истечь кровью на алтаре Одина. Но вы будьте мужчиной, выходите и встречайте трудности лицом к лицу. Не вы первый, не вы последний из мужчин, обманутых женщиной. Забудьте о любви и думайте только о возмездии!

— Не могу я забыть любовь, не могу я желать мщения, особенно в отношении Стейнара, своего молочного брата, — устало ответил я.

Глава 5

БИТВА НА МОРЕ
Утром Торвальд, мой отец, отправил посланцев к старейшинам Эгера с рассказом о всех горестях, причиненных ему и его дому Стейнаром. Этот рассказ мог быть подтвержден представителями народа Эгера, присутствовавшими на пиру. В своем послании он добавил, что если они останутся безучастными к выходке и вероломству Стейнара то с этого времени он и люди Севера станут считать людей Эгера своими врагами и будут бороться с ними на суше и на море.

В должное время посланцы вернулись с рассказом о том, что старейшины Эгера собрались вместе и сместили Стейнара, избрав конунгом другого — племянника его отца. Они прислали в подарок золотые кольца в возмещение обиды, причиненной дому Торвальда человеком их рода, и попросили, чтобы Торвальд и люди Севера не держали против них зла за то, в чем они не повинны.

Ободренные таким ответом, сократившим наполовину количество врагов, мой отец, Торвальд из Аара, и те его вассалы, для которых он был верховным властелином, стали готовиться к нападению на остров Лесё. Об этом Атальбранд узнал от своих шпионов, и позднее, когда мы уже снарядили боевые корабли и укомплектовали их экипажами, от него прибыли два посланца, почтенные старики, потребовавшие встречи с моим отцом. Содержание послания, которое было обнародовано в моем присутствии, заключалось в следующем:

Что он, Атальбранд, считает себя мало виновным в происшедшем и что причиной тому послужила сумасшедшая любовь двух молодых людей, ослепившая их и введшая его в заблуждение. Что никакая свадьба между его дочерью и Стейнаром не состоялась, — он, Атальбранд, в состоянии это доказать, — ибо он не дал им разрешения на нее. Что поэтому он готов объявить вне закона и выдать Стейнара, который находится у него в качестве нежеланного гостя, и вернуть свою дочь Идуну мне, Олафу, а вместе с тем необходимое количество золотых монет в качестве возмещения за причиненное зло. Величина этого штрафа должна быть назначена судом и согласована.

Мой отец принял посланцев, но не дал им ответа, пока не собрал на совет своих вассалов. На нем присутствовал и я. Немало говорилось там, что оскорбление может быть смыто только кровью. Наконец предоставили слово мне, как человеку, которого дело касалось непосредственным образом. Я встал и при общем внимании проговорил:

— Вот мои слова. После случившегося я за все богатства Дании не могу согласиться, чтобы Идуна Прекрасная стала моей женой. Пусть же она останется со Стейнаром, которого выбрала. И я не хотел бы, чтобы пролилась кровь невинных людей только из-за моей личной обиды. Кроме того, я бы не хотел бороться со Стейнаром, кто был в течение многих лет моим братом и кого увела женщина, что могло бы случиться с каждым из нас и случается со многими. Поэтому я заявляю, что мой отец должен принять предложенный выкуп в качестве возмещения за оскорбление, нанесенное его дому, и предать забвению все происшедшее. Что касается меня, то я намереваюсь оставить свой дом, где я был опозорен, и поискать счастья в других краях.

Большинство присутствующих сочли, что это мудрые слова, и были готовы согласиться со мной, но я не учел влияния слов, произнесенных в конце моей речи. Хотя многие уже считали меня чужим и судьбу мою решенной, все любили меня за доброе сердце и мягкость, за отказ от мести за нанесенную мне обиду, за что-то в моем характере, что в один прекрасный день могло, по их мнению, сделать меня великим скальдом и мудрым конунгом. Когда моя мать, Тора, услышала о том, что я намерен покинуть дом, она что-то прошептала на ухо Торвальду, моему отцу, а Рагнар и остальные также сошлись на том, что этому не бывать, и неудержимый Рагнар, выскочив вперед, заговорил первым.

— И это мой брат убегает от нас, от своего дома, подобно рабу, уличенному в воровстве, потому что предатель и лживая женщина его опозорили? — воскликнул он. — А я заявляю, что только кровью Атальбранда можно смыть это пятно, но не его золотом. И если надо будет, то я один попытаюсь это сделать и умру от его копий. Добавлю еще, что если мой брат Олаф откажется от мщения, то я назову его презренным существом.

— Ни один человек в мире не назовет меня так! — ответил я, вспыхивая. — И тем более Рагнар.

Так, под общие крики, после долгого мира на нашей земле, во время которого все воины вздыхали по битвам, было в конце концов решено объявить Атальбранду войну. Присутствующие поклялись, что они и подвластные им люди доведут эту войну до конца.

— Возвращайтесь назад к словоотступнику Атальбранду, — сказал мой отец посланцам из Лесё, — и передайте ему, что мы не принимаем его подачку золотом, а отберем у него все его богатство вместе с его землей и жизнью. Сообщите ему также, что мой сын Олаф отказывается от его дочери Идуны, так как в нашем доме не принято жениться на гулящих девках. Стейнару скажите, что он вор невест, и самое лучшее, что он может сделать, — это покончить с собой или же найти свою смерть в битве, ибо, если мы поймаем его живым, он будет брошен в яму с гадюками и принесен в жертву богу Одину, богу чести. А теперь — убирайтесь!

— Мы уйдем, — ответил один из посланцев. — Но прежде мы хотели бы сказать, что вы, Торвальд, и ваши люди сошли с ума. Некоторое зло действительно было причинено вашему сыну, хотя, возможно, и не столь большое, как вы считаете. И за это зло вам предлагается полное возмещение и рука дружбы, на которую вы плюете. Так знайте же, что могущественный конунг Атальбранд не боится войны, и на каждого человека, которого вы сможете взять в свою Дружину, он найдет двоих, которые поклянутся ему быть верными до смерти. Кроме того, он советовался с оракулом, и тот сказал ему, что никто из вашего дома не останется в живых.

— Убирайтесь сейчас же! — прогремел голос отца. — Иначе вы останетесь лежать здесь мертвыми.

И они ушли.

В этот день на сердце у меня было тяжело, и я попросил Фрейдису дать мне совет.

— Беспокойство витает надо мной, словно каркающие вороны, — обратился я к ней. — Не нравится мне эта война из-за женщины, которая ничего не стоит, хотя она и нанесла мне тяжкую обиду. Я боюсь будущего, так как оно может оказаться гораздо худшим, нежели все то, что случилось в прошлом.

— Тогда постарайтесь познать это будущее, так как уже известное не кажется страшным.

— Не совсем уверен в этом, — ответил я. — Ну, а как можно узнать это будущее?

— Через голос бога, Олаф. Разве я не являюсь одной из жриц Одина, кое-что знающей об этих тайнах? Вон там, в его храме, он, возможно, скажет что-нибудь, если вы отважитесь все это выслушать.

— Ну что ж, я отважусь. Я не прочь послушать голос бога, правда им будет сказана или ложь.

— Тогда пойдем и выслушаем этот голос, Олаф.

И мы отправились к храму. Фрейдиса, имевшая право входить в него, открыла дверь. Мы вошли и зажгли лампу перед фигурой сидящего Одина, вырезанной из дерева. Алтарь бога — возле него, я стоял рядом с ним, а Фрейдиса припала к земле у статуи. Она стала бормотать руны, затем замолчала, и меня охватил страх. Помещение было большим, слабый свет едва достигал сводчатого потолка. Вокруг меня были одни только бесформенные тени. Я ощутил, что существуют два мира, один телесный, другой — мир духов, и что я нахожусь где-то между ними. Фрейдиса, казалось, заснула, я не слышал даже ее дыхания. Затем она тяжело вздохнула, повернула голову, и я при свете лампы заметил, что ее лицо было мертвенно бледным.

— Чего ищешь ты? — спросили ее губы, движение которых было едва заметно. Голос, исходивший от нее, был не ее собственным голосом, а, скорее, мужским, глубоким, с незнакомым мне акцентом.

Затем прозвучал ответ голосом Фрейдисы:

— Я, ваша жрица, хотела бы узнать судьбу этого юноши, стоящего возле алтаря, юноши, которого я люблю.

На некоторое время воцарилась тишина, затем заговорил первый голос, опять губами Фрейдисы. И я видел, что статуя пребывала в неподвижности, оставаясь тем же, чем и была, — куском дерева.

— Олаф, сын Торвальда, — проговорил глубокий голос, — является нашим врагом, как и его предок, могилу которого он ограбил. И его судьба будет такой же, как и судьба его предка, так как в них живет одна и та же душа. Он добьется всеобщего преклонения благодаря рукояти меча, украденного им у мертвого, будет добиваться побед, хотя и выступит против нас, но наше проклятие не будет действенным против него. Великую боль испытает он — и великую же радость. Он бросит прочь скипетр ради любви и поцелуя женщины, но все равно обретет еще большее могущество. Олаф, которого мы проклинаем, станет Олафом Благословенным. Все же в конце концов мы одержим победу над его телом и теми, кто будет держаться рядом с ним, проповедуя мечом и без него. Среди них должна быть упомянута и ты, женщина, а также другие, те, которые причинили ему зло.

Голос смолк, и наступила тишина, настолько глубокая что вынести ее я больше не мог.

— Спросите его о войне, — сказал я, — о том, что произойдет.

— Слишком поздно, — ответил голос Фрейдисы. — О! Я уже вижу вас, вы здесь одни, а дух покинул меня.

Затем наступило общее молчание, после которого Фрейдиса трижды вздохнула и окончательно пришла в себя. Мы покинули храм. Я нес лампу и поддерживал Фрейдису за руку. Возле двери я оглянулся назад, и мне показалось, что идол гневно уставился на меня.

— Что здесь произошло? — спросила Фрейдиса, когда мы очутились под светом звезд. — Я ничего не помню, в моей памяти сплошная тьма.

Я ей рассказал все слово в слово. Когда я закончил, она произнесла:

— Подайте мне меч Странника.

Я подал ей меч, и она повернула обнаженное лезвие к небу.

— Его рукоятка выполнена в виде креста, — задумчиво промолвила она. — Но как может человек поклоняться кресту, восхвалять его и покорить кого-то с его помощью? Не могу я объяснить эти слова, но тем не менее не сомневаюсь, что все им сказанное — правда и что вы, Олаф, вместе со мной обречены на одну судьбу, какой бы она ни была. И вместе с вами еще кто-то, причинивший вам зло, — Стейнар или же Идуна. Но я довольна этим, так как любила отца и думаю, что сына люблю еще больше, хотя и по-другому.

И, приблизившись ко мне, она с торжественным видом поцеловала меня в бровь.

После того как мы с Фрейдисой узнали предсказание Одина, три длинных боевых ладьи при свете луны покинули Флётстранд, песчаную отмель неподалеку от Аара, и направились к острову Лесё. Не могу сказать точно, когда мы отплыли, но в памяти моей предстают эти суда, выходящие в море. Командующим всей маленькой флотилией был Торвальд, вторым после него считался Рагнар, мой брат. Я, Олаф, был третьим. На каждой ладье шли пятьдесят мужчин, все храбрые воины.

Расставание с моей матерью, Торой, было печальным, так как ее сердце предчувствовало несчастье, которое принесет эта война, и ее лицо не смогло скрыть предсказаний своего сердца. Она горько рыдала, проклиная имя Идуны, обрушившей зло на наш дом. Фрейдиса тоже была печальной, но все же, улучив удобный момент, она приблизилась ко мне, пока я поднимался на судно, и прошептала:

— Будьте в добром настроении, так как, кто бы ни остался в живых, но вы вернетесь!

— Я готов отдать даже самую малую надежду вернуться самому за то, чтобы другие там не остались, — ответил я. — О, если бы люди послушали меня и согласились на мир!

— Слишком поздно сейчас говорить об этом, — промолвила Фрейдиса, и мы расстались.

Наш план был таков: подплыть к Лесё при свете луны, а перед рассветом, когда она зайдет, подкрасться к берегам острова, с первыми лучами рассвета вытащить наши ладьи на песчаный берег и сразу атаковать знакомый нам замок Атальбранда, который мы рассчитывали достичь еще до того, как проснутся люди, обитавшие в нем. Это был смелый, хотя и опасный план. Все же мы верили, что его смелость может принести нам победу. Следует учитывать, что наши суда не были в полной готовности, из-за чего повторить атаку мы могли не раньше чем через месяц.

Без сомнения, при необыкновенном везении все могло сложиться и удачно для нас, но случилось иначе. Атальбранд, хитрый и опытный вояка, с юных лет видевший многие войны на земле и на море, имел свой план нашего разгрома, согласно которому он и его люди должны были плыть к Флётстранду, сжечь ладьи Торвальда, стоявшие, как было известно Атальбранду, возле берега, которые он надеялся застать беззащитными, в худшем случае — под охраной нескольких человек. После этого Атальбранд собирался вернуться в Лесё, прежде чем на него успели бы напасть. По какой-то случайности он для своего предприятия выбрал ту же ночь, что и мы. И едва успела спуститься луна, как наши дозорные заметили четыре чужих ладьи, которые, судя по щитам, свисавшим через их фальшборты, были не чем иным, как боевыми ладьями, направлявшимися в нашу сторону по спокойной глади моря.

— Атальбранд вышел нам навстречу! — закричал кто-то, и спустя несколько минут все воины уже держали в руках свое оружие. Времени для рассуждения не было, так как в ночных сумерках суда приблизились вплотную, прежде чем мы заметили друг друга, почти нос к носу. Ладья Атальбранда вместе с еще одной окружили судно моего отца, в то время как другие ладьи вышли против наших с Рагнаром бок о бок. Моряки обеих сторон находились внутри судов, так что о возможности битвы еще никто не мог помышлять. Одни из них бросились к веслам, чтобы повернуть ладьи, другие — к абордажным крючьям, остальные воины стали стрелять из луков. И прежде чем кто-либо успел досчитать до двухсот, начав с момента появления судов в виду друг друга, тишину расколол дружный боевой клич «Вальгалла! Победа или Вальгалла!»

Битва началась.

Это было яростное сражение, которое из-за опустившейся темноты стало еще беспощаднее. Боровшиеся на каждом корабле не обращали внимания на остальные, так как ладьи, едва столкнувшись, отдалялись одна от другой, дрейфуя, и каждая из сражающихся сторон старалась поскорее разбить противостоящих врагов. Судно моего отца пострадало больше других, так как противник напал на него с обоих бортов. Торвальд взял на абордаж одну ладью и полностью очистил ее от напавших, но потерял много своих людей. Затем команда другой ладьи ворвалась на его судно, едва он успел туда вернуться. В завершение этой схватки все наши люди на его корабле были убиты, но только после яростного боя, когда противник потерял большинство своих людей. Так что мой отец и его воины погибли смертью храбрецов.

Между ладьями Рагнара и самого Атальбранда битва шла на равных. Рагнар взял его судно на абордаж, но был отбит. Затем на абордаж устремился Атальбранд — и был отброшен назад. Тогда Рагнар с оставшимися людьми ринулся на приступ во второй раз. На нешироком шкафуте[175] ладьи разгорелась ожесточенная схватка, и тут наконец Атальбранд и Рагнар встретились лицом к лицу.

Они яростно стали сражаться мечами, пока Рагнар страшным ударом не разрубил пополам шлем Атальбранда вместе с его головой. Он еще валился навзничь, когда какой-то воин, который мог оказаться врагом или другом в равной степени, так как луна зашла и тьма стала непроницаемой, вонзил копье в спину Рагнара, и его, умирающего, унесли на свое судно те из экипажа, кто еще остался в живых.

После этого схватка прекратилась, так как почти все люди Атальбранда были либо убиты, либо смертельно ранены.

А тем временем справа от них я сражался с ладьей, находившейся под командой Стейнара. Так уж было предначертано нам — сразиться друг с другом. Наша схватка была отчаянной. Стейнар и его воины забрались на нос моей ладьи, но я со своими людьми атаковал их с обоих бортов и сбросил с судна. В разгар схватки я дрался как сумасшедший, что происходило со мной обычно, когда я выходил из себя. Я убил троих людей из Лесё мечом Странника. Как сейчас, вижу их, падающих один за другим. В сопровождении семерых своих людей я прорвался на приподнятый нос ладьи Стейнара, и как раз в этот момент абордажные крючья разошлись, и мы остались там одни, защищаясь изо всех сил. Мои товарищи на нашей ладье взялись за весла и опять приблизились к борту неприятеля, но сцепиться снова не смогли, так как железные крючья были уже утеряны. Однако, повинуясь приказу, отданному мной с носа вражеского судна, они начали швырять балластные камни из своего корабля внутрь корпуса вражеского, проломив таким образом его днище. В конце концов судно противника наполнилось водой и затонуло.

Но даже в момент его гибели битва продолжалась. Почти все мои люди, прыгнувшие со мной на вражескую ладью, были сражены. Только двое из них еще держались поблизости от меня, когда сам Стейнар, не зная, кто я такой, стремительно бросился ко мне и, потеряв свой меч в схватке, обхватил меня руками за пояс. Мы упорно боролись, но Стейнар, бывший сильнее, прижал меня к фальшборту, а затем перебросил через него. Я его не выпустил, и в море мы упали вместе, в то время как тонуло судно, потащившее нас за собой. Когда нас выловили из воды, Стейнар был без сознания, но все еще сжимал меня руками. Меня же подцепили за перевязь, которая виселана моем правом боку и к которой кожаным ремнем был прикреплен меч Странника.

Все закончилось тем, что меня и Стейнара отнесли на мою ладью, после чего окончательно воцарилась темнота.

Часом позже наступил рассвет, открывший печальную картину. Ладьи моего отца и Атальбранда оставались без движения, так как почти все члены их экипажей были мертвы, а другие суда отнесло, и они дрейфовали в полумиле от нас.

Рагнар еще сражался с врагом. Моя ладья была в относительно хорошем состоянии, так как на ней уцелело около двадцати человек да еще с десяток были легко ранены. Остальные лежали убитые или умирали от ран.

Я сидел на шкафуте, и у моих ног скорчился человек, вытащенный из моря вместе со мной. Я подумал, что он мертв, пока первые лучи солнца не упали на его лицо. Он сел, и я узнал в нем Стейнара.

— Вот мы и встретились снова, братец! — тихо произнес я. — Что ж, Стейнар, оглянитесь вокруг, полюбуйтесь на свою работу. — И я указал ему на мертвых и умирающих, на другие суда, откуда раздавались стоны.

Стейнар посмотрел на меня и хрипло спросил:

— Это с вами, Олаф, я упал в море?

— Совершенно верно, Стейнар.

— Я не знал об этом. Из-за темноты, Олаф, я не видел вас. Иначе я бы никогда не поднял меча против вас.

— Какое это имеет значение, Стейнар, когда вы пронзили мое сердце, пусть и не мечом?

Услышав эти слова, Стейнар громко застонал, затем проговорил:

— Вы второй раз спасаете мне жизнь.

— Это так, Стейнар, но кто знает, смогу ли я это сделать в третий раз? Вы не волнуйтесь, ибо все, что я смогу сделать для вашего спасения, я сделаю, и это будет самой лучшей местью вам.

— Святой местью! — воскликнул Стейнар. — О, этого не произойдет! — И он вытащил нож, который носил у пояса, и попытался заколоть себя.

Но я следил за ним и выхватил у него нож, потом отдал приказ:

— Свяжите этого человека и держите его в безопасном месте. И принесите ему попить и плащ, чтобы укрыться.

— Лучше прикончить эту собаку! — пробормотал капитан, которому я отдавал приказание.

— Я убью каждого, кто тронет его пальцем! — ответил я ему. Кто-то шепнул несколько слов капитану на ухо, тот кивнул и оглушительно захохотал.

— А! — вскричал он. — Ну и дубина же я, что позабыл об Одине и его жертвеннике! Да, да, мы побеспокоимся о безопасности этого предателя!

Они привязали Стейнара к одной из скамей, дали ему эля и накрыли плащом.

Я тоже выпил эля и набросил на себя плащ, защищаясь от пронизывающего ветра. Затем я сказал:

— Теперь давайте подойдем к другим судам и посмотрим, что там происходит.

Все взялись за весла и начали грести к ладье Рагнара, на палубе которого суетились несколько людей.

— Как ваши дела? — полюбопытствовал я у одного из них и в ответ услышал:

— Не так плохо, Олаф. Мы победили и только что закончили схватку. Теперь там все спокойно, — добавил говорящий, кивнув в сторону ладьи Атальбранда, с которым они все еще были скреплены абордажными крючьями.

— Где Рагнар? — задал я следующий вопрос.

— Поднимитесь на борт и посмотрите, — в голосе отвечающего сквозила печаль.

Перекинули мостки, и я стремглав бросился на борт судна моего брата. Страх охватил мое сердце.

Рагнар сидел, прислоненный к мачте; он умирал.

— Доброе тебе утро, Олаф, — задыхаясь, промолвил он. — Рад видеть тебя. Наверное, ты единственный из Аара, кто уцелел.

— Что ты имеешь в виду, брат мой?

— А то, что наш отец, Торвальд, тоже умер, мне об этом сообщили оттуда.

И он показал своим мечом, красным от крови, на ладью нашего отца, стоявшую рядом с судном Атальбранда.

— Атальбранд тоже мертв, я убил его. И, прежде чем над морем взойдет солнце, я тоже умру. О, не надо плакать, Олаф, мы выиграли великую битву, а я совершу путешествие в Вальгаллу в славной компании, среди друзей и врагов, и там буду ждать тебя. Должен сказать, что если бы я прожил до старости, я не нашел бы такой почетной смерти, а мог издохнуть, подобно корове. Поворачивай ладьи во Флётстранд, Олаф, собери побольше людей и пройдись с мечом по Лесё. Устрой нам хорошие похороны, Олаф, вели насыпать над нами высокий курган, чтобы мы могли стоять на нем при восходе луны и смеяться над людьми из Лесё, когда они будут толпиться в свой последний час, покидая землю и переполняя Вальгаллу. Да, скажи мне, убит ли Стейнар? Тогда я там смогу переговорить с ним.

— Нет, Рагнар, я взял его в плен.

— В плен? Почему в плен? О! Я понял! Он должен лежать на жертвенном алтаре Одина, друзья. Поклянитесь мне, что этот Стейнар — похититель невест, Стейнар-предатель, поклянитесь, что он будет лежать на алтаре Одина! Клянитесь, так как я не верю своему брату, у которого в груди вместо крови течет молоко женщины. Клянусь Тором, он помилует его, если найдет способ это сделать. Поклянитесь мне — или же я буду являться к вам по ночам и приведу других павших героев! Только побыстрей, пока мои уши еще могут слышать!

С обеих ладей раздались крики:

— Клянемся! Не беспокойся, Рагнар, мы сдержим клятву!

— Вот и хорошо, — сказал Рагнар. — А теперь поцелуй меня, Олаф. О, что я вижу в твоих глазах? Новый, незнакомый блеск! Олаф, ты не просто один из нас. Это время — не твое время! И эти края — не твои края. Другими дорогами идти тебе до конца. А дальше — кто знает! В конце дороги мы, возможно, встретимся снова. Ведь я так любил тебя!

И он запел буйную песню, песню о крови и насилии, о героизме и мщении. И так, напевая ее, поник головой и — умер…

Ценой больших усилий я и мои люди, которые связали канатами обе наших ладьи, прихватив пленных, с попутным ветром отплыли назад. Там нас ожидала толпа людей, так как рыбацкий бот уже доставил туда весть о великой битве на море. Из ста пятидесяти мужчин, отправившихся с моим отцом, шестьдесят были убиты, многие ранены. Судьба людей Атальбранда была еще горше, так как наши воины добили их раненых. Только одна из ладей Атальбранда смогла бежать назад в Лесё, чтобы сообщить жителям острова и Идуне обо всем происшедшем. Теперь это была страна поющих печальные песни вдов и сирот, страна, где надолго не осталось мужчин, которые могли бы стать женихами. Такие же песни пелись в Ааре и его окрестностях.

На песчаной отмели Флётстранда моя мать, Тора, ожидала нас вместе с другими. Она прибыла сюда задолго до прихода судов. Когда моя ладья первой коснулась носом пристани, я соскочил на землю и подбежал к матери, стал перед ней на колени и поцеловал ее руку.

— Я вижу вас, мой сын Олаф, — произнесла она. — Но где же ваши отец и брат?

— Там, — ответил я, указывая на суда, не в силах сказать больше.

— Почему же они медлят, сын мой?

— Потому что они заснули настолько крепко, мать, что больше никогда не проснутся.

И тогда Тора громко закричала и без чувств упала на землю. Через три дня она умерла, так как ее больное сердце не вынесло этого горя. Только однажды, перед самой смертью, она заговорила, чтобы благословить меня, помолиться о будущем и о нашей встрече тогда, а также еще раз проклясть Идуну. Люди заметили, что о Стейнаре она не сказала ничего, ни хорошего, ни плохого, хотя и знала, что он жив и находится в плену.

Вот таким образом я, Олаф, остался одиноким в этом мире, унаследовав титул конунга Аара и подвластных ему земель. У меня не осталось никого, кроме моего дяди, Лейфа, жреца Одина, Фрейдисы, мудрой женщины — моей няньки, и Стейнара, моего пленного молочного брата, ставшего причиной войны.

Слова умирающего Рагнара распространились повсюду. Жрец Одина поведал их оракулу богов, и тот заявил, что мы должны исполнить волю Рагнара без каких-либо изменений.

Все население нашего края собралось по моему приглашению в Аар, все, даже женщины и дети. Сначала мы уложили мертвых в большую ладью Атальбранда, причем его воинов и самого Атальбранда поместили в самом низу. Затем сверху на них мы уложили воинов Торвальда, а самого Торвальда и его сына Рагнара привязали сидящими к мачте.

Сделав это, мы с большим трудом затащили ладью на возвышение и соорудили над ним земляной холм. В течение двадцати дней мы усиленно трудились над этим; наконец все было закончено, и мертвые навеки успокоились в земле. Затем мы разошлись по своим домам и некоторое время должны были носить траур.

А Стейнар был перевезен в храм Одина в Ааре и содержался в темнице при нем.

Глава 6

КАК ОЛАФ СРАЗИЛСЯ С ОДИНОМ
Был канун весеннего празднества Одина. И я вдруг вспомнил, что существует обычай приносить на этом празднестве в жертву Одину какое-нибудь животное, класть цветы и другие подношения к алтарям некоторых других богов, которые могли помочь тому, что очередной год будет плодородным. Но на этот раз для жертвы было предназначено не животное, а человек — Стейнар-предатель.

Ночью я, Олаф, с помощью Фрейдисы, жрицы бога Одина, добился разрешения на вход в подземную тюрьму, в которой, ожидая смерти, томился Стейнар.

Сделать это было нелегко. И, конечно, меня пустили туда только после того, как я дал клятву Лейфу и другим жрецам, что не стану пытаться ни освободить заключенного, ни оказывать ему помощь в бегстве из тюрьмы. Но, несмотря на это, снаружи храма стояли вооруженные люди, чтобы не позволить мне нарушить свое слово. О моей любви к Стейнару знали все, и поэтому мне никто не доверял.

Темница была ужасным местом, она и сейчас стоит у меня перед глазами. В полу храма находился люк; после поднятия его крышки были видны несколько ступеней вниз. Там, где они заканчивались, стояла вторая, более массивная дверь из дуба, запертая на засов и закрепленная болтами. Ее открыли и снова заперли за мной. Я очутился в темной камере, облицованной грубым камнем, воздух в нее попадал только через отверстие в потолке. В дальнем углу этой ямы, прикованный к стене цепью, прикрепленной к металлическому поясу вокруг талии, на кровати из камыша лежал Стейнар. Рядом с ним, на стуле, стояли вода и пища. Когда я вошел, неся лампу, Стейнар сел, моргая от света, ослабевший от плохого обращения и недостатка пищи. Его лицо было бледным и хмурым, он одной рукой прикрывал свои запавшие глаза. Я посмотрел на него, и мое сердце переполнилось жалостью настолько, что я не сразу смог заговорить.

— Зачем вы пришли сюда, Олаф? — спросил Стейнар, узнавший меня. — Чтобы лишить меня жизни? Если так, то вы более чем желанный гость!

— Нет, Стейнар, я здесь для того, чтобы попрощаться с вами, так как завтра утром на празднестве вы умрете, и я бессилен вам помочь. Люди повинуются мне во всем, но только не в этом.

— А вы бы спасли меня, если бы могли?

— Да, Стейнар. Почему бы и нет? Разве вы недостаточно вынесли, сами пострадав от причиненного вами зла, от крови на ваших руках?

— Да, я пострадал достаточно. Так сильно, что буду рад умереть. Но если вы не за тем пришли, чтобы убить меня, то вы можете отхлестать меня своими словами…

— Нет, Стейнар, я сказал уже, что пришел только за тем, чтобы попрощаться и задать вам один вопрос, если вы будете любезны ответить на него. Почему вы так поступили, принеся тем самым столько несчастий, приведя к смерти отца, брата и множество других людей-храбрецов и с ними — моей матери, которая вас вынянчила на своей груди?

— Она тоже умерла?! О! Чаша моих страданий переполнена! — Он закрыл лицо руками и зарыдал. Затем, подавив рыдания, он сказал: — Почему я сделал это? Олаф, это сделал не я, а какой-то бес, вошедший в меня и превративший в безумного. Из-за губ Идуны Прекрасной! Олаф, я не стану говорить ничего плохого о ней, так как ее грех — мой грех, но это правда, что, когда я проявлял нерешительность, она становилась все настойчивее, и я не мог найти в себе силы, чтобы сказать ей «нет!» Клянусь всеми богами, Олаф, что ни одна женщина никогда не сможет так опозорить вас, как она опозорила меня. Узнайте же, какое возмездие я получил… Я не женился на Идуне. Атальбранд не давал разрешения на наш брак, пока решалось дело о моем княжении в Эгере. А когда ему стало известно, что власть от меня ушла, он отказал мне окончательно, да и сама Идуна становилась все холоднее. И это правда, я уверен в том, что он готов был убить меня и послать мою голову в качестве подарка Торвальду. Только Идуна не позволила ему сделать это, оттого ли что любила меня или по другой причине, не знаю. Остальное, Олаф, вам известно.

— Да, Стейнар, известно. Идуна потеряна для меня, и за это я, возможно, должен благодарить вас, несмотря на такой удар, как уход из жизни дорогих мне людей. Мой отец, мой брат и моя мать навеки потеряны для меня, и вы, вы, бывший моим вторым «я», также недалеки от этого. Вы будете поглощены мраком, как сотни других людей, из-за своего сумасшествия, порожденного глазами Идуны, которая также потеряна для вас. Я не осуждаю вас, Стейнар, так как смогу понять это ваше сумасшествие, называемое любовью, которое на погибель людям насылают на них боги. Я прощаю вас, Стейнар, если вообще должен прощать, и скажу, что и сам я настолько устал от этого мира, что, мне кажется, было бы лучше, если бы я отдал свою жизнь вместо вашей и отправился на поиски ушедших, хотя и сомневаюсь, что смог бы их найти, так как думаю, что наши дороги разошлись. Слышите? Жрецы уже зовут меня! Стейнар, нет нужды просить вас быть мужчиной, так как вы принадлежите к северной расе, разве это не так? Это, пожалуй, единственное, что у вас есть… Быть храбрым, подобно быку… Но мне кажется, что есть и иные формы храбрости, которых нам недостает: ступить на мрачные дороги смерти, видя перед глазами вещи более нежные, хорошие, чем известные нам. Молитесь нашим богам, Стейнар, так как они становятся добрее, когда им молятся, хотя их путь мрачен и кровав. Молитесь, чтобы мы могли встретиться там вновь. Прощайте, брат мой Стейнар. Кто бы мог подумать, что таким будет конец нашего счастливого братства?

Произнеся их, эти слова, мы протянули друг другу руки и заключили друг друга в объятия. Затем занавес памяти закрывается.

Был час жертвоприношения. Жертва лежала привязанной к камню рядом со статуей бога, но за открытой дверью храма, чтобы все собравшиеся могли видеть совершение обряда.

Все предварительные церемонии были закончены. Лейф, верховный жрец, в торжественной одежде, молился и выпил чашу перед ликом Одина, что символизировало посвящение богу крови жертвы, которой вот-вот предстояло расстаться с жизнью. Лейф нараспев рассказал о преступлениях, за которые должна пролиться кровь. И вот среди полнейшей тишины он вытащил жертвенный меч и приложил его к губам Одина, чтобы тот мог своим дыханием освятить меч.

Казалось, бог действительно подышал на него — по крайней мере, ранее ярко сверкавшая сторона меча теперь стала тусклой. Лейф повернул ее к людям, выкрикивая древние слова:

— Один допускает жертву! Кто осмелится этого не допустить? Глаза всех присутствующих были устремлены на него, стоявшего с высоко поднятым мечом. Даже глаза Стейнара не отрывались от жертвенного меча.

И тут будто какой-то дух вселился в мое сердце и бросил меня между жрецом и его жертвой. Высоким призраком на фоне мрака встал в дверном проеме храма и проговорил ровным голосом:

— Я осмелюсь!

Раздались возгласы удивления тех, кто расслышал мои слова, и Стейнар, слегка приподнявшись над камнем, воззрился на меня, покачав головой.

— Выслушайте меня, друзья! — сказал я. — Этот человек — мой молочный брат, совершивший грех против меня и моего дома. Моя семья мертва, и я остался один, и от имени мертвых и своего прощаю ему этот грех, совершенный им в меньшей степени, чем другими. Есть ли здесь среди вас хоть один мужчина, который не был бы однажды увлечен женщиной и который не хотел бы увлечься снова? Если такой найдется, то пусть он заявит, что в его сердце нет прощения Стейнару, сыну Хакона. Пусть он выйдет вперед и скажет это!

Никто не пошевелился, и даже женщины потупили головы.

— А раз так, — продолжал я, — то и вы можете простить его, как это делаю я, и так же может простить бог. Что есть бог? Разве он не выше простых людей и не знает все слабости человека, которые, в конце концов, он сам в него и вдохнул? Как он может в таком случае не быть всепрощающим по отношению к своему созданию? И если так, то как бог может отказать в том, чего желают все присутствующие? Разве жертвоприношение ему приятнее, чем отказ от мщения? Может ли бог желать мести больше человека? Если я, Олаф, человек, могу простить все причиненное мне зло, то почему этого не может сделать Один, ведь он не пострадает оттого, что будет отброшен этот обычай, который когда-нибудь будет отвергнут людьми, выдумавшими его в угоду богу? От имени самого Одина, говоря теми словами, которые должен был бы сказать он, если бы он мог говорить голосом кого-нибудь из нас, я требую освободить жертву, и пусть совесть Стейнара накажет его самого!

Мои простые слова тронули многих, потому что в них звучала правда, хотя в те времена и в тех краях правда была еще непонятна, и потому что все они знали и любили щедрого Стейнара, который отдал бы плащ со своего плеча самому незначительному из них. Раздались крики:

— Правильно! Отпустить его! И без того достаточно смертей из-за этой Идуны!

Но вскоре они примолкли, ибо стали сомневаться в этой своей новой вере. Не унимался только Лейф, мой дядя. Его передергивало, словно бы дьявол овладел им, и я действительно подумал об этом. Его глаза бешено вращались, он клацал челюстями, подобно раздраженному псу. Он вопил:

— Наш конунг Олаф просто сошел с ума! Ни один здравомыслящий человек не смог бы сказать ничего подобного! Человек может прощать, если это в его силах, но этот предатель предназначен Одину, и может ли бог прощать? Может ли он пощадить его, если его ноздри уже раскрылись, почувствовав запах крови? Если так, то что за толк быть богом? И как он может быть счастливее людей, если обязан прощать? Кроме того, может быть, вы хотите добиться того, что Один проклянет нас всех? Я заявляю: если у бога украдут его жертву, то Вы все сами будете принесены в жертву — вы, ваши жены, ваши дети, да! И даже ваш скот и плоды ваших полей!

После этих его слов послышались стоны и крики:

— Пусть Стейнар умрет! Смерть ему! Убьем его и ублаготворим Одина!

— Да! — ответил Лейф. — Стейнар умрет! Смотрите, он умирает! — Он прыгнул, подобно голодному волку, на связанного человека и вонзил в него меч.

Я и сейчас вижу эту картину. Храм из грубо отесанного камня, сверкающая статуя бога, толпа людей с открытыми глазами и ртами и спокойное сияние весеннего солнца над всем этим. Вижу и то, что на этом же месте еще раньше одна овца призывала своего несчастного, принесенного в жертву ягненка. Вижу умирающего Стейнара, повернувшего ко мне свое бледное лицо, его прощальную улыбку мне перед тем, как навсегда закрыть глаза. Я вижу Лейфа, совершающего свой ужасный обряд, что-то обозначающий… И, наконец, я увидел красный меч Странника, внезапно появившийся между ним и мной, меч, бывший в моих руках. Я думаю, что хотел зарубить его, но в этот самый момент я подумал о другом.

Жрец ни в чем не виноват. Он делал не более того, чему был обучен. Но кто же обучал его? Бог, которому он служит и с помощью которого завоевывает почтение окружающих и зарабатывает средства к жизни. И за все это должен ответить бог, пьющий человеческую кровь, подобно тому, как раб пьет эль, чтобы утолить жажду. Может подобное чудовище быть богом? Нет, он должен быть дьяволом! И почему свободные люди должны служить дьяволу? По крайней мере, я этого делать не стану и низвергну его! И его месть пусть настигнет меня, если он захочет мстить. Я, Олаф, выступаю против бога! Или дьявола…

Я шагнул мимо Лейфа и алтаря, у которого внутри храма находилась статуя сидящего Одина.

— Слушайте меня! — Я произнес эти слова таким голосом, что все сразу же перевели взгляды со сцены убийства на меня. — Вы верите в Одина? Да или нет?!

Ответ был единодушен:

— Да!

— А раз так, то верите ли вы в то, что он может отомстить любому, кто его публично отвергнет и оскорбит?

— Да! — снова раздались голоса.

— Если так, — продолжал я, — то поклянитесь, что дадите мне возможность решить спор с Одином в честном поединке и отпустите с миром в случае победы… Вы обещаете, что никто не причинит победителю вреда, кроме рук его врага?

— Да, — ответили они, все еще с трудом понимая, что говорят.

— Хорошо! — крикнул я. — А теперь, бог Один, я, Олаф, человек, вызываю тебя на честный поединок. Бей первым ты, Один, которого я называю дьяволом и волком небесным. Бей первым, кровавый убийца, убей меня, если можешь. Я жду твоего удара!

Затем я сложил руки на груди и уставился в пустые глаза статуи, которые тоже, казалось, смотрели на меня, в то время как все люди даже задохнулись от изумления.

Таким образом я прождал целую минуту. Единственное, что произошло, так это то, что птица-крапивник в это время села на голову Одина и защебетала оттуда, а затем вспорхнула к своему гнезду.

— А теперь, — воскликнул я, — твоя очередь миновала, и пришла моя!

Вытащив меч Странника, я прыгнул на статую Одина. Мой первый удар пришелся в его живот, и лезвие вонзилось туда по рукоятку, так как статуя была полой. Вторым ударом я выбил из рук бога скипетр, третьим, самым сильным, напрочь отсек ему голову. Она с грохотом повалилась, и из нее выползла гадюка, которая поднялась на хвост и зашипела. Я прицелился каблуком в ее голову и раздавил змею, которая издохла, обвившись вокруг моей ноги.

— Теперь, люди добрые, — вскричал я, отряхнув ее со своих ног, — что вы скажете о своем боге Одине?

Ответа не последовало, так как все в панике разбежались. Да! Даже Лейф бежал во всю прыть, бросая мне через плечо проклятия во время бегства.

Вскоре я остался наедине с мертвым Стейнаром и вдребезги разнесенным богом. И в этом одиночестве мне в голову пришла странная мысль: я почувствовал, что совершил поступок чрезвычайной важности. И это сделало меня счастливым.

Возле стены храма я заметил дрожащую фигуру. Это стояла Фрейдиса, и ее лицо было мертвенно бледным и испуганным.

— Вы — великий человек, Олаф, — сказала она. — Но чем все это закончится?

— Сам не знаю, — со вздохом произнес я. — Я сделал то, что подсказывало мне сердце, ни больше, ни меньше. И я буду ждать исхода. У Одина еще есть шанс, ибо я не уйду отсюда до темноты, а затем, если останусь жив, покину эту землю. Идите и возьмите все золото в доме, что мне принадлежит, с восходом луны принесите его сюда вместе с одеждой и моими доспехами. И приведите мою лучшую лошадь.

— Вы покинете наши края? — спросила она. — Это значит, что вы покидаете меня, которая вас любит. Уходите, как уходил и Странник, влекомый мечтой о Юге. Что ж, хорошо, что вы уходите, так как что бы они ни обещали, но теперь можно не сомневаться, что жрецы убьют вас, даже если вы избежите кары божьей. — И она искоса взглянула на разбитую статую бога, что стояла на этом месте на памяти многих поколений. И никто не знал, когда ее здесь поставили.

— Я убил бога, — промолвил я, показывая на раздавленную змею.

— Не совсем, Олаф. Видите: ее хвост еще движется.

И она ушла, оставив меня одного. Я сидел в одиночестве рядом с убитым Стейнаром и смотрел на него. Умер ли он навсегда или живет в другом месте? Люди Севера верили, что храбрые воины уходили в место, называемое Вальгаллой. Но этой веры, как и веры в самого бога, у меня не было. Эта Вальгалла была всего лишь сказкой для детей, изобретенной кровожадными людьми, любившими всякую резню. Куда бы ни ушли Стейнар и другие, это была не Вальгалла. Может быть, они заснули после смерти. Может быть, смерть — конец всего живого. Правда, последнему я как-то не верил. Должны быть и другие боги, помимо Одина и его компании. А вдруг именно те, которых мы нашли в могиле Странника? Я жаждал узнать это.

Да, я отправлюсь на Юг, как это сделал Странник, и разыщу их. Возможно, что там, на Юге, я найду секрет правды… И что-то еще…

Я очень устал от всех этих мыслей. Мыслей о богах, которых могло и не быть или же которые, если я их найду, могут на поверку тоже оказаться дьяволами. Воспоминания о детстве опять вернулись ко мне. О том, что вместе со Стейнаром играю на лугу — еще до того, как появилась некая женщина, чтобы разбить наши жизни. Я вспомнил, что мы обычно играли с ним до изнеможения, что ночами я ему рассказывал сказки, которые слышал от других или же сочинял сам. Рассказывал до тех пор, пока мы в конце концов не засыпали и наши руки не обвивали шею друг другу. Мое сердце наполнилось скорбью, а глаза — слезами. Да, я оплакивал Стейнара, моего брата Стейнара, и поцеловал его в уже холодные окровавленные губы.

Наступил вечер, сумерки все сгущались, и одна за другой зажигались звезды. Вскоре выплыла луна, и все вокруг наполнилось ее сиянием. Я услышал шуршание женского платья и оглянулся, увидев женщину. Но это была не Фрейдиса, ожидаемая мною, а Идуна. Да, сама Идуна!

Я встал и остался недвижим. Она также стояла молча по другую сторону жертвенного камня, на котором, разделяя нас, лежало тело Стейнара. Началась игра в молчанку, которую выиграла она.

— Вы явились, чтобы спасти его? — спросил я. — Если так, то слишком поздно. Посмотрите на свою работу, женщина.

Она подняла свою красивую голову и почти шепотом ответила:

— Да, Олаф, я пришла просить вас, чтобы вы убили меня. Здесь и немедленно!

— Разве я палач? Или жрец? — пробормотал я.

— О! Убейте меня, Олаф! — воскликнула она, бросаясь передо мной на колени и разрывая свое голубое платье, так чтобы ее юное тело стало доступно мечу. — Только так я, любящая жизнь, смогу хотя бы оплатить свой грех, который, если я убью себя, только увеличится. И, по правде говоря, я не осмеливаюсь это сделать.

Я отрицательно покачал головой, и она продолжала:

— Олаф, так или иначе, мой конец пришел, и если вы откажетесь выполнить мою просьбу, другие окажутся более решительными. Меч, поразивший Стейнара, еще не затупился. Но прежде чем я себя убью, умоляю вас выслушать правду, чтобы память обо мне не была вам так отвратительна в будущем. Олаф, вы меня считаете обманщицей, но это не совсем так. Когда Стейнар меня добивался, он был охвачен чем-то вроде сумасшествия. Как только мы оставались одни, первыми его словами были: «Я околдован вами. Я вас люблю».

Олаф, я не отрицаю, что его поклонение волновало мою кровь, так как он был красивым … Да, красивым, и он не был похож на вас, с вашими мечтательными глазами, вашими мыслями, которые очень уж сложны. И все же, клянусь вам, клянусь всем, что мне дорого, у меня не было намерения причинить вам зло. Когда мы мчались вместе к нашему кораблю, единственным моим намерением было вернуться на следующее утро и стать вашей женой. Но там, на судне, мой отец принудил меня поступить иначе. Это была его прихоть, и его воля заставила меня бросить вас и выйти замуж за Стейнара, который должен был стать великим конунгом и который ему нравился больше вас, Олаф. А что касается Стейнара… И почему только я не рассказала вам, что он сходит с ума по мне?

— В изложении Стейнара все выглядело иначе, Идуна. Он сказал, что вы, именно вы сделали тот первый шаг, а он только последовал за вами.

— Такими были его слова, Олаф? Что ж, если так, то разве я могу назвать лжецом человека, умершего за меня? Это было бы отвратительно! Все же в этом деле Стейнару не осталось никакого другого оправдания, и верите вы мне или нет, но я говорю правду. О! Выслушайте меня! Кто знает, представится ли мне еще одна возможность объясниться, когда придут, чтобы увести меня! Я ведь понимала, на что иду отправляясь сюда, в гнездо своих врагов…

Как ни молила я отца, судно отчалило, и мы поплыли в Лесё. Там, в нашем доме, я на коленях умоляла его, чтобы он сдержал слово. Я говорила, что люблю вас, а не Стейнара и что если он вынудит меня согласиться на этот брак, то может вспыхнуть война, в которой все мы погибнем. Но это не подействовало на него. Тогда я заявила, что подобный позорный поступок может стоить Стейнару потери его трона, так что мой отец не получит никакой выгоды. И он наконец стал слушать меня, потому что последние мои слова задели его. Остальное вы знаете. Торвальд, ваш отец, и Рагнар, который всегда ненавидел меня, настояли на войне, несмотря на ваше предложение уладить все миром. И вот ладьи встретились, и богиня смерти Хель[176] насытилась сполна.

— Верно, Идуна, независимо от того, правдивы ли ваши слова или это ложь, Хель насытилась.

— Еще я хочу сказать, вам, Олаф, только вот о чем. Лишь однажды эти мертвые губы касались моих, и это случилось вопреки моей воле. Да, хотя мне стыдно об этом говорить, но вы должны знать всю правду. Мой отец держал меня в тот момент, когда меня целовали в знак помолвки, поэтому так и вышло. Но, как вам известно, свадьбы не было.

— Да, мне все известно, Стейнар рассказал мне об этом, — ответил я.

— И если не считать этого единственного поцелуя, Олаф, я все та же ваша невеста, которую вы так сильно любили.

Теперь я уже смотрел на нее широко открытыми глазами. Могла ли эта женщина так ужасно лгать возле трупа Стейнара? После всего сказанного и сделанного невозможно было, чтобы ее слова оказались правдой, или же все мы были только игрушками в руках дьявольской Судьбы. Кроме не столь уж большой ошибки, которую можно было простить, преклоняясь перед ее красотой (а красота ее того заслуживает), кроме этого, что еще можно было ей предъявить в качестве обвинения, в конце концов?

Возможно, что на моем лице были написаны эти мысли, мелькавшие у меня в голове. Или же она, хорошо знавшая меня, вдруг обрела дар читать их. Она, как была на коленях, приблизилась ко мне, выбросила вперед свои руки и, опершись на меня, встала на ноги.

— Олаф, — зашептала она. — Я люблю вас, я очень люблю вас. Я всегда любила вас, хотя, может быть, немножко ошиблась, что может случиться с любой капризной незамужней женщиной. Там мне рассказали, что вы противопоставили себя богу и его жрецам, разнеся его статую вдребезги. Я думаю, что это — величайший поступок из всех тех, что известны мне. Я считала, что в вас есть какая-то слабость, не в теле, а в характере, в мыслях, занятых музыкой и рунами, что вы опасаетесь всего, что может привести к войне. Но вы показали себя совсем другим. Вы убили того медведя, в битве на море одержали верх над Стейнаром, бывшим сильнее вас телом. И теперь смело выступили против Одина, Отца всего живущего. Посмотрите, вон там лежит его голова, снесенная ради того, кто вас обидел. Олаф, такие поступки, как этот, трогают женское сердце, и тот, кто их совершает, становится для женщины желанным, она жаждет прижать его к своей груди, хочет назвать его своим хозяином. Олаф, все это дьявольское прошлое можно забыть. Мы должны вместе уехать отсюда, куда угодно, на время или навсегда, так как когда ваша мудрость и моя красота соединятся, то что сможет устоять перед нами? Олаф, сейчас я люблю вас так, как никогда не любила прежде. А вы? Вы сможете полюбить меня снова?

Ее руки тянулись ко мне, ее прекрасные голубые глаза, мерцание лунного света в ее слезах заставили меня забыть все остальное, и мое сердце начало таять, словно зимние снега от дуновения весенних ветров. Она заметила это и бросилась ко мне, ее растрепанные длинные волосы укрыли нас обоих, когда она своими губами искала мои. Она уже почти нашла их, когда, почувствовав между нашими телами что-то твердое, причинявшее мне боль, я взглянул вниз. Ее плащ сполз или был отброшен ею в сторону, и мои глаза уловили сверкание золота и драгоценных камней. В одно мгновение я вспомнил ожерелье Странника и свой сон… И сразу мое сердце вновь стало холодным.

— Нет, Идуна, — сказал я. — Я очень любил вас, любил так, как ни один мужчина никогда больше полюбить не сможет. И вы прекрасны. Правду ли вы сказали мне или ложь, я не знаю, это дело вашей совести. Но я знаю одно: из-за вас пролились реки крови, крови Торвальда, моего отца, Рагнара, моего брата, Торы, моей матери, и крови моих людей. И этот поток крови я пресечь не в силах. Можете искать себе другого мужа, Идуна, так как я никогда не назову вас своей женой.

Она опустила руки, обнимавшие меня, и вновь подняла их, чтобы расстегнуть ожерелье Странника на своей груди.

— Это оно, — протянула мне его Идуна, — навлекло на меня все эти несчастья. Возьмите его назад и, когда отыщете ту, которой оно предназначено, которую вы полюбите по-настоящему, как вы, хотя и говорите об этом, никогда не любили меня, отдайте ожерелье ей.

Затем она опустилась на землю и, положив свою златоволосую головку на грудь мертвого Стейнара, горько зарыдала.

Я думаю, что именно в тот момент и вернулась Фрейдиса, по крайней мере, я помню ее высокую фигуру, вставшую возле жертвенника и смотревшую на нас обоих со странной улыбкой.

— Значит, вы выстояли? — произнесла она. — Ну, тогда вы действительно на пути к победе и опасаетесь женщин меньше, чем я думала. Все готово, как вы приказывали, мой повелитель Олаф. Остается только одно: сказать нам «прощай», так как вам следует быстрее уходить. Там уже замышляют убить вас.

— Фрейдиса, — обратился я к ней, — я ухожу, но, возможно, еще вернусь. Как бы то ни было, все, что у меня есть, — ваше, оно под вашим попечительством. Защитите эту женщину, доставьте ее в целости в ее дом или куда она пожелает. И устройте Стейнару достойные похороны.

И опять опускается темнота забвения, и я не помню ничего больше, кроме белого лица Идуны, ее бровей с каплями крови Стейнара на них… Идуны, смотревшей мне вслед…

Часть II. ВИЗАНТИЯ

Глава 7

ИРИНА — ПОВЕЛИТЕЛЬНИЦА МИРА
Снова темная пропасть в памяти, и опять занавес приоткрывается над Олафом, но уже иным, нежели расставшийся с Идуной у жертвенного камня в Ааре юный северный конунг. Я вижу себя на террасе, возвышающейся над спокойной гладью пролива, который, как теперь мне известно, называют Босфором. Позади меня — огромный дворец и огни громадного города, впереди — море и другие огни на дальнем берегу. Лунное сияние разлилось надо мной, а так как делать мне стало нечего, я принялся изучать свое отражение в полированной поверхности щита. Там отразился мужчина чуть моложе средних лет, то есть ему от тридцати до тридцати пяти лет, — тот же самый Олаф, но изменившийся во многом. Теперь у меня высокий рост, ладно скроенная, хотя и несколько худощавая фигура, лицо, ставшее бронзовым под южным солнцем, короткая бородка. На моем лице через всю щеку тянется шрам, полученный в одной из битв, мои глаза стали спокойными и потеряли оживленный блеск юности. Я — капитан Северной гвардии императрицы Ирины, вдовы покойного императора Льва IV, которая правила Восточной Римской империей совместно со своим юным сыном Константином, шестым императором, носившим это имя.

Каким образом я попал на это место, я не знаю. История моего путешествия из Ютландии в Византию вычеркнута из моей памяти. Несомненно, путешествие заняло много лет, после чего должно было пройти гораздо большее время службы, прежде чем я достиг капитана Северной гвардии императрицы Ирины, которую она держала возле себя, так как не доверяла своим греческим солдатам.

Мое оружие было очень богатым. И еще я заметил у себя две вещи, которых не было в юности. Во-первых, на мне было ожерелье из золотых раковин, отделенных друг от друга изумрудными жуками, взятое мной из могилы Странника. И, во-вторых, бронзовый меч, которым тот же Странник был опоясан в гробу. Теперь я знаю, что из-за этого оружия незнакомой Византии формы, изготовленного из неведомого для этой страны металла, я получил прозвище Олаф Красный Меч. Мне известно также, что никто не изъявил желания попробовать на себе тяжесть этого древнего оружия.

Я бросил рассматривать свое отражение и, глядя на море, стал размышлять, как выглядят Аар и его равнины этой ночью, жива ли еще Фрейдиса, за кого вышла замуж Идуна и вспоминает ли она меня или же во сне к ней является только Стейнар.

Так я размышлял, пока вдруг не почувствовал прикосновение к своему плечу и, повернувшись, не очутился лицом к лицу с самой императрицей.

— Августа! — воскликнул я, салютуя ей как императрице. Так ее называли римляне, хотя она и была гречанкой.

— Хорошо же вы меня охраняете, друг Олаф, — проговорила она со смехом. — Выходит, что любой враг, а Христос знает, как много их у меня, может вас сразить раньше, чем вы догадаетесь, что он здесь.

— Не совсем так, Августа, — возразил я, так как уже вполне сносно мог изъясняться на греческом. — На каждом конце террасы днем и ночью стоит охрана из людей моей крови, которые умеют быть верными. Никто, за исключением того, кто способен летать, не сможет добраться до этого места, кроме как из вашей спальни, которая также охраняется. В этом месте никого из охраны не бывает, я же сюда пришел на тот случай, если императрица будет нуждаться во мне.

— Вы очень добры ко мне, мой капитан Олаф, и я думаю, что нуждаюсь в вас. Хотя бы потому, что я устала от государственных дум, так как многое сейчас беспокоит меня. Пойдемте, отвлеките меня от забот, и, если вы сможете сделать это, я вам буду очень благодарна. Расскажите мне о себе, о тех ваших днях, когда вы были совсем молоды. Отчего вы оставили свой дом, где, как я слышала, вы были важной персоной, и совершили путешествие сюда, в Византию?

— Из-за женщины, — ответил я,

— Вот как?! — изумилась она, хлопая в ладоши. — Я этого не знала. Расскажите мне.

— История эта короткая, Августа. Она околдовала моего молочного брата и довела его до того, что он был принесен в жертву богам, как изменивший своему долгу. А я не люблю ее.

— Вы не признались бы, Олаф, если бы даже и любили. Она была красива, ну, скажем, как я?

Повернувшись, я посмотрел на императрицу, окинув ее взглядом с ног до головы. Она была ниже Идуны на несколько дюймов, старше и сложена немного плотнее ее, и все же она была прекрасна: цвет волос такой же, глаза чуть темнее, властный рот. Она выглядела благородной и красивой женщиной в расцвете лет, одетой в роскошную мантию. Ее золотистые волосы уложены по древнегреческой моде и связаны позади головы простым узлом. Сверху наброшена легкая вуаль с золотыми звездами.

— Прекрасно, капитан Олаф, — сказала она. — Вы наконец закончили сравнивать мой бледный облик с образом вашей северной девушки? Оценили ли вы нас по своим меркам? Если да, то кому из нас двоих вы отдаете предпочтение?

— Идуна прекрасней, чем когда-либо были вы, Августа, — тихо произнес я.

Она уставилась на меня и смотрела до тех пор, пока ее глаза совсем не округлились, затем сморщила рот, словно собираясь что-то крикнуть в бешенстве, но в конце концов разразилась смехом.

— Клянусь всеми святыми Византии, — проговорила она, — или, что лучше, их мощами, так как среди живых их нет ни одного, что вы — самый странный мужчина из известных мне. Вы что, устали от этой жизни, если осмеливаетесь говорить подобные вещи мне, императрице Ирине?

— Устал ли я от жизни? Да, Августа, пожалуй, что так. Порой мне кажется, что смерть и все, что грядет за ней, гораздо интересней. Но, в конце концов, вы задали мне вопрос, и я, по обычаю моего народа, отвечаю на него настолько правдиво, насколько это возможно.

— Клянусь своей головой, вы повторяетесь! — вскричала она. — Да разве вы не слышали, сверхневинный северянин, что бывает и такая правда, о которой не следует говорить, а тем более повторять ее?

— Я о многом наслышался в Византии, Августа, но никогда не обращал на это внимания… Старался не обращать. Кроме тех вещей, что непосредственно относятся к моим обязанностям…

— Да, еще одно. Как ее звали… эту девушку?

— Идуна Прекрасная.

— Эта Идуна, я уверена, навсегда потеряна для вас, и я не удивлюсь, если узнаю, что у вас в Византии есть возлюбленная, не так ли, Олаф Датчанин?

— У меня нет никого, — возразил я. — Женщины приятны, но за их любовь приходится платить очень дорогую цену. И все, они вместе взятые, не стоят и капли крови моего брата Стейнара, потерявшего жизнь из-за одной из них.

— Ответьте мне, капитан Олаф, а не являетесь ли вы членом новой секты отшельников, о которых сейчас так много говорят? Эти люди после того, как увидят женщину, обязаны держать свою голову в песке в течение пяти минут.

— Я никогда не слышал о них, Августа.

— Вы христианин?

— Нет. Но я уважаю эту религию… Или, скорее, ее последователей.

— Значит, вы язычник?

— Нет. Я вступил в единоборство с богом Одином и срубил ему голову вот этим мечом. Поэтому-то я и оставил Север, где все ему поклоняются.

— Кто же вы такой тогда? — воскликнула она, в раздражении топнув ногой.

— Я — капитан личной гвардии Вашего Императорского Величества, немного философ и посредственный поэт. На своем родном языке, не на греческом. Я также могу играть на арфе.

— Вы сказали «не на греческом», потому что опасаетесь, как бы я не попросила прочитать ваши стихи мне, чего я, конечно, не стану делать, Олаф. Солдат, философ, поэт, артист. И он отрекается от женщин! Но ведь это противоестественно — отвергать женщин, если только вы не монах. Наверное, вы такой оттого, что еще любите эту Идуну и надеетесь добиться ее в один прекрасный момент.

Я покачал головой и возразил:

— Я бы мог сделать это давно, Августа.

— Тогда, должно быть, все это оттого, что есть какая-то другая женщина, которой вы хотели бы добиться? Почему вы всегда носите это странное ожерелье? — вдруг резко спросила она. — Оно что, принадлежало вашей красотке Идуне, такой жестокой и вероломной? Одного взгляда на него достаточно, чтобы заметить, что оно отлично выполнено…

— Нет, Августа. Она лишь брала его ненадолго, и это принесло ей несчастье, как принесет и всем другим женщинам, кроме одной, которой, может быть, еще и на свете нет.

— Дайте мне его. Мне нравится это ожерелье, оно необычно. О! Не волнуйтесь, вы получите полную его стоимость.

— Если вы желаете это ожерелье, Августа, вы можете снять его, но только вместе с моей головой. А мой вам совет: не делайте этого, так как ожерелье не принесет вам удачи и счастья.

— По правде говоря, капитан Олаф, вы меня раздражаете своими загадками. Что вы хотите сказать об этом ожерелье?

— Я хотел бы сказать, что взял его в очень древней могиле…

— Этому я могу поверить, ибо ювелир, изготовивший его, работал в Древнем Египте, — перебила она.

— …И после этого мне приснился сон, — продолжал я. — Сон о женщине, носящей вторую половину этого ожерелья. Я еще не встретил ее, но, когда встречу, узнаю сразу же.

— Вот-вот, — вскричала она. — Разве я не говорила вам, что на востоке или западе, на юге или севере есть такая женщина?

— Та, окоторой я говорю, Августа, жила тысячу и более лет назад, но она может появиться снова, сейчас или еще через тысячу лет. Именно это я и попытаюсь выяснить. Вы сказали, что это египетская работа? Августа, ради вашего удобства, не будете ли вы столь добры, что возьмете себе другого капитана на мое место? Я должен побывать в Египте…

— Если вы оставите Византию без специального, подписанного моей рукой разрешения… не рукой императора или кого-нибудь еще, а именно моей, то я предупреждаю, вас поймают и выколют вам глаза, как дезертиру! — с яростью проговорила она.

— Как будет угодно Августе, — ответил я, салютуя ей.

— Олаф, — произнесла она мягче. — Несомненно, мы сошли с ума. Но, говоря по правде, вы — сумасшедший, который мне нравится, ибо мне надоели все эти мошенники и подхалимы, которые в Византии называют себя умниками. Во всем городе не найти ни одного мужчины, который осмелился бы так разговаривать со мной, как вы, а это действует освежающе, подобно бризу с моря. Одолжите мне это ваше ожерелье, Олаф, только до завтрашнего утра. Я хотела бы рассмотреть его при свете лампы и клянусь, что не заберу его у вас или не совершу в отношении вас какую-нибудь другую шутку.

— Вы обещаете не надевать его, Августа?

— Конечно же. Неужели может случиться такое, что я вдруг пожелаю носить его на своей обнаженной груди после того, как оно столько лет терлось о ваши покрытые пылью доспехи?

Без дальнейших слов я расстегнул ожерелье и протянул ей. Она сразу же отбежала от меня, одним быстрым движением застегнула ожерелье вокруг своей шеи. Затем вернулась и набросила большую нитку жемчуга взамен ожерелья мне на шею.

— Теперь вы нашли женщину из своего сна, Олаф? — спросила она, поворачиваясь передо мной в лунном свете.

Я покачал головой и сказал:

— Нет, Августа. Но я боюсь, что вы уже нашли несчастье. Когда оно придет, я молю вас вспомнить, что вы обещали не надевать это ожерелье. И то, что ваш солдат Олаф с радостью отдал бы свою жизнь, лишь бы вы не делали этого. И не из-за сна, а ради вас, Августа, защищать которую — моя обязанность!

— Ну что ж! Значит, ваша обязанность всего-навсего в том, чтобы защищать меня, ни больше ни меньше… — воскликнула она с горечью.

И, произнеся эти непонятные мне слова, она покинула террасу с ожерельем из золота и изумрудов-жуков на груди…

На следующее утро ожерелье было возвращено мне одной из фавориток Ирины, которая вовсю улыбнулась, отдавая его. Это была темноволосая, остроумная и смазливая девушка по имени Мартина, давно уже по-дружески относившаяся ко мне.

— Августа сказала, чтобы вы проверили эту драгоценную вещь, не подменили ли вам ее.

— Я никогда не думал, что Августа может быть воровкой, — возразил я. — Поэтому в подобной проверке нет необходимости.

— Она также велела передать вам, что если вы подумаете об осквернении этого ожерелья тем, что она его примеривала, то она после этого отдавала его в чистку.

— Это было очень любезно с ее стороны, потому что ожерелье, конечно, давно следовало вымыть. А теперь возьмите этот жемчуг, который Августа по ошибке оставила мне.

— Я не получала каких-либо указаний брать этот жемчуг, Олаф, хотя и заметила, что исчезли две самые лучшие нитки Августы. О! Вы большое северное дитя, — добавила она шепотом. — Храните этот жемчуг, Олаф, он вам подарен и стоит огромных денег. Берите все, что вы еще сможете получить.

Я не могу вспомнить ничего больше в отношении этого жемчуга и не знаю, что с ним стало. Возможно, что его забрали у меня во время заключения, а может, я отдал его Хелиодоре или Мартине. Где он теперь, хотел бы я сам знать…

Прежде чем я смог ответить, она ушла.

В течение нескольких недель после этого я больше не видел Августу, которая, казалось, избегала меня. Но однажды днем я был вызван в ее личные покои Мартиной и пошел туда. Августа была одна, если не считать Мартины.

Первое, что я увидел, — она носила на шее точную копию моего ожерелья с золотыми раковинами и изумрудными жуками; кроме того, ее талию обвивал пояс, а запястье украшал браслет простого рисунка. Сделав вид, что ничего не заметил, я отсалютовал ей и остановился, чтобы выслушать приказания.

— Капитан, — начала она. — Там, — она махнула рукой в направлении города, так что я не мог не видеть ее браслет, — дядюшка моего сына-императора сидит в тюрьме. Вы что-нибудь слышали об этом?

— Я слышал, Августа, что император был разбит болгарами, и тогда некоторые из его легионеров предлагали сместить Константина и провозгласить императором его дядю Никифора, который был жрецом. Я слышал также, что вслед за этим император велел ослепить цезаря Никифора и развязать языки четырем остальным его братьям; когда же те ничего не сказали, то им были отрезаны языки.

— Вы одобряете подобный поступок, Олаф?

— Августа, — ответил я. — В этом городе я выполняю свои обязанности и привык не рассуждать, так как если бы я отдался этому занятию, то наверняка сошел бы уже с ума.

— Но все же я приказываю вам подумать над этим вопросом и правдиво рассказать мне о своих мыслях. Какими бы они ни были, никакого вреда вам не причинят.

— Августа, я повинуюсь. Я считаю, что, кто бы ни совершил эту дикость, он должен быть дьяволом. И он либо вернулся из того ада, о котором все вы любите говорить, или же находится на прямой дороге туда.

— О, вы так считаете? Значит, я была права, когда говорила Мартине, что в Константинополе есть только одно честное мнение и я знаю, где мне услышать его. Ну а если, самый строгий судья, мы предположим, что это я отдала подобный приказ? Измените ли вы свое мнение в этом случае?

— Нет, Августа. Я только стану думать о вас намного хуже, чем думал до этого. Если высокие персоны, о которых идет речь, предали интересы государства, то их следует казнить. Но мучить их, лишать возможности видеть небо, низводить до уровня бессловесных животных, хотя при этом руки самого мучителя могут и не быть в крови, — отвратительный поступок. Так, по крайней мере, считают в тех северных странах, которые вам так нравится называть варварскими.

От этих моих слов Ирина спрыгнула со своего сидения и захлопала от удовольствия.

— Вы слышали, Мартина, что он сказал? Император услышит его слова, так же как и мои министры Стаурациус и Этиус, помогавшие ему в этом деле. Одна я противилась жестокому приказу, я молила сына, ради спасения собственной души, быть милостивым. Он же мне ответил, что больше не желает, чтоб им руководила женщина, что он и сам знает, как охранять интересы империи, и что совесть его говорит, что следует предпринять, а от чего — отказаться. И тогда, несмотря на все мои слезы и мольбы, ужасный приказ был исполнен — как я считаю, не из добрых побуждений. Но что сейчас поделаешь, ничего изменить нельзя. Все же я боюсь, Олаф, что они могут пойти дальше, и эти узники царственной крови будут умерщвлены. Поэтому я поручаю вам быть за старшего в тюрьме, в которой они содержатся. Вот вам подписанный приказ. Возьмите с собой столько людей, сколько, по-вашему, необходимо, и удерживайте тюрьму, даже если сам император повелит открыть ее ворота. Присмотрите также, чтобы об узниках заботились, предоставьте им все, в чем они нуждаются. Но не позволяйте им бежать.

Я отсалютовал ей и повернулся, чтобы уйти, но Ирина вернула меня назад.

В этот момент, повинуясь какому-то знаку, который она подала, Мартина оставила помещение, довольно странно посмотрев на меня при этом. Я подошел и остановился перед императрицей, которая, как я заметил, была чем-то встревожена, ибо грудь ее тяжело вздымалась, а взгляд был устремлен в пол. Я и сейчас могу себе представить этот пол. Мозаика на нем изображала греческую богиню, беседующую с юношей, стоящим перед ней со скрещенными на груди руками. Богиня была рассержена им и держала в своей руке кинжал, как бы намереваясь им ударить. В то же время ее правая рука была вытянута, чтобы обнять его. Ее поза была молящей.

Ирина подняла голову, и я увидел, что ее прекрасные глаза наполнены слезами.

— Олаф, — произнесла она. — У меня много забот, и я не знаю, где могу найти друга.

— Неужели императрице так трудно найти друзей? — спросил я, улыбнувшись.

— Да, Олаф, трудно, труднее, чем любому из живущих. Императрица может найти себе льстивых поклонников, но не настоящих друзей. Такие ее любят только до тех пор, пока она им может что-то дать. Но если судьба оборачивается против нее, то, скажу вам, они разлетаются прочь, словно листья с деревьев студеной порой. И она остается беззащитной перед любым резким дуновением с небес. Ну, а затем приходит враг, вырывает дерево с корнем и сжигает его, чтобы согреться и отпраздновать свой триумф. Так, я думаю, в конце концов будет и со мной. Даже мой сын ненавидит меня за его благоденствие, за которое я боролась и днем и ночью.

— Я слышал об этом, Августа, — промолвил я.

— Вы слышали, как и весь мир. Но что же еще плохого вы слышали обо мне, Олаф? Расскажите мне об этом, как мужчина, я хочу знать всю правду.

— Я слышал, что вы очень честолюбивы, Августа. Что вы ненавидите вашего сына не меньше, чем он вас, так как он ваш соперник на пути к власти. Ходили слухи, что вы были бы рады, если бы он умер и вы бы остались царствовать одна.

— Это лживые слухи, Олаф. Но правда, что у меня есть честолюбие, которое помогает мне заглядывать в будущее и могло бы помочь снова сделать сильной эту гибнущую империю. Самое худшее, Олаф, — это родить глупца.

— Тогда почему бы вам не выйти замуж еще раз и не родить других, которые не были бы глупыми, Августа? — сказал я прямо.

— Почему? — переспросила она, бросая на меня взгляд, полный любопытства. — По правде говоря, сама не знаю, почему, но, во всяком случае, не из-за недостатка в поклонниках. Так как, будь она хоть отвратительной ведьмой, императрица всегда найдет их. Олаф, вы, возможно, знаете, что я родилась не в пурпуре, а была просто греческой девушкой хорошего рода, даже не титулованного, которой Бог подарил красоту. И когда я была юной, я встретила человека, который полюбился мне. Он тоже принадлежал к древнему роду, несмотря на то, что его семья торговала фруктами, которые они выращивали в Греции и продавали потом сюда и в Рим. Я собиралась выйти за него замуж, но моя мать, женщина предусмотрительная, заявила, что такая красота, как моя (хотя она и блекнет перед красотой вашей Идуны), стоит больших денег или же чинов. И она отказала моему продавцу фруктов, женившемуся на дочери другого торговца и преуспевшему в своем деле. Несколько лет назад он приезжал повидать меня, толстый, как бочка, и мы с ним поговорили о давних временах. Я отдала ему на откуп ввоз сухих фруктов в Византию, — а именно за этим он и приезжал, — но теперь и он тоже умер. Да, моя мать была права, так как позднее бедная красота ее дочери привлекла внимание покойного императора, который, будучи благочестивым, женился на мне. Так греческая девушка по воле Бога стала Августой и первой женщиной в мире.

— По воле Бога? — спросил я.

— Да, я считаю, что так. В противном случае все просто дикая случайность. Но все же, если бы мое желание осуществилось, сегодня я могла бы торговать фруктами, а сейчас я… вы знаете, кто. Посмотрите на эту мантию, — и она распахнула передо мной свою сверкающую одежду. — Послушайте шаги охраны за моей дверью. Вы, впрочем, сами капитан моей гвардии. Пройдите в переднюю — и там вы увидите послов, с надеждой ожидающих услышать слово Повелительницы Мира. Посмотрите на мои легионы, выстроенные на плацу, и подумайте, как высоко вознеслась греческая девушка благодаря своей внешности, которая тем не менее была похуже, чем у этой… Идуны Прекрасной!

— Я все понял, Августа, — ответил я. — Все же мне кажется, что вы не обрели своего счастья. Разве не сказали вы мне только сейчас, что не нашли друга и родили глупца?

— Счастья, Олаф? Да что там говорить, я же действительно несчастна настолько, что часто думаю, будто ад, о котором говорят священники в своих проповедях, находится здесь, на земле, и меня жжет самый сильный его огонь. Лишь любовь скрашивает все то, что случается в нашей жизни, которая неминуемо должна закончиться зловещей смертью.

— Любовь тоже приводит к страданиям, Августа. Это я знаю, так как любил однажды.

— Да, но то была не настоящая любовь, ибо величайшее проклятие — любить и не быть любимой. Ради настоящей и совершенной любви, если такой только можно добиться, — что ж, я бы отдала в жертву даже свое честолюбие.

— Значит, вы сохраните свое честолюбие, Августа, поскольку в этом мире ничего совершенного вы не найдете.

— Олаф, я не совсем уверена в этом. У меня стали появляться другие мысли. Я вам уже говорила, что у меня нет друзей при этом сверкающем дворе. Но вы-то мне друг?

— Я ваш честный слуга, Августа, и, мне кажется, ваш хороший друг.

— Это так, и все же ни один мужчина не может быть искренним другом женщине, если он не является чем-то большим, нежели просто друг. Так уж устроена его натура.

— Что-то я не понял вас, — сказал я.

— Вы просто делаете вид, что не поняли, возможно, из-за благоразумия. Но почему вы уставились в пол? На нем изображена одна древняя история. Богиня моего народа Афродита полюбила некоего Адониса, — так говорит миф, — но он не любил ее и думал только об охоте. Посмотрите, вот здесь она умоляет его о любви, он отвергает ее, и она в ярости пытается его заколоть.

— Нет, — возразил я. — О конце этой истории я не знаю ничего, но если бы она намеревалась заколоть его, то держала бы кинжал в правой руке. Он же у нее — в левой.

— Это верно, Олаф. В конце концов он погиб от Судьбы, а не от рук богини, над которой насмехался. И все же, Олаф, неблагоразумное это дело — насмехаться над богинями. О! О чем это я говорю? Так вы будете относиться ко мне дружески? Будете?

— Да, Августа, до последней капли крови, — так как это мой долг. Разве не за это вы платите мне?

— Тогда я скреплю нашу дружбу вот таким образом… Это искренняя плата, — медленно проговорила Ирина и, подойдя ко мне вплотную, поцеловала меня в губы.

В этот самый момент двери помещения распахнулись. В них, сопровождаемый герольдами, сразу же отступившими назад, вошел великий министр Стаурациус, толстый мужчина с жирным лицом и хитрыми глазками. Высоким голосом он объявил:

— Персидские послы ожидают вас, Августа, ибо именно это время вы сами им назначили.

Глава 8

СЛЕПОЙ ЦЕЗАРЬ
Она повернулась к вошедшему евнуху подобно львице, которую охотник отвлек от добычи. Заметив в ее глазах ярость, тот отступил и распростерся перед ней ниц, после чего она обратилась ко мне, как будто нас просто перебили:

— Таковы мои распоряжения, капитан Олаф. Смотрите, не забудьте ни одного из них. Даже если этот самоуверенный евнух, что осмеливается появляться передо мной без зова, прикажет вам поступить по-иному, они остаются в силе. Сегодня я на некоторое время покидаю город и отправлюсь на воды. Вы не должны сопровождать меня из-за обязанностей, которые я возложила на вас здесь. Когда я возвращусь, то вызову вас. — И, зная, что Стаурациусу не видно ее с того места, где он пал ниц, она посмотрела на меня своими сверкающими глазами. В них заключалось то послание, в содержании которого у меня не могло быть никаких сомнений.

— Повинуюсь приказу, Августа, — произнес я, салютуя ей. — Пусть Августа возвращается здоровой, во всем великолепии и более красивой, чем…

— Идуна Прекрасная! — перебила меня она. — Капитан, вы свободны!

Я снова отсалютовал ей. Оставляя ее, я шел спиной вперед, делая остановку после каждых трех шагов, чтобы поклониться согласно дворцовому ритуалу. Эта процедура была довольно длительной, и, прежде чем достичь дверей, я еще услышал ее слова, обращенные к министру:

— Слушай ты, пес! Если ты еще раз осмелишься вломиться ко мне без спроса, ты сразу же потеряешь и свое место, и свою голову. Что это такое? Я не могу отдать секретное поручение офицеру без того, чтобы за мной не шпионили?! А теперь перестаньте пресмыкаться и ведите меня к этим персам, что подкупили вас!

Проходя мимо разодетых в шелка и усыпанных драгоценностями персов, которые ожидали в передней вместе со своими рабами и дарами, я направился к террасе дворца, выходившей к морю. Здесь я нашел Мартину, стоявшую, облокотившись на парапет.

— Вы носите жемчуг Августы, Олаф? — спросила она насмешливо, оглянувшись через плечо.

— Я — нет, — ответил я, останавливаясь рядом с ней.

— Ну, а я могу поклясться в обратном, так как он благоухает, и я, кажется, улавливаю его запах. Давно вы начали душить свою рыжую бороду царскими духами, Олаф? Если бы это сделала какая-либо женщина, все бы закончилось немилостью и изгнанием, но, возможно, капитана гвардии могут и простить.

— Я не употребляю духов, девочка, о чем вам хорошо известно. Но в этих помещениях и вправду можно задохнуться. И кроме того, их запах пристает к оружию.

— Да, но еще больше к волосам. Ну, что вам поручила хозяйка сегодня?

— Поручила охрану каких-то узников, Мартина.

— А! Вы еще не читали приказа по этому поводу? Когда прочтете, то узнаете, что отныне вы являетесь комендантом тюрьмы. Это высокая должность с большим окладом и почетным положением. Вы в большой милости, Олаф, и я надеюсь, что вы не забудете Мартину, так как именно я подсказала одному человеку мысль о том, чтобы дать вам это поручение, как единственному мужчине двора, которому можно доверять.

— Я не забываю друзей, Мартина, — проговорил я.

— Такова ваша репутация, Олаф. О! Какая дорога лежит у ваших ног! Но я почему-то уверена, что вы не пойдете по ней, так как вы слишком честный человек. Или же, если вы на эту дорогу ступите, то она вас приведет не к славе, а к могиле.

— Все бывает, Мартина. По правде сказать, могила — единственное спокойное место в Константинополе. Может быть, в ней одной и находится слава.

— Именно так говорим мы, христиане, и странно, что вы, нехристианин, верите в это же. О! — продолжала она. — Все мы не более чем притворщики и лжецы! Нас же Бог должен ненавидеть! Ну ладно, мне нужно идти и все приготовить к этой поездке на воды.

— И как долго вы там пробудете? — спросил я.

— Курс приема ванн длится месяц. Меньше этого срока не уйдет на то, чтобы очистить кожу Августы и вернуть ей стройные линии юности, в которых она начинает нуждаться, хотя, без сомнения, вы думаете иначе. Вы должны были сопровождать ее как офицер личной охраны ее императорского величества. Но, Олаф, возникли некоторые обстоятельства, заставившие назначить нового коменданта тюрьмы, где заключены цезарь и знатные люди. Я увидела в этом возможность для того, кто, несмотря на многолетнюю верную службу, совсем не продвинулся в чине и звании, и упомянула ваше имя, за которое Августа сразу же ухватилась. Говоря по правде, Олаф, я не была уверена, что вы захотите стать комендантом тюрьмы, — как и в том, что вам понравится быть капитаном гвардии на водах. Я права или ошиблась?

— Думаю, что вы правы, Мартина. Воды — праздное место, где люди заняты своими болезнями. Лучше я останусь здесь выполнять свой долг, Мартина… Могу я так называть вас?.. Вы хорошая и добрая женщина. Я буду молить всех богов, которым вы поклоняетесь, чтобы они благословили вас…

— И напрасно, Олаф, так как они этого никогда не сделают. Мне кажется, что они прокляли меня.

Внезапно она разразилась слезами и, повернувшись, ушла.

Я сам тоже был сбит с толку, ибо с трудом понимал многое из того, что происходило со мной в то утро. Почему Августа поцеловала меня? Я считал, что это была просто какая-то шутка императрицы. Все знали, что я держался в стороне от женщин, и ей могло прийти в голову узнать, что я буду делать, если она поцелует меня, а затем высмеять. Я слышал, что она уже подшучивала над другими таким образом.

Что ж, оставим свои сомнения до тех пор, пока Стаурациус, который всегда боялся, как бы новый фаворит не очутился между ним и властью, оформит мое дело. Я готов был благословлять его, но в тот момент, будучи мужчиной, проклинал. И затем — Мартина, маленькая смуглая Мартина, с добрым лицом и бдительными, похожими на бусинки глазами… Почему она так говорила со мной, а затем разразилась слезами?

Сомнения охватили меня, но, не будучи тщеславным, я отбросил их. Я не разбирался в происходящем, да и какой толк пытаться понять настроение и поступки женщины? Моим делом была война или, в данный момент, служба, имеющая отношение не к женщине, а к военным людям. Война вознесла меня на ту ступень, на которой я теперь находился, хотя и странно, что сейчас я не могу ничего вспомнить об этих войнах, стершихся в моей памяти. С войнами и сражениями я связывал свое будущее, так как считал себя не придворным, а солдатом, которого только крайние обстоятельства привели ко двору. Но теперь благодаря Мартине, по ее словам, или же по какому-то капризу императрицы я получил новое назначение, что было для меня важнее, чем мимолетные поцелуи. И мне необходимо уйти и прочесть полученное распоряжение.

Прочел его я в своей комнате, расположенной в стенах дворца. Оно было написано по-гречески, и читать его для меня было довольно трудным делом, я осваивал его достаточно долго…

Мартина была права. Меня назначили комендантом государственной тюрьмы с большими полномочиями, включавшими, при необходимости, решение вопроса о жизни и смерти людей. Кроме того, комендантство давало мне ранг генерала, с соответствующим окладом и другими привилегиями, которые я мог получить. Короче говоря, из капитана гвардии я внезапно превратился в человека с большим весом в Константинополе, с которым даже Стаурациус и ему подобные должны были считаться, в особенности по той причине, что под назначением стояла подпись императрицы.

Пока я рассуждал, что мне предпринять дальше, за крепостным валом раздался звук трубы и вошел воин из моего отряда, отсалютовав мне и сообщив, что меня вызывают. Я вышел и увидел перед собой блестящую группу людей, кланявшихся мне. Мне, мимо которого они вчера проходили, не замечая. Их предводитель, смуглый грек, выступил вперед и, обращаясь ко мне как к генералу, заявил, что он, согласно императорскому приказу, прибыл, чтобы сопровождать меня к месту службы, в тюрьму.

— В каком качестве? — спросил я, так как мне вдруг показалось, что Ирине могла прийти в голову какая-нибудь новая фантазия, что она могла отдать другое распоряжение.

— В качестве генерала и коменданта, — ответил он.

— Тогда проводите, — согласился я. — И следуйте позади меня. На том и заканчивается в моей памяти эта сцена.

Затем я вижу себя уже находящимся в каких-то величественных апартаментах, предоставленных коменданту. Тюрьма эта, расположенная неподалеку от Форума Константина, занимала большую площадь, включавшую в себя сад, где узникам разрешалось совершать прогулки. Он был окружен двойной стеной с внутренним и наружным рвами. Наружный ров был сухим, внутренний — наполнен водой. Здесь также были двойные ворота и рядом с ними — сторожевые башни. Кроме этого, я вспоминаю небольшой дворик, где стояли несколько столбов, у которых заключенных наказывали плетьми, и небольшую, но ужасную комнату, оборудованную чем-то вроде деревянной кровати, к которой привязывали приговоренных для совершения наказания — выкалывания глаз или отрезания языка. Перед этой комнатой находилось помещение, в котором приводились в исполнение смертные приговоры.

Узников было много, и не обыкновенных преступников, а людей, помещенных в тюрьму из государственных или религиозных соображений. Всего там было около сотни мужчин и несколько женщин, которых содержали отдельно. Кроме тюремщиков, здесь находились сотни охранников, днем и ночью. Все они были подчинены мне.

Не пробыл я в своей новой должности и трех дней, как убедился, что Ирина назначила меня сюда из самых лучших побуждений. Произошло это следующим образом. Большей части заключенных разрешалось получение передач с продуктами и вещами от друзей. Предполагалось, что все эти передачи проверяются дежурным тюремным офицером. Это правило, которым прежде часто пренебрегали, я восстановил вновь, в результате чего наткнулся на несколько любопытных открытий.

На третий день в тюрьму поступил великолепный дар — инжир для принцев и высших людей, шуринов Ирины и дядюшек юного императора Константина, ее сына. Этот инжир был пронесен мимо меня. Все проделывалось формально. И в этот момент вид одного из фруктов возбудил у меня подозрение. Я взял его и предложил тюремщику, несшему корзину. Он выглядел испуганным, отрицательно покачал головой и сказал:

— Генерал, я не притронусь к этим фруктам.

— Вот как, — ответил я. — Весьма странно, так как мне кажется, что вчера вы ели подобные фрукты.

— Да, генерал, — согласился он. — Это правда, вчера я их съел даже слишком много.

Не отвечая ему, я подошел к окну и бросил одну из фиг длиннохвостой ручной обезьяне, прикованной цепочкой к столбу во дворе. Она схватила плод и с жадностью его съела.

— Не уходите, приятель, — остановил я тюремщика, который попытался улизнуть, едва я повернулся к нему спиной. — У меня к вам есть одна просьба.

Некоторое время я беседовал с ним, одновременно наблюдая за обезьяной, и вскоре заметил, что той стало не по себе. Она принялась царапать себе живот и хныкать наподобие ребенка. Затем на ее губах появилась пена, она забилась в конвульсиях и через четверть часа (я следил по показаниям водяных часов) издохла.

— Кажется, этот инжир отравлен, приятель, — обратился я к тюремщику. — И поэтому ваше счастье, что вчера вы объелись фруктов. А теперь выкладывай, что тебе известно по этому поводу!

— Ничего, господин, — сначала отказался он, падая на колени. — Клянусь вам Христом, ничего. Я могу только догадываться. Эти фрукты были принесены одной женщиной, которую я видел однажды среди домашних людей Константина. И мне известно… — Он умолк.

— Что тебе известно, друг? Будет лучше, если ты быстренько расскажешь мне об этом, мне, которому здесь принадлежит вся власть.

— Мне известно, господин, и об этом знают во всем мире, что Константин был бы рад избавиться от этих своих дядюшек, которых он боится, хотя они и ослеплены по его приказу. Вот и все, что мне известно, я клянусь, что больше ничего не знаю…

— Возможно, до возвращения Августы ты вспомнишь чуть больше, — заключил я. — Поэтому я сейчас не стану тебя судить за происшедшее. Эй! Стража! Подойдите сюда!

Как только он услышал шаги солдат, спешивших на мой зов, этот человек рванулся к блюду с фруктами и, схватив плод инжира, сделал попытку запихнуть его в рот, но я в одно мгновение оказался рядом с ним, и через несколько секунд солдаты уже схватили его, а плод был отобран.

— Заприте этого человека в тюрьму понадежнее, — приказал я. — Обращайтесь с ним и кормите его хорошо, но обыщите как следует.

Следите также, чтобы он не причинил себе зла и чтобы ни с кем не мог разговаривать. Затем забудьте обо всей этой истории.

— Какое обвинение записать в регистрационной книге, генерал? — спросил офицер, отдавая честь.

— Обвинение в том, что он украл инжир, предназначенный цезарю и его братьям царственной крови, — ответил я и посмотрел в окно.

Он проследил за моим взглядом, увидел бездыханную обезьяну и вздрогнул.

— Все будет исполнено! — произнес офицер, и тюремщика увели. После его ухода я послал за тюремным врачом, которого с самого первого дня нашего знакомства знал как человека правдивого. Ничего ему не объясняя, я распорядился, чтобы он сберег фрукты, лежащие в корзине, а также чтобы он произвел вскрытие обезьяны и установил причину ее гибели.

Он поклонился и ушел, забрав инжир с собой. Вскоре он вернулся и показал мне разрезанные пополам плоды инжира. В середине их виднелись крупинки белого порошка.

— Что это? — поинтересовался я.

— Один из самых сильных смертельных ядов, которые мне известны, генерал. Взгляните: этот стебелек был вытащен, затем порошок вдули в середину плода через соломинку. После этого хвостик снова вставили на прежнее место.

— Ага! — сказал я. — Это умно, но не очень. Они перепутали эти хвостики. Я заметил, что у пурпурного плода инжира был хвостик от зеленого. Поэтому я и испытал его на обезьяне.

— А вы наблюдательны, генерал.

— Да, доктор, я стараюсь подмечать все. Этому я научился еще мальчиком, когда охотился у себя на севере. Там же я научился помалкивать, так как шум пугает преследуемых. Делайте то же и вы.

— Можете не опасаться в отношении этого, — заверил он меня и вышел, чтобы заняться обезьяной.

После его ухода я некоторое время размышлял. Затем встал и направился в тюремную церковь, точнее, на то место, с которого я мог бы видеть всех, находившихся в церкви, оставаясь при этом незамеченным. Эта церковка была расположена в мрачном подземелье, освещенном только масляными лампами, висевшими на колоннах и арках. Было воскресенье, и, когда я вошел через небольшую потайную дверцу, там как раз совершался обряд причастия нескольких заключенных.

По правде сказать, зрелище было весьма печальным, так как священником, отправляющим службу, был сам цезарь Никифор, самый старший из дядюшек императора, который сначала был посвящен в духовный сан, чтобы он не мог занять место на троне, а впоследствии ослеплен, о чем я уже рассказывал. Это был высокий бледный мужчина с нерешительными очертаниями рта и чуть заостренным подбородком. Его возраст был где-то между сорока пятью и пятьюдесятью, лицо обезображено до ужаса красными дырами на месте глаз. Все же, вопреки этому причиненному ему уродству, выбритой на макушке тонзуре, неуклюже сидевшему на нем расшитому тяжелому одеянию священника, несмотря на то что он заикался, произнося торжественные слова, обращенные к какой-то бедной жертве, в воздухе царила атмосфера благородства. Будучи слепым, он не видел причащаемого, и поэтому его руки были простерты к одному из своих братьев, тоже священнику. Его язык был отрезан, но он снова и снова что-то нечленораздельно бормотал, обращаясь к Никифору. Рядом с алтарем сидел, наблюдая за всем, монах с суровым лицом, духовник принцев и сановников, приставленный шпионить за ними.

Я проследил за всем ритуалом до конца, наблюдая этих несчастных, пытавшихся отыскать в таинствах своей веры единственное утешение, оставшееся им. Многие из них были невинны, не совершали никаких преступлений, кроме верности каким-либо идолам, политическим или религиозным. Они были жертвами, а не грешниками, и освободить их могла только смерть. И когда до меня дошел смысл виденного, я вспомнил слова Ирины, сказавшей, что весь мир кажется ей адом. И я теперь понял ее слова. В конце концов, будучи не в силах переносить это зрелище, я покинул свое тайное убежище и направился в садик за церковью. Здесь я оказался в окружении живой природы: у храма были цветы, заботливо выращенные руками узников, и пели птицы, гнездясь в ветвях деревьев. Чем были для них высокие стены, окружавшие тюрьму?

Я присел на скамью в тени, и через некоторое время, как я и предполагал, цезарь-священник и четверо его братьев пришли в сад. Двое из них вели слепого под руки, остальные двое — прильнули к ним, так как несчастные братья очень любили друг друга. Эти четверо с отрезанными языками что-то бормотали на ухо слепому. Они делали это снова и снова; когда тот не мог понять их или догадаться о смысле сказанного, он тихо переспрашивал говорившего, или же другие, видя, что он не понимает, пытались объяснить непонятное. О! Смотреть на эту картину без жалости было трудно, еще горше было слышать. Во мне поднялась ярость против императора и его советников, ради властолюбия совершивших подобное зверское злодеяние. Мало что я еще знал тогда, не знал, что вскоре он и сам разделит их судьбу, что материнская рука воздаст ему за все.

Но вдруг они заметили меня, сидевшего под деревьями, и защебетали, словно испуганные скворцы, пока наконец Никифор не понял их.

— О чем вы толкуете, дорогие братья? — спросил он. — Что вон там сидит новый комендант тюрьмы? Ну и что? Почему мы должны бояться его? Он здесь совсем недавно, но уже проявил доброту к нам. Кроме того, он человек с севера, а не вероломный грек. Мужчины севера храбры и честны. Однажды, когда я еще был принцем на свободе, один из них находился у меня на службе, и я очень его любил. Наш племянник, император, предлагал ему большую сумму, чтобы тот ослепил или убил меня, но он отказался и был уволен императором со службы. И он откровенно высказал свои мысли по этому поводу, моля своих языческих богов, чтобы они ниспослали Константину подобную же судьбу. Подведите меня к этому коменданту, я поговорю с ним.

Они подвели его ко мне, хотя и с опаской, и когда он был почти рядом, я встал и отсалютовал ему. И они снова защебетали своими изуродованными языками, пока он наконец не понял их и вспыхнул от удовольствия.

— Генерал Олаф, — обратился он ко мне, — благодарю вас за учтивость к бедному пленнику, позабытому Богом и безжалостно угнетаемому одним человеком. Генерал Олаф, хотя мое обещание и немногого стоит, но если я когда-нибудь снова приобрету власть, я не забуду вашу доброту, что была для меня приятней приветственных криков моих легионов в короткую пору моего могущества.

— Ваше высочество, — отвечал я, — что бы ни произошло, я буду помнить ваши слова, что мне дороже любой чести, дарованной императорами. А теперь, ваше высочество, я прошу ваших братьев оставить нас наедине, ибо я хотел бы поговорить только с вами.

Никифор сделал знак, и четверо его братьев, удивительно похожих на него, повиновались. С достоинством поклонившись мне, они отошли в сторону, оставив нас одних.

— Ваше высочество, — начал я, — должен вас предупредить, что у вас есть враги, о существовании которых вы, возможно, не подозреваете, а моей обязанностью здесь, возложенной на меня Августой на время своего отсутствия, является не притеснение, а защита вас и ваших родных.

Затем я подобно повествователю поведал ему историю с отравленным инжиром. Когда он услышал о ней, то слезы хлынули из его пустых глазниц и побежали по щекам.

— Это делает Константин, сын моего брата Льва, — сказал он. — И он не успокоится до тех пор, пока последний из нас не очутится в могиле.

— Он жесток, так как боится вас, ваше высочество. Говорят, что бояться вас его заставляет ваше честолюбие.

— Только однажды, генерал, это было правдой, — ответил принц. — Однажды по своей прямоте и глупости я добился власти, но это было давно. Теперь они сделали меня священником, и я жажду только покоя. Но разве мы с братьями можем его обрести, если, изувечив нас до такой степени, кое-кто еще желает использовать нас против императора? Должен вам сказать, что сама Ирина является тайной причиной всего этого. Это она должна была вознести нас с тем, чтобы впоследствии свергнуть и уничтожить.

— Я ее слуга, принц, и мог бы не слушать подобных разговоров, так как точно знаю, что сейчас она желает защитить вас от ваших врагов и с этой целью назначила меня комендантом, да, кажется, сделала это не напрасно. Если вы хотите жить и дальше, то советую вам и вашим братьям держаться в стороне от всяких интриг, быть внимательными к тому, что вы едите и пьете.

— У меня нет желания жить, генерал, — признался он. — О, я мог бы уже умереть!

— Не столь уж и трудно найти смерть, принц, — произнес я и покинул их.

Эти мои слова могли показаться грубыми, но не следует забывать, что я в то время был еще язычником, а не христианином. Видя перед собой одного из тех, кто достиг величия и был низвергнут с трона, видеть его жалующимся на свой удел, подобно капризному ребенку, и в то же время боящимся потребовать свободы, я одновременно испытывал, чувство и жалости, и презрения — поэтому-то я и произнес их, те слова.

И в течение всего дня они не выходили у меня из головы, так как я знал, как их следовало понимать, будь я на месте этого бедняги цезаря. Настолько беспокойными были мои думы об этих сказанных мной словах, что ночью, повинуясь какому-то порыву, я поднялся с ложа и решил посетить камеры, в которых содержались цезарь и его братья. В четырех из них было темно, а в камере Никифора горел свет. Я немного постоял под дверью, и сквозь замочную скважину до меня донеслись звуки молитвы и всхлипывания узника.

Я отошел от двери темницы, но, когда достиг конца длинного коридора, что-то побудило меня вернуться. Как будто чья-то невидимая рука повела меня в этот момент за собой. Я возвратился к двери камеры в тот момент, когда из-за нее донеслись какие-то звуки, отличные от тех, что слышались раньше, словно бы там кто-то задыхался. Я быстро отодвинул задвижку и открыл дверь своим ключом. И вот что я там увидел: к оконной решетке была привязана веревка, которую монахи обычно носят вместо пояса, а в ее петле находилась голова Никифора. Он висел в петле, изо всех сил стараясь освободиться. Его руки обхватили веревку над головой, так как хотя он и искал смерти, но в конце концов стал пытаться ее избежать. Таков был его характер. Однако самому ему спастись было уже невозможно, так как, когда я вошел в камеру, его рука сорвалась с веревки, туго обтянувшей его шею и душившей его.

Мой меч был со мной. Выхватив его, я одним ударом рассек веревку и подхватил падающего Никифора своими руками. Он был уже без сознания, но его шея не была сломана, и когда я брызнул ему в лицо водой, он задышал и вскоре пришел в себя.

— Что за шутки, ваше высочество? — спросил я его.

— Это та, которой вы меня научили, генерал, — ответил он, зажмурившись от боли. — Вы сказали, что смерть легко можно найти, и я стал жаждать ее, но в последний момент испугался. О! Когда я оттолкнул прочь этот стул, мои слепые глаза открылись, и я увидел пламя ада и руки дьяволов, хватающих мою душу, чтобы бросить ее туда. Благословляю вас за то, что спасли меня от этого огня. — И он, схватив мою руку, поцеловал ее.

— Не стоит меня благодарить, — сказал я. — Благодарите бога, которому вы поклоняетесь, так как мне кажется, что это он внушил мне мысль посетить вас ночью. Но поклянитесь мне этим самым богом, что вы не станете больше совершать подобных действий, потому что, если вы не дадите такой, вас закуют в кандалы.

Он поклялся мне своим Христом, что не станет этого делать, поклялся так пылко, что я был уверен: больше он не нарушит эту клятву. Затем я рассказал ему, как не смог заснуть из-за того, что мной овладел какой-то странный страх.

— О! — воскликнул он. — Без сомнения, сам Бог послал к вам ангела, чтобы спасти меня от самого страшного из грехов. Несомненно, это сделал Он, Бог, Который знает вас, хотя вы Его и не знаете!

После этого он упал на колени.

Отвязав от оконной решетки оставшийся конец веревки, я покинул его…

Я рассказываю сейчас об этой истории, так как она имеет прямое отношение к моей судьбе. Именно эти слова принца и заставили меня впервые заинтересоваться Христовой верой. И, конечно, если бы они никогда не были сказаны, я прожил бы остаток жизни и умер бы язычником. До сих пор я судил об этой вере по делам тех, кто ее проповедовал в Константинополе, и находил, что ей чего-то недостает. Теперь, однако, какая-то сила свыше своевременно направила меня в камеру Никифора, чтобы его спасти. Направила именно меня, который в случае смерти Никифора чувствовал бы себя виновным в ней. Могут сказать, что это не столь уж и важно, что лучше ему было бы умереть от своей руки или от руки убийцы. Кто может судить о тайных делах? Во всяком случае, не я. Несомненно, муки Никифора имеют какое-то назначение, как и все наши мучения. И он был оставлен в живых по причинам, известным только Творцу, но не человеку.

Здесь я должен добавить, что об этом несчастном цезаре и его родне я больше ничего не знаю. Смутно припоминается мне, что во время моей службы на тюрьму было совершено какое-то нападение со стороны тех, кто добивался смерти принцев, но я раскрыл заговор с помощью тюремщика, попавшегося мне с отравленными фигами, и легко разгромил этот заговор, за что удостоился похвалы Ирины и ее министров.

Если все было так, то никто и нигде не упоминает о том заговоре сейчас. Говорили также, что некоторое время спустя толпа притащила всех принцев во главе с Никифором в храм святой Софии и провозгласила его императором. Но их всех снова схватили, и в конце концов все они отправились к праотцам, исчезнув из поля зрения людей.

Успокой, Господи, их измученные души! Они страдали от людей больше, чем сами грешили!

Глава 9

МАТЬ И СЫН
Следующая сцена из моей византийской жизни, которую я вижу, происходит в величественном круглом здании, переполненном священнослужителями в епископских одеяниях. Некоторые из них увенчаны митрами, каждый окружен свитой, состоящей в основном из прислуживавших им монахов.

Шел какой-то религиозный диспут, больше походивший, пожалуй, на перебранку. Темой спора был вопрос, следовало ли поклоняться иконам в церкви. Он был яростным, этот диспут. Одна из сторон называлась иконоборцами, к ней принадлежали те, кто не обожествлял образа, другую же, насколько мне помнится, называли иконопоклонниками, или ортодоксами, хотя в последнем я не совсем уверен. Прения стали столь неистовыми, что мне, генералу и коменданту тюрьмы, было приказано позаботиться о тем, чтобы предотвратить насилие. Начала происходившего не помню, но хорошо помню иконопоклонников, партию, к которой принадлежала и сама императрица Ирина. Эта партия повсюду имела свои светские общины, и ее аргументы в споре с противниками казались мне неубедительными. Иконопоклонники прибегли к насилию.

После этого последовала большая суматоха, в которой приняли участие и зрители. Страшный же вид был у этих священников и их приверженцев, напавших на своих противников и бьющих их всем, что попало под руку, даже посохом! Чудесное зрелище: слуги Христовы колотят друг друга священными жезлами!

Партия, защищающая поклонение иконам, более многочисленная, имела больше приверженцев. Поэтому те, кто придерживался противоположных взглядов, были сокрушены. Некоторые — вытащены на улицу и убиты толпой, поджидавшей здесь исхода сражения, других ранили, несмотря на то что я и охрана пытались сделать все возможное, чтобы их защитить. Среди иконоборцев обращал на себя внимание старик из Египта с нежным лицом и длинной бородой, один из епископов, по имени Бернабас. Он коротко выступил в дебатах, длившихся несколько дней, и, когда он говорил, его слова отличались особой добротой и милосердием. Но тем не менее представители партии, отстаивавшейсвятость икон, возненавидели его, и, когда началась финальная схватка, некоторые бросились на Бернабаса. Какой-то мускулистый темноглазый епископ — по-моему, Антиох — двинулся на Бернабаса и прежде, чем я смог оттолкнуть нападающего, обрушил на его голову отделанный драгоценностями посох. Одновременно другие священники разорвали его мантию от шеи до плеч и плевали ему в лицо.

Наконец бунт был подавлен, мертвых унесли, а я получил приказ конвоировать Бернабаса в тюрьму, если он окажется жив, вместе с некоторыми другими лицами, о которых я сейчас ничего не могу вспомнить. Я доставил его в тюрьму и там с помощью тюремного врача — того самого, которому я давал на исследование отравленный инжир, — вернул епископа к жизни и восстановил его здоровье.

Болезнь Бернабаса оказалась длительной, так как один удар сильно покалечил его, и, пока он поправлялся, мы с ним часто и о многом беседовали. В беседах выяснилось, что этот человек с очень приятным и честным характером — выходец из Британии, что его отец (или дед) — датчанин, и это сразу же связало нас. В юности он тоже служил солдатом. Потом, будучи взятым в плен в какой-то войне, он попал в Италию, где и был посвящен в сан как священник Римской церкви. Впоследствии его послали миссионером в Египет, где назначили настоятелем монастыря, и в конце концов на церковных выборах он получил сан епископа. Но Бернабас не забыл родной датский язык, и поэтому мы могли беседовать на нем.

Мне кажется, что с той ночи, когда цезарь сделал попытку повеситься, я заинтересовался христианством, достал и изучил Библию и оказался в состоянии обсуждать религиозные вопросы с епископом Бернабасом. Я не помню ни одного аргумента, которые мы тогда приводили в своих беседах, кроме одного: я заявил ему, что хотя дерево и кажется хорошим, его плоды могут быть отвратительными, и в качестве примера я привел ему ту ужасную драку, в которой он едва не был убит, причем не простым смертным, а одним из высших лиц христианской церкви.

Он ответил, что подобное должно происходить, что Христос сам сказал: «я пришел не с миром, но с мечом», и что только с помощью войны и борьбы можно добиться правды. «Дух всегда был добрым и высоким, а плоть — всегда низкой, — добавил он. — Все эти дела от плоти, которая исчезает, но дух же остается чистым и бессмертным…»

В конце концов под влиянием святого Бернабаса (впоследствии он был убит последователями лжепророка Магомета) я стал христианином, новым человеком. Теперь я понял, чье благоволение придало мне смелости предложить открытый бой языческому богу Одину и ниспровергнуть его. Также я понял, откуда исходит свет, который я искал многие годы. Да, этот свет, который я хранил в своей груди, служил мне путеводной звездой в жизни и смерти.

И вот пришел день, когда мой любимый епископ Бернабас, не признававший проволочек в святом деле, окрестил меня в своей камере водой, взятой из его сосуда для питья, и потребовал, чтобы я сделал первое признание в этом, как только позволят обстоятельства.

Это произошло как раз в то время, когда Ирина вернулась с вод. Я ей послал письменный отчет обо всем происшедшем со времени назначения меня комендантом. Я просил также разрешения оставить свой пост, так как он не подходил мне.

Несколькими днями позже, когда я сидел в своей комнате в тюрьме и писал бумагу, касающуюся заключенного, который умер, охранник у ворот сообщил, что меня желает видеть посланец Августы. Я приказал ввести посланца, и он сразу же вошел в помещение. Оказалось, что это не камергер или евнух, а женщина, закутанная в темный плащ. Когда охранник вышел, захлопнув за собой дверь, она сбросила с себя плащ, и я увидел, что моим посетителем была Мартина, любимая фрейлина императрицы. Мы тепло приветствовали друг друга, так как всегда были хорошими друзьями, и я спросил, какие у нее новости.

— Мои новости заключаются в том, что воды были полезны для Августы, Олаф. Она потеряла несколько фунтов веса, а ее кожа сейчас подобна коже маленького ребенка.

— Да будет здорова Августа! — смеясь, ответил я. — Но ведь вы сюда пришли не для того, чтобы рассказать мне о состоянии кожи императрицы? Что же дальше, Мартина?

— А вот что, Олаф. Ирина сама прочла ваш рапорт, что она делает редко. Она сказала, что ей захотелось посмотреть, умеете ли вы писать по-гречески, и осталась очень довольна вашим рапортом. Императрица объявила Стаурациусу в моем присутствии, что поступила мудро, назначив вас на этот пост на время своего отсутствия в городе, так как благодаря этому спасла жизнь цезаря и его братьев, а она пока желает, чтобы они были живы, — по крайней мере, в настоящее время. Она согласна с вашей просьбой и освободит вас от этой должности, как только будет подобран новый комендант. А вам надлежит явиться для охраны ее особы. Ваш же ранг генерала утверждается окончательно.

— Это добрые новости, Мартина, настолько добрые, что хотелось бы знать, где спрятано жало у этой пчелки.

— Вы это очень скоро узнаете, Олаф. Единственное, о чем я могу предупредить вас, — это о жале ревности. Такая карьера, как ваша, уже привлекает к вам взгляды окружающих, и не все они исполнены любви и доброжелательности.

Я кивнул, и она продолжала:

— Тем не менее, кажется, ваша звезда сейчас сверкает очень ярко. Почти с уверенностью можно утверждать, что Августа поклоняется ей, по крайней мере, она много говорит со мной о вас и несколько раз была уже готова послать за вами с вод. Конечно, это не было связано с государственными интересами и вашими донесениями. Мне так кажется.

— А-а! — сказал я. — Теперь, думаю, я уже начинаю чувствовать жало этой пчелки.

— У пчелки другое жало! Нет! Вы, конечно, хотели сказать, что чувствуете аромат цветов на холме Иды. Значит, Олаф, если бы я была вашим врагом, каким, полагаю, я стану в один прекрасный момент, так как часто мы учимся ненавидеть тех, кого слишком… кто нам слишком нравится… Так вот, если бы я была вашим врагом, то ваша голова и плечи уже могли бы говорить друг другу «до свидания!» после таких слов, как ваши.

— Возможно, Мартина. И если бы так случилось, то не знаю, настолько ли все это так важно для меня… теперь.

— Настолько ли важно? И это говорите вы, галопом скачущий по дороге Судьбы к храму Славы в одной колеснице с императрицей?! Вы что, Олаф, сошли с ума? Или с вами происходит и то и другое одновременно? И что вы имели в виду, говоря «теперь»? Олаф, с вами что-то происходит с тех пор, как я видела вас в последний раз. Вы что, влюбились в какую-нибудь прелестную узницу в этой отвратительной тюрьме и были отвергнуты? Такой увалень, как вы, может получить отказ даже от пленницы, которую он держит в собственных руках. Ей-Богу, вы необычайный человек!

— Да, Мартина, кое-что со мной случилось. Я стал христианином.

— О, Олаф, теперь-то и я вижу, что вы не дурак, как я считала, а, наоборот, очень умны. Потому что только вчера Августа сказала мне (это произошло после того, как она прочла ваш рапорт), что если бы вы были христианином, она подумала бы, как дальше возвысить вас. Но так как он остается одним из самых упрямых язычников, говорит она, то это не удастся сделать без больших хлопот.

— Теперь я желал бы только одного: самому быть христианином и оставаться язычником для других, — отозвался я, нахмурившись, — хотя, увы! Этого желания могло бы и не быть, Мартина, вы не поняли, что это случилось не по тем причинам, о которых вы подумали. Я целовал крест не ради карьеры, а для того лишь, чтобы служить ему.

— Клянусь всеми святыми! В следующий раз вы можете пойти дальше и выбрить себе тонзуру! Но вряд ли и это вас устроит! — воскликнула она. — Помните, что если дела пойдут слишком… трудно, священником вы всегда успеете стать, Олаф. Только в этом случае вы должны будете отказаться от поисков той особы, которая где-то носит вторую половину ожерелья. Я имею в виду не поддельную половину, которая находится у Ирины, а настоящую! Я знаю всю вашу историю, а также все об Идуне Прекрасной. Одна высокопоставленная персона рассказала мне ее, да и вы сами, не сознавая того, часто делали то же самое, так как вы не тот человек, который может долго хранить в себе тайну. Пусть все ангелы-хранители помогают этой женщине с ожерельем, если она когда-нибудь повстречается с некоей другой особой, имени которой я не назову. И затем, почему вы столь многословны? Вы что, учитесь читать проповеди? Если вы собираетесь стать монахом, Олаф, то вам придется оставить и такое дело, как участие в войнах и битвах, кроме тех, одну из которых вы однажды видели в церковном храме. Господи! Вот бы вид был у вас, когда бы вы молотили другого епископа кривым посохом после дискуссии об иконах и Двух Сущностях! Мне было бы жалко этого епископа. Но вы не сказали, кто же вас обратил в христианство?

— Бернабас Египетский, — ответил я.

— О! А я думала, что это была какая-нибудь святая. В этом случае ваша история была бы интересней для двора. Что ж, наша госпожа-императрица не любит Бернабаса, так как тому не нравятся иконы. И это может быть жалом у той пчелки. Но, возможно, она простит его ради вас. Вы же должны боготворить иконы!..

— К чему волноваться из-за икон? Есть духовное начало, в которое я верю, а остальное — ничто!

— Вы — прямой человек, как и во всем остальном, Олаф. Поэтому вы прыгаете дальше, чем можете видеть. Ну да ладно, будьте только осторожны и не говорите ничего об иконах, ни хорошего, ни плохого. Раз они ничего не значат для вас, то какая разница, есть они здесь или их нет? Оставьте их слепым глазам и неразумным головам. А теперь я должна уйти, так как не могу больше слушать вашу болтовню. О! Я забыла о своем поручении. Августа приказала вам посетить ее сегодня вечером, сразу же после ужина. Слушайте и повинуйтесь!

Передав это поручение с таким видом, будто дело шло, по крайней мере, о тюремном заключении или чем-то еще более худшем, она накинула на себя плащ и, бросив на меня любопытствующий взгляд, открыла дверь и вышла.

В назначенный час или, точнее, чуть раньше я прибыл в личные императорские покои. Очевидно, меня ждали, ибо одна из фрейлин, увидев меня, поклонилась и велела присесть, затем оставила приемную. Вскоре дверь открылась, и в нее вошла Мартина, одетая в белое платье.

— Вы пришли рановато, Олаф, — сказала она. — Подобно любовнику, жаждущему свидания. Что ж, всегда благоразумно встретить удачливую судьбу на полпути. Но почему вы пришли во всеоружии? Не принято, чтобы в этот час императрицу навещали в таком виде. И, кроме того, вы сейчас не на посту.

— Я полагал, что вызван по служебным делам и что сейчас нахожусь при исполнении своих обязанностей, Мартина.

— Значит, вы ошиблись, как всегда; снимите с себя все это оружие и доспехи. Императрица говорит, что от одного вида оружия после ужина она чувствует смертельный холод. Я сказала: снимите все! Я должна помочь вам?

После того как я снял кольчугу, я остался одетым в простую голубую тунику и штаны.

— Вы хотите, чтобы я предстал перед императрицей в таком виде? — спросил я.

Ничего не ответив, она хлопнула в ладоши и позвала евнуха, который кивнул ей, получив какое-то приказание. Он вышел и вскоре вернулся с чудесной шелковой одеждой, расшитой золотом, подобной той, какую высокотитулованные люди надевают на праздники. Костюм был мне как раз впору, словно его сшили специально для меня. Я надел его, хотя мне и хотелось им еще полюбоваться. Мартина предложила мне снять меч, но я отказался, заявив:

— Пока на этот счет не будет специального приказания императрицы, я и мой меч — мы не расстанемся.

— Ну что ж, Олаф, она ничего не говорила в отношении меча, так что можете пока оставить его. Единственное, что она сказала, так это то, чтобы ваш костюм по цвету гармонировал с ожерельем, которое вы носите. Она не терпит, когда цвета не соответствуют один другому, особенно при свете ламп.

— Так кто же я, по-вашему? — сердито спросил я. — Мужчина или животное, которое убивают перед тем, как принести в жертву?

— Фи, Олаф, вы еще помните ваши языческие обряды? Не забывайте, что вы теперь христианин, умоляю вас.

— Благодарю вас, что напомнили мне об этом, — сказал я, и в этот момент другая фрейлина, поспешно войдя в комнату, потребовала, чтобы я следовал за ней.

— Удачи вам, Олаф, — пожелала мне Мартина, когда я проходил мимо нее. — Непременно позже расскажете мне все новости или же сделаете это завтра.

Фрейлина проводила меня не в холл для аудиенций, а в личную столовую императрицы. Здесь, откинувшись по древнеримской моде на кушетке, стоявшей с другой стороны узкого столика, уставленного фруктами и графинами с греческим вином, сидели два величайших создания мира: Августа Ирина и Август Константин, ее сын.

Она была одета восхитительно: в длинное платье из белого шелка с накинутой поверх него мантией из красивого императорского пурпура. Я заметил на ее великолепной груди ожерелье из изумрудных жуков, разделенных золотыми раковинами, скопированное с моего ожерелья. На своих прелестных волосах, которые низко опускались на лоб и разделялись пробором посредине, она носила золотую диадему, в которой тоже сверкали изумруды, подобные жукам на ожерелье. На Августе Константине была праздничная одежда цезарей, также прикрытая пурпурной мантией. Его лицо казалось грубоватым, взгляд — глуповато-юным. Он был темноволосым, как его отец и дядя, но с голубыми глазами и недобрым взглядом. По его пылающему лицу я понял, что он изрядно выпил вина, а по угрюмо сжатому рту — что он, как обычно, уже успел поссориться со своей матерью.

Я остановился у края стола и отсалютовал вначале императрице, затем императору.

— Кто это? — осведомился он, посмотрев на меня.

— Генерал Олаф, из моей охраны, — пояснила она. — Комендант государственной тюрьмы. Помните, вы пожелали, чтобы я послала за ним для решения вопроса, о котором мы спорили.

— Ах да! Ну что ж, генерал Олаф, страж моей матери, не объясните ли вы, почему вы вначале салютовали Августе, а лишь затем мне, Августу?

— Ваше императорское величество, — смиренно ответил я. — Я не знаток здешних правил в этом отношении, но в той стране, где я воспитывался, меня учили, что если я вижу сидящих рядом мужчину и женщину, я должен поклониться сначала женщине, затем — мужчине.

— Хорошо сказано! — воскликнула императрица, захлопав в ладоши, но император изрек:

— Несомненно, этому вас научила ваша мать, а не отец. В следующий раз, когда будете входить в императорские покои, будьте любезны не забывать об этом. И помните: император и императрица — не просто мужчина и женщина.

— Ваше императорское величество, — обратился я к нему. — Как вы приказали, я буду помнить, что император и императрица — не просто мужчина и женщина, а Император и Императрица.

Сначала от этих слов Август начал было морщиться, но, внезапно изменив намерение, рассмеялся, как и его мать. Он наполнил вином золотую чашу и, протянув ее мне, проговорил:

— Выпей это, солдат, за нас, так как только после этого, возможно, наши умы станут лучше понимать один другой.

Я поднял чашу и, держа ее в руке, произнес:

— Я пью за ваши императорские величества, сияющие над миром, подобно двум звездам на небе. Слава вашим величествам! — И я выпил вино, но не до конца.

— А ты умен! — прорычал Август. — Что ж, возьми эту чашу, ты заслужил ее. Но вначале осуши ее, ты ведь только омочил в ней свои губы. Ты что, боишься, что в ней яд, как в тех фруктах, о которых мне рассказывали? А может быть, и в этих? — И он показал на столик у стены, на котором стоял стеклянный кувшин с точно такими же плодами инжира, какие были посланы в тюрьму принцам.

— Чаша, которую вам дали, моя, — перебила его Ирина. — Но мой слуга с благодарностью принимает этот дар, который будет доставлен ему на дом.

— Солдат не нуждается в подобных игрушках, ваше императорское величество, — начал было я, но в это время Константин, проглотив еще одну порцию крепкого вина, сердито прервал меня:

— Могу и не дарить эту чашу, но ты еще попросишь меня об этом. Меня, которому принадлежит империя и все ее богатства!

И, схватив чашу, он швырнул ее на пол, разлив вино, чему я, желавший сохранить голову трезвой, был искренне рад.

— Дело сделано, — продолжал он с пьяной яростью. — Достойно ли торговаться цезарю из-за куска золота, подобно меняле в его лавке? Подайте мне эти фиги, я еще должен решить вопрос о яде!

Я поднял кувшин с фигами и, поклонившись, поставил его перед ним. Я был уверен, что это те самые фрукты, так как на стекле еще сохранилась моя собственная бирка с пометкой, а также с подписью врача. Я срезал печать на пергаменте, натянутом на горлышко кувшина.

— Теперь, Олаф, слушай, — сказал он. — Это правда, что я приказал послать фрукты дураку-цезарю, своему дядьке, потому что в последний раз, когда я его видел, он сам молил меня об этом, и я захотел сделать ему приятное, но то, что будто бы я велел отравить фрукты, как утверждает моя мать, — это ложь, и, возможно, Господь накажет язык, проговоривший подобное. Я вам докажу, что это ложь! — И, храбро погрузив руку в кувшин, он вытащил оттуда две фиги. — Значит, — спросил он, подбрасывая фрукты, — ваш генерал Олаф утверждает, что это те самые фиги, посланные цезарю? Так, Олаф?

— Да, господин, — откликнулся я, — они были положены в кувшин в моем присутствии и опечатаны моей печатью.

— Отлично! Эти фиги были посланы мной, и Олаф заявляет, что они отравлены. Я докажу ему и вам, мать, что они не отравлены, тем, что сам съем одну из них.

Теперь я смотрел на Августу, но она сидела молча, с руками, сложенными на груди, а ее красивое лицо обрело каменное выражение.

Константин поднес фиги ко рту. Я снова взглянул на Августу: она по-прежнему сидела подобно статуе, и мне вдруг пришло в голову, что это в ее интересах — позволить опьяненному мужчине съесть фигу из кувшина. И я решил действовать.

— Августус, — обратился я к нему. — Не следует трогать эти фрукты. — И, подойдя к Константину, я забрал фиги из его рук.

Он вскочил на ноги и стал оскорблять меня.

— Ты, сторожевой пес с Севера! — орал он. — И ты осмеливаешься говорить императору, что он должен, а чего не должен трогать? Клянусь всеми иконами своей матери, я тебя прикажу выпороть на площади.

— Этого вы никогда не сделаете, — ответил я, в то время как моя гордая кровь закипела от подобного оскорбления. — Я говорю вам, ваше императорское величество, — продолжал я, удерживая готовые сорваться с языка резкие выражения, — что эти фиги отравлены.

— А я говорю, что ты лжешь, ты — языческий дикарь! Смотри! Или ты сделаешь это, или я! И тогда ты узнаешь, кто из нас говорит правду, ты или же я. А теперь — повинуйся или, клянусь Христом, завтра ты станешь короче на голову!

— Августусу угодно грозить мне, но в этом нет необходимости, — заметил я. — Но если я съем фигу, то поклянется ли Августус не трогать больше ни одной из оставшихся?

— Да, — согласился он, икая, — так как тогда я буду знать правду. А ради правды я и живу, хотя, — добавил он, — я ее еще не нашел.

— А если я не стану есть, то не переменит ли Августус своего намерения?

— Клянусь святой кровью, нет! Я съем их целую дюжину. Я не позволю оскорблять себя женщине и варвару. Ешьте, иначе начну я.

— Хорошо, ваше императорское величество. Пусть лучше сегодня утром умрет варвар, чем мир потеряет своего великолепного императора. Я съем этот плод, и тогда вам станет ясно, что могло произойти с вами, императором; возможно, что моя кровь ляжет грузом на вашу душу. Кровь, которую я отдаю, спасая вашу жизнь!

С этими словами я поднес фигу ко рту. Но, прежде чем я успел прикоснуться к ней, быстрым движением, подобным тому, с каким пантера прыгает на свою жертву, Ирина вскочила с кушетки и выбила ее из моей руки.

— Ну что вы за существо, — сказала она, — если заставляете этого храброго человека отравить себя, чтобы он мог спасти вашу бесценную жизнь! О Господи! Что же я сделала, что должна была дать жизнь такому негодяю? Кто бы ни отравил эти фиги, они же отравлены, что уже доказано и может быть доказано снова. Я говорю вам, что если бы Олаф попробовал сейчас одну из них, он был бы уже мертв или умирал.

Константин выпил еще один кубок вина, который неожиданно на мгновение отрезвил его.

— Я нахожу это странным, — проговорил он с усилием. — Вы, моя мать, готовы были позволить мне съесть этот плод, который отравлен, по вашему заявлению, то есть кое-что по этому поводу вам известно. Но когда генерал Олаф предложил съесть его вместо меня, вы вырываете плод из его рук, как он сам сделал это со мной. И еще одно обстоятельство, не менее странное. Этот Олаф, заявивший, что фрукты отравлены, предлагает съесть один из них, если я дам обещание не трогать их. А это значит, что если он прав, то он предлагает отдать свою жизнь вместо моей. Я же для него ничего не сделал, кроме того, что обозвал его крепкими словами. А так как он ваш слуга, то ему нечего ожидать от меня, если я в конце концов одержу над вами победу в борьбе за власти. Теперь много говорят о чудаках, но такого я еще не видывал. Или Олаф — лжец, или же он — великий человек и святой. Он говорит, мне рассказывали, что обезьяна, съевшая принесенную в тюрьму фигу, издохла. Что ж, раньше мне это не приходило в голову, но и здесь, во дворце, немало обезьян. Давайте же решим вопрос испытанием и выясним, что за штучка этот Олаф.

На столе стоял серебряный колокольчик, и, пока он говорил, я взял его и позвонил. Вошла фрейлина, и ей был отдан приказ привести обезьяну. Она удалилась, и скоро прибыли смотритель и его обезьяна. Это было крупное животное из породы бабуинов, хорошо известное всему дворцу своими шалостями.

Войдя по команде человека, приведшего ее, обезьяна поклонилась всем нам.

— Дайте животному вот это, — император протянул смотрителю несколько фиг.

Обезьяна взяла фиги и, понюхав их, отложила в сторону. Тогда смотритель покормил ее какими-то засахаренными фруктами, которые она ловила и поедала. Наконец, когда ее подозрительность несколько уменьшилась, он бросил ей одну из фиг, которую она тоже проглотила, не сомневаясь, что это засахаренный плод. Через пару минут она стала проявлять признаки недомогания и вскоре умерла в конвульсиях.

— А теперь вы верите, мой сын? — спросила Ирина.

— Да, — ответил он. — Я верю, что в Константинополе есть святой. Господин святой, я салютую вам! Вы спасли мою жизнь и, если все выйдет по-моему, жизнь вашего святого собрата! И я спасу вашу жизнь, хотя вы и служите моей матери.

Договорив это, он выпил еще один кубок вина и, шатаясь, вышел из комнаты.

Смотритель по знаку Ирины поднял свою мертвую обезьяну и тоже оставил помещение, сотрясаясь в рыданиях, ибо он очень любил это животное.

Глава 10

ОЛАФ ПРЕДЛАГАЕТ СВОЙ МЕЧ
Мы с Ириной остались одни в этом чудесном месте, за столом, на котором стояли вина и кувшин с отравленными фигами. Погнутая золотая чаша лежала на мраморном полу.

Императрица сидела на кушетке, с некоторым изумлением глядя на меня, я же стоял перед ней, полный внимания, как и положено солдату на своем посту.

— Удивляюсь, почему он не послал за кем-нибудь из моих слуг, чтобы те попробовали эти фиги… За Стаурациусом, например… — проговорила она задумчиво, затем чуть слышно рассмеялась. — Да, если бы он сделал это, мне пришлось бы пожалеть кое о чем большем, нежели эта обезьяна, которую я иногда сама кормила. Это было искреннее животное, единственное существо, которое не вытирало пыль у ног Августуса. О! Теперь мне припоминается, что он всегда ее ненавидел, так как, будучи ребенком, он имел дурную привычку дразнить обезьяну палкой, подходя к ней на длину ее цепочки, и бил ее. Но однажды, когда он подошел чуть поближе, она его схватила, ударила по щеке и вырвала у него клок волос. Еще тогда он хотел это сделать. И так и не забыл об этом. Он никогда не забывает то, что ненавидит. Вот почему, значит, он послал за этим бедным животным.

— Августа должна вспомнить, Августус не знал, что фиги были отравлены.

— Августа уверена: Августус знал достаточно хорошо, что эти фиги были отравлены, — во всяком случае, с того момента, когда я выбила одну из ваших губ, Олаф. Что ж, теперь у меня еще более жестокий враг, чем был раньше. Вот и все. Говорят, что по законам природы мать и сын должны любить друг друга. Но это ложь! Еще с того момента, когда он был совсем крошечным, я ненавидела этого изверга, хотя моя ненависть не составляла и половины его ненависти ко мне. Вы думаете про себя, что все это потому, что наши стремления столкнулись подобно мечам и из этого возникло пламя ненависти. Это не так. Эта ненависть врожденная, она придет к концу лишь тогда, когда один из нас падет мертвым от руки другого.

— Ваши слова ужасны, Августа.

— Но все же это правда, а правда в Византии всегда ужасна. Олаф, возьмите эти фрукты с ядом и положите их в ящик вон того стола, заприте его, а ключ храните у себя, так как иначе они смогут отравить других неповинных животных.

Я исполнил приказ и вернулся. Она взглянула на меня и сказала:

— Я устала все время видеть вас здесь стоящим, словно статуя римского бога Марса, с мечом, наполовину спрятанным под платьем. И я ненавижу этот зал, запах Константина, его напитки и слова лжи. О! Он отвратителен, и за мои грехи Бог сделал меня его матерью, если только он не был подменен при рождении, как мне в свое время говорили, но я не смогла тогда это доказать. Дайте мне вашу руку и помогите подняться. Вот так, благодарю вас. Теперь следуйте за мной. Мы посидим немного в моей комнате, единственном месте, где я могу себя чувствовать счастливой, поскольку император там никогда не появляется. Нет, мы будем беседовать не о служебных делах. Вам нет нужды устанавливать дополнительную охрану или же изменять посты этой ночью. Есть одно секретное дело, по которому я бы хотела с вами посоветоваться.

Она направилась к выходу, и я последовал за ней, проходя через двери, открывавшиеся таинственным образом при ее приближении и так же закрывавшиеся. Вскоре я очутился в небольшой полуосвещенной комнате, в которой до этого никогда не бывал. Место было прекрасным, все вокруг благоухало. В углу комнаты стояла статуя, изображавшая Венеру, целующую Купидона, который обнимал ее одним крылом. В открытое окно виднелись сверкающая луна и дивный сад и слышались звуки волн, набегавших на берег.

Двойные двери были закрыты и, насколько я понял, заперты. Ирина собственноручно задернула занавеси на них. Возле открытого окна, не имеющего балкона, стояла кушетка.

— Садитесь сюда, Олаф, — пригласила она, — и давайте без церемоний, мы здесь только мужчина и женщина.

Я повиновался и сел в то время, как она возилась с занавесями. Затем она подошла и тоже села на кушетку.

— Олаф, — произнесла она после того, как некоторое время смотрела на меня, как мне показалось, довольно странным взглядом, и при этом краска то появлялась, то исчезала на ее лице. И в этом лунном свете она казалась совсем юной и изумительно прекрасной. — Олаф, вы очень храбрый человек.

— Вам служат сотни еще более храбрых, императрица. Трусов в солдаты не берут.

— Я могла бы вам рассказать другую историю, Олаф, но я говорила не об этом роде храбрости. Я имела в виду то, что заставило вас предложить съесть отравленную фигу вместо Константина. Почему вы это сделали? Это действительно правда, что он после происшедшего вспомнит этот случай с пользой для вас, так как могу сказать о нем, что он не забывает спасших его, так же как и тех, кто нанес ему вред. Но если бы вы съели тот плод, вы бы умерли. И как он в этом случае мог вознаградить вас?

— Императрица, когда я давал клятву при поступлении на службу, я клялся охранять вас обоих даже ценой своей жизни. Я просто выполнял присягу, вот и все.

— Вы — необыкновенно отважный человек, если так строго понимаете свою присягу. Если вы готовы на многое для того, кто для вас ничего не значит, кто никогда не отблагодарит вас за это хорошей суммой в золоте, то что же вы, должно быть, сделаете для того, кого любите!

— Я мог бы предложить в этом случае тоже только одну жизнь, что еще я могу отдать?

— Кто-то мне рассказывал (им могли быть и вы сами, Олаф), что однажды вы совершили большее, бросив вызов своему языческому богу. Вы сокрушили этого бога ради того, кого вы любили. Мне говорили, что ради мужчины, но я этому не верю. Несомненно, вы отважились на такое ради Идуны Прекрасной, о которой вы мне рассказывали и которую, как мне кажется, вы не можете забыть, хотя она и была вам неверна. Говорят, лучший способ удержать любовь — быть неверным тому, кого любишь. Это правда, я верю, — с горечью проговорила она.

— Вы ошибаетесь, императрица! Я должен был отомстить Одину за жизнь Стейнара, своего молочного брата, которого он принял в жертву. За это я его вызвал на поединок и своим мечом разрубил на куски его священную статую. За Стейнара, которого она, Идуна, предала так же, как предала меня, принеся ему смерть, а мне — позор.

— Но все же, не будь этой Идуны, вы бы никогда не вступили в схватку с великим богом Севера, не навлекли бы на себя проклятие. О, Олаф, эти боги существуют, но имя им — дьяволы!

— Существует ли Один или нет, я не боюсь его проклятия, императрица!

— Все же в конце концов он найдет вас, мне так кажется. Видите ли, языческая кровь еще течет в моих жилах, и я, христианка, не пренебрегаю ни одним из великих богов Греции и Рима. Пусть этим занимаются священники. Вы не испытываете ничего подобного, Олаф?

— Об этом я не думал вовсе с тех пор, как отрубил голову Одину и ушел оттуда невредимый.

— Тогда вы мужчина в моем вкусе, Олаф.

Она замолчала, глядя на меня еще более странно, чем прежде, пока я не стал смотреть на море, желая в этот момент оказаться там или где угодно, но только подальше от этой властной и привлекательной женщины, которой я поклялся повиноваться во всем.

— Олаф, — произнесла она наконец. — Вы хорошо мне служили в последнее время. Хотите ли вы получить какую-нибудь награду, а если хотите, то какую именно? В состоянии ли я дать вам все, что вы пожелаете? Кроме, — добавила она поспешно, — такого дара, который позволил бы вам покинуть Константинополь… и меня. Все остальное, я думаю, смогу сделать.

— Да, Августа, — ответил я, все еще глядя на море. — Вон там, в тюрьме, находится старый епископ по имени Бернабас Египетский, на которого в храме напали другие епископы, когда вас здесь не было. Они его избили почти до смерти. Я прошу вас, освободите его и с почестями отправьте в его епархию.

— Бернабас! — воскликнула она резко. — Я знаю этого человека. Он иконоборец и, следовательно, мой враг… Только сегодня я подписала приказ, чтобы его держали в заключении до самой смерти — здесь или в другом месте. Ну что ж, — продолжала она. — Хотя мне было бы легче подарить вам целую провинцию, пусть будет по-вашему, так как отказать вам в чем-либо я не в состоянии. Бернабас будет освобожден и с почестями возвращен в свою епархию. С этим все, — сказала она.

Я стал благодарить ее, но она меня остановила со словами:

— С этим покончено. В другое время у меня будет возможность рассказать вам о еретиках, или вы мне расскажете о тех, среди которых вы завели себе друзей, но я сегодня выслушала достаточно такого, что не было для меня приятным, и не хотела бы сейчас говорить о них.

Я снова замолчал и по-прежнему продолжал смотреть на море, думая про себя: а не осмелиться ли мне попросить разрешения уйти, ибо я чувствовал, что ее глаза прожигали меня насквозь, и мое беспокойство все возрастало. Внезапно рядом послышался шелест шелка, и уже в следующее мгновение я почувствовал, как руки Ирины обвились вокруг моей талии, а ее голова прижалась к моим коленям. Да, она стояла передо мной на коленях, тихо всхлипывая, а ее гордая голова покоилась на моих коленях! Диадема, бывшая у нее на голове, упала, и ее длинные кудри, освободившись, касались пола и лежали на нем, сияя, подобно золоту, в лунном свете.

Она подняла голову, и ее лицо показалось мне ликом плачущей святой.

— Теперь тебе все понятно? — прошептала она.

Отчаяние овладело мной, ощущение чувства, которое, я знал, может предшествовать сумасшествию. Затем мне в голову пришла одна мысль.

— Да, — ответил я хриплым голосом. — Я понимаю, что вы огорчены всей этой историей с Августусом и отравленными фигами и умоляете меня хранить об этом молчание. Не опасайтесь, мои губы запечатаны, хотя я не могу поручиться в этом отношении за него, так как он был сильно пьян…

— Глупец! — выдохнула она. — Разве дело в этом? Императрица умоляет своего капитана хранить молчание?! — Она прижалась ко мне, взгляд ее был удивителен, лицо побелело, в запрокинутых глазах засверкал огонь. И она дважды крепко поцеловала меня в губы.

Я подхватил ее и тоже поцеловал. На некоторое время все закружилось у меня в голове. Затем в моей душе раздался вопль о помощи, и ко мне стали возвращаться силы. Поднявшись, я приподнял ее на руках, словно ребенка, затем поставил на ноги. Я сказал:

— Выслушай, императрица, прежде чем все разрушить. Теперь я действительно понял все, хотя мгновение назад не мог себе даже представить, что возможно такое, когда царица мира смотрит с благосклонностью на бедняка.

— Любовь не считается с рангами, — пробормотала она. — И этот ваш поцелуй на моих губах мне дороже всей власти над миром.

— Все же выслушайте меня, — продолжал я. — Есть кое-что, создающее преграду, которую нельзя преодолеть…

— Что это за преграда, мужчина? Имя ей — женщина? Вы что, поклялись быть верным этой Идуне, что красивее меня? Или же, возможно, той, с ожерельем?

— Нет, Идуна не существует для меня. А та, с ожерельем, не более чем мечта. Преграда, о которой я сказал, заключается в вашей вере. В одну ночь семь дней тому назад я был крещен христианином.

— Хорошо. И что из этого? Это только сближает нас.

— Попробуйте изучить сказанное в вашей священной книге, императрица, и вы поймете то, что отбрасывает нас друг от друга.

Она покраснела до корней волос, и что-то напоминающее ярость охватило ее.

— Вы что, читаете мне проповеди? — спросила она.

— Проповедую я только сам себе, Августа, так как нуждаюсь в этом в большей степени, чем вы. Вам, вероятно, они не нужны.

— Можете ненавидеть меня так, как вы ненавидите, но при чем тут проповеди? Вы просто лицемер, который прячет свою ненависть ко мне под маской священника.

— Есть ли у вас жалость, Ирина? Когда я говорил, что ненавижу вас? Да если бы я вас ненавидел, разве бы я…

И я остановился.

— Не знаю, что бы вы сделали или же не сделали, — холодно возразила она. — Но думаю, что Константин прав и вас следует называть святым. А если так, то вам лучше быть на небесах, особенно если учесть, что на земле вам слишком многое известно. Дайте мне ваш меч!

Я вытащил меч, отсалютовал им и передал его ей.

— Тяжелое оружие, — произнесла она. — Откуда оно у вас?

— Из той самой могилы, что и ожерелье, Августа.

— Так! Ожерелье, которое носила женщина из вашего сна. Что ж, ступайте, поищите ее в стране снов. — И она подняла меч.

— Простите меня, Августа, но вы собираетесь ударить тупой стороной. Так можно только ранить, но не убить.

Она очень нервно хохотнула и, повернув меч в руке, проговорила:

— Действительно, вы удивительный человек. Благодарю вас, теперь я держу меч правильно. Понимаете ли вы, Олаф, — я хотела сказать, господин святой! — какого сорта историю я должна буду рассказать после того, как нанесу удар? Понимаете ли вы, что не только умрете, но и бесчестье обрушится на ваше имя, ваше тело поволокут по улицам и швырнут псам на свалке? Отвечайте же, я приказываю! Отвечайте!

— Я понимаю, что все это вы должны будете сделать ради себя самой, Августа, и я не жалуюсь. Эта ложь ничего не значит для меня, который отправится в страну Правды, где находятся те, кого я хотел бы еще встретить. Будьте рассудительны. Бейте мечом вот сюда, где шея соединяется с плечом, бейте, держа меч чуть косо, так даже удар женщины может разрубить сонную артерию.

— Я не могу. Сделайте это сами, Олаф.

— Неделю назад я бы, не раздумывая, бросился на этот меч, но теперь, по правилам нашей веры, я не могу этого сделать. Моя кровь должна быть пролита вашей рукой, о чем я сожалею, но другого выхода нет, о Августа! Если возможно, то примите мое полное прощение за это и мою благодарность за вашу проявленную ко мне доброту, за вашу благосклонность. Через много лет, когда и за вами придет смерть, если вы вспомните вашего покорного слугу Олафа, то поймете многое из того, с чем вы сейчас согласиться не можете. Дайте мне еще мгновение, чтобы проститься с небесами, послав им последний мысленный поцелуй. А теперь наносите удар, крепкий и быстрый И как только ударите, зовите охрану и женщин. Ваш ум подскажет вам, как поступить дальше.

Она подняла меч как раз в тот момент, когда я после короткой молитвы распахнул воротник рубахи и обнажил шею. Но она вновь опустила меч и, задыхаясь, обратилась ко мне:

— Ответьте мне сначала на один вопрос, интересующий меня. Вы что, не мужчина? Или же вы отреклись от женщин, как это делают монахи?

— Нет, Августа, если бы я оставался жить, то в один прекрасный день я мог бы жениться, мог оставить после себя детей, поскольку нашим законом это позволено. Но не забудьте вашего обещания относительно епископа Бернабаса, который, как я опасаюсь, будет горько оплакивать это мое мнимое падение.

— Значит, вы могли бы жениться, да? — спросила она как бы сама себя. Затем, немного подумав, она протянула мне меч назад. — Олаф, — продолжала она. — Вы заставили меня испытать чувство, которого прежде я никогда не испытывала, — чувство крайнего стыда. Я хотела бы возненавидеть вас, но пока не могу, однако, возможно, когда-нибудь мне это и удастся… Тем не менее знайте, что уважать вас я буду всегда.

Затем она села на кушетку и, закрыв лицо руками, горько заплакала.

В это мгновение я почти любил Ирину. Мне кажется, что она это почувствовала, так как внезапно подняла голову и произнесла:

— Подайте мне эту драгоценность! — Она указала на диадему, валявшуюся на полу. — И помогите мне привести в порядок мои волосы. У меня дрожат руки.

— О нет, — сказал я, подавая ей диадему. — Этого вина я больше не выпью. Я не смею прикоснуться к вам, вы мне стали слишком дороги.

— Что ж, с этими словами, — прошептала она, — и уходите с добром. И помните, что бояться Ирины не следует, ибо, как я сама очень хорошо поняла, именно мне надо бояться вас, о принц среди мужчин!

И с этим я ушел, поклонившись.

На следующее утро, когда я сидел в своем служебном помещении в тюрьме, приводя в порядок дела для сдачи своему преемнику, вошла Мартина — как всегда, неожиданно.

— Как вы ухитряетесь проходить сюда без доклада? — спросил я ее.

— А с помощью вот этого, — ответила она, показав мне руку с браслетом, который был мне знаком, — на нем был вырезан герб императрицы. Я отсалютовал ей со словами:

— Что же мне суждено, Мартина? У вас приказ заключить меня в тюрьму или же убить?

— Заключить в тюрьму или убить? — с невинным видом воскликнула она. — Что же может сделать наш хороший Олаф, чтобы заслужить такую кару? Нет, я пришла, чтобы освободить одного человека из заключения и, возможно, избавить от смерти. А именно: некоего еретика-епископа Бернабаса. Вот приказ о его освобождении, подписанный рукой Августы, согласно которому он и может оставаться в Константинополе столько, сколько захочет, и возвратиться в свою епархию в Египте, когда ему будет нужно. Если он считает, что кто-то его обидел, он может жаловаться, и его жалоба будет рассмотрена без промедления.

Я взял лист пергамента, прочел его и положил на стол со словами:

— Приказ императрицы будет выполнен. Что-нибудь еще, Мартина?

— Да. Завтра утром вы будете освобождены от своих обязанностей и другой комендант — Стаурациус и Этиус сейчас ссорятся по поводу его кандидатуры — займет ваше место.

— А я?

— Вы вновь вернетесь на пост командира личной гвардии, только в ранге полного генерала армии, но об этом я вам уже говорила вчера. Теперь же это назначение утверждено.

Я не произнес ничего, но тяжелый вздох, который я не смог удержать, вырвался из моей груди.

— Кажется, вы недовольны в той степени, в какой это подобает вам, Олаф. Скажите мне теперь, в котором часу вы оставили дворец прошлой ночью? Хотя прислуживать госпоже — моя обязанность, но я задремала в передней. Когда же проснулась и вошла в комнату, я нашла там расшитую золотом одежду, что вы надевали, брошенную на полу, а ваши вещи и доспехи отсутствовали.

— Не знаю, который был час, Мартина, и не упоминайте при мне больше, умоляю вас, об этой отвратительной женской одежде…

— С которой вы плохо обошлись, Олаф, так как она оказалась в пятнах, похожих на кровь.

— Августа пролила немного вина на нее.

— Да, да, моя госпожа рассказала мне эту историю. О том, как вы собрались съесть отравленную фигу, выхватив ее изо рта Константина.

— Что еще вам рассказала госпожа, Мартина?

— Да почти ничего. Она вела себя очень странно прошлой ночью, пока я расчесывала ей волосы, которые оказались спутанными, как будто мужчина занимался их укладкой, — Мартина вглядывалась в меня, а я краснел под ее испытующим взглядом, — и снимала диадему, которая оказалась искривленной. И еще она говорила со мной о замужестве.

— О замужестве? — я чуть не задохнулся от изумления.

— Ну конечно. Разве я неясно выговорила это слово?.. О замужестве…

— И кто сей счастливчик, Мартина?

— О! Не следует ревновать прежде времени, Олаф. Она не упоминала имени своего будущего господина, нашего хозяина, ведь кто бы ни руководил Ириной, если такой найдется среди живущих, он будет править и нами. Все, что она сказала, — это то, что ей хотелось бы найти такого мужчину, который направлял бы, утешал и охранял ее, выросшую в одиночестве, среди множества забот. Также она хотела бы иметь еще одного сына, кроме Константина.

— И кто же этот мужчина, Мартина? Это император Карл Великий или какой-нибудь другой король?

— Нет. Она, кажется, готова поклясться, что видела множество принцев, что все они в конце концов оказывались убийцами и лжецами и что она желает теперь, чтобы это был мужчина благородного происхождения, не более того, но, в то же время храбрый, честный и не дурак. Тогда я спросила ее, как он должен выглядеть.

— И что она на это ответила, Мартина?

— О, она сказала, что он должен быть высоким, возраст — около сорока, со светлыми волосамии бородой, так как она терпеть не может тех женоподобных и выбритых мужчин, которые выглядят наполовину женщинами, наполовину — священниками. Он должен быть осведомленным в военном деле, не хвастун и не забияка, а человек с открытой душой, наученный жизнью и способный учиться дальше. И чем больше я теперь думаю об этом, клянусь всеми святыми… он должен быть таким же мужчиной, как вы, Олаф!

— Ну, таких она может найти сколько угодно, — воскликнул я с деланным смехом.

— Вы так думаете? Что ж, она так не считает, как, впрочем, и я. Да, она говорила, что этот вопрос ее беспокоит. Среди великих на земле такого она не знает, а если выйдет за мужчину низкого происхождения, то это породит зависть и смуты.

— Действительно, так может быть. Несомненно, вы убедились, Мартина, что все так и будет?

— Совсем нет, Олаф. Я спросила ее, какой толк быть императрицей, если она не может поступить по велению своего сердца в выборе супруга, что является очень важным вопросом для женщины. Я сказала ей еще, что уж если она так боится, то можно подумать о тайном браке, что будет честным способом решить дело. А о замужестве всегда можно объявить, когда позволят обстоятельства…

— И что Августа ответила на это, Мартина?

— Она пришла в очень хорошее расположение духа, назвала меня преданной и умной подругой, подарила мне красивый драгоценный камень и сказала, что завтра пошлет меня с поручением. Без сомнения, речь шла о поручении, которое я сейчас выполняю, так как другого я не получила. Затем она заявила, что, несмотря на все тревоги из-за Августуса и его угроз, она этой ночью будет спать лучше, чем в любую другую ночь, поцеловала меня в обе щеки и бросилась на колет; перед своим молитвенным столиком, когда я оставляла ее. Но почему вы выглядите таким печальным, Олаф?

— О! Я не знаю. Разве что я нахожу жизнь трудной, полной ловушек, которых так сложно избежать.

Мартина оперлась локтями на стол и уставилась на меня широко раскрытыми быстрыми глазами, пронзавшими меня подобно острым гвоздям.

— Олаф, — произнесла она. — Ваша звезда пока высоко сияет над вами. Не сводите с нее глаз, следуйте ей и никогда не думайте о ловушках. Это может вас завести Бог знает куда.

— На небеса, скорее всего, — высказал я догадку.

— Что ж, вы не побоялись отправиться туда, когда были готовы съесть отравленную фигу прошлой ночью. Может быть, и на небеса, но царской дорогой. Можете думать что вам угодно, но женитьба — это достойное предприятие, особенно если мужчина женится на ком следует. А теперь — до свидания. Мы встретимся во дворце, где вы должны быть завтра утром, не раньше, так как я сейчас занимаюсь оборудованием ваших новых покоев в правом крыле дворца. И хотя рабочие будут трудиться всю ночь, раньше этого времени они не закончат. До свидания, генерал Олаф! Ваша слуга Мартина салютует вам и вашей звезде…

И она сделала реверанс, причем ее колени почти коснулись земли…

Глава 11

«ПРИВЕТСТВУЮ ТЕБЯ ЧЕРЕЗ ВЕКА!»
Мне припоминается, что на следующий день прибыл мой преемник на посту коменданта тюрьмы. Кто им стал, я сейчас не помню. И я передал ему свою должность и обязанности. Но, прежде чем это сделать, я позаботился о том, чтобы накануне вечером был освобожден Бернабас. В его камере я прочитал приказ Августы о его освобождении.

— А как все это устроилось, сын мой? — спросил он. — Ведь я, зная, как много у меня врагов в этом не столь уж важном деле поклонения иконам, думал, что мне придется здесь и умереть. А теперь, оказывается, я освобожден и могу вернуться к своей пастве в Египет.

— Императрица пошла мне навстречу в этом вопросе в знак своего особого благоволения, отец мой, — ответил я. — Я сказал ей, что вы по происхождению с Севера, как и я.

Некоторое время он изучал меня своими умными глазами, затем проговорил:

— Мне кажется, что столь большое и необычное благодеяние вряд ли могло быть пожаловано только из этих соображений, если учесть, что люди получше меня страдают в изгнании и от еще более худших несчастий за провинности гораздо меньше моих. Чем вы заплатили императрице за эту благосклонность, сын мой?

— Ничем, отец мой.

— Так ли это, Олаф? Мне было видение в отношении вас. Я видел вас проходящим через великий огонь и выходящим из него невредимым, если не считать, что ваши губы и волосы были опалены.

— Это ничего, что опалены, отец мой. Сам-то я не сгорел, хотя в будущем, которое мне неведомо, меня поджидают опасности, кажущиеся мне очень большими.

— В этом моем видении вы с триумфом проходите сквозь все опасности, Олаф, а также добиваетесь награды еще в этой жизни, хотя я и не знаю, что она собой представляет. Да, вы будете триумфатором, мой сын во Христе. Ничего не бойтесь, даже когда штормовые облака будут проноситься над вашей головой и молнии станут слепить ваши глаза. Я говорю вам: не бойтесь ничего, ибо у вас есть друзья, которых вы не можете видеть. Не стану больше ни о чем расспрашивать вас, так как бывают секреты, которые знать нехорошо. Кто ведает, что случится с тобой: я могу сойти с ума, или же пытки могут заставить меня сказать те слова, которых я говорить не должен. Поэтому держите свои планы при себе, сын мой, и отчитывайтесь перед одним лишь Богом.

— Что вы собираетесь делать, отец мой? — спросил я. — Вернетесь в Египет?

— Да, но только некоторое время спустя. Мне пришло в голову, что я должен с этим подождать, так как мне предоставлена свобода действий, хотя и не знаю, до какого времени. Чуть позднее вернусь туда, если Богу будет угодно. А сейчас я собираюсь пожить у старых друзей, которых я хорошо знаю. Время от времени я буду давать вам знать, где меня можно найти, если вы вдруг станете нуждаться в моей помощи или совете.

Затем я проводил его до ворот и, вручив заверенную копию приказа о его освобождении, попрощался с ним, объявив охране и каким-то священникам, которые очутились там по неведомым причинам, что всякий, кто попытается обидеть старика, ответит за это перед Августой.

На том мы и расстались.

Я передал ключи от тюрьмы и повернулся было, чтобы возвратиться к своим делам во дворце, один, без сопровождения. Но вышло иначе. Едва я вышел из помещения, часовой у ворот что-то прокричал, и какой-то посланец, ожидавший этого, побежал из тюрьмы изо всех сил. Часовой, отсалютовав мне, заявил, что я должен немного подождать, но чего ждать — не сказал. Вскоре все выяснилось, так как через площадь к тюремным воротам маршировала полная генеральская охрана. Командовавший ею офицер отсалютовал мне и попросил следовать за ним. Я отправился, размышляя, что бы все это могло означать, и шел рядом с ним в окружении пышной охраны. Таким образом меня привели на мою новую квартиру, которая оказалась просто великолепной. Трудно себе представить что-нибудь более восхитительное. Здесь охрана меня оставила, но вскоре появились другие офицеры, и среди них мои старые друзья. Они заявили, что ждут моих приказаний, которых у меня пока, естественно, не было. Затем, примерно через час, я был вызван на генеральский совет, обсуждавший вопросы ведения войны, в которую империя в то время была вовлечена. И вот таким образом мне дали понять, что я стал важным человеком или, во всяком случае, нахожусь на пути к этому.

После полудня, когда я в соответствии со своими старыми привычками делал обход постов, на главной террасе я встретил Августу, окруженную несколькими министрами и придворными. Я отсалютовал им и направился было дальше, но она приказала одному евнуху догнать меня и позвать к ней. Я подошел и вытянулся перед Августой.

— Мы приветствуем вас, генерал Олаф, — мягко сказала она. — Где это вы так долго отсутствовали? О! Я вспомнила! В государственной тюрьме вы были комендантом. И по вашей просьбе вы теперь От этой должности освобождены. Что ж, приветствуем вас снова, так как раз вы здесь, то все мы теперь чувствуем себя в безопасности.

И пока она говорила эти слова, ее большие глаза все время пристально смотрели мне в лицо, затем она наклонила голову в знак того, что отпускает меня. Я снова отсалютовал и сделал несколько шагов назад в соответствии с ритуалом. Однако в этот момент она подала мне знак остановиться и вслед за этим принялась посмеиваться надо мной, обращаясь к толпе вокруг нее.

— Скажите мне, дамы и господа, — проговорила она. — Видел ли кто-нибудь из вас подобного мужчину? Мы обращаемся к нему с самыми милостивыми словами… Нам кажется, что он понимает наш язык, но тем не менее не удостаивает нас ни единым словом. Вот он стоит, похожий на солдата, сделанного из железа и приводимого в действие пружиной. И никогда с его губ не сорвутся слова «Благодарю вас!» или же «Хороший сегодня день». Он, вне сомнения, осуждает всех нас, говорящих, как он считает, слишком много, тогда как сам он — человек строгий, не имеющий снисходительности к недостаткам людей. Между прочим, генерал, до нас дошли слухи, что вы отбросили свои сомнения и стали христианином. Это правда?

— Правда, Августа.

— Тогда мне интересно знать одно: вы в язычниках были железным человеком, каковы же вы теперь, когда стали христианином? Тверды, как алмаз, не меньше. Все же мы рады этой новости, так как церковь нуждается в хороших слугах церкви. С этого времени наша дружба должна быть еще более тесной, и мы будем выше ценить вас. Генерал, вам надлежит получить известность в кругах верующих, ваш пример ободрит других. Возможно, так как вы хорошо послужили нам во многих войнах и как офицер нашей охраны, мне самой надо быть вашей крестной матерью. Нам это дело следует обдумать. Что вы на это скажете?

— Ничего, — ответил я. — Кроме того, что, когда Августа обдумает это дело, к тому времени я обдумаю свой ответ.

Придворные захихикали, услышав эти слова вместо ответа, но Ирина не рассердилась, как я полагал, а разразилась смехом.

— Воистину мы были неправы, — промолвила она, — провоцируя вас на то, чтобы вы открыли рот, генерал. Так как едва вы это сделаете, ваш язык становится острым, словно ваш красный меч, хотя он, как и ваш меч, несколько тяжеловат. Расскажите нам, генерал, пришлись ли вам по вкусу ваши новые покои, но, прежде чем ответите, знайте, что мы осмотрели их и, имея пристрастие к подобным делам, сами помогали в их меблировке. Они отделаны, вы должны были это заметить, в стиле севера, который мы в какой-то степени считаем холодным и тяжелым, подобно вашему мечу или языку.

— Если Августа спрашивает меня, — произнес я, — то я отвечу: они слишком хороши для простого солдата. Двух комнат, в которых я жил до сих пор, мне вполне хватало.

— Простого солдата! Что ж, это ошибка, которую легко исправить! Вы должны жениться, генерал!

— Когда я найду женщину, которая пожелает выйти за меня и на которой я сам захочу жениться, я выполню приказ Августы.

— Так тому и быть, генерал. Только помните, что вначале мы должны одобрить кандидатуру невесты. И не вздумайте, генерал, разделить ваши новые помещения с какой-нибудь женщиной, которой мы не одобрим!

Затем, провожаемая двором, она, повернувшись, ушла. Я же отправился по своим делам, размышляя, что означал весь этот разговор с его резкостью и предупреждениями.

Следующее событие, отчетливо возвращающееся ко мне, — это мое публичное посвящение в храме святой Софии, которое, по-видимому, состоялось вскоре после этой встречи на террасе. Мне помнится, что всеми способами, бывшими в моем распоряжении, я старался, хотя и безуспешно, избежать этой церемонии, доказывая, что я мог быть публично крещен в любой церкви, где есть священник и находятся несколько прихожан. Но этого императрица не позволила, она непременно собиралась устроить пышную церемонию, объясняя ее необходимость тем, что такое обращение в христианскую веру должно быть известно всему городу, чтобы и другие язычники, которых в нем тысячи, последовали бы моему примеру. Все же, как мне кажется, лелеяла она другое, в чем открыто не признавалась, — о том, что я должен быть известным народу как важное лицо, ставшее таким благодаря ее власти.

В то утро, когда должна была состояться эта церемония, пришла Мартина, чтобы ознакомить меня с ее деталями и сообщить, что сама императрица будет присутствовать в храме во всем своем великолепии, а поездку туда она совершит в золотой колеснице, запряженной знаменитыми молочно-белыми лошадьми. Мне, кажется, следовало ехать на лошади вслед за колесницей, в роскошной генеральской форме, в окружении охраны и поющих священников. Сам патриарх, ни больше, ни меньше, встретит меня и некоторых других обращаемых, а храм святой Софии будет заполнен всей знатью Константинополя.

Я спросил, намерена ли Ирина быть моей крестной матерью, как она грозилась?

— Нет, — ответила Мартина, — в этом отношении она изменила свою точку зрения.

— Что же, это к лучшему, — сказал я. — А почему?

— Есть такой церковный канон, Олаф, когда вступление в брак крестных родителей со своими крестниками запрещается, — объяснила она сухо. — Но вспомнила ли этот закон Августа или нет, я сказать не могу. Хотя возможно, что да.

— Так кто же тогда должен быть моей крестной матерью? — полюбопытствовал я, оставляя вопрос о причинах, побудивших Ирину принять такое решение, без обсуждения.

— Я! Согласно письменному императорскому указу, врученному мне не более часа назад.

— Вы? Мартина, ведь вы намного моложе меня!

— Да, я. Августа только объявила мне, что, кажется, мы добрые друзья, так как много раз беседовали наедине, и что она не сомневается в своем выборе — с точки зрения религии нет личности, более подходящей для этой цели, чем я. И я по праву займу это святое место.

— О чем вы говорите, Мартина? — произнес я туповато.

— О том, Олаф, — изрекла она, поворачивая голову и говоря напряженным тоном, — что во всем, связанном с вами, Августа в последнее время выказывала мне внимание, испытывая нечто вроде ревности к вам. Что ж, к крестной матери ей ревновать не придется. Августа очень умная женщина, Олаф.

— Я не все понимаю, — признался я. — Почему это вдруг Августа должна ревновать вас?

— Для этого нет оснований, Олаф, кроме того, что, как это бывает, она ревнует к каждой женщине, проходящей мимо вас. Мало того, ей прекрасно известно, что мы хорошо знакомы и что вы доверяете мне… Возможно, больше, чем ей самой. О! Могу вас уверить, что в последнее время вы не говорили ни с одной женщиной без того, чтобы это не заметили еще пятьдесят и не доложили бы ей об этом. Множество глаз следят за вами, Олаф.

— Тогда им было бы лучше найти более полезное занятие. Но скажите мне откровенно, Мартина, что все это означает?

— Неужели даже деревянноголовый Олаф не в состоянии догадаться? — оглянувшись вокруг, чтобы убедиться, что мы были одни в покоях, двери плотно закрыты, она продолжала почти шепотом: — Моя хозяйка сейчас решает, следует ли ей выходить замуж вторично. А если следует, то не выбрать ли ей в мужья некоего сверхдобродетельного солдата-христианина. И она пока окончательно это не решила. Однако, даже если бы и решила, нельзя ничего сделать до тех пор, пока борьба за власть между нею и ее сыном не закончится. И, к худшему это или к лучшему, добродетельный солдат еще имеет некоторое время, чтобы пожить своей простой жизнью. Скажем, месяц или два…

— Тогда может случиться, что через месяц или два он благополучно отправится путешествовать.

— Возможно, если он будет дураком, убегающим прочь от своего счастья, и если он получит отпуск, что в его случае совершенно исключено. А попытаться путешествовать без разрешения означало бы его смерть. Нет, если он достаточно умен, то останется там, где он есть, и будет ждать развития событий, вооружив свою душу терпением, как это подобает христианину. А теперь я, как ваша крестная мать, должна проинструктировать вас в отношении этой службы. Не смотрите на меня с беспокойством, все очень просто. Вы знаете Стаурациуса, евнуха, он будет вашим крестным отцом, что является большой удачей для вас, ибо хотя он и относится к вам с недоверием и завистью, но ослепить или убить своего крестного сына он не может, так как это вызвало бы слишком большой скандал даже в Константинополе. Как официальный знак милости следует рассматривать то, что епископу Бернабасу Египетскому разрешено участвовать в этой церемонии, — ведь именно он вырвал вашу душу из пекла. Кроме того, он получил разрешение, так как причастие будет позднее, исповедовать вас в церкви дворца, что займет не более часа. Вы знаете, что этот день является праздником святого Михаила и всех ангелов, и вы получите имя Михаила. Это высокое имя, которое хорошо должно подойти еще одному святому, хотя я, наверное, по-прежнему буду вас называть Олафом. Так прощайте же, мой будущий крестный сын, до встречи в церковном храме, где я буду сиять в отраженном свете ваших добродетелей! — И, чуть слышно вздохнув, она негромко рассмеялась и исчезла.

В должное время прибыл священник из церкви, чтобы отвести меня туда, где меня ждал епископ Бернабас. Я, говоря по правде, мало что мог сообщить ему такого, чего бы он уже не знал. Затем добрый старик, уже полностью оправившийся от ран, побоев и заключения, проводил меня в мою квартиру, где мы вместе поели. Он сообщил мне, что до того, как он прислуживал в церкви двора, был принят императрицей, которая очень любезно беседовала с ним по вопросам различия их взглядов на проблемы изображения Бога. Она подтвердила назначение его епископом и даже намекала на возможное его повышение. Я спросил его, намерен ли он сейчас же возвратиться в Египет, где находилась его епархия.

— Нет, сын мой, — ответил он. — Пока не собираюсь. Говоря по правде, только потому, что сюда прибыл самый важный человек моей епархии. Он — потомок древних египетских фараонов и живет возле второго порога Нила[177], почти на границе с Эфиопией, куда ненавистные сыны Магомета еще не добрались. Он все еще является большим человеком у египтян, считающих его своим законным правителем, и прибыл сюда с целью осуществить план новой войны с последователями пророка. Он считает возможным, что империя захватит низовья Нила, в то время как он с египтянами атакует врага с юга.

Меня очень заинтересовало это его сообщение, так как всегда огорчала потеря империей Египта[178], и я спросил, как зовут этого принца.

— Могас, сын мой, и его дочь — Хелиодора. О! Она как раз такая женщина, которую я бы хотел видеть вашей женой: она прелестна, а ее доброта и правдивость равны ее красоте. У нее возвышенная душа, как и должно быть у человека древней благородной крови. Возможно, вы увидите ее в храме. Впрочем, нет, я забыл, что не там, а здесь, во дворце, чуть позднее, так как я получил приказание императрицы, согласно которому меня ознакомили с их делами и сообщили о том, что они должны прибыть сюда, чтобы пожить тут некоторое время. После этого, я надеюсь, мы все вместе возвратимся в Египет, хотя Могас, прибывший с секретной миссией, и путешествует под чужим именем как торговец.

Внезапно остановившись, он уставился на мою шею.

— Что-нибудь не в порядке в моих доспехах? — спросил я.

— Нет, сын мой. Я смотрю на эту безделушку, которую вы носите. Уверен, что я ее видел раньше, хотя и не так близко. Это странно, очень даже странно…

— Что здесь странного, отец?

— Только то, что я видел другое ожерелье, похожее на это.

— Конечно, видели, — ответил я, смеясь. — Я отказался отдать это ожерелье Августе, которой оно понравилось, и она приказала сделать себе точную копию.

— Нет, нет, я имел в виду Египет и, кроме того, одну историю, связанную с этими драгоценностями.

— На ком вы видели это ожерелье? Где? И о какой истории вы говорите? — я буквально засыпал его вопросами.

— О! Я не могу задерживаться, чтобы рассказать вам ее. К тому же сейчас вы должны размышлять о бессмертии души, а не о каких-то земных ожерельях. Вы лучше встаньте на колени и помолитесь, прежде чем за вами сюда придут ваши крестные родители.

И несмотря на все мои попытки его удержать, он вышел, бормоча:

— Странно! Чрезвычайно странно!

Он оставил меня в состоянии, совершенно не подходящем для молитвы.

Часом позже я ехал верхом по улицам огромного города, облаченный в сверкающие доспехи. Был октябрь — месяц, на который выпадает праздник святого Михаила. Мы все надели плащи, хотя день выдался настолько теплым, что в них было мало проку. Мой плащ был сшит из белой ткани с красным крестом, вышитым на правом плече. Стаурациус — евнух и великий министр, которому было приказано стать моим крестным отцом, ехал рядом со мной на муле, так как не осмеливался влезть на лошадь. Он обливался потом под своей парадной одеждой и, как я слышал, время от времени бормотал себе под нос проклятия в адрес своего крестного сына и всей этой церемонии. С другой стороны от меня ехала моя крестная мать на арабской кобыле, что получалось у нее достаточно хорошо, поскольку она познакомилась с искусством верховой езды еще на равнинах Греции. Ее настроение часто менялось: то она смеялась над всей этой комичной сценой, то внезапно становилась печальной, доходя почти до слез.

Улицы заполняли тысячи людей, выглядевших довольными. Это были жители города, пришедшие сюда, чтобы увидеть императрицу во всем ее великолепии, когда она направляется в храм. Они толпились даже на плоских крышах домов, в подворотнях и просто на открытых местах. И в центре внимания был не я со своим эскортом, а сама Ирина. Сопровождаемая блистающими полками солдат, она ехала в своей знаменитой золотой колеснице, влекомой восьмеркой молочно-белых лошадей, каждую из которых вел под уздцы разукрашенный драгоценностями знатный дворянин. Ее одежда сверкала и переливалась великолепными камнями, а на ее русых волосах была корона. Когда она проезжала, толпа кричала, приветствуя ее, она же в ответ раскланивалась направо и налево. Но тем не менее кое-где группы вооруженных мужчин, одетых в гражданское платье, со свистом и криками выходили из боковых переулков:

— А где Августус? Дайте нам Августуса! Мы не хотим, чтобы нами управляла женщина со своими евнухами!

Это были люди из партии Константина, подстрекаемые им. Один раз даже возникла суматоха, когда они попытались создать преграду на пути процессии, пока не были отогнаны прочь, оставив после схватки несколько убитых и раненых. А толпа по-прежнему приветствовала Ирину, и та кланялась, как будто ничего и не произошло, и таким образом этот, до некоторой степени хвастливый кортеж добрался наконец до храма святой Софии.

Августа вошла в этот чудесный храм, сопровождаемая мной и свитой. И сейчас храм стоит перед моими глазами пусть не в деталях, а в общем, с его колоннами бесконечной высоты, блестящей мозаикой, мерцающей в священной полутьме, которую пронзали лучи из окон. Все это великое место было заполнено высокой знатью города, пришедшей сюда, чтобы увидеть императрицу в сиянии ее славы на празднике святого Михаила, который год за годом она отмечала подобным образом.

В алтаре уже находился, в ожидании, великим патриарх в своем роскошном праздничном одеянии, окруженный многими епископами и священниками, среди которых я заметил и Бернабаса.

Служба началась. Я и другие обращенные стояли вместе у ограды алтаря. Сейчас я не могу припомнить все детали этой церемонии. Пели дивные голоса, из кадила клубился голубоватый ладан, развевались флаги, а статуи святых в храме отовсюду улыбались нам своими неподвижными улыбками.

Некоторые из нас получали крещение, а другие, крещенные ранее, как и я, публично принимались в братство Христово. Мой крестный отец Стаурациус, по подсказке дьякона, и моя крестная мать Мартина произносили какие-то слова от моего имени. Я также говорил слова, которым был обучен.

Патриарх, мужчина угрюмого вида с чуть раскосыми глазами, дал мне особое благословение. Епископ Бернабас, к которому, как я заметил, патриарх все время пытался повернуться спиной, вознес молитву. Мои крестные обняли меня, Стаурациус чмокнул губами на расстоянии, за что я ему был признателен. Мартина тихонько прикоснулась губами к моему лбу. Императрица улыбнулась мне и, когда я проходил мимо, похлопала меня по плечу. Затем прошел обряд причастия. Первой к нему подошла императрица, затем вновь обращенные со своими крестными родителями и потом большая часть присутствующих.

Наконец все было кончено. Августа и ее свита направились по лестнице к громадным западным дверям, священники последовали за ними. Со священниками отправились и мы, новообращенные, которым собравшиеся шумно аплодировали.

Я смотрел во все стороны, ибо мне надоело глядеть только в пол; внезапно мой взгляд задержался на чьем-то лице, хотя оно и находилось далеко от меня. Оно, казалось, притягивало меня, хотя я и не знал, почему. Это было лицо женщины, стоявшей рядом со старым, полным достоинства мужчиной с белой бородой. Она была последней в ряду посетителей церкви, ближе к боковому проходу, вдоль которого шествовала процессия, и я увидел, как она молода и красива.

Внизу длинного шумного прохода процессия продвигалась медленно. Теперь я был уже ближе к этому лицу и осознал, что оно прекрасно, словно цветок, богатый оттенками. Большие глаза были темными и мягкими, как у оленя. Цвет лица — чуть смугловатым, как если бы солнце слегка поцеловало ее. Губы — свежими и алыми, изогнутыми, и на них играла чуть заметная улыбка, полная тайны, в то время как ее глаза отражали мысли и нежность; фигура этой не очень высокой женщины была изящной и округлой. Все эти и другие подробности, описанные мной, я не то чтобы увидел и запомнил, скорее всего я уже знал их, знал эту женщину.

Она была именно той, кого я многие годы назад видел во сне в ту ночь, когда я вломился в могилу Странника в Ааре!

Ни на одно мгновение я не сомневался, что это так. Я был полностью уверен. И когда она повернулась, чтобы что-то шепнуть своему спутнику, то плащ, бывший на ней, чуть распахнулся, открыв на ее груди ожерелье из изумрудных жуков на бледном старинном золоте.

Она с интересом следила за процессией, пожалуй, чуть лениво. Но вдруг ее взгляд упал да меня, которого с того места, где она стояла, было плохо видно. И сразу же ее лицо стало сомневающимся, встревоженным, как будто ее кто-то обидел. Она заметила ожерелье на моей шее, побледнела и, не подхвати ее рука стоявшего рядом мужчины, наверное, упала бы. Затем ее глаза встретились с моими, и Судьба накинула на нас свою сеть.

Она наклонилась вперед, вглядываясь в меня, и вся ее душа в этот момент хлынула в ее темные глаза. Я также смотрел на нее, не отрываясь. Исчез великий храм с его сверкающей толпой, в моих ушах смолкли звуки псалмов и топот многих ног. Вместо этого я увидел огромный, весь в колоннах храм и две застывшие фигуры выше сосен, росших на равнине. И в тишине под лунным светом я услышал нежный голос, прошептавший: «Прощай! В этой жизни — прощай!»

И вот мы уже близко друг от друга, а я не мог остановиться, когда проходил мимо. Моя рука слегка коснулась ее руки… О! Это было подобно тому, как будто бы я выпил чашу вина. Я ожил, осмелел и, слегка нагнувшись, прошептал ей по-латыни на ухо, так как не осмелился употребить греческий, который знали все:

— Приветствую тебя через века!

Я увидел, как поднялась ее грудь, и услышал ответный шепот:

— Ave!

Она узнала меня!

Глава 12

ХЕЛИОДОРА
В этот вечер во дворце состоялся праздник, на котором я, Олаф, теперь ставший Михаилом, был одним из главных приглашенных, так что ускользнуть оттуда незамеченным было просто невозможно. Я сидел настолько молчаливый, что даже Августа нахмурилась, хотя и находилась слишком далеко от меня, чтобы иметь возможность заговорить со мной. Наконец пиршество завершилось, и перед полуночью я смог уйти, так и не услышав ни слова от императрицы, прошествовавшей в свои покои в дурном настроении.

Я добрался до постели, но уснуть не смог. Я нашел ее после долгих лет поисков, во время которых я и сам не сознавал отчетливо, что я ищу. Через столько веков я нашел ее, а она — меня. Ее глаза сказали мне об этом, и если мне не показалось, то ее голос произнес то же.

Кем она была? Несомненно, это была Хелиодора, дочь Могаса, принца, о котором мне рассказывал епископ Бернабас. О! Теперь мне стало понятно, что он имел в виду, когда говорил о другом ожерелье, сходном с тем, которое носил я сам, хотя он и не сказал мне всего. Это другое сегодня было на груди Хелиодоры, именно той Хелиодоры, которую он хотел бы видеть моей женой! Теперь я также стремился к тому, но — увы! — как я мог жениться на ней, я, полностью находившийся во власти Ирины, служивший ей игрушкой, которой можно позабавиться, после чего сломать. И что может случиться с той женщиной, о которой станет известно, что я хотел бы жениться на ней? Я должен все держать в секрете, пока она не покинет Константинополь и пока я сам тем или иным способом не ухитрюсь последовать за нею. Я, всегда бывший открытым и откровенным, теперь должен научиться держать в секрете свои намерения.

Затем я вспомнил, как Бернабас говорил мне о приказе Августы, чтобы Могас и его дочь перебрались во дворец в качестве ее гостей. Что ж, он был достаточно просторен, этот дворец — настоящий город, и вполне возможно, что здесь я не встречусь с ними. Но одного из этих гостей я хотел видеть так, как никогда и ничего до этого не желал. Я был уверен также, что никакие опасности не смогут разлучить нас. Даже если бы я и знал, что дорога впереди переполнена множеством испытаний и опасностей, я пошел бы по ней, рискуя жизнью, о которой прежде я совсем не беспокоился, но которая теперь мне стала дорога. Разве есть на свете преграды, способные удержать вдали двух людей, принадлежащих друг другу?

Ночь прошла незаметно. Я встал и приступил к своим обычным обязанностям. Я уже заканчивал дела, когда вошел слуга, потребовавший, чтобы я явился к Августе, и я последовал за ним. Сердце мое билось тревожно, так как не оставалось сомнений, что все беды, которые я предвидел, начали приближаться ко мне. И, кроме того, во всем мире теперь не было женщины, которую я желал бы видеть в меньшей степени, чем Ирину, Повелительницу Мира.

Меня проводили в небольшой кабинет для аудиенций, где я уже один раз вел с ней беседу; пол украшало мозаичное панно, изображавшее Венеру, пытавшуюся убить своего возлюбленного. Здесь находились Августа, сидящая на троне, и, кроме нее, министр Стаурациус, сердито посмотревший на меня, когда я входил, несколько секретарей и Мартина, моя крестная мать, которая была дежурной фрейлиной.

Я отсалютовал императрице, в ответ она грациозно поклонилась и сказала мне:

— Генерал Олаф… О нет, я забыла, генерал Михаил, ваш крестный отец Стаурациус хочет вам сообщить кое-что, и это обрадует вас, как радует его и меня. Говорите!

— Возлюбленный мой крестный сын, — начал Стаурациус, а в его голосе слышалась скрытая ярость. — Мне приятно сообщить вам, что Августа назначила вас…

— По вашей просьбе и совету, Стаурациус, — перебила его императрица.

— …По моей, Стаурациуса, просьбе и совету, — повторил евнух, словно попугай, — одним из ее камергеров и управляющим дворца с жалованием (я позабыл сумму, но она была очень велика) и всем довольствием, а также дополнительными льготами, соответствующими этому положению, в награду за вашу службу ей и империи. Благодарите императрицу за ее милость!

— Нет, — снова вмешалась Ирина. — Благодарите своего возлюбленного крестного отца, который не оставлял меня в покое до тех пор, пока я не решила предложить вам это повышение по службе, эту должность, которая совершенно неожиданно стала вакантной. Один Стаурациус знает, как это произошло, я же не знаю. О! Вы были умны, Олаф… я хотела сказать, Михаил, что избрали своим крестным отцом Стаурациуса, хотя я и должна предупредить его, — добавила она лукаво, — что, несмотря на эту его естественную любовь к вам, он не должен выдвигать вас столь ретиво. Кое-кому это может показаться излишней поспешностью и заботливостью, что чуждо его благородной натуре. Подойдите сюда, Михаил, и поцелуйте мне руку в честь вашего назначения.

Я приблизился и, встав на колени, поцеловал руку Августы в соответствии с обычаями, принятыми в подобных случаях, заметив, что она — и это, несомненно, не прошло и мимо Стаурациуса — достаточно крепко прижала руку к моим губам. Затем я поднялся и произнес:

— Я благодарен Августе…

— И моему крестному отцу Стаурациусу, — подсказала она.

— …И моему крестному отцу, — повторил я за ней, — за всю доброту по отношению ко мне. Но все же я со смирением отважусь заявить, что я — солдат, совершенно ничего не знающий об обязанностях камергера и управляющего дворцом. И поэтому прошу вас выбрать кого-нибудь более сведущего для этих высоких постов.

Услышав эти слова, Стаурациус уставился на меня своими круглыми совиными глазами. Никогда до этого он еще не встречал офицера, способного отказаться от власти и большего оклада, и не мог даже поверить услышанному. Но Августа только рассмеялась.

— Крещение совсем не изменило вас, Олаф, — сказала она. — Что же касается ваших обязанностей, то они будут даже проще остальных. Во всяком случае, ваши крестные родители просветят вас в этом отношении… Особенно ваша крестная мать. Поэтому прекратим этот пустой разговор. Стаурациус, вы можете идти и заниматься делами, которые мы обговорили, ибо я вижу, что вам не терпится приняться за них. Заберите с собой и секретарей, так как скрип их перьев раздражает меня. Задержитесь на момент, генерал. Вам, как управляющему дворцом, сегодня следует принять некоторых гостей, и я хотела бы переговорить о них с вами. Вы также останьтесь, Мартина, чтобы впоследствии вы могли напомнить мои инструкции, если этот неискушенный офицер позабудет их.

Стаурациус и секретари поклонились и оставили нас втроем.

— А теперь, Олаф или Михаил… Как бы вы хотели, чтобы я называла вас?

— Человеку легче изменить свой характер, чем имя, — заметил я.

— Вы можете изменить свой характер? Если так, то ваши манеры останутся прежними. Что ж, в таком случае будьте Олафом в узком кругу и Михаилом — в кругах официальных, так как часто это может оказаться удобным. Послушайте! Я, кажется, начала читать вам лекцию. Но, как сказал мудрый царь Соломон: «Всему свое место и время». Хорошее дело — каяться в своих грехах и думать о душе, но я прошу вас этим больше на моих праздниках не заниматься, особенно если они устраиваются в вашу честь. Вы прошлым вечером сидели за столом, словно мумия на египетском банкете. Если бы поставить на стол ваш череп, наполненный вином, он выглядел бы так же мрачно, как и ваше лицо в тот вечер. Будьте веселее, прошу вас, или же я повелю вам выбрить тонзуру и стану содействовать вашему превращению в епископа, уподобив вас этому старому еретику Бернабасу, в которого вы так влюблены. Ага! Наконец-то вы улыбнулись, и мне приятно это видеть. Теперь слушайте дальше. Сегодня во дворец пожалует некий пожилой египтянин по имени Могас, которого я передаю под ваше специальное попечение. Его и его жену… По крайней мере, мне кажется, что она — его жена.

— Нет, похоже, что это его дочь, — вмешалась Мартина.

— О! Его дочь? — с подозрением переспросила Августа. — А я и не знала, что это его дочь. Как она выглядит, Мартина?

— Я еще не видела ее, императрица, но кто-то говорил, что она выглядит, как чернокожая женщина, как и все люди, происходящие от этих нильских племен.

— Вот как? Тогда я поручаю вам, Олаф, держать ее подальше от меня, так как я не люблю этих неприятных черных женщин, чьи волосы, похожие на шерсть, всегда пахнут жиром. Да, я разрешаю вам за нею ухаживать, и, может быть, посредством этого вы научитесь каким-либо секретам. — Она весело рассмеялась.

Я поклонился, заявив, что всемерно буду повиноваться приказам Августы. Она же продолжала:

— Олаф, я должна знать всю правду об этом Могасе и его намерениях, которые вы, как солдат, должны вызнать наилучшим образом. Кажется, у него есть план вырвать Египет из рук последователей этого проклятого лжепророка, чья душа находится у сатаны. Я должна вернуть Египет назад, если это возможно, и тем самым возвеличить славу моего имени и империи. Выслушайте все его предложения, хорошенько их изучите и подготовьте мне доклад по этому вопросу. Позднее я встречусь с ним сама, а сейчас пошлю ему через Мартину письмо, в котором попрошу быть откровенным с вами. В течение недели меня ждут другие вопросы, от решения которых будут зависеть моя власть и, возможно, жизнь.

Эти слова она произнесла, тяжело вздохнув, затем на некоторое время впала в тягостное раздумье. Потом, очнувшись, она вновь заговорила о делах:

— Вы заметили вчера, Олаф, если вы только вообще способны замечать хоть что-то из происходящего на этой земле, что во время моего торжественного выезда на улицах города многие встречали меня, открыто крича: «Где Августус? Дайте нам Константина! Мы не желаем жить под правлением женщины!»

— Я видел и слышал кое-что подобное, Августа, а также и то, что некоторые из солдат гарнизона склоняются к мятежу.

— Да, но вы не видели и не слышали о том, что был заговор, когда готовилось мое убийство в храме святой Софии. Мне вовремя сообщили об этом, и если бы вы все еще оставались комендантом той тюрьмы, вы бы знали, где сейчас находятся эти убийцы. Но все же они только второстепенные исполнители, я же хочу получить их руководителей. Что ж, пытки могут заставить их заговорить, Стаурациус как раз присматривает за этим. О! Борьба идет яростная, не на жизнь, а на смерть! Я брожу по краю пропасти с завязанными глазами. Надо мной — вершины удачи, подо мной — мрак гибели. Возможно, что для вас будет правильнее примкнуть к Константину, Олаф, и стать его человеком, как многие теперь делают; он будет рад вам. Не надо укоризненно качать головой, знаю, это не ваш путь, вы не из тех, кто натравливает других кусать руку, их кормящую, подобно уличным псам. Хотела бы я иметь возможность держать вас возле себя, чтобы вы в любой час могли бы помочь мне своим советом, своей спокойной силой… Пока же это невозможно. В будущем я вознесу вас настолько, насколько отважусь, но это следует делать шаг за шагом, так как уже теперь некоторые сгорают от зависти, глядя на вас. Внимательно осматривайте все, что едите, Олаф, следите, чтобы вас всегда охраняли люди Севера, а под камзолом постоянно носите кольчугу, особенно ночью, кроме того, пока я за вами не пришлю, не подходите ко мне слишком часто, а когда мы встретимся, будьте моим скромным слугой, не выделяющимся среди других. Да, научитесь пресмыкаться и целовать передо мной землю! И, самое главное — хранить мои секреты, как в могиле… А теперь, — продолжала она после паузы, во время которой я стоял молча, — что еще? Да! Несмотря на ваше назначение на новую должность, вы по-прежнему остаетесь капитаном моей охраны, потому что меня следует хорошенько охранять в течение нескольких недель. Займитесь этим делом египтянина, с его помощью вы можете выдвинуться. Возможно, что в один прекрасный день вы станете именно тем генералом, которого я пошлю на мусульман… Если, конечно, смогу обойтись без вас. Об этом деле также умалчивайте, так как, если о нем пойдут слухи, оно заранее будет обречено на неудачу. Египтянин и его дочь прибудут во дворец сегодня, как только он получит мое письмо. Встретьте их и присмотрите за тем, чтобы гостей хорошо устроили, но не размещайте их слишком близко ко мне. Мартина будет вам в этом помогать. А теперь уходите и оставьте меня с моими заботами о предстоящих битвах.

И я ушел, сопровождаемый до самой двери ее взором, полным нежности…

И снова в моей памяти, в видении прошлого — пятно. Я полагаю, что Могас и его дочь прибыли во дворец в день моего разговора с Ириной, о котором я только что рассказал. По-видимому, я встретил их и проводил в дом для гостей, приготовленный в дворцовом парке. Несомненно, я с нетерпением выслушал первые сказанные мне Хелиодорой слова, если не считать слов приветствия в храме. Наверняка я расспрашивал ее о многих вещах, и сна задавала мне много вопросов. Но никаких воспоминаний об этом у меня не сохранилось.

Я запомнил египетского принца Могаса и себя, сидящих за трапезой в комнате, из которой открывался широкий вид на освещенный лунным светом дворцовый парк. Мы были одни, и этот благородный мужчина с орлиным носом и быстрым взглядом глаз рассказывал мне о заботах своих соплеменников, египетских христиан-коптов[179].

— Взгляните на меня, господин, — сказал он. — Я мог бы доказать, и тому есть множество свидетелей и сохранились соответствующие записи, что я по прямой линии — потомок древних фараонов своей страны. Моя дочь по матери — гречанка и происходит из рода Птолемеев. Наш народ — христиане, и таким он является вот уже триста лет, хотя и был обращен в христианство одним из последних. Все это так, но, как бы мы ни были благородны, мы постоянно страдаем под гнетом последователей Магомета. Наше имущество и земли обложены двойным налогом, а если мы хотим поехать в города Нижнего Египта, то вынуждены надевать одежду, на которой должен быть вышит крест как символ позора. Но все же там, где я живу, возле первого нильского порога[180], у города Фив, почитатели Пророка не имеют власти. Пока я на самом деле управляю этой областью, что вам может подтвердить Бернабас. И в любой момент, когда будут подняты мои штандарты, я мог бы созвать под них три тысячи коптских копий, готовых бороться под знаменем Христа в Египте. Кроме того, если бы было достаточно денег, я поднял бы нубийские племена[181], и вместе мы сумели бы смести всех мусульман, словно Нил в половодье, и преследовать их до самой Александрии.

Затем он принялся излагать свой план, суть которого заключалась в том, что союзный флот и армия должны появиться в устье Нила, осадить и занять Александрию и с его, Могаса, помощью вырезать и изгнать мусульман. План, который он затем изложил со всеми подробностями, казался мне осуществимым. Я пообещал доложить его императрице и затем еще раз переговорить с ним с глазу на глаз.

Я оставил комнату и через некоторое время очутился в саду. Хотя уже наступила осень, ночи в этом мягком климате были еще очень теплыми, и лунный свет отбрасывал черные тени деревьев на дорожки. Под одним из таких деревьев, древним дубом, самым большим в этой маленькой роще, я заметил сидящую женщину. Возможно, я уже знал, кто она, или просто случайно пошел в ту сторону и встретился с ней, не могу сказать. По крайнеймере, это не была наша первая встреча, и как только она поднялась, приблизив свое лицо к моему, уже в следующий момент я заключил ее в жаркие объятия.

Когда мы вдоволь нацеловались, то стали говорить, сидя бок о бок у дуба.

— Чем вы занимались сегодня, любимый? — спросила она.

— В основном тем же, чем вчера, Хелиодора. Выполнял свои тройственные обязанности: камергера, управляющего дворцом и капитана охраны. Также совсем немного видел Августу, которой доложил о некоторых делах. Аудиенция была короткой, так как до нее дошла весть о том, что армянские полки отказались принести клятву верности ей одной, как она приказывала, и потребовали, чтобы имя императора, ее сына, стояло бы рядом с ее именем, как и было до сего времени. Это сообщение очень взволновало императрицу, так что у нее было мало времени для других дел.

— Вы говорили с ней о делах моего отца, Олаф?

— Да, вкратце. Она выслушала меня и спросила, уверен ли я в том, что узнал всю правду, потом добавила, что мне следует попытаться узнать ее у вас, использовав для этого любые хитрости, которые только может использовать мужчина. Дело в том, Хелиодора, что моя крестная, Мартина, сказала ей, будто вы темнокожая и очень непривлекательная девушка, и это запечатлелось в ее голове. Поэтому Августа, которой не нравится, когда кто-либо из мужчин вокруг нее питает интерес к другим женщинам, думает, что я могу совершенно безопасно ухаживать за вами. И я попросил ее освободить меня от обязанностей по охране на этот вечер, с тем чтобы поужинать с вашим отцом и выяснить, что я еще могу узнать от одного из вас или от обоих.

— Любовь делает вас умнее, Олаф, но послушайте меня. Я не верю, что императрица и впредь будет считать меня темнокожей и уродливой. Так уж случилось, что, когда я прогуливалась посаду сегодня после обеда (где, как вы сказали, я могу гулять, если хочу остаться в одиночестве), мечтая о нашей любви, я подняла глаза и увидела величественную женщину средних лет, разукрашенную словно павлин, которая наблюдала за мной с близкого расстояния. Я продолжала прогулку; делая вид, что не заметила ее, и вдруг услышала, как она произнесла.

«Или эти хлопоты окончательно свели меня с ума, Мартина, или же я действительно видела женщину, прекрасную, как нимфа из народных сказок, прогуливающуюся между кустов!»

Я повторяю дословно ее выражение, Олаф, не потому, что оно верно, — вы ведь помните, она меня заметила на расстоянии, на фоне скал и цветов, — а потому, что такими были ее слова, и вы должны узнать их, как и то, что сказано было впоследствии.

— Ирина произнесла немало лишних слов в своей жизни, — возразил я, улыбнувшись. — Но, клянусь вам всеми святыми, эти ее слова к подобным не относятся.

Затем мы снова обнялись, и Хелиодора, чья головка лежала на моем плече, продолжала свой рассказ:

— «Как она выглядела, госпожа? — спросила Мартина в то время, как я проходила мимо них, скрытая невысокими деревьями. — Я не видела в этом саду ни одной прекрасной женщины, кроме вас».

— «Она была одета в облегающую белую мантию, Мартина, так что руки и грудь ее были обнажены».

Будучи одна, Олаф, я сняла плащ, так как припекло солнце, и осталась в своем египетском платье.

— «Она не очень высока, полновата и необычайно изящна. Ее глаза показались мне большими и темными, Мартина, как и ее волосы, а лицо имело такой оттенок, как у богато окрашенной розы. О! Будь я мужчиной, она показалась бы мне одной из тех, кого можно полюбить, потому что я, как и весь мой народ, всегда поклонялись красоте. И, должна сказать, она мне напоминала нимф Греции. Или нет, не так. Это была богиня Древнего Египта — вот что мне пришло сразу же на ум, так как на ее лице светилась мечтательная улыбка, какую я видела у статуи Матери Исиды, которой поклонялись египтяне[182]. Кроме того, ее головной убор — точно такой же, какие я видела на этих статуях».

Затем Мартина ответила: «Действительно, это могло вам почудиться, госпожа. Единственная женщина-египтянка во дворце — это дочь старого коптского дворянина Могаса, находящегося на попечении Олафа, и хотя мне говорили уже, что она не столь уродлива, как сказали вначале, Олаф ни разу не обмолвился при мне о том, что она напоминает богиню. То, что вы видели, несомненно, было образом судьбы, вызванным вашим воображением. Считаю это самым добрым предзнаменованием в эти полные сомнений дни, когда суеверия все возрастают».

— «Стал бы Олаф рассказывать о женщине, подобной богине, другой женщине, Мартина, даже если она его крестная мать и на много лет моложе его самого! Идемте, — сказала она, — и посмотрим, не сможем ли мы разыскать эту египтянку».

— Затем они, — продолжала Хелиодора, — пошли, а я, не зная, что мне делать, оставалась в неподвижности среди искусственных скал и цветов — до тех пор, пока, обогнув кусты, они не появились передо мной…

Когда я, Олаф, услышал это, то застонал и проговорил:

— О Хелиодора! Это была сама Августа!

— Да, это была Августа, как я узнала потом. Так вот, они подошли, и я поклонилась им.

— «Вы — дочь Могаса, египтянина?» — спросила госпожа, оглядывая меня с головы до ног.

— «Да, госпожа, — промолвила я. — Я — Хелиодора, дочь Могаса. Прошу простить меня, если я поступила плохо, выбрав для прогулок это место, но генерал Олаф, управляющий дворцом, разрешил мне сюда приходить».

— «И это генерал Олаф, известный нам также как Михаил, дал вам такое ожерелье, которое вы носите, о дочь Могаса? Вы должны мне отвечать, так как я — Августа!»

Я присела перед ней в реверансе и объяснила, что это ожерелье из Древнего Египта, его нашли на теле царицы в могиле, и что я ношу его уже много лет.

— «Вот как! То, что носит генерал Олаф, тоже найдено в могиле».

— «Да, он мне рассказывал об этом, Августа», — подтвердила я.

— «И мне кажется, что эти два ожерелья вместе составляют одно. Не так ли, дочь Могаса?»

— «Может быть, и так, Августа, не знаю».

Императрица огляделась вокруг, а госпожа Мартина, немного отстав, стала обмахиваться веером.

— «Вы замужем, дитя мое?» — поинтересовалась императрица.

— «Нет», — произнесла я.

— «Обручены?»

Я немного поколебалась, потом еще раз ответила: «Нет».

«Вы, кажется, заколебались, прежде чем ответить на последний вопрос? Пока до свидания. И когда вы гуляете в чужой стране, в нашем саду, открытом для вас, то будьте любезны одеваться в платье, которое носят в нашей стране, а не в это одеяние египетской куртизанки!»

— И что вы ответили на это? — воскликнул я.

— Боюсь, что это было неблагоразумно, Олаф, но мой характер побудил меня сказать: «Госпожа, благодарю вас за разрешение гулять в вашем саду. Если я буду здесь еще раз в качестве вашего гостя, то будьте уверены, что я не надену это платье, которое еще до того, как Византии стал деревней[183], было священным для богов моей страны и тех моих предков, что были фараонами Египта».

— И что же произошло дальше?

— «Неплохо сказано! — заметила императрица. — Так бы ответила и я, если бы была на вашем месте. Кроме того, ваши слова искренни, а платье идет вам. Но все же не позволяйте себе слишком многое, девушка, представляя себе Константинополь не более чем деревней. Да и в Египте сейчас в качестве фараона фанатичный мусульманин, которому нет никакого дела до вашей древней крови».

Тогда я поклонилась и ушла. Уходя, я слышала, как Августа стала бранить госпожу Мартину, я не знаю, за что. Кроме того, упоминались ваше и мое имена. Почему это императрица так часто говорит о вас, Олаф? Ведь у нее много офицеров, чинами повыше вашего? И почему она так интересовалась этим ожерельем с золотыми раковинами и жуками?

— Теперь я должен рассказать то, что я утаивал от вас, Хелиодора, — проговорил я. — Августе нравится — не знаю, почему, но главным образом, полагаю, потому, что в последние годы я держался вдали от женщин, которые в этой стране очень привлекательны, — оказывать мне некоторое расположение. Мне даже кажется, осознает она сама это или нет, что она думает обо мне как о муже.

— О! — перебила меня Хелиодора, отпрянув в сторону. — Теперь мне все понятно. И я прошу вас ответить мне, думаете ли вы как о жене о той, которая вдовствует десять лет, имея двадцатилетнего сына?

— Один Бог надо мной, и ему известно, что я думал, а чего не думал, но несомненно, что в настоящее время я думаю о ней как о человеке, который был добр ко мне, но которого мне следует опасаться больше, чем наихудшего из врагов, если такой у меня есть.

— Тихо! — вдруг прошептала она, подняв палец. — Мне кажется, что я слышу, как кто-то шевелится в кустах позади нас.

— Ничего не бойся, — успокоил ее я. — Здесь мы одни, так как я расставил вокруг этого места охрану с приказом не пропускать никого. А мой приказ касается всех, кроме императрицы.

— Тогда мы в безопасности, Олаф, потому что этот сырой воздух может повредить ее волосам, которые, как я заметила, она завивает, потому что у нее не такие вьющиеся от природы волосы, как у меня. О, Олаф, как прекрасно, что судьба свела нас вместе! Скажу вам, что, хотя я и увидела вас там, в храме, впервые с тех пор, как родилась, я сразу же вас узнала, как и вы меня. Поэтому, когда вы мне прошептали: «Приветствую тебя через века!» — я выразила вам свою радость и ответила тем же. Я ничего не знаю из прошлого. Если мы уже когда-то жили и любили друг друга, то эта история для меня утеряна. Но есть сон и это ожерелье. Когда я была еще ребенком, Олаф, это ожерелье было взято из могилы некоей женщины царственной крови, которая там лежала набальзамированной. По преданиям, это была женщина моей расы, да и все, что там написано о ней, мой отец когда-нибудь расскажет вам, ибо он — один из последних людей, кто еще может читать древнеегипетские письмена. Кроме того, она была очень похожа на меня, и я хорошо помню, как она выглядела, лежа в гробу, сохраненная искусством, которым обладали древние египтяне. Она была юной, немного старше меня, и ее история повествовала о том, что она умерла, дав жизнь сыну, который имел царскую кровь только наполовину; он основал в Египте новую династию и стал моим предком. Это ожерелье лежало на ее груди, а под ним было послание на папирусе, в котором говорилось, что когда недостающая утерянная половина опять воссоединится с этой, то те, кто носит их, встретятся еще раз как смертные создания. И вот теперь две половинки ожерелья соединились, и мы встретились, как было предопределено Богом. И теперь мы навсегда — одно целое. И пусть все императрицы мира попробуют нас разлучить!

— Навсегда! — подтвердил я, снова обнимая ее. — Мы с тобой одно целое навсегда, навсегда. Хотя, возможно, время от времени нас будут разлучать друг с другом.

Глава 13

ПОБЕДА ИЛИ ВАЛЬГАЛЛА!
Минутой позже я расслышал шорох в кустах, производимый людьми, прокладывающими себе путь сквозь них. Приглушенный голос скомандовал: — Хватайте его, живого или мертвого! Рядом появились вооруженные люди, и один из них крикнул:

— Сдавайся!

Я обнажил меч и прыгнул вперед.

— Кто смеет приказывать сдаться генералу Олафу, командующему здесь? — спросил я.

— Я смею, — ответил мужчина. — Сдавайся — или ты умрешь! Тогда, думая, что это грабители или наемные убийцы, нанятые кем-то из моих врагов, я бросился на него. Борьба была недолгой, он упал мертвым после первого же удара моего меча. Тут же трое других напали на меня. Но по совету Ирины я носил под камзолом кольчугу, и их мечи отскакивали от нее. Кроме того, северная ярость вернулась ко мне, и эти изнеженные восточные люди не могли противостоять моему искусству фехтовальщика и моей силе. Вначале один, а затем другой были сражены, третий попытался спастись бегством, но в этот момент получил от меня сильный удар.

— Кажется, все закончилось, — сказал я Хелиодоре, припавшей к скамье. — Пойдемте, я доставлю вас к отцу, вызову охрану, прежде чем мы встретим еще каких-либо убийц.

И пока я говорил это, какая-то закутавшаяся в плащ женщина незаметно выскользнула из своего укрытия за деревьями и встала перед нами. Она откинула назад капюшон, и лунный свет упал на ее лицо. Это была императрица! Но ярость ревности так изменила ее облик, что я едва смог узнать ее. Большие глаза, казалось, пылали огнем, щеки были белыми, кроме тех мест, где их коснулись румяна, губы дрожали. Дважды она пыталась заговорить, и это ей не удавалось, но на третий раз слова стали срываться с ее губ.

— О нет, все только начинается, — проговорила она голосом, полным ненависти. — Знайте же, что я слышала каждое ваше слово. Итак, предатель, ты считаешь возможным рассказывать мои секреты этой египетской суке, а затем убивать моих слуг! — Она указала на одного мертвого и другого, раненого мужчину. — Прекрасно, вы мне за это заплатите оба, клянусь вам!

— Разве это убийство, Августа, — обратился я к ней, салютуя мечом, — если четверо нападают на одного, а тот, считая их убийцами, борется за свою жизнь и в этой схватке побеждает?

— Что значат четыре такие дворняжки против вас? Я должна была послать дюжину. Но это мне вы наносили удар. Ведь все, что они делали, они делали по моему приказу!

— Если бы я знал об этом, Августа, я никогда бы не вытащил своего меча, так как я — ваш офицер и обязан повиноваться вам до конца.

— А вместо этого вы еще злословите надо мной, пользуясь своим языком, как мечом! — ответила она, сопровождая свои слова чем-то похожим на всхлип. — Вы заявляете, что вы — мой послушный офицер. Хорошо, это мы сейчас увидим. Убейте эту наглую девицу или меня, мне все равно — кого, а затем сами заколитесь своим мечом!

— Первого я сделать не могу, Августа, так как это было бы убийством невиновного, а я не запятнаю душу убийством!

— На этот счет не беспокойтесь! Разве она не насмехалась надо мной, моим возрастом, моим вдовством, даже моими волосами, в расцвете своей… юности? Разве не надсмеялась она надо мной — Повелительницей Мира?!

Впервые заговорила Хелиодора.

— А разве не императрица назвала бедную девушку, чья кровь не менее благородна, чем ее собственная, позорной кличкой? — спросила она.

— Что же касается второго, — продолжал я, прежде чем Ирина смогла ответить, — я также не могу этого сделать, ибо было бы отвратительной изменой, подобно убийце, поднять свой меч против вашего Богопомазанного величества. А третье — это мой долг, и я выполняю ваш приказ, или пусть лучше его выполнят ваши слуги, если вы будете любезны подтвердить свой приказ чуть позднее, когда поостынете.

— Что?! — вскричала Хелиодора. — Вы умрете и оставите меня здесь? Тогда, Олаф, клянусь богами, которым мои предки поклонялись десятки тысяч лет, богами, которым поклоняюсь и я, я найду средство последовать за вами в тот же час. О! Повелительница Мира, есть другой мир, которым вы не управляете! И там мы призовем вас к ответу!

Теперь уже Ирина воззрилась на Хелиодору. А та пристально смотрела на нее. Страшное это было зрелище!

— По крайней мере, вы смелая девушка! Но не думайте, что это вас спасет, так как никогда на этой земле нам не быть вместе.

— Но если я уйду, то этого может быть достаточно, Августа, — вмешался я.

— Нет, вы не умрете, Олаф, по крайней мере, пока. Я вам приказываю не закалываться своим мечом. Что же касается этой египетской ведьмы, то скоро мои люди будут здесь, тогда посмотрим.

Я подхватил Хелиодору и подвел ее к стволу большого дерева, потом встал впереди нее.

— Что вы намерены делать? — удивилась императрица.

— Сражаться с вашими шавками до тех пор, пока не умру, так как ни один мужчина Севера не поднимет меч против меня, даже по вашему приказу, Августа. А когда я упаду, эта особа, в свою очередь, последует туда, куда ее поведет Бог!

— Не бойтесь, Олаф, — тихо сказала Хелиодора. — Я ношу с собой кинжал.

Едва она проговорила это, как послышался топот многочисленных ног. Мужчина, раненный мною и с криками умчавшийся в направлении дворца, поднял солдат, как тех, кто был на постах, так и тех, что находились в казарме. И вскоре они начали прибывать и собираться на лужайке. Здесь были солдаты всех племен и народов: греки, болгары, армяне, так называемые романцы и вместе с ними некоторое количество бриттов и людей с Севера.

Увидев императрицу и меня, стоящего так, чтобы защитить Хелиодору, прижавшуюся к дереву, а также лежавших на земле солдат, сраженных мной, они остановились. Один из офицеров спросил, что им следует делать.

— Убить этого человека, заколовшего моих слуг. Или нет! Возьмите его живым! — крикнула императрица.

Среди собравшихся был один лейтенант моего отряда, голубоглазый, с волосами соломенного цвета гигант-норвежец Джодд. Этот человек любил меня, как брата, потому что судьбе было однажды угодно, чтобы я спас ему жизнь в одном из сражений. Также часто я доказывал ему свою дружбу, когда он попадал в затруднительное положение, так как в те дни Джодд частенько попивал, а когда пьянел, то часто терял деньги, и тогда ему нечем было платить.

Он тут же оценил ситуацию, в которой я очутился. Я еще раньше заметил, что когда он бывает трезвым, то показывает себя вовсе не глупым парнем, хотя на вид и кажется медлительным и туповатым. Он что-то прошептал товарищу, оказавшемуся рядом с ним, и тот повернулся и стрелой умчался прочь. По направлению, в котором он побежал, я догадался, что он помчался в казармы, в которых располагались три сотни северян, состоявших под моей командой.

Солдаты приготовились исполнить приказ Августы, ибо им не оставалось ничего другого. Они вытащили свои мечи, и некоторые из них стали медленно подбираться ко мне. И тогда Джодд с несколькими северянами встал между ними и мной и, отсалютовав императрице, продолжал на ломаном греческом:

— Просим извинения, Августа, но почему нам приказывают убить собственного генерала?

— Повинуйтесь моим приказам, солдаты, — ответила она.

— Просим извинения, Августа, — спросил флегматичный Джодд. — Но, прежде чем мы убьем нашего генерала, которому вы нам приказывали повиноваться, нам необходимо узнать, почему мы должны убить его. Это обычай нашей страны: ни один человек не может быть убит, не будучи выслушанным. Генерал Олаф, — обратился он ко мне и, вытащив свой меч, отсалютовал по всей форме, — будьте добры, объясните нам, почему мы должны вас убить или арестовать?

В это время поднялась невообразимая суматоха, и какой-то евнух, находившийся позади всех, начал кричать солдатам, чтобы они повиновались всем приказам императрицы; некоторые из них стали подбираться поближе ко мне.

— А если я на свой вопрос не получил ответа, — вскричал Джодд громовым голосом, напоминающим рев быка, — то я боюсь, что и другие должны быть убиты рядом с генералом. Эй, северяне! Ко мне, норманны! Ко мне, бритты! Эй, саксонцы! Все ко мне, кроме этих проклятых греков!

С каждым его призывом люди Джодда выскакивали вперед из собравшейся толпы, и уже около пятидесяти солдат выстроились перед ним и плечом к плечу встали рядом со мной.

— Будет ли ответ на мой вопрос? — повторил Джодд. — Так как если мы не получим, то, хотя нас и один против десяти, я думаю, что прежде, чем генерал Олаф падет или окажется схваченным, этим вечером здесь произойдет неплохая схватка!

Затем заговорил я:

— Друзья! Капитан Джодд! Я отвечу на ваш вопрос, и если не буду точен, то пусть Августа сама поправит меня. Вот она — причина происшедшего! Эта женщина — моя обрученная жена. Мы беседовали вдвоем в этом саду о нашем обручении. Императрица же, не замеченная нами, спряталась вон за теми деревьями и подслушала наш разговор, который, по некоторым причинам, лучше известным ей самой, так как в нем не было речи ни о какой-либо измене, ни о делах, касающихся государства, настолько рассердил ее, что она послала солдат убить меня. Думая, что это бандиты или грабители, я защищался и… вон там они лежат, кроме одного, который раненым ускользнул отсюда. И тут императрица появилась перед нами и повелела мне убить госпожу Хелиодору. Друзья, посмотрите на ту, кого императрица приказала мне убить, и скажите, если бы она была обручена с вами, могли бы вы ее убить, даже ради прихоти или удовольствия императрицы? — И, отступив в сторону, я показал им Хелиодору во всем ее обаянии; она стояла возле дерева, сжимая в руке кинжал.

И из группы тех, кто собрался вокруг Джодда, раздался громовой рев «Нет!», в то время как остальные молчали. Ирина же прыгнула вперед и завопила:

— Значит, мои приказы обсуждаются? Повинуйтесь! Зарубите этого человека или возьмите его живым, мне все равно, вместе с теми, кто примкнул к нему! Или завтра же вас всех повесят! Каждого!

Теперь собравшиеся солдаты также стали выстраиваться по командам своих офицеров, так как поняли, что у них нет другого выбора. Битва или смерть! Сейчас их было большинство, тогда как поднятые по тревоге солдаты с Севера еще только должны были сюда прибыть.

— Сдавайтесь, или мы вас атакуем! — сказал офицер, принявший командование над солдатами-греками.

— Не думаю, что мы вам сдадимся, — ответил Джодд, и в это время раздался шум бегущих от казармы в ратном строю северян, которым посланец Джодда сообщил о происходящем.

— Я даже уверен, что мы не сдадимся! — продолжал Джодд и внезапно закричал:

— Вальгалла! Вальгалла! Победа или Вальгалла! — дикий военный клич северян.

И тотчас же из трех сотен глоток, заглушая топот бегущих ног, все приближающихся, вырвался ответный клич: «Вальгалла! Победа или Вальгалла!» А затем из мрака выскочили норманны. И послышались другие крики:

— Олаф! Олаф! Где генерал Олаф?! Где Красный Меч?!

— Я здесь, друзья! — в ответ заорал Джодд, и они подбежали к нам, довольные предстоящей битвой, жаждавшие ее. Они поротно выстроились перед нами, и снова прозвучал голос Джодда:

— Императрица, вы нам отдаете Олафа и эту девушку и клянетесь своим Христом, что не причините им никакого зла? Или же мы заберем их сами?

— Никогда! — крикнула она в ответ. — Вам я могу обещать единственное: смерть! Вперед, на бунтовщиков, солдаты!

Видя, что тут может начаться, я попытался было заговорить, но Джодд воскликнул:

— Молчите, Олаф, с этого часа вы — пленник, которого, если нам будет угодно, мы освободим, но не наш генерал. Норманны, делайте круг. Ведите с собой и императрицу тоже, она станет нашей заложницей!

Произошло перестроение, часть воинов расположилась позади нас, остальные тоже стали передвигаться, уводя нас с собой, и я, будучи опытным в военном деле, понял их маневр. Они выходили на открытую лужайку, где могли видеть все поле боя, а их фланги были защищены ручьем с одной стороны и плотной стеной деревьев — с другой.

В ярости императрица бросилась на землю, но два крепких парня подняли ее под руки и повели за нами. Продвигаясь подобным образом, мы достигли намеченной черты, остановившись как раз на вершине небольшого возвышения.

— Августа, — обратился я к ней, — во имя Бога молю вас, дайте нам дорогу. Норманны ненавидят византийцев, и сейчас у них есть хороший шанс свести с ними счеты. Кроме того, они любят меня и умрут до последнего человека, прежде чем допустят, чтобы мне причинили вред и зло. И тогда как я смогу защитить вас и себя в этой драке?

Она только посмотрела на меня, но не произнесла ни слова.

Атака началась. К этому времени собралось тысячи полторы или же около этого императорских войск, а против них стояло не более четырехсот норманнов, так что неравенство было огромное. Но так как среди императорских солдат отсутствовали всадники и лучники, а наша позиция оказалась неплохой, то шанс выстоять у нас был. К тому же мы все были северянами, героями они же — греческими подонками.

Византийцы наступали строем с криками «Ирина! Ирина!» — рота за ротой продвигаясь вперед клином, так как их цель состояла в том, чтобы прорваться в наше расположение по центру. Джодд наблюдал за схваткой и отдавал приказы, как мне показалось, совсем неплохие. Затем он вложил меч в ножны, схватил огромный боевой топор, свое любимое оружие, и занял позицию впереди тройной линии воинов, ожидавших приближения неприятеля в гробовом молчании. Атакующие двинулись вверх по склону, и на верхушке холма завязалась битва. В самом ее начале мы под напором нападающих несколько отступили назад, но как! Они полегли, словно колосья под взмахом серпа, и вскоре их стремительный натиск был остановлен. Сталкиваясь грудь с грудью, все рубили и кололи друг друга, и битва эта была настолько яростной, что Ирина, забыв свой гнев, прильнула ко мне с другой стороны от Хелиодоры, ища защиты.

Исход схватки долго оставался неясным. Будто во сне, я наблюдал, как гигант Джодд сразил разодетого капитана своим топором, который рассек его кольчугу, словно та была сделана из шелка. Видел я падение и моих товарищей, проткнутых копьями. Я посмотрел на Хелиодору, широко раскрытыми глазами смотревшую на эту кровавую сцену, и на Ирину, губы которой побелели и которая прижималась ко мне. Вновь мы были оттеснены назад, и нас оставалось уже не более двухсот, причем многие были ранены. Но мы еще выдерживали атаки втрое превосходящего нас противника. Я уже ничего не мог с собой поделать, моя рука сама потянулась к мечу.

Наша тройная линия изогнулась, подобно луку, и стала рушиться. Чаша весов готова была склониться в сторону врага, когда из-за плотного пояса деревьев слева от нас внезапно раздались боевые крики: «Вальгалла! Вальгалла! Победа или смерть!» — которые я, слышавший приказ Джодда, ожидал. Он приказал части норманнов незаметно обойти группу деревьев, прикрываясь их плотной стеной, и ударить во фланг врагу.

И они, человек пятьдесят, прыгнули вперед.

Лунный свет заиграл на их кольчугах, и там, в трехстах ярдах ниже по склону, началась новая битва. Теперь греки, стоявшие перед нами, начали опасаться за свой тыл и на некоторое время заколебались, а затем отошли шагов на десять назад. Я увидел благоприятную возможность и больше не стал сдерживать себя, потому что прежде всего я был солдатом.

Крикнув нескольким нашим раненым, чтобы те присмотрели за женщинами, я выхватил свой меч и ринулся вперед.

— Я иду, норманны! — воскликнул я, и в ответ раздались приветственные крики:

— Олаф Красный Меч! Слушайте Олафа Красный Меч! — так называли меня солдаты.

— Спокойно, норманны! Плечом к плечу, норманны! — закричал я в ответ. — Покажем им! Вперед! Вальгалла! Вальгалла! Победа или смерть!

Наши противники покатились вниз по склону, прежде чем мы на них напали. Они отступили еще на тридцать шагов, смешавшись в беспорядочную толпу, над которой, словно молнии, сверкали наши мечи. Мы отбросили их назад, к их основным силам, и те, будучи обойденными с фланга, кинулись бежать. Мы их уничтожали десятками, одного за другим, потом уже сотни стали валиться нам под ноги, мы переступали через них ногами победителей и… О! В круговерти этой битвы мне показалось, что я вижу своего брата Рагнара бьющимся на моей стороне, и почудился его крик, обращенный ко мне, его навсегда ушедший, но такой знакомый мне голос:

— Старая кровь еще играет в тебе, о ставший христианином! Ты неплохо дерешься, христианин! Мы из Вальгаллы приветствуем тебя, Олаф, Олаф Красный Меч! Вальгалла! Победа или Вальгалла!

И вот все закончилось. Кое-кто спасся бегством, но большинство остались на поле битвы мертвыми, ибо, вступив в схватку, норманны не щадили греков. Наконец мы вернулись назад — точнее, вернулись те из нас, кто остался в живых, так как многих уже не стало, — и снова образовали кольцо вокруг обеих женщин и раненых.

— Хорошо сработано! — обратилась ко мне Хелиодора, а Ирина только взглянула на меня взором, выражавшим удивление.

В это время командиры норманнов стали совещаться, и хотя они время от времени бросали на меня взгляды, но все-таки не приглашали принять участие в разговоре. Вскоре Джодд выступил вперед и проговорил:

— Олаф Красный Меч, мы вас любим. И вы всегда с любовью относились к нам, вашим товарищам. Сегодня мы все доказали это еще раз. Вы хорошо руководили, Олаф, и, принимая во внимание, что нас сегодня было очень мало, мы одержали победу, которой можем гордиться. Но наши шеи вместе с вашей по-прежнему в петле, и мы считаем, что в данной ситуации лучше всего действовать смело. Поэтому мы вас провозглашаем нашим кесарем[184]! Разбив греков, мы вам предлагаем занять дворец и вступить в переговоры с полками, расположенными вне столицы, многие из которых настроены против Ирины и готовы признать Константина, хотя они его и ненавидят лишь чуть меньше, чем ее. Мы не знаем, чем все это закончится, да нас особенно и не интересует, как сложатся наши судьбы до самой смерти, но мы считаем, что эта победа дает нам хороший шанс. Принимаете ли вы наше предложение и готовы ли обнажить свой меч вместе с нашими?

— Как я могу это сделать, — произнес я, — если рядом со мной императрица? Ее хлеб я ел и ей поклялся в верности!

— А нам кажется, что она готова убить вас любым доступным ей способом. Олаф, мечи убийц рассекли все узы верности. Кроме того, так как она в нашей власти, а общее выступление всех северян было направлено против нее и наша измена в ее глазах не может быть еще большей, чем уже есть, то мы предлагаем избавить вас и себя от этой императрицы, которая нам враг и которая за свою свирепость заслуживает смерти. Таково наше предложение. Решайте, принимаете ли вы его или же нет, так как времени у нас мало. Если вы откажетесь, то мы все оставим вас наедине с вашей судьбой, а сами направимся для ведения переговоров к Константину, который также ненавидит эту императрицу и в настоящее время организует заговор с целью ее свержения.

И пока он говорил это, я заметил, что некоторые из его людей стали приближаться к Ирине с намерениями, о которых нетрудно было догадаться. И я бросился между ними.

— Августа — моя госпожа! — сказал я. — И хотя я только что дрался с ее войсками и она причинила мне много зла, все же я буду ее защищать до конца.

— Но учтите, Олаф, что вы один, а нас много, — заметил Джодд. — Отвечайте, хотите вы быть кесарем или нет?

Тогда Ирина подошла ко мне сзади и прошептала:

— Соглашайтесь! Это мне подходит. Станьте кесарем как мой муж, и так вы спасете мою жизнь и мой трон, который мы разделим поровну. С помощью ваших норманнов и легионов, которыми я командую и которые мне верны, мы сможем разбить войска Константина и потом вместе править миром. Эта мелкая стычка — ничто! Что из того, что потеряно несколько сотен жизней во время дворцового заговора? В наших руках весь мир! Хватайте его, Олаф! И меня вместе с ним!

Я все это слышал и понимал. Наступил величайший момент в моей жизни. Что-то мне подсказывало, что на одну чашу весов положены величие и империя, а на другую — много боли и огорчений, но вместе с последними и некоторое количество чистой любви и покоя. И я выбрал именно последнее, так как, вне сомнения, Судьба и Бог подсказали мне, что нужно делать.

— Я вам благодарен, Августа, — ответил я, — но пока я могу защищаться, я не ухвачусь за этот трон, ни переступив через тело человека, бывшего добрым ко мне, ни купив его другой ценой, которую вы мне предлагаете. Здесь стоит моя суженая, и я не могу жениться на другой женщине.

Тогда Ирина повернулась к Хелиодоре и поспешно проговорила:

— Девушка, вы представляете себе, что тут происходит? Оставим в стороне ревность и будем откровенными, так как у всех нас жизнь висит на волоске, который может оборваться через день или два вместе с тысячами других жизней. Да, на кон поставлена судьба всего мира. Вы говорите, что любите этого человека, и я его люблю также. И если вы получите его и при этом он останется живым, на что ему не следует надеяться, он будет иметь только поцелуи в каком-то уголке этого мира, который укроет его и вас. Если же его выиграю я, то вся империя, весь мир и вся земля будут в его власти. Кроме того, девушка, — добавила она многозначительно, — императрицы ревнуют не вечно, временами они могут смотреть на вещи и иначе. Можно найти высокую придворную должность и для вас — и кто знает! Ваше возвышение может продолжаться и дальше. Кроме того, планы вашего отца были бы продвинуты, он получил бы необходимое ему золото, до последнего фунта, из наших сокровищниц и все остальное — тоже, до последнего солдата, состоящего на моей службе. Через пять лет, возможно, ваш отец мог бы править Египтом как наш наместник. Что вы скажете на все это?

Хелиодора с тихой улыбкой посмотрела на императрицу, затем взглянула на меня и произнесла:

— Я скажу то же, что и Олаф. Есть две империи. Одна, которую можете дать вы, Августа, — это весь мир. Другая, которую ему могу дать я, — всего-навсего женское сердце, но все же, я думаю, это другой, вечный и незнакомый вам мир. И я отвечу то же, что и Олаф. Пусть говорит он сам, Августа.

— Императрица, — обратился я к ней, — еще раз благодарю вас, но это невозможно. Моя судьба находится здесь, — и я приложил руку к сердцу Хелиодоры.

— Ты глубоко ошибаешься, Олаф, — возразила императрица холодным и тихим голосом, но, как мне послышалось, без гнева. — Твоя судьба здесь! — И она показала рукой на землю, прибавив: — Верьте мне, что я сожалею, что вы, как мужчина, которым могут гордиться женщины… даже императрицы, да, да… сделали этот выбор. Я всегда чувствовала это, и теперь я думаю как раз об этом, ведь я сама видела, как вы руководили атакой вон на тех трусов в доспехах. — И она кивнула в сторону трупов греков. — Что ж, все закончено, по крайней мере, в отношении меня. Если я должна умереть, то пусть это будет от вашего меча, Олаф.

— Мы ждем вашего ответа, Олаф Красный Меч! — вскричал Джодд. — Вы уже наговорились досыта!

— Ответ! Мы ждем ответа! — повторили норманны.

— Императрица предложила мне разделить с ней корону, Джодд, но, друзья, это невозможно, так как я обручен вот с этой особой.

— Так женитесь на обеих, — раздался грубоватый голос, но Джодд перебил его:

— Тогда все ясно. Дайте нам дорогу, Олаф, и несколько мгновений смотрите в другую сторону. Когда вы повернете голову назад, больше не будет императрицы, которая вас так беспокоила. Останется только женщина, которую вы выбрали сами.

Услышав эти слова и увидев направленные на нее мечи, Ирина обхватила меня, так как больше всего на свете она страшилась смерти.

— Вы ведь не позволите им убить меня, Олаф? — спросила она, задыхаясь.

— Пока жив, не позволю, — ответил я. — Послушайте, друзья. Я — начальник охраны Августы, и если она умрет, то я, спасая свою честь, должен буду умереть раньше ее. Наносите удар, если вам угодно, но только через мое тело!

— Оторвите ее от него! — крикнул кто-то, но я продолжал:

— Друзья, не сходите с ума! Сегодня вечером мы совершили то, что уже заслуживает смерти, но, пока императрица жива, у нас в руках заложник, за которого нам может быть заплачено прощением. А что даст нам бездыханное тело.? Слушайте! Это идут полки из города!

И пока я говорил это, от дворца все приближались звуки многочисленных голосов и топот нескольких тысяч ног.

— Это точно, — сказал Джодд, не потеряв самообладания. — Они идут на нас, и штурмовать дворец уже слишком поздно. Олаф, подобно многим другим мужчинам, вы потеряли шанс добиться славы с помощью женщины — впрочем, кто знает, он еще, может быть, у вас есть. Что ж, друзья, насколько я понимаю, вы не собираетесь спасаться бегством и не хотите, чтобы на нас охотились, как на крыс. Нам осталось только одно: умереть! Но умереть так, чтобы Византия это запомнила. Олаф, будет лучше, если вы позаботитесь о своей женщине, я же буду отдавать команды. Делаем круг, друзья, делаем круг! Здесь неплохое место для схватки. Поместите раненых в середину круга, и императрицу тоже, но когда все будет заканчиваться, убьем ее. Мы будем сопровождать ее к воротам ада, чтобы не сбежала по дороге, хотя она и женщина!

Затем все без ропота и жалоб почти в полном молчании образовали круг Одина, тройной круг норманнов, обреченных на смерть, который на многих полях сражений в конце концов покрывался грудой врагов.

Полки приближались — три полка в полном составе. Ирина оглянулась, выискивая лазейку, но не нашла ее, а Хелиодора и я тихо говорили между собой о встрече по ту сторону могилы. Полки остановились в пятидесяти шагах от нас. Их воины не обращали внимания на круг Одина, они смотрели на землю, по которой маршировали. Беглецы, с которыми они уже успели переговорить, сказали им, что многие из них в последний раз видят этот подлунный мир.

Несколько генералов верхом на лошадях подъехали к нам и спросили, кто командует норманнами. Когда они узнали, что это Джодд, он был приглашен на переговоры. В конце концов Джодд и еще двое, покинув строй, вышли вперед шагов на двадцать, где встретились с генералам. С ними был и Стаурациус. Они встретились на открытом месте, где можно было не опасаться вероломного нападения, и беседовали там довольно долго. Затем Джодд и его спутники вернулись, и он стал говорить так, чтобы его слышали все.

— Слушайте меня! Нам предложили следующие условия: мы возвращаемся в казармы мирно, со своим оружием, нас не станут обвинять ни по каким законам, ни военным, ни гражданским, ни государство, ни частные лица за этот мятеж и убийства. И в качестве гарантии в наши руки будут переданы двадцать заложников самого высокого ранга, чьи имена укажем мы сами. Далее, мы сохраним свое особое положение на службе в империи или же оставим эту службу в течение трех месяцев с вознаграждением, равным четверти жалования за год, и отправимся туда, куда захотим. Но взамен мы отпустим императрицу, не причинив ей никакого вреда, и с ней генерала Олафа, которого ожидает справедливый судебный процесс перед военным трибуналом. Все эти обязательства подтвердит сама императрица, прежде чем покинет наши ряды. Таковы их предложения, друзья.

— А если мы откажемся их принять, что тогда? — раздался чей-то голос.

— Тогда мы будем окружены. И умрем от голода или будем расстреляны лучниками. А если попытаемся ускользнуть, то будем разгромлены, а те из нас, кто случайно окажется в живых после битвы, будет повешен, здоровые и раненые рядом.

Офицеры норманнов вновь стали совещаться. Некоторое время Ирина следила за ними, затем повернулась ко мне и спросила:

— Как они поступят, Олаф?

— Не могу сказать точно, Августа, — ответил я, — но думаю, что они согласятся передать вас, но не меня, так как небезосновательно сомневаются в том, что меня ждет справедливый суд.

— А это означает, — сказала она, — что останусь я в живых или нет, но эти храбрые люди будут принесены в жертву вам, Олаф, который почти наверняка погибнет вместе с ними, как и эта египтянка. И вы готовы принять такую жертву, Олаф? Если да, то вы, по-видимому, другой человек, чем я вас себе представляла…

— Нет, Августа, — возразил я. — Я не собираюсь так поступать. И я, скорее всего, отдам себя в вашу власть, Августа.

Совещание офицеров закончилось. Их старший вышел вперед и объявил:

— Мы принимаем условия, кроме тех, что касаются Олафа Красный Меч. Императрица может быть освобождена, но Олаф, наш генерал, которого мы все любим, не будет выдан. Скорее мы все здесь умрем!

— Правильно! — воскликнул Джодд. — Именно этих слов мы все и ждали!

Затем он вышел из рядов с сопровождающими его офицерами и вновь встретился с генералами. После непродолжительного совещания он вернулся и сообщил:

— Их генералы готовы согласиться с нами, но этот Стаурациус, евнух, который, оказывается, командует здесь, не согласен. Он говорит, что Олаф должен быть передан вместе с императрицей. Мы ответили, что в таком случае он не скоро получит ее, разве что готовую к похоронам. Он нам сказал, что тогда пусть будет все так, как угодно Богу. Или оба должны быть переданы — или оба задержаны.

— Вы поняли, что имеет в виду эта собака? — прошептала мне Ирина. — И все это из-за моего вам предложения, которое норманны отклонили. И теперь он вас ревнует, боится, что вы приобретете большую власть. Ну ладно, если только я выживу, я ему отплачу за то, что он так мало заботился о моей жизни.

Глава 14

СУД НАД ОЛАФОМ
Не знаю, сколько времени прошло до тех пор, пока я предстал перед военным судом, но этот процесс отчетливо помнится мне, как будто все опять свершается на моих глазах. Он проходил в одной из многочисленных пристроек дворца, освещаемой единственным окном, расположенным в верхней части стены. В конце комнаты, над местом, где восседали судьи, висела грубо выполненная картина, изображавшая светлыми тонами осуждение Христа Пилатом; остальные стены были украшены фресками. Пилат, насколько мне помнится, был на картине чернокожим, по-видимому, для того, чтобы подчеркнуть его злобность, а в воздухе над ним висел красноглазый чертенок, формой напоминавший летучую мышь; одним когтем он поддерживал одежду и что-то шептал на ухо Пилату.

Из семерых судей шестеро были разных рангов, выбранные главным образом среди войск, разгромленных норманнами в ту памятную ночь. Председательствовал судейский офицер. Так как это был военный суд, то мне не разрешили воспользоваться услугами адвоката для защиты, да я и не просил об этом. Тем не менее суд был открытым, и помещение было переполняли зрители; среди них я видел многих высших дворцовых чинов во главе со Стаурациусом. Присутствовали там и несколько женщин, в том числе и Мартина, моя крестная мать. В конце комнаты толпилось множество солдат, все — мои враги.

Я находился в этом помещении под охраной четырех негров-великанов, вооруженных мечами. Я знал, что они выбраны из числа городских и дворцовых палачей. Один из них раньше служил под моим командованием в мою бытность комендантом тюрьмы, и я уволил его за жестокое обращение с заключенными, которым он отличался.

Учитывая все это, а также сострадание, светившееся во взгляде Мартины, я понял, что обречен, но, так как ничего другого я не ожидал, все это меня не волновало.

Я остановился перед судьями, и они воззрились на меня.

— Почему ты не салютуешь нам, парень? — спросил один из них, жеманно державший себя греческий капитан, которого я видел бегущим, как заяц, в ночь той битвы.

— Потому, капитан, что мой чин повыше, чем у любого из вас, кого я вижу перед собой, и, кроме того, я пока еще не осужден. Поэтому, если говорить о приветствии, то это вы должны салютовать мне.

После моих слов они стали смотреть на меня с еще большей злостью, чем до того, но среди солдат в конце зала мой ответ вызвал шепот одобрения.

— Не станемтратить время на выслушивание его оскорблений, — заявил председатель суда. — Пусть писарь изложит дело.

Мужчина в черной мантии, сидевший ниже судей, поднялся и зачитал обвинение против меня. Оно было кратким и состояло в том, что я, Михаил, ранее известный как Олаф или Олаф Красный Меч, норманн, состоящий на службе у императрицы Ирины, генерал ее армии, камергер и управляющий дворца, устроил тайный заговор против императрицы, убил несколько сотен ее солдат с помощью других норманнов, а ранил еще большее число.

Меня спросили, что я отвечу на это обвинение, и я сказал:

— Я невиновен.

Затем были вызваны свидетели. Первым оказался тот из четверых мужчин, которого Ирина натравила на меня, кому единственному удалось спастись бегством, хотя при этом он и получил от меня удар мечом. Этого парня ввели под руки, так как сам он ходить не мог. Он стал рассказывать всю историю, а когда закончил, мне было разрешено задать ему несколько вопросов.

— Почему императрица приказала вам напасть на меня? — спросил я его.

— Думаю, что она увидела, как вы поцеловали египтянку, генерал.

Этот ответ рассмешил многих.

— Вы пытались убить меня, разве не так?

— Да, генерал, нам это приказала императрица.

— И что было дальше?

— Вы убили троих из нас, одного за другим, генерал, будучи искуснее и сильнее нас, а когда я повернулся, чтобы убежать, то вы ранили меня вот сюда. — И, с трудом повернувшись, он указал всем на то место, куда опустился мой меч, на ту часть солдатского тела, которая не должна получать ран. При виде этого присутствующие в зале суда рассмеялись снова.

— Вызывал ли я вас каким-либо образом на схватку до того, как вы напали на меня?

— Конечно нет, генерал. Вы разозлили императрицу тем, что поцеловали эту красивую египетскую госпожу. По крайней мере, мне показалось, что с каждым вашим поцелуем она все больше раздражалась, пока не стала совсем бешеной и не приказала нам убить вас обоих.

На этот раз смех был громовым, так как даже офицеры из состава суда не могли более удерживаться, а дамы закрывали лицо руками и хихикали.

— Уберите отсюда этого дурака! — закричал председатель суда, и беднягу быстро выволокли из помещения. Что с ним случилось впоследствии, я не знаю, хотя и могу догадываться.

Вновь появлялись свидетель за свидетелем, рассказывая о схватке, которую я уже описал, хотя большая часть из них пыталась излагать суть происшедшего иначе, чем все было на самом деле. Многим я не задавал вопросов. Но в конце концов я потерял терпение, выслушивая их россказни. И тогда обратился к судьям:

— Господа, к чему все эти свидетельства, если среди вас я вижу трех доблестных офицеров, которых хорошо запомнил удирающими от норманнов в ту ночь, когда мы четырьмя сотнями мечей нанесли поражение почти двум тысячам ваших солдат? Поэтому вы сами разве не лучшие свидетели происшедшего? Кроме того, я признаю, что, будучи захвачен видом схватки, я в ее конце выступил против вас и сражался до того момента, когда многие стали спасаться бегством, в том числе и вы сами…

Теперь эти капитаны смотрели на меня с ненавистью. Председатель заявил:

— Подсудимый прав. К чему выслушивать дальнейшие показания?

— Я также считаю, — добавил я, — что была выслушана только одна сторона, участвовавшая в деле. Теперь же я хочу вызвать своих свидетелей, и первой среди них должна быть Августа, если она пожелает появиться здесь и выступить, рассказав, что происходило в лагере норманнов в ту бурную ночь.

— Вызвать Августу? — у председателя даже дыхание перехватило. — Возможно, подсудимый Михаил, вы захотите вызвать и самого Господа Бога с вашей стороны?

— Это, господин, — ответил я, — я уже делал раньше и делаю сейчас. И кроме того, — медленно добавил я, — я уверен, что пройдет некоторое время, — будет ли это завтра или через день, — и все вы, теперь судящие меня, убедитесь, что я не стану упоминать Его имя в суде.

В зале суда на некоторое время воцарилась мрачная тишина. Было похоже, что эти слова дошли до сердца каждого из присутствующих в нем. Я заметил, что чуть качнулись занавеси галереи, размещенной в верхней части одной из стен. Мне пришло в голову, что сама Ирина скрывалась за этими занавесями (впоследствии я узнал, что так оно и было и что она сделала какое-то движение, от которого они и колыхнулись).

— Ну что ж, — сказал председатель после паузы. — Так как Бог не появился, чтобы стать вашим свидетелем, а также потому, что каких-либо других свидетелей у вас нет, а сами вы не можете быть свидетелем перед лицом закона, настало время перейти к оглашению приговора.

— Кто там сказал, что у генерала Олафа Красный Меч нет свидетелей? — произнес низкий голос в конце зала. — Я желаю быть свидетелем!

— Кто это? — спросил председатель. — Пусть он подойдет поближе.

В конце зала произошла маленькая суматоха, и сквозь толпу людей, которых он, казалось, отбрасывал налево и направо, появились очертания фигуры могучего Джодда, с ног до головы одетого в доспехи и со своим знаменитым топором, который он нес в руке.

— Это тот, кого некоторые из вас знают достаточно хорошо, в то время как другие из вашей компании, которых уже нет в живых, никогда в будущем не узнают. Я тот, кого императрица именует Джоддом Норманном, по рангу — второй после Олафа командир Северной гвардии императрицы, — ответил он и промаршировал к тому месту, где должны стоять свидетели.

— Уберите ваше варварское оружие, — воскликнул один из офицеров, сидевший в ряду судей.

— Что ж, — сказал Джодд, — подойди сюда, храбрец, и попробуй взять его у меня. Обещаю, что тебя вынесут отсюда раздельно кое с чем — я имею в виду твою дурацкую башку. Да и кто ты такой, что осмеливаешься разоружить офицера императорской охраны?

После этих слов больше никто не требовал убрать топор, и Джодд приступил к даче показаний, которые вряд ли нужно излагать, так как подробности битвы уже приводились выше. Какой эффект произвели на суд его показания, не могу сказать, но в том, что они тронули всех присутствовавших в зале, не было никакого сомнения.

— Вы закончили? — обратился к нему председатель, когда Джодд уже завершал свой рассказ.

— Не совсем, — проговорил Джодд. — Олафу Красный Меч был обещан открытый суд, так оно и есть, в противном случае я и мои товарищи не смогли бы прибыть сюда, чтобы рассказать тут правду. А здесь наверняка до этого редко слышали правду. Ему также был обещан справедливый суд. А вот этого-то и нет, так как я вижу, что большинство судей — люди, с которыми он бился в тот раз и которые спаслись от его меча только благодаря своему бегству. Я предлагаю завтра спросить византийцев, справедливо ли то, что человека судят побежденные им враги. Сейчас мне ясно, что вы вынесете Олафу приговор «виновен» и, возможно, приговорите его к смерти. Что ж, выносите свой приговор, назначайте меру наказания, но не пытайтесь привести его в исполнение!

— Не пытаться? А вот мы попытаемся! — закричал председатель. — Кто вы такой, чтобы диктовать судьям, назначенным императрицей, что они должны, а что не должны делать? Будьте осторожны, так как мы можем осудить и вас, как и вашего приятеля-изменника. Помните, где вы находитесь, так как стоит мне только поднять палец, и вас схватят и накажут!

— Ну, ну, потише, законник. Я помню это и кое-что другое тоже. Например, что у меня есть охранное свидетельство императрицы с клятвой верности на кресте Христовом, которому она поклоняется. К тому же у меня есть три сотни товарищей, ожидающих моего возвращения.

— Три сотни! — огрызнулся председатель. — У императрицы за этими стенами три тысячи, которые быстро покончат с вами.

— Мне как-то рассказали, законник, — ответил Джодд, — что жил однажды монарх по имени Ксеркс, который думал, что ему ничего не стоит покончить с тремя тысячами греков, когда эти греки еще не были похожи на теперешних. Это было, кажется, в Фермопилах. Он их разбил, но это ему стоило дороже, чем он рассчитывал. Потомки тех греков живут и поныне, а где теперь тот Ксеркс? Но и это еще не все. С ночи той битвы мы, норманны, нашли себе друзей. Вы слышали об армянских полках, председатель, о полках, которые верны Константину? Что ж, убейте Олафа, убейте меня, Джодда. И всем вам придется иметь дело сначала с норманнами, а затем с армянскими легионами. А пока что я жду любого, кто рискнет схватить меня, минуя этот топор!

После этих слов наступило долгое молчание. Джодд осмотрелся вокруг, и, видя, что никто не осмеливается приблизиться к нему, сошел со свидетельского места, подошел ко мне, отсалютовал по всей форме, затем промаршировал к концу помещения, и толпа расступилась, дав ему дорогу.

Когда он вышел, судьи устроили совещание и, как я и ожидал, очень скоро согласились в отношении приговора. Председатель поднялся и быстро пробормотал:

— Подсудимый, мы признали вас виновным. Есть ли у вас какие-либо причины или доводы, на основании которых можно было бы доказать, что смертный приговор вам не может быть вынесен?

— Досточтимый судья, — отвечал я. — Я здесь не для того, чтобы молить вас о сохранении мне жизни, которой я уже не раз рисковал на службе вашему народу. Но все же я вам должен кое-что заявить. В ночь, когда началось это столкновение, на меня напали четверо на одного, без всякого повода с моей стороны, о чем вы уже слышали, и я только защищался. Впоследствии, когда я был недалек от смерти, норманны, мои товарищи, пришли мне на помощь и защитили меня, хотя я и не просил их об этом. Я сделал все, чтобы спасти жизнь императрицы. Моим единственным проступком было то, что, когда началась большая атака, в которой ваши полки были разбиты, я возглавил ее. Если я за это заслуживаю смерти, я готов умереть. Все же я полагаю, что как Бог, так и люди с большим уважением отнесутся ко мне, преступнику, чем к вам, судьям, и к тем, кто готовил вас для этого судилища еще до того, как вы воссели здесь, в зале суда. Вы же только орудие в чужих руках, то же относится к приговору, который вы вынесете.

Аплодисменты, вызванные моими словами в рядах тех, кто толпился в конце помещения, смолкли. И среди полной тишины поднялся председатель. Он казался испуганным, когда стал низким голосом читать по листу пергамента приговор. После упоминания о приказе, которым был образовал этот суд, он огласил:

«Мы вас приговариваем, Михаил, известный также как Олаф Красный Меч, к смерти. Этот приговор будет приведен в исполнение с пытками или без них в то время, когда это будет угодно императрице».

И еще я услышал голос Джодда, крикнувшего в полумраке:

— Что это за суд, если приговор был принесен сюда уже написанным? Слушайте вы, законник, и вы, дворняжки, его компаньоны, которые еще называют себя солдатами! Если Олаф Красный Меч умрет, то все заложники, которых мы держим, умрут также. Если его будут мучить в подвалах, то будут пытать и заложников. Кроме того, вскоре после этого мы отдадим на разграбление этот прекрасный город, и то, что случится с Олафом, случится также и с вами. С вами, лжесудьями, ни больше ни меньше. Помните обо всем этом, вы, которые отправили Олафа в тюрьму, и пусть знает Августа, если она меня слышит, что ей может понадобиться Олаф, чтобы спасти ее жизнь; но его уже не будет!

Мне было видно, что судьи затрепетали в ужасе. Поспешно, с бледными лицами, они посовещались в отношении того, не следует ли им отдать приказ о том, чтобы схватили Джодда. И я слышал, как председатель сказал одному из судей:

— Нет, лучше отпустите его. Если его тронут, то погибнут наши заложники. Кроме того, не подлежит сомнению, что Константин и армянские полки на его стороне, иначе он бы не осмелился говорить с нами подобным образом. Лучше нам быть подальше от этого дела, которое нам навязали.

Затем он громко проговорил:

— Уведите осужденного!

Я направился к выходу из помещения суда, только теперь под охраной, которая была тут же вызвана и шла впереди и позади вместе с четырьмя палачами по бокам от меня.

— Прощайте, крестная, — шепнул я Мартине, проходя мимо нее.

— Нет, не прощай, — прошептала она, глядя на меня глазами, полными слез. Что она имела в виду, я не понял.

В конце помещения суда, где собрались те, кто осмеливался открыто выражать мне свои симпатии, грубые голоса благословляли меня, а шершавые руки хлопали по плечу. К одному из мужчин, чей голос я узнал в полумраке, я повернулся, чтобы сказать слово. В этот момент чернокожий палач, находившийся между нами, тот самый, что был уволен мною за жестокость, ударил меня по губам тыльной стороной ладони. В следующее же мгновение послышался звук, напоминавший мне рычание белого медведя, когда он схватил Стейнара. Показались две громадные руки, обхватившие голову этого дикаря. Раздался какой-то хруст, и палач, точнее, его труп, упал на пол.

После этого меня поспешно вывели, так как теперь им было кого бояться и помимо судей.

Мне вспоминается, что через несколько дней я сидел в своей камере во дворце, где меня держали потому, что, как мне стало известно впоследствии, существовали опасения, что если меня переведут в государственную тюрьму, комендантом которой я был когда-то, то могут быть предприняты попытки моего насильственного освобождения.

Камера, в которой меня содержали, была небольшой, одной из нескольких, расположенных под широкой террасой, выходившей в сторону моря, на которой Ирина впервые расспрашивала меня об ожерелье и где, несмотря на мои просьбы, одела его на свою грудь. В камере было маленькое зарешеченное окно, через которое до меня доносились звуки шагов часовых наверху и голос офицера, который в установленное время приходил, чтобы сменить охрану. В прошлом это входило в мои обязанности.

Я подумал о том, что мог бы быть этим офицером, и о том, сколько таких людей с тех пор, как Константинополь стал столицей империи, занимало эту должность и что стало со всеми ними. Если бы терраса могла говорить, она бы поведала о многих кровавых историях. Также несомненно, что мне ничего иного не оставалось, как ожидать конца, каким бы он ни был.

В камере я думал о многих вещах. Вся моя юность промелькнула передо мной. Размышлял я и над тем, что произошло в Ааре с тех пор, как я оставил его много лет назад. Один или два раза через воинов Северной гвардии, родившихся в Дании, до меня доходили слухи о моей родине.

Идуна там была теперь особой, занимавшей высокое положение, незамужней. Но о Фрейдисе я не услышал ничего. Возможно, что она уже умерла, а если так, то вскоре я должен был почувствовать ее неистовый и преданный дух рядом со мной. Ведь показалось же мне, что Рагнар участвовал в битве в дворцовом саду.

То, что сбылись мои видения, представлялось мне чудом. Это было моей судьбой — встретить ту, о ком все время мечтал, нося ожерелье, половину которого я нашел на теле Странника в его могильном кургане. Была ли у нас со Странником одна и та же душа, спрашивал я себя. Были ли женщина из сна и Хелиодора одним и тем же лицом?

Кто мог на это ответить? По крайней мере, было очевидным одно, а именно — что я и она с того момента, как увидели друг друга впервые, знали, что принадлежим друг другу сейчас и будем принадлежать в будущем…

Мы встретились и снова должны быть разлучены безжалостно приближающейся смертью. Но так как мы все-таки встретились, я не имел права роптать на судьбу, ибо знал также, что мы встретимся снова. Оглядываясь назад, я думал о том, что сделал и чего сделать не успел. И не мог упрекать себя. Конечно, может быть, мудрее было остаться тогда с Ириной и Хелиодорой, а не возглавить атаку против греков. Но тогда, будучи солдатом, я бы никогда не смог простить себе этого. Да и как я мог оставаться безучастным в то время, как мои товарищи сражались за меня? Нет, я был доволен тем, что руководил атакой, и руководил хорошо, хотя и должен платить за это такую высокую цену, то есть отдать свою жизнь. А может быть, все совсем не так, и я должен умереть не потому, что поднял меч против войск Ирины, а за свой грех — любовь к Хелиодоре?

Да и что такое, в конце концов, эта жизнь? Что мы о ней знаем? Мимолетный вздох! И я верил, что, подобно тому, как тело совершает много миллионов вздохов между колыбелью и могилой, так же и душа должна дышать в бесчисленных жизнях, каждый раз начинаясь с рождения и заканчиваясь со смертью… А что дальше? Не знаю, но эта вновь обретенная вера утешала меня.

В подобных размышлениях я коротал часы, ожидая каждый раз, когда отворялась дверь в камеру, что войдет не тюремщик с пищей, которая, как я заметил, была достаточно обильной и изысканной, а палачи или заплечных дел мастера.

И вот однажды поздней ночью, как раз перед тем, как я собирался лечь спать, дверь широко распахнулась и в нее вошла закутавшаяся в плащ женщина. Я поклонился, жестом пригласил посетительницу присесть на единственный стул в камере и молча ждал, что же последует дальше. Наконец она сбросила свой плащ, и при свете лампы я увидел, что стою перед императрицей Ириной.

— Олаф, — хрипло проговорила она. — Я пришла сюда, чтобы спасти вас от вас самих, если только это возможно. Я тайком находилась в зале суда и слышала все, что вы говорили на этом процессе.

— Я догадывался об этом, Августа, — ответил я. — Ну и что же?

— А вот что. Этот трус и дурак, который сейчас умер от нанесенных вами ран, своими показаниями суду в отношении того, при каких обстоятельствах вы убили трех других трусов, вызвал такие толки, что мое имя стало в Константинополе объектом насмешек презренной черни. Да, негодяи сочиняют и распевают на улицах песенки обо мне, такие, которые я не могу повторить…

— Я глубоко огорчен этим, Августа, — отозвался я.

— Это я глубоко огорчена, а не вы, о котором говорят как о мужчине, уставшем от любви императрицы и бросившем ее, как будто она какая-то девка из кабака. Это первое. Во-вторых, согласно приговору суда Справедливости…

— О Августа! — перебил ее я. — Не оскверняйте свои губы произношением этого слова — Справедливость!

— …согласно приговору суда, — продолжала она, — ваша судьба — в моих руках. Я могу убить вас или подвергнуть пыткам ваше тело. И я могу пощадить вас и поставить выше, чем вознесен кто-либо в империи. Да, да, и украсить вашу голову короной!

— Без сомнения, вы все это можете сделать, Августа, но что именно вы намерены совершить?

— Олаф, несмотря на все, что произошло, я хотела бы добиться последнего. Не стану больше говорить о любви и нежностях или о том, что я это сделаю ради вас самих. Речь идет обо мне. Мое имя запятнано, и только замужество смоет с меня это пятно. Более того, я осаждена тревогами и опасностями. Эти проклятые норманны, так сильно любящие вас и дерущиеся не как люди, а как дьяволы, заключили союз с армянскими полками и Константином. Мои генералы и войска покидают меня. Если они меня атакуют, то я не уверена, что смогу удержать этот дворец, хотя он и достаточно хорошо укреплен. И есть только один человек, который в состоянии возвратить мне безопасность. Этот человек — вы! Норманны выполнят любой ваш приказ, и, когда вы примете команду над ними, мне не придется опасаться их атаки. Вы честный и умный человек, вы храбры и искусны в военном деле. Командовать должны только вы, и никто другой. Только на сей раз вы будете не любовником Ирины, как вас называют, вы станете ее супругом. За дверью камеры ожидает священник высокого ранга. В течение часа, Олаф, вы можете стать супругом императрицы, а через год — императором всего мира. О! — воскликнула она со страстью. — Неужели вы не можете простить мне мои грехи?

— Августа, — промолвил я, — у меня нет честолюбия, и я никогда не помышлял о том, чтобы стать императором. Выслушайте меня! Отбросьте в сторону всякую мысль о свадьбе с человеком, стоящим ниже вас, и разрешите мне жениться на той, которая выбрала меня и которую избрал я сам. И тогда я сразу приму командование над норманнами и буду защищать вас и ваше дело до последней капли крови.

Ее лицо сразу стало жестким.

— Это невозможно, — сказала она, — и не только по тем причинам, о которых я вам говорила, но также из-за другого, о чем я с огорчением должна вам сообщить. Хелиодора, дочь Могаса Египетского, мертва!

— Мертва?! — задохнулся я. — Как мертва?!

— Да, Олаф, мертва. Вы этого не заметили, но она, будучи стойкой женщиной, скрывала от вас, что одно из копий, которые в вас бросали в этой схватке, попало ей в бок. Первое время рана казалась не опасной, но потом началось заражение, и прошлой ночью она умерла. Я сама видела, как ее похоронили с почестями.

— Как могли видеть ее похороны вы, не являющаяся другом норманнов? — задал я вопрос.

— По моему приказу ее из-за высокого положения похоронили на дворцовом кладбище, Олаф.

— Она оставила для меня какое-либо слово, передала мне что-нибудь, Августа? Она клялась, что в случае смерти пришлет мне свою половину ожерелья, которое я ношу.

— Больше я ничего не слышала, — ответила Ирина, — но вы ведь должны понять, о Олаф, что у меня много и других дел, требующих внимания, даже более важных, чем беседы с умирающим. Мне больше ничего не известно по этому вопросу.

Я посмотрел на Ирину, она — на меня.

— Августа, — сказал я. — Я не верю вашему рассказу. Никакое копье не могло ранить Хелиодору, когда я был с ней рядом, а когда я отошел от нее, ваши греки были достаточно далеко и не могли бросить копье так, чтобы оно долетело до нее. Она не могла получить ранения, если только вы не нанести ей исподтишка удар кинжалом. И я уверен в том, что как бы сильно вы ее ни ненавидели, тогда бы вы не осмелились сделать этого из-за опасения за собственную жизнь. Августа, вы пытаетесь меня обмануть в собственных целях. Я никогда не женюсь на вас! Делайте со мной самое худшее, если вам угодно. Вы солгали мне в отношении женщины, которую я люблю, и, хотя я прощаю вам все остальное, этого я вам никогда не прощу. Вы хорошо знаете, что Хелиодора все еще живет под этим небом!

— Если так, — произнесла Августа, — то вы сейчас последний раз смотрите на небо и солнце… И вы в последний раз видите ее. Никогда больше вы не увидите красоты Хелиодоры. У вас есть что сказать мне? Есть еще время!

— Нет, ничего, Августа, пока ничего, кроме одного. Недавно я научился верить в Бога. Я призываю вас встретиться со мной перед Его судом. Там мы обсудим наши дела и подождем Его приговора. Если же Бога нет, то не будет и Его суда, и я салютую вам, императрица, одержавшая победу. Если же, как в это верю я и как вы говорите о своей вере, Бог есть, подумайте, к кому вы станете апеллировать, когда Он узнает правду. И я еще раз повторяю, что Хелиодора-египтянка живет под этим небом.

Ирина поднялась со стула и мгновение пребывала в раздумье. Я смотрел через оконную решетку своей камеры на ночное небо. Молодая луна плыла по нему, и почти рядом с ней сверкала яркая звездочка. Проносившееся мимо небольшое облачко наплыло на звезду и затмило рог месяца. Затем оно поплыло дальше, и снова засияла звездочка на фоне темно-голубых небес. И в это время мимо моей темницы пролетела сова, хлопая крыльями. Она держала в клюве мышь, и тень скрючившейся от боли мышки на миг упала на грудь Ирины, как раз в тот момент, когда я повернулся к ней и успел заметить эту тень. Мне пришло в голову, что во всем этом есть какая-то аллегория. Ирина была этим ночным хищником, а я — скорчившейся мышкой, необходимой для утоления ее аппетита. Я уверен, все так и предопределено: должны существовать и совы, и мыши, а наряду с ними — упрятанное вон в тех темных небесах Правосудие, именуемое Богом!

Это последнее, что я видел в той жизни, и поэтому я все так хорошо помню. А самым последним, на что я успел бросить взгляд, было лицо Ирины. Оно на моих глазах превращалось в маску дьявола. Большие глаза ее мигали из-под ставших фиолетовыми век. Щеки запали и казались мертвенно бледными под румянами и рядом с ними. Зубы сверкали двумя белыми линиями, подбородок вздернулся. Она больше не была прелестной женщиной — она стала демоном!

Трижды постучала она в дверь. Открылись запоры, в камеру вошел человек.

— Ослепите его! — приказала она.

Глава 15

КОРИДОР ПРЕИСПОДНЕЙ
Проходили дни и ночи, но когда была ночь, а когда день, я мог судить только благодаря визитам тюремщиков, приносивших пищу, — я был ослеплен и больше никогда не мог видеть свет. Вначале я сильно страдал, но постепенно боль ушла. Кроме того, врач, приходивший позаботиться о моих ранах, был искусным медиком. Вскоре я обнаружил, однако, что у него были и иные цели. Он жалел меня, мое состояние потрясало его настолько, что он предлагал снабдить меня, как он говорил, лекарством, которое, если я захочу, может принести мне полное освобождение от мук и безболезненную смерть. И я сразу понял, что Ирина желает моей смерти, но, опасаясь прослыть ее виновницей, решила снабдить меня средством для самоубийства.

Я поблагодарил этого человека и просто попросил дать мне это средство, что он и сделал. Я же спрятал лекарство в своей одежде.

Когда обнаружилось, что я все еще жив, хотя и попросил снадобье, думаю, Ирина поверила, что причиной тому недостаточная сила лекарства. А может быть, она полагала, что меня не устраивал такой способ смерти. Поэтому однажды она применила другой. Вечером тюремщик принес мне ужин и вложил в руку что-то тяжелое. Я понял, что это меч.

— Что это за оружие? — спросил я. — И почему вы мне его дарите?

— Это ваш собственный меч, — ответил человек, — который, как мне приказано, я вам возвращаю. Больше я ничего не знаю.

И он ушел, оставив меч мне.

Я вытащил из ножен красный меч, который носил когда-то Странник, ощутил знакомую тяжесть и прикоснулся к его острому лезвию пальцем. Слезы хлынули из моих слепых глаз при мысли, что больше мне не поднять его высоко в бою, не увидеть его яркий отблеск при нанесении удара. Да, я оплакивал свою слепоту, свою слабость до тех пор, пока не подумал, что у меня исчезло всякое желание убивать кого бы то ни было. Тогда я вложил свой добрый меч в ножны и спрятал его под матрацем, чтобы кто-нибудь из тюремщиков не смог его украсть, так как из-за моей слепоты сделать это было нетрудно. Кроме того, я хотел избавиться от искушения.

Мне кажется, что час, последовавший за тем моментом, когда мне оставили меч, был самым ужасным в моей жизни. Настолько ужасным, что, продлись он еще немного, я добровольно принял бы смерть. Я пал до самого жалкого уровня, не представляя себе, что события принимают новый оборот. И мне даже не снилось, что впереди меня ждут благословенные годы, что они вообще могут быть у слепого.

В ту ночь пришла Мартина… Мартина, бывшая предвестницей Надежды. Я слышал, как открылась дверь моей темницы и как она мягко закрылась. Я оставался сидеть неподвижно, подумав о том, не явились ли наконец убийцы и стоит ли мне обнажать меч и бить им вслепую, пока я не паду бездыханным. Но внезапно я услышал звук, похожий на женское всхлипывание. Да, это был именно такой звук! Я почувствовал, как мою руку подняли и прижали к женским губам, они целовали ее снова и снова. Одна догадка мелькнула у меня в голове, и я протянул руку назад. Но тут прозвучал мягкий голос, прерываемый рыданиями:

— Не пугайтесь, Олаф. Это я, Мартина. О! Теперь я поняла, почему эта тигрица отправила меня прочь с дальней миссией.

— Как вы попали сюда, Мартина?

— У меня все же есть печатка, Олаф, о которой Ирина, начинающая мне не доверять, забыла. Только сегодня утром, после своего возвращения во дворец, я узнала правду. И весь день я не сидела сложа руки. Через час Джодд и все норманны узнали о том, что случилось с вами. Еще через три часа они ослепили всех заложников, которых они держат, и еще схватили тех двух животных, которые это сделали с вами, и распяли их на стенах своей казармы.

— О, Мартина! — перебил я ее. — Мне так не хотелось, чтобы другие, невиновные, разделяли мои несчастья.

— Мне тоже, Олаф, но норманны просто озверели. Возможно, такое чувство и необходимо. Вы еще не знаете всего, что я только сейчас узнала: завтра Ирина намеревалась отрезать вам язык, так как вы можете рассказать слишком многое, а затем — руку, вашу правую руку, чтобы тот, кто много знает, не смог бы написать об этом. Я все сообщила норманнам, не имеет значения, как я это сделала. Они прислали герольда, грека, которого захватили и, держа его под прицелом своих луков, заставили прокричать, что если вам отрежут язык и им станет об этом известно, они также исполосуют языки всем заложникам. Если вам отрежут руку, они отрубят руки тоже, а также осуществят некое мщение, которое пока держат в секрете.

— Что ж, — заметил я, — они верные люди. Но скажите мне, Мартина, что случилось с Хелиодорой?

— А вот что, — прошептала она мне на ухо. — Хелиодора и ее отец отплыли через час после захода солнца и теперь находятся в море, по пути в Египет. Они в безопасности.

— Значит, я был прав! Ирина лгала, когда говорила, что Хелиодора мертва!

— Да, она лгала, говоря так, хотя однажды она обмолвилась, что трижды пыталась убить свою соперницу. У меня сейчас нет времени, чтобы рассказать, каким образом, но всякий раз ее планы срывались теми, кто следил за ней. Но все же в конце концов она могла преуспеть в этом намерении. Поэтому, хотя Хелиодора и сопротивлялась, не желая уезжать, самое лучшее, что она могла сделать, это все же покинуть Константинополь. Те, кто расстался, могут встретиться снова, но как можем мы встретиться с тем, кто умер, пока не умрем сами?

— Каким образом она выехала?

— Ускользнула из города, переодетая мальчиком, сопровождавшим священника, которым был переодет ее отец, состригший бороду и выбривший себе тонзуру. Епископ Бернабас вывез их в составе своей свиты.

— Бог да благословит епископа Бернабаса! — воскликнул я.

— Да, пусть будет над ним благословение Божье, так как без его помощи это бегство никогда бы не осуществилось. Секретные агенты в порту пристально смотрели на этих двоих, несмотря на то что епископ поручился за них, назвал их имена, род занятий. Но стоило им увидеть мрачно выглядевших парней, одетых по-морскому, что приближались к ним, поигрывая рукоятками своих ножей, как агенты подумали, что им лучше не задавать больше никаких вопросов. Кроме того, теперь, когда корабль отплыл, ради собственной безопасности они поклянутся, что никакой священник и сопровождавший его мальчик не садились на него. Итак, ваша Хелиодора отправилась невредимой, как и ее отец, хотя его миссия и закончилась безрезультатно. Все же он остался жив, за что должен еще быть благодарным, так как для решения своих дел ему не было нужды привозить с собой женщину, и если бы он прибыл сюда один, Олаф, ваши глаза остались бы с вами, а вы бы следили за делами империи, что была почти в ваших руках.

— Все же я рад, что он приехал сюда не один, Мартина.

— У вас действительно возвышенное и преданное сердце, и эта женщина, которую вы любите, скорее всего достойна его. Но в чем секрет любви? Должно быть что-то большее, чем простое желание женской красоты, хотя… хотя я знаю, что временами она делает мужчин просто сумасшедшими. Но в таких делах играет роль также и душа.

— Я думаю так же, Мартина. И, конечно, верю в это, иначе все наши страдания были бы напрасными. А теперь скажите мне, когда и как я должен умереть?

— Надеюсь, что умирать вам не придется. Есть некоторые планы, но о них я не осмеливаюсь говорить в этих стенах даже шепотом. Я слышала, что завтра вас снова поведут к судьям, которые, как бы по милости Ирины, заменят вам смертный приговор высылкой, но есть секретный приказ убить вас по дороге во время путешествия. Однако вам не придется его совершать. А о других планах вы узнаете позднее.

— Но все же, Мартина, раз вы знаете об этих заговорах, то и Августа знает об этом, ибо вы — одно целое.

— Когда острия тех кинжалов вонзились в ваши глаза, Олаф, одновременно они рассекли нить, связывающую нас с ней. И теперь Ирина и я дальше друг от друга, чем небеса и ад. Скажу вам, что это из-за вас и ради вас я возненавидела ее. И теперь я сделаю все для ее погибели. Разве я не ваша крестная мать?

Затем она поцеловала меня еще раз и вышла из камеры.

На следующее утро, как я и рассчитывал, вошли мои тюремщики, сообщившие мне, что я должен предстать перед судом, чтобы узнать о пересмотре приговора. Они одели меня в солдатскую форму и даже разрешили опоясаться мечом, несомненно понимая, что, защищаясь, слепой человек не сможет нанести кому-нибудь вред своим мечом. Затем меня повели к месту назначения проходами, заворачивавшими то вправо, то влево. Наконец мы вошли в какое-то помещение, так как за нами захлопнулась дверь.

— Это зал суда, — сказал один из них, — но суд еще не прибыл. Это очень большая и пустая комната, в ней нет ничего, потому что в противном случае вы могли бы ушибиться. Поэтому, если вам, так долго пробывшему в заточении в узкой камере, захочется, вы можете пройтись туда-сюда. Только держите руки вытянутыми вперед. Тогда вы почувствуете, что дошли до стены и что вам необходимо повернуть.

Я поблагодарил их и воспользовался этой любезностью, так как мои конечности уже одеревенели, лишенные разминки. Это было одно из тех бесчисленных помещений, которые выходили на террасу, так как я отчетливо слышал шум прибоя на берегу моря, исходивший откуда-то снизу и проникавший, несомненно, в открытые окна.

Я смело ступил вперед, но в некоторых местах моего маршрута со мной стало происходить что-то странное. Казалось, что чья-то рука хватала мою руку и тащила меня в другую сторону. Хотя я и удивлялся этому, но все же повиновался. Вскоре я почувствовал, что меня схватили с левой стороны. После этого я продолжал куда-то идти. Мне вроде бы слышалось бормотанье каких-то людей, слегка приглушенное расстоянием.

Через двадцать шагов я достиг конца помещения, ибо мои пальцы коснулись мраморной стены. Я повернулся и пошел в обратном направлении, но вдруг на двадцатом шаге та же рука снова взяла меня за локоть и повела направо, откуда бормотание донеслось до меня уже более отчетливо. И так повторилось трижды! Я был уверен, что вскоре разобрал слова:

— Этот человек вовсе не слепой! Другой голос ответил ему:

— Какой-то дух руководит им!

Я совершал переход уже в четвертый раз, когда уловил отдаленный шум, воинственные крики, стоны агонии, и над всеми этими звуками парил клич:

— Вальгалла! Вальгалла! Победа или Вальгалла!

Я остановился там, где стоял, почувствовав, как кровь приливает к моим изнуренным щекам. Норманны, мои норманны были во дворце! Так вот на что намекала Мартина! Но как ничтожно мала надежда на то, что им удастся разыскать меня в таком огромном здании. И как я, будучи слепым, могу найти их? Что ж, по крайней мере, меня пока еще не лишили языка, и я могу крикнуть изо всех сил:

— Олаф Красный Меч здесь! К Олафу, люди Севера! Трижды прокричал я — и услышал, что какие-то люди побежали, но не ко мне, а от меня. Несомненно, это были те, чей разговор я слышал раньше.

Я хотел было последовать за ними, но мягкая и нежная рука, чем-то напоминавшая женскую, снова схватила меня за локоть и удержала там, где я стоял, не позволяя сдвинуться ни на дюйм.

Вскоре стали отчетливо слышны голоса норманнов, врывающихся во дворец, и топот их ног становился все слышнее, доносясь снизу, из мраморных коридоров. Более того, они встретили тех, что бежали из помещения суда, так что те бросились от норманнов назад. Наконец норманны очутились где-то совсем рядом, и крик ужаса, смешанного с яростью, сорвался с их губ.

— Это Олаф, — крикнул один. — Слепой Олаф! И, клянусь Тором, посмотрите, где он стоит!

Тут же прогремел голос Джодда:

— Не двигайтесь, Олаф! Не двигайтесь, иначе — смерть!

А другой голос, голос Мартины, перебил его:

— Молчите, вы, глупец! Вы же испугаете его и заставите упасть. Молчите и предоставьте все мне!

И мгновенно тишина заполнила все вокруг. Казалось, что умолкли даже преследуемые. И в этой тишине я услышал шелест женского платья, приближающегося ко мне. В следующее мгновение мягкая рука взяла мою, почти так же, как та, другая, что ранее вела и удерживала меня. Раздался голос Мартины:

— Олаф, идите туда, куда я вас поведу.

Я сделал восемь-девять шагов в том направлении, куда она меня тянула. Вскоре Мартина отняла свои руки от меня и разразилась каким-то диким смехом. Кто-то отвел ее в сторону, и в следующий момент обросшие волосами губы поцеловали меня в лоб, и могучий голос Джодда проревел:

— Благодарю всех богов, обитающих на Севере или на Юге! Мы спасли вас! Знаете, Олаф, где вы стояли? На краю обрыва глубиной в сотню футов, где внизу, среди скал, плещутся волны Босфора! О! Вы только попытайтесь постичь эту милую греческую забаву! Они, добрые христиане, не хотели быть варварами и принимать грех за вашу кровь на свои руки и души и потому заставили вас самого шагать к своей смерти. Что ж, им самим придется принять ими же придуманное лекарство! Тащите их сюда, парни, тащите одного за другим этих дьяволов, которые могут сидеть и наблюдать, как слепой человек идет к своей гибели, и для которых подобное зрелище — лучшая забава! Ага! Кого это мы здесь видим? Вот это да, клянусь Тором! Это же тот самый плут-законник, что был председателем суда, приговорившего вас к смерти! Тот, кто рассердился, что вы ему не отсалютовали! Что ж, законник, колесо судьбы повернулось! И мы, норманны, владеем этим дворцом, а все армянские полки собрались там, за оградой, ожидая, когда выйдет император Константин и возьмет в свои руки державу и скипетр. Скоро они уже будут тут. Но, законник, как только до нас дошла весть о ваших милых замыслах и так как нам было необходимо спасти вот эту жизнь, мы были вынуждены выступить до получения сигнала, и сделали это не напрасно. Теперь нам некоторое время предстоит провести самым скучным образом, верша суд над вами самими. Смотри сюда! Я — председатель суда, сижу в этом удобном кресле, а эти шестеро, справа и слева от меня, — мои судебные помощники. Вы же семеро теперь наши подсудимые. Вы знаете, в каком преступлении вас обвиняют, так что уточнять детали нет необходимости. Защищайся, законник, да побыстрее!

— О господин! — раздался дрожащий мужской голос. — То, что мы сделали с генералом Олафом, нам приказала исполнить одна особа, чье имя не может быть здесь названо.

— Вам лучше вспомнить ее имя, законник, так как, видит Бог, мы, норманны, все равно услышим его от вас.

— Я скажу, раз вы настаиваете. Это была сама Августа, она желала смерти благородного Михаила, или Олафа, но была очень суеверной в этом отношении и хотела устроить все так, чтобы его кровь не запятнала ее руки. Поэтому она и придумала этот план. Его было приказано привести сюда, на это место, известное под названием Коридора Преисподней, которым в старые времена часто пользовались некоторые кровожадные императоры для того, чтобы избавляться от своих врагов. Центральная дорожка поворачивается вниз на петлях. От одного прикосновения открывалась бездна, и человек, думая, что это безопасно, ступал вперед, после чего погружался в мрак, так как падал вниз на скалы, а его тело уносили высокие волны.

— Да, мы уже поняли этот фокус, законник, этот зов Преисподней. Что вы еще можете добавить?

— Ничего больше, господин, кроме одного: мы делали только то, что нас заставляли делать. Но ведь никакой беды не произошло, так как, стоило только генералу подойти к краю, он, хотя и был слепым, останавливался и шел направо или налево, как будто кто-то оттаскивал его от опасного места.

— Ну ладно! Вы, бессердечные и лживые люди, собравшиеся здесь, чтобы посмеяться над смертью слепого человека, которого вы обманом хотели убить…

— Господин, — вмешался в разговор один из судивших меня. — Это не мы пытались вовлечь его в ловушку, а вон те тюремщики, что стоят там. Они же сказали генералу, что он может пока размяться, прогуливаясь по коридору…

— Это правда, Олаф? — спросил Джодд.

— Да, — ответил я, — это правда, что два тюремщика, приведя меня сюда, предложили мне прогуляться, хотя присутствуют они здесь или нет, я не могу сказать.

— Прекрасно, — сказал Джодд. — Присоедините их вон к тем пленникам, которые, по их собственному признанию, слышали, как устраивалась эта ловушка, но не предупредили жертву. А теперь, убийцы, слушайте приговор суда: вы должны отдать генералу Олафу честь и признать свою жестокость по отношению к нему…

Они, кажется, отдали мне честь, упав на колени, принявшись целовать мои ноги, один за другим признаваясь в своем преступлении.

— Достаточно, — произнес я. — Я их прощаю, они были не более чем орудием в чужих руках. Молю Бога, чтобы он тоже простил их!

— Вы можете их простить, Олаф, — проговорил Джодд. — И ваш Бог вслед за вами — тоже, но мы, норманны, не прощаем. Завязать этим людям глаза и связать руки!.. А теперь, — посте паузы добавил он, — их очередь продемонстрировать нам эту же забаву. Бегом, друзья, бегом, так как за спиной у вас уже обнажили мечи. Разве вы их не чувствуете?

Остальное я мог себе только представить. В течение нескольких минут семеро судей и два тюремщика покинули сей мир. Ни одна рука не поднялась спасти их от жестоких скал и воды, что бурлила внизу, в ста футах под этим ужасным коридором.

Об этой фантастической по жестокости и беспощадности мести даже слышать было ужасно. О том же, как все это выглядело, я могу лишь догадываться. Помню только, что я хотел, чтобы они избежали этой мести, и молил Джодда пощадить их. Но ни он, ни его соратники не стали даже слушать меня.

— А вас они пощадили? — кричал он. — Так пусть же они выпьют из собственной чаши!

— Пусть выпьют из собственной чаши! — повторили его товарищи и разразились громким хохотом, видя, как один из этих лжесудей, чувствуя перед собой пустоту, пошатнулся раз, потом второй и с криком исчез внизу.

Все было кончено. Я слышал, как кто-то вошел в помещение и прошептал нечто на ухо Джодду, услышал и его ответ:

— Пусть ее приведут сюда! — воскликнул он. — Что же касается остальных, то попросите капитанов держать покрепче Стаурациуса и других. Если против нас поднимется хоть какой-нибудь ропот, режьте им всем глотку! Сообщите им, что это будет сделано, если они допустят возникновение беспорядков. До моего особого приказа не поджигайте дворец — жаль было бы спалить такое красивое здание. Вот те, кто жил в нем, заслуживают сожжения, но Константин сам в этом разберется. Соберите драгоценности и утварь, которую нетрудно переносить, и пусть добычу доставят в наш лагерь, в обозные повозки. Проследите, чтобы все это было сделано очень быстро, так как и армяне протянут руки за своей долей. Вскоре яприсоединюсь к вам, но если император Константин прибудет туда раньше, сообщите ему, что все прошло быстро и хорошо, лучше, чем он ожидал, и просите его прийти сюда, где мы могли бы держать совет.

Посыльный ушел. Джодд и несколько норманнов стали совещаться между собой, а Мартина отвела меня в сторону.

— Расскажите, Мартина, что произошло. Я совершенно сбит с толку.

— Всего лишь обычный переворот, Олаф. Джодд и норманны — кончик копья, его рукоять — Константин. А находится это копье в руках армянских полков. Все было задумано и совершено отлично. Часть охраны, что оставалась во дворце, оказалась подкупленной, остальные — запуганы. Сопротивлялось всего несколько человек, но для норманнов уничтожить их было пустяком. Ирина и ее министры остались одурачены, они рассчитывали, что удар будет нанесен не раньше, чем через неделю, если его вообще нанесут, так как императрица верила, что ей удалось ублажить Константина своими обещаниями. Обо всех подробностях я расскажу вам позднее.

— Как вы меня нашли, Мартина, да так своевременно?

— О, Олаф, это страшная история! Даже сейчас я едва не падаю в обморок, стоит мне вспомнить. Было же так. Ирина узнала, что я посетила вас в камере, и ее подозрительность по отношению ко мне возросла. Этим утром она вынудила меня вернуть ей печатку, но до этого я все же услышала, что она планирует сегодня умертвить вас, а не вынести приговор о высылке и убийстве по дороге, где-то далеко отсюда, как я вам говорила вчера. Последнее, что я успела сделать до того, как меня взяли, была отправка посланца к Джодду с сообщением, что, если они намерены вас спасти, то должны сделать это немедленно, а не ночью, как было условлено. Через полминуты после его ухода евнухи схватили меня и бросили в камеру, где и заперли. Через некоторое время туда пришла Августа, разъяренная, как львица. Она обвиняла меня в предательстве, а когда я стала все отрицать, то принялась бить меня по лицу. Взгляните: вот следы ее перстней! О Боже! Что это я говорю! Вы ведь не можете их видеть! Она узнала, что госпожа Хелиодора ускользнула от нее, что я имела некоторое отношение к ее бегству. Императрица кричала, что я, ваша крестная мать, была вашей любовницей, а так как это преступление перед церковью, то она обещала мне, что я после долгих пыток буду живьем сожжена на арене цирка при стечении народа. В заключение она сказала: «Знайте же, что ваш Олаф, которого вы так любите, умрет в течение этого часа и вот как: его отведут в Коридор Преисподней и разрешат прогуливаться там до прихода судей. А так как он слеп, то можно заранее предсказать, куда он попадет. И, прежде чем вашу дверь отопрут снова, он будет представлять собой не более чем мешок переломанных костей. Да, вам уже можно начинать плакать, но только поберегите слезы для оплакивания самой себя! — тут она обозвала меня грязным именем. — Наконец-то я крепко держу вас в своих руках — вас, ночная бродячая кошка! Сам Господь Бог не поможет вам отвести этого проклятого Олафа от края Коридора Преисподней!»

— «Один Бог знает, что он может сделать, Августа», — ответила я, как будто кто-то вложил эти слова мне в уста.

Тогда она разразилась проклятиями и снова избила меня, а затем вышла, оставив меня в камере.

Когда она удалилась, я бросилась на колени и стала молить Бога спасти вас. Олаф, я была бессильна помочь вам иным способом, но молилась так, как никогда раньше. Я, наверное, потеряла сознание, молясь таким образом, и в беспамятстве мне представилось видение. Я находилась в месте, где никогда прежде не бывала, видела судей, тюремщиков и нескольких других людей, которые смотрели с галереи. Я видела, как вы шли по направлению к бездне по коридору. Затем я как будто бы подлетела к вам, взяла вашу руку и отвела от края пропасти, и сделала это, Олаф, трижды. Потом послышались шум и крики, когда вы были на самом краю обрыва, а я удерживала вас, не позволяя пошевелиться. Вскоре ворвались норманны, и вместе с ними и я. Да, стоя здесь, рядом с вами, над самой бездной, я видела себя и норманнов, врывавшихся в этот коридор.

— Мартина, — прошептал я. — Рука, казавшаяся мне женской, трижды провела меня вокруг этого обрыва, у самого его края, и вы с моими норманнами появились здесь.

— О, Бог велик! — проговорила она, задыхаясь. — Бог воистину велик, и я благодарю Его. Но дослушайте конец истории. Я пришла в себя, услышав шум и победные крики норманнов над своей головой. Они взбирались по лестницам на дворцовые стены и проламывали ограду, но я все еще не могла понять, где они. Затем они появились на террасе, гоня перед собой греческую охрану. Я подбежала к окну и там, внизу, увидела Джодда. Я принялась кричать, пока он не услышал меня.

— «Спасите меня, если вы хотите спасти Олафа, — кричала я, — меня заперли здесь!»

Они подставили одну из лестниц и вытащили меня через окно. Я рассказала им все, что мне стало известно. Они схватили дворцового евнуха и били его до тех пор, пока он не согласился провести их в этот Коридор. Он вел их, но в лабиринте переходов упал без чувств, так как они ударили его очень сильно.

Мы уже не знали, куда нам повернуть, когда вдруг услышали, как вы кричите, и побежали на ваш голос.

Вот и вся история, Олаф!

Глава 16

ОЛАФ ВЫНОСИТ ПРИГОВОР
Едва Мартина закончила свой рассказ, как я услышал шум шагов охраны и шелест женского платья по полу. Затем раздался голос Ирины, и, хотя она произносила слова спокойно, я уловил в ее тоне дрожь еле сдерживаемой ярости.

— Будьте добры объяснить мне, капитан Джодд, — сказала она, — что происходит в моем дворце и почему меня, императрицу, вытащили из моих покоев и повели солдаты, которыми вы командуете?

— Госпожа, — ответил Джодд, — вы ошибаетесь. Это вчера вы были императрицей, сегодня же вы… Впрочем, кем бы вы ни были, ваш сын, император, подберет этому наименование. Что же касается происходящего во дворце, то я просто не знаю, с чего начать рассказ. Начну с дела Олафа, о котором нам стало случайно известно. Ваш генерал и камергер Олаф — вы, не узнаете его, вон того слепого мужчину? — был поставлен на грань смерти несколькими вашими слугами, которые называли себя судьями. Они заявили, будто действовали по вашему приказу.

— Устройте мне очную ставку с ними, — потребовала Ирина, — чтобы я смогла доказать, что они лгут.

— Пожалуйста! Эй, вы! Подведите госпожу Ирину сюда. Теперь подержите ее над этой дырой! Нет, нет, госпожа, лучше не сопротивляться, иначе вы можете выскользнуть из их рук… Смотрите вниз, не мигайте, и вы увидите в свете, выходящем из отверстия внизу, какие-то кучки, лежащие на скалах, вокруг которых бурлит вода… Это они, ваши судьи, с коими, вы сказали, вам хотелось бы встретиться. Если вы желаете задать им несколько вопросов, мы сможем вам помочь. Ну, ну, почему же вы так побледнели от простого вида места, считавшегося вами достаточно хорошим для могилы преданного и верного вам солдата высокого ранга, ослепить которого доставило вам удовольствие? Почему вам захотелось это сделать, госпожа?

— Кто вы такой, что осмеливаетесь задавать мне вопросы? — вскричала она, набравшись храбрости.

— Я вам отвечу, госпожа. Теперь, когда генерал Олаф, вон тот, слеп, я — офицер, командующий норманнами, которые до тех пор, пока вы не сделали попытку убить генерала Олафа, долгое время были вашей верной охраной. Кроме того, так уж получилось, что я, командующий и здесь, во дворце, взятом нами после штурма по договоренности с большинством ваших солдат-греков, узнав от пользующейся нашим доверием госпожи Мартины о подлом умысле, который вы хотели осуществить в отношении генерала Олафа…

— Так это вы предали меня, Мартина! — задыхаясь, проговорила Ирина. — И вы были в моей власти! О! Вы были в моих руках.

— Я не предавала вас, Августа, я просто спасла своего крестного сына от пыток этих мясников! Я была обязана сделать это, потому что поклялась охранять его, — промолвила Мартина.

— Оставим разговор о предательстве, — продолжал Джодд, — ибо разве можно предать дьявола? Не следует вам, госпожа, сейчас заниматься делами, связанными с раздорами в государстве. Вы можете завещать их вашему сыну, пока живы. Но по делу Олафа нам предстоит решить многое, и потому сразу же примемся за него. Первая часть этого дела всем хорошо известна, так что пойдем дальше. По чьему приказу вы были ослеплены, генерал Олаф?

— По приказу Августы, — ответил я.

— По каким причинам?

— Причин я называть не стану, — произнес я.

— Ладно. Вы были ослеплены императрицей Ириной, но причину предпочитаете не называть, хотя нам всем она хорошо известна. А у нас, на Севере, есть закон, по которому за глаз следует платить глазом, за жизнь — жизнью. Разве не правильно поступим мы, если тоже ослепим эту женщину?

— Что?! — вскричала Ирина. — Ослепить?! Меня ослепить? Меня, императрицу?

— Оставьте, госпожа, оставьте, разве глаза у той, что величается императрицей, чем-то отличаются от глаз других? Почему это вы не допускаете, что и на вас может опуститься темнота, в которую вы погрузили человека гораздо лучше вас? Но судьей пусть будет Олаф. Желаете ли вы, генерал, чтобы мы ослепили эту женщину, по приказу которой вам выкололи глаза, а затем пытались убить?

Теперь я почувствовал, что все присутствующие при этой сцене следят за мной, ожидая, что я скажу, настолько внимательно, как еще никогда раньше не прислушивались к моим словам. Я сделал небольшую паузу — почему бы и Ирине не испытать те муки неизвестности, которые она навлекла на меня и многих других? — и затем сказал:

— Вы видите, что я потерял, друзья, хотя и не был ни в чем повинен. Я был на пути к славе. Я был солдатом, которому вы все верили и которого любили, солдатом, гордившимся своей честью и незапятнанным именем. И я любил ту женщину, и был ею любим, и надеялся сделать ее своей женой. А что теперь? Что я такое? Мое ремесло навеки утеряно для меня, так как я, калека, не могу быть первым в бою, не способен выполнять даже самую заурядную работу в лагере. Остаток дней, еще отведенных мне, я проведу в темноте более мрачной, чем полуночная. Я должен жить за счет милосердия, а когда потрачу свои небольшие сбережения — они невелики, потому что я не принимал подношения, не накапливал ценностей, — где я смогу найти средства к существованию? Женщина, которую я любил, уехала после того, как императрица трижды пыталась ее убить. Найду ли я когда-нибудь ее в этом мире, я не знаю, так как она выехала в далекую страну, где полным-полно врагов христиан. Да я и не уверен, захочет ли теперь она считать такого, как я, слепого и нищего, своим мужем, хотя мне и кажется, что это возможно.

— Позор падет на ее голову, если она поступит иначе, — пробормотала Мартина, когда я остановился, чтобы перевести дыхание.

— Вот, друзья, каково мое положение, — продолжал я. — И пусть Августа отвергнет что-либо из сказанного, если сможет.

— Говорите, госпожа. Вы отрицаете это? — спросил Джодд.

— Я не отрицаю, что этот человек был ослеплен по моему приказанию в наказание за преступления, за которые он мог быть казнен, — признала Ирина. — Но я отрицаю, что приказала привести его к этому обрыву. Если погибшие так сказали, значит, они солгали.

— А если это также подтверждает ваша фрейлина Мартина, что тогда? — задал ей вопрос Джодд.

— Тогда она также солгала, — угрюмо промолвила Ирина.

— Пусть будет так, — заключил Джодд. — Но все же очень странно, что, действуя в соответствии с этой ложью, мы нашли генерала Олафа стоящим на краю вон того обрыва. Да, не более чем в трети дюйма от смерти. А теперь, генерал, мы выслушали обе стороны, и вы должны сами вынести приговор. Если вы скажете, что эта женщина должна быть ослеплена, — она видит сейчас свет в последний раз. Если же вы скажете, что она должна умереть, то ей следует прощаться с жизнью.

Я снова надолго задумался. Мне пришло на ум, что Ирина, сегодня утратившая силу и власть, в одно прекрасное время может подняться вновь и причинить очень много зла Хелиодоре. А сейчас она в моих руках… Но если я выпущу ее на свободу, тогда…

Кто-то пододвинулся ко мне, и я услышал шепот Ирины, лившийся мне в ухо.

— Олаф, — взмолилась она. — Если я и грешна перед вами, то лишь потому, что любила вас. Неужели вы станете мне мстить за это, мстить той, чья душа и так уже больна из-за чрезмерной к вам любви? Если это так, то вы больше не Олаф. Ради Христа, поимейте ко мне снисхождение, так как я еще не готова к встрече с Ним. Дайте мне время для раскаяния. Нет! Выслушайте меня! Не позволяйте этим людям оттаскивать меня от вас, как они собираются сейчас поступить… Да, я потерпела поражение, но — кто знает? — я еще сумею, может быть, достичь величия… конечно же, я уверена, что сумею. И тогда пусть, Олаф, моя душа вечно корчится в адском огне, если я попытаюсь причинить зло вам и египтянке. Иисус свидетель, я не прошу меньшей кары. Отведите этих людей, Мартина, все сказанное в отношении Олафа и египтянки касается также и вас. Кроме того, Олаф, у меня есть огромные богатства. Вы говорили о бедности — она вам не грозит! Мартина знает, где спрятано мое золото, и мои ключи все еще у нее. Пусть же она заберет его. Я только прошу отпустить меня одну. И еще слово. Если когда-нибудь это будет в моей власти, я, забыв старое, добьюсь для вас самых высоких постов. Ваши мозги не ослепли, Олаф, и вы еще можете повелевать. Я клянусь, клянусь Святой Кровью! Ну, а теперь тащите меня, если вам это угодно. Я сказала все…

— Тогда, может быть, госпожа, вы разрешите говорить Олафу, так как нам еще многое предстоит совершить, и мы с этим делом должны покончить быстрей, прежде чем сюда явится император с армянами, — проговорил Джодд.

— Капитан Джодд и товарищи! — сказал я. — Императрице Ирине было угодно дать мне торжественную клятву, которую, возможно, кое-кто из вас слышал. Сдержит ли она эту свою клятву или нет, это дело ее и Бога, в которого оба мы верим. Поэтому эти клятвы я не принимаю во внимание, они не повлияют на мое решение ни на одну секунду и ни в какую сторону. Далее. Вы сами избрали меня судьей в своем собственном деле и обещали выполнить мой приговор, поступить так, как скажу я. Тогда слушайте и запоминайте. Долгое время я был офицером Августы, а в последнее время — ее генералом и камергером, в силу чего я связан нерушимой присягой и должен защищать ее от зла во всех случаях. До настоящего времени я был верен этой клятве, хотя и мог ее нарушить, не становясь бесчестным человеком. Но, что бы ни произошло, мне представляется, что пока она все еще остается императрицей, а я — ее офицером, носящим свой меч, который, правда, был возвращен мне, чтобы я направил его против себя самого. Императрице было угодно выколоть мне глаза. По нашим солдатским законам монарх, правящий империей, волен лишить глаз офицера, поднявшего меч против его войск, или даже убить этого офицера. Справедливо было бы такое деяние или нет, — это опять же дело двоих: монарха и Бога, что над ним, Которому он в конце концов будет давать ответ. Мне кажется поэтому, что я не имею права провозглашать любой приговор против Августы Ирины, и, какими бы ни были мои личные обиды, никакого приговора я выносить не буду. А так как я все еще остаюсь вашим генералом, так как другой пока не назначен, я приказываю вам отпустить Августу и не мстить ее особе за то, что выпало на мою долю, что было сделано ее руками, независимо от того, будет ли эта месть справедливой или нет.

Когда я закончил говорить, в наступившем молчании я услышал, как Ирина издала что-то среднее между всхлипом и вздохом удивления, а затем ропот норманнов, для которых подобные слова были странными. Но этот шум был заглушен мощным голосом Джодда.

— Генерал Олаф, — сказал он, — пока вы говорили, мне пришло в голову, что один из кинжалов, выколовших ваши глаза, проник еще дальше, поразив ваш мозг. Но когда вы закончили свою речь, я понял, что вы — великий человек, отбросивший в сторону свои личные чувства, обиды, торжество возмездия, то, что было уже в ваших руках, и преподавший нам, солдатам, урок того, как надо понимать свои обязанности. Я, например, этот ваш урок не забуду никогда. Генерал, если, как я надеюсь, мы и в будущем будем вместе, как были в прошлом, тогда я попрошу вас научить меня этой вашей христианской вере, которая может заставить человека не только простить, но и прикрыть это прощение маской долга. Мы видели, что вы поступили именно так. Генерал, мы повинуемся вашему приказу. Императрица ли эта женщина или уже нет, эта госпожа может больше не опасаться нас. Более того, мы станем ее защищать всеми своими силами, как делали это во время битвы в дворцовом парке. Но все же я должен сказать ей прямо в лицо, со всей солдатской прямотой, что, не будь вашего приказа или если бы вы предоставили нам судить ее, она, искалечившая такого человека, умерла бы позорной смертью!

Я услышал, как кто-то бросился передо мной на колени, и узнал голос Ирины, шептавшей сквозь слезы:

— Олаф, Олаф, уже второй раз в моей жизни вы заставляете меня испытывать большой стыд. О! Если бы только вы могли полюбить меня! Тогда бы и я могла подняться до вас!

Затем я послышался звук шагов и другой голос, молодой и сильный, но звучавший так, будто его обладатель охрип от постоянного пьянства. Мартине не было нужды шептать мне, что пришел Константин.

— Приветствую вас, друзья! — воскликнул он, и сразу же раздался лязг салютующих мечей и ответный возглас:

— Приветствуем тебя, Августус!

— Вы выступили раньше времени, — продолжал хриплый голос юноши. — Но тем не менее, кажется, наши дела идут достаточно хорошо, и я не упрекаю вас, особенно потому, что вижу — вы крепко держите в руках ту, что узурпировала права, данные мне от рождения.

Я услышал, как Ирина быстро повернулась.

— Ваши права, мальчик? — с яростью закричала она. — О каких это правах вы беспокоитесь? Тех, что дало вам мое тело?

— Я считаю, что мой отец имел больше прав на империю, чем некая греческая девица, на которой он соблаговолил жениться из-за ее смазливого личика, — ответил Константин, с дерзостью добавив: — Вам пора уже осознать ваше положение, матушка. Поймите, что вы не более чем лампа, которую однажды заправили святым маслом, и что эта лампа может быть разбита вдребезги!

— Да, — согласилась она. — И масло может быть выплеснуто собакам, чтобы они лакали его, если только им не сведет глотки от такой прогорклой дряни! Воистину святое масло! О нет, это прокисшие остатки из винных бочек, отбросы публичных домов, грязь из конюшен! Вот какое святое масло кипит в Константине, пьянице и лжеце!

Могло показаться, что под этим ливнем бурной брани Константин спасовал, ибо в душе он всегда опасался своей матери и, как мне кажется, никогда так сильно не боялся, как в момент своего торжества над ней. Или же, возможно, он не стал унижаться до ругани с ней.

— Капитан, я и мои офицеры, которых вы видите перед собой, кое-что слышали о происшедшем здесь. Кто дал полномочия вам и вашим людям вести суд над моей матерью? Это — право императора!

— Мы ее судили по праву взявших императрицу в плен, Августус, — ответил Джодд. — Это мы, норманны, захватили этот дворец и открыли ворота вам и армянам. Мы также захватили и ту, которая распоряжалась в этом дворце и к которой у нас есть свой личный счет, требующий оплаты. Дело касается нашего ослепленного генерала, стоящего вон там. Что ж, теперь оно улажено в соответствии с его желанием, и мы отпускаем эту женщину, вашу пленницу, если вы дадите ваше императорское слово не причинять ей телесных повреждений. Что же касается ее дальнейшей судьбы — дело ваше. Сделайте из нее кухарку, если вам угодно, тогда она сможет своим языком вычистить всю вашу кухню. Но поклянитесь, что она будет цела, как и все ее конечности, — до тех пор, пока не разверзнется ад и не призовет ее; в противном случае мы присоединим ее к нашей компании, хотя такая перспектива никого из нас не радует.

— Нет, — возразил Константин. — Через неделю она развратит каждого из вас и породит междоусобицу. Но, — добавил он с мальчишеским смешком, — сейчас я наконец стал хозяином положения, и клянусь каждым святым, которого вы только сможете назвать мне, и всеми ими вместе, что никакого вреда не будет причинено этой императрице, чья власть окончилась и которая, оставшись теперь без друзей, никакой опасности не представляет. Но на всякий случай, чтобы она не натворила еще каких-нибудь бед или убийств, ее следует держать взаперти до тех пор, пока мы и наши советники не решим, где ей обитать в будущем. Эй! Охрана, отведите императорскую вдову моего отца во вдовью часть дворца и хорошенько там присматривайте за нею. Если она убежит, всех вас запорю до смерти. Уберите же прочь эту змею, пока она снова не начала шипеть!

— Шипеть я больше не буду! — отозвалась Ирина, пока солдаты окружали ее. — Но все-таки, Константин, возможно, вам еще придется узнать, что у этой змеи хватит сил, чтобы укусить, и у нее остался в зубах яд для этого. Хватит его и для вас, и для остальных. Вы идете со мной, Мартина?

— Нет, госпожа, ибо здесь остался человек, кого Бог и вы поручили мне охранять. Ради него я стану жить теперь. — И она притронулась рукой к моему плечу.

— Этот щенок, называющий себя моим сыном, говорит истину, заявляя, что павшие не имеют друзей, — воскликнула Ирина. — Что ж, вам, Мартина, надлежит благодарить меня за то, что я ослепила Олафа, ибо, не имея глаз, он не увидит, как безобразно ваше лицо. В своей нескончаемой темноте он может случайно по ошибке принять вас за прекрасную египтянку. И таким образом вы, любящая его как сумасшедшая, я это точно знаю, смогли бы заполучить Олафа.

И после такой отвратительной насмешки она ушла с конвоем.

— Мне кажется, что я сошел с ума! — воскликнул император, едва за ней захлопнулась дверь. — Я должен был убить эту змею, пока в моих руках есть палка. Признаюсь вам, я опасаюсь ее острых зубов, таких ядовитых. И если бы она могла, она поступила бы со мной так же, как с этим беднягой, или даже прирезала бы меня. Но что поделаешь: она моя мать, я ей обязан всем. И хватит об этом… А теперь скажите нам, Олаф, не тот ли вы капитан, что вырвал однажды отравленную фигу из моего рта? Фигу, которая готова была попасть ко мне в рот и которую моя матушка спокойно разрешала мне съесть, когда я был здорово выпивши. И затем вы сами хотели проглотить этот плод, чтобы спасти меня от собственной глупости.

— Я тот самый человек, Августус.

— Значит, вы один из тех, о ком твердит сейчас весь город. Они говорят, что ваша фантазия оказалась настолько бедной, что вы повернулись спиной к благосклонности императрицы из-за какой-то девушки, которую отважились полюбить. Они говорят, что императрица за это отплатила кинжалом, пронзившим ваши глаза, а когда-то была готова посадить вас на мое место.

— У сплетен много языков, Августус, — ответил я. — По крайней мере, я сбит с ног этой благосклонностью императрицы, наградившей меня тем, что я, по ее мнению, заслужил.

— Да, это так. О, Христос! Как ужасен этот обрыв над скалами и морем! Это еще один ее подарок вам? Не отвечайте только «нет», ибо я слышал эту историю. Что ж, Олаф, вы спасли мою жизнь, и ваши норманны посадили меня на трон, так как без них мы вряд ли овладели бы дворцом. Так какой же вы бы хотели за это награды?

— Отпустите меня отсюда, Августус, — произнес я.

— Небольшое благо, которое вы могли бы получить и не спрашивая, если бы только нашли собаку-поводыря, подобно другим несчастным слепцам. Ну, а вы, капитан Джодд, и ваши люди, что вы хотите?

— Того, что вам будет угодно нам дать, Августус, а после этого разрешить нам следовать за нашим генералом Олафом, поскольку теперь он на нашем попечении. Здесь у нас теперь столько врагов, что мы ночью не сможем спокойно заснуть, опасаясь, что больше никогда не проснемся.

— Повелительница Мира свергнута с трона, — задумчиво проговорил Константин. — И даже ее фрейлина не последовала за нею в тюрьму. А у слепого генерала находится полк, чтобы сопровождать его с любовью и почестями, как будто он новокоронованный король. Настоящая шутница эта Фортуна! И если судьба когда-нибудь лишит меня глаз, когда мне больше нечего будет дать людям, хотел бы я знать, последуют ли за мной три сотни верных мечей на гибель и изгнание?

Такими были его мысли вслух. Затем он, Джодд и кто-то еще — среди них была и Мартина — отошли в сторону, оставив меня сидящим на скамье. Вскоре они вернулись, и Константин сказал:

— Только что прибыли посланцы с Лесбоса[185], которых мы встретили за оградой дворца. Кажется, у них умер губернатор, а эти проклятые мусульмане угрожают взять приступом остров и присоединить его к своей империи. Наши христиане умоляют меня назначить новым губернатором человека, сведущего в воинском искусстве, и чтобы с ним были посланы войска, которые смогли бы отразить натиск последователей Пророка, которые из-за отсутствия достаточного количества кораблей не смогут атаковать остров большими силами. И вот капитан Джодд считает, что эта задача вполне по плечу норманнам, и, хотя вы и слепы, я уверен, что будете хорошо служить мне в качестве губернатора Лесбоса. Угодно ли вам принять это предложение?

— Да. И с благодарностью, Августус, — согласился я. — Только после поражения мусульман, если это будет угодно Богу, я прошу разрешения отсутствовать некоторое время, ибо должен разыскать одного человека.

— Это я вам разрешаю и назначаю капитана Джодда вашим заместителем. И еще одно. На Лесбосе у моей матери большие виноградники и поместья. Чтобы хоть как-то загладить ее вину перед вами, они отныне передаются вам. Нет, благодарности не надо, это я обязан благодарить вас. Каковы бы ни были недостатки у Константина, его нельзя назвать неблагодарным. А теперь не будем больше тратить время на это дело. Что вы сказали, офицер? Что Стаурациус надежно заперт, а армяне уже выстроены? Отлично! Я иду, чтобы принять над ними командование. А оттуда — в цирк, на провозглашение!

Часть III. ЕГИПЕТ

Глава 17

ИЗВЕСТИЯ ИЗ ЕГИПТА
Снова завеса забвения без каких-либо щелей или прорех опускается на мое прошлое. Она падает, так уж получилось, за последней сценой в том ужасном помещении с обрывом над бездной, чтобы подняться еще раз вдали от Византии.

Я слепой, я ничего не вижу. Сила, что дает мне возможность выкапывать похороненное под тяжестью стольких прошедших веков, не может поведать больше того, что я однажды чувствовал сам. Чего я не слышал тогда, не слышу и теперь, чего не видел, не вижу и теперь. И поэтому все касающееся самого Лесбоса: очертания его гор, цвет омывающего остров моря, — я не могу припомнить иначе, как только по рассказам других, и не больше того, что узнал, так как мой взгляд не задерживался на них никогда ни в какой из жизней, которые я только в состоянии припомнить.

Был вечер. Жара с заходом солнца спала, и легкий бриз ласково продувал широкую прохладную комнату, в которой сидели мы с Мартиной. Мартину мои солдаты в присущей им грубоватой манере называли «смуглой собачкой Олафа». Смуглой — из-за ее загара, второй же части прозвища она удостоилась оттого, что переводила меня с одного места на другое, подобно тому, как это делают специально выдрессированные собаки-поводыри. Но о ней самой даже заядлый грубиян не мог сказать ни одного дурного слова, не из страха, а просто потому, что ничего подобного о ней сказано быть не могло.

Мартина говорила — она всегда любила поговорить если не об одном, так о другом.

— Мой крестный сын, — сказала она однажды. — Хоть вы и великий ворчун, я вам скажу, что вы, по-моему, были рождены под счастливой звездой или святой, называйте, как хотите. Например, когда вы вышагивали по этому Коридору Преисподней во дворце Константинополя, что часто видится мне в кошмарных снах, когда я поужинаю слишком поздно…

— И ваша душа, или ваш двойник, как еще это можно назвать, — благополучно провела меня возле самого края смертельной ловушки… — перебил я ее.

— …и моя душа, или двойник, пригодилась на этот раз, сделав то, о чем вы только что сказали… Кто бы мог подумать, что вскоре вы станете любимым губернатором богатого и процветающего острова Лесбос, уважаемым всеми командирами войска, состоящего, в большинстве своем, из ваших земляков. И хотя вы и слепой, вы генерал империи, нанесший магометанам самое тяжелое поражение за последнее время.

— Это сделали Джодд и остальные, — ответил я. — Я же только сидел здесь и разрабатывал планы.

— Джодд! — воскликнула она с презрением. — Голова Джодда приспособлена для таких планов не более, чем дверной косяк! Хотя, — добавила она, смягчив голос, — он и впрямь хороший человек, на которого всегда можно положиться в беде, и очень страшный в бою. Он один из тех, кто может оставаться хладнокровным и сохранять рассудок, данный ему Богом, спокойным в тяжелые минуты, в чем Ирина убедилась достаточно хорошо. Все же это вы, Олаф, не я, а вы вспомнили, что норманны — прирожденные моряки. И вы превратили торговые суда в галеры с несколькими из ваших людей во главе каждой из них и спрятали их в небольших бухтах. Это вы позволили пропустить в бухту Митилены[186] мусульманский флот, считающий, что единственная защита острова заключается в войсках на берегу. И затем, после того как мусульмане бросили якоря и стали высаживать свои войска, это вы на рассвете напали на их флот, топили и убивали их, пока не осталось никого, кроме сухопутных войск, которые вы взяли в плен и теперь держите для выкупа. Да, и вы лично командовали нашими судами! А кто ночью может командовать лучше слепого? О! Все у вас обстоит хорошо, очень хорошо! Вы богаты, получили земли Ирины и сидите здесь в комфорте, окруженный уважением, с прекрасным здоровьем, если не считать вашей слепоты. И я повторяю, что вы родились под счастливой звездой.

— Это не совсем так, Мартина! — проговорил я со вздохом.

— А! — возразила она. — Человек никогда не бывает довольным. Как всегда, вы думаете о своей египтянке. Что ж, это понятно, что вы думаете о ней; верно и то, что мы о ней давненько уже не слышали, хотя это и не означает, что не услышим впредь. Возможно, Джодду удалось узнать что-то от этих пленных. Да вот и он!

Пока она говорила, я услышал приветствия охраны снаружи и твердую поступь Джодда у дверей помещения.

— Приветствую вас, генерал! — сказал он, входя. — Я принес добрые вести. Послы к халифу Харуну вернулись с выкупом. Кроме того, этот халиф прислал письмо, подписанное им самим и его министрами, в котором он клянется Богом и его Пророком, что, принимая во внимание нашу готовность возвратить пленных, среди которых, как оказалось, есть важные лица, ни он, ни его сподвижники не будут предпринимать никаких атак против Лесбоса в течение тридцати лет. Переводчик прочтет вам это письмо завтра, и вы сможете послать свой ответ с пленными.

— Учитывая, что этих язычников так много, а у нас совсем мало людей, мы вряд ли могли бы рассчитывать на лучшие условия. И я надеюсь, что так же думают в Константинополе. А пленных надо отправить, как только все будет готово. Вы расспрашивали их о епископе Бернабасе, египетском принце Могасе и его дочери?

— Да, генерал, только сегодня. Я узнал, что среди пленных были три человека, служивших в Египте и оставивших эту страну не более трех месяцев назад. Один из этих троих, раненный в бою, сообщил кое-какие новости.

— Какие же, Джодд?

— Не очень хорошие, генерал. Епископ, по его словам, был убит мусульманами некоторое время назад.

— Упокой, Господь, его душу! Но об остальных, что он сообщил об остальных?

— А вот что. Кажется, этот Копт, как они его называли, то есть Могас, вернулся из длительного путешествия, о котором мы знаем, и поднял восстание где-то в Южном Египте, в самых верховьях Нила. Против него была послана экспедиция под командованием Мустафы, эмира Египта. И там были тяжелые бои, в которых принимал участие и наш пленник. Все закончилось тем, что копты, боровшиеся вместе с Могасом, были разгромлены, сам же Могас — убит, так как отказался спастись бегством. Его дочь Хелиодора захвачена в плен вместе с другими коптскими женщинами.

— А дальше? — с трудом выговорил я.

— Дальше, генерал, ее привели к эмиру Мустафе, который заметил ее красоту и решил сделать ее своей наложницей. Однако в ответ на ее мольбы, будучи, по словам пленного, милосердным человеком, он дал ей неделю на оплакивание павшего отца, прежде чем она войдет в его гарем. Но самого худшего, — добавил он поспешно, — не произошло. Так что Не прошло и недели, в течение которой пленники двигались вниз, вдоль Нила, как она заколола евнуха, сторожившего ее, и сбежала.

— Благодарение Богу! — сказал я. — Но почему, Джодд, этот человек уверен, что это была именно Хелиодора?

— А вот почему! Все знали ее как дочь Могаса, одного из тех, кого почитали египтяне. Кроме того, среди мусульманских солдат ее называли «госпожой с раковинами» из-за некоего ожерелья, которое она носила и которое вы должны помнить.

— Дальше что? — спросил я.

— Только то, что Мустафа был страшно рассержен тем, что потерял ее, и по этой причине целую роту солдат били палками по пяткам. Кроме того, он остановил свою армию и предложил за поимку беглянки награду. В течение двух дней они охотились за нею, но не нашли никого, кроме мертвецов в обысканных могилах. Затем эмир вернулся в низовья Нила. На этом рассказ закончился.

— Пошлите сейчас же ко мне этого пленного, Джодд, вместе с переводчиком. Я хочу сам поговорить с ним.

— Боюсь, что он не в состоянии прийти, генерал.

— В таком случае я сам пойду к нему. Ведите меня, Мартина.

— Тогда вам придется идти далеко, генерал, так как час назад он умер. Его товарищи сейчас готовят его к похоронам.

— Джодд, — сердито проговорил я. — Эти люди находятся в наших руках уже несколько недель. Как могло случиться, что вы всего этого не узнали раньше? Вы же получили мои приказания по этому поводу!

— Потому, генерал, что пока они не узнали, что их освободят, ни один из пленных не говорил нам ни слова. Как ни строго допрашивали их, они все твердили, что не станут нарушать свою присягу, что они предпочитают смерть. Один раз я уже спрашивал этого самого человека о Египте, и он отвечал мне, что никогда там не бывал.

— Успокойтесь, Олаф, — вмешалась Мартина, — так как вряд ли он мог вам сообщить что-нибудь новое.

— Вероятно, вы правы, — ответил я. — Но все же я мог бы выиграть несколько дней. Зная обо всем этом, я бы уже отправился в Египет на поиски Хелиодоры.

— Успокойтесь, говорю вам, — продолжала Мартина. — Все равно вы не смогли бы сделать этого до тех пор, пока не был подписан мир. Вы не смогли бы поступить вопреки вашей присяге и вашим обязанностям.

— Это так, — согласился я со вздохом.

— Олаф! — обратилась ко мне Мартина вечером того же дня, после того как Джодд оставил нас. — Вы сказали, что отправляетесь в Египет. Как вы это сделаете? Будучи слепым генералом империи, недавно разгромившим войска могучего халифа Востока, как вы можете рассчитывать на теплый прием в Египте? Кроме того, хорошо ли вас примет эмир Мустафа, правящий там, когда узнает, что вы прибыли на поиски женщины, сбежавшей недавно из его гарема? Да он просто в тот же день предложит вам выбор между смертью и Кораном! Олаф, ваше намерение — безумство!

— Может быть, Мартина. Но я все равно отправлюсь на поиски Хелиодоры.

— Если Хелиодора еще жива, своей смертью вы ей не поможете, а если мертва, то время для нее уже ничего не значит, и она может еще немного подождать вас.

— Я все равно отправлюсь, Мартина.

— Вы, слепой, отправитесь в Египет искать ту, которую все тамошние власти напрасно ищут месяцами? Пусть будет так. Но каким образом вы туда попадете? Откровенно, открыто, в качестве врага этого сделать нельзя, так как в подобном случае вы бы нуждались во флоте и — десятках тысяч мечей в качестве поддержки, которых у вас нет. Если вы возьмете с собой нескольких храбрых людей, но они не будут мусульманами, — а тех вы для такой цели не найдете, — то их не ждет ничего, кроме мучительней смерти. Как же вы сможете отправиться туда, Олаф?

— Еще не знаю, Мартина. Ваш ум более гибок, чем мой. Думайте, думайте и подскажите мне.

Я услышал, как Мартина поднялась и заходила по комнате из одного конца в другой. Наконец она вернулась и снова села рядом со мной.

— Олаф, — сказала она, — вы же всегда имели склонность к музицированию. И рассказывали мне, что, будучи мальчиком, часто играли на музыкальных инструментах и пели песни собственного сочинения. Да и сейчас, когда вы стали слепым, вы опять возвратились к этому искусству, в котором уже стали настоящим мастером. Кроме того, у вас хороший голос. Пожалуй, и у меня он хорош, это мой единственный дар. Именно мой голос однажды привлек внимание Ирины ко мне, дочери бедного греческого дворянина, бывшего когда-то другом ее отца и получившего поэтому незначительный пост при дворе. Позднее мы вместе с вами пели много песен, разве это не так? И некоторые из них были на языке Севера, не правда ли? Ведь вы меня ему учили!

— Да, Мартина. Ну и что же?

— Вы тугодум, Олаф. Я слышала, что восточные люди любят музыку, особенно если исполняют что-то им неизвестное. Почему бы тогда слепому мужчине и его дочери… нет, племяннице-сироте не зарабатывать себе на пропитание честным трудом, путешествуя по Египту в качестве бродячих музыкантов? У этих последователей Пророка, как мне рассказывали, считается тяжким грехом обидеть калеку… Бедного торговца янтарем, например, который был ограблен ворами-христианами. Будучи слепым, он не мог свидетельствовать против них перед судом, и вот теперь они с дочерью сестры зарабатывают себе на пропитание, как только смогут. Подобно вам, Олаф, я искусна в языках, и даже достаточно хорошо владею арабским, чтобы быть в состоянии просить милостыню. Моя мать — сирийка, она обучала меня своему родному языку, когда я была еще ребенком. А с тех пор как я попала сюда, я все время занималась этим языком. Что вы на это скажете?

— Я скажу, что подобным образом мы можем путешествовать в большей безопасности, нежели в каком-либо другом случае. Но вес же, Мартина, разве могу я просить вас взвалить подобную ношу себе на плечи?

— О, меня и нужды нет просить, Олаф. С тех пор как Судьба взвалила ее на меня, сделав меня вашей… крестной матерью. И куда бы вы ни направлялись, я обязана за вами следовать до тех пор, пока вы не женитесь, — добавила она со смехом. — Тогда уж вы наверняка не будете во мне нуждаться. Что ж, план разработан, чего бы он мне ни стоил. А теперь отправимся спать, быть может, во сне мы придумаем что-нибудь получше. Помолитесь святому Михаилу на ночь, Олаф.

Но так уж случилось, что святой Михаил меня не просветил, и в конце концов я принял решение сыграть роль слепого арфиста. В те дни велась активная торговля между Лесбосом и Египтом, торговали кедровыми деревьями, шерстью, вином для коптов, так как мусульмане вина не пили, и другими товарами. Между островом и владениями халифа был провозглашен мир, так что вскоре небольшое суденышко, нагруженное за мой счет подобными товарами, вышло в море. Грек с Лесбоса, которого звали Менас, командовал этим судном, официально считаясь его владельцем. В команду я набрал людей, верных мне до гроба.

Этим людям, которые все до единого были христианами, я рассказал о своем намерении, заставив их поклясться самой священной из клятв в том, что они все будут держать в секрете. Но, увы! Как мне предстояло убедиться в дальнейшем, этим морякам можно было доверять, когда они были хозяевами сами над собой, но над одним из них частенько властвовало вино. В наших северных краях обычно говорят: «Эль — это совсем другой человек!» И теперь мне уже не в первый раз предстояло убедиться в этой простой истине.

Когда все было готово, я посвятил в свои планы одного только Джодда, которому вручил письмо, где говорилось, что надлежит сделать, если я не вернусь. Другим же офицерам и солдатам я лишь сообщил, что намереваюсь совершить путешествие на этом судне, переодевшись торговцем, с тем чтобы поправить свое здоровье, а также выяснить обстановку в соседних странах и особенно положение христиан в Египте.

Когда Джодд услышал о моих намерениях, он, даже будучи оптимистом, расстроился из-за предстоящего мне путешествия. По его мнению, оно должно было стать для меня последним.

— Иного я и не ожидаю, — сказал он, — хотя все же надеюсь, генерал, что ваш святой поможет вам выбрать безопасные тропинки. Несомненно, что госпожа Хелиодора мертва, исчезла или же вышла замуж. По крайней мере, вы не найдете ее никогда!

— Но я все же должен искать ее, Джодд.

— Вы — слепой человек. Как вы можете ее найти? Послушайте, генерал, я и все мы поклялись защищать госпожу Хелиодору и быть ей отцами и братьями. Вы останетесь здесь, а я отправлюсь на ее поиски на судне, полном вооруженных людей, или же один, переодетый…

Я рассмеялся и спросил:

— Как можно переодеть вас, чтобы не узнали гиганта Джодда, чью славу мусульманские шпионы разнесли по всему Востоку? Да даже темной ночью ваш голос выдаст вас за сотню шагов! И какая будет польза от погруженных на судно вооруженных людей, которым будет противостоять войско эмира Египта? Нет, Джодд, нет, как бы ни велика была опасность, я должен идти один. Если меня убьют или же я не вернусь в течение восьми месяцев, вы останетесь губернатором Лесбоса, так как вы назначены моим заместителем. И ваше назначение на новый пост будет, по всей вероятности, утверждено.

— Я не хочу быть губернатором Лесбоса, — заявил Джодд. — Кроме того, Олаф, — проговорил он медленно, — слепой нищий должен иметь собаку-поводыря, вы же не можете отправиться один, Олаф. Вашей «смуглой собачке» придется разделить с вами все те опасности, о которых вы говорили. Как бы вам не пришлось искать другого проводника.

— Меня это не очень волнует. Конечно, я думаю поискать себе иного поводыря, так как считаю, что того, который у меня есть, надежнее будет оставить на ваше попечение. И вы должны помочь мне убедить ее в этом, Джодд. Одному мне это не сделать, да к тому же она — моя крестная мать.

— Крестная! Почему не бабушка? Клянусь Тором, Олаф, конечно же, вы ослеплены! Но я попробую сделать это. Тс-с! Вон она идет сюда сообщить нам, что ужин готов.

За трапезой присутствовали посторонние люди, кроме тех, кто нам прислуживал, и разговор шел на общие темы. После ужина я прилег на кушетку и, чувствуя себя утомленным, вскоре уснул. Но черезнекоторое время я был разбужен голосами, доносившимися из сада. Разговаривали Джодд и Мартина.

Мартина говорила:

— Прекратим этот спор! Только я и никто другой отправлюсь в Египет вместе с Олафом. Если мы умрем, что я вполне допускаю, то что ж? Ему, по крайней мере, тогда не придется умирать одному.

— А если поиски закончатся неудачей, Мартина? Я имею в виду, если он не найдет госпожу Хелиодору, и случится так, что вы с ним благополучно вернетесь, что тогда?

— Ну, тогда… Ничего! Исключая то, что все будет так, как и должно быть. И я буду продолжать играть свою роль — выполнять свои обязанности, свои желания. Вы что, забыли, что я Олафу крестная мать?

— Нет, это-то я помню. Но все же я слышал, что христианская церковь никогда не завязывает узлы, которые не могли бы быть развязанными… за соответствующую плату, конечно. И я, со своей стороны, не пойму, почему мужчина не может жениться на женщине другой крови только потому, что она названа его крестной матерью где-то возле каменного сосуда человеком в мантии. Вы говорите, что я не разбираюсь в подобных вещах. Возможно, это так, да и Бог с ними. Но, Мартина, давайте представим, что эти необычные поиски увенчаются успехом и Олафу повезет там, где других постигла бы неудача. Ведь смог же он, например, вырваться из рук Ирины, стать губернатором Лесбоса и, будучи ослепленным, одержать такую великую победу над поклонниками Пророка? И предположим, что с помощью богов или людей… или женщин… он отыщет свою прекрасную Хелиодору незамужней и все еще привязанной к нему и они поженятся. Что тогда, Мартина?

— Тогда, капитан Джодд, — проговорила она медленно, — если вы будете думать так же, как и сейчас, мы сможем вернуться к нашему разговору. Только помните, что я не требую от вас никаких обещаний или обязательств.

— Значит, вы отправляетесь с Олафом в Египет?

— Да, конечно, если не умру раньше, а возможно, что даже и в этом случае. Вы не понимаете? О! Конечно же, вы не понимаете, но я больше не могу задерживаться, чтобы объяснить вам это, капитан Джодд. Да, я отправлюсь в Египет с одним слепым нищим, чье имя я забыла в данный момент и который приходится мне дядей. Там я, несомненно, увижу очень много необыкновенных вещей. Если я когда-нибудь вернусь назад, то расскажу вам о них. А пока — спокойной вам ночи…

Глава 18

СТАТУИ У НИЛА
Первое, что я припоминаю из своего путешествия в Египет, — это себя, сидящего под жарким утренним солнцем на палубе нашего небольшого судна, носившего имя богини здоровья Дианы. Мы бросили якорь в порту Александрии. Мартина, которую теперь называли Хильдой, стояла рядом со мной и описывала мне этот великий город, раскинувшийся перед нами. Она рассказывала о знаменитом маяке Фаросе, спокойно возвышавшемся на утесе. В нем больше не горели сигнальные огни, так как с тех пор, как мусульмане захватили Египет, они погасили их, ибо, по слухам, опасались, что маяк укажет путь флоту христиан в случае атаки. Она описывала также великолепные дворцы, построенные греками, многие из которых пустовали или были сожжены, христианские церкви и мечети мусульман, широкие улицы и причалы, поросшие травой.

Мы были поглощены разговором, она рассказывала, а я слушал, задавая вопросы. Вдруг она сказала:

— К нашему судну подходит лодка с офицерами порта, которые должны проверить и пропустить судно до того, как будет разрешена разгрузка. Теперь, Олаф, помните, что с этого времени вас зовут Хёдом. (Это имя я выбрал себе в честь слепого бога северных стран.) Хорошенько играйте свою роль и, самое главное, будьте смиренным. Даже если вас оскорбят или же ударят, не проявляйте гнева и убедитесь, что ваш красный меч хорошо укрыт под одеждой. Пока вы будете вести себя подобным образом, мы будем в безопасности, ибо я должна вам сказать, что мы неплохо преобразились.

Со стороны берега подошла лодка, и я расслышал шаги людей, поднимавшихся по трапу. Кто-то пнул меня ногой. Это был наш капитан, Менас, хорошо играющий свою роль.

— Убирайся с дороги, слепой попрошайка! — проворчал он. — Благородные офицеры халифа поднимаются на борт, а ты загораживаешь им дорогу.

— Не следует трогать того, кому Бог причинил страдание, — проговорил властный голос на ломаном греческом. — Нам нетрудно обойти его. Кто он такой, капитан, и зачем он прибыл в Египет? Судя по их виду, можно предположить, что и он, и она видели лучшие дни.

— Я не знаю, господин, — ответил капитан, — кто они такие. После того как они мне уплатили деньги за проезд, я на них больше не обращал внимания, но поют и играют они хорошо. Они помогали развеселить моряков, когда судно попало в штиль.

— Господин, — вмешался я. — Я норманн по имени Хёд, а эта женщина — моя племянница. Я торговал янтарем, но нас с компаньонами ограбили воры, когда мы добрались до Византии. Меня, бывшего старшим, они задержали для выкупа, но ослепили, чтобы я не мог свидетельствовать против них. Остальных они убили. А это единственное дитя моей сестры вышло замуж за грека, и мы с ней теперь добываем себе на пропитание своим искусством, играя на арфе.

— Воистину вы, христиане, крепко любите друг друга, — сказал офицер. — Признайте Коран, и с вами не будут поступать подобным образом. Но зачем вы прибыли в Египет?

— Господин, до нас дошли слухи, что это богатая страна, где люди любят музыку. И мы приехали сюда в надежде заработать некоторую сумму денег, чтобы отложить хоть что-то на будущее. Не гоните нас, мы имеем небольшие сбережения. Племянница Хильда, где тот кусочек золота, что я дал зам? Покажите господину.

— Нет, нет, — возразил офицер, — разве можно вырывать кусок хлеба изо рта бедняка? Эй, писарь! — обратился он по-арабски к мужчине, стоявшему чуть в стороне. — Заготовьте и вручите этим двоим бумагу, разрешающую им сойти на берег и беспрепятственно заниматься своим делом в любом районе Египта, не подвергаясь при этом лишним расспросам. И дайте эту бумагу мне, я скреплю ее печатью. Прощайте, музыканты. Боюсь все же, что вам не найти много денег в Египте, ибо эта страна и сама голодает. Идите, и пусть вам сопутствует удача во имя Аллаха. Может быть, он обратит ваши сердца в истинную веру.

Так все и обошлось благодаря доброму отношению этого мусульманина, чье имя я узнал только при следующей нашей встрече, — его звали Юсуфом. Так наши ноги миновали многие камни преткновения. Казалось бы, он должен был воспользоваться властью, которой наделяло его положение, чтобы запретить выход на берег таким людям, какими мы ему представлялись, а поскольку эти люди оказались христианами, то применить против нас силу. Но оттого ли, что он видел, как капитан плохо обращался с нами, или же, будучи просто солдатом, он догадался, что я был человеком той же профессии, но только он не использовал свою власть против нас. Как бы то ни было, бумага, врученная нам, давала возможность отправиться в любой уголок Египта, ни у кого не спрашивая разрешения. Где бы нас ни остановили, что бы нам ни грозило, а это в дальнейшем случалось не один раз, достаточно было предъявить эту бумагу, и нам разрешали следовать своим путем.

Прежде чем мы покинули судно, я в последний раз поговорил с капитаном Менасом, сказав ему, что он должен оставаться в александрийской бухте якобы в ожидании прибытия груза, например хлеба, или же под любым другим предлогом, как ему будет удобнее. Оставаться до тех пор, пока мы не появимся здесь вновь. Если же по прошествии определенного времени этого не случится, то он должен совершить заход в соседние порты с торговыми целями и вновь вернуться в Александрию. Таким образом ему надлежит действовать до тех пор, пока от меня не поступит других распоряжений или он сам не убедится в том, что мы погибли. Все это капитан пообещал исполнить.

— Вы обещаете сделать все, капитан, — вмешалась Мартина, присутствовавшая при нашем разговоре, — и мы вам верим. Но у меня есть вопрос: можете ли вы поручиться и за всех остальных? Например, за матроса Космаса, который, как я вижу, уже абсолютно пьян и громко говорит о многих лишних вещах?

— С этого момента, госпожа, Космас будет пить одну только воду. Когда его чаша пуста, он честный малый, и я за него ручаюсь.

Но, увы, как выяснилось впоследствии, никто не мог ручаться за Космаса.

Мы сошли на берег и остановились в одном доме, где могли чувствовать себя в безопасности. Были ли хозяева христианами, знали ли они, кто мы на самом деле, сказать не могу. Но как бы то ни было, с их помощью вечером нас доставили во дворец к Политену — мелькитскому патриарху[187] в Александрии. Это был мужчина со строгими чертами лица, с черной бородой и с честным сердцем, хотя и с ограниченным кругозором, о котором епископ Бернабас часто рассказывал как о своем близком друге. Этому Политену я рассказал все, как человеку одной со мной веры, и попросил его содействия в моем деле. Выслушав меня, он сказал:

— Вы — смелый человек, генерал Олаф, настолько смелый, что, я думаю, сам Бог, должно быть, направляет вас в его собственных целях. То, что вы слышали, правда. Бернабас, мой возлюбленный брат и наш отец во Христе, ушел от нас. Он был убит каким-то мусульманским убийцей-фанатиком вскоре после возвращения из Византии. Также верно и то, что в войне с этим эмиром Мустафой был убит Могас и что госпожа Хелиодора вырвалась из его когтей. Но что с ней случилось после этого, не знает ни один человек. Что же касается меня, то я верю в то, что ее уже нет в живых.

— А я верю, что она жива, — твердо ответил я, — поэтому и направляюсь на поиски.

— Тогда отправляйтесь в путь, и пусть поможет вам Бог. Я предупрежу кое-кого из людей нашей веры о вашем прибытии, так что в случае нужды недостатка в друзьях у вас не будет. Когда вы вернетесь, если вернетесь вообще, приходите ко мне, ибо я пользуюсь большим влиянием на мусульман и, быть может, буду в состоянии сослужить вам добрую службу. Не стану больше ни о чем говорить, да для вас и не совсем безопасно задерживаться здесь слишком долго. Подождите, я забыл сказать еще вот о чем. Есть две вещи, о которых вам надлежит знать. Во-первых, эмир Мустафа, захвативший в плен госпожу Хелиодору, накануне своего смещения. Эта новость поступила ко мне от самого халифа Харуна, так как мы с ним находимся в дружеских отношениях из-за услуги, которую я оказал ему благодаря своим познаниям в медицине. Во-вторых, Ирина обманула Константина или же околдовала его — не знаю, что здесь истинно. По крайней мере, по его собственным словам, сказанным официально, она опять правит империей совместно с ним, и мне кажется, что эти его слова были смертным приговором самому себе. И, возможно, вам тоже.

— В последнее время я ни в чем не нуждался, жил в полном достатке, а это есть истинный грех, — ответил я. — Что ж, если я останусь жить, у меня будет возможность узнать, осуществит ли свои проклятия и обещания Ирина, как и то, насколько силен сам Константин.

На этом мы расстались.

Покинув Александрию, мы вначале отправились в город Гизех, расположенный возле огромных пирамид, в тени которых в пустой гробнице мы провели ночь[188]. Оттуда мы не спеша пошли вдоль берега Нила, зарабатывая себе на пропитание своим искусством. Два раза нас задерживали, принимая за шпионов, но немедленно освобождал… когда я предъявлял бумагу, данную мне на судне. В остальном же нам никто не досаждал: в этой стране бродяги-нищие были весьма обычным явлением. Правда, денег мы зарабатывали мало, но так как у нас было достаточно своего золота, зашитого в наши одежды, то нас это не очень волновало. Пища — единственное, в чем мы нуждались, как я уже говорил, и в ней у нас недостатка не было.

Так мы продолжали свое необычное путешествие, день за днем, все более углубляя познания в языках, на которых разговаривали в Египте, и особенно в арабском, употребляемом в разговоре мусульман. Куда мы направлялись? На это мы и сами не могли дать определенного ответа. Я стремился найти две огромные статуи, которые видел во сне в Ааре, в ночь ограбления могилы Странника. Мы слышали о том, что такие каменные изваяния существуют, нам рассказывали, что они поют на рассвете, что они расположены на равнине на западном берегу Нила, рядом с развалинами большого города. Ранее он назывался Фивами, теперь же стал деревней, называемой арабами аль-Кусур[189], или, иначе, Замки… Насколько нам удалось узнать, деревня эта находилась недалеко от того места, где Хелиодоре удалось ускользнуть от Мустафы. И там я надеялся получить вести о ее судьбе. Кроме того, что-то внутри меня влекло туда, к тем статуям, позабытым Богом и людьми.

В конце концов через два месяца после того, как мы оставили Александрию, а возможно, и через больший срок, с палубы лодки, нанятой нами, чтобы преодолеть последние мили нашего путешествия, Мартина разглядела на востоке развалины Фив. На западе же она увидела другие развалины и две огромные каменные фигуры, находившиеся перед ними.

— Это то самое место, — сказала она, и мое сердце забилось от этих простых слов. — Теперь давайте высадимся на берег и предоставим Судьбе все остальное.

На заходе солнца мы направили нашу лодку к западному берегу реки, попрощались с ее хозяевами и сошли на берег.

— Куда теперь? — поинтересовалась Мартина.

— К каменным фигурам, — ответил я.

И она повела меня через поле, на котором росла пшеница, к самой кромке пустыни. На этом пути мы встречали только ящериц, и ни одного человека. Затем милю или больше мы брели по песку, пока наконец поздним вечером Мартина не остановилась.

— Мы стоим как раз перед статуями, — сказала она. — И они внушают благоговение своим видом. Это сидящие цари выше любого дерева.

— А что позади них? — спросил я.

— Развалины большого дворца.

— Ведите меня к нему.

Мы прошли через ворота внутрь и здесь остановились.

— Теперь расскажите мне, что вы видите, — попросил я.

— Мы находимся на месте, которое раньше было коридором; здесь множество колонн, — ответила она, — но большинство из них разбиты. Внизу, у самых наших ног, бассейн, в котором есть немного воды. Перед нами простирается равнина, на которой на протяжении нескольких миль по направлению к Нилу, окаймленному пальмами, расположены статуи. По ту сторону Нила — развалины древних Фив. За ними много других развалин и линия неровных каменистых холмов, а между ними, к северу — что-то, похожее на проход в ущелье. При свете луны вид очень красивый, но только все печально и заброшено.

— Это то самое место, которое я много лет назад видел в Ааре во время сна, — задумчиво произнес я.

— Возможно, — согласилась она. — Но если это так, то многое изменилось с тех пор, потому что, кроме шакалов, крадущихся между рядами рухнувших колонн, да лая собаки из соседней деревни вдали от нас, ничто не говорит о присутствии в этих местах живых существ. Что будем делать, Олаф?

— Поедим и ляжем спать, — предложил я. — Возможно, во сне мы увидим что-либо, что подскажет нам, как быть дальше.

Мы подкрепились принесенной с собой провизией, затем легли отдохнуть в небольшой комнате, найденной Мартиной среди руин дворца. Все стены этой комнаты были разрисованы изображениями богов.

В течение той ночи мне ничего не снилось, и также не случилось ничего, что бы нас потревожило в этом старинном здании, каменный пол которого был истерт ногами давно умерших людей.

Перед рассветом Мартина снова отвела меня к гигантским статуям, и мы подождали там, надеясь услышать их песню, которую, как говорилось в преданиях, они пели на рассвете. Солнце поднялось так же, как оно поднималось с самого начала мира, осветив своими лучами эти гигантские изображения, как и две тысячи лет назад, но статуи оставались молчаливыми. Не думаю, что когда-нибудь я так горевал о своей слепоте, как в этот день, когда я зависел от Мартины, рассказывающей мне о сиянии солнечных лучей над пустынями Египта, над всеми этими величественными руинами, созданными руками людей, давно позабытых всеми.

Солнце поднялось, и, так как статуи не заговорили, я взял в руки арфу и стал играть на ней, Мартина же запела под мой аккомпанемент вольную песню Востока. И оказалось, что моя музыка услышана. Несколько крестьян, направлявшихся в поля на работу, подошли посмотреть, что происходит, и, обнаружив всего лишь двоих бродячих музыкантов, вскоре ушли прочь…

Все же одна женщина осталась. Судя по ее платью, она была из коптов. Я слышал, как Мартина беседовала с нею. Она спросила, кто мы такие и почему забрались в это место, на что Мартина поведала ей историю, которую мы рассказывали уже сотни раз. Женщина заявила, что здесь мы денег не заработаем, так как в прошлом году жителей верховьев Нила постиг тяжкий голод. И пока не вырастет новый урожай, а это случится только через несколько недель, даже самой простой пищи будет недостаточно, хотя и самих едоков сейчас, после того как мусульмане убили большинство жителей Верхнего Египта, осталось совсем немного.

Мартина пояснила, что ей об этом известно и что по этой причине мы предполагаем направиться в Нубию или же возвратиться на север. Но поскольку я, ее слепой дядюшка, вдруг почувствовал себя плохо, то мы высадились из лодки в надежде отыскать какое-нибудь место, где могли бы отдохнуть неделю или две, до тех пор, пока я не окрепну.

— И вот, — продолжала она, — будучи бедными христианами, мы не знаем, где нам найти такое место, так как почитающие крест не могут рассчитывать на гостеприимство тех, кто следует заповедям Пророка.

Едва женщина услышала, что мы христиане, ее тон сразу же изменился.

— Я тоже христианка, — сказала она, — но сперва докажите, что вы христиане.

Мы осенили себя крестным знамением, что ни один мусульманин не осмелился бы сделать.

Они с мужем, продолжала женщина, живут вон там, в деревушке Курна, расположенной почти у самых гор, а ближайшее ущелье называется Бибан-эль-Мулук, то есть Долина царей, так как там лежат в гробницах монархи древних времен, которые некогда были правителями предков коптов[190]. Это очень маленькая деревня, потому что мусульмане поубивали большую часть ее жителей во время недавней войны между ними и войском принца Могаса. Но все же у них с мужем хороший дом, и хотя они бедны, но рады будут предоставить нам пищу и кров, если у нас найдется чем заплатить.

В конце концов после непродолжительного торга, так как мы не осмелились сказать ей, что у нас много денег, мы заключили сделку с этой доброй женщиной, которую звали Палка. Получив недельный задаток, она повела нас в деревню Курна, до которой мы шли целый час, и там познакомила с мужем, мужчиной средних лет, по имени Маркус, который произнес несколько фраз на общие темы, ничего не говоря о своем хозяйстве.

А трудились они на клочке плодородной земли, орошаемой ручьем, вытекавшим из-под горы; были у них и другие участки земли, ближе к Нилу, на которых они выращивали пшеницу и корм для скота. В их доме, некогда составлявшем часть какого-то древнего каменного здания, свободной площади было больше, чем они могли использовать, так как у них не было детей. Нам были предоставлены две комнаты, где мы устроились с удобством, потому что Маркус, несмотря на тяжелые времена, был богаче, чем казался на первый взгляд, и жил хорошо. Что же касается жителей деревушки, то все ее население, как они нам рассказали, не превышало тридцать душ. Все были христианами и время от времени навещали своего священника в скромной обители, расположенной далеко в горах.

Постепенно мы подружились с Палкой, приятной и жизнерадостной женщиной из хорошей семьи. Палка любила слушать рассказы о заморских краях, но оказалась весьма проницательной и вскоре стала подозревать, что мы были чем-то гораздо большим, нежели просто бродячие музыканты.

Представляясь слабым и немощным, я ходил немного, но иногда сидел рядом с ней, когда она занималась домашней работой, и тогда мы беседовали на разные темы.

Однажды я перевел разговор на принца Могаса и восстание, поднятое им, и узнал, что он был убит в местности миль на пятьдесят к югу. Затем я поинтересовался, правда ли, что его дочь тоже убита вместе с ним.

— А что вам известно о госпоже Хелиодоре? — резко спросила Палка.

— Только то, что моя племянница, которая была служанкой в императорском дворце в Константинополе до недавнего времени, когда ее вместе с другими выслали после падения императрицы, видела ее там. Именно моей племяннице было поручено ухаживать за юной особой и ее отцом, принцем. Поэтому ее и интересует судьба этой женщины.

— А мне кажется, что вас она интересует больше, чем вашу племянницу, которая ни разу о ней не вспомнила, — огрызнулась Палка. — Что ж, поскольку вы мужчина, я не нахожу это странным, и не будь вы слепым, вы бы сказали, что она была самой красивой женщиной в Египте. Что же касается ее судьбы, то спросите о ней Бога, так как, кроме Него, никто не знает об этом. Когда армия Мустафы расположилась лагерем вон там, возле Нила, мой муж Маркус взял двух ослов, нагруженных фуражом, и отправился в лагерь продавать зерно. На обратном пути он видел госпожу Хелиодору, пробегавшую мимо него с окровавленным ножом в руке. Она направлялась в сторону Долины царей. После этого он ее больше не видел, как и кто-либо другой, хотя мусульмане долго за ней охотились, искали даже в гробницах, которые они, как и наши люди, не особо-то любят навещать. Без сомнения, она или сама упала, или бросилась в одну из расщелин в скалах. Или, возможно, ее сожрали дикие звери. Но для той, в чьих жилах течет кровь древних фараонов, такой исход лучше, чем стать женщиной для неверных.

— Да, — ответил я. — Это лучший исход. Но почему крестьяне так боятся посещать эти могилы, о которых вы рассказываете?

— Почему? Да потому что там обитают призраки, вот и все. И даже самые храбрые боятся увидеть духов. А здесь, несомненно, обитают духи, ибо все знают, что это ущелье усеяно могущественными мертвецами, как поле засеяно пшеницей.

— Но мертвые же спят вечным сном, Палка!

— Обыкновенные мертвые, Хёд, но не цари, царицы и принцы, которые, подобно богам, умереть не могут. Говорят, что ночью они устраивают там свои празднества с песнями и диким смехом, а того, кто взглянет на них, не позднее чем через год постигнет несчастье. Так ли это, сказать не могу. Уже в течение многих лет никто не осмеливается посещать ущелье ночью. Но то, что духи едят, я знаю совершенно точно.

— Как вы это узнали, Палка?

— Из-за добрых побуждений. Вместе с другими жителями деревни я совершаю подношения духам в виде пищи. Говорят, что когда-то в этом большом здании, частью которого является наш дом, обучали будущих языческих жрецов, чьей обязанностью было делать подношения лежащим в могилах мертвым фараонам. Когда сюда пришли христиане, они убрались восвояси, но мы, жители Курны, обитающие в этом доме, все еще совершаем старинный обряд. Если же мы не станем соблюдать его, на нас обрушатся несчастья, как всегда случалось с теми, кто забывал о приношениях или пренебрегал ими. Это дань, которую мы платим, принося пищу и молоко, а также воду к специальному камню, расположенному у входа в ущелье.

— И что же происходит потом, Палка?

— Ничего, за исключением того, что подношения принимаются.

— Бедняками-нищими или, возможно, дикими зверями!

— Разве нищие осмелятся войти в эту обитель смерти? — произнесла она с презрением. — И разве дикие звери берут пищу и после этого аккуратно складывают тарелки и кладут плоские камни на горлышки кувшинов с молоком и водой, что может сделать только домашняя хозяйка. О! Не смейтесь! В последнее время это происходит постоянно, так как я часто хожу за этими сосудами и хорошо знаю, о чем вам говорю.

— Вы когда-нибудь видели духов, Палка?

— Да, однажды я видела одного из них. Это было примерно месяца два назад, когда я после восхода луны шла к Долине. Я искала потерявшегося козленка. Думая, что он мог забраться в это ущелье, я и стала смотреть туда. И тогда я увидела, как среди расположенных полукругом больших скал плавно передвигается дух. Это была женщина, она остановилась, залитая лунным светом, и стала смотреть на Нил. Я неподвижно стояла в тени, шагах в сорока от нее. Затем она подняла руки, как бы в отчаянии, повернулась и пропала.

— Она! — чуть не проговорил я, но тут же взял себя в руки и невозмутимо спросил: — Ну, и как выглядел этот дух?

— Насколько я успела заметить, это была юная и прекрасная дева, одетая в платье такого покроя, которые носили лишь древние, только обернутое вокруг нее более плотно.

— Было у нее что-нибудь на голове, Палка?

— Да, была золотая лента или корона в голосах, а вокруг шеи — зеленое с золотом ожерелье. Лунный свет отражался от него. Это было в точности такое же ожерелье, какое носите вы, Хёд, под своей одеждой.

— Интересно, откуда вам известно, что я ношу, Палка? — полюбопытствовал я.

— Да просто у меня есть то, чего недостает вам, бедняге, — глаза. Однажды ночью, когда вы крепко спали, мне нужно было пройти через вашу комнату в другую, находящуюся за ней. Вы сбросили с себя верхнюю одежду, так как было жарко; тогда-то я и увидела ваше ожерелье. Видела я также и большой красный меч, лежавший сбоку от вас, и заметила на вашей груди множество шрамов, какие бывают у охотников и солдат. И я подумала, Хёд, что все это весьма странно, ибо мне известно, что вы всего-навсего бедный слепой нищий, зарабатывающий на жизнь игрой на арфе.

— Бывают нищие, которые не сразу стали ими, Палка, — медленно произнес я.

— Совершенно верно, Хёд, бывает, и важные, богатые особы появляются среди людей в виде нищих… Много чего бывает на свете. Но вы не бойтесь, что мы украдем ваше ожерелье или расскажем кому-нибудь об этом красном мече или о золоте, которое ваша племянница Хильда носит в своей одежде. Бедная девушка, у нее привычки изнеженной госпожи, жившей при дворе, о котором вы проговорились, наверное, случайно. Видно, тяжело ей было опуститься так низко. Но все равно, не бойтесь, Хёд. — И она, взяв мою руку, пожала ее определенным образом, как это было принято у преследуемых христиан Востока, когда они должны были открыться один другому. Затем она, посмеиваясь, ушла.

Что же касается меня, то я сразу же отыскал Мартину, которую дневная жара сморила в сон, и поведал ей обо всем.

— Отлично! — воскликнула она, когда я закончил. — Благодарите Бога, Олаф, так как нет никаких сомнений, что этот дух — госпожа Хелиодора… Что ж, значит, Джодд! — расслышал я слова, сказанные полушепотом: после того как я стал слепым, мой слух значительно обострился…

Глава 19

ДОЛИНА МЕРТВЫХ ЦАРЕЙ
Мартина и я составили план. После долгих уговоров однажды вечером Палка взяла нас с собой, отправляясь к месту у входа в Долину царей, избранному для приношений. В самом начале она, конечно, наотрез отказалась позволить нам сопровождать ее, потому что, по словам Палки, только рожденные в деревне Курна могут совершать такие приношения, как повелось еще с тех дней, когда здесь правили фараоны. А если посторонние примут участие в выполнении этого долга, то может произойти несчастье. В ответ мы заявили, что если так, то пусть беда постигнет нас, незваных гостей. Кроме того, мы добавили, что кувшины с водой и молоком тяжеловаты, а так как в этот вечер в деревне не оказалось никого, кто смог бы помочь ей отнести их, то, взвесив все обстоятельства, Палка изменила свое решение.

— Ладно, — сказала она, — я действительно толстею, да и после беготни туда-сюда у меня нет особого желания таскать на себе грузы, подобно ослу. Что ж, идемте, раз вы хотите, но если вы умрете или же духи унесут вас с собой, то не добавляйте себя к числу этих привидений, которых и без того развелось слишком много, и не проклинайте меня потом.

— Наоборот, — промолвил я. — Мы вас оставим нашей наследницей. — И я положил перед нею мешочек, содержавший некоторое количество денег.

Палка, бывшая бережливой, взяла деньги — я услышал звон монет в ее руках, — повесила кувшины мне на плечо, вручила Мартине корзинку с мясом и маисом. Плоские лепешки, однако, она несла сама, положив их на деревянную доску, так как, по ее словам, опасалась, что мы можем их уронить или раскрошить и тем самым рассердим духов, которым нравится, чтобы с их пищей обращались бережно и аккуратно. Мы отправились в путь и вскоре подошли к входу в это страшное ущелье, о чем мне сообщила Мартина. По ее словам, Долина выглядела так, как будто горы раскололись от удара молнии и затем с грохотом взорвались.

По этой сухой и пустынной местности, которая была, как опять же сообщила Палка, ограничена с двух сторон стеной серых зазубренных скал, мы двигались, не разговаривая. Я только заметил, что пес, следовавший за нами от самого дома, стал жаться к нашим ногам и все время повизгивал.

— Животные замечают то, чего не видим мы, — прошептала Палка.

Наконец мы остановились, и я по ее просьбе поставил кувшины на плоский камень, который она назвала Столом Приношений.

— Взгляните! — воскликнула она, обращаясь к Мартине. — Те, тарелки и кувшины, что были здесь оставлены три дня назад, опорожнены духами и аккуратно сложены и накрыты. Я говорила Хёду, что они всегда так поступают, но он мне не поверил. А теперь давайте уберем все в корзины и поспешим уйти, потому что солнце уже садится и луна взойдет не раньше чем через полчаса. А ч не согласилась бы остаться здесь, в этой темноте, и за десять монет чистого золота.

— Тогда уходите быстрей, Палка, — предложил я. — А мы подождем здесь ночи.

— Вы с ума сошли!

— Вовсе нет, — возразил я. — Один умный человек когда-то сказал мне, что если слепой встретится лицом к лицу с духом, он увидит его и посредством этого возвратит себе зрение. Если вы хотите знать правду, то именно ради исцеления я и пришел сюда из своей далекой северной страны. Чтобы найти такую землю, где можно было бы встретиться с духами.

— Теперь я точно уверена, что вы — сумасшедший! — вскричала Палка. — Идемте, Хильда, и оставим этого глупца испытать на себе ужасное лекарство от слепоты.

— Нет, — отказалась Мартина, — я должна остаться здесь со своим дядюшкой, хотя я и очень боюсь. Если я этого не сделаю, он меня потом побьет.

— Побить вас? Хёд способен побить женщину?! О! Вы просто оба сошли с ума. Или вы и сами не что иное, как духи?! Один или два раза мне это уже приходило в голову, как и то, что вы не те, за кого себя выдаете. Святой Иисус! Уже совсем стемнело, и я повторяю, что здесь полно мертвых фараонов. Может быть, святые защитят вас, а если нет, то, по крайней мере, у вас будет высокородная компания перед смертью. Прощайте! Что бы ни случилось, не кляните того, кто вас предупреждал! — И она, расставшись с нами, побежала назад. Пустые кувшины громыхали у нее за спиной, а пес жалобно скулил и тявкал, труся за ней.

Когда она удалилась, воцарилась глубокая тишина.

— А теперь, Мартина, — прошептал я, — давайте подыщем подходящее место, откуда вы сможете наблюдать за этим Столом Приношений, сами оставаясь невидимыми.

Она подвела меня к лежавшему на земле обломку скалы. В нескольких шагах позади него мы и расположились, заняв позицию, с которой Мартина могла бы следить за Столом Приношений, освещенным луной.

Долго прождали мы так, наверное, часа два или три. И хотя я ничего не видел, торжественность, царившая вокруг, проникала в мою душу. Мне казалось, будто мертвые кружат около меня в этом таинственном молчании. Думаю, Мартина испытывала то же, ибо, несмотря на то что в этом раскалившемся за день ущелье ночь была жаркой, она дрожала, сидя рядом со мной. Наконец я почувствовал, что она сдвинулась с места, и разобрал ее шепот:

— Я различаю фигуру. Она крадучись вышла из тени утеса и направляется сюда.

— Как она выглядит?

— Это женская фигура, обернутая в белую ткань. Вот она осматривается вокруг, берет принесенное нами и укладывает все в свою корзину. Это женщина… совсем не дух!.. Она пьет из кувшина… О! Лунный свет упал на ее лицо. Это Хелиодора!

Услышав слова Мартины, я более не мог себя сдерживать. Вскочив на ноги, я побежал в ту сторону, где, как я знал, должен был находиться Стол Приношений. Я попытался заговорить, но оказался не в силах издать ни звука. Женщина, увидев или услышав меня, отступила в тень. Наконец она слабо вскрикнула и побежала прочь — мне послышались звуки ее шагов по скалам и песку. В этот момент я споткнулся о какой-то камень и растянулся на земле. Мартина тут же оказалась радом со мной.

— Вы действительно глупы, Олаф, — сказала она. — На что вы рассчитывали? На то, что госпожа Хелиодора ночью узнает вас в том виде, в каком вы сейчас пребываете? В этом наряде нищего? И в момент, когда вы, как бык, обрушиваетесь на нее? Почему вы не заговорили с ней?

— Потому что лишился голоса. О! Не ругайте меня, Мартина. Если бы вы знали, что значит любовь, как это знаю я, когда после стольких страхов и огорчений…

— Кроме этого мне известно и то, как надо сдерживать свои чувства, свою любовь, — резко произнесла Мартина, прервав мои причитания. — Пойдемте, не будем понапрасну тратить время, начнем ее искать.

И, взяв за руку, она повела меня туда, где только что видела Хелиодору.

— Она исчезла, — объявила Мартина. — Здесь нет ничего, кроме скал.

— Этого не может быть, — ответил я. — О! Если бы у меня были глаза. Хотя бы на один час! У меня, бывшего лучшим следопытом Ютландии! Посмотрите, Мартина, не сдвинут ли какой-нибудь камень. На том месте, где он лежал, песок должен быть слегка влажным.

Оставив меня, она ушла, но вскоре вернулась.

— Кое-что я обнаружила, — доложила она. — Когда Хелиодора убегала, она держала в руках корзину, как мне показалось, сильно напоминавшую те, которыми пользовались еще во времена фараонов. По крайней мере, хоть одна лепешка должна была выпасть из нее. Пойдемте.

Она подвела меня к высокой скале, затем мы взобрались наверх, на высоту примерно восьми футов, после чего обошли вокруг отдельно стоящего утеса.

— Здесь есть отверстие, — проговорила она. — Его могли сделать шакалы. Возможно, оно ведет в одну из древних гробниц, вход в которую замурован. И как раз возле этого отверстия я нашла лепешку. Поэтому нет сомнения, что Хелиодора спряталась внутри. Что мы теперь будем делать?

— Следовать за нею, я думаю. Где отверстие?

— Нет, нет. Я буду спускаться первой. Дайте мне вашу руку, Олаф. Ложитесь вот сюда на живот.

Я последовал ее указанию и вскоре почувствовал тяжесть Мартины, повисшей на моей руке.

— Опускайте, — чуть слышно произнесла она, как будто чего-то опасаясь.

Я повиновался, хотя и после некоторых колебаний, и услышал, что подошвы ее сандалий застучали по какому-то полу.

— Благодарение всем святым, все в порядке, — раздался ее голос. — Насколько я понимаю, эта щель могла быть столь же глубока, как и Коридор Преисподней. Теперь спускайтесь сюда сами, ногами вперед. И прыгайте, здесь неглубоко.

Я повиновался и тут же очутился рядом с ней.

— Теперь, в темноте, вы — лучший провожатый, чем я, — прошептала она. — Ведите меня, я последую за вами, держась за вашу одежду.

И я отправился вперед, осторожно, не торопясь, как передвигаются все слепые. Так мы шли, пока она не воскликнула:

— Стойте! Здесь снова появился свет. Я думаю, что крыша гробницы, на которой точно такие же росписи, как и на стенах, провалилась. Мы попали в какой-то коридор, от которого отходят длинные галереи, спускающиеся вниз. Здесь полным полно летучих мышей. О! Одна из них задела мои волосы. Олаф, я дальше не пойду. Я боюсь летучих мышей больше, чем духов, больше всего на свете.

Мне пришлось задуматься. И вдруг у меня мелькнула мысль. За спиной у меня была арфа. Я снял ее с плеча и прошелся по струнам. В этом мрачном месте они зазвучали буйно и печально. И тогда я запел старинную песню, которую мы два или три раза исполняли вместе с Хелиодорой в Византии. В ней рассказывалось о юноше, ищущем свою возлюбленную. Песня исполнялась в два голоса, и возлюбленная отвечала куплетом на куплет. Я привожу только те строки из песни, которые помню, и те, что по своему духу переводятся на английский язык. Я спел первый куплет и стал ждать…

Мой свет и рай,
Тебя одну
Прошу — узнай
Мою струну.
Судьбу кляня,
Не хоронись,
Услышь меня
И отзовись!
Ответа не последовало, и я запел второй куплет, затем подождал снова:

Зажгла мне грудь
Любовь к тебе,
Звездою будь
В моей судьбе.
Не спорь со мной,
Не спорь с Судьбой —
Так суждено,
Что мы с тобой
Навек — одно…
И наконец откуда-то издалека, снизу, из глубины огромной гробницы донеслись ответные звуки:

Любовь свою,
Что крепче скал,
В чужом краю
Ты так искал.
Печаль развей,
Ко мне приди,
Прижми скорей
К своей груди.
И тогда я отложил арфу в сторону.

Долгожданный голос, голос Хелиодоры, звучавший откуда-то из стен, спросил:

— Это песни мертвого или живого человека? Если живого, то как его зовут?

— Живого! — откликнулся я. — И зовут его Олафом, сыном Торвальда, и еще Михаилом. Это имя было дано ему в храме святой Софии в Константинополе, где его глаза впервые увидели Хелиодору, дочь Могаса Египетского, которую он теперь разыскивает.

Я услышал звук шагов Хелиодоры, осторожно приближавшихся ко мне, и ее голос произнес:

— Позвольте мне увидеть ваше лицо, тот, кто называет себя Олафом, так как мне известно, что в этих часто посещаемых духами и привидениями гробницах можно услышать поддельные голоса. Почему вы прячете свое лицо, вы, называющий себя Олафом?

— Потому что с этого лица исчезли глаза, Хелиодора. Ирина лишила меня их из ревности к вам, поклявшись, что они никогда больше не смогут видеть вашу красоту. А вдруг вы не захотите подойти достаточно близко к лишенному глаз мужчине в нищенской одежде?

Она смотрела… И я чувствовал этот взгляд. Она заплакала… Я слышал ее рыдания, а затем руки Хелиодоры обвились вокруг моей шеи, а ее губы прижались к моим…

Так в конце концов пришла радость, описать которую я не в состоянии, радость возвращенной мечты.

Прошло некоторое время, сколько, я не знаю, и наконец я проговорил:

— А где же Мартина? Нам пора уходить отсюда.

— Мартина? — изумилась она. — Вы имеете в виду фрейлину, что была у Ирины? Она тут? Если так, то в качестве кого она путешествует с вами, Олаф?

— В качестве друга, лучше которого еще не было ни у одного мужчины, Хелиодора. — друга, оставшегося верным в его бедах и горестях, спасшего от мучительной смерти, рисковавшего своей жизнью, чтобы помочь ему в его отчаянных поисках. Друга, без которого эти поиски были бы безуспешными.

— Тогда Бог наградит ее, Олаф, так как я еще не встречала такую женщину нигде во всем мире и даже не слышала о такой. Госпожа Мартина! Где вы, госпожа Мартина?

Трижды прокричала она, и только тогда с большого расстояния послышался ответ:

— Я здесь, — голос Мартины звучал с едва заметной зевотой. — Я устала и заснула, пока вы приветствовали друг друга. Как хорошо, что мы наконец вас нашли, госпожа Хелиодора! Видите, вот я и привела к вам вашего Олафа, правда, ослепшего, но не имеющего других недостатков в отношении здоровья, сил и положения в обществе.

Тогда Хелиодора подбежала к ней и сначала прижала к своим губам ее руку, а потом поцеловала в губы. Позднее она говорила мне, что глаза Мартины выглядели чрезвычайно странно для глаз человека, спавшего и внезапно пробудившегося: они были мокрыми от слез и покрасневшими. Но если и так, то голос ее нисколько не дрожал.

— Это верно, что вы оба должны благодарить друг друга и Бога, — сказала она, — Который свел вас вместе столь удивительным образом. Я же только преданный вам до самой глубины души друг. Но вам придется еще миновать многие и многие опасности. Что будем делать дальше, Олаф? Станете ли вы тоже духом и будете жить здесь, в гробнице с Хелиодорой? Если так, то какую историю я должна рассказать Палке и остальным?

— Нет, это нам не подойдет, — ответил я. — Думаю, что лучше всего нам вернуться в Курну. А Хелиодора должна будет по-прежнему играть роль духа царской крови — до тех пор, пока мы не сможем нанять какую-нибудь лодку и проскользнуть на ней вниз по Нилу.

— Никогда! — закричала она. — Ни за что! Я не могу больше! Раз мы встретились все вместе, то больше не должны расставаться! О, Олаф, вы не представляете себе, что за жизнь у меня была в продолжение этих страшных месяцев! Когда я бежала от Мустафы, заколов евнуха, присматривавшего за мной, — думаю, что мне можно простить этот ужасный поступок (я почувствовал, как всю ее охватила дрожь, когда она прижалась ко мне), — я бежала, не помню, куда, пока не пришла в себя в ущелье, где и спряталась до наступления ночи. На рассвете я увидела выход из ущелья и мусульман, ищущих меня, правда, они еще находились на порядочном расстоянии. Но это место мне было знакомо. Именно сюда мой отец приводил меня еще ребенком, когда предпринимал попытку поисков мест захоронения своих предков, фараонов, которые, согласно записям в летописях, прочитанных им, обрели здесь вечный покой. Я помнила все: где должна была находиться эта могила, как мы входили в нее через отверстие, как отыскали мумию супруги фараона, лицо которой было прикрыто золотой маской. И еще на ее груди мы нашли ожерелье, которое я ношу.

Я побежала вдоль гробницы, пока наконец не заметила плоский камень, который узнала сразу. Он назывался Столом Приношений или Столом Даров. Я была уверена, что отверстие, сквозь которое мы входили в гробницу, должно находиться где-то сбоку от этого камня и несколько выше его, в передней части утеса. Я взобралась наверх и нашла что-то похожее на нужную мне щель, хотя я и не была вполне уверена в этом. Я поползла вниз, пока это было возможно, но вскоре, к своему ужасу, повисла на руках и полетела в темноту, не зная, куда я падаю, и будучи уверенной, что разобьюсь до смерти. Но так случилось, что этот полет был кратким, и я, обнаружив, что цела, ползком добралась вдоль пещеры до места, где обвалилась крыша гробницы. Пока я ползала внутри скалы, надо мной раздались голоса солдат, и мне стало слышно, как их офицер приказал принести факелы, потом веревки. Слева от того места, где вы сейчас стоите, спускается вниз коридор,ведущий в центральное помещение, в котором покоятся останки некогда могущественных фараонов. Оттуда есть проходы и в другие камеры. В первую из них пробивался свет утреннего солнца. Я вошла туда в поисках места, где можно было бы спрятаться, и увидела разрисованный резьбой саркофаг и лежащий в нем гроб. Это в нем мы нашли тело нашей прародительницы, но после нас в помещение уже проникли грабители. Мы в свое время ушли, оставив мумию в гробу, а гроб — в саркофаге, и крышку закрыли. Теперь же мумия лежала на полу, с наполовину развернутыми пеленами и почему-то согнутая пополам на уровне груди. Кроме того, ее лицо, которое, как мне вспомнилось, было очень похоже на мое собственное, теперь уже превратилось в прах. От нее не осталось почти ничего, за исключением черепа, с которого свисали длинные черные волосы, напоминающие мои.

Сбоку лежали позолоченная маска с широко раскрытыми черными глазами и разукрашенное негибкое полотняное покрывало, которое воры не посчитали нужным забрать с собой.

Осмотревшись, я приняла решение. Подняв мумию, я перевалила ее в саркофаг, оставив себе маску и покрывало. Затем я скользнула в гроб, крышка которого лежала поперек, прикрывая меня в талии и снизу, натянула покрывало себе на голову и грудь и одела позолоченную маску. Едва я успела все сделать, как сверху стали спускаться солдаты.

Теперь отраженный солнечный свет исчез, но в глубине могилы еще оставались тени. У некоторых из солдат в руках были смолистые факелы, сделанные из обломков старых гробов, в которых много смолы.

— «Следы ведут сюда! Я видел их отпечатки на пыли, — сказал офицер. — Она прячется где-то здесь. Ищите! Всем нам будет плохо, если мы вернемся к Мустафе с сообщением, что потеряли эту куколку».

В завершение поисков они заглянули в саркофаг и увидели там сломанную мумию. Кто-то неохотно приподнял ее и опустил назад, хмуро проговорив: «У Мустафы вряд ли будет желание иметь подобную наложницу, хотя в свое время она, видимо, была неплоха».

Затем они подошли к гробу.

— «Здесь еще одна! — воскликнул солдат. — И с позолоченным лицом. Аллах! Как смотрят ее глаза!»

— «Вытащи ее», — приказал офицер.

— «Делайте это сами! — огрызнулся солдат. — Я больше не стану осквернять себя этими трупами».

Офицер подошел и посмотрел.

— «Ну и местечко же здесь! Все словно переполнено духами этих идолопоклонников, или мне так кажется, — проговорил он. — Эти глаза смотрят на нас с проклятием. Что ж, той христианской девушки здесь нет. Пошли отсюда, а то факелы скоро погаснут».

И они ушли, оставив меня. Расцвеченный холст заскрипел на моей груди, так как я начала дышать, едва не задохнувшись.

До самых сумерек я лежала в этом гробу, опасаясь, как бы они не вернулись назад. И скажу вам, Олаф, что когда я потеряла сознание или уснула в этой узкой постели, мне явились странные видения. Да, это были видения прошлого, о которых вы в один прекрасный день узнаете, если мы останемся живы, так как они имеют отношение и ко мне, и к вам. Да, мне показалось, что эта женщина, лежавшая мертвой рядом со мной, навеяла мне эти сны. В конце концов я поднялась и выбралась на место, на котором мы стоим сейчас. Отсюда я могла видеть отраженный свет лунной ночи и, будучи совсем измученной, легла на пол и уснула.

С первыми лучами солнца я покинула гробницу, следуя той же дорогой, которой попала туда, хотя и обнаружила, что вылезать через отверстие значительно труднее.

Вокруг уже не было видно ни одного живого существа, кроме большой ночной птицы, летевшей в свое убежище. Я вся прямо иссохла от жажды и, зная, что в этом раскаленном месте я умру без воды, соскользнула со скалы и незаметно направилась к выходу из ущелья, надеясь отыскать какую-нибудь другую гробницу или трещину в скалах, где мне можно было бы спрятаться до наступления ночи, когда я смогла бы спуститься к реке и напиться. Но, Олаф, я еще не сделала и нескольких шагов от ущелья, как увидела рядом на камне свежую пищу, молоко и воду, положенные на камень, и я, хотя и несколько опасаясь, что все это может быть отравлено, поела и выпила молоко и воду. Когда же я убедилась, что вода свежая и не отравлена, то подумала, что какие-то друзья оставили все это здесь, чтобы удовлетворять мои желания, хотя я и не знала, кто может быть этим моим другом. Впоследствии я выяснила, что эта пища приносилась в дар духам мертвых. Я знала, что у наших давно забытых предков был обычай приносить подобные дары, поскольку они в своем неведении полагали, что духи тех, кого они любили, нуждаются в средствах к существованию, которые они имели при жизни. Несомненно, память об этом ритуале все еще существует — по крайней мере, эти дары возлагались до сегодняшнего дня. И, конечно, поскольку было обнаружено, что эти дары не приносятся напрасно, они приносились регулярно, так что я ни в чем не ощущала недостатка.

Таким образом я и обитала много месяцев здесь, среди праха давно ушедших, выбираясь наружу и бродя вокруг пирамид только по ночам. Раз или два люди видели меня, когда я осмеливалась выходить на равнину, и я испытывала страшное искушение обратиться к ним с просьбой о помощи. Но они всегда убегали прочь, принимая меня за духа какой-нибудь жены фараона. Конечно, говоря по правде, Олаф, это общение с духами — а духи действительно обитают в этих могилах, я своими глазами видела их — так подействовало на мою душу, что я временами чувствовала, будто сама принадлежу к их компании. Но как бы там ни было, я знала, что не проживу долго. Одиночество высасывало из меня жизнь, как сухой песок — воду. Если бы вы не пришли, Олаф, то через несколько недель я бы непременно умерла.

Теперь заговорил я, впервые за это время.

— И вы желали смерти, Хелиодора?

— Нет. До начала войны между Мустафой и моим отцом, Могасом, к нему из Византии пришли вести о том, что Ирина убила вас. Все этому поверили, кроме меня. Я не верила.

— Почему, Хелиодора?

— Потому что я не чувствовала, что вы умерли. Поэтому-то я и боролась за свою жизнь. В противном случае после вашего исчезновения и гибели моего отца в неравном бою мне не оставалось ничего иного, как заколоть не евнуха, а себя. И позднее, в этой гробнице, я поняла, что вы живы. Время от времени меня посещало ощущение утраты других людей, но вас — никогда! А это я должна была бы почувствовать в первую очередь, ибо знайте, что моя душа необычайно чутка к подобным ощущениям. Поэтому только я и жила, хотя и должна была умереть, так как надежда пылала во мне, как в неугасимой лампаде. И вы наконец пришли! Наконец-то вы пришли!

Глава 20

ХАЛИФ ХАРУН
На этом месте в моей памяти зияет бездонный провал или стоит одна из тех стен забвения, что казалось, возникли на пути моего повествования. Словно поток, текущий по сверкающей равнине и внезапно ныряющий в недра у края горы и исчезающий здесь из поля зрения человека. Что происходило в этой гробнице после того, как Хелиодора закончила свой рассказ, отправились мы оттуда вместе или же оставляли ее там на некоторое время, как мы ушли из Курны, благодаря ли доброй Судьбе или же своей собственной ловкости мы добрались до Александрии — всего этого я не знаю, ибо эти события начисто стерлись из моей памяти. Насколько я понимаю, они истлели под пеплом времени. Я знаю об этом не больше, чем о том, где и как я существовал между моей жизнью Олафа и моей настоящей жизнью, то есть ничего. Но все же тот путь или поток в конце концов вырывается на поверхность и вновь становится отчетливо видимым.

Я снова стоял на палубе «Дианы» в Александрии. Со мной были Мартина и Хелиодора. Лицо Хелиодоры вымазали черной краской, ее одели мальчиком, каких бродячие певцы и фокусники часто включают в свои труппы. Судно было готово к отплытию, и ветер нам благоприятствовал, но все же мы не могли отплыть, пока не получим соответствующего разрешения. Мусульманские галеры крейсировали в бухте и могли потопить нас в случае, если бы мы осмелились поднять якорь без этой бумаги.

Помощник капитана отправился на берег со взяткой, а мы ждали, ждали. Наконец капитан Менас, стоявший рядом со мной, прошептал мне на ухо:

— Успокойтесь, он возвращается. Все в порядке. Затем я услышал голос помощника:

— У меня бумага с печатью!

Менас отдал приказ отчаливать. Но в этот самый момент подошел один из моряков и доложил, что один из матросов команды пропал. Оказалось, что исчез Космас, ускользнувший с судна на берег без разрешения и не вернувшийся назад.

— Что ж, пусть остается и подождет удобного случая! — воскликнул Менас, крепко выругавшись. — Без сомнения, эта свинья напилась до бесчувствия и валяется в каком-нибудь притоне. Когда он проснется, то может сочинить любую историю, какая только ему понравится, и добраться до Лесбоса самостоятельно. Отдать концы! Отдать концы, я сказал!

И в этот миг появился сам Космас. Я не мог видеть его, но достаточно отчетливо все слышал. Очевидно, он впутался в скандальную историю, потому что какие-то рассерженные голоса, женский и мужской, требовали от него денег, он же выкрикивал в их адрес пьяные угрозы. Мужчина ударил его, а женщина схватила за бороду. И тогда здравый смысл покинул его окончательно.

— Это со мной, христианином, так обращаетесь вы, языческие собаки?! — закричал он. — О! Вы думаете, что я грязь под вашими ногами? У меня есть друзья! Вы ведь не знаете, кому я служу! Так вот, я вам скажу, что я солдат Олафа Норманна, Слепого Олафа, Олафа Красный Меч. Того самого, что заставил ваших поклонников Пророка петь жалобные песни под Митиленой! Погодите, он вам еще задаст!

— Да что ты такое говоришь, приятель! — послышался голос капитана Юсуфа, который подошел к нему (это он обращался с нами по-дружески, когда мы пришли в Александрию в первый раз) и который все время со стороны следил за этой сценой. — Значит, вы служите великому генералу, с которым кое-кому из нас приходилось встречаться? А скажи-ка мне, где он сейчас? Я слышал, что он покинул Лесбос.

— Где он? Да здесь же, на борту этого судна, конечно же. О! Он неплохо провел вас всех. В следующий раз осматривайте внимательнее нищенские лохмотья!

— Отчаливайте! Отчаливайте! — заорал Менас.

— Нет! — твердо сказал офицер. — Я запрещаю отчаливать! Солдаты, уберите этих людей, я должен поговорить с капитаном судна. Подойдите и заберите этого пьяного вместе с ними.

— Теперь все пропало, — проговорил я. — И все кончено. Такой удар после всего пережитого! По крайней мере, у нас есть еще один выход — смерть!

— Да, — ответила Хелиодора.

— Держите себя в руках! — воскликнула Мартина. — Бог еще существует и может нас спасти.

Но горечь отчаяния охватила меня. Через несколько дней я надеялся достичь Лесбоса и там обвенчаться с Хелиодорой. А теперь? Что же ждет нас теперь?

— Рубите швартовы, Менас, — закричал я. — И уходите на веслах. Есть риск, что мы нарвемся на галеру, ну и что? Вы, Мартина, поставьте меня у трапа и скажите мне, когда надо будет наносить удар. Хотя я и слепой, но еще смогу их удерживать до тех пор, пока мы не отойдем от причала.

Она повиновалась, а я вытащил свой красный меч из-под нищенских лохмотьев. И тогда среди последовавшего вслед за этим общего замешательства я услышал голос Юсуфа, обращавшегося ко мне.

— Генерал! — вскричал он. — Ради вас самих я умоляю бросить ваш меч, тот самый, о котором, как я думаю, слышали многие. Борьба бесполезна, потому что в моем распоряжении лучники, способные тут же расстрелять вас, и метатели копий, которые сделают то же самое. Генерал Олаф — отважный человек и должен знать, когда нужно сдаваться, особенно если он слеп.

— Да, господин, — согласился я. — Отважный человек должен также знать, когда ему пришло время умирать.

— Почему вы должны умереть, генерал? — послышался опять его голос. — Мне неизвестно, почему христианин, посетивший Египет под видом нищего, должен быть обвинен в преступлении, заслуживающем смерти, если только он не явился сюда, чтобы шпионить.

— Может ли шпионить слепой? — с негодованием возразила ему Мартина.

— Как знать, госпожа? Но я ясно вижу, что у вас глаза достаточно смышленые и острые. Кроме того, есть еще одно обстоятельство. Не так давно, когда судно только что прибыло в Александрию, я подписал бумагу, дававшую право некоему слепому музыканту и его племяннице совершить путешествие по Египту. Тогда вас было только двое, теперь я вижу и третьего. Кто этот миловидный мальчик с измазанным лицом, что сидит рядом с вами?

Хелиодора начала было рассказывать какую-то историю о том, что она сирота, сын того-то и того-то, кого, я не помню сейчас, и пока она говорила, кто-то из мусульман прошел мимо меня.

— По правде говоря, ты мог бы быть полезным в этом путешествии с песнями, — смеясь, перебил офицер Хелиодору, — поскольку для мальчика твой голос удивительно чист. А ты полностью уверен, что точно помнишь свой пол? Ведь это легко проверить. Обнажите-ка грудь этого парня, солдаты. А впрочем, в этом нет необходимости. Снимите с него головной убор!

Один из солдат тут же повиновался, и прелестные черные волосы Хелиодоры, срезать которые я ей не позволил, упали, спустившись до самых ее коленей.

— Отпустите меня, — сказала она. — Признаюсь вам, что я женщина.

— Это очень великодушное признание, госпожа, — ответил офицер. — А теперь не будете ли вы еще более добры и не назовете ли вы свое имя? Вы отказываетесь? Тогда, может быть, я вам смогу в этом помочь? В последней войне с коптами мне дважды посчастливилось видеть некую благородную девушку, дочь принца Могаса, которую впоследствии эмир Мустафа взял себе, но которая ускользнула от него. Будьте добры, госпожа, скажите мне, не было ли у вас сестры, с которой вы были бы близнецами?

— Прекратите ваши насмешки, господин, — произнесла Хелиодора в отчаянии. — Я та, которую вы ищете!

— Это Мустафа ищет вас, госпожа, но не я!

— И тогда, господин, он ищет напрасно. Знайте, что, как только он меня найдет, я умру! О господин, я знаю, что у вас благородное сердце, будьте же милостивы и отпустите меня. Я расскажу вам правду. Вот он — Олаф Красный Меч, и я уже давно с ним помолвлена. И, хотя он слеп, он искал меня, пройдя через страшные опасности, и вот теперь нашел. Неужели вы разлучите нас? Во имя Бога, которому мы оба поклоняемся, во имя вашей матери, я молю вас: отпустите нас!

— Клянусь Пророком, что я бы так и поступил, госпожа, только боюсь, что в этом случае моя голова слетела бы с плеч. Слишком многие посвящены в этот секрет, чтобы он мог оставаться и дальше секретом, если я поступлю так, как вы хотите. Нет, вы должны быть отведены к эмиру все втроем… Но не к Мустафе, а к его противнику Абдаллаху, который весьма недолюбливает Мустафу и по велению халифа сейчас правит Египтом. Будьте уверены, что в вашем деле вы встретите с его стороны справедливое отношение. А теперь идите и ничего не бойтесь! Сможете ли вы подыскать одежду более подобающую вашему положению, чем эти актерские лохмотья?

Мы переоделись, охрана выстроилась вокруг нас, и мы отравились в путь. Как только мои ноги коснулись набережной, я услышал сердитые голоса на корабле, последовавший за ним вопль и всплеск воды.

— Что произошло? — спросил я Юсуфа.

— Думаю, генерал, что ваши слуги с «Дианы» рассчитались с тем пьяницей-псом, который набрался настолько, что пролаял ваше имя!

После этого мы удалились, и я больше никого не расспрашивал об этом случае, а потому не могу с уверенностью сказать, что так все и было.

— Да простит его Бог, — пробормотал я тогда. — Но я его простить не в состоянии.

И мы направились дальше.

В тот же день или на следующий мы стояли в каком-то помещении, где находился суд. Мартина прошептала мне, что в кресле председателя находился небольшого роста темнолицый мужчина, а рядом с ним сидели священнослужители и другие лица. Этим мужчиной был эмир Абдаллах. Мустафа, бывший ранее эмиром, по ее словам, жирный и угрюмый тип, находился там же, и всякий раз, когда он задерживал взгляд на Хелиодоре, я чувствовал ее дрожь, и она инстинктивно прижималась ко мне. Там же был и патриарх Политен, защищавший нас в этом деле. Рассмотрение дела было настолько длительным, что наши судьи, будучи крайне учтивыми, велели дать нам подушки, чтобы мы могли присесть, а также периодически приносить нам пищу и шербет.

Мустафа требовал Хелиодору, как свою рабыню. Некий офицер выступил с обвинением против нее и против меня. Он сказал, что раз Аллах отдал им в руки нас, то мы должны быть приговорены, я — к смерти, она — к рабству. Политен ответил с нашей стороны, сказав, что мы никому не причинили вреда. Он также отметил, что раз существует перемирие, то я не должен подвергаться наказанию в мирное время, так как прибыл в Египет только в поисках девушки, с которой был обручен. Кроме того, даже если и говорить о наказании, то смерть — слишком суровая мера.

Эмир почти все время только слушал, сам же говорил мало. Наконец он спросил нас, не желаем ли мы стать мусульманами, так как в этом случае, он считает, нас могли бы отпустить. Мы ответили, что не желаем покупать этим прощения.

— В таком случае, по-видимому, — проговорил он, — госпожа Хелиодора, будучи плененной во время войны, должна рассматриваться в качестве военнопленной, и следует только решить, кому она должна принадлежать.

Мустафа сердито перебил его, крича, что в этом вопросе не может быть никакого сомнения и она принадлежит ему, взявшему ее в плен, когда он был облечен властью.

Эмир некоторое время размышлял, а мы с дрожью ожидали его ответа. Наконец он огласил свой приговор:

— Генерал Олаф Слепой, известный в Византии как Красный Меч, или Михаил, который во время его службы императрице Ирине часто воевал с последователями Пророка, но впоследствии потерял зрение от рук этой женщины, — человек, известный во всем мире. Нам, мусульманам, довелось хорошо узнать его тяжелую руку, особенно в бытность его губернатором Лесбоса, где он совсем недавно нанес сокрушительный удар по нашим морским силам, убив тысячи правоверных и захватив тысячи в плен. Но так было угодно Аллаху, который ждет своего времени для свершения Правосудия, что он создал для него приманку в виде красивой женщины. Он клюнул на эту приманку, вопреки своему уму и ловкости, и попал в наши руки, прибыв в Египет переодетым нищим, чтобы разыскать эту женщину. Все же, поскольку он человек знаменитый и поскольку в настоящее время между нами и Восточной Римской империей заключено перемирие, в котором, несомненно, на данный момент отражаются высшие государственные интересы, я решил, что это дело следует передать на суд самого халифа Харуна аль-Рашида, нашего повелителя, и что задержанный должен быть под охраной доставлен в Багдад, где и будет ожидать приговора. С ним должна быть доставлена и эта женщина, которая, по его словам, является его племянницей, но которая, по нашим сведениям, была одной из фрейлин императрицы Ирины. Против нее нет никаких обвинений, кроме разве того, что она может оказаться византийской шпионкой.

А теперь я перехожу к делу госпожи Хелиодоры, которая, как здесь было сказано, является женой, возлюбленной или невестой генерала Олафа — одному Аллаху известно, что из этого истина. Эта госпожа Хелиодора — особа высокого происхождения и принадлежит к древнему роду. Она — единственный ребенок принца Могаса, утверждавшего, что в его жилах струится кровь древних фараонов, и в течение этого года потерпевшего поражение и убитого моим предшественником на посту эмира — Мустафой. Вышеупомянутый эмир, пленивший госпожу Хелиодору, собирался взять ее в свой гарем, на что он имел право, учитывая ее отказ принять истинную веру. Но так случилось, что она убежала от него, заколов кинжалом евнуха, приставленного ее охранять. По крайней мере, достоверно известно, что этот евнух был найден мертвым, хотя кто именно убил его — не известно и не доказано. Теперь, когда ее задержали снова, Мустафа требует эту женщину как свою добычу и настаивает на том, чтобы я отдал ее ему в руки. И все же мне кажется, что если она и является чьей-то добычей, то это — трофей эмира, правящего Египтом во время ее нового пленения. И только в силу своего официального положения как эмира, а не благодаря его способностям, покупке или брачному договору Мустафа получил ее в свои руки, но его право было аннулировано бегством ее еще тогда, когда она не была причислена к его домашним людям. Поэтому он и не приобрел на нее прав в соответствии с нашими законами. Что же касается меня как эмира, то я не требую себе эту женщину, так как подобный поступок был бы неугоден Аллаху — ввести ее силой в мой дом в то время, когда она не желает в нем жить, особенно потому, что, как мне известно, она замужем или обручена с другим живым мужчиной. Все же, поскольку и в этом случае дело идет о высоких вопросах, касающихся закона, я приказываю, чтобы госпожу Хелиодору тоже со всей учтивостью доставили под конвоем халифу Харуну аль-Рашиду в Багдад, где она также будет ожидать решения своего дела. Дело закончено! Пусть офицеры, кого это касается, проследят за точным выполнением моего приказа, помня, что они отвечают за безопасность пленников и их жизни.

— Дело не закончено! — закричал бывший эмир Мустафа. — Вы, Абдаллах, вынесли это неправильное решение потому, что ваше сердце настроено против меня, место которого вы заняли!

— Вы можете взывать к мудрости халифа, — сказал Абдаллах. — Но помните, что если вы попытаетесь хоть пальцем тронуть эту госпожу, я прикажу, чтобы вас уничтожили, как врага закона. Патриарх христиан, вы тоже отправитесь в Багдад, чтобы посетить халифа по его приглашению, на судне, присланном за вами. В ваши руки я передаю этих пленников под охрану, зная, что вы станете хорошо относиться к ним, так как они одной с вами ложной веры. С вами, к которому халиф питает благосклонное внимание, не знаю, почему, я также передам письма, в которых будет содержаться правдивый отчет обо всем этом деле. Побеспокойтесь, чтобы была подготовлена вся необходимая провизия и чтобы генерал Олаф и те, кто будет отправлен с ним, ни в чем не нуждались и не испытывали недостатка. Мустафа, вы можете надеяться, что решение высокого суда в Багдаде будет таким, какого вы заслуживаете. А пока перестаньте меня беспокоить.

У самой двери в коридор я был разлучен с Хелиодорой и Мартиной и отведен в какой-то дом или тюрьму, где мне выделили большую комнату со слугами, уже поджидавшими меня. В ней я провел ночь, а утром спросил, когда же мы отплываем в Багдад. Старший из слуг ответил, что ему об этом ничего не известно. Днем меня посетил Юсуф, офицер, задержавший нас на борту «Дианы». Он также ответил мне, что не ведает этого, но наверняка это случится в один из ближайших дней. Кроме того, он сообщил, что мне не следует беспокоиться о госпоже Хелиодоре и Мартине, так как они хорошо устроены в некоем месте. Затем он вывел меня в большой сад, в котором, как он сказал, я могу ходить, куда мне захочется.

Так началось, наверное, самое страшное время моей жизни, время ожиданий и сомнений, тянувшееся бесконечно долго. Каждые два-три дня Юсуф приходил ко мне с визитом, и мы с ним беседовали на различные темы. В конце концов мы с ним подружились. Только о Хелиодоре и Мартине он ничего не мог или не хотел мне говорить, равно как и о том, когда же мы отправимся в Багдад. Я просил, чтобы мне разрешили переговорить с патриархом Политеном, но он ответил, что это невозможно, так как его на некоторое время вызвали из Александрии. Не смог я получить аудиенцию и у эмира Абдаллаха, потому что он тоже был куда-то вызван.

Теперь мое сердце переполнилось страхом, я боялся, как бы тем или иным образом Хелиодора не попала в руки Мустафы, ненавистного нам. Я умолял Юсуфа сказать мне правду обо всем, но он каждый раз клялся Пророком, что она в безопасности, но больше не говорил ничего. И эти его слова не успокаивали меня, поскольку мне было известно, что в безопасности она может быть в данной ситуации только мертвой. Я был осведомлен о том, что мусульмане не считают преступлением обман неверных. Неделя тянулась за неделей, а я все еще томился в этой богатой тюрьме. Мне предоставили лучшую одежду и пищу, давали даже вино. Заботливые и любезные руки переводили меня с одного места на другое. Я ни в чем не нуждался, кроме свободы и правды. Сомнения и страх мучили меня настолько, что в конце концов я заболел и потерял интерес даже к прогулкам по саду. Однажды, когда Юсуф посетил меня, я сказал, что скоро ему уже не придется приходить ко мне, ибо я предчувствую свою скорую смерть.

— Не надо умирать, — сказал он. — Может случиться так, что это будет напрасная смерть. — И с этими словами он оставил меня одного.

На следующий день он, вернувшись ко мне, сообщил, что привел врача, который меня осмотрит. Им оказался некий Мухаммед, стоявший рядом с Юсуфом. Хотя я и не надеялся на помощь врача, но попросил того присесть, после чего Юсуф оставил нас.

— Будьте любезны, расскажите мне о своем состоянии, генерал Олаф, — произнес Мухаммед тихим и серьезным голосом. — Вам надлежит знать, что я послан самим халифом, чтобы помочь вам.

— Возможно ли это? Ведь он же в Багдаде? — спросил я, но, не дождавшись от него ответа, рассказал о своем нездоровье.

Когда я закончил, он заключил:

— Я чувствую, что вы больше страдаете от своего рассудка, чем тела. Будьте так добры и повторите мне историю вашей жизни, о которой я кое-что слышал. И особенно подробно расскажите о той ее части, которая касается госпожи Хелиодоры, дочери Могаса, об обстоятельствах, из-за которых вы были ослеплены Ириной, и о том, как вы путешествовали по Египту, куда прибыли переодетым в одежду нищего, и разыскали ее.

— Но почему я должен вам это рассказывать, господин?

— Чтобы я знал, как мне вас исцелить. Кроме того, генерал Олаф, буду с вами откровенен. Я больше, чем простой доктор. У меня есть некоторая власть, предоставленная мне халифом, и с вашей стороны было бы разумно открыться мне.

Я подумал, что ничего не потеряю, если повторю этому странному доктору свою историю, хотя многое из нее, как я понял, уже было ему известно. Я рассказал все, и мой рассказ получился длинным.

— Это удивительно! — проговорил доктор серьезным тоном, когда я закончил. — Просто удивительно! Все же мне кажется странным один момент из вашей истории, а именно роль, которую в ней играла госпожа Мартина. Если бы она была вашей любовницей, тогда, возможно всякому было бы понятно… — И он сделал паузу.

— Господин доктор! — заявил ему я. — Госпожа Мартина была и остается моим другом.

— Вот как! Тогда я вижу новые добродетели в вашей религии, поскольку мусульманин не нашел бы подобного друга среди женщин, если только они не его мать или сестра. Очевидно, христианская вера имеет силу изменить натуру женщины; я же считал это невозможным. Хорошо, генерал Олаф, я обдумаю ваше дело. Хочу признаться вам, у меня есть веские основания надеяться, что удастся найти лекарство, с помощью которого можно исцелить вас, исцелить все, кроме вашего зрения. Последнее же не мог бы вернуть вам и сам Аллах. А теперь я попрошу у вас одолжения. В этой вашей комнате я вижу занавес, скрывающий кровать слуги, спящего рядом с вами. Я хотел бы здесь принять еще одного пациента, но этот пациент не должен вас видеть. Будьте так добры и пересядьте туда. И поклянитесь мне честью солдата, что бы вы ни услышали, не обнаруживать своего присутствия.

— Конечно, если не случится ничего плохого, что навлекло бы бесчестье на мою голову и имя.

— Не случится ничего, что бы навлекло бесчестье на вашу голову и имя, генерал Олаф, хотя, возможно, что ваше сердце и испытает некоторую тревогу. Отчего — я не могу пока вам сказать.

— Мое сердце уже встревожено настолько, что не способно испытывать что-либо большее, — ответил я.

Затем он подвел меня к кровати слуги, на которую я и уселся, будучи весьма заинтригован этой игрой. Он задернул за мной занавес, и я услышал, как, вернувшись на середину комнаты, он хлопнул в ладоши. Кто-то вошел, проговорив:

— Что прикажете, повелитель?

— Тихо! — воскликнул он и шепотом отдал какое-то приказание, пока я за занавесом раздумывал, что это за доктор, к которому обращаются, называя его повелителем.

Слуга вышел, и после некоторого ожидания дверь снова открылась и мне послышался шелест женского платья, касавшегося ковра.

— Присаживайтесь, госпожа, — прозвучал строгий голос доктора. — Так как мне необходимо сказать вам несколько слов.

— Господин, я повинуюсь, — раздался другой голос, от звука которого у меня перехватило дыхание. Это был голос Хелиодоры!

— Госпожа, — продолжал врач. — Моя одежда говорит о том, что я — доктор медицины. Но кроме того, так уж получилось, что я больше, чем врач, а именно — посланник Харуна аль-Рашида, облеченный полной властью решить ваше дело. Вот мои полномочия, если вам угодно их прочесть, — и я услышал звук развертываемого пергамента.

— Господин, — сказала Хелиодора, — я прошу эти бумаги прочесть позднее, а пока доверяю вашему слову. Почему меня и генерала Олафа не отконвоировали к самому халифу, как приказал эмир Абдаллах?

— Потому, госпожа, что халифу неудобно принять вас, ибо в настоящее время он переезжает с одного места на другое по делам государства. Поэтому — вы можете узнать об этом из бумаг — он поручил мне решить ваше дело. Халиф и я, его слуга, знаем вашу историю, госпожа, из уст, которым вы можете вполне верить. Вы помолвлены с неким нашим врагом, норманном по имени Олаф Красный Меч, или Михаил, ослепленным императрицей Ириной за некоторые преступления против нее, но затем назначенным ее сыном, Константином, губернатором острова Лесбоса. Этому Олафу, так было угодно Аллаху, удалось нанести тяжкое поражение войскам халифа, которые тот послал, чтобы захватить Лесбос. Затем, благодарение Аллаху, он отправился в Египет, чтобы разыскать вас. И в результате этого вы оба стали пленниками. Госпожа, вам должно быть совершенно ясно, что, получив в руки этого дикого ястреба, халиф вряд ли отпустит его, чтобы он снова начал охотиться за мусульманами, хотя то, как халиф поступит с ним, умертвит ли его или сделает своим рабом, мне еще неизвестно. Нет, выслушайте меня, прежде чем что-либо говорить. Халиф наслышан о вашей изумительной красоте, и, как я вижу, сказанное ему о ней меньше того, что есть в действительности. Он также слышал и о той смелости и энергии, которую вы проявили во время восстания коптов, когда ваш отец, принц Могас, был убит; слышал он и о том, как вы бежали из рук эмира Мустафы Жирного и не побоялись жить несколько месяцев в гробницах древних фараонов. И теперь халиф, сердце которого тронули ваше печальное положение и все остальное, что он слышал о вас, приказал мне сделать вам одно предложение.

Суть его заключается в том, что вы должны прибыть к его двору и там ученые люди будут некоторое время знакомить вас с основами истинной религии. Затем, если вам будет угодно, вы примете ислам, а он вас возьмет к себе в качестве одной из своих жен. Если же вы не станете мусульманкой, он присоединит вас к своему гарему, ибо жениться на христианке означало бы нарушить наши законы. В любом случае он распорядится, чтобы вам была возвращена стоимость имущества и владений вашего отца, принца Могаса. Хорошенько подумайте. Вам предстоит сделать выбор между памятью о слепом мужчине, которого, я думаю, вы больше никогда не увидите, и высоким положением одной из жен величайшего повелителя на земле.

— Господин, прежде чем я вам отвечу, я бы вам хотела задать один вопрос. Почему вы сказали «памятью о слепом мужчине»?

— Потому, госпожа, что до меня дошли слухи, которые я хотел бы утаить от вас, но которые теперь вынужден сообщить. Дело в том, что генерал Олаф, говоря по правде, уже прошел Ворота Смерти.

— В таком случае, господин, — ответила она с рыданием, — мне надлежит последовать за ним через эти Ворота.

— Так и произойдет в свое время, когда будет угодно Аллаху. Так каков же ваш ответ?

— Господин, суть моего ответа в том, что я, бедная христианка и пленница, жертва войны и судьбы, благодарю халифа Харуна аль-Рашида за честь и блага, которыми он меня осыпает. И я отказываюсь принять их.

— Пусть будет так, госпожа. Халиф не тот человек, который мог бы стремиться пересилить ваши склонности. Все же, если это так, я обязан сказать, что он просит вас не забывать о следующем: вы были захвачены в плен во время войны эмиром Мустафой. Халиф полагает, что если оставить в стороне свои высшие права, от которых он отказывается, неточности следовать духу и букве закона, то вы останетесь собственностью эмира Мустафы. Все же он обязан быть милосердным и, следуя милосердию Аллаха, предоставляет вам три выбора. Первый — вы чистосердечно принимаете ислам и немедленно получаете свободу.

— От этого я сразу же отказываюсь, как уже сделала это ранее, — произнесла Хелиодора.

— Второй, — продолжал он. — Вас отправят в гарем эмира Мустафы.

— Также отказываюсь!

— Третий и последний. Вы оттолкнули его милость и поэтому испытаете общую участь пленных христиан, упорствующих в своих заблуждениях, и умрете!

— Это я принимаю, — сказала Хелиодора.

— Вы принимаете смерть? Во всем блеске своей юности и красоты вы принимаете смерть? — с ноткой удивления в голосе проговорил он. — Госпожа, у вас великое сердце, и халиф будет глубоко огорчен, узнав о своей потере, так же как и я. Все же я получил приказы, за выполнение которых отвечаю головой. Госпожа, если вы выбрали смерть, она должна наступить здесь же и немедленно. Вы по-прежнему выбираете смерть?

— Да! — подтвердила она тихим голосом.

— Посмотрите на эту чашу, — продолжал он, — и на жидкость, которую я в нее наливаю. Видите? — И я расслышал звук наливаемой жидкости. — Теперь я прошу вас выпить это. Затем, позднее, скажем, через полчаса, вы уснете, чтобы пробудиться в новом мире, предназначенном для идолопоклонников Креста. Вы не испытаете ни боли, ни страха, быть может, этот напиток даже принесет вам радость.

— Тогда дайте его мне, — чуть слышно произнесла Хелиодора. — Я сразу же выпью его и уйду…

И тогда я вышел из-за занавеси и, вытянув руки, направился к ним.

— Господин доктор или господин посланник халифа Харуна, — сказал я, и в следующий момент не мог уже двигаться, так как с негромким криком Хелиодора кинулась ко мне на грудь и остановила мои губы своими.

— Подожди, дай мне сказать, — прошептал я, обнимая ее, и обратился к посланнику халифа: — Я только что поклялся вам, что не обнаружу себя до тех пор, пока не услышу чего-либо такого, что навлечет бесчестье на меня или мое имя. Сидеть без движения за этой ширмой в то время, когда моя нареченная выпивает яд, полученный из ваших рук, означало бы навлечь на себя такое черное бесчестье, которое вовек не смоют моря всего мира. Скажите, доктор, этой чаши достаточно, чтобы умерли мы оба?

— Да, генерал Олаф, и, если вы желаете разделить ее, думаю, что халиф будет доволен, ибо ему не нравится убивать храбрых людей. Только это должно быть сделано сейчас же, без всяких слов. Поговорить вы сможете и впоследствии, до того как сон охватит вас.

— Да будет так, — заключил я. — И раз я все равно должен умереть, о чем вы только что говорили, думаю, что не будет греха, если я умру подобным образом. По крайней мере, я рискну сделать это, чтобы не расставаться с человеком, который поведет меня по этой дороге. Пейте, любимая, только пейте меньше половины, поскольку я крепче вас. И затем передайте чашу мне.

— Муж мой, я пью за вас, — промолвила она и, выпив, протянула кубок мне.

Я поднес его к своим губам. О Боже! Кубок был пуст!

— О самая жестокая из всех похитительниц на свете! — закричал я. — Вы же украли все для себя одной!

— Да, — согласилась она. — Могла ли я видеть своими глазами, как вы будете пить этот яд? Я умру, но, быть может, Господь еще спасет вас!

— Нет, Хелиодора, — крикнул я снова и, повернувшись, ощупью пошел в сторону окна, которое, как мне было известно, находилось высоко над землей, так как я был лишен своего оружия, которое могло бы послужить мне на этот раз.

Но в то же мгновение, когда я толчком распахнул окно, я почувствовал, как две сильные руки обхватили меня, и услышал восклицание доктора:

— Идите сюда, госпожа, и помогите мне удержать этого сумасшедшего, иначе он убьется.

Она, подбежав, тоже ухватилась за меня, и мы стали бороться втроем. Но тут дверь распахнулась, и меня оттащили назад, на середину комнаты.

— Олаф Красный Меч, слепой генерал христиан, — проговорил изменившимся голосом, полным величия и власти, врач. — Я, говорящий сейчас с вами, не доктор медицины и не посланник. Я Харун аль-Рашид, халиф правоверных. Так это, слуги мои?

— Это правда, о повелитель, — прозвучал ответ, исходивший из многих глоток.

— Тогда выслушайте приказ Харуна аль-Рашида. Знайте оба, что все происшедшее здесь было только игрой, которую я затеял, чтобы испытать вашу любовь и преданность друг другу. Госпожа Хелиодора, успокойтесь. Вы выпили не что иное, как кипяченую воду, настоянную на лепестках роз. И никакой сон не охватит вас, кроме того, что дан вам природой. К счастью, госпожа, я должен сказать вам, что, увидев то, что я видел, услышав то, что я слышал, я предпочел бы быть на месте этого слепого человека, а не правителя Востока. Истинно, ваша любовь такова, какую больше нигде в этом мире не сыщешь. Должен сказать, что, когда я увидел, как вы осушили этот кубок в последней, отчаянной попытке отвести от Олафа смерть, угрожавшую ему, я преисполнился любви к вам. Но не опасайтесь этого, ибо моя любовь такого рода, что не лишит вас вашей любви, а лишь придаст ей новые богатые оттенки в сиянии моей к вам благосклонности. Изумительна история вашей любви, и конец ее будет счастливым. Генерал Олаф, вы были моим противником в войне и обращались с моими пленными слугами, попавшими в ваши руки, так, как вам подсказало ваше благородное сердце. Могу ли я в таком случае поступить иначе, кроме как превзойти благородного человека, которого некоторое время назад называл христианской собакой? Нет, не могу! Пусть войдет в комнату высший служитель христианской церкви Политен, прибывший сюда. Он находится там, снаружи, вместе с особой по имени Мартина, бывшей фрейлиной императрицы Ирины.

Посланцы вышли, и затем наступило молчание. Это был момент, когда сердце не нуждалось в словах — по крайней мере, я и Хелиодора не могли сказать друг другу ни слова. Мы только сжимали руки друг друга и ждали.

Наконец открылась дверь, и я расслышал нетерпеливые и шумные шаги Политена, а также другие, мягкие, которые, я знал, принадлежали Мартине. Она подошла ко мне, поцеловала в бровь и прошептала мне на ухо:

— Наконец-то все хорошо! Я знала, что так и будет. А теперь, Олаф… Теперь, Олаф, вы женитесь. Да, сейчас же… И я желаю вам радости…

Ее слова были просты и естественны, но все же они зажгли в моем сердце свет, с помощью которого я увидел многое.

— Мартина, — сказал я, — если я дожил до этого часа, то это, с Божьей помощью, случилось благодаря вам. Мартина, вы говорили, что каждый из нас имеет ангела-хранителя на небесах. И если это так, то мой сошел на землю. А если на небесах есть еще один, то я отблагодарю его, как смогу.

После этих моих слов Мартина зарыдала на моей груди, и дальше я помню только то, что Хелиодора помогала мне вытирать ее слезы, в то время как я различал отдаленные слова халифа, сказанные им негромким задумчивым голосом, как бы про себя:

— Удивительно! Воистину удивительно! О Аллах! Странный народ эти христиане. Насколько мудрее наши законы, по которым он мог бы жениться на обеих, и все трое были бы счастливы. Действительно, провозгласивший это должен был бы знать сердце женщины и мужчины и быть Пророком, посланным Богом. Нет, не отвечайте мне, друг мой Политен, ведь мы договорились никогда больше не спорить о делах религии. Совершайте то, что положено по вашему нечистому обряду, мы же с моими слугами посмотрим на все это и помолимся, чтобы дьявол не присутствовал на этой свадьбе. О! Молчите, молчите! Я вам разве не сказал, что мы не будем спорить по вопросам религии? Делайте свое дело, Политен!

И тогда Политен отвел нас двоих в другую часть комнаты и там обвенчал нас, стараясь исполнить обряд наилучшим образом. Мартина была свидетелем, а придворные-мусульмане — прихожанами.

Когда все было закончено, Харун распорядился, чтобы моя жена подвела меня к нему.

— Это свадебный подарок вам, генерал Олаф, — сказал он. — Подарок, который, я думаю, вы цените дороже всего. — И он протянул мне что-то острое и тяжелое.

Я ощупал этот предмет, по рукоятке и лезвию я узнал меч Странника, да, мой собственный красный меч, давший мне прозвище. И повелитель правоверных возвращал мне его, и с ним мое положение и свободу. Я взял меч, не сказав ни слова, лишь трижды отсалютовав ему этим мечом, как это положено делать перед монархами. Сразу же после этого я услышал звон кривой восточной сабли, знаменитой на всем Востоке, а также сабель людей окружения халифа. И я понял, что они приветствуют меня ответным салютом, которым монарх удостаивает только высших военачальников. Затем халиф заговорил снова:

— А это свадебный подарок вам, госпожа Хелиодора, потомку древнего и могущественного народа, только что ставшей женой этого доблестного человека. Второй раз за этот вечер примите золотую чашу, и пусть то, что лежит внутри нее, украшает вашу грудь в память о Харуне. Древние царицы носили эти драгоценности, но никогда они еще не помещались над столь благородным сердцем.

Хелиодора взяла чашу, я слышал, как бесценные камни, наполнявшие ее, со звоном ударялись о края. И снова заговорил халиф.

— Для вас, госпожа Мартина, у меня также есть подарок. Возьмите это кольцо с моей руки и наденьте на свою. Оно кажется маленьким, не так ли? И что-то должно находиться внутри его. В этом городе я сегодня видел очень красивый дом, построенный каким-то выходцем из греков, а вокруг дома — участок земли, который самая быстрая лошадь едва ли успеет объехать дважды в течение часа. Это очень плодородная, орошаемая земля. Этот дом и эта земля — ваши, вместе с властью над теми, кто на ней обитает. Там вы сможете жить в мире и согласии с тем, кого пожелаете назвать своим мужем, даже если это будет христианин, освобожденные от налогов и дани при условии, что ни вы ни он не станете участвовать в заговоре против моей власти. А теперь я прощаюсь со всеми вами, возможно, навсегда, если только кто-либо из вас не встретится со мной вновь на поле битвы. А ваше судно, генерал Олаф, находится в гавани, оно в вашем полномраспоряжении. Я молюсь о том, чтобы у вас остались такая же добрая память о Харуне аль-Рашиде, как у него о вас, Олаф Красный Меч!

Пойдемте же, оставим здесь этих двоих. Госпожа Мартина, я прошу вас сегодня быть моей гостьей.

И они ушли, оставив нас с Хелиодорой одних в большой комнате. Наконец-то одних и наконец-то в безопасности!

Глава 21

МОЛЬБА ИРИНЫ
Годы шли, не знаю, сколько их миновало, но за это время случилось немалое. Некоторое время Ирина и молодой Константин правили империей совместно. Затем они снова поссорились, и Константин, опасаясь предательства, после того как была совершена попытка захватить его в плен, бежал с друзьями на корабле. Он рассчитывал присоединиться к своим легионам в Малой Азии и, как рассказывали, пойти оттуда войной против матери.

Но те из его друзей, что были с ним на корабле, предали своего императора, опасаясь мести Ирины или, возможно, его собственной, поскольку она пригрозила рассказать ему всю правду о них; поэтому они схватили Константина и доставили его к Ирине. И она, мать, родившая его, велела поместить сына в пышную Порфирную комнату императорского дворца, комнату, в которой он был рожден, в которой он, первенец императора, впервые увидел свет, и там лишила его света навсегда.

Да, Стаурациус и его палачи ослепили Константина, как это уже раньше проделали со мной. Только, по рассказам, они вонзили свои кинжалы гораздо глубже, отчего он вскоре умер. По другим слухам, он остался в живых и томился в заключении, всеми позабытый, всеми брошенный, как те его дядюшки, которых в свое время ослепили по его приказу и которые однажды были под моим попечением до тех пор, пока кинжалы греческих убийц не добрались до их сердец. Если все произошло именно так, то тяжким оказался его удел!

Впоследствии в течение пяти лет Ирина с триумфом правила империей, пока Стаурациус, мой крестный отец, и его брат, евнух Этиус, не стали бороться друг с другом за должность великого министра. Этиус выиграл, но, не будучи полностью удовлетворенным, замыслил дьявольский план, заключавшийся в том, чтобы его родственник Найцетис, занимавший пост капитана императорской охраны, который некогда занимал и я, был в конечном счете провозглашен наследником трона. И вот тогда-то и взбунтовались дворяне, в конце концов избрав императором одного из своего круга, Никифора. В то время пока Ирина лежала больной, его короновали в храме святой Софии. На следующий день он посетил Ирину, и та, опасаясь худшего и будучи сломленной болезнью, купила себе безопасность, открыв место, где хранились все ее сокровища.

Так пала Ирина, могущественная правительница Восточной Римской империи!

В течение этих лет Хелиодора и я мирно жили на Лесбосе. Я не был смещен с поста губернатора, и остров процветал при моем правлении во всех отношениях. Даже подаренные мне Константином владения Ирины не были у меня отобраны. В должное время я отправлял арендную плату за них, добавляя к ней значительную сумму, и взамен получал официальное уведомление, подписанное самой императрицей, в котором в общих словах мне выражалась благодарность. Помимо этих уведомлений мы ни разу не получали никакого иного письма или послания. Все же, очевидно, она узнала о моей женитьбе, так как Хелиодора получила от нее послание и подарок — ожерелье с украшениями в виде раковин из золота, отделанных изумрудными жуками, точную копию той половины, которую я взял в могиле Странника в Ааре.

Таким был подарок. В послании говорилось, что той, которая владеет ожерельем, возможно, захочется иметь недостающую половину. Также было добавлено, что некий генерал ошибался, предвещая, что если это ожерелье будет одето какой-нибудь другой женщиной, кроме той единственной, которой оно предназначено, то оно принесет этой женщине несчастье. Ошибался потому, что с того дня, пока оно было на шее Ирины, все было наоборот, а именно, что ее судьба повернулась к лучшему. А так как она избежала самой ужасной вещи на свете — еще одного мужа, то стала величайшей женщиной в мире.

Эти слова были написаны на куске пергамента, опечатанном и адресованном госпоже Хелиодоре и не подписанном. И я подумал о том, что они — дурное предзнаменование для писавшего их, ибо хвастовство всегда было неугодно Высшей Силе, творящей нашу судьбу.

Так все и случилось в дальнейшем.

В один из дней раннего лета — это было как раз в годовщину нашей свадьбы — мы с Хелиодорой обедали в узком кругу, всего лишь с двумя гостями. Ими были огромный Джодд, мой заместитель, и его жена Мартина, так как через год после нашего возвращения на Лесбос Джодд и Мартина поженились. Мне припоминается, что в этом деле возникли некоторые трудности, но когда Джодд заявил, что если она не выйдет за него замуж, то он немедленно отплывает назад на свою северную родину, сказав всем нам «прощай» на веки вечные, Мартина уступила. Думаю, что именно Хелиодора устроила эту женитьбу после того, как у нас родился сын-первенец. Как ей это удалось, я предпочел не узнавать. По крайней мере, дело было сделано, и в конце концов этот брак оказался удачным, хотя поначалу Мартина и бывала угрюмой и резковатой по отношению к Джодду. Затем у них появился ребенок, который вскоре умер, и смерть малютки сблизила их больше, чем это можно себе представить, больше, чем это было бы, останься он жив. Как бы там ни было, с этого времени Мартина стала более мягко относиться к Джодду. И когда у них появились другие дети, оба они казались очень счастливыми.

Итак, мы обедали вчетвером, и мне припоминается, что разговор перешел на халифа Харуна и его удивительную к нам доброту, к нам, христианам, которых он должен был презирать и ненавидеть Хелиодора впервые рассказала мне о том, как она обрадовалась, когда он так быстро сообщил, что выпитая жидкость из золотого сосуда, стоявшего теперь на нашем столе, оказалась всего лишь розовой водой.

Оказывается, она в тот момент была возбуждена до такой степени, что уже начала чувствовать, как от яда немеет сердце, затуманивается ум, была полностью уверена, что вскоре ее охватит сон, о котором Харун говорил как о предвестнике смерти.

— Если бы он был настоящим врачом, ему следовало бы знать, что так и могло случиться; подобная шутка очень опасна, — сказал я. И затем добавил, что не хотел бы больше воскрешать ту сцену в памяти, сцену, от которой меня и сейчас бросает в дрожь, хотя она и имела благополучный конец.

— Скажите нам, Мартина, это правда, что те богатые владения в Александрии, которые вам подарил халиф, проданы?

— Да, Олаф, — ответила она, — компании греческих купцов, без каких-либо затруднений. Контракт был подписан только вчера вечером. Я хотела покинуть Лесбос и переехать туда на жительство, так как там мы могли бы быть в полной безопасности под защитой указа халифа, но Джодд отказался.

— Ну да! — проговорил Джодд своим мощным голосом. — Чтобы я жил среди мусульман и зарабатывал торговлей либо садоводством, каким бы прекрасным там все ни казалось? Да я бы подрался с этими поклонниками Пророка через месяц, и мне бы перерезали глотку. Кроме того, разве смог бы я вынести разлуку с моим генералом? Да и что бы Мартина ни замышляла, как могла она утерять из виду своего крестного сына? Что поделаешь, Олаф, я скажу вам, хотя мы и женаты с ней, она по-прежнему думает о вас в два раза больше, чем обо мне. О! Собака Слепого Олафа не расстанется с ним никогда! Не смотри на меня с такой злостью, Мартина. И почему только правда всегда заставляет женщин так сердиться? — И он разразился своим могучим смехом.

Тем временем Хелиодора встала со стула и подошла к открытому окну что-то сказать нашим детям и детям Мартины, шумной гурьбой игравшим в саду. Она постояла там некоторое время, любуясь прекрасным видом на бухту, расположенную внизу, затем внезапно воскликнула:

— Корабль! В бухту входит корабль, и на нем императорский штандарт!

— Тогда будем молить Бога, чтобы оно не привезло нам плохих вестей, — сказал я.

Я побаивался императорских штандартов и чувствовал, что мы в последнее время что-то слишком уж счастливы. Тем не менее мне было известно, что ни одно императорское судно не покидало в это время берегов Босфора без веских на то причин, и опасения, как бы оно не доставило письмо о моем смещении с поста или же о чем-либо еще более худшем, были небезосновательны.

— Какие такие плохие вести может оно доставить? — проворчал Джодд. — О! Я знаю, что у вас на уме, генерал, но если этот выскочка Никифор благоразумен, он оставит вас в покое, так как Лесбос не захочет видеть губернатором другого и заявит ему об этом, если в этом возникнет необходимость. Нет, ему придется снарядить не один корабль для борьбы с нами — да даже и не три! — для того, чтобы посадить другого губернатора. Нет, не выговаривайте мне, генерал, потому что я, в конце концов, не давал клятвы Никифору, как и все остальные норманны и жители Лесбоса.

— Вы ведете себя подобно сторожевой собаке, Джодд, которая лает на все только потому, что ей это незнакомо. Идите, я вас прошу, на пристань и возвращайтесь с новостями с этого корабля.

Он отправился, и следующие два с лишним часа я сидел в своем кабинете, диктуя Хелиодоре письма, относящиеся к делам, связанным с моими официальными обязанностями. Наконец работа была завершена, и я приготовился к вечерней прогулке верхом на муле, которого обычно вели на узде. В это время в комнату вошла Мартина.

— Вы сегодня отправитесь с нами на прогулку, Мартина? — спросил я, узнав ее шаги.

— Нет, Олаф, — быстро ответила она. — Думаю, что и вы также откажетесь от нее. Вот письма из Византии, Джодд принес их с корабля.

— А где он сам? — поинтересовался я.

— Там снаружи, в компании с капитаном судна, охранниками и арестованными.

— Какими арестованными?

— Возможно, письма сообщают об этом, — произнесла она уклончиво. — Надо ли их распечатать и прочесть? На них пометка: «совершенно секретно»!

Я утвердительно кивнул. Мартина часто выступала в роли моего секретаря, будучи искусной в такого рода делах. Она сломала печать и прочла нам с Хелиодорой, присутствовавшей при этом, следующее:

Его превосходительству Михаилу, генералу нашей армии и губернатору острова Лесбоса, от Никифора, Божьей волей императора.

Знайте, о Михаил, что мы, император, испытывая к вам особое доверие за вашу преданную службу, вместе с этим письмом направляем под ваш надзор некоего государственного пленника. Это не кто иной, как бывшая императрица Ирина, царствовавшая до нас.

Из-за ее многочисленных жестокостей, мы с Божьей помощью и по воле Народа, Армии, Сената и высших сановных лиц государства, при всеобщем одобрении свергли вышеуказанную Ирину, вдову императора Льва, мать бывшего императора Константина, и заняли ее место на троне. Вышеназванную Ирину по ее собственной просьбе мы направили на место, именуемое островом Принцев, подчинив ей некоторых святых монахов. Но в конце концов она злоупотребила нашим прощением и доверием и стала на путь организации заговора с целью убийства нашей персоны и восстановления себя на троне.

Теперь наши советники в один голос убеждают нас, что она должна быть приговорена к смерти за свои преступления, но мы, будучи милостивыми и следуя учению нашего Господа и Спасителя, тем Его словам, что должно подставить другую щеку ударившему вас, по нашему мягкому состраданию приняли другое решение.

Знайте же, ваше превосходительство, Михаил Слепой, которого знали раньше как Олафа Красный Меч, что мы передаем эту особу в полную вашу власть, поручая поступить с нею таким образом, как она поступила с вами и с бывшим императором Константином, ее сыном, рожденным ее собственным телом, потому что только таким образом можно свести на нет ее дьявольские интриги.


— Клянусь Божьим именем, он имеет в виду, что я должен ослепить ее! — воскликнул я.

Ничего не ответив, Мартина продолжала чтение письма:

Если названная Ирина переживет это справедливое наказание, мы приказываем вам снабжать ее провизией в размере ее каждодневных потребностей, но не более того, в счет суммы, которую Лесбос обязан направлять в государственную казну. Если же она умрет сразу или спустя некоторое время, то организуйте ей скромные частные похороны и доложите нам об обстоятельствах ее смерти, должным образом засвидетельствовав это сообщение.

Настоящий приказ держите в тайне и не приступайте к его выполнению до тех пор, пока судно, доставившее письмо и арестованную, не отправите назад в Византию, что необходимо сделать сразу же после того, как оно пополнит запасы провизии и воды. Вы отвечаете головой за выполнение наших распоряжений, равно как и жизнью вашей жены и детей.

Подписано и скреплено печатью в нашем византийском дворце в двенадцатый день шестого месяца первого года нашего царствования и заверено подписями наших офицеров, чьи имена перечислены ниже.


Настолько ужасным было это письмо, что, закончив читать, Мартина поспешила избавиться от него, вложив документ мне в руки.

— Приказывайте, ваше превосходительство, — проговорила она сухо. — Насколько мне известно, это… эта арестованная находится в вашей приемной под присмотром капитана Джодда.

— Тогда пусть она и остается под его присмотром! — сердито воскликнул я. — И под вашим тоже, Мартина, вы ведь привыкли заботиться о ней. И знайте, вы оба отвечаете за ее безопасность своей жизнью. Пришлите мне капитана этого судна и приготовьте ему разрешение на выход в море. Я не стану возиться с этой женщиной, пока корабль не отплывет, потому что до этого момента мне приказано все держать в секрете. Пришлите ко мне также старшего офицера охраны.

Прошло три дня. Императорское судно отчалило, взяв с собой официальное уведомление о получении письма. Пришло время встретиться опять с Ириной лицом к лицу.

Я сидел в приемной комнате моего большого дома, и со мной вместе был мой заместитель Джодд. Будучи слепым, я не рисковал принимать один на один эту отчаянную женщину, опасаясь, как бы она не заколола меня или не нанесла какого-нибудь повреждения себе самой. У двери комнаты Джодд принял ее у охранника, которому приказал оставаться снаружи и ожидать вызова. Затем он подвел ее к месту, где я сидел.

Услышав ее приближение, я поднялся, поклонился ей, и первыми моими словами было приглашение присесть.

— Нет, — ответила она своим звучным, таким знакомым мне голосом. — Арестованная должна стоять перед судом. Приветствую вас, генерал Олаф… прошу прощения, Михаил… После долгих лет, что мы не виделись, вы мало изменились, и я рада видеть, что ваше здоровье прекрасно и что высокое положение и благосостояние, данное вам мною, не были у вас отняты.

— Я приветствую вас, госпожа, — произнес я, едва не назвав ее Августой, затем торопливо продолжал: — Госпожа Ирина, я получил распоряжения императора Никифора, касающиеся вас. Они лучше, чем вы могли ожидать, тем не менее, возможно, вы станете упрекать меня за то, что я обязан в силу своего долга наказать вас. Прочтите их, Джодд… ах да, я забыл, что вы не умеете. Тогда дайте копию письма госпоже Ирине, а оригинал она сможет увидеть позднее, если того пожелает.

Джодд передал ей бумагу, и она громко прочла ее вслух, тщательно произнося каждое написанное в ней слово.

— О! Что за скотина! — воскликнула она, закончив читать. — Знайте, Олаф, что я добровольно отказалась от трона в его пользу, да и от всех сокровищ тоже. И он поклялся на Евангелии, что я останусь жить в мире и почете до конца своих дней. А теперь он посылает меня к вам, чтобы я была здесь ослеплена и доведена до смерти, так как именно это он имеет в виду. О Боже! Отомсти ему за меня! Пусть он станет притчей во языцех, презираемым всеми! Пусть его собственный конец будет хуже того, что он уготовил мне! Пусть позор и стыд охватят память о нем покровом своим, и да будут его останки обесчещены и место его захоронения забыто! Да свершится так!

Она прекратила свои яростные проклятия и заговорила совсем иным тоном, в котором слышались умоляющие нотки:

— Вы не должны ослеплять меня, Олаф. Вы не отнимете у меня мое единственное благо — свет дня. Подумайте, что это значит…

— Генерал Олаф знает это достаточно хорошо, — перебил ее Джодд, но я махнул ему рукой, приказывая замолчать, и спросил:

— Скажите мне, госпожа, как я могу поступить иначе? Ведь очевидно, что моя жизнь, жизнь моей жены и моих детей зависит от выполнения этого приказания. Кроме того, не кажется ли вам, что колесо Фортуны и Божьего суда наконец повернулось? — добавил я, показывая ей на пустые впадины под моими бровями, где когда-то были глаза.

— О Олаф! — вскричала она. — Если я вам когда-то и причинила зло, то вы же знаете, это произошло только потому, что я любила вас.

— Благодарю Бога, что Он не послал мне женщину, любящую подобным образом, — вмешался Джодд.

— Олаф, — продолжала она, не обращая на него внимания. — Однажды вы также были близки к тому, чтобы полюбить меня, в тот вечер, когда пытались съесть отравленную фигу, чтобы спасти моего сына, императора. По крайней мере, вы поцеловали меня тогда. Если вы об этом забыли, то я не забыла, Олаф. Разве вы можете ослепить женщину, которую целовали?

— Целуются двое, а ведь мне известно, что его ослепили именно по вашему приказу, — пробормотал Джодд. — Я подверг пытке этих скотов при дворе, тех, кому вы отдали приказ это сделать, и они во всем признались.

— Олаф, я допускаю, что жестоко поступила с вами, допускаю, что намеревалась убить вас. Но верьте мне, это была ревность, и ничто иное. Ревность довела меня до этого. И вскоре я сама убила бы себя, я действительно думала об этом!

— На этом и заканчивайте свои объяснения, — сказал Джодд. — По Коридору Преисподней ходил Олаф, а не вы. И мы нашли его на самом краю пропасти.

— Олаф, после того как я снова вернулась к власти…

— Ослепив собственного сына, вероятно, тоже из ревности, — вновь перебил ее Джодд. — В один прекрасный день вам еще предъявят за это счет.

— …я хорошо обошлась с вами. Узнав, что вы женились на моей сопернице, — а мне постоянно сообщали обо всех ваших делах, — я с тех пор не поднимала против вас руку…

— Да и что мог значить для вас какой-то калека, когда за вами ухаживал сам Карл Великий! — не унимался Джодд.

На этот раз она повернулась к нему, проговорив:

— Твое счастье, варвар, что с некоторых пор Судьба вырвала власть из моих рук! О! Это самая горькая капля в моей чаше! Ведь теперь я, правившая миром, должна терпеть оскорбления от таких, как вы!

— Тогда почему бы вам не выбрать смерть и не покончить со всем этим? — невозмутимо спросил Джодд. — Или же, если вам недостает смелости, почему бы вам не подчиниться приказу императора, как многие подчинялись вашим приказам, вместо того чтобы беспокоить здесь генерала своими мольбами о пощаде? Тогда бы все так хорошо устроилось!

— Джодд, — наконец не выдержал я, — приказываю вам замолчать! Эта дама в нелегком положении. Нападайте на сильных, но не бейте лежачего!

— Вот это слова человека, которого я люблю, — проговорила Ирина. — Какую ошибку совершила Судьба, разделившая нас, Олаф! Если бы вы приняли то, что я вам предлагала, вы и я и теперь бы еще правили миром!

— Возможно, госпожа, но все же, говоря откровенно, я не сожалею о своем выборе. Хотя из-за него не могу больше смотреть на мир…

— Я знаю! Знаю! Это все она, с тем проклятым ожерельем, которое, как я вижу, вы все еще носите, встала между нами и все испортила. И вот теперь я погибла из-за того, что потеряла вас. Да и вы ничто без меня — простой солдат, который пройдет только свой жалкий путь и растворится во всеобщей темноте, не оставив после себя имени. В веках вы останетесь лишь как один из десятка губернаторов маленького острова Лесбоса. Вы, кто мог бы держать в своих руках весь мир и сиять в истории, подобно второму Цезарю! О! Какая дьявольская сила управляла нашими судьбами?! Это она повесила золотые раковины на вашу грудь, я убеждена. Что ж, все это так, и теперь уже ничего не изменишь! Августа, Повелительница Мира, вынуждена умолять человека, отвергнувшего ее и не побоявшегося из-за этого навеки лишиться света и даже собственной жизни. Понимаете ли вы, Олаф, что в этом письме содержится приказ убить меня?

— Точно такой же приказ вы отдали тем, кто ослепил вашего сына, императора Константина, — чуть слышно заметил Джодд.

— Это я и имею в виду. Высокое положение порождает и высокие искушения, и я признаю, что повинна во многих грехах. И я нуждаюсь во времени — здесь, на земле, — чтобы примириться с небесами, и если вы убьете меня, убьете мое тело сейчас, то вы убьете также и мою душу. О! Будьте милосердны! Олаф, вы не сможете убить женщину, которая лежала на вашей груди! Это же противоестественно. Если вы поступите так, вы никогда не уснете спокойно, вы будете содрогаться до конца этого мира! Будьте же тем, кто вы есть! Ни величием, ни властью вы не будете вознаграждены за ваш поступок. Останьтесь верны своему высокому сердцу и пощадите меня… Взгляните! Я, которая долгие годы управляла многими государствами, стою перед вами на коленях и молю о пощаде! — И она, бросившись на колени, прижала голову к моим ногам и зарыдала.

Вся эта сцена вспоминается мне со странной и ужасной отчетливостью, хотя я и не видел ее во всех деталях и помню только то, что чувствовала моя душа. Я помню, что изумление и ужас от всего происходившего охватывали меня снова и снова. Кинжал, пронзивший мои глаза, казался уже не столь острым. Это я, Олаф, простой дворянин с Севера, сидел в своем служебном кресле, а передо мной с головой, склоненной к моим ногам, на коленях стояла некогда могущественная Повелительница Мира, умоляя даровать ей жизнь. Действительно, во всей истории нельзя было бы найти более необычной сцены. Как я должен поступить? Если я уступлю ее униженным мольбам, вполне возможно, что ценой такого решения будет жизнь моей жены и детей. Но все же как мог я схватить ее, одетую в пышные восточные одежды, своими собственными руками и приказать палачам пронзить ей глаза, полные слез?

— Встаньте, Августа, — сказал я. — И скажите мне, вы, привыкшая к подобным делам, как я могу вас пощадить, принеся в жертву жизнь других людей и свою собственную?

— Благодарю вас за то, что вы так назвали меня, — проговорила она, с усилием поднимаясь на ноги. — Это имя я слышала в цирке из десятка тысяч солдатских глоток моей армии, но никогда еще оно не было для меня таким благозвучным, как сейчас, когда оно прозвучало из уст, у которых не было необходимости его произносить. В прошлые времена я вам отплатила бы за это, даровав целую провинцию, но теперь Ирина бедна настолько, что, подобно нищенке, не может дать ничего, кроме благодарности. Все же не повторяйте больше это имя, ибо сейчас оно вызывает только горечь. Что вы спросили? Как вы можете спасти меня, да? Что ж, это кажется достаточно простым делом. В письме Никифора нет прямого указания, что вы должны ослепить меня. Этот мерзкий тип просит вас обращаться со мной так, как я обращалась с вами, как я обращалась с императором Константином… Так вот, я заключила в тюрьму вас обоих. Посадите и вы меня туда — и вы полностью выполните предписание. Он говорит, что если я умру, то вы обязаны доложить ему, из чего следует, что он не приказывает меня умертвить! О! Дорогу спасения найти легко, лишь бы вы захотели по ней пойти. Если же вы этого не сделаете, тогда, Олаф, по крайней мере, я умоляю вас, не передавайте меня в руки простолюдинов. Я вижу, что у вас сбоку висит все тот же красный меч, который я когда-то поднимала на вас, когда вы отвергли меня в Константинополе. Вытащите его, о Олаф, и сразу же проведите его лезвием по моей шее. Таким образом вы совершите угодное Никифору дело и заслужите его награду, какой Ирина вам дать не сможет. Окропите себя ее кровью, кровью той, чья земная сила и слава еще не умерли. И вы не сможете запятнать эту славу, вы, осмелившийся поднять руку на беспомощное тело, притронуться к той, кого опасались ее злейшие враги, боясь, как бы Божье проклятие не поразило их смертью!

Она продолжала извергать слово за словом с необычайным красноречием, временами овладевавшим ею, пока я не почувствовал, что совсем сбит с толку. Она, жившая в довольстве, видевшая и видящая свет, любившая смотреть своими глазами на всякую сверкающую мишуру и великолепие, молила о сохранении зрения человека, которого сама же лишила глаз, чтобы он никогда больше не смог увидеть юную красоту ее соперницы. Она, имевшая представление о тяжести совершенных ею грехов, сейчас молила избавить ее от смерти, которой боялась. И она просила об этом меня, в течение многих лет бывшего ее верным солдатом, капитаном ее личной охраны, поклявшегося охранять ее от малейшего зла, меня, на которого ей доставляло удовольствие расточать всю щедрость неистовой страсти сердца императрицы, меня, который однажды даже готов был полюбить ее… Во всяком случае, я целовал ее губы.

Полученные мною приказы были ясными. Мне повелевалось ослепить эту женщину и убить во время ослепления, что я, по правде говоря, имевший власть решать вопросы жизни и смерти, правивший по воле императора островом, как единоличный владыка, мог совершить без каких-либо дополнительных полномочий. И если я не выполню эти приказы, мне надо быть готовым уплатить за это дорогую цену. Если же я сделаю все, что мне приказано, то могу ожидать высокой награды, возможно, поста губернатора какой-либо большой провинции империи. Она была экс-императрицей, могущественнейшей женщиной, на которую все еще глядели с надеждой на помощь и руководство тысячи, а может быть, и миллионы людей. И тем, кто захватил ее место и власть, сейчас необходимо, чтобы она стала неспособной оказать такую помощь. Их устраивала только ее смерть. Но все их положение все еще оставалось настолько шатким, так как в число приверженцев Ирины входило множество высших деятелей церкви, что сами они не осмеливались причинить ей увечье или смерть. Они опасались, как бы за этим не последовало взрыва возмущения, который мог бы смести нового императора с трона и вслед за падением Никифора привести к гибели и их самих.

И тогда они прислали ее ко мне, губернатору отдаленного, но подвластного им острова, к человеку, который, как они знали, жестоко оскорблен и искалечен по ее приказу, в отношении которого она совершила величайшую несправедливость. Они были полностью уверены, что ее речам, которые, как говорили, могли смягчить сердца всех и каждого, никогда не растопить льда моего сердца. И тогда впоследствии они будут иметь возможность заявить, что полученный мною приказ был подделкой, что я только отомстил своему смертельному врагу, и, чтобы утихомирить возможный скандал, меня всего лишь снимут с должности губернатора… и переведут куда-нибудь в другое место с еще большей властью и доходами.

О! Пока Ирина молила меня и, не обращая никакого внимания на присутствие Джодда, даже протягивала ко мне руки, клала голову мне на грудь, все эти мысли промелькнули в моем мозгу. В уме я уже взвесил все за и против, и чаша весов склонялась не в мою пользу, а против меня, так как я познал то, что значило для меня больше, чем я сам, моя жена, дети и все норманны, что остались бы верными мне и не дали бы мне умереть без борьбы. Я понимал все это. И, понимая, внезапно принял решение… пощадить Ирину. Пусть свершится все, что суждено, но я не смогу стать палачом, я буду следовать указаниям своего сердца, куда бы оно меня ни привело.

— Замолчите, госпожа, — сказал я. — Я принял решение. Джодд, пошлите за Хелиодорой и Мартиной, нашими женами. Пусть попросят их прийти сюда.

— О! — воскликнула Ирина. — Если эти женщины будут вызваны для совета по моему делу, то моя песенка спета, так как обе они любят вас и видят во мне врага. И кроме того, у меня еще осталась гордость. Вас я могу умолять, но только не их, так как они сами ослепят меня своими шпильками для волос после того, как вдоволь позлословят за моей спиной. Ваше превосходительство, окажите мне благодеяние! Позовите охрану и прикажите убить меня!

— Госпожа, я уже сказал, что принял решение, и все женщины мира не изменят его ни в ту, ни в другую сторону.

Джодд тряхнул колокольчиком один раз. Это был сигнал для посыльного. Тот вышел и получил приказание. Последовала пауза, так как, хотя Хелиодора и Мартина находились недалеко от дома, за ними все же пришлось послать человека. Во время наступившей паузы Ирина завела разговор на разные общие темы. Она сравнивала открывающийся из окна вид на гавань Митилены с видом из ее дворца на Босфор и говорила мне, чем они различаются. Она расспрашивала меня о халифе Харуне аль-Рашиде, с которым, как ей было известно, я встречался, интересуясь, какое у меня сложилось мнение о его характере. Наконец она со смехом заговорила о странных превратностях судьбы.

— Взгляните на меня, — произнесла она. — Я начала жизнь дочерью греческого дворянина без какого-либо наследства, кроме ума и красоты. И поднялась до Повелительницы Мира, познав все, что могут дать положение и власть. От одного моего кивка трепетали народы, одна моя улыбка делала человека великим; стоило мне только нахмуриться, и он исчезал в небытии. Кроме вас, Олаф, никто и никогда не мог подчинить меня себе, пока я не пала в определенный час. А ныне? От того былого великолепия осталось разве что монашеское одеяние, от неисчислимых богатств — одно только серебряное распятие, от власти же — ничего!

Все это она говорила, еще не зная, к какому решению я пришел, будет ли она ослеплена или даже умрет. Про себя я подумал, что это служит доказательством ее величия, раз она в состоянии говорить и думать о подобных вещах в то время, когда Судьба стояла рядом с нею, обнажив свой меч. Хотя вполне могло быть и так, что подобным образом она рассчитывала произвести на меня впечатление, опутать воспоминаниями, которые связали бы меня по рукам и ногам, или по характеру моих ответов выяснить что-либо о том, что ее сейчас интересует.

Наконец пришли и женщины. Хелиодора вошла первой.

— Приветствую вас, египетская принцесса, — Ирина согнулась в глубоком поклоне. — О! Если бы вы приняли тогда мой совет, данный в таком далеком прошлом, этот титул был бы вашим в действительности, и вы вместе с вашим мужем основали бы новую династию царей и фараонов, независимых от империи, которая катится к своей гибели.

— Я помню этот ваш совет, госпожа, — ответила Хелиодора. — Но мне кажется, что путь, избранный мной, был верным и угодным Богу, так как Он дал мне мужа, хотя и лишил его глаз.

— Дал вам! Можете ли вы утверждать подобное в то время, как Мартина всегда была у него под боком? — спросила она задумчиво. — Что ж, это возможно, так как порой в этом мире случаются всякие странные вещи.

Она замолчала, и я услышал, как Джодд и Хелиодора в негодовании зашевелились, так как этот острый выпад был прямо направлен против их семей.

Затем Ирина мягко продолжала:

— Госпожа, могу ли я сказать вам, что, по моему мнению, ваша красота расцвела еще пышнее с той поры, чем была? Но надо помнить о том, что происходит с бутоном, который становится цветком. С годами становится все труднее сохранить ее, когда тебя в этих жарких местах обременяет такое множество материнских забот.

Хелиодора не ответила, так как в это время вошла Мартина. Увидев Ирину впервые после длительной разлуки, она забыла обо всем и, как в былые времена, присела в глубоком реверансе, пробормотав привычные слова:

— Твоя служанка приветствует тебя, Августа!

— Нет, нет, Мартина, не величайте больше этим титулом ту, что ушла от мира с его суетой. Называйте меня матушкой, если вам это подходит, ибо это единственное честное слово и имя, известное мне из религиозных книг и предписаний. Истинно, как ваша мать перед Богом, я приветствую и от всего сердца благословляю вас, ибо вами руководила любовь большая, чем любая женщина может испытать к кому бы то ни было. Но одна насмешка всепоглощающей страсти — вот все, что нам досталось. Впрочем, об этом мы поговорим после. Я не должна отнимать время у генерала Олафа, которого судьба во искупление недавних горестей назначила быть моим тюремщиком. О, Олаф, — добавила она со смешком, — словно некое предвидение будущего заставило меня в свое время обучить вас этой профессии. Давайте помолимся и помолчим, а затем выслушаем приговор моего новоиспеченного тюремщика, уже готового вынести свой приговор. Знаете ли вы, что речь идет о моих глазах, которые вы, Мартина, имели обыкновение восхвалять и которые в лучшие дни хвалил даже этот суровый Олаф. И теперь они должны навеки угаснуть. А если так, то почему бы и не в, полнить все таким образом, чтобы я при этом умерла? Именно об этом сейчас должны сказать эти губы. Так говорите же, ваше превосходительство!

— Госпожа, — медленно проговорил я, — я всесторонне обдумал полученное мною послание за подписью и печатью императора Никифора. Хотя кто-либо другой и может истолковать его смысл иным образом, я же смог обнаружить в этом письме не прямой приказ ослепить вас, а только то, что должен держать вас под стражей, предоставив вам все, что необходимо для существования. Так я и сделаю, и первое же судно отвезет рапорт о моих действиях императору Византии.

И когда она услышала мои слова, гордый дух Ирины был окончательно сломлен.

— Господь да наградит вас, Олаф, так как я не могу этого сделать сама! — воскликнула она. — Господь да наградит вас, святейшего среди людей, способного отомстить за свои раны милостивым прощением! — И она разразилась рыданиями, а потом без чувств упала на пол.

Мартина бросилась ей на помощь, а Хелиодора повернулась ко мне и сказала нежным своим голосом:

— Это достойно вас, Олаф, и я не ждала от вас ничего иного. Но все же, супруг мой, я боюсь, что своим состраданием вы подписали смертный приговор всем нам.

Так оно и случилось, хотя приговор все же не был приведен в исполнение. Я отправил свой рапорт в Константинополь и вскоре получил в ответ императорское послание. В нем в общих и официальных словах холодно одобрялись мои действия и добавлялось, что истинное положение дел было публично доведено до сведения тех клеветников, которые заявляли, что он, император, пытался заставить вначале ослепить Ирину, а потом ее убить на Лесбосе. Благодаря этому рапорту все злые языки замолчали.

Но ниже следовали такие, полные зловещего смысла слова:

— Мы приказываем вам вместе с женой и детьми вашими, а также вашим заместителем капитаном Джоддом, его женой и детьми отложить свои дела и явиться так скоро, как это только возможно, к нам, к нашему византийскому двору, где мы сможем обсудить некоторые вопросы. Если это неудобно для вас или же вам не удастся найти подходящее судно, чтобы сразу же отплыть к нам, знайте, что не позднее чем через месяц со дня получения этого письма наш флот прибудет на Лесбос и доставит вас и других вышеупомянутых лиц к нам.


— Это смертный приговор, — произнесла Мартина, когда закончила читать это письмо. — Я стала свидетельницей нескольких посланий подобного рода в свое время, когда была доверенным лицом императрицы Ирины. Это общепринятая форма в таких случаях. Мы никогда не достигнем Византии, Олаф, или же, если достигнем, то никогда не вернемся оттуда назад.

Я утвердительно кивнул головой, ибо прекрасно понимал, что она права.

После этого шепотом заговорила Хелиодора.

— Супруг мой! — сказала она. — Предвидя подобное развитие событий, Мартина, я, Джодд и большинство норманнов составили план, в соответствии с которым мы приняли ряд мер, и теперь представляем этот план на ваше рассмотрение и умоляем ради нас, если не ради себя самого, не отвергать его.

Мы купили два очень хороших боевых судна и оснастили их всем необходимым.

Кроме того, в течение последних двух месяцев мы продали большую часть нашей собственности, получив за нее золотом. Наш план таков: мы делаем вид, что повинуемся приказу императора, но вместо того, чтобы направиться в Константинополь, отплываем на север, к земле, на которой вы родились, где, имея высокое положение и владея землями, вы еще сможете быть влиятельным вождем.

Теперь пришла моя очередь склонить голову и задуматься. Затем, подняв ее, я заключил:

— Да будет так. Другой дороги у нас нет…

Ради себя самого я бы не сдвинулся и на дюйм. Я бы отправился ко двору императора в Константинополь, подобно игроку, приготовившемуся выиграть все или проиграть. По меньшей мере, я бы имел на своей стороне иконопоклонников, обожествлявших Ирину, а они составляли почти половину населения империи. И если б я погиб, то так, как погибают святые. Но жена и дети, бывшие для меня огромным даром Бога, Его самым большим благословением, смягчили мое сердце. Так впервые в жизни я стал бояться и ради них предпочел бегство.

Как и можно было предполагать, с умом Мартины, любовью Хелиодоры и преданностью норманнов, а все это у меня было, наш план полностью удался. Императору отправили письмо, в котором говорилось, что мы ожидаем флота, чтобы выполнить его приказы, а пока устраиваем свои личные дела до того, как покинуть Лесбос. В один прекрасный вечер мы погрузились на наши суда. Всего нас было около четырехсот душ.

Прежде чем отправиться в путь, я попрощался с Ириной. Она сидела возле дома, предоставленного в ее распоряжение, и занималась рукоделием, так как теперь у нее появилась фантазия — зарабатывать себе на хлеб трудом своих рук. Вокруг нее играли дети Джодда и мои, которых, дабы не возбудить подозрений относительно нашего бегства, мы послали туда до тех пор, пока не придет время грузиться на суда, ибо до жителей Лесбоса уже дошли слухи о нашем плане.

— Куда вы плывете, Олаф? — спросила она.

— Назад, на Север, откуда я прибыл, — ответил я. — Чтобы спасти жизнь вот им. — И я указал на детей. — Если же я останусь ждать судьбы здесь, всем им придется умереть. Нас требуют в Константинополь, подобно тому как вы требовали к себе офицера, которому случалось вам не угодить.

— Я все понимаю, Олаф. Кроме того, я знаю, что именно я принесла вам эти неприятности, когда вы помиловали меня, хотя вам было приказано меня убить. Мне известно от друзей, что с этого времени из высших государственных соображений остаток моих дней пройдет в безопасности и, возможно, у меня не отнимут зрение. Всем этим я обязана вам, хотя теперь временами сожалею, что просила о благах для себя.

Многое из того, что было присуще императрице, претерпело великие изменения в прядильщице, которую вы видите, а последней приходится нелегко. Все же я нахожу свое успокоение в Боге и стремлюсь к Нему. А почему бы вам не взять меня с собой? Я бы нашла там, на вашем холодном Севере, какой-нибудь женский монастырь…

— Нет, госпожа, я сделал для вас все что мог, а теперь придется вам самой защищать себя. Мы расстаемся навеки. Я ухожу отсюда, чтобы закончить свой жизненный путь там же, где и начал его. Место, где я родился, зовет меня.

— Навеки — это длинное слово, Олаф. Вы уверены, что мы расстаемся навеки? Возможно, мы встретимся снова в смерти или в других жизнях. Такой, по крайней мере, была вера некоторых из мудрейших людей моего народа до того, как мы стали христианами, и может оказаться, что христиане знают не обо всем, ибо мир научился многому еще до их появления. Надеюсь, что это возможно, Олаф, так как я в большом долгу перед вами и должна вернуть вам его полной мерой, вместив в нее возможно больше и не боясь перелить через край. Прощайте! Возьмите с собой благословение грешного и разбитого сердца. — И, поднявшись, она поцеловала меня в бровь.

На этом заканчивается история моей жизни, жизни Олафа Красный Меч, так как о ней я больше ничего не могу вспомнить. О том, что произошло со мной и остальными после расставания с Ириной, я не знаю ничего или почти ничего. Без сомнения, мы отплыли на Север и, я думаю, благополучно добрались до Аара, так как я отчетливо вижу в памяти Идуну Прекрасную, постаревшую, но все еще незамужнюю, ибо капли крови Стейнара, пролившиеся когда-то, все еще были на ней в глазах всех мужчин. Я помню также и Фрейдису, поседевшую, но выглядевшую благородно. Как мы встретились с ней и как в конце концов расстались, хотелось бы знать и мне самому. Равно как и о судьбе Хелиодоры, наших детей, Мартины и Джодда. А также сбылось ли пророчество Одина, высказанное устами Фрейдисы в замке Аара, что он и его приятели — боги или демоны — восторжествуют над моей плотью и что те, кто примкнет ко мне, в конце концов падут в огне как мученики веры. Ведь сбылось же его обещание о счастье!

Не могу ответить на все это. Темнота покрывает пройденный путь и заставляет прекратить повествование.

Так много могильных холмов в Ааре! Не так давно я стоял между ними, и именно здесь мне припомнилось многое из рассказанного здесь и сейчас!..



ЛУНА ИЗРАИЛЯ (роман)

«Луна Израиля» — романтическое повествование о любви египетского фараона к прекрасной израильтянке. События романа происходят в период Исхода евреев из Египта.

От автора

В этой книге предполагается, что во время Исхода[191] фараоном был в действительности не Мернептах, сын Рамсеса Великого, а таинственный узурпатор Аменмес, который после смерти Мернептаха и до вступления на престол его сына и законного наследника, добросердечного Сети Второго, на год или на два завладел троном.

О судьбе Аменмеса история хранит глубокое молчание; вполне возможно, что он утонул в Красном море, ибо в отличие от Мернептаха и Сети Второго тело его никогда не было обнаружено.

С трудом писца и сочинителя Ананы, или Аны, как он здесь назван, египтологи, очевидно, знакомы.

Автор надеялся посвятить эту книгу сэру Гастону Масперо, кавалеру орденов св. Михаила и св. Георгия и директору Каирского музея[192], ведь именно с ним несколько лет назад он обсуждал некоторые детали ее сюжета. К несчастью, однако, этот великий египтолог, не вынеся одной из тяжелых утрат, причиненных войной[193], умер, когда роман был уже написан, но еще не вышел из печати. Все же, поскольку дочь Масперо известила автора, что таково желание семьи, он приводит здесь то Посвящение, которое собирался адресовать выдающемуся писателю и исследователю прошлого.


Дорогойсэр Гастон Масперо!

Когда вы уверяли меня, говоря об одном из моих романов, связанных с историей Египта, что он весь проникнут «внутренним духом древних египтян» — настолько, что, несмотря на ваши собственные попытки в этом же роде и многолетние исследования, вам трудно представить себе, что подобное произведение могло родиться в мозгу современного человека, — я счел этот приговор, вынесенный таким судьей, величайшим из комплиментов, когда-либо выпадавших на мою долю. Признаюсь, что именно ваше мнение побудило меня предложить вам еще одну повесть аналогичного характера. Особенно меня поддерживает в этом желании определенный разговор, который произошел между нами в Каире в то время, как мы созерцали величественный лик фараона Мернептаха. Ибо именно тогда, если вы помните, вы сказали, что считаете план этой книги правдоподобным, и что он соответствует тому, что вы знаете о тех далеких, смутных для нас временах.

С благодарностью за вашу помощь и доброту и с глубочайшим благоговением перед собранным вами богатством материалов о самом загадочном из всех погибших народов земли, — остаюсь, Ваш искренний почитатель

Г. Райдер Хаггард.

Глава 1

ПИСЕЦ АНА ПРИХОДИТ В ТАНИС
Это — рассказ обо мне, писце по имени Ана, сыне Мори, и об определенных днях, прожитых мной на земле. Все это я написал теперь, уже стариком, в царствование Рамсеса Третьего, когда Египет стал снова сильным — таким же, каким был в древние времена. Я старался записать все, что хотел, прежде чем смерть возьмет меня, так, чтобы мои писания были тоже погребены и остались со мной и в смерти; ибо так же, как мой дух возродится в час воскрешения, так и эти мои слова возродятся, когда наступит их час, и расскажут пришедшим на землю после меня то, что я знал в земной жизни. Пусть все будет так, как повелят боги, но по крайней мере я пишу, и то, что я пишу, — правда.

Я рассказываю о его божественном величестве Сети Мернептахе Втором, которого я любил и люблю, как собственную душу, и который родился в тот же день, что и я, — сокол, взлетевший на небеса прежде меня; об Таусерт Гордой, его царице — той, что впоследствии стала женой его божественного величества Саптаха и которую на моих глазах опустили в гробницу в Фивах. Я рассказываю о Мерапи, прозванной Луной Израиля, и о ее народе — иудеях, которые долго жили в Египте и покинули его, отплатив нам за все наше добро и зло потерями и позором. Я рассказываю о войне между богами Кемета[194] и богом Израиля и о многом, что произошло во время этой войны.

А еще я, друг царя, великий писец, любимец фараонов, живших под солнцем одновременно со мной, рассказываю о многих других вещах и людях. Смотрите! Разве все это не написано в этом свитке? Читайте все, кто найдет его во времена, еще не наступившие, если ваши боги наделили вас этим искусством, читайте, о дети будущего, и вы узнаете тайны прошлого, которое так далеко от вас и, вместе с тем, поистине так близко.

Хотя принц Сети и я родились в один и тот же день, и поэтому моя мать, как и другие знатные женщины, чьи дети в тот день увидели свет, получила фараонов дар, а я — титул Царского Близнеца в боге Ра[195], — случилось так, что я воочию увидел божественного принца Сети не раньше, чем каждому из нас исполнилось тридцать лет. Это произошло следующим образом.

В те дни великий фараон Рамсес Второй, а затем его сын Мернептах, который наследовал ему уже в старости, — поскольку могучий Рамсес отошел в край Осириса[196] после того, как Нил разлился на его веку в сотый раз, — жили по большей части в городе Танисе, что в пустыне, тогда как я жил с моими родителями в древнем городе Белых Стен на берегу Нила — в Мемфисе. Иногда Мернептах и его двор посещали Мемфис, так же, как и Фивы, где теперь этот царь покоится в своей гробнице. Но юный принц Сети, законный наследник, Надежда Кемета, приезжал с ними только однажды, ибо его мать не жаловала Мемфиса, где в молодости с ней приключилась какая-то беда. Говорят, это была любовная история, которая стоила жизни ее любимому и навсегда оставила боль в ее сердце. А так как она никогда не выпускала Сети из виду, он постоянно находился при матери.

Но один раз он все же приехал (ему было тогда пятнадцать лет), чтобы предстать перед народом как сын своего отца, как сын Солнца, как будущий фараон; и мы, его близнецы в боге Ра, — девятнадцать юношей знатного происхождения — должны были поименно явиться перед ним и облобызать его царственные ноги. Я приготовился идти, облачившись в красивую новую тунику, расшитую пурпуром, с именем Сети и моим собственным. Но в то самое утро, по воле какого-то злого бога, все мое лицо и тело покрылись пятнами: обычная болезнь, которая поражает молодых людей. Так я и не увидел принца, ибо когда я поправился, он уже покинул Мемфис.

Мой отец, Мери, был писцом великого храма Птаха[197], и меня обучили его ремеслу в школе при храме, где я переписывал многочисленные свитки, а также Книги Мертвых[198], украшая их рисунками.

Я достиг такого мастерства, что, когда за несколько лет до смерти мой отец ослеп, я смог на свой заработок содержать и его, и моих сестер, пока те не вышли замуж. Матери у меня не было, ибо она отошла в край Осириса, когда я был еще совсем ребенком. И так моя жизнь текла из года в год, но в душе я ненавидел и проклинал свою участь. Когда я был еще мальчиком, у меня возникло желание — не переписывать то, что написали другие, а писать то, что другие должны переписывать. Я погрузился в мечты и видения. Бродя ночью под пальмами на берегах Сихора[199], я следил, как луна сияет на глади вод, и мне казалось, что в ее лучах я вижу что-то прекрасное. В них возникали картины, отличные от всего, что я видел в мире людей, хотя в моих видениях были и мужчины, и женщины, и даже боги.

Из этих картин в душе моей складывались целые истории, и наконец, по прошествии нескольких лет, я стал записывать эти истории в свободные от работы часы. За этим занятием меня застали сестры. Они рассказали об этом отцу, который выбранил меня за безрассудство, говоря, что так я не обеспечу себя даже хлебом и пивом. Однако я продолжал писать втайне от них при светильнике, запираясь ночью у себя в комнате. Потом сестры вышли замуж, а в какой-то день отец внезапно умер, читая в храме молитвы. Я велел набальзамировать его тело лучшим бальзамировщикам, и его похоронили в гробнице, которую он сам для себя приготовил (хотя для того, чтобы покрыть все расходы, мне пришлось потом почти два года переписывать Книги Мертвых, и на мои сочинения не оставалось ни одного свободного часа).

Избавившись наконец от всех долгов, я встретил девушку из Фив; у нее было красивое лицо, на котором, казалось, всегда играла улыбка, и она похитила мое сердце, спрятав его в своей груди. В конце концов, вернувшись с войны против варваров, куда я был призван наряду с другими молодыми людьми, я женился на ней. Не стану называть ее имя — не хочу упоминать его даже наедине с самим собой. У нас был один ребенок, крошечная девочка, которая умерла, едва прожив два года. И вот тогда я узнал, что может значить для человека горе. Сначала жена моя предавалась печали, но со временем ее скорбь утихла, и она снова стала улыбаться, как прежде. Но теперь она сказала, что больше не будет рожать детей, раз боги их все равно отнимают. Имея много свободного времени, она стала часто уходить из дому, заводя дружбу с людьми, которых я не знал, ибо красота ее привлекала многих. Кончилось это тем, что она вернулась в Фивы с каким-то солдатом, которого я даже ни разу не видел. Я все время работал дома, вспоминая наше умершее дитя и думая о том, что счастье — это птица, которую ни один человек не может поймать в силки, хотя порой она по своей воле залетает к нему в окно.

Вот тогда мои волосы и побелели, хотя мне еще не было и тридцати.

Теперь, когда мне не для кого было работать, а мои собственные потребности были просты и немногочисленны, у меня оказалось больше времени для сочинения рассказов, в которых почти всегда сквозило что-то печальное. Одну из этих историй мой товарищ-писец прочитал с моего согласия в дружеской компании, и она так понравилась слушателям, что многие просили у меня разрешения переписать ее для широкого распространения. Я постепенно стал известен как сочинитель рассказов и повестей, и они переписывались и продавались, не принося мне, правда, ощутимой прибыли. Зато слава моя росла, я однажды получил письмо от принца Сети, моего близнеца в боге Ра, в котором говорилось, что он прочел некоторые из моих произведений, и они ему очень понравились, так что он желает взглянуть на мое лицо. Смиренно поблагодарив принца Сети через его посла, я обещал прибыть в Танис и лично предстать перед его высочеством. Но сперва я закончил самую длинную из написанных мной до той поры историй. Она называлась «Повесть о двух братьях», и в ней рассказывалось о том, как неверная жена одного из братьев навлекла на другого большие неприятности, в результате чего он был убит. А также о том, как справедливые боги вернули его к жизни, и о многих других событиях. Эту повесть я посвятил его высочеству принцу Сети и с нею за пазухой отправился в Танис, прихватив с собой также часть своих сбережений.

Так, в начале зимы я прибыл в Танис и, придя к дворцу принца, смело потребовал аудиенции. Но тут начались мои невзгоды, ибо стража и часовые прогнали меня от дверей. В конце концов я подкупил их и был допущен в передние покои, где собрались купцы, жонглеры, танцовщицы, военачальники и многие другие. И все они, видимо, ждали, пока их допустят к принцу. Изнывая от безделья, весь этот люд обрадовался незнакомому пришельцу и стал развлекаться, потешаясь надо мной. Однако, проводя в их обществе несколько дней, я завоевал их расположение, рассказав им одну из моих историй, и с этого момента стал для них желанным гостем. Но я по-прежнему не мог попасть к принцу, а так как мой денежный запас все уменьшался, я начал подумывать о возвращении в Мемфис.

И вот однажды передо мной остановился длиннобородый старик, на одежде которого была вышита голова быка; в руке он держал жезл или посох с золотым набалдашником, указывавший на то, что он занимал при дворе высокую должность. Назвав меня белоголовой вороной, он спросил, что я тут делаю, прыгая день за днем по дворцовым залам. Я назвал себя и объяснил, зачем я здесь, а он сообщил, что его имя — Памбаса и он один из камергеров принца. Когда я попросил его провести меня к принцу, он рассмеялся мне в лицо и туманно намекнул, что путь к его высочеству вымощен золотом. Я понял, что он имеет в виду, и преподнес ему подарок, который он склевал так же проворно, как петух склевывает зерно, сказав при этом, что поговорит обо мне со своим господином, и велев мне прийти во дворец на следующий день.

Я приходил трижды, и всякий раз этот старый петух склевывал новые зерна. Наконец во мне закипела ярость, и, забыв, где я нахожусь, я накричал на него и назвал его вором, так что вокруг нас собралась любопытствующая толпа слушателей. Видимо, это его испугало. Он бросил взгляд на дверь, возможно собираясь позвать стражу, чтобы прогнать меня прочь, но потом передумал и ворчливым голосом приказал мне следовать за ним. Мы прошли по длинным коридорам мимо солдат, стоявших на часах, неподвижных, как мумии в гробницах, и наконец очутились перед входом, задрапированным вышитыми занавесями. Здесь Памбаса шепотом велел мне подождать и вошел, неплотно задернув занавески, так что мне было видно и слышно все, что происходило в комнате.

Это была небольшая комната, в какой мог бы жить любой писец, ибо на столах были разложены палитры, тростниковые перья, стояли алебастровые вазы с тушью, а к доскам были прикреплены листы папируса. Стены были расписаны — не так, как я привык расписывать Книги Мертвых, а в старинном стиле, который я видел в некоторых древних гробницах, — изображениями диких птиц, взлетающих над болотами, и растущих деревьев и цветов. На стенах висели сетки со свитками папируса, в очаге горели кедровые дрова.

Перед очагом стоял принц, которого я сразу узнал по изображающим его статуям. Он выглядел моложе меня, хотя мы родились в один день, и был высок и худощав, и гораздо светлее, чем люди нашего племени, — быть может, из-за того, что в его жилах текла сирийская кровь. У него были прямые волосы, напоминавшие по цвету волосы северных купцов, которые приезжают в Египет, а глаза казались скорее серыми, чем черными, глядя из-под бровей таких же густых, как у его отца, Мернептаха. Лицо его было нежным, как у женщины, но морщинки, расходящиеся от уголков глаз к вискам, придавали ему необычное выражение. Я думаю, они образовались от привычки к размышлениям, но по мнению других, он унаследовал их от предка по женской линии. Мой друг Бакенхонсу, старый пророк, который служил первому Сети и совсем недавно умер, прожив сто двадцать лет, говорил мне, что он знал ту женщину до ее замужества и что она и первый Сети, возможно, были близнецами.

В руке принц держал развернутый свиток с очень древними письменами, — как я, искушенный во всем, что касалось моего ремесла, определил с первого же взгляда. Подняв глаза от этого свитка, он вдруг увидел стоявшего перед ним камергера.

— Ты пришел как раз вовремя, Памбаса, — сказал он голосом, который звучал очень мягко и приятно, но в то же время был голосом настоящего мужчины. — Ты стар и несомненно мудр. Скажи, ты ведь мудрый, Памбаса?

— Да, ваше высочество. Я мудрый, как дядя вашего высочества, Кхемуас, могучий маг, чьи сандалии я чистил, когда был молод.

— В самом деле? Тогда почему же ты так заботливо прячешь свою мудрость, которой следовало бы раскрываться, как цветок, чтобы мы, бедные пчелы, могли извлекать ее нектар? Ну, ладно, я рад, что ты мудрый, ибо в этой книге магии, которую я читаю, я наткнулся на проблемы, достойные покойного Кхемуаса, — я помню его как человека, всегда погруженного в размышления, с мрачным челом, и очень похожего на своего сына и моего двоюродного брата, Аменмеса, — только, разумеется, Аменмеса никто не может назвать мудрецом.

— Чему же радуется твое высочество?

— Тому, что, будучи, по твоему собственному признанию, равным Кхемуасу, ты сможешь разрешить проблему не хуже него. Как ты знаешь, Памбаса, будь он жив, он был бы сейчас фараоном вместо моего отца. Но он умер слишком рано. Все это наводит меня на мысль, что в рассказах о его мудрости что-то не совсем так. Ведь по-настоящему мудрый человек никогда бы не пожелал стать фараоном Египта.

— Не пожелал бы стать фараоном! — вскричал камергер.

— Так вот, Памбаса Мудрый, — продолжал принц, как будто не слышал его, — вот послушай. В этой старинной книге дано заклинание, которое может «избавить сердце от усталости» — старейшей, как тут говорится, и самой распространенной болезни в мире, которой не подвержены только котята, некоторые дети и сумасшедшие. Оказывается, что от этой болезни можно излечиться, говорит книга, если встать на вершине пирамиды Хуфу в полночь, в тот момент, когда луна — самая большая за весь год, и испить из чаши снов, произнося в то же время заклинание, выписанное здесь целиком на языке, которого я не знаю.

— Но каково же достоинство заклинания, принц, если оно написано на языке, который знают все?

— А какова польза, если этот язык не знает никто?

— Более того, ваше высочество, как может кто-нибудь забраться на пирамиду Хуфу, которая покрыта полированным мрамором? Даже днем, не говоря уж о полночи. И там пить из чаши снов!

— Не знаю, Памбаса. Все, что я знаю, — это то, что я устал от этой глупости, да и от всего на свете. Расскажи мне что-нибудь, что облегчит мое сердце, — мне как-то тяжело.

— Там в зале жонглеры, принц. Один из них говорит, что может подбросить в воздух веревку и влезть по ней на небо.

— Когда ты сам увидишь, как он это делает, Памбаса, приведи его ко мне, но не раньше. Смерть — вот единственная веревка, по которой мы можем подняться на небо или спуститься в ад. Ибо не стоит забывать, что существует некий бог Сет (между прочим, меня назвали в его честь, как и моего прадеда, — почему, знают только жрецы). А еще есть и другой бог — Осирис.

— Кроме жонглеров там еще и танцовщицы, принц, и у некоторых фигуры — просто красота. Я видел, как они купались в дворцовом озере, — даже сердце твоего деда, великого Рамсеса, порадовалось бы, глядя на них.

— Мое сердце не порадуется — я не хочу, чтобы здесь плясали голые женщины. Придумай что-нибудь другое, Памбаса.

— Ничего не приходит в голову, принц. Впрочем, постой-ка. Есть еще один писец по имени Ана — худой остроносый человек, который утверждает, что он твой близнец в боге Ра.

— Ана! — сказал принц. — Тот самый, из Мемфиса, который пишет рассказы? Почему же ты не сказал сразу, старый глупец? Сейчас же впусти его, сейчас же!

Услышав это, я раздвинул занавеси и, войдя, простерся перед ним со словами:

— Я тот самый писец, о Царственный Сын Солнца!

— Как ты смеешь входить без приглашения в покои принца, — начал было Памбаса, но Сети прервал его суровым тоном:

— А ты, Памбаса, как ты смеешь держать этого умного человека за дверьми, как собаку? Встань, Ана, и, пожалуйста, не перечисляй мои титулы, мы ведь не при дворе. Скажи, ты давно в Танисе?

— Много дней, о принц, — ответил я. — Все пытался попасть к тебе, но безуспешно.

— И как же в конце концов тебе удалось?

— За плату, о принц, — ответил я с невинным видом, — как, очевидно, положено. Привратники…

— Понимаю, — сказал Сети. — Привратники! Памбаса, выясни, какую сумму этот ученый писец заплатил привратникам, и верни ему эти деньги в двойном размере. Так что ступай и займись этим делом.

Памбаса ушел, бросив на меня украдкой жалобный взгляд.

— Скажи мне, — промолвил Сети, когда мы остались одни, — ты ведь по-своему мудрый: почему двор всегда порождает воров?

— Думаю, по той же причине, о принц, по которой собачья спина порождает блох. Блохи должны жить, а тут как раз собака.

— Верно, — ответил он, — и эти дворцовые блохи получают недостаточно высокую плату. Если я когда-нибудь получу власть, я этим займусь. Их будет меньше, но еды у них будет больше. А теперь, Ана, садись. Я тебя знаю, хотя ты меня и не знаешь, и я уже успел полюбить тебя, знакомясь с твоими писаниями. Расскажи мне о себе.

Я рассказал ему всю мою простую историю, которую он выслушал, не говоря ни слова, а потом спросил, почему я хотел его видеть. Я ответил: потому что он сам послал за мной, о чем позже забыл; а также потому, что я принес рассказ, который осмелился посвятить ему. С этими словами я положил перед ним на стол свой свиток.

— Ты оказал мне честь, — сказал он, явно довольный. — Большую честь! Если твоя повесть мне понравится, я велю положить ее вместе со мной в гробницу, чтобы мой Ка[200] читал и перечитывал ее, пока не наступит День Воскресения, хотя, конечно, я прочту и изучу ее еще при жизни. Ты хорошо знаешь наш город Танис, Ана?

Я ответил, что почти не знаю его, ибо потратил все свое время, обивая пороги его высочества.

— Тогда, с твоего разрешения, я сначала покажу тебе город, а потом мы поужинаем. — И тотчас явился слуга, не Памбаса, а другой.

— Принеси два плаща, — сказал принц, — я собираюсь пройтись вместе с писцом Аной по городу. И снаряди охрану — четыре нубийца, не более; пусть следуют за нами, но на некотором расстоянии и переодетые.

Слуга поклонился и исчез.

Почти сразу же явился черный раб, неся два длинных плаща с капюшонами, какие обычно надевают погонщики верблюдов. Он помог нам облачиться в них и повел нас — через дверь, противоположную той, в которую я вошел, — по коридорам и вниз по узкой лестнице, в небольшой внутренний дворик. Мы пересекли его и оказались перед высокой и толстой стеной с двойными дверьми, окованными медью, которые таинственным образом распахнулись при нашем приближении. За этими дверьми стояли четверо высоких людей, тоже укутанных в плащи и, казалось, не обративших на нас никакого внимания. Однако, когда мы немного прошли, я оглянулся и заметил, что они следуют за нами, как будто по случайному совпадению.

Как прекрасно, подумал я, быть принцем, которому достаточно шевельнуть пальцем, чтобы повелевать людьми в любое время дня и ночи.

Именно в этот момент Сети сказал:

— Видишь, Ана, как печально быть принцем, — он не может даже выйти из дворца без ведома челяди и без тайного охранника, который, как шпион, следит за каждым его шагом и, несомненно, доложит обо всем полиции фараона.

Все имеет два лика, подумал я, но, как и прежде, промолчал.

Глава 2

РАЗДЕЛЕНИЕ ЧАШИ
Мы шли по широкой улице, окаймленной деревьями, за которыми белели обмазанные известью дома под плоскими крышами, построенные из обожженного солнцем кирпича и стоявшие каждый в своем собственном саду. Наконец мы вышли на большую рыночную площадь, и как раз в этот момент над пальмами взошла полная луна, залив мир своим сиянием и почти превратив ночь в день. Танис — или Рамсес, как его тоже называют, — был в ту пору очень красивым городом, хотя и вполовину меньше Мемфиса, впрочем, я слышал, что теперь, когда Двор его покинул, он сильно опустел.

На этой большой рыночной площади возвышались храмы богов с пилонами[201] и аллеями сфинксов, а также знаменитое чудо света — гигантская статуя Рамсеса Второго, в то время как на северной стороне, на холме, стоял великолепный дворец фараона. Здесь были и другие дворцы — обиталища знати и придворных, а между ними разбегались длинные улицы, где жили горожане; некоторые из этих улиц кончались у того рукава Нила, на берегу которого стоял древний город.

Сети задержался, чтобы взглянуть на эти удивительные здания.

— Они очень древние, — сказал он, — но большинство из них, как и городские стены и вон те храмы Амона[202] и Птаха, были перестроены во времена моего деда Рамсеса Второго и позже трудами рабов-израильтян, пригнанных из богатой страны Гошен, лежащей недалеко отсюда.

— Должно быть, это стоило много золота, — заметил я.

— Цари Кемета не платят своим рабам, — коротко ответил принц.

Мы пошли дальше и смешались с тысячами людей, которые бродили вокруг в поисках отдыха от дневных дел. Здесь, на границе Египта, собрался самый разноплеменный люд: бедуины из пустыни, сирийцы из-за Красного моря, купцы с богатого острова Читтим, путешественники с побережья и торговцы из страны Пунт[203] и из неведомых земель севера. И все смеялись, разговаривали, веселились, исключая тех, что собирались в кружки — послушать рассказчика истории или странствующих музыкантов или посмотреть на женщин, которые плясали полураздетые в надежде на вознаграждение.

Время от времени толпа расступалась, давая проехать знатному человеку или даме, перед чьей колесницей бежали гонцы, крича «Дорогу! Дорогу!» и размахивая длинными палками. Потом появилась процессия облаченных в белое жрецов Исиды[204], шествующих при лунном свете, как и подобает слугам богини Луны; они несли на воздетых руках священное изображение богини, перед которым все люди склоняли головы и на некоторое время умолкали. Иногда проносили тело какого-нибудь знатного человека, недавно умершего; впереди шли наемные плакальщицы, оглашая воздух воплями и причитаниями, которыми они провожали мертвеца перед тем, как его набальзамируют. Наконец из какой-то боковой улицы появилась толпа в несколько сотен мужчин, горбоносых и бородатых, среди них иногда мелькали женщины; они были связаны между собой веревкой, не мешавшей, однако, их движениям, и окружены сопровождавшими их вооруженными стражниками.

— Кто это? — спросил я, ибо никогда не видел ничего подобного.

— Рабы-израильтяне. Они возвращаются с работ по сооружению нового канала, который должен дойти до Красного моря, — ответил принц.

Мы остановились, пропуская их, и я заметил, как гордо сверкали их глаза и как свирепо было выражение их лиц, хотя они были всего лишь узники, да еще изнуренные усталостью и перепачканные от работы в грязи и воде. И вдруг случилось непредвиденное. Один седобородый человек отстал, задерживая и затрудняя продвижение остальным. Видя это, один из надсмотрщиков подбежал к нему и стал хлестать его бичом, сплетенным из кожи морского чудовища. Старик обернулся и, подняв деревянную лопату, которую нес на плече, ударил надсмотрщика с такой силой, что раскроил ему череп. Надсмотрщик упал мертвым. Другие надсмотрщики набросились на израильтянина (как называли этих рабов) и ударами сбили его с ног. Тут появился воин и, увидев происходящее, выхватил свой бронзовый меч. Из толпы выбежала девушка, юная и прелестная, несмотря на ее грубую одежду.

Я видел с тех пор Мерапи — Луну Израиля, как ее называли, — в пышных одеждах царицы и даже в одеянии богини, но никогда, по-моему, она не была так прекрасна, как в этот час ее рабства. Ее большие глаза, ни синие, ни черные, сияли в свете луны и были влажны от слез. Густые с бронзовым оттенком волосы ниспадали крупными локонами на белоснежную грудь, видневшуюся из-под ее грубой одежды. Подняв нежные руки, она как будто пыталась отвести удары, сыпавшиеся на человека, которого она хотела защитить. Пламя светильника, горевшего в одной из торговых палаток, подчеркивало ее высокую стройную фигуру. Она была так прекрасна, что сердце мое замерло — да, мое сердце, в котором уже несколько лет женщина не пробуждала ничего, кроме самых мрачных и недобрых чувств.

Она громко вскрикнула. Стоя над поверженным узником, она стала молить воина о милосердии. Потом, поняв, что ожидать от него милосердия бесполезно, она обвела взглядом стоявших вокруг людей, и ее большие глаза остановились на лице принца Сети.

— О господин! — воскликнула она. — У тебя благородный вид. Неужели ты будешь спокойно смотреть, как убивают моего безвинного отца?

— Уберите эту женщину, или я проткну ее насквозь! — закричал воин, ибо она бросилась к лежащему неподвижно израильтянину. Надсмотрщики повиновались и оттащили ее прочь.

— Остановись, убийца! — вскричал принц.

— Кто ты такой, собака, что смеешь учить фараонова офицера его обязанностям? — ответил воин и левой рукой нанес принцу пощечину.

Потом он замахнулся, и я у видел, как его бронзовый меч вонзился в тело израильтянина. Тот содрогнулся и замер. Все произошло в какое-то мгновение, и в наступившем безмолвии отчаянно прозвучал женский вопль. С минуту Сети не мог произнести ни звука — думаю, что от ярости. Потом он произнес только одно слово:

— Стража!

Тотчас из толпы появились четверо нубийцев, которые до этой минуты, как им было приказано, держались на некотором расстоянии. Но не успели они приблизиться, как я, оправившись от изумления, бросился на офицера и схватил его за горло. Он замахнулся на меня окровавленным мечом, но удар, ослабленный плащом, лишь слегка скользнул по моему левому бедру. Тогда я — а в те дни я был еще молод и силен — схватился с ним, и мы оба покатились по земле. Началась суматоха. Рабы-иудеи разорвали веревку и набросились на солдат, как псы на шакалов, молотя по ним голыми кулаками. Солдаты, защищаясь, пустили в ход оружие. Надсмотрщики взмахивали бичами. Женщины визжали, мужчины кричали. Военачальник, с которым я схватился, начал одерживать верх — по крайней мере, я увидел, как его меч ослепительно сверкнул надо мной, и подумал, что все кончено. Несомненно, так бы и случилось, если бы Сети сам не оттащил от меня этого человека и таким образом не дал бы своим нубийцам схватить его. Я услышал, как принц воскликнул звонким голосом:

— Остановись! Ты имеешь дело с Сети, сыном фараона и правителем Таниса. — И он откинул с головы капюшон, и луна ярко осветила его лицо.

Мгновенно все смолкло. По мере того как до них доходила истина, люди один за другим преклонили колени, и я услышал, как кто-то произнес в благоговейном страхе:

— Чтобы солдат ударил по лицу царского сына, принца Египта! Он должен заплатить за это кровью.

— Как зовут этого офицера? — спросил Сети, указав на воина, который убил израильтянина и чуть не убил меня.

Кто-то ответил, что его имя — Хуака.

— Отведите его к ступеням храма Амона, — сказал Сети нубийцам, крепко державшим воина. — Следуй за мной, друг Ана, если у тебя есть силы. Вот — обопрись на мое плечо.

Так, опираясь на плечо принца, ибо я пострадал в схватке и с трудом переводил дыхание, я прошел с ним сто или более шагов до входа в величественный храм, где мы поднялись на площадку, воздвигнутую на верхней ступени лестницы. За нами привели схваченного воина, а дальше следовала толпа, великое множество людей, которые расположились на ступенях и перед храмом. Принц, который был очень бледен и спокоен, сел на низкое гранитное основание обелиска, возвышавшегося перед одним из пилонов храма, и произнес:

— Как правитель Таниса, города Рамсеса, имеющий власть над жизнью и смертью в любой час и в любом месте, объявляю мой Суд открытым.

— Царский Суд открыт! — воскликнула толпа по установленному обычаю.

— Дело заключается в следующем, — сказал принц. — Этот человек по имени Хуака, по одежде — военачальник из армии фараона, обвиняется в убийстве некоего еврея и в попытке убить писца Ану. Призовите свидетелей. Принесите тело убитого и положите его передо мной. Приведите женщину, которая пыталась защитить его, и пусть она говорит.

Тело принесли и опустили на площадку; глаза мертвеца, широко открытые, неподвижно смотрели вверх, на луну. Потом солдаты вытолкнули вперед плачущую девушку.

— Уйми слезы, — сказал Сети, — и поклянись Атумом — Создателем, и Маат — богиней истины и закона, что будешь говорить только правду.

Девушка подняла на него глаза и произнесла глубоким и тихим голосом, почему-то напомнившим мне медленно льющийся из кувшина мед, — быть может, потому, что она говорила с трудом, стараясь сдержать подступавшие к горлу рыдания:

— О царственный Сын Кемета, я не могу поклясться этими богами, ведь я дочь Израиля.

Принц внимательно посмотрел на нее и спросил:

— Каким же богом ты можешь поклясться, о дочь Израиля?

— Яхве, о принц, — мы считаем его единым и единственным богом. Творцом мира и всего, что в нем есть.

— Тогда, наверно, его другое имя — Кефера, — сказал принц, слегка улыбнувшись, — но будь по-твоему. Поклянись своим богом Яхве.

Она подняла обе руки над головой и сказала:

— Я, Мерапи, дочь Натана из племени Леви, народа Израиля, клянусь именем Яхве, бога Израиля, что буду говорить правду и всю правду.

— Расскажи нам все, что ты знаешь о смерти этого человека, о Мерапи.

— Я знаю не больше того, что знаешь ты, о принц. Тот, кто здесь лежит, — она жестом указала на тело убитого, отводя взгляд в сторону, — был моим отцом, старейшиной Израиля. Когда хлеба еще не созрели, капитан Хуака прибыл в страну Гошен, чтобы отобрать тех, кто должен работать на фараона. Он пожелал взять меня в свой дом. Мой отец сказал ему, что я с самого детства обручена с сыном Израиля, и отказал ему, отказал еще и потому, что наш закон запрещает нашим людям соединяться браком с вашими людьми. Тогда капитан Хуака забрал отца, хотя он занимал высокое положение и по возрасту не должен был работать на фараона, и его увезли — за то, я думаю, что он отказался отдать меня в жены Хуаке. Немного позже мне приснилось, что отец заболел. Три раза мне снился этот сон, и наконец я бежала в Танис, чтобы увидеться с отцом. Сегодня утром я нашла его и… — о принц, остальное ты знаешь сам.

— И это все? — спросил Сети.

Девушка молчала в нерешительности, потом сказала.

— Еще одно, о принц. Этот человек видел, как я давала отцу поесть, потому что он совсем ослабел и изнемог, выкапывая ил под палящими лучами солнца; ведь он из знатного рода и никогда не выполнял такой работы. В моем присутствии Хуака спросил отца: может быть, теперь он отдаст меня ему в жены? Отец сказал, что он скорее позволил бы змее поцеловать меня или отдал бы меня на съедение крокодилам. «Я выслушал тебя, — сказал Хуака. — Так знай же, раб Натан, прежде чем завтра взойдет солнце, тебя поцелует меч и сожрут крокодилы или шакалы». «Будь так, — ответил ему отец, — но знай, о Хуака, что прежде чем взойдет солнце, тебя тоже поцелует меч, а об остальном мы с тобой поговорим у подножия трона Яхве».

А потом, как ты знаешь, принц, надсмотрщик избил отца бичом, — я слышала, как Хуака приказал избить его, если он будет отставать от других; а после Хуака убил его, потому что отец, обезумев, ударил его лопатой. Больше мне нечего сказать, кроме одного: прошу тебя — вели отослать меня обратно, к моему народу, где я смогу оплакивать моего отца так, как у нас принято.

— Куда ты хочешь вернуться — к своей матери?

— Нет, о принц. Моя мать умерла, она была знатная женщина из Сирии. Я хочу вернуться к моему дяде, Джейбизу Левиту.

— Отойди в сторону, — сказал Сети. — Мы решим твое дело позже. Подойди сюда, о писец Ана! Принеси присягу и расскажи нам все, что ты знаешь о смерти этого человека, поскольку нам нужны два свидетеля.

Я произнес клятву и повторил то, чему я был свидетелем.

— Ну, Хуака, — сказал принц, когда я кончил, — ты хочешь что-нибудь сказать?

— Только одно, о царственный принц! — ответил Хуака, упав на колени. — Я ударил тебя случайно, не зная, что под плащом скрывается личность твоего высочества. За этот поступок я достоин смерти, это правда, но умоляю простить меня, ведь я не ведал, что творил. Остальное же ничего не значит, ибо я убил всего-навсего мятежного раба-израильтянина, каких убивают каждый день.

— Скажи мне, о Хуака, — ибо тебя судят именно за убийство этого человека, но не за то, что ты ударил, сам того не зная, человека царской крови, — какой закон разрешил тебе убить израильтянина без суда, назначенного фараоном?

— Я не ученый. Я не знаю законов, о принц. Все, что наговорила тут эта женщина, — ложь.

— Но, во всяком случае, то, что этот человек мертв и что убил его ты, — не ложь. Ты сам это признаешь. Так знай же, и пусть знают все египтяне, что даже израильтянин не может быть убит только за то, что он устал или ответил ударом на незаслуженный удар. За его кровь ты ответишь своей кровью. Солдаты! Отрубите ему голову!

Нубийцы набросились на него, и, когда через мгновение я вновь увидел Хуаку, его обезглавленное тело лежало рядом с трупом еврея Натана, и кровь обоих смешалась на ступенях храма.

— Суд завершил свое дело, — сказал принц. — Воины, проследите, чтобы эту женщину проводили обратно к ее народу и вместе с нею отправили тело ее отца для погребения. И помните, что вы отвечаете своей жизнью за то, чтобы ее не оскорбляли и чтобы с ней не случилось ничего плохого. Писец Ана, пойдем вместе в мой дом, — я хочу поговорить с тобой. И пусть стража пойдет впереди и вслед за мной.

Он поднялся, и все присутствующие склонились перед ним. Когда он повернулся, чтобы уйти, Мерапи упала перед ним на колени, говоря:

— О справедливейший принц, отныне и навсегда я буду тебя слушать!

Мы двинулись в путь, и, когда мы покинули рыночную площадь и направились ко дворцу принца, я услышал позади гул голосов; одни одобряли, другие осуждали действия Сети. Мы шли в молчании, нарушаемом лишь равномерными звуками шагов сопровождавших нас стражников. Вскоре луна зашла за тучу, и вокруг стало темно. Потом из-за края тучи вдруг вырвался луч света и протянулся, прямой и узкий, через все небо. Принц смотрел на него некоторое время и потом сказал:

— Скажи мне, Ана, что напоминает тебе этот лунный луч?

— Меч, о принц, — ответил я, — простертый над Кеметом рукой какого-то могущественного бога или духа. Смотри, вон его клинок, с которого будто падают облачка — капли крови; а вон там — рукоять из золота, и смотри, под ним лицо бога. Огонь струится из его глазниц, а чело его мрачно и ужасно. Мне страшно — сам не знаю отчего.

— У тебя душа поэта, Ана. Однако я вижу то же, что и ты, и я уверен, что какой-то меч возмездия действительно поднят над Египтом за все его злодеяния; этот луч — его символ. Видишь? Он как будто вот-вот упадет на храмы богов и на дворец фараона и рассечет их надвое. А теперь он исчез, и ночь стала похожа на все ночи с сотворения мира. Пойдем ко мне и поужинаем. Я устал, мне нужно подкрепиться едой и вином, — как, впрочем, и тебе после схватки с этим мерзким убийцей, которого я отправил куда следовало.

Стражники приветствовали принца и были отпущены. Мы поднялись в личные покои принца, где его слуги обрядили меня в одежды из тонкого полотна, после того как искусный домашний врач обработал ссадины и порезы на моем теле и наложил повязки, пропитанные бальзамом. Затем меня провели в маленький трапезный зал, где меня ожидал принц, — словно я был почетным гостем, пришедшим сюда из Мемфиса со своими товарами, а не бедным писцом. Он заставил меня сесть по правую руку от себя и даже придвинул мне стул, чем привел меня в смущение и замешательство. Как сейчас помню этот стул с кожаным сиденьем: его подлокотники кончались сфинксами из слоновой кости, а на спинке из черного дерева, в центре овала, было инкрустировано имя великого Рамсеса, которому этот стул некогда принадлежал. Подали кушанья — только два блюда, и те самые простые, ибо Сети не был охотником до еды, — и к ним вино, восхитительнее которого мне никогда не доводилось пробовать. Нам прислуживал молодой нубиец с очень веселым лицом.

Мы ели и пили, и принц расспрашивал меня о моей работе в должности писца и о сочинении рассказов, что, по-видимому, очень его интересовало. Можно было даже подумать, будто он ученик в школе, а я — учитель, так смиренно и так внимательно выслушивал он все, что я говорил о моем искусстве. О делах государства или об ужасной кровавой сцене, которую мы только что пережили, не было сказано ни слова. Под конец, однако, после небольшой паузы, во время которой он, держа в руке чашу из тонкого, как яичная скорлупа, алебастра, всматриваясь в игру света в густом красном вине, принц сказал мне:

— Друг Ана, мы с тобой пережили волнующий час, возможно, первый из многих, что еще впереди, а может быть, последний. Кроме того, мы родились в один и тот же день, а значит, — если астрологи не лгут, как другие мужчины и женщины, — и под одной звездой. И, наконец, позволь мне об этом сказать, — ты мне очень нравишься, хоть я и не знаю, нравлюсь ли я тебе; и когда ты со мной в комнате, я чувствую себя спокойно и свободно. Это странно, ибо я не знаю никого, с кем бы мне было так хорошо, как с тобой.

Только сегодня утром я изучал старинные рукописи и совершенно случайно прочел, что тысячу лет назад наследный принц Египта имел право — а значит, имеет и теперь, ведь в Египте ничто не меняется — держать личного библиотекаря, которому платит государство, то есть, в конечном счете, труженики страны. Последний такой библиотекарь был несколько династий тому назад, я думаю потому, что большинство наследников трона не умели — или не хотели — читать. Я рассказал о своем открытии визирю Нехези, который считает каждую унцию золота, потраченную мной, как будто он платит мне из собственной мошны, — впрочем, возможно, так и есть. Он ответил мне с его обычной кривой усмешкой: «Поскольку, принц, я твердо знаю, что нет ни одного писца в Египте, общество которого ты бы выдержал дольше месяца, я определю месячное жалованье библиотекаря в тех размерах, в каких оно было при Одиннадцатой Династии, внесу эту статью в список расходов твоего высочества и выплачу эту сумму из царской казны к тому времени, когда он будет уволен».

Таким образом, писец Ана, я предлагаю тебе этот пост на один месяц, на срок, который, могу обещать тебе, будет оплачен, какова бы ни была сумма. Право, я забыл, сколько именно она составит.

— Благодарю тебя, о принц! — воскликнул я.

— Не благодари меня. Нет, если ты мудр, лучше откажись. Ты познакомился с Памбасой. Так вот, Нехези — это Памбаса, помноженный на десять, плут, вор, грубиян и к тому же наушничает фараону. Он превратит твою жизнь в пытку и будет держаться за каждую крупицу золота, которую тебе придется вырывать у него из рук. Более того, жизнь здесь утомительна, а я мнительный и часто бываю в плохом настроении. Говорю тебе — не благодари. Откажись, возвращайся в Мемфис и пиши рассказы. Беги от двора с его интригами. Сам фараон — это только марионетка, через которую говорят другие голоса и лик, через который смотрят другие глаза, и все мановения его скипетра управляются нитями, которые держат другие руки. А если так с фараоном, то что же сказать о его сыне? И потом, Ана, — женщины! Они станут преследовать тебя своей любовью — они преследуют даже меня, а ты, кажется, говорил мне, что кое-что знаешь о женщинах. Не соглашайся, ступай обратно в Мемфис. Я пришлю тебе для переписки старинные рукописи и выплачу тебе все, что Нехези назначит для библиотекаря.

— И все же я согласен, о принц! А Нехези — да я не боюсь его: в худшем случае я напишу про него такой рассказ, над которым весь мир будет смеяться, так что он скорее предпочтет заплатить мне, чем подвергаться осмеянию.

— Ты мудрее, чем я думал, Ана. Мне никогда не приходило в голову сделать Нехези героем рассказа, хотя, признаться, я и рассказываю про него всякие истории, а это, в общем, почти то же самое.

Он наклонился ко мне, подперев рукой голову и глядя мне в глаза, спросил:

— Почему ты согласился? Дай мне подумать. Не потому же, что ты надеешься здесь разбогатеть; и не ради показной пышности и престижа придворной жизни; и не для того, чтобы водиться с великими мира сего, которые на самом деле так ничтожны. Ничего в твоем сердце нет и тебе ничего не нужно; ты художник, не больше и не меньше того. Так объясни же мне, почему ты, свободный человек, способный заработать себе на жизнь, болтаешься у трона и готов подставить шею под пяту принцев, которые растопчут тебя, как глину, чтобы вылепить из тебя обычного прислужника, или царского приживалу, или слугу, подставляющего скамеечку под ноги фараона.

— Объясню тебе, принц. Во-первых, потому, что троны творят историю, так же как история создает троны; а мне кажется, что в Египте зреют великие события, в которых я хотел бы сыграть свою роль. Во-вторых, потому, что боги подносят дары людям только один или два раза в жизни, и отказаться от этих даров, значит обидеть богов, давших тебе эту жизнь, которую ты должен использовать, пусть даже для неведомых тебе целей. А в-третьих… — Тут я заколебался.

— А в-третьих? Говори, ведь именноэто, наверное, и есть настоящая причина.

— А в-третьих, о принц — право же, такие слова странно звучат в устах мужчины — но, в-третьих, потому, что я люблю тебя. С той минуты, как мой взгляд упал на твое лицо, я полюбил тебя, как не любил никого, — даже своего отца. Не знаю, почему. Конечно же, не

оттого, что ты принц.

Услышав эти слова, Сети задумался и так долго молчал, что я испугался, не слишком ли я дерзок для скромного писца, и поспешно добавил:

— Да простит твое высочество своего слугу за его самонадеянные речи. Это не уста твоего слуги говорили, а его сердце.

Он поднял руку, и я умолк.

— Ана, мой близнец в боге Ра, — сказал он, — знаешь ли ты, что у меня никогда не было друга?

— У принца — нет друга?

— Никогда, ни одного. Но теперь я начинаю думать, что нашел его. Эта мысль кажется странной и согревает меня. Знаешь ли, когда мой взгляд упал на твое лицо, я тоже полюбил тебя, одним богам известно почему. У меня было такое чувство, будто я нашел того, кто мне был дорог тысячу лет назад, но потом потерял его и забыл о нем. Быть может, это глупость, а может быть, это тень чего-то великого и прекрасного, что обитает где-то в другом месте, которое мы называем царством Осириса, — по ту сторону могилы, Ана.

— Иногда мне в голову приходили такие же мысли, принц. Я хочу сказать, что все, что мы видим, — тень; и мы сами — только тени, а реальности, которые отбрасывают их, живут в какой-то другой стране, озаренной духовным солнцем, которое никогда не заходит.

Принц кивнул и некоторое время молчал. Потом он поднял свою прекрасную алебастровую чашу и, налив в нее вина, отпил немного и передал чашу мне.

— Выпей и ты, Ана, — сказал Он, — и обещай мне, как обещаю тебе я, что во имя создателя, который дал человеку сердце, отныне наши два сердца слились в одно, и так будет всегда, в горе и в радости, в победе и в поражении, пока смерть не унесет одного из нас. Отныне, Ана, у меня нет от тебя никаких тайн, — разве что ты окажешься недостойным нашей клятвы.

Вспыхнув от радости, я принял от него чашу, говоря:

— Я добавлю к тому, что ты сказал, о принц, еще одно: мы едины не только в этой жизни, но и во всей цепи грядущих жизней. Смерть, о принц, — это, я думаю, лишь одна ступень воздушной лестницы, которая приводит наконец к тем головокружительным высотам, откуда мы видим лицо бога и слышим его голос, объясняющий нам, что мы есть и почему.

Потом я тоже произнес слова клятвы, выпил из чаши и поклонился ему, а он поклонился мне.

— Что мы сделаем с этой чашей, Ана? Священной чашей, в которой было вино наших сердец? Оставить ее у меня? Нет, она больше не принадлежит мне. Дать ее тебе? Нет, она не только твоя. Знаю — мы разделим эту бесценную вещь.

Схватив чашу за ножку, он с силой ударил ею о стол. И тут произошло нечто, показавшееся мне чудом. Ибо вместо того, чтобы разлететься вдребезги, чаша раскололась ровно на две половинки, сверху донизу. До сих пор не знаю, было ли это случайностью, или художник, создавший ее в каком-то минувшем поколении, заготовил по отдельности каждую из половинок и потом искусно склеил их воедино. Как бы то ни было, чудо свершилось у нас на глазах.

— Какая удача! — сказал принц с легкой усмешкой, под которой, как я заметил, он прятал слишком сильные чувства. — Бери же ту половину, которая ближе к тебе, а я возьму ту, что ближе ко мне. Если ты умрешь первым, я положу мою половину тебе на грудь, а если первым умру я, ты положишь мне свою, а если жрецы тебе запретят, потому что я царского рода и они сочтут это святотатством, брось свою половинку в мою гробницу. Что бы мы делали, Ана, если бы алебастр рассыпался на мелкие осколки, и какое бы предзнаменование ты в этом увидел?

— Зачем спрашивать, о принц, о том, чего не случилось?

Потом я взял свою половинку, приложил ее ко лбу и спрятал под одеждой на груди, и Сети сделал то же самое со своей половинкой чаши.

Вот так, столь необычным образом царственный Сети и я скрепили священный союз нашего братства и, как я думаю, — на вечные времена.

Глава 3

ТАУСЕРТ
Сети встал из-за стола и потянулся.

— С этим кончено, — сказал он, — как кончается все, и на этот раз мне жаль, что это так. Ну, что теперь? Спать, я полагаю, ибо сон — конец всего или, пожалуй, как сказал бы ты, начало.

Не успел он договорить, как занавеси, скрывающие вход, раздвинулись и появился Памбаса, церемонно держа свой жезл перед собой.

— В чем дело? — спросил Сети. — Неужели я не могу даже поужинать спокойно? Стой, прежде чем ты ответишь, скажи: сон — конец или начало всех вещей? Ученый Ана и я разошлись в этом вопросе и хотели бы услышать твое мудрое мнение. Учти, Памбаса, что до того, как родиться на свет, мы, должно быть, спали, поскольку ничего не помним об этом времени, а после того как мы умрем, мы, по всей вероятности, спим, как знает всякий, кому доводилось видеть мумии. А теперь отвечай!

Памбаса уставился на сосуд с вином, стоящий на столе, как будто заподозрив, что его господин выпил больше, чем следовало. Потом твердым, официальным голосом он объявил:

— Она идет! Она идет! Она идет, чтобы принести свои приветствия и любовь царственному сыну Ра.

— В самом деле? — спросил Сети. — Но если так, почему сообщать об этом три раза? И — кто идет?

— Высочайшая принцесса, наследница Египта, дочь фараона, сводная сестра твоего высочества, великая госпожа Таусерт.

— Что ж, пусть войдет. Ана, стань позади меня. Если ты устанешь и я разрешу, можешь уйти, рабы покажут тебе, где твои покои.

Памбаса удалился, и тотчас из-за занавесей появилась царственного вида особа в великолепном одеянии. Ее сопровождали четыре служанки, которые остановились у порога и тут же скрылись. Принц пошел ей навстречу, взял обе ее руки в свои и поцеловал ее в лоб, потом отступил, после чего они с минуту стояли, смотря друг на друга. Тем временем я изучал ту, что была известна во всей стране как «Прекрасная Царская Дочь», но кого я до этого момента ни разу не видел. По правде сказать, я не нашел ее прекрасной, хотя я бы сразу понял, что она царского происхождения, даже будь на ней платье крестьянки. Для красавицы ее лицо было слишком жестким, а черные глаза с серым отливом слишком малы. Вместе с тем ее нос был слишком острым, а губы слишком тонкими. Поистине, если бы не очертания нежной и красивой женственной фигуры, я бы вполне мог подумать, что передо мной не принцесса, а принц. В остальном она во многом походила на своего сводного брата Сети, хотя и была лишена свойственного ему выражения доброты. Или, если сказать точнее, оба они походили на своего отца, Мернептаха.

— Приветствую тебя, сестра, — сказал он, глядя на нее с улыбкой, в которой мне почудилось что-то насмешливое. — Ого! Платье, отороченное пурпуром; изумрудное ожерелье и венец из золота, и кольца, и нагрудные украшения, — не хватает только скипетра! Почему ты так по-царски оделась, чтобы навестить столь скромную особу, как твой любящий брат? Ты являешься, как солнце, во тьму отшельнической кельи, и совсем ослепила бедного отшельника — или, точнее, отшельников, — и он указал на меня.

— Оставь свои шутки, Сети, — ответила она звучным, сильным голосом. — Оделась так потому, что это доставляет мне удовольствие. Кроме того, я ужинала с нашим отцом, а те, что сидят за столом фараона, должны быть одеты подобающим образом. Правда, я заметила, что иногда ты думаешь иначе.

— Вот как. Надеюсь, добрый бог, наш божественный родитель сегодня вполне здоров, раз ты так рано его покинула.

— Я покинула его потому, что он послал меня к тебе с поручением. — Она умолкла, пристально смотря на меня, и потом спросила: — Кто этот человек? Я его не знаю.

— Твоя беда, Таусерт, но дело можно поправить. Его зовут писец Ана, и он пишет странные истории, полные интереса, которые тебе следовало бы почитать, а то ты слишком поглощена внешней стороной жизни. Он из Мемфиса, а имя его отца — забыл, Ана, как звали твоего отца?

— Его имя слишком ничтожно для царских ушей, принц, — ответил я, — но мой дед был поэтом по имени Пентавр, который писал о деяниях могущественного Рамсеса.

— Правда? Почему же ты сразу мне не сказал? С таким происхождением ты заработал бы себе пенсию из придворной казны, если бы тебе удалось вырвать ее у Нехези. Так вот, Таусерт, имя его деда было Пентавр, чьи бессмертные стихи ты, несомненно, читала на стенах храма, где наш дед позаботился их увековечить.

— Читала, к сожалению, и нашла, что это пустая и хвастливая болтовня, — холодно ответила она.

— Честно говоря, — да простит меня Ана — я того же мнения. Но могу тебя уверить, что его рассказы несравненно лучше, чем стихи его деда. Друг Ана, это моя сестра, Таусерт, дочь моего отца, хотя матери у нас были разные.

— Прошу тебя, Сети, будь добр называть все мои законные титулы, говоря обо мне с писцом, да и с прочими твоими слугами.

— Извини, Таусерт. Ана, это — Первая госпожа Кемета, Царская Наследница, Принцесса Верхнего и Нижнего Египта[205], Верховная жрица Амона, Любимица Богов, сводная сестра законного наследника, Цветущий Лотос Любви, будущая Царица — Таусерт, чьей супругой ты будешь? Кто окажется достоин такой красоты, превосходства, учености и — что еще можно добавить? — нежности, да, нежности.

— Сети, — сказала она, топнув ногой, — если тебе нравится издеваться надо мной в присутствии посторонних, очевидно мне остается только покориться. Вели ему уйти, мне нужно с тобой поговорить.

— Издеваться над тобой! О сколь плачевна моя участь! Когда

правда изливается из глубин моего сердца, мне говорят, что я издеваюсь, а когда я издеваюсь, все твердят: он говорит правду. Сядь, сестра, и говори, не стесняясь. Ана — мой верный друг, который только что спас мне жизнь; хотя за это мне, пожалуй, следовало бы считать его своим врагом. У него также отличная память, и он запомнит, а потом запишет все, что ты скажешь, тогда как я могу забыть. Поэтому, с твоего позволения, я попрошу его остаться.

— Мой принц, — сказал я, — пожалуйста, разреши мне уйти.

— Мой секретарь, — ответил он с повелительной ноткой в голосе, — я прошу тебя остаться на месте.

Выбора не было. Я сел на пол в обычной позе писца, а принцесса опустилась на ложе в конце стола; Сети остался стоять. После паузы принцесса заговорила.

— Поскольку ты желаешь, брат, чтобы я доверяла секреты не только твоим, но и чужим ушам, я повинуюсь. И все же, — тут она гневно взглянула на меня, — пусть язык остережется повторять то, что слышали уши, а то как бы не осталось ни языка, ни ушей. Мой брат, во время ужина фараону доложили, что в нашем городе начались волнения. Ему доложили, что из-за каких-то неприятностей по поводу низкого израильтянина ты велел обезглавить одного из фараоновых воинов. После чего вспыхнул мятеж, который продолжается до сих пор.

— Странно, что правда достигла ушей фараона так быстро. Вот если бы он услышал об этом на три луны позже, я бы тебе поверил — почти поверил бы.

— Значит, ты действительно обезглавил этого воина?

— Да, я обезглавил его два часа тому на лад.

— Фараон требует отчета об этом деле.

— Фараон, — ответил Сети, подняв глаза, — не властен ставить под сомнение правосудие правителя Таниса.

— Ты заблуждаешься, Сети. Власть фараона безгранична.

— Нет, сестра. Фараон — лишь один человек среди миллионов других, и хотя он говорит от себя, его речи внушены их духом, — но над их духом есть еще более великий дух, который направляет их мысли ради целей, о которых мы ничего не знаем.

— Я не понимаю тебя, Сети.

— Я и не ожидал, что ты поймешь, Таусерт, но на досуге попроси Ану объяснить тебе суть дела. Я уверен, что он понимает.

— О! С меня довольно, — воскликнула Таусерт, поднимаясь. — Выслушай приказ фараона, принц Сети. Завтра ты должен явиться к нему в Зал Совета, за час до полудня, чтобы говорить с ним об этом случае с израильтянскими рабами и воином, которого тебе угодно было лишить жизни. Я хотела сказать тебе еще кое-что, но поскольку это предназначалось только для твоих ушей, я подожду до более удобного случая. Прощай, брат мой.

— Как, ты уже уходишь? А я собирался рассказать тебе об этих израильтянах и особенно об одной девушке по имени — как ее имя, Ана?

— Мерапи, Луна Израиля, принц, — ответил я со вздохом.

— О девушке, которую зовут Мерапи и Луной Израиля, по-моему, самой прелестной, какую я когда-либо видел; это ее отца убил казненный капитан, убил у меня на глазах.

— Значит, тут замешана женщина? Я так и думала.

— В каждом деле замешана женщина, Таусерт, — даже в послании фараона. Памбаса, проводи принцессу и позови ее слуг — все они до единой — женщины, если мои чувства меня не обманывают. Спокойной ночи, о сестра и Госпожа Обеих Земель, и прости меня — твой венец немного съехал набок.

Наконец она ушла и я поднялся, вытирая лоб краем туники, и посмотрел на принца, который стоял перед очагом, тихо посмеиваясь.

— Запиши весь этот разговор, Ана, — сказал он. — В нем нечто большее, чем кажется на слух.

— Не надо и записывать, принц, — ответил я, — каждое слово выжжено в моем мозгу, как раскаленное железо выжигает деревянную дощечку. И недаром, ибо теперь ее высочество будет ненавидеть меня всю свою жизнь.

— Это гораздо лучше, Ана, чем если бы она притворилась, что любит тебя; но этого она никогда не сделает, пока ты мой друг. Женщины нередко уважают тех, кого ненавидят, и даже продвигают их из политических соображений, но пусть остерегаются те, кого они притворно любят! Как знать, еще придет время, когда ты станешь самым доверенным советником Таусерт!

Здесь я, писец Ана, замечу, что впоследствии, когда эта самая царица была женой фараона Саптаха, я действительно стал ее самым доверенным советчиком. Более того, в те времена и даже в час ее смерти она клялась, что с первого же взгляда, впервые увидев меня, она поняла, что я обладаю верным сердцем, и почитала меня за бескорыстие. И я думаю, что она верила в то, что говорила, забыв, что когда-то она смотрела на меня как на своего врага. Но я никогда не был ее врагом и всегда чтил ее, как великую женщину, которая любила свою страну, хотя ей подчас и не хватало мудрости. Но в ту далекую ночь, много лет назад, я не мог предвидеть всего этого, и потому я удивленно посмотрел на принца и сказал:

— О, почему ты не позволил мне уйти, как обещал сначала? Рано или поздно я заплачу головой за события этой ночи.

— Тогда ей придется добавить к твоей голове и мою. Послушай, Ана. Я удержал тебя здесь не для того, чтобы позлить принцессу или тебя, но по серьезной причине. Ты ведь знаешь, что в Египте существует обычай, по которому цари или те, кто будут царями, женятся на близких родственницах, чтобы сохранить чистоту крови.

— Да, принц, и не только цари. Однако я считаю, что это дурной обычай.

— И я тоже, ибо народ, который его придерживается, все слабее телом и духом. Может быть, поэтому мой отец уже не такой, каким был его отец, а я не такой, как мой отец.

— Кроме того, принц, очень трудно сочетать любовь к сестре с любовью к жене.

— Еще как трудно, Ана! Так трудно, что при таких попытках и та и другая любовь просто исчезают. Так вот, поскольку наши матери были верными царскими женами, хотя ее мать умерла еще до того, как мой отец женился на моей матери, фараон желает, чтобы я женился на моей сводной сестре Таусерт, и — что еще хуже — она тоже этого хочет. Больше того, многие боятся, что в Египте начнется смута, если мы, единственные потомки истинно царского рода и дети цариц, не соединимся и она возьмет в мужья кого-то другого или я возьму в жены другую женщину; поэтому они требуют, чтобы наш брак состоялся, поскольку они уверены, что тот, кто назовет Таусерт Властную своей супругой, будет править всей страной.

— А почему принцесса этого хочет? Чтобы стать царицей?

— Да, Ана. Хотя стань она женой моего двоюродного брата Аменмеса, сына старшего брата фараона, Кхемуаса, она все равно могла бы быть царицей, если бы я устранился — что я с удовольствием бы сделал.

— А Египет согласился бы на это, принц?

— Не знаю, да это и не имеет значения, поскольку она терпеть не может Аменмеса: он своеволен и тщеславен, она и слышать о нем не хочет. К тому же он женат.

— Неужели нет ни одного человека царского рода, за кого она

могла бы выйти, принц?

— Ни одного. И потом, она желает только меня.

— Почему, принц?

— Из-за древнего обычая, перед которым она преклоняется. А также потому, что она хорошо знает меня и любит — на свой лад. Она уверена, что я мягкосердечный мечтатель, которым она будет управлять. Наконец, потому, что я — законный наследник короны, и если не буду разделять с нею власть, она, по ее мнению, никогда не сможет чувствовать себя на троне в безопасности, особенно если я женюсь на другой женщине, в которой она будет видеть соперницу. Трон — вот предмет ее желаний, ради которого она хочет выйти замуж, а вовсе не принц Сети, ее сводный брат, которого она возьмет вместе с троном, как велит фараон. Любовь, Ана, не играет никакой роли в сердце Таусерт. Но это делает ее тем более опасной, ибо если ее холодное расчетливое сердце к чему-то стремится, она, несомненно, этого достигнет.

— Похоже, принц, что вокруг тебя воздвигается клетка. В конце концов, это великолепная клетка вся из золота.

— Да, Ана, только клетка не то место, где я хотел бы жить. Но, исключая смерть, как мне вырваться из этих тройных пут — воли фараона, страны и Таусерт? О! — продолжал он изменившимся голосом, в котором звучали и скорбь и гнев. — Пусть во всем остальном я — слуга, но в этом деле я хотел бы выбирать сам. А выбирать мне не позволено!

— Нет ли случайно какой-нибудь другой знатной женщины, принц?

— Никакой! Клянусь богами, никакой — во всяком случае, насколько я знаю. Я все-таки бы поискал, имей я свободу действий, и если б нашел, я бы взял ее, будь она хоть рыбачкой.

— Цари Кемета могут иметь достаточно большие семьи, принц.

— Знаю, разве не существуют еще десятки людей, которых я с полным правом мог бы назвать своими родственниками? Мой дед Рамсес осчастливил Кемет, я думаю, не менее чем тремя сотнями детей, и, пожалуй, в этом была какая-то доля мудрости, ибо он мог быть уверен, что пока стоит мир, еще долго будут жить капли крови, которая когда-то текла в его жилах.

— Но какая ему от этого польза, принц, — ив жизни, и в смерти? Кто-то должен порождать все эти массы людей, что населяют землю, так не все ли равно, кто их родитель?

— Решительно все равно, Ана, поскольку, к счастью или к несчастью, они так или иначе рождаются на свет. Поэтому есть ли смысл говорить о больших семьях? Хотя фараон, как и любой человек, способный платить за это, и может иметь «большую семью», но она мне не нужна, я хочу такую женщину, которая бы царствовала в моем сердце, а не только на троне. Однако устал я. Памбаса, поди сюда. Проводи моего секретаря Ану в свободную комнату рядом с моей — в ту, с росписью на стенах, которая выходит на север, и вели моим слугам позаботиться о нем так же, как они позаботились бы обо мне.

— Почему ты сказал мне, что ты писец, мой господин Ана? — спросил Памбаса, проводив меня в мою красивую комнату, где мне предстояло спать.

— Потому что таково мое ремесло.

Он посмотрел на меня и затряс головой с такой страстью, что его длинная седая борода всколыхнулась у него на груди, как храмовой стяг под легким порывом ветра.

— Нет, ты не писец, — ответил он, — ты чародей. Ты в одночасье завоевал любовь и милость его высочества, чего другие не могут добиться даже за время, что проходит между двумя разливами Сихора. Если бы ты сказал мне сразу, тебя бы приняли совсем иначе. Ты уж прости меня за то, как я обошелся с тобой в моем неведении. Я молю тебя — пожалуйста, не растай в ночной мгле, чтобы моим пяткам не пришлось отвечать под палками за твое исчезновение.


Шел четвертый час после восхода солнца, когда на следующий день я впервые в жизни оказался при дворе фараона в свите его высочества принца Сети. Это было величественное и торжественное место, ибо фараон принимал в зале судебных заседаний, где крыша поддерживается круглыми резными колоннами, а между ними стоят статуи фараонов минувших поколений. Свет, струившийся из верхнего ряда окон, выделял тот конец зала, где возвышался трон, в остальной же его части было сумеречно, даже почти темно; по крайней мере, так мне показалось после яркого солнца, сиявшего снаружи. В этом полумраке двигались, словно тени, множество людей: военачальники, вельможи, служители государства, которых вызвали ко двору, среди них мелькали жрецы в белых одеяниях и с бритыми лицами. Были здесь и другие, но эти интересовали меня меньше: предводители кочевых племен, пришедшие из пустыни, торговцы драгоценностями и другими товарами, землевладельцы и крестьяне, явившиеся с прошениями, адвокаты и их клиенты — всех не перечесть; но никому их них не было позволено перейти за ту черту, где начиналась светлая часть зала. Переговариваясь шепотом, все эти люди мелькали в полумраке, как летучие мыши в гробнице.

Мы ждали в одном из преддверий зала, между двумя колоннами; увенчанными скульптурными ликами богини Хатхор[206]. Принц Сети был в отороченной пурпуром одежде, а его голову охватывала узкая золотая повязка с золотым уреем, или змейкой, которую имеют право носить только фараоны. Он стоял, прислонившись к пьедесталу статуи, а мы молча стояли позади него. Некоторое время он тоже молчал, как человек, мысли которого витают где-то совсем в других сферах. Наконец он обернулся и сказал мне:

— Утомительная история! Как жаль, что я не попросил тебя захватить твой новый рассказ с собой, писец Ана, — мы бы почитали его вместе.

— Хочешь, я расскажу тебе его сюжет, принц?

— Да. Только не сейчас, а то я заслушаюсь тебя и забуду про хорошие манеры. Посмотри, — и он указал на человека средних лет с мрачным лицом и свирепым выражением в глазах, который шел через зал, как будто не замечая нас, — вот идет мой двоюродный брат Аменмес. Ведь ты знаешь его?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну, тогда скажи, что ты о нем думаешь, вот так сразу, по первому впечатлению.

— Думаю, что у него царственный вид, что он упрям духом и крепок телом, по-своему красив.

— Это видно всем, Ана. Что еще?

— Я думаю, — сказал я, понизив голос, чтобы никто меня не услышал, — что его сердце также мрачно, как его лицо, что ревность и ненависть сделали его порочным и что он причинит тебе зло.

— Разве может человек стать порочным, Ана? Не остается ли он таким, каким родился, с начала и до конца? Мы этого не знаем, ни ты, ни я. Но ты прав: он ревнив и причинит мне зло, если это будет ему выгодно. Но скажи, кто из нас в конце концов восторжествует?

Пока я колебался, не зная, как ответить, я почувствовал, что к нам кто-то приближается. Оглянувшись, я увидел древнего старика в белом одеянии. У него было широкое лицо и лысая голова, и его глаза под густыми бровями горели, как угли среди пепла. Он опирался на посох из кедрового дерева, крепко обхватив его обеими руками, худыми и иссохшими, как руки мумии. С минуту он сосредоточенно смотрел на нас обоих, словно читая в наших душах, потом сказал звучным голосом:

— Приветствую тебя, принц.

Сети обернулся, посмотрел на него и ответил:

— Приветствую тебя, Бакенхонсу. Ты все еще жив? Когда мы с тобой расстались в Фивах, я был уверен…

— Что, вернувшись, ты найдешь меня в гробнице? Нет, принц, это я доживу до того дня, когда увижу тебя в гробнице. Да и не только тебя, но и других, которым еще предстоит сидеть на троне фараона. А почему бы нет! Хо-хо! Почему бы нет, если мне только сто семь лет, и я помню еще Рамсеса Первого и играл с его внуком, твоим дедом, когда был мальчиком? Почему бы мне еще не пожить, чтобы нянчить твоего внука — если боги даруют тебе внука? Ведь пока что у тебя нет ни жены, ни детей.

— Потому, что ты устанешь от жизни, Бакенхонсу, как уже устал я, да и боги не смогут так долго обходиться без тебя.

— Боги-то обойдутся без меня, принц, когда столь многие стекаются к их столу. К тому же они даже хотят, чтобы в Египте остался хотя бы один хороший жрец. Ки-чародей сказал мне что-то в этом духе сегодня утром. А он имел знамение с Небес во сне этой ночью.

— Почему ты был у Ки? — спросил Сети, пристально взглянув на него. — Я бы подумал, что, занимаясь одним и тем же ремеслом, вы должны ненавидеть друг друга.

— Вовсе нет, принц. Напротив, мы дополняем один другого. То есть, мы вместе обсуждаем и истолковываем наши видения, которые, кстати сказать, нынче нас очень тревожат. Этот молодой человек — писец из Мемфиса?

— Да, и мой друг. Его дедом был поэт Пентавр.

— Вот как! Я хорошо знал Пентавра. Он часто читал мне свои длинные поэмы, под которые так легко было засыпать, — нудная писанина, вырастающая, как грубая трава на глубокой, но наполовину высохшей почве. Ты уверен, молодой человек, что Пентавр был твоим дедом? Ты совсем на него не похож. Растение совсем другой породы. И наверное знаешь, что в таком деле мы вынуждены полагаться на слово женщины.

Сети рассмеялся, а я гневно взглянул на старого жреца, хотя последняя фраза вдруг заставила меня вспомнить слова отца, который всегда говорил, что моя мать — самая большая лгунья во всем Египте.

— Ну, да ладно, — продолжал Бакенхонсу. — Ки говорил мне про тебя, молодой человек. Я не очень его слушал, но помню, это было что-то насчет внезапного обета дружбы между тобой и вот этим принцем. Упоминалась также некая чаша — алебастровая чаша — мне показалось, будто я ее уже видел. Ки сказал, что ее разбили.

Сети вздрогнул, а я гневно прервал старика:

— Что ты знаешь об этой чаше? Или ты там где-нибудь прятался, о жрец?

— О, в ваших душах, я полагаю, — ответил он мечтательно, — или, точнее, это был Ки. Но я — я ничего не знаю, да и не любопытствую. Вот если бы чаша была разбита из-за женщины, это было бы куда интереснее, даже для старика. Будь добр и ответь принцу на его вопрос, кто из них восторжествует в конце концов — он или его двоюродный брат Аменмес? Ибо именно это интересует и Ки и меня.

— Разве я ясновидящий, — возразил я с возрастающим гневом, — чтобы читать будущее?

Он, ковыляя, приблизился, положил мне на плечо похожую на клешню руку и произнес совсем другим, повелительным тоном:

— Всмотрись в этот трон и скажи, что ты там видишь.

Я невольно повиновался и устремил взгляд через зал на пустой трон. Сначала я ничего не увидел. Потом мне почудилось, что вокруг трона мелькают какие-то фигуры. Среди них выделялась фигура = Аменмеса. Гордо осматриваясь, он воссел на троне, и я заметил, что он одет уже не как принц, а как сам фараон. Но вот появились горбоносые мужчины, которые стащили его с трона. Он упал, как мне показалось в воду, потому что я увидел всплеск брызг. Потом к трону: поднялся принц Сети, ведомый женщиной, которую я не разглядел, | ибо она шла спиной ко мне. Но его я видел отчетливо — на нем была двойная корона, а в руке он держал скипетр. Он тоже исчез, будто I растаял, и появились другие, кого я не знал, хотя и подумал, что среди * них мелькнул образ принцессы Таусерт.

Потом все исчезло, и я стал рассказывать Бакенхонсу все, что я видел, говоря как будто во сне и не по своей воле. Внезапно я очнулся и рассмеялся над собственной глупостью. Но оба мои собеседника не смеялись, они смотрели на меня с серьезными лицами.

— Я так и думал, что ты в некоторой степени ясновидец, — сказал старый жрец. — Точнее, это думал Ки. Я не мог до конца поверить Ки, потому что он сказал, что сегодня утром я увижу здесь рядом с принцем кого-то, кто любит его всем сердцем, а ведь любить всем сердцем может только женщина, не так ли? По крайней мере, так думает весь мир. Ну, мы с Ки еще обсудим этот вопрос. Однако тихо! Идет фараон!

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

Глава 4

ОБРУЧЕНИЕ ПРИ ДВОРЕ
— Жизнь! Кровь! Сила! — повторяли подобно эху все, кто был в зале, падая на колени и касаясь лбами земли. Даже принц и престарелый Бакенхонсу простерлись ниц, словно перед лицом бога. И в самом деле, проходя по освещенной солнцем части зала, увенчанный двойной короной и облаченный в царственные одежды и украшения, фараон Мернептах выглядел как бог, каким массы египтян его и считали. Это был уже старик, на лице которого годы и заботы оставили свои следы, но от всего его облика, казалось, веяло величием.

За ним, отставая на один — два шага, следовали Нехези — его визирь, сморщенный человек с пергаментно-бледным лицом и хитрыми бегающими глазами, верховный жрец Рои, и Хора — гофмейстер царского стола, и Мерану — царский рукомой, и Юи — личный писец фараона, и многие другие, кого Бакенхонсу называл мне по мере их появления. Потом пошли носители опахал и блестящая группа вельмож, которых называли друзьями царя[207], и главные дворецкие, и не знаю еще кто; за ними охрана с копьями и в шлемах, сверкающих как золото, и чернокожие меченосцы из южной страны Куш[208].

Только одна женщина сопровождала фараона, следуя непосредственно за ним, перед визирем и верховным жрецом. Это была дочь фараона, принцесса Таусерт, которая показалась мне и более гордой, и более величественной, чем кто-либо из присутствующих, хотя и несколько бледной и встревоженной.

Фараон приблизился к ступеням трона. Визирь и верховный жрец поспешили помочь ему подняться, ибо он был слаб от старости, но он жестом отклонил их помощь и, поманив дочь, оперся на ее плечо и так поднялся по ступеням трона. Я подумал, что эта сцена имела определенный смысл: он как будто хотел показать всем собравшимся, что эта принцесса — опора Кемета.

Он немного постоял молча, в то время как Таусерт присела на верхнюю ступеньку и подперла подбородок сверкающей бриллиантами рукой. Фараон же стоял, обводя взглядом зал. Он поднял скипетр, и все поднялись с колен, сотни и сотни людей, наполнявших зал, и их одежды зашуршали при этом, как листья под внезапным порывом ветра. Он сел на трон, и снова раздался приветственный клич, с каким обращаются исключительно к фараону.

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

В наступившем молчании я услышал, как он сказал, по-видимому принцессе:

— Аменмеса я вижу и других из родни тоже, но где же мой сын Сети, принц Кемета?

— Наблюдает за нами из какого-нибудь угла. Мой брат не любит придворных церемоний, — ответила Таусерт.

Тогда, подавив вздох, Сети вышел из-за колонны; за ним двинулись Бакенхонсу и я, а немного поодаль — остальные члены его свиты. Пока он шел через зал, все расступались, приветствуя его поклонами. Приблизившись к трону, он преклонил колени и произнес:

— Приветствую тебя, о царь и отец!

— Приветствую тебя, о принц и сын! Садись же, — ответил Мернептах.

Сети опустился в кресло, поставленное для него справа, у подножия трона. В другое кресло, слева, но несколько дальше от трона, сел Аменмес. Я стал за кресло принца.

Официальная часть началась. По знаку церемониймейстера самые разные люди подходили поодиночке и протягивали прошения, написанные на свитках папируса; визирь Нехези принимал их и бросал в кожаный мешок, который держал открытым черный раб. В некоторых случаях ответ на прошение, подача которого была лишь формальностью, вручался просителю тут же на месте, и тот, прикоснувшись ко лбу свитком, который, быть может, означал для него все на свете, кланялся и уходил, чтобы узнать свою судьбу. Потом явились найхи, вожди племен, кочевавших в пустыне, и начальники крепостей в Сирии, и купцы, подвергшиеся нападению врагов, и даже крестьяне, пострадавшие от притеснений чиновников, и каждый излагал свою просьбу. Писец записывал все эти просьбы, в то время как визирь и советники отвечали на другие. Но фараон до сих пор не произнес ни одного слова. Он молча восседал на своем великолепном троне из слоновой кости и золота, как каменный бог на алтаре, устремив взгляд через зал в распахнутые двери, словно желая прочесть тайны видневшегося неба.

— Говорил я тебе, друг Ана, что придворные приемы — страшная скука, — прошептал принц, не поворачивая головы. — Может быть, тебе уже хочется вернуться в Мемфис и писать свои истории?

Не успел я ответить, как в дальнем конце зала произошло какое-то движение, привлекшее внимание принца и всех остальных. Я взглянул туда и увидел, что к трону направляется высокий бородатый человек, уже старик, хотя его черные волосы лишь слегка тронула седина. Он был в белом полотняном одеянии, поверх которого был накинут шерстяной плащ, какие носят пастухи, а в руке он держал посох. Лицо его было величественно и очень красиво, черные глаза сверкали огнем. Он медленно приближался, не глядя ни влево, ни вправо, и толпа расступалась перед ним, как если бы он был принцем. Я подумал даже, что они боятся его больше, чем любого принца, ибо они почти шарахались от него, когда он проходил мимо. Он был не один, за ним шел другой человек, очень похожий на него, но как мне показалось, еще старше, ибо его борода, спадавшая до пояса, была совершенно белой, так же как его волосы. На нем был плащ из овечьей кожи, а в руке — посох. Среди толпы поднялся шепот, и я услышал слова: «Пророки народа Израиля! Пророки народа Израиля!»

Оба уже подошли к трону и смотрели на фараона, ничем не выражая своего почтенья. Фараон молча смотрел на них. И долго стояли они так среди глубокого молчания, но фараон не произнес ни слова, и ни один из его чиновников, казалось, не смел раскрыть рта. Наконец первый из пророков заговорил чистым холодным голосом, каким мог бы говорить завоеватель:

— Ты знаешь, кто я, фараон, и в чем моя миссия.

— Тебя я знаю, — медленно произнес фараон, — как мне не знать тебя, если мы вместе играли, когда были детьми. Ты тот иудей, которого моя сестра, что спит ныне в краю Осириса, приняла и воспитала как сына, ибо нашла тебя младенцем в камышах Сихора. Да, я знаю тебя и брата твоего тоже. Но в чем твоя миссия, я не знаю.

— Вот в чем моя миссия, фараон, или скорее послание Яхве, бога Израиля, от имени которого я говорю. Разве ты до сих пор ничего не слышал? О том, что ты должен позволить его народу уйти в пустыню и совершить в честь него обряд жертвоприношения.

— Кто такой Яхве? Я не знаю Яхве, ибо служу Амону и другим богам Кемета, так почему я должен дать твоему народу уйти?

— Яхве — бог Израиля, великий Бог всех богов, и если ты не прислушаешься, фараон, ты скоро узнаешь на себе его могущество. А почему ты должен отпустить его народ — об этом спроси у принца, твоего сына. Спроси, что он видел прошлой ночью на улицах этого города и какой приговор он вынес одному из военачальников фараона. Или, если он не захочет рассказать тебе, узнай все из уст девушки, которую зовут Мерапи, Луна Израиля, — дочери Натана Левита. Выйди сюда, Мерапи, дочь Натана.

В ответ из толпы в конце зала вышла Мерапи в белом одеянии и с черным траурным покрывалом на голове, оставлявшим, однако, открытым ее лицо. Бесшумно, словно скользя, она приблизилась к трону и склонилась перед фараоном, бросив при этом быстрый взгляд на Сети. Потом она встала и стояла неподвижно, и я подумал, как она удивительно прекрасна в простом белом платье и с черным покрывалом на голове.

— Говори, женщина, — сказал фараон.

Она повиновалась и рассказала всю историю своим глубоким, медовым голосом, и никому ее рассказ не показался ни длинным, ни утомительным. Наконец она умолкла, и фараон спросил:

— Сети, сын мой, это правда?

— Это правда, о отец мой. Властью правителя этого города я приговорил капитана Хуаку к смертной казни за убийство, совершенное на моих глазах на улицах города.

— Возможно, ты поступил правильно, а возможно, и неправильно, сын мой Сети. Во всяком случае, судить тебе, и поскольку он ударил тебя, сына фараона, он заслужил смертной казни.

Он снова помолчал, глядя на небо сквозь открытые двери. Потом сказал:

— Чего же вам еще, пророки Яхве? Мой солдат, убивший человека из вашего народа, справедливо наказан. За жизнь заплачено жизнью в соответствии со строгой буквой закона. Дело завершено. И если вы все сказали, уходите.

— Велением нашего господа бога, — ответил пророк, — мы должны сказать тебе следующее, о фараон. Сними тяжкое ярмо с шеи народа Израиля. Прикажи освободить их от обязанности делать кирпичи для постройки твоих городов.

— А если я откажусь, что тогда?

— Тогда на тебя падет проклятие Яхве, фараон, и бедствие за бедствием обрушится на землю Кемета.

Внезапная ярость охватила Мернептаха.

— Как! — вскричал он. — Ты посмел угрожать мне в моем дворце и хотел бы, чтобы люди Израиля, которые разжирели на своей земле, бросили трудиться? Слушайте, мои слуги, — а вы, писцы, запишите мой приказ. Ступайте в страну Гошен и скажите израильтянам, что кирпичи, которые они делали, они будут делать и впредь и работы у них будет еще больше, чем во времена отца моего, Рамсеса. Только ни одной соломинки они теперь не получат для изготовления кирпичей. Раз они хотят праздной жизни, пусть идут и собирают солому сами: пусть собирают ее с полей[209].

С минуту царило молчание. Потом в один голос оба пророка заговорили, указывая посохами на фараона:

— Именем господа Бога мы проклинаем тебя, фараон. Ты скоро умрешь и ответишь за этот грех. Народ Кемета мы тоже проклинаем. Гибель будет их уделом, смерть будет их хлебом, и кровь они будут пить во тьме великой. Больше того, в конце концов фараон даст нашему народу уйти.

Не ожидая ответа, они повернулись и удалились, и ни один человек не попытался их задержать. И опять в зале воцарилось молчание — молчание страха, ибо слова, произнесенные пророками, были ужасны. Фараон знал это, ибо голова его упала на грудь и лицо, только что пылавшее гневом, побелело. Таусерт прикрыла глаза рукой, как бы заслоняясь от какого-то зловещего видения, и даже Сети, казалось, было не по себе, словно это ужасное проклятие проникло в его сердце.

По знаку фараона визирь Нехези трижды ударил об пол своим жезлом и указал на дверь, дав этим традиционным жестом понять, что прием при дворе окончен, после чего все повернулись и ушли с поникшими головами, не говоря друг другу ни слова. Вскоре большой, зал опустел, остались только сановники, стража и личные слуги фараона. Когда все ушли, Сети поднялся и поклонился фараону.

— О фараон, — сказал он, — соблаговоли выслушать меня. Мы слышали зловещие слова этих людей, слова, которые угрожают твоей божественной жизни, о фараон, и призывают проклятие на Нижние и Верхние Земли. Фараон, эти люди Израиля считают, что они страдают от несправедливостей и угнетения. Так дай мне, твоему сыну, бумагу за твоей подписью и печатью, по которой я получу право поехать в страну Гошен и расследовать это дело, а потом доложу тебе всю правду. Тогда, если тебе покажется, что с народом Израиля обходятся несправедливо, ты сможешь облегчить их бремя и свести проклятие их пророков на нет. Но если тебе покажется, что они говорят неправду, твои слова останутся в силе.

Слушая его, я, Ана, подумал, что фараон снова разгневается, но я ошибся, ибо когда он заговорил, у него был тон человека, подавленного скорбью или усталостью.

— Будь по-твоему, сын, — сказал он. — Только возьми с собой большой отряд солдат, чтобы эти горбоносые собаки не причинили тебе вреда. Я им не верю, они всегда были врагами Египта. Разве не были они в сговоре с варварами, которых я разбил в великой битве? А теперь они угрожают нам от имени своего диковинного бога. Все же пусть заготовят эту бумагу, а я приложу печать. Да, постой-ка. Мне кажется, Сети, ты по своей добросердечной натуре слишком мягко относишься к этим пастухам-рабам. Поэтому я не пошлю тебя одного. С тобой поедет Аменмес, но подчиняться он будет тебе. Я сказал.

— Жизнь! Кровь! Сила! — сказали оба, показав таким образом, что приказание понято.

Ну, теперь все, — подумал я. Но не тут-то было. Фараон сказал:

— Пусть стража отойдет в конец зала и слуги тоже. Советники царя и члены семьи, останьтесь.

Немедленно все было исполнено. Я тоже хотел было удалиться, но принц удержал меня.

— Останься и запиши все, что произойдет.

Этот маленький эпизод не ускользнул от внимания фараона, хотя он и не слышал слов принца.

— Кто этот человек? — спросил он.

— Это Ана, мой личный писец и библиотекарь, о фараон, я ему доверяю. Именно он спас меня прошлой ночью.

— Ну, раз ты говоришь, сын, пусть остается при тебе, но знает, что если он предаст тебя, он умрет.

Таусерт, нахмурившись, посмотрела в нашу сторону, как будто собираясь что-то сказать. Но если и хотела, то, видимо, передумала и промолчала, ибо слово фараона не допускало ни возражений, ни изменений. Бакенхонсу тоже остался по праву советника фараона.

Когда все удалились, фараон, который некоторое время пребывал в задумчивости, поднял голову и заговорил медленно, но тоном человека, выносящего окончательное и бесповоротное суждение.

— Принц Сети, ты мой единственный сын от царицы Астнеферт из подлинно царского рода, которая ныне спит на груди Осириса. Правда, ты не перворожденный сын мой, поскольку Рамессу, — он показал на тучного добродушного человека с приятным, несколько глуповатым лицом, — старше тебя на два года. Но, как он хорошо знает сам, его мать, которая еще с нами, сирийского происхождения и не царской крови, и поэтому он не может сесть на египетский трон. Не так ли, сын Рамессу?

— Так, о фараон, — ответил Рамессу приятным голосом, — да я и не мечтаю сидеть на этом троне, я вполне доволен тем положением и богатством, которые фараон соблаговолил даровать мне как своему первенцу.

— Пусть эти слова сына моего Рамессу запишут и поместят в храме Птаха в этом городе и в храмах Птаха в Мемфисе и Амона в Фивах, — сказал фараон, — чтобы впредь никто не поставил их под сомнение.

Писцы фараона записали заявление Рамессу, и по знаку принца Сети я тоже записал его, положив папирус, который захватил с собой, себе на колено. Когда с этим было покончено, фараон продолжал:

— Итак, принц Сети, ты — наследник Египта и, возможно, так говорили пророки Израиля, вскоре займешь мое место на этом троне.

— Да будет царь жить вечно! — воскликнул Сети. — Ибо ему хорошо известно, что я не ищу ни власти, ни почестей.

— Знаю, знаю, сын мой, — настолько, что даже хотел бы, чтобы ты больше думал о той власти и тех почестях, которые перейдут к тебе, если боги того пожелают. Если же они повелят иначе, то следующий на очереди твой двоюродный брат Аменмес, в ком тоже течет царская кровь как с отцовской, так и с материнской стороны, а кто после него, я не уверен, — вероятно, моя дочь итвоя сводная сестра, царственная принцесса Таусерт, госпожа Кемета.

Тут вмешалась Таусерт:

— О фараон, — сказала она очень серьезно и настойчиво, — несомненно, мое право наследования подревней традиции выше права моего двоюродного брата.

Аменмес хотел было возразить, но фараон поднял руку, и он промолчал.

— В этом разберутся ученые. Те, кто занимаются подобными делами, — ответил Мернептах с некоторым сомнением в голосе. — Молю богов, чтобы Совету никогда не пришлось рассматривать этот высокий вопрос. Тем не менее, пусть запишут слова принцессы. Так вот, принц Сети, — продолжал он, когда запись была сделана, — ты все еще не женат, и если у тебя есть дети, они не царской крови.

— У меня нет детей, о фараон, — сказал Сети.

— В самом деле? — равнодушно произнес Мернептах. — Я знаю, у Аменмеса есть дети, ибо я их видел, но они — не от его царственной жены Унирет.

Я услышал, как Аменмес пробормотал:

— Ничего удивительного, учитывая, что она — моя тетка. — Замечание, заставившее Сети улыбнуться.

— Моя дочь, принцесса, тоже не замужем. Так что может оказаться, что источник царской крови иссякнет.

— Вот оно, — прошептал Сети так тихо, что только я его услышал.

— Поэтому, — продолжал фараон, — как ты уже знаешь, принц Сети, ибо вчера вечером я послал царственную принцессу Египта сообщить тебе об этом, я повелеваю…

— Прости, о фараон, — прервал его принц, — моя сестра ничего не говорила вчера вечером о твоем приказе; она сказала только, что сегодня утром я должен быть здесь.

— Потому что я не могла, Сети, застав тебя с посторонним человеком, которого ты отказался выслать. — И она остановила свой взгляд на мне.

— Неважно, — сказал фараон, — сейчас ты услышишь это из моих уст, что, пожалуй, и лучше. Я желаю, принц, чтобы ты, не откладывая, женился на принцессе Таусерт, дабы истинная кровь Рамсеса ожила в ваших детях. Услышь и повинуйся!

Таусерт перевела взгляд на Сети, пристально наблюдая за ним. Сидя сбоку от него на полу с разложенным на коленях папирусом, я тоже пристально следил за ним и заметил, что губы его побелели, а на лице появилось напряженное, странное выражение.

— Я слышал приказ фараона, — сказал он тихим голосом, склонив голову, и остановился.

— Хочешь что-нибудь добавить? — резко спросил фараон.

— Только одно, о фараон. Что, хотя этот брак продиктован интересами государства, он касается женщины, которая приходится мне сводной сестрой и привыкла любить меня, как родственника. Поэтому я хотел бы услышать из ее уст, хочет ли она взять меня в мужья.

Все взоры обратились к Таусерт, которая ответила холодным тоном:

— В этом деле, принц, как и во всех других делах, воля фараона — моя воля.

— Слыхал? — сказал нетерпеливо Мернептах. — И поскольку в нашем роду всегда был обычай заключать браки между родственниками, почему бы это не было и ее желанием? Да и за кого еще ей выходить замуж? Аменмес уже женат. Остается только Саптах, ее брат, который моложе ее.

— Я тоже, — пробормотал Сети, — на два долгих года. Но, к счастью, Таусерт его не слышала.

— Нет, отец мой, — решительно возразила она, — никогда калека не будет мне мужем.

Как бы в ответ на ее слова, из темного дальнего угла выступил молодой человек — вельможа небольшого роста со светлыми, как у Сети, волосами и острым умным лицом, напомнившим мне физиономию шакала (его и в самом деле прозвали за глаза Анубисом, по имени бога с головой шакала[210]). Ковыляя, он приблизился к трону. Он был явно разгневан, ибо его щеки и маленькие глазки пылали.

— Должен ли я слушать, фараон, — сказал он тонким голосом, — как моя двоюродная сестра публично попрекает меня моей хромотой, которой меня наградила нянька, уронив грудным ребенком?

— Значит, его нянька уронила и его деда, потому что у него тоже одна нога была короче другой, — прошептал старый Бакенхонсу, — могу это засвидетельствовать, ибо видел его нагишом, когда он лежал еще в колыбели.

— Видимо, так, Саптах, разве что ты зажмешь уши, — ответил фараон.

— Она говорит, что не выйдет за меня, — продолжал Саптах, — хотя я с детства был ее рабом и не думал ни об одной другой женщине.

— По своей воле — никогда! — воскликнула Таусерт. — Молю тебя, Саптах, иди и стань рабом любой другой женщины.

— Но вот вам мое слово: придет день, когда она выйдет за меня замуж, ибо принц Сети не будет жить вечно.

— Откуда ты знаешь, Саптах? — спросил Сети. — Верховный жрец расскажет тебе другую историю.

Кое-кто из присутствующих отвернулся, чтобы спрятать невольную усмешку. И однако в этот день устами Саптаха говорил некий бог, превратив его на миг в пророка; ибо через год она действительно вышла за него замуж, лишь бы удержаться на троне в смутную пору, когда Египет не потерпел бы, чтобы женщина одна управляла страной.

Но фараон не улыбался, как некоторые из придворных. Напротив, он рассердился.

— Уймись, Саптах! — сказал он. — Кто ты такой, что смеешь пререкаться в моем присутствии и говорить о смерти царей и о том, что ты женишься на принцессе? Еще одно такое слово, и ты отправишься в изгнание. А теперь слушайте все. Я почти склоняюсь к тому, чтобы объявить мою дочь, царственную принцессу, единственной наследницей трона, ибо вижу в ней больше силы и мудрости, чем в ком-либо другом из моего рода.

— Если такова воля фараона, пусть будет, как хочет фараон, — смиренно сказал Сети. — Я вполне сознаю, что недостоин столь высокого положения, и клянусь всеми богами, что моя возлюбленная сестра не найдет более верного подданного, чем я.

— Ты хочешь сказать, Сети, — прервала его Таусерт, — что ты охотнее откажешься от своего права на двойную корону, чем женишься на мне? Поистине, я польщена. Сети, кто бы из нас ни царствовал, я не выйду за тебя замуж.

— Какие слова я слышу! — вскричал Мернептах. — Есть ли в этой стране хоть один, кто посмеет сказать, будто можно ослушаться приказа фараона? Запишите, писцы, а вы, чиновники, объявите народу от Фив до самого моря, что через три дня ровно в полдень в храме Хатхор в этом городе принц и царский наследник Сети Мернептах, Любимец Ра, женится на царственной принцессе Египта, Лилии любви, Любимице Хатхор, Таусерт, что приходится дочерью мне — богу.

— Жизнь! Кровь! Сила! — вскричал весь двор.

Затем какой-то высокопоставленный сановник подвел принца Сети к трону, а другой подвел к нему принцессу Таусерт, так что оба оказались рядом, вернее — лицом друг к другу. По старинному обычаю принесли золотую чашу и наполнили ее красным вином — оно напомнило мне кровь. Таусерт взяла чашу и, опустившись на колени, передала ее принцу, который отпил из нее и вернул ее принцессе, чтобы она также отпила вина в знак торжественного обручения. Не та ли сцена выгравирована на широких браслетах из золота, которые впоследствии Сети надевал, сидя на троне, — те же самые браслеты, которые я еще позже надел своими руками на запястья мертвой Таусерт.

Потом Сети протянул руку, и Таусерт коснулась ее губами, а он, наклонившись, поцеловал ее в лоб. Наконец фараон, спустившись на последнюю ступеньку трона, дотронулся скипетром сперва до головы принца, потом до головы принцессы, благословляя их обоих от своего имени, от имени своего Ка, или двойника, и от имени духов и Ка всех предков, царей и цариц Кемета, утверждая таким образом их право наследовать ему после того, как он отойдет в лоно богов.

Закончив обряд, он торжественно удалился, сопровождаемый толпой придворных, в то время как его телохранители шли впереди и позади него. Он опирался на руку принцессы Таусерт, которую любил больше всех на свете.

Некоторое время спустя я стоял наедине с принцем в его комнате, в которой увидел его впервые.

— Вот все и кончено, — произнес он веселым тоном, — и скажу тебе, Ана, что я совершенно счастлив. Тебе когда-нибудь случалось дрожать от холода на берегу реки в зимнее утро, боясь зайти в воду, а потом, когда ты наконец входил, не испытывал ли ты удовольствия, чувствуя, что ледяная вода освежает тебя и тебе уже не холодно, а жарко?

— Да, принц. Вот когда выходишь из воды и дует ветер и нет солнца — тогда тебе еще холоднее, чем было вначале.

— Верно, Ана. И поэтому не следует выходить из воды. Нужно оставаться там, пока не утонешь или пока тебя не сожрет крокодил. Но скажи, я хорошо держался?

— Старый Бакенхонсу Сказал мне принц, что он присутствовал при многих царских обручениях — кажется, он упомянул одиннадцать — и не помнит ни одного, которое прошло бы с таким достоинством и тактом. Он сказал также, что то, как ты поцеловал в лоб ее высочество, было совершенством, как и все твое поведение после первого твоего возражения.

— И таким бы оно и осталось, Ана, если бы меня не заставили делать нечто большее, чем поцеловать ее в лоб, — ведь к этому я привык с детства. О, Ана, — добавил он почти со стоном, — ты уже становишься таким же придворным, как все они, придворным, который не может сказать правду. Впрочем, я ведь тоже не могу, так зачем же упрекать тебя? Расскажи мне еще раз о твоей женитьбе, Ана, о том, как все началось и чем кончилось.

Глава 5

ПРОРОЧЕСТВО
Не знаю, виделся ли снова принц Сети с Таусерт до свадьбы, ибо он никогда не говорил со мной на эту тему. Да меня и не было там при этом событии: мне было позволено вернуться в Мемфис, чтобы устроить свои дела и продать дом, поскольку я был назначен личным писцом его высочества. Так прошло целых четырнадцать дней после обряда обручения, прежде чем я снова оказался перед входом во дворец принца. Меня сопровождал слуга, который вел осла, нагруженного всеми моими рукописями и другим имуществом, которое перешло ко мне от моих предков. Прием, оказанный мне на этот раз, был совсем иным, нежели при первом моем появлении. Не успел я подняться на ступени, как появился старый камергер Памбаса, сбежав вниз мне навстречу с такой поспешностью, что его белые одежды и борода пришли в некоторый беспорядок.

— Привет тебе, высокоучёный писец, высокочтимый Ана, — проговорил он, задыхаясь. — Очень рад видеть тебя, ибо его высочество каждый час спрашивает, не вернулся ли ты, и бранит меня за то, что тебя ещё нет. Поистине, задержись ты в пути еще на один день, он послал бы меня на поиски, — я и так выслушал немало резких слов за то, что не послал с тобой охрану, — как будто визирь Нехези оплатил бы хоть одного стражника без специального приказа фараона. О, светлейший Ана, удели мне хоть частицу чар, которыми ты, несомненно, завоевал любовь нашего царственного господина, и я хорошо заплачу тебе за это.

— С удовольствием, Памбаса. Вот секрет! Пиши лучшие рассказы, чем пишу я, вместо того, чтобы пересказывать их, и он полюбит тебя больше, чем меня. Но скажи — как прошла свадьба? Я слышал, что все было великолепно.

— Великолепно? Как будто бог Осирис снова венчался с богиней Исидой в небесных чертогах. Его высочество, жених, был одет так же, как бог, — да, в одеждах и священных украшениях Амона. А процессия! А пир, который устроил фараон! Принц был так переполнен радостью и всем этим великолепием, что еще до конца торжества я заметил, что он сидит с закрытыми глазами, ослепленный блеском: золота и бриллиантов и красотой своей невесты. Он сам мне сказал об этом, чтобы я не подумал, будто он спит. А потом раздавали подарки, каждому из нас соответственно положению. Я получил… Ну, это неважно. И знаешь, Ана, я не забыл и про тебя. Зная, что все кончится еще до твоего возвращения, я шепнул твое имя на ухо его высочеству, предложив сохранить для тебя твой подарок.

— В самом деле, Памбаса? И что он сказал?

— Сказал, что отдаст тебе его сам. Когда же я удивился, ничего не видя у него в руках, он добавил: «Вот он», — и показал на кольцо небольшой ценности с гравированной надписью «Любимец Тота и Царя». Мне кажется, он просто хочет снять его, чтобы надеть другое, гораздо красивее, которое подарила ему ее высочество.

Тем временем рабы разгрузили и увели осла. Мы прошли через передний зал, где как всегда было много людей, во внутренние покои дворца.

— Сюда, — сказал Памбаса. — Мне приказано провести тебя к принцу, где бы он ни был, а он сейчас сидит с ее высочеством в переднем зале, где они принимали поздравления посланцев из дальних городов. Последние отбыли с полчаса назад.

— Но сперва я должен переодеться, почтеннейший Памбаса, — начал было я.

— Нет, нет, приказано срочно, я не смею ослушаться. Входи же, — и он эффектно, но учтиво отдернул дорогой занавес.

— Клянусь Амоном, — услышал я усталый возглас и сразу узнал голос принца, — еще какие-нибудь сановники или жрецы. Приготовься, сестра, приготовься!

— Прошу тебя, Сети, — ответил другой голос, голос Таусерт, — приучись называть меня надлежащим именем. Я ведь уже не сестра тебе, к тому же я сводная сестра.

— Прошу прощения, — сказал Сети. — Приготовься, Царственная Супруга, приготовься!

Теперь занавес был полностью открыт, но я стоял, не решаясь переступить порог, пыльный с дороги, растерянный и, сказать по правде, слегка дрожащий от страха перед ее высочеством. Мне видна была великолепная комната, полная света, в центре ее на одном из двух поставленных рядом стульев, украшенных резьбой и золотом, сидела в пышном одеянии ее высочество, безупречно прекрасная и спокойная. Она сосредоточенно рассматривала раскрашенный свиток, оставленный, очевидно, последними посланцами, ибо другие подобные свитки были аккуратно сложены на столе.

Второй стул был свободен, ибо принц беспокойно ходил взад и вперед по комнате; его парадный наряд был в некотором беспорядке, золотая повязка с уреем сдвинулась со лба, потому что принц имел привычку взъерошивать в задумчивости волосы. Поскольку я стоял в тени занавеса, где Памбаса меня оставил, меня не видели, и разговор продолжался.

— Я-то готова, муж мой. А вот ты, прости меня, выглядишь не так, как должно. Почему ты отослал писцов и приближенных до того, как церемония закончилась?

— Потому что они утомили меня, — сказал Сети, — своими непрерывными поклонами, восхвалениями и формальностями.

— Не вижу в них ничего особенного. А теперь придется вернуть их обратно.

— Кто там? Входите! — крикнул принц. Тогда я вошел и простерся перед ним ниц.

— Как! — воскликнул он. — Это Ана! Вернулся из Мемфиса! Подойди поближе, Ана, и тысячу раз добро пожаловать. Знаешь, я ведь принял тебя за какого-нибудь жреца или правителя какого-нибудь нома[211], о котором я никогда не слышал.

— Ана! Какой Ана? — спросила принцесса. — Ах да, тот самый писец. Сразу видно, что он вернулся из Мемфиса, — и она окинула взглядом мою пыльную одежду.

— Царственная принцесса, — пробормотал я в замешательстве, — не брани меня за то, что я предстаю перед тобой в таком виде. Памбаса привел меня сюда против моей воли по приказу принца.

— Это верно? Скажи, Сети, этот человек принес важные вести из Мемфиса, раз ты так спешил его увидеть?

— Да, Таусерт, по крайней мере так мне кажется. Твои записи в порядке и при тебе, Ана?

— В полном порядке, принц, — ответил я, хотя и не знал, о каких записях он говорит, разве что о моих рукописях.

— В таком случае, мой господин, я не буду мешать тебе заниматься вестями из Мемфиса и его записями, — сказала принцесса.

— Да, да. Мы должны поговорить о них, Таусерт. А также о миссии в страну Гошен, куда Ана отправляется со мной завтра.

— Завтра! Но ведь только сегодня утром ты сказал, что выезжаешь через три дня.

— В самом деле, сестра — то есть, жена? Значит, я просто не был уверен, успеет ли Ана вернуться из Мемфиса. Ведь он должен сопровождать меня в моей колеснице.

— Писец — в твоей колеснице? Право же, было бы уместнее, чтобы с тобой ехал твой двоюродный брат Аменмес.

— К Сету Аменмеса! — воскликнул он. — Как будто ты не знаешь, Таусерт, что мне противен этот человек с его хитрой, но пустой болтовней.

— Вот как! Прискорбно слышать. Потому что, уж если ты кого-то ненавидишь, ты не умеешь этого скрыть, а Аменмес может быть опасным врагом. Ну, ладно, если не Аменмес (которого я, кстати сказать, ненавижу), то есть еще Саптах.

— Благодарю покорно. Я не сяду в одну колесницу с шакалом.

— С шакалом! Я не люблю Саптаха, но назвать отпрыска царской крови шакалом! Ну, наконец, есть визирь Нехези или начальник эскорта — забыла его имя.

— Не думаешь ли ты, Таусерт, что я жажду побеседовать об экономике государства с этим старым денежным мешком или слушать хвастливые рассказы полуобразованного нубийского мясника о подвигах, которых он не совершал?

— Не знаю, муж мой. Но о чем ты будешь говорить с этим Аной? О стихах и о всяких глупостях, я думаю. Или, может быть, о Мерапи, Луне Израиля, которую, как я понимаю, вы оба считаете красавицей. Ну, в общем, делай как хочешь. Ты говорил, что я не должна сопровождать тебя в этой поездке, — я, твоя молодая жена, а теперь, оказывается, ты хочешь взять вместо меня какого-то сочинителя рассказов, которого подобрал всего несколько дней назад, — твоего близнеца в боге Ра! Счастливого пути, мой господин! — И она поднялась со стула, оправляя обеими руками свои пышные одежды. Теперь рассердился Сети.

— Таусерт, — сказал он, топнув ногой, — тебе не следовало говорить такие слова. Ты прекрасно знаешь, что я не беру тебя с собой потому, что поездка может быть опасной. Более того, так хочет фараон.

Она обернулась и сказала с холодной учтивостью:

— Ну, тогда прости, и спасибо за трогательную заботу о моей безопасности. Я не знала, что эта миссия может быть опасной. Так ты последи, Сети, чтобы с писцом Аной не случилось ничего плохого.

С этими словами она поклонилась и исчезла за занавесом.

— Ана, — сказал Сети, — сосчитай, а то у меня не получится так быстро, сколько минут осталось до четырех часов завтрашнего утра, когда я велю подать мою колесницу? И еще: ты не знаешь, можно ли уехать через Сирию? А если нет, то через пустыню в Фивы и вниз по Нилу весной?

— О мой принц, мой принц! — сказал я. — Молю тебя, отпусти меня совсем. Позволь мне куда угодно уйти, лишь бы подальше от языка ее высочества.

— Странно, как одинаково мы обо всем думаем, даже о Мерапи и о языках царственных дам. Слушай мой приказ: никуда ты не уйдешь. Если встанет вопрос об уходе, то первыми уйдут другие. Больше того, ты и не можешь уйти, ты должен остаться и нести свое бремя, как я несу свое. Вспомни разбитую чашу, Ана.

— Я помню, мой принц, но лучше бы меня высекли розгами, чем такими словами, как те, что я должен выслушивать.

Однако в эту же ночь, после того как я оставил принца, мне суждено было выслушать более приятные слова от той же самой изменчивой, а может быть — очень хитрой царственной дамы. Она прислала за мной, и я пошел, мучимый страхом. Я застал ее одну в маленькой комнате; правда, в другом конце комнаты сидела старая придворная дама, но она была явно глухая, что, возможно, и было причиной, почему выбор пал на нее. Таусерт очень учтиво пригласила меня сесть против нее и обратилась ко мне со следующими словами — не знаю, говорила ли она перед этим с принцем или нет.

— Писец Ана, прошу простить меня, если сегодня, от усталости или в раздражении, я сказала тебе и про тебя то, о чем сейчас жалею. Я знаю, ведь ты, в ком течет благородная кровь Кемета, не разгласишь то, что слышал в этих стенах.

— Я скорее дам отрезать себе язык, — сказал я.

— Видимо, писец Ана, мой повелитель-принц проникся большой к тебе любовью. Как и почему это вдруг случилось — ведь ты не женщина — мне непонятно, но я уверена, что раз это так, значит в тебе есть что-то такое, за что можно любить тебя, ибо я никогда не видела, чтобы принц проявлял столь глубокое уважение к человеку, который бы не был благородным и достойным. При таком положении вещей совершенно ясно, что ты станешь любимцем его высочества, человеком, которому поверяют свои думы, и что он будет высказывать тебе самые сокровенные мысли, может быть даже такие, которые он скрывает от советников фараона и даже от меня. Короче говоря, ты станешь влиятельным человеком в стране, может быть даже самым могущественным — после фараона — хотя с виду останешься только личным писцом.

Не стану притворяться, будто мне этого хотелось бы, — я бы хотела, чтобы у моего мужа был только один настоящий советчик — я сама. Но видя, как обстоят дела, я склоняю голову и надеюсь, что это все к лучшему. Если когда-нибудь, поддавшись ревности, я скажу тебе что-нибудь резкое, как сегодня, прошу тебя заранее простить меня за то, что еще не случилось. Прошу тебя, писец Ана, постарайся сделать все возможное, чтобы благотворно влиять на принца, — ведь он так легко идет за теми, кого любит. И пожалуйста, — ты ведь умный и вдумчивый, — вникни в государственные дела и в интересы нашего царственного дома, чтобы направлять принца по верному пути, если он обратится к тебе за советом. А если будет нужно, приходи ко мне, и я объясню все, что тебе покажется непонятным.

— Я сделаю все, что в моих силах, о принцесса, — хотя кто я такой, чтобы прокладывать дорогу, по которой должны ступать цари? И потом, я думаю, что при всей мягкости его натуры принц такой человек, который, в конечном итоге, всегда сам выбирает свой путь.

— Может быть, ты и прав, Ана. Во всяком случае, спасибо тебе. И поверь, что во мне ты всегда найдешь не врага, а друга, хотя по вспыльчивости своей натуры я не всегда владею собой, и это могло бы навести тебя на иные мысли, а теперь я скажу тебе еще одну вещь, только пусть это будет между нами. Я знаю, что принц любит меня скорее как друга и сестру, чем как жену, и что сам он никогда бы не подумал жениться на мне — что, может быть, и естественно. Знаю и то, что в его жизни будут и другие женщины, хотя возможно их будет меньше, чем у большинства царей, потому что понравиться ему довольно трудно. Я не жалуюсь, ибо таков обычай нашей страны. Я боюсь только одного — что какая-нибудь женщина перестанет быть его игрушкой, завладеет его сердцем и полностью подчинит его себе. В этом, Ана, я прошу твоей помощи, как и в других делах, ибо я хотела бы во всех отношениях, а не только по имени быть владычицей Кемета.

— О принцесса, как же я могу сказать принцу — «Люби ту или другую женщину лишь настолько — и не больше»? И почему ты боишься того, чего нет и возможно никогда не случится?

— Я и сама не знаю, как ты это скажешь ему, писец, но все-таки прошу тебя — скажи, если сможешь. А почему я боюсь? Потому что мне кажется, будто на меня падет холодная тень какой-то женщины и воздвигнет черную стену между его высочеством и мной.

— Это всего лишь мнительность, о принцесса.

— Может быть. Надеюсь, что так. И все же думаю иначе. О, Ана, неужели ты, изучивший сердца мужчин и женщин, не можешь понять мое положение? В замужестве я не могу надеяться, что меня будут любить как других женщин, — я жена и все же не жена. Я вижу, ты думаешь: зачем же тогда ты вышла замуж? Что ж, я уже столько тебе рассказала, что скажу и об этом. Во-первых, потому что принц совсем не такой, как другие мужчины, и по-своему выше их, — да, намного выше любого, за кого я, наследная принцесса Египта, могла бы выйти замуж. Во-вторых, если мне не суждено быть любимой, что мне остается, кроме честолюбия? По крайней мере, я хотела бы стать великой царицей и вызволить мою страну из пучины бед, в которую она погрузилась, и написать свое имя в книгах истории, а это я могла бы сделать, только взяв в мужья наследника фараона, как велит мне мой долг.

Она задумалась и потом добавила:

— Ну вот, я раскрыла тебе все мои мысли. Насколько это мудро, знают одни боги и покажет время.

— О принцесса, — сказал я, — благодарю тебя за доверие. Постараюсь помочь тебе, если смогу, но я смущен. Я, скромный человек, хотя и благородной крови, который еще совсем недавно был всего лишь писцом и ученым, мечтатель, познавший горе утрат, внезапно волей случая или божественным велением вознесен до дружеского расположения наследника Египта и, кажется, завоевал даже твое доверие. Как мне вести себя в этом новом положении, к которому я воистину никогда не стремился?

— Не знаю, у меня самой достаточно сложностей и огорчений. Но несомненно, божественное веление, о котором ты говоришь, предопределило и то, чем все это кончится. А пока хочу сделать тебе подарок. Скажи, писец, ты когда-нибудь владел каким-нибудь оружием, кроме пера?

— Да, принцесса, еще мальчиком я научился владеть мечом. Кроме того, хотя я и не люблю войн и кровопролития, несколько лет назад я сражался в великой битве против варваров, когда фараон призвал молодых людей Мемфиса выполнить свой долг. В честном поединке я убил двоих собственными руками, хотя один из них чуть меня не прикончил. — И я показал шрам, который просвечивал сквозь мои седые волосы в том месте, куда угодило вражеское копье.

— Это хорошо. Я больше люблю солдат, чем марателей папируса. Подойдя к шкафу из раскрашенных камней, она достала из него удивительную рубашку, сплетенную из бронзовых колец, и кинжал, тоже из бронзы, с золотой рукояткой, которая заканчивалась изображением львиной головы, и подала их мне, говоря:

— Это трофеи, которые мой дед, Рамсес Великий, захватил, сражаясь в молодости с принцем Хитой, — он убил Хиту своими руками в той самой битве в Сирии, о которой твой дед сочинил стихи. Носи эту кольчугу, которую не пробьет ни одно копье, под своей одеждой.

А этим кинжалом опояшешься, когда вы окажетесь среди израильтян, — я им не верю. Я и принцу дала такую же кольчугу. Вмени себе в обязанность следить, чтобы он носил ее днем и ночью. Пусть твоей обязанностью будет также защищать его при необходимости этим кинжалом. А теперь прощай.

— Пусть все боги прогонят меня из Полей Иалу[212], если я обману твое доверие, — ответил я и удалился, дивясь обороту событий и надеясь хоть немного поспать. Однако вышло так, что эта возможность представилась мне лишь спустя некоторое время.

Ибо, пройдя по коридору вслед за одной из служанок, кого я увидел в конце его, как не Памбасу, который поджидал меня, чтобы сообщить, что принцу необходимо мое присутствие. Я спросил, возможно ли это, ведь он сам отослал меня на ночь. Памбаса ответил, что знает только одно: ему приказано провести меня в комнату принца, ту самую, где я впервые увидел его высочество. Туда я и явился и нашел там принца, который грелся у очага, ибо ночь была холодная. При виде нас он велел Памбасе отослать прочь всех слуг, потом, заметив у меня в руках бронзовую кольчугу и кинжал, точнее короткий меч, сказал:

— Ты был у принцессы, не правда ли, и она имела с тобой долгий разговор. Догадываюсь, о чем, я ведь знаю ее повадки с самого детства. Она велела тебе следить за мной, истинная правда, включая тело и душу и все, что исходит от души, — о, и многое другое. Она дала тебе эти сирийские трофеи, чтобы ты их носил, когда мы будем среди израильтян, — она и мне их вручила, она такая осторожная и предусмотрительная! А теперь слушай, Ана. Мне очень жаль лишать тебя отдыха, ведь ты устал с дороги и от всех этих разговоров, но нас ждет старый Бакенхонсу, которого ты знаешь, а с ним великий маг Ки, по-моему, ты его еще не видел. Это человек удивительных знаний, и в некотором смысле в нем есть даже что-то нечеловеческое. По крайней мере он совершает странные акты волшебства, и временами кажется, что его взору открыты и прошлое и будущее, — хотя кто знает, правильно ли он их видит, ведь мы не знаем ни того ни другого. Несомненно, он несет — или думает, что несет, — мне какую-то весть, ниспосланную небом, и я подумал, что ты тоже захочешь ее услышать.

— Очень хочу, принц, если я этого достоин и если защитишь меня от гнева этого чародея, — его я боюсь.

— Иногда гнев переходит в доверие, Ана. Разве ты только что не испытал этого в случае с ее высочеством? Я же говорил тебе, что это может случиться. Тише. Они идут. Садись и приготовь свои вощеные дощечки, чтобы записать то, что они скажут.

Занавеси раздвинулись, и вошел престарелый Бакенхонсу, опираясь на свой посох, а за ним другой человек, сам Ки, в белом одеянии и с бритой головой, ибо он был наследственным жрецом храма Амона в Фивах и посвящен в таинства Исиды. Кроме того, он занимал должность керхеба, или главного мага Кемета. На первый взгляд в этом человеке не было ничего необычного. Напротив, по внешности его легко было бы принять за пожилого купца; он был тучен и низкого роста, с ожиревшим и улыбающимся лицом. Но на этом веселом лице очень странными казались его глаза, скорее серые, чем черные. В то время как лицо словно улыбалось, эти глаза смотрели в пустоту, в ничто, как смотрят глаза статуи. Они и в самом деле напоминали глаза или, скорее, глазницы каменной статуи — так глубоко они были посажены. Я лично могу только сказать, что они вызывали во мне благоговейный ужас, и я решил, что кем бы Ки ни был, во всяком случае он не шарлатан.

Эта странная пара поклонилась принцу и по его знаку каждый сел — Бакенхонсу на стул, так как ему трудно было бы потом встать, а Ки, который был моложе, — на пол в позе писца.

— Ну, что я тебе говорил, Бакенхонсу? — произнес Ки звучным глубоким голосом, закончив фразу странным смешком.

— Ты сказал мне, маг, что я найду принца именно в этой комнате, которую, как я теперь вижу, ты описал во всех подробностях, хотя мы никогда тут не были. А еще ты сказал, что здесь будет писец Ана, — он будет сидеть на полу, имея при себе вощеные дощечки и стило — палочку для письма, и странную рубашку из бронзовой сетки, и меч с рукояткой в виде льва.

— Как странно, — произнес принц, — но прости меня, если я скажу, что Бакенхонсу видит все эти вещи. Если бы ты, о Ки, сказал нам, что написано на дощечках Аны, то есть чего никто из нас не может видеть, это было бы еще более странным, — если, конечно, на них что-нибудь написано.

Ки усмехнулся и устремил глаза в потолок. Спустя мгновение он сказал:

— Писец Ана пользуется собственным кодом, расшифровать его нелегко. И все-таки я вижу, что там написана сумма, полученная им за какой-то дом в каком-то городе, который не назван. Также — сумма, которую он уплатил за себя, за слугу и за корм для осла на каком-то постоялом дворе, где останавливался во время путешествия. Столько-то и столько-то. Кроме того, там есть перечень свитков папируса и слова «синий плащ», а потом что-то стерто.

— Это верно, Ана? — спросил принц.

— Совершенно верно, — ответил я в страхе, — только слова «синий плащ», записанные на дощечке, я потом тоже стер.

Ки усмехнулся и перевел взгляд с потолка на мое лицо.

— Может быть, твое высочество пожелает, чтобы я сказал что-нибудь из того, что написано на дощечках его памяти, а не только на вощеных дощечках, которые он держит в руке? Их-то расшифровать легче, чем другие, и я вижу на них много интересного. Например, слова, которые, видимо, были сказаны ему по секрету одной высокой особой час тому назад, слова государственного значения, как я думаю. Или определенное высказывание — по-моему, твоего высочества, насчет того, как холодная дрожь, которая охватывает стоящего на берегу реки в холодный день, переходит в ощущение теплоты, когда тот входит в воду, — и ответ на это высказывание. Или слова, произнесенные в этом дворце, когда была разбита алебастровая чаша. Кстати, писец, ты выбрал очень удачное место, чтобы спрятать свою половинку разбитой чаши, — в ящике с двойным дном, который стоит в твоей комнате; этот ящик обвязан шнурком и запечатан скарабеем времен Рамсеса. Думаю, что вторая половинка чаши немного ближе. — И повернувшись, он посмотрел на стену, где я не видел ничего, кроме алебастровых плит.

Я сидел, открыв рот от изумления, ибо как мог этот человек узнать про все эти вещи? А принц засмеялся и сказал:

— Ана, я начинаю думать, что ты плохо держишь доверенные тебе секреты. По крайней мере, я бы так подумал, если бы не то, что у тебя просто не было времени передать кому-либо слова принцессы. И что ты едва ли знаешь трюк со скользящей панелью в этой стене — ведь я никогда не показывал тебе этот тайник.

Ки снова усмехнулся, и даже на широком морщинистом лице Бакенхонсу появилась улыбка.

— О принц, — начал я, — клянусь тебе, что я никогда не обмолвился ни одним словом.

— Знаю, друг, — прервал меня принц, — но, очевидно, есть другие, кому не нужно слов, ибо они умеют читать Книгу Мыслей. Поэтому лучше не встречаться с ними слишком часто, поскольку все люди имеют мысли, которые должны быть известны только им да богам. Маг, с чем ты пришел ко мне? Говори, как если бы мы были одни.

— Хорошо, принц. Ты отправляешься в страну к израильтянам — об этом уже все прослышали. Так вот, Бакенхонсу и я, любя тебя и зная, как много значит для Кемета твое благополучие, а также еще два ясновидца из моей школы, независимо друг от друга, постарались проникнуть в будущее и узнать, чем кончится твое путешествие. Хотя то, что мы узнали, разнится в деталях, но в основном оно совпадает. Поэтому мы сочли своим долгом рассказать тебе то, о чем мы узнали.

— Продолжай, керхеб.

— Итак, первое: жизни твоего высочества угрожает опасность.

— Жизни всегда угрожает опасность, Ки. Я с ней расстанусь? Если так, не бойся, скажи прямо.

— Этого мы не знаем, но думаем, что нет, судя по остальному, что нам известно. Мы узнали, что тебе грозит не только телесная опасность. Во время своей поездки ты встретишь женщину, которую полюбишь. Мы думаем, что эта женщина принесет много горя, а также много радости.

— Тогда, пожалуй, стоит туда поехать, Ки, ведь многие едут гораздо дальше. Скажи, я встречал эту женщину?

— Здесь мы несколько смущены, принц, ибо нам кажется, если, конечно, мы не обманываемся, что ты встречал ее, и не раз; что ты знаешь ее уже тысячи лет, так же как я этого человека, что сидит сейчас рядом с тобой.

Лицо Сети выражало глубокий интерес.

— Что ты имеешь в виду, маг? — спросил он, впиваясь в него взглядом. — Как могу я, человек еще молодой, знать женщину или мужчину тысячи лет?

Ки сосредоточенно посмотрел на него своими странными глазами и ответил:

— У тебя много имен, принц. Но есть одно из них — Вновь Возрождающийся?

— Да, это так. Не знаю, что это значит, но меня назвали так из-за какого-то сна, который приснился моей матери перед моим рождением. Это ты должен сказать мне, что это значит, поскольку ты так много знаешь.

— Не могу, принц. Эта тайна — не из тех, что мне открыты. Однако был один старик, тоже маг, как и я, у которого я в молодости многому научился, — Бакенхонсу хорошо знал его. Он говорил мне, — потому что ему это открылось — что люди не живут только один раз, чтобы потом навеки уйти из жизни. Он сказал, что они живут много раз и во многих формах и образах, хотя и не всегда в этом мире, и что каждая из жизней отделена от другой стеной тьмы.

— Но если это так, какой толк в жизнях, которые мы не помним, когда смерть закрывает дверь за каждой из них?

— В конце концов двери могут открыться, принц, и мы увидим всю анфиладу, через которую прошли, от самого начала до самого конца.

— Наша религия, Ки, учит нас, что после смерти мы вечно будем жить в нашей собственной плоти, которую мы обретаем в день Воскресения. А вечность, не имея конца, не может иметь и начала — это круг. Поэтому если верно одно, то есть — что мы продолжаем жить, то, очевидно, должно быть верно и другое, то есть, что мы всегда жили.

— Ты хорошо рассуждаешь, принц. В старые времена, еще до того, как жрецы заключили человеческую мысль в каменные блоки и построили на них святилища для тысячи богов, многие считали такое рассуждение правильным, ибо тогда они считали, что есть только один бог.

— Как считают эти израильтяне, которых я собираюсь посетить. Что ты скажешь об их боге, Ки?

— Что он и наши боги — одно и то же, принц. В глазах людей бог имеет много лиц, и каждый клянется, что тот бог, которого видит он, — единственный истинный бог. Однако они ошибаются, ибо все боги — истинны.

— А может быть, ложны, Ки, — разве что даже ложь есть часть истины. Ну, ладно. Ты сказал мне о двух опасностях: одна угрожает моему телу, другая — сердцу. Может быть, твоей мудрости открыта еще какая-нибудь третья?

— Да, принц. Третья опасность в том, что эта поездка может в конце концов стоить тебе трона.

— Если я умру, я, конечно, потеряю трон.

— Нет, принц, — если ты будешь жить.

— Даже если так, Ки, я мог бы, думаю, вынести жизнь, занимая и более скромное место, чем трон. Другое дело, вынесла ли бы такую жизнь ее высочество. Так ты говоришь, что, если я поеду в страну Гошен, фараоном буду не я, а другой.

— Мы не говорим этого, принц. Верно, что наше искусство явило нам другого на твоем месте — это будет время проклятий и чудес, и гибели тысяч людей. Но когда мы смотрим еще раз, мы видим не другого, а тебя — ты снова занимаешь это место.

Тут я, Ана, вспомнил о видении, которое явилось мне в зале

фараона.

— Это даже хуже, чем я думал, Ки, ибо расставшись с короной, я бы наверно не захотел надеть ее снова, — сказал Сети. — Кто показывает вам все эти вещи и как?

— Наши Ка — наши тайные Я, о принц. Они показывают нам эти вещи многими способами. Иногда через сны и видения, иногда — в виде картин на поверхности воды, а иногда в письменах на песке пустыни. Всеми этими способами и множеством других наши Ка, черпая из бесконечного источника мудрости, который скрывается в существе всякого человека, позволяют нам улавливать проблески истины, так же как они даруют нам, посвященным, способность творить чудеса.

— Проблески истины. Значит, все, о чем ты говорил мне, — истинно?

— Мы так полагаем, принц.

— И будучи истинным, должно свершиться. Так какой же смысл предупреждать меня о том, что должно свершиться? Двух истин быть не может. Что я, по-вашему, должен делать? Отказаться от этой поездки? Почему вы сказали, что я должен ехать, — ведь если бы я не поехал, истина стала бы ложью, а это невозможно. Вы говорите мне, что мое путешествие предопределено свыше и что, если я поеду, свершится то-то и то-то. И однако велите мне не ехать, ибо именно таков смысл ваших речей. О керхеб Ки и Бакенхонсу, вы, несомненно, великие маги и мудрецы, но есть более великие, чем вы, и они правят миром, и есть мудрость, перед которой ваша мудрость — лишь капля воды перед Сихором. Благодарю вас за предостережение, но завтра утром я еду в страну Гошен выполнить приказ фараона. Если я вернусь, мы поговорим об этих вопросах более подробно здесь, на земле. Если не вернусь, — кто знает? — возможно, мы побеседуем о них где-то в другом месте. Прощайте.

Глава 6

СТРАНА ГОШЕН
Принц Сети и вся его свита — весьма большая компания — благополучно прибыли в страну Гошен; я, Ана, ехал с ним в его колеснице. Тогда, как и теперь, это была плодородная земля, совершенно ровная за последней цепью пустынных холмов, меж которыми мы проехали по узкой извилистой тропе. Повсюду эта земля орошалась каналами, а между ними расстилались только что засеянные хлебные поля. Были и другие поля, покрытые зелеными травами, на которых пестрели сотни животных, стреноженные или на привязи, а на более сухих местах паслись стада овец. Город Гошен — если его можно так назвать — оказался неприглядным скоплением построенных из ила хижин, в центре стояло здание, тоже из ила, с двумя кирпичными колоннами перед фасадом; нам сказали, что это храм и что лишь верховный жрец может входить в него, точнее в его внутреннее святилище. При виде этого храма я засмеялся, но принц упрекнул меня, сказав, что нельзя судить о духе по его телу или о боге по его дому.

Мы разбили лагерь за чертой этого города и вскоре узнали, что его население, как и население любых других городов, насчитывает не менее десятка тысяч, ибо посмотреть на нас стекалось больше народу, чем я мог сосчитать. У мужчин были свирепые глаза и носы с горбинкой; молодые женщины отличались хорошими фигурами и привлекательной внешностью; женщины постарше выглядели толстыми и неуклюжими в своем большинстве; дети были чрезвычайно красивы.

Все были облачены в грубоватые широкие одеяния из неплотно сотканной материи темного цвета, под которыми женщины носили еще одежду из белого льняного полотна. Несмотря на обилие хлебов и скота, какое мы видели вокруг, украшения этих людей выглядели весьма скудно, а может быть, их просто припрятали подальше от наших глаз.

Легко было заметить, что они ненавидят нас, египтян, и даже дерзают презирать нас. Ненависть сверкала в их блестящих глазах, и я услышал, как они называли нас между собой идолопоклонниками и спрашивали, где же наш бог — бык, ибо в своем неведении они считали, что мы поклоняемся Апису[213] (как, возможно, и делают некоторые люди из простонародья), тогда как мы смотрим на это священное животное как на символ могучих сил Природы. Они дерзнули даже на большее: в первую ночь после нашего прибытия они убили быка, напоминающего по масти Аписа, и утром мы обнаружили его близ ворот лагеря, а на нем — приколотых к его шкуре острыми шипами и еще живых навозных жуков. Ибо и тут они знали, что у нас, египтян, этот жук вовсе не бог, а эмблема Создателя[214], ибо он скатывает лапками шарик из ила и навоза и откладывает в него личинки, так же как и Создатель скатывает мир, который кажется круглым, и заставляет его творить жизнь.

Эти оскорбления возмутили всех, и только принц засмеялся и сказал, что эта шутка кажется ему грубой, но умной. Однако худшее было впереди. По-видимому, один из солдат, налившись вином, оскорбил иудейскую девушку, которая пришла одна к каналу за водой. Весть об этом разнеслась по округе, и тысячи людей сбежались к лагерю, крича и требуя возмездия с такой угрожающей яростью, что нам пришлось сформировать отряды охраны.

Принц приказал пропустить в лагерь девушку и ее родню, чтобы они могли предъявить свои обвинения. Она явилась, с плачем и воплями разрывая на себе одежду и осыпая голову пылью, хотя оказалось, что солдат не причинил ей большого вреда, так как она от него убежала. Принц велел ей указать, кто из солдат ее обидел, и она показала на одного из телохранителей Аменмеса, лицо которого было покрыто царапинами, похожими на следы женских ногтей. Подвергнутый допросу, он сказал, что плохо помнит о том, что было, но признался, что видел ночью у канала эту девушку и шутил с ней.

Родственники девушки требовали казни солдата, утверждая, что он нанес оскорбление знатной даме Израиля. Сети отклонил их требование, говоря, что смерть — несоразмерная кара для подобного преступления, но что он прикажет подвергнуть оскорбителя публичной порке. Услышав это, Аменмес, любивший своего телохранителя, который навеселедопускал проступки, а не навеселе был в сущности неплохим человеком, пришел в страшную ярость и заявил, что никто не смеет тронуть хоть одного из его слуг только потому, что тот захотел приласкать какую-то легкомысленную израильтянку, которой нечего было шататься одной в темную ночь. Он добавил, что если его солдата накажут, то он и все, кто под его командой, немедленно покинут лагерь и отправятся обратно, чтобы доложить обо всем фараону.

Тогда принц, поговорив со своими советниками, сказал женщине и ее родне, что, поскольку зашла речь об обращении к фараону, он и будет судьей в этом деле, и приказал им явиться к царскому двору через месяц и предъявить свой иск против солдата. Они ушли крайне неудовлетворенные, сказав, что Аменмес нанес их дочери еще более тяжкое оскорбление, чем его слуга. Все кончилось тем, что на следующую ночь телохранителя нашли мертвым со множеством ножевых ран на теле. Девушку и ее родителей и братьев обнаружить не удалось: видимо, они бежали в пустыню; не было и никаких намеков на возможного убийцу воина. Поэтому оставалось только одно — похоронить жертву.

На следующее утро принц приступил к выполнению своей миссии. Все было обставлено надлежащим образом: принц Сети и Аменмес заняли свои места во главе большого шатра, за ними расположились советники, а у их ног уселись писцы, среди которых был и я. Тут мы узнали, что оба пророка, которых мы видели при дворе фараона, покинули страну Гошен, уйдя еще до нашего прибытия в пустыню, чтобы совершить «жертвоприношения богу», и никто не мог сказать, когда они вернутся. Другие старейшины и жрецы, однако, явились и начали излагать свое дело. Они говорили пространно со свирепой, бурной страстью, часто все сразу, сильно затрудняя работу переводчиков (ибо они притворились, что не знают египетского языка).

Больше того, они начали свою историю от самых ее истоков — с тех пор, когда они сотни лет тому назад пришли в Египет и получили помощь и поддержку визиря тогдашнего фараона; этот визирь — некто Иосиф — был могущественным и умным человеком их же расы, который запасал зерно на случай голода или низкого разлива Нила. Фараон происходил из гиксосов[215]. Он был одним из тех царей, которых мы, египтяне, ненавидели и после многочисленных войн прогнали из страны. Под властью этих фараонов израильтяне богатели, росло их могущество, так что фараоны последующих поколений, не любившие израильтян, стали их бояться.

На этом закончился первый день слушания дела.

Второй день начался рассказом об их угнетении. Но даже в это тяжелое время для них они множились, как комары над Сихором, и стали такими сильными и многочисленными, что наконец Рамсес Великий задумал злое дело: он приказал убивать всех их младенцев мужского пола, как только они рождались на свет. Этот приказ, однако, не был приведен в исполнение, потому что за них заступилась дочь фараона, та самая, что спасла старого пророка Моисея, найдя его в камышах у берега Нила.

На этом принц, устав от шума и жары в переполненном шатре, прервал заседание до следующего дня. Велев мне сопровождать его, он приказал подать колесницу (не его собственную), и несмотря на мои старания отговорить его, выехал один без всякой охраны, не считая меня и возницы, сказав, что хочет увидеть собственными глазами, как эти люди трудятся по указу фараона.

Взяв в провожатые еврейского мальчика, который бежал перед лошадьми, указывая дорогу, мы отправились на берега канала, где израильтяне делали из ила кирпичи. После просушки на солнце кирпичи грузили на суда, ожидавшие в канале, и увозили в другие области Египта, где шло строительство по приказу фараона. На этой работе были заняты тысячи людей, трудившихся под командой египетских надсмотрщиков, которые вели учет, отмечая количество готовых кирпичей на палочках с нарезками или записывая сумму на глиняных дощечках. Эти надсмотрщики были грубые парни, большей частью из низшего класса, и, обращаясь к рабам, употребляли злобные и мерзкие выражения. Однако и этого им было мало. Заметив, что в одном месте собралась толпа, и услышав крики, мы направились туда узнать, что происходит. Здесь мы обнаружили, что на земле распростерт юноша, почти мальчик, его жестоко избивают кожаными бичами и все его тело покрыто кровью. По знаку принца я спросил, в чем он провинился, и мне грубо ответили — ибо ни надсмотрщики, ни стража не знали, кто мы, — что за последние шесть дней он сделал только половину причитающихся ему кирпичей.

— Отпустите его, — спокойно произнес принц.

— Кто ты такой, чтобы мне приказывать, — возразил старший надсмотрщик, который помогал держать юношу в то время, как стража его избивала. — Убирайся, не то я угощу тебя так же, как этого бездельника.

Сети посмотрел на него, и губы его побелели.

— Объясни ему, — сказал он мне.

— Эй ты, собака! — произнес я, задыхаясь от гнева. — Да знаешь ли ты, с кем смеешь говорить таким тоном?

— Не знаю и знать не хочу. Давай пошевеливайся, стражник! Принц, облаченный в плащ с широкими рукавами из простой материи и обычного покроя, распахнул его, открыв взорам нагрудную эмблему, которую носил при дворе, — прекрасную вещь из золота, на которой черной и красной эмалью были обозначены его царские имена и титулы. Одновременно он поднял правую руку, показывая кольцо с печаткой — знак, что он — посланник фараона. Все, ошеломленные, уставились на него, а один, более сведущий, чем другие, воскликнул:

— Клянусь богами, это его высочество, принц Кемета! При этих словах все они упали перед ним лицами вниз.

— Встань, — сказал принц мальчику, который смотрел на него, — забыв от изумления про боль, — и скажи мне, почему ты не выполнил свою долю работы.

— Господин, — зарыдав, ответил тот на ломаном египетском языке, — по двум причинам. Первая — потому что я калека, видишь? — и он поднял левую руку, тонкую и сухую, как рука мумии, — и не могу работать быстро. А вторая — потому что моя мать, у которой я единственный ребенок, вдова и лежит больная в постели, и в доме нет ни женщин, ни детей, которые могли бы пойти собирать для меня солому, как приказал фараон. И мне приходится тратить много часов, чтобы набрать соломы, ведь мне нечем платить тому, кто бы сделал это вместо меня.

— Ана, — сказал принц, — запиши имя этого юноши и место, где он живет, и, если он говорит правду, последи, чтобы нужды его и его матери были удовлетворены еще до нашего отъезда. Запиши также имена этого надсмотрщика и его товарищей и вели им завтра на рассвете явиться ко мне в лагерь для рассмотрения их дела. Скажи также мальчику, что, поскольку он обижен богами, фараон освобождает его от обязанности изготовлять кирпичи и вообще от всякой работы на государство.

Пока я выполнял все эти распоряжения, надсмотрщик и его товарищи бились головами о землю и молили о милосердии — как все жестокие люди, они были трусами. Его высочество не отвечал ни слова и только смотрел на них холодными глазами, и я заметил, что его лицо, обычно такое доброе, приняло ужасное выражение. Эти люди, видимо, подумали то же самое, ибо ночью они бежали в Сирию, бросив свои семьи и все свое имущество, и в Египте их больше никто никогда не видел.

Когда я кончил записывать, принц повернулся и, подойдя к ожидавшей его колеснице, велел вознице переехать по мосту на другую сторону канала. Мы ехали в молчании по дороге, которая бежала между возделанными землями и пустыней. Наконец я показал на заходящее солнце и спросил, не пора ли возвращаться.

— Почему? — возразил принц. — Солнце умирает, но взойдет полная луна, и будет светло. Да и чего нам бояться, если на поясе у нас мечи, а под одеждой кольчуги, которыми снабдила нас ее высочество Таусерт? О Ана! Я устал от людей, от их жестокости, криков, распрей, и мне кажется, что эта пустыня — обитель покоя, ибо здесь я чувствую, как будто я ближе к своей душе и к небу, откуда, я надеюсь, вселяется в человека душа.

— Твоему высочеству посчастливилось иметь душу, к которой он стремится приблизиться, чего нельзя сказать обо всех нас, — ответил я, смеясь, ибо мне хотелось изменить направление его мыслей и вовлечь его в спор на одну из его любимых тем.

Однако именно в этот момент наши лошади, которые были далеко не из лучших, остановились перед подъемом на песчаный холм. Сети запретил вознице бить их и велел дать им передохнуть. Тем временем мы сошли с колесницы и стали подниматься по склону; Сети опирался на мою руку. Дойдя до вершины, мы вдруг услышали рыдания и тихий голос, доносившийся с другой стороны холма. Кусты тамариска, бывшие когда-то живой изгородью, скрывали от нас плачущего.

— Еще одна жестокость или, во всяком случае, еще одно горе, — прошептал Сети. — Посмотри, кто там.

Мы осторожно приблизились к кустам тамариска и, глядя сквозь их пушистые макушки, увидели в чистом сиянии поднявшейся над пустыней луны прелестное и трогательное зрелище. Не дальше чем в пяти шагах от нас стояла женщина в белом, юная и стройная. Лица ее не было видно, потому что она отвернулась в сторону, к тому же его скрывали длинные темные волосы, ниспадавшие ей на плечи. Она молилась вслух, то на еврейском языке, который мы немного понимали, то на египетском, как человек, привыкший думать на двух языках, и ее молитва то и дело прерывалась рыданиями.

— О бог моего народа! — говорила она. — Пошли мне помощь и поддержку, чтобы твое дитя не осталось одиноким в пустыне и не стало добычей диких зверей, или людей, которые хуже, чем звери!

Тут она заплакала, опустилась на колени на большую связку соломы и снова стала молиться. На этот раз по-египетски, словно боялась, что молитву на еврейском языке могут подслушать и понять.

— О бог, — говорила она, — бог моих предков, облегчи мое бедное сердце, облегчи мое бедное сердце!

Мы хотели уйти, а еще больше спросить у нее, что ее так мучает, как вдруг она повернула голову так, что свет упал на ее лицо. Такое прелестное оно было, что у меня перехватило дыхание, а принц вздрогнул. Нет, оно было более чем прелестно, ибо так же как пламя светильника сияет сквозь стенки алебастровой чаши или жемчужной раковины, так душа этой женщины светилась сквозь черты ее заплаканного лица, делая его таинственным, как ночь. Тогда я, пожалуй, впервые понял, что именно дух, а не плоть придает истинную красоту и девушке, и мужчине. Белая ваза из алебастра, как она ни изящна, все же только ваза; и только светильник, скрытый в ней, преображает ее в сияющую звезду. А эти глаза, эти большие мечтательные глаза, полные слез и с оттенком глубокой ляпис-лазури… — О! Какой мужчина мог бы увидеть их без волнения?

— Мерапи! — прошептал я.

— Луна Израиля! — пробормотал Сети. — Пронизанная луной, прекрасная, как луна, таинственная, как луна, и поклоняющаяся луне — своей матери.

— У нее несчастье, поможем ей, — сказал я.

— Нет, подожди, Ана, ведь мы с тобой никогда больше не увидим ничего подобного.

Хотя мы говорили чуть слышным шепотом, она, видимо, услышала нас. Во всяком случае, она изменилась в лице, словно испугавшись, поспешно поднялась, подхватила свою большую связку соломы и возложила ее на голову. Пробежав несколько шагов, она споткнулась и упала, слегка застонав от боли. В одно мгновение мы очутились рядом с ней. Она испуганно подняла на нас глаза, не зная, кто мы, ибо широкие капюшоны скрывали наши лица, а судя по плащам, нас можно было принять за полночных воров или работорговцев-бедуинов.

— О добрые люди, — пробормотала она, — отпустите меня. У меня нет ничего ценного, кроме этого амулета.

— Кто ты и что ты тут делаешь? — спросил принц, изменив голос.

— Господа, я Мерапи, дочь Натана Левита, которого убил в Танисе проклятый египетский капитан.

— Как ты смеешь называть египтян проклятыми? — спросил Сети нарочито грубым голосом, подавляя смех.

— О господа, потому что они… потому что я думала, вы бедуины, а они также ненавидят египтян, как мы. По крайней мере, тот египтянин был проклятый, потому что сам высокий принц Сети, наследник фараона, приговорил его к смертной казни.

— А принца Сети, наследника фараона, ты тоже ненавидишь и назвала бы его проклятым?

Она поколебалась и ответила с сомнением в голосе.

— Нет, его я не ненавижу.

— Почему же, если ты ненавидишь египтян. Ведь он среди них первый и поэтому вдвое достоин ненависти, как наследник и сын вашего угнетателя-фараона!

— Потому что, как я ни старалась, — не могу. Кроме того, — добавила она радостно, как человек, нашедший убедительное оправдание своим чувствам, — он же отомстил за моего отца.

— Это не причина, девушка, ибо он сделал только то, что велел закон. Говорят, что этот сукин сын, фараонов наследник, приехал в Гошен с какой-то миссией. Это правда? Ты его видела? Отвечай, ибо мы, люди пустыни, желаем знать точно.

— Думаю, что правда, господин, но я его не видела.

— Почему же, если он здесь?

— Потому что не хотела, господин. Почему бы дочь Израиля пожелала смотреть на лицо египетского принца?

— Говоря по правде, не знаю, — забывшись, сказал Сети своим голосом. Потом, заметив, что она пристально взглянула на него, добавил грубым тоном, — эта женщина, брат, либо лжет, либо она не кто иная, как та девушка, которую они называют Луной Израиля, — та, что живет у старого Джейбиза Левита, своего дяди. Как по-твоему?

— По-моему, брат, она лжет — и по трем причинам, — ответил я, поддерживая шутку принца, — Во-первых, у нее слишком светлая кожа для черной еврейской крови.

— О господи, — простонала Мерапи, — моя мать родилась и выросла в Сирии, в горах, и кожа у нее была белая, как молоко, а глаза голубые, как небо,

— Во-вторых, — продолжал я, не обращая на нее внимания, — если великий принц Сети действительно в стране Гошен, а она живет здесь, то просто неестественно, что она не пришла хоть раз взглянуть на него. Как женщину ее могли удержать только две вещи: одна — потому что она его боится и ненавидит, но она это отрицает, и другая — потому что он ей слишком понравился, и она, как девушка благоразумная, решила, что лучше всего никогда его больше не видеть.

При первых моих словах Мерапи взглянула на меня и хотела было ответить, но тотчас опустила глаза с таким выражением, как будто у нее перехватило дыхание; в то же время даже при свете луны я увидел, как алая краска залила ее лицо и белые руки.

— Господин, — пролепетала она, — зачем ты обижаешь меня? Клянусь, что никогда до этой минуты я ни о чем таком не думала. Право же, это было бы изменой.

— Несомненно, — прервал ее Сети, — однако, такой, какую цари могли бы простить.

— В-третьих, — продолжал я, как бы не слыша ни ее, ни его слов,

— если бы эта девушка сказала о себе правду, она не бродила бы ночью одна в пустыне: ведь Мерапи, как я слышал от арабов, дочь Натана Левита, девушка далеко не из низкого рода, и семья ее достаточно богата. Впрочем, сколько бы она ни лгала, наши собственные глаза говорят нам, что она красива.

— Да, брат, в этом нам повезло, ибо работорговцы по ту сторону пустыни без сомнения дадут за нее высокую цену.

— О господин! — вскричала Мерапи, хватая его за полу плаща. — Конечно, ты не обречешь девушку на такую участь — ты не злой вор, я чувствую — сама не знаю почему, и у тебя есть мать, и, может быть, сестра. Не суди обо мне так плохо из-за того, что я тут одна. Фараон приказал, чтобы мы собирали солому для кирпичей. Сегодня утром я пошла искать солому вместо больной соседки, которая, к тому же, должна родить, и зашла слишком далеко. Но вечером я поскользнулась и порезала ногу об острый камень. Смотри, — и, приподняв ногу, она показала рану внизу ступни, из которой еще капала кровь, — зрелище, которое нас немало тронуло. — Теперь я не могу идти и тащить эту тяжелую солому, которую я так тщательно собирала.

— Пожалуй, она говорит правду, брат, — сказал принц, — и если бы мы доставили ее домой, мы могли бы получить немалое вознаграждение от Джейбиза Левита. Но сперва скажи мне, девушка, что за молитву ты возносила луне? В чем Хатхор должна помочь твоему бедному сердцу?

— Господин, — ответила она, — только идолопоклонники-египтяне молятся Хатхор, богине Любви.

— А я думал, что весь мир молится богине Любви, девушка. Но о чем была твоя молитва? Есть какой-нибудь мужчина, которого ты желаешь?

— Никакого, — отрезала она, внезапно рассердившись.

— Тогда почему же твое сердце так нуждается в помощи, что ты готова молить о ней воздух? Или, может быть, есть кто-то, кого ты не желаешь?

Она опустила голову и не отвечала.

— Пошли, брат, — сказал принц, — мы надоели этой даме, и я думаю, что будь она настоящей женщиной, она бы охотно ответила на наши вопросы. Пойдем, оставим ее. Поскольку она не может идти, мы заберем ее позже, если захотим.

— Господа, — сказала она, — я рада, что вы уходите, ибо гиены

— менее опасное общество, чем двое мужчин, которые грозятся продать беспомощную женщину в рабство. Но раз уж мы расстаемся и никогда больше не встретимся, я отвечу на ваш вопрос. В молитве, которую вы не постеснялись подслушать, я просила не о любовнике, а о том, чтобы избавиться от одного такого.

— Ну, Ана, — сказал принц, рассмеявшись и распахнув свой плащ, — спроси теперь, кто этот несчастный, от кого госпожа Мерапи хочет избавиться, ибо я сам не смею.

Она всмотрелась в его лицо и слегка вскрикнула.

— Ах, — сказал она, — я подумала, что узнаю твой голос, когда ты один раз забыл про свою роль. Принц Сети, неужели твое высочество считает, что эта была добрая шутка по отношению к одинокой и испуганной женщине.

— Госпожа Мерапи, — ответил он, улыбаясь, — не сердись и согласись, что она была по крайней мере удачной, и ты не сказала нам ничего для нас нового. Вспомни — тогда, в Танисе, ты сказала, что обручена, и при этом в твоем тоне было что-то такое… Позволь мне перевязать твою рану.

Он опустился на колени, оторвал полоску от своей церемониальной одежды из тонкого полотна и начал перевязывать ее ступню, действуя быстро и искусно, ибо он был человеком необычных и неожиданных способностей. Я невольно следил за ними и заметил также, что их взгляды встретились, и при этом густая краска снова залила лицо Мерапи. Тогда я подумал, что принцу Египта не подобает играть роль лекаря, врачевателя ран женщины в пустыне, и подивился, почему он не предоставил мне эту скромную роль.

Вскоре повязка была наложена и скреплена царским скарабеем на золотой булавке, которую принц снял со своей одежды. На скарабее была выгравирована корона с уреем, а под ней знаки, означавшие «Повелитель Нижнего и Верхнего Египта» — это была эмблема и титул фараона.

— Ты видишь, госпожа, — сказал он, — теперь у тебя под пятой Египет. — И когда она спросила, что он имеет в виду, он прочитал ей надпись на драгоценном камне, и она в третий раз залилась румянцем до самых глаз. Потом он поднял ее на руки, велев ей опираться на его плечо и сказав, что боится, как бы скарабей, которого он ценит, не разбился, если бы она ступала по земле.

Мы двинулись в путь; я нес связку соломы, как он велел мне, ибо, по его словам, нельзя потерять то, что было собрано с таким трудом. Дойдя до того места, где мы оставили колесницу, мы обнаружили, что наш проводник ушел, а возница спит. Принц усадил Мерапи в колесницу, подстелив ей свой плащ и набросив ей на плечи мой, который он одолжил у меня, сказав, что поскольку я несу солому, плащ мне не нужен. Потом он занял свое место в колеснице, и они поехали, соразмеряя скорость движения с моим шагом. Так я шел следом за ними, и солома свисала мне на уши, я не слышал, о чем они говорили, — если они вообще о чем-то говорили; вполне возможно, что присутствие возницы исключало всякий разговор. Сказать по правде, я не прислушивался, погруженный в мысли о тяжкой доле этих бедных израильтян, вынужденных собирать пыльную солому и тащить так далеко эту ношу, отягченную комьями глины, которая налипла на корнях.

Еще не достигнув города Гошен, мы столкнулись с неприятностями. Едва мы пересекли по мосту канал, как я, шагая за колесницей, увидел при чистом свете луны бегущего навстречу молодого человека. Это был еврей, высокий, хорошо сложенный и по-своему очень красивый. У него были темные глаза, горбатый нос, ровные белые зубы, длинные черные волосы густыми волнами падали на плечи. В руке он держал деревянный посох, а за пояс был заткнут обнаженный нож. Увидев колесницу, он остановился и стал всматриваться, а потом спросил по-еврейски, не случилось ли путешественникам встретить молодую женщину-израильтянку, которая, очевидно, заблудилась в пустыне.

— Если ты ищешь меня, Лейбэн, то я здесь, — ответила Мерапи

из-под плаща.

— Что ты тут делаешь одна с египтянином? — свирепо спросил он. Что за этим последовало, я не знаю, ибо они заговорили так быстро на своем языке, что я ничего не понял. Наконец Мерапи повернулась к принцу и сказала:

— Господин, это Лейбэн, с кем я обручена, он велит мне сойти с колесницы и сопровождать его, как мне ни трудно идти пешком.

— Я, госпожа, велю тебе остаться. Лейбэн, с кем ты обручена, может сопровождать нас.

Лейбэн вспыхнул от гнева — что было, как я сразу понял, у него в крови — и порывисто протянул руку, видимо, намереваясь оттолкнуть Сети и схватить Мерапи.

— Ну, ты, остерегись! — сказал принц, в то время как я, бросив связку соломы, выхватил свой меч и одним прыжком очутился рядом с ними, крича:

— Раб, ты хотел поднять руку на принца Египта?

— Принц Кемета! — произнес он, отступив в изумлении, и угрюмо добавил: — Но какое отношение принц Кемета имеет к моей невесте.

— Он помогает ей добраться до дома после того, как нашел ее раненую и беспомощную в пустыне с мешком этой проклятой соломы, — ответил я.

— Вперед, возница! — сказал принц, а Мерапи добавила:

— Успокойся, Лейбэн, и возьми эту солому, которую спутник его высочества нес всю дорогу.

Мгновение он колебался, но потом схватил связку соломы и водрузил ее себе на голову.

Пока мы шли бок о бок, его злобное настроение постепенно одерживало верх над благоразумием. Он, не умолкая, ворчал из-за того, что Мерапи ехала одна рядом с египтянином. Наконец я не выдержал:

— Замолчите! — сказал я. — Тебе ли жаловаться на то, что делает его высочество, если он уже отомстил за убийство отца этой госпожи, а теперь спас ее от одинокой ночевки среди диких зверей и людей пустыни?

— Насчет первого я уже наслышан достаточно, — ответил он, — а насчет второго еще услышу более чем достаточно! С тех самых пор как моя невеста увидела этого принца, она смотрит на меня другими глазами и говорит со мной другим голосом. Да, а когда я пытаюсь ускорить нашу свадьбу, она говорит, что нельзя торопиться, ибо она все еще в трауре по своему отцу. Как бы не так! Она никогда не могла простить ему то, что он обручил ее со мной по обычаю нашего народа.

— Может быть, она любит кого-нибудь другого? — спросил я, желая узнать как можно больше об этой женщине.

— Никого она не любит, — по крайней мере, до сих пор не любила. Она любит только себя.

— Такая красавица может мечтать о самом высоком замужестве.

— Вот как! — произнес он в ярости. — Кого она может найти выше меня, прямого потомка самого древнего рода? Я гораздо выше, чем какой-то выскочка-принц или любой египтянин, будь он хоть сам фараон!

— Поистине, ты можешь служить хорошей иллюстрацией нравов своего племени, — сказал я, чувствуя, как мною все больше овладевает раздражение.

— Почему же? — спросил он. — Разве израильтяне не выше египтян — как эти угнетатели скоро узнают сами — и разве знатный человек Израиля не лучше любого идолопоклонника среди ваших людей?

Я посмотрел на этого человека, убого одетого и покрытого грязью после работы в кирпичной мастерской, и подивился про себя его наглости. Не было сомнения в том, что он верит всему, что говорит; я читал это в его гордом взгляде и надменной осанке. Он считал, что его племя больше значит в мире, чем наш великий и древний народ, и что он, неизвестный юноша, не ниже, а даже выше самого фараона. Придя в ярость от этих оскорблений, я ответил:

— Пока что это только слова, но где доказательства? Я лишь писец, но я знаю, что такое война. Давай задержимся здесь ненадолго, и тогда мы узнаем, кто лучше — знатный человек Израиля или писец из Египта.

— Я бы с радостью проучил тебя, писака, — ответил он, — если бы не видел твоего замысла. Ты хочешь нарочно задержать меня, может быть, даже убить каким-нибудь подлым образом, пока твой хозяин будет наслаждаться улыбками Луны Израиля. Нет, я не останусь с тобой, но в другой раз будет по-твоему и, может быть, очень скоро.

Думаю, я бы в ответ ударил его по лицу, хотя я не из тех, кто любит драться, если бы в этот момент не появился отряд египетских всадников, возглавляемый самим Аменмесом. Увидев в колеснице принца, всадники остановились и приветствовали его. Аменмес спешился.

— Мы выехали на поиски твоего высочества, — сказал он. — Мы боялись, что с тобой что-нибудь случилось.

— Спасибо, кузен, — ответил принц, — случилось, но не со мной.

— Это хорошо, — сказал Аменмес с улыбкой, разглядывая Мерапи. — Куда ранена госпожа? Надеюсь, не в грудь.

— Нет, кузен, в ногу, поэтому она и едет со мной в колеснице.

— Твое высочество всегда был добр к несчастным. Пожалуйста, разреши мне занять твое место или посадить эту девушку к себе на коня.

— Поехали, — сказал принц вознице.

Мы двинулись, сопровождаемые солдатами. Я слышал, как они переговаривались, обмениваясь шутками насчет принца и его спутницы, — как, думаю, слышал их и Лейбэн, ибо он бросал вокруг гневные взгляды и скрежетал зубами. Так мы добрались наконец до города. Здесь по указанию Мерапи мы остановились перед домом ее дяди Джейбиза, седобородого еврея, который выбежал из дверей своего жилища под глиняной крышей, крича, что он не сделал ничего дурного, за что солдаты могли бы забрать его.

— Это не тебя они хотят забрать, а твою племянницу — мою невесту, — закричал Лейбэн, вызвав смех среди солдат и кучки женщин, собравшихся перед домом. Тем временем принц помогал Мера-пи сойти с колесницы, буквально подняв ее на руки. При виде этого Лейбэн в бешенстве бросился к нему, пытаясь вырвать ее из его объятий, и при этом невольно толкнул его высочество. Начальник отряда — это был один из начальников личной охраны фараона — в ярости поднял меч и ударил Лейбэна плашмя по голове с такой силой, что тот упал лицом вниз и громко застонал.

— Долой этого пса, и всыпьте ему как следует! — крикнул начальник отряда солдатам. — Или мы допустим, чтобы такие, как он, оскорбляли царственную кровь Кемета?

Солдаты бросились было исполнять приказ, но Сети сказал спокойно:

— Оставьте его, друзья, он просто не умеет себя вести, вот и все. Он ранен?

Не успел он договорить, как Лейбэн вскочил на ноги и, боясь худшего, бежал с проклятиями, бросив на принца взгляд, полный ненависти.

— Прощай, госпожа, — сказал Сети. — Желаю тебе поскорее поправиться.

— Благодарю тебя, о принц! — ответила она, оглядываясь. — Пожалуйста, подожди немного, пока я верну тебе твою драгоценность.

— Нет, оставь ее у себя, госпожа, и если когда-нибудь тебе будет грозить беда или опасность, пошли ее мне, и ты не останешься без помощи.

Она взглянула на него и разразилась слезами.

— Почему ты плачешь? — спросил он.

— О принц, потому что я боюсь близкой беды. У моего нареченного, Лейбэна, мстительное сердце. Дядя, помоги мне войти в дом.

— Слушай, израильтянин, — сказал Сети, повысив голос, — если с твоей племянницей случится что-нибудь плохое или ее заставят идти туда, куда она не хочет, — горе тебе и твоим близким. Ты меня слышишь?

— О повелитель, слышу, слышу. Не беспокойся. Ее будут беречь, как… она, несомненно, будет беречь драгоценную безделушку, что у нее на повязке.


— Ана, — сказал принц в тот же вечер, когда мы с ним беседовали перед сном, — не знаю почему, но я боюсь этого Лейбэна, у него дурной глаз.

— Я тоже думаю, что было бы лучше, если бы твое высочество позволил солдатам расправиться с ним. Тогда бы никому не пришлось бояться его в этом мире.

— Но я этого не сделал, так что нечего и говорить. Ана, она красива и прелестна.

— Самая красивая и самая прелестная из всех, каких я когда-либо видел, мой принц.

— Будь осторожен, Ана. Прошу тебя, будь осторожен, а то еще влюбишься в ту, что уже обручена с другим.

В ответ я лишь взглянул на него и вспомнил слова чародея Ки. Думаю, что и принц тоже вспомнил, — по крайней мере, он засмеялся, как мне показалось, счастливым смехом и отвернулся в сторону.

Что до меня, то я долго лежал без сна в ту ночь и когда наконец заснул, мне приснилась Мерапи, творившая молитву в сиянии Луны.

Глава 7

ЗАСАДА
Прошло целых восемь дней, прежде чем мы покинули Гошен. История, которую рассказывали израильтяне, была очень длинной и очень печальной. Больше того, они привели доказательства многочисленных жестокостей, которые они претерпели, а когда с этим было покончено, пришлось выслушать показания стражников и других лиц; и все это надо было записать. К тому же принц, казалось, не спешил с отъездом. По его словам, он надеялся, что те двое пророков вернутся из пустыни, но они так и не появились. Все это время Сети ни разу не видел Мерапи и даже не упоминал о ней, даже когда Аменмес подшучивал над ним, намекая на его спутницу в колеснице и спрашивая его, не выезжал ли он опять лунной ночью в пустыню.

Но я ее однажды встретил. Как-то раз перед заходом солнца я бродил по городу и увидел ее: она шла, словно пленница под конвоем, между дядей Джейбизом с одной стороны и своим женихом Лейбэном — с другой. Я подумал, что она отнюдь не выглядит счастливой, но ее нога, видимо, зажила; во всяком случае, она шла свободно и не хромая.

Я остановился, чтобы поздороваться с ней, но Лейбэн злобно нахмурился и увлек ее за собой. Джейбиз задержался и заговорил со мной. Он сказал, что она совершенно оправилась, но что между нею и Лейбэном были неприятности из-за того, что случилось в тот вечер, когда она повредила ногу, вплоть до столкновения Лейбэна с начальником телохранителей.

— Этот молодой человек, кажется, ревнивец от природы, — сказал я, — из тех людей, которые будут суровыми мужьями для любой женщины.

— Да, высокоучёный писец, ревность была его проклятием с юных лет. Это же можно сказать о многих наших людях. И я благодарю бога за то, что я не женщина, которая станет его женой.

— Почему же тогда, Джейбиз, ты допускаешь, чтобы она вышла за него замуж?

— Потому что ее отец обручил ее с этим львенком, когда она была еще почти девочкой, а у нас разорвать такие узы крайне трудно. Лично я, — добавил он, понизив голос и оглядевшись вокруг своими быстрыми бегающими глазами, — лично я хотел бы видеть мою племянницу не в доме Лейбэна, а совсем в другом месте. С ее красотой и умом она могла бы достичь чего угодно, имей она такую возможность. Но по нашим законам, даже если бы Лейбэн умер (что легко могло бы случиться с таким неуравновешенным человеком), она не могла бы выйти замуж ни за кого, кроме сына Израиля.

— Но она, кажется, говорила, что ее мать была сирийкой.

— Это правда, писец Ана. Она была красавицей-пленницей, захваченной во время войны, когда Натан влюбился в нее и сделал ее своей женой. И ее дочь пошла в нее. И все же она — еврейка и по вероисповеданию, и по своему окружению и связям. Если бы не это, она могла бы сиять, как звезда, нет — как сама луна, в честь которой она названа, и, может быть, при дворе самого фараона.

— Как великая царица Тейе[216], которая в прошлом изменила религию Кемета, вверив поклонение единому богу, — предположил я.

— Я слыхал о ней, писец Ана. Это была удивительная женщина и красивая к тому же, судя по ее статуям. Хотел бы я, чтобы вы, египтяне, нашли еще такую же, тогда, может быть, ваши сердца обратились бы к более чистой вере и смягчились бы по отношению к нам, бедным и отверженным. Когда его высочество покидает страну Гошен?

— На рассвете третьего дня, не считая сегодняшнего.

— Ему понадобятся продукты, много продуктов для питания такой большой свиты. Я торгую овощами и продуктами питания, Ана.

— Я доложу об этом его высочеству и визирю, Джейбиз.

— Спасибо тебе, писец, я буду ждать их распоряжения в твоем лагере завтра утром. Смотри, Лейбэн возвращается вместе с Мерапи. Он очень мстительный и не забыл того удара мечом по голове.

— Пусть Лейбэн будет осторожен, — ответил я. — Если б не его высочество, солдаты убили бы его, потому что он посмел оскорбить царскую кровь. Второй раз это ему не сойдет. Больше того, за все, что он сделает, фараон отомстит народу Израиля.

— Понимаю. Было бы печально, если бы Лейбэна убили, очень печально. Но у народа Израиля есть Некто, кто может защитить его от фараона и всех его полчищ. Прощай, высокоучёный писец. Если мне когда-нибудь доведется быть в Танисе, мы еще, с твоего позволения, потолкуем об этих вещах.

Вечером я рассказал принцу о моей встрече. Выслушав меня, он сказал:

— Мне очень жаль госпожу Мерапи, ибо ее ждет тяжкая участь. Впрочем, — добавил он, засмеявшись, — пожалуй, оно и лучше, друг, если ты ее больше не увидишь, — ведь где бы она ни появлялась, сразу возникают неприятности. У этой женщины такое лицо, которое поселяется в душе, как Ка поселяется в гробнице, я лично не хотел бы увидеть его снова.

— Рад это слышать, принц; лично я покончил с женщинами, как бы прелестны они ни были. А этому Джейбизу я скажу, что мы закупим провиант в другом месте.

— Нет, закупи все у него, а если Нехези будет ворчать, запиши все на мой счет. Путь к сердцу купца лежит через его мешки с сокровищем. Если с Джейбизом хорошо обращаться, то, может быть, он будет добрее к своей племяннице, о которой я навсегда сохраню приятное воспоминание, — единственной среди этих хмурых людей, ненавидящих нас, увы, не без причины.

Итак, овцы и вся провизия для обратного путешествия были куплены у Джейбиза по назначенной им самим цене, за что он усиленно высказывал мне благодарности, и на третий день мы тронулись в путь. В последний момент принц, которым накануне вечером как будто овладел дух противоречия, отказался ехать утром вместе со всеми (слишком шумно и пыльно, сказал он). Напрасно Аменмес убеждал его, а Нехези и приближенные чуть ли не на коленях умоляли отправиться вместе с ними, говоря, что они отвечают за его безопасность перед фараоном и принцессой Таусерт. Он велел им уйти, пообещав, что нагонит их, когда они к концу дня раскинут на ночь лагерь. Я тоже стал упрашивать его, но он резко отвечал, что как он сказал, так и будет, и что мы с ним поедем в колеснице одни, в сопровождении двух вооруженных бегунов, не более, а если я считаю, что это опасно, добавил он, я могу присоединиться к остальным. Я прикусил губу и промолчал, а он, увидев, что обидел меня, повернулся ко мне и смиренно попросил прощения, как подсказывало ему его доброе сердце.

— Не могу больше выносить Аменмеса и его солдат, — сказал он. — Я люблю быть в пустыне один. Последний раз, когда мы с тобой там были, Ана, мы столкнулись с приключениями, которые были очень приятны, а в Танисе, я уверен, меня ждут одни неприятности. Впусти, пожалуйста, еврейского жреца, который пришел, чтобы объяснить мне таинства их веры, мне очень хочется их понять.

Я поклонился и, покинув его, сообщил остальным, что мне не удалось поколебать его волю. Однако, рискуя вызвать его гнев, я сделал следующее, — ибо разве я не поклялся принцессе, что буду защищать его? Роль бегунов я поручил двум самым лучшим и храбрым воинам.

Кроме того, я дал указания капитану, который ударил Лейбэна, тайно от всех посадить на колесницы двадцать солдат, вооруженных пиками, и следовать за принцем, держась вне поля его зрения.

Итак, на заре следующего утра войско, приближенные принца и чиновники вместе с носильщиками имущества и провианта двинулись в путь, а мы последовали за ними не раньше, чем прошло много часов. Часть этого времени принц провел, разъезжая по городу и присматриваясь к условиям, в которых жили люди. Они, как я заметил, следили за нами весьма угрюмо, гораздо враждебнее, чем раньше, — возможно потому, что мы были без охраны. Обернувшись, я успел заметить даже, что один из мужчин угрожающе потряс нам вслед кулаком, а какая-то старая карга плюнула в нашу сторону и пожелала нам поскорее убраться из страны Гошен. Но когда я поведал об этом принцу, он только засмеялся и не придал этому значения.

— Всем известно, что они ненавидят нас, египтян, — сказал он. — Ну что ж, пусть нашей задачей будет постараться обратить их ненависть в любовь.

— Ты никогда этого не добьешься, принц. Эта ненависть слишком глубоко укоренилась в их сердцах; они всасывали ее с молоком матери в течение многих поколений. Кроме того, это — война богов Кемета и Израиля, а люди должны идти туда, куда ведут их боги.

— Ты так думаешь, Ана? Значит, люди всего лишь пыль, гонимая небесными ветрами, — они разносят ее из тьмы, предшествующей рассвету, чтобы в конце концов собрать и унести ее в могильную тьму ночи?

Некоторое время он молчал, погруженный в свои мысли, а потом продолжил:

— И все же на месте фараона я бы дал этим людям уйти, ибо их бог, несомненно, обладает большим могуществом и, говорю тебе, я их боюсь.

— Почему же он не хочет отпустить их? — спросил я. — Они не сила, а слабость Египта, как было доказано во время нашествия варваров, на сторону которых они стали. К тому же ценность их щедрой земли, которую они не могут унести с собой, намного больше, чем ценность всей совокупности их труда.

— Не знаю, друг. В этом деле мой отец — сам себе советчик; он не говорит об этом даже с принцессой Таусерт. Может быть потому, что не хочет изменять политику своего отца Рамсеса, а может быть потому, что он упрям с теми, кто против него. Или, возможно, его держит на этом пути безумие, которое наслал на него какой-то бог, чтобы ввергнуть Кемет в позор и несчастья.

— В таком случае, принц, все жрецы и вся знать также безумны, начиная с Аменмеса.

— Жрецы и знать следуют туда, куда ведет их фараон. Вопрос в том, кто ведет фараона? А вот и храм этих израильтян. Войдем?

Мы сошли с колесницы — где я лично охотно бы остался — и прошли через ворота храма, где в этот священный для израильтян седьмой день было полно молящихся женщин, которые притворились, что не видят нас, однако исподтишка следили за нами. Пройдя сквозь толпу, мы вошли еще в один дворик — под крышей. Здесь было много мужчин, которые встретили наше появление недовольным ропотом. Они слушали проповедника в белом одеянии и головном уборе странной формы, с какими-то украшениями на груди. Я узнал этого человека: это был жрец Кохат, который посвящал принца в таинства еврейской веры в той мере, в какой считал это возможным и нужным. Увидев нас, он внезапно прервал свою проповедь, поспешно произнес какое-то слово благословения и двинулся нам навстречу, приветствуя нас. Я остановился за спиной принца, считая, что не мешает заслонить его в толпе этих свирепых мужчин, и не слышал, что сказал ему жрец, поскольку тот говорил шепотом в этом священном месте. Кохат отвел его в сторону — на мой взгляд для того, чтобы вывести его из этой толпы, — к главной части маленького храма, туда вели несколько ступенек, над которыми свисал толстый и тяжелый занавес. В царившей вокруг густой полутьме принц не заметил нижней ступени и, оступившись, упал бы, если бы невольно не схватился за занавес. Занавес раздвинулся, открыв внутреннее помещение, простое и тесное, в котором находился алтарь. Больше я ничего не успел увидеть, ибо в следующий миг общий вопль ярости потряс воздух, и во мраке сверкнули мечи.

— Египтянин оскверняет алтарь! — выкрикнул один. — Вытащите его отсюда и убейте его! — завопил второй.

— Друзья, — сказал Сети, повернувшись к толпе, которая бурно рванулась к нему, — если я сделал что-то не так, то совершенно случайно…

Он ничего не смог добавить, видя, что они уже атакуют его или, скорее, меня, ибо я бросился между ними и им. Они уже схватили меня за полы одежды, и моя рука уже была на рукоятке меча, когда жрец Кохат вскричал:

— Воины Израиля, вы с ума сошли? Или хотите навлечь на нас месть фараона?

Они приостановились, а их главарь воскликнул:

— Мы не боимся фараона! Наш бог защитит нас от фараона! Вытащите его вон и убейте его!

Они кинулись было снова, но в этот момент один из мужчин, в котором я узнал дядю Мерапи, Джейбиза, громко произнес:

— Остановитесь! Если этот египетский принц оскорбил Яхве не случайно, а по умыслу, то бог несомненно отомстит ему. Подобает ли людям взять суд бога в свои руки? Отступите и подождите немного. Если Яхве оскорблен намеренно, египтянин упадет мертвым. Если он не умрет, дайте ему свободно уйти, ибо такова воля Яхве. Отойдите, говорю я, и подождите, пока я не сосчитаю трижды по двадцать.

Они отступили на шаг, и Джейбиз стал медленно считать.

Хотя я в то время ничего не знал о могуществе бога Израиля, должен сказать, что меня охватил страх, пока он считал, делая паузу после каждого десятка. Это была очень странная сцена. У ступенек на фоне балдахина стоял принц, скрестив на груди руки, и на его лице играла легкая улыбка удивления, смешанного с презрением, но без малейшего признака страха. С одной стороны стоял я, хорошо зная, что разделю его участь, какова бы она ни была, и даже не желая иной; а с другой стороны был жрец Кохат, у которого тряслись руки, а глаза чуть не вылезали из орбит. Перед нами стоял Джейбиз и считал, наблюдая за искаженными от ненависти лицами конгрегации, в мертвом молчании ожидавшей рокового исхода. Счет продолжался. Тридцать. Сорок. Пятьдесят… Казалось, прошел целый век.

Наконец его уста произнесли «шестьдесят». С минуту он ждал, и все следили за принцем, ни на миг не сомневаясь, что он сейчас упадет мертвым. Но вместо этого принц повернулся к Кохату и спокойно спросил, кончилось ли это испытание, ибо он желает принести пожертвование храму, посетить который его пригласили, и уехать.

— Наш бог дал свой ответ, — сказал Джейбиз. — Примите его, люди Израиля. То, что сделал принц, он сделал случайно, а не по умыслу.

Они повернулись и отошли, не сказав ни слова, и после того как я оставил пожертвование, весьма немалое, мы последовали за ними:

— Пожалуй, ваш бог — недобрый бог, — сказал принц Кохату, когда мы вышли наконец из храма.

— По крайней мере, он справедлив, твое высочество. Иначе ты, вторгшийся в его святилище, пусть даже случайно, был бы уже мертв.

— Значит, ты считаешь, жрец, что Яхве обладает способностью убивать нас, когда он вгневе?

— Вне сомнения, твое высочество, и если наши пророки говорят правду, то недалек тот день, когда Египет это узнает, — добавил он угрюмо.

Сети посмотрел на него и сказал:

— Возможно, и так, но все боги или их жрецы претендуют на право убивать тех, кто поклоняется другим богам. Как видно, не только женщины ревнивы, Кохат. Но все же я думаю, вы несправедливы к своему богу, ибо даже если он имеет такую силу — он оказался более милосердным, чем его полноправные поклонники, которые прекрасно знали, что я схватился за балдахин, чтобы просто не упасть. Если я когда-нибудь снова войду в твой храм, то лишь в обществе тех, кто может противопоставить силе силу, будь то сила духа или меча. Прощай.

Мы подошли к колеснице, возле которой стоял Джейбиз, наш спаситель.

— Принц, — сказал он шепотом, покосившись на толпу, которая, держась поодаль, медлила расходиться, молчаливая и враждебная, — прошу тебя, уезжай поскорее из этой страны, ибо здесь твоя жизнь в опасности. Я знаю, это вышло случайно, но ты все-таки осквернил святилище, увидев то, на что не смеют взглянуть ничьи глаза, кроме глаз самых высших жрецов, а этого не простит ни один израильтянин.

— А ты или твой народ, Джейбиз, готовы были осквернить святилище моей жизни, пролив кровь моего сердца, — и не случайно. Право же, странный народ; вы стремитесь сделать врагом того, кто старается быть вашим другом.

— Я не стремлюсь к этому, — воскликнул Джейбиз, — я бы хотел, чтобы тот, кто воплощает уста и слух фараона и скоро сам станет фараоном, был на нашей стороне. О принц Египта, не гневайся на всех детей Израиля из-за того, что угнетение и несправедливость сделали некоторых из них упрямыми и жестокосердными. Уезжай, и в доброте своей запомни мои слова.

— Запомню, — сказал Сети, подав вознице знак трогать.

Однако принц медлил покинуть город, говоря, что ничего не боится и хочет узнать все, что сможет, об этих людях и их обычаях, чтобы поточнее доложить о них фараону. Я же был уверен, что есть лишь одно лицо, на которое он хочет взглянуть еще раз перед отъездом; но об этом я счел благоразумным промолчать.

Был почти полдень, когда мы наконец действительно оставили город и направились на восток, по следам Аменмеса и всей нашей компании. И так мы ехали весь день; впереди бежали двое солдат, переодетых бегунами, а за нами, как говорило мне далекое облако пыли, следовал капитан с его колесницами, которому я тайно велел не выпускать нас из виду.

К вечеру мы достигли ущелья между каменистыми холмами, окаймлявшими землю Гошен. Здесь Сети сошел с колесницы, и мы в сопровождении обоих солдат, которым я дал знак идти с нами, взобрались на вершину одного из холмов, усеянную огромными каменными глыбами и обрамленную хребтами песчаника, между которыми тысячелетние ветры проделали узкие расщелины и овраги.

Облокотившись на один из этих хребтов, мы окинули взглядом оставшуюся позади землю. Это было удивительное зрелище. Далеко-далеко, за плодородной равниной, виднелся покинутый нами город, и за ним садилось солнце. Казалось, будто там разразилась какая-то буря, хотя над нами синел чистый и ясный небесный свод: по крайней мере, перед городом от земли до неба протянулись два огромных столба туч, похожих на колонны гигантского портала. Один из этих столбов был как будто высечен из черного мрамора, а второй казался расплавленным золотом. Между ними пролегала дорога света, завершаясь сиянием, и посреди этого сияния круглый шар Солнца-Pa горел, как глаз бога. Это зрелище было не только прекрасно, но и внушало ужас.

— Ты когда-нибудь видел такое небо в Египте, о принц? — спросил я.

— Никогда, — ответил он, и хотя он говорил тихо, его голос показался мне громким в окружающем нас безмолвии.

Мы постояли еще немного, погруженные в созерцание, пока солнце вдруг не опустилось, оставив разлившееся над ним и вокруг сияние; оно принимало причудливые формы, напоминавшие дворцы и храмы какого-то небесного города — далекого города, которого ни один смертный не может достичь иначе, чем в мечтах или во сне.

— Не знаю почему, Ана, — сказал Сети, — но впервые с тех пор, как я стал мужчиной, мне страшно. Мне кажется, что в этом небе какие-то предзнаменования, и я не могу их прочесть. Жаль, что с нами нет Ки, — он бы растолковал, что означает черная колонна справа и огненная слева, и какой бог живет в сияющем городе, и как нога человека может ступить на эту дорогу света, что ведет к его порталу. Говорю тебе — мне страшно. Мне кажется, будто Смерть совсем рядом, и все ее тайны открыты моему смертному взору.

— Мне тоже страшно, — прошептал я. — Смотри! Эти колонны движутся. Вон та, огромная, впереди, а та, из черной тучи, следом за ней, а между ними я будто вижу несметные толпы, идущие бесконечными отрядами. Посмотри, как отблески заката сверкают на их копьях! Несомненно, это бог Израиля поднялся в поход.

— Он или какой-то другой, или вообще не бог — кто знает? Пойдем, Ана, пора, если мы хотим быть в лагере до темноты.

Мы спустились с вершины. Лошади и возница были наготове, и вскоре мы въехали в ущелье. Оно было очень узко, местами не шире четырех шагов, и по обе стороны дороги громоздились глыбы песчаника, между которыми пробивались растения пустыни и змеились узкие овраги, прорытые водой, а над всем этим с каждой стороны уходили вверх отвесные стены гор. Здесь лошади пошли шагом. Мы приближались к самому узкому месту, где тропа делала поворот и подъем сменялся спуском.

Мы были от него не дальше, чем на бросок копья, как вдруг я услышат какой-то звук и, взглянув направо, увидел женщину, которая спрыгнула с уступа холма и устремилась к нам. Возница тоже увидел ее и остановился, а оба бегуна-солдата выхватили мечи. Не прошло и полминуты, как женщина очутилась рядом с нами, и свет упал на ее лицо.

— Мерапи! — воскликнули принц и я в один голос.

Это и в самом деле была Мерапи, но в каком виде! Ее длинные волосы растрепались и беспорядочно падали ей на плечи, плащ был разорван, на губах выступили кровь и пена. Она остановилась, задыхаясь, не в силах произнести ни слова, опираясь одной рукой на край колесницы, а другой показывая туда, где тропа делала поворот. Наконец она проговорила только одно слово:

— Убийство!

— Она говорит, что ее хотят убить, — сказал мне принц.

— Нет, — выдохнула она, — тебя, тебя! Засада. Вернитесь обратно!

— Поворачивай назад! — крикнул я вознице.

Он постарался повернуть лошадей, но в тесном ущелье и на отвесных склонах это было нелегко даже с помощью солдат. Они успели сделать лишь пол-оборота, блокировав дорогу во всю ширину ущелья, когда раздался дикий крик: «Яхве!» — и из-за поворота вырвалась толпа разъяренных мужчин, размахивающих ножами и мечами. Мы едва успели укрыться за колесницей и приготовиться к отпору, как они ринулись в атаку.

— Слушай, — сказал я вознице, — беги что есть сил и приведи идущий за нами отряд!

Он умчался, как стрела.

— Уходи, госпожа! — крикнул Сети. — Это не женское дело — и видишь? Вот и Лейбэн тебя ищет. — И он показал мечом на предводителя этой толпы убийц.

Она отступила и, пробравшись к большому камню у дороги, спряталась за ним. Впоследствии она призналась мне, что идти дальше у нее не было сил, да и желания тоже, ибо если бы нас убили, ей лучше было бы тоже умереть, поскольку она предупредила нас об опасности.

И вот они уже сомкнулись с нами, целый поток — тридцать — сорок человек. Первый поразил лошадей, и они забились в упряжке, пытаясь освободиться. Следующие за ним уже вскочили на колесницу, пытаясь добраться до нас, и мы встретили их как можно достойнее, сорвав с себя плащи и намотав их на левую руку вместо щитов.

О, какое это было сражение! Будь мы на открытом месте или не подготовлены, нас неизбежно перебили бы в первые же минуты; но теснота ущелья и преграждавшая путь колесница дали нам некоторое преимущество. Тропа была так узка, а склоны гор в этом месте так высоки и неприступны, что атаковать нас одновременно могли не более четырех человек, которым, к тому же, приходилось сперва преодолевать препятствие в виде колесницы и еще живых лошадей.

Но нас тоже было четверо, и благодаря Таусерт на двоих под одеждой были кольчуги, — четверо сильных мужчин, борющихся за свою жизнь. На нас набросились четверо израильтян. Один спрыгнул с колесницы прямо на Сети, который принял его на острие своего железного меча, — я услышал стук рукоятки о грудную клетку противника — того славного железного меча, который сегодня лежит погребенный вместе с Сети в его могиле.

Тот рухнул замертво, сбив принца с ног тяжестью своего тела. Израильтянин, атаковавший меня, зацепился ногой за дышло колесницы и упал так, что я тут же прикончил его ударом по голове и таким образом успел помочь принцу подняться, прежде чем перед ним возник следующий. Оба наши солдата, храбрые и стойкие воины, тоже убили или смертельно ранили тех, кто достался на их долю. Но остальные наступали так яростно и стремительно, что я уже не мог следить за тем, что было дальше.

Вдруг я увидел, что один из наших воинов упал, сраженный Лейбэном. Удар ножом в грудь отбросил меня назад, и если бы не кольчуга, со мной тоже было бы кончено. Второй солдат убил того, кто убил бы меня, но тут же был убит двумя, напавшими на него.

Теперь нас было только двое — принц и я. Мы сражались, держась спиной к спине. Сети схватился с огромным израильтянином и ранил его в руку, так что тот выронил меч. Тогда он обхватил принца за пояс, и оба покатились по земле. Появившийся тут же Лейбэн ударил принца в спину, но его кривой нож отскочил от сирийской кольчуги. Я кинулся к Лейбэну и ранил его в голову, оглушив его так, что он зашатался и, кажется, упал, перевалившись через колесницу. Тогда на меня набросились другие, и если бы не кольчуга Таусерт, я бы погиб по меньшей мере трижды. Сражаясь, как безумный, я натолкнулся на выступ скалы и, прижавшись к нему спиной, приготовился к очередному нападению — ив этот миг увидел, что тот же гигант подмял под себя Сети, не успевшего опомниться от удара Лейбэна, и душит его, схватив за горло.

Я увидел и другое — женщину, которая подняла обеими руками меч и с силой опустила его, после чего руки израильтянина, сжимавшие горло Сети, разжались.

— Изменница! — раздался крик, и кто-то нанес ей удар, отбросивший ее к обочине. Потом, когда казалось, все кончено, и под градом ударов мое сознание меня покидало, я услышал топот конских копыт и крик — «Кемет! Кемет!», вырвавшийся из солдатских глоток. Сверкание бронзы на миг ослепило мой помутневший взор, и с шумом битвы в ушах я как будто уснул как раз в тот момент, когда свет дня погас.

Глава 8

СЕТИ ДАЕТ СОВЕТ ФАРАОНУ
Сны, сны о голосах, сны о лицах, сны о солнечном и лунном свете и обо мне самом — меня несут куда-то вперед, всегда вперед; сны о кричащих толпах и, больше всего, — сны о глазах Мерапи, смотрящих на меня сверху, как две негасимые звезды, сияющие в небе. Потом наконец пробуждение, и с ним биение боли и приступы тошноты.

Сначала я подумал что умер и лежу в гробнице. Потом, постепенно, я понял, что я вовсе не в гробнице, а в затемненной комнате, и притом знакомой, в моей собственной комнате во дворце Сети, в Танисе. Иначе не могло быть: недалеко от кровати, на которой я лежал, стоял мой собственный ларец, наполненный рукописями, которые я привез из Мемфиса. Я попытался поднять левую руку, но не смог и, скосив глаза, увидел, что она забинтована как рука мумии, и это снова вызвало во мне мысль, что я, должно быть, умер, если только мертвые могут чувствовать такую сильную боль. Я закрыл глаза и некоторое время не то думал, не то спал.

Лежа так, я услышал голоса. Один, видимо, принадлежал врачу, который говорил:

— Да, он выживет и вскоре поправится. Удар по голове, из-за которого он столько дней пролежал без сознания, — это наихудшая из его ран, но к счастью кость только повреждена, не раздроблена и не попала в мозг. Порезы на теле хорошо заживают, и кольчуга, что была на нем, защитила внутренние органы.

— Я рада, врач, — ответил другой голос, в котором я узнал голос Таусерт, — ибо нет сомнения, что если бы не Ана, его высочество погиб бы. Странно, что человек, которого я считала всего лишь мечтателем-писцом, оказался таким храбрым воином. Принц говорит, что этот Ана убил своими руками троих из этих собак и ранил еще многих.

— Это было отлично, — ответил врач, — но еще лучше была его предусмотрительность, ведь это он обеспечил арьергард и послал возницу поторопить их. Кто действительно спас жизнь его высочеству, так эта та еврейская девушка: именно она, забыв, что она только женщина, нанесла удар убийце, который держал его за горло.

— Да, такова версия принца, насколько я понимаю, — холодно ответила она. — И все же странно, чтобы слабая и выбившаяся из сил девушка могла пронзить насквозь такого гиганта.

— По крайней мере, она предупредила принца о засаде, ваше высочество.

— Да, говорят. Может быть, Ана вскоре расскажет нам правду об этом деле. Лечи его хорошенько, врач, и ты не останешься без награды.

Потом они ушли, продолжая разговаривать, а я лежал не двигаясь, преисполненный чувства благодарности и удивления, ибо теперь я вспомнил все, что с нами произошло.

Немного позже, когда я лежал, по-прежнему закрыв глаза, ибо даже слабый свет, казалось, причинял боль, я вдруг услышал тихие женские шаги у моей кровати и почувствовал нежное благоухание, какое исходит от одежды и волос женщины. Я поднял веки и увидел сияющие, как звезды, глаза Мерапи, смотревшие на меня сверху точно так же, как в моих снах.

— Привет тебе, Луна Израиля, — сказал я. — Воистину мы встречаемся снова при странных обстоятельствах.

— О, — прошептала она, — ты наконец проснулся? Благодарение богу, писец Ана, — ведь я три дня думала, что ты умрешь.

— Ах, если бы не ты, госпожа, я бы умер, — я и кое-кто еще. Но теперь, кажется, мы все трое будем жить.

— Лучше бы только двое остались жить, Ана, — принц и ты. Лучше бы мне умереть, — ответила она с тяжелым вздохом.

— Но почему?

— А ты не догадываешься? Потому что я — отверженная, предательница своего народа. Потому что их кровь пролилась между мной и ними. Ибо я убила того человека, моего родственника, ради египтянина, то есть ради египтян. Теперь на мне проклятие Яхве, и так же, как умер мой родич, так и я вскоре умру, а потом — что потом?

— Потом покой и великая награда, если есть справедливость на земле или в небесах, о благороднейшая из женщин!

— Если бы я могла думать так же! Чу, я слышу шаги. Выпей это; я — главная из твоих сиделок, писец Ана, это — почетный пост, ибо сегодня тебя любит и прославляет весь Египет.

— Право же, это тебя, Мерапи, должен любить и прославлять весь Кемет, — сказал я.

Вошел принц Сети. Я попытался приветствовать его жестом, но он схватил мою руку и нежно сжал ее в своей.

— Здравствуй, любимец Ментху, бога войны, — сказал он, засмеявшись своим приятным смехом. — Я-то думал, что нанял писца, и вдруг! — в этом писце я нахожу воина, который мог бы стать гордостью армии.

В этот момент он заметил Мерапи, которая отошла при его появлении и стояла в полутьме.

— Здравствуй и ты, Луна Израиля, — произнес он, кланяясь. — Если я назвал Ану лучшим из воинов, каким же именем мы оба можем назвать тебя, кому мы обязаны жизнью? Нет, не опускай глаза, отвечай!

— Принц Египта, — ответила она в смущении, — я не совершила ничего особенного. Я услышала о заговоре от Джейбиза, моего дяди, и, с детства зная кратчайшие пути к перевалу, успела вовремя. Если бы я сначала подумала, то, возможно, не осмелилась бы…

— А все остальное, госпожа? Что ты скажешь о израильтянине, который хотел задушить меня, и о некоем ударе мечом, который навеки разжал его руки.

— Об этом, ваше высочество, я ничего не помню или помню очень мало. — Потом, несомненно вспомнив то, что она говорила мне перед его приходом, она низко поклонилась и вышла из комнаты.

— Она лжет с тем же очарованием, с каким делает все другое, — сказал Сети, проводив ее взглядом. — О! Какая женщина, Ана! Совершенство красоты, совершенство мужества, совершенство ума. Где же ее недостатки, а? Попробуй, найди их ты, ибо я не вижу в ней никаких.

— Спроси об этом у Ки, принц. Он великий маг, такой великий, что его искусство в силах открыть даже то, что женщина старается скрыть. А также вспомни о том, что он предупредил тебя кое о чем перед нашим отъездом в Гошен.

— Да… он сказал мне, что моя жизнь будет в опасности, — так оно и случилось. В этом он был прав. Он сказал также, что я увижу женщину, которую полюблю. Вот в этом он ошибся. Я не встретил такой женщины. О! Я хорошо знаю, о чем ты сейчас подумал. Из-за того, что я считаю госпожу Мерапи прекрасной и храброй, ты вообразил, что я ее люблю. Но этого нет. Я не люблю ни одну женщину, исключая, разумеется, ее высочество. Ана, ты судишь обо мне по себе.

— Ки сказал «полюбишь», принц. Еще есть время.

— Нет, Ана. Если кто любит, то любит сразу. Скоро я состарюсь, а она станет толстой и безобразной, и как можно тогда полюбить? Скорее поправляйся, Ана, — я хочу, чтобы ты помог мне с моим докладом фараону. Я скажу ему: я считаю, что этих израильтян жестоко угнетают и он должен возместить им потери и отпустить их с миром.

— А что скажет на это фараон, зная, что они пытались убить его наследника?

— Думаю, что фараон разгневается, как и народ Хемета, который не умеет рассуждать здраво. Он не поймет, что Лейбэн и его компания с их взглядами и верой были правы, пытаясь убить меня, — ведь я все-таки, хотя и нечаянно, осквернил святилище их бога. Если бы они поступили иначе, они были бы плохими израильтянами, и я не могу желать им зла. Однако весь Египет охвачен жаждой мести и вопит, что народ Израиля должен быть уничтожен.

— Мне кажется, принц, каков бы ни был исход второго пророчества Ки, его третье предсказание близко к осуществлению, — а именно, что эта поездка в Гошен может заставить тебя рисковать троном.

Он пожал плечами и ответил:

— Даже ради власти, Ана, я не скажу фараону то, чего нет у меня в мыслях. Но оставим это до твоего выздоровления.

— Чем кончилась битва, принц, и как я попал сюда?

— Наши убили большинство израильтян, которые еще оставались в живых. Несколько человек бежали и скрылись в темноте, в том числе и их предводитель, Лейбэн, хотя ты его и ранил, а шестерых взяли живыми. Теперь они ждут суда. Я был легко ранен, а ты — мы сначала думали, что ты погиб, — был просто без сознания и в таком состоянии или в бреду оставался до этого часа. Мы принесли тебя на носилках, и вот уже три дня, как ты здесь.

— А госпожа Мерапи?

— Мы посадили ее в колесницу и привезли в город. Если бы мы оставили ее, то ее сородичи, конечно, убили бы. Когда фараон услышал, что она сделала, он отдал ей маленький домик в этом саду (мне казалось, что нехорошо, если она останется здесь, во дворце) — там она будет в безопасности, и послал рабынь, чтобы они о ней заботились и прислуживали ей. Там она и живет и может свободно приходить во дворец, и все это время она за тобой ухаживала.

В этот момент мной вдруг овладела страшная слабость, и я закрыл глаза. Когда я открыл их снова, принца уже не было. Прошло еще шесть дней, прежде чем мне разрешили встать с постели, и за это время я часто видел Мерапи. Она была очень печальна и жила в страхе, ожидая, что израильтяне ее убьют. Вместе с тем ее мучила мысль, что она предала свою веру и свой народ.

— По крайней мере, ты избавилась от Лейбэна, — сказал я.

— Никогда я от него не избавлюсь, пока мы живы, — ответила она. — Я ему принадлежу, и он ни за что не разорвет эти узы, потому что жаждет меня всем сердцем.

— А ты тоже жаждешь его всем сердцем? — спросил я. Ее прекрасные глаза наполнились слезами.

— Женщина не смеет иметь сердце. О Ана, я так несчастна, — ответила она и ушла.

Я виделся и с другими. Меня навестила принцесса. Она горячо благодарила меня за то, что я сдержал данное ей обещание и охранял принца. Кроме того, она передала мне золото — дар фараона, и сама подарила мне нарядную одежду. Она подробно расспросила меня о Мерапи, к которой, как я видел, уже питала чувство ревности, и обрадовалась, узнав, что она обручена с израильтянином. Пришел и старый Бакенхонсу и много спрашивал о принце, о евреях и о Мерапи, особенно о Мерапи, о подвиге которой, сказал он, говорит весь Египет. На все эти вопросы я постарался ответить как можно лучше.

— Так вот она, эта женщина, о которой говорил нам Ки, — сказал он, — та, которая принесет так много радости и так много горя принцу Египта.

— Но почему? — спросил я. — Он же не взял ее в свой дом и, по-моему, не собирается.

— И однако, он это сделает, Ана, хочет он того или не хочет. Ради него она предала свой народ, а у израильтян это — преступление, которое карается смертью. Дважды она спасла ему жизнь, один раз когда предупредила о засаде, и второй раз — когда своими руками вонзила меч в одного из своих сородичей, который душил его. Разве не так? Скажи мне, ведь ты там был.

— Так, но что из этого следует?

— Вот что: она его любит, что бы она ни говорила, если, конечно, не тебя? — И он зорко взглянул на меня.

— Когда рядом с женщиной принц, да еще такой принц, стала бы она утруждать себя и расставлять силки для какого-то писца? — спросил я не без горечи.

— Ого! — сказал он, рассмеявшись. — Так вот как обстоят дела. Правда, я так и думал. Но, друг Ана, остерегись, пока не поздно! Не старайся превратить Луну в свой домашний светильник, а то как бы она не зашла, и Солнце, ее повелитель, не разгневался бы и не спалил тебя до смерти. Нет, она любит его и поэтому рано или поздно заставит его полюбить себя, иначе и быть не может.

— Но каким образом, Бакенхонсу?

— С большинством мужчин, Ана, это было бы просто. Вздох, полускрытые слезы в подходящий момент — и дело сделано. Я видел, как это делается, тысячу раз. Но с этим принцем, при том, каков он есть, все может быть иначе. Может быть, она даст ему понять, что ради него она потеряла свою честь, что из-за него ее народ ненавидит ее, а бог ее отверг, и это пробудит в нем жалость, а жалость — родная сестра любви. А может быть, поскольку она, как я знаю, еще и мудрая, она станет его советницей во всех делах с израильтянами и таким образом, под видом дружбы проникнет в его сердце, а тогда ее нежность и красота сделают все остальное по законам самой Природы. Во всяком случае, тем или другим способом, вверх или вниз по течению, но к этому она придет.

— Если даже так, что из того? По обычаю цари Кемета могут иметь больше чем одну жену.

— Да, Ана, но Сети, думаю, такой человек, который по-настоящему может иметь только одну, и ею будет эта еврейка. Да, еврейская женщина будет править Египтом и заставит принца принять ее бога, ибо она никогда не станет поклоняться нашим богам. Больше того, когда ее народ поймет, что потерял ее, он использует ее именно для этих целей. А может статься, что ее использует сам этот бог, чтобы довершить то, что он, возможно, уже начал, наведя ее на этот путь.

— А что потом, Бакенхонсу?

— Потом — кто знает. Я не маг, во всяком случае — не настолько владею этим искусством. Спроси у Ки. Но я очень, очень стар и наблюдал жизнь и людей и говорю тебе — так и случится, если только…

— Если только, что?

— Если только Таусерт не смелее, чем я думаю, и не убьет ее прежде, а еще лучше — не найдет какого-нибудь иудея, который бы убил ее, — скажем, ее отвергнутого любовника. Если бы ты был другом фараону и Египту, Ана, ты бы мог шепнуть ей об этом на ушко.

— Никогда! — ответил я с гневом.

— Я и не думал, что ты на это способен, Ана! Ты ведь сам бьешься в этих сетях из лунных лучей, которые прочнее и осязаемее, чем любые сети, сплетенные человеческой рукой. Да и я этого не сделаю, при моем возрасте. Я люблю наблюдать борьбу человеческих стремлений и, подойдя уже столь близко к богам, страшусь вмешиваться в их замыслы и планы. Пусть этот свиток развернется, прочти его, Ана, и вспомни, что я тебе сегодня сказал. Это будет прекрасная повесть, написанная под конец кровью вместо чернил. Охо-хо! — И, смеясь, он заковылял прочь из комнаты, оставив меня в страхе.

Но чаще всех я видел принца. Он навещал меня каждый день и еще до того, как я встал с постели, начал диктовать мне свой доклад фараону, ибо не признавал никакого другого писца. Суть доклада соответствовала тому, что он еще раньше набросал в разговоре со мной, а именно: что народу Израиля, который в течение многих поколений достаточно настрадался под властью Египта, следует ныне разрешить уйти спокойно и куда он хочет. Нападению на нас в ущелье он не придал большого значения, изобразив его как злой умысел нескольких фанатиков, внушенный им воображаемым оскорблением их бога, как дело, за которое не должен пострадать весь народ. Доклад завершался следующими словами:

Помни, о фараон, молю тебя, что Амон, бог египтян, и Яхве, бог израильтян, не могут править в одной и той же стране. Если оба они останутся в Египте, вспыхнет война богов. Поэтому молю тебя дать Израилю уйти.


Поднявшись и окончательно оправившись, я переписал этот доклад своим самым красивым почерком, отказываясь сообщить кому-либо о его содержании, хотя меня спрашивали все и среди прочих визирь Нехези, который предложил мне взятку, если я открою этот секрет. Не знаю как, но это дошло до слуха Сети, и он был очень доволен мной, говоря, как он рад, что в Египте есть хоть один писец, которого нельзя подкупить. Таусерт тоже допросила меня, и когда я отказался отвечать, она, странным образом, даже не рассердилась, потому что, сказала она, я лишь исполнял свой долг.

Наконец свиток был дописан и запечатан, и принц собственноручно, но без единого слова положил его на колени фараону во время царского приема, ибо он не хотел его никому доверять. Аменмес тоже представил свой доклад, как и визирь Нехези, и начальник отряда, который спас нас от смерти. Спустя восемь дней принца вызвали на Большой Совет государства, равно как и всех членов царского дома и всех высших военачальников. Я тоже получил вызов как причастный к этому делу.

Принц в сопровождении принцессы прибыл во дворец в золотой колеснице фараона, запряженной парой белых, как молоко, лошадей, потомков тех знаменитых боевых коней, которые спасли жизнь Рамсесу Великому во время сирийской войны. На протяжении всего пути тысячи людей, высыпавших на улицы, встречали его приветственными криками.

— Видишь, — сказал старый Бакенхонсу, который, как член Совета, ехал со мной во второй колеснице, — Кемет гордится и радуется. Он считал своего принца всего лишь мечтателем, далеким от жизни. Но теперь все слыхали о засаде в ущелье и узнали, что он — человек отважный, воин, который может сражаться наряду с лучшими. Поэтому Кемет теперь любит его и ликует при его появлении.

— Тогда, по этой же мерке, Бакенхонсу, мясник — более великий, чем самый мудрый из писцов.

— Так оно и есть, Ана, особенно если он убивает не скот, а людей. Писатель создает, но убийца разрушает, и в мире, где правит смерть, тот, кто убивает, в большем почете, чем тот, кто творит. Послушай, теперь они выкрикивают твое имя. Потому ли, что ты автор неких произведений? Говорю тебе, нет. Это потому, что там, в ущелье, ты убил трех человек. Если ты хочешь, чтобы тебя прославляли и любили, Ана, брось писание книг и начинай резать глртки.

— Но писатель живет даже после смерти.

— Ого! — засмеялся Бакенхонсу. — Ты даже глупее, чем я думал. Какая польза человеку от того, что будет после его смерти? Да сегодня вон тот слепой нищий, который скулит на ступенях храма, значит для Кемета больше, чем мумии всех фараонов — разве что их еще можно ограбить. Бери то, что предлагает тебе жизнь, Ана, и не заботься о приношениях, которые кладут в гробницу на съедение времени.

— Это низменные взгляды, Бакенхонсу.

— Крайне низменные, Ана, как и все другое, что мы можем попробовать на вкус и на ощупь. Низменные взгляды, годные для низменных сердец, к которым можно причислить всех, кроме, пожалуй, одного из каждой тысячи. И все же, если хочешь преуспевать, следуй им, и когда ты умрешь, я приду и посмеюсь, стоя над твоей, могилой, и скажу: «Здесь лежит тот, от кого я ждал более высоких дел», — как я с надеждой жду их и от твоего господина.

— И не напрасно, Бакенхонсу, что бы ни случилось с его слугой.

— Ну, это мы узнаем и, думаю, скоро. Интересно, кто будет рядом с ним в колеснице перед следующим разливом Нила. К тому времени, может статься, он сменит золотую колесницу фараона на простую телегу, а ты будешь погонять волов и говорить с ним о звездах — или, может быть, о луне. Эта богиня ревнива и любит, когда ей поклоняются. Возможно, мы оба чувствовали бы себя счастливее. Охо-хо! Вот и дворец. Помоги мне сойти с колесницы, жрец богини Луны.

Мы вошли во дворец, и нас провели через большой зал в меньшую комнату, где фараон не в самом парадном облачении уже ожидал нашего прихода, сидя в кресле кедрового дерева. Взглянув на него, я увидел, что лицо мрачно и сурово; мне показалось также, что он как будто постарел. Принц и принцесса склонились перед ним, как и мы, менее значительный люд, но он не обратил на эти приветствия никакого внимания. Когда все собрались и двери закрыли, фараон сказал:

— Я прочитал твой доклад, сын Сети, о посещении страны Гошен и обо всем, что с тобой случилось; и твой тоже, племянник Аменмес, и всех остальных, кто сопровождал принца Египта. Прежде чем говорить об этих докладах, пусть писец Ана, который был вашим спутником, выйдет вперед и расскажет мне все, что там произошло.

Я вышел вперед и, склонив голову, повторил эту историю, по возможности опуская лишь то, что касалось меня самого. Когда я кончил, фараон сказал:

— Тот, кто говорит только полуправду, иногда приносит больше вреда, чем лжец. Так что же, писец, ты просидел все время в колеснице и бездействовал, пока принц бился за свою жизнь? Или ты сбежал? Говори, Сети, и скажи, какую роль сыграл этот человек, будь то во зло или на благо.

Тогда принц рассказал о моем участии в сражении, описав его такими словами, что вся кровь бросилась мне в лицо. Он рассказал также, что именно я, рискуя вызвать его гнев, приказал отряду в двадцать человек незаметно следовать за нами, переодел бегунами двух солдат и, не растерявшись, когда началось побоище, послал возницу за помощью, как я тоже был ранен и лишь недавно поправился. Когда он кончил, фараон сказал:

— О том, что все так и было, я знаю от других. Писец, ты действовал прекрасно. Если б не ты, сегодня его высочество лежал бы на столе для бальзамирования — что, может быть, он и заслужил за свое безрассудство — и весь Кемет, от Фив до устья Сихора, погрузился бы в траур. Подойди сюда.

Дрожащими ногами я подошел и преклонил колени перед его величеством. На груди фараона висела красивая золотая цепь. Он снял ее и надел мне на шею, говоря:

— Потому что ты проявил и храбрость, и мудрость, я жалую тебе вместе с этой цепью титул советника и друга царя и право вписать этот титул на твоей могильной стеле. Ступай, писец Ана, советник и друг царя.

Я отошел в смущении и когда проходил мимо Сети, тот прошептал мне на ухо:

— Прошу тебя, останься товарищем принца и после того, как Ты стал другом царя.

Затем фараон приказал, чтобы начальника отряда повысили в чине, солдаты получили награды, а дети убитых — необходимую помощь, и чтобы семьи тех двух воинов, которых я переодел бегунами, были обеспечены вдвойне.

Закончив эти дела, фараон снова заговорил медленно и многозначительно, предварительно велев всем слугам и страже удалиться. Я тоже хотел уйти, но старый Бакенхонсу удержал меня, поймав за одежду и сказав, что я в моем новом чине имею право остаться.

— Принц Сети, — сказал фараон, — после всего, что я слышал, я нахожу твой доклад весьма странным. Более того, он написан совершенно в ином духе, чем доклады Аменмеса и других. Ты советуешь мне отпустить этих израильтян на все четыре стороны из-за неких лишений и невзгод, которые они претерпели в прошлом и которые, однако, не уменьшили ни их числа, ни их богатства. Я не намерен принять этот совет. Скорее я намерен послать в страну Гошен армию с приказом — прогнать этот народ, сговорившийся тайно убить принца Египта, сквозь Врата Запада[217], чтобы там они поклонялись своему богу на небесах или в аду. Да, да, умертвить их всех до единого, от седобородого старца до младенца, сосущего материнскую грудь!

— Я слышу фараона, — спокойно сказал Сети.

— Такова моя воля, — продолжал Мернептах, — и те, кто сопровождал тебя в этой поездке, и все мои советники думают так же, как я, ибо поистине Кемет не может терпеть столь мерзкой измены. Однако согласно нашему закону и обычаю, прежде чем предпринимать столь значительные военные и политические шаги, необходимо, чтобы тот, кто стоит ближе всех к трону и кому суждено занять его, дал свое согласие на эти действия. Ты согласен, принц Египта?

— Я не согласен, фараон. Я считаю, что было бы злодеянием уничтожать десятки тысяч людей по той причине, что несколько глупцов напали на человека, оказавшегося принцем царской крови, потому что тот по досадной случайности осквернил их святилище.

Я увидел, что этот ответ сильно разгневал фараона, ибо никогда еще его воля не встречала подобного сопротивления. Все же он овладел собой и спросил:

— Тогда, принц, ты, может быть, согласишься на более мягкий приговор, а именно — чтобы еврейский народ был рассеян: самые опасные были бы сосланы трудиться в шахтах и каменоломнях пустыни, а остальные расселены по всему Египту на положении рабов?

— Я не согласен, фараон. Мой скромный совет записан в этом свитке и не может быть изменен.

Глаза Мернептаха вспыхнули, но он снова сдержался и спросил:

— Случись тебе занять мое место, принц Сети, скажи нам всем, собравшимся здесь, какую политику ты будешь проводить по отношению к этим израильтянам?

— Ту политику, о фараон, которую я рекомендую в моем докладе. Если я когда-нибудь займу этот трон, ядам им уйти, куда они захотят, и унести с собой свои богатства.

Теперь все взоры были прикованы к нему, послышался ропот. Но фараон поднялся, трясясь от гнева. Схватившись за одежду, там, где она была скреплена на груди, он разорвал ее и вскричал страшным голосом:

— Слушайте его вы, боги Кемета! Слушайте этого сына, который бросает мне вызов в лицо и готов подставить ваши головы под пяту чужого бога! Принц Сети, в присутствии этих членов царского дома и моих советников я…

Он не сказал больше ни слова, ибо принцесса Таусерт, сидевшая до этого молча, подбежала к нему и, обняв, зашептала ему на ухо. Он выслушал ее, потом сел и вновь заговорил:

— Принцесса напоминает мне, что это слишком важный вопрос, который нельзя решать слишком поспешно. Может случиться, что когда принц посоветуется с ней и со своим собственным сердцем и, возможно, обратится к мудрости богов, он возьмет обратно слова, слетевшие с его уст. Приказываю тебе, принц, явиться сюда в этот же час на третий день от нынешнего. Тем временем ни один из присутствующих не должен, под страхом смерти, произнести ни слова о том, что произошло в этих стенах. Это приказ.

— Я слышу фараона, — сказал, поклонившись, принц. Мернептах поднялся, показывая, что Совет окончен, но в этот момент к нему подошел визирь Нехези и спросил:

— А что насчет израильских пленников, о фараон, тех убийц, которые были захвачены в ущелье?

— Их вина доказана. Прикажи бить их розгами до тех пор, пока они не умрут, а если у них есть жены или дети, пусть их схватят и продадут в рабство.

— Да будет воля фараона! — сказал Нехези.

Глава 9

ПОРАЖЕНИЕ АМОНА
В тот вечер я сидел глубоко встревоженный в своей рабочей комнате, тщетно пытаясь писать, ибо я чувствовал, что принцу грозят большие беды, и не знал, что сделать, чтобы отвратить их от него. Дверь отворилась и появился старый Памбаса; назвав меня моим новым титулом, он сказал, что госпожа Мерапи, которая ухаживала за мной, пока я лежал в постели, желает со мной поговорить. И вот она пришла и остановилась передо мной.

— Писец Ана, — сказала она, — я только что видела моего дядю Джейбиза, который приехал, или был послан, чтобы встретиться со мной.

— Зачем он был послан, госпожа? Сообщить тебе что-нибудь о Лейбэне?

— Нет, Лейбэн скрылся, и никто не знает, где он. А сам Джейбиз избежал неприятностей как дядя предательницы только потому, что согласился взять на себя эту миссию.

— Какую миссию?

— Просить меня, чтобы я, если хочу спастись от смерти или мщения богов, подействовать на сердце его высочества, а я не знаю, как это сделать…

— Но, я думаю, ты бы нашла способы, Мерапи.

— …кроме как через тебя, его друга и советчика, — продолжала она, отвернув в сторону лицо. — Джейбиз узнал, что фараон намерен поголовно истребить народ Израиля.

— Откуда он узнал, Мерапи?

— Не могу сказать, но думаю, это знает весь народ Израиля. Я сама знала с первого же дня, хотя никто мне об этом не говорил. Он узнал также, что по египетским законам это можно сделать только с согласия принца, если он наследник престола и достиг совершеннолетия. Вот я и пришла молить тебя, чтобы ты попросил принца не соглашаться.

— Почему бы тебе самой не попросить принца, Мерапи, — начал я, но вдруг за спиной услышал из полумрака голос принца, который вошел с каким-то писанием в руке через потайную дверь, говоря:

— И с какой же просьбой хочет обратиться ко мне госпожа Мерапи? Нет, не уходи, говори, Луна Израиля.

— О принц, — сказала она умоляюще, — моя просьба в том, чтобы ты спас израильтян от насильственной смерти, ибо ты один в силах это сделать.

В этот момент дверь распахнулась, и явилась царственная Таусерт.

— Что здесь делает эта женщина? — спросила она.

— Думаю, она пришла повидать Ану, жена, так же, как я и, несомненно, ты. И поскольку она здесь, она просит меня спасти ее народ от меча.

— А я прошу тебя, супруг, предать ее народ мечу; они вполне этого заслужили, ибо они хотели убить тебя.

— И заплатили за это, Таусерт, все до единого, — если кто-нибудь еще не мучается под розгами, — добавил он, содрогнувшись. — Остальные невиновны, почему же они должны умереть?

— Потому что от этого зависит судьба твоего трона, Сети. Говорю тебе: если ты будешь по-прежнему перечить воле фараона, а по закону ты имеешь на это право, он лишит тебя права престолонаследия и посадит на твое место твоего кузена Аменмеса, тоже на основании египетских законов.

— Я думал об этом, Таусерт. И все же, почему я должен повернуться спиной к правому делу ради моих личных интересов? Вопрос в том, правильно ли это?

Она с изумлением смотрела на него — она никогда не понимала Сети и не могла представить себе, что он откажется от самого могущественного трона в мире из-за спасения подвластного ему народа только потому, что, по его мнению, этот народ не должен погибнуть. Однако предупрежденная каким-то инстинктом она оставила первый вопрос без ответа, обратившись прямо ко второму.

— Конечно, правильно, — сказала она, — и по многим причинам. Укажу лишь одну, ибо она включает все другие. Боги Кемета — истинные боги, которым мы должны служить и повиноваться или погибнуть теперь и навеки. Бог израильтян — ложный бог, и те, кто ему поклоняются, заслуживают смертного приговора. Поэтому в высшей степени правильно, чтобы те, кого истинные боги осудили, погибли бы от мечей их слуг.

— Хорошо обосновано, Таусерт, и если это действительно так, то может статься, я и соглашусь с твоим мнением и не буду стоять между фараоном и его желанием. Но так ли это? Вот в чем трудность. Не стану спрашивать, почему ты считаешь богов египтян истинными, ибо знаю, что бы ты ответила или, скорее, вообще бы не ответила на этот вопрос. Но я спрошу эту госпожу, действительно ли ее бог — ложный бог, и если она ответит отрицательно, я попрошу ее доказать мне свою правоту, если она может. Если она в состоянии доказать, что она права, тогда, я думаю, через три дня я повторю то, что сказал фараону сегодня. Если она не в состоянии доказать этого, тогда я очень серьезно рассмотрю этот вопрос. Отвечай же, Луна Израиля, и помни — от того, что ты сейчас скажешь, зависят тысячи жизней.

— О принц, — начала было Мерапи. Потом она умолкла, молитвенно сложила руки и подняла глаза. Думаю, она действительно молилась, ибо ее губы шевелились. И вдруг я увидел — и, по-моему, Сети тоже увидел — что какой-то чудесный свет озарил ее лицо и засиял в глазах какой-то божественный огонь вдохновения и решимости.

— Как могу я, простая еврейская девушка, доказать твоему высочеству, что мой бог — истинный бог, а боги Кемета — ложные боги? Не знаю… И все же среди всех богов, которым вы поклоняетесь, есть ли какой-нибудь один, кого вы могли бы противопоставить нашему богу?

— Разумеется, израильтянка, — ответила Таусерт. — Амон-Ра, Отец Богов, от кого все другие боги берут свое существование и свою силу. В святилище его храма, древнего храма, высится его статуя. Пусть твой бог сдвинет ее с места! Но что ты выставишь против величия Амона-Ра?

— Мой бог не имеет статуй, принцесса, и его место в сердцах людей — по крайней мере, так учили меня его пророки. Мне нечего выставить в этой войне кроме того, что неизбежно предлагается во всех войнах, — своей жизни.

— Что ты имеешь в виду? — спросил ошеломленный Сети.

— То, что я, одинокая, без друзей и поддержки, предстану перед Амоном-Ра в его святилище и брошу ему вызов — и пусть он убьет меня, если сможет.

Мы уставились на нее, и Таусерт воскликнула:

— Если сможет! Какое богохульство! И ты, Сети, наследственный верховный жрец бога Амона, принимаешь ее вызов? Пусть же она заплатит жизнью за это святотатство!

— А если великий бог Амон не сможет ил и не пожелает убить тебя, госпожа, как это докажет, что твой бог более велик, чем он? — спросил принц. — Что, если он улыбнется тебе и, пожалев тебя, пренебрежет оскорблением, как поступил со мной твой бог?

— Это будет доказано так, принц: если со мной ничего не случится или если я останусь невредима после того, что все-таки случится, тогда я осмелюсь воззвать к моему богу, чтобы он подал знак или сотворил чудо и принизил Амона-Ра у вас на глазах.

— А если твой бог тоже улыбнется и оставит твою просьбу без ответа, как он поступил с вашими жрецами, когда они воззвали к нему против меня в тот раз, — как мы тогда узнаем, кто из богов сильнее, твой или Амон-Ра?

— О принц, тогда вы ничего не узнаете. Но если я избегну гнева Амона, а мой бог останется глух к моей мольбе, тогда я готова отдаться в руки жрецовАмона, и пусть они отомстят мне за мое кощунство.

— Вот голос великого сердца, — сказал Сети, — но я не хочу, чтобы эта женщина рисковала жизнью на таких условиях. Я не верю, что верховный бог Кемета или бог израильтян откликнутся на этот вызов, но я совершенно уверен в том, что жрецы Амона отомстят за кощунство и притом жестоко. Твоя игра проигрышная, госпожа. Ты не должна доказывать истинность своей веры своей кровью.

— Почему же? — спросила Таусерт. — Что тебе эта девушка, Сети, что ты так страшишься стать между нею и плодами ее кощунства, хотя ты, по крайней мере по званию, являешься верховным жрецом бога, которого она оскорбляет, и носишь его одеяние во времена храмовых мистерий? Она верит в своего бога, пусть он ей и поможет, — она же имеет дерзость утверждать, что он ей поможет.

— Ты веришь в Амона, Таусерт. Ты готова поставить свою жизнь против ее жизни в этом состязании?

— Я еще не сошла с ума и не настолько тщеславна, Сети, чтобы поверить, что бог всего мира спустится с небес спасать меня по моей просьбе, как верит — или говорит, что верит, — эта несчастная девушка.

— Ты отказываешься. Тогда, Ана, что скажешь ты, верный приверженец Амона?

— Скажу, принц, что было бы слишком самонадеянным с моей стороны высказывать свое мнение по такому вопросу, прежде чем выскажется его верховный жрец.

Сети улыбнулся и ответил:

— А верховный жрец говорит, что было бы самонадеянностью настолько расширять прерогативы его высокой должности, к которой он, к тому же, никогда не стремился.

— О принц, — сказала Мерапи умоляющим голосом, — молю тебя, будь милостив ко мне и дай мне пройти через это испытание, мысль о котором, сама не знаю почему, пришла мне в голову. Слова, сказанные мной, нельзя взять обратно. Они уже внесены в Книгу Вечности и рано или поздно, так или иначе должны осуществиться. Вопрос касается моей жизни, и я желаю сразу же узнать, потеряна ли она.

Теперь даже Таусерт посмотрела на нее с восхищением, но сказала только:

— Поистине, израильтянка, я верю, что это мужество не покинет тебя, когда тебя отдадут на милость Ки, жреца храма Амона, и других жрецов в подземелье храма, который ты осквернишь своим кощунством.

— Я тоже верю, что оно меня не оставит, принцесса, если такова будет моя судьба. Твое слово, о принц Египта.

Сети посмотрел на нее — она стояла перед ним спокойная, склонив голову и скрестив на груди руки. Потом он перевел взгляд на Таусерт, на лице которой играла насмешливая улыбка. Он прочитал значение этой улыбки, как прочел его и я. Она означала, что принцесса не верит, чтобы он позволил этой прекрасной женщине, которая спасла ему жизнь, рисковать своей жизнью ради какой-либо или всех сил неба и ада. Некоторое время он ходил взад и вперед по комнате, потом остановился и сказал, обращаясь неожиданно не к Мерапи, а к Таусерт:

— Будь по-твоему, но помни — если эта смелая женщина умрет, ее кровь будет на твоих руках, а если она восторжествует и будет жить, я сочту ее самой благородной из женщин и займусь изучением всех вопросов ее религии. Луна Израиля! Как титулованный верховный жрец Амона-Ра я принимаю твой вызов от имени бога, хотя и не знаю, обратит ли он на него внимание. Испытание состоится завтра ночью в святилище храма, в час, о котором тебе сообщат. Я буду присутствовать — и другие тоже — и следить, чтобы все было по справедливости. Запиши мои распоряжения, писец Ана, и вызови ко мне главного жреца Амона Рои и жреца Амона мага Ки — я хочу поговорить с ними. Прощай, госпожа.

Она пошла, но у дверей обернулась и сказала:

— Благодарю тебя, принц, от своего имени и от имени моего народа. Что бы ни случилось, умоляю тебя — не забудь моей просьбы спасти их, невинных, от меча. А сейчас, пока меня не вызовут в храм, прошу оставить меня совсем одну. Я должна, насколько смогу, подготовиться к тому, что меня ожидает, какова бы ни была моя судьба.

Вслед за ней ушла и Таусерт, не сказав ни слова.

— О друг, что я сделал! — сказал Сети. — Есть ли на свете боги? Скажи мне, есть ли вообще боги?

— Возможно, мы узнаем это завтра ночью, принц, — сказал я. — По крайней мере, Мерапи считает, что один бог есть, и, несомненно, получила приказ доказать правоту своей веры. Именно этот приказ ей и передал, думаю, ее дядя Джейбиз.


Это было за час до рассвета, когда ночь всего темнее. Мы стояли в святилище древнего храма Амона-Ра, освещенного множеством светильников. Все внушало благоговейный ужас. Величественные колонны подымались к массивной крыше. Во главе алтаря на троне высилась статуя Амона-Ра, втрое превышавшая рост человека. Над его челом, как бы вырастая из короны, возвышались два каменных пера, а в руках он держал Бич Власти и символы Могущества и Бессмертия. Отблески света мерцали на его суровом, страшном неподвижном лице, с неподвижным взором, обращенным к востоку.

Справа от него была статуя Мут, Матери всех вещей[218]. На голове ее была двойная корона Египта с царственным уреем, в руке — перекрещенная петля, символ вечной Жизни. Слева сидел Хонсу — бог луны с головой ястреба, увенчанный серпом молодого месяца, несущий диск полной луны, в правой руке он тоже держал перекрещенную петлю, знак вечной Жизни, а в левой — Жезл Силы. Такова была эта могущественная триада, но самым великим в ней был Амон-Ра, коему и был посвящен этот алтарь. Страшно выглядели они, возвышаясь над нами на фоне черной тьмы.

Здесь собрались: принц Сети, облаченный в белое одеяние жреца и в льняном головном уборе, но без украшений, принцесса Таусерт, верховная жрица Хатхор, богини Любви и Природы. На ней был головной убор богини — голова грифа с диском луны, отлитым из серебра. Были здесь также главный жрец Рои в торжественном жреческом облачении — старый, иссохший человек с властным, жестоким лицом, Ки — жрец и маг, старый Бакенхонсу, я и группа жрецов Амона-Ра, Мут и Хонсу. Из-за статуи доносилось торжественное пение, хотя мы и не видели, кто пел.

Но вот из тьмы, обступившей освещенную часть святилища, появилась женщина, окутанная длинным плащом. Ее вели две жрицы. Выведя ее на открытое пространство перед статуей Амона, они сняли с нее плащ и удалились, оглядываясь на нее со страхом и ненавистью. Перед нами стояла Мерапи, вся в белом; белое покрывало, наброшенное на голову, обрамляло ее лицо, закрывая щеки, подбородок и шею, закрепляясь на груди застежкой со скарабеем, которую Сети дал ей в пустыне у города Гошен, — единственное яркое пятно, голубевшее среди облака белизны. Она не смотрела ни вправо, ни влево. Только однажды она взглянула вверх, на мрачную статую бога и, слегка задрожав, отвела взгляд, устремив его на выложенный в полу узор.

— На кого она похожа? — прошептал мне на ухо Бакенхонсу.

— На мертвеца, готового для бальзамирования, — ответил я. Он отрицательно покачал головой.

— Ну, тогда на молодую жену, подготовленную к приему своего мужа.

Он снова покачал головой.

— Тогда на жрицу, которая собирается читать свиток Тайн.

— Верно, Ана, — и понять то, что она читает. А на это способны лишь немногие из жриц. Но все три ответа были правильны, ибо в этой женщине, мне кажется, я вижу судьбу, которая есть Смерть, жизнь, которая есть Любовь, и дух, который есть Сила. У нее душа, которую целовали и Небо и Земля.

— Да, но кто из них предъявит на нее свои права в конечном итоге?

— К рассвету мы узнаем, Ана. Тише! Борьба начинается. Главный жрец Рои выступил вперед и, остановившись перед богом, окропил его ступни водой и благовониями. Потом он простер руки и все пали ниц, исключая Мерапи, которая оставалась стоять, как одинокий воин, уцелевший на поле битвы.

— Привет тебе, Амон-Ра, — начал он. — Повелитель Небес, Творец всего сущего, Создатель богов, воздвигший небесные своды и построивший основание Земли! О бог богов, перед тобой эта женщина Мерапи, дочь Натана, дитя израильского народа, который не признает тебя. Эта женщина сомневается в твоем могуществе; эта женщина ставит своего бога выше тебя. Не так ли, женщина?

— Так, — ответила Мерапи тихим голосом.

— Она бросает тебе вызов, о Единственный и Единый во многих формах, говоря: «Если бог египтян Амон — более великий бог, чем мой бог, пусть он вырвет меня из объятий моего бога и здесь, в этом самом святилище Амона, похитит дыхание из моих уст и оставит меня безжизненным телом из глины». Это твои слова, о женщина?

— Это мои слова, — сказала она тем же тихим голосом, и, услышав это, я содрогнулся.

Жрец продолжал:

— О повелитель времени, повелитель жизни, повелитель духов и небожителей, повелитель ужаса, явись в своем величии и сотри в прах эту богохульницу.

Рои отступил, и его место занял Сети.

— Узнай, о бог Амон, — сказал он, обращаясь к статуе, как будто говорил с живым человеком, — узнай от меня, твоего верховного жреца, урожденного принца и наследника трона Кемета, что это дело будет иметь великие последствия на земле Кемета, может быть, даже в том, кто займет трон, который ты даруешь его царям. Эта женщина Израиля дерзает говорить тебе прямо в лицо, что есть бог более великий, чем ты, и что ты не сможешь повредить ей, ибо она за щитом его силы. Она говорит также, что попросит своего бога подать знак и сотворить над ней чудо. Наконец, она говорит, что если ты оставишь ее невредимой, а ее бог не подаст о себе никакого знака, тогда она готова остаться в руках твоих жрецов и умереть смертью богохульницы. Твоя честь поставлена против ее жизни. О великий бог Кемета, и мы, поклоняясь тебе, ждем и следим, куда склонится чаша весов.

— Хорошо и правильно изложено, — пробормотал Бакенхонсу. — Теперь, если Амон не поддержит нас, что ты подумаешь об Амоне, Ана?

— Я узнаю мнение верховного жреца и подумаю то, что подумает верховный жрец, — ответил я уклончиво, хотя в душе я смертельно боялся за Мерапи и, сказать по правде, за себя тоже, ибо во мне возникли сомнения и я никак не мог их подавить.

Сети вернулся на свое место рядом с Таусерт, и теперь вперед выступил Ки и сказал:

— О Амон, я, твой жрец и маг, кому ты дал власть и силу, я, жрец и слуга Исиды, Матери Таинств, царицы богов, к тебе я взываю! Та, что стоит перед тобой, всего лишь еврейская женщина. И однако ты знаешь, как знаю я, о Отец, что в этом доме она больше, чем женщина, ибо она — Глас и Меч твоего врага Яхве, бога Израиля. Она, может быть, считает, что пришла сюда по своей воле, но ты, Отец Амон, знаешь, как и я, что ее послали великие пророки ее народа, те маги, которые своими чарами склоняют ее душу к тому, чтобы причинить тебе зло и подвести тебя, Амона, под пяту Яхве. Ставка как будто малая — жизнь лишь одной этой девушки, не больше; однако это великая ставка, о Отец: кто будет править миром — Амон или Яхве. Если ты падешь этой ночью — ты падешь навсегда, если ты восторжествуешь — ты восторжествуешь навсегда. В этом образе из камня скрывается твой дух, в этом образе из женской плоти скрывается дух твоего врага. Сокруши ее, о Амон, сокруши ее в мелкий прах, не дай силе, что таится в ней, одержать верх над твоей силой, иначе имя твое будет осквернено, и горе и лишения обрушатся на землю, которая служит тебе троном, и колдуны израильтян одолеют нас, твоих слуг. Так молит тебя Ки, твой маг, в чью душу тебе угодно было вдохнуть силу и мудрость.

Наступило глубокое молчание.

Следя за статуей бога, я вдруг подумал, что она шевельнулась, и по движению остальных понял, что они увидели то же, что и я. Мне показалось, что ее каменные глаза ожили, что она подняла гранитную руку, державшую Бич Власти, — хотя было ли это результатом действий какого-либо духа или кого-нибудь из жрецов, или магии Ки, я не знаю. По крайней мере, сильный порыв ветра пронесся по храму, всколыхнув наши одежды и чуть не погасив светильники. Только одеяние Мерапи не шелохнулось. Однако она увидела нечто, недоступное моему взору, ибо в глазах ее появился страх.

— Бог пробудился, — шепнул Бакенхонсу. — Теперь прощай, наша красавица-израильтянка. Смотри, принц дрожит, Ки улыбается, а лицо Таусерт сияет торжеством.

Не успел он договорить, как голубой скарабей отделился от ткани на груди Мерапи, как будто сорванный чьей-то рукой. Он упал на пол, как и покрывало с головы Мерапи, и ее густые черные волосы рассыпались по плечам. Потом глаза статуи перестали двигаться, ветер стих и снова наступило молчание.

Мерапи нагнулась, подняла покрывало, набросила его на голову, нашла скарабея и очень спокойно, как сделала бы одевающаяся женщина, снова приколола его на груди; при этом я услышал, как охнула Таусерт.

Долго мы ждали. Наблюдая за окружающими, я видел изумление и сомнение на лицах жрецов, ярость в глазах Ки; на лице же Сети промелькнула легкая улыбка. Мерапи закрыла глаза, как будто уснула. Наконец она открыла их и, повернув голову в сторону принца, сказала:

— Верховный жрец Амона-Ра, проявил ли твой бог свою волю по отношению ко мне, или я должна еще подождать, прежде чем воззвать к моему богу?

— Делай, что хочешь или что можешь, женщина, и кончай с этим, — уже скоро рассвет, когда в храме начнется обычный ритуал.

Тогда Мерапи сложила руки и, подняв глаза, начала молиться вслух, нежно и просто говоря:

— О Бог моих отцов, вверяясь тебе, я, бедная девушка твоего народа Израиля, отдаю жизнь, что ты даровал мне, в твои руки. Если, как я верю, ты Бог богов, молю тебя — подай знак и соверши чудо над этим богом египтян, подтверди свою Честь и сохрани дыхание в моей груди. Если же тебе неугодно, тогда пусть я умру, как я несомненно заслуживаю за многие свои грехи. О Бог отцов моих, я сотворила свою молитву. Выслушай ее или отвергни, да будет на все твоя воля.

Так закончила она, и, слушая ее, я почувствовал, что глаза мои наполняются слезами, потому что она была так одинока, и я боялся, что ее бог ни за что не спасет ее от уготованных ей жрецами мук. Сети тоже отвернулся и устремил взор на полоску неба над открытым двориком, где уже появились первые проблески зари.

И опять наступило молчание. И вдруг снова поднялся ветер, сильнее, чем прежде, погасил светильники и, как мне показалось, отбросил Мерапи в сторону, ибо теперь она стояла сбоку от статуи. В святилище воцарилась тьма; и вот первые лучи восходящего солнца коснулись крыши. С каждой минутой они продвигались все ниже и ниже, пока наконец не опустились, как пламенный меч, на статую Амона-Ра. И вновь статуя как будто шевельнулась. Мне показалось, что она подняла свою каменную руку, словно защищая голову. И потом в одно мгновение вся эта могучая глыба раскололась с оглушительным шумом и рассыпалась прахом вокруг трона, почти целиком покрыв его.

— Смотрите, мой Бог ответил мне, самой смиренной из его слуг, — сказала Мерапи тем же нежным и мягким голосом. — Вот его знак и чудо!

— Ведьма! — закричал главный жрец Рои и бежал в сопровождении своих коллег.

— Колдунья! — прошипела Таусерт и тоже обратилась в бегство, как и все остальные, кроме принца, Бакенхонсу, меня — Аны, и мага Ки.

Мы стояли в изумлении, а Ки повернулся к Мерапи и заговорил. Лицо его, выражавшее страх и ярость, было ужасно, глаза горели, точно светильники. Хотя он говорил шепотом, я стоял ближе, чем все остальные, и слышал все, что говорилось и чего те не могли слышать.

— Твоя магия хороша, израильтянка, — пробормотал Ки, — настолько, что превзошла мою даже в этом храме, где я служу.

— Я не владею никакой магией, — отвечала она очень тихо. — Я повиновалась Высшей воле, не больше.

Он жестко рассмеялся и спросил:

— Стоит ли двум коллегам терять время на глупости? Послушай: научи меня твоим секретам, я же научу тебя своим, и вместе мы станем править Египтом, как колесницей.

— У меня нет секретов, у меня только вера, — снова сказала Мерапи.

— Женщина, — не отступал он, — женщина или дьявол, ты хочешь иметь во мне друга или врага? Сейчас я посрамлен — ведь это на меня, а не на твоих богов полагались жрецы, готовясь уничтожить тебя. Однако я еще могу простить. Выбирай — и знай, что так же, как моя дружба дает тебе власть, жизнь и богатство, так же моя ненависть обречет тебя на позор и смерть.

— Ты вне себя и сам не знаешь, что говоришь. Повторяю, я не владею никакими секретами магии, которыми могла бы с тобой поделиться или которые хотела бы скрыть, — ответила она тоном человека, несведущего или равнодушного к предмету разговора, и отвернулась от него.

В ответ он пробормотал какое-то проклятие, которого я не уловил, поклонился груде пыли, которая была до этого статуей бога, и исчез среди колонн святилища.

— Охо-хо! — засмеялся Бакенхонсу. — Не зря я дожил до такой старости, ибо в Египте, кажется, появился новый бог, и вот его пророчица.

Мерапи подошла к принцу.

— О верховный жрец Амона, — сказала она, — угодно ли тебе отпустить меня? Я очень устала.

Глава 10

СМЕРТЬ ФАРАОНА
Наступил назначенный день и час. По распоряжению принца я поехал во дворец фараона в его колеснице, так как ее высочество принцесса отказалась сесть с нами рядом, и мы впервые заговорили о том, что произошло.

— Ты видел госпожу Мерапи? — спросил принц.

Я ответил, что нет, ибо мне сказали, что она нездорова и лежит в постели в своем доме, страдая от переутомления или не знаю от чего еще.

— Хорошо, что она не выходит из дома, — сказал Сети, — если бы она вышла, эти жрецы, я думаю, умертвили бы ее при первой возможности. Кроме того, есть и другие. — И он оглянулся на колесницу, в которой во всем царственном великолепии ехала Таусерт. — Скажи мне, Ана, ты можешь найти объяснение всему, что произошло?

— Я? Нет, принц. Я думал, что, может быть, твое высочество, верховный жрец Амона, смог бы просветить меня.

— Верховный жрец Амона сам блуждает в густой тьме. Ки и все прочие клянутся, будто эта израильтянка — колдунья, которая превзошла наших магов, но, по-моему, проще поверить в то, что она говорит правду: что ее бог сильнее, чем Амон.

— А если так, принц, что же нам делать? Ведь мы поклялись в верности богам Кемета?

— Склонить головы и пасть вместе с нашими богами, Ана, ибо чувство чести не позволит нам покинуть их.

— Даже если они ложные, принц?

— Я не думаю, что они ложные, Ана, хотя, возможно, и не такие истинные. Во всяком случае, это боги Кемета, а мы — египтяне. — Он помолчал, глядя на переполненные людьми улицы, и добавил: — Смотри, когда я проезжал здесь три дня назад, народ встречал меня приветственными криками. А сейчас они молчат, все как один.

— Может быть, они слышали о том, что было в храме?

— Несомненно, но не это их беспокоит, ибо они считают, что боги сами постоят за себя. Они слышали также, что я хочу поддержать израильтян, которых они ненавидят, и поэтому начинают ненавидеть и меня. Впрочем, почему бы мне жаловаться, если сам фараон подает им пример?

— Принц, — прошептал я, — что ты скажешь фараону?

— Это зависит от того, что фараон скажет мне. Но, Ана, если я — даже, может быть, в ущерб себе — не хочу покинуть наших богов потому, что они кажутся слабыми, неужели ты думаешь, что я покинул бы этих евреев, которые кажутся слабее, даже ради того, чтобы получить трон?

— Вот голос величия, — пробормотал я, и когда мы сошли с колесницы, он поблагодарил меня взглядом.

Мы прошли через большой зал в ту же комнату, где фараон назначил меня советником и наградил золотой цепью. Он был уже там в торжественном облачении и увенчанный двойной короной. Вокруг собрались все члены царского дома и высшие государственные сановники. Мы почтительно склонились перед ним, но он как будто не обратил на нас никакого внимания. Он сидел прикрыв глаза, и я подумал, что у него вид тяжело больного человека. Но когда вслед за нами вошла Таусерт, он сказал ей несколько слов приветствия и протянул руку для поцелуя. Потом он приказал закрыть двери. В этот момент доложили, что прибыл еврейский посол, который хочет поговорить с фараоном.

— Пусть войдет, — сказал Мернептах, и тот явился.

Это был человек средних лет с дикими глазами и длинными волосами, ниспадавшими на его одежду из овчины. На мой взгляд, он был похож на прорицателя. Он остановился перед фараоном, даже не поклонившись.

— Изложи, что тебе нужно, и уходи, — сказал визирь Нехези.

— Моими устами говорят Отцы Израиля! — воскликнул этот человек громким голосом, наполнившим гулким эхом сводчатую комнату. — До нашего слуха дошло, о фараон, что женщина Мерапи, дочь Натана, прозванная также Луной Израиля, та, что нашла убежище в твоем городе, оказалась пророчицей, которую наш бог наделил особой силой, так что она, стоя одна среди жрецов и магов Амона, бога египтян, была неуязвима для их колдовских чар и смогла мечом молитвы сокрушить идола Амона, превратив его в прах. Мы требуем, чтобы эта пророчица была нам возвращена, и со своей стороны клянемся, что она будет доставлена целой и невредимой ее нареченному мужу и не пострадает за те преступления или измены, какие она могла совершить против своего народа.

— По этому делу, — спокойно ответил фараон, — обратись со своей просьбой к принцу Египта, в чьем доме, как я понимаю, живет эта женщина. Если ему угодно выдать ее — эту, как я считаю, колдунью или ловкую фокусницу — ее жениху и родственникам, пусть выдаст. Не дело фараона решать судьбы отдельных рабов.

Человек резко обратился к Сети:

— Ты слышал, сын царя? Ты освободишь эту женщину?

— Не обещаю ни освободить ее, ни удержать, — сказал Сети, — поскольку госпожа Мерапи не принадлежит к моему дому, и я не имею над ней власти. Она спасла мне жизнь, если ей угодно будет уйти, она уйдет, если ей угодно остаться здесь, она останется. Когда Совет кончится, я дам тебе почетную охрану, и ты пройдешь к ней и узнаешь о ее желании из ее собственных уст.

— Ты получил ответ, а теперь уходи, — сказал Нехези.

— Нет! — воскликнул человек. — Я еще не все сказал. Отцы Израиля говорят: мы знаем о черных замыслах твоего сердца, о фараон. Нам ясно свыше, что ты намерен предать сынов Израиля мечу, в то время, как принц Египта намерен спасти их от меча. Откажись от своего намерения, о фараон, и поскорее, чтобы смерть не сразила тебя по воле небес.

— Замолчи! — вскричал Мернептах громовым голосом, заглушившим возмущенный ропот придворных. — Еврейская собака, ты смеешь угрожать фараону на его собственном троне? Да не будь ты послом и потому, по древнему обычаю, неприкосновенным, пока не зашло солнце, тебя бы тотчас разрубили на мелкие куски. Прочь его! И если его обнаружат в этом городе после наступления ночи, он будет убит.

Тогда на него набросились несколько советников и грубо поволокли его к выходу. У дверей он вырвался и прокричал:

— Подумай о моих словах, фараон, пока не село солнце! И вы, знатные мужи Кемета, подумайте о них, пока оно не появится вновь!

Они ударами прогнали его и закрыли двери. И фараон снова заговорил:

— Теперь, когда этот скандалист убрался, что ты хочешь сказать мне, принц Египта? Ты все еще настаиваешь на рекомендаций, которую дал в своем докладе? Ты все еще отказываешься, пользуясь правом наследника Трона, согласиться с моим решением — уничтожить этих проклятых израильтян мечом моего правосудия?

Все взгляды устремились на Сети, который, немного подумав, сказал:

— Да простит меня фараон, но мой совет остается все тем же, мое несогласие с твоим решением — то же. Потому что сердце говорит мне, что это справедливо, и я думаю, что это спасет Египет от многих бед.

Подождав, пока писцы зафиксируют эти слова, фараон снова спросил:

— Принц Египта, если бы в недалеком будущем ты занял мое место, остался бы ты при своем намерении — дать израильскому народу беспрепятственно уйти и унести с собой все богатства, которые они здесь накопили?

— Да простит меня фараон, я останусь при своем намерении. При этих роковых словах у всех, кто их слышал, вырвался вздох изумления. Прежде чем он замер, фараон уже повернулся к Таусерт, спрашивая ее:

— Является ли это и твоим советом, твоей волей и твоим намерением, о принцесса Египта?

— Да услышит меня фараон, — ответила Таусерт холодным и ясным голосом. — Нет. В этом важном вопросе мой супруг принц идет одной дорогой, а я — другой. Мой совет, моя воля и мое намерение те же, что у фараона.

— Сети, сын мой, — сказал Мернептах мягким и добрым голосом, какого я еще никогда у него не слышал, — последний раз, не как царь, а как отец твой, прошу тебя — подумай. Вспомни, что так же, как в твоей власти (поскольку ты совершеннолетний и участвовал вместе со мной во многих государственных делах) отказаться дать согласие в вопросе важного государственного значения, точно так же в моей власти, с согласия верховных жрецов и моих помощников-министров, устранить тебя с моего пути. Сети, я могу лишить тебя прав наследника и посадить на твое место другого и, если ты будешь упорствовать и дальше, именно это я и сделаю. Поэтому подумай хорошенько, сын мой.

Среди напряженного молчания Сети ответил:

— Я подумал, о отец мой, и чего бы мне это ни стоило, не могу взять свои слова обратно.

Тогда фараон поднялся и вскричал:

— Запомните все, собравшиеся здесь, и пусть об этом объявят народу Кемета, чтобы все за этими стенами тоже запомнили, что я низлагаю моего сына Сети как принца Египта и объявляю, что он лишен права унаследовать двойную корону. Запомните, что моя дочь Таусерт, принцесса Египта, жена принца Сети, остается при всех своих правах. Все права и привилегии, положенные ей как наследнице короны, остаются за ней, и если у нее и у принца Сети родится дитя и будет жить, это дитя будет наследником египетского трона. Запомните, что если такое дитя не родится, или до его рождения, я нарекаю моего племянника Аменмеса, сына моего брата Кхемуаса, почившего в царстве Осириса, тем, кто вступит на престол Египта, когда меня не станет. Подойди ко мне, Аменмес.

Тот подошел и остановился перед ним. Фараон снял с головы двойную корону и на минуту увенчал ею Аменмеса, говоря в то время, как снова надевал ее на себя:

— Этим актом и знаком я нарекаю и назначаю тебя, Аменмес, царственным принцем Египта вместо моего сына, низложенного принца Сети. Иди, царственный сын — принц Египта. Я сказал!

— Жизнь! Кровь! Сила! — воскликнули все, склоняясь перед фараоном, — все, кроме принца Сети, который не поклонился и не двинулся с места. Он только воскликнул:

— О, я слышал! Угодно ли фараону объявить, не лишит ли он меня вместе с наследством и жизни? Если так, пусть это будет здесь и сейчас же. Мой кузен Аменмес имеет при себе меч.

— Нет, сын, — печально ответил Мернептах, — твоя жизнь остается с тобой, и вместе с нею — все твои личные титулы и твои владения, каковы бы они ни были.

— Да будет воля фараона, — произнес Сети безразличным тоном, — ив этом деле, как и во всех других, фараон оставляет мне жизнь до того времени, когда его преемник, Аменмес, займет его место и отнимет ее у меня.

Мернептах вздрогнул; эта мысль не приходила ему в голову.

— Выйди вперед, Аменмес, — воскликнул он, — поклянись тройной клятвой, которую нельзя нарушить! Поклянись Амоном, Птахом и Осирисом, богом смерти, в том, что ты никогда не попытаешься причинить вред принцу Сети, твоему двоюродному брату, — ни телесный, ни в его делах и правах, которые за ним остаются. Пусть Рои, главный жрец Амона, примет у тебя эту клятву в нашем присутствии.

Тогда Рои произнес слова клятвы в ее древней форме, клятвы, которую даже слушать было страшно, и Аменмес весьма неохотно, как я подумал, повторил ее за ним, слово в слово, добавив, однако, в конце следующие слова: «Все это я клянусь исполнить, и все кары в этом мире и в будущем призываю на свою голову лишь в том случае, если принц Сети оставит меня в покое, когда наступит мое время занять трон, который фараону угодно было мне завещать».

Кое-кто осмелился заметить вполголоса, что этого недостаточно, ибо мало было таких, кто в глубине души не любил бы Сети и не скорбел бы, глядя, как его лишили прав наследника из-за того, что его мнение в одном вопросе государственной политики расходится с мнением фараона. Но Сети только засмеялся и презрительно сказал:

— Пусть будет, как есть, ибо какую цену имеют такие клятвы? Фараон на троне выше всяких клятв, он отвечает только перед богами, а от некоторых сердец боги очень и очень далеки. Пусть Аменмес не боится, что я начну ссориться с ним из-за короны! По правде говоря, я никогда не жаждал величия и тревог царской власти и лишенный их по-прежнему имею все, чего мог бы желать. Отныне я пойду дорогой многих, как один из египетской знати, не более; и если в будущем фараону угодно прекратить мои странствия, я и тогда не стану горевать; я готов принять приговор богов, как в конце концов должен будет принять его и он сам. И все же, фараон, отец мой, прежде чем мы расстанемся, позволь мне высказать мысли, которые подымаются во мне.

— Говори, — пробормотал Мернептах.

— Фараон, с твоего разрешения скажу тебе: сегодня ты совершил большое зло — дело, которое не одобряют силы, правящие миром, кто бы или чем бы они не были; дело, которое принесет Кемету беды, неисчислимые, как песчинки в пустыне. Я думаю, что эти израильтяне, которых ты несправедливо собираешься уничтожать, поклоняются богу столь же великому, как наш бог, если не более, и что они и он восторжествуют над Египтом. Я думаю также, что великое наследство, которое ты у меня отнял, не принесет ни радости, ни почета тому, кто его получил.

Аменмес готов был вспылить, но Мернептах поднял руку, и он промолчал.

— Я думаю, фараон, — мне больно говорить об этом, но я должен, — что дни твои на земле сочтены и что мы смотрим в этой жизни друг на друга последний раз. Прощай, фараон, отец мой, кого я люблю в этот час расставания, может быть, больше, чем когда-либо прежде. Прощай, Аменмес, принц Египта. Прими от меня это украшение, которое отныне будешь носить только ты. — И сняв с головы венец наследника престола, он протянул его Аменмесу, который взял его с торжествующей улыбкой и надел на себя.

— Прощайте, вельможи и советники; надеюсь, в этом принце вы найдете хозяина, который будет вам больше по вкусу, чем мог бы стать я. Пойдем, Ана, друг мой, — если ты все еще хочешь быть мне другом, ведь теперь мне нечего делить.

Несколько мгновений он постоял, не сводя с отца проникновенного взгляда, в то время, как тот смотрел на него со слезами в запавших выцветших глазах.

Потом — не знаю, было ли это преднамеренно или случайно — Сети выпрямился и, не обращая внимания на Таусерт, которая смотрела на него в замешательстве и с гневом, воскликнул:

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон! — и поклонился почти до земли.

Мернептах слышал. Бормоча почти шепотом:

— О Сети, сын мой, самый любимый мой сын! — он простер руки, словно пытаясь вернуть, а может быть обнять его. И вдруг я увидел, что он изменился в лице. И в следующий миг он упал лицом вниз и остался лежать, не двигаясь. Все замерли, охваченные ужасом, только придворный врач бросился к нему, а Рои и другие жрецы забормотали молитвы.

— Добрый бог отошел к Осирису? — произнес Аменмес хриплым голосом. — Ибо, если это так, то я — фараон!

— Нет, о Аменмес! — воскликнула Таусерт. — Его указы еще не утверждены и на них нет печати. Они не имеют ни силы, ни веса.

Прежде чем тот успел ответить, врач вскричал:

— Тише! Фараон еще жив, сердце бьется. Это только припадок, он может оправиться. Уходите все, ему нужен покой.

И мы ушли, но прежде Сети опустился на колени и поцеловал отца в лоб.


Час спустя принцесса Таусерт ворвалась в комнату Сети в его дворце, где мы с ним разговаривали.

— Сети, — сказала она, — фараон еще жив, но врачи говорят, что к рассвету он умрет. Еще есть время. Вот у меня тут написано, за его печатью и с подписями свидетелей, что он отменяет все сегодняшние приказы и объявляет тебя, своего сына, истинным и единственным наследником египетского трона.

— В самом деле, жена? Объясни мне, как умирающий человек, к тому же без сознания, мог продиктовать такое завещание и поставить на него печать? — И он дотронулся до свитка, который она держала в руке.

— Он ненадолго пришел в себя; Нехези скажет тебе, как, — ответила она, смотря ему в лицо холодным взглядом. Прежде чем он мог возразить, она добавила: — Не теряй времени на вопросы, а действуй, и немедленно. Начальник охраны ждет внизу; он твой преданный слуга. Через него я обещала наградить каждого солдата в день твоей коронации. Нехези и большинство сановников на твоей стороне. Против нас только жрецы — из-за этой еврейской колдуньи, которой ты дал убежище, и из-за ее племени, которому ты хочешь помочь; но они еще не успели поднять народ и не решатся восстать. Действуй, Сети, действуй, — без твоего личного приказа никто не тронется с места. Да и потом не возникнет никаких вопросов, ведь от Фив до моря и во всем мире тебя знают как наследника Египта.

— Что ты хочешь, чтобы я сделал? — спросил Сети, когда она остановилась, чтобы перевести дух.

— А ты не догадываешься? Неужели я должна вкладывать идеи в твою голову, как и меч в руку? Даже твой писец, который ходит за тобой по пятам, как любимый пес, был бы лучшим учеником. Ну, так слушай. Аменмес собирает войско, но пока что у него нет и пятидесяти человек, на которых он мог бы положиться. — Она наклонилась к нему и неистово зашептала: — Убей предателя Аменмеса — все примут это как акт справедливости, а начальник ждет твоего слова. Я позову его?

— Нет, — сказал Сети. — Разве то, что фараон, пользуясь своим правом, назвал другого человека царской крови своим наследником, делает того предателем по отношению к фараону, который еще жив? Нет, предатель или не предатель, я не убью моего кузена Аменмеса.

— Тогда он убьет тебя!

— Может быть. Это дело между ним и богами, пусть они и решают. Клятву, которую он дал сегодня, не так-то легко нарушить. Но нарушит он ее или нет, я тоже дал клятву, по крайней мере в сердце, в том, что я никогда не стану оспаривать решения фараона, которого я, в конце концов, люблю, как своего царя, фараона, который еще жив и, я надеюсь, еще может оправиться. Что бы я сказал ему, если бы он поправился или, в худшем случае, если бы мы встретились в другом мире?

— Фараон никогда не поправится; я говорила с врачом, он мне сказал. Они уже пробуравливают ему череп, чтобы выпустить злой дух болезни, а после этого никто из нашей семьи не жил долго.

— Потому что они впускают внутрь добрый дух смерти, что бы там ни говорили жрецы и врачи. Ана, прошу тебя, если я…

— Сети, — прервала она, стукнув рукой по столу, возле которого стояла, — ты понимаешь, что пока ты тут размышляешь и морализируешь, твоя корона уходит из твоих рук?

— Она уже ушла, госпожа. Разве ты не видела, как я передал ее Аменмесу?

— Да понимаешь ли ты, что вместо того, чтобы стать величайшим царем во всем мире, ты — если вообще тебя оставят в живых — через несколько часов будешь ничем, простым египетским горожанином, в которого может безнаказанно плюнуть даже нищий?

— Конечно, жена, больше того, в том, что я делаю, нет особой добродетели, поскольку такая перспектива меня, в целом, даже устраивает, и я готов пойти на риск и покинуть этот мир зла. Послушай, — добавил он совсем другим тоном. — Ты думаешь, что я глуп и слаб, и мечтатель тоже, ты — проницательная, хладнокровная женщина с государственным умом, готовая платить кровью за блеск и торжество момента, не стараясь понять, что за всем этим скрывается. У меня нет этих качеств, за исключением, может быть, последнего. Я лишь человек, который смирился, стремится быть справедливым и поступать правильно, насколько я это понимаю; и если я мечтаю, то о добре, а не о зле, — как я понимаю добро и зло. Ты убеждена, что эти мечтания приведут меня к житейским потерям и позору. Я же не уверен даже в этом. Мне приходит в голову, что они приведут меня к тем же самым побрякушкам, которых жаждешь ты, но только по дороге, усыпанной благоухающими цветами, а не костями людей, издающими трупный запах. Короны, которые покупаются ценой крови и удерживаются жестокостью, обычно и утрачиваются в кровопролитии, Таусерт.

Она замахала руками:

— Пожалуйста, замолчи! Оставь остальное до того дня, когда у меня будет время слушать. Уж если мне понадобятся пророчества, я лучше обращусь к Ки и к тем, для которых это — дело жизни. Для меня сегодня — это время действий, а не мечтаний, и, поскольку ты отвергаешь мою помощь и ведешь себя, как больная девчонка во власти фантазии, мне придется рассчитывать только на себя. Но пока ты жив, я не могу ни править одна, ни вести войну от твоего имени, так что я пойду к Аменмесу — он щедро заплатит мне за мир между нами.

— Ты пойдешь — и вернешься, Таусерт?

Она гордо выпрямилась, приняв царственный вид, и медленно сказала:

— Я не вернусь. Я, египетская принцесса, не могу жить как жена простого человека, того, кто свалился с трона на землю и начинает пачкать грязью собственный лоб, который венчала корона с уреем. Когда твои предсказания сбудутся, Сети, и ты выберешься из пыли, тогда, возможно, мы поговорим.

— Да, Таусерт, вопрос лишь в том, что мы друг другу скажем?

— А пока, — добавила она, собираясь уйти, — оставляю тебя с избранными тобой советчиками — твоим писцом, который преждевременно поседел от глупости, но не от мудрости, и, может быть, с еврейской колдуньей, которая может напоить тебя лунными лучами из своих лживых уст. Прощай, Сети, когда-то принц и мой супруг.

— Прощай, Таусерт, только боюсь, ты все равно останешься моей сестрой.

Он проводил ее взглядом и, повернувшись ко мне, сказал:

— Сегодня, Ана, я потерял и корону, и жену, и, однако, как ни странно, я не знаю, которое из этих зол меньше. Но на этот раз зло еще не исчерпано. Может быть, и ты тоже уйдешь, Ана? Хоть принцесса и издевается над тобой в гневе, на самом деле она о тебе хорошего мнения и с удовольствием приняла бы тебя к себе на службу. Запомни, в Египте может пасть кто угодно, но только не она: она-то продержится до конца.

— О принц, — ответил я, — неужели я так мало вытерпел сегодня, что ты хочешь добавить еще и оскорбление к моим горестям? Не я ли разделил с тобой чашу и поклялся быть твоим другом?

— Как! — засмеялся он. — Неужели в Кемете еще есть человек, который помнит клятвы себе в ущерб? Спасибо тебе, Ана. — И взяв мою руку, он крепко пожал ее.

В этот момент дверь открылась и вошел старый Памбаса.

— Эта женщина, Мерапи, хотела бы видеть тебя, а также два израильтянина, — сказал он.

— Впусти их, — ответил Сети. — Заметь, Ана, как этот старый служака отворачивает лицо от заходящего солнца. Еще утром он сказал бы «видеть твое высочество» и поклонился бы так низко, что его борода коснулась бы пола. А теперь это просто «видеть тебя» и не более чем легкий кивок в знак обычной учтивости. Да еще со стороны того, кто грабил меня из года в год и разжирел на взятках. Это первый из горьких уроков — нет, пожалуй, второй, ибо первый я получил от ее высочества. Только бы научиться принимать их со смирением.

Пока он предавался этим размышлениям вслух, а я, не находя слова утешения, внимал ему с печалью в сердце, вошла Мерапи, а минутой позже следом за ней явились тот посланец с дикими глазами, которого мы видели утром при дворе фараона, и хитроумный купец Джейбиз. Она низко поклонилась Сети и улыбнулась мне. Затем вошли эти двое, и с легким Поклоном посланец заговорил:

— Ты знаешь мое требование, принц. Эта женщина должна быть возвращена ее народу. Вот ее дядя, Джейбиз, — он ее увезет.

— А ты знаешь мой ответ, израильтянин, — возразил Сети. — Я не имею власти над действиями госпожи Мерапи, во всяком случае — не желаю никакого принуждения с моей стороны. Обратись к ней самой.

— Что ты от меня хочешь, жрец? — быстро спросила его Мерапи.

— Чтобы ты вернулась в город Гошен, дочь Натана. Или ты не слышишь, что я сказал?

— Слышала, но если я вернусь, чего ты от меня потребуешь?

— Чтобы ты, доказавшая своим подвигом в их храме что у тебя пророческий дар, посвятила бы его твоему народу. За это тебе простят все зло, какое ты ему нанесла, и в этом мы клянемся тебе именем бога.

— У меня нет дара пророчества, и я не причинила моему народу никакого зла, спасая от убийства человека, который доказал, что он их друг; он даже отказался ради них от короны.

— Об этом судить не тебе, женщина, а Отцам Израиля. Твой ответ?

— Об этом судить не им и не мне, а только богу. — Помолчав, она добавила: — Это все, о чем ты просишь?

— Это все, о чем просят Отцы, но Лейбэн просит вернуть ему нареченную жену.

— И меня выдадут замуж за… за этого убийцу?

— Без сомнения, тебя выдадут за этого храброго воина, ведь ты давно ему принадлежишь.

— А если я откажусь?

— Тогда, дочь Натана, моя обязанность — проклясть тебя от имени бога и объявить, что твой народ отвергает тебя. Моя обязанность, далее, заявить тебе, что твоя жизнь поставлена вне закона и что любой еврей может убить тебя, как и где сможет, и не понести за это никакого наказания.

Мерапи немного побледнела и, обернувшись к Джейбизу, спросила:

— Ты слышат, дядя. Что скажешь ты?

Джейбиз исподтишка огляделся и сказал елейным тоном:

— Племянница, ты, конечно же, должна повиноваться Старейшинам Израиля, выражающим волю неба, так же, как ты повиновалась им, когда решилась помериться силой с Амоном.

— Вчера ты мне советовал другое, дядя. Ты сказал, что мне лучше остаться здесь.

Посланец повернулся и смерил его свирепым взглядом.

— Между вчера и сегодня большая разница, — поспешил ответить Джейбиз. — Вчера ты была под защитой того, кто должен был вскоре стать фараоном и мог бы повернуть общее мнение в пользу твоего народа. Сегодня он лишился своего величия и его воля не имеет в Египте никакого веса. Кто же станет бояться мертвого льва?

При этом оскорблении Сети усмехнулся, но лицо Мерапи, как и мое лицо, покраснело, должно быть от гнева.

— Спящих львов и раньше принимали за мертвых, дядя, в чем не раз убеждались те, кто пытался их лягнуть. Принц Сети, ты не скажешь хоть слово, чтобы помочь мне в этом затруднении?

— Но в чем же затруднение, госпожа? Если ты желаешь вернуться к своему народу и к Лейбэну, который, как я понимаю, оправился от своих ран, то ничего не стоит между тобой и мной, кроме моей благодарности, которая дает мне право сказать, что ты не должна возвращаться. Однако, если ты желаешь остаться здесь, то, пожалуй, я еще не так бессилен, как думает достойный Джейбиз, и могу защитить и нанести удар. Я по-прежнему первый из вельмож в Египте, и рядом с мной люди, которые меня любят. Так что, пожелай ты остаться, я думаю, тебя здесь никто не обидит — и меньше всего тот друг, под покровительством которого ты можешь спокойно жить.

— Это очень благородные слова, — пробормотала Мерапи, — слова, какие мало кто сказал бы девушке, от которой ничего не ждут и которая ничего не может дать.

— Довольно болтовни! — закричал посланец. — Ты подчиняешься или нет? Твой ответ?

— Я не вернусь в Гошен и к Лейбэну — я достаточно насмотрелась на его меч.

— Может статься, ты видела его не в последний раз. Подумай все-таки, прежде чем тебя постигнет божья кара и на тебя обрушится проклятие твоего народа, а потом — смерть. Ибо это проклятие падет на тебя, говорю я, а я, как уже знает фараон и сам принц тоже, не какой-нибудь самозваный пророк!

— Я не верю, что мой бог, который видит сердца своих созданий, обрушит свою месть на женщину за то, что она отказывается стать женой убийцы, которого она сама не выбирала себе в мужья, — а именно такую участь ты мне сулишь, жрец. Поэтому я вручаю свою судьбу в руки великого Судьи над всеми людьми. В остальном же я отвергаю тебя и твои приказы. Если я должна погибнуть, пусть я умру, но по крайней мере я умру свободной, а не чьей-то любовницей, женой или рабыней.

— Хорошо сказано, — шепнул мне Сети.

Вид посланца стал ужасен. Размахивая руками и дико вращая своими дикими глазами, он призвал на голову бедной девушки какое-то отвратительное проклятие, большую часть которого мы не поняли, так как он говорил быстро и на каком-то незнакомом древнем еврейском наречии. Он проклял ее живую, умирающую и после смерти. Он проклял ее в любви и ненависти, в замужестве и бездетности и проклял ее детей и потомков во всех поколениях. Под конец он объявил, что она отвергнута богом, которому поклоняется, и приговорил ее к смерти от руки любого, кто сможет ее убить. Это проклятие было столь ужасно, что она отшатнулась, а Джейбиз скорчился на полу, закрыв лицо руками, и даже я почувствовал, как кровь стынет в моих жилах.

Наконец он умолк с пеной на губах и вдруг с криком: «После приговора — смерть!» — выхватил из-под одежды нож и бросился на Мерапи.

Она спряталась за нашими спинами. Он погнался за ней, но Сети воскликнул: «Ага! Я так и знал!» — и очутился между ними, с железным мечом в руке, который он носил обычно с парадной одеждой. Он схватился с нападавшим, и в следующий миг я увидел покрасневшее острие клинка, который пронзил того насквозь и выступил между лопатками.

Жрец упал, бормоча:

— Так-то ты показываешь свою любовь к Израилю, принц?

— Так я показываю свою ненависть к убийцам, — ответил Сети. Потом этот человек умер.

— О! — вскричала Мерапи, ломая руки. — Опять из-за меня пролилась еврейская кровь, и теперь все его проклятие падет на меня.

— Нет, на меня, госпожа, — если в проклятиях есть какой-то смысл (в чем я сомневаюсь). Ведь это я убил его, иначе нож этого сумасшедшего поразил бы тебя.

— Да, мне оставлена жизнь, хотя бы ненадолго. Если бы не ты, принц, я бы сейчас… — И она содрогнулась.

— А если бы не ты, Луна Израиля, я бы сейчас… — И он улыбнулся, добавив: — Право же, судьба плетет вокруг тебя и меня странную сеть. Сначала ты спасаешь меня от меча, потом я спасаю тебя. Я думаю, госпожа, что в конце концов мы умрем вместе и дадим Ане материал для лучшего из всех его рассказов. Друг Джейбиз, — обратился он к израильтянину, который все еще сидел, скорчившись и забившись в угол, — возвращайся к своему мягкосердечному народу и доходчиво объясни всем, почему госпожа Мерапи не может сопровождать тебя; в доказательство захвати с собой эту бренную плоть. Скажи им, что если они пришлют еще кого-нибудь, чтобы преследовать твою племянницу, его постигнет такая же участь, но что и теперь, как и раньше, я не отвернусь от них из-за поступков нескольких безумцев или злодеев. Ана, собирайся, ибо вскоре я уеду в Мемфис. Проследи, чтобы госпожа Мерапи, которая поедет одна, имела надежный эскорт во время путешествия, если, конечно, ей угодно будет покинуть Танис.

Глава 11

КОРОНАЦИЯ АМЕНМЕСА
И вот, невзирая на все несчастья, выпавшие на долю Кемета, и на некую скорбь, которую я скрывал в своем сердце, начались самые счастливые дни, какие мне послали боги. Мы переехали в Мемфис, белостенный город, где я родился, город, который я любил. Теперь я уже больше не жил в маленьком домишке возле храма Птаха, который просторнее и великолепнее, чем любой храм в Фивах или Танисе. Моим домом стал прекрасный дворец Сети, доставшийся ему в наследство от матери, великой царской жены. Дворец этот стоял, да и до сих пор стоит на насыпном холме, не огражденный стенами, близ храма богини Нейт[219], которая всегда обитает к северу от стены — почему, я не знаю, ибо этого не могут объяснить мне даже жрецы. Перед дворцом на северной стороне — портик, крыша которого покоится на раскрашенных колоннах с капителями в форме пальмовых листьев, и отсюда открывается самый прекрасный вид во всем Египте. Сначала — сады, потом пальмовые рощи, за ними возделанные поля, простирающиеся до широкого и благородного Сихора, а потом — уходящая вдаль пустыня.

Итак, здесь мы поселились, держа маленький двор и почти не имея охраны, но в богатстве и комфорте, проводя время в дворцовой библиотеке или в библиотеках при храмах, а когда уставали от работы — в прелестных садах или иногда скользя под парусом по глади Нила. Госпожа Мерапи жила здесь же, но в отдельном крыле дворца, с избранными рабами и слугами, которых предоставил ей Сети. Иногда мы встречались с нею в садах, где она любила гулять в те же часы, что и мы, — до того, как солнце начинало припекать слишком жарко, или в прохладные вечерние часы, а время от времени и ночью, когда выходила луна. Мы втроем часто разговаривали, ибо Сети никогда не искал ее общества один или в стенах дворца.

Эти разговоры доставляли нам много удовольствия. Более того, они происходили все чаще, а так как Мерапи жаждала знаний, принц приносил ей длинные свитки, которые она читала в маленьком летнем павильоне. Мы часто сидели там, а если было слишком жарко, то снаружи, в тени двух раскидистых деревьев, ветви которых простирались над крышей домика; Сети рассуждал о содержании свитков и учил ее секретам нашего письма. Иногда я читал им свои рассказы, которые оба они любили слушать, — по крайней мере, так они говорили, а я в своем тщеславии этому верил. Мы говорили о тайнах и чудесах мира, о израильтянах и их судьбе или о том, что происходило в Египте и в соседних странах.

Мерапи не чувствовала себя одинокой и потому, что в Мемфисе жили некоторые знатные женщины, в жилах которых текла еврейская кровь или, будучи израильтянками по рождению, вопреки своим законам вышли замуж за египтян. Среди этих женщин Мерапи нашла себе подруг, и вместе они молились на свой лад, и никто не запрещал им этого, поскольку жрецам не позволено было их беспокоить.

Мы же общались с кем хотели, ибо мало кто забыл, что по рождению Сети был принцем Египта, то есть почти полубогом, и все стремились попасть во дворец. К тому же его очень любили ради него самого, особенно бедняки, помогать которым было для него наслаждением, и он никогда не жалел для них своего богатства. Потому и получалось, совершенно против его воли, что стоило ему выйти в город, как его встречали с такими почестями и поклонением, словно он — почти царь; да и в самом деле, хотя фараон и мог отобрать у него корону, он не мог очистить его вены от царской крови.

Но именно поэтому я боялся за него; я был уверен, что Аменмес все знает через своих шпионов и начнет ревновать и возненавидит низложенного принца, который столь горячо любим теми, над кем он по праву должен был бы царствовать. Я поделился с Сети моими сомнениями и попытался внушить ему, что, выходя на улицы, он должен брать с собой вооруженных людей. Но он только рассмеялся и ответил, что если уж израильтянам не удалось его убить, то едва ли это удастся другим. Больше того, он верил, что ни один египтянин в стране не поднимет на него меч и не всыплет яду в его питье, от кого бы ни исходило подобное поручение. И он заключил такими словами:

— Лучший способ избежать смерти — это не бояться смерти, ибо тогда Осирис сторонится нас.


А теперь я должен рассказать о событиях в Танисе. Фараон Мернептах протянул еще несколько часов и ни разу не пришел в сознание. Тогда перед тем, как его дух отлетел на небо, во всей стране наступил великий траур, ибо если Мернептаха и не любили, то во всяком случае его почитали и боялись. Только израильтяне открыто радовались и ликовали, потому что он был их врагом и их пророки, предсказали ему близкую смерть, они представили его кончину, как ниспосланную их богом кару, и за это египтяне возненавидели их еще сильнее, чем прежде. Наряду с этим, в Египте возникло много сомнений и недоумений, ибо, хотя приказ о низложении принца Сети распространился по стране, народ, особенно жители юга, не могли понять, почему это следовало сделать из-за рабского пастушеского племени, обитавшего в Гошене. В самом деле, захоти только принц поднять руку, как десятки тысяч стеклись бы под его знамя. Однако он решительно отказался от этого, изумив весь мир, считавший просто чудом, что кто-то может отказаться от трона, который возвысил бы его почти до уровня богов. Именно с целью избежать подобных высказываний и назойливых советов Сети сразу же уехал в Мемфис и скрывался там весь период траура по своему отцу. Вот почему, когда Аменмес вступил на трон, не было ни одного человека, кто бы сказал ему «нет», поскольку Таусерт, оставшись без мужа, не могла — или не захотела — предпринять никаких действий.

После того как тело умершего было набальзамировано, фараона Мернептаха повезли вверх по Нилу в его вечный дом — роскошную гробницу, которую он заготовил для себя в Долине Царей в Фивах. Принца Сети не пригласили на эту великую церемонию, дабы его присутствие (как сказал мне впоследствии Бакенхонсу) не вызвало какого-нибудь выступления в его пользу с его или без его ведома. По этой же причине мертвый бог, как назвали Мернептаха, не получил передышки в Мемфисе во время своего последнего путешествия вверх по Нилу. Переодевшись простым горожанином, принц следил, как тело его отца проплывает мимо в траурной лодке, охраняемой бритыми, облаченными в белое жрецами, в центре великолепной процессии. Впереди шли другие лодки, заполненные воинами и государственными сановниками; позади следовали новый фараон и все великие мира сего в Египте, и над всем этим, и над гладью вод неслись стоны, плач и причитания. Они появились, они проследовали, они исчезли, и когда они скрылись из виду, Сети тихо заплакал, ибо он по-своему любил отца.

— Какая польза быть царем и называться полубогом, Ана, — сказал он, — если такие боги кончают тем же, чем нищий у ворот?

— Та польза, принц, — отвечал я, — что царь может принести больше добра пока он жив, чем нищий, а после себя оставить хороший пример другим.

— Или больше вреда, Ана. Кстати, нищий тоже может оставить великий пример — терпения в несчастьях. Все же, будь я уверен, что принесу только добро, я бы, возможно, стал царем. Но я заметил, что те, кто стремятся делать наибольшее добро, часто наносят величайший вред.

— Из чего логически следует, что это довод в пользу стремления делать зло, принц.

— Вовсе нет, — ответил он, — потому что в конечном счете торжествует добро. Ведь добро — это истина, а истина правит и землей, и небом.

— Тогда ясно, принц, что ты должен стремиться стать царем.

— Я вспомню этот довод, Ана, если мне когда-либо представится такая возможность, но не запятнанная кровью, — ответил он.

Когда погребение фараона свершилось, Аменмес вернулся в Танис и был там коронован. Я присутствовал при этой торжественной церемонии, принеся в дар фараону царственные эмблемы и украшения, передать которые поручил мне принц, говоря, что ему самому, как частному лицу, не годится их носить. Я преподнес их фараону, который взял их с сомнением, заметив при этом, что не понимает намерений и поступков принца Сети.

— Тут нет никакой ловушки, о фараон, — сказал я. — Так же, как ты радуешься славе, посланной тебе богами, так принц, мой господин, радуется покою и миру, которые дали ему боги, и не просит ничего иного.

— Возможно и так, писец, но я нахожу это таким странным, что иногда боюсь, как бы в пышных цветах моей славы не таилась какая-то смертоносная змея, о которой принц знает, хотя и не спрятал ее сам.

— Не могу сказать, о фараон, но без сомнения, хотя принц и не столь искусен, он не такой, как другие. У него широкий и глубокий ум.

— Слишком глубокий для меня, — пробормотал Аменмес. — Тем не менее скажи моему царственному кузену, что я благодарю его за эти дары, тем более, что некоторые из них, будучи наследником Египта, носил мой отец Кхемуас, — мне жаль, что вместе с царской кровью он не оставил мне своей мудрости. Скажи своему принцу также, что пока он, как до сих пор, не пытается вредить мне на троне, он может быть уверен, что я не причиню ему зла в том положении, которое он сам для себя выбрал.

Я видел также принцессу Таусерт, которая подробно расспросила меня о своем супруге. Я рассказал ей все, ничего не скрывая. Выслушав, она спросила:

— А как насчет той еврейки, Мерапи? Она, конечно, заняла мое место?

— Нет, принцесса, — ответил я. — Принц живет один. Ни она, ни какая-либо другая женщина не заняла твоего места. Она ему друг, не более.

— Друг! Ну, мы-то знаем, чем кончается такая дружба. О! Несомненно, боги наслали на принца безумие.

— Может быть и так, принцесса, но если бы боги поразили безумием больше людей, мир, думаю, был бы лучше, чем он есть.

— Мир есть мир, и дело тех, кто родился в величии, править им таким, каков он есть, а не прятаться среди книг и цветов и не вести глупые разговоры с красивой чужестранкой и писцом, даже самым ученым, — возразила она с горечью, добавив: — О! Если принц и не безумен, он способен свести с ума других, в том числе и меня, его супругу. Этот трон принадлежит ему, ему! И однако он позволил этому безмозглому болвану сесть на его место и шлет ему дары и благословение!

— Думаю, твоему высочеству следует подождать конца этой истории, прежде чем судить о ней.

Она пристально взглянула на меня и спросила:

— Почему ты так говоришь? Или принц в конце концов не так глуп? Может быть, он и ты, с виду такие простаки, ведете большую, скрытную игру, как некоторые притворяются дураками ради своей безопасности? Или эта колдунья-израильтянка наставляет вас в своих секретных знаниях, ведь женщина, обратившая в мелкий порошок статую Амона, вполне может обладать такими знаниями. Ты притворяешься, что ничего не знаешь, а на самом деле просто не хочешь отвечать. О писец Ана, если бы я не знала, что это опасно, я бы нашла способ вырвать у тебя правду, хотя ты и прикидываешься невинным младенцем.

— Твоему высочеству угодно угрожать, и без всякой на то причины.

— Нет, — ответила она, изменив тон и манеру, — я не угрожаю. Это только безумие, которым я заразилась от Сети. Разве ты бы не сходил с ума на моем месте, зная, что завтра не ты, а другая женщина наденет корону, потому что… потому что… — И она заплакала, испугав меня своими слезами больше, чем испугали меня ее резкие слова.

Вскоре она осушила слезы и сказала:

— Скажи моему супругу, я рада слышать, что он здоров, и шлю ему свои приветствия, но никогда по своей воле не посмотрю на его живое лицо, если он не передумает и не станет добиваться того, что принадлежит ему по праву. Скажи ему, хотя он и равнодушен ко мне и не обращает никакого внимания на мои желания, я забочусь о его благополучии и безопасности, как только могу.

— Его безопасности, принцесса! Только час назад фараон заверил меня, что ему нечего бояться, — впрочем он и не боится.

— О, кто из нас глупее, — воскликнула она, топнув ногой, — слуга или его хозяин? Ты веришь, что принцу нечего бояться, потому что так сказал узурпатор, а он верит, потому что просто никого не боится. Пока он может спать спокойно. Но подожди — случись в Египте какая-нибудь беда, и люди, поняв, что боги посылают эти бедствия за то большое зло, какое совершил мой отец, когда смерть схватила его за горло и помутила его разум, обратят свои взоры к законному царю.

Тогда узурпатором овладеет ревность и, если он захочет, Сети заснет спокойно — навсегда. Если ему не перережут горло, то лишь по одной причине: я удержу руку убийцы. Прощай, я не могу больше говорить с тобой: мой мозг охвачен пожаром; завтра его бы короновали, и меня с ним. — И она ушла, величественная и царственная как всегда, оставив меня гадать, имела ли она что-нибудь реальное в виду, говоря о грядущих бедствиях Египта, или это были случайные слова.

Позже мы с Бакенхонсу ужинали в школе при храме Птаха, где его называли отцом из-за его преклонного возраста, и я узнал кое-что еще.

— Ана, говорю тебе, такой мрак висит над Кеметом, какого я не видел даже тогда, когда все думали, что варвары победят нас и поработят страну. Аменмес будет пятым фараоном на моем веку, первого я видел, когда был совсем ребенком и держался за подол моей матери, но ни разу коронация не была столь безотрадной.

— Может быть, потому, что корона перейдет к тому, кто ее недостоин, Бакенхонсу?

Он покачал головой:

— Не только поэтому. Мне кажется, эта тьма, как и свет, спускается с небес. Люди боятся, сами не зная чего.

— Израильтяне? — предположил я.

— Вот это ближе к делу, Ана, ибо они несомненно имеют к этому отношение. Если бы не они, завтра короновали бы не Аменмеса, а Сети. Кроме того, весть о чуде, которое совершила в храме красавица-еврейка, разнеслась по стране, и в этом видят дурное предзнаменование. Я говорил тебе, что через шесть дней в храме была освящена прекрасная новая статуя Амона? Так вот, на другое утро ее нашли лежащей на боку, вернее, ее голова покоилась на груди Мут.

— Но в этом Мерапи не виновата, она ведь уехала из этого города.

— Конечно, уехала, но разве Сети тоже не уехал? Все-таки, думаю, она что-то оставила позади. Что бы то ни было, даже наш новый божественный повелитель не может подавить страх. Ему снятся дурные сны, Ана, — добавил он, понизив голос, — такие дурные, что он призвал Ки, главного мага, чтобы тот истолковал его видения.

— И что сказал Ки?

— Ки ничего не мог сказать; вернее, когда он и его компания вопросили своих Ка, то единственным ответом было, что царствование этого нового бога будет очень кратким и кончится одновременно с его жизнью.

— Что, пожалуй, не очень обрадовало бога Аменмеса, Бакенхонсу?

— Что совсем не обрадовало бога. Он даже пригрозил Ки. Довольно глупо угрожать великому магу, Ана, — как, между прочим, сказал ему сам Ки, смотря ему в глаза. Тогда тот попросил у него прощения и осведомился, кто сменит его на троне, но Ки сказал, что не знает, ибо керхеб, когда ему угрожают, ничего не помнит.

— А он знал, Бакенхонсу?

Вместо ответа старый советник раскрошил на столе кусочек хлеба, потом, водя пальцем, выложил из них приблизительное подобие бога с головой шакала и двух птичьих перьев, после чего быстрым движением смахнул все крошки на пол.

— Сети! — прошептал я, прочитав иероглифы имени принца, и он кивнул и засмеялся своим раскатистым смехом.

— Иногда люди приходят к тому, на что имеют право, Ана, особенно если они не ищут своих прав, — сказал он. — Но в таких случаях сперва происходит много всяких ужасов. Новый фараон — не единственный, кому снятся сны. В последние годы я плохо сплю и иногда вижу сны, хотя и не владею искусством магии, как Ки.

— Что же тебе снилось?

— Мне снилась огромная толпа, движущаяся, подобно саранче, по всему Египту. Перед ней двигалась огненная колонна, из которой простирались две руки. Одна держала за горло Амона, а другая — нового фараона. Следом за толпой — колонна из тучи, а в ней образ, подобный незапеленатой мумии, образ смерти, стоявшей на воде, в которой плавали бесчисленные мертвецы.

Мне вспомнилась картина, которую мы с принцем наблюдали в закатном небе над страной Гошен, но об этом я ничего не сказал. Однако Бакенхонсу, видимо, читал мои мысли, ибо он спросил:

— А тебе никогда ничего не снится, друг? Тебе доступны видения, например — Аменмес на троне. Так ты не видишь снов, хотя бы иногда? Нет? Ну, ладно. А принц? Вы похожи на людей, которые способны на это. О, я вспомнил, вы оба видите сны, только вам снятся не те картины, которые проходят перед страшными глазами Ки, а те, что рисует луна на водах Мемфиса. Луна Израиля. Ана, послушайся моего совета, иссуши плоть и наращивай дух, ибо только в нем счастье, а женщина и все наши радости — лишь символы его, тени той смертной тучи, которая лежит между нами и небесным светом над ней. Я вижу, ты меня понимаешь, потому что отблески этого света проникли в твое сердце. Помнишь, ты видел его в тот час, когда умерла твоя маленькая дочь? Ага, я так и думал. Именно она оставила тебе этот дар, который будет расти и расти в твоей груди, только подави плоть и оставь для него место. Ана, не плачь — смейся, как смеюсь я, охо-хо! Подай мне мой посох, и спокойной ночи. Не забудь, что завтра мы встречаемся на коронации, ибо ты ведь друг царя, а этот титул, однажды пожалованный, никакой новый фараон отменить не может. Это то же, что дар духа, Ана, — дух трудно обрести, но если ты его обрел, он более вечен, чем звезды. О, почему я так долго живу на земле, когда мог бы купаться в небе, как ребенком купался в Ниле?


На следующий день в назначенный час я пришел в большой зал дворца, где впервые увидел Мернептаха, и занял отведенное мне место. Оно было несколько в глубине, возможно потому, что меня знали как личного писца Сети, и было нежелательно, чтобы мой вид напоминал о нем.

Как ни велик был зал, толпа заполнила его до последнего уголка. При этом здесь не было ни одного простого человека, но присутствовали каждый вельможа и каждый главный жрец Египта, а с ними их жены и дочери, так что в полумраке колонн и вестибюлей сверкали золото и драгоценности, украшавшие праздничные одежды. Пока я ждал, я увидел Бакенхонсу. Ковыляя, он направлялся ко мне, и толпа расступилась, давая ему дорогу.

— Плохие у нас места, Ана, — сказал он, и я заметил, что в его глазах искрится смех. — Зато мы будем в безопасности, если кто-нибудь из многочисленных богов Кемета осыплет фараона огненным дождем. Кстати, о богах, — продолжал он шепотом, — ты слышал, что случилось час назад в храме Птаха здесь, в Танисе? Я только что оттуда. Фараон и все лица царской крови — кроме одного — по обычаю прошли перед статуей бога, которая, как ты знаешь, должна наклонить голову и тем показать, что бог выбирает и принимает царя. Впереди Аменмеса шла принцесса Таусерт, и когда она проходила, голова бога склонилась — я сам видел, хотя остальные притворились, что ничего не заметили. Потом подошел фараон и даже остановился в ожидании, но статуя не двигалась, хотя жрецы выкрикивали старинную формулу «Бог приветствует царя». Наконец он прошел, с лицом чернее ночи, а за ним прошли и все остальные из рода Рамсеса; последним шел Саптах и — можешь себе представить? — бог опять склонил голову.

— Каким образом и почему статуя это делает? — спросил я. — Да еще и невпопад?

— Спроси жрецов, Ана, или Таусерт, или Саптаха. Может быть, божественную шею давно не смазывали или смазали слишком густо, или слишком мало. А может быть, молитвы или шнурки подвели. Или фараон поскупился, одаривая этот храм великого бога Царского Дома. Кто я такой, чтобы разбираться в делах богов. Тот, что в храме в Фивах, где я служил пятьдесят лет назад, не притворялся, что кланяется, и не утруждал себя вопросом, кто из царской семьи должен сидеть на троне. Тише! Фараон идет!

И вот в пышной процессии, в окружении принцев, советников, дам, жрецов и странников появился Аменмес и с ним царственная жена, Унирет, крупная женщина с неуклюжей походкой, — в целом, блестящая группа. Главный жрец Рои и визирь Нехези встретили фараона и подвели его к трону. Толпа простерлась ниц, зазвучали фанфары, и трижды раздался приветственный клич: Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

Аменмес привстал и поклонился, и я увидел, что лицо его мрачно и как будто постарело. Потом он принес клятву богам и людям, повторяя слова за Рои, и надел двойную корону и прочие эмблемы, и взял в руки бич и золотой серп. Затем началось чествование фараона. Первой подошла принцесса Таусерт и поцеловала руку фараона, но колен не преклонила. Она даже сказала ему несколько слов. О чем она говорила, мы не слышали, но потом узнали, что она требовала, чтобы он повторил в присутствии всех те обещания, которые дал публично ее отец, Мернептах, утверждая ее место и права. В конце концов Аменмес это сделал, хотя, как мне показалось, весьма неохотно.

Так, со многими формальностями в соответствии с древними традициями церемония продолжалась, и все уже устали, ожидая, когда наконец фараон обратится с речью к народу. Однако эта речь так и не состоялась, ибо неожиданно появились двое, и я узнал в них тех пророков Израиля, которые нанесли Мернептаху визит в этом же зале. Все невольно расступились перед ними, так что они прошли прямо к трону, и даже стражники не решились преградить им путь. Что они сказали, я не слышал, но полагаю, что они требовали разрешения служить своему богу по-своему, и Аменмес отказал им так же, как это сделал раньше Мернептах.

Тогда один из них бросил на пол жреческий жезл и он превратился в змею, зашипевшую на фараона. В ответ керхеб Ки и его товарищи побросали свои жезлы, которые тоже обернулись змеями, — я услышал их свист и шипенье. После этого зал окутала густая тьма, так что люди, не видя лиц друг друга, стали перекликаться, поднялась суматоха, и в страхе и замешательстве церемония была прервана. Толпа вынесла меня и Бакенхонсу к дверям, и мы с радостью увидели над собой чистое небо.

Так закончилась коронация Аменмеса.

Глава 12

МИССИЯ ДЖЕЙБИЗА
В тот вечер на улицах не было ни торжества, ни ликования, никто не пировал, кроме как во дворце и в домах придворных. Я вышел на рыночную площадь и заметил, что люди мрачно слоняются тут и там или собираются кучками и разговаривают шепотом. Неожиданно со мной заговорил человек, лицо которого было скрыто капюшоном. Он сказал, что должен передать кое-что моему господину, принцу Сети. Я ответил, что не беру никаких поручений от людей, скрывающих свое лицо, и тогда он откинул капюшон и я узнал Джейбиза, дядю Мера-пи. Я спросил, сделал ли он то, что велел ему принц, — отвез ли тело того пророка обратно в Гошен и объяснил ли, каким образом умер этот человек.

— Да, — ответил он, — и старейшины признали, что принц был прав. Они сказали, что их посланец превысил свои полномочия, ибо они вовсе не велели ему проклинать Мерапи и тем более — убивать ее, и что принц поступил правильно, уничтожив человека, который пытался совершить убийство перед его царственными глазами. Но все-таки они добавили, что проклятие, произнесенное тем жрецом, так или иначе падет на Мерапи.

— Так что же ей делать, Джейбиз?

— Не знаю. Если она вернется к своим, может быть, она получит отпущение, но тогда она наверняка должна выйти за Лейбэна. Ей решать.

— А что бы ты сделал на ее месте, Джейбиз?

— Думаю, остался бы здесь и добился бы любви Сети, положившись на то, что проклятие не сбудется, поскольку оно было незаконно. Куда бы она ни повернулась, ее всюду ждут неприятности, так что, на худой конец, женщина может предпочесть дать волю своему сердцу, прежде чем грянет беда, — особенно если ее сердце принадлежит тому, кто станет фараоном.

— Почему ты говоришь «кто станет фараоном»? — спросил я, видя, что вокруг нас никого нет.

— Этого мне не позволено сказать тебе, — ответил он с хитрым видом, — однако будет так, как я говорю. Тот, кто сейчас на троне, безумен, как был безумен Мернептах, и будет бороться с силой, которая сокрушит его. Только в сердце принца сияет свет мудрости. То, что ты видел сегодня, — только первое из чудес, писец Ана. Большего я не смею сказать тебе.

— Так что же я должен передать принцу, Джейбиз?

— Следующее. Поскольку принц старался помочь народу Израиля и ради этого даже отказался от трона, ему нечего бояться, что бы ни произошло с другими. С ним не случится ничего плохого, как и с его близкими вроде тебя, писец Ана; с тобой тоже поступят по справедливости. Однако может случиться, что принца и мою племянницу Мерапи постигнет большое горе из-за проклятия, павшего ей на голову. Поэтому, возможно, — хотя одно противоречит другому, — с ее стороны будет мудро остаться в доме Сети, а с его стороны, для равновесия, — прогнать ее от своих дверей.

— Какое горе? — спросил я, сбитый с толку его туманными рассуждениями, но не получил ответа: Джейбиза и след простыл.

Недалеко от дома, где я остановился, меня задержал другой человек, и при свете луны я увидел устремленные на меня страшные глаза Ки.

— Писец Ана, — сказал он, — на рассвете ты едешь в Мемфис — на два дня раньше, чем ты предполагал.

— Откуда ты знаешь, маг Ки? — спросил я, ибо я никому не говорил об изменении своих планов, даже Бакенхонсу, да и не мог, поскольку принял это решение только после разговора с Джейбизом.

— Я ничего не знаю, Ана, кроме одного — что верный слуга, который услышал то, что сегодня услышал ты, поспешит сообщить об этом своему хозяину, особенно если есть кто-то еще, кому он тоже хотел бы сообщить эти сведения, как говорит Бакенхонсу.

— Бакенхонсу слишком много говорит, что бы он про себя ни думал, — сказал я раздраженно.

— Старики часто болтливы. Ты был сегодня на коронации, не правда ли?

— Да, и если правильно заметил из своего угла, эти еврейские пророки побили тебя в твоем же ремесле, керхеб, что, должно быть, очень тебя раздражает, как и падение Амона в храме.

— Вовсе не раздражает и не раздосадовало, Ана. Если я владею какими-то силами, то могут быть и другие, чьи силы более могущественные, — как я узнал в храме Амона. Почему же я должен этого стыдиться?

— Силы! — ответил я со смехом, ибо нервы мои разошлись в ту ночь. — Почему не сказать точнее — ловкость? Как ты можешь превратить палку в змею, ведь для человека это невозможно?

— Может быть, «ловкость» и более подходящее слово, ибо ловкость означает знание, а не только трюкачество. «Невозможно для человека!» После того что ты видел в храме Амона, ты еще считаешь, что есть что-то невозможное для человека — или для женщины? Может быть, и ты способен на подобное же.

— Зачем ты дразнишь меня, Ки? Я изучаю книги, а не укрощение змей.

Он смотрел на меня со свойственным ему пристальным вниманием, словно читая — не лицо мое, но скрытые мои мысли. Потом, взглянув на кедровую палочку, которую держал в руке, он протянул ее мне со словами:

— Вглядись в это, Ана, и скажи мне, что это?

— Что я, ребенок, — возразил я сердито, — чтобы не узнать жреческого жезла, когда я его вижу?

— Думаю, ты в каком-то смысле ребенок, Ана, — пробормотал он, не отводя своих особенных глаз от моего лица.

И вдруг случилось что-то ужасное. Ибо палочка стала извиваться у меня в руке, и когда я присмотрелся к ней, я понял, что это длинная желтая змея, и я держу ее за хвост. Вскрикнув, я бросил тварь на землю, ибо она уже поворачивала голову, как будто собираясь ужалить меня; и она, извиваясь в пыли, поползла к Ки. Мгновение — и это снова была палочка из желтого кедрового дерева, хотя между мною и Ки остался извилистый змеиный след.

— И не стыдно тебе, Ана, — сказал Ки, подняв палочку, — упрекать меня в трюкачестве, если ты сам не можешь отличить жалкого фокусника от мастера в таком искусстве, как вот это?

Тут меня прорвало; не знаю, что я ему наговорил, помню только, что в конце сказал, что следующим номером он припишет мне, пожалуй, искусство погружать зал в мрак средь бела дня и поражать толпу ужасом.

Внезапно его лицо и тон изменились.

— Оставим шутки, — сказал он, — хотя в данном случае в них и есть определенный смысл. Хочешь взять эту палочку еще раз и наставить ее на луну? Ты отказываешься, и правильно: ни ты ни я не можем заслонить ее лик, Ана, из-за того, что ты по-своему мудр и общаешься с теми, кто еще мудрее, и вы оба были в храме, когда статуя Амона рухнула на пол по воле колдуньи, которая противопоставила свою силу моей и победила меня. Я, великий маг, хочу спросить у тебя, откуда сегодня явилась эта тьма в зале?

— От бога, я думаю, — прошептал я в страхе.

— Я тоже так думаю, Ана. Но скажи — или попроси Мерапи, Луну Израиля, сказать мне — от какого бога? О, говорю тебе, — какая-то ужасная сила грядет на нашу землю, и принц Сети хорошо сделал, что отказался от трона и бежал в Мемфис. Повтори ему это, Ана.

Он повернулся и ушел.

Я благополучно вернулся в Мемфис и рассказал обо всем принцу, который жадно слушал меня. Только один раз им овладело волнение — когда я передал слова Таусерт о том, что она никогда больше не взглянет ему в лицо, если он не обратит его к престолу. Когда он услышал это, глаза его наполнились слезами и, поднявшись, он несколько раз прошелся по комнате.

— Побежденные не должны ожидать милосердия, — сказал он, — и, конечно, Ана, ты считаешь, что с моей стороны глупо печалиться о том, что меня покинули.

— Нет, принц, ибо меня тоже покинула жена, и эта боль до сих пор со мной.

— Не о жене я думаю, Ана. Ведь в сущности, ее высочество мне не жена. Каковы бы ни были древние законы Кемета, разве может быть реальным такой брак, во всяком случае, между ней и мной? Я печалюсь о сестре. Хотя у нас разные матери, все же мы росли вместе и по-своему любим друг друга, хотя для нее удовольствием было командовать мной, а для меня — подчиняться и платить ей шутками. Наверное потому она так и рассердилась, что я вдруг вышел из-под ее власти и поступил по своей воле, из-за чего она потеряла трон.

— Удар был тем сильнее, что выйти замуж за фараона — долг наследницы Египта, освященный самим законом.

— Тогда для нее самое лучшее — выйти за того, кто стал фараоном, отодвинув в сторону его глупую жену. Но этого она никогда не сделает. Аменмеса она всегда ненавидела настолько, что даже избегала встречаться с ним. Да и он не женился бы на ней. Он желает править сам, а не через женщину, которая имеет больше прав на корону чем он. Ну, да что говорить. Она меня отвергла, и между нами все кончено. Отныне мне суждено одиночество — если только… Продолжай свой рассказ, друг. Очень мило с ее стороны обещать в ее величии свое покровительство лицу в столь скромном положении. Я это запомню… хотя и верю, что павшие иногда снова поднимают головы, — добавил он с горечью.

— По крайней мере, так думает Джейбиз, — заметил я и рассказал ему об уверенности израильтян в том, что он будет фараоном. В ответ он засмеялся и сказал:

— Может быть. Они ведь неплохие прорицатели. Что до меня, мне это неведомо, да и безразлично. А может быть, Джейбиз говорит так просто из выгоды, ведь он, как ты знаешь, умный купец.

— Не думаю, — начал я и запнулся.

— Джейбиз говорил еще что-нибудь, Ана? О госпоже Мерапи, например?

Тут я почувствовал, что мой долг — рассказать ему слово в слово все, что произошло между мной и Джейбизом, хотя кое-что меня и смущало.

— Этот израильтянин слишком во многом уверен, Ана, вплоть до того, кому Луна Израиля пожелает светить своими лучами. А может быть, это ты, на кого она направит свой свет, или какой-нибудь юноша из страны Гошен — только не Лейбэн — или никто.

— Я, принц? Я?

— Ну что ж, Ана, я уверен, ты бы этого хотел. Послушайся моего совета и спроси, что она думает на этот счет. Да не смущайся, друг! Для человека, который был женат, ты слишком скромен. Расскажи мне, как прошла коронация.

Радуясь тому, что можно больше не говорить о Мерапи, я подробно рассказал обо всем, что случилось с того момента, как Аменмес занял свое место на троне. Когда я описал превращение жреческой палочки пророка в змею и то, как Ки и его товарищи сделали то же самое, он засмеялся и сказал, что это обыкновенные жонглерские трюки. Но когда я перешел к описанию тьмы, которая окутала зал и наполнила мраком сердца людей, и зловещего сна Бакенхонсу, он выслушал меня очень серьезно и потом сказал:

— Я думаю то же, что и Ки. Я тоже считаю, что на Кемет движется какая-то ужасная сила, источник которой — страна Гошен, и что я поступил правильно, отказавшись от трона. Но от какого бога исходит эта сила, я не знаю. Может быть, время покажет. А пока, если в пророчествах израильтян действительно есть что-то, что в них увидел Джейбиз, то по крайней мере мы с тобой можем спать спокойно, чего нельзя сказать про фараона на троне, который так жаждет Таусерт. Если все так, игра стоит свеч и наблюдения. Ты хорошо выполнил свою миссию, Ана, иди и отдыхай, а я пока подумаю обо всем, что ты рассказал мне.


Был вечер, и так как во дворце было жарко, я вышел в сад и, направившись к тому летнему домику, где Сети и я любили сидеть над книгами, устроился там и побежденный усталостью задремал. Мне приснилась плачущая женщина, и от этого сна я проснулся. Уже наступила ночь. В небе сверкала полная луна, заливая сад своими лучами.

Перед летним домиком, как я уже говорил, росли деревья, покрытые в эту пору белыми цветами, а между деревьями было устроено сиденье, выложенное из обожженных солнцем кирпичей. На этой скамье сидела женщина, в которой по очертаниям фигуры я сразу узнал Мерапи. Она была печальна, ибо, хотя она опустила голову так, что волосы скрывали лицо, я услышал, как она тихо и грустно вздохнула.

Я почувствовал глубокое волнение и вспомнил, что говорил мне принц, советуя спросить у нее, как она ко мне относится. Поэтому не было бы ничего предосудительного в том, если бы я действительно это сделал. Однако я был уверен, что не ко мне склоняется ее сердце, хотя, признаюсь, мне бы очень хотелось, чтобы было иначе. Но кто же посмотрит в сторону ибиса на болоте, если высоко в небе парит, раскинув крылья, орел?

Злая мысль пришла мне на ум, подсказанная Сетом, богом зла. Предположим, что глаза этой созерцательницы прикованы к орлу, царю воздуха. Предположим, что она поклоняется этому орлу, любит его, потому что его дом — небо, потому что для нее он — царь над всеми птицами. И предположим, ей говорят, что если она приманит его на землю из его сияющей небесной выси, где ему не грозит никакая опасность, она тем самым приговорит его к неволе или к смерти от руки птицелова. Не скажет ли тогда эта влюбленная созерцательница: «Пусть он будет свободен и счастлив, как бы я ни любила смотреть на него», — а когда он скроется из виду, не обратит ли она свой взор к скромному ибису на илистом болоте?

Джейбиз сказал мне, что если эта женщина и принц станут дороги друг другу, она навлечет большую беду на его голову. Если бы я повторил ей эти слова, она, веря в пророчества своего народа, несомненно поверила бы им. Более того, на что бы ни толкало ее страстное сердце, она никогда не согласится сделать то, что может навлечь беду на голову Сети, даже если бы отказ от него причинил ей глубокое горе. Не вернулась бы она и к своему народу, чтобы не попасть в руки ненавистного человека. Тогда, может быть, я?.. Сказать ей? Если бы Джейбиз не хотел, чтобы она об этом знала, стал ли бы он вообще вести со мной такие речи? Короче говоря, не в этом ли состоит мой долг перед ней и, возможно, перед принцем, и не уберегу ли я их от грядущих несчастий, если, конечно, эти предупреждения о грозящих бедствиях не пустая болтовня?

Таковы были злые мысли, которыми Сет атаковал мой дух. Не знаю, как я поборол их. Не своей добродетелью, во всяком случае, — ибо в этот момент я весь пылал от любви к этой нежной и прекрасной женщине и в своем безрассудстве, думаю, тут же отдал бы жизнь за то, чтобы поцеловать ей руку. И не ради нее тоже, ибо страсть глубоко эгоистична. Нет, я думаю, это было потому, что моя любовь к принцу была глубже и осязаемей, чем любовь к какой-либо женщине, и я хорошо знал, что не будь она сейчас здесь, передо мной, никогда бы такое предательство не закралось в мое сердце. Ибо я был уверен, хотя Сети не обмолвился об этом ни словом, что он любит Мерапи и больше всех земных благ желал бы иметь ее своей спутницей; но если бы я сказал ей, что хотел было сказать, то, чем бы это ни кончилось для меня и каковы бы ни были ее тайные желания, она никогда не стала бы его подругой.

Итак, я победил, но эта победа досталась мне нелегко: я дрожал, как слабое дитя, и роптал на судьбу, давшую мне жизнь для того, чтобы познать боль несбыточной любви. Награда не заставила себя ждать, ибо как раз в этот момент Мерапи отстегнула драгоценную застежку со своего белого одеяния и, подняв ее, повернула к лунному свету, словно желая лучше ее рассмотреть. Я узнал ее в одно мгновение. Это был тот царский скарабей, которым принц скрепил повязку на раненой ноге Мерапи и который таинственная сила сорвала с ее груди, когда статуя Амона в храме была повергнута в прах.

Долго и серьезно она смотрела на него, а потом, оглянувшись, чтобы удостовериться, что вокруг никого нет, прижала его к груди и трижды страстно поцеловала, шепча — не знаю что — между поцелуями. Пелена спала с моих глаз, и я понял, что она любит Сети, и — о! — как я благодарил моего бога-хранителя, который избавил меня от ненужного позора.

Я стер холодный пот со лба и хотел бежать без лишних слов, как вдруг, подняв глаза, увидел стоящего позади Мерапи человека, который наблюдал за тем, как она снова прикрепляла скарабея к платью. Пока я колебался, человек заговорил, и я узнал голос Сети. Я снова подумал о бегстве, но при моем несколько робком и застенчивом характере не решился выдать свое присутствие, чтобы не стать мишенью для шуток Сети. Через мгновение бежать было уже поздно. Поэтому я притаился в тени и поневоле стал свидетелем их встречи.

— Что это за драгоценность, госпожа, которой ты так восхищаешься и так дорожишь? — спросил Сети своим неторопливым голосом, так часто скрывающим намек на улыбку.

Она слегка вскрикнула и, вскочив со скамьи, увидела его.

— О принц, — воскликнула она, — прости твою служанку! Я сидела здесь, в прохладе, как ты позволил мне, а луна так ярко светит, что я — мне хотелось узнать, смогу ли я при се свете прочесть надпись на этом скарабее.

Никогда еще, подумал я про себя, я не знал никого, кто бы читал устами, говоря по правде, она прежде воспользовалась глазами.

— И как, госпожа? Позволишь и мне попробовать?

Очень медленно и краснея так, что даже при луне можно было заметить вспыхнувший на ее щеках румянец, она снова сняла с платья застежку и протянула ему.

— Право, мне кажется, я ее узнаю? Не мог я видеть ее раньше? — спросил он.

— Может быть. Она была на мне в ту ночь в храме, ваше высочество.

— Ты не должна называть меня высочеством, госпожа. Я больше не имею никаких титулов вЕгипте.

— Знаю — из-за моих… моего народа. О! Это было благородно.

— Но этот скарабей, — сказал он, как бы отмахнувшись жестом от ее слов, — право же, это тот самый, который скрепил повязку на твоей ране — о, много-много дней назад.

— Да, тот самый, — подтвердила она, потупившись.

— Я так и подумал. И когда я дал его тебе, я сказал несколько слов, показавшихся мне в то время очень уместными. Помнишь, что я сказал? Я забыл. Или ты тоже забыла?

— Да — то есть — нет. Ты сказал, что теперь у меня под пятой весь Египет, — имея в виду царский девиз на скарабее.

— А, теперь и я вспомнил. Как верна и, однако, как ложна эта шутка или это пророчество.

— Как может что-то одновременно быть и истинным, и ложным, принц?

— Я мог бы очень легко доказать тебе это, но это заняло бы целый час, если не больше, так что отложим до следующего раза. Этот скарабей — жалкая вещица, верни его мне и ты получишь что-нибудь более ценное. А хочешь этот перстень с печаткой? Поскольку я уже не принц Египта, он мне не нужен.

— Возьми скарабея, принц, он твой. Но я не возьму это кольцо, потому что…

— …мне не нужно, а ты не хотела бы иметь то, что не нужно дарителю. О! Я плохо подбираю слова, но я хотел сказать совсем другое.

— Нет, принц, — потому что твое царское кольцо слишком велико для того, кто так мал.

— Как ты можешь знать, пока ты его не померила? Кроме того, этот недостаток можно исправить.

Тут он засмеялся и она тоже засмеялась, но кольца все-таки не взяла.

— Ты видела Ану? — продолжал он. — Мне кажется, он пошел тебя искать и так спешил, что едва закончил свой доклад.

— Он так и сказал?

— Нет, но у него был такой вид. Настолько, что я сам предложил ему идти не мешкая. Он сказал, что хочет отдохнуть после долгого путешествия, — или, может быть, это я велел ему пойти отдохнуть. Я забыл. Да и как не забыть в такую прекрасную ночь, когда совсем другие мысли приходят в голову.

— Зачем Ана хотел меня видеть, принц?

— Откуда я знаю? Почему человек, который еще молод, хочет видеть милую и красивую женщину? О, вспомнил! Он встретил в Танисе твоего дядю, который спросил его о твоем здоровье. Может быть, поэтому он и хотел тебя видеть.

— Я не хочу слышать о моем дяде в Танисе. Он напоминает мне о слишком многих вещах, которые причиняют боль, а бывают ночи, когда хочется забыть о боли, — она и так возвращается утром.

— Ты по-прежнему полна решимости не возвращаться к своим? — спросил он более серьезно.

— Конечно. О, не говори, что ты отправишь меня обратно…

— …к Лейбэну, госпожа?

— В том числе и к Лейбэну. Вспомни, принц, ведь на мне проклятие. Если я вернусь в Гошен, то так или иначе, рано или поздно, но я умру.

— Ана говорит, что, как сказал твой дядя Джейбиз, тот сумасшедший, который пытался убить тебя, не имел права тебя проклинать, тем более убивать. Спроси у Аны, он все тебе расскажет.

— Все же проклятие остается и в конце концов раздавит меня. Как же мне, одинокой женщине, противостоять мощи народа Израиля и его жрецов?

— Разве ты одинока?

— Как же может быть иначе с тем, кто вне закона?

— Ты права. Я знаю это, я ведь тоже отверженный.

— По крайней мере есть ее высочество, твоя жена, которая несомненно приедет, чтобы утешить тебя, — сказала она, опустив глаза.

— Ее высочество не приедет. Если бы ты видела Ану, он бы, возможно, сказал тебе, что она поклялась никогда не смотреть мне в лицо, если над ним не засияет корона.

— О, как может женщина быть столь жестокой! Ведь этот удар должно быть поразил тебя в самое сердце, — воскликнула она с невольным выражением жалости.

— Ее высочество не только женщина, она принцесса Египта, а это большая разница. Вообще мне, конечно, очень больно, что моя сестра покинула меня ради того, что она любит больше всего, — власти и величия. Но такова истина — разве что Ане все приснилось. Так что мы, как видишь, в одинаковом положении, оба отверженные, ты и я — разве не так?

Она молчала, по-прежнему не поднимая глаз, и он медленно проговорил:

— Мне пришла в голову одна мысль, о которой я бы хотел услышать твое мнение. Если бы двое покинутых и одиноких объединились, они стали бы наполовину менее одинокими, не так ли?

— Наверно так, принц, — то есть, если бы они были действительно покинуты и одиноки. Но я не понимаю этой загадки.

— Да ты ее решила. Если ты одинока и я одинок, по отдельности, то вместе мы, как ты говоришь, были бы менее одиноки.

— Принц, — прошептала она, отшатнувшись от него, — я этого не говорила.

— Нет, за тебя говорил я. Послушай меня, Мерапи. В Египте меня считают странным, поэтому у меня не было ни одной дорогой и близкой мне женщины, — я никогда не встречал женщины, которая стала бы мне дорога. — Тут она испытующе посмотрела на него, а он продолжал: — Не так давно, перед моей поездкой в Гошен, — Ана может рассказать тебе об этом, по-моему он все записал, — ко мне пришли Ки и старый Бакенхонсу. Ки, как ты знаешь, великий маг, хотя, видимо, и не такой великий, как некоторые ваши пророки. Он сказал мне, что они оба прочитали мое будущее. В Гошене я встречу женщину, которую мне суждено полюбить. Он добавил, что эта женщина принесет мне много радости, — Сети на миг умолк, очевидно вспомнив, что это не все, что говорил Ки и Джейбиз тоже. — Ки сказал мне также, — продолжал он медленно, — что я знаю эту женщину уже тысячи лет.

Она вздрогнула, и на лице ее мелькнуло странное выражение.

— Как это возможно, принц?

— То же самое я спросил у него и не получил вразумительного ответа. Но он сказал также не только об этой женщине, но и о моем друге Ане, а это кое-что объясняет и, насколько я понял, об этом же говорили другие маги. Потом я поехал в Гошен и там встретил женщину…

— В первый раз, принц?

— Нет, в третий…

Тут она опустилась на скамью и закрыла лицо руками.

— …я полюбил ее, и у меня было такое чувство, будто я любил ее уже «тысячи лет».

— Это неправда. Ты смеешься надо мной, это неправда! — прошептала она.

— Это правда, ибо если тогда я этого не знал, то узнал потом, но окончательно, пожалуй, только теперь, когда Ана сказал мне, что Таусерт действительно меня покинула. Луна Израиля, та женщина — ты. Я не буду говорить тебе, — продолжал он страстно, — что ты красивее других женщин или нежнее. Я скажу только, что люблю тебя, да, люблю, какой бы ты ни была. Я не могу предложить тебе трон Кемета, даже если бы позволял закон, но я могу предложить тебе трон моего сердца. Что ты скажешь на это, госпожа Мерапи? Постой — прежде чем отвечать, запомни, что хотя ты в Мемфисе как будто моя пленница, тебе нечего бояться меня. Каков бы ни был твой ответ, ты всегда, пока я жив, будешь иметь здесь кров и дружбу, и никогда я не стану навязывать тебе свое общество, как бы мне ни было больно проходить мимо тебя. Я не знаю, что сулит будущее. Может статься, я дам тебе высокое положение и власть, может статься, я не дам тебе ничего, кроме бедности и изгнания или даже возможности разделить со мной мою гибель, но всегда, в любом случае, с тобой будет мое поклонение тебе, служение всего моего существа. А теперь говори.

Она отняла от лица руки и подняла на него взгляд, в ее прекрасных глазах блестели слезы.

— Это невозможно, принц.

— То есть, ты не хочешь?

— Я сказала — это невозможно. Такие узы между египтянином и израильтянкой незаконны.

— Так думают некоторые в этом городе и в других местах.

— И у меня есть муж, я хочу сказать — нареченный, по крайней мере, формально.

— А у меня есть жена; я хочу сказать…

— Это совсем другое. Есть и другая причина, самая главная: надо мной висит проклятие, и я принесу тебе не радость, как говорил Ки, а горе или, по крайней мере, горе вместе с радостью.

Он испытующе посмотрел на нее.

— Разве Ана… — начал он и затем продолжал: — Даже если так, скажи: ты когда-нибудь видела жизнь, в которой радость не смешивалась бы с горем?

— Никогда. Но горе, которое принесла бы я, пересилило бы радость — для тебя. На мне лежит проклятие моего бога, а я не могу научиться служить твоим богам. На мне проклятие моего народа, закон моего народа разделяет нас, как меч, и если я стану тебе близкой, все это еще больше сгустится — не только над моей головой, что не так важно, но и над твоей тоже! — И она зарыдала.

— Скажи мне, — молвил он, взяв ее за руку, — только одно, и если ответом будет нет, я больше не стану тебе досаждать. Твое сердце — мое?

— Да, — вздохнула она, — с тех самых пор, как мои глаза увидели тебя на улицах Таниса. О! Тогда во мне вдруг что-то изменилось и я возненавидела Лейбэна, который раньше мне просто не нравился. Больше того, я тоже почувствовала то, о чем говорил Ки, — как будто я знала тебя уже тысячи лет. Мое сердце — твое, моя любовь — твоя, все, что делает меня женщиной, — твое и никогда не может принадлежать никакому другому мужчине. И все-таки мы должны быть врозь — ради тебя, мой принц, ради тебя.

— Значит, если бы не я, ты была бы готова пойти на риск?

— Конечно! Разве я не женщина, которая любит?

— А если так, — сказал он, слегка засмеявшись, — то, поскольку я совершеннолетний и, по мнению некоторых, неплохо разбираюсь в жизни, я, с твоего разрешения, тоже пойду на риск. О неразумная женщина, неужели ты не понимаешь, что на свете есть только одна хорошая вещь, единственное, что помогает забыть свое «я» и все его несчастья и горести, и это любовь? Могут случиться беды — пусть, какое они имеют значение, если существует любовь и память о ней? Если мы однажды сорвали этот прекрасный цветок и хоть час носили его у себя на груди? Ты говоришь, что у нас разные боги: может быть, эта разница и существует, но все боги посылают на землю дар любви, без которого жизнь прекратилась бы. Больше того, моя вера учит меня — может быть, яснее, чем твоя, — что жизнь не кончается и после смерти, и поэтому любовь, будучи душой жизни, продолжается вместе с ней. И последнее: я думаю, как и ты, что в каком-то непонятном смысле, в словах магов есть правда, и что в далеком прошлом мы были тем, чем снова собираемся стать; и сила этой невидимой связи выделила нас из всего мира и свела воедино и будет держать нас вместе еще долго после того, как этот мир умрет. Дело не в том, Мерапи, чего желаем мы, дело в том, что определила нам судьба. Еще раз — отвечай!

Она не ответила, и когда я через короткое время поднял глаза, она была в его объятиях и ее губы сомкнулись с его губами.

Так Сети, принц Египта, и Мерапи, Луна Израиля, соединились в Мемфисе, в Египте.

Глава 13

КРАСНЫЙ НИЛ
На следующее утро я застал принца одного и, побыв с ним немного, напомнил ему о кое-каких древних рукописях, которые он хотел прочитать, но они хранились в Фивах, и я мог только там переписать их. Там же, как мне сказали, были в продаже и другие рукописи. Принц ответил, что они могут и подождать, но я возразил, что, если я не поеду в Фивы сейчас же, на них может найтись и другой покупатель.

— Ты слишком любишь далекие путешествия по моим делам, Ана, — сказал он. Потом с любопытством смотрел на меня некоторое время, и поскольку он мог читать мои мысли — так же, впрочем, как я его, — он понял, что я все знаю, и мягко добавил:

— Тебе следовало действовать, как я говорил, и спросить у нее первым. Кто знает…

— Ты, принц, — ответил я, — ты и никто другой.

— Поезжай, и да будут с тобой боги, друг. Но не сиди слишком долго над перепиской этих свитков, их может переписать любой писец. Думаю, в Кемете будет неспокойно, и я хочу, чтобы ты был рядом со мной. И кому-то другому, которому ты дорог, тоже нужно твое присутствие.

— Спасибо тебе и тому другому, — сказал я, поклонившись, и ушел.

Но этого мало; в то время как я занимался скромными приготовлениями к путешествию в Фивы, я обнаружил, что это совершенно излишне, ибо ко мне пришел раб и передал мне, что барка принца готова к отплытию и ждет только попутного ветра. На этой барке я и отправился в Фивы совсем как важный вельможа или как мумия царя, плывущая к месту погребения. Только вместо жрецов (пока я отослал их обратно в Мемфис) на корме сидели музыканты, а когда мне хотелось, появлялись танцовщицы, чтобы развлекать меня на досуге или в одеждах, сплетенных из золотых нитей, прислуживать мне во время трапезы.

Так я ехал, как будто сам принц, и поскольку меня знали как его друга, ко мне были внимательны правители номов, главные люди городов, мимо которых мы плыли, и верховные жрецы храмов в каждом городе, где мы делали остановку. Ибо, как я уже говорил, хотя на троне сидел Аменмес, в сердцах египтян по-прежнему царил Сети. И это ощущалось тем сильнее, чем дальше я продвигался вверх по Нилу, в районы, где мало знали об израильтянах и связанных с ними неприятностях. Почему, шептали мне на ухо великие мира сего, его высочество принц Сети не занял место своего отца? Тогда я рассказывал им о израильтянах, и они очень смеялись и говорили:

— Пусть только принц развернет здесь свое царское знамя, и мы покажем ему, что мы думаем по вопросу об этих израильских рабах. Неужели наследник Египта не может иметь собственное суждение о том, должны ли они жить на севере или уйти в пустыню, которой так жаждут?

На все это и многое другое я отвечал только, что передам их слова; большего я не мог, да и не смел сказать, ибо всюду я обнаруживал, что за мной следуют и наблюдают шпионы фараона.

Наконец я прибыл в Фивы и остановился в прекрасном доме, принадлежавшем принцу и подготовленном к моему прибытию, как мне сказали, по распоряжению специально присланного им гонца. Дом стоял неподалеку от входа на аллею сфинксов, которая ведет к величайшему из всех фиванских храмов, где находится великолепный колонный зал, построенный Сети Первым и достроенный Рамсесом Вторым, дедом принца.

Здесь я часто бродил ночью, и никогда мой дух не возносился так близко к небесам, как во время этих странствий. Переехав на западный берег Сихора, я посетил также ту уединенную и пустынную долину, где покоятся правители Кемета. Гробница фараона Мернептаха еще не была закрыта, и в сопровождении единственного жреца, несшего факел, я спустился в ее украшенные фресками залы и посмотрел на саркофаг того, кого я совсем недавно видел во всем великолепии на троне; и в уме моем невольно возникал вопрос, как много или как мало знает он обо всем, что происходит в Египте.

Кроме того, я переписал папирусы, ради которых приехал в Фивы, но не нашел ничего, достойного сохранения, и несколько других, действительно очень ценных, которые обнаружил в библиотеках храмов, а также купил несколько свитков. Один из этих последних запечатлел очень странный рассказ, давший мне много поводов к размышлениям, особенно теперь, в последние годы, когда никого из моих друзей уже нет в живых.

Так я провел два месяца и пробыл бы еще больше, если бы ко мне не явились гонцы из Мемфиса с вестью, что принц желает моего возвращения. Второй гонец прибыл через три дня после первого и передал мне послание принца: «Не думаешь ли ты, писец Ана, что если я уже не принц Египта, мне можно не повиноваться? Если так, то имей в виду, что по воле богов я в один прекрасный день могу вырасти выше, чем был когда-либо раньше, и тогда, будь уверен, я вспомню о твоем неповиновении и сделаю тебя на голову короче. Приезжай поскорее, мой друг, ибо я чувствую себя одиноко и нуждаюсь в собеседнике».

Я ответил, что вернусь со всей скоростью, с какой только способна двигаться барка, нагруженная рукописями, которые я переписал и купил в Фивах.

Итак, я тронулся в обратный путь. Признаться, я был даже рад покинуть — Фивы и вот по какой причине. Дня за два до этого, когда я шел вечером один, направляясь из храма домой, меня окликнула женщина в пестрой и яркой одежде, какую носят заблудшие создания. Я попытался отделаться от нее, но она вцепилась в меня, и я увидел, что она пьяна. Между прочим, она спросила (и ее голос показался мне знакомым), не знаю ли я, кто это прибыл в Фивы по делам какого-то члена царской семьи и остановился в так называемом Доме Принца. Я ответил, что его имя — Ана.

— Когда-то я знала одного Ану, — сказала она, — но я ушла от него.

— Почему? — спросил я, холодея, ибо, хотя я не видел ее лица, скрытого под капюшоном, мной овладел ужас.

— Потому что он жалкий дурак, — ответила она, — совсем не мужчина, — только и думал о своих писаниях; а тут подвернулся другой, он мне очень понравился, — только потом он меня бросил.

— А что случилось с Аной? — спросил я.

— Не знаю. Наверно, продолжал мечтать, а может взял другую жену. Жаль мне ее, если так. Только если этот Ана, что прибыл в Фивы, мой бывший Ана, то он должен быть теперь богат, и я пойду к нему — уж я заставлю его взять меня обратно!

— У тебя были дети? — спросил я.

— Только одна девочка, благодарение богам, — да и та умерла; еще раз благодарение богам, а то бы выросла и стала бы такой, как я.

— И она надрывно всплакнула и тут же перешла к своим гнусным заигрываниям.

При этом капюшон соскользнул у нее с головы, и я увидел лицо своей жены, все еще красивое, но уже носящее следы пьянства и разврата. Я задрожал с головы до ног, а потом сказал измененным голосом:

— Женщина, я знал твоего Ану. Он уже умер, и ты причина его гибели. Но все же, поскольку я был его другом, возьми это и постарайся исправиться. — И я дал ей весьма увесистый мешочек с золотом.

Она схватила его, как ястреб добычу, и, заглянув в него при свете луны, поблагодарила меня и сказала:

— Право, Ана мертвый стоит больше, чем Ана живой. Пожалуй, хорошо, что он умер, — он ушел туда, куда ушло наше дитя, а ее он любил больше жизни и даже мной стал пренебрегать. Оттого я стала тем, что я есть. Да к тому же будь он жив, он бы еще немало натерпелся от женщин, он ведь совсем их не понимал. Ну, да ладно. Прощай, друг Аны. С тем, что ты мне дал, я, пожалуй, найду себе другого мужа! — И дико засмеявшись она, шатаясь, обошла сфинкса и исчезла в темноте.

После этой встречи неудивительно, что мне не терпелось покинуть Фивы. Кроме того, эта несчастная больно уязвила меня, убедив в том, о чем я до сих пор только смутно догадывался, а именно — я совершенный глупец в отношении женщин, такой непроходимый глупец, что лучше мне с ними не иметь дела. И я тут же поклялся именем моего бога-хранителя, что отныне никогда не взгляну ни на одну из них с любовью. И если другие клятвы я потом и нарушал, эту клятву я держу до сих пор. Укололи меня также слова о нашей умершей дочери; ибо в самом деле, когда это нежное существо отлетело к Осирису, сердце мое разбилось и в каком-то смысле так и не исцелилось до конца. И теперь мне пришло в голову, что быть может она права; забыв о матери ради ребенка, которого я боготворил, — да, тогда и все последующие годы — я невольно толкнул ее на путь позора. Эта мысль так мучила меня, что через одного преданного человека, считающего, что я лишь отдаю должное той, кого несправедливо обидел, я постарался обеспечить ей безбедную и спокойную жизнь.

Она действительно вышла замуж за купца, вокруг которого раскинула свои сети; со временем она растратила все его богатство и довела его до разорения, после чего он бежал. Сама она умерла на третий год царствования Сети Второго. Но, благодарение богам, она так и не узнала, что личный писец и секретарь фараона — тот самый Ана, который когда-то был ее мужем. На этом я и закончу ее историю.

Итак, я плыл вниз по Нилу с тяжелым сердцем — тяжелее, чем большой камень, служивший нам якорем. На третий день в сумерках мы пришвартовались у борта судна, которое держало курс вверх по течению под северным ветром. На борту этого судна был чиновник, которого я знавал при дворе фараона Мернептаха; он направлялся в Фивы с каким-то поручением. У него был такой испуганный вид, что я спросил, в чем причина его страха. Тогда он отвел меня в сторону, в пальмовую рощу на берегу и, присев на шест, которым волы вращали водяное колесо, рассказал мне о странных вещах, происходивших в Танисе.

Оказалось, что израильские пророки еще раз явились к фараону, который до тех пор не трогал их народ и не пошел на них с мечом, как того хотел Мернептах, — считали, что его удерживал страх — он боялся умереть подобно предыдущему фараону. Как и прежде пророки изложили свою просьбу — отпустить их народ в пустыню, а фараон отказал им. Тогда они встретили его на следующее утро, когда он приехал к реке, чтобы пройтись под парусом, и один из них ударил по воде своим жезлом, и вода превратилась в кровь. В ответ керхеб Ки и его товарищи тоже ударили по воде в другом месте, и вода тоже превратилась в кровь. Это было лишь шесть дней назад, и чиновник клялся, что теперь кровь поднимается, расползаясь, вверх по течению Нила. Я не поверил и засмеялся.

— Ну, тогда пойдем, покажу, — сказал он и повел меня на свое судно, где вся команда была охвачена страхом не меньшим, чем тот, что овладел их начальником.

Он привел меня на корму и показал большой кувшин для воды, и

— о! — он был полон крови, а в ней — дохлая рыба, издававшая зловоние.

— Эту воду, — сказал он, — я сам набрал из Нила в пяти часах ходу отсюда. Но мы обогнали эту кровь, которая теперь движется за нами. Посмотри еще раз. — И, взяв светильник, он поднял его над кормой, и я увидел, что все доски были как будто обагрены кровью.

— Послушайся моего совета, высокоучёный писец, — добавил он, — и наполни все кувшины и все кожаные мешки чистой водой, иначе завтра вас замучит жажда. — И он засмеялся смехом, от которого мне стало жутко.

Затем мы расстались, ничего больше не сказав, ибо ни один из нас не знал, что еще можно сказать об этих непонятных и страшных явлениях, и около полуночи чиновник отчалил, воспользовавшись поднявшимся ветром и рискуя наскочить в темноте на какую-нибудь песчаную мель.

Я последовал его совету, хотя мои гребцы, которым не пришлось говорить с его людьми, решили, что с моей стороны просто безумие загружать барку таким количеством воды.

При первых проблесках зари я дал команду к отплытию. Поглядывая за борт, я заметил, что там, где падали лучи разгоравшейся зари, вода принимает розовый оттенок. Больше того, этот оттенок, становясь все гуще, распространялся не вниз, а вверх по течению вопреки законам природы и, следовательно, не мог быть результатом смыва красной почвы с южных земель. Гребцы приглядывались и вполголоса переговаривались. Наконец один из них, перегнувшись через борт, зачерпнул в ладонь воды и отпил глоток — другой, но тут же выплюнул ее с криком ужаса.

— Кровь! — воскликнул он. — Кровь! Опять убили Осириса, и его кровь заполняет воды Сихора!

Гребцы так испугались, что если б не я, они тотчас бы повернули вспять и направили бы барку вверх по течению или пристали бы к берегу и сбежали в пустыню. Но я крикнул им, чтобы они продолжали путь на север и мы таким образом смогли бы скорее избавиться от этого ужаса, и они меня послушались. Но чем дальше мы плыли, тем краснее казалась вода, становясь почти черной, так что наконец нам стало казаться, что мы плывем в потоках крови, в которых мертвые рыбы плавали тысячами или бились, погибая, на поверхности. Зловоние стало таким ужасным, что пришлось наложить на нос повязку и хотя бы частично смягчить ощущение отравленного воздуха.

Мы поравнялись с одним городом и услышали общий вопль ужаса, поднимавшийся над его улицами. Люди стояли с видом пьяных, глядя на покрасневшие руки, которые они окунали в воду, а женщины бегали по берегу и рвали на себе волосы и одежду, испуская громкие крики: «Коварство! Колдовство! Проклятые боги перебили друг друга, и люди тоже должны погибнуть!» — и тому подобное.

Мы видели также, как на некотором расстоянии от берега крестьяне рыли колодец, надеясь добраться до чистой, здоровой воды.

Весь день мы плыли в этом ужасном потоке, а пена и брызги, срываемые сильным ветром, покрывали наши тела и одежды зловещими пятнами, от которых несло запахом крови и внутренностей. От этой пены исходили зловоние и соленый вкус свежей крови, и мы только пили заготовленную мной воду; и гребцы, которые сочли меня прежде сумасшедшим, теперь называли мудрейшим из людей, человеком, предвидящим то, что может случиться в будущем.

К вечеру мы наконец заметили, что с каждым часом красный цвет бледнеет. Это было вторым чудом, поскольку выше нас по течению вода еще сохраняла цвет яшмы. При этом чуде мы на время откинули весла и, несмотря на наш неподобающий вид, спели гимн и вознесли благодарственные молитвы Хапи, богу Нила, Великому, Таинственному, Незримому. И в самом деле, перед заходом солнца река уже вновь стала чистой. Только на берегу, куда мы причалили на ночь, камни и камыши были все в пятнах, а вокруг тысячами лежали мертвые рыбы, отравляя воздух. Чтобы уйти от этого зловония, мы взобрались на скалы, которые в этом месте подходили к самому Нилу, и, обнаружив вырубленные в них входы в древние гробницы, давно уже разграбленные и опустевшие, решили переночевать в одной из них.

Вытоптанная человеком тропинка вела к самой большой из этих гробниц. Приблизившись, мы вдруг услышали доносившиеся из нее плач и причитания. Я заглянул внутрь и увидел женщину и нескольких детей, которые скорчились на полу гробницы, посыпая головы песком и пылью. Увидев нас, они завопили еще громче сухими, резкими голосами, — без сомнения, они приняли нас за разбойников или, возможно, за привидения, судя по нашей запачканной кровью одежде. С ними был еще один ребенок, совсем младенец, который не плакал: он был мертв. Я спросил женщину, что произошло, но даже когда она поняла, что мы обычные люди и не причиним ей зла, она была в состоянии лишь выдохнуть одно слово: «Воды! Воды!» Мы дали ей и детям напиться из принесенных нами кувшинов, что они и сделали с жадностью, после чего я выспросил у нее их историю.

Она была женой рыбака, который поселился в этой пещере. Она рассказала, что семь дней назад вода в Ниле вдруг превратилась в кровь, что ее невозможно было пить, а весь их запас воды ограничивался небольшим горшочком. Вырыть колодец они были не в состоянии из-за скалистой почвы. Бежать отсюда они тоже не могли, ибо при виде этого страшного чуда ее муж в ужасе выпрыгнул из лодки и вброд добрался до берега, а лодку унесло течением.

Я спросил, где же ее муж, и она показала в глубину пещеры. Я пошел взглянуть, что там, и увидел человека, висевшего с петлей вокруг горла на веревке, которая была закреплена на капители одной из колонн гробницы; человек был мертв и холоден. У меня сжалось сердце, и я спросил женщину, как это произошло. Она рассказала, что когда он увидел, что вся рыба погибла, лишив его пищи и ремесла, а жажда убила его младшее дитя, он обезумел, отполз в глубину пещеры и тайком от жены повесился на веревке от невода. Поистине ужасная история.

Оставив вдове нашу еду, мы переночевали в другой гробнице, ибо нам не хотелось спать в обществе мертвецов. На следующее утро едва забрезжила заря, мы взяли женщину и ее детей на барку и отвезли их в город, в трех часах ходу от ее мрачного жилья. Там у нее жила сестра, которую она и разыскала. Мужа и ребенка мы оставили в гробнице, ибо мои люди не хотели осквернить себя, прикоснувшись к мертвым телам.

Наконец после стольких ужасов и несчастий мы благополучно прибыли в Мемфис. Оставив гребцов привести в порядок барку, я отправился во дворец, ни с кем не разговаривая на пути, и меня немедленно провели к принцу. Я застал его в затененной от солнца комнате, где он сидел рядом с госпожой Мерапи и держал ее за руку, и они живо напомнили мне статуи Ка мужа и жены, в рост человека, какие я видел в древних гробницах, созданные в те времена, когда скульпторы умели передавать точные подобия живых мужчин и женщин. Сегодня они этого не делают, думаю потому, что жрецы внушили им, что это незаконно. Он разговаривал с ней вполголоса, в то время как она слушала его с нежной, как всегда, улыбкой, но в ее глазах, устремленных куда-то в пространство, мне почудился страх. Я подумал, что она очень красива в белой одежде, на которую падали ее волосы, приподнятые на висках узкой золотой полоской-повязкой. Но глядя на нее, я к своей радости почувствовал, что сердце мое уже не жаждет ее, как в ту ночь, когда она сидела перед летним домиком. Теперь оно радовалось ей, как другу, не более, и другом она осталась до самого конца, как хорошо знали и принц, и она сама.

Когда Сети увидел меня, он вскочил и пошел мне навстречу как человек, который счастлив приветствовать любимого друга. Я поцеловал его руку и, подойдя к Мерапи, поцеловал ее руку тоже, заметив при этом, что на ней сверкает то кольцо, которое она однажды отвергла под предлогом, что оно ей велико.

— Расскажи, Ана, обо всем, что с тобой случилось, — сказал он своим приятным, дружелюбным голосом, который никогда не звучал равнодушно.

— Многое, принц, в том числе нечто очень странное и ужасное, — ответил я.

— Здесь тоже произошло нечто странное и ужасное, — сказала Мерапи, — и, увы, это лишь начало бедствий.

С этими словами она поднялась, как будто не решаясь сказать большего, поклонилась сначала своему мужу, потом мне и вышла из комнаты.

Я посмотрел на принца, и он ответил на вопрос, который прочел в моих глазах.

— Здесь был Джейбиз, — сказал он, — и поселил в ее сердце дурные предчувствия. Если фараон не отпустит израильтян с миром, клянусь Амоном, я хотел чтобы он отослал хотя бы Джейбиза б какое-нибудь место, где тот и остался бы. Но скажи мне, вы тоже видели, как кровь поднималась вверх по течению Сихора? Должно быть, да. — И он взглянул на ржавые пятна, которых никакая стирка не могла смыть с моей одежды.

Я кивнул, и мы долго и серьезно разговаривали, но в конце разговора не стали умнее, чем были в начале, несмотря на все наши рассуждения. Ибо ни один из нас не понимал, как могло случиться, что люди, ударив по воде палкой, превратили ее в подобие крови, как это сделали израильские пророки и Ки, и каким образом эта кровь могла подняться по Нилу против течения и держаться в реке на протяжении семи дней, да и проникнуть во все каналы Египта, так что люди были вынуждены рыть колодцы, чтобы добыть чистую воду, и притом каждый раз заново, ибо кровь просачивалась и туда. Но мы оба думали, что это — работа богов, и скорее всего того бога, которому поклоняются израильтяне.

— Помнишь, Ана, — сказал принц, — слова Джейбиза, которые он просил тебя мне передать? Он сказал, что от израильтян и их проклятий мне не будет ничего плохого. Ничего до сих пор и не было плохого — кроме появления самого Джейбиза. За день до того, как мы услышали об этом кровавом бедствии на Ниле, сюда явился Джейбиз, переодетый торговцем сирийских товаров, которые он продал мне втридорога. Он проник на половину Мерапи, где она обычно принимает тех, кого любит и хочет видеть, под предлогом, что хочет показать ей свой товар, и говорил с ней и, боюсь, рассказал ей все, что мы с тобой так старались от нее скрыть — что она навлечет на меня беду. По крайней мере, с тех пор она как-то изменилась, и я счел разумным заставить ее дать клятву, которую, я знаю, она никогда не нарушит: теперь, когда мы вместе, она никогда не покинет меня, пока мы оба живы.

— Джейбиз хотел, чтобы Мерапи с ним уехала, принц?

— Не знаю. Об этом она мне ничего не говорила. Однако я уверен, что если бы он явился сюда со своей гнусной болтовней до твоего возвращения из Таниса, она бы уехала. Но теперь есть причины, которые, надеюсь, удержат ее от этого.

— Что же он мог ей сказать, принц!

— Приблизительно то же, что и тебе. Что страну Кемет ожидают большие бедствия. Он сказал еще, что послан спасти меня и моих друзей от этих бедствий, потому что я был другом евреев, насколько мог. Потом он обошел весь дом и сад и что-то вычитывал вслух из какого-то папируса, что именно — я не понимал, и время от времени молился своему богу: там, где канал входит в сад, там, где он вытекает из сада, и около источника с питьевой водой. Но это еще не все! Вместе с Мерапи он побывал в моих полях и на пастбищах и тоже читал и молился, так что слуги решили, что он просто сумасшедший. Потом они вернулись, и я слышал, как они прощались. Она сказала: «Дом ты благословил, и он в безопасности; поля тоже — не благословишь ли ты и меня, о мой дядя, и моих будущих детей?» А он покачал головой и ответил: «У меня нет власти ни благословлять тебя, ни проклинать, как тот глупец, которого убил принц. Ты сама выбрала свой путь, независимый от твоего народа. Может быть, это хорошо, может быть — плохо, а может быть и то и другое, и отныне ты должна идти этим путем одна, куда бы он тебя ни привел. Прощай, ибо, возможно, мы больше не увидимся».

Потом они прошли, и я больше ничего не услышал, но я видел, что она упрашивала его, а он по-прежнему качал головой. Под конец, однако, она поднесла ему дар — наверно, все что у нее было, но не знаю, ему ли или для их храма. Во всяком случае он, кажется, смягчился и весьма нежно поцеловал ее в лоб и отбыл с видом удачливого купца, продавшего весь свой товар. Но Мерапи ни за что не хочет рассказать мне, о чем они говорили. Я тоже не сказал, что слышал кое-что из их разговора.

— А потом?

— А потом, Ана, мы узнали, что израильский пророк превратил воду в кровь и что Ки и его ученики сделали то же самое. Последнему я не поверил, потому что мне казалось, было бы естественнее, если бы Ки превратил кровь обратно в воду вместо того, чтобы прибавлять крови туда, где ее и так достаточно.

— Мне кажется, маги лишились рассудка.

— Или способны только на злые дела, Ана. Во всяком случае, кровь действительно появилась, и так было целых семь дней, а потом начались болезни из-за гниющей рыбы. А теперь о чуде: у меня ни в доме, ни в садах не было никакой крови, хотя канал был ею переполнен. Вода оставалась чистой, как всегда, и рыбы плавали в ней, как всегда, в колодце вода тоже была чистая и свежая. Как только об этом стало известно, сюда сбежалась тысячная толпа, и все кричали, требуя воды, — до того момента, как увидели, что едва они выходили за ворота, вода в их кувшинах краснела; правда, некоторые все-таки приходили и старались поскорее выпить воды, не сходя с места.

— А что говорят об этом в Мемфисе, принц? — спросил я, с удивлением выслушав его рассказ,

— Кое-кто считает, что не Ки, а я — великий маг Египта; никогда еще слава, Ана, не доставалась так легко! Другие говорят, что настоящий маг — Мерапи, не только потому, что ее история в танисском храме дошла до Мемфиса, но и потому, что она — израильтянка из племени еврейских пророков. Тише! Она возвращается!

Глава 14

КИ ПРИЕЗЖАЕТ В МЕМФИС
Обо всех ужасах, началом которых было это превращение воды в кровь, я, писец Ана, рассказывать здесь не буду, ибо я уже стар, и, если бы стал перечислять все, что последовало, я бы не успел кончить свой рассказ. На протяжении многих и многих новолуний обрушивались они на Кемет, одно бедствие за другим, пока вся страна не обезумела от нужды и страданий. И всякий раз повторялось одно и то же. Израильские пророки являлись в Танис и требовали от фараона, чтобы он отпустил их народ, угрожая в случае отказа местью. Но тот неизменно отказывал, как будто во власти какого-то безумия, а может быть, завороженный богом израильтян, — не знаю почему.

Так, вскоре после ужаса крови страну поразило бедственное нашествие лягушек, которые заполнили Египет от северной до южной границы, распространяя вокруг зловоние. Ки и его товарищи тоже сотворили подобное же чудо в стране Гошен, где лягушки изводили израильтян. Но каким-то образом во дворце Сети в Мемфисе и в прилегающих к нему владениях лягушек не было или, по крайней мере, их были единицы, хотя по ночам с полей доносилось их кваканье, похожее на дробь множества барабанов.

Потом страну одолели вши, и Ки с товарищами хотели напустить их и на Гошен, но тщетно, и после этого уже не пытались бороться против магии израильтян. За вшами появились мухи, от которых в воздухе стало черно и невозможно было сохранить пищу свежей. Только во дворце Сети не было мух и очень мало — в саду. После этого началась страшная болезнь скота, от которой погибли тысячи животных. Но в большом стаде Сети не заболело ни одно, и как мы узнали позже, в Гошене тоже не стало ни на одно копыто меньше.

Это бедствие обрушилось на Кемет вскоре после того, как Мерапи родила сына — очень красивое дитя с глазами, как у матери, которому дали имя в честь его отца — Сети. К этому времени весть о том, что принц и все его хозяйство каким-то чудом избежали этих напастей, вызванных проклятием, разнеслась и вызвала много толков, так что и к нему стали присылать ходоков, чтобы узнать, как это могло случиться.

Среди первых явился старый Бакенхонсу с поручением от фараона и отдельно ко мне с поручением от принцессы Таусерт, ибо гордость не позволила ей обратиться прямо к Сети. Но мы не могли сообщить ему ничего, кроме того, о чем я здесь написал, и на первых порах он нам не поверил. Однако, удостоверившись, что мы говорим правду, он отказался от всего, сказался больным и попросил разрешения принца остаться на некоторое время в его доме, поскольку он был другом его отца, деда и прадеда. Сети засмеялся — как, впрочем, и сам хитрый старец и Бакенхонсу остался, к нашей великой радости ибо он был самым очаровательным собеседником и к тому же большим ученым. Что касается его поручения, то в Танис был послан один из его слуг с ответом фараону и Таусерт и с уведомлением о прискорбном недомогании его хозяина.

Спустя дней восемь я стоял утром, греясь на солнце, у той садовой калитки, что выходит к храму Птаха, и праздно следил за процессией жрецов, с пением проходящих по его территории, ибо из-за частых болезней, случавшихся в эту пору в Мемфисе, я редко покидал пределы дворца. Неожиданно я увидел темную фигуру человека, кутавшегося в плащ, так как солнце еще не разогнало утреннюю прохладу. Человек приблизился и, обратившись ко мне через голову стражника, просил, не может ли он видеть госпожу Мерапи. Я ответил, что она занята, ибо нянчит своего сына.

— И кое-чем еще, я полагаю, — ответил он многозначительно, и его голос показался мне знакомым. — Ну, тогда могу я видеть принца Сети?

Я ответил, что он тоже занят.

— Тем, что нянчит свою душу, изучает глаза госпожи Мерапи, улыбку своего младенца, мудрость писца Аны и атрибуты ста одного бога, в том числе, как можно предположить, бога Израиля, — произнес этот знакомый голос, добавив: — Тогда я, возможно, могу повидать этого писца Ану, который, насколько я понимаю, приписывает свою удачливость своей учености.

Рассерженный насмешливым тоном незнакомца, который, как я уже ясно чувствовал, на самом деле вовсе не незнакомец, я ответил, что писец Ана, стремясь пополнить недостаток удачливости, занят беседой с богиней учености в своем кабинете.

— Что ж, пусть его беседует, — насмешливо сказал незнакомец, — поскольку она — единственная женщина, какую ему, похоже, удалось поймать. Хотя одна его однажды поймала. Если ты его знакомый, спроси у него, о чем он с ней беседовал в аллее сфинксов у большого храма в Фивах скольких золотых монет и слез ему это стоило.

Услышав это, я поднял руку и протер глаза, думая что я, должно быть, задремал, пригревшись на солнце. Но когда я отнял руку, все оставалось, как было: стоял стражник, равнодушный к тому, что его не касалось, петух, распустив хвост, все так же разгребал лапой грязь, гриф по-прежнему сидел с распростертыми крыльями на голове одной из двух больших статуй Рамсеса, возвышающихся словно стражи у ворот. Поодаль продавец воды расхваливал свой товар — но незнакомец исчез. Тогда я понял, что я действительно видел сон, и повернулся, собираясь уйти, — и оказался лицом к лицу с незнакомцем.

— Эй, ты, — сказал я возмущенно, — как, во имя Птаха и всех его жрецов, ты прошел мимо стражника и через эти ворота, а я даже не заметил?

— Не утруждай себя новой задачей, когда их и так уже достаточно, чтобы сбить тебя с толку, друг Ана. Скажи, ты уже решил ту — про палку, которая превратилась у тебя в руке в змею? — И он отбросил капюшон, и я увидел бритую голову и сверкающие глаза керхеба Ки.

— Нет, — ответил я, — благодарю покорно, ибо он протянул мне свой жезл. — Я не повторю больше этот фокус. В следующий раз зверь может и укусить. Ну ладно, Ки, если ты смог войти сюда без моего разрешения, к чему о нем спрашивать? Короче, чего ты от меня хочешь после того, как израильские пророки положили тебя на обе лопатки?

— Тихо, Ана! Никогда не давай воли гневу, это напрасная трата сил, которых у нас и так мало; ты ведь мудрый и знаешь — а может быть, не знаешь — что при нашем рождении боги дают нам определенный запас сил, а когда они истощаются, мы умираем и должны идти куда-то в другое место, чтобы пополнить этот запас. При твоем характере, Ана, жизнь твоя будет короткой, ибо ты растрачиваешь слишком много сил на эмоции.

— Что тебе нужно? — повторил я, слишком сердитый, чтобы спорить с ним.

— Хочу найти ответ на вопрос, который ты так грубо сформулировал: почему израильские пророки, как ты выразился, положили меня на обе лопатки?

— Я не маг, каким являешься — или претендуешь быть — ты, и не могу ответить на твой вопрос.

— Я ни на минуту не предполагал, что можешь, — ответил он благодушно, протянув руки и выпустив из них свой посох, который так и остался стоять перед ним. (Только позже я вспомнил, что этот проклятущий кусок дерева стоял сам по себе, без видимой поддержки, ибо его кончик упирался в вымощенную дорожку у ворот.) — Но, по счастливой случайности, ты имеешь в этом доме мастера или, скорее, мастерицу над всеми магами — как известно сегодня каждому египтянину — госпожу Мерапи, и я хотел бы повидаться с ней.

— Почему ты называешь ее мастерицей над вами, магами? — спросил я с возмущением.

— Почему одна птица узнает другую по полету? Почему вода остается здесь чистой, когда во всех других местах она превращается в кровь? Почему лягушки не квакают в садах Сети, а мухи не садятся на мясо у него на столе? Почему, наконец, статуя Амона рассыпалась под ее взглядом, в то время как все мои чары отскакивали от ее груди, как стрелы от кольчуги? Вот вопросы, которые задает весь Египет, и я хотел бы получить на них ответы от возлюбленной Сети, или бога Сети, — от той, кого называют Луной Израиля.

— Тогда почему не пробраться туда самому, Ки? Тебе, несомненно, ничего не стоит принять вид змеи или крысы, или птицы, и проползти или прокрасться, или прилететь в покои Мерапи.

— Возможно, это и не было бы очень трудно, Ана. Или, еще лучше, я мог бы посетить ее во сне, как я сделал в одну памятную ночь в Фивах, когда ты поведал мне о разговоре с одной женщиной в аллее сфинксов и о том, сколько золота она тебе стоила. Но в данном случае я хочу появиться как человек и друг и немного погостить здесь. Бакенхонсу говорит, чтонаходит жизнь в Мемфисе очень приятной, К тому же свободной от болезней, которые сейчас стали, видимо, обычными для Кемета. Так почему бы мне тоже не пожить здесь, Ана?

Я посмотрел на его круглое, полное лицо, на котором застыла | неподвижная улыбка, неизменная, как улыбка масок на гробах мумий (которую, я думаю, он и скопировал) и холодно сверкали глубоко сидящие глаза, и почувствовал легкую дрожь. Сказать по правде, я боялся этого человека, чувствуя, что он соприкасается с существами и вещами какого-то иного мира, и решил больше ему не противодействовать.

— С этим вопросом тебе лучше обратиться к моему господину. Сети, кому принадлежит этот дом. Пойдем, я проведу тебя к нему.

Итак, мы направились к большому портику дворца, прошли между его раскрашенными колоннами к той части дворца, где жил я, откуда я решил сообщить принцу о неожиданном госте. Оказалось, что это излишне, ибо мы увидели, что он сидит в тени маленькой ниши; рядом с ним сидела Мерапи, а между ними на вытканном коврике лежал сияющий младенец, на которого оба смотрели с обожанием.

— Странно, что в сердце этой матери скрыта сила, которой могли бы гордиться все боги Кемета. Странно, что эти материнские глаза могут превратить древнюю славу Амона в прах, — сказал мне Ки таким тихим голосом, что мне почудилось, будто я слышу не слова его, а мысли. Может быть, так оно и было.

Теперь мы стояли перед этой троицей, и так как раннее солнце было еще позади нас, тень облаченного в плащ Ки упала на дитя и покрыла его. Страшная фантазия пришла мне вдруг в голову: тень Ки выглядела как фигура бальзамировщика, склонившегося над только что умершим ребенком. Младенец что-то почувствовал, открыл большие глаза и заплакал. Мерапи вскочила и подняла его на руки. Сети тоже поднялся со скамьи, воскликнув:

— Кто пришел?

К моему изумлению Ки простерся перед ним и произнес приветствие, с которым обращаются только к царю Египта:

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

— Кто смеет приветствовать меня этими словами? — воскликнул Сети. — Ана, какого сумасшедшего ты привел?

— Если принцу угодно, это он привел меня сюда, — ответил я слабым голосом.

— Скажи, кто научил тебя обратиться ко мне с такими словами? Худшего приветствия нельзя придумать.

— Те, кому я служу, принц.

— А кому ты служишь?

— Богам Кемета.

— Ну, тогда боги по тебе плачут. Фараон сидит не в Мемфисе, и если бы он услышал твои слова…

— Фараон никогда не услышит их, принц, до тех пор, пока не услышат все.

Они смотрели друг на друга. Потом, как раньше у ворот сделал я, Сети протер глаза и сказал:

— Право же, это Ки! Почему же ты только что выглядел иначе?

— Боги могут изменять вид своих посланцев тысячи раз в мгновение ока, если на то их воля, о принц.

Гнев Сети прошел, и он засмеялся.

— Ки, Ки, — сказал он, — ты бы лучше приберег эти трюки для Двора. Но раз уж ты в таком настроении, как бы ты приветствовал эту госпожу, что стоит рядом со мной?

Ки устремил на нее взгляд, от которого она, всегда боявшаяся и ненавидевшая мага, невольно вздрогнула.

— Корона Хатхор, приветствую тебя. Любимица Исиды, сияй в небесах, проливая свет и мудрость, пока ты не зайдешь.

Это приветствие озадачило меня. Я его даже не совсем понял, пока Бакенхонсу не напомнил мне, что прозвище Мерапи было Луна Израиля, Хатхор, богиня Любви, увенчана луной на всех изображающих ее статуях, Исида — царица таинств и мудрости, и что Ки, считая Мерапи совершенной в любви и красоте и величайшей из всех чародеек, сравнивал ее с Луной, Хатхор и Исидой.

— Да, — ответил я, — но что он имел в виду, говоря о ее заходе?

— Разве луна не всегда садится и разве иногда на нее не находит тень? — спросил он как-то странно.

— Но солнце тоже садится, — ответил я.

— Верно, солнце тоже! Ты становишься мудрецом, Ана, настоящим мудрецом. Охо-хо!

Но вернемся к сцене в саду. Когда Сети услышал это приветствие, он снова рассмеялся и сказал:

— Я должен в это вдуматься, но ясно, что у тебя талант к восхвалению. Не правда ли, Мерапи? Корона Хатхор и воплощение мудрости Исиды? ’

Но Мерапи, которая, думаю, понимала больше, чем любой из нас, побледнела и отступила подальше, из тени на солнце.

— Ладно, Ки, — сказал Сети, — закончим с приветствиями. Как насчет младенца?

Ки всмотрелся в него:

— Теперь, когда он не в тени, я вижу, что этот побег из корня фараона растет столь быстро и высоко, что мои глаза не достигают его венчика. Он слишком высок и велик для приветствий, принц.

Тогда Мерапи слегка вскрикнула и унесла ребенка прочь.

— Она боится магов и их темных изречений, — сказал Сети, глядя ей вслед с огорченной улыбкой.

— Она не должна бояться, принц, учитывая, что она — властительница всего нашего племени.

— Госпожа Мерапи — и маги? Ну, в каком-то смысле, да, — там, где это касается мужских сердец, как ты думаешь, Ана? Но говори яснее, Ки. Еще рано, а загадки хороши только ночью.

— Какая другая женщина могла бы разрушить крепкий и священный дом великого Амона на земле? Даже пророки Израиля не могли бы, я думаю. Кто еще смог бы оградить этот сад от проклятий, которые пали на весь Кемет? — серьезно спросил Ки, ибо вся его насмешливость с него слетела.

— Я не думаю, что все это делает она, Ки. Я думаю, что через нее действует какая-то сила, и я знаю, что она осмелилась стать лицом к лицу с Амоном в его храме только потому, что так велели жрецы ее народа.

— Принц, — ответил он с коротким смешком, — недавно я отправил тебе с Аной послание. Возможно, другие мысли вытеснили его у тебя из памяти. Оно было о природе той Силы, о которой ты говоришь. В моем послании я назвал тебя мудрым, но теперь вижу, что в тебе так же мало мудрости, как и во всех остальных; ибо, если бы она у тебя была, ты бы знал, что резец, обрабатывающий камень, — это не направляющая рука, а разящая молния — это не посылающая ее сила. Так и с твоей прекрасной любимой, так и со мной, и со всеми, кто творит чудеса. Но мы делаем, что нам приписывают, — мы лишь резец и молния. Я хотел бы знать лишь одно: кто или что направляет ее руку и дает ей власть и силу защищать или разрушать.

— Это очень серьезный вопрос, Ки; во всяком случае, так кажется мне, с моей малой, как ты говоришь, мудростью. Тот, кто может на него ответить, держит ключ к знанию. Твое искусство не так велико, оно кажется великим лишь потому, что доступно очень немногим. Какое чудо заставляет цветок расти, ребенка — родиться, Сихор — разливаться, а солнце и звезды — сиять в небесах? Что делает человека наполовину зверем, а наполовину богом, толкает его вниз — к зверю, или поднимает вверх — к богу — или к тому и другому сразу? Что такое вера и что — неверие? Ты качаешь головой, ты не знаешь; как же могу знать я, ведь я, по-твоему, глупец? Так что ищи ответа на твой вопрос у госпожи Мерапи — только может случиться, что твои вопросы встретят противодействие.

— Все-таки попробую. Спасибо повелителю Мерапи! Прошу о милости, принц (раз уж ты не разрешаешь называть тебя другим именем, которое естественно вырвалось из уст того, для кого настоящее и будущее — почти одно и то же)…

Сети пристально посмотрел на него, и впервые в его глазах промелькнуло выражение страха.

— Оставь Будущее — Будущему, Ки! — воскликнул он. Каково бы ни было мнение Египта, сейчас меня вполне удовлетворяет настоящее. — И он взглянул на кресло, в котором недавно сидела Мерапи, и на коврик, где лежал его сын.

— Беру свои слова обратно. Принц мудрее, чем я думал. Маги знают будущее потому, что временами оно нисходит на них и они поневоле должны обращать к нему взор. Это и делает их одинокими, поскольку они не могут сказать о том, что они знают. Но только глупец пытается проникнуть в будущее.

— И все же время от времени они приподнимают краешек завесы, Ки. Я помню, например, твои собственные слова о ком-то, кто найдет в стране Гошен великое сокровище, а потом испытает временные потери и — дальше я забыл. Да перестань же улыбаться мне и пронзать меня насквозь острыми, как мечи, глазами. Ты все можешь, — какой же милости ты хочешь просить у меня?

— Дай мне пожить здесь немного, в обществе Аны и Бакенхонсу. Послушай, я больше уже не керхеб. Я поссорился с фараоном, может потому что струйка этого великого ветра Будущего проникает мне в душу, или возможно потому, что он не вознаграждает меня по заслугам, — какое значение имеет, почему. По крайней мере, я пришел к тому же мнению, какого придерживаешься ты, о принц, и считаю, что фараон сделал бы правильно, отпустив израильтян на свободу, и поэтому я никогда больше не попытаюсь противопоставить свою магию их магии. Но он опять отказал, так что мы расстались.

— Почему он отказывается, Ки?

— Может быть, потому, что написано — он должен отказаться. Или, возможно, потому, что считает себя величайшим из царей, а не игрушкой в руках богов, и гордость запирает двери его сердца, чтобы в какой-то грядущий день буйный ветер Будущего, о котором я говорил, смел бы и разрушил дом, где оно обитает. Не знаю, почему он отказывается, но ее высочество Таусерт весьма активно его поддерживает.

— Для человека, который не знает, у тебя слишком много толкований и все разные, о высокоучёный Ки, — сказал Сети.

Он помолчал, прохаживаясь взад и вперед по портику, и я, всегда понимавший его настроения, догадывался, что он ищет ответа на вопрос, что лучше — приютить Ки, которого он временами боялся, потому что его окружала тайна и он никогда не менялся, или отослать его прочь. Ки тоже было как бы не по себе, и, слегка передернувшись, он вышел из портика на яркое солнце. Здесь он протянул руку, и с крыши вдруг спустилась большая ночная бабочка и села ему на руку, а он поднял ее к губам и как будто заговорил шепотом с этим насекомым.

— Что мне делать? — пробормотал Сети, проходя мимо меня.

— Мне не очень нравится его общество, да и госпоже Мерапи, думаю, тоже, но он такой человек, которого опасно обижать, принц, — сказал я. — Смотри, он разговаривает с себе подобным.

Сети вернулся на свое место; Ки стряхнул с руки бабочку, которая, казалось, не желала с ним расстаться, ибо дважды садилась ему на голову, и тоже вернулся в тень портика.

— Какая польза задавать мне вопросы, Ки, если — как ты сам показал — ты уже знаешь, что я на них отвечу? Ну, что я тебе отвечу? — спросил принц.

— Это пестрое существо, которое только что сидело у меня на руке, кажется, шепнуло мне, что ты скажешь: «Оставайся, Ки, будь мне верным слугой и используй все знания, какие у тебя есть, чтобы оградить мой дом от зол».

Тогда Сети рассмеялся, как будто его ничто не угнетало, и ответил:

— Будь по-твоему, поскольку есть правило: ни один член царского дома в Египте не может отказать в гостеприимстве тем, кто его просит, особенно бывшему другу! И не стану противопоставлять твоей бабочке то, что шептала мне этой ночью летучая мышь. Нет, и никаких приветствий, подсказанных мне насекомым или будущим! — И он протянул Ки руку, которую тот поцеловал.

Когда Ки ушел, я сказал:

— Я говорил тебе, что та ночная тварь ему сродни.

— Значит, ты сказал глупость, Ана. Ки получает свои знания не от бабочек или жуков. Однако как жаль, что я поторопился и не спросил госпожу Мерапи, хочет ли она оставить Ки у нас в доме. Ты бы лучше подумал об этом, Ана, вместо того, чтобы наблюдать за бабочкой у него на руке, — он специально приманил ее, чтобы отвлечь твои мысли. Ладно, в наказание тебя ожидает приятная участь — изо дня в день смотреть на человека с лицом, похожим на… на что?

— На тот лик, что я видел на саркофаге доброго бога, твоего божественного отца, Мернептаха, — и он был изготовлен для фараона еще при жизни в мастерской бальзамировщика в Танисе.

— Да, — сказал принц, — лицо вечно улыбающегося в Нечто, которое есть Жизнь и Смерть, но в иные моменты — с глазами, пылающими огнем.

На следующий день по приглашению госпожи Мерапи я гулял с ней в саду; за нами шла няня, неся на руках царское дитя.

— Хочу спросить у тебя про Ки, друг Ана, — сказала она. — Ты знаешь, что он мой враг, ведь ты, должно быть, слышал, что он говорил в храме Амона в Танисе. Видимо, мой господин пригласил его погостить у нас в доме — о, смотри! — И она указала в ту сторону, куда мы шли.

Впереди, в нескольких шагах от нас, там, где тень сплетающихся над дорожкой ветвей была особенно густой, стоял Ки. Он опирался на свой жезл, тот самый, который в моих руках превратился в змею, и смотрел вверх с видом человека, погруженного в мысли или внимающего пению птиц. Мерапи повернула было обратно, в этот момент Ки нас увидел, хотя и продолжал смотреть вверх.

— Привет тебе, о Луна Израиля! — сказал он и поклонился. — Привет тебе, о победительница Ки!

Она поклонилась в ответ и замерла, как птичка, увидевшая змею. Наступило долгое молчание, которое он прервал, спросив ее:

— Зачем требовать от Аны того, что Ки сам жаждет дать! Ана — ученый, но разве его сердце — сердце Ки? А главное, зачем говорить ему, что Ки, смиреннейший из твоих слуг, — твой враг?

Теперь Мерапи выпрямилась, посмотрела ему в глаза и ответила:

— Разве я сказала Ане то, чего он не знал? Разве Ана не слышал, что ты сказал мне напоследок в храме Амона в Танисе?

— Несомненно слышал, госпожа, и потому я рад, что он здесь и теперь услышит мои объяснения. Госпожа Мерапи, в тот момент во мне, служителе Амона, говорил не мой собственный дух, но разгневанный дух бога, которого ты унизила так, как его не унижал еще ни один человек в Египте. Этот бог через меня потребовал, чтобы ты раскрыла секрет твоей магии, угрожая своей ненавистью, если ты откажешь. Госпожа, тебе грозит его ненависть, но не моя, поскольку я тоже заслужил его ненависть, ибо меня, а через меня и его, победили твои пророки. Госпожа, мы с тобой спутники в скитаниях по долине бедствий.

Она не сводила с него глаз, и я видел, что она не верит ни одному его слову. Не отвечая ему, она только спросила:

— Зачем ты явился сюда вредить мне, ведь я не желаю тебе зла?

— Ты ошибаешься, госпожа, — возразил он. — Я ищу здесь убежища, защиты от Амона и его слуги-фараона, которого Амон толкает на путь гибели. Я хорошо знаю, что если ты захочешь, то стоит тебе шепнуть одно слово на ухо принцу и он выставит меня отсюда. Но тогда… — И он взглянул через ее голову туда, где нянька покачивала на руках спящего ребенка.

— Что тогда, маг?

Не отвечая, он повернулся ко мне.

— Высокоучёный Ана, помнишь, ты встретил меня однажды вечером в Танисе?

Я покачал головой, хотя отлично знал, какой вечер он имеет в виду.

— У тебя слабеет память, Ана, а может быть, ты просто не совсем точно помнишь, ведь мы часто встречались, не так ли?

Сказав это, он уставился на свою палку, я тоже, потому что не мог противиться, и увидел (или мне почудилось), как мертвое дерево вдруг начало вспухать и выгибаться. Этого было достаточно, и я поспешил ответить.

— Если ты имеешь в виду день коронации, то я действительно припоминаю…

— А! Я так и думал. Ты, Ана, наблюдателен, как все писцы, и, конечно, замечал, как часто сущие мелочи — запах цветов, пролетевшая птица или даже змея, извивающаяся в пыли, — воскрешают в памяти слова или события, которые уже давно забылись.

— Ну, так что о нашей встрече? — перебил я поспешно.

— Решительно ничего — или разве что вот: как раз перед этим ты разговаривал с Джейбизом, дядей госпожи Мерапи, да?

— Да, разговаривал с ним на открытом месте, один на один.

— Не совсем так, ученый писец, ибо ты знаешь, что мы никогда не бываем одни — полностью. Если б позволяло наше зрение, ты бы увидел, что каждая песчинка имеет ухо.

— Будь любезен объяснить, Ки, что ты имеешь в виду? — спросил я с гневом и в следующий же миг пожалел, что не откусил себе язык, с которого слетели эти слова.

— Многое, многое. Дай вспомнить. Вы разговаривали о госпоже Мерапи и о том, как ей лучше поступить — остаться ли под защитой принца в Мемфисе или вернуться в страну Гошен под защиту — я забыл его имя. Джейбиз, человек знающий, сказал, что по его мнению в Мемфисе она была бы счастлива, хотя, возможно, ее присутствие принесло бы много горя ей и… другому.

Тут он снова взглянул на ребенка, который будто почувствовал его взгляд, ибо проснулся и стал бить ручонками воздух.

Нянька тоже почувствовала этот взгляд, хотя и смотрела в другую сторону: она вздрогнула, а потом отступила и спряталась за стволом одной из пальм. Мерапи сказала тихо и потрясенно:

— Я знаю, что ты имеешь в виду, маг, ибо с тех пор я уже виделась с моим дядей Джейбизом.

— Как и я, притом несколько раз, госпожа, и это может объяснить то, что Ана считает столь загадочным, а именно — как я узнал, о чем они говорили «один на один», по его мнению. Но, как я уже сказал, никто никогда не бывает один, по крайней мере в Египте, стране подслушивающих богов…

— И подсматривающих чародеев! — воскликнул я.

— …и подсматривающих чародеев, — повторил он, — и писцов, которые все записывают и выучивают наизусть свои записи, и жрецов с большими, как у ослов ушами, и листьев, которые шепчут, и многих других вещей.

— Брось свои насмешки и говори то, что хотел сказать, — произнесла Мерапи тем же тихим, прерывающимся голосом.

Он не ответил, но лишь посмотрел в сторону дерева, за которым скрылись нянька и ребенок.

— О! Знаю, знаю! — воскликнула она почти со стоном. — Мое дитя в опасности! Ты угрожаешь моему ребенку, потому что ненавидишь меня.

— Прошу прощения, госпожа. Действительно, этому царственному младенцу грозит опасность — во всяком случае, так я понял Джейбиза, который так много знает. Но это не я угрожаю ему, это так же неверно, как то, что я тебя ненавижу. Я признаю в тебе товарища по ремеслу, настолько превосходящего меня, что мой долг — повиноваться.

— Перестань! Зачем ты меня мучаешь?

— Разве могут жрецы богини Луны мучить Исиду, Мать Волшебства, своими просьбами и приношениями? И могу ли я, собираясь обратиться к тебе с просьбой и приношением…

— С какой просьбой и с каким приношением?

— С просьбой о том, чтобы ты позволила мне укрыться в этом доме от многих опасностей, которые грозят мне со стороны фараона и пророков твоего народа, и с приношением всей помощи, какую я только могу оказать посредством моего искусства и знаний, в противовес еще более мрачным опасностям, грозящим… другому.

Тут он еще раз взглянул на ствол пальмы, из-за которого донесся плач младенца.

— Если я соглашусь, что тогда? — спросила она хриплым голосом.

— Тогда, госпожа, я употреблю все силы, чтобы защитить некоего младенца от проклятия, которое, по словам Джейбиза, ему угрожает, а также некоторых других, в ком течет египетская кровь. Я постараюсь, если мне будет позволено остаться здесь, — я не говорю, что мне удастся, ибо, как мне напомнил твой господин и как ты сама доказала мне в храме Амона, моя сила уступает силам пророков и пророчиц Израиля.

— А если я откажусь?

— Тогда, госпожа, — ответил он голосом, который звенел, как железо, — я уверен, что тот, кого ты любишь, как любят матери, будет вскоре спать в объятиях бога, называемого нами Осирисом.

— Оставайся, — крикнула она и, повернувшись, бросилась бежать.

— Ну вот, она ушла, — сказал он, — а я даже не успел поторговаться насчет награды. Придется ее искать в вашей компании. Странные существа — женщины, Ана! Вот, например, эта — одна из величайших представительниц своего пола, как ты узнал в храме Амона: однако и она расцветает под солнцем надежды и сжимается в тени страха, как листья того нежного растения на берегу реки, если до них дотронуться; а между тем ее глазам доступны тайны, скрытые от нашего взгляда, ее слух ловит шепот ветров, которого не слышит никто из нас; и она могла бы попирать ногами земные надежды и страхи или сделать их ступенями, ведущими к славе и величию. Она бы так и поступила, будь она мужчиной, но ее пол губит ее — для нее поцелуй младенца больше, чем весь блеск и все сокровища мира. Да, младенца, одного жалкого, крошечного младенца. У тебя ведь тоже был такой когда-то, Ана?

— О! Иди ты к Сету со всей твоей мерзкой болтовней! — сказал я и пошел прочь.

Пройдя несколько шагов, я оглянулся и увидел, что он смеется, подбрасывая вверх и снова ловя свою палку.

— К Сету? — крикнул он мне вдогонку. — Интересно, как бы он принял меня, этот Сет! Ну что ж, может быть, когда-нибудь мы это узнаем, ты и я вместе, писец Ана.

Так Ки поселился с нами, в той же части дворца, где Бакенхонсу, и почти каждый день я встречал их в саду, поскольку я, постоянный гость за столом принца (за исключением тех случаев, когда он уходил на половину Мерапи), никогда не участвовал в их трапезах. Встречаясь, мы беседовали о многих предметах. Когда дело касалось науки и даже религии, я одерживал верх над Ки, который не был ни большим ученым, ни знатоком теологии. Но всегда, прежде чем расстаться, он всаживал какую-нибудь стрелу мне в ребра, а старый Бакенхонсу смеялся вновь и вновь, но неизменно прикрывал меня щитом своей мудрости — просто потому, я думаю, что искренне любил меня.


После вселения Ки на египетский скот напала чума, так что десятки тысяч животных погибли, но не все, как сообщалось. Как я уже говорил, стада Сети не пострадали, так же как, судя по слухам, не пострадал и скот в стране Гошен. Страх и уныние охватили весь Кемет, но Ки улыбался и уверял, будто он знал, что так будет и худшее еще впереди. Мне так и хотелось треснуть его по голове его собственной палкой, и, пожалуй, я бы не утерпел, если бы не боялся, что она опять превратится в моей руке в желтую змею.

Старый Бакенхонсу смотрел на все это иначе. Он сказал мне, что с тех пор, как умерла его последняя жена (лет пятьдесят назад), ему стало казаться, что жить очень скучно, ибо ему не хватало проявлений ее нрава и ее привычки представлять вещи такими, какими они никогда не были и никогда не могли стать. Однако теперь жизнь снова полна интереса, поскольку чудеса, которые происходят в стране Кемет, противоречат всяким законам Природы и тем самым напоминают ему его последнюю жену и ее рассуждения. Так он в своеобразной форме выразил мысль, что последние годы мы живем в новом мире, в котором, по мнению египтян, воцарился Сет, бог Зла.

Но фараон все так же упорно отказывался уступить просьбам израильских пророков, то ли потому, что дал клятву Мернептаху, когда тот посадил его на трон, то ли по причинам — или одной из причин — которые Ки изложил принцу.

Потом на страну обрушилось проклятие болячек и язв, не пощадившее ни мужчин, ни женщин, ни детей — за исключением тех, кто жил во владениях Сети. Так, сторож и его семья, которые жили в доме за воротами, пострадали, тогда как садовник и его семья, жившие всего лишь в двадцати шагах, но в пределах ограды, не пострадали, что стало причиной вражды между их женами. Таким же образом Ки, будучи гостем во дворце принца в Мемфисе, не пострадал от язв, тогда как его товарищи и ученики в Танисе были поражены ими даже сильнее, чем все другие, так что кое-кто из них даже умер. Когда Ки услышал об этом, он засмеялся и заявил, что он им это предсказывал. Болезнь не обошла даже самого фараона и ее высочество Таусерт: у последней язва появилась на щеке и обезобразила ее на некоторое время. Бакенхонсу слышал даже, уж не знаю от кого, будто ее ярость была столь велика, что она готова была вернуться к Сети, в чьих владениях, как она узнала, люди остались целы и невредимы, а красота ее преемницы, Луны Израиля, не только не потерпела урона, но даже возросла; эти сведения, думаю, сообщил ей сам Бакенхонсу. Но в конце концов гордость или ревность помешали ей осуществить это намерение.

Теперь сердце Египта начало всерьез поворачиваться к Сети. Принц, говорили люди, был против притеснения евреев и, не в силах изменить положения вещей, отказался от своего права на престол, а фараон Аменмес купил это право ценой принятия политики, плоды которой оказались столь разрушительными. Поэтому, рассуждали они, если бы Аменмес был низложен, а принц стал бы царствовать, бедствия народа прекратились бы. Они стали тайно посылать к нему людей, умоляя его восстать против Аменмеса и обещая свою поддержку. Но он не хотел их слушать, говоря, что счастлив в своем положении и не желает иного. Все же фараон проникся ревностью, ибо его шпионы доносили ему обо всем слово в слово, и начал плести интриги, чтобы погубить Сети.

О первой из них меня предупредила Таусерт, послав ко мне своего гонца, но вторую, гораздо худшую, раскрыл Ки и притом каким-то странным образом, так что убийца был захвачен в воротах и убит сторожем; после того Сети сказал, что, в конечном итоге, он поступил мудро, оказав Ки гостеприимство, если конечно желание остаться в живых можно назвать мудростью. Госпожа Мерапи сказала мне примерно то же самое, но я заметил, что она всегда избегала Ки, относясь к нему с недоверием и страхом.

Глава 15

НОЧЬ УЖАСА
Потом разразился град, а спустя несколько месяцев налетела саранча, и весь Кемет сходил с ума от отчаяния и ужаса. Нам стало известно, ибо с водворением Ки и Бакенхонсу в дом Сети мы всегда обо всем знали, что эта буря с градом была обещана израильскими пророками, если фараон откажется их выслушать. Поэтому Сети велел оповестить народ по всей стране, чтобы египтяне при первых же признаках бури укрыли свой скот. Но фараон услышал об этом и объявил свой приказ, запрещающий подобные действия, ибо они были бы оскорблением для богов Кемета. Все же многие последовали совету Сети и так спасли свой скот. Необычное зрелище представляла собой эта сплошная стена падающего льда, как бы воздвигшаяся от земли до небес и уничтожавшая все, на что она обрушивалась. Град сдирал кору даже с высоких финиковых пальм, взламывал и поднимал почву. Попадая под него, люди и животные погибали или покрывались рваными ранами. Я стоял в воротах и следил за происходящим. Там, на расстоянии какого-нибудь шага, падал белый град, превращая мир в руины, в то время как здесь, по нашу сторону ворот, не упала ни единая градина. Мерапи тоже смотрела, а вскоре к нам присоединился Ки, а за ним и Бакенхонсу, который за всю свою долгую жизнь никогда не видел ничего подобного. Но Ки больше наблюдал за Мерапи, чем за падающим градом, ибо я видел, что его безжалостные глаза стремятся проникнуть в самую глубину ее души.

— Госпожа, — сказал он наконец, — молю тебя, открой твоему слуге, как ты это делаешь? — И он указал сначала на деревья и цветы по нашу сторону ворот, потом на хаос разрушения снаружи.

Сперва я подумал, что она его не расслышала из-за рева бури, ибо она подошла и открыла боковую калитку, чтобы впустить беднягу-шакала, который скребся о забор. Однако я ошибся, ибо затем она обернулась и сказала:

— Неужели, керхеб, самый искусный маг Египта, просит неученую женщину научить его чудесам? Нет, Ки, я не могу, потому что этому не училась и не делаю этого, и не знаю, как это делается.

Бакенхонсу засмеялся, а неподвижная улыбка Ки стала как будто еще ярче, чем обычно.

— В стране Гошен говорят иное, госпожа, — ответил он, — и еврейские женщины в Мемфисе тоже. Как и жрецы Амона. Эти жрецы утверждают, что твое искусство превосходит искусство всех магов на берегах Сихора. И вот доказательство. — И он опять показал на то, что было у нас, и на то, что происходило снаружи, добавив: — Госпожа, если ты можешь защитить свой собственный дом, почему же ты не можешь защитить невинных людей Египта?

— Потому что не могу, — ответила она с гневом. — Если бы я когда-нибудь и имела такую способность, она теперь покинула бы меня, — я теперь мать ребенка от египтянина. Но я не обладаю такой способностью. Там, в храме Амона, через меня действовала какая-то сила, вот и все. Сила, которая никогда больше не изберет меня своим орудием из-за моего греха.

— Какого греха, госпожа?

— Из-за того, что я приняла принца Сети как своего мужа и господина. Теперь, если бы даже какой-нибудь боги действовал через меня, это был бы один из богов египтян, ибо бог Израиля отверг меня—.

Ки вздрогнул, словно его осенила какая-то новая мысль; она же повернулась и ушла.

— Вот бы она стала верховной жрицей Исиды, чтобы действовать на пользу нам, а не против нас! — сказал он.

Бакенхонсу покачал головой.

— Не надейся, — ответил он. — Будь уверен, ни одна израильтянка не станет служить тому, что она считает египетской мерзостью.

— Если она не пожертвует собой, чтобы спасти народ, пусть остережется, как бы народ не пожертвовал ею, чтобы спасти себя, — холодно сказал Ки.

Затем он тоже удалился.

— Если такой час когда-нибудь настанет, думаю, что Ки получит свою долю, — засмеялся Бакенхонсу. — Какая польза от пастуха, который укрывается здесь в уюте и довольстве, в то время как овцы гибнут, а, Ана?

После того как налетела саранча и пожрала все, что оставалось съедобного на полях Египта, так что бедняки, которые никому не причиняли зла и не имели никакого отношения к делам между фараоном и израильтянами, страдали и умирали от голода тысячами, — наступила великая тьма; и вот тогда появился Лейбэн. Тьма опустилась на страну подобно плотной туче и лежала целых три дня и три ночи. Тем не менее, хотя тени стали гуще, над домом Сети в Мемфисе настоящей тьмы не было: дом стоял как бы под колоколом сумеречного света, простиравшегося от земли до небес.

Теперь ужас усилился в десять раз против прежнего, и мне казалось, что все сотни тысяч жителей Мемфиса столпились под нашими стенами, лишь бы хоть смотреть на этот свет, каков бы он ни был, если им не оставалось ничего другого. Сети впустил бы всех, кому хватило места, но Ки запретил это, сказав, что если он откроет ворота, за ними вольется вся эта тьма. Только Мерапи впустила нескольких израильтянок, которые были замужем за египтянами и жили в Мемфисе, — хотя они и проклинали ее как ведьму. Ибо теперь большинство жителей Мемфиса были уверены, что именно Мерапи, сама живя в безопасности, навлекла на них все эти бедствия, так как поклонялась чужому богу.

— Если бы она, возлюбленная наследника Египта, принесла бы жертву египетским богам, эти ужасы нас миновали бы, — говорили они, заучив, как я думаю, эту фразу из уст Ки. А может быть, их научили посланцы Таусерт.

И снова мы стояли у ворот, наблюдая за тем, как движутся и мелькают в темноте люди, ибо это зрелище действовало на Мерапи так же, как змея действует на птичку. Вот тогда и явился Лейбэн. Я сразу узнал его горбатый нос и ястребиные глаза, и она тоже его узнала.

— Уходи со мной, Луна Израиля, — закричал он, — и все тебе простится. А не уйдешь, тебя постигнет ужасная кара!

Она стояла, не сводя с него глаз и не отвечая ни слова, и в этот момент к нам подошел принц Сети и увидел его.

— Схватить этого человека! — приказал он, вспыхнув от гнева, и стражники бросились в темноту выполнять его приказ. Но Лейбэн исчез.

На второй день этой тьмы волнение было велико, на третий оно стало ужасающим. Толпа отбросила стражника, сорвала ворота и ворвалась во дворец, смиренно требуя, чтобы госпожа Мерапи вышла помолиться за них, но показывая всем своим видом, что если она откажется, они выведут ее силой.

— Что делать? — спросил Сети у Ки и Бакенхонсу.

— Об этом судить принцу, — сказал Ки, — хотя я лично не вижу, как это может повредить госпоже Мерапи, если она помолится за нас на площади Мемфиса.

— Пусть пойдет, — сказал Бакенхонсу, — пока дело не зашло дальше, чем мы хотели бы.

— Я не хочу! — воскликнула Мерапи. — Я не знаю, за кого молиться и как.

— Будет так, как хочешь ты, госпожа, — сказал Сети своим мягким серьезным тоном. — Только послушай, как ревет толпа. Если ты откажешься, я думаю, мы все скоро пойдем туда, где, может быть, уже совсем не надо будет молиться. — И он посмотрел на младенца, которого она держала на руках.

— Я пойду, — сказала она.

Она двинулась, неся ребенка, и я последовал за ней. Принц тоже, но в темноте его отрезала от нас бегущая тысячная толпа, и я вновь 148

увидел его уже после того, как все было кончено. Бакенхонсу шел со мной, опираясь на мою руку, но Ки ушел вперед, думаю — для своих собственных целей. Огромная масса людей клубилась вокруг нас во тьме, в которой тут и там отдельные огоньки плыли, как фонари над спокойным морем. Я не знал, куда мы идем, пока свет одного из этих фонарей не осветил колени гигантской статуи Рамсеса Великого и часть орнамента. Тогда я понял, что мы у ворот самого большого храма в Мемфисе, возможно, самого большого в мире.

Следуя за жрецами, которые вели нас за руку, мы прошли колоннадами одного дворика за другим и приблизились к алтарю в самом большом дворе, который был до отказа заполнен мужчинами и женщинами. Это было святилище Исиды, которая держала у груди младенца Гора.

— О, друг Ана, — воскликнула Мерапи, — помоги! Меня одевают в странные одежды.

Я попытался пробиться к ней, но был отброшен назад и чей-то голос — мне показалось, голос Ки — произнес:

— Под страхом смерти, глупец!

Подняли фонарь, и при его свете я увидел Мерапи, которая сидела в кресле, одетая как богиня, в жреческом облачении Исиды и в головном уборе с изображением грифа, поразительно прекрасная. В ее объятиях лежал ее сын, одетый как маленький Гор.

— Молись за нас, Матерь Исида! — вскричали тысячи голосов. — Молись, чтобы проклятие тьмы было снято!

Тогда она начала молиться, говоря:

— О мой бог, сними проклятие тьмы с этих невинных людей, — и все присутствующие повторяли за ней ее молитву.

И вдруг небо стало светлеть, и не прошло и полчаса, как засияло солнце. Когда Мерапи увидела, как одеты она и ее дитя, она громко вскрикнула и сорвала с себя драгоценные украшения, восклицая:

— Горе! Горе! Горе! Горе народу Кемета! — Но от радости при виде вновь засиявшего солнца мало кто слышал ее, уверенные, что именно она вернула свет дня. И снова на мгновение появился Лейбэн.

— Ведьма! Изменница! — закричал он. — Ты была в одежде Исиды и молилась в храме египетских богов! Да падет на тебя проклятие бога Израиля, на тебя и тобой рожденных.

Я бросился на него, но он извернулся и исчез. Потом мы отнесли лишившуюся чувств Мерапи домой.

Итак, бедствие прекратилось, но с того дня Мерапи не позволяла уносить от нее сына и не спускала с него глаз.

— Почему ты так носишься с ним, госпожа? — спросил я однажды.

— Потому что я хочу любить его, пока он еще здесь, друг, — ответила она, — но не говори об этом его отцу.

Прошло некоторое время, и мы услышали, что фараон все еще не дает израильтянам уйти. Тогда принц Сети отправил Бакенхонсу и меня в Танис к фараону с таким посланием: «Я ничего не добиваюсь для себя и забыл то зло, которое ты пытался причинить мне из ревности. Но говорю тебе: если ты не отпустишь этих чужестранцев, великие и ужасные бедствия постигнут тебя и весь Египет. Поэтому внемли моей мольбе и дай им уйти».

И вот Бакенхонсу и я предстали перед фараоном и увидели, что он сильно постарел, ибо волосы его побелели у висков и кожа под глазами тяжело обвисла. К тому же он ни одной минуты не мог держаться спокойно.

— Или ваш господин и вы сами — слуги этого израильского пророка, которому египтяне поклоняются как богу за то, что он причинил им так много зла? — спросил он. — Должно быть, не иначе, ибо я слышу, что мой кузен Сети держит у себя в доме израильскую ведьму, которая отгоняет от него все беды, поражающие остальных людей Кемета, и что керхеб Ки, мой маг, тоже сбежал к нему. Более того, я слышу, что в награду за эти колдовские штучки ему обещан трон Египта при поддержке многих легкомысленных и трусливых из моих подданных. Пусть он поостережется, а то как бы я не поднял его выше, чем он надеется, — уж слишком много предателей развелось у меня в стране; и вас тоже, с ним заодно.

Я промолчал, понимая, что этот человек просто с ума сошел, но Бакенхонсу засмеялся громко и сказал:

— О фараон, я знаю мало, но одно знаю наверняка: хоть я и стар, но даже тогда, когда люди перестанут произносить твое имя, я все еще буду беседовать с тем, кто будет носить двойную корону Египта. Скажи, ты дашь израильтянам уйти или предпочтешь обречь Кемет на гибель?

Фараон злобно посмотрел на него и ответил:

— Я не дам им уйти.

— Почему же, фараон? Объясни, ибо мне любопытно.

— Потому что не могу, — ответил он со стоном. — Потому что нечто более сильное, чем я, вынуждает меня отказывать в их просьбе. Ступайте же прочь!

Мы ушли, и это был последний раз, когда я видел Аменмеса в Танисе.

Когда мы выходили из зала, я заметил входящего туда израильского пророка. Впоследствии до нас дошел слух, что он грозил погубить всех людей в Египте, но что фараон по-прежнему не желал освободить израильтян. Говорили даже, будто он сказал пророку, что если тот явится в Танис еще раз, его предадут смертной казни.

Со всеми этими вестями мы вернулись в Мемфис и доложили обо всем Сети. Когда Мерапи услышала обо всем, она почти обезумела, плакала и ломала руки. Я спросил ее, чего она боится. Она ответила — смерти, которая грозит всем нам. Я сказал:

— Если так, то есть вещи похуже смерти, госпожа.

— Может быть, для вас — верных и добродетельных на свой лад, но только не для меня. Неужели ты не понимаешь, друг Ана, что я нарушила закон бога, которому меня учили поклоняться?

— А кто из нас не нарушал закона бога, которому нас учили поклоняться, госпожа? Если ты и действительно совершила нечто подобное, бежав от кровожадного злодея к тому, кто тебя искренне любит (я не верю, что это грех), то, несомненно, такой грех заслуживает прощения.

— Да, возможно, но — увы! — я поступила намного хуже. Или ты забыл, что я сделала? В одеянии Исиды я молилась в храме Исиды, держа моего мальчика, который играл роль Гора. Такое преступление не простится ни одной еврейской женщине, Ана, ибо мой бог — ревнивый бог. Правда, меня обманом вовлек в это Ки.

— А если бы не он, госпожа, я думаю, никого бы из нас не осталось: ты же видела, как люди обезумели от ужаса перед этой тьмой и верили, что ты одна можешь ее рассеять — так оно и вышло, — добавил я с сомнением.

— Еще один трюк Ки! О, как ты не понимаешь, что это тоже была его работа, потому что он хотел, чтобы люди окончательно поверили, что я колдунья.

— Зачем? — спросил я.

— Не знаю. Может быть, для того, чтобы иметь наготове жертву, которую можно подсунуть на алтарь вместо себя в нужный момент. Во всяком случае, я знаю, что платить буду я, я и моя плоть и кровь, что бы ни говорил нам Ки. — И она взглянула на спящего ребенка.

— Не бойся, госпожа, — сказал я. — Ки уехал, и ты его больше не увидишь.

— Да, потому что принц очень рассердился на него за его трюк в храме Исиды. Поэтому он и уехал или сделал вид, что уехал, ибо кто знает, где может находиться такой человек? Но он вернется. Подумай, Ки был самым главным магом Египта; даже старый Бакенхонсу не помнит никого, кто мог бы с ним сравниться. И вот он пробует состязаться с пророками моего народа и терпит крах.

— Но потерпел ли он крах, госпожа? То, что сделали они, сделал и он, наслав на израильтян те же бедствия, что они обрушили на нас.

— Да, но не все. Его опередили, или он боялся, что в конце концов его опередят. Может ли такой человек, как Ки, забыть об этом? А если Ки действительно поверит, что я его соперница и превосхожу его в его черных делах, как думают тысячи людей после того, что произошло в храме Амона, не отплатит ли он мне полной мерой рано или поздно? О, я боюсь Ки, Ана, и египтян, и если бы не мой любимый супруг, я бы бежала с моим сыном в пустыню из этой злополучной страны. Тише! Он просыпается.

С этого времени — и пока не упал меч — великий ужас охватил Кемет. Никто не мог точно сказать, чего они боятся, но все считали, что это имеет какое-то отношение к смерти. Люди ходили мрачные, оглядываясь через плечо, как будто кто-то их преследовал, а по вечерам собирались кучками и о чем-то подавленно шептались. Только израильтяне выглядели радостными и счастливыми. Больше того, они готовились к чему-то новому и необыкновенному. Так, израильтянки, жившие в Мемфисе, начали продавать ту собственность, какую имели, и занимать у египтян. Особенно они старались получить займы в виде бриллиантов и других драгоценностей, говоря, что у них будет большой праздник и им хочется выглядеть богатыми и красивыми в глазах их соотечественников. Никто не отказывал им в их просьбах, потому что все их боялись. Они явились даже во дворец и попросили Мерапи отдать им свои украшения, хотя Мерапи была их соотечественницей и всегда относилась к ним с искренней добротой. Увидев, что волосы на голове ее сына перехвачены золотым венчиком, одна из женщин стала просить Мерапи отдать ей этот венец, и та не отказала ей. Но как раз в этот момент в комнату случайно вошел принц и, увидев в руках женщины этот знак царского рода, очень рассердился и заставил ее вернуть его.

— Какая польза от короны, если для нее нет головы? — насмешливо сказал она и со смехом убежала, унося с собой остальную добычу.

После того как Мерапи услышала такие слова, она стала еще печальнее, и все чаще ею овладевало смятение; и эти настроения повлияли на Сети. Им тоже овладели печаль и беспокойство, хотя на мои вопросы — почему? — он клялся, что не знает причины, но думает, что это предчувствие каких-то новых бедствий.

— Однако, — добавил он, — если я смог пережить девять тяжких бед, не знаю, почему я должен бояться десятой.

И все же он страшился ее и даже советовался с Бакенхонсу о том, нет ли какого-нибудь способа отвратить или смягчить гнев богов.

Бакенхонсу засмеялся и сказал, что, по его мнению, такого способа нет, ибо если боги не гневаются по одному поводу, они сердятся по другому. Сотворив мир, они только и делают, что ссорятся с ним или с другими богами, которые тоже приложили руку к его созданию, а жертвами этих ссор становятся люди.

— Неси свои несчастья, принц, — добавил он, — если они тебя постигнут, ибо еще до того, как Нил разольется в пятидесятый раз, тебе уже будет все равно, были эти несчастья или не были.

— Значит, ты считаешь, что, уходя на запад, мы действительно г умираем и что Осирис — лишь другое имя для захода солнца, Бакенхонсу?

Старый советник покачал своей большой головой и ответил:

— Нет. Если тебе когда-то суждено потерять того, кого ты очень любишь, утешься, принц, ибо, я думаю, смерть — не конец жизни. Смерть — это нянька, которая укладывает жизнь спать, не более, а утром она проснется снова, чтобы идти сквозь другой день вместе с теми, кто были ее спутниками с самого начала.

— Куда же все эти дни приведут ее в конце концов, Бакенхонсу?

— Спроси у Ки, я не знаю.

— К Сету Ки, я сердит на него, — сказал принц и вышел из комнаты.

— И не без причины, ядумаю, — задумчиво произнес Бакенхонсу, но когда я спросил его, что он имеет в виду, он не захотел или не смог мне объяснить.

Итак, мрак сгущался, и дворец, где прежде было на свой лад весело, погрузился в печаль.

Никто не знал, что будет, но все знали, что-то надвигается, и простирали руки, пытаясь защитить то, что они больше всего любили, от сокрушительного гнева воинствующих богов. Для Сети и Мерапи это был их сын, красивый мальчуган, который уже умел бегать и болтать и был слишком здоровым и энергичным для потомка Рамсеса, династия которого образовалась из людей, состоявших в кровном родстве. Ни на минуту этого мальчика не выпускали из поля зрения его родители, так что теперь я редко видел Сети одного, и наши ученые занятия фактически прекратились: он постоянно был озабочен и поочередно с Мерапи выполнял роль няньки, оберегая своего сына.

Когда об этом узнала Таусерт, она сказала в присутствии одного из моих друзей:

— Не сомневаюсь, что он готовит своего ублюдка к тому, чтобы тот мог занять трон Египта.

Но, увы! Единственным местом, которое маленькому Сети суждено было занять, оказался гроб.


Был тихий жаркий вечер, такой жаркий, что Мерапи велела няньке вынести кроватку ребенка в портик и поставить ее между колоннами. Там он и спал, прелестный, как божественный Гор. Она сидела у кроватки в кресле, ножки которого имели форму ног антилопы. Сети ходил взад и вперед по террасе перед портиком, опираясь на мое плечо и разговаривая о том о сем. По временам проходя мимо, он приостанавливался, чтобы при свете луны убедиться, что с Мерапи и ребенком все благополучно: последнее время это у него стало привычкой. Тогда, не говоря ни слова из боязни разбудить сына, он улыбался Мерапи, которая сидела, задумавшись, подперев голову рукой.

Глубокая тишина царила вокруг. Листья пальм не шелестели, шакалы притаились, и даже звонкоголосые насекомые замолчали в темноте. Большой город, раскинувшийся внизу, притих и замер словно город мертвых. Казалось, будто предчувствие надвигающегося конца сковало всех страхом и ввергло мир в безмолвие. Ибо, несомненно, что-то роковое витало в воздухе. Это ощущали все, вплоть до няни, которая подобралась как можно ближе к креслу своей госпожи и даже в эту жаркую ночь не могла временами унять дрожь.

Но вот маленький Сети проснулся и залепетал что-то о том, что ему приснилось.

— Что же тебе снилось, сын? — спросил его отец.

— Мне снилось, — ответил он чистым детским голоском, — что какая-то женщина, одетая, как была одета мама тогда в храме, взяла меня за руку и мы стали подниматься все выше и выше. Я посмотрел вниз и увидел тебя и маму: у вас лица были белые и вы плакали. Я тоже заплакал, а женщина с перьями на голове говорит «не плачь», потому что она ведет меня на красивую большую звезду, и мама скоро придет туда и меня найдет.

Принц и я переглянулись, а Мерапи с преувеличенной хлопотливостью стала уговаривать его снова заснуть. Приближалась полночь, но, казалось, никто не помышляет об отдыхе. Пришел старый Бакенхонсу и начал было говорить что-то насчет того, какая странная и неспокойная эта ночь, как вдруг маленькая летучая мышь, мелькавшая то тут то там над нашими головами, упала ему на голову, а оттуда на землю. Мы посмотрели на нее и увидели, что она мертва.

— Странно, что она так вдруг погибла, — сказал Бакенхонсу, и в этот же миг на землю упала еще одна. Черный котенок маленького Сети, спавший за его кроваткой, выскочил и бросился на нее. Но прежде чем он успел ее схватить, летучая мышь резко повернулась, встала на лапки, царапая воздух, потом издала жалобный писк и упала мертвой.

Мы уставились на нее. Вдруг вдали пронзительно завыла собака. Потом заревела корова, как ревут эти животные, потеряв детенышей. Затем, совсем близко, но за воротами, раздался вопль женщины, как будто в агонии, от которого кровь застыла в жилах и который разбудил многократное эхо, так что казалось, что весь воздух наполнился стонами и плачем.

— О Сети! Сети! — воскликнула Мерапи странным свистящим голосом. — Посмотри на твоего сына!

Мы бросились к ребенку. Он не спал, но смотрел куда-то вверх широко раскрытыми глазами и с застывшим лицом. Страх, если он его и испытывал, как будто исчез, хотя взгляд был все так же неподвижен. Он привстал, продолжая смотреть вверх. Потом его лицо озарилось улыбкой, сияющей улыбкой; он протянул руки, словно желая обнять кого-то, кто склонился над ним и, откинувшись, упал навзничь — мертвый.

Сети замер, неподвижный, как статуя; мы все молчали и не двинулись, даже Мерапи. Потом она наклонилась и подняла тело мальчика.

— Ну вот, господин мой, — сказала она, — вот и обрушилось на тебя то горе, о котором предупреждал тебя Джейбиз, мой дядя, если ты свяжешь свою судьбу с моей. Теперь проклятие Израиля пронзило мое сердце, а наше дитя, как предсказывал злой маг Ки, теперь так высоко, что не услышит ни приветствий, ни слов прощания.

Все это она произнесла холодным и спокойным голосом, как может говорить человек, который давно предвидел то, что сейчас произошло; потом низко поклонилась принцу и ушла, унося тело ребенка. Никогда, кажется, Мерапи не была так прекрасна, как в этот час роковой утраты, ибо теперь сквозь ее женскую прелесть сиял отсвет ее души. В самом деле, такие глаза и такие движения могли принадлежать духу, а не женщине, которая удалилась, унося с собой то, что еще недавно было ее сыном.

Сети оперся на мое плечо, глядя на опустевшую кроватку и на испуганную няню, которая все еще сидела возле нее, и я почувствовал, что на мою руку упала слеза. Старый Бакенхонсу поднял голову и посмотрел на него.

— Не горюй так, принц, — сказал он, — прежде чем пройдет столько лет, сколько я прожил, об этом ребенке уже никто не вспомнит и его мать тоже забудут, и даже ты, о принц, останешься жить лишь как имя, которое некогда было в Египте великим. А потом, о принц, где-то в другом краю игра начнется сызнова, и то, что ты потерял, будет найдено вновь, еще прекраснее вдали от нечистого дыхания людей. Магия Ки — не все ложь, а если даже и так, то в ней есть какая-то тень истины; и когда он сказал тебе тогда в Танисе, что недаром тебя назвали Вновь Возрождающимся, в этом была какая-то правда, хотя нам и трудно постичь ее скрытый смысл.

— Благодарю тебя, советник, — сказал Сети и, повернувшись, ушел следом за Мерапи.

— Ну, эта смерть — только начало, — воскликнул я, едва понимая в своем горе, что я говорю.

— Не думаю, Ана, — ответил Бакенхонсу, — поскольку нас прикрывает щит Джейбиза или его бога. Он ведь предсказывал, что несчастье постигнет Мерапи, а Сети — через Мерапи, но это и все.

Я взглянул на котенка.

— Он забрел сюда из города три дня назад, Ана. И летучие мыши наверно тоже прилетели из города. Слышишь эти вопли? Когда мы еще слышали такое в Кемете?

Глава 16

ДЖЕЙБИЗ ПРОДАЕТ ЛОШАДЕЙ
Бакенхонсу был прав. Кроме сына Сети никто не умер в доме и владениях принца. Однако в других местах в Египте все младенцы-первенцы лежали мертвые и все первенцы зверей — тоже. Когда это стало известно, по всей стране египтян охватила ярость против Мерапи: припомнили, что она призывала горе на головы египтян после того, как ее заставили молиться в храме и рассеять (как все верили) окутавшую Мемфис тьму.

Бакенхонсу и я, и другие, кто любил ее, указывали на то, что ее собственный ребенок умер наряду с остальными. Нам отвечали (и в этом я увидел руку Таусерт и Ки), что это ровно ничего не значит, поскольку ведьмы не любят детей. Больше того, они говорили, что она может иметь столько детей, сколько захочет и в любое время, делая их похожими на глиняные статуэтки детей и превращая их позже в злых духов, терзающих страну. Наконец, утверждали, будто слышали, как она говорила, что она еще отомстит египтянам, обращающимся с ней, как с рабыней, и убившим ее отца. Передавали также, будто некая израильтянка (или кто-то из них, среди них, возможно, и Лейбэн) призналась, что виновницей всех бедствий, поразивших Кемет, была именно та колдунья, которая очаровала принца Сети.

В результате египтяне возненавидели Мерапи, из всех женщин самую прелестную и нежную и самую достойную любви, и ко всем ее предполагаемым преступлениям добавилось еще и то, что она своим колдовством похитила сердце Сети у его законной жены и даже заставила его прогнать от своих ворот эту принцессу, наследницу Египта, так что та была вынуждена жить одна в Танисе. Ибо никто не порицал самого Сети, которого в Египте все любили, зная, что он поступил бы с израильтянами совершенно иначе и тем самым предотвратил бы все бедствия и страдания, поразившие их древнюю землю. Что касается еврейской девушки с большими глазами, которая опутала его своими чарами, то это было его несчастьем, не более. Они не видели ничего странного в том, что среди многих женщин, которыми, как они воображали, Сети по обычаю принцев заселил свой дом ^фавориткой оказалась именно колдунья. Я даже уверен, что только общая осведомленность о любви к ней Сети спасла Мерапи от смерти, по крайней мере в то время, иначе ее бы отравили или покончили с ней каким-либо другим тайным способом.

И вот до нас дошла радостная весть о том, что гордость фараона наконец была сломлена (ибо его первенец умер, как и другие) или, может быть, туча, затмившая его мозг, рассеялась; как бы то ни было, он объявил, что дети Израиля могут уйти из Египта куда и когда им угодно. Тогда народ вздохнул с облегчением, воодушевленный надеждой, что их страданиям, кажется, приходит конец.

Именно в это время в Мемфис явился Джейбиз, гоня перед собой упряжку лошадей, которых он, по его словам, решил продать принцу, не желая, чтобы они попали в другие руки. Судя по цене, которую он запросил, это, должно быть, были превосходные животные.

— Почему ты хочешь продать своих лошадей? — спросил Сети.

— Потому что вместе с моим народом я ухожу в земли, где слишком мало воды, и они могут погибнуть, о принц.

— Я куплю их. Займись этим, Ана, — сказал Сети, хотя я хорошо знал, что у него лошадей более чем достаточно.

Принц встал, показывая, что беседа закончена, но Джейбиз, который истово кланялся, выражая свою благодарность, поспешно сказал:

— Я рад слышать, о принц, что все было, как я предсказывал вернее — как мне было велено предсказывать, и что несчастья, поразившие Египет, миновали твой царственный дом.

— Значит, ты рад слышать неправду, поскольку худшее из несчастий случилось именно в этом доме. Мой сын умер. — И он отвернулся

Джейбиз поднял глаза от земли и взглянул на принца.

— Знаю, — сказал он, — и скорблю, потому что эта утрата поразила тебя в самое сердце. Однако ни я, ни мой народ в этом не виноваты. Если ты подумаешь, то вспомнишь, что и тогда, когда я воздвиг вокруг этого дома защитную стену в благодарность за твое доброе отношение к Израилю, о принц, и еще раньше я предсказывал и велел другим предупредить тебя о том, что, если ты и Мерапи, Луна Израиля, сойдетесь вместе, тебя могут постичь большие невзгоды через нее, ибо, став женой египтянина вопреки нашему закону, она должна разделять участь египетских женщин.

— Возможно, — сказал принц. — Я не хочу говорить на эту тему. Если эта смерть была делом ваших чародеев, могу сказать лишь одно — плохо заплатили они мне за все, что я стремился сделать для израильтян. Впрочем, чего еще я мог ожидать от такого народа в таком мире? Прощай.

— Одна просьба, о принц. Разреши мне поговорить с моей племянницей Мерапи.

— Она не принимает. С тех пор как с помощью колдовства убили ее ребенка, она никого не хочет видеть.

— Все же я думаю, она не откажется повидаться со своим дядей, о принц.

— Что же ты хочешь ей сказать?

— О принц, милостью фараона мы, бедные рабы, собираемся навсегда покинуть Египет. Поэтому, если моя племянница останется здесь, я, естественно, хотел бы проститься с ней и сообщить ей кое-какие подробности, касающиеся нашего рода и нашей семьи, которые она, может быть, пожелала бы передать своим детям.

Услышав слово «дети», Сети смягчился.

— Я тебе не доверяю, — сказал он. — Может быть, у тебя наготове еще какие-нибудь проклятия против Мерапи, или ты скажешь ей что-нибудь такое, от чего она почувствует себя еще более несчастной, чем теперь. Но если бы ты захотел поговорить с ней в моем присутствии…

— Достойный принц, я не решаюсь настолько утруждать тебя. Прощай. Не откажись передать ей…

— Или, если это тебя смущает, — перебил его Сети, — в присутствии Аны, если только она сама не откажется принять тебя.

Джейбиз минутку подумал и ответил:

— Пусть будет так — в присутствии Аны. Это человек, который знает, когда надо молчать.

Джейбиз поклонился и ушел, и по знаку принца я последовал за ним. Вскоре нас впустили в комнату госпожи Мерапи, где она сидела в глубокой печали и одиночестве, закрыв голову черной накидкой.

— Привет тебе, дядя, — сказала она, взглянув на меня и, думаю, поняв причину моего присутствия. — Ты хочешь сообщить мне еще о каких-нибудь пророчествах? Пожалуйста, не надо, твои последние оправдались с лихвой. — И она дотронулась пальцем до черной накидки.

— У меня новости и просьба, племянница. Новости — то, что народ Израиля покидает Египет. Просьба — она же и приказ — о том, чтобы ты приготовилась сопровождать нас.

— Лейбэна? — спросила она, подняв на него глаза.

— Нет, племянница. Лейбэн не желает иметь женой ту, что стала любовницей египтянина. Но ты должна сыграть свою роль, хотя бы и самую скромную, в судьбе нашего народа.

— Я рада, что Лейбэн не хочет того, что никогда не мог получить. Скажи, прошу тебя, почему же я должна выполнить эту просьбу — или этот приказ?

— По весьма важной причине, племянница, — потому что от этого зависит твоя жизнь. До сих пор тебе было позволено следовать желанию твоего сердца. Но теперь, если ты останешься в Египте, где ты уже выполнила свою миссию — направлять мысли твоего возлюбленного, принца Сети, в сторону, благоприятную для дела Израиля, — ты умрешь!

— Ты хочешь сказать, что наши люди меня убьют?

— Нет, не наши. Но ты все равно умрешь. Она подошла к нему и посмотрела ему в глаза.

— Дядя, ты уверен в том, что я умру?

— Уверен… или, по крайней мере, другие уверены.

Она засмеялась; впервые за несколько новолуний я увидел, что: она смеется.

— Тогда я остаюсь, — сказала она. Джейбиз удивленно смотрел на нее.

— Я так и думал, что ты любишь этого египтянина, который и в самом деле достоин любви любой женщины, — пробормотал он в бороду.

— Может быть именно потому, что люблю его, я и хочу умереть. Я отдала ему все, что имела: от моего сокровища только и осталось то, что может навлечь беду или несчастье на его голову. Поэтому чем больше любовь — а она больше всех пирамид, если бы их сложить в одну, — тем больше потребности в том, чтобы похоронить ее на время. Понимаешь?

Он покачал головой.

— Я понимаю только одно — ты очень странная женщина, совершенно не такая, как все, кого я знал.

— Мой ребенок, убитый со всеми другими, был для меня всем на свете, и я хотела бы быть там, где он. Ну теперь понимаешь?

— И ты бы рассталась с жизнью, ты, еще совсем молодая, способная иметь еще много детей, ради того, чтобы лежать в гробнице вместе с твоим умершим сыном? — спросил он медленно, как человек крайне удивленный.

— Я хочу жить, только пока моя жизнь нужна тому, кого я люблю, а когда придет день и он вступит на престол, как сможет служить ему дочь ненавистных здесь израильтян? И детей мне больше не нужно. Мой сын, живой или мертвый, владеет моим сердцем, и в нем нет места для других. Эта любовь, по крайней мере, чиста и совершенна и, забальзамированная смертью, навсегда останется неизменной. Кроме того, я буду с ним не в гробнице — в это я верю. Религия египтян, которую мы так презираем, говорит о вечной жизни на небесах; туда я и пошла бы искать то, что потеряла, и ждать того, кто временно остался позади.

— Ах! — сказал Джейбиз. — Что до меня, то я не утруждаю себя этими вопросами: в нашей временной жизни на земле и без того много дела для рук и головы. Однако, Мерапи, ты ведь бунтовщица, а как принимает царь — небесный или земной, все равно — тех, кто восстает против него?

— Ты говоришь — я бунтовщица, — сказала она, повернувшись к нему, и глаза ее вспыхнули. — Почему? Потому что я не захотела бесчестья и не вышла замуж за человека, которого ненавижу, за убийцу, к тому же и потому, что я, пока жива, не покину человека, которого люблю, и не вернусь к тем, от кого видела только зло! Разве бог создал женщин для того, чтобы их продавали, как скот, ради удовольствия и выгоды того, кто может больше заплатить?

— Видимо, для этого, — сказал Джейбиз, разводя руками.

— Видимо, это вы так думаете, представляя себе бога таким, каким хотели бы, чтобы он был. Но я — я в это не верю, а если б верила, то поискала бы себе другого царя. Дядя, я обращаюсь против жреца и старейшин к Тому, что создало и их, и меня, и я буду жить или умру по его приговору.

— Весьма опасная позиция, — произнес Джейбиз, как бы размышляя вслух, — поскольку жрец имеет возможность взять закон в свои руки, прежде чем подсудимый успеет апеллировать к другой инстанции. Однако кто я такой, чтобы оспаривать ту, которая может стереть Амона в порошок в его собственном святилище, и поэтому кто может достоверно знать все, что она думает и делает.

Мерапи топнула ногой.

— Ты отлично знаешь, что именно ты передал мне приказ бросить вызов Амону в его храме. Это не я…

— Знаю, знаю, — возразил Джейбиз, махнув рукой. — Знаю также, что это именно то, что говорит каждый маг (каковы бы ни были его боги и его народ) и во что никто не верит. Именно потому, что ты, веруя, повиновалась приказу свыше и через тебя Амон был повержен, египтяне и израильтяне считают тебя величайшей из волшебниц, какие когда-либо существовали на берегах Нила; а это, племянница, — опасная слава!

— На которую я не претендую и которой никогда не добивалась.

— Совершенно верно, но она все равно пришла к тебе. Так что же

— зная (а я не сомневаюсь в том, что ты знаешь) обо всем, что скоро произойдет в Египте, и получив предупреждение (если ты в нем нуждаешься) об опасности, которая грозит тебе самой, — ты все-таки отказываешься повиноваться приказу, который я считаю своим долгом тебе передать?

— Отказываюсь.

— Тогда пеняй на себя и прощай. Да, хотел еще сказать тебе: там есть кое-какое имущество в виде скота и урожая с полей, которые принадлежат тебе по наследству от твоего отца. В случае твоей смерти…

— Возьми все себе, дядя, и да поможет оно твоему процветанию. Прощай.

— Великая женщина, друг Ана, и красавица к тому же, — сказал старый еврей, проводив ее взглядом. — Печально, что я никогда ее больше не увижу. Да и никто не будет смотреть на нее долго. Скорблю, ибо она все-таки мне племянница и я люблю ее. А теперь мне пора, тем более, что я выполнил данное мне поручение. Будь счастлив, Ана. Ты ведь уже не солдат, правда? Нет? Оно и к лучшему, как ты увидишь. Мое почтение принцу. Думай обо мне иногда, когда состаришься, и не поминай лихом, ибо я служил тебе, как только мог, и твоему господину тоже, — надеюсь, он вскоре вновь обретет то, что не так давно потерял.

— Ее высочество принцессу Таусерт, — предположил я.

— И ее, кроме всего прочего, Ана. Скажи принцу, если он сочтет мою цену слишком высокой, что эти лошади, которых я ему продал, действительно самых лучших сирийских кровей и что эту породу моя семья разводила в течение многих поколений. Да, если у тебя есть друг, которому ты желаешь добра, не дай ему уйти в пустыню в период нескольких ближайших новолуний, особенно если командовать войском будет фараон. Нет-нет, я ничего не знаю, но просто это пора у больших бурь. Прощай, друг Ана, и еще раз прощай.

Что же он хотел этим сказать? — думал я, направляясь к принцу, чтобы доложить о происшедшем. Но никакой ответ не приходил мне в голову.

Очень скоро я начал понимать. Оказалось, что наконец израильтяне действительно покидают Египет, огромная масса их, а с ними и, десятки тысяч арабов из разных племен, которые поклонялись их богу и были — некоторые из них — потомками гиксосов, пастухов, некогда правивших Кеметом. Что это действительно так, подтверждалось известием о том, что все еврейские женщины в Мемфисе, даже те, что были замужем за египтянами, ушли из города, оставив своих мужей, а иногда даже детей. В самом деле, перед их уходом несколько таких женщин, которые были подругами Мерапи, посетили ее и спросили, не уйдет ли она с ними. Покачав головой, она ответила:

— Почему вы уходите? Или вам так хочется скитаться в пустыне, что ради этого вы готовы навсегда расстаться с мужьями, которых вы любите, и с детьми вашей плоти и крови?

— Нет, госпожа, — ответили они плача, — мы счастливы в белоснежном Мемфисе и здесь, под журчание Нила, мы хотели бы состариться и умереть, вместо того, чтобы жить в пустыне, в какой-нибудь палатке вместе с чужими мужчинами или в одиночестве. Но страх гонит нас отсюда.

— Страх? Чего же вы боитесь?

— Египтян, которые, конечно же, убьют всякого израильтянина, оставшегося среди них, когда оценят все, что они претерпели от нас в обмен за те богатства и приют, что мы имели от них в течение многих поколений, превратившись из горсти семей в великий народ. А еще мы боимся проклятия наших жрецов, которые велели нам уходить.

— Тогда и мне тоже надо бояться, — сказала Мерапи.

— О нет, госпожа, ведь ты — единственная любовь принца Египта, который, по слухам, скоро станет фараоном Египта и защитит тебя от гнева египтян. А поскольку ты еще, как всем известно, самая великая чародейка в мире, победительница могущественного Амона-Ра и пожертвовала собственным ребенком, чтобы отвратить все несчастья от своего жилища, тебе нечего бояться со стороны жрецов и их магии.

Тогда Мерапи вскочила, требуя, чтобы они предоставили ее своей участи и пошли навстречу собственной, что они и поспешили сделать, боясь ее чар. Вот и вышло так, что вскоре прекрасная Луна Израиля и некоторые дети смешанной крови оказались единственными из всей еврейской расы, кто остался в Египте. Тогда, несмотря на то, что страдания и бедствия последних лет со всеми их ужасами, смертями и голодом уменьшили численность египтян почти вполовину, народ Кемета возликовал, преисполнившись великой радости.

В каждом храме каждого бога состоялись торжественные процессии, и все, у кого что-нибудь осталось, приносили пожертвования, в то время как статуи богов наряжали в новые красивые одежды и увешивали гирляндами цветов. Но это еще не все: на Ниле и на священных озерах плавали лодки, украшенные фонарями, как в праздник Воскресения Осириса. Как титулованный верховный жрец Амона — должность, являвшаяся пожизненной, — принц Сети присутствовал на этих празднествах в большом храме Мемфиса, куда я сопровождал его. Когда обряды закончились, он во всем своем великолепном жреческом облачении вывел процессию из храма сквозь массы поклоняющихся, и тысячи глоток приветствовали его громогласным криком: «Фараон!» или, по крайней мере, прославляя как наследника Египта.

Когда крики наконец замерли, он обратился к собравшимся и сказал:

— Друзья, если вам хочется послать меня не на пир фараона, а в общество, что сидит за столом Осириса, вы можете повторить это безрассудное приветствие, — оно доставит нашему повелителю Аменмесу весьма мало радости.

В наступившем молчании вдруг раздался голос:

— Не бойся, о принц, пока еврейская колдунья спит каждую ночь у тебя на груди! Та, что навлекла на Кемет столько бед, уж конечно убережет тебя от опасности! — на что толпа ответила новым взрывом одобрения и приветствий.

На следующий день из Таниса, куда он ездил с визитом, вернулся старый Бакенхонсу и принес новые вести. Оказывается, там, в самом большом зале одного из самых больших храмов состоялся многолюдный совет, открытый для всех желающих. На этом совете Аменмес сообщил, как обстоит дело с израильтянами, которые, как он сказал, уходят тысячами. Были также совершены приношения, чтобы умилостивить разгневанных богов Кемета. Когда обряд закончился, но еще до того, как начали расходиться, ее высочество принцесса Таусерт поднялась с места и обратилась к фараону:

— Во имя духов наших отцов, — воскликнула она, — и особенно во имя духа доброго бога Мернептаха, моего родителя, я спрашиваю тебя, фараон, и всех вас, о люди, — должна ли гордая земля Кемета терпеть наглость этих рабов-евреев и их магов? Наших богов оскорбляли и оскверняли; на нас навлекали несчастья, огромные и ужасные, о каких не знала история; десятки тысяч новорожденных, начиная от первенца фараона, погибли за одну ночь. И вот теперь эти израильтяне, убившие их своим колдовством, — ибо все они колдуны, и мужчины и женщины, особенно одна, которая сидит в Мемфисе, но о которой я не хочу говорить, потому что она нанесла мне лично вред, — эти израильтяне с разрешения фараона уходят из страны! Мало того, они берут с собой весь свой скот, весь собранный с полей урожай, все сокровища, которые они накопили в течение поколений, и все украшения и драгоценности, которые они страхом отняли у наших людей, забирая в долг то, что они никогда не собираются возвращать. Поэтому я, царственная принцесса Египта, хочу спросить фараона — это приказ фараона?

При этом, как рассказал Бакенхонсу, фараон сидел повесив голову и не отвечал ни слова.

— Фараон молчит, — продолжала Таусерт. — Тогда я спрошу — это приказ Совета фараона и воля египетского народа? Еще есть в Кемете большая армия, сотни колесниц и тысячи пехотинцев. И эта армия будет сидеть и ждать, пока эти рабы уйдут в пустыню, поднимут против нас наших врагов-сирийцев и вместе с ними вернутся, чтобы расправиться с нами?

— При этих словах, — продолжал свой рассказ Бакенхонсу, — вся эта масса собравшихся там людей ответила громким криком «нет!».

— Народ говорит — нет. А что скажет фараон? — воскликнула Таусерт.

Наступило молчание, пока наконец Аменмес не встал и не заговорил.

— Будь по-твоему, принцесса, и если это обернется злом, пусть падет оно на твою голову и на головы тех, кого ты подстрекаешь на это дело, хотя, я думаю, это твой муж, принц Сети, должен был бы сейчас стоять там, где стоишь ты, и задавать мне свои вопросы.

— Мой муж, принц Сети, привязан к Мерапи веревкой, сплетенной из волос колдуньи, по крайней мере, так мне сказали, — ответила она с презрительным смехом, и ропот присутствующих поддержал ее слова.

— Этого я не знаю, — сказал Аменмес, — но знаю одно: принц всегда настаивал на освобождении израильтян, и временами, когда одно несчастье следовало за другим, я думал, что он прав. Воистину, не раз я и сам хотел бы, чтобы они ушли, но всегда какая-то сила, не знаю, какая, сдавливала мое сердце, превращая его в камень, и вырывала у меня слова, каких я не хотел произносить. Даже сейчас я дал им уйти, но все вы — против меня, и может быть, если я буду противиться вам, я заплачу за это своей жизнью и троном. Военачальники, прикажите привести в готовность мои войска и соберите их здесь, в Танисе ибо я сам поведу их, преследуя народ Израиля, и разделю с ними участь.

На этом, под громкие крики одобрения, собрание закончилось, и вскоре только фараон остался сидеть на своем троне, с видом человека, — по словам Бакенхонсу, — который скорее мертв, чем жив, но отнюдь не с видом царя, собирающегося начать войну против своих врагов.

Принц выслушал рассказ Бакенхонсу в глубоком молчании, но когда тот кончил, он спросил:

— Что ты об этом думаешь, Бакенхонсу?

— Думаю, о принц, — ответил старый мудрец, — что ее высочество поступила дурно, подняв снова все это дело, хотя я не сомневаюсь, что она говорила голосами жрецов и армии, и фараон не нашел в себе достаточно сил, чтобы сопротивляться.

— Я думаю то же, что и ты, — сказал Сети.

В этот момент в комнату вошла госпожа Мерапи.

— Я слышу, мой муж, — сказала она, — что фараон решил преследовать народ Израиля со своим войском. Я пришла просить моего супруга, чтобы он не присоединялся к армии фараона.

— Вполне естественно, госпожа, что ты не хочешь, чтобы я воевал против твоих соотечественников, и сказать по правде, у меня нет никакого желания действовать в этом направлении, — сказал Сети и, повернувшись, вышел вместе с ней из комнаты.

— Она думает вовсе не о своих соотечественниках, а о спасении своего любимого, — заметил Бакенхонсу. — Она не колдунья, как о ней говорят, но она действительно знает то, что нам неведомо.

— Да, — ответил я, — это верно.

Глава 17

СОН МЕРАПИ
Прошло дней четырнадцать, и за это время стало известно, что израильтяне действительно тронулись в путь. Их было огромное множество и они несли с собой гроб и мумию своего пророка, человека их крови, бывшего, как говорили, визирем того фараона, который приютил их в Египте сотни лет тому назад. О том, куда они идут, говорили по-разному, но всезнающий Бакенхонсу утверждал, что они направляются к озеру Крокодилов, которое некоторые называют также Красным морем; оттуда они пойдут на ту сторону, в пустыню, и дальше — в Сирию. Я спросил его, как же им удастся переправиться на ту сторону, ведь это озеро даже в самом узком месте имеет тридцать тысяч футов в ширину, а глубина донного ила вообще неизмерима. Он ответил, что не знает, но что я мог бы спросить об этом госпожу Мерапи.

— Значит, ты изменил мнение о ней и тоже считаешь ее колдуньей, — сказал я, на что ой ответил:

— Человек поневоле вдыхает дующий в лицо ветер, а Египет так насыщен колдовскими чарами, что трудно что-нибудь сказать. И все-таки это она сокрушила древнюю статую Амона. О да, колдунья она или нет, было бы интересно спросить ее, как ее народ собирается переправиться через Красное море, особенно если за их спинами вдруг появятся колесницы фараона.

Я действительно задал ей этот вопрос, но она ответила, что ничего об этом не знает и знать не хочет, поскольку она порвала со своим народом и осталась в Египте.

Потом появился Ки, уж не знаю, откуда, и, помирившись с Сети, которого он клятвенно уверил, что переодевание Мерапи в наряд Исиды было делом жрецов против его воли, сообщил, что фараон и большое войско выступили из Таниса и начали преследование израильтян. Принц спросил его, почему он не присоединился к ним. В ответ Ки возразил, что, во-первых, он не воин, а во-вторых, фараон отвратил от него свое лицо. В свою очередь он спросил принца, почему же он сам не с ними.

Сети ответил, что он отстранен от командования, как и его офицеры, и не имеет желания участвовать в этом деле как простой горожанин.

— Ты мудр, как всегда, принц, — сказал Ки.

На следующий вечер, почти ночью, когда принц, Ки, Бакенхонсу и я, Ана, сидели и разговаривали, к нам вдруг ворвалась госпожа j Мерапи, как была в ночном одеянии, по которому разметались ее распущенные волосы, и с диким выражением в глазах.

— Я видела сон! — вскричала она. — Мне приснилось, будто я | вижу, как мой народ, все множество людей, следует за пламенем, пылающим от земли до самого неба. Они подошли к кромке большого водного пространства, и вдруг позади них появился фараон и с ним — все египетское войско. Тогда люди Израиля устремились прямо в воду, и вода держала их, как будто это была твердая земля. Воины фараона бросились вслед за ними, но тут явились боги Кемета — Амон, Осирис, Гор, Исида, Хатхор и все остальные, и пытались их остановить. Однако они не хотели их слушать и, увлекая за собой богов, ринулись в воду. Тут наступила тьма, и в этой тьме раздались крики и плач, и громкий смех. Потом — она рассмеялась, — взошла луна и осветила пустоту. Я проснулась, вся дрожа. Растолкуй мне этот сон, если можешь, о Ки, мастер магии.

— Какая в этом нужда, госпожа, — ответил он, как будто очнувшись ото сна, — если видевшая этот сон — сама ясновидящая? Осмелится ли ученик наставлять учителя или новичок — разъяснять тайны верховной жрице храма? Нет, госпожа, я и все маги — мы считаем тебя выше всех магов, какие были и есть в Кемете.

— Почему ты всегда меня дразнишь? — сказала она задрожав. Тогда Бакенхонсу, слушавший до сих пор молча, сказал:

— Последнее время мудрость Ки погрузилась в тучу и не светит нам, его ученикам. Однако смысл твоего сна достаточно ясен, хотя я и не знаю, насколько этот сон правдив. Он означает, что всему египетскому войску, а вместе с ним и богам Кемета, угрожает гибель из-за их вражды к израильтянам, если только не найдется кто-то, кого они будут слушать и кто убедит их отказаться от намерения, которое мне неясно. Но кого послушают безумные, о, кого они послушают? — И подняв свою большую голову, он посмотрел прямо на принца.

— Боюсь, что не меня, я ведь никто в Египте, — сказал Сети.

— Почему не тебя, о принц, если завтра ты можешь стать всем в Египте? — спросил Бакенхонсу. — Ты всегда вступался за израильтян и говорил, что вражда к ним не принесет Кемету ничего, кроме зла, — так оно и вышло. К кому же еще более охотно прислушается народ и армия?

— Более того, о принц, — вмешался Ки, — госпоже твоего дома приснился очень плохой сон, из которого, что ни говори, следует, что это был не сон, а проявление силы, направленной против величия Кемета, той силы, которая сбросила великого Амона с его престола, той силы, которая оградила магической стеной этот дом.

— Я опять повторяю, что не обладаю никакой силой, о Ки, иначе я бы не заплатила за это жизнью собственного ребенка.

— И однако колдовские чары были приведены в действие, госпожа; а сила, как издавна известно, достигает совершенства только в жертвоприношении, — загадочно произнес Ки.

— Кончай свои разговоры о чарах, маг, — воскликнул принц, — а если тебе уж так хочется, то говори о своих собственных, их у тебя достаточно. Это Джейбиз защитил нас от бедствий, а статую Амона разбил какой-то бог.

— Прошу прощения, принц, — сказал Ки, кланяясь, — это не госпожа защитила твой дом от бедствий, которые свирепствовали в Египте, и не госпожа, а какой-то бог, действующий через нее, сокрушил Амона в Танисе. Так сказал принц. Однако ей же приснился некий сон, который Бакенхонсу нам объяснил, хотя я не могу, и я думаю, что фараону и его военачальникам нужно рассказать об этом сне, чтобы они вынесли свое суждение о нем.

— Так почему бы тебе не рассказать им, Ки?

— Фараону угодно было, о принц, отстранить меня от моих обязанностей как потерпевшего провал и передать должность керхеба другому. Если я появлюсь теперь там, меня убьют.

Слыша это, я, Ана, от души пожелал, чтобы Ки появился перед лицом фараона, хоть я и не верил, что его кто-нибудь убьет, ибо он знал особые заклинания против смерти. Дело в том, что я боялся Ки и был уверен в том, что он опять замышляет козни против Мерапи, в невиновности которой я не сомневался.

Принц ходил взад и вперед по комнате, что было его привычкой в минуты размышлений. Наконец он остановился и сказал:

— Друг Ана, будь добр, распорядись, чтобы мои колесницы были наготове, а также эскорт в сто человек и запасные лошади для каждой колесницы. Мы выезжаем на рассвете, ты и я, чтобы разыскать армию фараона и добиться приема у фараона.

— О супруг мой, — умоляюще произнесла Мерапи, — прошу тебя, не уезжай, не оставляй меня одну!

— Зачем одну? Поезжай со мной, госпожа, если хочешь. Но она покачала головой и сказала:

— Я не смею. Принц, последнее время я чувствую, будто какие-то чары толкают меня обратно к моему народу. Дважды ночью я просыпалась и обнаруживала, что стою в саду, лицом к северу, и слышала голос моего покойного отца, который говорил мне: «Луна Израиля, твой народ блуждает в пустыне, и ему нужен твой свет». И я боюсь, что если я окажусь поблизости от этих людей, меня затянет, как водоворот затягивает щепку, и я никогда больше не увижу Египет.

— Тогда прошу тебя, останься здесь, Мерапи, — сказал принц, слегка засмеявшись, — ведь ясно, — куда пойдешь ты, туда следом пойду и я, а у меня нет ни малейшего желания блуждать с твоими евреями в пустыне. Так что, поскольку ты не хочешь покинуть Мемфис и не поедешь со мной, я должен остаться с тобой.

Ки устремил на них обоих пронзительный взгляд.

— Да простит меня принц, — сказал он, — но клянусь богами, я никогда не думал, что доживу до того часа, когда принц Сети Мернептах поставит женские капризы выше своей чести.

— Твои слова грубы, — сказал Сети, гордо выпрямившись, — и будь сейчас другое время, может быть, я бы, Ки…

— О мой принц! — сказал Ки, простершись перед ним, так что его лоб коснулся пола. — Подумай только, как важна должна быть причина, побудившая меня вымолвить такие слова. Когда я приехал сюда из Таниса в первый раз, дух, живущий во мне и говорящий моими устами, произнес по отношению к твоему высочеству определенные титулы, за которые тебе угодно было упрекнуть меня. Однако этот дух во мне не может лгать, и я знаю точно и прошу всех, кто сейчас здесь, запомнить мои слова, что этой ночью я стою перед тем, кто менее чем через два новолуния будет фараоном.

— Поистине, ты всегда приносил плохие вести, Ки, но даже если это так, что из этого следует?

— А вот что, мой принц: если бы духи Истины и Справедливости не побуждали меня говорить, разве посмел бы я, человек из уязвимой плоти, бросить жестокие слова в лицо тому, кто скоро станет фараоном? Разве посмел бы я перечить нежной голубке, которая свила гнездо в его сердце, мудрой белой голубке, шепчущей тайны небес, откуда она прилетела, которая сильнее, чем гриф Исиды, и быстрее, чем ястреб Ра, голубке, которая в гневе могла бы растерзать меня на более мелкие частицы, чем Сет разрубил Осириса?

Тут я заметил, что Бакенхонсу раздувается от внутреннего смеха, подобно лягушке, готовой заквакать; но Сети ответил усталым голосом:

— Клянусь всеми птицами Кемета и священными крокодилами в придачу — я не знаю. Твой ум, Ки, — не открытая книга, которую может читать проходящий мимо. Все же, если бы ты объяснил мне, по какой причине богини Истины и Справедливости вдохновили тебя…

— Причина, принц, в том, что судьба всей египетской армии, быть может, сейчас в твоих руках. Время не терпит, и я скажу прямо: что ни говори, а эта госпожа, которая кажется лишь воплощением любви и красоты, на самом деле величайшая волшебница во всем Египте, уж я, кого она превзошла, хорошо это знаю. Она бросила вызов высокому богу Кемета и сокрушила его в прах и заплатила ему, его пророкам и всем, кто его чтит, тем же злом, которое он мог бы причинить ей, — как в подобном случае сделал бы любой из нас. Теперь ей приснилось или ее дух открыл ей, что армии Египта грозит гибель, и я знаю, что этот сон исполнится. Так поспеши, о принц, спасти войска Египта, ведь они понадобятся тебе, когда ты сядешь на египетский трон.

— Я не волшебница! — вскричала Мерапи. — И однако — о горе, что я должна сказать об этом! — в словах этого улыбчивого чародея с холодными глазами правда. Меч смерти готов сразить войска Египта!

— Вели приготовить колесницы, — сказал Сети.


Прошло восемь дней. Солнце садилось, когда мы остановили коней недалеко от Красного моря. День и ночь мы двигались по следам фараоновой армии, по дороге, проложенной через пустыню его колесницами и ногами его солдат, и десятками тысяч израильтян, прошедших ранее этим же путем. И теперь с вершин холмов, где мы остановились, мы увидели внизу лагерь фараона — весьма большую армию. Кроме того, отставшие солдаты говорили нам, что за этой армией тоже расположилась лагерем несметная масса израильтян, а еще дальше, за нею, расстилалось Красное море, преградившее им путь. Но ни израильтян, ни воды не было видно по очень странной причине: между ними и армией фараона возвышалась черная стена туч, как бы воздвигнутая с земли до самого неба. Один из отставших солдат рассказал, что эта огромная туча двигалась днем перед израильтянами, а ночью превращалась в столб пламени. Но в день, когда к ним приблизилась армия фараона, туча обошла лагерь израильтян и стала между ними и египетской армией.

Когда принц, Бакенхонсу и я услышали об этом, мы посмотрели друг на друга и не проронили ни слова. После долгого молчания принц, слегка засмеявшись, сказал:

— Нам бы следовало захватить с собой Ки, даже если бы пришлось привязать его к колеснице, — уж он бы объяснил нам это чудо, ибо, конечно, он единственный, кто мог бы.

— Ки не так-то легко привязать, принц, если он желает быть на свободе, — сказал Бакенхонсу. — Кроме того, еще раньше, чем мы сели в колесницу, он покинул Мемфис, направляясь к югу, в Фивы. Я видел, как он уходил.

— А я приказал больше не принимать его, ибо его появление, я считаю, не сулит добра; во всяком случае, так думает госпожа Мерапи, — ответил Сети со вздохом.

— Теперь, когда мы здесь, что принц намерен делать? — спросил я.

— Спуститься в лагерь фараона и сказать то, что мы должны сказать, Ана.

— А если он не пожелает слушать?

— Тогда громко прокричать наше сообщение и повернуть обратно.

— А если он нас задержит, принц?

— Тогда спокойно стоять и жить или умереть — как решат боги.

— Поистине, у нашего принца мужественное сердце! — воскликнул Бакенхонсу. — И хотя я чувствую себя слишком молодым, чтобы умереть, я склонен остаться с ним и увидеть исход этого дела, — и он громко захохотал.

Но я, не в силах подавить в себе страх, подумал, что его «охо-хо», на которое как будто само небо отозвалось эхом, прозвучало над нашими головами как странное и даже зловещее преднамеренное.

Между тем мы облачились в парадные одежды, которые привезли с собой, но без оружия и с половиной нашего эскорта проехали туда, где видели флаги над шатром фараона. Остальную часть наших воинов мы оставили в лагере, приказав им, если с нами что-то случится, вернуться назад и объявить обо всем в Мемфисе и других больших городах. Когда мы приблизились к лагерю фараона, передовые посты увидели нас и приказали остановиться. Но когда при свете заходящего солнца они узнали принца, раздался шепот: «Принц Египта! Принц Египта!» — ибо они всегда продолжали называть Сети этим титулом — и, салютуя своими копьями, они пропустили нас.

Так мы достигли шатра фараона, который был окружен целым полком стражников. Края шатра были подняты, ибо вечер стоял жаркий, а внутри кроме самого фараона находились его военачальники, его советники, жрецы, маги и еще многие другие, кто участвовал в трапезе или разносил еду и напитки. Они сидели за столом лицом ко входу, и фараон восседал в центре, а позади него стояли его дворецкие и слуги с опахалами.

Мы прошли в шатер — принц посередине, по правую его руку Бакенхонсу, по левую — я с дарованной мне фараономМернептахом с золотой цепью на шее; сопровождавшие нас воины остались снаружи, где стояли часовые.

— Кто это? — спросил Аменмес, подняв глаза. — Кто это входит сюда без приглашения?

— Трое граждан Египта с вестью для фараона, — ответил Сети своим спокойным негромким голосом, — которую мы поспешили вовремя доставить.

— Как вас зовут, граждане Египта, и кто посылает эту весть?

— Нас зовут Сети Мернептах, принц Египта и наследник престола, Бакенхонсу, старый советник, и Ана, писец и друг царя; а наша весть послана богами.

— Мы слышали эти имена, кто их не слыхал? — сказал фараон, и при его словах все присутствующие поднялись и поклонились в сторону принца. — Не желаешь ли ты с твоими товарищами сесть и откушать с нами, принц Сети?

— Мы благодарим божественного фараона, но мы уже поужинали. Не позволит ли нам фараон сообщить нашу весть ему?

— Говори, принц.

— О фараон, много раз обновлялась луна с тех пор, как мы последний раз смотрели друг другу в лицо, в тот день, когда мой отец, добрый бог Мернептах, лишил меня наследства и позже отошел в край Осириса. Фараон помнит, почему я был таким образом отрезан от царского корня Египта. Это было в связи с вопросом об израильтянах, которые, по моему убеждению, терпели от нас много зла и должны были быть отпущены на свободу. По твоему совету, о фараон, и по совету других добрый бог Мернептах хотел покончить с ними, уничтожив их мечом, и потребовал моего согласия как наследника Египта. Я отказался дать согласие и был лишен своих прав, и с тех пор ты, о фараон, носишь двойную корону Кемета, в то время как я живу как гражданин Мемфиса на тех землях и на те средства, которые являются моей собственностью. Между тем часом и этим, о фараон, много бедствий обрушилось на Кемет, и последнее стоило жизни твоему первенцу и моему. Однако, о фараон, при всех этих бедствиях ты отказывался отпустить этих евреев, вопреки тому, что я советовал с самого начала. Наконец после смерти твоего сына ты объявил, что они могут уйти куда угодно. А теперь ты преследуешь их с большой армией и намерен сделать то, что сделал бы мой отец, славный бог Мернептах, если бы я согласился, — уничтожить их мечом. Слушай меня, фараон!

— Я слушаю; дело изложено хорошо, хоть и кратко. Что еще хотел бы ты сказать, принц Сети?

— Только одно, о фараон: молю тебя, откажись от преследования израильтян и уйди обратно со всей своей армией — не утром и не на следующий день, а сейчас, в этот вечер.

— Почему же, о принц?

— Из-за некоего сна, который приснился госпоже моего дома, еврейской женщине, и который предсказывает гибель тебе и армии Египта, если ты не прислушаешься к моим словам.

— Кажется, мы знаем об этой змее, которую ты приютил и пригрел у себя на груди, откуда она может оплевывать Кемет ядом. Ее зовут Мерапи, Луна Израиля, не так ли?

— Так зовут госпожу, которой приснился этот сон, — ответил Сети холодным тоном, хотя я, стоя рядом с ним, чувствовал, как он дрожит от гнева, — сон, который, если фараон пожелает, мои товарищи могут пересказать слово в слово.

— Фараон не пожелает, — закричал Аменмес, ударив кулаком по столу, — потому что он знает, что это лишь еще один трюк для спасения этих колдунов и воров от участи, которую они заслужили.

— Значит, я — исполнитель трюков, о фараон? Если так, зачем бы я ехал сюда с этим предупреждением, хотя завтра, сидя в Мемфисе, я мог бы снова стать наследником двойной короны? Ибо если ты не послушаешь меня, то очень скоро ты погибнешь, а вместе с тобой и все эти… — И он указал на сидящих за столом. — Ас ними и вся огромная армия, что там снаружи. Прежде чем отвечать, скажи, что значит эта черная туча, закрывающая лагерь врагов, евреев? Ты не находишь ответа? Тогда я скажу: это покров, который окутает ваши кости, всех вас до единого.

Теперь вся компания дрожала от страха, — да, даже жрецы и маги — и те дрожали. Но фараон обезумел от ярости. Вскочив со своего места, он сорвал с головы двойную корону и швырнул ее на землю, и я заметил, что золотая лента с уреем отлетели в сторону и легли на сандалию Сети. Аменмес разорвал на себе одежду и закричал:

— По крайней мере, ты разделишь со мной судьбу, отступник, продавший Кемет еврейской колдунье за ее поцелуи? Схватить этого человека и его товарищей! И когда эта тьма рассеется завтра утром и мы атакуем израильтян, пусть они идут вместе с нами в первых рядах. Вот тогда и увидим, где правда!

Таков был приказ фараона, и Сети, не ответив ни слова, скрестил на груди руки и ждал, что последует.

Люди поднялись со своих мест, как бы повинуясь этому приказу, но снова сели; стражники устремились вперед — и однако застыли в неподвижности. Тогда Бакенхонсу разразился торжествующим хохотом.

— Охо-хо! — смеялся он. — Как фараоны приходили и уходили — один и два, и три, и четыре, и пять — я видел, но чтобы ни один советник и ни один стражник не выполнили приказа фараона, даже если б они не хотели — такого я еще не видел! Когда ты станешь фараоном, принц Сети, надеюсь, тебе больше повезет. Дай руку, Ана, друг мой, и веди нас, царственный наследник Египта! Истина показана, но слепые глаза не желают видеть. Слово сказано, но глухие уши не желают слышать. Долг исполнен. Доброго вам сна, избранники Осириса, доброго сна!

Потом мы повернулись и пошли прочь из шатра. У выхода я оглянулся, и в сумерках, которые предшествуют ночной тьме, мне почудилось, будто сидящие за столом уже мертвы. Лица их посинели, глаза мерцали пустым блеском и ни одного слово не сорвалось с их уст. Они лишь неотрывно смотрели на нас, пока мы шли, все смотрели и смотрели.

Снаружи я по приказу принца громко прокричал суть ясновидения госпожи Мерапи и предупредил всех, кому было слышно, чтобы они перестали преследовать народ Израиля, если им дороги жизнь и свет солнца. Но даже после этого, хотя моя речь была прямой изменой фараону, ни одна рука не поднялась ни на принца, ни на меня, его слугу. С тех пор я часто спрашивал себя, почему так было, и не находил ответа на свои вопросы. Возможно потому, что в глубине души все знали, что Сети — истинный фараон, и любили его. Возможно потому, что они верили принцу и считали, что если он отправился в такую даль и отдал себя во власть Аменмеса, то лишь с тем, чтобы спасти армии Египта и передать им весть, полученную от самих богов.

Или, может быть, он все еще был под покровительством, которое израильтяне обещали ему через своих пророков голосом Джейбиза. Во всяком случае, все было, как я описал. Фараон мог приказать, но его слуги не повиновались ему. Более того, эта весть распространилась, и в ту же ночь многие дезертировали из войска фараона и расположились поблизости от нашего лагеря или бежали обратно в города, откуда пришли. Среди них было немало советников и жрецов, которые тайно переговорили с Бакенхонсу. Потому и случилось, что даже если фараон хотел покончить с нами — как, вероятно, он и собирался сделать под покровом ночи, — он все же счел более мудрым выполнить это намерение после того, как он расправится с народом Израиля.

Это была очень странная ночь — полное безмолвие, тяжелый неподвижный воздух. Звезд не было, но в завесе черной тучи, как будто опустившейся над лагерем египтян, вспыхивали живые молнии, принимая формы каких-то букв, которые я не мог прочесть.

— Смотри — вот Книга Судеб[220], написанная огнем рукою бога! — сказал Бакенхонсу, наблюдавший зловещее зрелище.

Около полуночи вдруг налетел восточный ветер, столь сильный, что нам пришлось лечь наземь лицом вниз, укрывшись за колесницами. Потом он замер, и мы услышали волнение и крики как из египетского лагеря, так и из лагеря Израиля, скрытого за тучей. Затем последовал толчок, как во время землетрясения, который сбил с ног тех из нас, которые стояли, и при свете появившейся кроваво-красной луны мы увидели, что вся армия фараона начинает двигаться в сторону моря.

— Куда они идут? — спросил я принца, который ухватился за мою руку.

— Навстречу судьбе, я думаю, — ответил он, — но какой судьбе, не знаю.

Больше мы не сказали ни слова, нам было страшно.


Наконец занялась заря, осветив самое ужасное зрелище, какое когда-либо видели глаза человека.

Стена туч исчезла, и при ясном свете утра мы увидели, что глубокие воды Красного моря расступились, оставив посередине твердую дорогу — не то расчищенную ветром, не то приподнятую землетрясением. Кто знает? Только не я, чья нога так и не ступила на эту дорогу смерти. По этой широкой дороге устремлялись десятки тысяч израильтян, двигаясь между водой справа и водой слева, а за ними следовала вся армия фараона, кроме тех, которые дезертировали и теперь стояли или лежали вокруг нас, наблюдая. Видны были даже золотые колесницы, указывая, где сам фараон и его телохранитель, — в самой гуще беспорядочного войска, рвавшегося вперед, не соблюдая ни дисциплины, ни боевого строя.

— Что же теперь? О, что же теперь? — прошептал Сети, и в этот момент последовал второй подземный толчок. Затем в западной части моря поднялась огромная волна, высокая, как пирамида. Она катилась, курчавясь и пенясь на гребне, и у ее основания мы на миг, не более, увидели армию Египта. Но в то же мгновение мне почудилось, что вдоль ее гребня несутся могучие фигуры, которые я принял за богов Кемета, а за ними, преследуя их и гоня их бичом, — какой-то образ из сияющего света. Они появились, они исчезли, сопровождаемые звуками стенаний, и волна упала.

Но за ее пределами по-прежнему шли толпы израильтян — на дальнем берегу.

Наступил густой мрак, и сквозь этот мрак я увидел — или подумал, что вижу, — Мерапи, Луну Израиля, стоящую перед нами с выражением отчаяния на лице, и услышал — или подумал, что слышу, — ее крик:

— О! Помоги мне, мой муж Сети! Помоги мне, мой муж Сети! Потом она тоже исчезла.

— Запрягайте лошадей! — крикнул Сети глухим голосом.

Глава 18

КОРОНАЦИЯ МЕРАПИ
Как ни мчались наши кони, но слух, а точнее — истина, которую несли ушедшие раньше нас, летела быстрее. О! Это путешествие казалось сном, ниспосланным злыми богами. День и ночь неслись мы, и в каждом городе навстречу нам выбегали женщины, крича:

— Это верно, о путники, это верно, что фараон и его войско погибли в море?

И старый Бакенхонсу отвечал им:

— Верно, что тот, кто был фараоном, и его войско погибли в море. Но фараон жив — вот он! — И он указывал на принца, который не обращал ни на кого внимания и повторял только одно слово: — Вперед! Вперед!

И снова мы мчались вперед, в то время как стоны и плач замирали далеко позади.

Солнце садилось, когда мы наконец приблизились к Мемфису. Принц повернулся ко мне и прервал молчание.

— До сих пор я не смел спросить, — сказал он, — но скажи мне, Ана. В темноте, когда большая волна упала и ужасные образы пронеслись мимо, тебе не показалось, что перед нами стоит женщина, и не послышалось, что она что-то говорит.

— Все так и было, принц.

— Кто была эта женщина, и что она говорила?

— Это была та, что родила тебе сына, о принц, которого уже нет, и она говорила: «О! Помоги мне, мой муж Сети! Помоги мне, мой муж Сети!»

Его лицо, даже под слоем покрывавшей его пыли, стало пепельного цвета, и он застонал.

— Двое любящих ее видели и двое любящих ее слышали, — сказал он. — Сомнений нет, Ана, она погибла.

— Молю богов…

— Не моли, ибо боги Кемета тоже погибли — пали от руки бога Израиля. Ана, кто ее убил?

Неплохой рисовальщик, я изобразил пальцем на толстом слое песка и пыли, покрывавшем борт колесницы, брови человека и под ними два глубоких глаза… Позолота, отражая солнце, выглядела, как блеск в глазах.

Принц кивнул и сказал:

— Теперь мы узнаем, могут ли великие маги, вроде Ки, умереть, как другие люди. Чтобы узнать это, я готов даже, если необходимо, надеть корону фараона.

У ворот Мемфиса мы остановились. Они были заперты, но слышно было, что за ними большой город шумит и волнуется.

— Открывай! — крикнул Сети стражнику.

— Кто приказывает мне открывать? — отозвался начальник стражи, всматриваясь в наши лица, ибо солнце стояло низко у нас за спиной.

— Фараон приказывает тебе открыть!

— Фараон! — сказал начальник стражи. — Мы получили точные сведения, что фараон и его армия утонули в результате колдовства.

— Глупец! — вскричал принц. — Фараон никогда не умирает.

Фараон Аменмес отошел к Осирису, но славный бог Сети Мернептах,

фараон Египта, велит тебе открыть ворота.

Тогда бронзовые ворота отворились, и те, кто охраняли их, простерлись в пыли.

— Скажи, — обратился я к начальнику стражи, — что значат эти крики?

— Господин, — ответил он, — я точно не знаю, но говорят, что на площади перед храмом сжигают на костре колдунью, которая навлекла на Кемет все эти бедствия и своими чарами погубила фараона Аменмеса и его армию.

— По чьему приказу? — крикнул я, но возница стегнул лошадей, и мы не услышали ответа.

Мы промчались по широкой улице на большую площадь, заполненную десятками тысяч людей. Мы погнали лошадей прямо на них.

— Дорогу фараону! Дорогу могучему славному богу, Сети Мернептаху, Царю Верхних и Нижних Земель! — закричали сопровождавшие Сети воины.

Толпа обернулась, и все увидели высокую фигуру принца все в той же парадной одежде, в которой он стоял перед Аменмесом в его шатре близ моря.

— Фараон! Фараон! Слава фараону! — закричали люди, падая ниц, и этот крик пронесся по Мемфису подобно ветру.

Мы пробились к центру площади. Там, перед большими воротами храма пылал огромный костер из высоко сложенных дров. Перед ним мелькали фигуры, и в одной из них я узнал Ки, облаченного в одежду мага. Двойная цепь солдат окружала костер, сдерживая напор толпы, которая неистовствовала, будто охваченная безумием, крича и потрясая кулаками. Группа жрецов разделилась, и я увидел стоящих рядом мужчину и женщину. Одежда на женщине была порвана, волосы растрепались; видно было, что с ней обошлись грубо. В этот момент силы ее покинули и она упала на колени, подняв лицо. Это было лицо Мерапи, Луны Израиля.

Значит, она не погибла!.. Человек, стоящий рядом, нагнулся, чтобы поднять ее, но пущенный ему в спину камень заставил его с проклятием выпрямиться. Я сразу узнал этот голос, хотя широкий плащ скрывал облик этого человека.

Это был голос Лейбэна, израильтянина, обрученного с Мерапи и пытавшегося убить нас в стране Гошен. «Что он здесь делает?» — подумал я.

Ки заговорил:

— Слыхали, как зашипела эта еврейская кошка? — сказал он. — Ну что ж, дело рассмотрено, приговор вынесен. Я думаю, первым пойдет в огонь соучастник, а потом колдунья. Теперь следите за ним — он, может статься, оборотень.

Все это Ки произнес, приятно улыбаясь, — даже когда подал знак черным рабам храма, ожидавшим поблизости. Они бросились вперед, и я увидел, как вспыхнуло отражение пламени на их медных браслетах, когда они схватили Лейбэна. Он яростно сопротивлялся, крича:

— Где ваши армии, египтяне, где ваш собака-фараон? Ступайте выуживать их из Красного моря! Прощай, Луна Израиля! Хорошо же увенчал тебя твой царственный любовник, о неверная…

Больше он ничего не успел сказать, ибо в этот момент рабы швырнули его головой вперед в самую середину костра, который на миг потемнел и вновь вспыхнул ярким пламенем.

И тогда Мерапи с трудом поднялась и воскликнула — теми же словами, которые принц и я услышали, когда ее образ явился нам у далекого Красного моря: «О! Помоги мне, мой муж Сети! Помоги мне, мой муж Сети!» Да, это были те же самые слова, которые — по крайней мере, нам так показалось — поразили наш слух за много дней до того, как они сорвались с ее уст.

Продвижение наших колесниц фут за футом сквозь толпу заняло не больше времени, чем нужно, чтобы досчитать до ста, и едва замерло эхо ее зова, как мы были уже рядом и спрыгнули наземь.

— Колдунья зовет того, кто сегодня ужинает за столом Осириса вместе с фараоном и его войском, — издевательски усмехнулся Ки. — Пусть пойдет да поищет его там, если позволят боги, — и он снова подал знак черным рабам.

Но Мерапи уже увидела — или почувствовала, что Сети рядом, и кинулась ему на грудь. У всех на глазах он поцеловал ее в лоб, потом велел мне поддержать ее и повернулся лицом к толпе.

— На колени! На колени! На колени! — раздался громкий голос Бакенхонсу. — Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон! — И воины эскорта повторили его слова.

И толпа вдруг поняла. Все упали на колени, и со всех сторон грянуло древнее приветствие. Сети поднял руку и благословил их. В этот момент я заметил, что Ки скользнул в темноту, и шепнул несколько слов стражникам, которые тут же бросились ему вслед и привели его обратно.

Между тем принц заговорил:

— Вы называете меня фараоном, люди Мемфиса, и боюсь, что сегодня я действительно фараон по праву кровного родства. Не знаю, соглашусь ли я нести и дальше бремя правления, если Кемет об этом попросит. Но тот, кто носил двойную корону, погиб на дне моря: по крайней мере, я видел, как волны сомкнулись над ним и его армией. Поэтому, хотя бы на час, я должен быть фараоном, чтобы властью фараона решить некоторые дела. Госпожа Мерапи, скажи, прошу тебя, как все это произошло?

— Господин мой, — ответила она тихим голосом в наступившем молчании, — после того как ты уехал, чтобы предупредить армию фараона о моем сне, Ки, который ушел в тот же день, снова вернулся. С помощью служанки, которую он, я думаю, заговорил, он проник в мои покои, где я сидела одна, и предъявил мне свои условия.

«Открой мне, — сказал он, — секрет твоей магии, чтобы я мог отомстить виновникам моего падения — израильским пророкам и вообще всем израильтянам и другим моим врагам, и таким образом снова стать самым большим человеком в Египте. За это я исполню все твои желания и сделаю тебя, именно тебя, царицей Египта, и до конца ваших дней буду служить тебе и твоему супругу Сети, который станет фараоном. Откажешься — и я подниму против тебя весь народ, и прежде чем принц вернется, люди, которые верят, что ты злая колдунья, предадут тебя участи колдуньи».

Муж мой, я ответила Ки так же, как и раньше: что у меня нет никаких секретов, ибо я не владею искусством черной магии, а статую Амона в танисском храме разбила не я, но та же сила, которая потом причинила Кемету тяжкие бедствия. А еще я сказала, что мне не нужны его дары, потому что я не хочу быть царицей Египта. Тогда он рассмеялся мне в лицо и сказал, что он не из тех, кого можно дразнить, как уже многие узнали на свою беду. Потом он направил на меня свою палочку и пробормотал какое-то заклинание, так что я совершенно лишилась сил и не могла ни двинуться, ни закричать еще долго после того, как он ушел. Я велела своим слугам от твоего имени схватить его и задержать до твоего возвращения, но его нигде не могли найти.

С того часа мне стали угрожать расправой. Люди собирались тысячами у дворцовых ворот днем и ночью, крича, что убьют меня, колдунью. Я молилась о помощи, но, видимо, небо отвернулось от меня грешной, и мои молитвы оставались без ответа. Даже слуги во дворце обратились против меня и не желали смотреть мне в лицо. Все меня покинули. Я сходила с ума от страха и одиночества. Наконец однажды ночью перед рассветом я вышла на террасу и, так как никакой бог не желал меня слушать, повернулась в ту сторону, куда ты уезжал, и позвала тебя на помощь — так же, как сейчас, перед тем, как ты явился… — Тут принц взглянул на меня, а я, Ана, взглянул на него. — В ту же минуту из-за кустов вышел какой-то человек в широком плаще, так что я не могла разглядеть его лицо, и сказал мне: «Луна Израиля, меня прислал его высочество принц Сети, чтобы предупредить тебя: твоя жизнь в опасности, как и его жизнь, и поэтому он не может сейчас приехать к тебе. Он велит тебе приехать к нему, чтобы вы вместе могли бежать из Египта в другую страну, где вы сможете спокойно переждать, пока кончатся все наши невзгоды».

«Твое лицо закрыто, — сказала я, — откуда мне знать, что именно он послал тебя ко мне с этой вестью. Дай мне знак».

Тогда он протянул ту застежку со скарабеем, которую ты дал мне далеко в стране Гошен, ту же, что ты попросил меня вернуть тебе в знак любви, когда мы с тобой обручились и ты подарил мне свое царское кольцо; этого скарабея я видела на твоей одежде, когда ты с Аной уезжал из Мемфиса…

— Я потерял его по дороге к Красному морю, — шепотом сказал мне принц, — но боялся признаться тебе, Ана, приняв это за дурной знак; ночью мне приснилось, будто явился Ки и украл его у меня.

«Этого недостаточно, — сказала я. — Эта драгоценность могла быть похищена или снята с одежды убитого принца, или получена с помощью магии».

Человек в плаще подумал немного и сказал:

«Этой ночью, меньше чем час назад, фараона и все его колесницы поглотило море. Да послужит это тебе знаком».

«Как это возможно? — ответила я. — Ведь Красное море далеко отсюда, и такая весть не дошла бы сюда за час. Уходи, лживый искуситель!»

«И все же это правда», — сказал он.

«Когда ты это докажешь, я поверю и поеду с тобой».

«Хорошо», — сказал он и ушел.

На следующий день в Мемфисе пронесся слух, что это ужасное событие действительно произошло. Слух расходился все шире и шире, и вскоре все стали клясться, что так и было на самом деле. И тогда людей охватила ярость против меня, и они бесновались вокруг дворца как львы пустыни, рыча и требуя моей крови: как только они кидались на ворота, что-то отбрасывало их назад, как будто какой-то дух охранял дворец. Так прошло несколько дней. Но сегодняшней ночью, даже уже на рассвете, я опять стояла на террасе, и из-за деревьев опять вышел тот человек в плаще.

«Теперь ты слышала, Луна Израиля, — сказал он, — и должна поверить и уехать отсюда, хоть ты и считаешь себя здесь в безопасности, потому что дом Сети с самого начала был чудесным образом защищен от всех зол».

«Слышала и думаю, что в это можно поверить, хотя и не понимаю, как могла эта весть дойти до Мемфиса за один час. И однако повторяю тебе, незнакомец, это еще не доказательство».

Тогда он вынул из-под плаща свиток папируса и бросил его к моим ногам. Я подняла его, сломала печать и прочла написанное. Я сразу узнала почерк — это был почерк Аны, а в конце стояла твоя подпись и свиток был запечатан твоей печатью и печатью Бакенхонсу как свидетеля. Вот он, — и Мерапи вынула спрятанный на груди папирус и отдала его мне, так как опиралась на меня, чтобы не упасть.

Я развернул папирус и при свете факела прочел то, что было написано. Почерк действительно выглядел как мой, и подпись, и печати — все было в точности, как она сказала. Вот это письмо слово в слово:

«Мерапи, Луне Израиля, в моем доме в Мемфисе. Приезжай, госпожа, Цветок Любви, ко мне, твоему супругу, куда тебя проводит надежный человек, вручивший тебе это письмо. Приезжай немедля, ибо мне грозит большая опасность, так же как и тебе, и только вместе сможем мы ее избежать».

— Ана, что это значит? — спросил принц страшным голосом. — Если ты предал меня и ее…

— Клянусь богами, — начал я, закипев от возмущения, — человек я или подлый шакал, чтобы слышать такие обвинения, да еще из уст твоего высочества… — Я умолк, ибо в этот момент Бакенхонсу начал громко смеяться.

— Посмотрите на письмо! — проговорил он. — Посмотрите на письмо!

Мы посмотрели в недоумении — и на наших глазах строчки сперва покраснели как кровь, а потом стали бледнеть и совсем исчезли: вместо письма у меня в руках остался чистый лист папируса.

— Охо-хо! — смеялся Бакенхонсу. — Поистине, друг Ки, ты — первый среди магов, не считая тех пророков Израиля, которые привели тебя — куда они привели тебя, друг Ки?

Тогда, первый раз за все время, что я его знал, вечная улыбка исчезла с лица Ки, и оно словно превратилось в камень со вставленными в него двумя бриллиантами — его злобно сверкающими глазами.

— Продолжай, госпожа, — сказал принц.

— Я поверила письму. Я бежала с этим человеком. Он сказал, что нас ждет колесница. Мы вышли через боковую калитку.

«Где же колесница?» — спросила я.

«Мы поедем в лодке», — сказал он и повел меня вниз к реке. Когда мы пробирались через пальмовую рощу, из-за деревьев вдруг появились люди.

«Ты меня предал!» — воскликнула я.

«Нет, — ответил он, — меня самого предали».

Тогда впервые я узнала его голос — голос Лейбэна.

Нас схватили. Во главе этих людей был Ки.

«Вот она, колдунья, — сказал он, — которая, завершив свое черное дело, решила сбежать вместе со своим любовником-евреем, соучастником ее колдовских действий».

Они сорвали с него плащ и фальшивую бороду, и передо мной оказался действительно Лейбэн. Я прокляла его, глядя ему в лицо. Но он ответил только:

«Мерапи, то, что я сделал, я сделал из любви к тебе. Я хотел привести тебя обратно к нашему народу, потому что знал, что здесь тебя убьют. Этот маг в награду за некоторые сведения, которые я ему доставал, обещал отпустить тебя со мной, если мне удастся выманить тебя из дворца».

Это все, что он успел сказать. Нас притащили в тайную темницу большого храма и там нас разлучили. Целый день сегодня Ки и его жрецы мучили меня вопросами, на которые я не отвечала. К вечеру они вывели меня из темницы и привели сюда, и Лейбэна тоже. Когда люди увидели меня, они подняли страшный крик: «Колдунья! Колдунья! Еврейская колдунья!» Они прорвались через стражу, схватили меня, бросили на землю и стали избивать. Лейбэн пытался защитить меня, но его оттащили в сторону. Наконец толпу оттеснили, а потом — о муж мой, остальное ты знаешь. Все, что я рассказала, правда. Не могу больше.

Колени ее подогнулись, и она лишилась чувств. Мы отнесли ее в колесницу.

— Ты слышал, Ки, — сказал принц. — Что скажешь в ответ?

— Ничего, о фараон, — холодно произнес он, — ибо фараоном ты стал, как я предсказывал. Фараон, мой дух покинул меня, его похитили израильские пророки. То письмо должно было исчезнуть после того, как его прочла твоя супруга, а потом я рассказал бы тебе иную историю: историю ее тайной любви, измены и бегства с любовником. Но какой-то злой бог удержал письмо на папирусе до тех пор, пока ты сам не прочел его, — ты, никогда не писавший этого письма! Я побежден. Поступай со мной как хочешь, и прощай! Любим ты будешь всегда, тебя ведь всегда любили, но счастливым в этом мире — никогда.

— О люди! — воскликнул Сети. — Я не могу быть судьей в моем собственном доме. Вы слышали все, вы и судите. Ваш приговор этому магу.

Ответом был мощный крик:

— Смерть! Смерть от огня! Смерть, какую он готовил для невинных.

Это был конец. Но потом мне рассказывали, что когда костер догорел, была обнаружена голова Ки, похожая на раскаленный камень. Однако, лишь только ее коснулись лучи солнца, она рассыпалась и исчезла, как исчезли с папируса строчки того письма. Не знаю, правда это или нет, ибо я при этом не присутствовал.

Мы привезли Мерапи во дворец. Она прожила только три дня, ибо ее телесные и духовные силы были подорваны. Последний раз я видел ее, когда она послала за мной за час до смерти. Она лежала в объятиях Сети, шепча ему что-то об их ребенке, и выглядела особенно прелестной и счастливой. Она поблагодарила меня за дружбу и улыбнулась так, что я понял: она знала, что мои чувства к ней были больше, чем просто дружбой, и попросила заботиться о моем друге и повелителе, пока мы все не встретимся снова где-то в ином мире. Потом она протянула мне руку, я поцеловал ее и ушел, плача.

После того как она умерла, странная фантазия овладела Сети. В большом зале дворца он приказал воздвигнуть золотой трон и на этот трон он посадил ее во всем царском облачении, с нагрудными украшениями и жемчужным ожерельем; корона царицы Египта венчала ее голову. И в таком виде он представил ее знатным и государственным людям. Потом он велел набальзамировать ее и похоронить в гробнице, местонахождение которой я дал клятву никогда не разглашать; погребение состоялось без традиционных обрядов, потому что она исповедовала другую веру. Там она и спит в своем вечном доме, пока не настанет день Воскресения, и с нею спит ее маленький сын.

После этих похорон еще до появления новой луны все великие люди страны Кемет собрались в Мемфисе, чтобы провозгласить принца фараоном, а вместе с ними явилась и ее высочество принцесса Таусерт. Я присутствовал на церемонии, и странное чувство не покидало меня. Я снова видел визиря Нехези, я видел верховного жреца Рои и с ним многих других жрецов, здесь был даже старый Памбаса, с длинной белой бородой, которой он очень гордился, ибо она была не искусственной, — такой же напыщенный и пресмыкающийся, как и прежде, хотя он покинул дом принца, когда тот был лишен прав наследства, и стал служить Аменмесу. Его появление с официальным жезлом в руке заставило Сети засмеяться — единственный раз в течение многих недель.

— Так ты опять здесь, камергер Памбаса, — сказал он.

— О священнейший, о царственный повелитель, — ответил старый мошенник, — разве Памбаса, ничтожная песчинка у тебя под ногами, когда-нибудь покидал дом фараона, или того, кто будет фараоном?

— Нет, — сказал Сети, — ты ведь оставляешь только того, кто, как ты думаешь, не будет фараоном. Ну, хорошо, приступай к своим обязанностям, плут, может быть, в душе ты такой же честный, как и все остальные.

Начался величественный и древний ритуал Подношения Короны, когда говорили жрецы, переодетые в богов, и другие жрецы, изображавшие могущественных фараонов прошлого, а также знатные люди и правители других городов. Когда церемония закончилась, Сети ответил:

— Я принимаю это наследство — не потому, что я желаю им обладать, но потому, что это мое наследие и я знаю, пока я жив, я должен выполнять свой долг, в чем и дал клятву тому, кого уже нет в живых. Удар за ударом поражали Египет — чего, я думаю, никогда бы не случилось, если бы прислушались к моему голосу. Теперь Кемет истекает кровью и почти мертв. Да будет вашим и моим делом постараться вылечить и вернуть его к жизни. То недолгое время, что я буду с вами — ибо и на меня обрушились несчастья, неважно какие, — я, хотя и царствую, буду вашим слугой и слугой Кемета. Я отменяю всякие пиры и торжества в честь моего вступления на престол, но все богатства, которые пошли на их устройство, будут розданы вдовам и детям тех, кто погиб в Красном море. Теперь идите!

Все разошлись притихшие, но счастливые, поскольку на трон вступил фараон, который знал нужды Египта, любил его и был единственным, кто проявил мудрость и мужество в ту пору, когда другими овладело безумие. Потом явилась ее высочество в великолепном наряде, увенчанная короной и сопровождаемая своими приближенными, и склонилась перед троном.

— Привет фараону! — воскликнула она.

— Привет царственной принцессе Египта, — ответил он.

— О нет, фараон, — царице Египта!

Рядом с троном Сети стоял другой, тот, на который он тогда посадил мертвую Мерапи, увенчанную царской короной. Сети повернулся и некоторое время смотрел на него. Потом он сказал:

— Я вижу, это кресло свободно. Пусть царица займет его, если пожелает.

Она уставилась на него, как на сумасшедшего, хотя несомненно слышала кое-что о связанной с этим троном истории, потом гордо поднялась по ступеням и села в царское кресло.

— Твое величество долго отсутствовало, — сказал Сети.

— Да, — ответила она, — но как мое величество обещало, оно вернулось на свое законное место рядом с фараоном — и никогда больше его не покинет.

— Фараон благодарит ее величество, — сказал Сети и низко поклонился.


Прошло лет шесть. Однажды поздним вечером я сидел с фараоном Сети Мернептахом в его дворце в Мемфисе, где он всегда предпочитал жить, когда позволяли государственные дела.

Это было как раз в годовщину смерти их первенца, и об этом ему хотелось со мной говорить. Он ходил взад и вперед по комнате, и, наблюдая за ним в лучах светильника, я заметил, что он вдруг стал как будто намного старше, а лицо его — еще милее и добрее, чем прежде. Он также заметно похудел, и в глазах его появилось такое выражение, какое бывает у человека, созерцающего далекие пространства.

— Ты, конечно, помнишь ту ночь, друг? — сказал он. — Может быть, самую ужасную ночь, какую когда-либо видел мир, по крайней мере в его малой частице, называемой Кеметом. — Он помолчал, приподнял полог над входом и указал на портик снаружи. — Вон там стоял ты, а там лежал мальчик, а рядом сидела его няня — между прочим, я с огорчением узнал, что она больна. Ты ведь присматриваешь за ней, да, Ана? Скажи ей, что фараон навестит ее, когда сможет.

— Я все помню, фараон.

— Да, конечно, как не помнить, ведь ты любил ее и мальчика тоже, и даже меня — его отца. И будешь по-прежнему любить нас, когда мы достигнем той страны, где забывается плотская жизнь со всеми ее запретами и страстями и остается только одна любовь — и мы тоже будем всегда любить тебя.

— Да, — ответил я, — поскольку любовь — ключ к жизни, и только над теми, кто никогда не научился любить, тяготеет проклятие.

— Почему же проклятие, Ана, ведь, если жизнь продолжается, они еще могут научиться любить. — Он замолчал и после недолгой паузы заговорил снова: — Я рад, что он умер, Ана, хотя, если бы он был жив, он стал бы фараоном после меня, поскольку у царицы никогда не будет детей. Но что значит — быть фараоном? Вот уже шесть лет я царствую и, кажется, меня любят. Царствую над растерзанной страной, которую стараюсь связать воедино, над больной страной, которую стараюсь вылечить, над опустевшей землей, которую стараюсь заставить забыть. О! Проклятие этих израильтян хорошо сработало. И я думаю, в этом моя вина, Ана. Если бы я был настоящим мужчиной, то вместо того, чтобы сбросить с себя бремя ответственности, я должен был восстать против моего отца Мернептаха и его политики, и если нужно — поднять народ. Тогда бы израильтяне свободно ушли и никакие бедствия не постигли бы Кемет. Впрочем, возможно, я сделал то, что должен был сделать, и что случилось, то случилось. А теперь мое время подходит к концу, и я уйду отсюда, чтобы уравнять свой счет, насколько смогу, моля о том, чтобы нашлись понимающие и великодушные судьи.

— Почему фараон так говорит? — спросил я.

— Не знаю, Ана, но в последнее время моя жена Мерапи почему-то не выходит у меня из головы. Она была по-своему мудрой, такой же мудрой, как и любящей, не правда ли, и если бы мы ее снова сейчас увидели, может быть, она бы ответила на твой вопрос. Но хотя мне кажется, что она совсем рядом, я никак не могу ее увидеть. А ты можешь, Ана?

— Нет, фараон. Правда, однажды вечером старый Бакенхонсу поклялся, что видел, как она прошла мимо нас и, проходя, пристально посмотрела на меня.

— А, Бакенхонсу! Ну, он тоже мудрый и любил ее на свой лад. К тому же плоть все больше с него сходит — хотя, возможно, он еще успеет возложить свои приношения в наших с тобой гробницах. Впрочем, Бакенхонсу теперь в Танисе — или в Фивах — у ее величества, за которой он любит наблюдать, как и я. Так что он ничего не может рассказать нам о своих видениях. В этой комнате очень жарко, Ана. Давай выйдем.

Мы откинули полог и остановились между колоннами портика, глядя в сад, таинственно сумеречный в лунном свете, и разговаривая о том о сем, кажется об израильтянах, которые, как мы слышали, в это время странствовали в пустынях Синая. Потом мы вдруг замолчали — и он, и я.

Туча наплыла на лицо луны, погрузив мир во тьму. Она ушла, и я вдруг почувствовал, что мы уже не одни. Перед нами лежал коврик, а на коврике — мертвое дитя, царственное дитя по имени Сети; возле коврика стояла женщина и смотрела на ребенка глазами, полными муки, — еврейская женщина, прозванная Луной Израиля.

Сети коснулся моей руки и указал на женщину, а я указал на ребенка. Мы стояли, затаив дыхание. Потом, внезапно нагнувшись, Мерапи подняла ребенка и протянула его отцу. Но — о чудо! — он уже не был мертвым: нет, он заливался смехом и, увидев отца, обнял, как мне показалось, его за шею и поцеловал в губы. Более того, мука в глазах женщины вдруг сменилась неизъяснимой радостью, и она стала прекраснее, чем звезда. Потом, смеясь так же, как и ребенок, Мерапи повернулась к Сети, поманила его и исчезла.

— Мы увидели мертвых, — сказал он мне, прервав молчание, — и, о Ана, мертвые продолжают жить!

В ту же ночь, еще не рассвело, во дворце раздался крик, пробудивший меня ото сна. Повторяясь, он звучал под сводами: «Славного бога фараона больше нет! Ястреб Сети улетел на небо!»

Во время погребения фараона я положил обе половинки чаши ему на грудь, чтобы он мог отпить из нее, когда настанет день Воскресения.


Здесь кончается рассказ писца Аны, советника и друга царя, им любимого.



ДЕВА СОЛНЦА (роман)

Дитчингем, 24 окт. 1921 г.

Джемсу Стэнли Литлу, эсквайру.

Дорогой Литл!

Лет тридцать пять тому назад мы имели обыкновение обсуждать многие вещи, и среди них, помнится, историю и романтические легенды исчезнувших империй Центральной Америки.

В память об этих давно минувших днях примите рассказ, который касается одной из них — Империи удивительных Инка Перу; а также легенды о том, что еще задолго до того, как туда явились испанские завоеватели со своей миссией грабежа и разрушения, там, в той неоткрытой стране, жил и умер Белый Бог, поднявшийся из моря.

Всегда искренне Ваш, Г. Райдер Хаггард

Действие романа разворачивается в средневековой Англии. Главный герой книги Хьюберт, будучи замешан в водоворот событий, убивает на поединке своего могущественного врага и спасаясь на корабле от преследования, волею судьбы, задолго до Колумба попадает в Америку, где находит свою любовь и становится королем инков…

Введение

Есть люди, находящие глубокий интерес и даже утешение среди тревог и волнений жизни в том, чтобы собирать реликвии прошлого, унесенные волнами или давно затонувшие сокровища, которые океан времени выбросил на наш современный берег.

Из этих людей не выходят крупные коллекционеры. Последние, располагая большими средствами, приобретают любую редкостную вещь, попадающую на рынок, и добавляют ее к своим коллекциям, которые в свое время — быть может, тотчас после смерти их владельцев — снова попадут на рынок и перейдут в руки других знатоков. Не выходят из их среды и торговцы, которые покупают для того, чтобы вновь продать и таким образом умножить свои богатства. Нет среди них и музейных агентов, скупающих во многих странах на благо нации бесценные предметы; эти предметы скапливаются в определенных общественных зданиях, которые, возможно (одна мысль об этом приводит в содрогание), будут когда-нибудь разграблены или преданы огню неприятелем или разъяренной жадной чернью.

Собиратели, которых имеет в виду издатель настоящей книги и один из которых фактически передал ему историю, опубликованную на этих страницах, принадлежат к совершенно другой категории: это люди с малыми средствами, они покупают старинные вещи — чаще всего на захолустных распродажах или у частных лиц, — потому что эти вещи им нравятся, и иногда продают их, потому что вынуждены к этому обстоятельствами. Нередко эти старинные предметы притягивают не своей возможной ценностью и даже не красотой, ибо они порой начисто лишены привлекательности даже для опытного глаза, а скорее своими ассоциациями. Такие люди любят раздумывать и размышлять о давно умерших владельцах этих реликвий — о тех, кто ел суп этой потускневшей елизаветинской ложкой, кто сидел за этим шатким дубовым столом, обнаруженным в кухне или в сарае, или на этом сломанном древнем стуле. Они любят думать о детях, чьи ловкие, усталые ручонки вышивали этот выцветший узор и чьи блестящие глаза болели от его бесчисленных стежков.

Кем, например, была эта Мэй Шор (с ласковым прозвищем «Фея», вышитым внизу), которая закончила вон ту изощренную вышивку в день, когда ей исполнилось десять лет, — 1 мая (откуда, несомненно, и происходит ее имя) 1702 года, и на каком далеком берегу отмечает она теперь свои дни рождения? Никто никогда не узнает. Она исчезла в том великом море тайн, откуда она явилась, и там она живет и существует, забытая на земле, или спит, и спит, и спит. Умерла ли она молодой или старой, замужней или одинокой? Заставляла ли она своих детей вышивать другие узоры, или она была бездетной? Была ли она счастлива или несчастна, простовата или красива? Была ли она грешницей или святой? И об этом тоже никто никогда не узнает. Она родилась 1 мая 1702 года и, конечно, в какой-то день с нигде не отмеченной датой умерла. И в этом, насколько доступно человеческому знанию, заключена вся ее история, то малое — или то многое, — что останется и от большинства из нас, живущих сегодня, когда наша земля успела совершить еще двести восемнадцать оборотов вокруг солнца.

Но лучшим примером упомянутого собирателя редкостей может служить владелец той рукописи, содержание которой в несколько модернизированном виде изложено на этих страницах. С тех пор, как он умер, прошло уже несколько лет; и поскольку он не оставил после себя никакой родни, по его завещанию, те предметы его пестрой коллекции, которые представляли общий интерес, поступили в местный музей, а остальные вместе со всей его собственностью были проданы для поддержания одного мистического братства — ибо этот славный старик был в некотором роде спиритуалистом. Поэтому нет ничего предосудительного в том, если мы приведем здесь его плебейское имя, — Потс. Мистер Потс имел небольшую мануфактурную лавку в ничем не примечательном и редко посещаемом провинциальном городке на востоке Англии, и эту лавку он содержал с помощью почти такого же старика и чудака, каким был он сам. Извлекал ли он из нее какой-либо доход или жил на какие-то частные средства, осталось неизвестным и не имеет значения. Во всяком случае, когда ему представлялась возможность купить что-либо, имевшее антикварный интерес или ценность, у него обычно находились деньги, хотя временами ему и приходилось продавать для этого какую-нибудь вещь. Фактически это была единственная возможность купить у мистера Потса что-нибудь, кроме обычной мануфактуры.

И вот я, издатель, и тоже любитель старинных вещей — отчего мистер Потс в душе мне симпатизировал, — знал об этом и договорился с его чудаковатым помощником о том, чтобы тот сообщал мне о каждом денежном кризисе, возникавшем всякий раз, когда местный банк обращал внимание мистера Потса на состояние его счета. Таким образом, в одни прекрасный день я получил следующее письмо:

«Сэр, хозяин совсем с ума сошел насчет какой-то треснувшей фарфоровой посудины, самой уродливой, какую я когда-либо видел, хотя не мне судить. Так что если вы хотите купить те старые напольные часы или что-нибудь еще из его хлама, то у вас, думаю, есть все шансы. Во всяком случае, держите это в тайне согласно уговору.

Покорнейше ваш — Том».

(Он всегда подписывался «Том», вероятно, для мистификации, хотя, как мне помнится, его настоящее имя было Беттерни).

Результатом этого послания была долгая и неприятная поездка на велосипеде в дождливый осенний день и визит, в лавку мистера Потса. Том, он же Беттерни, который в этот момент пытался продать какое-то таинственное нижнее белье толстой старухе, заметил меня и подмигнул.

В полутемном углу лавки на высоком стуле восседал сам мистер Потс, сморщенный маленький старичок с сутулой спиной, лысой головой и крючковатым носом, на котором сидели огромные очки в роговой оправе, подчеркивая его общее сходство с совой, сидящей на краю своего дупла. Он был всецело занят ничегонеделанием и созерцанием пустоты, что было, по словам Тома, его привычкой, когда он общался с тем, что Том называл его «треклятыми духами».

— Покупатель! — сказал Том резким голосом. — Прощу прощения, что беспокою вас во время молитвы, хозяин, но, имея только одну пару рук, я не могу обслужить толпу. — Он имел в виду старуху с нижним бельем и меня.

Мистер Потс соскользнул со стула и приготовился к действию. Однако, увидев, кто этот покупатель, он весь ощетинился — иначе это не назовешь. Надо признаться, что, хотя нас связывала внутренняя духовная симпатия, внешне между нами была открытая враждебность. Дважды я обошел мистера Потса на местном аукционе, купив вещи, которые страстно хотел приобрести сам мистер Потс. Более того, как всякий хороший коллекционер, он считал своим долгом ненавидеть меня как другого коллекционера. И, наконец, несколько раз я предлагал ему более низкую цену за вещи, которые, по его мнению, стоили намного дороже. Правда, я давно уже отказался торговаться с ним по той простой причине, что мистер Потс никогда бы не взял меньше назначенной им цены. Он следовал примеру продавца сивиллиных книг в Древнем Риме. Конечно, он не уничтожал свой товар, как делал тот, и не требовал за последний оставшийся экземпляр цену всех вместе взятых книг, но он неизменно повышал цену вещи на десять процентов и не уступал ни одного фартинга.

— А что вам угодно, сэр? — спросил он ворчливо. — Жилетки, трико, воротнички или носки?

— О, я думаю — носки, — ответил я первое, что в голову пришло, поскольку этот товар был самым легким на вес.

В ответ на это мистер Потс извлек какие-то особенно противные и бесформенные шерстяные изделия и почти швырнул их мне, говоря, что это все, что имеется в лавке. Надо сказать, что я терпеть не могу шерстяные носки и никогда их не ношу. Все же я купил их, сочувственно подумав о моем старом садовнике, чьи ноги будут скоро чесаться от них, и пока их упаковывали, я спросил вкрадчивым голосом:

— Что-нибудь новенькое наверху, мистер Потс?

— Нет, сэр, — отрезал он, — по крайней мере, не много; но даже если б что и было, какой смысл показывать вам после той истории с часами?

— Вы, кажется, просили за них 15 фунтов, мистер Потс? — спросил я.

— Нет, сэр, семнадцать, а теперь они на десять процентов дороже. Можете сами сосчитать, сколько это будет.

— Ладно, дайте взглянуть на них еще раз, мистер Потс, — сказал я смиренно, после чего он, ворчливо приказав Тому следить за лавкой, повел меня наверх.

Дом, в котором жил мистер Потс, некогда отличался большими претензиями и был очень, очень стар, пожалуй, еще елизаветинских времен, хотя его фасад и украшала отвратительная штукатурная лепка, добавленная из желания угодить современным вкусам. Дубовая лестница, еще крепкая, но узкая, вела на второй этаж и на чердак, где находились многочисленные комнатушки; часть их была отделана панелями и имела дубовые балки, теперь побеленные, как и панели, — по крайней мере, их когда-то побелили, возможно, в предыдущем поколении.

Эти комнатушки были буквально забиты всевозможными предметами старинной мебели, большей частью ветхой, хотя за многие из этих вещей торговцы дали бы хорошую цену. Но на торговцах мистер Потс поставил крест; ни один из них никогда не ступал на дубовую лестницу. Дом был заполнен этой мебелью до самого чердака, а также и другими предметами, такими, как книги, фарфор и бог весть что еще, и все это грудами лежало на полу. Где мистер Потс спал, было тайной: может быть, под прилавком у себя в лавке, а может быть, он по ночам устраивался на источенной жучком старинной кровати времен короля Иакова I, стоявшей на чердаке; во всяком случае, я заметил что-то вроде узкого прохода, ведущего к ней между рядами безногих стульев, а также какие-то грязные одеяла, выглядывавшие из-под изъеденного молью полога. Вблизи этой кровати, прислоненные к стене в положении, напоминавшем позу пьяного, стояли часы, которые мне так хотелось купить. Это был один из первых экземпляров «регуляторных» часов с деревянным маятником, и по ним сам мастер, их создавший, проверял точность всех других часов; они были заключены в футляр из чистого, великолепного красного дерева, выполненный в лучшем стиле эпохи. Действительно, это была вещь столь совершенной красоты, что я влюбился в них с первого взгляда, и хотя возникло препятствие в деле окончательного решения, или, другими словами, в вопросе о цене, сейчас я почувствовал, что отныне эти часы и я уже не сможем разлучиться.

Поэтому я согласился заплатить старому Потсу те двадцать фунтов, или точнее — восемнадцать фунтов и четырнадцать шиллингов, которые он потребовал по принципу десятипроцентной надбавки к первоначальной цене; в душе я был рад, что он не запросил больше, и собрался уходить. Однако едва я повернулся, как мой взгляд упал на большой ящик или сундучок из почти несокрушимого дерева — кипариса, из которого, говорят, были сделаны врата Св. Петра в Риме, простоявшие восемьсот лет и, насколько я знаю, находящиеся там и поныне в том же состоянии, в каком они были в тот день, когда их навесили,

— Свадебный сундук, — сказал Потс, отвечая на мой немой вопрос.

— Итальянской работы, около 1600 года? — предположил я.

— Может быть, и так, а возможно, сделан в Голландии итальянскими мастерами; но только еще раньше, ибо на крышке кто-то выжег раскаленным железом дату — 1597 год. Но он не продается, нет, нет; уж слишком он для этого хорош. Просто загляните внутрь — вон там старинный ключ привязан к замку. Ни разу в жизни не встречал другой такой работы. Выжигание! Боги и богини и невесть что еще. А в середине — Венера, сидит в гирлянде из цветов в чем мать родила и держит в руках два сердца: а это и означает, что сундук свадебный. Когда-то чья-то молодая жена держала в нем все свое приданое — простыни, белье, платья и всякую всячину. Хотел бы я знать, где она сейчас? Надеюсь, не там, где моль не ест одежды. Купил его у одной распавшейся старинной семьи — они бежали в Норфолк, когда был восстановлен Нантский эдикт: гугеноты, конечно. Давно это было, много лет назад. Целый век в него не заглядывал, но думаю, там теперь ничего нет, кроме старого хлама.

Все это он бормотал, пока отвязывал и прилаживал к замку старый ключ. От долгого бездействия и отсутствия смазки пружинный замок не хотел поворачиваться, но наконец поддался; мы подняли крышку — и нашим взорам открылась вся красота и великолепие выжженного на внутренней стороне крышки и на стенках рисунка. Это были действительно красота и великолепие; я никогда не видел еще подобного мастерства.

— Плохо видно, — пробормотал Потс. — Окна давно не мыты — с тех пор, как умерла жена, а тому уже двадцать лет. Конечно, мне ее недостает, но зато теперь, слава Богу, никаких весенних уборок. Сколько вещей было поломано во время этих уборок! Да и пропало тоже! Именно после одной такой уборки я и сказал жене, что теперь мне понятно, почему магометане считают, что у женщин нет души. Когда она поняла, что я хочу сказать, она устроила мне скандал и швырнула в меня дрезденской статуэткой. К счастью, я успел ее поймать, я ведь в молодости играл в крикет, Ну, а теперь ее нет в живых; и, конечно, на небесах стало намного чище, чем раньше, — то есть, разумеется, если там терпят ее возню, в чем я сильно сомневаюсь. Посмотрите на эту Венеру, разве не красавица? Могла бы быть созданием Тициана, когда б у него кончились краски и ему пришлось бы взяться за раскаленное железо, чтобы воплощать свои замыслы. Что, плохо видно? Погодите-ка, я принесу фонарь. Я не держу здесь свечей — слишком ценные здесь вещи: такие не купишь ни за какие деньги. Из-за этих свечей у нас с женой тоже был скандал, а может, из-за парафиновой лампы. Вот садитесь на тот старый стул для молитвы и смотрите.

Он стал медленно спускаться по лестнице, оставив меня в раздумье. Что за человек была миссис Потс, о которой я сейчас впервые услышал? Неприятная женщина, решил я, ибо каковы бы ни были разногласия между мужчинами, в отношении «весенних уборок» их мнение едино. Несомненно, без нее Потсу только лучше. Зачем ему жена, — этому старому, высохшему художнику?

Выбросив миссис Потс из головы, где, сказать по правде, для этого призрачного, гипотетического существа не было места, я принялся рассматривать сундучок. О, это было просто чудо! В два счета часы были разжалованы, и сундучок стал султаншей моего сераля красивых вещей. Часы были легким увлечением, любовью на час. А тут передо мной вечная королева, — если, конечно, не существует еще более прекрасный сундучок и мне не доведется найти его. А пока что придется заплатить любую сумму, какую запросит этот старый работорговец Потс, даже если она превысит мои тощие сбережения в банке. Ведь любой сераль — дорогостоящее предприятие, роскошь, доступная настоящим богачам. Правда, если речь идет о древностях, их можно потом продать, чего нельзя сказать о человеческих ценностях; ибо кто же захочет купить толпу древних, старомодных старух?

В сундучке было полно вещей — какие-то остатки гобелена, старые платья, бывшие в моде при королеве Анне и, без сомнения, сложенные сюда для сохранности, ибо моль не любит кипарисового дерева. Было здесь также несколько книг и какой-то таинственный сверток в весьма любопытной шали с вытканными в ней яркими цветными полосками. Этот сверток возбудил во мне желание заглянуть внутрь, что я и сделал, раздвинув бахрому шали. Насколько я мог видеть, внутри было еще одно платье яркого цвета и толстая пачка пергаментных листов весьма плохого качества, исписанных поблекшим от времени старинным готическим шрифтом и подгнивших с одного края, вероятно, от сырости. Должно быть, небрежный писец пользовался жидкими чернилами, потому что буквы выцвели и побледнели.

В свертке из шали были и другие вещи — например, шкатулка из какого-то неизвестного мне красного дерева, но я не успел ничего рассмотреть толком, так как на лестнице послышались шаги старого Потса, и я счел за лучшее положить сверток на место. Он явился, неся фонарь, и при свете его мы подробнее рассмотрели сундучок и украшавшие его фигуры.

— Очень мило, — сказал я, — очень мило, хотя и порядком потрепалось.

— Еще бы, сэр, — ответил он саркастическим тоном. — А вам бы хотелось, чтобы он был чистым да новеньким после четырехсот-то лет службы? Что ж, могу указать, где найти такой, что пришелся бы вам по вкусу. Пять лет назад я сам сделал эскиз для одного парня, которому очень хотелось научиться мастерить древности. Теперь он за решеткой, а его «древности» продаются по дешевке. Я помог засадить его туда, чтобы убрать его подальше, как опасного для общества.

— И сколько стоит этот сундучок? — спросил я как бы просто так, из чистого любопытства.

— Разве я не сказал, что он не продается? Вот подождите, пока я умру, тогда и приходите и покупайте его с молотка. Да нет, и тогда не купите: у него другое назначение.

Я не ответил, продолжая рассматривать сундучок. Между тем Потс опустился на молитвенный стул и, казалось, полностью отключился от действительности.

— Ну что ж, — сказал я наконец, чувствуя, что оставаться дольше уже неприлично. — Если вы не хотите его продавать, то нечего мне и смотреть. Несомненно, вы хотите придержать его для человека более богатого, и, конечно, вы правы. Пожалуйста, мистер Потс, распорядитесь, чтобы мне доставили часы, а я вышлю вам чек. А теперь мне пора. Мне ведь ехать десять миль, а через час уже стемнеет.

— Стойте, — произнес Потс глухим голосом. — Что значит езда в темноте по сравнению с таким делом, даже если у вас нет фонаря? Стойте и не двигайтесь. Я слушаю.

Я остановился и начал было набивать трубку.

— Уберите трубку, — сказал Потс, как бы очнувшись, — где трубка, там и спичка. Никаких спичек!

Я повиновался, и он снова ушел в себя; и постепенно — то ли потому, что я оказался между таинственным сундучком и изъеденной жучком кроватью времен Иакова I, то ли под впечатлением старого Потса, восседавшего на молитвенном стуле, — у меня возникло такое чувство, будто меня опутывают какие-то гипнотические чары. Наконец Потс поднялся и сказал тем же глухим голосом:

— Молодой человек, можете забирать этот сундучок. Его цена — пятьдесят фунтов. Только, ради Бога, не предлагайте мне сорок, иначе вы и до порога не дойдете, как будут все сто.

— Со всем содержимым? — спросил я как бы между прочим.

— Да, со всем, что в нем есть. Именно это и велено вам передать.

— Послушайте, Потс, — сказал я с раздражением, — что вы, черт возьми, хотите сказать? В этой комнате только мы с вами, так что никто не мог вам ничего велеть, разве что старый Том, который остался внизу.

— Том? — произнес он с непередаваемым сарказмом. — Том! Уж не имеете ли вы в виду огородное чучело, что отпугивает птиц от гороха? По крайней мере, у него в голове больше, чем у Тома. По-вашему, здесь никого нет? О, как же некоторые люди глупы! Да их здесь полно!

— Кого «их»?

— Кого? Ну, конечно, призраков, как вы их называете в своем невежестве. Духи умерших — вот как я их называю. Да еще какие прекрасные — некоторые из них. Взгляните вон на того, — и он поднял фонарь и показал на груду столбиков от старинной кровати в стиле Чиппендейл.

— Всего доброго, Потс, — сказал я поспешно.

— Да стойте же, — повторил Потс. — Вы мне пока еще не верите, но поживите с мое, тогда и вспомните мои слова и поверите сильнее, чем я, и увидите яснее, чем я, потому что они у вас в душе — да, семена у вас в душе, хотя пока еще их и душат мирская суета, плоть и дьявол. Подождите, пока ваши грехи не ввергнут вас в беду; пока пламя несчастья не опалит и не уничтожит вашу плоть; подождите, пока вы не возжаждете Света, и не обрящете Свет, и не пребудете в Свете, — и вот тогда вы поверите, тогда вы увидите.

Все это он произнес очень торжественно; и, право же, стоя в этой полутемной комнате в окружении того, что осталось от вещей, которые когда-то были дороги людям, уже давно умершим, размахивая фонарем и пристально глядя перед собой (на что он смотрел?) — старый Потс произвел на меня глубокое впечатление. В его искривленной фигуре и уродливом лице появилось нечто одухотворенное; он выглядел человеком, который «обрел Свет и пребывает в Свете».

— Вы мне еще не верите, — продолжал он, — но я передам вам то, что сказала мне некая женщина. Очень странная женщина, никогда такой не видел: чужестранка, и смуглая, в странной, богатой одежде и с чем-то таким на голове. Вон, вон она — вон там, — и он указал сквозь пыльное оконное стекло на взошедший в небе серп молодой луны. — Прекрасная женщина, — продолжал он, — и — о, небо! Какие глаза — никогда в жизни не видел таких глаз. Большие и нежные, как глаза лани — там, в парке. И гордая она, как правительница, и леди — хотя и чужестранка. Вот уж никогда раньше не влюблялся, но сейчас у меня такое чувство, будто я влюблен, да и вы, молодой человек, влюбились бы, если бы могли ее видеть; и в то время кто-нибудь, наверно, был в нее влюблен;

— Что же она вам сказала? — спросил я, ибо он пробудил во мне живейший интерес. Да и кто бы не заинтересовался, слушая, как старик Потс вдруг взялся описывать красивых женщин.

— Пересказать это довольно трудно, ибо она говорила на каком-то чужом языке, так что мне приходилось ее слова как бы переводить снова в уме. Но вот вам самая суть: вы должны взять этот сундучок со всем, что в нем есть; Там, сказала она, есть записки — или часть рукописи, потому что кое-что пропало, сгнило от сырости. Вы, или кто другой по вашему выбору, должны прочитать эту рукопись и опубликовать ее, чтобы весь мир мог узнать, что в ней написано. Так, сказала она, хочет Хьюберт. Я уверен, что правильно запомнил, имя — Хьюберт, хотя она называла его еще с каким-то титулом, которого я не понял. Вот и все, что мне запомнилось… Впрочем, еще что-то о городе, да, о Золотом городе и о последней великой битве, в которой Хьюберт погиб, покрыв себя славой победителя. Я понял, что она хотела рассказать мне об этой битве, потому что этого нет в рукописи, но тут как раз вы ее прервали, и, конечно, она исчезла. Да, цена — пятьдесят фунтов, и ни фартингом меньше, но вы можете заплатить, когда вам удобно; я ведь знаю, что вы честный, как и большинство людей; к тому же, заплатите вы или нет, все равно сундучок предназначен для вас и ни для кого другого, — и сундучок, и все, что в нем есть.

— Ну ладно, — сказал я. — Но только не поручайте его грузчику. Я сам пришлю за ним завтра утром. А сейчас заприте его и дайте мне ключ.

Сундучок прибыл в назначенное время, и я исследовал сверток и его содержимое; об остальных вещах упоминать не стану, хотя кое-какие из них и представляли интерес. В свертке я обнаружил своего рода документ, или записку, — она была приколота булавкой к внутренней стороне шали. В записке не было ни даты, ни подписи, но по почерку и стилю я заключил, что ее автор — женщина, я бы сказал леди, и что написана она лет шестьдесят тому назад. Вот ее содержание:

«Мой покойный отец, который в молодости был великим путешественником и так любил исследовать чужие страны, привез эти вещи, кажется, из Южной Америки, из поездки, которую он совершил еще до своей женитьбы. Однажды он рассказал мне, что это платье было обнаружено в гробнице на мумии женщины, и что эта женщина при жизни была, вероятно, знатной дамой, ибо ее окружали другие женщины, должно быть, ее служанки, которых хоронили рядом с ней по мере того, как они умирали. Все они располагались в сидячем положении на каменной плите, и среди них были обнаружены останки мужчины. Отец нашел их в гробнице, над которой был насыпан большой холм из земли, близ развалин какого-то лесного города. Тело госпожи, окутанное подобием савана из шкур длинношерстных овец как бы для того, чтобы сохранить ее платье, было набальзамировано особым способом, который, по словам местных жителей, указывал на ее принадлежность к царственному роду. Остальные уже превратились в скелеты, державшиеся только благодаря коже, но на черепе мужчины сохранились светлые волосы и длинная рыжеватая борода, а рядом лежал меч с крестообразной рукояткой и янтарным верхом, потемневшим от времени до черноты. Меч рассыпался при первом же прикосновении, кроме рукоятки. Помню, отец сказал, что у ног мужчины лежал пакет из овечьей кожи или пергамента с рукописью, сильно подпорченной сыростью. Он рассказал мне, что заплатил тем, кто нашел эту гробницу, большие деньги за платье, золотые украшения и изумрудное ожерелье, так как никогда еще не находил более совершенных произведений рук человеческих, а ткань, из которой сделано платье, вся пронизана золотой нитью. Отец также высказал мне свое желание, чтобы эти вещи никогда не были проданы».


На этом запись кончалась.

Прочитав ее, я внимательно рассмотрел платье. Мне еще никогда не доводилось видеть такой одежды, хотя эксперты, которым я его показывал, говорят, что оно, несомненно, южноамериканского происхождения и так же, как и украшения, относится к очень древнему периоду, возможно даже, предшествовавшему эпохе перуанских инка. По расцветке — яркой и богатой оттенками — оно напоминает старинные индийские шали; создается общее впечатление малинового цвета. Это малиновое одеяние, очевидно, носили поверх полотняной юбки, отделанной фиолетовой или пурпурной каймой. В шкатулке, о которой я уже говорил, лежали украшения сплошь из чистого потускневшего золота: пояс; головной убор в виде золотого обруча, украшенного серпом молодой луны; и изумрудное ожерелье из цельных камней, сейчас уже изрядно попорченных, не знаю, по какой причине, но отшлифованных и довольно грубо оправленных чистым золотом. Были там также два кольца. Одно из них было обернуто листком бумаги, на котором уже другим почерком (возможно, отцом женщины, оставившей записку) было написано:

«Снято с указательного пальца женской мумии, которую, к моему великому сожалению, при данных обстоятельствах совершенно невозможно было увезти».

Это — широкое кольцо из золота с плоской пластинкой, на которой когда-то была гравировка, теперь уже стершаяся и ставшая неразборчивой. Видно, это перстень с печаткой старинной европейской работы, но какого века и какой страны — определить невозможно. Второе кольцо хранилось в маленьком кожаном мешочке, затейливо вышитом золотой нитью или очень тонкой проволочкой и составлявшем, как я полагаю, деталь женского наряда. Оно похоже на очень массивное обручальное кольцо, только раз в шесть или семь толще, и покрыто выгравированным традиционным узором, напоминавшим звезды с расходившимися от них лучами или, может быть, цветы с лепестками. И, наконец, там была рукоятка меча, о которой я ниже скажу несколько слов.

Таковы были обнаруженные мною безделушки, если можно их так назвать. Сами по себе они не имеют особой ценности, не считая веса золота, потому что, как я уже сказал, изумруды сильно попорчены — как будто они пострадали от огня или по какой-то другой причине. Более того, в них нет и доли того изящества и очарования, каким отличаются драгоценности Древнего Египта; очевидно, они принадлежали более грубому веку и более грубой цивилизации. И все же в моем воображении они имели и до сих пор имеют особое, свойственное только им достоинство.

К тому же — в этом на меня повлиял дух оригинального Потса — все эти вещи несут в себе множество человеческих ассоциаций. Кто носил это малиновое платье с вышитыми на нем золотыми крестиками (конечно, они не могли быть христианскими крестами), и эту окаймленную пурпуром юбку, и изумрудное ожерелье, и золотой обруч с серпом молодой луны? Очевидно, та, что превратилась в мумию в гробнице, та давно умершая женщина странного незнакомого племени. Была ли она такой, какой увидел ее этот старый безумец Потс, вообразивший, будто она стоит перед ним в грязной, загроможденной вещами комнате ветхого дома в английском провинциальном городе, женщина с большими глазами, напоминающими глаза лани, и с царственной осанкой?

Нет, все это чепуха. Потс так долго жил с призраками, что поверил в их реальность, тогда как они возникли в его воображении и снова возвратились в него. Но все-таки это была некая женщина, и у нее, по-видимому, был возлюбленный или муж, человек с пышной светлой бородой. Каким образом в ту эпоху, должно быть, весьма отдаленную, какой-то златобородый мужчина мог сблизиться с женщиной, носившей такие богатые платья и украшения? А этот меч с рукояткой, отполированной частым прикосновением чьей-то руки и украшенной янтарным верхом, — откуда он? По-моему, думал я, — и впоследствии эксперты подтвердили мое предположение, — эта рукоятка по стилю очень напоминает древнескандинавское оружие. Я читал саги и помнил, что в одной из них рассказывалось о нескольких смелых скандинавах, которые приплыли к берегам земли, известной ныне под названием Америка, — кажется, их предводителем был некто Эрик. Может быть, светловолосый человек в гробнице был одним из этих викингов?

Так размышлял я, еще не заглядывая в пачку пергаментных листов, изготовленных из овечьей кожи человеком, который имел самые элементарные познания относительно обработки подобного материала; я еще не знал, что в этих листах скрывается ответ на многие из моих вопросов. К ним я обратился в последнюю очередь, ибо всех нас отпугивают пергаментные рукописи; ведь их так трудно и скучно читать. А здесь их была целая пачка, обвязанная чем-то вроде соломенной бечевки — эта тонкая соломка напомнила мне ту, из которой делают панамы. Но бечевка почти сгнила внизу, так же, как и нижние листы пергамента, от которых остались лишь обрывки, хрупкие и покрытые засохшей плесенью. Поэтому я без труда удалил эту бечевку. Оставалось только снять обнаруженный под ней и скреплявший листы вместе какой-то толстый, сравнительно современного вида шнур. Вплетенная в него красная нить указывала на то, что это флотский шнур старого образца.

Освободив таким образом пачку пергамента, я снял верхний лист чистой кожи. Под ним открылся первый лист пергамента, сплошь покрытый мелкими буквами «черного письма» — старинного английского готического шрифта, столь тусклого и поблекшего, что даже умей я читать английский готический шрифт (а я не умею), то и тогда я бы ничего не смог разобрать. Безнадежное дело! Несомненно, в этой рукописи — ключ к тайне, но она никогда не будет расшифрована ни мною, ни кем-либо другим. Леди с глазами лани явилась старому Потсу напрасно; напрасно она велела вручить мне эту рукопись.

Так думал я в то время, не зная возможностей науки. Однако позже я отнес эту толстую пачку к одному из друзей, ученому другу, чье жизненное призвание состояло в обработке и расшифровке старинных рукописей.

— Похоже, что безнадежно, — сказал он после пристального осмотра рукописи. — Все же попробуем, не попробуешь — не узнаешь.

Он подошел к шкафу, стоявшему в его рабочем кабинете, и вынул оттуда бутылку, наполненную какой-то жидкостью соломенного цвета; обмакнув в ней обыкновенную кисточку, какой пользуются живописцы, он несколько раз провел ею по первым строкам рукописи и стал ждать. Не прошло и минуты, как пред моим изумленным взором эти бледные неразборчивые буквы стали черными, как уголь, словно они были только вчера выведены самыми лучшими современными чернилами.

— Все в порядке, — сказал он торжественно. — Это были растительные чернила, а мое снадобье имеет силу восстанавливать их в том виде, какой они имели при первоначальном употреблении. Они останутся такими недели две, а потом опять поблекнут. Ваш манускрипт, мой друг, весьма древний, я бы сказал, времен Ричарда II[221], но я достаточно легко его читаю. Вот послушайте начало: «Я, Хьюберт де Гастингс, пишу это в стране Тавантинсуйу, далеко от Англии, где я родился и куда никогда более не вернусь, будучи скитальцем, как и предсказано руной на мече моего предка Торгриммера, каковой меч моя мать вручила мне в тот день, когда французы сожгли Гастингс…», — и так далее. — Здесь мой друг умолк.

— Ну, так прочтите же это, ради Бога! — сказал я.

— Дорогой друг; — ответил он, — насколько я понимаю, это работа на несколько месяцев, а за мое время — простите, что я так говорю, — мне платят жалованье. Но я скажу вам, что нужно сделать. Все это писание нужно обработать лист за листом, и когда оно почернеет, нужно его сфотографировать, прежде чем оно снова поблекнет. Затем следует пригласить опытного специалиста, — мне уже пришли в голову два имени, — который и расшифрует рукопись, тоже лист за листом. Конечно, вам это обойдется недешево, но, по-моему, дело стоит того. Кстати, черт возьми, где находится — или находилась — эта страна Тавантинсуйу?

— А я знаю, — сказал я, радуясь, что хотя бы в одном скромном пункте я оказался выше моего ученого друга. — Тавантинсуйу было туземным названием Империи Перу до испанского вторжения. Но как этот Хьюберт попал туда во времена Ричарда II? Ведь это на несколько столетий раньше, чем Писарро ступил на ее берега.

— Вот и докопайтесь, — ответил он. — Это развлечет вас на долгое время, а результаты, возможно, окупят затраты на расшифровку — если рукопись окажется достойной публикации. Я-то думаю, что нет, если сказать по правде, я прочел массу старинных рукописей и нашел, что большинство их ужасно скучны.

Итак, дело сделано — о том, какой ценой, я предпочту умолчать; и вот вам результат, более или менее модернизированный, поскольку Хьюберт из Гастингса часто выражал свои мысли в странной и архаичной форме. Иногда он употреблял также индейские слова, как будто он так долго говорил на языке этих перуанцев, или скорее на его разновидности — чанка, что начал забывать родной язык. Я лично нашел его рассказ романтичным и интересным и надеюсь, что и многие другие присоединятся к моему мнению, Пусть судят сами.

Но как бы я хотел знать конец этой истории!

Несомненно, кое-что об этом было написано на истлевших страницах, хотя, конечно, не о той великой битве, в которой он погиб; ведь Куилла совсем не умела писать, тем более по-английски, хотя она, думаю, пережила и его, и эту битву.

Единственный намек на то, чем все закончилось, может быть, содержится в сновидении — или видении — старого Потса, но чего стоят сны и видения?

Часть I

Глава 1

МЕЧ И КОЛЬЦО
Я, Хьюберт из Гастингса, пишу это в стране Тавантинсуйу, далеко от Англии, где я родился и куда никогда более не вернусь, будучи скитальцем, как и предсказано руной на мече моего предка Торгриммера, каковой меч моя мать вручила мне в тот день, когда французы сожгли Гастингс. Я пишу это пером, добытым из крыла большого горного орла и отточенным мною до нужной формы; чернилами, которые я приготовил из сока открытых мной определенных растений; и на пергаменте, который я получил, расщепляя кожи здешних овец собственными руками, но боюсь, что плохо, хотя я и видел, как практиковали это ремесло, когда был купцом в городе Лондоне.

Начну сначала.

Я — сын владельца рыболовецкой флотилии, и торговал рыбой в древнем городе Гастингсе, а мой отец утонул в открытом море во время лова. Будучи его единственным сыном, оставшимся в живых, я унаследовал его дело и однажды с двумя моими подручными вышел в море ловить сетями рыбу. Я был тогда молод — лет двадцати трех — и не лишен привлекательности. У меня были длинные светлые вьющиеся волосы и широко расставленные большие голубые глаза: они и сейчас такие же, хотя несколько впали и потемнели в этой стране палящего, яркого солнца. Нос с широкими ноздрями был довольно велик, так же, как и рот, хотя моя мать, да и некоторые другие находили, что он красивой формы. Сказать по правде, я вообще был крупного сложения, хотя и не очень высокого роста, с необыкновенно плотным и крепким телом и очень сильный; настолько сильный, что мало кто мог сбить меня с ног, даже когда я был ребенком.

В остальном, подобно царю Давиду, я, теперь такой загорелый и обветренный, что если бы не светлые волосы и борода, меня даже на небольшом расстоянии могли бы принять за одного из окружающих меня индейских вождей, — имел свежий и приятный вид, возможно, благодаря удивительному здоровью, ибо я ни одного дня не знал, что такое болезнь; и отличался легким покладистым характером, какой часто, сопутствует здоровью. Добавлю также — почему бы и нет? — что я не был глуп, а напротив, принадлежал к тем, кто преуспевает в том, к чему может приложить свой ум. Будь я глуп, я бы не был ныне властителем великого народа и мужем их царицы; скажу больше — меня бы давно не было в живых.

Но довольно обо мне и моей внешности в те годы, которые кажутся мне теперь такими далекими, как будто все это было где-то в стране сновидений.

Итак, я и двое моих подручных, таких же моряков, как я и большинство жителей Гастингса, в один летний вечер вышли в море с намерением ловить всю ночь и вернуться домой на заре. Мы прибыли на место лова и забросили сеть, и тут нас посетила необыкновенная удача, ибо к трем часам утра наша большая шхуна была вся заполнена самой разнообразной рыбой. Никогда еще наши сети не приносили нам столь богатой добычи.

Оглядываясь теперь на тот обильный улов, как и на все другие, даже мелкие, события моей юности, случавшиеся со мной до того, как я стал скитальцем и изгнанником — я вижу в нем как бы некое предзнаменование. Ибо разве не было моим постоянным уделом в жизни — быть сначала обласканным Фортуной, а потом вдруг терять все собранные большие богатства, так же как мне суждено было потерять то великое множество рыбы?

Сегодня, когда я пишу это, я вновь обладаю огромным богатством величия, любви, власти, а также золота, — больше, чем я могу сосчитать. При моем появлении мои армии, которые все еще смотрят на меня как на полубога, приветствуют меня громкими криками и целуют воздух по своему языческому обычаю. Моя прекрасная жена — царица — склоняется передо мной, а женщины моего дома повергаются в прах. Люди древнего Золотого Города поворачиваются лицом к стене, а дети прикрывают глаза ладонями, не смея взглянуть на мое великолепие, когда я прохожу мимо, в то время как бросают передо мною цветы, чтобы мои ноги не ступали по голой земле. От моего суждения зависит жизнь или смерть, и каждое мое слово, даже брошенное вскользь, воспринимается как голос с неба. Все это — мое, как и многое другое, все атрибуты власти и имущества — прерогатива Повелителя из Моря, который принес победу людям Чанка и привел их обратно на их древнюю родину, где они могли бы жить в безопасности, вдали от ярости Инка.

И все же часто, когда я сижу один среди всего этого великолепия на крыше древнего дворца или брожу под звездным небом в дворцовых садах, я вспоминаю тот богатый улов у берегов Англии и то, что было потом. Я вспоминаю также дни процветания и богатства, сделавшие меня одним из первых купцов Лондона, и то, что было потом. Я вспоминаю, наконец, как я завоевал Бланш Эйлис, столь превосходившую меня по знатности и положению, и то, что было потом. И тогда мной овладевает страх, что может последовать за нынешним часом мира, любви и благоденствия.

Одно последует несомненно, и это — смерть. Быть может, она еще далеко, быть может, — близко. Но вчера мои шпионы донесли мне, что Кари Упанки, Инка Тавантинсуйу, — тот, кто когда-то любил меня, как брата, а теперь ненавидит из-за своих суеверий и за то, что я взял в жены Деву Солнца, — собирает большое войско, намереваясь пройти той же дорогой, по которой много лет назад прошли мы, когда народ Чанка бежал от тирании Инка на свою родину, в древний Золотой Город, — прийти сюда и уничтожить нас. По слухам, это войско сможет выступить не раньше, чем через год, и еще один год пройдет, прежде чем они сюда явятся. Однако, зная Кари, я уверен, что они выступят, и более того — что они придут сюда, и тогда начнется великая битва в горных ущельях, куда, как в старину, я уведу армии Чанка.

Может быть, мне суждено пасть в этой битве. Разве руна, начерченная на мече моего предка Торгриммера «Взвейся-Пламя», не говорит о том, кто владеет им, что:

«Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он…»?
Что ж, если народ Чанка одержит верх, что мне до того, что я сам буду побежден? Это была бы славная и чистая смерть — погибнуть от копья Кари, зная, что и его войско тоже погибнет, — а я клянусь, что они погибнут, и да поможет мне Святой Хьюберт! Тогда, по крайней мере, Куилла и ее дети жили бы в мире и величии, поскольку никто бы им больше не угрожал.

Смерть… Что такое смерть? Я скажу, что это надежда для каждого из нас, а больше всего — для изгнанника и скитальца. В лучшем случае это слава, в худшем — сон. Более того, уж так ли я счастлив, чтобы бояться умереть? Куилла не сумеет прочесть то, что я пишу, и поэтому я отвечу: нет. Я христианин, а она и окружающие ее люди — даже мои собственные дети — поклоняются луне и небесному воинству. У меня белая кожа, а у них — с оттенком меди, хотя, правда, моя малютка, дочь Гудруда, которой я дал имя моей матери, — почти белая, как я. В их сердцах скрываются тайны, которых я никогда не узнаю, так же как в моем сердце есть тайны, которых они никогда не разгадают, — потому что у нас разная кровь. И однако, видит Бог, я искренне полюбил их и больше всего — эту величайшую из женщин — Куиллу.

О! Истина в том, что здесь, на земле, для человека нет счастья.

Слух о предстоящем нашествии Кари с его войском и заставил меня приняться за дело, которое давно уже было у меня на уме, — написать кое-что из моей истории как в Англии, так и в этой стране — ведь я первый белый, чья нога ступила на ее землю. Наверно, это глупая затея, ибо кто же прочтет то, что я напишу, и что случится с тем, что будет мною написано? Я распоряжусь, чтобы рукопись положили в гробницу у моих ног, но кто и когда найдет эту гробницу? И все же я пишу, ибо что-то в моем сердце побуждает меня взяться за эту задачу.

Возвращаюсь к давно прошедшим дням. Когда наша шхуна наполнилась рыбой, мы с веселым сердцем подставили парус легкому ветерку, дувшему с моря к берегам Гастингса. Было еще почти темно, и над морем висел густой туман, но этого слабого ветра было достаточно, чтобы шхуна продвигалась вперед. И вдруг мы услышали голоса, как будто вокруг разговаривали люди, и скрип мачт. В это время порыв ветра на мгновение разорвал завесу тумана, и мы увидели, что находимся среди большой флотилии — французской флотилии, ибо на их мачтах развевались лилии Франции; мы увидели также, что носы кораблей устремлены к берегу Гастингса, хотя в эту минуту они как будто замерли в своем движении, поскольку ветер, силы которого было достаточно для нашей легкой рыбацкой шхуны с большим парусом, был слишком слаб, чтобы приводить в движение тяжеловесные корабли. Как назло, нас тоже заметили, и с ближайшего корабля на нас посыпались угрозы и проклятья, а вслед за криками в нас полетели стрелы, которые лишь чудом не задели нас.

Потом туман снова сомкнулся, и под его прикрытием мы проскользнули сквозь французскую флотилию.

Прошел почти час, прежде чем мы достигли Гастингса. Едва шхуна коснулась причала, как я выскочил на мостки с криком: «Тревога! Тревога! На нас идут французы! К оружию! Мы прошли сквозь целую флотилию в тумане».

В одно мгновение сонная набережная как будто проснулась. С расположенного поблизости рыбного рынка, из других мест — отовсюду бежали моряки и разные другие люди, за ними — дети, а из дальних домов выбегали женщины с испуганными лицами, будто затравленные кролики из своих норок. Через минуту меня уже обступила толпа, все наперебой и хором засыпали меня вопросами, на которые я мог ответить только криком: «Тревога! На нас напали французы! К оружию, говорю я! К оружию!»

Туг сквозь толпу ко мне приблизился старик с белой бородой и официальной бляхой на груди, громко взывая к преграждавшей ему путь массе людей: «Дорогу бейлифу![222]».

Толпа послушно расступилась, и мы оказались с ним лицом к лицу.

— В чем дело, Хьюберт из Гастингса? — спросил он. — Или где-нибудь пожар, что ты так громко кричишь?

— Да, ваша милость, — отвечал я. — Пожар, и убийство, и все дары, которые французы приготовили для Англии. Флот французов приближается к Гастингсу, пятьдесят кораблей, а то и больше. Мы пробрались между ними в тумане, ибо ветер, слишком слабый для больших кораблей, нам благоприятствовал, да и они не обратили особенного внимания на рыбацкую шхуну — выпустили пару стрел, вот и все.

— Откуда они явились? — спросил бейлиф, совершенно озадаченный внезапностью события.

— Не знаю, но люди из встречной лодки крикнули нам, что эти французы грабят все побережье и направляются к Гастингсу, чтобы предать его огню и мечу. Но это и все, что мы услышали, потому что лодка исчезла в тумане; могу сказать лишь одно — не пройдет и часа, как французы будут здесь.

Не сказав ни слова, бейлиф повернулся и бросился бежать по направлению к городу, и вскоре зазвонили колокола в церквях Всех Святых и Св. Клемента, а глашатаи стали созывать всех мужчин на Рыночную площадь. Бросив печальный взгляд на свою шхуну с таким богатым уловом, я тоже направился в город вместе с моими двумя помощниками.

Вскоре я очутился перед старинным бревенчатым домом, невысоким, длинным и обширным, с примыкавшим к нему двором, наполненным бочками, якорями и другими предметами морского промысла, снастями вроде канатов и тому подобными принадлежностями моего ремесла.

И вот я, Хьюберт, охваченный страхом, хотя и не за себя, и чувствуя то волнение в крови, которое естественно испытывает человек моих лет перед предстоящей ему первой битвой, бросился к этому дому, но на мгновение задержался у большого вяза, растущего у входа; его нижние ветви были спилены, чтобы не заслонять окна от света, Я очень хорошо помню этот вяз, прежде всего потому, что, когда я был ребенком, в его дупле гнездились скворцы, и я вырастил одного из птенцов в сплетенной из прутьев клетке и научил его говорить. Он прожил у меня несколько лет. Он стал таким ручным, что часто сопровождал меня, сидя у меня на плече, пока наконец в одну их моих прогулок за город его не спугнула кошка, и прежде чем я успел его поймать, он стал добычей ястреба; впоследствии я отомстил за него, застрелив этого ястреба из лука.

Я помню старый вяз еще и потому, что в то утро, когда я остановился возле него, я заметил, какой он густой и зеленый. А на следующее утро после пожара я вновь увидел его — обугленным и почерневшим, с завядшей, опалённой листвой. Этот контраст запечатлелся в моей памяти, и всякий раз, когда я вижу, как удача и процветание сменяются разорением, или жизнь — смертью, я всегда вспоминаю этот вяз. Ибо именно такие мелочи, которые мы видели сами, а не то, о чем пишут и рассказывают другие, помогают нам оценивать и сопоставлять события.

Причина, побуждавшая меня спешить к этому дому, заключалась в том, что в нем жила моя вдовствующая мать. Зная, что появление французов означает зло и бедствия, ибо пролетевшая у меня над головой стрела, а может быть, и донесшиеся с одного из кораблей обрывки брани не предвещали ничего хорошего, — первое, что я решил сделать, это увести мать в какое-нибудь безопасное место. Это было нелегко, так как с возрастом моя мать сильно ослабела, и я невольно остановился, чтобы представить себе свои возможные действия. Впрочем, вторым, что задержало меня у вяза, была мысль о том, как бы не слишком испугать ее своим сообщением. Обдумав все это, я вошел в дом.

Дверь вела в общую комнату с низким оштукатуренным потолком, покоившимсяна крепких дубовых балках. Там я и застал мою мать. Она стояла на коленях, придерживаясь рукой за край стола, на котором все было приготовлено к завтраку: жареная сельдь, холодное мясо и кружка эля. По своему обыкновению, мать молилась; она была очень религиозна, хотя и на новый лад, ибо следовала проповеднику по имени Уиклиф[223], который в те дни будоражил и смущал Церковь. Видимо, она уснула во время молитвы, и я с минуту молча смотрел на нее, не решаясь ее разбудить. Даже в старости (я родился, когда она прожила в замужестве лет двадцать, если не больше) она была очень красивой женщиной, с белыми волосами и тонкими чертами лица, говорившими о благородной крови: она была более высокого происхождения, чем мой отец, и поссорилась со своей родней, выйдя за него замуж.

При звуке моих шагов она очнулась и увидела меня.

— Странно, — сказала она. — Я уснула за молитвой, а ночью почти не спала — как бывает со мной, когда ты уходишь в море, да простит меня Бог; и мне приснилось, будто нас ждет какая-то беда. Не брани меня, Хьюберт. Ведь если море уже забрало отца и двух сыновей, не удивительно, что мне страшно за последнего из моих отпрысков. Помоги мне подняться, Хьюберт; кажется, мои руки и ноги налились водой, такие они тяжелые. Лекарь говорит, что однажды она доберется до сердца, и тогда все будет кончено.

Я повиновался, поцеловал ее в лоб, и когда она уже сидела за столом в своем кресле, сказал:

— Твой сон в руку, матушка. Нас ждет беда. Слышишь? Колокола Св. Клемента говорят о ней. Нас собираются посетить французы. Я знаю потому, что на рассвете прошел сквозь их флотилию.

— Вот как? — сказала она спокойно. — Я боялась худшего. Боялась, что ты последовал за братьями в пучину. Ну что же, французы пока еще не появились, а ты здесь, слава Богу. Так что ешь и пей; ведь мы в Англии сражаемся лучше на полный желудок.

Я снова повиновался, ибо после долгой ночи был голоден и хотел пить; и только я успел поесть и выпить кружку эля, как мы услышали крики и топот бегущих людей.

— Ты слышишь, Хьюберт? Хочешь присоединиться к остальным и послать одного-двух французов в ад с помощью твоего большого лука? — спросила мать.

— Нет, — ответил я, — я спешу увести тебя из этого города, который, боюсь, будет сожжен. Близ Миннес-Рок есть одна пещера; там, думаю, ты будешь вне опасности, матушка.

— От моих предков, Хьюберт, я унаследовала одно качество, свойственное женщинам Севера, — никогда не прятаться, как за щит, за спины своих мужчин, когда долг призывает их быть где-то в другом месте. Мои ноги совсем ослабели, мне не под силу пробираться по скалам и прятаться в пещерах, а нести меня в гору слишком тяжело. Я останусь здесь, где прожила эти сорок пять лет, выживу или умру — на то воля Божья. Ступай же и выполняй свой долг. Постой! Собери наших девушек и вели им уходить из города в их деревни. Они молоды и проворны, и никакой француз их не догонит.

Я созвал служанок, которые с побелевшими от страха лицами столпились на чердаке у окна. Через три минуты их уже и след простыл, хотя одна из них, самая храбрая, и хотела было остаться со своей хозяйкой.

Я проводил их взглядом, пока они не затерялись в потоке людей, покидавших Гастингс, и вернулся к матери. В эту минуту мощный многоголосый крик известил нас, что французский флот появился в виду Гастингса.

— Хьюберт, — сказала мать, — возьми этот ключ от комода и ступай ко мне в спальню, приподними белье, что лежит сверху, и возьми и принеси мне то, что под ним лежит, завернутое в тряпку.

Я выполнил то, что она велела, и вернулся с длинным и узким свертком. Взяв нож, она разрезала скреплявший его шнурок. Внутри оказался мешочек с деньгами и меч в старинных ножнах, покрытых грубой кожей, которую я счел кожей акулы, и местами отделанных золотом.

— Вынь его из ножен, — сказала мать.

Я повиновался, и перед глазами блеснул обоюдоострый клинок вороненой стали. Я никогда не видел такого меча, ибо на его клинке были выгравированы странные знаки, совершенно мне не приятные, хотя я умел читать и писать, еще в детстве научившись грамоте у монахов. Рукоятка в форме креста была тоже отделана золотом и увенчана шарообразной верхушкой из янтаря, потускневшего от частого употребления. В целом это было прекрасное оружие, к тому же хорошо сбалансированное.

— Что это за меч? — спросил я.

— Слушай, сын. Вместе с твоим луком, — и она указала на прислоненные к столу лук и колчан, — этот меч прошел через руки многих поколений. Мой отец рассказывал, что он принадлежал некоему Торгриммеру, его предку-скандинаву — отец называл его викингом, — который был с теми, кто завоевал Англию до того, как ее захватили норманны. Я охотно этому верю, поскольку имя моего отца — как и мое имя до замужества — было Гриммер. Этот меч тоже имеет имя — «Взвейся-Пламя». Рассказывают, что с его помощью Торгриммер совершал великие подвиги, убивая по обыкновению язычников множество людей в битвах на суше и на море. Ибо он странствовал по свету и однажды, говорят, даже высадился на неизвестной земле далеко за океаном; наконец после многих удивительных приключений он стал одним из завоевателей Англии, где и погиб в какой-то схватке. Вот и все, что я знаю, не считая того, что один ученый человек с севера однажды растолковал отцу моего отца, что означает эта надпись на мече:

Тот, кто взметнет высоко Взвейся-Пламя,
Прожив в любви, умрет на поле брани.
Носимый бурями, моря пересечет
И в чуждых землях свой приют найдет.
Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он.
Я запомнил эту надпись, потому что она в стихах, а также потому, что, видимо, такова и была участь Торгриммера и его меча, который его внук извлек из гробницы.

Тут я бы охотно расспросил мать о внуке Торгриммера и о гробнице, но на это ушло бы много времени, и я промолчал.

— Всю жизнь я хранила этот меч, — продолжала мать, — не давая его ни твоему отцу, ни братьям, чтобы их не постигла предсказанная в этих стихах участь: ведь эти древние северные маги, которые с таким искусством и трудолюбием ковали подобное оружие, были способны предвидеть будущее, как временами могу и я, это у меня в крови. Но сейчас, Хьюберт, что-то побуждает меня вручить тебе этот меч. Возьми его и иди туда, куда поведет тебя его пламя и твоя судьба, какова бы она ни была, — я знаю, что ты употребишь его не хуже самого Торгриммера.

После минутной паузы она продолжала:

— Хьюберт, быть может, это наша последняя разлука, ибо я чувствую, что близится мой час. Но пусть это тебя не огорчает — я рада соединиться с теми, кто ушел до меня, и со всеми другими — может статься, с самим Торгриммером, Послушай, Хьюберт: если что-нибудь случится со мной или с этим домом — не оставайся здесь. Поезжай в Лондон и разыщи там моего брата, Джона Триммера. Он богатый купец и золотых дел мастер и живет в той части города, что называется Чип[224]. Он знал тебя ребенком и любил тебя, и поскольку у него нет детей, он охотно примет тебя ради нас обоих. Мой отец не хотел вручать Джону меч, чтобы не навлечь на него беды, но я знаю, что Джон будет рад приютить члена нашего рода, владеющего этим мечом. Бери же его, а заодно и это золото, оно может тебе пригодиться еще до того, как все будет кончено. Да, и еще одно — вот это кольцо: по преданию, оно перешло от предков вместе с мечом и луком, и когда-то на нем тоже была надпись, только давно уже стерлась. Возьми его и носи, пока не наступит день, когда ты, может быть, наденешь его на чью-то руку, как это однажды сделала я.

Дивясь всей этой истории, которую моя мать со свойственной ей сдержанностью до этой минуты хранила от меня в тайне, я надел кольцо на палец.

— Я отдала это кольцо твоему отцу в день нашего обручения, — продолжала мать, — и сняла его с его мертвой руки, после того как его тело нашли в море. А теперь я передаю его тебе — быть может, единственному, кто скоро останется в живых из нас обоих. Слышишь? Глашатай сзывает всех мужчин с оружием на Рыночную площадь, чтобы сразиться с врагами Англии. Еще одно слово, пока я опоясаю тебя этим мечом, как, несомненно, опоясали им твоего предка Торгриммера его женщины. Да будет на тебе мое благословение, Хьюберт. Будь таким, как Торгриммер, — ведь мы, в ком течет скандинавская кровь, не хотим, чтобы наши любимые и сыновья оказались в последних рядах, когда сверкают мечи и летают стрелы. Но будь в чем-то выше Торгриммера — будь христианином; помни, пока ты жив и Девы-Воительницы еще не отметили тебя роковой меткой, что в какой-то день ты все же умрешь и будешь призван к ответу.

Хьюберт, ты из тех, кого любят женщины; кто боюсь, будет тоже любить женщин, ибо по законам самой природы эта слабость сопутствует всегда силе и мужеству. Будь осторожен с женщинами, Хьюберт, и если сможешь, общайся с теми, в ком нет фальши, и выбери ту, которая будет и верна тебе больше всех других. Ты будешь скитаться в дальних краях — я вижу по твоим глазам, что тебе суждены далекие странствия, — но в душе всегда оставайся англичанином. Поцелуй меня и ступай! Мальчик мой! Ты не забыл захватить запасные стрелы и кожаную куртку, что носил твой отец? И то, и другое тебе сегодня понадобится. Теперь прощай! Да хранит тебя Бог и Христос, — и стреляй ты метко, и рази крепко. Нет, нет, не надо слов — они замутят мой взгляд, а ведь я подымусь на чердак и буду смотреть из окна, как ты сражаешься.

Глава 2

ЛЕДИ БЛАНШ
Я ушел с тяжелым сердцем, так как помнил — хотя и был еще тогда ребенком, — что когда отец и братья утонули, это не было для моей матери неожиданностью, она предвидела их гибель, и я боялся, что она окажется права и в отношении своей собственной судьбы. Я любил свою мать. Правда, она была женщиной суровой, лишенной мягкости: я думаю, она унаследовала это качество вместе с кровью своих предков. Но она обладала великим сердцем, и ее последние слова были полны благородства. И все же, несмотря на такое чувство, я был доволен, как был бы доволен на моем месте всякий молодой человек, получив в дар удивительный меч, некогда принадлежавший Торгриммеру, моряку-скитальцу, чья кровь текла в моем теле, опоясанном этим мечом; и я надеялся, что мне представится случай воспользоваться им столь же достойно, как им пользовался Торгриммер в давно забытых битвах. Обладая живым воображением, я подумал о том, знает ли меч, что после долгого сна он вновь явился на свет, чтобы упиться кровью врагов.

Я был доволен и другим: мать сказала, что я проживу свой срок и не умру сегодня от руки француза, и что я узнаю любовь — о которой, сказать по правде, уже немного знал, ибо я был красивый малый, и женщины от меня не бегали, а если убегали, то скоро останавливались. Я хотел жить, хотел пройти через множество приключений и завоевать великую любовь. Единственное, что мне не понравилось, это приказ, данный мне матерью: ехать в Лондон, чтобы засесть там в мастерской золотых дел мастера. Однако я слыхал, что в Лондоне много интересного, и уж во всяком случае там все не так, как в Гастингсе.

Улица перед нашим домом была полна народа. Мужчины спешили к Рыночной площади, пробираясь среди цепляющихся за них и плачущих жен и детей; другие — старики, женщины и девушки, и малые дети — устремились прочь из города. Я обнаружил, что оба моряка — те, что были со мной в лодке, — ждут меня. Это были закаленные малые по имени Джек Гривз и Уильям Булл, служившие у нас со времен моего детства, и тот, и другой столь же отличные рыбаки, как и воины; один из них, Уильям Булл, даже участвовал в войнах с Францией.

— Мы знали, что вы придете, и поджидали вас здесь, — сказал Уильям Булл, который, будучи некогда стрелком, был вооружен луком и Коротким кинжалом, в то время как у Джека были только топор да нож, которым у нас чистят рыбу.

Я кивнул им, и мы направились к Рыночной площади, присоединившись к толпе мужчин, которые во множестве стекались туда, чтобы защищать Гастингс и свои дома. Мы явились как нельзя вовремя, ибо французские корабли были уже в нескольких ярдах от берега, а некоторые уже пристали, и матросы и вооруженные люди устремлялись к берегу в шлюпках и вброд.

На площади царила неразбериха, ибо — как всегда бывало в Англии — к атаке неприятеля совершенно не готовились, хотя все сознавали реальную опасность нападения.

Бейлиф бегал среди толпы, выкрикивая приказания, то же делали и другие, но настоящих военачальников не было, и в конечном итоге каждый действовал по своему разумению. Одни бежали на берег и осыпали французов стрелами. Другие искали убежища в домах, третьи топтались на месте в нерешительности, ожидая приказа и не зная, что предпринять. Я и оба мои товарища были среди тех, кто устремился на берег, и я выпустил несколько стрел из моего большого черного лука, и увидел, как один человек упал, сраженный одной из них.

Но наши усилия оказались тщетными, ибо эти французы были хорошо обученными солдатами под надлежащим командованием. Они построились в роты и стали наступать, оттесняя нас с берега. Я держался, сколько мог, и, выхватив меч Взвейся-Пламя, сразился с французом, который был впереди других. Более того, нацелившись ему в голову, я промахнулся, мой удар пришелся ему по руке и отсек ее, ибо я видел, как она упала наземь. Тут на меня набросились другие, и я бежал, спасая свою жизнь.

Каким-то образом я очутился на склоне Замкового холма вместе с толпой других жителей Гастингса, которых преследовали французы. Мы достигли замка и проникли внутрь, но решетка старых замковых ворот не опускалась, а стены в некоторых местах обвалились. Мы здесь обнаружили кучку женщин, которые взобрались на холм, надеясь, что в старом замке они будут в безопасности. Среди них была красивая знатная девушка, которую я знал по виду. Ее Отец был сэр Роберт Эйлис, бывший тогда, по-моему, смотрителем замка Левенси, и ее величали леди Бланш. Однажды я даже разговаривал с нею в связи с одним случаем, о котором слишком долго рассказывать. Тогда ее большие голубые глаза, которыми она умела искусно пользоваться, совершенно вскружили мне голову, ибо она была очень красивая, нежная и грациозная, с удивительно мягким голосом, и совершенно не походила ни на одну из знакомых мне женщин; и при всем том она совсем не была гордячкой. Но тут явился ее отец, старый дворянин, о котором во всей округе никто не сказал доброго слова и которого молва нарекла любителем золота, и быстро увлек ее прочь, спрашивая, с чего это ей вздумалось разговаривать с каким-то грубым простолюдином-рыболовом. Это случилось за несколько месяцев до описываемых событий.

И вот я вновь увидел ее — в этом старом замке и как будто одну; она сразу узнала меня и бросилась ко мне, умоляя о защите. Более того, она начала длинный рассказ (который мне некогда было слушать) о том, как она приехала в Гастингс вместе со своим отцом, сэром Робертом, и молодым лордом по имени Делеруа, который, как я понял, был ее родственником, и ночевала в городе. А также о том, как она потеряла их в толпе, когда они пытались вернуться в замок Левенси, который ее отец должен был охранять, потому что ее лошадь испугалась и понесла, и как кто-то в конце концов взял ее за руку и привел в этот старый замок, уверяя ее, что это самое безопасное место.

— Значит, тут вы и должны остаться, леди Бланш, — сказал я, прервав ее рассказ. — Держитесь за меня, и я спасу вас, если смогу, даже если это будет стоить мне жизни.

Разумеется, она держалась за меня до конца этого ужасного дня, как вы увидите дальше.

С вершины холма мы увидели, как в Гастингсе начался пожар, когда французы подожгли город; построенный из дерева, он вскоре в нескольких местах был охвачен бушующим пламенем. Мы также видели (и слышали) страшные и отвратительные сцены насилия и грабежа, какие происходят в этом нашем христианском мире, когда мирные жители оказываются во власти свирепых захватчиков. В домах людей сжигали; на улицах их убивали, если не хуже. Да, убивали даже детей; позже я видел трупы многих из них.

Спустя некоторое время мы увидели сквозь клубы дыма, что отряды французов собираются атаковать замок. Их было, пожалуй, человек триста, а нас едва ли пятьдесят, из коих многие были почти не вооружены, и целая толпа стариков, женщин и детей. Не знаю, что сталось с другими мужчинами, но поскольку команды отдавались с разных сторон, некоторые устремились в одном направлении, другие — в другом, а кое-кто, думаю, просто бежал, лишенный предводителей.

Поднявшись на холм, французы принялись атаковать наши слабо укрепленные ворота, тараня их толстыми деревянными балками, Те из нас, у кого были луки, сразили некоторых из нападающих, хотя враги были хорошо вооружены, и большинство стрел отскакивало от их кольчуг. Да и немногие из нас имели луки. Более того, стоило нам оказаться на виду, как нас засыпали таким количеством стрел, дротиков и пик, что многие, не имея на себе кольчуг, были убиты или ранены. Наконец враги разбили восточные ворота и через них, а также через проломы в стенах, ворвались внутрь. Мы сражались, как могли; я сам убил двоих мечом Взвейся-Пламя, разрубив одному шлем, — так крепка была сталь моего меча. Рядом со мной был убит Джек Гривз; он был сражен ударом пики и умер, призывая меня бороться за старую Англию и город Гастингс; под конец он сказал что-то насчет пива и испустил дух.

Все завершилось тем, что оставшиеся в живых были вытеснены из замка вместе с женщинами и детьми, причем французские убийцы добивали каждого раненого тут же на месте и пытались захватить любую женщину, которая казалась им достаточно молодой и красивой. Особенно опасным было положение леди Бланш, потому что она была не только прекрасна, но и знатна. Но, по счастливой случайности, я спас ее от этой участи.

Мы оказались среди последних, кто покинул замок, откуда, по правде говоря, я не хотел уходить, ибо кровь во мне кипела, и я вместе с несколькими другими сражался до тех пор, пока нас окончательно не вытеснили за ворота. Я умолял леди Бланш бежать вместе с остальными женщинами. Но она упорствовала, твердя, что не верит никому, кроме меня, и останется со мной даже под угрозой смерти, — как будто это могло помочь хоть одному из нас.

Поэтому и случилось, что высокий французский рыцарь, заметив ее, обогнал своих товарищей, которые устали и перестраивали свои ряды на склоне холма, и, схватив ее поперек талии, попытался унести прочь. Я настиг его, и мы схватились. На нем была кольчуга, в руке — щит, у меня же не было ни того, ни другого, но я имел меч, а он — лишь короткую алебарду. Я знал, что, если он нанесет мне удар этой алебардой, мне конец, ибо моя кожаная куртка не защитит меня. Поэтому моей задачей было держаться вне пределов его досягаемости. Я был молод и подвижен, и по большей части мне это удавалось, тем более что он не мог двигаться достаточно быстро в тяжелых доспехах. В конце концов я ранил его в руку, и он ринулся на меня, выкрикивая проклятья на своем языке.

Я отскочил в сторону и изо всех сил ударил его мечом. Удар пришелся между шеей и плечом, как бы сзади, и такова была закалка этого меча под именем Взвейся-Пламя, что он прошел сквозь кольчугу и проник глубоко в тело — наверное, до самого позвоночника. Во всяком случае француз рухнул наземь — я помню и сейчас, как загремели его доспехи, когда он упал, — и остался недвижим. Тогда мы бросились бежать вниз по крутой тропинке, в одной руке я держал окровавленный меч, другой поддерживая леди Бланш, которая благодарила меня взглядом.

Наконец мы снова были в городе, и на моей улице. По обе стороны горели дома, позади появился новый отряд французов. Смрад ел глаза, и мы то и дело спотыкались о тела убитых или потерявших сознание людей.

Взглянув налево, я увидел вяз, о котором уже говорил, — тот вяз, что рос перед нашим домом, — и за ним языки пламени: наш дом горел. Да, я увидел нечто большее — у распахнутого окна чердака, окруженная как бы огненной аркой, сидела моя мать. Более того, она пела. Я услышал ее голос и какие-то дикие непонятные слова — как ни странно было, но женщина пела перед лицом такой смерти. Она тоже увидела меня и узнала, так как замахала мне руками, а потом указала в сторону моря, — почему, я не понял в ту минуту. Я приостановился, намереваясь спасти ее, хотя такая попытка стоила бы мне жизни, ибо весь фасад дома был объят пламенем. Но в этот миг крыша рухнула, выбросив огненные струи вверх и в стороны, и это был последний раз, что я видел свою мать. Правда, позже мы нашли ее тело и предали его земле вместе с телами других жертв.

Однако нельзя было медлить, так как победоносные французы уже появились в начале улицы позади нас, стреляя на ходу и убивая всех, кто не успел скрыться. Мы побежали дальше, поднимаясь по крутому склону Миннес-Рок. Я предпочел бы бегство в глубь страны, но леди Бланш совсем лишилась сил. Дважды она падала наземь, сраженная ужасом и слабостью, и каждый раз умоляла меня не бросать ее; да я и не собирался ее покинуть. В конце концов Уильям Булл и я подхватили ее и с большими трудами, пробираясь по скалам, понесли в ту пещеру, о которой я говорил матери. На это ушло много сил и времени, так как местами не за что было даже уцепиться. Более того, группа французов, заметив наше бегство, бросилась преследовать нас. Возможно, кто-то из них догадался, кто эта молодая леди, которая была с нами, и они решили захватить ее и потребовать выкупа.

Во всяком случае они двигались следом за нами и теми немногими женщинами, которые присоединились к нам, не имея сил бежать дальше, а может быть, веря в то, что Уильям Булл и я сможем защитить их.

Мы достигли пещеры, и, пропустив женщин внутрь, мы с Уильямом остались у входа и стали ждать. У него не было лука, а у меня осталось только три стрелы, но я был хорошим стрелком и решил употребить их наилучшим образом. Я вынул их из колчана, натянул тетиву и присел, чтобы перевести дух. Французы наступали, крича и угрожая перерезать нам горло и захватить прекрасную даму как свою добычу.

— Она будет моей! — вопил огромный малый с плоским носом и широким ртом. Он бежал впереди других и был уже не далее чем в пятидесяти ярдах от нас.

Я поднялся и, обратившись с молитвой к моему покровителю, доброму Св. Хьюберту, чье имя мне дали, раз я впервые увидел свет в его день, 23 ноября, — натянул тетиву моего большого лука до отказа, прицелился и спустил стрелу. Любитель меткой стрельбы, Св. Хьюберт не покинул меня в моей нужде: стрела попала французу прямо в его большой рот и пригвоздила язык к шейному позвонку.

Он рухнул как подкошенный, и, ободренный этим зрелищем, я спустил вторую стрелу в следующего. И этого она сразила, и он упал почти на своего товарища.

Я приладил третью — последнюю — стрелу и переждал мгновение. Позади первых двух бежал коренастый приземистый человек, вероятно, рыцарь, ибо на нем были латы, панцирь и шлем, а в руке щит с изображением петуха. Этот человек, испуганный судьбой своих товарищей, но в то же время не желая уступить добычу тем, кто следовал за ним, согнулся почти вдвое и, заслонив шлем щитом, ринулся вперед.

Я выждал, пока между нами не осталось ярдов двадцать пять, надеясь, что он споткнется о неровности почвы, и щит, сдвинувшись, откроет его голову. Но он не споткнулся, и наконец, вновь помолившись Св. Хьюберту, я натянул тетиву так, что она коснулась моего уха, и отпустил ее. Стрела с наконечником из вороненой стали ударила прямо в центр щита и, клянусь Богом, пробила его и прикрываемую им плоть, так что и этот тоже нашел свою смерть.

— Вот это выстрел! — сказал Уильям. — Ни один лук в мире не дал бы такого.

— Неплохо, — ответил я, — Но это была последняя стрела. Теперь у нас только меч и алебарда — будем держаться, как сможем, пока нас не прикончат.

Уильям кивнул, а женщины в пещере стали плакать и причитать, увидев, что я прячу свой лук в футляр, — скорее, наверно, по привычке, ибо я не надеялся когда-нибудь снова взять его в руки.

Именно в этот момент с французских кораблей в гавани донеслись сигналы тревоги, и французы неожиданно запнулись, повернулись и бросились бежать к берегу. Мы с Уильямом выглянули из пещеры.

Там, на море, приближаясь с востока под хорошим ветром, шли корабли, и на их мачтах развевались флаги Англии — их золотые леопарды сияли на солнце.

— Это наш флот, Уильям, — сказал я. — Сейчас они побеседуют с этими французами.

— Хотел бы я, чтобы они сделали это раньше, — ответил Уильям. — Но все-таки лучше поздно, чем никогда.

Так мы были спасены благодаря Амо де Оффингтону, настоятелю Бэтл Эбби, как мне сказали впоследствии, который собрал войско на суше и на море и отогнал французов, хотя и после того, как они разграбили остров Айн-оф-Уайт, атаковали Уинчелси и сожгли большую часть Гастингса. Так что в конечном счете эти пираты извлекли мало пользы из своих злодейств, поскольку они потеряли целый ряд кораблей со всем, что было на борту, а другие отчалили так поспешно, что их люди остались на берегу и были убиты разъяренной толпой, как только стало понятно, что они брошены своими товарищами. Тем более что действия толпы были поддержаны отрядом настоятеля, прибывшим из Бэтла. Но при всем этом я бездействовал, потому что теперь, когда сражение закончилось, я чувствовал себя, как ребенок, и видел перед собой только образ матери, гибнущей в огне пожара.

Вскоре, однако, случилось нечто, пробудившее меня в моем горе и снова оживившее во мне кровь. Узнав, что опасность миновала, леди Бланш вышла из пещеры, у входа в которую все еще стоял я, прислонясь к скале и сжимая рукоятку меча Взвейся-Пламя, обнаженного для последней смертельной схватки. Какими только нежными словами она меня не называла — и героем, и своим спасителем, и Бог весть как еще.

Наконец, не получив ответа, — ведь я был как в тумане, да и удар, нанесенный мне в грудь французом, которого я убил еще возле замка, уже дал себя почувствовать, — она сделала нечто большее. Обхватив меня руками, она трижды поцеловала меня в щеки и губы; несомненно, она была возбуждена и в порыве благодарности забыла девическую сдержанность, хотя, как потом сказал мне Уильям Булл, эта забывчивость не проявилась в отношении него, несмотря на то, что Уильям тоже помогал ей добраться до пещеры.

Ее поцелуи подействовали на меня, как вино; даже странно, какое влияние, по установлению природы, оказывает на нас в юности первое прикосновение уст прекрасной женщины, если мы ее любим. Мы можем забыть все, что угодно, но его мы помним всегда, как бы фальшивы ни оказались впоследствии эти уста. Значит, когда воск еще мягкий, штамп врезается глубоко, столь глубоко, что никакой жар не может потом расплавить его отпечатка, и ничто не может стереть его, пока мы живем на земле.

Итак, молодая кровь во мне взыграла, и я собирался вернуть эти поцелуи с процентами и уже приступил было к делу, как вдруг услышал грубый голос, изрыгавший непонятные проклятья, и хихиканье женщин, которые с нами прятались в пещере, а теперь на минуту забыли о своих несчастьях, как часто бывает с представителями их пола, когда дело доходит до поцелуев.

— Черт побери! — произнес грубый голос. — Кто это лапает там мою дочь, как будто они час как обвенчались? А ну, убери свои губы, парень, не то я отсеку их от твоей физиономии!

Изумленный, я оглянулся и увидел сэра Роберта Эйлиса, восседающего на сером коне, в сопровождении отряда вооруженных людей, которыми, по-видимому, командовал самоуверенный молодой капитан с темными глазами и длинными волосами и в самом диковинном одеянии, какого я никогда не видел. Набрось он на свои латы одеяние Иосифа, то и тогда бы не получилось такой яркости красок; и я заметил также, что носки его туфель так сильно загнуты кверху, что я невольно подивился, как он мог попасть в стремена, и что было бы с ним, если бы его выбили из седла.

Растерявшись, я не ответил, но Уильям Булл, хотя и грубоватый малый, был находчив и не лез за словом в карман.

— Если хотите знать, — сказал он по-сассекски растягивая слова, — я скажу вам, кто этот человек, сэр Роберт Эйлис. Это мой достойнейший хозяин, Хьюберт из Гастингса, владелец судов, дома и торгового дела в этом городе. Или был им, по крайней мере, так как его суда и дом, кажется, сгорели, как и его мать. А что касается торговли, то пройдет немало дней, прежде чем она снова появится в Гастингсе.

— Возможно, — сказал сэр Роберт, добавив несколько ругательств, — но почему он целует мою дочь?

— Может быть, потому, что он хочет отдать лучшее, что у него есть, — таков закон среди честных купцов, благородный сэр Роберт. Или потому, что он больше, чем любой другой из людей, имеет право целовать ее: если бы не он, она была бы сейчас зловонным трупом или бросовой вещью для француза.

Здесь нарядный молодой капитан прервал его, говоря:

— Что бы ни потерял этот достойный торговец, в трубаче он не нуждается.

— Совершенно верно, милорд Делеруа, — ответил Уильям, ничуть не смутившись, — ибо когда я нахожу хорошую песню, мне нравится ее петь. Взгляните-ка вон на тех трех человек, что лежат на склоне, и вы увидите, что на сразивших их стрелах метка моего хозяина. А потом ступайте на Замковый холм и найдите там рыцаря, у которого голова почти отсечена от плеч, и проверьте, не этим ли вот мечом это сделано. И на других тоже посмотрите — они были все убиты для того, чтобы спасти эту прекрасную леди. Ступайте и поглядите — вы, в вашей нарядной, незапятнанной одежде, а потом возвращайтесь и болтайте о трубачах.

— Вот еще! — произнес лорд Делеруа, пожав плечами. — Просто леди слишком потрясена и ухватилась за какого-то простолюдина, как женщина, которая целует ноги деревянной статуи святого, воображая, что тот спас ее от беды.

Слушая все это как во сне, при последних словах я как бы очнулся, ибо сказанное уязвило меня. Кроме того, я слыхал, что этот роскошный Делеруа был из тех, кто получил свой пост и чин милостью короля, так же как и свое имя, будучи, как говорили, незаконным сыном одного князя, родственника сэра Роберта, которого он поэтому называл кузеном.

— Сэр, — сказал я, — вам лучше знать, кто из нас имеет больше оснований называться простолюдином. Оставим это. По крайней мере, я держу в руках меч, принадлежавший предку моих предков сотни лет назад, некоему Торгриммеру, который в свое время был великим человеком. Сегодня я уже достаточно сражался, а вы — несомненно, не по своей вине, — совсем не участвовали в битве. Будьте же любезны сойти с этого коня и сразиться со мной, хотя я и устал, и доказать мое простолюдинство на моем теле. Сделайте это в вашей знатности, ибо в конце концов мы все из одной плоти. Уязвленный в свою очередь, он сделал движение, как бы намереваясь выполнить мое требование, но в этот момент, взглянув на своего отца, который, не двигаясь, сидел на коне, видимо, озадаченный, леди Бланш впервые подала голос.

— Не сходите с ума, кузен, — сказала она. — Говорю вам, этот джентльмен сегодня дважды спас мою жизнь и честь. Неужели после этого удивительно, что я отблагодарила его наилучшим образом, каким может женщина, и этим навлекла на него ваши оскорбления?

Он колебался, хотя один из его загнутых вверх носков уже освободился от стремени, как вдруг сэр Роберт заговорил своим мощным голосом:

— Святая правда, кузен, вы поступите лучше всего, если оставите этого молодого петушка в покое, мне не нравится вид его красной шпоры, — и он взглянул на мой меч Взвейся-Пламя. — Хотя он, возможно, и устал, в нем наверняка сохранились кое-какие силенки.

Потом он повернулся ко мне и добавил:

— Сэр, вы отлично дрались; многие получали рыцарское звание за меньшее, и если красивая девушка отблагодарила вас на свой лад, вы в этом не виноваты. Я, ее отец, тоже благодарю вас и желаю вам всяческих удач до той поры, когда мы снова встретимся. Прощайте. Дочка, садись на мою лошадь вместе со мной — и в путь, в замок Левенси, куда, может статься, этим французам завтра захочется нанести визит.

Спустя минуту их уже и след простыл, и я заметил не без боли, как, помахав мне на прощанье, леди Бланш быстро заговорила с кузеном Делеруа, и как он взял ее за руку, поддерживая ее на коне ее отца.

Глава 3

ХЬЮБЕРТ ПРИЕЗЖАЕТ В ЛОНДОН
Когда леди Бланш исчезла из виду, а следом за ней и женщины, прятавшиеся в пещере, Уильям и я отправились к известному нам ручью, протекавшему неподалеку, и утолили мучившую нас жажду. Потом мы пошли к тем троим, кого я убил из моего большого лука, надеясь вернуть мои последние стрелы. Однако это оказалось невозможным: одна из стрел — третья — была сломана, а две другие так глубоко впились в плоть и кость, что высвободить их могла только пила хирурга.

Поэтому мы оставили все как есть; и пока убитых не зарыли, многие приходили подивиться на это зрелище, считая почти чудом, что я убил этих троих тремя стрелами, и что лук, согнутый человеческой рукой, мог выпустить последнюю из стрел с такой силой, что она пробила железный щит и нагрудник.

Должен заметить, что эти доспехи Уильям взял себе, поскольку они были ему по росту. Я тоже, вернувшись на следующее утро на Замковый холм, снял с рыцаря, убитого мечом Взвейся-Пламя, его великолепную миланскую кольчугу, нагрудник которой был выложен золотом, и которая прикрывалась как бы короткой мантией из сетки, защищавшей швы; именно через такой шов меч врезался в плечо рыцаря. По странной случайности герб, или эмблема, на щите рыцаря представлял собой изображение трех зазубренных стрел, но имени рыцаря я так никогда и не узнал. Эти доспехи, которые, должно быть, стоили большой суммы денег, бейлиф отдал мне в дар, поскольку я убил их владельца и хорошо показал себя в битве. Более того, я сделал эти три стрелы своей эмблемой, хотя, по правде сказать, не имел права ни на какой герб, будучи в те дни только торговцем. (Если бы я знал тогда, какую службу мне сослужат эти доспехи в последующие годы!)

Приближалась ночь, и так как от устья пещеры нам было видно, что та часть Гастингса, которая расположена в направлении деревни Сент-Ленардс, по-видимому, уцелела от пожара, туда мы и направились, выбрав путь вдоль берега, подальше от жара и падающих обломков горящего города. По пути мы встречали других жителей и от них узнали о том, что произошло. Похоже было, что французы потеряли убитыми больше, чем мы, поскольку многие из них оказались отрезанными на берегу, когда их корабли снялись с якоря, а последние не все смогли отойти от берега или были частично потоплены вместе с находившимися на борту людьми подоспевшими английскими судами. Но ущерб, нанесенный Гастингсу, был столь велик, что едва ли одно поколение могло справиться с его последствиями, ибо большая часть города сгорела дотла или все еще была охвачена пожаром. Многие, как моя мать, погибли в пламени — больные, старики, роженицы, а также те, кто по той или иной причине были забыты или неспособны покинуть помещения. Сотни людей собрались на берегу, охваченные отчаянием, и не только женщины и дети плакали в этот вечер.

Что до меня, то мы с Уильямом миновали пожарище и пришли в дом к одному старому священнику, который был моим духовником, а до меня исповедовал моего отца; и там мы нашли стол и кров, а он вознес благодарственную молитву Богу за мое спасение и постарался утешить меня, потерявшего мать и лишившегося всего имущества.

В ту ночь я почти не спал, как не могут спать те, кто утомлен сверх меры. К тому же это было мое боевое крещение, и я вновь и вновь видел в воображении, как падают эти люди от моего меча и стрел, я гордился тем, что убил их, этих жестоких грабителей, и радовался тому, что с мальчишества учился владеть мечом и луком, так что мог сразиться с кем угодно и, пожалуй, стал самым метким стрелком в Гастингсе и завоевал серебряную стрелу на последнем состязании, один среди лучников всех возрастов. Однако картины смерти убитых мною захватчиков преследовали меня, и я представлял себе, как легко их участь могла быть моей, если бы они опередили меня, нанеся удар мечом или выпустив стрелу первыми.

— Где они теперь? — думал я. — В раю или в аду, о которых рассказывают священники? Признаются ли они в своих грехах какому-нибудь ангелу, в то время как тот со строгим замкнутым лицом проверяет их по своей книге, напоминая им о многих прегрешениях, о которых они забыли? Или они крепко спят вечным сном, как один тонкий мыслитель, которого я знал, говорил мне по секрету, признаваясь в своем убеждении, что такова судьба каждого из нас, что бы ни говорили нам и во что бы ни верили священники? И где сейчас моя мать, которую я так любил и которая любила меня, хотя внешне и была суровой женщиной, — моя мать, которая на моих глазах сгорела заживо и пела, охваченная пламенем? О, как порочен и мерзок этот мир, и как странно, что Бог заставляет мужчин и женщин появляться на свет для того, чтобы прийти к такому жестокому концу. Однако кто мы такие, чтобы сомневаться в Его установлениях, о которых мы не знаем ни начала, ни конца?

Во всяком случае я радовался тому, что я жив, ибо теперь, когда все позади, меня мучили страх и дрожь, чего я совершенно не испытывал во время битвы, даже когда казалось, что настал мой последний час.

И наконец, эта знатная леди, Бланш Эйлис, с которой так странно свела меня в тот день судьба. Ее голубые глаза пронзили мое сердце, как стрелы, и никакими усилиями я не мог вытеснить из головы мысли о ней и звук ее мягкого голоса из моего слуха, а ее поцелуи, казалось, все еще горели у меня на губах. Меня мучила мысль о том, что, быть может, я никогда больше ее не увижу, а если увижу, то не смогу говорить с ней, — ведь я был настолько ниже, чем она, по своему положению и уже успел навлечь на себя гнев ее отца и (как я догадывался) возбудить ревность ее надушенного кузена, которого, говорили, король любил, как родного брата.

Что велела мне моя мать? Покинуть эти места и уехать в Лондон, найти там моего дядю Джона Триммера, купца и золотых дел мастера, который был моим крестным отцом, и попросить его взять меня в свое дело. Я помнил моего дядю, потому что лет семь или восемь тому назад, когда я был еще подростком, он навестил нас в Гастингсе в то время, когда Лондон постигла чума. Однако он прожил у нас всего неделю; по его словам, морской воздух плохо действовал на его желудок, и лучше рискнуть заболеть чумой, имея здоровый желудок, чем избежать ее, но с больным желудком. Правда, по-моему, он думал о своем деле, а вовсе не о желудке.

Странный он был старик, чем-то похожий на мою мать, но только нос у него был более горбатый, глаза маленькие, а лысая голова прикрыта бархатной шапочкой. Даже в летнюю жару ему всегда было холодно, и он носил старую, облезшую по краям шубу (меховую накидку), громко жалуясь на сквозняки. Он даже походил на старого еврея, хотя и был добрым христианином, и посмеивался про себя, поскольку, по его словам, это было выгодно для его торговли — евреев всегда боялись и считали, что обмануть и переспорить их просто невозможно.

В остальном я помню только, что он проэкзаменовал меня насчет моей учености и остался недоволен, и что он обошел наши владения, оценивая наши товары и показывая матери, как нас обманывают и как мы могли бы получать больше денег, чем мы имеем. Уезжая, он подарил мне золотой слиток и сказал, что жизнь — не более чем суета сует, и что я должен молиться за упокой его души, когда он умрет, так как он уверен, что она будет нуждаться в такой помощи; а также, что я должен употребить этот слиток золота с выгодой для себя. Это я и сделал — купил огромного свирепого дога, привезенного на корабле из Норвегии, которого я страстно хотел приобрести; этот дог укусил одного большого человека в нашем городе, и тот потащил мать в суд к бейлифу и добился уничтожения бедного зверя, к моей великой ярости.

Перебирая все это в памяти, я подумал, что в сущности мне ведь нравился дядя Джон, хотя он и отличался от всех окружающих. Почему бы мне не поехать к нему? Потому что я, любя море и свежий воздух, не хотел сидеть в лондонской лавке, а также из страха, что он может спросить меня, что я сделал с тем слитком золота, и поднять меня на смех из-за собаки. Однако мать велела мне ехать, и это было ее последнее приказание, предсмертное слово, ослушание которого могло бы привести к несчастью. К тому же наши корабли и дом сгорели, и мне придется долго и упорно трудиться, прежде чем я смогу восстановить утраченное. И наконец, в Лондоне я не буду видеть леди Бланш Эйлис и постепенно забуду огоньки в ее голубых глазах. Поэтому я решил, что уеду, и, наконец, заснул.

На следующее утро я исповедовался старому священнику, прося его среди прочих вещей снять с меня грех пролитой крови, на что он, будучи в душе убежденным англичанином, ответил, что этот поступок не нуждается в прощении ни Бога, ни человека. Я посоветовался с ним о том, что мне следует делать, и он сказал, что мой долг — повиноваться желаниям моей матери, поскольку предсмертные слова такого рода часто бывают внушены свыше и выражают волю неба. Далее он подчеркнул, что не мешало бы мне избегать леди Бланш Эйлис, которая намного выше меня по положению, и поэтому попытки видеться с ней могли бы кончиться для меня бедой и даже смертью. И кроме всего прочего, сказал он, я мог бы вернуть себе утраченное состояние с помощью моего дяди, по слухам — очень богатого человека, которому он напишет обо мне письмо.

Таким образом, вопрос был решен.

Однако прошло несколько дней, прежде чем я смог покинуть Гастингс: нужно было дождаться, пока остынет пепел на месте нашего дома, чтобы найти останки моей матери. Те, кто наконец нашли ее тело, говорили, что она обгорела гораздо меньше, чем можно было ожидать, но об этом я не могу судить, так как я не мог заставить себя взглянуть на нее, — ведь она хотела, чтобы я помнил ее такой, какой она была при жизни. Ее похоронили рядом с утонувшим отцом, на кладбище церкви Св. Клемента, и когда все удалились, я немного поплакал на ее могиле.

Оставшаяся часть дня прошла в приготовлениях к путешествию. Оказалось, что часть хозяйственных построек в дальнем конце двора уцелела от пожара, и в стойлах я обнаружил двух живых лошадей — серого жеребца для верховой езды и кобылу, которая возила на берег сети и снасти, а с берега — улов рыбы. Обе лошади, хотя и напуганные и одичавшие, были целы и невредимы. Я обнаружил также некоторые запасы — сетей, вяленой рыбы в бочках и еще каких-то вещей, в которых я не стал разбираться. Лошадей я оставил себе, а все остальное, включая и территорию, на которой стоял дом и хозяйственные постройки, передал Уильяму, а тот обещал выплатить мне стоимость всего этого, когда настанут лучшие времена и он сможетзарабатывать достаточно денег.

На следующее утро я выехал в Лондон на моем сером жеребце, погрузив доспехи убитого мною рыцаря и кое-какое оставшееся имущество на кобылу, которую я вел на веревке. Никто не пришел проститься со мной, кроме Уильяма, ибо отчаяние гастингцев было столь глубоко, что все были поглощены собственными переживаниями или оплакивали своих мертвецов. Я не жалел, что так получилось, поскольку мне было так тяжело покидать места, где я родился и жил всю жизнь, что я бы, наверно, разразился слезами, если бы кто-нибудь из моих бывших друзей обратился ко мне с добрым словом, — а мужчине не подобает плакать. Никогда еще я не чувствовал себя столь одиноким, как в ту минуту, когда, въехав на холм, я оглянулся на руины Гастингса, над которыми еще висела тонкая пелена дыма. Мужество, казалось, совсем меня покинуло; со страхом смотрел я в будущее, думая, что я рожден неудачником, что мне нечего ждать от жизни, и что, наверно, я кончу свои дни простым солдатом или рыболовом, а может быть, в тюрьме или на виселице. Я страдал от таких приступов мрачности с детства, но никогда еще мое отчаяние не было столь безнадежным и глубоким.

Наконец взошло и засияло солнце, и мое настроение изменилось. Я вспомнил, что я не только вышел живым из боя, но и невредим, молод и здоров, что у меня есть меч, лук и доспехи, да в придачу еще сколько-то золотых монет в мешочке, который мне дала матушка, вручая меч Взвейся-Пламя. Во мне вспыхнула надежда, что мой дядя примет меня как родного; а если нет, то найдется немало рыцарей, которые будут рады иметь оруженосца, умеющего стрелять не хуже любого лучника и владеющего мечом наравне с лучшими воинами.

Итак, вознеся бесхитростную молитву Св. Хьюберту, я взбодрил своего коня и, воспрянув духом, добрался до конца длинного подъема и очутился почти лицом к лицу с веселой кавалькадой, которая, судя по тому, что всадники держали на запястьях соколов, а за лошадьми бежали собаки, направлялась охотиться на болотах Левенси. Еще на расстоянии я узнал их — это были сэр Роберт Эйлис, его дочь Бланш и фаворит короля, молодой лорд Делеруа, в сопровождении слуг. Я хотел было уклониться в сторону, но, вспомнив, что имею такое же право, как они, ездить по дорогам короля, и призвав на помощь свою гордость, решил проехать мимо, не обращая на них внимания, разве что они заметили бы меня сами. Но они тоже узнали меня, ибо, имея острый слух, я уловил восклицание сэра Роберта: «Опять этот молодой рыбак! Проезжай мимо, дочка, не говори ни слова!»; услышал также пренебрежительное замечание лорда Делеруа; «Кажется, он обобрал убитых и теперь, как хороший коробейник, везет их доспехи для тайной распродажи».

Однако леди Бланш не ответила ни тому, ни другому, а смотрела прямо перед собой, делая вид, что разговаривает с соколом, сидевшим у нее на руке. Теперь, когда она пришла в себя и была спокойна, она показалась мне еще прекраснее, чем тогда, в отблесках пожара.

Так мы встретились и разъехались снова; я равнодушно взглянул на них, объезжая их по обочине дороги. Когда нас разделяло уже ярдов десять, я вдруг услышал возглас леди Бланш:

— О, мой сокол!

Я оглянулся и увидел, что ее сокол каким-то образом оказался на земле, и так как голова его была накрыта колпачком, он бился, хлопая крыльями, между копытами лошадей, в то время как одна из собак пыталась схватить и растерзать его. Поднялась суматоха, и в то время как все взоры устремились на сокола и собаку, леди Бланш с невозмутимым спокойствием обернулась, подняла руку, как бы стараясь понять, каким образом сокол мог упасть с нее, и быстрым движением, приложив пальцы к губам, послала мне воздушный поцелуй.

Я ответил таким же быстрым поклоном и продолжал свой путь; сердце мое сильно билось. Несколько мгновений меня переполняла радость, так как я не мог сомневаться в значении этого поцелуя. Но затем, подобно апрельской туче, налетела печаль; моя рана, которая была близка к заживлению, вновь открылась. Я уже начал забывать леди Бланш, или, скорее, усилием воли изгонять ее из головы, как велел мой исповедник. Но теперь на крыльях этого воздушного поцелуя она снова проникла в мои мысли и поселилась там на много дней.

Ночь я провел в Торнбридже, в уютном и спокойном трактире, где хозяин долго взирал на золотую монету, которую я вынул из мешочка, расплачиваясь за ночлег, и ни за что не хотел принять ее, потому что на ней была изображена голова какого-то древнего короля. Наконец один купец из Торнбриджа, зашедший в трактир, чтобы выпить свою утреннюю кружку эля, убедил его, что это настоящие деньги, так что все благополучно уладилось.

Около двух часов я достиг Саутварка — города, который показался мне столь же большим, каким был Гастингс до его разрушения. В Саутварке был прекрасный трактир под названием «Табард», в котором я и остановился, чтобы накормить лошадей и подкрепиться пищей и кружкой эля. Потом я отправился дальше и переехал через великую реку Темзу, по которой сновало множество кораблей и лодок. Я пересек ее по Лондонскому мосту, сооружению столь удивительному, что трудно было представить себе, как рука человека могла создать его, и такому широкому, что по обе стороны проезжей части умещались лавки, полные самых разнообразных товаров. Расспросив, как мне попасть в Чипсайд, я наконец добрался туда, прокладывая путь сквозь несметную толпу людей, — по крайней мере, так мне казалось, ибо я еще никогда не видал такого скопища мужчин и женщин, устремляющихся каждый в свою сторону и как будто не замечающих друг друга.

Я выехал на длинную и многолюдную улицу, по обе стороны которой теснились дома под островерхими крышами, демонстрируя всевозможные товары и ремесла. По ней я и потрусил, то и дело навлекая на себя проклятия, потому что моя вьючная кобыла, которую я вел на веревке, испуганно шарахалась из стороны в сторону и преграждала путь телегам, вынуждая их останавливаться и ждать, пока я распутаю веревку и приберу мою лошадь к рукам. После третьей такой заминки я отъехал к краю пешеходной дорожки, остановился позади повозки с бочками и огляделся, вконец ошеломленный.

Налево был дом, немного отстоявший от общей линии домов, и перед ним небольшой садик, в котором рос неухоженный и чахлый на вид кустарник. Очевидно, это был не просто жилой дом, потому что на железном пруте, укрепленном на фасаде, виднелась странная фигура — изображение лодки с приподнятыми кормой и носом и высоким бикхедом в форме головы дракона.

В то время как я разглядывал эту своеобразную вывеску, праздно размышляя о том, что это за судно и какой народ выходил на нем в море, на садовой дорожке показался человек, подошел к калитке и, облокотясь на нее, в свою очередь уставился на меня. Он был стар и выглядел как-то странно, в выцветшем и порыжевшем плаще с капюшоном, надвинутым на голову так, что были видны только острая белая бородка и пара блестящих черных глаз, которые, казалось, пронзали меня, как шило сапожника пронзает кожу.

— Что это вы, молодой человек, — сказал он высоким тонким голосом, — загородили мои ворота своими клячами? Или вы желаете продать эти доспехи? Если так, то я не интересуюсь такими вещами, хотя, кажется, ваш товар и неплохого качества. Так что ступайте куда-нибудь в другое место.

— Нет, сэр, — ответил я, — мне нечего продавать, я только ищу в этом улье торговцев одну пчелу и не могу ее найти.

— В улье торговцев! Поистине, богатые купцы Чипсайда были бы польщены. Так они уже успели ужалить тебя, молодого деревенского простофилю, каков ты есть, коли я не ошибаюсь? Но какую пчелу ты ищешь? Постой, я, кажется, догадываюсь. Уж не старого ли мошенника по имени Джон Гриммер, что торгует золотом, бриллиантами и другими драгоценностями и которому, если воздать по заслугам, самое место в тюрьме?

— Да, да, именно его, — сказал я.

— Он тоже будет наверняка польщен, — воскликнул старик, посмеиваясь. — Это мой друг, и я расскажу ему про твою шутку.

— Лучше бы сказали, где мне его найти.

— Все в свое время. Но сперва, мой юный сэр, откуда у вас эти прекрасные доспехи? Если вы их украли, вам следовало бы спрятать их получше.

— Я — украл? — начал я гневно. — Что я, лондонский коробейник?..

— Думаю, что нет, во всяком случае — пока, но кто из нас знает, какие злые шутки может сыграть с нами Фортуна? Ну ладно, если вы их не украли, то, может быть, вы прикончили того, кто их носил, и тогда вы — убийца; вон я вижу на стали черные пятна от крови.

— Убийца! — воскликнул я, едва не задохнувшись.

— Ага, такой же убийца, как Джон Гриммер — мошенник. Но если нет, то, возможно, вы сняли их с французского рыцаря, которого вы убили на Гастингском холме, прежде чем выпустить три стрелы у пещеры в Миннес-Рок.

Тут я уставился на него в изумлении.

— Закройте рот, молодой человек, а то у вас выпадут зубы. Удивляетесь, откуда я знаю? Ну так вот, мой друг Джон Гриммер, этот ювелир-мошенник, имеет магический кристалл, который он купил у одного человека, приехавшего с Востока. В этом кристалле я все и увидел.

Говоря так, он как бы случайно откинул капюшон, закрывавший его голову, и я увидел старческое морщинистое лицо и насмешливый рот с одним слегка опущенным уголком, — рот, который я сразу узнал, хотя с той поры, когда я был мальчишкой, прошло много лет.

— Вы — Джон Гриммер! — пробормотал я.

— Да, Хьюберт из Гастингса, я и есть этот мошенник! А теперь скажи мне, что ты сделал с тем золотым слитком, который я дал тебе лет двенадцать тому назад?

Я хотел было солгать, так как этот старик внушал мне какое-то чувство страха. Но, устыдившись, я признался, что потратил его на собаку. Он искренне рассмеялся и сказал:

— Молись, чтоб не отправиться вслед за этим слитком к чертям собачьим! Ну что ж, мне нравится, что ты говоришь правду, несмотря на соблазн лжи. Ты не погнушаешься найти на время пристанище под крышей купца-мошенника Джона Триммера?

— Вы смеетесь надо мной, сэр, — произнес я, заикаясь.

— Возможно, возможно! Но ведь в каждой шутке есть доля правды; если ты еще не знаешь, то впоследствии узнаешь, что все мы, каждый по-своему, мошенники, и если не обманываешь других, то обманываешь себя, и я, пожалуй, больше, чем остальные. Суета сует! Все на свете — суета.

Не ожидая ответа, он вынул из-под своего старого плаща серебряный свисток и приложил его к губам, и на его звук — столь быстро, что я невольно подумал, уж не ждал ли он поблизости, — явился коренастый слуга, которому старик сказал:

— Отведи этих лошадей в стойло и обиходь их, как моих собственных. Разгрузи это вьючное животное, почисть доспехи и отнеси их вместе с остальной кладью в ту комнату, что приготовлена для этого молодого господина, Хьюберта из Гастингса, моего племянника.

Не сказав ни слова, слуга увел лошадей прочь.

— Не бойся, — сказал, посмеиваясь, Джон Триммер, — хоть я и мошенник, собака не съест собаку, и никто — ни я, ни те, кто мне служат, — не возьмет ни одной из твоих вещей. А теперь — входи, — и он ввел меня в дом, открыв ключом, который вынул из кармана, дубовую дверь, украшенную железными шишечками.

Мы оказались в лавке, где я увидел много драгоценных вещей, таких, как меха и золотые украшения.

— Крошки для приманки птиц, особенно пташек-милашек[225], — сказал он, указав на разложенные вокруг сокровища; потом провел меня через лавку в коридор, а оттуда — в комнату направо. Комната была небольшая, но такой обстановки я никогда в жизни не видел. В центре стоял стол черного дуба с изощренными резными ножками; на столе были расставлены серебряные чашки, а посередине — видимо, золотая ваза благородной формы. С потолка свисали серебряные светильники, уже зажженные (ибо уже смеркалось) и распространяющие сладостный аромат. В комнате был также очаг с дымоходом — что было большой редкостью, — и в нем горел маленький костер из дров; стены были увешаны гобеленами и расшитыми шелками.

Пока я с увлечением и удивлением оглядывался вокруг, дядя сбросил свой плащ, под которым оказался богатый, но довольно поношенный костюм; голову дяди покрывала бархатная шапочка. Он велел мне тоже снять плащ, и когда я повиновался, оглядел меня с головы до ног.

— Юноша что надо, — бормотал он про себя, — и я отдал бы все, чтобы быть молодым и таким, как он. Эти руки и мускулы, полагаю, у него от отца, ибо я всегда был худым и поджарым, как мой отец. Племянник Хьюберт, я слышал всю историю о том, как ты в Гастингсе расправился с французами, да падет на них божья кара; и могу прямо тебе сказать, что горжусь тобой: не знаю, как в будущем, но сейчас горжусь. Подойди ко мне.

Я приблизился, и он, взяв меня тонкой рукой за вьющиеся волосы, притянул к себе мою голову и поцеловал меня в лоб, бормоча: «Ни сына у меня, ни дочери — один только этот потомок древней крови. Да будет он ее достоин».

Потом он жестом велел мне сесть и позвонил в серебряный колокольчик, который взял со стола. Как и давеча со слугой, ответ последовал немедленно, из чего я заключил, что у Джона Триммера хорошие слуги. Не успело замереть эхо колокольчика, как отворилась скрытая за гобеленом дверь, и появились две молодые служанки, обе красивые, высокие и стройные, которые принесли ужин.

— Красивые женщины, племянник, неудивительно, что ты на них засмотрелся, — сказал он, когда они ушли, чтобы принести еще другие блюда. — Я люблю, чтобы в старости вокруг меня были такие. Женщины в доме, мужчины во дворе — таков закон природы, и несчастным будет тот день, когда он изменится. Однако остерегайся красивых женщин, племянник, и, пожалуйста, не целуй этих служанок, как ты целовал леди Бланш Эйлис в Гастингсе, не то весь мой уклад перевернется вверх дном, и служанки станут госпожами.

Я не ответил, смущенный тем, что дядя так много знает обо мне и моих делах; впоследствии я обнаружил, что эти сведения, по крайней мере частично, он получил от старого священника, моего духовника, который написал ему обо мне и моей истории и послал свое письмо с нарочным короля, выехавшим в Лондон на следующее утро после того, как начался пожар.

Но дядя и не ждал от меня ответа, а велел сесть к столу и приступить к ужину, угощая меня разными блюдами с самыми гонкими приправами, которые я не успевал поглощать, и наливая мне такие редкие вина, каких я ни разу до того не пробовал — их он доставал из шкафа, где они хранились в причудливых стеклянных сосудах. Однако сам он, как я заметил, ел очень мало, пощипав от грудинки жареной курицы и отпив лишь половину из маленького серебряного кубка, наполненного вином.

— Аппетит, как и все другие хорошие вещи, — это для молодых, — сказал он со вздохом, наблюдая, с каким удовольствием я ем. — Однако помни, племянник, что настанет день — если ты до него доживешь, — когда твой аппетит будет так же мал, как сейчас мой. Суета сует, сказал праведник, все на свете суета!

Наконец, когда я не мог больше съесть ни кусочка, он снова позвонил в серебряный звоночек, и те же красивые служанки, одинаково одетые в зеленое, появились и убрали все со стола. Когда они ушли, дядя подсел, сгорбившись, к огню, потирая худые руки, чтобы согреть их, и неожиданно сказал:

— А теперь расскажи о смерти моей сестры, и все остальное, что с тобой было.

И я, насколько мог лучше, рассказал ему все, что произошло, начиная с той минуты, когда я увидел французский флот с борта моей шхуны, и до самого конца.

— Ты не глуп, — сказал он, когда я умолк, — если можешь говорить, как любой образованный человек, и преподносить вещи так, что слушатель будто видит их своими глазами; я заметил, что на это способны весьма немногие. Значит, вот так все это было… Ну что ж, у твоей матери была великая душа, и смерть ее тоже была великой — такой, какая люба нашему северному народу и какой даже я, старый мошенник-купец, желал бы умереть, но не умру, ибо мне суждено умереть, подобно корове, на соломе. Молись Всеобщему отцу Одину — нет, это ересь, за которую меня сожгли бы на костре, если бы ты или мои девушки рассказали об этом священникам, — я хочу сказать, молись Богу, чтобы он даровал тебе лучший конец, такой, какой он даровал Торгриммеру, если это правда, — Торгриммеру, чей меч ты носишь и уже применил так умело, — об этом знает тот рыцарь-француз, который сейчас в аду.

— Кто был Один? — спросил я.

— Великий Бог скандинавов. Разве твоя матушка не рассказывала тебе о нем? Да нет, она была слишком хорошей христианкой. И все же, племянник, — он жив! Я хочу сказать, что Один живет в крови каждого воина, так же как Фрейя живет в сердце каждого юноши и каждой девушки, которые любят. Боги сменяют свои имена, но — молчок! Молчок! Не болтай об Одине и Фрейе, я ведь сказал, что это — ересь или язычество, что еще хуже. Что ты собираешься делать? Почему приехал в Лондон?

— Потому что так велела матушка. И чтобы попытать счастья.

— Счастье, — что есть счастье? Молодость и здоровье — вот это счастье. Хотя если знать, как пользоваться богатством, то многие, кто его имеет, могут пойти дальше других. Красивые вещи тоже приятны для глаз, и собирать их большая радость. И, однако, в конечном счете все это не имеет значения, ибо нагими вышли мы из тьмы и нагими туда вернемся. Суета сует, все на свете — суета!

Глава 4

КАРИ
Так началась моя жизнь в Лондоне, в доме моего дяди Джона Триммера, прозванного Золотых-Дел-Мастером. В действительности, однако, его деятельность была намного значительнее. Он давал деньги взаймы под проценты большим людям, которые в них нуждались, и даже королю Ричарду и его двору. Он имел корабли и вел оживленную торговлю с Голландией, Францией, — да, и с Францией, а также с Испанией и Италией. Хотя внешне он и выглядел весьма скромно, его богатство было велико и постоянно росло, как снежный ком, катящийся с горы. Более того, он владел большими участками земли, особенно близ Лондона, где было больше вероятности, что она повысится в цене.

— Деньги тают, — говорил он. — Меха портятся от моли и времени, богатство растаскивают воры. Но земля — если на нее имеешь право — остается. Поэтому покупай землю, ее никто не унесет; лучше всего близ торгового или растущего города; а потом сдавай ее в аренду дуракам, которые любят копаться в ней, или же продавай ее другим дуракам, которые желают строить огромные дома и тратят свои богатства, кормя множество бездельников-слуг. Дома требуют пищи, Хьюберт, и чем они больше, тем больше они съедают.

О том, чтобы я поселился у него, он не сказал ни слова, тем не менее здесь я и остался, как бы с обоюдного согласия. На следующее утро явился портной, чтобы снять с меня мерку и сшить мне одежду, какая, по мнению дяди, приличествовала моему положению; и поскольку с меня не потребовали платы, об этом, очевидно, позаботился сам дядя. Он также предложил, чтобы я обставил мою комнату по своему вкусу, так же, как и вторую комнату в глубине дома, которая была намного больше, чем казалась, и, по его словам, предназначалась мне для работы, хотя о том, какую именно работу мне предстояло в ней выполнять, не было сказано ни слова.

Несколько дней я бездельничал, бродя по Лондону с широко открытыми глазами и встречаясь с дядей только за едой, иногда наедине, а иногда в компании морских капитанов и ученых людей или же других купцов. Все они относились к нему с большим почтением и, как я скоро понял, фактически служили ему. Вечерами, однако, мы всегда были одни, и тогда он изливал на меня свою мудрость, в то время как я внимал ему, не говоря почти ни слова. На шестой день, устав от безделья, я осмелился спросить у него, не найдется ли для меня какой-нибудь работы.

— Еще бы не найтись, если ты расположен поработать, — ответил он. — Вот, садись сюда, возьми перо и бумагу и пиши, что я тебе скажу.

Затем он продиктовал мне короткое письмо насчет доставки вина из Испании и, посыпав лист песком, внимательно прочел написанное.

— Все правильно, — сказал он, явно довольный, — и почерк у тебя четкий, хотя немного детский. Видно, тебя неплохо учили в Гастингсе — не только тому, как обращаться с канатами и стрелами? Работа? Да тут уйма работы, особенно частного характера: я не могу ее дать первому попавшемуся писцу, который мог бы выдать мои секреты. Ибо знай, — добавил он суровым тоном, — что одного я не прощаю никогда, и это — предательство. Об этом помни, племянник Хьюберт, даже в объятиях твоих любимых или даже во хмелю.

Говоря так, он подошел к железному шкафчику, отпер его и, достав оттуда пергаментный свиток, велел мне отнести его в мою рабочую комнату и переписать с него копию. Я засел за работу и обнаружил, что это перечень всех его товаров и владений, и — о, каким длинным был этот список! Прежде чем я дошел до конца, я чуть ли не пожалел, что мой дядя так богат. Весь этот долгий день я трудился, оторвавшись лишь в полдень, чтобы перекусить, пока наконец у меня не заболели пальцы и не пошла кругом голова. И, однако, я испытал чувство гордости, догадываясь, что дядя поручил мне эту работу по двум причинам: во-первых, чтобы выказать мне свое доверие, и, во-вторых, чтобы познакомить меня с состоянием своих дел, но не просто со стороны, а как бы в виде рабочего поручения. К вечеру я закончил и сверил копию с оригиналом, спрятав и то, и другое в своей одежде, когда девушка в зеленом платье позвала меня ужинать.

За столом дядя спросил меня, что я сегодня видел, и я ответил — ничего, только цифры и неразборчивые надписи, и передал ему оба свитка, которые он сверил пункт за пунктом.

— Я доволен тобой, — сказал он наконец, — так как нашел одну-единственную ошибку, да и та не твоя, а моя. Кроме того, ты сделал двухдневную работу за один день. И все же не годится тому, кто привык работать на открытом воздухе, все время корпеть над актами и описями. Поэтому завтра я дам тебе другое поручение, тем более что и лошадь твоя застоялась.

Так оно и было, и на следующее утро он послал меня из Лондона в сопровождении двух слуг осмотреть одно из его владений у берегов Темзы, посетить его арендаторов и потом доложить о состоянии их хозяйства, а также о состоянии определенного леса, где он собирался рубить дуб для постройки корабля. Все это я выполнил с помощью посланных со мною слуг, которые познакомили меня с арендаторами; вечером после возвращения домой я рассказал дяде все, что тот рад был услышать, поскольку он, видимо, не был на этом участке целых пять лет.

В другой раз он послал меня на корабли, которые загружались его товарами, а однажды взял меня на распродажу мехов, прибывших с далекого севера, где, как мне рассказывали, никогда не тает снег, а море всегда сковано льдом.

Он также представил меня купцам, с которыми торговал; своим агентам, которые были весьма многочисленны, хоть и действовали большей частью секретно; и другим ювелирам, которые получали от него взаймы и в некотором смысле были партнерами, образуя род товарищества, гарантирующего получение больших сумм в случае внезапной нужды. Наконец, его клеркам и подчиненным было дано понять, что если я отдаю приказ, он должен быть выполнен, — хотя это случилось несколько позже, когда я пробыл у дяди уже некоторое время.

Таким образом, через год я знал все нити большого дела Джона Триммера, а на протяжении второго года оно стало все больше переходить в мои руки. Последним, с чем он меня познакомил, были займы, которые он предоставлял сильным мира сего и даже государству. Но наконец я освоился и с этим и узнал ближе некоторых из этих людей, которые наедине с нами были смиренными должниками, но, встречая нас на улице, проходили мимо с кивком, каким высшие удостаивают низших. В таких случаях мой дядя низко кланялся, не отрывая глаз от земли, и велел мне поступать таким же образом. Но когда они были уже далеко и не могли нас услышать, он посмеивался и говорил:

— Рыбки в моих сетях, золотые рыбки! Посмотри, как они сияют, а ведь через минуту будут биться и извиваться на берегу. Суета сует! Все вообще — суета, и Соломон в свое время, конечно, это знал.

Я работал все упорнее и упорнее, ворочая рычагами всех этих больших дел, и, чтобы поддерживать свое здоровье, по возможности урывал время для участия в соревнованиях лучников, где никто не мог меня превзойти, или упражнялся во владении мечом в школе военного искусства, которую содержал мастер этого дела из Италии. По праздникам и по воскресеньям после мессы я выезжал верхом из Лондона осматривать дядины поместья, где иногда и ночевал, а время от времени сопровождал партии его товаров в Голландию или Кале.

Однажды — это было месяцев восемнадцать спустя после моего приезда в Лондон — он вдруг сказал мне:

— Ты пашешь и сеешь, Хьюберт, а урожай не собираешь, довольствуясь тем, что уделяет тебе хозяин. Отныне бери у него сколько хочешь. Я не требую отчета.

Итак, я оказался богачом, хотя, говоря по правде, тратил на себя очень мало, отчасти потому, что вкусы мои были просты, а также потому, что частью дядиной политики было держаться скромно и не выставлять напоказ свое богатство, чтобы, как он говорил, не возбуждать к себе зависти. С этого времени он постепенно стал отходить от дел. Истинная причина, однако, заключалась в том, что возраст брал свое, и он понемногу терял силы. Он предоставил мне самые важные дела, лишь спрашивая о результатах и по временам давая советы. Но, не желая оставаться праздным, он занимался своей лавкой, которую он шутя называл силками для птиц, торгуя мехами и украшениями с таким жаром, как будто от каждой вырученной монеты зависел его хлеб насущный, и руководя изготовлением драгоценностей и прекрасных кубков, образцы которых он, как истинный художник, создавал для своих опытных и высокооплачиваемых работников, среди которых были и иностранцы.

— Мы пришли к тому, с чего начали, — говорил он, бывало. — Мастером был я с детства, мастером и умру. Что за судьба для потомка Торгриммера! И, однако, я, кажется, продаю тебя в такое же рабство. А впрочем, как знать? Как знать? Мы предполагаем, а Бог располагает.

Следует заметить, что когда старики отходят от занятий, заполнявших их жизнь, очень часто они вскоре уходят и из самой жизни. Так случилось и с моим дядей. День ото дня он хирел, пока наконец, с наступлением третьей зимы, что я жил с ним, не слег, все больше слабея, и в час рождения нового года он умер.

До самого конца он сохранил ясность и силу мысли, и никогда ум его не был яснее, чем в ночь его смерти. В тот вечер, поев, я, как обычно, пошел к нему в комнату и застал его за чтением прекрасной рукописной копии с книги мудрости царя Соломона под названием «Экклезиаст», — произведения, которое он предпочитал всем другим, так как высказанные в нем мысли совпадали с его мыслями. «Я собирал серебро и золото, и сокровища, достойные королей, — прочел он вслух то ли для себя, то ли обращаясь ко мне, и продолжал: — и стал я выше и богаче всех, кто был до меня… Потом посмотрел я на творения рук моих и на труды, мною затраченные; и увидел, что все это суета и смущение духа, и что никто ничего не выгадывает в этом мире».

Он закрыл книгу и сказал:

— К этому же придешь и ты, племянник, как приходит всякий в горькие дни старости, — когда ты скажешь: «Я больше не нахожу в них удовольствия». Хьюберт, я ухожу в вечную обитель, но я не печалюсь. В молодости я познал горе, ибо — хотя я никогда тебе не рассказывал, — я был женат, и у меня был сын — умный, живой мальчик. Как я любил его и его мать! Чума унесла обоих. Никого у меня не осталось, а по природе я из тех, кто может научиться жить без женщин — чего, боюсь, нельзя сказать о тебе, Хьюберт. И вот, видя, как много в мире страданий и горя, и как те, что зовутся благородными и кого я ненавижу, топчут незнатных и бедных, я занялся добрыми делами. Половину моих доходов я отдавал и отдаю тем, кто помогает бедным и больным; ты найдешь их список, когда я умру, — если, конечно, захочешь продолжать: я тебя ничем не обязываю. Но знай, Хьюберт, — я оставил тебе все, что имею: золото и корабли и все движимое и недвижимое имущество — в полное твое владение, а земли, главное богатство, — пожизненно, а после твоей смерти — твоим детям или, если ты умрешь бездетным, — определенным приютам, где заботятся о больных.

Я хотел поблагодарить его, но он отмахнулся от моих слов и продолжал:

— Ты говорил, что твоя мать предсказала тебе участь скитальца. Странно, но сейчас я подумал то же самое. Мне кажется, я вижу тебя где-то далеко отсюда — в сражении, в любви, в роскоши, — с поднятым Взвейся-Пламя, который когда-то сверкал в руке Торгриммера, нашего родоначальника. Ну что же, иди, куда влечет тебя душа, или куда поведут обстоятельства, хотя тебе и есть ради чего жить дома. Я бы хотел, чтобы ты женился, ведь брак — это якорь, с которого срывается редко какой корабль. Да только я не уверен, — как знать, на ком ты захотел бы жениться; а этот якорь, раз его бросишь, уже не поднять никаким воротом, одна лишь смерть может разрубить его цепь. Еще одно слово, Хьюберт. Хотя ты так молод и силен, помни, что когда-нибудь ты станешь таким же, как сейчас я. Сегодня я, а завтра — ты, сказал один мудрый старик, так всегда было и есть.

Хьюберт, я не знаю, почему мы рождаемся — чтобы бороться и страдать, пока наконец судьба не затянет на нас свою петлю. И все-таки я надеюсь, что священники правы и что есть вторая жизнь, хотя Соломон этого не думал, — то есть, конечно, если мы продолжаем жить там, где нет ни греха, ни скорби, ни страха смерти. Если это правда, то будь уверен, что в каком-то ином мире мы встретимся снова, и там я спрошу у тебя отчета, о том как ты употребил доверенное тебе богатство. Думай иногда обо мне с добрым чувством, ибо я полюбил тебя как родного; ведь пока мы живем в сердцах тех, кого любим, мы воистину не умерли. Подойди сюда, чтобы я мог тебя благословить в твоих делах и поступках, пока ты еще ходишь под солнцем.

И он благословил меня в прекрасных и нежных словах и поцеловал в лоб, после чего попросил оставить его и прислать смотревшую за ним женщину, ибо ему хочется соснуть.

Когда она в полночь взглянула на него — как раз когда колокола возвестили приход нового года — он был уже мертв.

Согласно его желанию, Джона Триммера — последнего, кто носил это имя — похоронили в приделе церкви, которая была в двух шагах от его дома, ибо здесь же покоились останки его всеми забытой жены и ребенка, покинувших этот свет более пятидесяти лет тому назад. Также по его желанию, погребение совершилось без пышности и великолепия, однако на похороны собралось много народу, и среди них кое-кто высокого звания, хотя день был холодный, и шел снег. Кроме того, я заметил, что теперь, когда стало известно, что я — наследник покойного, многие из тех, кто раньше никогда не заговаривал со мной, обращались со мной почтительно, а некоторые, улучив подходящую минуту, отзывали меня в сторону и выражали надежду, что я, в свою очередь, буду поддерживать дружбу, которая издавна существовала между ними и моим дядей.

Позже я нашел их имена в его записной книжке и обнаружил, что те, кто говорил со мной, были все без исключения его должниками.

Когда завещание было утверждено под присягой и я оказался обладателем такой массы денег, земель и других богатств, какая мне даже не снилась, я сначала был склонен отказаться от дел и поселиться в одном из моих поместий, где я мог бы жить в довольстве и изобилии до конца своих дней. Однако я этого не сделал, отчасти потому, что избегал новых лиц и новой обстановки, а отчасти из-за уверенности в том, что это было бы вопреки желанию моего дяди.

Вместо этого я поставил своей целью продолжать и даже повести дальше его игру. Он умер богатым человеком; я решил, что, умирая, буду в пять или шесть раз богаче, если возможно — самым богатым человеком в Англии, и не потому, что я жаждал денег — я тратил на свои нужды очень мало, — а потому, что добывание их и власть, которую они давали, казались мне высшим видом игры. Настроившись на такой лад, я удваивал и утраивал свои усилия в разных направлениях и выигрывал вновь и вновь даже там, где не хватало умения и предусмотрительности, словно сама Фортуна помогала мне с такой странной настойчивостью, что наконец я стал чувствовать суеверный страх перед ее дарами. Я стал также старательно скрывать свои богатства от посторонних глаз, помещая деньги на имя тех, кому я мог доверять, и ведя скромную жизнь в старом доме, чтобы не стать предметом зависти для голодных и добычей для знатных мотов и расточителей.

Это случилось в первое лето после смерти дяди. Я поехал в доки на Темзе, чтобы присутствовать при разгрузке корабля из Венеции, доставившего среди прочих и закупленные мной товары с Востока, такие, как слоновая кость, шелка, пряности, стекло, ковры и многое другое. Закончив свои дела и проследив, чтобы эти сокровища были перенесены на склад, я передал их список соответствующему работнику и оглянулся, ища мою лошадь.

В этот момент я и увидел, что толпа подростков и других бездельников издевается над человеком, который стоял среди них, закутавшись в плащ, с виду как будто из потрепанной овчины, но на самом деле, очевидно, из чего-то другого, ибо мех на нем имел красноватый оттенок и выглядел длинным и мягким; человек натянул на голову капюшон, так что лица почти не было видно. Он стоял, высокий и молчаливый, терпеливо, как мученик у столба, в то время как эти мерзкие парни швыряли в него всякие отбросы вроде рыбьих голов и гнилых фруктов, которыми была усеяна набережная, и выкрикивали оскорбительные слова. Одно я уловил: «черномазый».

Подобные сцены были достаточно обычны, но меня привлекло спокойное достоинство жертвы этого издевательства, и я подошел к разнузданной черни и велел им разойтись. Один из них, грубый мужлан, не зная, кто я, оттолкнул меня в сторону, посоветовал не соваться не в свое дело, на что я ответил ему таким ударом между глаз, что он рухнул, как поверженный бык, и остался лежать, ошеломленный. Его товарищи начали было мне угрожать, но я вынул свисток, и тотчас прибежали двое моих слуг, без которых я редко выходил из дому в те смутные времена, и схватились за короткие мечи; при виде их бездельники пустились наутек.

Когда они скрылись, я повернулся и взглянул на незнакомца. Капюшон спал у него с головы, и я увидел, что это человек лет тридцати, со смуглым и благородным лицом, безбородый, но с прямыми черными волосами, с черными сверкающими глазами и орлиным носом. И еще одно бросилось мне в глаза — мочка его уха была проколота, и притом странным образом, так что в проколе могло бы поместиться маленькое яблочко. Он был так худ, что отовсюду торчали кости, как у голодающих, на руках виднелись порезы и царапины, а на лбу темнела большая ссадина. Он был, видимо, совсем сбит с толку, и почти лишился сил, однако понял, как мне показалось, что я дружески расположен к нему, ибо он поклонился мне и трижды поцеловал воздух — но тогда я еще не знал, каков смысл этого жеста.

Я заговорил с ним по-английски, но он мягко покачал головой, показывая, что не понимает меня. Потом, как бы сообразив что-то, он несколько раз похлопал себя по груди, каждый раз повторяя до странности мягким голосом: «Кари». Я решил, что это слово — его имя. По крайней мере, с этой минуты и всегда я звал его «Кари».

Теперь возник вопрос о том, что с ним делать. Оставить его здесь на посмешище или на погибель я не мог, отослать его тоже было некуда. Оставалось только одно — взять его с собой. И вот, осторожно взяв его за руку, я увел его с набережной туда, где стояли наши лошади, и знаками предложил ему сесть на одну из них, велев слуге, который на ней ездил, дойти до дому пешком. Однако при виде лошадей незнакомца охватил дикий ужас, он задрожал всем телом, на лице выступил пот, и он вцепился в меня, словно ища защиты; очевидно, он никогда не видел подобных животных. В самом деле, ничто не могло убедить его сесть на лошадь. Он отрицательно качал головой и показывал на ноги, давая мне таким образом понять, что он предпочитает пойти пешком, несмотря на всю свою слабость.

В конце концов он действительно пошел пешком, от Темзы до Чипсайда, а вместе с ним и я, потому что я не решился оставить его одного из боязни, что он сбежит. Странное это было зрелище — я и этот смуглый странник, которого я вел по лондонским улицам; и я порадовался, что уже вечер и лишь немногие могут нас видеть, а те, кто нам встречался, вероятно, думали, что я поймал вора-иноземца и теперь веду его в тюрьму.

Наконец мы достигли «Корабельного дома», как называли мое жилище, по изображению судна древних викингов, которое мой дядя вырезал из дерева и прикрепил над входом; и я провел его в дом и вверх по лестнице в пустовавшую комнату для гостей. По пути он озирался вокруг, смотря во все глаза, которые на его худом лице казались огромными, как глаза совы, а лестница и вовсе озадачила его, так что он брал как бы приступом каждую ступеньку, задирая ногу высоко вверх.

В комнате, кроме кровати и другой мебели, был еще серебряный умывальник с полагавшимся к нему кувшином — прекраснейшие вещи, которые среди прочих — не знаю, откуда — привез в свое время Джон Гриммер. Они тотчас приковали к себе взгляд Кари, и он смотрел на них при свете зажженных мною свечей с таким выражением, как будто они были для него старыми знакомыми. Более того, — взглянув на меня, как бы прося разрешения, — он подошел к кувшину, наполненному водой в ожидании посетителей, которые часто приходили ко мне по делу, поднял его и, пролив на пол несколько капель воды, как бы принося некую жертву, стал жадно пить, показывая тем самым, насколько его изнурила жажда.

Потом он, не спеша, наполнил умывальник и, сбросив свой истрепанный плащ, стал мыться до пояса, ниже которого на нем осталось лишь нечто похожее на женскую нижнюю юбку, как мне показалось, из грязной хлопчатобумажной ткани. Наблюдая за ним, я заместил две вещи: во-первых, что его бедное тело было так же исцарапано и покрыто шрамами, словно от шипов, как его лицо и руки, а также испещрено синяками и ссадинами, будто от пинков и ударов; и, во-вторых, что на шнурке вокруг шеи он носил удивительную фигурку из золота длиной примерно в четыре дюйма. Это было грубо сделанное изображение человека с поджатыми под подбородок коленями, но лицо, с глазами из крошечных изумрудов, выражало глубокое и торжественное достоинство.

Эту фигурку Кари вымыл прежде, чем плеснул на себя хоть каплю воды, и при этом кланялся ей, а увидев, что я наблюдаю за ним, поднял глаза к небу и произнес какое-то слово, звучавшее как «Пачакамак»; из чего я заключил, что это некий идол, которому бедняга поклоняется. Последним, что я на нем заметил, был привязанный у пояса кожаный мешочек, наполовину чем-то заполненный.

Я нашел моющий шарик[226], изготовленный из оливкового масла и золы бука, и показал, как им пользоваться. Сначала он отшатнулся от этого странного предмета, но, поняв его назначение, охотно им воспользовался, улыбаясь тому, как хорошо он очищает его кожу. Потом я достал шелковую рубашку и пару домашних туфель, подбитый мехом халат, принадлежавший дяде, а также штаны, и показал ему, как их надеть; это он освоил достаточно быстро. С гребенкой и щеткой, лежавшими на столе, он уже познакомился, когда еще до умывания приводил в порядок свои спутанные волосы.

Когда все было в некотором роде закончено, я снова повел его вниз, в столовую, где нас ждал ужин, и подвинул ему еду, при виде которой глаза его заблестели, ибо он уже просто умирал от голода. Сесть на стул он отказался, то ли из почтения ко мне, то ли потому, что этот предмет был ему не знаком, — не знаю, но заметив обитую ковром скамеечку, на которую дядя, бывало, клал усталые ноги, он устроился на ней, и так, сгорбившись, съел все, что я ему давал, — очень деликатно, несмотря на то, что был очень голоден. Потом я налил в кубок вина, полученного из Португалии, и немного отпил сам, чтобы показать ему, что оно безвредно, после чего, попробовав глоток, он выпил все до последней капли.

Закончив ужин (который я счел нужным сократить, из-за того что голодному и ослабевшему человеку много есть опасно), он снова поднял глаза к небу, как бы в знак благодарности, а потом — возможно, из благодарности ко мне, — опустился передо мной на колени, взял мою руку и прижал ее к своему лбу: тем самым (но тогда я этого не знал) он поклялся служить мне. Видя, как сильно он утомлен, я проводил его обратно в его комнату и указал ему на кровать, закрывая при этом глаза, чтобы он понял, что на этой кровати он будет спать. Он, однако, наотрез отказался от кровати и упорствовал до тех пор, пока не стянул на пол все постельное белье; из этого я заключил, что, к какому бы народу он ни принадлежал, он и его соплеменники имели обыкновение спать на земле.

Снова и снова я задавался вопросом, кто этот человек и к какому народу он принадлежит, так как никогда и нигде я не встречал человеческое существо, которое хоть чем-нибудь было на него похоже. Лишь в одном я был уверен — в том, что он человек высокого ранга, поскольку ни один представитель знати в тех странах, которые я знал, не вел себя с такой мягкой деликатностью и не обладал столь утонченными манерами. Я не раз видел черных людей, которых называли неграми, и других, повыше сортом, которых называли маврами, — по большей части это были грубые, вульгарные малые, готовые в состоянии раздражения перерезать вам горло, но я никогда не встречал такого, как этот Кари.

Прошло много времени, прежде чем я смог удовлетворить свое любопытство, но и тогда я узнал сравнительно мало. Медленно и постепенно Кари выучил, хотя бы в какой-то мере, английский язык, но не настолько, чтобы бегло говорить на нем: казалось, что в уме он всегда переводит на английский с какого-то другого языка, полного странных образов и выражений. Когда спустя много месяцев он уже достаточно освоился с нашим языком, я попросил его рассказать мне свою историю, и он попытался это сделать. Однако все, что я извлек из его рассказа, сводилось к следующему.

Он сказал, что он — сын царя, который властвует над могучей империей далеко-далеко отсюда, за тысячи миль морского пути, в той стране неба, где садится солнце. По его словам, он — самый старший законный сын, родившийся от сестры царя (что, по моим представлениям, совершенно ужасно, — хотя он, быть может, имел в виду двоюродную сестру или родственницу), однако, кроме него, у его отца еще десятки других детей, что показывает, что этот царь, должно быть, человек весьма свободного нрава, напоминающий в своей домашней жизни мудрого Соломона, которого так любил мой дядя.

Далее из рассказа следует, что этот царь, отец Кари, имел еще одного сына от другой жены, и что он его любил больше, чем моего гостя. Этого сына звали Урко, и он ревновал и ненавидел Кари — законного наследника. Более того: как часто бывает, в этом былазамешана женщина. Дело в том, что Кари имел, жену, самую прелестную женщину в стране, хотя, как я понял, из другого племени или рода, и Урко влюбился в эту жену Кари. И так пламенно он желал ее, — кстати, у него было множество собственных жен, — что, будучи полководцем царских войск, он с согласия царя послал Кари командовать армией, которая должна была справиться с народом одной отдаленной и дикой страны; он надеялся, что Кари будет убит, так же как надеялся Давид в истории с Урией и Катшебой, о которых рассказано в Библии. Но случилось иначе: вместо того чтобы погибнуть в сражении, как Урия, Кари одержал победу и через два года вернулся ко двору царя. Здесь он обнаружил, что брат его Урко увлек его жену и взял ее к себе в дом. Разгневанный Кари вернул свою жену по приказу царя, но предал ее смерти за ее измену.

За это царь, его отец, — человек весьма суровый — изгнал его из страны, раз он нарушил ее законы, запрещающие личную месть по отношению к женщине, которая не принадлежит к царском роду, будь она даже самая красивая из всех женщин. Однако прежде чем Кари покинул родину, Урко, в ярости от потери своей любимой, велел тайно подмешать Кари яд, который хотя и не убивает (на это Урко не решился из-за высокого положения брата), но приводит к потере разума, иногда полностью, а иногда на год или больше. После этого, рассказывал Кари, он ничего или почти ничего не помнил, кроме долгих странствий по морю и через леса, а потом — снова по морю на плоту или в лодке; и на этот раз он был один в течение многих и многих дней, имея при себе только кувшин с водой и сушеное мясо, которое он ел вместе с удивительным зельем, известным его народу; это зелье обладает способностью неделями поддерживать в человеке жизнь, даже если этот человек изнемогает от тяжелого труда. Немного этого зелья еще осталось в кожаном мешочке, который я видел у Кари.

Наконец, сказал он, его подобрал большой корабль, такого корабля он никогда не видел, но плохо его запомнил. В сущности, он ничего не помнил до того, как очутился на набережной Темзы, где я его и обнаружил, и тут вдруг разум как будто вернулся к нему. Но ему казалось, что его привезли на берег в лодке, в которой были рыбаки и в которую его ссадили с большого корабля, державшего курс в какое-то другое место, и что он долго шел по берегу какой-то реки. Эта история отчасти объяснила ссадины у него на лбу и теле, но многое оставалось неясным, а к тому времени, когда я услышал эту историю, обнаружить какие-либо следы рыбаков и их лодки было невозможно. Я спросил его, как называется его страна. Он отвечал, что ее название — Тавантинсуйу. Он добавил, что это чудесная страна, в которой есть города и церкви, и высокие горы с покрытыми снегами вершинами, плодородные долины и плато, и жаркие леса, через которые текут широкие реки.

У всех ученых людей, которых мне доводилось встречать, и особенно у тех, кто совершал далекие путешествия, я спрашивал о стране под названием Тавантинсуйу, но никто даже не слыхал такого названия. Они заявляли, что мой смуглый гость, должно быть, прибыл из Африки и, будучи не в своем уме, просто придумал эту диковинную страну, которая, по его словам, лежит далеко на западе, где заходит солнце.

Пришлось на этом поставить точку, хотя лично я был уверен, что Кари не сумасшедший, чем бы он ни был в прошлом. Он был большим мечтателем, это правда, уверяя, что подсыпанный ему братом яд «проел дырку у него в мозгу», и через эту дырку он может видеть и слышать то, чего не могут другие. Так, он был способен с удивительной ясностью читать тайные мотивы мужчин и женщин, так что иногда я спрашивал его, смеясь, не может ли он дать мне немного этого яда, чтобы я мог сам проникать в сердца тех, с кем я имею дело. Еще в одном он был всегда уверен — в том, что непременно вернется в свою страну Тавантинсуйу, о которой он думал день и ночь, и что я должен сопровождать его. В ответ я смеялся, говоря, что если это и так, это случится после нашей смерти.

Постепенно он вполне овладел английским языком и даже научился читать и писать на нем; в свою очередь, он научил меня многому, что было характерно в его собственном языке, который он называл куичуа: это мягкий и прекрасный язык, хотя, говорил он, в его стране существует и много других, в том числе секретный язык, известный только царю и его семье. Кари не имел права разглашать его, хотя хорошо им владел. Со временем я настолько освоился с его «куичуа», что мог перекидываться с Кари короткими фразами, когда мне не хотелось, чтобы окружающие поняли, о чем я говорю.

Сказать по правде, пока я изучал этот язык и слушал чудесные рассказы Кари, во мне возникло страстное желание увидеть эту страну и завязать с ней торговые отношения; по его словам, золото было там так же обычно, как у нас железо. Я подумал даже о том, чтобы плыть на запад в поисках неведомой земли, но когда я рассказал о своем намерении кое-кому из капитанов, даже самые смелые и предприимчивые мореплаватели посмеялись надо мной, говоря, что подождут с этим путешествием до той поры, когда им самим придется «идти на запад», что на их морском жаргоне, которому они выучились в Средиземноморье, означало «умереть»[227].

Когда я поделился этим с Кари, он улыбнулся своей загадочной улыбкой и ответил, что все равно мы — я и он — совершим это путешествие вместе еще до того, как умрем; что и случилось на самом деле, хотя не по моей и не по его воле.

В остальном Кари очень заинтересовало изготовление украшений, предназначенных для продажи знатным людям, и особенно дамам двора. Видя, как мои мастера обрабатывают золото и оправляют им драгоценные камни, он попросил разрешить ему заняться этим искусством, в котором, по его словам, он тоже кое-что смыслил, — и таким образом зарабатывать свой хлеб. Я ответил согласием, ибо понимал, как тяготит его гордую натуру зависимое положение, и предоставил ему серебро и золото и небольшое помещение с плавильной печью, где он мог успешно работать. Первое, что он сделал, была странная вещица около двух дюймов в поперечнике, круглая и с желобком на обратной стороне, в то время как лицевую сторону украшало изображение солнца в виде человеческого лица с расходящимися от него лучами. Я спросил его, что означает этот предмет. Он взял его у меня из рук и вставил себе в ухо, в тот разрез, сделанный в его мочке, который я ранее описал. Потом он объяснил мне, что в его стране все люди благородного происхождения носят такие украшения и называются поэтому «ушниками» в отличие от простонародья. Он рассказал мне также много других подробностей, пересказ которых здесь занял бы слишком много места, но которые еще больше разожгли мое желание увидеть эту империю своими глазами; в том, что это империя, именно Кари убедил меня своими рассказами.

Впоследствии Кари делал много таких украшений, которые я продавал в качестве брошей, снабженных булавкой на обратной стороне. Он создавал и другие вещи — чашки и тарелки необычных образцов и с богатым орнаментом, которые успешно продавались по высокой цене, ибо искусство Кари было удивительно. Но всякий раз в центре или какой-нибудь другой части его произведения присутствовало изображение солнца. Я спросил его, почему. Он ответил: потому что солнце — его Бог, ибо его народ поклоняется солнцу. Я напомнил ему, как он говорил, что его Бог — некий Пачакамак, чье изображение он носит на шее. На это он сказал:

— Да, Пачакамак — это Бог над всеми богами, Созидатель, Мировой Дух, но Солнце — это его зримый дом и одеяние, в котором все могут его видеть и поклоняться ему.

Я подумал, что в этом утверждении есть доля правды, поскольку вся Природа — это одеяние, в котором Бог являет себя нам.

Я пытался обучить Кари нашей вере, но хотя он терпеливо слушал и, как мне казалось, понимал меня, он не стал христианином, ясно дав мне понять, что, по его мнению, человек должен жить и умереть в той вере, в какой он родился, и что все увиденное им в Лондоне не убеждает его в том, что христиане чем-то лучше тех, кто поклоняется Солнцу и Великому Духу — Пачакамаку. Поэтому я отказался от своих попыток, хотя и сознавал, что положение его как язычника может в любой момент стать опасным. И в самом деле, два-три раза священники осведомлялись насчет его вероисповедания, проявляя любопытство ко всему, что его касалось. Однако я заставил их замолчать, отговорившись тем, что сам наставляю его по мере сил и умения, и что он еще слишком, плохо знает английский язык, чтобы воспринять их святые речи. А когда они попытались все же настоять на своем, я послал щедрые дары их монастырям, а если это были приходские священники — их церквам и приходам.

И все-таки этот вопрос меня беспокоил, ибо некоторые из этих священнослужителей были весьма свирепы и нетерпимы, и я был уверен, что со временем они вновь возьмутся за это дело.

Я заметил еще одну черту Кари — он избегал женщин и даже как будто ненавидел их. Служанки, оставшиеся со мной после смерти дяди, почувствовали это, по своей женской натуре, и в отместку стали отказываться служить ему. В конце концов, боясь, что они донесут на него священникам или причинят ему еще какое-либо зло, я заменил их мужчинами. Такую неприязнь Кари к женщинам я приписывал страданиям, которые доставила ему его неверная красавица-жена; я думаю, я был прав.

Глава 5

ПОЯВЛЕНИЕ БЛАНШ
Однажды — это было в последний день года, годовщину смерти моего дяди, о доброте и мудрости которого я все чаще и больше думал, — я, освободившись на время от более важных дел, сидел в лавке, которую Джон Гриммер называл силками для ловли «пташек-милашек» и которая продолжала существовать, — таково было бы желание дяди. Я с удовольствием разглядывал прекрасные вещицы, приготовленные для продажи, в то время как старший мастер объяснял мне некоторые детали, так как я все еще мало знал об искусстве их изготовления.

В это время в лавку вошли двое — очень нарядная и утонченная леди и еще более нарядный молодой лорд. Правда, в своих одинаковых, подбитых горностаем плащах с капюшонами они казались столь похожими друг на друга, что с первого взгляда трудно было различить, кто мужчина, а кто женщина, но когда они сбросили плащи, так как после улицы в лавке было тепло, сердце мое на миг остановилось, ибо я не только отличил их друг от друга, но увидел, что это не кто иные, как леди Бланш Эйлис и ее родственник лорд Делеруа.

Если в те давние дни сожжения Гастингса ее можно было сравнить с лилейным бутоном, то теперь она была раскрывшимся цветком и поражала красотой: поистине в своем стиле она была прекраснейшей женщиной, какую я когда-либо видел. Высокая и величественная, как цветок лилии, она, как лилия, сияла белизной, подчеркивавшей ее чудесные голубые глаза с загнутыми темными ресницами. Столь же совершенной была ее фигура — с полной, но не слишком полной, грудью, тонкой талией и изящными руками, — настоящая Венера, как та, что я видел воплощенной в древнем мраморе, которую привезли из Италии, как я полагаю, в дар королю, любителю подобных вещей, и которая украшала его дворец.

Милорд тоже выглядел лучше, чем прежде, — красивее, крепче и мужественнее, хотя он по-прежнему одевался и щеголевато, и ярко, а носки его башмаков, загнутые кверху, закреплялись под коленями тонкими золотыми цепочками. И все-таки это был красивый мужчина с живыми черными глазами, подвижным ртом и острой бородкой, от которой, как и от его волос, пахло духами. Увидев меня в купеческом обличье — ибо я помнил дядины советы относительно манеры одеваться — он заговорил со мной тоном, каким большие люди говорят с лавочниками.

— Вот так встреча, мистер! — сказал он своим звучным, хорошо поставленным голосом. — Я бы хотел сделать новогодний подарок вот этой леди, а мне сказали, что у вас можно найти лучшие образцы изделий из серебра и золота: золотые чашки, бриллианты в богатой и редкой оправе, и все с изображением солнца, — очень кстати в такой день, как сегодня. Однако позовите Джона Триммера. Я не привык иметь дело с мелкими сошками. Или проводите меня к нему.

Я поклонился ему, потирая руки, и, поддаваясь настроению, ответил:

— Тогда, боюсь, мне придется отвести милорда гораздо дальше, чем ему сейчас хотелось бы; хотя кто знает? Может быть, милорд, как и любой из нас, отправится в это путешествие раньше, чем он думает.

При звуке моего голоса леди Бланш пристально взглянула на меня, пытаясь рассмотреть мое лицо, закрытое в этот холодный день наброшенным на голову капюшоном.

Делеруа вздрогнул и отрывисто спросил:

— То есть?

— Очень просто, милорд. Джон Триммер умер, и где он сейчас пребывает, я не знаю, ибо он унес эту тайну с собой. Но я, его достойный продолжатель, к вашим услугам.

Я повернулся и велел приказчику передать Кари, чтобы он пришел и принес с собой самые лучшие из наших кубков, чашек и драгоценных камней.

Приказчик ушел, а я пригласил знатных покупателей отдохнуть у огня. Когда я ставил для них кресла, я случайно коснулся руки леди Бланш, которая опять попыталась заглянуть под мой капюшон. Как будто сама природа в ней узнала это прикосновение, как узнает инстинктивно каждая женщина, если губы коснувшегося хоть раз приближались к ее губам, хотя бы это было и много лет назад. Но я лишь отвернулся и еще глубже натянул капюшон.

Явился Кари, а с ним и приказчик, который нес драгоценный товар. На Кари был шерстяной плащ, очень простой, который, однако, так шел ему, что Кари с его тонким лицом и сверкающими глазами выглядел как переодетый восточный принц. Он сразу привлек внимание этой утонченной пары, ибо они никогда еще не видели подобного человека, но тот не обратил на это никакого внимания и с многократными поклонами стал показывать им драгоценности, одну за другой. Среди них была одна брошка, особенно высокой стоимости — большой, имеющий форму сердца рубин, который Кари оправил золотом в виде переплетающихся змеек с поднятыми головами, как бы готовых ужалить, и с глазами из крошечных алмазов. Леди Бланш не могла отвести глаз от этой броши и, отодвинув в сторону все остальные украшения, любовалась и играла ею до тех пор, пока лорд Делеруа, наконец, не спросил о цене. Я посоветовался с Кари, объяснив, что сам не занимаюсь этой отраслью своего дела, и затем небрежно назвал цену; это была очень большая сумма.

— Ей-богу, Бланш, — сказал Делеруа, — этот купец воображает, что я сделан из золота! Ты должна выбрать что-нибудь подешевле, хотя это и новогодний подарок, иначе ему придется подождать, пока я смогу заплатить.

— На что я, возможно, и согласился бы ради покупателя вашего сорта, милорд, — прервал я его, поклонившись.

Он взглянул на меня и сказал:

— Могу я поговорить с вами наедине?

Я снова поклонился и провел его в столовую, где он с изумлением оглядел богатую обстановку. Я подвинул ему резной стул и, смиренно стоя перед ним, пока он обводил взглядом комнату, ждал, что он скажет.

— Мне говорили, — начал он наконец, — что Джон Гриммер вел и другие дела, кроме торговли ювелирными изделиями.

— Да, милорд, торговлю с некоторыми странами.

— И внутри страны тоже. Я имею в виду денежные займы.

— По временам, милорд, под солидное поручительство и под определенный процент. Может быть, милорд перейдет прямо к делу?

— Коротко и просто: те из нас, кто бывает при дворе, всегда нуждаются в деньгах, или, по крайней мере, в золоте, чтобы добиться продвижения и заработать королевскую милость через того, кто не платит.

— Будьте любезны, милорд, назвать сумму и имя поручителя.

Он назвал и то, и другое. Сумма была большая, а поручительство — сомнительное.

— Есть ли кто-нибудь еще, достаточно состоятельный, кто мог бы реально поручиться за вас, милорд?

— Да, человек большого состояния, сэр Роберт Эйлис — у него обширные земли в Сассексе.

— Я слыхал это имя, и если милорд соблаговолит поручить своим адвокатам изложить все это на бумаге, я велю оценить эти земли и дать вам ответ как можно скорее.

— Для молодого человека вы слишком осторожны, купец.

— Увы! Без этого нельзя, если хочешь сохранить в наши смутные времена войн и потрясений свои скромные доходы. Сумма, которую вы назвали, равна всем нашим сбережениям, которые стоили Джону Триммеру и мне многих лет труда.

Он снова оглядел обстановку комнаты и пожал плечами, потом сказал:

— Хорошо. Это будет сделано, ибо вопрос не терпит отлагательства. Кому адресовать письмо?

— Джону Триммеру, Корабельный Дом, Чипсайд.

— Но вы сказали, Джон Гриммер умер?

— Так и есть, милорд, но имя его остается.

После этого мы вернулись в лавку, и пока мы шли, я сказал:

— Если вашей леди, милорд, так понравился этот рубин, я могу некоторое время подождать с оплатой — я понимаю, как трудно отказывать жене в ее желаниях.

— Да она мне вовсе не жена, а дальняя родственница, Я бы рад жениться, но как могут пожениться двое знатных нищих?

— Может быть, ради этого милорд и хочет получить ссуду?

Он опять пожал плечами, и мы вошли в лавку. Войдя, я откинул капюшон и остался в бархатной шапочке, какие обычно носят люди купеческого звания. Леди Бланш увидела меня и вздрогнула.

— Конечно же, конечно, — начала она, — вы тот, кто выпустил знаменитые три стрелы у пещеры в Гастингсе.

— Да, миледи, а как ваш сокол? Удалось спасти его от собак тогда, на лондонской дороге?

— Нет, его покалечили, и он погиб… И это было первой из многих неприятностей, и моя удача уехала в тот день вместе с вами, мистер Хьюберт из Гастингса, — добавила она со вздохом.

— Соколов много, а удача возвращается, — ответил я, поклонившись. — Может быть, эта безделушка вернет вам ее, миледи, — и с этими словами я подал ей рубиновое сердце, обвитое змейками.

— О! — произнесла она, и ее голубые глаза просияли от удовольствия. — О, она прекрасна, но где же взять деньги для такой дорогой вещи?

— Думаю, это тот случай, когда с деньгами можно подождать.

В этот момент лорд Делеруа вмешался со словами:

— Так это вы убили французского рыцаря старинным мечом, а потом застрелили еще трех французов, пробив одной стрелой щит, и кольчугу, и тело — об этом после много рассказывали, даже в Лондоне. Ей-богу, вам следовало бы служить королю в его войсках, а не самому себе, стоя за прилавком.

— Служить можно разными способами, милорд, — отвечал я, — не только сталью и стрелами, но также пером и товаром. Для меня лично настала очередь вторых. Хотя может статься, что древний меч и черный лук только ждут своего времени.

Он уставился на меня и пробормотал почти про себя:

— Странный купец и безжалостный, как, может быть, подумали те мертвые французы. Признаться, господин торговец, от ваших речей и взглядов этого мавра у меня по спине бегут мурашки; такое чувство, будто кто-то прошел по моей могиле. Пойдем, Бланш, пора, а то как бы наши лошади не продрогли, как я. Мастер Гриммер или Гастингс, я вам напишу, если не найду другого способа устроить свои дела. А на эту безделушку напишите мне счет, когда вам будет удобно.

Засим они уехали; но, выходя из лавки, леди Бланш за что-то зацепилась плащом, и, задержавшись на миг, обернулась и метнула на меня один из тех нежных взглядов, которые я так хорошо помнил.

Кари проводил их до двери и проследил, как они вскочили на своих лошадей у ворот, потом опустил глаза, словно разглядывая землю у своих ног.

— За что она зацепилась? — спросил я.

— За мечту, или за воздух — здесь больше не за что зацепиться. Те, что бросают копья за спину, должны сначала оглянуться назад.

— Что ты думаешь об этой парочке, Кари?

— Думаю, что они не заплатят за ваш рубин, но, возможно, это была приманка на крючке.

— А что еще, Кари?

— Думаю, что эта леди очень красива и вероломна, и что сердце этого большого лорда так же черно, как его глаза. А еще думаю, что они дороги друг другу и хорошо подходят один другому. Но, видимо, вы встречали их и раньше, мастер, так что знаете их лучше, чем ваш раб.

— Да, встречал, — ответил я резко, расстроенный тем, что он сказал о Бланш, и добавил: — Я заметил, Кари, что у тебя никогда не найдется доброго слова о тех, кто мне нравится. Ты ревнив от природы, Кари, особенно в отношении женщин.

— Вы спрашиваете, я отвечаю, — смиренно возразил он, нарушая правила английской грамматики, как всегда в минуты волнения, — и это правда, что кто много влюблен, много ревнив. Это недостаток моего народа. А также я не люблю женщин. А теперь я иду делать другую брошь вместо той, что мастер отдал леди. Только в этот раз это будет все — змея, и никакого сердца.

Он ушел, захватив с собой поднос с драгоценностями, а я отправился в столовую и стал думать.

Какой странной была эта встреча. Я никогда не забывал леди Бланш, но в каком-то смысле всем своим образом жизни заставил себя приглушить память о ней и, помня дядин совет, не искал встречи с ней, отчего и держался вдали от Гастингса, думая, что она по-прежнему там. И вот она в Лондоне, и в моем доме, словно сама судьба привела ее ко мне. И это еще не все, ибо ее голубые глаза пробудили угасший огонь в моем сердце, и, сидя теперь наедине с собой, я знал, что люблю ее; более того, никогда не переставал любить. Для меня она была дороже, чем все мои богатства, дороже всего на свете, а между нами — увы! — все та же глубокая бездна.

Правда, она не замужем, но она — знатная леди, а я всего лишь купец, который даже не может назвать себя сквайром или законно носить одежду из определенных тканей, которыми я ежедневно торгую в своей лавке. Как же перейти через эту бездну?

Потом среди этих размышлений в моей памяти всплыли некоторые высказывания моего дяди, мудрого старика, а вместе с ними и ответ на этот вопрос. Золото перекидывает мосты через самые широкие реки, разделяющие людей друг от друга. Эти отпрыски знати, кичащиеся своим высоким положением, на самом деле бедны. Они приходят ко мне занять денег, чтобы позолотить свои гербы и удовлетворить назойливых кредиторов, осаждающих их пороги, — иначе их выбросят с их высоких мест и оттеснят в ряды тех, кто составляет простое стадо, потому что они уже не могут ни давать, ни платить тем, кто дает.

И, в конце концов, уж так ли велика разница между ними и мною? Прадед сэра Роберта Эйлиса, как мне рассказывали, накопил свои богатства посредством торговли и ростовщичества в пору прежних войн; говорили даже, что он был из тех, кто разводил и продавал скот; а лорд Делеруа, как утверждают, — незаконный сын, хотя и голубой крови, такой голубой, что она приближается к королевской крови. Ну, а моя? Со стороны отца — саксы, потомки танов, которые попали под власть норманнов и в дальнейшем превратились в скромных землевладельцев более мелкого пошиба. На стороне матери — древние властители морей, которые сражались и побеждали во всех концах известного им мира. Намного ли я ниже нынешней знати? Нет, конечно; но, подобно моему отцу и дяде, я тот, кто покупает и продает, а рука красильщика всегда запятнана краской из его чана.

Итак, все ясно. Я, человек упорный, не обойденный природой и Фортуной, принесшей мне богатство, я решил завоевать эту женщину, которая, как мне казалось, смотрела на меня благосклонно с тех пор, как я избавил ее от грозивших ей опасностей. Не сходя с места, я поклялся себе, что я ее завоюю. Вопрос лишь в том, как это сделать? Я мог бы поступить на службу к королю и сражаться в его битвах и, несомненно, заслужить рыцарское или даже более высокое звание, которое открыло бы мне запертые ворота.

Но нет. Это слишком долго, а что-то во мне говорило, что время не терпит. Этот непонятный чужестранец Кари сказал, что леди Бланш увлечена своим родственником Делеруа; и хотя я негодовал против Кари и приписывал его слова ревности ко всякому, на кого я смотрел с симпатией, я хорошо знал его дар проницательности. Если я стану мешкать, эта редкая белая птица упорхнет из моей руки в клетку другого хозяина. Я должен либо действовать немедленно, либо оставить все как есть. Ну что ж, у меня есть богатство — так пусть богатство будет мне другом. А если оно не поможет, я всегда успею попытать счастья на войне.

На третий день нового года в разгар придворных пирушек и увеселений — что показывало, насколько велика нужда Делеруа в деньгах, — я получил указанные мной сведения вместе со списком земель и имущества, которые сэр Роберт Эйлис был готов отдать мне в залог ради своего друга и родственника Делеруа. Почему он идет на это? — думал я. Ответ может быть лишь один: потому что именно он, а не Делеруа, должен получить эти деньги или большую их часть.

Но нет, есть еще одна вероятная причина: потому что он смотрит на Делеруа как на своего наследника, каким тот будет, когда женится на леди Бланш. А если так, то я должен действовать, и притом быстро, иначе я никогда больше не увижу леди Бланш; и единственная дорога к ней — этот выложенный золотом путь. Я стал изучать списки земель. Оказалось, что большая часть их мне известна, так как они лежали в окрестностях Левенси и Гастингса; и я увидел, что они едва ли стоят тех денег, которые у меня просят. Ну и что же? Суть этого дела ведь не в торговой выгоде, и как бы велика ни была эта сумма, я готов был рискнуть ею ради возможности получить Бланш.

Кончилось тем, что, не дождавшись результатов оценки, я написал о своей готовности выдать золотом названную сумму, поскольку право поручителя на эти земли и имущество не вызывает сомнений.

Это мое письмо оказалось только началом долгого дела, подробности которого можно опустить. На следующий же день меня вызвали в дом сэра Роберта Эйлиса, расположенный в Вестминстере, недалеко от дворца и от Вестминстерского аббатства. Я нашел, что этот грубоватый старый рыцарь еще больше поседел и приобрел какой-то затравленный вид. Тут же находились лорд Делеруа и двое адвокатов, которые мне очень не нравились — в них проглядывало что-то хитрое, лисье. С первой же минуты я заподозрил, что меня обманывают, и если бы не Бланш, я бы тут же отказался от этого соглашения. Из-за нее я этого не сделал, но, вновь изложив свои условия и указав сумму и сроки выплаты процентов, долго сидел, стараясь говорить как можно меньше, и слушал, как адвокаты, разворачивая пергаментные свитки, говорили и говорили, не всегда согласуясь друг с другом, — пока, наконец, лорду Делеруа, которому было явно не по себе, все это не надоело, и он вышел из комнаты. Но в конце концов все, что можно было сделать на этом заседании, было сделано, и поскольку подошло время обеда, меня пригласили откушать с ними, и я остался в надежде увидеть Бланш.

Дворецкий, или особый слуга, провел меня в столовую, где было накрыто два стола: один на возвышении, или помосте, а другой — возле него, но внизу, и усадил меня вместе с адвокатами за нижний стол. Между тем на помосте появились сэр Роберт Эйлис, его дочь Бланш, лорд Делеруа и еще восемь-десять знатных особ, которых я никогда не видел. Осмотревшись, леди Бланш тотчас заметила, что я здесь и сижу внизу, и, обернувшись к отцу и Делеруа, видимо, стала их в чем-то убеждать, и особенно последнего. И действительно, в наступившем внезапно минутном молчании я уловил кое-что из ее слов. Она говорила: «Если вы не стыдитесь брать у него деньги, вы не должны стыдиться сидеть с ним за столом».

Делеруа топнул ногой, но кончилось тем, что меня пригласили к высокому столу; леди Бланш подвинулась и усадила меня рядом с собой, а Делеруа сел в конце стола между двумя роскошными дамами.

Так я и остался рядом с Бланш, которая, как я про себя отметил, приколола на платье рубиновую брошь — сердце, обвитое змейками. Собственно говоря, это было первое, с чем она обратилась ко мне, сказав:

— Хорошо выглядит на платье, не правда ли, и я очень благодарна вам за нее, мастер Хьюберт: я ведь знаю, что этот подарок — вовсе не от Делеруа, а от вас, потому что вы никогда не увидите тех денег, которых она стоит.

Вместо ответа я посмотрел на великолепные серебряные блюда и на пышное убранство стола, на обилие яств и число слуг. Читая мои мысли, она сказала:

— Да, но все заложено, решительно все. Знайте, мастер Хьюберт, что мы — голодные псы, хоть и живем на псарне с золотой решеткой. А теперь они собираются заложить вам и эту псарню.

Пока я обдумывал, что на это сказать, она заговорила о наших переживаниях минувших дней, вспоминая все случившееся до мельчайшей детали и каждое сказанное слово — кое-что из этого я уже успел забыть. Об одном только она не упомянула — о поцелуях, которыми мы обменялись на прощание. Когда среди прочего она говорила о том, как старинный меч прорубил доспехи французского рыцаря, я рассказал ей, что этот меч имеет имя — Взвейся-Пламя, что он перешел ко мне от моего предка, викинга Торгриммера, и о том, что написано на его лезвии, все это она с жадностью выслушала.

— И они еще смели думать, что вы недостойны сидеть за их столом, — вы, потомок такого древнего рода и такой замечательный воин, как вы доказали в тот день. И только вам я обязана жизнью и даже больше, чем жизнью, вам, а не им.

Говоря так, она бросила на меня взгляд, который пронзил меня насквозь, так же как мои стрелы пронзили французов; тем более что под скатертью ее тонкая рука на миг легла на мою руку.

После этого мы некоторое время молчали, лично я не мог произнести ни слова. Но потом наша беседа возобновилась, и нам никто не мешал: слева от меня никого не было, так как я сидел с краю, а соседом Бланш справа был толстый старый лорд, который был туг на ухо и интересовался напитками больше, чем ему было полезно. Я многое рассказал ей о себе, о том, что мне говорила мать в день пожара, и как она предсказывала, что я буду скитальцем; на это Бланш со вздохом ответила:

— И, однако, мастер Хьюберт, вы, кажется, плотно вросли в Лондон и в его плодородную почву.

— Да, конечно, госпожа. Но это не моя родная почва; и вообще мы идем туда, куда, ведет нас судьба.

— Судьба! О чем напоминает мне это слово? Ах, да: вашего мавра, который делает эти драгоценные вещицы. У него глаза, как глаза самой Судьбы; я боюсь его.

— Это странно, госпожа, а впрочем, не так уж и странно, ибо в этом человеке действительно есть что-то роковое. Он все время клянется, что я буду сопровождать его в какую-то таинственную страну, где он родился и был принцем.

Тут я рассказал ей историю Кари, которую она выслушала с широко раскрытыми от удивления глазами.

— Значит, вы спасли и этого бедного скитальца, — сказала она, когда я кончил. — Несомненно, он вас очень любит.

— Да, госпожа, может быть, даже слишком, если он ревнует меня, — хотя, видит Бог, я ничего для него не сделал, только вызволил его из беды на набережной.

— Да, я заметила, как он следил за вами тогда, в лавке. И все-таки это странно; я думала, что только женщины могут ревновать мужчин, и мужчины — женщин. Но тише! Кажется, над нами смеются из-за того, что мы так по-дружески беседуем.

Я посмотрел по направлению ее взгляда и увидел, что Делеруа и обе его дамы, уже приняв свою долю вина, указывают на нас. И в самом деле, в наступившем вдруг молчании, какое по временам случается на пирах, я услышал, как одна из них сказала:

— Смотрите, как бы ваша красивая белая голубка не выскользнула из ваших рук и не стала ворковать в чье-то чужое ухо, лорд Делеруа! — и как он ответил:

— О нет, я крепко ее держу! Да и кому нужна крылатая голубка, если ее перья украшают чью-то чужую шапку?

Пока я вдумывался в тайный смысл этих фраз, все встали из-за стола, и леди Бланш ускользнула в боковую дверь, а за ней, как я заметил, поспешил Делеруа, явно разгоряченный и разгневанный.

Много раз я посещал этот роскошный дом, казавшийся мне притоном для людей, которые, занимая даже самое высокое положение и пользуясь благосклонностью при дворе, проявляли ту же распущенность в жизни, какую позволяли себе в разговорах. Право же, я не святой, но мне они резко не нравились, особенно мужчины — с их надушенными волосами, задранными носками башмаков и яркими пестрыми нарядами. Не нравились они, кажется, и сэру Роберту Эйлису, который при всех своих недостатках был грубоватым рыцарем более старого толка и с честью сражался в войнах с Францией. И, однако, я замечал, что он беспомощен в их руках, вернее, в руках Делеруа, королевского фаворита и главы всей этой банды. Казалось, будто этот веселый молодой человек имеет какую-то власть над старым воином, да и над его дочерью тоже, хотя я не мог понять ни сущности, ни источника этой власти.

А теперь продолжу свой рассказ. В свое время документы были подписаны и вручены мне, и деньги было выплачены чистым золотом от моего имени, после чего пышная жизнь большого дома в Вестминстере стала еще роскошнее, но когда подошел срок уплаты процентов, я не получил ни гроша. Потом начались разговоры о том, чтобы я взамен этой суммы согласился принять некоторые из земельных участков. Предложил это сэр Роберт, и я согласился, потому что Бланш сказала мне, что это поможет ее отцу. И только когда этому делу дали ход, мои адвокаты обнаружили, что эти земли уже давно заложены, и их владелец не имеет права передавать их кому-либо другому.

Тогда между сэром Робертом и лордом Делеруа произошла яростная ссора, при которой я присутствовал. Осыпая своего кузена градом проклятий, сэр Роберт обвинил его в том, что во время его пребывания во Франции тот подделал его имя, на что Делеруа заявил, что он воспользовался именем сэра Роберта, имея на то законные полномочия. Они уже схватились было за мечи, но наконец Делеруа отвел Эйлиса в сторону и со свирепой усмешкой сказал ему что-то на ухо, отчего старый рыцарь почти упал в кресло и закричал:

— Уходите прочь, вы, лгун и мошенник! Прочь из этого дома! Да, да, и из Англии. Если я снова вас встречу, клянусь кровью Господа нашего, я зарежу вас, как борова!

На что Делеруа ответил с издевкой:

— Хорошо! Я уеду, мой милый кузен, тем более что по поручению короля у меня есть дела во Франции. Да, да, я уеду и предоставлю вам одному улаживать дела с этим достойным торговцем, который может считать, что вы оставили его в дураках. Делайте что хотите, кроме одного, но об этом вы знаете. А теперь одно слово моей кузине Бланш, одно слово — во дворце, и я уезжаю в Лувр. Прощайте, кузен Эйлис. Прощайте, почтенный купец, — ваши потери огорчили бы меня, если б я не знал, что вскоре вы возместите их из благородных карманов. И не хороните меня раньше времени, я весьма скоро вернусь, можете не сомневаться!

Тут кровь моя вскипела, и я ответил:

— Не спешите с возвращением, милорд, а то как бы не случилось, что я встречу вас со щитом и мечом в руках вместо пера и процентного купона!

Услышав мои слова, он воскликнул:

— Ей-богу, этот торговец возомнил себя рыцарем! И с издевательским смехом удалился.

Глава 6

ЖЕНИТЬБА, И ЧТО БЫЛО ПОТОМ
Сэр Роберт Эйлис и я молча смотрели друг на друга — ярость лишила нас дара речи. Наконец он сказал хриплым голосом:

— Извините, мистер Гастингс, за оскорбления, которые этот низкий лордишка нанёс вам, честному человеку. Говорю вам, это распущенный и беспринципный подлец, — вы бы убедились в этом, если б знали всю его историю, — василиск, которого я, видно, за свои грехи взрастил на своей груди. Это он растратил все мое имущество; это он злоупотребил моим именем, так что в результате вас ввели в заблуждение. Он пользуется моим домом, как своим собственным, приводит сюда мерзких придворных женщин и мужчин — еще более мерзких, хоть они и носят высокие имена и пестрые одежды… — Тут ярость перехватила ему дыхание, и он умолк.

— Почему же вы все это терпите, сэр? — спросил я.

— Черт возьми, потому что я вынужден, — ответил он угрюмо. — Он держит меня и моих друзей в руках. Этот Делеруа имеет большую силу, мистер Гастингс. Стоит ему шепнуть королю одно слово — и я, или вы, или любой другой, — можем оказаться в Тауэре по обвинению в государственной измене, а оттуда уже не выходят.

Затем, словно желая уйти от разговора о власти над ним Делеруа, он продолжал:

— Боюсь, что ваши деньги или большая часть их в опасности, ибо обязательство Делеруа недействительно, а поскольку земля уже заложена без моего ведома, мне неоткуда взять золота. Поверьте, я честный человек, хотя и попал в дурную компанию, и эта подлость режет меня без ножа, ибо я просто не знаю, как вам заплатить.

Меня осенила одна мысль, и по своей привычке действовать немедленно в любом деле, я тут же ею воспользовался.

— Сэр Роберт Эйлис, — сказал я, — если бы вы и кто-то еще отнеслись к этому благосклонно, я вижу один способ погасить этот долг, не нанося вам бесчестья и все же с выгодой для меня.

— Так скажите же, ради Бога! Ибо я не вижу никакого выхода.

— Сэр, было время — там, в Гастингсе, — когда я смог оказать некоторую услугу вашей дочери, и в то время она покорила мое сердце.

Он вздрогнул, но сделал мне знак продолжать.

— Сэр, я преданно люблю ее и больше всего на свете хотел бы жениться на ней. Я знаю, она намного выше меня по положению, но хотя я и купец, я из хорошего рода и могу это доказать. Более того, я богат, а те деньги, которые я одолжил вам, или лорду Делеруа, или вам обоим, — лишь малая доля моего богатства, а оно растет день ото дня в честной торговле. Сэр, если бы мое предложение было принято, я был бы готов не только помогать вам и дальше на определенных условиях, но и завещать большую часть всего богатства леди Бланш и нашим детям. Сэр, что вы на это скажете?

Сэр Роберт теребил рыжую бородку и смотрел в пол. Потом он поднял голову, и я увидел его расстроенное лицо, лицо человека, который борется с собой или, как я подумал, со своей гордостью,

— Честное предложение, честно изложенное, — сказал он, — но вопрос не в том, что скажу я, а в том, что скажет Бланш.

— Не знаю, сэр, я никогда ее не спрашивал. Однако по временам мне казалось, что она относится ко мне не без симпатии.

— Правда? Ну что ж, пожалуй, теперь, когда он… Впрочем, оставим это. Мастер Гастингс, я разрешаю вам попытать счастья и говорю вам прямо — я надеюсь, что все будет хорошо. С вашим богатством вы можете быстро улучшить свое положение, а человек вы честный; я был бы рад приветствовать вас как сына — мне осточертели эти придворные мошенники и накрашенные распутницы. Но если ваше отношение к Бланш действительно таково, как вы говорите, мой совет вам — не теряйте времени, действуйте сейчас же. Помяните мое слово, для такой лебедушки в грязной воде двора расставлена не одна сеть.

— Чем скорее, тем лучше, сэр.

— Отлично. Сейчас я вам ее пришлю. Еще одно слово — не робейте, не принимайте за ответ первое же «нет» или какие-нибудь там фантазии насчет прошлого, какие свойственны всем женщинам.

Внезапно он вышел из комнаты, оставив меня в недоумении: в его словах и в тоне, каким он произнес все это, было что-то непонятное. Одно я понял несомненно: сэр Роберт хочет, чтобы я женился на Бланш. Принимая во внимание все обстоятельства, мне это показалось странным, хотя я и был богат, а у нее ничего не было. Вероятно, подумал я, он согласился, потому что тайное злоупотребление его именем задело его самолюбие. Остановившись на этом, я стал думать о том, что я скажу Бланш.

Я ждал довольно долго, но она все не являлась, так что я наконец решил, что ее нет дома или что она отказалась меня видеть. Однако она все же пришла, но так тихо, что я, уставившись на видневшееся из окна аббатство, не слышал, как открылась и закрылась дверь. Должно быть, я почувствовал ее присутствие, потому что вдруг обернулся и увидел, что она стоит передо мной. Она была вся в белом, ее сияющие светлые волосы, увенчанные диадемой, были заплетены в косы. Короткая накидка, отделанная горностаем, была схвачена у шеи единственным украшением — рубином, обвитым змейками, который я ей подарил. В таком виде она выглядела особенно прелестной и нежной, и никогда я еще не любил ее с такой тоской и страстью.

— Отец сказал мне, что вы хотите поговорить со мной, и вот я пришла, — сказала она тихим и ясным голосом, с любопытством устремив на меня свои большие глаза.

Я наклонил голову и промолчал, не зная, как начать.

— Что я могу сделать для вас после того плохого, что с вами сделали? — продолжала она с легкой улыбкой, как будто ее забавляло мое смущение.

— Только одно, — воскликнул я, — выйти за меня замуж. Только этого я хочу, и не меньше.

Ее прекрасное лицо, до сих пор бледное, вспыхнуло румянцем, и она опустила глаза, словно пытаясь что-то рассмотреть среди устилающего пол тростника.

— Выслушайте меня, прежде чем ответить, — продолжал я. — Помните, в тот кровавый день в Гастингсе — вы были еще почти девочкой — я впервые заговорил с вами и полюбил вас, и поклялся тогда, что умру, но спасу вас. Я вас спас, и мы поцеловались, и нас разлучили. Потом я старался забыть вас, зная, что вы недосягаемы для такого, как я, хотя ради вас я не искал брака ни с какой другой женщиной. Эти годы прошли, и судьба опять свела нас, и что же? Прежняя любовь стала еще сильнее! Я знаю, я недостоин вас — вы такая недоступная, добрая, чистая. И все-таки… — и я запнулся, не находя слов.

Она сделала движение, как будто от внезапной боли, и краска отхлынула от ее лица.

— Подумайте, — произнесла она с какой-то жесткой ноткой в голосе. — Может ли женщина, которая живет такой жизнью, как моя, и водится с такой компанией, оставаться столь святой и незапятнанной, как вы вообразили? Та лилия, которую вы ищете, растет в деревенском саду, а не в духоте и копоти Лондона.

— Не знаю и знать не хочу, — отвечал я; казалось, вся кровь во мне пылала огнем. — Но одно я знаю: где бы вы ни росли, на какой почве, — вы тот цветок, который я бы сорвал.

— Все же подумайте хорошенько; что, если мою белизну запачкал уродливый слизняк?

— Тогда честный дождь и солнце вымоют и возродят ее, а я, как садовник, засыплю слизняка известью.

— Если этот довод вас не убедил, то выслушайте еще один. Может быть, я не люблю вас. Вы бы взяли в жены ту, которая не любит?

— Может быть, вы смогли бы полюбить, а если нет, то моей любви хватило бы на двоих.

— Поистине это было бы нетрудно с таким честным и удачливым человеком. И все же — еще одно возражение. Мой кузен Делеруа обманул вас. (Тут лицо ее помрачнело.) И я думаю, мой отец предлагает вам меня во спасение своей чести, точно так же, как люди, не имеющие золота, предлагают дом или лошадь, чтобы погасить свой долг.

— Это не так. Я просил вас в жены у вашего отца. А если я что-то потерял, то в торговле это бывает, я рискую чем-то каждый день. Однако, скажу вам прямо и откровенно, я шел на этот риск с открытыми глазами, не обольщаясь насчет результата, — только для того, чтобы приблизиться к вам.

Тут она села на стул,закрыв лицо руками, и я увидел, что ее тело содрогается от рыданий. Пока я думал, как мне поступить — ведь это зрелище потрясло меня, — она стала отнимать руки от лица; щеки ее блестели от слез.

— Рассказать вам всю мою историю, добрый вы, простодушный джентльмен?

— Нет. Только две вещи. Вы не замужем?

— Нет. Хотя, быть может, я была близка однажды к этому. Ваш второй вопрос?

— Возможно, вы любите другого, и ваше сердце говорит вам, что вы никогда бы не смогли полюбить меня?

— Нет, не люблю, — ответила она почти с ненавистью, — но клянусь распятием, одного я ненавижу!

— Что меня совершенно не касается, — сказал я, засмеявшись. — А прочее — Бог с ним. Мало кто выходит из битвы жизни без единого шрама, который не пришлось бы прятать, и я не из таких счастливчиков; хотя, если говорить по правде, самую глубокую рану нанесли мне ваши губы — там, в пещере у Гастингса.

Услышав это, она залилась краской и, забыв про свои слезы, искренне рассмеялась. А я продолжал:

— Поэтому забудем прошлое и, если вам угодно, обратим наши взоры в будущее. Только одно обещайте мне — что вы никогда больше не останетесь наедине с лордом Делеруа. Ведь тот, кто одним росчерком пера похитил имя, может украсть и что-нибудь другое.

— Клянусь душой! Меньше всего я желаю быть наедине с моим кузеном Делеруа.

Тут она поднялась со стула, и мы немного постояли, глядя в глаза друг другу. Потом с легким движением, словно желая обнять меня, она приблизила ко мне лицо.

Так Бланш Эйлис и я обручились, хотя позже, обдумывая это событие, я вспомнил, что она ни разу не сказала, что выйдет за меня замуж. Однако это меня мало тревожило, поскольку в таких случаях важно не то, что женщины говорят, а то, что они делают. Кроме того, я был безумно влюблен в нее, и мне казалось — и тогда, и в последующие дни — что она все увереннее идет по той же дороге любви. Если нет, то, право же, она хорошо играла свою роль.

Прошло не более месяца, и в один октябрьский день нас обвенчали в церкви Св. Маргариты, в Вестминстере. Как только согласие было достигнуто, все хотели, чтобы этот брак поскорее осуществился, и Бланш желала этого не меньше других. Сэр Роберт Эйлис стремился как можно скорее уехать из Лондона в свое поместье в Сассексе, говоря, что двор и его нравы ему надоели и что его горячее желание в том, чтобы спокойно прожить остаток дней; я, сгорая от любви к моей невесте, жаждал видеть ее рядом с собой, а сама Бланш клялась, что ей не терпится стать моей женой, утверждая, что период ухаживания, начавшийся еще в Гастингсе, был достаточно долгим. Кроме того, не было никаких причин для промедления. Я аннулировал долг сэра Роберта и, написав завещание в пользу его дочери и ее детей, вручил копию, его адвокату; и теперь мне оставалось только подготовить свое жилище к ее приему, тем более что я мог располагать большими денежными суммами.

Никто не делал события из этой женитьбы, так как ни родня сэра Роберта, ни он сам не желали предавать гласности тот факт, что его единственное дитя, последний отпрыск его рода, выходит замуж за купца, чтобы спасти своего родителя от краха. Да и я, этот купец, не хотел вызвать толки среди людей моего сословия, — уже и так было известно, что я предоставил заем этим знатным господам при дворе. Поэтому лишь немногие были приглашены на церемонию, назначенную на ранний час, и из приглашенных пришли не все из-за разразившейся в этот день страшной бури с дождем и ветром — такой бури в октябре я не помню ни до, ни после.

Вот и получилось, что мы венчались в почти пустой церкви, и неистовый ветер, от которого дрожали и звенели стекла, заглушал слабый голос старого священника так, что тот выглядел как актер, играющий в пантомиме. От густой пелены дождя тьма была такая, что я едва различал прелестное лицо моей невесты и с трудом надел кольцо ей на палец.

Наконец церемония завершилась, и мы направились к выходу, чтобы сесть на коней и отбыть в мой дом, где должно было состояться празднество для моих подчиненных и для тех из моих немногих друзей, которые хотели прийти — и среди которых не было ни одной важной особы из Вестминстера. Мы были почти у самых дверей, когда я заметил среди присутствующих тех двух разодетых дам, между которыми сидел Делеруа на обеде в день обсуждения контракта о займе, Более того, я услышал, как одна из них сказала:

— Что же будет делать Делеруа, когда вернется и обнаружит, что его любимая исчезла? — и как ответила вторая:

— Поищет другую, конечно, или займет у этого купца, еще денег и… — но тут открыли дверь, и конец ее фразы затерялся в шуме ворвавшегося ветра.

На паперти нас ждал старый сэр Роберт Эйлис.

— Матерь Божья! — закричал он. — Да будет ваша семейная жизнь спокойнее, чем ваша свадьба! А я — прямо домой, какой уж там Чипсайд в эту дьявольскую погоду. Прощай, сын Хьюберт, желаю тебе всяческого счастья. Прощай, Бланш. Учись быть послушной женой и не спускай с мужа глаз — таков тебе мой совет. До новой встречи на Рождестве в Сассексе — завтра же я туда выезжаю. А пока мое вам последнее прости.

И действительно, это было последнее прости, и ни один из нас никогда больше его не увидел.

Закутавшись в плащи, мы пробивались сквозь бурю и, наконец, почти задыхаясь, достигли моего дома на Чипсайде, где ветер сорвал и разбросал гирлянды осенних цветов и листьев, которыми я велел украсить двери. Здесь я приветствовал мою жену, как только мог, поцеловав ее, когда она переступила порог дома, и сказал ей нежные слова, которые заранее подготовил; она ответила мне улыбкой. Затем женщины увели ее в ее комнату, чтобы она отдохнула и переоделась; а потом началось пиршество, которое было подобающе пышным, несмотря на то, что непогода помешала некоторым гостям прибыть на него.

Едва все мы уселись за стол, как явился Кари, который последнее время выглядел печальным и задумчивым, и шепнул мне, что мой помощник приехал из гавани и хочет видеть меня по срочному делу. Извинившись перед Бланш и всей компанией, я вышел в лавку, где он меня ждал, и сразу увидел, что он сильно встревожен. Оказывается, одно из моих судов, переименованное мною в честь моей жены в «Бланш» и стоящее на реке в ожидании отплытия, находится в большой опасности: разыгравшийся в море шторм грозит сорвать корабль с якоря, и если не бросить еще пару якорей, есть опасность, что его отнесет к берегу и разобьет о причал. Причина, почему это не было сделано, заключалась в том, что на борту остались только капитан и один из матросов, все другие пировали на берегу, празднуя мою свадьбу, и отказались вернуться на корабль, утверждая, что ветер и волны опрокинут шлюпку, и она пойдет ко дну.

Между тем этот корабль, хотя и не очень большой, был самым лучшим и самым крепким из моих судов и почти новым; к тому же находившийся на борту груз предназначался для средиземноморских стран и обладал настолько высокой ценностью, что его потеря нанесла бы мне чувствительный ущерб. Я тотчас принял решение, поняв из сообщения своего слуги, что эти непокорные матросы послушаются только меня самого. Если я хочу спасти корабль и его груз, я должен немедленно ехать на пристань.

Вернувшись в столовую, я вкратце объяснил Бланш ситуацию и попросил самого старшего из гостей временно занять мое место рядом с моей молодой женой, что тот сделал весьма неохотно, проворчав что-то насчет несчастливого свадебного пира.

И тут Бланш поднялась и стала горячо и почти со слезами умолять меня взять ее с собой. Я посмеялся над ней, как и вся компания, но она просила меня об этом с такой настойчивостью, что мне показалось, будто она чего-то боится, хотя все другие наперебой уверяли меня, что это только любовь и страх за меня.

В конце концов я заставил ее выпить со мной кубок вина, но рука ее так дрожала, что она расплескала его, и густое красное вино пролилось ей на грудь, окрасив белое платье. Это вызвало ропот среди женщин, кто-то пробормотал, что это — дурное предзнаменование. Наконец, поцеловав ее, я вырвался из ее объятий, ибо медлить дольше было невозможно, и лошади стояли наготове у ворот. Через минуту я уже мчался во весь опор, борясь с ветром, который срывал с крыш черепицу и, обламывая ветки деревьев, расшвыривал их вокруг нас. Должен сказать, что Кари хотел сопровождать меня, но я велел ему остаться дома на случай, если понадобится его присутствие, и взял с собой одного из слуг.

Наконец мы благополучно прибыли на пристань, где все оказалось так, как описал мой помощник. Корабль «Бланш», стоявший посреди реки, был в большой опасности, каждую минуту грозя сорваться в направлении причала. Матросы все еще пировали в кабаке вместе со своими портовыми девицами, и многие были уже наполовину пьяны. Я обратился к ним, стараясь пристыдить их, и сказал, что если они снова откажутся, я и мой слуга отправимся на корабль одни — и это в день моей свадьбы! Тогда они понурились и пошли за нами.

С великим трудом и поминутно подвергаясь опасности, мы все же достигли корабля, где капитан был почти вне себя от страха и сомнений относительно исхода, а матрос лежал, раненный свалившимся на него ящиком. Бедный капитан судорожно вцепился в поручни, следя за тем, как натягивается и дрожит якорная цепь, и каждый миг ожидая, что она вот-вот сорвется.

Остальное можно рассказать в нескольких словах. Мы бросили еще два якоря и сделали все, что делают опытные моряки в подобных случаях. Убедившись, что теперь корабль вне опасности, я, мой слуга и четверо матросов сошли в лодку, после того как я обещал капитану вернуться на следующее утро. Ветер и волны подгоняли лодку, мы благополучно причалили и вышли на берег, и я тотчас же поехал домой.

Хотя я рассказал об этом кратко, все это, конечно, заняло много времени, да и обратный путь по городу в такую бурю был нелегким. Поэтому было уже около десяти, когда, возблагодарив Бога, я спешился у калитки и велел слуге отвести лошадей в конюшню. Не успел я дойти до двери, как она распахнулась, к моему удивлению, и в освещенном пространстве я увидел Кари. И что меня еще больше удивило, в руке он держал большой меч Взвейся-Пламя, правда, в ножнах, который обычно хранился вместе с доспехами французского рыцаря и щитом, украшенным эмблемой из трех стрел.

Приложив палец к губам, Кари бесшумно закрыл дверь и сказал, понизив голос:

— Мастер, у вашей жены — человек.

— Какой человек? — спросил я.

— Тот самый лорд, который однажды приходил с ней сюда покупать драгоценности и занимать деньги. К вечеру, когда все кончилось и гости ушли, госпожа — ваша жена — поднялась в комнату, которую вы называете солярий — солнечной комнатой — ту, что наверху и с видом на улицу. Примерно через час слышу — стучат в дверь. Я был настороже и сразу открыл дверь, думая, что это вы, а там стоит это лорд. Он обратился ко мне и говорит:

— Мавр, знаю, твоего хозяина нет дома, но его жена здесь. Я бы хотел с ней поговорить.

Ну, я, конечно, прогнал бы его, но в этот момент вниз сошла сама госпожа, — видимо, она ждала его, — очень бледная, и сказала: «Кари, впусти лорда в дом. Я должна поговорить с ним о некоторых вещах, касающихся интересов твоего хозяина». Поэтому, зная, что вы одолжили денег этому лорду, я повиновался, хотя мне все это и не понравилось. И на всякий случай я захватил меч и стал ждать.

Такова суть его рассказа, хотя говорил он гораздо сбивчивее, ибо до конца так и не овладел английским и часто вставлял слова своего языка, которому я, как уже было сказано, отчасти научился.

— Не понимаю, — воскликнул я, когда он кончил. — Несомненно, это какой-то пустяк. Впрочем, дай мне меч — ведь кто знает?.. И пойдем.

Кари повиновался; а я, поднимаясь по лестнице, пристегнул к поясу Взвейся-Пламя. Кари нес две зажженные свечи итальянского воска, вставленные в медные подсвечники. Подойдя к двери солярия, я хотел открыть ее, но она была на запоре.

— Воистину, — сказал я, — это странно! — И стал стучать в дверь кулаком.

Она открылась, но прежде чем войти, я заглянул в комнату, боясь какой-нибудь ловушки. Солярий освещался висячей лампой, и в очаге горел огонь, ибо ночь была холодная. В дубовом кресле у огня, устремив взор в пламя, сидела Бланш, неподвижная, как статуя. Оглянувшись, она увидела меня и вновь уставилась на огонь. На полпути между нею и дверью стоял Делеруа, как всегда изысканно одетый, хотя я заметил, что он без плаща, который был перекинут через спинку стула, как бы для просушки. Я заметил также, что он вооружен мечом и кинжалом. Я вошел в комнату, сопровождаемый Кари, закрыл за собой дверь и задвинул засов. После этого я спросил:

— Почему вы здесь с моей женой, лорд Делеруа?

— Как ни странно, господин купец, но я вам собирался задать этот же вопрос: почему моя жена в вашем доме?

От этих слов я содрогнулся, как от удара, а Бланш, не поворачивая головы, произнесла:

— Он лжет, Хьюберт. Я ему не жена.

— Почему вы здесь, лорд Делеруа? — повторил я.

— Ну, если хотите знать, господин купец, я принес вам один документ, вернее — копию его, так как сам он будет предъявлен вам завтра офицерами короля. По этому документу за королевской печатью вас отправят в Тауэр за торговлю с врагами короля, — за измену, которая, как вы знаете, — или скоро узнаете, — карается смертью.

И с этими словами он небрежно бросил на стол какой-то манускрипт.

— Узнаю интригу, — ответил я холодно. — Недостойный фаворит короля, вор и подделыватель подписей использует авторитет короля, чтобы по ложному обвинению схватить и осудить на смерть честного королевского подданного. Обычный трюк в наши дни. Но оставим это. В третий раз спрашиваю — почему вы здесь, с моей молодой женой, в этот поздний час?

— Столь учтивый вопрос требует учтивого ответа, господин купец, но для этого мне придется побеспокоить вас, рассказав одну историю.

— Тогда пусть она будет столь же краткой, как мое терпение, — сказал я.

— Непременно, — сказал он, издевательски поклонившись.

Затем, четко и спокойно, указывая даты и обстоятельства, он рассказал ужасную историю. Не стану ее излагать здесь. Суть ее заключалась в том, что он женился на Бланш, когда она достигла соответствующего возраста, и что она родила ему ребенка, который умер.

— Бланш, — сказал я, когда он кончил. — Вы слышали? Это правда?

— Многое из этого правда, — произнесла она странным холодным тоном, не отрывая глаз от огня. — Только брак был фальшивый, я была обманута. Тот, кто венчал нас, был друг лорда Делеруа, переодетый священником.

— Не будем пререкаться по этому поводу, — сказал Делеруа, надевая плащ, словно собираясь уйти. — Человек, который вращается в обществе, как вы, господин купец, конечно, знает, что женщины, если их к стенке припереть, всегда найдут какие-то отговорки. Допустим даже, что были нарушены некоторые формальности, — тем лучше для Бланш и для меня. Если она ваша законная жена, то по вашему завещанию она, как я узнал, получит все ваше богатство. Вряд ли вам удастся опротестовать этот пункт, а если и удастся, то мне обещано, что состояние некоего изменника перейдет ко мне — его разоблачителю. А вас, господин купец, в ваши последние минуты пусть утешит воспоминание, что леди, которую вы почтили своей привязанностью, будет проводить свои дни в богатстве и комфорте в компании с тем, кого она почтила своей любовью.

— Защищайтесь! — сказал я кратко, выхватывая из ножен меч.

— Мне — драться с каким-то низким ростовщиком и торговцем? — спросил он, все еще издеваясь надо мной, хотя мне показалось, что в тоне его прозвучало сомнение.

— Отвечай на свой вопрос сам, вор! Сражайтесь, если хотите, или умрете, не сражаясь. Ибо знайте, что пока я жив, вы из этой комнаты живым не выйдете!

— И пока я жив — тоже, мой лорд! — произнес Кари своим мягким голосом, поклонившись с отличавшей его особенной, не английской, учтивостью.

Внезапным и быстрым движением он сбросил плащ, и я впервые увидел, что он вооружен длинным и острым полумечом-полукинжалом с обнаженным стальным клинком.

— Ах, вот как! — сказал Делеруа, — меня заманили в ловушку? И вы, Бланш, лгали мне, сказав, что этот человек сегодня не вернется, и мы можем спокойно побыть вдвоем. Ну, погодите же, миледи Бланш, вы еще за это заплатите!

Говоря так — медленно, как бы стараясь выиграть время, — он оглядывался, и с последним словом, слетевшим с его губ, он бросился к окну, зная, что дверь закрыта, и надеясь, как я полагаю, выбраться на крышу или, если это невозможно, позвать на помощь. Но Кари, который поставил свечи на стол, где лежала брошенная Делеруа копия, Кари прочел его мысли. Стремительнее, чем мангуст, настигающий свою добычу, и чем я мог вообразить когда-либо, он очутился между ним и окном, так что Делеруа чуть не наскочил на острую сталь в вытянутой руке Кари. Возможно даже, что клинок оцарапал его, так как он с проклятием остановился и выхватил свой меч — обоюдоострое оружие с острым концом — такой же длинный, как мой, но не такой тяжелый.

— Видимо, придется мне прикончить вас обоих. Может быть, Бланш, вы прикроете меня с тыла, как полагается любящей жене, пока я не разделаюсь с этим подонком? — проговорил он с наглостью, не покинувшей его даже в эти последние минуты.

— Кари, — приказал я, — подержи свечи повыше, чтобы было светлее, и предоставь этого человека мне.

Кари поклонился и, взяв в каждую руку по свече, поднял их высоко над головой. Однако он не заткнул свой кинжал обратно за пояс, но зажал его между зубами, рукояткой к правому плечу. Только сейчас я со странным чувством отметил, как ужасен вид этого угрюмого, смуглого человека с горящими свечами в руках и клинком, зажатым между белыми зубами.

Делеруа и я стояли лицом к лицу в открытом пространстве между очагом и дверью. Бланш повернулась в кресле и следила за нами, не произнося ни звука. Но я громко рассмеялся, ибо уже наверняка знал, чем все это кончится. Будь передо мной десять Делеруа, я бы убил их всех. Однако тут же я сам убедился, что есть причина для сомнений, ибо когда я парировал его первый удар и атаковал его, собрав все силы, древний меч Взвейся-Пламя, вместо того чтобы пронзить его насквозь, согнулся у меня в руке, как натянутый лук, и я понял, что под шелковой одеждой у Делеруа кольчуга.

Тогда я крикнул: «А-хой!», как, вероятно, восклицал мой предок Торгриммер, сражаясь этим же мечом, и не успел еще Делеруа опомниться от моего удара, как я, схватив Взвейся-Пламя обеими руками, круговым взмахом нанес еще один удар. Он поднял левую руку, обернутую плащом, пытаясь защитить голову, но меч прошел сквозь плащ и запястье, так что кисть его руки, сверкая украшавшими ее кольцами, упала на пол.

И снова я обрушил на него свой меч, ибо мы оба знали, что эта схватка — не на жизнь, а на смерть, и Делеруа упал мертвым с рассеченной головой. Кари спокойно улыбнулся и, подняв плащ с пола, встряхнул его и набросил на то, что только что было лордом Делеруа. Потом он взял у меня меч и, в то время как я в бездействии следил за ним, обтер его устилавшим пол тростником.

Вдруг я услышал какой-то звук и, вспомнив о Бланш, повернулся, чтобы заговорить с ней, хотя, что именно я собирался сказать ей, знает теперь один Бог.

То, что я увидел, было ужасно и, словно выжженное огнем, навеки запечатлелось в моей душе. Бланш откинулась в кресле, так что ее длинные светлые локоны свесились через спинку, и на платье у нее, на груди, было красное пятно. Я вспомнил, как во время пиршества она пролила на платье вино, и на миг мне показалось, что это то самое пятно, как вдруг я заметил, что оно увеличивается, и понял, что это вино совсем другого рода — ее кровь. Я заметил также, что из середины этого пятна, как раз под рубиновым сердцем, обвитым змеями, поблескивала в свете лампы маленькая рукоятка кинжала.

Я бросился к ней, но она подняла руку и жестом остановила меня.

— Не касайся меня, — прошептала она, — я не выдержу, а рана смертельна. Если вынешь нож, я сразу умру, а я хочу тебе сказать… Хочу, чтобы… ты знал, что я люблю тебя и надеялась быть тебе хорошей женой. То, что я говорила, — правда. Этот человек обманул меня, — тогда я была почти девочкой; наш брак был фальшивым, и позже он не исправил этого честным союзом. Может быть, он уже был женат, или по другой причине, — не знаю. Мой отец о многом догадывался, но не обо всем. Я пыталась предупредить тебя, когда ты предложил мне свою любовь, но ты остался глух и слеп и не хотел ни видеть, ни слышать. И тогда я уступила, — ты мне нравился, и я подумала, что у тебя я найду покой, как оно и вышло; подумала также, что буду богата и смогу золотом купить молчание этого злодея. Я не знала, что он сюда явится, даже что он вернулся из Франции, но он появился неожиданно, узнав, что тебя нет дома, и собирался уйти, когда ты вернешься. Он приходил за деньгами, считая, что ради них я вышла замуж, и надеясь, что я вернусь к нему от человека, которого он обрек на смерть своей клеветой. Остальное ты знаешь, а мне оставалось только сделать последний шаг. Радуйся, что я больше не обременю тебя, и попытайся найти счастье в объятиях более удачливой или лучшей женщины, чем я. Беги, и не медли, ведь у Делеруа было много друзей, и сам король любил его, как брата. Беги, говорю тебе, и прости меня, прости! Хьюберт, прощай!

Так говорила она, все медленнее, все тише, и с последним словом жизнь отлетела из ее уст.

Так закончилась история моей женитьбы на Бланш Эйлис.

Часть II

Глава 7

НОВЫЙ МИР
Теперь они оба навсегда умолкли, хотя всего одно мгновение тому назад в них была жизнь и волновались мирские страсти; Делеруа — мертв, на полу под плащом, Бланш — мертва в дубовом кресле. Мы, оставшиеся в живых, тоже молчали. Я взглянул на Кари; его лицо казалось лицом надгробной статуи, и только большие глаза светились, подмечая все до мелочи и — как представилось моей расстроенной фантазии — выражая торжество и пророческое предвидение. Отметив это с тем странным спокойствием, какое иногда нисходит в душу в момент великих и ужасных событий, вырывающих ее у смертной оболочки и позволяющих ей свободно удивляться ничтожности всего, что кажется нам необходимым и грандиозным, я подумал, какое же выражение может быть сейчас у меня самого.

Сейчас я, пережив в этот день столько эмоций, — чувства любовника, стремящегося к молодой жене, которую он наконец обрел, чтобы вновь потерять; ощущение неотложности необходимого и важного дела; издревле свойственную человеку радость битвы и отмщения, покаравшего порочного злодея; боль сознания жестокой правды, вспыхнувшей адским пламенем перед моими прозревшими глазами; потрясение при виде самоубийства и превращения в безжизненную плоть той, кого я надеялся заключить в объятия честной любви, — пережив все это, повторяю, я чувствовал в этот момент, будто я тоже умер. Действительно, все во мне было мертво, только оболочка-плоть продолжала жить, и в моем сердце, как эхо, звучали слова моего старого дяди и того, кто был мудрее, чем он, и жил до него: «Суета сует! Все на свете — суета!»

Кари первым прервал молчание — Кари, как всегда спокойный и сдержанный, — сказал на своем ломаном английском языке (передаю здесь только суть его речи):

— Случилось нечто, думаю, нечто хорошее, хотя вы, вероятно, думаете сейчас иначе. Однако в этой грубой стране дикарей и скудной справедливости эти события могут навлечь неприятности. Этот лорд принес предписание, — и он кивнул в сторону документа, лежавшего на столе, — и говорил о вашей, а не о своей смерти. И леди тоже, пока еще жила, говорила вам: «Бегите, бегите, или вы умрете!» И вот теперь? — И он бросил взгляд на мертвые тела.

Я смотрел на него отсутствующим взглядом; оцепенение, сковавшее мои чувства после первого шока, уже проходило, и жестокая агония утраты начала терзать своими клыками мое сердце.

— Куда мне бежать? — спросил я. — И зачем? Я ни в чем не виновен, а в остальном — чем скорее я умру, тем лучше.

— Мой господин должен бежать, — быстро заговорил Кари, — потому что он еще жив и свободен. И еще: горе позади, радость впереди. Кари, который ненавидит женщин и читает сердце; Кари, который испил такой же горькой воды в прошлом, угадал наступление этих событий и думал, думал… Незачем господину неприятности, Кари все устроит и говорит господину, что если он сделает так, как скажет Кари, все кончится хорошо.

— Что же я должен сделать? — спросил я со стоном.

— Вывести «Бланш» на большую воду, чтобы она была наготове. До рассвета господин и Кари выйдут в море. Все, что здесь, бросить. Много земли, много богатств — какое значение? Жизнь больше, чем эти вещи, которые можно добыть снова. Идемте. Нет, постойте — одну минуту.

Он подошел к трупу Делеруа и, с поразительной быстротой сняв с него кольчугу, которая была у того под одеждой, надел ее на себя. Он взял также его меч и пристегнул его к поясу, а пергамент с предписанием о моем аресте бросил в огонь. Потом он погасил висячую лампу и дал мне одну из свечей, взяв себе другую.

У двери я поднял свечу и при ее мерцающем свете в последний раз посмотрел на пепельно-бледное лицо Бланш, которое, как я знал, будет сопутствовать мне до последнего дня моей жизни.

Кари запер крепкую дубовую дверь солярия на ключ и повел меня в мою комнату, где хранились доспехи убитого мною французского рыцаря, которые я велел подогнать под свой рост и размер. Кари быстро надел их на меня, накинув сверху длинный темный плащ из тех, что обычно носят купцы. Из шкафа он достал также мой большой черный лук и колчан со стрелами, мешочек с золотыми монетами и тот кожаный мешок, который был при нем, когда я впервые увидел его на набережной.

Мы прошли в комнату, где происходило пиршество, и выпили немного вина, хотя о еде я не мог и подумать. Кубок, из которого я пил, оказался тем самым, из которого я выпил за здоровье Бланш на свадебном пиру. Теперь я выпил за упокой ее души, прося Бога о милосердии к ней.

Мы вышли из дому и, пройдя в конюшню, выбрали и оседлали двух самых сильных и спокойных лошадей. Потом через задний двор мы выехали в ночную тьму. Никто не видел нас, так как все уже давно спали, а непогода загнала под крышу и тех, кто иногда бродил по темным улицам, так что последние были пусты и безлюдны.

Не знаю, сколько времени прошло, пока мы достигли набережной; мысли, переполнявшие мой ум, вытеснили из него все остальные впечатления. Какой странной была моя жизнь, думал я. За несколько лет я достиг большого богатства и завоевал женщину, о которой мечтал. А нынче — где это богатство и эта женщина, и чем я стал? Беглецом, покидающим ночью свою родину, беглецом с руками, обагренными кровью королевского фаворита, который, останься он жив, послал бы меня на виселицу. Какой разительный контраст между утром и полночью этого пережитого мною дня! «Суета сует, Все на свете — суета!»

Думаю, что в какой-то момент мысли мои смешались, как в бреду, ибо, когда душа моя погрузилась в самые глубины ада, мне почудилось, что рядом с моим конем шагает тот, кому я поклонялся как своему небесному покровителю, — святой Хьюберт с сияющим ликом, и говорит мне:

— Мужайся, мой крестник, и вспомни слова твоей матери — скитальцем ты будешь, но где бы ты ни был, добрый твой лук и твой меч защитят тебя от опасностей, а я буду рядом с тобой в твоих странствованиях. И любовь тоже тебя не покинет, ибо любовь не умирает с кончиной одной женщины.

Это фантастическое видение как бы срезало острие моей боли, и на некоторое время мне стало легче, во мне родилась даже какая-то надежда, я перестал ждать смерти и хотел найти забвение скорее в жизни, чем в смерти.

Мы достигли набережной и поставили лошадей в сарай, служивший конюшней, расседлав и освободив их от сбруи, так, чтобы они могли спокойно есть заготовленное здесь сено. То, что подобная мысль пришла мне в голову, показывало, что мой мозг снова действует, если я могу думать о нуждах других существ. Потом мы пошли на пристань, где была пришвартована наша лодка, в которой я вернулся на берег не знаю сколько часов тому назад. Меж плывущих туч время от времени проглядывала луна, и в ее мягком сиянии я увидел, что «Бланш» мирно покачивается на своих якорях совсем недалеко от берега. С появлением луны ветер, как это часто бывает, стал намного слабее и тише, так что Кари и я благополучно добрались до корабля, хотя лодка и была слишком велика и тяжела для двух гребцов.

На борту мы сразу же увидели одного из матросов, он стоял на вахте и очень удивился нашему появлению. С его помощью мы подняли лодку и закрепили ее на корме буксирным тросом.

После этого я велел разбудить капитана и объяснил ему кратко, что, поскольку шторм утих и ветер благоприятствует отплытию, я хочу выйти в море, не откладывая. Он уставился на меня, думая, вероятно, что я сошел с ума, — он ведь знал, что я только накануне женился.

Конечно, сказал он, я дождусь рассвета, тем более что нужно собрать тех членов команды, которые еще остались на берегу. Я ответил, что не буду ждать ни минуты, а когда он спросил, почему, я, как будто по вдохновению, сказал, что еду по делу короля, имея приказ его величества доставить письмо его послам в южных странах, и что это дело не терпит отлагательства, ибо от него зависит, быть миру или войне.

— И горе вам, — сказал я ему, — если вы или кто-нибудь из вас осмелитесь не выполнить волю короля, вы знаете, что ждет непокорных: краткий приказ и длинная веревка.

Капитан испугался и, созвав матросов, уже успевших выспаться после вчерашних возлияний, сообщил им мой приказ. Они возроптали было, указывая на небо, но когда увидели меня, облаченного в рыцарские доспехи и с суровым видом держащего руку на рукоятке меча, и когда к тому же я передал им через Кари, что заплачу за этот переход вдвое против обычного, — они тоже испугались и, подняв паруса, снялись с якоря.

Таким образом, прошло немного более часа с тех пор, как мы взошли на борт, а корабль уже скользил — так быстро, как позволяли прилив и ветер — в направлении моря. И как раз вовремя, ибо едва пристань скрылась во мгле, как я увидел замелькавшие на набережной огоньки фонарей и подумал, что, вероятно, уже подняли тревогу, и эти люди явились следом за нами, чтобы меня схватить.

Капитан хорошо знал реку и с помощью одного из матросов благополучно вел корабль к устью. К рассвету мы миновали Тилбери, и когда рассвело, оставили позади Грейвзэнд и приближались уже к выходу в море. Тогда мы и заметили, что штормовой ветер, затихший было в течение ночи, поднялся снова и дует с еще большей силой в восточном направлении. Матросами вновь овладел страх, и они вместе с капитаном клялись и божились, что выходить в море в такую погоду просто безумие, и что мы должны бросить якорь или, если возможно, пристать к берегу,

Я отказался их слушать, и они как будто бы отступились.

В этот момент меня позвал Кари. Я подошел к нему, и он указал на берег, и я увидел группу всадников, которые двигались в том же направлении, что и мы, и махали платками, как бы призывая нас остановиться.

— Мне кажется, — сказал Кари, — что кто-то уже побывал в «солнечной комнате» у вас в доме.

Я кивнул, продолжая следить за скачущими и подающими нам сигналы всадниками. Прошло несколько минут, как вдруг я заметил, что корабль меняет курс, так что его нос обращается то в одну сторону, то в другую, как будто потеряв управление. Мы бросились узнать, в чем дело, и вот что выяснилось.

Наша трусливая команда, а с ней и капитан отвязали лодку, в которой мы с Кари прибыли на борт корабля и которую закрепили на корме, и спускали ее на воду, собираясь, пока не поздно, вернуться на берег. Кари улыбнулся, как будто совсем не удивившись, но я в приступе ярости стал кричать на них, называя их трусами и изменниками. Думаю, капитан услышал мои слова, потому что отвернулся и стал смотреть в другую сторону, как бы устыдившись, чего нельзя сказать об остальных. Они были заняты поисками весел, но так и не нашли их, — видимо, их смыло волной, или они просто упали за борт.

Тогда они попытались соорудить что-то вроде паруса, но в этот момент лодку отнесло в сторону; большие волны, которые ветер вздымал на середине реки, подхватили ее, и она перевернулась. Я видел, как несколько человек цеплялись за лодку, а двое или трое пытались взобраться на ее киль, но что случилось с ними и со всеми другими, я не знаю, так как бросился к рулевому управлению, чтобы вернуть корабль на курс, иначе его постигла бы та же участь, а мы бы утонули либо попали в руки преследователей. Так я больше никогда не увидел команду «Бланш».

Между тем корабль выровнялся и лег на курс, подгоняемый все более яростным ветром, унося на борту нас с Кари, — двух слабых, одиноких людей.

— Кари, — сказал я, — что нам делать? Попытаться высадиться на берег или плыть дальше?

Он немного подумал и затем ответил, указывая на всадников, казавшихся теперь крошечными фигурками на далеком берегу:

— Господин мой, там — смерть, верная смерть; а там, — он показал вперед, — смерть возможная. У вас есть Бог, и у меня, Кари, тоже есть Бог; может быть, и тот же самый, только под другим именем. Я скажу — доверимся нашим богам и продолжим путь, потому что боги лучше, чем люди. Может быть, мы умрем в воде, ну так что же? Вода мягче, чем веревка. Но думаю — не умрем.

Я кивнул: его рассуждения показались мне убедительными. Лучше утонуть, чем попасть в руки тех, на берегу; они поволокли бы меня обратно в Лондон, а там меня казнили бы, как преступника.

Поэтому я налег на румпель, чтобы вывести «Бланш» на стрежень, и направил ее нос в сторону моря. Все шире и шире становилась река, все дальше и дальше отступали берега по мере того, как «Бланш» под малыми парусами шла под ветром, воплотившим всю силу бури, и наконец перед нами открылось бескрайнее море.

В нескольких футах от румпеля находилась рубка, в которой матросы ели; она была построена из прочного дуба и скреплена железом. Здесь в изобилии хранилась пища, а также эль, и мы позавтракали. Кроме того, я передал Кари румпель и, сняв доспехи, переоделся в грубую матросскую одежду и высокие, смазанные жиром сапоги, а потом велел Кари сделать то же самое.

Вскоре земля исчезла из виду, и мы то вздымались, то опускались вместе с огромными волнами, чьи гребни бурлили и пенились на бесконечных просторах моря. Не в состоянии взять определенный курс, мы были вынуждены двигаться по воле ветра все дальше и дальше, сами не зная куда. Как я уже говорил, «Бланш» была новым и крепким судном, лучшим из всех судов, на каких мне доводилось выходить в бурное море. К тому же после того, как мы подняли якорь, матросы задраили все люки, так что теперь она держалась на воде как утка, не подвергаясь опасности повреждений. Какое счастье, что я с детства привык иметь дело с кораблями и выходить в море! Теперь я мог, убегая от каждой следующей волны, маневрировать и удерживать корму «Бланш» прямо под ветром, хотя он, казалось, дул то с одной, то с другой стороны.

Мои воспоминания о том, что было дальше, крайне сбивчивы и окрашены чувством изумления: какие-то фрагменты, разобщенные и отделяющиеся друг от друга как бы долгими промежутками времени — днями, а может быть, и неделями. Было ощущение бесконечных ревущих волн, гнавших корабль все дальше и дальше под непрерывным ветром, который, как я смутно помню, дул сначала с северо-запада, а потом упорно с востока.

Я вижу себя очень отчетливо в тот момент, когда я ремнями привязываю румпель к железным кольцам, ввинченным в палубу, и знаю, зачем я это сделал: я слишком ослабел и, уже не в силах удерживать румпель в руках, хотел закрепить его так, чтобы «Бланш» продолжала бежать прямо под ветром. Я вижу себя в рубке, о которой уже говорил: я лежу, а Кари кормит меня и дает мне воды, и время от времени всовывает мне в рот маленькие пилюльки, доставая их из кожаного мешка, который он всегда носил при себе. Я помнил этот мешок. Он был пристегнут к поясу Кари в тот момент, когда я спас его от толпы на набережной. Я увидел этот мешок, когда Кари впервые умывался у меня в комнате, и подивился тому, что может быть в этом мешке. Позже я вновь увидел его в руках Кари, когда мы покидали мой дом после смерти Бланш. Я замечал, что всякий раз, когда он заставлял меня проглотить такую пилюлю, я на время чувствовал прилив сил, а потом впадал в глубокий и продолжительный сон.

Прошло еще несколько дней — или недель, — и я стал видеть чудесные явления и слышать странные голоса.

Мне казалось, что я разговариваю с матерью и с моим покровителем, Св. Хьюбертом; что Бланш приходит ко мне и объясняет, как все было, показывая, сколь мало она повинна в том, что произошло со мной и с нею. Все это убедило меня, что я умер, и я радовался тому, что уже мертв, потому что знал, что теперь уже не будет ни мук, ни страданий; что все попытки и усилия, из которых ежечасно складывается жизнь, прекратились, и наконец достигнут покой, И тогда явился мой дядя, Джон Гриммер. Обратившись ко мне, он произнес свое любимое изречение: «Суета сует, все на свете — суета», — сказал он и добавил: «Ну, что я говорил тебе еще много лет назад? Теперь ты познал это на собственном опыте. Не думай только, племянник Хьюберт, что ты навсегда покончил с этой суетой, как я, ибо у тебя еще много всякого впереди».

Так, казалось мне, говорил он со мной, и не об этом только, но и о других вещах, например, о том, что станет с его богатством, и успеет ли больница, которой он когда-то собирался завещать свои земли, завладеть ими; пока наконец я не устал от его речей, и мне захотелось, чтобы он ушел.

Потом вдруг раздался какой-то треск и грохот, который сильно его встревожил, и он действительно ушел, сказав напоследок, что это еще один пример «суеты сует», после чего я как будто заснул и проспал много долгих недель.

Меня разбудило ощущение тепла и света на лице, и я открыл глаза, Я поднял руку, чтобы защититься от этого яркого света, и с удивлением заметил, до чего же она худа — свет пронизывал ее, и сквозь кожу темнели кости. От слабости я опустил руку, и она коснулась волос, и я понял, что это борода, и весьма удивился, ибо имел обыкновение ходить с чисто выбритым лицом. Откуда же у меня борода? Я оглянулся и увидел, что лежу на палубе корабля, — ну да, это же «Бланш», я сразу узнал ее по очертаниям кормы и по определенным сучкам в боковой опоре рубки, отдаленно напоминавшим человеческое лицо. Однако от самой рубки не осталось ничего, кроме угловых столбиков, между которыми я сейчас лежал и к верхушкам которых был привязан за углы кусок брезента наподобие крыши, защищающей от солнца и непогоды.

С трудом я приподнял голову и огляделся. Фальшборт исчез, но кое-какие вертикальные опоры, к которым гвоздями прибивались доски, остались, и между ними я увидел высокоствольные деревья с пучками больших листьев на макушках — казалось, они росли совсем близко, в нескольких ярдах от меня. Вокруг них летали яркокрылые птицы, а в их кронах я увидел обезьян — таких, как те, что моряки, бывало, привозили из Барбарии[228]. Похоже, что я у берега какой-то реки (в действительности это был небольшой заливчик, или бухточка, где по обоим берегам росли эти деревья).

Видя их и обвивавшие их ползучие растения с прекрасными цветами, каких я никогда в жизни не встречал, и ощущая свежий прозрачный воздух, насыщенный сладостным ароматом, я окончательно уверился, что умер и нахожусь в раю. Только почему тогда я все еще лежу на корабле? Ведь я никогда не слыхал, что такие предметы тоже попадают в рай. Нет, мне все это, наверно, снится; конечно, это только сон. Как жаль, что это неправда, особенно если вспомнить все ужасы бурного моря. Или же, если это не сон, значит, я попал в какой-то новый, неведомый мир.

Предаваясь таким размышлениям, я вдруг услышал тихие шаги, и надо мной склонилась чья-то фигура. Это был Кари — исхудавший, с запавшими глазами, очень похожий на то, каким я нашел его на лондонской пристани, но все же, несомненно, Кари. Он посмотрел на меня со свойственной ему серьезностью и мягко спросил:

— Господин проснулся?

— Да, Кари, — ответил я, — но скажи, где?

Не отвечая, он удалился, но тотчас вернулся с чашкой в руках, которую поднес к моим губам, веля мне пить. Я сделал несколько глотков, как мне показалось, бульона, только с каким-то очень странным привкусом, и почувствовал себя гораздо бодрее, ибо из чего бы ни был приготовлен этот бульон, он пробежал по моим жилам, как вино. Наконец Кари заговорил на своем причудливом английском языке.

— Господин мой, — сказал он, — когда мы еще были на Темзе, вы спрашивали меня, выйти ли нам на берег и в руки тех, кто за нами охотится, или плыть дальше. Я отвечаю: «У вас есть Бог и у меня есть Бог, и лучше попасть в руки богов, чем в руки людей». И мы плывем прямо в большую бурю. Долго мы плывем, и хотя однажды ветер меняется, мы всегда под ветром. Вы слабеете, и память вас покидает, но я поддерживаю в вас жизнь моим лекарством и много дней не сплю и веду корабль. Наконец память и меня покидает, и я больше ничего не знаю. Три дня назад я просыпаюсь и нахожу корабль здесь, в этом месте. Тогда я ем еще лекарства и чувствую силу, и получаю еду у людей, которые на берегу, и которые думают, что мы — боги. Вот и вся история, кроме того, что вы живы, а не умерли. Ваш Бог и мой Бог благополучно привели нас сюда.

— Да, Кари, но где мы?

— Господин, думаю — в той стране, откуда я прибыл; не в той земле, которая моя родина — до нее еще далеко, — но все-таки в той, где я был. Помните, — добавил он и глаза его вспыхнули, — я всегда говорил, что вы и я вместе отправимся когда-нибудь в эту страну.

— Но что это за страна, Кари?

— Господин, имени ее я не знаю. Она очень большая, и у нее много названий, но вы — первый белый, кто явился сюда, почему люди и думают, что вы — бог. А теперь спите; завтра поговорим.

Я закрыл глаза, чувствуя глубокую усталость, и, как я потом узнал, проспал часов двенадцать, если не больше, и проснулся лишь утром следующего дня, удивляясь приливу сил и даже пробуждению аппетита. Кари принес воды и вымыл меня, и я переоделся во все чистое, — оказалось, что Кари нашел на корабле запас белья и одежды.

Прошло довольно много времени, и день ото дня я чувствовал себя сильнее и крепче, пока наконец не достиг почти того состояния, в каком был, когда венчался с Бланш Эйлис в церкви Св. Маргариты в Вестминстере. Однако горе изменило меня не только внутренне, но и внешне; лицо мое стало серьезнее, и появилась короткая светлая бородка, которая, по-моему, мне шла (как я подумал, посмотрев на себя в зеркало). Эта бородка весьма меня озадачила, поскольку бороды не отрастают за один день, даже такие не очень длинные. Должно быть, прошли недели с тех пор, как ее ростки пробились у меня на подбородке, а так как домоего пробуждения мы пробыли в этой бухточке три дня, эти недели мы, несомненно, провели в море.

Куда же все-таки нас прибило? Если Кари не ошибся, то большую часть нашего бурного пути мы прошли под сильным ветром, дувшим с востока, и, значит, эта неведомая страна должна лежать очень далеко от Англии. Без сомнения, так оно и есть, ибо здесь все совсем не такое, как там. Например, поскольку я с детства выходил в море, я узнал — из того, чему меня учили и из собственных наблюдений — кое-что о звездах; и теперь я заметил, что созвездия переменили свое местоположение в небе, а также что некоторые из известных мне созвездий исчезли, но появились другие, которых я не знал. Далее — жара стояла сильная и ровная, и даже ночь была теплее, чем наш самый жаркий летний день, а воздух кишел тучами жалящих насекомых, которые сначала очень мне досаждали, хотя потом я к ним привык и закалился. Короче говоря, все здесь было другим, и я действительно находился в каком-то новом мире, о котором в Европе никогда не слыхали, но в каком? Что это за мир? По крайней мере, море соединяло его со старым, ибо у меня под ногами была та же палуба «Бланш», корабля, который строился, бревнышко за бревнышком, на моих глазах на берегу Темзы из дубов, срубленных в моих собственных лесах

Как только я достаточно окреп, я обошел весь корабль — точнее, то, что от него осталось. Просто чудо, что «Бланш» так долго продержалась на воде, потому что ее корпус был весь разбит. Я даже думаю, что она неизбежно пошла бы ко дну, если бы не тонкая шерсть, которой она была законопачена в нижней части: видимо, намокнув, эта шерсть набухла и не пропустила воду внутрь. Вообще же это была просто развалина, ибо обе ее мачты исчезли, а вместе с ними и большая часть палубы, довольно значительная. И все же она не затонула, а, дрейфуя, зашла в эту бухту и осела в прибрежный ил, как будто это была та гавань, которую она долго искала.

Как мы пережили такое путешествие? Ответ, видимо, в том, что когда мы настолько ослабли, что не могли уже ни доставать, ни принимать пищу, мы глотали пилюли, которые Кари бережно хранил в своем кожаном мешочке, и пили воду, наполнявшую бочки, поскольку «Бланш» предстояло путешествие в Италию и дальше. Во всяком случае, мы пережили долгие недели, ибо мы были молоды и сильны, и нам не пришлось страдать от холода, так как, несмотря на шторм, по прошествии первых нескольких дней нашего бегства наступила теплая погода.

Во время моего выздоровления Кари ежедневно сходил на берег, перекинув через ил мостки из досок, так как мы были в нескольких футах от берега бухты, в которую, журча, сбегал ручеек. Потом Кари возвращался, принося рыбу и дичь и зерна неизвестного мне растения: они были в двенадцать раз крупнее пшеницы, сплюснутые с боков и если спелые, то желтого цвета. Их Кари, по его словам, покупал у людей, которые жили на этой земле. Этой здоровой пищей я и питался, запивая ее элем и вином, запас которых мы нашли на корабле. Сказать по правде, я никогда так много не ел, даже когда был мальчишкой.

Наконец однажды утром Кари велел мне облачиться в доспехи (те самые, которые я снял с убитого мною французского рыцаря и в которых бежал из Лондона), начистив их до того, что они блестели, как серебряные, и сесть на стул на оставшейся части полуюта. Когда я спросил его, зачем, он ответил — для того, чтобы показать меня обитателям этой земли. На этом стуле он велел мне сидеть и ждать, держа щит, а в правой руке — обнаженный меч.

Так как я уже привык, что Кари ничего не делает без причины, и помня, что я в чужой стране, где без него я бы не выжил, я подчинился его причуде. Более того, я обещал, что без его указания я не стану ни говорить, ни улыбаться, ни вставать с места. И вот я сидел там, сверкая в жарких лучах солнца, которые, казалось, прожигали насквозь мои доспехи.

Кари сошел на берег и некоторое время отсутствовал. Наконец я услышал среди деревьев и кустов голоса людей, говорящих на незнакомом языке. И тут же они появились на берегу бухты — целая толпа; очень странные люди, темнокожие, с длинными прямыми черными волосами и большими глазами, но не слишком высокого роста; мужчины, женщины и дети — все вместе.

Некоторые были в длинных белых одеяниях, и я решил, что это представители их благородного сословия, но большинство носили только повязки или пояса. Всю эту толпу вел Кари, который, как только все они вышли из-за деревьев и кустарника, махнул рукой и указал на меня, сидящего на корабле в сияющих доспехах, с длинным мечом в руке. Они уставились на меня, потом с тихим, похожим на вздох, восклицанием все, как один, пали ниц и стали тереться лбами о землю.

В это время Кари обратился к ним, размахивая руками и время от времени указывая на меня. Как я узнал позже, он говорил им, что я — Бог; да простится его душе эта ложь.

Кончилось тем, что он велел им подняться и повел тех, что были в белых одеждах, на корабль. Здесь, в то время как они почтительно остановились, он направился ко мне, кланяясь и целуя воздух, и, приблизившись, опустился на колени и положил руки на мои, одетые в сталь, ступни. Но это еще не все: из-под плаща он вынул цветы и положил их мне на колени, как бы принося жертву.

— А теперь, — шепнул он, — встаньте и взмахните мечом, и крикните погромче, — показать, что вы живой, а не идол.

Я вскочил и, размахивая над головой мечом Взвейся-Пламя, заревел не хуже любого быка, ибо голос у меня был громкий и слышен на большом расстоянии. Когда они увидели сверкающий меч, рассекающий воздух, и услышали этот рев, бедняги обратились в бегство, издавая крики ужаса. Многие даже попадали с мостков в илистую грязь, и один из них увяз в ней и, вероятно, утонул бы, если бы Кари его не вытащил, так как его собратья слишком спешили удалиться и не пришли ему на помощь.

Когда они исчезли, Кари вернулся на корабль и сказал, что все идет отлично и что с этих пор я не человек, а Дух Моря, вышедший на землю, — дух, который не снился даже магам и чародеям.

Так я, Хьюберт из Гастингса, стал богом среди этих простодушных людей, которые никогда прежде даже не слышали о белом человеке и не видели ни доспехов, ни меча из стали.

Глава 8

СКАЛИСТЫЙ ОСТРОВ
Я оставался на «Бланш» еще с неделю, ожидая, пока окончательно окрепну, а также по совету Кари. Когда я спросил у него, почему так нужно, он ответил, что он хочет, чтобы слух о моем появлении распространился по всей стране, от племени к племени, и что мне не придется долго ждать, ибо такой слух, как он выразился, полетит как птица. Пока же я каждый день выходил на ют и сидел там в доспехах около часа, а порой и дольше, а люди, которые уже меня видели, а также пришельцы из более отдаленных мест приходили посмотреть на меня, принося подарки в таком количестве, что мы уже не знали, что с ними делать. Они даже построили алтарь и приносили мне в жертву диких зверей и птиц, сжигая их на огне. Эти жертвоприношения совершали и те, кого я уже видел, и те, что приходили издалека.

Наконец однажды вечером, когда, поужинав, Кари и я сидели перед сном на палубе, залитой лунным светом, я неожиданно повернулся к нему, надеясь застичь его врасплох и таким образом извлечь из его скрытной души его тайные замыслы.

— Каков твой план, Кари? — спросил я. — Знаешь ли ты, что я устал от этой жизни?

— Я ждал этого вопроса, — ответил он с мягкой улыбкой. (Как и раньше, я привожу его ответ на плохом английском языке не слово в слово, а суть его.) — Так изволит господин выслушать? Как я уже говорил, я верю, что боги — ваш Бог и мой Бог — привели меня в ту часть света, не известную господину, где я родился. Я поверил в это с первого же часа, когда мои глаза открылись после нашего обморока; я сразу узнал и деревья, и цветы, и запах земли, и увидел, что звезды в небе — именно там, где я привык их видеть. Когда я сошел на берег и очутился среди туземцев, я обнаружил, что моя догадка верна, поскольку я понимал кое-что из того, что они говорили, а они понимали кое-что из того, что говорил я. Кроме того, среди них был один человек, который пришел издалека, и он сказал, что видел меня раньше — когда я был как безумный, — но только у того человека, сказал он, на шее висело изображение некоего бога, чье высокое имя он не смеет произнести. Тогда я расстегнул ворот и показал ему то изображение, которое ношу на шее, и он упал ниц, преклоняясь перед ним, и сказал, что я и есть тот человек.

— Если так, это чудесно и удивительно, — сказал я. — Но что нам теперь делать?

— Господин может сделать одно из двух. Он может остаться здесь, и эти простые люди сделают его своим царем и дадут ему жен и все, чего он ни пожелает; и так он проживет здесь всю свою жизнь, поскольку вернуться в ту страну, откуда он родом, нет никакой надежды.

— Даже если бы я мог, я бы не вернулся, — прервал я его.

— Или, — продолжал Кари, — можно отправиться в мою страну. Но это очень далеко. Я вспоминаю часть путешествия, которое я совершил во время своего безумия, и вижу, что это очень, очень далеко. Сначала нужно перейти вон те горы и дойти до другого моря — это не очень большое путешествие, хотя и трудное. Потом надо идти по берегу того моря на юг, не знаю, сколько времени, но думаю, что несколько месяцев или даже лет, пока не дойдешь до моей страны. К тому же это путешествие трудное и ужасное, потому что путь лежит через леса и пустыни, где живут дикие племена, и огромные змеи, и хищные звери, вроде того, что нарисован на флаге вашей страны, и где голод и болезни — обычное дело. Поэтому мой совет господину — остаться здесь и не пытаться это путешествие предпринять.

Немного подумав, я спросил, что он намерен делать, если я приму его совет. На что он ответил:

— Подожду здесь некоторое время, пока не увижу, что господин стал царем этих людей и что его власть прочно узаконена. А потом отправлюсь в путь один — надеюсь, что если я мог сделать это в состоянии безумия, я смогу сделать это и в здравом уме.

— Я думал об этом, — сказал я. — Но скажи, Кари, если бы мы двинулись в путь вместе и нам бы посчастливилось добраться туда живыми, как бы твой народ нас принял?

— Не знаю, господин мой; но думаю, что они, как и все другие в этой стране, признали бы господина богом. Возможно также, что они принесут этого бога в жертву, чтобы его сила и красота воплотились в них. Что касается меня, то некоторые попытаются меня убить, другие же примкнут ко мне. Кто победит — не знаю, да и не придаю этому большого значения. Я иду, чтобы взять свое и получить отмщение, и если, осуществляя акт возмездия, я умру, — ну что ж, я умру с честью.

— Понимаю, — сказал я. — А теперь, Кари, в путь, и как можно скорее, пока я не сошел с ума, как ты, когда ты покинул свою страну; не могу больше смотреть на эти деревья и цветы, и на этих большеглазых туземцев, которые, как ты говоришь, сделали бы меня своим царем. Не знаю, найдем ли мы твою страну. Но, по крайней мере, мы сделаем все, что в наших силах, а если погибнем, то, во всяком случае, действуя, как бывает со всеми смелыми людьми.

— Господин сказал свое слово, — произнес Кари даже спокойнее, чем обычно, но когда он говорил, я заметил, как вспыхнули его глаза, а по телу пробежала дрожь, словно от радости. — Зная все, он сделал свой выбор, и что бы ни случилось, он, будучи тем, что он есть, не станет винить меня в этом. Но именно потому, что господин принял такое решение, я скажу: если мы попадем в мою страну, и если случится так, что я стану там царем, я буду служить моему господину еще лучше прежнего.

— Сейчас это легко обещать, Кари, — сказал я, смеясь, — но мы успеем поговорить об этом, когда действительно придем в твою страну, — И я спросил его, когда мы отправимся в путь.

Он сказал, что немного погодя, так как он должен составить план путешествия, а пока посоветовал мне походить по берегу, чтобы вернуть ногам былую крепость и силу. Так я стал ежедневно сходить на берег в часы утренней и вечерней прохлады и ходить взад и вперед, не теряя из виду нашего корабля. При этом я надевал на себя доспехи и брал с собой лук и стрелы, но никого не встречал, так как туземцы были предупреждены, что я буду появляться на берегу и что в это время на меня нельзя смотреть. Поэтому, даже когда я проходил через одну из деревень мимо хижин, построенных из ила и грязи и крытых листьями, казалось, что все жители ее покинули.

Все же в конце концов лук мне пригодился. Однажды вечером, подходя к большому дереву, под которым я собирался пройти, я услышал негромкий звук, напоминавший мне мурлыканье кошки, и, подняв глаза, увидел большого зверя, явно сродни тигру, который лежал на ветке и следил за мной. Тогда я поднял лук и выстрелил, и пронзенный насквозь зверь упал, рыча и извиваясь и кусая стрелу, пока не испустил дух.

После этого я вернулся на корабль и рассказал Кари о случившемся. Он сказал, что мне посчастливилось, так как этот зверь — свирепый хищник, и если бы я не убил его, он бросился бы на меня, когда я проходил под деревом. Кари велел туземцам снять со зверя шкуру, и вот когда они увидели, что стрела пронзила его насквозь, они пришли в изумление и решили, что я еще более могущественный бог, чем они думали, ибо их собственные луки были слабым оружием, а стрелы имели наконечники из кости.

Через три дня после того, как я убил зверя, мы тронулись в путь, в неведомую страну. Задолго до этого мы с Кари собрали все ножи, какие нашли на корабле, а также стрелы, гвозди, топоры, плотницкие инструменты, одежду и Бог весть что еще и связали все это в пакеты, по тридцать-сорок фунтов весом, которые мы смастерили из парусов. Эти вещи предназначались для туземцев в качестве подарков или в обмен на то, что могло нам понадобиться в пути. Когда я спросил у Кари, кто все это понесет, он ответил, что очень скоро я сам увижу. Я увидел это на следующее же утро, когда на рассвете на берег явилось множество людей, чуть не целая сотня. Они принесли два паланкина, сооруженных из легкого дерева, коленчатого, как камыш, только гораздо крепче: эти носилки, сказал Кари, предназначены для нас. Затем он распределил между людьми наши пакеты, которые они ловко пристроили у себя на головах, и сказал, что пора трогаться в путь.

Однако прежде я спустился в каюту и, преклонив колени, поблагодарил Бога за то, что он до сих пор хранил меня во всех несчастьях, и попросил его и Св. Хьюберта и дальше не оставлять меня в моих скитаниях, а если я умру, принять мою душу. После этого я покинул корабль, и в то время как туземцы низко склонились передо мной, сел в свой паланкин, который оказался весьма удобным: в нем были циновки, на которых можно было улечься, и другие, которые можно было задернуть, как занавески; плотное и тонкое плетение делало их непроницаемыми даже для самого сильного дождя.

И вот мы тронулись в путь. Каждый паланкин был подвешен к длинному шесту, который несли на плечах восемь человек. Остальные шли, неся на головах пакеты. Дорога вела через лес в горы, и на вершине первого холма я вышел из паланкина и оглянулся.

Далеко внизу, в маленькой бухте, черным пятнышком выделялось на воде то, что было когда-то «Бланш», а дальше расстилалось огромное море, по которому мы плыли. Разбитый остов был последним звеном, которое связывало меня с моим далеким домом, оставшимся за тысячи миль отсюда, за океаном, — домом, которого, как говорило мне мое сердце, я никогда больше не увижу, ибо как же мог бы я вернуться из страны, на чью землю никогда не ступала нога белого человека?

На палубе того корабля однажды стояла сама Бланш, смеялась и разговаривала со мной — ибо как-то раз перед свадьбой мы были там вдвоем, и я помню, как поцеловал ее в каюте. Теперь Бланш нет; она умерла от собственной руки, а я, крупный лондонский купец, объявлен вне закона — беглец среди дикарей в чужой стране, даже название которой мне не известно. Мой корабль, столь мужественно пронесший нас сквозь штормовые недели, должен лежать там со всем своим ценным грузом, пока не сгниет под солнцем и дождем, и никогда больше мои глаза его не увидят. О, как сжалось мое сердце в эту минуту! Ни разу еще с тех пор, как я уехал, убив Делеруа мечом Взвейся-Пламя, не испытывал я такого острого и глубокого чувства отчаяния и одиночества. И зачем только я родился на свет? Лучше умереть, и чем скорее, тем лучше — может быть, там я пойму причину моего рождения.

И я снова забрался в паланкин и, спрятав лицо, заплакал как дитя. Поистине, я — процветающий купец города Лондона, который мог бы стать его мэром и магистром и завоевать дворянский титул, — стал теперь ничтожнейшим авантюристом, лишенным прав и поставленным вне закона. Ну что ж, видно, так судил Бог, и ничего с этим не поделаешь.

Первую ночь мы провели на вершине холма, над быстрой рекой, которая протекала внизу, в долине. Нас мучила жара, изводили насекомые, которые жужжали и жалили нас и к которым я еще не успел привыкнуть; и мы ели взятую в дорогу пищу — вяленое мясо и зерна.

На следующее утро, как только рассвело, мы снова двинулись в путь, поднимаясь в горы и спускаясь в долины, проходя через леса, следуя течению реки или изгибам озер. И так продолжалось до тех пор, пока на третьи сутки вечером с высокого плато мы вдруг не увидели внизу море — не то, от которого мы ушли, а совсем другое; видимо, мы пересекли перешеек, и притом не очень широкий, так что при умении и сноровке можно было бы прорыть канал и соединить эти два больших моря.

Именно отсюда и началось по-настоящему наше путешествие, именно здесь Кари свернул на юг. Перед этим он долго смотрел на звезды и размышлял, уединившись, Я не принимал в этом никакого участия, поскольку мне было все равно, куда он свернет. Да и сам он не разговаривал со мной на эту тему, ограничившись замечанием, что его Бог и те немногие воспоминания, которые сохранились у него от периода его безумия, говорят ему, что земля его народа лежит на юге, хотя и очень далеко отсюда.

Итак, мы отправились на юг, пробираясь лесными тропами и все время оставляя океан справа. В конце недели этого утомительного похода мы попали в места, где обитало другое племя, язык которого оказался настолько знаком сопровождавшим нас туземцам, что они смогли рассказать им нашу историю. Впрочем, до них уже дошел слух о появлении из моря белого бога, и они были подготовлены к тому, чтобы оказать мне соответствующие почести. Здесь наши спутники покинули нас, говоря, что они не смеют уходить так далеко от своей родины.

Сцена прощания была странной и необычной: каждый из них подходил ко мне, склонялся на колени и терся лбом о землю, а потом уходил, пятясь и кланяясь. Их уход, однако, мало что изменил в нашем положении. Новое племя почти не отличалось от них, разве что одежда их была, если возможно, еще более скудной, а люди еще грязнее. Они также безоговорочно приняли меня за бога и снабдили нас необходимой пищей, Более того, когда мы распрощались с ними, они предоставили нам людей, которые понесли нас и нашу поклажу.

И таким образом, переходя от племени к племени, мы продвигались на юг, все на юг, всегда обнаруживая, что нам предшествовал слух о появлении «Бога». И какими добрыми и мягкими были эти люди! Ни разу не встретили мы никого, кто бы попытался нанести нам вред или украсть что-нибудь из наших вещей, или, наконец, отказать нам в лучшем, что у них было, Правда, приключений у нас было достаточно. Так, дважды мы оказались среди племен, воевавших друг с другом, но при моем появлении они сложили оружие, по крайней мере, на время, и понесли нас дальше,

Иногда же мы встречали племена, которые были людоедами, и в таких случаях мы весьма страдали, от недостатка мяса, поскольку не решались дотрагиваться до их пищи за исключением растительной. В поселении одного из этих народов я, охваченный яростью, убил человека, собиравшегося умертвить девочку и съесть ее; я отрубил ему голову моим мечом. Я ожидал, что за этот поступок мы будем тут же убиты. Ничуть не бывало! Они лишь пожали плечами и, сказав, что Бог может поступать, как ему угодно, унесли убитого и съели его.

Иногда наш путь пролегал через ужасные леса, где большие деревья преграждали доступ дневному свету, а подлесок был так плотен и густ, что приходилось прокладывать дорогу топором. Нередко такой лес кишел тиграми или древесными львами, что вынуждало нас быть постоянно настороже, особенно ночью, когда нам приходилось зажигать костер, чтобы отпугивать хищников. Иногда мы должны были переходить вброд большие реки или, что еще хуже, перебираться через них по зыбким мостам из каната, сплетенного из тростников; от этих качающихся мостов, пока я не привык к ним, у меня кружилась голова, хотя я ни разу не позволил себе выказать перед туземцами одолевавший меня страх, А однажды мы пришли в болотистые земли, где водилось множество змей, что привело меня в ужас, особенно после того, как несколько ужаленных ими туземцев на моих глазах умерли несколько минут спустя после укуса.

Были и другие змеи, толстые, как тело человека, в четыре-пять шагов длиной, которые жили на деревьях и убивали свою добычу, обвиваясь вокруг нее и удавливая ее насмерть. Говорили, что эти змеи могут таким же образом погубить и человека, хотя я ни разу не видел такого случая. Как бы то ни было, вид их был ужасен и напоминал мне их предка, устами которого Сатана говорил с нашей праматерью Евой в садах Эдема и таким образом навлек на всех нас беды и страдания.

А в другой раз на берегу большой реки я увидел такую змею, что у меня затряслись поджилки. Клянусь Св. Хьюбертом, эта бестия была футов шестьдесят в длину, если не больше; голова ее была величиной с бочку, а кожа переливалась всеми цветами радуги. Более того, она как будто парализовала меня взглядом, потому что пока она не соскользнула в реку, я не мог пошевелить и пальцем.

Так мы шли месяц за месяцем, покрывая, пожалуй, миль пять в день, поскольку иногда мы выходили на открытую местность и могли двигаться быстрее. И как ни странно, несмотря на столь многие опасности, за все это время, даже в самую сильную жару, ни один из нас не заболел — думаю, благодаря той траве, которую Кари нес в своем мешке и которая, как я узнал, называлась кока; мы умножали ее запас, находя ее по пути, и время от времени поедали ее. В сущности, мы не страдали и от голода, поскольку при недостатке пищи мы ели ту же траву, и она поддерживала нас, пока мы не находили настоящую еду. Все эти благодеяния я приписываю добрым заботам Св. Хьюберта, который с небес следил за мной, своим бедным тезкой и крестником, хотя, пожалуй, известную роль играли также ловкость и мужество Кари, спасавшие нас во всех затруднениях и от всех опасностей.

Наконец на девятый месяц нашего путешествия (Кари вычислил это по количеству узлов, которые он завязывал на туземных нитках, ибо сам я давно потерял счет времени) мы подошли к краю большой пустыни, которая, по словам туземцев, простиралась на сто лье и больше в южном направлении и была совершенно безводной. Более того, к востоку от этой пустыни вздымалась цепь гор, окаймленных пропастями и ущельями, преодолеть которые не мог ни один человек. Похоже было, что наше путешествие здесь и закончится, ибо Кари не имел никакого представления о том, как он пересек или обошел эту пустыню во время своего безумия минувших лет — если он вообще шел по этой дороге, в чем я далеко не был уверен.

Неделю, а может быть и дольше, мы жили среди людей племени, заселявшего прекрасную, обильно орошаемую долину на границе этой пустыни, ломая голову над вопросом, что же нам делать. Лично я уже так устал от скитаний в бесконечных походах, что с радостью остался бы у этих добрых дружелюбных людей, веривших, как и все другие, что я Бог; здесь я нашел бы себе прибежище и прожил бы среди них до самой смерти. Но это совершенно не совпадало с намерениями Кари, все мысли которого яростно устремлялись к одной цели — вернуться на родину, которая, как он был уверен, лежит где-то на юге.

День за днем мы набирались сил, питаясь дарами этой долины и поочередно вглядываясь то в пустыню на юге, то в горные кряжи и ущелья слева от нас, то, наконец, в расстилавшийся справа океан. Следует сказать, кстати, что приютившее нас племя добывало свои богатства не только на суше, но и в море, поскольку эти люди были отличными рыбаками и выходили на лов в грубо сделанных лодках или, точнее, на плотах, состоявших из деревянной рамы, к которой накрепко привязывались надутые воздухом звериные шкуры и связки сухого тростника. На этих хрупких на вид суденышках, подобных тем, что в южных странах называются «бальза», они совершали весьма серьезные путешествия на отдаленные острова, где вылавливали огромное количество рыбы, частично используемой на удобрение их земель. Мало того, на этих плотах они устанавливали квадратный парус, сотканный из хлопка, так что при благоприятном ветре они могли сушить весла и управлять судном с кормы при помощи широкого весла или гребка.

Во время нашего пребывания там я заметил, что когда задул северный ветер, хотя и небольшой силы, все плоты причалили и были вытащены на берег достаточно далеко от линии прибоя. Когда я спросил через посредство Кари о причине этого, мне ответили, что сезон рыбной ловли закончен, поскольку этот северный ветер будет дуть, не меняя направления, очень долго, и может отнести тех, кто вышел бы в море, далеко на юг, откуда нет возврата. Мне рассказали даже о многих отважных смельчаках, которые бесследно исчезли именно таким образом.

— Вот способ попасть на юг, если ты хочешь, — сказал я Кари.

Он ничего не ответил, но на следующий день неожиданно спросил меня, готов ли я отважиться на такое путешествие.

— Почему бы и нет? — сказал я. — Умереть в море так же легко, как и на суше. Я устал скитаться по бесконечным лесам и болотам, переправляться через бурные реки и перелезать через горные хребты.

Кончилось тем, что в обмен на нож и несколько гвоздей Кари раздобыл самую большую «бальза», какая нашлась у этих людей, и нагрузил ее таким количеством сушеной рыбы, зерна и воды в глиняных кувшинах, какое только она могла выдержать, не считая нас двоих и тех из оставшихся у нас товаров, которые мы хотели взять с собой. Потом он заявил, что я — Бог, вышедший из моря, желаю вернуться в море вместе с ним, моим слугой.

И вот в одно ясное утро, когда с севера дул ровный, но не очень сильный ветер, мы взошли на этот плот, в то время как простодушные дикари провожали нас почестями и удивленными взглядами, подняли квадратный парус и отправились в одно из самых, на мой взгляд, безумных плаваний, какие когда-либо совершал человек.

Хотя и неуклюжая, наша «бальза» шла, разрезая волны на хорошей скорости, делая, я бы сказал, два лье в час под свежим и устойчивым ветром. Вскоре деревня, которую мы покинули, исчезла из виду; потом вздымавшиеся за ней горы потеряли четкость очертаний, слились в одну линию и тоже исчезли, и не осталось ничего, кроме дикой пустыни слева и огромного моря вокруг нас. Направляя плот дальше от берега, чтобы не наскочить на подводные камни, мы плыли весь день и всю ночь, и когда снова рассвело, увидели, что мы идем вдоль побережья, обрамленного стеной высоких гор с кое-где покрытыми снегом вершинами. К концу второго дня эти горы выросли до огромных размеров, и среди них я увидел долины, по которым сбегали водные потоки.

Так мы шли три дня и три ночи. Ветер не изменил своего направления, «бальза» благополучно справлялась с волнами, и к концу этого срока я высчитал, что мы прошли вдоль побережья такое же расстояние, какое покрыли за шесть месяцев, двигаясь по суше. И я обрадовался. Кари тоже радовался, потому что, по его словам, очертания и высота гор, мимо которых мы плыли, напоминали ему горы его родины, и он считал, что мы уже приближаемся к цели.

На четвертое утро, однако, начались наши бедствия, так как дружественный нам северный ветер стал неуклонно крепчать и наконец перешел в шторм. Наш парус сорвало и унесло, как тряпицу, но, подгоняемые волнами, мы все же мчались вперед с большой скоростью.

Я подумал было повернуть к берегу, но обнаружил, что при помощи весел мы не в силах противодействовать течению, которое гнало наше неуклюжее суденышко в открытое море. Поэтому нам оставалось только одно — стараться удерживать плот на прямой линии, хотя даже это не всегда помогало, и, несмотря на все наши усилия, его часто кружило на месте.

Около двух часов пополудни небо затянуло тучами, и на нас обрушилась сильная гроза с потоками дождя, а ветер все крепчал и крепчал.

Теперь мы не могли больше ни править, ни грести, и нам оставалось только лежать ничком, крепко держась за скреплявшие плот канаты, иначе волны смыли бы нас в море своими пенистыми гребнями, которые то и дело перекатывались через нас. Просто чудо, что это хрупкое суденышко вообще не рассыпалось, но благодаря легкости тростников и надутых воздухом шкур оно держалось на воде и, кружась и вращаясь, неслось по своему курсу — на юг. Однако я знал, что это ненадолго, и, собрав последние силы, препоручил свою душу Богу, желая лишь одного — чтобы мои страдания кончились.

Спустилась тьма, но гром все еще гремел, и сверкала молния, и при ее вспышках я на мгновение увидел увенчанные снегом горы на далеком берегу, а рядом со мной Кари, который вцепился в тростники нашего бальзового плота и время от времени целовал золотое изображение Пачакамака, висевшее на шнурке у него на шее. Однажды он приблизил губы к моему уху и крикнул:

— Мужайтесь! Наши боги не оставляют нас и в бурю!

— Да, — ответил я, — и скоро мы будем с нашими богами — в тишине и покое.

После этого я его больше не слышал и, насколько мой ум еще был способен мыслить, стал думать о том, как много опасностей мы преодолели с тех пор, как покинули берега Темзы, и как печально, что все это было зря — уж лучше было бы погибнуть в самом начале, чем теперь, после стольких мучений. Потом блеск молнии высветил рукоятку меча Взвейся-Пламя, который все еще был на мне, и я вспомнил руну, прочитанную мне моей матушкой в день сражения с французами. Как это было там?

«Тот, кто взметнет высоко Взвейся-Пламя,
Прожив в любви, умрет на поле брани.
Носимый бурями, моря пересечет
И в чуждых странах свой приют найдет.
Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он».
Все так и есть, хотя любви мне на долю выпало не очень-то много, да и та была глубоко несчастной, и битва, в которой я должен умереть, — это битва с морем, Да и победителем я не стал, а, наоборот, сам побежден судьбой. Словом, эти стихи можно понимать двояко, подобно всем пророчествам, и только одна строчка не вызывает сомнений — Взвейся-Пламя и я действительно уснем вместе.

Немного позже молния вдруг вспыхнула с ужасающей силой, как будто целая армия ангелов-разрушителей взмахнула мечами, — так что все небо запылало огнем. В ее свете я на мгновение увидел впереди огромные бурные валы, а за ними — темную массу, что-то вроде берега. И тут же эти алчные пенящиеся волны подхватили наш плот, подбросили его вверх с головокружительной силой и швырнули вниз, в глубокую водяную долину. За первым валом налетел второй, потом третий, и все мои чувства закачались, сбились и погасли. Я крикнул, призывая Св. Хьюберта, но он был сухопутным святым и не мог помочь мне; тогда я воззвал к другому, кто более велик, чем он.

Последнее, что я увидел, было — я сам, несущийся на гребне огромной волны, как на коне. Потом — страшный грохот и темнота.

Мне казалось, что кто-то зовет меня, возвращая из глубины сна. С трудом я открыл глаза, но тотчас зажмурился от ослепительного света. Через некоторое время я приподнялся и сел, чувствуя, что у меня все болит, как будто меня всего избили, и снова открыл глаза. Надо мной в глубокой синеве неба сияло солнце; передо мной расстилалось море, почти совсем спокойное, а вокруг были горы и песок, по которому ползали рептилии: я сразу узнал в них черепах, поскольку видел их во множестве во время наших странствий. Более того, рядом со мной, стоя на коленях и все еще опоясанный мечом, снятым с тела Делеруа, был Кари, запачканный кровью — видно, его где-то ранило — и почти белый от высохшей морской соли, но в остальном жив и невредим. Я уставился на него, не в силах произнести ни слова от изумления, так что он заговорил первым, с какой-то ноткой торжества в голосе:

— Разве я не говорил, что боги помогают нам? Где же твоя вера, о Белый Человек? Посмотри! Они привели меня обратно в страну, в которой я — Правитель!

При всей моей слабости что-то в тоне Кари рассердило меня. Почему он прошелся насчет моей веры? Почему назвал меня «Белым Человеком», а не господином? Может быть, потому, что он достиг страны, где он — важное лицо, а я — никто?

Я предположил последнее и ответил:

— А это — твои подданные, о благородный Кари? — и я указал на ползающих по песку черепах. — И это вот та богатая и чудесная страна, где золото и серебро все равно что грязь? — и я указал на голые скалы и песок на берегу.

Он улыбнулся моей шутке и ответил более смиренно:

— Нет, господин, моя земля — там.

Я посмотрел по направлению его взгляда и увидел на расстоянии многих лье водного пространства два покрытых снегом пика, выступавших из неподвижной массы облаков.

— Я узнаю эти горы, — продолжал он, — несомненно, это — одни из тех, что образуют ворота в мою страну.

— Тогда у нас столько же надежды пройти через эти ворота, сколько вернуться в Лондон, Кари. Но скажи мне, что произошло?

— Думаю, вот что: очень высокая волна подхватила нас и выбросила прямо через эти камни на берег. Посмотрите, вон наша «бальза», — и он указал на груду изломанных камышей и порванных шкур.

С его помощью я поднялся и подошел к ней. Теперь никто бы не узнал в этой груде морское судно. И все же это была «бальза», и не что иное, и в этой запутанной массе обломков виднелись некоторые вещи, которые мы взяли с собой, — например, мой черный лук и мои доспехи; но все кувшины разбились вдребезги.

— Она хорошо послужила нам, но теперь ей конец, — сказал я.

— Верно, господин. Но если бы мы были у меня на родине, я бы сложил ее обломки в шкатулку из золота и поместил бы их в Храм Солнца как памятник.

Потом мы пошли к водоему, образовавшемуся во время дождей в углублении ближней скалы, и вдоволь напились, утолив мучившую нас жажду. Среди обломков «бальзы» мы нашли также остатки сушеной рыбы и, промыв ее, поели. После этого, хромая, мы кое-как взобрались на гребень скалы и увидели, что находимся на островке площадью что-то около двухсот английских акров, на котором не растет ничего, кроме дикой жесткой травы. Однако этот остров был прибежищем множества гнездившихся на нем морских птиц, а также упомянутых мной черепах и некоторых животных, похожих на тюленей и выдр.

— По крайней мере, мы не умрем с голоду, — заметил я, — хотя, если будет засуха, вполне можно умереть от жажды.

Четыре долгих месяца провели мы на этом острове.

Пищей нам служили черепахи, и мы готовили их на костре, который Кари развел хитроумным способом — вращая заостренную палочку, выточенную из выброшенного морем дерева, в ямке, выдолбленной в деревянном бруске и наполненной высушенной травой, растертой в порошок. Не знай он этого способа добывать огонь, мы бы голодали или ели сырое мясо. А так мы жили в изобилии, потому что, кроме черепашьего мяса, мы имели мясо птиц и их яйца, а также рыбу, которую вылавливали из луж, остающихся на берегу во время отлива. Из панцирей черепах мы при помощи камней соорудили нечто вроде хижины, чтобы прятаться от солнца и дождя; в этом теплом климате такая хижина служила достаточно надежным кровом. В такие же панцири, когда из них выветривался дурной запах, мы собирали дождевую воду, сохраняя ее, как могли, на случай засухи. Наконец из моего лука, сохранившегося вместе с доспехами, я застрелил несколько морских выдр, и из шкурок, натертых черепашьим жиром и обработанных до мягкости, мы смастерили себе одежду.

Так вот мы и жили, от полнолуния до полнолуния, в этом пустынном месте, пока я не почувствовал, что сойду с ума от одиночества и отчаяния, ибо ждать помощи было неоткуда. Далеко-далеко виднелись горы материка, но между ними и нами на много лье простиралось море, которое мы не могли переплыть, а построить лодку или плот было не из чего.

— Здесь мы и останемся до самой смерти! — вскричал я наконец в безнадежном состоянии.

— Нет, — ответил Кари, — наши боги по-прежнему с нами и спасут нас, когда придет срок.

И они действительно спасли нас — самым странным образом.

Глава 9

ДОЧЬ ЛУНЫ
В четвертый раз с тех пор, как море выбросило нас на этот остров, в удивительной синеве неба сияла полная луна. Кари и я смотрели, как она поднимается между теми далекими, одетыми снегом вершинами гор, которые он называл воротами в его страну, — она была так близко и, однако, казалась более далекой, чем само Небо. Небо было доступно — мы могли надеяться достичь его на крыльях духа в наш смертный час; но что могло перенести нас в эту страну?

Мы следили, как эта большая полная луна взбирается все выше и выше по лестнице тонких прямых облачков, пока, устав, не перевели взгляд на сверкающую дорожку, которую ее свет прочертил на спокойной глади моря. Вдруг Кари вздрогнул и стал пристально всматриваться во мглу.

— Что там? — рассеянно спросил я.

— Мне показалось, я что-то увидел: там, далеко, где шаги Куиллы оставили свежие следы на воде, — сказал он на своем языке, на котором мы с ним теперь часто разговаривали.

— Шаги Куиллы! — воскликнул я. — Ах да, я забыл: ведь это — имя Луны на твоем языке, не так ли? Ну что ж, приди, Куилла, и я женюсь на тебе и буду поклоняться тебе, как, говорят, поклонялись древние, и никогда не оглянусь на другую, будь то женщина или богиня, или и то, и другое вместе. Только приди и забери меня с этого проклятого острова, и в отплату я умру за тебя, если нужно, научив тебя любить, как никогда еще не любили ни звезда, ни женщина!

— Молчите! — сказал Кари серьезным тоном, услышав этот безумный призыв, прорвавшийся через уста души, смятенной мукой и отчаянием.

— Почему я должен молчать? — возразил я. — Разве не принято думать, что Луна принимает облик прелестной женщины и нисходит к одинокому смертному, даруя ему любовь и успокоение?

— Потому, господин, что для меня и моего народа Луна — это богиня, которая слышит мольбу и отвечает на нее. Предположим, что она услышала бы вас и пришла бы к вам, и потребовала от вас обещанной любви — что тогда?

— О, тогда, друг мой Кари, — продолжал я безумствовать, — тогда я бы ее принял — ведь любовь жаждет ответа, как спелый плод, если он достаточно красив, ждет, чтобы его сорвала первая же рука, и готов растаять от прикосновения первых же уст, если они достаточно горячи. Говорят, что любит мужчина, а женщина принимает его любовь. Но это неверно. Именно мужчина, Кари, ждет, пока его полюбят, а тогда и платит в ответ ровно столько, сколько ему дают, и не более того, как честный купец. Ибо если он полюбит первый, он страдает за это, как я узнал на собственном опыте. Так приди же, Куилла, и полюби, насколько может любить небесное существо, и я поклянусь, что пойду с тобой шаг за шагом, не отставая, твой душой и телом, на небо или в ад, ибо любовь — то, что мне нужно; или смерть.

— Прошу вас, не говорите так, — повторил Кари, и в его тоне слышался страх. — Ведь ваши слова идут от сердца и будут услышаны. Богиня ведь тоже — женщина, а какая женщина отвернется от такой приманки?

— Так пусть возьмет ее. Почему нет?

— Потому что, о друг, потому что Куилла обвенчана с Юти; Луна — жена Солнца, и если Солнце станет ревновать, что будет с мужчиной, который ограбил самого великого бога в мире?

— Не знаю, мне все равно. Если бы Луна-Куилла пришла и полюбила меня, я бы рискнул помериться с Юти — я бросаю ему вызов, как христианин.

При этом кощунстве Кари содрогнулся, потом снова устремил взгляд на лунную дорожку. Но чтобы он там прежде ни увидел — была ли то большая рыба или кусок дрейфующего дерева — ничто больше не появлялось, и тогда он помолился, как он всегда делал перед сном, Духу Вселенной, Пачакамаку, а может быть, Солнцу, его слуге, и, завернувшись в свой коврик из шкур, забрался в нашу хижинку и заснул.

А я не мог спать: наш разговор о любви и о женщинах, несмотря на ненависть Кари к обоим предметам, растревожил меня и мою кровь и не давал мне заснуть.

Взяв грубый гребень, который я вырезал из черепашьего панциря, я расчесал свою длинную бороду, которая, отрастая, доходила мне уже до груди, и вьющиеся светлые волосы, падавшие на плечи, ибо теперь я выглядел, как выглядят дикари; и, напевая про себя у маленького костерка, который мы поддерживали день и ночь, старался думать о минувших счастливых днях, которые мне никогда уже не суждено вновь пережить.

Наконец этот порыв прошел, и я почувствовал, что очень устал; я улегся возле костра, ибо ночь была ясной и теплой, и мне не хотелось идти в хижину, — и тут на меня сошел сон.

Во сне меня посетило видение. Мне приснилось, что надо мной, глядя на меня большими темными глазами, стоит прекрасная женщина с хрустальной эмблемой Луны на обнаженной груди. И, глядя на меня, она вздыхает. Трижды вздохнула она, каждый раз все тяжелее. Потом опустилась на колени — по крайней мере, так мне приснилось — и приложила прядь своих длинных темных волос к моим светлым кудрям, как будто желая сочетать их. Она сделала и больше — в моем сне — ибо, приподняв эту благоухающую прядь, она накрыла ею, словно мягким пушком чертополоха, мое лицо и рот и поцеловала эти волосы — я почувствовал, как ее дыхание, проникая сквозь них, касается моего лица.

И тут мой сон кончился, хотя я страстно хотел, чтобы он продолжался, — он как будто растаял, как бывает с такими видениями. Немного погодя, как мне кажется, я внезапно проснулся и открыл глаза. Передо мной, совсем близко, сияя в ярком свете полной Луны, стояла женщина моего сна, только сейчас ее обнаженная грудь была прикрыта великолепным плащом, расшитым серебром, а темные локоны прикрывал венец из перьев, украшенный спереди тоже серебряным полумесяцем. В руке она держала маленькое серебряное копье.

Я смотрел на нее, не в силах пошевелиться. Потом, вспомнив свой сумасшедший разговор с Кари, я произнес одно-единственное слово: Куилла.

Она наклонила голову и ответила голосом тихим, как шелест ветра в тростниках, на богатом языке куичуа, которому Кари научил меня. На этом языке, как я уже упоминал, мы часто говорили с ним ради практики и во время нашего путешествия, и на острове, так что теперь я хорошо его знал.

— Меня действительно так зовут в честь моей матери Луны, — сказала она. — Но какты узнал об этом, о странник, чья кожа бела, как морская пена, а волосы такого же цвета, как чистое золото в храмах?

— Должно быть, ты сама сказала мне только что, когда склонилась надо мной, — ответил я.

Я видел, как краска залила ее лицо, но она только покачала головой и возразила:

— Нет, это, должно быть, моя мать-Луна тебе сказала; или, может быть, твоя душа узнала об этом. Но Куилла — действительно мое имя, и ты назвал меня правильно.

Я поднялся, не сводя с нее глаз, весь во власти этого странного явления, а она так же пристально смотрела на меня. Удивительно прекрасна была она в своей сверкающей одежде и головном уборе; ее кожа была гораздо светлее, чем у любого виденного мною туземца, — почти белая и только с очень легким медным оттенком, типичным для ее расы. Она была высокая, но не слишком, стройная и прямая, как стрела, но с высокой грудью и округлыми линиями, а ее движения отличались естественной грацией, как полет ястреба. Мне показалось также, что в ее лице было нечто большее, чем обычная красота молодости, нечто одухотворенное, что мы видим в лицах, изображаемых великими художниками.

Быть может, и в самом деле человеческая кровь в ней смешалась с кровью некой иной, чужой природы — ведь назвала же она себя дочерью Луны.

Невольно у меня вырвался вопрос:

— Скажи мне, о Куилла, ты жена или девственница?

— Дева я, — ответила она, — но обещана в жены. — И она вздохнула и продолжала, как будто не желая говорить на эту тему: — Но скажи мне и ты, о странник, кто ты — Бог или человек?

— Я — Сын Моря, так же как ты — Дочь Луны. Она оглянулась и посмотрела на солнце, как бы витавшее над морской гладью, и потом сказала тихо, будто про себя:

— Луна светит над морем, а море возвращает Луне ее отражение, и все же они далеки друг от друга и никогда не смогут сблизиться.

— О нет, Куилла. Из моря Луна встает и, пройдя свой путь, в белые объятья моря опускается, чтобы заснуть.

Снова краска залила ее лицо, и она опустила глаза — таких глаз я никогда еще не видел в своей жизни.

— Оказывается, в море говорят на нашем языке, и так красиво! — проговорила она и добавила: — Но разве не в небе поднимается Луна и не в небе же она опускается?

На этом, к моему сожалению, наша беседа прервалась, потому что из хижины появился Кари. Поднявшись на ноги, он остановился перед нами, как всегда спокойный и полный достоинства, взглянув сначала на Куиллу, а потом на меня.

— Ну, что я говорил, господин? — сказал он по-английски. — Не говорил ли я, что такие молитвы никогда не остаются без ответа? И вот — это Дитя Луны, которое вы призывали, является к вам во всей красе, неся свои дары любви и горя.

— Да, — воскликнул я, — и я рад ее приходу! Будь она моей, я за ценой не постоял бы.

Куилла смотрела на Кари, хмурясь из-за копья, которое она приподняла при его появлении, как будто собираясь защищаться, чего, однако, не сделала при моем пробуждении; видимо, не сочла это необходимым.

— Значит, море порождает и людей моей расы, — сказала она, обратившись к нему. — Скажи мне, о пришелец, как ты и этот белый Бог попали на этот остров?

— На бурных волнах океана, которые пронесли нас на тысячи лье, — ответил он. — А ты, о госпожа, как ты попала сюда?

— На лучах Луны, — сказала она, улыбнувшись. — Ведь я Дочь Луны, и имя мое — Луна, и я ношу на этой диадеме ее символ.

— Ну, что я вам говорил? — воскликнул Кари с мрачным видом.

Между тем Куилла продолжала:

— Пришельцы, я ловила рыбу с двумя моими служанками, и нас отнесло далеко в море. Как зашло солнце, мы заметили дым вашего костра, а нам говорили, что этот остров необитаем; поэтому мое сердце побудило меня узнать, кто разжег этот костер. И вот, хотя мои служанки боялись, я наставила парус и гребла — остальное вы знаете. Слушайте! Я открою вам, кто я. Я — единственная дочь Хуарача, царя народа Чанка, и его жены, царевны из рода Инка, которая теперь на небесах, у своего отца — Солнца. Я прибыла сюда с визитом к родственнику моей матери, Куисманку, вождю народа Побережья, к которому мой отец-царь отправил послов по не известному мне поводу. Вон за той скалой — наша «бальза», где остались обе мои служанки. Скажите, каково ваше желание: остаться здесь, на этом острове, или вернуться в море, или же сопровождать меня обратно в город Куисманку? Если последнее, то мы должны отплыть прежде, чем изменится погода, иначе мы можем утонуть.

— Конечно, наше желание — сопровождать тебя, госпожа, хотя бог моря и не может утонуть, — сказал я поспешно, прежде чем Кари успел открыть рот. Впрочем, он вообще ничего не сказал, только пожал плечами и вздохнул, как человек, который принимает ниспосланное судьбой зло, ибо оно неизбежно.

— Да будет так! — воскликнула Куилла. — Тогда я пойду и подготовлю нашу «бальзу», и предупрежу служанок, чтобы они не испугались. Когда вы соберетесь в путь, вы найдете нас за той скалой.

И с величественным поклоном она удалилась, ступая гордо и легко, как лань.

Из нашей хижины я извлек мои доспехи и с помощью Кари надел их, потому что он заявил, что так их легче нести, хотя, думаю, у него на этот счет были другие соображения.

— Возможно, — сказал я. — Но если судно перевернется, мне будет нелегко в них выплыть.

— Судно не перевернется, пока идет при свете Луны с таким кормчим, как Дочь Луны, — ответил он подчеркнуто. — При свете Солнца все было бы иначе. К тому же дорога в сети всегда широка и легка.

— В какие еще сети? — спросил я.

— Те, что сплетены из женских волос, я думаю. Такая сеть, если не ошибаюсь, уже накинута вам на шею, господин, и скоро там и останется. А теперь послушайте меня. По воле богов мы вмешались в серьезные дела. Инка, у вождя которых гостит эта леди, — великий народ. Мой народ победил их в войне, но они только и ждут удобного случая, чтобы восстать, если уже не восстали. Чанка, царь которых — ее отец, еще более великий народ, который уже многие годы грозит войной моему народу.

— Но что из этого следует, Кари? Эта леди не имеет к таким вопросам никакого отношения.

— А я думаю, что имеет, и весьма близкое. Я думаю, что она знает гораздо больше, чем кажется, и что она — посланница чанка к народу юнка. Интересно, кто ее жених? Несомненно, кто-нибудь великий. Ну, со временем мы это узнаем. А пока прошу вас не забывать, что, по ее словам, она уже обручена и что в этой стране мужчины очень ревнивы, даже если соперником окажется белый бог, появившийся из моря.

— Конечно, не забуду, — резко ответил я. — Не довольно ли с меня уже обрученных женщин?

— Судя по вашей молитве Луне сегодня ночью, на которую Луна так быстро и успешно ответила, можно было бы подумать, что не довольно. К тому же эта дочь ее красива, и может статься, что, отдав свою руку, она оставила при себе свое сердце. Послушайте, что я вам скажу. Обо мне и о том, кто я, не говорите ни слова; скажите только, что я был отшельником на этом острове и здесь вы и нашли меня, когда явились из моря. Что до моего имени, то меня зовут Запана. Помните, что если вы хоть когда-нибудь хоть намеком раскроете мой ранг и мою историю — чьи бы нежные уста ни пытались выведать их у вас — вы обречете меня на смерть. А я не хочу сейчас умереть, ибо меня зовет долг отмщения и трон, который я должен завоевать. Поэтому обращайтесь со мной, как с собакой, как с ничтожеством, и молчите даже во сне.

— Я буду помнить об этом, Кари.

— Этого недостаточно. Поклянитесь.

— Хорошо. Клянусь Луной.

— Нет, не Луной, ведь Луна — женщина, она изменчива. Клянитесь вот этим, — и из-под плаща он достал золотое изображение Пачакамака. — Клянитесь Духом Вселенной, для которого и Солнце, и Луна, и Звезды — лишь слуги, — Духом, кому в том или другом образе поклоняются все люди.

Чтобы доставить ему удовольствие, я положил руку на этот золотой символ и поклялся. Потом мы наскоро сочинили историю о том, как, облаченный в свои доспехи, я поднялся из морской пучины и нашел Кари на острове, и как он, узнав во мне белого бога, который однажды в минувшие века посетил эту землю и, как было предсказано, когда-нибудь явится вновь, начал поклоняться мне и стал моим рабом.

Договорившись об этом, мы направились к той скале; Кари шел позади, неся нашу скудную поклажу и меч Делеруа. Обойдя скалу, мы увидели вытащенный на песок бальзовый плот, а возле него леди Куиллу, которая сменила свое нарядное одеяние на простое платье рыбачки, как в моем сне, и двух ее служанок — высоких девушек в такой же скудной одежде. Когда они увидели меня в сверкающих доспехах, которые мы а долгие часы бездействия натерли так, что они сияли, как серебро, со щитом и в шлеме, и с большим мечом у пояса, и с черным луком в руке, — они закричали от страха и упали ничком, и даже Куилла отступила на шаг и взглянула в сторону лодки.

— Не бойтесь, — сказал я. — Боги добры к тем, кто им служит, хотя для тех, кто против них, они ужасны.

Кари, со своей стороны, подошел к ним и стал шептать им на ухо, не знаю, что. В конце концов они, дрожа, поднялись и, жестами пригласив меня взойти на плот (который, как я с радостью заметил, был большим и крепко сбитым), столкнули его с помощью Кари в воду. Потом друг за другом они тоже уселись, Куилла взялась за гребок, а Кари и обе девушки подняли парус и стали грести, пока мы не отошли от нашего острова и не попали в струю легкого ласкового ветра. Тогда девушки подняли весла, и «бальза», хотя и загруженная, спокойно устремилась к берегам большой земли.

Я сидел на носу судна, а Куилла на корме, и нас разделяли другие; поэтому за все время нашего ночного путешествия мы не сказали друг другу ни слова, и я поневоле удовольствовался тем, что, оглядываясь через плечо, созерцал ее красоту, хотя Кари и мешал мне, постоянно оказываясь на пути наших взглядов.

Так прошло несколько часов, и наконец мы приблизились к берегу. Луна зашла, и мы высадились в предрассветных сумерках. А потом рассвело, и перед нами открылась прелестная зеленая земля, покрытая пальмами и засеянными злаками полями, обильно орошаемая и как бы обрамленная кольцом гор с одетыми снегом вершинами, среди которых были и те два пика, которые мы видели с острова.

На берегу расположился город народа юнка — город из белых домов с плоскими крышами, а над ним, примерно в полумиле от моря, возвышался холм в четыреста или пятьсот футов высотой и с уступами или террасами. На вершине этого холма стояло грандиозное здание, выкрашенное в красный цвет, которое, судя по его виду, я принял за одну из церквей этого народа. В центре фасада, искрясь, сияли высокие двери; позже я узнал, что они покрыты пластинками из золота.

— Смотрите, это — храм Пачакамака, господин, — прошептал Кари, склоняя голову и целуя воздух в знак почтения.

Между тем люди, расставленные по берегу, чтобы обозревать море в поисках судна Куиллы, заметили наше приближение. Они закричали и стали указывать на меня, облаченного в доспехи, сверкавшие на солнце, а потом забегали взад и вперед, как будто в страхе или возбуждении, так что, когда мы достигли берега, собралась большая толпа. Куилла уже надела свой расшитый серебром плащ и диадему из перьев, увенчанную серпом луны. Когда плот коснулся суши, она прошла вперед и первый раз за эту ночь обратилась ко мне со словами:

— Оставайся в лодке, повелитель, пока я не поговорю с этими людьми, а когда позову — пожалуйста, выходи. Не бойся, никто не причинит тебе вреда.

Потом она соскочила с плота на берег. Служанки последовали за ней и вытащили его частично на песок. Она подошла к толпе и заговорила с несколькими людьми, одетыми в белое. Она говорила долго, время от времени оборачиваясь и показывая на меня. Наконец эти люди в сопровождении некоторых других побежали к берегу. В первый момент я подумал, что они затеяли недоброе, и схватился за меч, но, вспомнив, что сказала Куилла, остался сидеть молча и не двигаясь.

И действительно, для страха не было причины, ибо когда одетые в белое вожди, или жрецы, и их свита были уже совсем близко, они вдруг простерлись ниц и стали биться головами о землю, из чего я заключил, что они тоже поверили, что я. — Бог. Тогда я поклонился им и, вынув из ножен свой меч, — при виде которого они широко раскрыли глаза и задрожали, ибо сталь была этим людям неизвестна, — поднял его прямо перед собой в правой руке, держа в левой щит с эмблемой из трех стрел.

Теперь все поднялись на ноги, и некоторые, видимо, более скромные по положению, подобрались к плоту и вдруг подхватили его и подняли, подставив плечи, что было не очень трудно, так как «бальза» состоит из тростников и надутых воздухом шкур. Потом, следуя за вождями, они двинулись с берега к городу, в то время как я сидел на плоту вместе с Кари, который скорчился у меня за спиной. Все это было так странно, что я чуть не рассмеялся, представив себе, что бы подумали важные и степенные купцы Чипсайда, мои знакомые, если бы сейчас увидели меня в этом положении.

— Кари, — сказал я, не поворачивая головы, — что они собираются с нами сделать? Посадить в этот Храм, чтобы нам поклонялись, пока мы не умрем с голоду?

— Не думаю, господин, — ответил Кари, — ведь леди Куилла не могла бы приходить туда, чтобы говорить с вами, если бы ей этого захотелось. Думаю, они несут нас во дворец к царю этой страны, где она, по-моему, гостит.

Так и случилось, ибо нас пронесли по главной улице города, уже заполненной тысячами людей, из которых многие бросали цветы под ноги наших носильщиков, кланялись и пожирали меня глазами так упорно, что казалось, их глаза вот-вот выскочат из глазниц, и достигли большого дома под плоской крышей, обнесенного плотной стеной. Пройдя в ворота, носильщики опустили «бальза» наземь и отступили. Тогда открылась дверь, и из дома появилась Куилла в сопровождении высокого величественного человека в нарядном одеянии и женщины средних лет, тоже нарядно и пышно одетой.

— О повелитель, — произнесла, поклонившись, Куилла, — взгляни на моего родственника, курака (позже я узнал, что так называется царь менее значительного сорта) народа юнка; его имя Куисманку, а это его жена Майра.

— Привет тебе, Повелитель, поднявшийся из моря! — вскричал Куисманку. — Привет тебе, Белый Бог в серебряном одеянии! Привет тебе, Курачи!

В то время я не понял, почему он назвал меня «курачи», но впоследствии узнал, что поводом послужили стрелы, изображенные на моем щите, ибо «курачи» значит у них «стрела». Во всяком случае, с этой минуты я стал известен в стране под именем Курачи, хотя, обращаясь ко мне, меня, называли «Повелитель-из-Моря» или «Бог Моря».

Потом Куилла и леди Майра приблизились и, подставив руки мне под локти, помогли мне сойти с «бальзы». Я думаю, это был самый необычный прием, какой когда-либо оказывали страннику, потерпевшему кораблекрушение.

Они привели меня в просторный покой с плоской крышей, который поспешно приготовили для меня, развесив по стенам красивые вышивки, и усадили на резной стул, и тотчас Куилла и другие женщины принесли еду и какой-то пьянящий напиток, который они называли чича, — он показался мне бодрящим и приятным на вкус после того, как несколько месяцев я пил только воду. Еда, как я заметил, подавалась на блюдах из золота и серебра, и кубки были тоже из золота и необычной формы, из чего я заключил, что попал в очень богатую страну. Однако позже я узнал, что в этой стране не знают, что такое деньги, и что добываемые здесь золото и серебро идут на изготовление драгоценностей и на украшение храмов и дворцов инка — так они называют своих царей и других важных лиц.

Глава 10

ПРОРОЧЕСТВО РИМАКА
В этом городе Куисманку я пробыл семь дней, почти не выходя из дворца, ибо стоило мне выйти за его пределы, как меня окружала толпа людей, глазевших на меня так, что я не знал, куда деться от смущения. Позади дворца был сад, обнесенный стеной из глиняного кирпича. Здесь я и проводил большую часть времени, и здесь меня посещали важные обитатели дворца, принося в жертву одежду, золотые сосуды и множество других самых разнообразных вещей. Всем я рассказывал одну и ту же историю — или, вернее, Кари рассказывал ее за меня — а именно, что я поднялся из моря и нашел его, отшельника по имени Запана, на пустынном острове. Но что самое интересное — они верили этому, да, пожалуй, так оно и было: разве я не поднялся из морских волн?

Время от времени ко мне в сад приходила Куилла, приносила цветы, и наедине с ней я разговаривал. Она сидела на низкой скамеечке, устремив на меня свои прекрасные глаза, как будто пытаясь проникнуть мне в душу. Однажды она сказала мне:

— Объясни, повелитель, ты бог или человек?

— Что такое бог? — спросил я.

— Бог — это тот, кого почитают и любят.

— А разве человека никогда не почитают и не любят, Куилла? Например, насколько я понимаю, тебе предстоит выйти замуж, и, несомненно, ты почитаешь и любишь того, кто будет твоим мужем.

Она чуть заметно содрогнулась и ответила:

— Это не так. Я его ненавижу.

— Почему же тогда ты собираешься выйти за него? Тебя заставляют насильно, Куилла?

— Нет, повелитель. Я выхожу за него ради моего народа. Он желает меня из-за моего наследства и моей красоты, и благодаря моей красоте я могу повести его по той дороге, по которой мой народ хочет, чтобы он шел.

— Старая история, Куилла, но будешь ли ты в таком браке счастлива?

— Нет, я буду очень несчастна. Но какое значение это имеет? Я только женщина, а у женщины одна участь.

— Женщин, как и богов, и мужчин, тоже иногда любят и почитают, Куилла.

При этих словах она вспыхнула и ответила:

— Ах, если бы так было, жизнь была бы другой. Но даже если бы так было, и я нашла бы мужчину, который бы мог любить и почитать меня хотя бы год, все равно для меня это уже поздно. Я связана клятвой, которую нельзя нарушить, ибо это привело бы мой народ к гибели.

— Кому ты дала эту клятву?

— Сыну Солнца, который тоже мужчина: богу, который будет инка всей этой земли.

— А как выглядит этот бог?

— Говорят, он огромный и смуглый, с большим ртом, и я знаю, что у него грубое и злое сердце. Он жестокий и коварный, и у него десятки жен. Однако его отец, нынешний инка, любит его больше, чем любого из своих детей, и недалек тот день, когда он станет после него царем.

— И ты согласилась бы — ты, такая прелестная и нежная, как Луна, чье имя ты носишь, — согласилась бы отдаться душой и телом такому, как он?

Снова она вспыхнула.

— Неужели мои собственные уши не обманывают меня, и Белый-Бог-из-Моря называет меня нежной и прекрасной, как Луна? Если так, то я благодарна и молю его вспомнить, что жертвами для богов всегда выбирают именно совершенных и прелестных.

— Но, Куилла, эта жертва может оказаться напрасной. Как долго ты сможешь удержать свою власть над этим распущенным принцем?

— Достаточно долго, чтобы достичь моей цели, повелитель; или, по крайней мере, — добавила она, и глаза ее вспыхнули, — достаточно долго, чтобы убить его, если он откажется идти по дороге, выгодной моей стране. О, не спрашивай меня больше ни о чем, ибо твои слова что-то пробуждают в моей груди, какой-то новый дух, о котором мне даже не снилось. Если бы я услышала их хотя бы три луны назад, все могло бы быть иначе. Почему ты не явился из моря раньше, мой господин Курачи, будь ты бог или человек?

И со стоном, похожим на рыдание, она поднялась, поклонилась и убежала прочь.

В тот же вечер, когда мы были одни в моей спальне, и никто не мог нас услышать, я сказал Кари, что Куилла обручена с принцем, который будет инка всей этой страны.

— Вот как? — сказал Кари. — Так знай же, господин, что этот принц — мой брат, тот, кого я ненавижу, тот, кто причинил мне страшное зло, украл мою жену и отравил меня. Его имя — Урко. И эта леди Куилла его любит?

— Не думаю. По-моему, она ненавидит его, как и ты, однако выйдет за него из политических соображений.

— Не сомневайтесь в том, что она его ненавидит, что бы она ни делала неделю тому назад, — сухо сказал Кари. — Но какой плод принесет это дерево? Господин мой, вы намерены пойти завтра со мной и посетить Храм Пачакамака, во внутреннем святилище которого сидит бог Римак, пророк и предсказатель?

— С какой целью, Кари? — мрачно ответил я.

— Чтобы услышать пророчества, господин. Если бы вы пошли, то леди Куилла, наверно, пошла бы с вами — думаю, она тоже хотела бы услышать пророка.

— Пойду, если это можно сделать тайно, скажем — ночью. Я устал от постоянных взглядов глазеющей толпы.

Я сказал так потому, что мне хотелось узнать что-нибудь о религии этого народа и увидеть что-нибудь новое.

— Может быть, это можно устроить, господин. Я порасспрошу.

Видимо, Кари действительно расспросил насчет этого дела, возможно даже — у верховного жреца Пачакамака, а между всеми, кто поклоняется этому богу, существовало некое братство; возможно, у правителя Куисманку или, может быть, у самой Куиллы, — не знаю. Во всяком случае, в тот же день Куисманку осведомился, не пожелал ли бы я посетить ночью храм, и таким образом дело было устроено.

Соответственно, как только стемнело, принесли два паланкина, в которых мы разместились: Куилла и ее служанка — в одном, а Кари и я — в другом; Куисманку и его жена к нам не присоединились, почему — не могу это сказать, не знаю. Потом впереди появился третий паланкин, в котором находился один из жрецов бога и который окружала стража из воинов. Так, несмотря на сильный дождь и грозу, нас понесли на вершину холма — идти было недалеко — в Храм.

Здесь, перед позолоченными дверьми, то и дело сверкавшими при вспышках молнии, мы вышли, и люди в белых одеждах и с фонарями в руках повели нас через разнообразные дворики во внутреннее святилище бога. На пороге я перекрестился, ибо мне не нравилась компания языческих идолов. Насколько я мог судить при свете фонарей, это было просторное и величественное помещение, и куда ни падал взгляд, всюду было золото — пластины золота на стенах, приношения из золота на полу, звезды из золота на сводах. Странная особенность этого святого места, однако, заключалась в том, что, кроме упомянутого золота, в нем больше ничего не было. Ни алтаря, ни изображения бога — ничего, кроме освященного пустого пространства.

Здесь все поверглись ниц — я один остался стоять — и молча помолились. Когда они поднялись на ноги, я шепотом спросил у Кари, где же бог. На что он ответил: «Нигде и однако всюду». Я подумал, что это очень верно; и в самом деле, так торжественно было все вокруг, что я почувствовал, будто меня окружает присутствие божества.

Через некоторое время жрецы в пышном богатом облачении провели нас через это святилище к двери, за которой скрывалось несколько ступеней. По этим ступеням мы сошли вниз и очутились в длинном коридоре, который, казалось, находился под землей, ибо воздух здесь был неподвижный и тяжелый. Пройдя по этому узкому коридору шагов сто или больше, мы оказались перед другой дверью, к которой вели еще несколько ступеней, и, открыв ее, вошли во второй Храм, поменьше, чем первый, но так же изобилующий золотом. В центре этого Храма я увидел изображение сидящего человека, грубо сделанное из золота.

— Вот он, Римак-Вещун, — прошептал Кари.

— Как может золото вещать? — спросил я. Кари не ответил.

Жрецы забормотали, произнося молитвы и заклинания, которые показались мне нечестивыми, после чего они принесли идолу жертву, которая выглядела как куски сырого мяса, вложенные в чаши из золота; эта церемония представилась мне еще более нечестивой. Наконец они отступили, спросив нас, что мы хотим узнать.

Я не ответил, ибо все это мне очень не нравилось. Кари тоже не произнес ни слова. Но Куилла смело подняла голос, сказав, что мы хотим узнать о будущем и о том, что с нами случится.

Наступило долгое молчание, и признаюсь, что мной овладел страх, будто воздух вокруг и царящая вокруг нас тьма вдруг наполнились духами — я даже будто услышал их шепот и шелест их крыльев. Внезапно в конце этой паузы золотое изображение перед нами засветилось, будто расплавленное, и вставленные изумруды-глаза засверкали ужасающим блеском. Это настолько испугало меня, что я бежал бы отсюда, если бы не чувство стыда, которое удержало меня на месте; и я стал молиться Св. Хьюберту, прося у него защиты для меня от дьявола и его козней. Еще мгновение, и я стал молиться еще горячее, потому что изображение вдруг заговорило, — да, да, страшным и отвратительным свистящим голосом, хотя близ него никого не было. Вот слова, которые оно произнесло:

— Кто это, облаченный в серебро, чья кожа бела, а волосы светлы? Такого я не видел за тысячу лет, но именно такие, как он, овладеют Землей Тавантинсуйу, похитят ее богатства, уничтожат ее народ и ниспровергнут ее богов. Но не теперь, не теперь! Поэтому вот вам приказ Пачакамака, изреченный голосом Римака-Вещуна: чтобы никто не причинял вреда и не препятствовал воле этого могущественного, морем рожденного повелителя, ибо он будет каменной стеной для многих, и его меч покраснеет от крови злых и порочных.

Свистящий голос умолк, а жрецы и все остальные уставились на меня, видимо, считая эти слова роковыми. Вдруг голос зазвучал снова:

— А тот, что явился вместе с этим Сияющим, после того, как странствия завели его дальше, чем любого его соотечественника и соплеменника? Я знаю. Знаю, но не смею сказать, ибо Дух Духов, образ которого он носит на сердце, велит мне молчать.

Дерзай же! Дерзай! Процветай и стань великим, Дитя Пачакамака, ибо твои скитания еще не кончились. Еще есть гора, которую должно преодолеть, а ее вершину окаймляет золото небес.

Голос опять умолк, и все взоры устремились теперь на Кари, который смиренно покачал головой, как будто озадаченный тем, чего не мог понять.

И снова изображение заговорило:

— Кто эта дочь Солнца, в жилах которой играет лунный свет, и кто прекраснее, чем вечерняя звезда? Та, я думаю, что будет желанна мужчинам и из-за которой прольется кровь великих. Та, чья мысль — быстрая, как молния, и гибкая, как змея; та, в ком страсть горит, как огонь в чреве горы, но в ком дух пляшет поверх огня и кто томится по вещам далеким и недосягаемым.

Дочь Солнца, в чьей крови пробегают лунные отблески, ты выскользнешь из ненавистных объятий, и Солнце будет тебе защитой, и наконец ты уснешь в объятиях любимого. Но все же беги как можно быстрее и дальше от мщения оскорбленного бога!

И вновь голос замолчал, и я подумал, что это уже конец. Однако я ошибся, ибо через несколько мгновений золотая фигура прорицателя засветилась сильнее прежнего, и изумрудные глаза засверкали еще более зловещим блеском, и почти на крике она произнесла:

— Снега Тавантинсуйу покраснеют от крови, и воды ее рек смешаются с кровью. Да, вы трое пойдете по крови, как вброд, и под кровавым дождем будете срывать плоды ваших желаний. Однако до поры до времени боги Тавантинсуйу будут терпеливы, и цари ее будут править, и ее дети будут свободны. Но в конце концов — смерть богам, и смерть царям, и смерть народу. Однако еще не теперь — еще не теперь! Этого не увидит никто из ныне живущих, ни их дети, ни дети их детей. Римак-голос сказал все; храните его слова в памяти, как сокровище, и толкуйте их как хотите.

Свистящий голос замер, подобно слабому крику ребенка, умирающего голодной смертью в пустыне, и воцарилось глубокое безмолвие. Потом в одно мгновение фигура из золота перестала светиться, и глаза-изумруды погасли, и перед нами остался лишь мертвый кусок металла. Жрецы распростерлись на полу, а потом, поднявшись, увели нас из Храма, не произнося ни слова, но при свете фонарей я увидел, что их лица выражали ужас — столь глубокий, что я усомнился в возможности притворства.

Мы вышли тем же путем, каким пришли, и наконец очутились за сверкающими дверьми Храма, где нас ждали паланкины.

— Что это означало? — шепнул я Куилле, которая шла рядом со мной.

— Для тебя и для другого — не знаю, — ответила она поспешно, — но для меня, думаю, это означает смерть. Однако не раньше, чем… не раньше, чем… — и она умолкла.

В этот миг из-за дождевых туч показалась луна и осветила ее поднятое к небу лицо, и ее глаза сияли торжеством.

Впоследствии я узнал, что эти слова самого прославленного оракула страны облетели ее от края и до края и вызвали большие толки и удивление, смешанное со страхом, ибо на памяти многих поколений не было пророчества, исполненного столь глубокого значения. Более того, оно определило мою собственную судьбу, ибо, как я после узнал, Куисманку и его народ вначале решили не отпускать меня от себя. Ведь не каждый день из моря является Белый Бог! И они хотели, чтобы, явившись к ним, у них бы он и остался — как их защитник и предмет их гордости, а с ним и тот отшельник по имени Запана, кому, по их убеждению, он явился на пустынном острове. Но после пророчества Римака все переменилось, и когда я выразил желание покинуть их и сопровождать Куиллу домой, к ее отцу Хуарача, царю народа чанка — который, кстати, успел послать мне через гонца приглашение — Куисманку ответил, что если я так хочу, мне должны повиноваться, как велел бог Римак; но вместе с тем он выразил уверенность в том, что мы непременно еще встретимся.

Обдумывая все эти события, я ломал голову над вопросом, исходило ли это пророчество от золотого Римака, или, быть может, из сердца Куиллы, или из сердца Кари, или от них обоих, желавших, чтобы я оставил юнка и отправился к чанка и еще дальше. Я не знал и не мог надеяться узнать, поскольку все, что касается их богов, эти люди держат в тайне и молчат, как могила. Я спросил у Кари, спросил у Куиллы, но оба посмотрели на меня невинными глазами и ответили — кто они такие, чтобы вдохновлять золотой язык Римака? Никогда не узнал я и того, был ли Римак-Прорицатель духом или просто куском металла, через который говорил какой-нибудь жрец. Я знаю лишь одно: из «конца в конец по всей стране Тавантинсуйу люди верили, что он — дух, который высказывает волю самого бога тем, кто может понять его слова, хотя я, как христианин, не давал этому веры.

И вот несколько дней спустя вместе с Куиллой, Кари и несколькими стариками, которые, как я понял, были жрецами или послами, или тем и другим, я отправился в наше путешествие, Нас несли в паланкинах под охраной примерно двухсот воинов, вооруженных топорами из меди и луками. На всем пути от дворца люди теснились вокруг моего паланкина и плакали от горя, реального или притворного, и бросали под ноги носильщиков цветы. Но я не плакал, ибо — хотя меня окружили самым радушным вниманием и даже поклонялись мне — я радовался тому, что больше не увижу этого города и его людей, от которых я порядком устал.

К тому же я чувствовал, что оказался в центре какого-то заговора, о котором, правда, ничего не знал, кроме того, что Куилла, эта прелестная и невинная на вид девушка, принимала в нем участие. В существовании заговора я не сомневался; и действительно, как я со временем понял, он заключался не больше не меньше как в подготовке большой войны, которую народы чанка и юнка собирались повести против их общего верховного правителя — Инка, царя могущественного народа куичуа, имевшего свою резиденцию в городе Куско, в глубине материка. Фактически этот союз был уже образован, и именно Куиллой — Куиллой, которая предложила принести себя в жертву и, отдавшись его наследнику, обмануть бдительность Инка, власть которого ее отец собирался захватить, а вместе с ней имперскую корону Тавантинсуйу.

Побережье осталось позади. Теперь нас несли через горные перевалы по удивительной дороге, проложенной с таким совершенством, какого я никогда не видел в Англии. По временам мы пересекали реки, но через них были перекинуты каменные мосты. Случалось, что мы оказывались среди болот, однако через них шла та же дорога, построенная на глубоком фундаменте, уложенном в вязкой и топкой почве. Ни разу она не свернула в сторону, а бежала все вперед и вперед, преодолевая все препятствия, ведь это была одна из дорог инка — царских дорог, пересекавших Тавантинсуйу из конца в конец. Мы проходили через многие города, ибо эта земля была плотно заселена, и почти каждую ночь останавливались в каком-нибудь из них. И всегда моя слава опережала меня, и курака, или правители городов, оказывали мне почести и приносили дары, как будто я и впрямь был божеством.

В первые пять дней этого путешествия я почти не видел Куиллу, но наконец однажды вечером нам пришлось остановиться в своего рода приюте на вершине высокого горного перевала, где было очень холодно, ибо всюду лежал глубокий снег. В этом месте, где не было никаких курака, столь досаждавших мне в городах, я вышел один, без Кари, и взобрался на пик поблизости от приюта, чтобы посмотреть на закат и подумать в тишине.

Великолепное зрелище открывалось с этой высокой точки. Со всех сторон поднимались холодные вершины одетых снегом гор, вздымавшихся в самое небо, в то время как между ними лежали глубокие долины, по которым, как серебряные нити, бежали реки. Столь огромен был этот пейзаж, что, казалось, нет ему границ, и столь величествен, что он подавлял дух; а вверху выгибался купол совершенного по красоте и величию неба, в котором густая синева уже начала расцвечиваться пылающими красками вечера, по мере того как огромное солнце опускалось за снежные вершины.

Далеко в небе парила на широких крыльях большая одинокая птица — горный орел, который крупнее всех известных мне птиц. Красные отблески заката превращали ее в живое пламя. Я следил за этой птицей, и мне хотелось, чтобы у меня тоже были крылья, которые унесли бы меня в море и дальше — за море.

И, однако, куда бы я улетел — я, у которого на всей земле не было ни дома, ни доброго сердца, которое бы с радостью меня приветствовало? Незадолго до этого я бы ответил: «куда угодно, лишь бы уйти от этого одиночества», но теперь я уже не был столь уверен. Здесь, по крайней мере, был Кари, мой друг, пусть даже ревнивый, хотя в последнее время, как я заметил, он думал не о дружбе, а о других вещах — темных интригах и честолюбивых планах, о которых он почти не говорил со мной.

И потом, здесь была эта странная и прекрасная женщина — Куилла, которая покорила мое сердце, и не только потому, что была прекрасна, и которая, как я думал, смотрела на меня благосклонно. Но даже если так, что мне до этого, если она обещана в жены какому-то высоко стоящему туземцу, который будет царем? Ведь я уже обжегся на женщинах, обещанных в жены другим мужчинам, так что лучше всего оставить ее в покое.

От этих мыслей мной овладело острое чувство одиночества, и я сел на камень и закрыл лицо руками, чтобы не видеть, как потекут слезы, которыми, я чувствовал, наполняются мои глаза. Да, здесь, среди этого ужасного одиночества, я, Хьюберт из Гастингса, душа которого переполнилась, подобно чаше, сел на камень, как заблудившееся дитя, и заплакал;

Вскоре я почувствовал, что кто-то тронул меня за плечо; я опустил руки, думая, что это Кари нашел меня здесь. И в этот момент я услышал, как мягкий голос — голос Куиллы — произнес:

— Оказывается, боги тоже могут плакать. Почему же ты плачешь, о Бог Морских Волн, прозванный Курачи?

— Я плачу, — ответил я, — потому что я чужой в чужой стране; я плачу потому, что у меня нет крыльев, чтобы улететь, как та большая птица, что парит над нами.

Некоторое время она молча смотрела на меня и потом сказала с неизъяснимой мягкостью:

— И куда бы ты улетел, о Бог-из-Моря? Обратно в море?

— Перестань называть меня богом, — ответил я. — Ты хорошо знаешь, что я лишь человек, хотя и другой расы, чем твоя.

— Я думала об этом, но не знала точно. Но куда бы ты полетел, лорд Курачи?

— В страну, где я родился, леди Куилла; в страну, которую я никогда больше не увижу.

— Ах, несомненно, у тебя там жены и дети, по ком изголодалось твое сердце.

— Нет, у меня нет ни жены, ни детей.

— Значит, у тебя когда-то была жена. Расскажи мне о твоей жене. Она была красива?

— Зачем я стал бы рассказывать тебе печальную историю? Она умерла.

— Мертвую или живую, ты все еще любишь ее, а где любовь, там нет смерти.

— Нет, я люблю ее такой, какой ее считал.

— Значит, она была неискренна?

— Да, неискренна, и все же правдива. Так правдива, что умерла потому, что была неискренна.

— Как может женщина быть и неискренней, и правдивой?

— Женщины могут быть всякими в одно и то же время. Спроси об этом собственное сердце. А тебе не случается быть одновременно и неискренней, и правдивой?

Она немного подумала и, не отвечая на этот вопрос, сказала:

— Итак, однажды полюбив, ты не можешь полюбить снова.

— Почему же? Может быть, во мне слишком много любви. Но какой в этом толк? Больше любви — больше потерь и боли.

— Кого же ты мог бы полюбить, милорд Курачи, если женщины твоего народа так далеко отсюда?

— Я думаю, ту, что очень близко, если бы она могла отплатить любовью за любовь.

Куилла промолчала, и я подумал, что она рассердилась и сейчас уйдет. Но она не ушла; напротив, она села рядом со мной на камень, закрыла лицо руками, как недавно я, и заплакала, как я. Теперь настала моя очередь спросить:

— Почему ты плачешь?

— Потому что мне тоже суждено одиночество, а вместе с тем и стыд, лорд Курачи.

При этих словах сердце мое забилось, и во мне вспыхнула страсть. Протянув руку, я отвел ее руки от ее лица и при умиравшем свете дня всмотрелся в него. О, Боже! Его прелестные черты выражали то, в чем нельзя было ошибиться.

— Так ты тоже, значит, любишь? — прошептал я.

— Да — больше, чем когда-либо любила женщина. В тот момент, как я впервые увидела тебя, спящего в лучах Луны на пустынном острове, я поняла, что моя судьба нашла тебя и что я полюбила. Я боролась против этого, ведь я должна, — но эта любовь все росла и росла, и теперь я вся — любовь, и, отдав все, мне уже нечего отдавать.

Когда я это услышал, я, не отвечая, страстно обнял и поцеловал ее, и она прижалась к моей груди и поцеловала меня в ответ.

— Отпусти меня и выслушай, — прошептала она. — Ведь ты сильный, а я слаба.

Я повиновался, и она снова опустилась на камень.

— Милорд, — сказала она, — наша участь очень печальна, или, по крайней мере, моя, ибо — хотя ты, как мужчина, и можешь любить часто, — я могу любить лишь однажды, а это, милорд, мне не дозволено.

— Почему? — спросил я хрипло. — Твой народ считает меня богом; разве не может бог взять в жены кого он хочет?

— Не может, если она дала клятву другому богу, тому, кто станет инка; не может, если от нее, может быть, зависит судьба народов.

— Куилла, мы могли бы бежать.

— Куда бы мог бежать Бог-из-Моря, и куда бы могла бежать Дочь Луны, поклявшись стать женой Сына Солнца? Только в могилу.

— Есть вещи, которые хуже смерти, Куилла.

— Да, но моя жизнь отдана в залог. Я должна жить, чтобы мой народ не погиб. Я сама предложила свою жизнь ради этого святого дела и теперь, принадлежа к царскому роду, не могу взять ее обратно ради собственного счастья. Лучше быть посрамленной поступком ради чести, чем быть любимой в плену стыда.

— Так что же теперь? — спросил я с чувством полной безнадежности.

— Только то, что над нами есть боги, и разве ты не слышал пророчества Римака о том, что я выскользну из ненавистных объятий, что Солнце будет мне защитой и что я наконец усну в объятиях любимого; но притом я должна бежать от мщения оскорбленного бога? Я думаю, это означает смерть, но также и жизнь в смерти, и — о, руки любимого, вы — еще обнимете меня! Не знаю, как это случится, но верю — вы еще обнимете меня! А пока не соблазняй меня сойти с дороги чести, ибо я знаю твердо — только она одна может привести меня к моему дому. Однако кто этот бог, которому грозит предательство и от которого я должна бежать? Кто он? Кто?..

Она умолкла. Я тоже молчал. И так сидели мы оба в темноте и молчали, устремляя взоры к небу в поисках путеводной звезды, пока я вдруг не услышал голос Кари:

— Это ты, господин мой, и ты, леди Куилла? Вернитесь, прошу вас, а то все вас ищут и совсем перепугались.

— В самом деле? — ответил я. — Леди Куилла и я — мы изучаем этот чудесный пейзаж.

— Конечно, господин, хотя люди не божественного происхождения едва ли увидели бы что-нибудь в такой темноте. А теперь позвольте, я покажу вам дорогу.

Глава 11

КАРИ ИСЧЕЗАЕТ
В оставшиеся дни нашего путешествия не было случая, чтобы Куилла и я остались наедине друг с другом (то есть не считая одной встречи на несколько минут), ибо мы всегда были на виду у кого-нибудь из наших спутников. Кари, например, всюду следовал за мной, и когда я спросил у него — почему, он без обиняков ответил, что делает это ради моей безопасности. Чтобы бог оставался богом, сказал он, ему следует быть одному, жить в храме. Если он начинает общаться с детьми земли и делать то, что делают они, есть и пить, смеяться и хмуриться, скользить по грязи и спотыкаться о камни на обычной дороге, люди подумали бы, что между богом и человеком не такая уж большая разница. Это тем более пришло бы им в голову, если бы они заметили, что он любит общество женщин или тает под их нежным взглядом.

Эти язвительные стрелы, которые Кари все чаще пускал в последнее время в меня, стали раздражать меня, и я прямо сказал ему, не скрывая, что мне понятен смысл его слов:

— Истинная суть в том, Кари, что ты ревнуешь к леди Куилле, как раньше ревновал к другой женщине.

Он поразмыслил над этим со свойственной ему серьезностью и ответил:

— Да, господин, это правда, или доля правды. Вы спасли мне жизнь и приютили меня, когда я был один в чужой стране, и за это, и ради вас самого, я полюбил вас, а любовь — если то, что говорят о ней, верно, — всегда ревнива и всегда ненавидит соперника.

— Есть разные виды любви, — сказал я, — любовь мужчины и женщины это одно, а мужчины к мужчине — другое.

— Да, господин, а любовь женщины к мужчине — третье. Более того, у нее есть одна особенность — это кислота, которая разъедает все другие виды любви. Где друзья мужчины, когда женщина владеет его сердцем? Хотя, может статься, они любят его гораздо больше, чем может любая женщина, которая в душе сильнее всего любит самое себя. Однако ничего не поделаешь, ибо так велит природа, а кто может бороться с Природой? То, что берет Куилла, Кари теряет, и Кари должен смириться с потерей.

— Ты кончил? — спросил я гневно, устав от его проповедей.

— Нет, господин. Вопрос о ревности сам по себе и мелкий, и личный; вопрос: о любви — тоже. Но, господин мой, вы еще не сказали мне прямо, любите ли вы леди Куиллу, и, что гораздо важнее, любит ли она вас.

— Ну, так я скажу сейчас. Я люблю и она любит.

— Вы любите леди Куиллу, и она говорит, что любит вас, что может быть, а может и не быть правдой,или, если это правда сегодня, то завтра может стать ложью. Ради вас я надеюсь, что это неправда,

— Почему же? — спросил я в ярости.

— Потому, господин, что в этой стране разные яды, как я узнал на свою беду. А также есть ножи, хотя и не из стали, и много людей, которым, возможно, захотелось бы узнать, может ли бог, ухаживающий за женщинами, как мужчина, пострадать от яда или пасть, пронзенный ножом. О! — добавил он совсем другим тоном, отбросив свои горькие шутки. — Поверьте, что я хотел защитить вас, а не посмеяться над вами. Эта леди Куилла — королева в великой игре, вроде той игры в фигурки[229], которой вы научили меня в Англии, и без нее эту игру не выиграть, — во всяком случае, так думают игроки. А вы хотите похитить эту королеву и тем самым вызвать, как они тоже думают, гибель и разрушение их страны. Это опасно, господин. В этой стране множество красивых женщин, выбирайте любую, но оставьте в покое королеву.

— Кари, — ответил я, — если такая игра действительно происходит, ты, случайно, не один из игроков на той или другой стороне?

— Может быть, и так, господин, и если вы еще не угадали, на какой, то, возможно, я когда-нибудь скажу вам, с кем я играю. Может быть, со своей стороны я был бы даже рад, если бы вы сняли эту королеву с доски, и то, что я вам говорю, я говорю из любви к вам, а не в своих интересах, а также из любви к леди Куилле, которая в случае вашего падения также падет вместе с вами во тьму черной ночи, в объятия своей матери-Луны. Но я сказал достаточно, да и глупо тратить время на подобные разговоры, поскольку Судьба распорядится нами обоими, а исход игры, в которой мы участвуем, уже записан для каждого из нас в книге Пачакамака. Разве Римак не сказал об этом в ту ночь? Так что продолжайте, продолжайте играть, и пусть свершится то, чему суждено быть. Если я и посмел давать советы, то лишь потому, что тот, кто наблюдает за битвой глазами полководца, видит больше, чем тот, кто в ней сражается.

Тут он поклонился, как обычно, с серьезным и полным достоинства видом и ушел, и долгое время после этого не заговаривал со мной ни о Куилле, ни о нашей любви друг к другу.

Как только он ушел, мой гнев против него сразу утих, ибо я понял, что он предостерегает меня против гораздо большего, чем то, о чем он осмелился сказать, и делает это не ради себя, а потому, что меня любит. Более того, мне стало страшно; я чувствовал, что попал в сеть какого-то серьезного заговора, мне не известного, невидимые нити которого сплетали и Куилла, и ее приближенные с холодными глазами, и вождь, чьим гостем я недавно был, и сам Кари. Когда-нибудь эти таинственные нити могут затянуться на моей шее. Впрочем, что из того?.. Я боялся только за Куиллу — очень боялся за Куиллу.

На следующий день после нашего разговора с Кари мы наконец достигли большого города чанка, который по имени этого парода тоже назывался Чанка — по крайней мере, я всегда знал его под этим названием. С самого рассвета мы проходили по цветущим долинам, где жили тысячи этих чанка, которые, как я понял, составляли могущественный народ и держались гордо и как воины. Они собирались во множестве по обе стороны дороги, в основном чтобы взглянуть на меня, белого бога, поднявшегося из океана, но также чтобы приветствовать свою принцессу, леди Куиллу.

Только теперь я действительно узнал, как высоко ее положение в стране, ибо всякий раз, едва завидев ее паланкин, люди падали ниц и целовали воздух и землю. Вместе с тем поведение самой Куиллы тоже изменилось: ее осанка стала высокомерной, а речь немногословной. Даже со мной она почти не разговаривала, хотя я заметил, что она как будто изучает меня глазами, когда думает, что я на нее не смотрю.

Во время дневной передышки я поднял глаза и увидел, что к нам приближается целая армия не менее чем в пять тысяч человек, если не больше, и спросил Кари, что это значит.

— Это, — ответил он, — часть войск Хуарача, царя народа чанка, которую он выслал вперед, чтобы приветствовать свою дочь и единственное дитя, а также своего гостя — Белого Бога.

— Часть войск? Значит, у него их еще больше?

— Да, господин, в десять раз больше, я думаю. Это очень многочисленный народ, почти такой же, как мой народ куичуа, что живет в Куско. Идите в палатку и наденьте доспехи, чтобы быть наготове, когда они подойдут.

Я последовал его совету и, вернувшись в сияющих доспехах, занял позицию на небольшой возвышенности, там, где указал мне Кари. Справа от меня и немного поодаль стояла Куилла, одетая еще великолепнее, чем я до сих пор видел, а позади нее — ее служанки и ее свита.

Армия приблизилась, полк за полком, и остановилась ярдах в двухстах от нас. Тотчас от нее отделились генералы и старики, облаченные в белое, которых я определил как жрецов и старейшин. Их было не меньше двадцати, и, подойдя, они низко поклонились, сначала Куилле, которая в ответ наклонила голову, потом мне. После этого они заговорили с Куиллой и ее окружением, но о чем именно, я не знаю. Но во все время этой беседы их глаза были прикованы ко мне. Потом Куилла подвела их ко мне, и один за другим они склонялись передо мной, говоря что-то на языке, которого я почти не понимал, так как он весьма отличался от языка, которому меня научил Кари.

Затем мы снова сели в паланкины и, сопровождаемые этой большой армией, двинулись дальше, по долинам и через горные перевалы, и почти к заходу солнца достигли обширной чашеобразной равнины, в центре которой лежал город Чанка. Когда мы вступили в город, уже спускалась тьма, и я успел только заметить, что он очень большой; а позже я не мог выйти, так как вокруг меня сразу собралась толпа людей. Меня пронесли по широкой улице к дому, окруженному большим садом, обнесенным стеной. Здесь, в этом прекрасном доме, был уже приготовлен ужин, причем и еда, и питье подавались в посуде из золота и серебра; мне прислуживали женщины, а также Кари, которого теперь называли Запана и считали моим рабом.

Когда я поел, я вышел в сад, ибо на этой равнине воздух был очень теплым и приятным. Это был прекрасный сад, и я бродил по его аллеям и среди цветущих кустов, радуясь одиночеству и возможности спокойно подумать. Кроме прочих вещей, меня занимал вопрос, где сейчас Куилла, которую я не видел с той минуты, как мы вошли в город. Мысль о разлуке с ней была мне ненавистна, потому что в этой огромной чужой стране, куда привели меня мои странствия, Куилла была единственной, кто меня привлекал, и я чувствовал, что без нее я просто умру от одиночества.

Правда, со мной был Кари, который любил меня на свой лад, но между ним и мной возникла глубокая пропасть не только из-за различия расы и веры, но и из-за чего-то нового, чего я не мог до конца понять. В Лондоне он был моим слугой, и его интересы и цели были моими интересами и целями; во время моих скитаний он был моим спутником, товарищем во всех приключениях и превратностях. Но теперь я знал, что им овладели иные интересы и желания, и что он идет по дороге, которая ведет к неведомой мне цели, и он уже не думает обо мне, за исключением тех случаев, когда мои действия и желания встали между ним и этой целью.

Поэтому у меня осталась только Куилла, да и ту собираются у меня отнять. О, как я устал от этой чужой земли с ее одетыми снегом горными вершинами и цветущими долинами, с ее ордами темнокожих людей с большими глазами, улыбающимися лицами и скрытными сердцами; с ее большими городами, храмами и дворцами, наполненными бесполезным золотом и серебром; с ее жарким солнцем и быстрыми реками; с ее богами, царями и политикой. Все это было мне совершенно чуждо, и если бы у меня отняли Куиллу и оставили в полном одиночестве, тогда — думал я — лучше мне просто умереть.

Вдруг за стволом одной из пальм в аллее, по которой я шел, что-то зашевелилось; и, не зная, зверь это или человек, я положил руку на рукоятку меча, который все еще был при мне, хотя я и снял доспехи. Однако в этот же миг кто-то схватил меня за запястье, и мягкий голос шепнул мне на ухо:

— Не бойся ничего, это я, Куилла.

Это была она, в широком и длинном плаще с капюшоном, какие носят крестьянки в холодных странах. Она откинула капюшон, и мерцающий свет звезд упал на ее лицо.

— Послушай! — сказала она. — Это опасно для нас обоих, но я пришла проститься.

— Проститься! Я знал, что так будет, но почему так скоро, Куилла?

— Вот по какой причине, любовь моя и повелитель.

Я видела своего отца и доложила ему о деле, по которому была послана к царю юнка. Он остался доволен, и, видя его милостивое расположение ко мне, я открыла ему свое сердце и призналась, что уже не хочу стать женой Урко, который скоро будет Инка, — ибо ты ведь знаешь, что именно ему я обещана в жены!

— И что он ответил, Куилла?

— Он ответил: «Это означает, дочь моя, что ты встретила какого-то другого, мужчину, за которого ты хочешь замуж. Не стану спрашивать его имя, ибо если бы я узнал, кто он, моим долгом было бы убить его, как бы высок и благороден он ни был».

— Значит, он догадался, Куилла?

— Я думаю, догадался; я думаю, что кто-то уже нашептал ему на ухо, но тот, кто хочет оставаться глух и слеп, не желает слушать.

— Он больше ничего не сказал, Куилла?

— Он сказал гораздо больше. Он сказал — сейчас я открою тебе то, что секретно, и вверяю тебе свою честь, но раз уж я тебе рассказала одно, почему бы не сказать и другое? — мой отец сказал: «Дочь, ты была моим послом, ты мое единственное дитя, и ты знаешь также, что готовится самая большая война, какую когда-либо знала страна Тавантинсуйу, война между двумя могущественными народами — куичуа из Куско, у которых старый Упанки царь и бог, и чанка, над которыми царь — я, а ты, если ты доживешь до того дня, будешь царицей. Эти два льва не могут больше жить в одном и том же лесу; один из них должен сожрать другого; кроме того, я не буду одинок в этой битве, поскольку на моей стороне все юнка побережья, которые, как ты тоже мне сообщила, созрели для восстания. Но — как видно из твоего доклада и из других сообщений — они еще не совсем готовы. Пройдет еще немало полнолуний, прежде чем их армии присоединятся к моим, и я сброшу маску. Разве не так?»

Я отвечала, что так, и отец продолжал:

«Тогда в течение всего этого времени нужно поднять облако пыли, которое бы скрыло блеск моих копий, и ты, дочь, будешь этим облаком. Завтра меня посетит старый инка Упанки с небольшой армией. Я читаю твои мысли: почему ты не убьешь его и его армию? Вот почему, дочь моя. Он очень стар и, одряхлев душой и телом, собирается сложить свою власть. Если бы я убил его, то что бы это мне дало, учитывая, что он оставит своего сына Урко своим наследником, и тот станет Инка и будет править в Куско, и с ним будет вся его армия? Кроме того, ведь Упанки — мой гость, а боги неблагосклонны к тем, кто убивает своих гостей, да и люди теряют к ним доверие».

Тогда я ответила: «Ты говорил обо мне как об облаке пыли, отец; но каким образом эта бедная пыль послужит твоим интересам и интересам народа чанка?»

«А вот каким, дочь, — ответил он. — С твоего же согласия ты обещана в жены Урко. До Упанки дошли слухи, что чанка готовятся к войне. Поэтому, отправляясь в свой последний объезд некоторых своих владений, он посетит меня, чтобы увезти тебя как невесту Урко, говоря себе: «Если эти слухи верны, царь Хуарача не отдаст нам свою единственную дочь и наследницу, ибо он никогда не пойдет войной на Куско, если она будет там царицей». Если я откажусь отдать тебя в жены для его сына, он уедет и начнет войну, и его многочисленные полчища нагрянут на нас прежде, чем мы будем готовы к отпору, и принесут народу чанка гибель и рабство. Поэтому не только моя судьба в твоих руках, но и судьба всей твоей страны».

«Отец, — сказала я, — ты всегда любил меня, не имея сына; так скажи мне, неужели нет никакого выхода? Неужели должна я вкусить этого горького хлеба? Но, прежде чем ответить, узнай, что ты угадал, и что я, пообещав стать женой Урко, когда меня не привлекал ни один мужчина, чувствую теперь жаркий огонь любви».

Тогда он посмотрел на меня долгим взглядом и потом сказал: «Дитя Луны, есть только один выход, но его можно найти только на луне. Мертвых не выдают замуж. Если твое затруднение столь тяжко, то — хотя это меня поразит в самое сердце — лучше всего, может быть, тебе умереть и уйти туда, куда, несомненно, последует за тобой тот, кого ты любишь. А теперь иди и во сне спроси совета у неба. Завтра до появления Упанки мы поговорим еще раз».

И я стала на колени и поцеловала руку царя-отца моего, дивясь благородству того, кто мог указать такой путь своей единственной дочери, хотя для него это означало большое горе и, может быть, крах всех его надежд. И все же этой дорогой издавна идут многие женщины моего народа — так почему же я не могу поступить так, как до меня поступали тысячи женщин?

— Как ты попала сюда? — спросил я хрипло.

— Я догадалась, что ты будешь гулять в этом саду, ведь он примыкает к дворцу; поблизости никого не было, и дверь в стенке открыта. Мне даже показалось, что меня намеренно оставили одну. И так я вошла… и поискала тебя… и нашла, ибо я хочу задать тебе один вопрос.

— Какой вопрос, Куилла?

— Жить мне или умереть? Скажи слово, и я повинуюсь. Но прежде чем ты скажешь, вспомни, что если мне жить, то мы видимся в последний раз, так как очень скоро я уеду отсюда, чтобы стать женой Урко и сыграть уготованную мне роль.

Слыша эти слова, я, Хьюберт, чувствовал, как сердце мое разрывается, и не знал, что сказать. Чтобы выиграть время, я спросил ее:

— А чего ты хочешь — жить или умереть? Она, слегка усмехнувшись, ответила:

— Странный вопрос ты задал, Повелитель. Разве я не сказала тебе, что если я останусь жить, я оскверню себя, став одной из женщин Урко, а если умру, то умру чистой и унесу свою любовь туда, куда Урко прийти не может, но куда, может быть, в назначенный срок за мной последует другой.

— И этот срок придет очень скоро, Куилла, ибо, я думаю, тому, кто разрушит весь этот прелестный заговор, едва ли позволят долго оставаться на земле — даже если бы он этого хотел. И все же я скажу: не умирай — живи.

— Чтобы стать женщиной Урко! Странный совет из уст любимого, Повелитель. Такой совет едва ли дал бы кто-нибудь из наших знатных людей,

— Да, Куилла, и я даю его потому, что я не из ваших людей и думаю не так, как они, и отвергаю их обычаи. Ты еще не жена Урко и можешь избавиться от него другими путями, кроме смерти; а из могилы выхода нет.

— Но в могиле нет больше и страха, Повелитель. Туда не может прийти Урко; там нет ни войн, ни заговоров; там честь не призывает, и любовь возьмет свое. И я отвечаю на твой вопрос: я умру и покончу со всем, как по такой же причине делали многие, в ком течет та же кровь, что во мне, хотя это было в другом месте и в другое время. Когда меня доставят к Урко, я умру, и, может быть, не одна. Может случиться, что он составит мне компанию, — медленно добавила она.

— И если это случится, что мне делать?

— Живи, Повелитель, и найди другую среди женщин, которая будет любить тебя, как и подобает богу. В этой стране много женщин красивее и мудрее, чем я, и, кроме меня, ты можешь взять какую хочешь.

— Послушай, Куилла. Я расскажу тебе одну историю. И я вкратце рассказал ей о Бланш и о ее смерти. Она жадно ловила каждое мое слово.

— О, как мне жаль тебя, — сказала она, когда я кончил.

— Ты жалеешь меня и, однако, хочешь ради меня сделать то же, что сделала ради меня она. Так что в, каком-то смысле обе мои руки окрасятся кровью. Тот первый ужас я перенес, но если на меня обрушится другой, я знаю, что сойду с ума или так или иначе погибну, и ты, Куилла, будешь моим убийцей.

— Нет, нет, только не это! — пробормотала она.

— Тогда клянись мне твоим богом и твоим духом, что ты не причинишь себе никакого вреда, что бы ни случилось, и что, если тебе суждено умереть, ты умрешь вместе со мной.

— Твоя любовь так велика, что ты дерзнул бы так сделать ради меня, Повелитель?

— Так я думаю — но только в случае, если все другие средства окажутся бессильными. Я думаю, что, если бы тебя у меня отняли, Куилла, я не смог бы жить здесь в одиночестве и изгнании, как ни велик грех самоубийства. Но ты клянешься?

— Да, любовь моя и Повелитель, клянусь — ради тебя. Я добавлю еще: если бы нам удалось избегнуть этих опасностей и соединиться, я буду тебе такой женой, какой не имел ни один мужчина. Я окружу тебя любовью и возвышу до царского престола, чтобы ты жил в славе и величии и забыл твой дом за морем и все горести, которые там тебя постигли. У тебя будут дети, которых тебе не придется стыдиться, хотя в них и будет течь моя темная кровь; и послушные тебе армии; и дворцы, полные золота, и все царские радости. А если случится, что боги обратятся против нас, и мы покинем этот мир вдвоем, тогда, я думаю, — о! Тогда, я думаю, я принесу тебе дары еще прекраснее, чем эти, хотя еще не знаю, какими они будут. Но сила любви не знает границ — ни здесь, на земле, ни там, в небесах.

Я всматривался в ее лицо при мерцающем свете звезд и — о, как оно было прекрасно! Это не было лицо обычной женщины, ибо в нем, как свет сквозь жемчужину, сияла божественная душа. Рядом со мной могла стоять богиня, такой святой чистотой светились ее глаза, а в ее крепком объятии была не только страсть плоти.

— Мне пора, — шепнула она, — но теперь я ухожу, и нет во мне страха. Может, нам долго не удастся говорить друг с другом, но верь мне всегда. Играй свою роль, а я сыграю свою. Следуй за мной, куда бы меня ни увезли, и держись, если сможешь, поблизости, так же как мой дух будет всегда близ тебя. А тогда что может иметь значение, даже если нас убьют? Прощай же, любимый, поцелуй меня и прощай!

Еще миг, и она выскользнула из моих рук и потерялась среди теней.

Она ушла, а я стоял, потрясенный и полный изумления. О, какой любовью одарила меня эта женщина чуждого мне народа, и как мне стать достойным такой любви? Я забыл свои горести; я больше не оплакивал свое положение изгнанника, который никогда не вернется на родину и не увидит лица соплеменника. Нас окружали опасности, но я уже не боялся их, потому что знал, что ее побеждающая любовь растопчет их и благополучно приведет меня в сокровищницу радости и богатства духа и тела, где мы будем жить друг подле друга, торжествуя и не зная страха.

Так размышлял я, охваченный восторгом, какого не испытывал с тех пор, как Бланш поцеловала меня в губы у гастингской пещеры, после того как я убил трех французов тремя стрелами, спустив их с моего черного лука. Вдруг я услышал какой-то шорох и, подняв глаза, увидел, что передо мной стоит человек.

— Кто это? — спросил я, схватившись за меч, ибо тьма скрывала его лицо.

— Я, — ответил голос, в котором я узнал голос Кари.

— Но как ты попал сюда? Я не видел, чтобы кто-нибудь прошел по аллее.

— Господин, вы не единственный, кто любит гулять в садах в тишине ночи. Я был здесь раньше, чем вы, вон за тем деревом, — и он показал на пальму шагах в трех от меня, если не меньше.

— Тогда, Кари, ты, конечно, видел…

— Да, господин, видел и слышал — не все, потому что был момент, когда я закрыл глаза и заткнул уши, — но все же достаточно много.

— У меня сильное желание убить тебя, Кари, — сказал я сквозь зубы, — за то что ты за мной шпионил.

— Я догадался, что так будет, господин мой, — ответил он мягчайшим тоном, — и потому, как вы, может быть, заметили, держусь на достаточном расстоянии от вашего меча. Вас удивляет, почему я здесь? Скажу вам. Отнюдь не из желания наблюдать ваши любовные объяснения, от которых я устал, ибо видел такое раньше; но скорее для того, чтобы подобрать секреты, которые любовь всегда роняет по пути. И я действительно узнал эти секреты. Разве я мог бы узнать их иначе?

— Ты несомненно заслуживаешь смерти! — вскричал я в ярости.

— Не думаю, господин. Но выслушайте и судите сами. Я уже рассказал вам кое-что из моей истории, а теперь вы услышите кое-что еще, после чего мы поговорим о том, чего я заслуживаю, а чего — нет. Я — старший сын Инка Упанки, а Урко, о котором вы тут говорили, мой младший брат. Но наш отец, Упанки, любил мать Урко, а мою не любил, и поклялся той, когда она умирала, что ее сын Урко будет царствовать вместо него. Но так как это против закона и права, то он возненавидел меня за то, что я стою на пути Урко; поэтому столько бед и выпало мне на долю. Меня отдали в руки Урко, так что он отнял у меня жену и пытался отравить меня; остальное вам известно. И вот теперь мне нужно было узнать, как обстоят дела, поэтому я и подслушал разговор между вами и некой леди. Он открыл мне, что Упанки, мой отец, прибывает сюда завтра (о чем я, правда, уже знал), и многое другое, чего я до сих пор не слышал. Обстоятельства таковы, что я должен исчезнуть, — ведь Упанки или его советники, несомненно, узнают меня, а так как все они — друзья Урко, то вполне возможно, что мне пришлось бы отведать еще какого-нибудь, и притом более сильного, яда.

— Куда же ты исчезнешь, Кари?

— Не знаю, господин, а если и знаю, то не скажу: меня ведь только что научили, как секреты могут передаваться от уха к уху. Мне надо скрыться, и этого достаточно. Однако не думайте, что из-за этого я брошу вас на произвол судьбы: нет, пока я жив, я буду охранять вас, чужого в моей стране, как вы охраняли меня, когда я был чужим у вас в Англии.

— Спасибо тебе, — ответил я, — что ты так хорошо следишь за мной, иногда даже слишком хорошо, как я обнаружил сегодня ночью.

— Вы думаете, мне приятно шпионить за вами и некой леди, — невозмутимо продолжал Кари, — но это не так. То, что я делаю, я делаю из серьезных соображений, в частности, чтобы защитить вас обоих и, если смогу, осуществить то, чего вы желаете. У этой леди, как я только что узнал, благородное сердце, и в конце концов хорошо, что вы полюбили ее, а она — вас. Поэтому, несмотря на все опасности, я помогу вам в вашей любви, если это в моих силах, и вас сведу вместе, да, и спасу ее от объятий Урко. Нет, не спрашивайте, как — я еще сам не знаю, а положение, по всей видимости, отчаянное.

— Но если тебя не будет, что я стану делать один? — с тревогой спросил я.

— Оставайтесь тут, я думаю, и скажите, что ваш слуга Запана покинул вас. Пожалуй, именно так и придется поступить, поскольку царь этой страны едва ли допустит, чтобы вы были спутником его дочери во время ее свадебного путешествия в Куско, даже если этого пожелает Упанки. Да это было бы и неумно, ибо, если бы он даже отпустил вас, несчастье могло бы постичь вас по дороге. Есть женщины, Повелитель, которые не могут погасить в глазах огонь любви, а отныне за этими глазами будет следить множество наблюдателей, и многие будут прислушиваться к самым тайным вздохам той, что выше их всех. А теперь прощайте — пока я не приду к вам снова или не пришлю других от моего имени. Доверьтесь мне, прошу вас, ибо если я и могу показаться кому-нибудь лживым, вам я всегда верен; да, вам и одной другой, потому что она стала частицей вас.

Прежде чем я мог ответить, Кари взял мою руку и прикоснулся к ней губами. Еще мгновение, и я потерял его из виду в темноте.

Глава 12

ВЫБОР
В ту ночь я почти не спал, потрясенный всем, что со мной случилось хорошего и плохого. Я обрел чудо-любовь, но та, что подарила мне ее, казалось, потеряна для меня и отдана другому — кого она ненавидит, — чтобы способствовать осуществлению темных политических планов большого и воинственного народа. Я говорил ей высокие слова надежды, но в душе мало надеялся на счастливый исход. Она выполнит до конца то, что считает своим долгом, а этим концом — если она выполнит свое обещание и не умрет, как она хотела, — будут объятия Урко. Я не видел для нее способа избежать их, и мысль об этом сводила меня с ума. А тут еще Кари исчез, оставив меня в полном одиночестве среди чуждых мне людей, и я не знал, вернется ли он когда-либо.

Наконец наступило утро, и я поднялся и послал за своим слугой Запана. Вместо него пришли другие и сказали, что мой слуга исчез, по поводу чего я изобразил удивление и гнев. Но эти другие усердно мне прислуживали, и я поднялся и позавтракал пышно и с помпой. Едва я поднялся, явились герольды и вызвали меня к царю Хуарача.

Я отправился туда в паланкине, хотя стрела из моего лука долетела бы туда от двери до двери. Перед порталом дворца, похожим на все другие, что я видел, только более декоративным, меня встретили воины и ярко одетые слуги, которые провели меня через внутренний дворик, приготовленный, как я заметил, для какой-то церемонии, в небольшой зал. Здесь, когда мои глаза привыкли к полутьме, я увидел человека лет шестидесяти и позади него — двух воинов. Я сразу заметил, что все, что окружало этого человека, отличалось скромностью и простотой: зал, в котором почти ничего не было, кроме четырех побеленных стен и каменного пола, стул, на котором он сидел, и даже его одеяние. Здесь не было ни золота, ни серебра, ни расшитых тканей, ни жемчужин или других богатых и драгоценных вещей, которые любят эти люди; и вся обстановка скорее напоминала ту, что приличествует воину. Воином он и был, во всяком случае на вид, — грубоватый и широкоплечий, со шрамом на простом лице, на котором светились глаза, приветливые и проницательные.

Когда я вошел, царь Хуарача (ибо это был он) поднялся со стула и поклонился мне; я тоже поклонился в ответ. Потом он знаком велел одному из воинов подать мне другой стул, на который я и сел, и сильным низким голосом на языке, которому меня научил Кари, сказал, обращаясь ко мне:

— Привет тебе, Белый-Бог-из-Моря, или златобородый человек по имени лорд Курачи (не знаю, что из двух верно), о котором я много наслышан и которому рад в моем бедном городе. Скажи, понимаешь ли ты мою речь?

Так говоря, он испытующе смотрел на меня, хотя я заметил, что его глаза были скорее устремлены на мои доспехи и большой меч Взвейся-Пламя, нежели на мое лицо.

Я ответил на его приветствие и сказал, что понимаю язык, на котором он говорит, хотя и не очень хорошо, после чего он заговорил о доспехах и о мече, которые озадачили его, поскольку он никогда не видел стали.

— Сделай мне что-нибудь подобное, — сказал он, — и я дам тебе золота в десять раз больше весом, чем весят эти вещи. В конце концов, какая мне польза от золота, ведь им нельзя убивать врагов.

— В моей стране золотом можно развратить их, — ответил я, — или купить их дружбу.

— Так у тебя есть страна, — прервал он меня с хитрым видом. — Я думал, что боги не имеют стран.

— Даже боги где-нибудь живут, — возразил я.

Он засмеялся и, обернувшись к двум воинам, которые тоже не отрывали глаз от моих доспехов и меча, велел им выйти. Когда за ними захлопнулась тяжелая дверь, он сказал:

— Милорд Курачи, я слышал от моей дочери, как она нашла тебя в море, это целая история. Я также слышал или догадался — это не важно — что ее сердце к тебе потянулось: это совсем не странно, видя, что ты за человек (если, конечно, ты не более, чем человек), и зная, что женщины всегда склонны любить тех, кого они, по их мнению, спасли. Это верно, милорд Курачи?

— Спроси леди Куиллу, о царь.

— Может статься, я ее и спрашивал; по крайней мере, ты этого не отрицаешь. А теперь послушай, милорд Курачи. Ты мой почтенный гость и все, что я имею — кроме одного — твое, но ты больше не должен разговаривать с леди Куиллой один на один, ночью в саду.

Не пытаясь отрицать или объяснять то, что отрицать или объяснять было бесполезно, поскольку я видел, что он все знает, я смело спросил:

— Почему?

— Я думал, что, может быть, моя дочь сказала тебе, лорд Курачи, но раз ты желаешь слышать это также из моих уст, то вот почему. Леди Куилла обещана в жены, и пока она жива, это обещание должно быть выполнено, поскольку от этого зависит судьба народов, Поэтому, хотя мне и жаль разлучать такую пару, ты и она не должны встречаться в саду или в любом другом месте. Знай, что, если это случится, ты погубишь и ее, и себя — если боги могут умирать.

Я немного подумал и ответил:

— Это суровые и грозные слова, царь Хуарача, ибо не скрою от тебя, что люблю твою дочь, и что она любит меня и желает, чтобы я стал ее мужем.

— Знаю и глубоко сочувствую вам обоим, — сказал он учтиво.

— Царь Хуарача, — продолжал я, — я вижу, что ты воин и повелитель армий, и мне пришло в голову, что, возможно, ты мечтаешь о войне.

— Боги видят далеко, Белый Повелитель.

— Ну, бог или человек, но я тоже воин, царь, и я знаю искусство боя, которое, возможно, неведомо тебе и твоему народу; к тому же я неуязвим — магические доспехи, которые я ношу, защищают меня от любого оружия, и никто не может устоять передо мной в битве из-за моего магического меча, и я могу руководить боем, как военачальник, В большой войне, царь, я бы мог быть тебе полезен, если б я был мужем твоей дочери, а значит, и твоим сыном и другом, и своим искусством решил бы вопрос о победе или поражении в твою пользу и на благо твоего народа,

— Не сомневаюсь, что так, о Сын Моря.

— Таким же образом, царь, будь я на стороне врагов твоих, я мог бы принести им победу, а тебе нанести поражение. Кому ты хочешь, чтобы я служил — тебе или им?

— Я желаю, чтобы ты служил мне, — ответил он с живостью. — Служи мне, и все богатства этой земли будут твои, и руководство армией под моей властью. У тебя будут дворцы и поля, золото и серебро, и самые красивые женщины будут твоими женами, и тебе будут поклоняться как богу, а после моей смерти ты станешь царем не только моей страны, но — как знать? — может быть, и другой, гораздо большей.

— Хорошее предложение, царь, но этого недостаточно. Отдай мне твою дочь Куиллу и можешь оставить себе все остальное.

— Не могу, Белый Повелитель, ибо, сделав так, я бы нарушил свое слово.

— Тогда, царь, я не могу служить тебе и стану тебе не другом, а врагом, разве что ты раньше убьешь меня, если это в твоих силах.

— Разве можно убить бога, а если — да, то разве можно убить гостя? Повелитель, ты же знаешь, что нельзя. Однако гостем он может остаться. Ты явился в мою страну и в моей стране останешься, разве только у тебя есть крылья под твоей серебряной одеждой. Куилла уедет, но ты останешься здесь, милорд Курачи.

— Может быть, я и найду себе крылья, — ответил я.

— Да, Повелитель, ведь говорят, что мертвые улетают. Если я не могу тебя убить, то другие могут. Поэтому мой совет тебе: моя бедная страна — твоя, и не пытайся следовать за луной (он имел в виду Куиллу) в золотой город Куско, который отныне должен стать ее домом.

Сказать больше было нечего, поскольку между нами была как бы объявлена война, и я поднялся, чтобы проститься с этим царем, Он тоже поднялся, потом как будто его осенила неожиданная мысль, сказал, что желает говорить с моим слугой Запана, с которым леди Куилла нашла меня на острове. Я ответил, что это невозможно, так как Запана исчез, куда — я не знаю.

При этом известии он как будто встревожился и начал было расспрашивать меня о том, кем может быть этот Запана и каким образом он стал моим спутником, как вдруг дверь открылась и в комнату вошла Куилла, одетая даже еще великолепнее и более прелестная, чем я ее когда-либо видел. Она поклонилась сперва царю, потом мне, и сказала:

— Повелитель и отец мой, я пришла сказать, что Инка Упанки приближается сюда со своими вельможами и военачальниками.

— В самом деле, дочь? — ответил он. — Тогда простись сейчас, тут же, с этим Белым Сыном Моря, поскольку я желаю, чтобы ты отправилась с Упанки в Куско, Город Солнца, где ты станешь женой принца Урко, сына Солнца, который скоро сядет на трон Инка.

— Я прощаюсь с лордом Курачи, как ты велишь, — ответила она очень спокойно, — но знай, отец, что я люблю этого Белого Повелителя, так же как и он любит меня, и что поэтому, хотя меня и могут отдать принцу Урко, как отдают золотую чашу, никогда он не выпьет из этой чаши и никогда я не буду его женой.

— Ты смелая, дочь, а я люблю смелость, — сказал Хуарача. — В общем, если ты сможешь ускользнуть от этого змея Урко прежде, чем он тебя ужалит, беги, поскольку свой уговор я выполнил, и честь моя не пострадает. Но только ни ты не вернешься сюда к лорду Курачи, ни лорд Курачи не поедет к тебе в Куско.

— Это уж как велят боги, отец, а пока я сыграю свою роль так, как велишь ты. Лорд Курачи, прощай до поры, когда мы снова встретимся — в жизни или смерти.

Тут она поклонилась мне и ушла, а следом за ней, не говоря ни слова, вышли и мы.

Перед дворцом было широкое открытое пространство, окруженное домами со всех сторон, кроме восточной, и на этой площади выстроился отряд воинов в парадной одежде и вооруженных копьями с медными наконечниками. Перед ними была раскинута большая палатка из разноцветных тканей. В ней на высоком троне восседал царь Хуарача в простом белом одеянии, но увенчанный небольшой золотой короной, и с большим копьем в руке. Справа от него на более низком троне сидела Куилла, а слева возвышался еще один трон, инкрустированный золотом и пока никем не занятый. Между ним и троном Хуарача стоял украшенный серебром стул, предназначенный для меня и помещенный так, чтобы все могли меня видеть; а позади и вокруг расположились вельможи и военачальники;

Едва мы все заняли свои места, как в глубине площади из восточного выхода появились герольды, которые держали в руках копья и были фантастически одеты. Они провозгласили, что Инка Упанки, Дитя Солнца — бога, который правит миром, — уже близко.

— Пусть он прибудет! — кратко сказал Хуарача, и герольды удалились.

Немного погодя до нас донеслись звуки варварской музыки и протяжное пение, и на площади показался сверкающий паланкин, который несли на плечах богато разодетые люди — как мне сказали позже, все до единого царского рода, — и окружали красивые женщины с украшенными жемчугом опахалами в руках, и царские советники. Это был паланкин Инка Упанки, и за ним следовала охрана из отборных воинов, человек сто, не более.

Паланкин опустили перед троном, позолоченные занавеси раздвинулись, и из него вышел человек, от одежды которого слепило глаза. Казалось, она вся состояла из золота и драгоценных камней, нашитых на мантию из малиново-красной шерстяной ткани. Два пера, носить которые мог только он один, венчали его яркий головной убор, с которого на его лоб свисала бахрома, сделанная из переплетающихся кисточек из шерсти. Это была корона Инка, даже прикосновение к которой означало смерть и которая называлась Лауту. Инка был очень стар, его совершенно белые волосы и борода ниспадали на его пышную одежду, и он опирался на свой царский посох, увенчанный большим изумрудом. Его тонко очерченное лицо, хотя еще и сохранявшее царственное выражение, было отмечено печатью дряхлости, а глаза были мутны. При его появлении все встали, и Хуарача спустился по ступеням трона, произнеся громким голосом:

— Добро пожаловать в страну Чанка, о Упанки, Инка народа Куичуа.

С минуту старый монарх вглядывался в него и затем слабым голосом ответил:

— Привет Хуарача, Курака страны Чанка. Хуарача поклонился и сказал:

— Благодарю тебя, но здесь, среди моего народа, мой титул не курака, я царь, о Инка.

Упанки выпрямился во весь рост и возразил:

— По всей земле Тавантинсуйу Инка не знает других царей, кроме самого себя, о Хуарача.

— Будь так, о Инка; и все же чанка, народ, который непобедим, знает еще одного царя, и этот царь — я. Прошу тебя, садись, о Инка.

Какое-то мгновение Упанки продолжал стоять, не двигаясь и хмурясь, и мне казалось, собираясь ответить, как вдруг его взор упал на меня, и это изменило ход его мыслей.

— Не это ли Белый-Бог-из-Моря? — спросил он с почти детским любопытством. — Я слышал, что он здесь, и, сказать по правде, поэтому и прибыл сюда, чтобы взглянуть на него, а вовсе не затем, чтобы пререкаться с тобой, о Хуарача, с кем, говорят, можно разговаривать лишь острием копья. Какая рыжая у него борода, и как сияет его наряд! Пусть он подойдет и преклонится передо мной.

— Он подойдет, но не думаю, что он станет поклоняться тебе. Говорят, он сам — бог, о Инка.

— Вот как? Впрочем, я действительно припоминаю странное пророчество о белом боге, который должен подняться из моря, подобно прародителю Инка. Говорят также, что этот бог принесет много зла той стране, где он появится. Так что пусть он лучше не приближается ко мне — мне не нравится вид его большого меча. Клянусь Солнцем — моим отцом, он высокий, и огромный, и сильный (я встал со стула), а борода его, как огонь; она зажжет сердца всех женщин, хотя если он бог, то, может быть, его не интересуют женщины. Я должен посоветоваться со своими магами и с верховным жрецом Храма Солнца. Скажи Белому Богу, пусть он готовится вернуться со мной в Куско.

— Лорд Курачи — мой гость, о Инка, и у меня он и останется, — сказал Хуарача.

— Вздор, вздор! Когда Инка приглашает кого-то к своему двору, тот должен приехать. Но довольно об этом. Я приехал говорить о других делах. Что же это было? Дай мне сесть и подумать.

Тут же его провели к трону, на который он сел и попытался напрячь свою память, которая, как я видел, с возрастом весьма ослабла. Кончилось тем, что он призвал на помощь своего министра — человека средних лет с суровым лицом и уклончивым взглядом, который, как я позже узнал, был верховным жрецом по имени Ларико, личным советником царя и его сына Урко и одним из самых могущественных людей страны. Я заметил, что он принадлежит к рангу «ушников», ибо, подобно Кари, он носил в одном ухе золотой диск величиной с яблоко, на котором было изображено солнце.

По знаку и слову своего дряхлого хозяина этот Ларико стал говорить за него, как будто он сам Инка. Он сказал:

— Слушай, о Хуарача. Я предпринял это утомительное путешествие, последнее, пока я еще Инка, ибо да будет тебе известно, что я намерен передать царскую корону моему наследнику Урко, рожденному мною телесно и Солнцем — духовно, и окончить свои дни в мире и покое в моем дворце Юкэй, терпеливо ожидая, когда моему отцу Солнцу будет угодно принять меня в свое лоно.

Здесь Ларико сделал паузу, дабы его слушатели могли осознать это великое известие, а я подумал, что если бы мне пришлось умирать, я бы предпочел любое другое лоно, но только не Солнце, которое вызывало в моем воображении картину ада. Затем Ларико заговорил снова:

— До меня — Инка — дошли слухи, что ты, Хуарача, вождь Чанка, готовишься к войне против моей империи. Чтобы проверить, так ли это, хотя я и не поверил этим слухам, я недавно направил тебе послов — просить твою единственную дочь, леди Куиллу, в жены моему сыну Урко, обещая, что, поскольку у него нет сестры, на которой он мог бы жениться, а с материнской стороны у твоей дочери течет в жилах священная кровь Инка, — она станет его Койя, или царицей, и матерью того, кто впоследствии унаследует трон.

— Твое посольство прибыло, о Инка, и получило мой ответ, — сказал Хуарача.

— Да, и ответом было то, что леди Куилла будет отдана в жены принцу Урко, но поскольку она отбыла с визитом, это случится после ее возвращения. Но с тех пор, о Хуарача, до меня опять дошли слухи, что ты все-таки готовишься к войне и ищешь союза среди моих подданных, склоняя их к восстанию против меня. Поэтому я здесь сам, и мое намерение — увезти леди Куиллу и передать ее принцу Урко.

— Почему же принц Урко не явился сюда лично, о Инка?

— Вот почему, Хуарача, — ибо я ничего не хочу от тебя скрыть. Если бы он прибыл сам, ты бы устроил ему ловушку и убил бы его — надежду Империи.

— Я бы мог сделать то же и с тобой, его отцом, о Инка.

— Да, знаю. Но какую пользу принесла бы тебе моя смерть, если Урко сидит в безопасности в Куско, готовый принять Корону? К тому же я стар и сделал свое дело, так что для меня не так уж важно, когда и как я умру. Более того, мало кто захочет гневить богов убийством старика-гостя, и поэтому я и прибыл к тебе, сидящему здесь среди своих полчищ, с одной лишь горсточкой спутников, доверяя твоей чести и полагаясь на моего отца, Солнце, которые будут мне защитой. Так ответь же мне теперь, отдаешь ли ты руку твоей дочери моему сыну или начнешь войну против моей империи на погибель себе и своему народу?

Здесь Упанки, который до сих пор молча внимал словам Ларико, которые тот произносил от его имени, вмешался, и сказал:

— Да, да, совершенно верно, только дай ему понять, что Инка будет над ним повелителем, поскольку Инка не может иметь соперников ни в одной стране,

— Вот мой ответ, — сказал Хуарача, — я отдам свою дочь в жены, как обещал, но чанка — свободный народ, и не примет никакого сверхповелителя.

— Глупости, глупости! — сказал Упанки. — С таким же успехом дерево могло бы сказать, что оно не хочет сгибаться под ветром. Однако ты можешь решить этот вопрос после, с Урко, и даже со своей дочерью, которая будет его женой и твоей наследницей, ибо, как я понимаю, у тебя нет других законных детей. К чему говорить о войне и других неприятностях, если твое царство и так перейдет к нам через этот брак? А теперь я хочу видеть эту леди Куиллу, которой суждено стать моей дочерью.

Хуарача, который выслушал весь этот лепет с каменным лицом, повернулся к дочери и подал ей знак. Она поднялась со своего места и, приблизившись, остановилась перед Инка, как воплощение величия и красоты, и поклонилась ему. Некоторое время он разглядывал ее, как и вся его компания, и потом сказал:

— Итак, ты — леди Куилла. Красивая женщина, очень красивая; такая, какая способна вести Урко по верной дороге — если кто-нибудь может. И имя хорошее — в честь луны, ибо в твоих глазах как будто сияет лунный свет, леди Куилла. Право же, право же, будь я лет на двадцать моложе, я бы велел Урко искать другую царицу, а тебя оставил бы себе.

Тут Куилла сказала, первый раз за все это время:

— Да будет твоя воля, о Инка. Я обещана в жены Сыну Солнца, а которому сыну — мне все равно.

— Хорошо сказано, леди Куилла, да и чему тут удивляться? Хотя я и старею, говорят, что я все еще красив, гораздо красивее Урко, если сказать правду, ибо он — человек грубый и более сурового типа. Спроси у моих жен, когда приедешь в Куско; на днях одна из них сказала, что во всем городе нет никого красивее, и заслужила прекрасный подарок за свою приятную речь. Что это ты сказал, Ларико? Почему ты вечно вмешиваешься в мои дела? Ну, впрочем, может быть, ты и прав. И, леди Куилла, если ты готова, пора и в путь. Нет, нет, спасибо, Курака, но я не останусь ни на какое пиршество. Я хочу добраться до своего лагеря еще засветло, ибо кто знает, что может случиться с человеком в темноте в чужой стране?

И тут наконец Хуарача не сдержал гнева.

— Будь по-твоему, о Инка, — сказал он, — но знай, что ты наносишь мне тройное оскорбление. Во-первых, ты отказываешься от пиршества, которое приготовлено было специально для тебя и на котором ты должен был встретиться со всеми знатными людьми моего царства.Во-вторых, ты именуешь меня, царя, титулом мелкого вождя, который признает над собой твою власть. В-третьих, ты ставишь под сомнение мою честь, намекая на то, что я замышляю убить тебя в темноте. У меня сильное желание сказать тебе: «Уходи из моей бедной страны, о Инка, цел и невредим, но оставь здесь мою дочь».

В этот миг я, Хьюберт, заметил, что при этих словах в больших глазах Куиллы вспыхнул огонь надежды, так же как и в моем сердце, ибо не означало ли это, что она в конечном итоге ускользнет от Урко? Но, увы, он погас, как гаснет горящий уголь, брошенный в воду.

— Ну, ну! — сказал старый идиот. — Уж больно ты горяч, друг Хуарача. Знай, что я никогда не хочу есть, кроме как поздно вечером; и что прохладный воздух после того, как уходит мой отец — Солнце, причиняет боль моим старым костям; а что до титула, то бери любой, за исключением одного — титула Инка.

— Может статься, что именно его я и приму в конце концов, — прервал его разъяренный Хуарача, которого не могли утихомирить его советники, шептавшие ему что-то в оба уха.

Именно в этот момент министр и верховный жрец Ларико, который следил за всем происходящим с бесстрастным лицом, холодно сказал:

— Не гневайся, о царь Хуарача, и не придавай столько значения случайным словам славного Инка, ибо временами даже боги дремлют под бременем лет и забот Империи. Никто не хотел тебя обидеть, а меньше всего Инка и любой из нас воображает, что ты запятнал бы свою честь, учинив насилие над своими гостями днем или ночью. Однако знай, что если после всех клятв и обещаний ты не отпустишь свою дочь, леди Куиллу, в дом Урко, который должен стать ей господином, это немедленно вызовет войну, поскольку, едва эта весть дойдет до Куско (а это будет не дольше, чем через двадцать часов, так как по всему пути расставлены вестники), великие армии Инка, стянутые туда, выступят в поход. Суди же сам, имеешь ли ты силы противостоять им, и выбирай, что лучше — жить в славе и почете или погибнуть самому и ввергнуть народ свой в рабство. Так вот, царь Хуарача, говоря от имени Урко, который через несколько полнолуний станет Инка, я спрашиваю тебя: отпустишь ли ты леди Куиллу с нами в Куско и тем провозгласишь мир между нашими народами или оставишь ее здесь, вопреки своим и ее клятвам, и тем самым объявишь войну?

Хуарача сидел молча, погруженный в мысли, и старый Инка Упанки снова залепетал:

— Очень хорошо сказано, я и сам бы не мог лучше; впрочем, именно я и сказал это, потому что этот самодовольный Ларико, который воображает себя таким умным только потому, что я сделал его верховным жрецом Солнца под моей властью, и что он — из моего рода, а на самом деле только язык у меня во рту. Ты ведь все-таки не хочешь умереть, Хуарача, не так ли, после того как увидишь гибель твоих людей и разорение твоей страны? Ты ведь знаешь, что именно так и будет. Если ты не пошлешь к нам свою дочь, как ты обещал, то через несколько часов сто тысяч людей двинутся на тебя, а за ними будут готовиться в поход еще сто тысяч. Во всяком случае, решай, пожалуйста, в ту или другую сторону, ибо я желаю покинуть это место.

Хуарача подумал еще немного. Потом он сошел с трона и поманил к себе Куиллу. Она подошла к нему, и он отвел ее в глубину палатки, позади и немного левее места, где я сидел, где никто не мог их услышать, кроме меня; но он не обращал на меня никакого внимания, либо вовсе забыл обо мне, либо желая, чтобы я знал все.

— Дочь, — сказал он, понизив голос, — что скажешь? Но прежде подумай о том, что если я откажусь послать тебя, я первый раз в жизни нарушу свою клятву.

— Таким клятвам я придаю мало значения, — ответила Куилла. — Но я придаю очень большое значение другому. Скажи, отец, если Инка объявит войну нам и нападет на нас, сможем ли мы противостоять его армиям?

— Нет, дочь, едва ли, пока к нам не присоединятся юнка. У нас ведь недостаточно людей. Более того, мы не готовы и не будем готовы еще два или три полнолуния.

— Тогда так, отец: если я не еду, начнется война, а если я поеду, то, видимо, она оттянется до тех пор, пока ты не будешь готов к отпору или, может быть, навсегда, потому что я буду залогом мира. И будет считаться, что я, твоя наследница, получу твое царство как свою долю в замужестве, и его присоединят к империи Инка после твоей смерти. Ведь так?

— Так, Куилла. Только тогда ты будешь действовать так, чтобы земля инка присоединилась к земле чанка, а не наоборот, так что настанет день, когда, став царицей чанка, ты будешь править обоими народами, а после тебя — твои дети.

Тут я, Хьюберт, следивший за Куиллой уголком глаза, увидел, что она побледнела и задрожала.

— Не говори мне о детях, — сказала она, — ибо я думаю, что никаких детей не будет; не говори о славе и богатстве, ибо мне до них нет дела. Я забочусь только о нашем народе. Ты можешь поклясться мне, что если я не поеду, твои армии будут разбиты, а те, кто спасется от копья, попадут в рабство?

— Клянусь твоей матерью Луной, а также в том, что я умру вместе с моими воинами.

— Однако если я еду, я покидаю здесь то, что люблю, — при этом она взглянула в мою сторону, — и предаю себя позору, что еще хуже смерти. Ты этого ли желаешь, отец?

— Я этого желаю. Вспомни, дочь, ты ведь тоже участвовала в этом плане, больше того — он возник именно в твоем далеко видящем уме. Все же теперь, когда твое сердце говорит тебе другое, я бы не хотел связывать тебя твоим обещанием — ведь больше всего на свете я желаю видеть тебя счастливой и рядом со мной. Поэтому выбирай — и я повинуюсь. На твою ответственность.

— Что я скажу, о Повелитель, спасенный мной из моря? — спросила Куилла пронзительным шепотом, но не поворачивая ко мне головы.

Страшная мука овладела мной, ибо я знал, что она сделает так, как я скажу, и что от моего ответа, быть может, зависит судьба всего этого большого народа чанка. Если она уедет, они будут спасены, если останется — она, возможно, станет моей женой, хотя бы ненадолго. Мне не было дела ни до чанка, ни до — куичуа, но Куилла была всем, что мне осталось в жизни, и если, бы она уехала, то к другому. Я хотел сказать ей, чтобы она осталась. И все же… все же… Если бы я был на ее месте и от моего слова зависела бы судьба Англии, что тогда?

— Скорее! — прошептала она снова.

Тогда я заговорил — или что-то заговорило через меня, и я сказал:

— Поступи так, как велит тебе честь, о дочь Луны, ибо что такое любовь без чести? Может быть, обе останутся с тобой в конце концов.

— Благодарю тебя, Повелитель, твое сердце говорит то же, что мое сердце, — прошептала она в третий раз; потом, подняв голову и глядя Хуарача в глаза, сказала:

— Отец, я еду, но выйду ли я за этого Урко, — не обещаю.

Глава 13

ВОЗВРАЩЕНИЕ КАРИ
Итак, сидя в расшитом золотом паланкине и сопровождаемая служанками, как приличествовало ее рангу, Куилла отбыла в обществе Инка Упанки, оставив меня одиноким и безутешным. В последнюю минуту под предлогом необходимости проститься с Белым Богом, в чем ей не было отказано, ей удалось поговорить со мной наедине.

— Повелитель и любимый, — сказала она, — я иду навстречу не знаю какой судьбе, оставляя тебя на волю не знаю какой судьбы, и, как произнесли твои уста, правильно, что я ухожу. Хочу попросить тебя о чем-то: не следуй за мной, как хочет этого твое сердце. Только прошлой ночью я просила тебя идти за мной следом и, где бы я ни была, держаться поблизости — даже знать о твоем присутствии было бы для меня утешением. Но сейчас я передумала. Если я должна выйти за этого Урко, я не хотела бы, чтобы ты видел мой позор. А если мне удастся избежать замужества, ты не сможешь помочь мне, потому что я сделаю это либо ценой смерти, либо скрываясь в убежище, куда тебе не будет доступа. Есть еще одна причина.

— Какая причина? Куилла!

— Я прошу, чтобы ты остался с отцом и оказал ему помощь в войне, которая неизбежна. Я хочу видеть разгром Урко, но без твоей помощи, я уверена, народы чанка и юнка не смогут сломить могущество инка. Помни, что если я не стану женой Урко, ты можешь надеяться завоевать меня только так — разгромив и убив Урко. Так скажи, что ты останешься здесь и поможешь отцу повести армии чанка в бой, — и скажи это быстро, а то ведь этому слабоумному Упанки не терпится уехать отсюда. Слышишь? Его вестники зовут и ищут меня; мои женщины не могут дольше их удерживать.

— Я останусь, — сказал я хрипло,

— Благодарю тебя, и прощай, пока мы не встретимся снова, в жизни или в смерти. Еще в голову приходят мысли, но уже некогда их высказать.

— Мне тоже, Куилла, и вот одна из них. Помнишь человека, который был со мной на острове? Он больше, чем то, чем он кажется.

— Я догадывалась. Но где он теперь?

— Скрывается, Куилла. Если тебе случится встретиться с ним, то помни, что он враг Урко, и он не одинок, и что он любит меня по-своему. Верь ему, прошу тебя. Урко не единственный, в ком течет кровь инка, Куилла.

Она быстро взглянула на меня и кивнула. Потом, не говоря ни слова, ибо к нам уже приближались, она сняла с пальца кольцо — толстое, золотое старинное кольцо, на котором было вырезано изображение не то цветка, не то солнца, и подала его мне.

— Носи его ради меня. Оно очень древнее и связано с историей верной любви, но рассказать ее уже нет времени, — сказала она.

Я взял его и взамен дай ей то древнее кольцо, которое вручила мне мать, то кольцо, которое перешло к ней вместе с мечом Взвейся-Пламя.

— Оно тоже древнее и тоже имеет историю. Носи его в память обо мне.

На этом мы расстались, и она ушла.

Я стоял, провожая ее взглядом, пока паланкин не скрылся в вечерней дымке. Потом я повернулся, чтобы уйти, и оказался лицом к лицу с Хуарача.

— Повелитель-из-Моря, — сказал он, — сегодня ты поистине сыграл роль мужчины — или бога. Если бы ты велел моей дочери остаться, она бы осталась из любви к тебе, и народ чанка был бы уничтожен, ибо, как сказал нам Инка или его глашатай, нарушение моей клятвы было бы воспринято как объявление немедленной войны. А теперь у нас есть передышка, и в конце концов все может повернуться иначе.

— Да, — ответил я, — но что будет с Куиллой и что будет со мной?

— Я не знаю твоей веры и не знаю, что ты понимаешь под честью, Белый Повелитель, но у нас — хотя ты, может быть, и невысокого о нас мнения — считается, что бывают времена, когда мужчина или женщина, особенно если они занимают высокое положение, должны жертвовать собой ради блага тех многих людей, которые держатся за них, ища защиты и руководства. Так именно поступили ты и моя дочь, и поэтому я чту вас обоих.

— Но какая цель такой жертвы? — сказал я с горечью. — Чтобы один народ боролся за господство над другим народом, не более.

— Ошибаешься, Повелитель. Не для победы и не для умножения своих владений желаю я войны против инка, а потому, что если я не ударю, очень скоро ударят меня; тогда как этот брак может оттянуть удар. Один среди огромных территорий, над которыми царит инка, народ чанка сдерживает поток их завоеваний и остается свободным среди многих народов-рабов. Поэтому уже много веков назад эти инка, как и те, кто правил до них в Куско, поклялись уничтожить нас, а больше всего и всех этого хочет Урко.

— Урко может умереть или быть низложен, Хуарача.

— Ну так другой надел бы его корону, и с него взяли бы клятву держаться старой политики, которая не изменяется от поколения к поколению. Поэтому я должен бороться или погибнуть вместе с моим народом.

Послушай, Повелитель-из-Моря! Оставайся здесь со мной, как мой брат и начальник над моими армиями; ведь куда только они ни пойдут за тобой, считая тебя богом! А если мы победим, то в награду из брата ты станешь мне сыном, и клянусь — я оставлю тебе корону страны Чанка. Более того, если она будет спасена, я отдам тебе в жены ту, кого ты любишь. Подумай, прежде чем отказаться. Не знаю, откуда ты явился, но одно мне ясно — ты уже не можешь вернуться туда, если только ты действительно не дух. Здесь тебе суждено остаться до самой смерти. Так проживи же свою жизнь в блеске и величии. Конечно, ты мог бы перейти к Инка и стать там чудом и предметом поклонения, обладателем золота, дворцов и земель, но там бы ты все равно был слугой, а я предлагаю тебе корону и управление народом великим и свободным.

— Что мне корона! — отвечал я, вздыхая. — Но об этом просила меня Куилла, и, может быть, это ее последняя просьба. Поэтому я принимаю твое предложение и буду служить тебе и твоему делу, которое кажется мне благородным, преданно и до конца, о Хуарача.

Я протянул ему руку, и так мы скрепили наш союз.

На следующий же день я взялся за работу. Хуарача познакомил меня со своими военачальниками, веля им подчиняться мне во всех делах, на что они охотно согласились, веря, что во мне хотя бы наполовину присутствует божественное начало.

Воспитанный моряком, я мало знал о военном искусстве, однако, как я узнал на собственном опыте, англичанин всегда проложит дорогу к своей цели, в какой бы стране и обстановке он ни оказался.

К тому же в Лондоне я часто слышал разговоры об армиях и их организации и нередко наблюдал войска во время учений; я владел мечом и луком и привык руководить людьми. Собрав в уме все, что я знал и помнил, я взялся за выполнение поставленной самому себе задачи — превратить толпу полудиких вооруженных парней в дисциплинированное войско. Я образовал из них полки и поставил во главе лучших военачальников, каких мог найти, объединяя в каждом полку, по возможности, людей из определенного города или района. Эти подразделения я учил и тренировал, наставляя их в том, как наилучшим Способом использовать имеющееся у них оружие.

Я научил их также изготовлять более мощные луки по образцу моего собственного, с помощью которого я убил в далеком Гастингсе трех французов, — лука, бывшего когда-то, как говорили, боевым оружием моего предка, скандинава Торгриммера, наравне с его мечом Взвейся-Пламя, служившим ему в битвах. Когда люди чанка увидели, как далеко и метко я стреляю из своего лука, они день и ночь старались научиться стрелять с таким же искусством, как я, — хотя, сказать по правде, никто из них не мог сравниться со мной. Я также усовершенствовал их защитную одежду: поскольку в этой стране нет железа, я научил их вшивать между слоями хлопчатой ткани пласты кожи, выделанной из шкур диких животных и местных длинношерстных овец. Я делал еще многое другое, о чем слишком долго рассказывать,

В результате всех этих мер через три месяца Хуарача получил армию примерно в пятьсот тысяч человек, которые, если и не достигли совершенства тренировки, соблюдали дисциплину и действовали как организованные полки; умели стрелять из луков и максимально использовали свои копья с медными остриями и топоры из этого же металла или из твердого камня.

Наконец к нам присоединились и воины юнка, тридцать или сорок тысяч человек, дикие и достаточно храбрые, но совершенно не дисциплинированные. С ними я не успел много сделать из-за недостатка времени, но послал к ним некоторых обученных мной военачальников, чтобы они научили вождей и военачальников юнка тому, что усвоили сами.

Так я был занят от зари до заката, а часто и дольше, разговаривая с Хуарача и его полководцами или вычерчивая планы изобретенными мною чернилами на пергаменте из овечьей кожи, записывая цифры и другие вещи к удивлению этих людей, которые никогда не знали письменности. Велики были мои труды, но в них я находил больше радости, чем я знал с того рокового дня, когда я, богатый лондонский купец, Хьюберт из Гастингса, стоял рядом с Бланш Эйлис перед алтарем в церкви Св. Маргариты. Поскольку каждая частица моего времени и ума была заполнена тем, что я уже свершил или пытался свершить, я забыл даже о своем одиночестве в чужой для меня стране и стал снова тем, чем я был, когда вершил дела в Чипсайде.

Но как бы я ни трудился, я не мог забыть Куиллу. В течение дня я еще мог запрятать воспоминания о ней в текущих делах, но когда я ложился на ночь в постель, мне казалось, что она приходит ко мне, как могло бы прийти привидение, и стоит у моей постели, смотря на меня печальным и зовущим взглядом. Так реально ощущалось ее присутствие, что иногда я начинал верить, что, наверно, она умерла для мира и действительно стала призраком или же обрела способность посылать на дальние расстояния свою душу, как, говорят, могут делать некоторые индейцы. Во всяком случае, она была рядом, когда я бодрствовал, и потом, когда я спал, и не знаю, чего больше — радости или боли — доставляло мне ее странное присутствие. Ибо — увы! — она не могла заговорить со мной или поведать мне о своем положении; и, сказать по правде, теперь, когда она, возможно, стала женой другого, мне хотелось забыть ее, если бы я мог.

Ибо о Куилле до нас не доходило ни слова. Мы слышали, что она благополучно прибыла в Куско, — и это все, что мы знали. О браке ее с Урко не было никаких вестей. Она как будто и в самом деле исчезла. Однако определенные шпионы Хуарача донесли ему, что огромная армия, которую Урко собрал, готовясь к войне против него, была частично распущена; это, видимо, показывало, что Инка уже не собирается немедленно начать войну. Но тогда что же случилось с Куиллой, которая должна была стать залогом мира? Может быть, ее куда-нибудь упрятали на время приготовления к свадьбе? По крайней мере, я ничего другого не мог придумать — разве что она действительно покончила с собой или умерла естественной смертью.

Вскоре, однако, всякие известия вообще прекратились, так как Хуарача закрыл свои границы, надеясь, что таким образом Урко не узнает о его военных приготовлениях.

Наконец, когда наши силы были почти готовы к выступлению, явился Кари — Кари, который, как я думал, навсегда для меня потерян.

Однажды вечером, когда я сидел за работой при свете лампы, записывая что-то на пергаменте, на него вдруг упала тень, и, подняв глаза, я увидел, что передо мной стоит Кари, усталый и изможденный, но несомненно Кари — не во сне, а наяву.

— У тебя есть какая-нибудь еда, господин? — спросил он, в то время как я не сводил с него глаз. — Я ослабел и хотел бы поесть, прежде чем мы поговорим.

Я нашел мясо и местное пиво и принес ему, так как было уже поздно и мои слуги давно легли спать, и стал ждать, пока он подкрепится, ибо к этому времени я уже научился терпению этих людей. Наконец он заговорил.

— У Хуарача отличные часовые, и, чтобы обойти их, мне пришлось зайти далеко в горы и спать три ночи, не имея еды, среди их снежных вершин, — сказал он.

— Откуда ты? — спросил я.

— Из Куско, Повелитель.

— Что с леди Куиллой? Она жива? Вышла замуж за Урко?

— Жива, или была жива четырнадцать дней назад, и замуж не вышла. Но она там, куда не может ступить ни один мужчина.

— Почему, если она жива и не вышла замуж? — спросил я, задрожав.

— Потому что она причислена к Девам Солнца, нашего Отца, и поэтому ни один мужчина не может к ней прикоснуться. Будь я Инка, то, хотя я люблю тебя и знаю все, я бы убил тебя, — да, даже тебя, и притом моим собственным мечом, — если бы ты попытался ее увезти. В нашей стране, Повелитель, есть одно преступление, которое не знает пощады, — овладеть Девой Солнца. Мы верим в то, что, если это случится, страшные проклятья падут на нашу страну, а что касается человека, совершившего это преступление, то прежде чем его постигнет вечное мщение, он и его дом, и город, откуда он родом, должны быть уничтожены, а неверная девственница, которая предала нашего Отца-Солнце, должна умереть медленной смертью в огне.

— И это когда-нибудь случалось? — спросил я.

— История не говорит об этом, ибо никто еще не решался на такое злодеяние, но таков закон.

Я подумал про себя, что это очень жестокий и порочный закон, и что я нарушу его, если представится возможность, но ничего не ответил, зная, что иногда лучше промолчать и что легче сдвинуть гору с ее основания, чем открыть Кари глаза на его безрассудство, порожденное ложной верой. В конце концов, мог ли я порицать его, если мы тоже придерживались закона о священной неприкосновенности монахинь и, говорят, убивали их, если они нарушали свой обет?

— Что нового, Кари?

— Много, Повелитель. Вот послушай. Переодевшись крестьянином, пришедшим в эту страну выменивать шерсть, в деревне близ Куско я пристроился к процессии Инка Упанки, в свите которого встретил старого друга; этот друг любил меня в прежние времена и не выдал меня, так как еще мальчиками мы оба вступили в братство рыцарей. Благодаря ему я сменил заболевшего носильщика паланкина, в котором была леди Куилла, и таким образом все время был рядом с ней, и иногда мы тайно переговаривались, ибо она узнала меня, несмотря на мою маскировку. Я также прислуживал ей, когда она ела, и следил за всем, что происходило.

Со второго дня нашего путешествия Инка Упанки — мой отец, который в пользу Урко лишил меня законных прав наследника и полагает, что меня нет в живых, — стал принимать пищу в той же палатке, что и леди Куилла. Она же, будучи очень умной, решила очаровать его, так что очень скоро он уже души в ней не чаял, как часто бывает с дряхлеющими стариками по отношению к молодым и красивым женщинам. Она притворилась, что тоже полюбила его, и наконец недвусмысленно сказала ему, что жалеет, если ее мужем будет не он со своей мудростью, а принц, который, как она слышала, совсем не мудрый. Она сказала это, хорошо зная, что Инка никогда больше не женится и уже многие годы живет один. Все же очень польщенный, он высказал сожаление о том, что ее насильно выдадут замуж за человека, к которому она не чувствует никакой склонности, на что она стала умолять его, даже со слезами, спасти ее от такой участи. Наконец он поклялся, что сделает это, поместив ее с Девами Солнца, на которых не смеет взглянуть ни один мужчина. Она поблагодарила его и сказала, что подумает, поскольку, по известным тебе причинам, Повелитель, она вовсе не желает стать Девой Солнца и провести остаток дней в молитвах и за тканьем одежды для Инка. Так продолжалось до тех пор, пока за день до прибытия в Куско нас не встретил Урко, мой брат, выехавший вперед, чтобы приветствовать будущую жену. Между прочим, Урко — огромный и уродливый человек, в котором никто бы не заподозрил хоть каплю царственной крови. Грубый он и распущенный, к тому же любитель выпить, хотя и отличный воин, храбрый в бою, и смышленый, когда он трезв. Я присутствовал при встрече и заметил, как леди Куилла при виде него вздрогнула и побледнела, а он пожирал ее красоту глазами. Они сказали друг другу лишь несколько слов, но он успел сообщить ей свою волю — чтобы церемония их брака состоялась на другой же день после прибытия в Куско; и не стал слушать Инка Упанки, который, желая хитростью выиграть время, пытался ему внушить, что такое важное дело требует особых приготовлений. Напротив, Урко только разозлился на отца, который и любит, и боится его, и отвечал, что, поскольку он уже почти Инка, он сам и займется своими делами. Он так рассвирепел, что Упанки испугался и ушел. Когда они остались одни, Урко попытался обнять Куиллу, но она убежала от него и скрылась вместе со своими служанками в одном укромном месте. После этого Урко, по своему обыкновению, выпил слишком много во время пиршества, и его увели и уложили спать. Потом Куилла увиделась с Инка и сказала ему:

— О Инка, я видела принца и прошу тебя выполнить свое обещание и спасти меня от него. О Инка, отбрось всякую мысль о замужестве, я стану невестой нашего Отца-Солнца.

Упанки, который был зол на Урко за то, что тот воспротивился его воле, поклялся самим Солнцем, что он не подведет ее, что бы ни случилось, ибо Урко должен знать, что он пока еще не Инка.

— Что было дальше? — спросил я, пристально смотря ему в глаза.

— После этого, Повелитель, когда мы сделали последнюю остановку перед торжественным въездом в Куско, леди Куилла улучила минуту, чтобы поговорить со мной наедине. И вот что она сказала:

— Передай моему отцу, царю Хуарача, что я исполнила его клятву, но что я не могу выйти за Урко. Поэтому я ищу убежища в объятиях Солнца, как мне и предсказал Римак, ибо я должна выбирать между этой участью и смертью. Расскажи Повелителю-из-Моря обо всем, что со мной случилось, и передай ему мой прощальный привет. Однако скажи ему, чтобы он не терял надежды и мужества, потому что я не верю, что для нас на этом все кончится.

После этого мы расстались, и я больше ее не видел.

— И ничего больше не слышал, Кари?

— Нет, Повелитель, слышал, и много. Слышал, что, когда Урко узнал, что леди Куилла скрылась от него в Доме Девственности, куда ему нет доступа, и что таким образом украли жену, которую он так давно желал, он просто обезумел от ярости. Это я даже отчасти сам видел. Два дня спустя я пришел вместе с тысячами других на большую площадь перед храмом Солнца, где народ собрался, чтобы вознести хвалу Богу по поводу благополучного возвращения Инка Упанки из далекого и трудного путешествия; говорили также, что он собирается сложить с себя власть Инка в пользу Урко, а заодно возвестить народу, что опасность войны с чанка миновала. Инка Упанки сидел на золотом троне во всем великолепии. Едва началась церемония, как явился Урко во главе группы вельмож и принцев царской крови, которые принадлежат к его клану, и я заметил, что он пьян и полон ярости. Он приблизился к подножью трона, почти не оказывая знаков должного почтения, и закричал:

— Где леди Куилла, дочь Хуарача, которая обещана в жены мне? Почему ты спрятал ее от меня, Инка?

— Потому что Солнце, наш Отец, потребовал ее как свою невесту и принял ее в свой священный дом, где ее не смеет коснуться ни один мужской взгляд! — ответил Упанки.

— Ты хочешь сказать, что, обокрав меня, ты приберег ее для себя, Инка! — опять закричал Урко.

Тогда Упанки встал и поклялся Солнцем, что это не так, и то, что он сделал, сделано по воле Бога и по просьбе леди Куиллы, которая, увидев Урко, заявила, что она либо станет невестой Бога, либо наложит на себя руки, и тогда месть Солнца падет на весь народ.

Тут Урко просто сошел с ума. Он стал изливать свою ярость против Инка, и в то время как все вокруг дрожали от страха, он проклинал Солнце, нашего отца — да, да; и даже когда в ясном небе появилось облако и закрыло лицо Бога, он, несмотря на это предзнаменование, продолжал проклинать и богохульствовать. Но и это не все: он заявил, что скоро сам будет Инка, и тогда вытащит на свет леди Куиллу и сделает ее своей женой, даже если для этого придется разнести Дом Девственности по камешкам.

При этих словах Упанки встал и разорвал на себе одежду.

— И мой слух должен терпеть эти богохульства? — вскричал он. — Так знай же, сын Урко, что сегодня я собирался снять Царский Венец и возложить его на твою голову, коронуя тебя Инка, в то время как я удалился бы в Юкэй, чтобы прожить остаток дней своих в мире и спокойствии. Но я передумал. Я не сделаю этого. Моя жизнь еще не кончена, и силы возвращаются в мое тело и в мою душу. Я остаюсь на троне Инка. Теперь я вижу, что наказан за свой грех.

— Какой еще грех? — крикнул Урко.

— Тот, что я предпочел тебя моему старшему законному сыну Кари, чью жену ты украл; Кари, которого, говорят, ты отравил — по крайней мере, он исчез и несомненно погиб.

Повелитель, когда я, Кари, услышал это, сердце во мне растаяло, и я хотел уже открыться моему отцу Упанки. Но пока я задержался на мгновение, чтобы все взвесить, зная, что если я откроюсь, эти слова будут моими последними словами, ибо Урко был здесь вместе со своими приверженцами, которые, вероятно, туг же убьют меня, — мой отец Упанки внезапно покачнулся и упал без чувств. Его приближенные и лекари унесли его, Урко последовал за ними, и вскоре толпа разошлась. После нам сказали, что Инка пришел в себя, но что его нельзя беспокоить в течение многих дней.

— А Куилла? Про нее ты что-нибудь еще слышал, Кари?

— Да, Повелитель, — ответил он мрачно. — Стало известно, что через какую-то подкупленную им жрицу Урко отравил ее, сказав, что раз она выбрала своим мужем Солнце, к Солнцу пусть и отправляется.

— Отравил ее! — пробормотал я, чуть не упав наземь. — Отравил ее!

— Да, Повелитель, но успокойся, ибо к этому еще добавили, что жрица, давшая ей яд, была поймана с поличным той, что именуется Матерью Девственниц; ее тут же передали женщинам, которые бросили ее в логово змей, где она и погибла, вопя, что ее подбил на это Урко.

— Это меня не устраивает. Что с Куиллой? Она умерла?

— Говорят, что нет. Говорят, что Мать Девственниц вырвала чашу с ядом, когда Куилла поднесла ее к губам. Но говорят также, что часть яда выплеснулось и попала ей в глаза, и она ослепла.

Я застонал. Мысль об ослеплении Куиллы была ужасна.

— Успокойся и насчет этого, Повелитель, ибо она еще может оправиться. А еще мне сказали, что, хотя она ничего не видит, красота ее не пострадала, и что от яда ее глаза стали как будто еще больше и прелестнее, чем были.

Я не ответил — я боялся, что Кари меня обманывает или сам был обманут, и что Куиллы нет в живых.

Через минуту он снова заговорил спокойным ровным голосом:

— Потом я разыскал кое-каких друзей, которые в юности любили меня и мою мать, когда она была жива; я им открылся. Мы вместе наметили план, но прежде чем что-либо предпринять, я должен был увидеться с моим отцом Упанки. Пока я ждал, чтобы он оправился от постигшего его удара, какой-то шпион выдал меня Урко, который тут же начал розыски с целью убить меня и почти обнаружил меня. Кончилось тем, что мне пришлось бежать. Но перед этим многие поклялись мне в верности, желая избавиться от тирании Урко. Кроме того, было решено, что, если я вернусь, имея за собой военную силу, мои друзья и приверженцы выйдут мне навстречу и примкнут ко мне вместе с тысячной армией, и помогут мне восстановиться в моих правах, так что я могу стать Инка после моего отца — Упанки. Поэтому я и вернулся — поговорить с тобой и с Хуарача.

Вот и вся моя история.

Глава 14

КРОВАВОЕ ПОЛЕ
Когда на следующее утро Хуарача, царь Чанка, услышал эту историю и узнал, что Урко дал яд его дочери Куилле, которая, если и жива, то, как говорят, ослепла, им овладело своего рода безумие.

— Война! Теперь только война! — вскричал он. — Я не успокоюсь, пока не увижу труп этого Урко и не повешу его шкуру, набитую соломой, как жертвоприношение его собственному богу — Солнцу!

— Однако ты сам, царь Хуарача, ради своих целей отправил леди Куиллу к этому Урко, — заметил Кари своим спокойным тоном.

— Кто ты такой, чтобы упрекать меня? — спросил Хуарача, повернувшись к нему. — Я знаю только, что ты слуга или раб Белого-Повелителя-из-Моря, хотя, правда, я кое-что слышал о тебе, — добавил он.

— Я — Кари, перворожденный законный сын Упанки и по праву наследник престола Инка, не менее того, Хуарача. Мой брать Урко похитил у меня жену, так же, как до этого по безрассудству моего отца, которого обработала мать Урко, он лишил меня наследства. Потом для большей уверенности он попытался отравить меня, как отравил твою дочь, подсунув мне яд, который лишил меня разума и способности управлять страной, но оставил мне жизнь, — потому что он боялся как бы на него не пало проклятие Солнца, если бы он убил меня. Я оправился от этого злого зелья и после долгих странствий попал в далекую страну. Теперь я вернулся, чтобы взять положенное мне по праву, если это в моих силах. Все, что я сказал, я могу доказать.

Хуарача уставился на него в изумлении и после некоторой паузы сказал:

— А если ты докажешь это, чего ты от меня хочешь, о Кари?

— Помощи твоих армий прошу, чтобы я мог свергнуть Урко, который очень силен, имея под своей командой все войска куичуа.

— А если твой рассказ — правда, и ты свергнешь Урко, — что ты обещаешь мне за это?

— Независимость народу чанка, который иначе вскоре будет уничтожен, и вдобавок некоторые территории, которые ты хотел бы иметь, — все это ты получишь, когда я стану Инка.

— И вместе со всем этим — мою дочь, если она еще жива? — спросил Хуарача, не сводя с него глаз.

— Нет, — твердо ответил Кари. — Насчет леди Куиллы я ничего не обещаю. Она дана по обету моему Отцу-Солнцу, и я скажу тебе то, что уже говорил лорду Курачи, который ее любит. Отныне ни один мужчина не смеет взглянуть на нее — Невесту Солнца, ибо если бы я это стерпел, на меня и на мой народ пало бы проклятье Солнца. Того, кто попробует прикоснуться к ней, я убью, — тут он многозначительно посмотрел на меня, — потому что я должен, иначе я буду проклят. Бери все, что хочешь, но оставь леди Куиллу в покое. То, что принадлежит Солнцу, у Солнца и останется.

— Может быть, ее мать Луна имела бы кое-что сказать по этому поводу, — угрюмо заметил Хуарача. — Однако оставим это пока.

Они стали обсуждать условия, на которых они могли бы скрепить свой союз, и, дойдя до вопроса о войне, — ту помощь, которую мог оказать Кари и его приверженцы в Куско.

После этого Хуарача увел меня в другую комнату, чтобы поговорить обо всех делах наедине.

— Этот Кари, — если он действительно Кари, — просто фанатик, — сказал Хуарача, — и если дать ему волю, ни ты, ни я никогда больше не увидим Куиллу, потому что в его глазах это было бы святотатством. Что ты скажешь?

Я ответил, что лучше всего было бы заключить с Кари союз. Я знаю, что он честный и не претендует на чужое, а без его помощи едва ли возможно нанести поражение армии Инка. В остальном будем полагаться на случай, ничего не обещая относительно Куиллы.

— Что толку было бы в наших обещаниях, — сказал Хуарача, — если она умерла, в чем я почти не сомневаюсь; и нам остается только отмщение. В Куско еще достаточно яда, Белый Повелитель.

Восемь дней спустя мы двинулись на Куско, — целая армия численностью по меньшей мере в сорок тысяч чанка и двадцать пять тысяч мятежных юнка, которые стали под наше знамя.

Мы шагали по большой дороге через горы и равнины, гоня бесчисленные стада местных овец, служивших нам пищей, но не встречая ни души, так как мы едва покинули территорию чанка, все жители разбегались при нашем появлении. Наконец, однажды вечером, разбив лагерь на горе, именуемой Карменка, мы увидели внизу на некотором расстоянии могущественный город Куско, расположенный в долине, в которой протекала река. Да, вот он, этот город, с его огромными крепостными укреплениями, построенными из больших каменных глыб, с его храмами, дворцами, широкими площадями и бесчисленными улицами, обстроенными низкими домами. Более того, позади и вокруг города мы увидели и другое — лагерь огромной армии, испещренный тысячами белых палаток.

— Урко готов принять нас, — угрюмо заметил Кари, указывая на эти палатки.

Мы стояли лагерем на горе Карменка, и в тот же вечер к нам явилось посольство, которое выступало от имени Упанки и Урко, как будто они правили совместно. Это посольство, состоявшее из вельмож, из коих каждый носили в ухе золотой диск, осведомилось о причине нашего появления. Хуарача ответил: отомстить за убийство леди Куиллы, его дочери, которая, как он слышал, была отравлена по приказу Урко.

— Откуда вы знаете, что она умерла? — спросил предводитель посольства.

— Если она не умерла, покажите ее нам, — ответил Хуарача.

— Это невозможно, — возразил предводитель, — ибо если она жива, то находится в Доме Девственниц, Дев Солнца, куда никто не входит и откуда никто не выходит. Слушай, о Хуарача. Ступай обратно, откуда ты пришел, иначе бесчисленная армия Инка обрушится на тебя и всех твоих приспешников.

— Это мы еще увидим, — ответил Хуарача, и посольство удалилось без лишних слов.

В этот же вечер в наш лагерь тайно прокрались люди из партии Кари. О Куилле им ничего не было известно, ибо никто не говорил о тех, кто дал обет служения Солнцу. Они рассказали нам, однако, что старый Инка Упанки все еще в Куско и несколько оправился от своей болезни. Они сказали также, что вражда между ним и Урко приобрела ожесточенный характер, но что Урко держит верх и по-прежнему командует армиями. Эти армии, заявили они, огромны и утром выступят против нас, но определенные полки, что на стороне Кари, дезертируют и перейдут к нам во время боя. Наконец, они сказали, что Куско объят страхом, ибо никто не знает, чем кончится битва, которую все понимают как попытку завоевать господство над всей Тавантинсуйу.

Это и все, что они могли нам сообщить, добавив, что они молят Солнце послать нам удачу и успех, чтобы мы могли спасти их от тирании Урко. Оказалось, что Урко заподозрил существование заговора, ибо слух, что Кари жив, облетел всех, и, получив от своих шпионов имена некоторых его участников, он стал преследовать их, организуя убийства и случаи внезапной смерти. В их пищу подсыпали яд; им вонзали нож в спину, когда они проходили поздним вечером по улицам; их жены, особенно молодые и красивые, внезапно исчезали, похищенные, как они думали, теми, кому они имели несчастье понравиться; даже их детей похищали, несомненно, для того, чтобы использовать их в качестве слуг в неизвестных им домах. Они пожаловались на эти злодеяния старому Инка Упанки, но тот был бессилен, ибо Урко держал в руках всю армию. Поэтому они готовы были даже приветствовать победу Хуарача, которая означала бы, что Кари будет Инка, хотя бы и над меньшей территорией.

Прежде чем они ушли, чтобы вернуться в Куско и сыграть свою роль в завтрашней битве, Кари привел их ко мне, ибо в своем невежестве они поклонялись мне, считая меня богом. Он уговаривал их не бояться ничего, поскольку я сам буду командовать армиями Хуарача во время битвы.

Осмотрев местность, пока еще было светло, я вместе с Хуарача и Кари трудился всю ночь, разрабатывая планы грядущей великой битвы. Когда все было готово, я прилег отдохнуть, думая, что, может быть, это мой последний отдых на земле, и, сказать по правде, не очень об этом жалея. Теперь я почти не сомневался в том, что Куилла умерла, и если б не грехи мои, которые тяготели надо мной и в которых мне некому было исповедаться, я был бы даже рад покинуть этот мир с его бедами и страданиями, что бы ни ожидало меня за его пределами, даже если бы смерть означала лишь сон.

В жизни почти каждого человека наступает время, когда больше всего на свете он жаждет покоя, и теперь этот час пришел для меня, одинокого изгнанника. Здесь, в этой чужой стране, среди этих чуждых мне людей я нашел одну родственную душу — душу прекрасной женщины, которая полюбила меня и которую я любил и желал. Но чем это кончилось? Из-за политической необходимости и ее собственного благородства ее разлучили со мной и упрятали в храм — место варварского идолопоклонства, где почти наверное ее настигла смерть.

В лучшем случае ее лишили зрения, и из-за суеверий этих людей ни один человек не смеет проникнуть туда, где она лежит, окруженная вечной тьмой. Даже если Кари станет Инка, он не поможет ни мне, ни ей (если она еще жива), ибо он самый свирепый фанатик на свете из всех, и поклялся, что скорее убьет меня, своего друга, чем позволит мне прикоснуться к ней, давшей обет служения его ложным богам.

Или, быть может, чтобы избавить себя от такого горя, он при помощи жрецов убьет не меня, а ее. Во всяком случае, жива они или умерла, — для меня она потеряна, а я — совершенно один — должен сражаться за дело, имеющее для меня лишь один интерес, — уничтожить одного дикаря-принца за его преступление против Куиллы. Но если все закончится благополучно и это случится, что ждет меня в будущем? К чему мне награды, к которым я не стремился, и поклонение невежественной толпы, которое мне ненавистно? Я скорее хотел бы прожить жизнь скромным рыбаком на берегу Гастингса, чем стать царем над этими блестящими варварами со всем их золотом и жемчужинами, которые не купят ничего того, что мне нужно, — даже Часослова, чтобы дать пищу моей душе, или звука английской речи, чтобы утешить мое опустошенное сердце.

Наконец я заснул, и, казалось, прошло всего несколько минут, — хотя на самом деле шесть часов, — как меня разбудил Кари. Он сказал, что скоро рассвет, и что он пришел, чтобы помочь мне облачиться в доспехи. Потом я вышел, и вместе с Хуарача мы выстроили нашу армию в боевом порядке. Наш план состоял в том, чтобы начать наступление с возвышенности, где мы стояли, через расстилавшуюся внизу равнину, которая называлась Закуй, но позже стала известна под именем Якуар-пампа, или Кровавое поле.

Эта равнина лежала между нами и Куско, и моя идея заключалась в том, что мы пройдем — или продолжим себе путь, сражаясь, — через это пространство и ворвемся в город (который не имел крепостных, стен), и там среди его улиц и домов встретим атаку войск Инка, расположившихся у его дальней границы; таким образом, под защитой стен мы надеялись успешней сбалансировать наши силы. Однако все оказалось не так, как мы предполагали. С первыми же проблесками рассвета, которого мы ждали, не решаясь в темноте двинуться по незнакомой местности, мы увидели, что армии Инка под покровом ночи прошли через город и вокруг него и сосредоточились плотно сомкнутыми батальонами общей численностью тысяч десять человек на противоположном краю равнины.

Мы посовещались и решили не атаковать их, как предполагалось вначале, а подождать их нападения на скалистый гребень, который им придется брать приступом. Поэтому мы отдали приказ, чтобы наша армия, организованная из трех частей — одной части лобовой и двух других боковых крыльев — и поддерживаемая с тыла армией юнка, подкрепилась пищей и была наготове. В центре расположения нашей главной части, которая насчитывала примерно пятнадцать тысяч воинов чанка, и немного впереди нее возвышался небольшой и длинный холм; в его самой высокой точке, на скале, я установил свой наблюдательный и командный пункт; за моей спиной стояли группой военачальники и вестники, а на склонах и вокруг этого холма расположился отряд примерно из тысячи отборных воинов. С этой возвышенности мне было видно все, так же как и я в своих блестящих доспехах был виден всем, и друзьям и врагам в равной мере.

После паузы, во время которой жрецы чанка и юнка принесли овец в жертву Луне и другим многочисленным богам, которым они поклонялись, а жрецы куичуа, как я видел со своей скалы, совершили то же в честь восходящего Солнца, — войска Инка, издавая воинственные крики, двинулись по равнине в нашу сторону. Прикинув на глаз, я заключил, что они превосходят нас числом в отношении два или три к одному. В самом деле, их ордам, казалось, нет конца, и все новые и новые отряды появляются из сумеречных городских проемов. Разбившись на три больших армии, они как будто ползли по равнине — дикое и грандиозное зрелище, озаренное солнцем, которое сверкало и сияло на лесе их копий и на их ярких варварских мундирах.

Пройдя некоторое расстояние, ониостановились и стали совещаться, указывая на меня копьями, как будто в страхе передо мной. Мы стояли не двигаясь, хотя кое-кто из наших командиров настаивали на атаке; но я советовал Хуарача пока воздержаться от атаки, если он хочет, чтобы силы куичуа разбились о наши ряды. Наконец, они решились; в воздухе взвилось великолепное «радужное знамя» Инка, и, сохраняя деление на три армии, отделенные друг от друга широким пространством, они пошли в наступление, вопя и завывая, как все дьяволы ада.

И вот они достигли нас, и завязалась самая ужасная битва в истории этой страны. Волна за волной накатывались на нас, но наши батальоны (я не зря обучал их) стояли, как скалы, и убивали, убивали, убивали, пока число убитых достигло нескольких тысяч. Вновь и вновь атакующие устремлялись на холм, где я стоял, надеясь убить меня, и каждый раз мы отбивали их атаки. Выискивая в гуще людей их военачальников, я спускал стрелу за стрелой с тетивы моего большого лука, и почти всегда попадал в цель, а их подбитая хлопком одежда не могла защитить их от этих жестоких стрел.

— Стрелы бога! Стрелы бога! — кричали они, отступая.

Внезапно среди них появился человек с узкой желтой повязкой на голове и в плаще, усеянном драгоценными камнями; человек огромного роста, с большими руками и ногами, с пылающим взглядом; большеротый уродливый человек, вооруженный медным топором и луком более длинным, чем те, что я до сих пор видел в этой стране. Заткнув топор за пояс, он нацелился в меня из лука и выстрелил. Стрела ударилась мне в грудь и сломалась, ибо добрая французская кольчуга была неуязвима для медных стрел.

Он выстрелил снова, и на этот раз стрела отскочила от моего шлема. Тогда я прицелился, в свою очередь, и моя стрела, направленная ему в голову, сорвала бахрому с его повязки. При виде этого его соратники испустили тяжкий стон, и один из них воскликнул:

— Плохое предзнаменование, о Урко, плохое предзнаменование!

— Еще бы! — закричал он. — Для Целого Колдуна, который пустил эту стрелу!

Отбросив лук, он ринулся вверх по склону с поднятым топором и в сопровождении своих приверженцев. Он размахнулся, и я, поймав удар на щит свой, ответил взмахом Взвейся-Пламя; мой меч разрезал рукоятку его топора, который он поднял, чтобы защитить голову, как будто это была тростинка, и поразил Урко в плечо до самой кости.

В этот момент из-за моей спины выскользнул человек. Это был Кари, атакующий Урко мечом Делеруа. Они схватились врукопашную и покатились вниз по склону, слившись воедино в объятиях друг друга. Не знаю, что было потом, ибо другие бросились между нами и все перепуталось и смешалось; но вскоре Кари вернулся, хромая, несколько потрясенный и покрытый кровью, а у подножья холма я на миг заметил Урко, почти не пострадавшего, как мне показалось, и окруженного своими вельможами.

В это мгновение я услышал многоголосый крик и, оглянувшись, увидел, что куичуа прорвали наш левый фланг и убивают наших направо и налево, в то время как многие бегут; в то же время правый фланг тоже заколебался. Я послал вестников к Хуарача с приказом — подтянуть резерв юнка. Они долго не возвращались, и я уже стал бояться, что все потеряно, ибо орды из Куско начали мало-помалу окружать нас.

И тут Кари, или кто-то, кто с ним был рядом, развернул знамя, которое до этого было обернуто вокруг шеста — голубое знамя, на котором было вышито золотое солнце. Его вид вызвал смятение в рядах Инка, в то же время большой отряд людей, пять или шесть тысяч, видимо, бывших в резерве, вырвался вперед, крича: «Кари! Кари!» и напал на тех, кто преследовал наш дрогнувший левый фланг. Наконец, появились и юнка и отбросили полки, теснившие нас справа, а из рядов армии Урко раздался крик: «Измена!»

Затрубили трубы, и армия Инка, сплотившись и оставив на поле боя своих убитых и раненых, отступила на равнину и там перестроилась на три части, как вначале, только в сильно уменьшенном виде.

Появился Хуарача, говоря:

— Вперед, Белый-Повелитель! Час настал! Их дух сломлен.

Прозвучал сигнал, и тотчас, подобно ревущему урагану, чанка бросились в атаку. Вниз, вниз, по склону, я — впереди, рядом со мной Хуарача, а с другой стороны — Кари. Быстроногие чанка перегнали меня, отягченного доспехами. Мы атаковали тремя группами в соответствии с нашим расположением на горном хребте, следуя по тем линиям, которые разделяли в пространстве наступавшие на нас три армии, и на которых, отступая, они, естественно, оставили меньше убитых и раненых. И вдруг я увидел, почему наши враги из Куско оставили свободными эти проходы, ибо те воины, которые обогнали меня, внезапно исчезли. Они провалились в яму, замаскированную насыпанной на жерди землей, в дно этой ямы были врыты острые колья. Другие, что бежали по таким же линиям справа и слева, попали в такие же ямы. Это были ловушки, числом около двадцати, тщательно подготовленные на случай войны. С трудом чанка остановились, но не прежде, чем мы потеряли таким образом несколько сот человек. Затем мы опять пошли в наступление, на этот раз по территории, по которой отступала армия Инка.

Наконец мы достигли их передовой линии, прорвавшись сквозь град стрел, и завязался бой, о каком я никогда не слышал и какой мне даже не снился. Вооруженные топорами, дубинками и копьями, обе армии сражались с неослабевающей яростью, и хотя противник все еще превосходил нас как два к одному, наши, обученные мной, полки все больше оттесняли их назад. Воин за воином бросались на меня, злобно сверкая глазами, но их медные копья и кремневые ножи отскакивали от моей кольчуги. Взвейся-Пламя упился сполна в этот день, и если бы мой предок Торгриммер мог видеть нас из Валгаллы, он несомненно мог бы поклясться Одином, что никогда не устраивал для своего меча такого пира.

Воины Инка, охваченные страхом, отступили.

— Этот Рыжебородый из моря — действительно бог! Его невозможно убить! — донеслись до меня их крики.

Тогда появился Урко, окровавленный и свирепый.

— Трусы! — кричал он. — Я покажу вам, как его нельзя убить!

Он бросился вперед и очутился не передо мной, а перед Хуарача, который, видя, что я устал, заслонил меня. Они схватились, и Хуарача упал и кто-то из его слуг подхватил и унес его.

Теперь Урко и я оказались лицом к лицу. Он замахнулся огромной дубиной с медной головкой, которой он надеялся выбить из меня жизнь, поскольку стрелы меня не брали. Я принял удар на щит, но сила удара была столь велика, что я упал на колени. В следующую секунду я вскочил и бросился на него. Крича, я схватил меч обеими руками, так как мой щит остался на земле, и обрушил его на голову Урко. Толстый тюрбан его был рассечен пополам, как перед этим топор Урко, и Взвейся-Пламя глубоко вонзился ему в череп.

Урко упал, как оглушенный бык, и я уже собирался его прикончить, как вдруг на мои плечи упала петля, веревочная петля, которая тут же затянулась. Напрасно я боролся, стараясь освободиться. Меня сбили с ног; десятка два рук схватили меня и утащили в глубь армии Урко.

Ожидая, пока принесут паланкин, они подняли меня на ноги, оставив мои руки затянутыми в петлю, которую эти индейцы называют «лассо» и набрасывают с большой ловкостью; окровавленный меч Взвейся-Пламя был при мне, прижатый этой же веревкой к моей правой руке. В то время как я стоял так, наподобие быка в сети, вокруг собрались воины, взирая на меня, как мне показалось, не с ненавистью, а со страхом и даже с почтением. Когда паланкин, наконец, прибыл, они заботливо помогли мне забраться в него.

Садясь в паланкин, я оглянулся. Битва еще продолжалась, но менее яростно, чем прежде. Казалось, обе стороны устали от этого кровопролития, тем более что их вожди пали. Паланкин подняли и понесли, и крики и шум сражения понемногу стали глуше и почти затихли. Кое-как извернувшись, я посмотрел назад сквозь щелочку в занавесях и увидел, что армия Инка и армия чанка угрюмо расходятся, унося своих раненых. Было ясно, что битва кончилась вничью, поскольку не было ни разгрома, ни триумфа.

Я увидел также, что вступаю в великий город Куско. В дверях домов стояли женщины и дети, глазея на процессию; некоторые плакали и ломали руки.

Миновав несколько длинных улиц и перейдя через мост, меня доставили на широкую площадь, окруженную внушительными зданиями, низкими, массивными, построенными из огромных камней, У входа в одно из них мы остановились, и мне помогли выйти. Одетые в красивые расшитые одежды люди меня провели через ворота и через сад, где я заметил нечто совершенно удивительное: все растения были из чистого золота с серебряными листьями или из серебра с золотыми листьями. На некоторых деревьях сидели птицы, также сделанные из золота и серебра. Увидев это, я подумал, что схожу с ума, но это было не так: просто, не имея другого применения для драгоценных металлов, которые Инка имели в изобилии, они стали украшать ими свои дворцы.

Пройдя через золотой сад, я достиг закрытого дворика, окруженного помещениями, в одно из которых меня провели. Войдя, я очутился в великолепном покое, увешанном фантастически вышитыми тканями и обставленном мягкими сиденьями и столами из редкого дерева с инкрустацией из драгоценных камней. Слуги, или рабы явились вместе с камергером, который низко поклонился и приветствовал меня от имени Инка.

Затем мягко и осторожно, как будто я был чем-то вроде божественного существа, они вынули из-подверевки прижатый к моему запястью меч, сняли с меня мой длинный лук с несколькими оставшимися стрелами, взяли также мой кинжал и все это куда-то унесли. Меня освободили от лассо, от моих доспехов (я объяснил им, как это сделать) и от одежды, обмыли теплой, ароматичной водой, растерли покрытые синяками и кровоподтеками руки и ноги и облачили меня в удивительно мягкую одежду, тоже надушенную и перехваченную золотым поясом. После этого принесли в золотых сосудах еду и пряное туземное вино. Я поел и выпил вина и, чувствуя глубокую усталость, прилег на мягкое ложе, надеясь заснуть. Ибо теперь мне было все равно, что со мной будет, и я все принимал как оно было, и хорошее, и дурное, предоставив свои тело и душу попечению Бога и Св. Хьюберта. В самом деле, что мне оставалось делать после того, как меня взяли в плен и обезоружили?

Когда я проснулся, чувствуя боль и скованность во всем теле, но все же отдохнувший, была уже ночь, ибо в комнате были зажжены все светильники. Перед моим ложем стоял камергер, о котором я уже говорил. Я его спросил о цели его появления. Многократно кланяясь, он сказал, что если я отдохнул, Инка Упанки желает меня видеть и говорить со мной.

Я велел отвести меня к Инка, и вместе с другими, ожидавшими нас за дверьми, он провел меня через лабиринт коридоров в роскошный зал, где все, казалось, было золотым, ибо даже стены были покрыты этим металлом. Я так устал от этого блеска, что, кажется, обрадовался бы, будь они из простого дерева или кирпича. В конце зала, также освещенного висячими лампами, были занавеси. Две красивые женщины в обшитых драгоценностями юбках и головных уборах раздвинули эти занавеси, и за ними на возвышении я увидел ложе, а на нем старого Инка Упанки, который выглядел намного слабее, чем во время нашей первой встречи, и был одет очень просто, в белую тунику. Только голову его украшал венец с красной бахромой, с которым, как я полагаю, он не расставался ни днем, ни ночью. Он поднял глаза и сказал:

— Приветствую тебя, Белый-Повелитель-из-Моря. Итак, ты все-таки посетил меня в конечном итоге, хотя и сказал, что этого не будет.

— Меня привели к тебе, Инка, — ответил я.

— Да, да, мне сказали, что тебя захватили во время битвы, хотя, я думаю, это случилось по твоей доброй воле, так как ты устал от этих чанка. Ибо какое же лассо может задержать бога?

— Никакое, — смело ответил я.

— Конечно. А то, что ты какой-то бог, я не сомневаюсь, судя по тому, что ты совершал во время битвы. Говорят, что стрелы и копья таяли от одного прикосновения к тебе, и что ты поражал людей из лука и мечом сразу целыми десятками. Опять же, когда Урко пытался убить тебя, то, хотя он самый сильный из людей моего царства, — ты сбил его с ног, как ребенка, и так раскроил ему голову, что теперь неизвестно, останется он жив или умрет. Я почти надеюсь, что он умрет, потому что, знаешь ли, я с ним рассорился.

Я подумал про себя то же самое, но вслух спросил:

— Как кончился бой, Инка?

— Так же, как начался, лорд Курачи. Масса людей с обеих сторон — убита, тысячи и тысячи, и ни одна из армий не победила. Обе отступили и сидят, рыча друг на друга, как два озлобленных льва, боящихся новой схватки. В действительности я не хочу, чтобы они сражались, и теперь, когда Урко не может помешать мне, я положу конец этому кровопролитию, если буду в силах. Скажи, — ведь ты был с ним, — почему этот Хуарача, который, я слышал, тоже ранен, хочет со мной воевать, он и его беспокойные чанка?

— Потому что твой сын, принц Урко, отравил — или пытался отравить — его единственную дочь Куиллу.

— Да, да, я знаю, и это было очень нехорошо с его стороны. Видишь ли, вот как это было. Эта прелестная Куилла, которая даже красивее, чем ее мать Луна, должна была выйти замуж за Урко. Но — как случилось во время нашего совместного путешествия — она влюбилась в меня, хоть я и стар, и умоляла защитить ее от Урко. С женщинами это бывает. Если они видят нечто божественное, их сердца отвращаются от вульгарного, — и он глупо засмеялся, как тщеславный старый дурак, каким он и был на самом деле.

— Естественно. Она ничего не могла поделать. Кто же, увидев тебя, мог бы захотеть жить с Урко?

— Никто, тем более что Урко грубый и жестокий малый. Так что мне оставалось делать? Я не собираюсь жениться в моем возрасте, — на это есть причины. Я устаю даже от вида женщин, — мне нужно время, чтобы молиться и думать о святых вещах; к тому же если бы я уступил ее желанию, кто-нибудь мог бы подумать, что я плохо обошелся с Урко. Но в то же время сердце женщины священно, и я не мог применить насилие к сердцу такой нежной, понимающей и прелестной женщины. Я поэтому поместил ее вместе с Девами Солнца, — там она будет в полной безопасности.

— Но она оказалась в опасности, Инка.

— Да, потому что этот насильник Урко, обманутый в своих надеждах и к тому же очень ревнивый, попытался через одну из низких тварей, которая прислуживала Девам, отравить ее. От этого яда она бы вся распухла и стала бы безобразной, лицо ее покрылось бы язвами, и, может быть, она бы даже впала в безумие. К счастью, одна из матрон, которых мы называем мамаконас, выбила чашку у нее из рук прежде, чем она успела из нее отпить, но какая-то доля этого мерзкого яда попала ей в глаза, и она ослепла.

— Значит, она жива, Инка?

— Конечно, жива. Я проверил это сам — в этой стране неразумно верить тому, что тебе говорят. Видишь ли, как Инка, я имею привилегии, и хотя не вступаю в разговор с Девами Солнца, я велел провести их всех передо мной, на что, строго говоря, даже не имею права. Это было жуткое дело, лорд Курачи, ибо, хотя эти Девы такие святые, многие из них очень безобразны и стары, а Куилла, как вновь посвященная, шла, конечно, позади всей шеренги — ее вели две матроны, мои родственницы. Как ни странно, но этот яд сделал ее еще прекраснее, чем раньше; ее глаза стали еще больше и сияют, как звезды в морозную ночь. Так что она там, и ни один мужчина, даже самый хитрый и нечестивый, не имеет к ней доступа. Чего же еще хочет этот Хуарача?

— Вернуть домой свою слепую дочь, Инка.

— Невозможно, невозможно! Кто когда-нибудь слышал о таких вещах! Да что ты! Небо и Земля столкнулись бы друг с другом, и мой отец, а ее муж — Солнце — сжег бы нас всех до единого. Может быть, мы все-таки пришли бы к соглашению? Ведь Хуарача, наверно, сыт войной по горло и, вполне возможно, умрет. Ну, ладно, я уже устал говорить о леди Куилле. Я хочу кое-что спросить у тебя.

— Спрашивай, Инка.

Внезапно вся манера этого старого идиота резко изменилась: он стал быстрым и проницательным, каким был, несомненно, в дни своего расцвета, ибо этот Упанки был великим царем. Еще в начале нашего разговора обе женщины, о которых я упоминал, и камергер удалились в противоположный конец зала, где и оставались в ожидании, сложив руки, словно молящиеся люди перед алтарем. Все же Инка огляделся, как бы желая удостовериться, что его никто не услышит, и в конце концов знаком пригласил меня подняться на возвышение и сесть рядом с ним на его ложе.

— Видишь ли, — сказал он, — я доверяю тебе, хотя ты и бог из моря и сражался против меня. Так слушай же. С тобой был слуга, очень странный человек, который, говорят, тоже вышел из моря, хотя я этому не верю, потому что он очень похож на наших принцев. Где сейчас этот человек?

— Вместе с воинами Хуарача, Инка.

— Так я слышал. А еще я слышал, что во время сражения он поднял знамя с вышитым на нем солнцем, что после этого некоторые из моих полков дезертировали и перешли к Хуарача. Как ты думаешь, почему они сделали это?

— Как я понимаю, Инка, цари этой земли имеют много сыновей. Может быть, это был один из них.

— Ага! Ты умен, как и следует быть богу. Ну, я же ведь тоже бог, и мне в голову пришла та же мысль. Хотя фактически у меня только два законных сына, остальные не имеют значения. Старший из этих двух был способный и красивый; его звали Кари. Но мы поссорились, и, сказать по правде, тут была замешана женщина, вернее, две женщины, потому что мать Кари боролась против матери Урко, которую я любил: она никогда не бранила меня, а та — постоянно. Поэтому Урко и был объявлен моим наследником, а в будущем — Инка. Но ему этого было мало; он ревновал к своему брату Кари, который превосходил его во всем, кроме физической силы. Они полюбили одну и ту же женщину, и Кари завоевал ее расположение; но потом Урко соблазнил ее и похитил, после чего он же, или кто-то другой, ее убил. По крайней мере, она умерла, не помню как. Постепенно знатные люди, в которых течет кровь Инка, стали склоняться на сторону Кари, потому что он был царской крови и мудрый, но это означало бы гражданскую войну после того, как я отправился бы к Солнцу. Поэтому Урко отравил его, — во всяком случае, так утверждала молва. Как бы то ни было, он исчез, и с тех пор я не раз оплакивал его.

— Мертвые иногда оживают, Инка.

— Да, да. Повелитель-из-Моря, это случается; боги, которые взяли их от нас, приводят их обратно; и этот твой слуга, — говорят, он так похож на Кари, будто он и есть тот человек, только ставший немного старше. И почему те полки, во главе которых стояли люди, любившие Кари, — почему они сегодня перешли на сторону Хуарача, и почему по всей стране летят слухи, возникшие вдруг, словно ветер среди ясной погоды? Расскажи мне о твоем слуге, как ты нашел его в море.

— Зачем бы я стал тебе рассказывать, Инка? Может быть, ты хочешь его убить, раз он так похож на твоего пропавшего Кари?

— Нет, нет, просто боги могут советоваться друг с другом, разве не так? Я бы отдал — о, половину своей божественности, лишь бы знать, что он жив! Послушай, я устал от Урко, так устал, что иногда даже удивляюсь, действительно ли он мой сын. Кто знает? Был один вельможа из страны на побережье — волосатый гигант, который, говорят, за один присест мог съесть полбарана и которому ничего не стоило там, у себя, переломить человеку хребет; так мать Урко очень его ценила. Но — кто знает? Никто, кроме отца моего Солнца, но он хранит свои тайны пока что. А Урко — он меня утомил своими грубыми преступлениями и пьянством, хотя армия его любит, потому что он мясник, и к тому же и щедрый. На днях мы поссорились по одному мелкому поводу, связанному с леди Куиллой, и он стал угрожать мне, пока я совсем не рассердился и не сказал, что не передам ему корону, как хотел раньше. Да, я очень разгневался и возненавидел его, — а ведь это ради него я согрешил, потому что его мать околдовала меня. Повелитель-из-Моря, — тут его голос упал до шепота, — я боюсь Урко. Даже такого бога, как я, можно убить, Повелитель-из-Моря. Вот почему я не хочу ехать в Юкэй. Там я мог бы умереть, и никто не узнал бы, а здесь я все еще Инка и бог, коснуться которого — святотатство.

— Понимаю. Но как я могу помочь тебе, Инка? Я ведь только пленник у тебя во дворце.

— Нет, нет, ты пленник только на словах. Урко в самом худшем случае будет долго болеть, так как лекари говорят, что твой меч врезался в него слишком глубоко. А в это время вся власть будет в моих руках. В твоем распоряжении вестники; ты волен уходить и приходить, когда захочешь. Приведи ко мне твоего слугу, ведь он тебе, конечно, доверяет. Я бы хотел поговорить с ним, о Повелитель-из-Моря!

— Если я это сделаю, Инка, ты вернешь леди Куиллу ее отцу?

— Нет, это было бы святотатством. Проси все, что хочешь, — землю, власть, дворцы, жен, — но только не это. Даже я сам не осмелился бы тронуть пальцем ту, что покоится в объятиях Солнца. Что такого в этой Куилле? В конце концов, она всего лишь красивая женщина, одна из тысячи.

Немного подумав, я ответил:

— Я думаю очень много, Инка. Все же, чтобы пресечь кровопролитие, я постараюсь сделать все возможное и привести к тебе того, кто был моим слугой, если ты дашь мне возможность встретиться с ним; а потом мы, еще раз поговорим.

— Да, а то я уже устал. Потом мы поговорим еще раз. До свидания, Повелитель-из-Моря.

Глава 15

КАРИ ЗАНИМАЕТ СВОЕ МЕСТО
Проснувшись на следующее утро в той же великолепной комнате, о которой я уже говорил, я обнаружил, что мне возвращены мои доспехи и оружие, и очень обрадовался вновь увидеть Взвейся-Пламя. После того как я поел и, сопровождаемый слугами, ибо меня не оставляли одного, прошелся по саду, дивясь чудесным золотым фруктам и цветам, ко мне явился вестник и сказал, что со мной хочет говорить Виллаорна. Я подивился про себя, кто такой этот Виллаорна, но когда тот появился, я тотчас узнал Ларико, того самого вельможу с суровым лицом и хитрыми глазами, который говорил от имени Инка во время его визита в город Чанка. Я узнал также, что «Виллаорна» — его титул, означающий «Главный жрец».

Мы поклонились друг другу и, отослав всех прочь, остались одни.

— Повелитель-из-Моря, — начал он, — Инка послал меня, своего советника и кровного родственника, главного жреца Солнца, передать тебе его желание, чтобы ты от его имени отправился с миссией в лагерь чанка. Однако сперва ты должен поклясться Солнцем, что вернешься оттуда в Куско. Согласен ли ты на это?

Так как я больше всего на свете желал вернуться в Куско, где находилась Куилла, я ответил, что поклянусь своим собственным богом, Солнцем и своим мечом, — разве что чанка задержат меня силой. Затем я попросил его изложить суть дела.

Он повиновался.

— Повелитель, — сказал он, — мы узнали, неважно каким образом, что человек, явившийся вместе с тобой в эту страну, не кто иной, как старший сын Инка, Кари, которого мы считали умершим. Сейчас Инка намерен, — как и мы, его советники, намерены — провозгласить Кари наследником престола, который, может быть, его навсегда призовут занять. Но это чревато большими опасностями, так как Урко все еще командует армией, и многие знатные люди из рода его матери идут за ним, надеясь на продвижение, когда он станет Инка.

— Но, жрец Ларико, говорят, что Урко при смерти, а если так, эти опасности растают, как облако.

— Твой меч проник глубоко, но я знаю от его врачей, что мозг не затронут, так что Урко не умрет, хотя и будет долго болеть. Мы должны действовать, пока он болен, ибо покончить с ним, даже если б удалось проникнуть к нему, было бы незаконно. Время не ждет, Повелитель, ты сам видел, что Инка стар и слаб, и разум его сдает. По временам он совсем ничего не помнит, хотя в другое время силы к нему возвращаются.

— А это значит, что я имею дело с тобой, Главным жрецом, и с теми, кто стоит за тобой, — сказал я, смотря ему в глаза.

— Именно так, Повелитель. Выслушай меня, я скажу тебе всю правду. После Инка я самый могущественный человек в Тавантинсуйу; фактически Инка большей частью говорит с моего голоса, хотя кажется, что я говорю с его голоса. Однако я в западне. До сих пор я поддерживал Урко, потому что кроме него не было другого, кто мог бы стать Инка, хотя он и жестокий, злой человек. Но недавно, вскоре после нашего возвращения из города Чанка, я поссорился с Урко, — он потерял эту колдунью леди Куиллу, от которой он без ума, и решил, что я этому способствовал; и мне стало известно, что когда он сядет на трон, он намерен убить меня, и он это, конечно, сделает, если сможет, или, по крайней мере, лишит меня моей должности и власти, что не лучше, чем смерть. Я поэтому желаю заключить мир с Кари, если он поклянется оставить меня на моем месте; а это я могу сделать только через тебя. Устрой этот союз, Повелитель, и я тебе обещаю все, чего захочешь, — даже трон Инка, если с Кари что-нибудь случится или если Кари откажется от моего предложения. Я думаю, куичуа приветствовали бы Белого Бога-из-Моря, который показал себя таким великим полководцем и таким храбрым в сражении, и превосходит их знаниями и мудростью настолько, чтобы править ими, — добавил он, подумав. — Только в таком случае пришлось бы избавиться от Кари, а не только от Урко.

— На что я никогда бы не согласился, — возразил я, — ибо он мой друг, с кем я делил многие опасности. Более того, я вовсе не хочу быть Инка.

— Может быть, есть что-нибудь другое, чего ты очень хочешь, Повелитель? Там, в городе Чанка, мне в голову пришла одна мысль. Кстати, какая красавица эта леди Куилла, и какая царственная женщина! Крайне странно, что она могла подумать о таком старике, как Упанки.

Мы посмотрели друг на друга.

— Очень странно, — сказал я. — И очень печально, что эта прекрасная Куилла заточена на всю жизнь в монастыре. Сказать по правде, Верховный жрец, чем такое могло произойти, я бы лучше женился на ней сам, на что она, может быть, и согласилась бы.

Мы опять посмотрели друг на друга, и я продолжал:

— Я даже намекнул об этом Кари, когда мы узнали, что она причислена к Девственницам, и спросил его, возьмет ли он ее оттуда и отдаст ли мне, если он станет Инка.

— И что он ответил?

— Он сказал, что, хотя любит меня, как брата, он скорее убьет меня своей собственной рукой, ибо такой поступок был бы святотатством по отношению к Солнцу. Вчера вечером Инка ответил мне примерно в том же духе.

— Вот как, Повелитель? Впрочем, это мы, жрецы, воспитываем в наших Инка подобный образ мыслей. Ибо если бы мы этого не делали, где была бы наша власть, — ведь мы Голос Солнца на земле и передаем его веления.

— Но сами-то вы, вы всегда ли так думаете, о Верховный жрец?

— Не совсем всегда. В каждом законе, установлен ли он богами или людьми, есть лазейки. Например, мне кажется, я вижу одну такую в случае с леди Куиллой. Но прежде чем тратить время на разговоры, скажи мне, Белый Повелитель, ты действительно хочешь ее, и если да, то готов ли заплатить мне соответственно? Моя цена — обещание Кари, если он станет Инка, обеспечить мне его дружбу и сохранение моей власти и положения.

— Отвечу: да, я действительно хочу, чтобы эта леди стала моей, о Верховный жрец, и если я смогу, я добьюсь от Кари обещания выполнить то, чего ты просишь. А теперь скажи, что это за лазейка?

— Мне помнится, Повелитель, что есть один древний закон, по которому ни одна женщина, получившая какое-либо увечье, не может стать женой Солнца. Правда, этот закон применяется к ним до того, как они вступают в священный брак. Все же, если бы этот вопрос был поставлен передо мной как Верховным жрецом, то, возможно, я смог бы обосновать его применение и после заключения брака. Случай, конечно, редкий, и если как следует поискать, то беспрецедентный. Так вот: по злой воле Урко эту леди Куиллу ослепили и, следовательно, она уже не совершенна телесно. Понимаешь?

— Абсолютно. Но что сказал бы Упанки или Кари? Ваши Инка всегда фанатики, и могли бы истолковать этот закон по-другому.

— Трудно сказать, Повелитель, но давай говорить прямо: я помогу тебе, если смогу, если ты поможешь мне, — если ты сможешь; хотя смею сказать, в конце концов, ты, поскольку ты не фанатик, должен будешь взять власть закона в свои руки, как, вероятно, сделает и леди Куилла, благо она поклоняется Луне.

Кончилось тем, что я и этот хитрый жрец и политик заключили сделку. Если мне удастся склонить Кари в его пользу, тогда, как он поклялся Солнцем, он устроит мне доступ к леди Куилле и поможет нам бежать, если мы оба захотим. Я же со своей стороны поклялся за него ходатайствовать перед Кари. Больше того, он подчеркнул, что ни один из нас не нарушит своей клятвы, так как с этой минуты мы сообщники, и судьба одного зависит от воли другого.

После этого мы перешли к общественным делам: мне поручено предложить Хуарача и чанка почетное перемирие с разрешением разбить лагеря в определенных долинах близ Куско и получать продовольствие, пока не будет заключен мир, по которому они получат желаемое — свободу и гарантию от нападений. Кроме того, я должен привести Кари и тех, кто накануне перешел на его сторону, в Куско, где им гарантирована полная безопасность.

Потом Ларико ушел, оставив меня в более счастливом настроении, чем я был с тех пор, как простился с Куиллой. Ибо теперь передо мной забрезжил рассвет — правда, слабый и неверный, с трудом — если вообще достижимый, но все-таки свет. Наконец-то я нашел в этой стране темных суеверий хоть одного человека, который не был фанатиком и, будучи Верховным жрецом Солнца, о своем боге знал слишком много, чтобы бояться его или верить в то, что он сойдет на землю и сожжет ее, если одной из сотен его невест вздумается выбрать себе другого мужа. Конечно, этот Ларико мог предать меня и Куиллу, но я не думал, что он пойдет на это, поскольку он ничего бы этим не выиграл, а потерять мог бы многое, ибо я был в силах (по крайней мере, он думал, что я в силах) настроить Кари против него. Во всяком случае, мне оставалось идти вперед и уповать на судьбу, хотя она никогда не была ко мне милостива там, где дело касалось женщин.

Немного позже меня доставили в собственном паланкине Инка в лагерь чанка в сопровождении посольства из знатных вельмож.

Мы пересекли ужасную, залитую кровью равнину, где под флагом перемирия каждая из сторон занималась погребением тысяч своих убитых, и приблизились к той гряде холмов, откуда мы накануне утром начали свою атаку. Здесь нас остановили часовые, и я вышел из паланкина. Когда чанка увидели, что я возвращаюсь к ним живой и в своих доспехах, они разразились ликующими криками, и тотчас меня и моих спутников провели в палатку Хуарача.

Мы застали его на ложе, ибо хотя он не получил открытой раны, он сильно пострадал от дубинки Урко, удар которой, как я боялся, повредил ему внутренности. Он приветствовал меня с восторгом, так как думал, что, захватив меня в плен, меня могли убить, и спросил, каким образом я попал в его лагерь в сопровождении наших врагов. Я сразу рассказал ему обо всем, что произошло, и о том, что с меня взяли клятву — вернуться в Куско после завершения моей миссии. Затем послы Инка изложили свои предложения по поводу перемирия и удалились, чтобы Хуарача мог обсудить их со своими военачальниками и с Кари, который тоже очень обрадовался, увидев меня целым и невредимым.

В конце концов эти предложения были приняты на выдвинутых условиях, а именно, что Хуарача и его армия располагаются в указанных мной долинах и получают все необходимое продовольствие до тех пор, пока не будет предложен приемлемый для него мир. Чанка были даже рады согласиться на этот план, ибо их потери оказались очень велики, и они не были в состоянии возобновить наступление на Куско, который защищали все еще могущественные массы воинов, сражавшихся за свои дома, семьи и свободу.

Таким образом, согласие было достигнуто при условии, что мир будет заключен не позже, чем через тринадцать дней, а если возможно, то и раньше, а если нет, то возобновится война.

Потом в частной беседе я рассказал Хуарача все, что узнал о Куилле, добавив, что я все еще надеюсь ее спасти, но умолчал о том, на что я возлагаю свои надежды. После некоторого раздумья он сказал, что теперь судьба Куиллы — в руках богов и в моих руках, ибо даже ради нее он не должен пренебрегать возможностью почетного мира, поскольку еще одна битва может кончиться полным разгромом. Он подчеркнул также, что сам он ранен, а я — пленник, и должен в силу своей клятвы вернуться в плен, так что чанка потеряли своих предводителей.

После этого мы расстались; я обещал стоять за него и его дело и снова увидеться с ним по мере возможности.

Покончив с этими делами, я уединился с Кари там, где нас никто не мог слышать, и выложил ему предложения Верховного жреца Ларико, объяснив все обстоятельства. Однако я ни слова не сказал о Куилле, хотя мне было тяжело скрыть от Кари даже часть правды. Но что я мог поделать, зная, что если я расскажу ему все, как есть, и он станет Инка или признанным наследником престола, он будет действовать против меня, побуждаемый суеверным безумием и, может быть, велит жрецам убить Куиллу, вступившую, по его мнению, на путь святотатства. Поэтому я умолчал об этой стороне дела, тем более что он и не спрашивал меня о Куилле, не желая, видимо, ничего знать ни о ней, ни о ее судьбе.

Выслушав меня, он сказал:

— Это может оказаться ловушкой. Не верю я этому Ларико, он всегда был моим врагом и другом Урко.

— Я думаю, он прежде всего друг себе самому, — ответил я, — и знает, что если Урко поправится, то убьет его за то, что он стал на сторону твоего отца Упанки, когда они поссорились: Урко будет подозревать его.

— Не уверен, — возразил Кари. — И все же чем-то надо рисковать. Не говорил ли я тебе, когда мы плыли к морю по той английской реке, что мы должны уповать на наших богов; и потом тоже, и не однажды? И разве боги не спасли нас? Ну, так теперь я снова доверюсь моему богу, — и, достав изображение Пачакамака, которое он по-прежнему носил на шее, он поцеловал его и, отвернувшись, поклонился и вознес молитву Солнцу.

— Я пойду с тобой, — сказал он, совершив свой обряд, — жить и стать Инка или умереть: на все воля Солнца.

Итак, он отправился со мной, и вместе с ним несколько его друзей, командовавших полками, которые к нему примкнули во время битвы. Но пять тысяч воинов или те из них, что остались в живых, пока не последовали за нами, боясь, что они будут окружены и перебиты полками Урко.

В этот же вечер, когда мы благополучно прибыли в Куско, Кари и Верховный жрец Ларико имели секретную беседу. Из всего, что было между ними, Кари сообщил мне лишь одно: что они пришли к соглашению, удовлетворяющему обе стороны. То же самое сказал мне Ларико, когда я увидел его после этого разговора, добавив:

— Ты сдержал свое слово, Повелитель-из-Моря, и оказал мне услугу; поэтому я сдержу свое и отвечу тем же тебе, когда придет срок. Однако предупреждаю тебя — не говори Кари ни слова о некой леди, ибо когда я намекнул ему, что возвращение этой леди к ее отцу Хуарача способствовало бы скорейшему и более прочному миру, он ответил, что скорее будет сражаться с Хуарача и с юнка тоже, вплоть до последнего воина в Куско.

— К Солнцу она ушла, — сказал он, — и у Солнца должна оставаться, иначе проклятие Солнца и самого Пачакамака-Духа, что выше Солнца, падет и на меня, и всех нас.

Ларико сказал мне также, что знатные сторонники Урко, опасаясь чего-то, унесли его в паланкине в укрепленный город, расположенный в горах примерно в пяти лье от Куско, и что их сопровождали тысячи отборных людей, которые останутся в городе и на подступах к нему.

На следующее утро я был вызван к Инка Упанки и явился к нему в моих доспехах. Я нашел его в том же великолепном зале, что и раньше, только на этот раз он был одет по-царски, и при нем присутствовали некоторые из высоких особ царской крови, а также кое-кто из жрецов, среди них и Виллаорна Ларико.

Старый царь, который в этот день был в ясном уме и хорошо выглядел, приветствовал меня очень любезно и велел мне доложить обо всем, что было между мной и Хуарача в лагере чанка. Я повиновался, умолчав лишь о том, сколь велики были потери чанка, и как они обрадовались перемирию и возможности отдыха.

Упанки сказал, что эти сведения будут внимательно изучены; при этом он говорил с высоты своего царского величия таким тоном, будто этот вопрос не имел большого значения; это должно было показать мне, какой он великий император. Он и был велик — в том смысле, что такая обширная страна, как Англия, составила бы лишь одну провинцию в его огромных владениях, каждый уголок которых был заселен людьми, жившими, за исключением мятежных юнка, лишь затем, чтобы выполнять его волю.

После доклада, когда я уже подумал, что аудиенция окончена, к подножью трона приблизился один из камергеров и, преклонив колени, объявил, что некий проситель желал бы поговорить с Инка. Упанки махнул своим жезлом в знак того, что он согласен его выслушать. И тотчас в зал вошел Кари, одетый в тунику и плащ принцев Инка, с золотым диском, изображавшим солнце, в ухе и цепью из изумрудов и золота на шее. Он пришел не один: его сопровождала блестящая группа тех вельмож и военачальников, которые перешли на его сторону в день великой битвы. Он приблизился и стал перед троном на колени.

— Кто это, что носит эмблемы Священной Крови и облачен как Принц Солнца? — спросил Упанки, разыгрывая неведение и полную невозмутимость, хотя я видел, что его бледные щеки покраснели и скипетр задрожал у него в руке.

— Тот, в ком поистине течет Священная Кровь Инка; тот, кто является чистейшим отпрыском Солнца, — отвечал царственный Кари присущим ему спокойным тоном.

— Как же его имя? — снова спросил Инка.

— Его имя Кари, перворожденный сын Упанки, о Инка.

— У меня был такой сын когда-то, но он давно умер, — по крайней мере, так мне сказали, — произнес Упанки дрожащим голосом.

— Он не умер, о Инка. Он жив и преклоняет перед тобой колени. Урко отравил его, но его отец Солнце спас ему жизнь, а Дух, что царит над всеми богами, поддержал его. Море унесло его в далекую страну, где он нашел Белого Бога, который сделал его своим другом и заботился о нем, — при этих словах он повернул ко мне голову. — Вместе с этим богом он вернулся на свою родину, и здесь он преклоняет колени перед тобой, о Инка.

— Не может быть, — сказал Инка. — Какой знак ты носишь на себе, ты, называющий себя Кари? Покажи мне образ Духа над всеми богами, который издревле вешали с детства на шею старшего сына Инка, рожденного от Царицы.

Кари вынул из-под плаща золотое изображение Пачакамака, которое он постоянно носил, не снимая.

Упанки стал рассматривать его, приблизив этот символ к слезящимся глазам.

— Кажется, это он, — сказал он, — я не мог его не узнать, ведь он лежал у меня на груди, пока не родился мой первенец. И все же кто может знать наверное? Такие вещи можно скопировать!

Он вернул Кари изображение и после некоторого раздумья приказал:

— Приведите сюда Мать Царских Нянь.

Очевидно, эта леди была наготове, ибо через минуту она стояла перед троном, старая увядшая женщина с похожими на бусинки глазами.

— Мать, — сказал Инка, — ты была с Койя (то есть с царицей), которую призвало к себе Солнце, когда родился ее сын, и нянчила его в последующие годы. Если бы ты увидела его тело теперь, когда бы он достиг зрелости, узнала бы ты его?

— Да, о Инка.

— Как, Мать?

— По трем родинкам, о Инка, которые мы, женщины, называли Юти, Куилла и Часка (то есть Солнце, Луна и Венера) и которые были знаками удачи, отпечатанными богами на спине Принца, между лопатками, одна над другой.

— Человек, называющий себя Кари, согласен ли ты обнажить перед этой женщиной свою плоть?

Вместо ответа Кари, слегка улыбнувшись, скинул с себя тунику и другую одежду и предстал перед нами обнаженный до пояса. Потом он повернулся к женщине спиной. Ковыляя, она подошла к нему и устремила на его спину блестящие глаза.

— Много шрамов, — забормотала она, — шрамы сзади и спереди. Этот воин знал битвы и удары. А что у нас здесь? Взгляни, о Инка, — Юти, Куилла и Часка — вот они, одна над другой, хотя Часка почти не видна под следами старой раны. О мой питомец, о мой Принц, кого я вскормила этой увядшей грудью, неужели ты явился из мертвых, чтобы занять свое место? О Кари, дитя Священной Крови; Кари, пропавший, ныне Кари обретенный вновь!

Рыдая и бормоча, она обвила его руками и поцеловала его. Он тоже не постеснялся и ответил поцелуем, — здесь, перед всеми, кто был в зале,

— Оденьте принца, — сказал Упанки, — и принесите венец, который носит наследник Инка.

Тотчас появился венец — нечто вроде ленты с бахромой, — предъявленный Верховным жрецом Ларико, из чего я сразу понял, что вся эта сцена была заранее подготовлена. Упанки взял его у Ларико и, поманив Кари, обвязал этот венец с помощью Ларико вокруг его головы, тем самым признав своего сына и восстановив его в правах наследника Империи. Потом он поцеловал его в лоб, а Кари опустился на колени, отдавая ему дань уважения и благодарности.

После этого они оба удалились, сопровождаемые только Ларико и двумя-тремя советниками из рода Инка. Позже я узнал, что они рассказывали друг другу о том, что с ними было, и строили планы, как бы обойти, а в случае необходимости — уничтожить Урко и его фракцию.

На следующий день Кари водворился в дом, который отныне стал его резиденцией. Этот дом был похож скорее на крепость, чем на дворец, — построенный из крупного камня, с узкими воротами, он стоял на открытом месте, где расположилась лагерем стража. Состояла она из всех, кто дезертировал на сторону Кари в битве на Кровавом поле и вернулся в Куско, когда Кари был признан наследником Инка. Поблизости были расквартированы также другие войска, которые сохраняли верность Инка, тогда как приверженцы Урко тайно отбыли в тот город, где он лежал больной. Кроме того, было официально объявлено, что в день, когда народится новая луна — этот день маги считали особенно благоприятным, — Кари будет публично представлен народу в Храме Солнца как законный наследник престола вместо Урко, лишенного наследства из-за преступлений, которые он совершил против Солнца, Империи и своего отца Инка.

— Брат, — сказал мне Кари, когда я пришел поздравить его с высоким положением, ибо так он теперь называл меня, став законным принцем, — брат, не говорил ли я тебе, что мы должны верить своим богам? Как видишь, я верил не напрасно, хотя, правда, впереди еще много опасностей, и, возможно, гражданская война.

— Да, — ответил я, — твои боги явно собираются дать тебе все, что ты хочешь, но со мной и с моими богами дело обстоит не так.

— Чего же ты желаешь, брат, если ты можешь владеть даже половиной царства?

— Кари, — сказал, — мне нужна не Земля, а Луна. Он понял,и лицо его посуровело.

— Брат, Луна — единственное исключение, ибо она живет на небе, тогда как ты пока еще на земле, — ответил он, нахмурившись и переводя разговор на заключение мира с Хуарача.

Глава 16

ВЕЛИКИЙ УЖАС
Наступил день обновления Луны, а в этот же день произошло ужасное и трагическое событие, которое заставило всю Империю Тавантинсуйу дрожать от страха перед Небесным возмездием.

С тех пор как Упанки вновь обрел своего старшего сына, он в нем просто души не чаял, как нередко бывает со старыми слабоумными людьми, и часто, обняв его за шею, бродил с ним по садам и дворцам, болтая о том, что в данный момент больше всего занимало его ум. Вдобавок ко всему его душу угнетала мысль, что в прошлом он был несправедлив к Кари и предпочел ему Урко, действуя под влиянием его матери.

Я сам слышал один из их разговоров.

— Истина в том, сын, — говорил он Кари, — что мы, мужчины, правящие миром, вовсе им не правим, потому что нами всегда управляют женщины. И делают они это через наши страсти, которыми боги наделили нас для своих собственных целей, а также благодаря тому, что у женщин ум направлен в одну сторону. Мужчина думает о многих вещах, женщина же только о том, чего она желает. Поэтому мужчина, одурманенный Природой в своей страсти, может выставить лишь одну частицу своего ума против целого ума женщины и, конечно, терпит поражение, ибо он создан лишь для одной цели — быть парой женщине, чтобы она могла рожать больше мужчин, которые будут выполнять желания женщин, хотя последние с виду и кажутся рабынями этих мужчин.

— Я испытал это сам, отец, — ответил серьезный Кари, — и по этой причине твердо решил не иметь дела с женщинами, насколько это возможно в моем положении. Во время моих странствий в других землях, так же как и в этой стране, я не раз видел, как любовь к женщине разоряла и превращала в ничто великих и благородных мужчин, толкая их в грязь, в то время как они держали в своих руках богатства и славу мира. Больше того, — я заметил, что они редко становятся мудрее, и то, от чего они страдали раньше, они готовы повторить вновь, веря всем клятвам, слетающим с нежных уст. Да, даже тому, что их любят ради них самих, на свое горе я сам поверил. Урко не смог бы отнять у меня мою красавицу-жену, если бы она не захотела уйти к нему, видя, что я лишился твоей милости, а с нею и надежды на Алую Бахрому.

При этих словах Кари взглянул на меня, о ком, я уверен, он все время думал, и видя, что я могу услышать его речи, заговорил о чем-то другом.

В назначенный день великое множество знатных людей страны, особенно тех, в ком текла кровь Инка, и все «ушники» — то есть тот класс людей, что соответствовал нашим пэрам Англии, — собралось, чтобы услышать провозглашение Кари наследником Инка. Церемония происходила перед всем этим пышным обществом в Великом Храме Солнца, который я теперь впервые увидел.

Это было огромное и в высшей степени удивительное здание, очень метко названное «Золотым Домом», ибо все здесь было из золота. На западной стене висело изображение солнца футов в двадцать или более в поперечнике — огромная гравированная круглая пластина золота, усеянная жемчугом, с глазами и зубами из крупных изумрудов. Крыша и стены храма также были выложены золотом, и даже карнизы и капители колонн были отлиты из чистого золота.

Из этого храма открывались выходы в другие храмы, посвященные луне и звездам; край луны был выложен серебром, и ее серебряный лик сиял на западной стене. Аналогичным образом были оформлены и остальные храмы — Звезд, Молнии и Радуги; последний был, пожалуй, самый ослепительный из всех благодаря богатству красок и цветовых оттенков, создаваемых игрой алмазов и бриллиантов.

Вид всего этого блеска и великолепия поразил меня, и мне пришло в голову, что стань это известно в Европе, люди умирали бы десятками тысяч, лишь бы завоевать эту страну и завладеть ее богатствами.

Однако здесь, кроме как с целью украшения и жертвоприношения богам, ему не придавали никакого значения.

Но в этом Храме Солнца я увидел нечто, поразившее меня гораздо больше, чем золото. По обе стороны от изображения солнца на золотых стульях сидели умершие Инка и их жены. Да, да, облаченные в свои царские одежды и эмблемы, в венцах с бахромой, ниспадающей на чело, они сидели, склонив головы, мужчины и женщины, с таким искусством сохраненные для потомков, что если бы не печать смерти на их лицах, их можно было бы принять за спящих. Так, в мертвом лице матери Кари я увидел сходство между нею и сыном. Их было много, этих усопших царей и цариц, поскольку, начиная от первого Инка, известного в истории, они все были собраны здесь, в священном Доме и под эгидой их бога — Солнца, от которого, как они верили, они вели свою родословную. Это зрелище было столь мрачно и торжественно, что меня охватил благоговейный страх. Видимо, такое же чувство владело и остальными, ибо здесь мужчины скинули с ног сандалии, и все говорили тихо, не повышая голоса.

Старый Инка Упанки явился пышно одетый и в сопровождении вельмож и жрецов, а за ними следовал Кари со своей свитой. Инка поклонился собранию, и в ответ все, кто был в Храме, — кроме меня одного, ибо моя британская гордость удержала меня на ногах, и я стоял, как единственно уцелевший среди множества убитых, — все простерлись перед его божественным величеством. По знаку они поднялись, и Инка сел на украшенный жемчугом золотой трон под изображением солнца, в то время как Кари занял место на более низком троне, по правую руку от Инка.

Глядя на него во всем его великолепии, в день, когда он снова занял подобающее ему место, я невольно вспомнил несчастного изможденного индейца со следами ударов и пятнами грязи на лице и на теле, которого я спас от жестокой толпы на набережной Темзы, и подивился этой необычайной перемене в его судьбе и удивительной цепи событий, приведших к этой перемене.

Моя судьба тоже изменилась, ибо из человека по-своему великого, каким я был тогда, я превратился всего лишь в скитальца, — правда, почитаемого в этом сверкающем новом мире, о котором там мы ничего не знали, почитаемого за то, что я казался странным и на них не похожим, и за неведомую для них ученость и военное искусство, — но все же лишь бездомным скитальцем, каким мне суждено теперь жить и умереть. И то, что я думал, думал и Кари, ибо наши взгляды встретились, и в его глазах я прочел эти же мысли.

Передо мной сидел мой слуга, который стал моим повелителем, и хотя он все еще был моим другом, я чувствовал, что вскоре его поглотят государственные дела и интересы этой обширной Империи, и я останусь еще более одиноким, чем теперь. К тому же его образ мысли не был моим образом мысли, так же как его кровь не была моей кровью, и он рабски следовал вере, которую я считал отвратительным суеверием, без сомнения внушенным самим Дьяволом; только в этой стране его имя было Купей, и одни ему поклонялись, а другие считали его Богом умерших.

О, если бы я мог бежать вместе с Куиллой и рядом с ней прожить остаток жизни, ибо из всех этих масс людей она одна понимала меня и имела родственную душу со мной: священный огонь любви сжег все различия между нами и открыл ей глаза. Но закон их проклятой веры отнял у меня Куиллу, и что бы ни отдал мне Кари, никогда он не отдал бы это дитя Луны, поскольку для него, как сказал он сам, это было бы святотатством.

Началась церемония. Прежде всего Ларико, Верховный жрец Солнца, в белом облачении совершил обряд жертвоприношения на маленьком алтаре, который стоял перед троном Инка.

Это была очень скромная жертва, состоявшая из фруктов, злаков и цветов, с очень странными по форме предметами, видимо, отлитыми из золота. Во всяком случае, я не заметил ничего другого: ничто живое не было возложено на этот алтарь в отличие от кровавых жертвоприношений евреев, а также некоторых других племен этой большой страны.

Без молитв зато не обошлось — очень красивых и чистых молитв, насколько я мог понять, ибо их язык был более древним и несколько иным по сравнению с языком обычной повседневной речи. При этом жрецы выполняли определенные движения, кланяясь и опускаясь на колени почти так же, как наши священники во время мессы, но я не уверен, было ли это в честь богов или в честь Инка.

Когда обряд жертвоприношения закончился и небольшой огонь, который горел на алтаре, несколько погас, хотя мне сказали, что полностью его не гасили уже сотни лет, Инка вдруг заговорил. Приводя подробности, многие из которых я услышал впервые, он рассказал историю Кари и их взаимного отчуждения из-за интриг матери Урко, которой, как и матери Кари, уже не было в живых. Эта женщина, как следовало из его рассказа, убедила его, Инка, что Кари организовал против него заговор, и поэтому Урко было приказано арестовать его, но Урко явился только с женой Кари, сказав, что Кари покончил с собой.

Здесь Упанки дал волю чувствам, как нередко свойственно старикам, бил себя в грудь и даже прослезился, потому что допустил такую несправедливость и позволил злым и порочным восторжествовать над добродетельными и великодушными. Он чувствует, сказал он, что за этот грех его отец-Солнце пошлет ему какое-либо наказание (как и случилось на самом деле, и скорее, чем он думал). Потом он продолжил свой рассказ, описав все прегрешения Урко, его нечестивые выпады против богов, убийство людей, знатных и простых, и похищение их жен и дочерей. Наконец, он рассказал о возвращении Кари, которого считали погибшим, и обо всем, что изложил ему я.

Закончив свою повесть, он с большими и торжественными формальностями отверг Урко как наследника Империи и вернул этот титул Кари, которому он и принадлежал по праву рождения; он призвал своих предков, одного за другим, в свидетели этого акта и снова увенчал Кари Бахромой Наследника. При этом он произнес следующие слова:

— Скоро, о принц Кари, ты должен будешь сменить этот желтый венец на тот, что ношу я, и вместе с ним возложить на себя все бремя Империи, ибо знай, что я намерен, как только смогу, удалиться в свой дворец в Юкэй и примириться с богом, прежде чем буду призван отсюда в вечные покои Солнца.

Когда он кончил, Кари отдал отцу дань уважения и благодарности и своим спокойным ровным голосом поведал о тех несправедливостях, которые причинил ему его брат Урко, и о том, как он, живой, но потерявший рассудок, спасся от его ненависти. Он рассказал также о своих морских странствиях (не упомянув, однако, об Англии), и о том, как я, очень большой человек в моей собственной стране, спас его от страданий и смерти. Все же, поскольку я сам стал жертвой несправедливости у себя на родине, так же, как он, Кари, у себя, — он убедил меня сопровождать его в его страну, чтобы моя мудрость воссияла над ее тьмой, и благодаря моему божественному дару и магическим способностям мы благополучно прибыли сюда. В заключение он задал собравшимся жрецам и знатным людям вопрос — согласны ли они принять его как будущего Инка, и будут ли они поддерживать его в любой войне, какую Урко может развязать против него.

На это они ответили, что согласны, и будут его поддерживать.

Затем последовало много других обрядов — например, сообщение мертвым Инка, одному за другим, об этой торжественной деклараций устами Верховного жреца, и вознесение многочисленных молитв как им, так и их отцу-Солнцу, Эти молитвы были столь длинными, перемежаясь с пением хора, скрытого в боковых приделах Храма, что когда все это закончилось, день склонился к вечеру.

Уже сгущались сумерки, когда Инка, а за ним следом и Кари, я, жрецы и все собравшиеся вышли из Храма, чтобы представить Кари — наследника престола — огромной толпе, которая ожидала на широкой площади перед Храмом Солнца.

Здесь церемония была продолжена. Инка и большинство из нас — ибо для всех не было места, несмотря на то, что мы сгрудились, как гастингские селедки в корзинке, — стояли на высокой площадке, обнесенной удивительной цепью со звеньями из чистого золота, так что поднять ее, как мне сказали, могли не меньше чем пятьдесят человек. Упанки, к которому, казалось, вернулись силы, то ли потому, что он принял какое-то укрепляющее средство, то ли под влиянием этого великого события, выступил вперед к самому краю низкой площадки и обратился к толпе с красноречивым рассказом о том, о чем уже говорил в Храме. Он закончил свою речь формальным вопросом:

— Дети Солнца, принимаете ли вы принца Кари, моего первенца, как наследника престола и будущего Инка?

Раздался рокот согласия, и когда он утих, Упанки обернулся, чтобы подозвать Кари, которого он собирался представить народу.

В то же самое мгновение в сгустившихся сумерках я увидел, как большой человек со свирепым лицом и забинтованной головой, в котором я тотчас узнал Урко, — перепрыгнул через золотую цепь. Он вскочил на площадку и с криком: «Но я не принимаю его, и вот моя плата за предательство» — всадил блеснувший медный нож, или кинжал, в грудь Инка.

Прежде чем кто-либо в нашей тесной толпе успел пошевелиться, он соскочил с края площадки, перепрыгнул через золотую цепь и исчез в гуще стоявших внизу, среди которых, несомненно, были сопровождавшие его люди, переодетые городскими жителями или крестьянами.

Все, кто видел эту сцену, как будто оцепенели от ужаса. Один великий вздох прокатился по толпе и наступила тишина, ибо ни одно подобное деяние не было известно в анналах этой Империи. С минуту старый Упанки стоял, не двигаясь, в то время как кровь заливала его белую бороду и украшенную драгоценностями одежду. Потом он слегка повернулся и произнес ясным и мягким голосом:

— Кари, ты станешь Инка раньше, чем я думал. Прими меня, о Бог мой Отец, и прости этого убийцу, — я думаю, он на самом деле не мой сын.

Он упал лицом вниз, и когда мы его подняли, он был мертв.

Вокруг по-прежнему царило безмолвие; казалось, все языки поразила немота. Наконец, Кари выступил вперед и воскликнул:

— Инка мертв, но я, Инка, жив и отомщу за него. Я объявляю войну Урко-убийце и всем, кто с ним заодно!

Этот крик как будто разорвал державшее толпу оцепенение, и вопль ненависти против Урко-мясника и отцеубийцы взмыл над смутно темнеющей массой людей; многие бросились искать его в разных направлениях. Тщетно! Ибо он уже скрылся в темноте.

На следующий день с некоторыми церемониями, хотя часть их была опущена из-за предчувствия надвигающихся бедствий, Кари был коронован, сменив желтую бахрому на алую и приняв тронное имя Упанки в честь и в память своего отца. В Куско не нашлось ни одного человека, кто бы высказался против него, ибо весь город был охвачен ужасом перед свершившимся святотатством. Кроме того, сторонники Урко бежали с ним в город, называвшийся Хуарина, на берегах большого озера Титикака, где на острове стояли удивительные храмы, полные золота. Этот город лежал на некотором удалении от Куско.

А потом началась гражданская война и свирепствовала целых три месяца, но обо всем, что происходило в это тяжелое время, я не стану говорить подробно, чтобы не задерживать течения моего рассказа,

В этой войне я сыграл большую роль. Кари опасался, как бы чанка, видя, что царство инка раскололось надвое, не начали нового наступления на Куско. Предотвратить это стало моим делом. В качестве посла Кари я посетил лагерь Хуарача, предложив условия мира, которые давали ему больше, чем он надеялся получить силой оружия. Я нашел, что этот царь-воин все еще не оправился от удара урковой дубинки и выглядел исхудавшим и больным, хотя уже мог ходить, опираясь на костыли. Выслушав меня, он сказал, что не имеет никакого желания воевать с Кари, предложившим ему столь почетные условия, тем более что Кари сражается против Урко, которого он, Хуарача, ненавидит за то, что тот пытался отравить его дочь и нанес ему удар, который, как он уверен, приведет его к смерти. Поэтому он готов заключить с новым Инка прочный мир, если в дополнение к тому, что тот предлагает, он вернет ему Куиллу, которая является его наследницей и должна быть царицей народа чанка после его смерти.

С этим я вернулся к Кари и нашел его твердым, как горная скала, в отношении последнего вопроса. Тщетно старался я уговорить его, и напрасно Верховный жрец Ларико пытался при помощи тонких намеков и доводов смягчить его душу.

— Брат мой, — сказал Кари, терпеливо выслушав меня до конца, — прости меня за то, что я скажу, но в твоем ходатайстве ты говоришь одно слово в пользу Хуарача и два слова — в свою, ибо, к несчастью околдованный этой Девой Солнца леди Куиллой, желаешь ее получить в жены. Брат, возьми все, что я могу тебе дать, но оставь в покое эту женщину. Если бы я передал ее Хуарача или тебе, я бы, как уже говорил тебе, навлек на себя и на мой народ проклятие моего Отца-Солнца и Пачакамака — Духа, который выше Солнца. Ведь именно потому, что мой отец по плоти, Упанки, осмелился, как я потом узнал, взглянуть на нее, когда она уже вступила в Дом Солнца, его постигла жестокая смерть; об этом говорит пророчество, как уверили меня маги и мудрецы. Поэтому я не могу пойти на это преступление преступлений, и скорее предпочел бы, чтобы Хуарача возобновил наступление и чтобы ты стал на его сторону или даже на сторону Урко, и сбросил бы меня с трона, ибо тогда, будь я даже убит, я бы умер с честью.

— Я никогда бы этого не сделал, — ответил я печально.

— Знаю, мой брат Хьюберт (теперь он часто называл меня моим английским именем), — конечно, не сделал бы — не такой ты человек. Значит, ты должен, как и все мы, нести свое бремя. Может быть, когда-нибудь каким-то образом, которого я не могу предвидеть, моим богам или твоим богам в конце концов будет угодно отдать тебе эту женщину, к которой ты стремишься. Но я по своей воле никогда ее тебе не отдам. Представь себе, что в твоей стране Англии король приказал бы вырвать из рук ваших жрецов освященный хлеб и чашу с вином и выбросить их собакам или отдать на потеху неверным, или же похитить монахинь из монастыря и сделать их наложницами. Что бы ты подумал о таком короле в твоей стране? И что, — добавил он многозначительно, — ты бы подумал обо мне, если бы я выкрал там одну из монахинь, потому что она красивая и я хотел бы сделать ее своей женой?

Хотя слова Кари уязвили меня, ибо в них была известная доля правды, я ответил, что в моих глазах история с Куиллой выглядит иначе. К тому же Куилла стала Девой Солнца не по своей доброй воле, а потому, что это было единственным спасением от посягательств Урко.

— Да, брат мой, — сказал Кари, — ты говоришь так потому, что ты считаешь мою религию идолопоклонством и не понимаешь, что для меня Солнце — это символ и одеяние Бога, и что когда мы, из рода Инка, называем его своим отцом, мы имеем в виду, что мы — дети Бога в отличие от обычных, простых людей. Что же до этой леди, то она дала обет по своей собственной воле, а об ее тайных соображениях я знаю не больше, чем о том, почему она обещала стать женой Урко, до того как нашла тебя на острове. Тебе же я глубоко сочувствую, да и ей тоже, однако хочу тебе напомнить, что, как учат твои собственные жрецы, во всякой жизни, если это не жизнь животного, должны быть утраты, горе и самопожертвование, ибо только по этим ступеням может человек подняться до вещей духовных. Так срывай же любые цветы в саду Фортуны, но только оставь этот один белый цветок в покое.

Так проповедовал он передо мной, пока наконец я не выдержал и сказал ему резко:

— По-моему, о Инка, это большое зло — разлучать тех, кто любит друг друга, и это не может понравиться Небу. Поэтому, как ты ни велик, и какой ты мне ни друг — скажу тебе прямо в лицо: если я смогу вызволить леди Куиллу из этой золотой могилы, я это сделаю.

— Знаю, брат мой, — ответил он, — и поэтому будь я как некоторые другие Инка до меня, я бы отправил эту святую жену на небеса раньше, чем это сделала бы Природа. Но я так не поступлю, ибо знаю, что надо всем царит рок, и что он определит, то и случится и без помощи человека. Все же скажу, что воспрепятствую тебе, если смогу, а если ты достигнешь цели, я убью тебя, если это будет в моих силах, и ее тоже, потому что вы совершите святотатство. А если царь Хуарача попытается забрать ее силой, я пойду на него войной и буду воевать до тех пор, пока не уничтожу его и его народ или пока он не уничтожит меня и мой народ. А теперь не будем больше об этом. Поговорим лучше о наших планах в борьбе против Урко — по крайней мере в этом деле, где не замешана женщина, ты будешь мне верен, а я очень нуждаюсь в твоей помощи.

С тяжелым сердцем я вернулся в лагерь Хуарача и передал ему слова Кари; выслушав меня, он страшно разгневался. Его боги были не те, что боги Инка, и он не признавал никакого значения святости Дев Солнца. Он хотел снова начать войну, однако ничего из этого не вышло. Главной причиной было то, что его состояние с каждым днем ухудшалось. К тому же я объяснил ему, что как бы я ни желал вернуть Куиллу, я не смогу сражаться на его стороне, потому что дал Кари клятву помогать ему в борьбе против Урко и не могу нарушить своего слова. Наконец, нашим союзникам — юнка — надоело так долго быть вдали от дома, и удовлетворившись милостивым прощением и облегчением их тягот, которые обещал им новый Инка, они покинули Хуарача, отбыв своим путем на побережье. Да и многие воины чанка потихоньку уходили обратно в свою собственную сторону. Так час Хуарача миновал.

Поэтому мы в конце концов согласились на том, что неразумно атаковать Куско, чтобы попытаться спасти Куиллу, поскольку даже если бы Хуарача удалось сломить отчаянное сопротивление его защитников, он не мог быть уверен, что его дочь оставят в живых или не упрячут в какой-нибудь неизвестный, далекий монастырь. Оставалось лишь положиться на судьбу и ждать, пока она сама приведет к нам Куиллу. Мы согласились и в том, что после заключения почетного мира и удовлетворения всех его требований для Хуарача лучше всего вернуться в свои земли, оставив со мной пять тысяч отборных воинов, готовых служить под моим командованием: они помогли бы мне в войне против Урко и охраняли бы меня и Куиллу, если бы мне удалось вызволить ее из Дома Солнца.

Как только стало известно о моей просьбе, пять тысяч лучших и храбрейших чанка, молодых воинов, которых я обучал военному искусству и которых влекли приключения и битвы, вызвались сопровождать меня и дали клятву служить мне. С ними, простившись с Хуарача, я вернулся в Куско, предварительно послав туда вестников, предупредивших о нашем прибытии. Кари радушно их приветствовал и отвел им территорию вблизи и вокруг предназначенного мне дворца.

Несколько дней спустя Кари и я во главе нашего большого войска начали наступление на город Хуарина, где вступили в бой с еще более многочисленными войсками Урко. Эта битва длилась весь день и всю ночь, и, однако, подобно битве на Кровавом поле, не закончилась ни победой, ни поражением. Когда тысячи убитых были погребены, а раненые отправлены обратно в Куско, мы снова атаковали Хуарина. Я и мои чанка шли в первых рядах. Мы взяли город штурмом, оттеснив Урко и его силы на противоположную окраину.

Они отступили в горы, и началась долгая и утомительная война без крупных сражений. Наконец, несмотря на то, что армия Инка понесла большие потери, мы вынудили Урко отойти к берегам озера Титикака, где большинство его воинов словно растаяли, рассеявшись среди болот и глубоких лесистых долин. Однако сам Урко и группа его приверженцев переправились в лодках на священный остров посреди озера.

Мы соорудили бальзовый плот, используя связки камышей и надутые воздухом мешки из овечьих шкур, и последовали за ними. Высадившись на острове, мы ворвались в город Храмов, которые были здесь еще удивительнее, чем в Куско, и еще богаче золотым убранством и драгоценностями. Люди Урко оказали отчаянное сопротивление, но, выбивая их из улицы в улицу, мы, наконец, заперли их в одном из самых больших храмов. По какой-то несчастной случайности камышовая крыша храма загорелась, начался пожар, и все, кто находился внутри, погибли мучительной смертью. Это было ужасное зрелище — я надеюсь, что никогда больше такого не увижу. Все же Урко и нескольким его военачальникам под конец удалось вырваться из горящего храма, и они бежали, скрываясь в клубах дыма, и покинули остров, переправившись через озеро в лодках или, как утверждают многие, даже вплавь. По крайней мере, они исчезли и, несмотря на тщательные поиски, мы нигде не смогли их обнаружить.

Итак, все было кончено, если не считать бегства Урко. Мы вернулись в Куско. Кари вступил в город с триумфом, который разделил с ним и я, шагая рядом с ним, — бесконечно усталый от войны и кровопролития.

Глава 17

ОБИТЕЛЬ СМЕРТИ
Во время описанной мною долгой войны против Урко был момент, когда победа ему улыбнулась, хотя вскоре стрелка весов вновь повернулась против него. Кари потерпел поражение в одной из острых схваток, а я, командуя другой армией, был почти окружен в долине. Когда все, казалось бы, было потеряно, я вышел из окружения, уведя моих воинов на противоположный склон горы, и внезапно атаковал Урко, зайдя ему в тыл. Поскольку для нас все кончилось хорошо, я не стану останавливаться на этом эпизоде.

В самый черный для нас день ко мне привели одного из военачальников, задержанного во время попытки дезертировать или, по крайней мере, перейти через линию наших передовых постов. Оказалось, что я знаю его в лицо. Накануне я видел, как он серьезно разговаривал с Верховным жрецом Ларико, который в числе других жрецов сопровождал мою армию: возможно, для того, чтобы следить за мной. Я отвел этого военачальника в сторону и допросил его без свидетелей, пригрозив ему, что он умрет мучительной смертью, если не расскажет о причине своего поступка.

В конце концов, перепугавшись насмерть, он заговорил. От него я узнал, что он должен был передать Урко устное послание от Ларико. Полагая, что наш крах неминуем, Ларико решил помириться с Урко и обещал ему выдать все планы Кари и мои собственные и объяснить, как он может легче всего уничтожить нас. Он велел также сказать Урко, что он, Ларико, примкнул к партии Упанки, а после его смерти — к партии Кари, лишь под угрозой смерти, и что он всегда в глубине сердца был верен Урко, которого он признает своим Повелителем и законным Инка и которому будет помогать вступить на престол, используя всю власть Верховного жреца Солнца. Кроме того, он велел этому шпиону передать Урко секретное послание в форме хитроумно перевязанных узелками нитей: завязанные на них узелки служили этим людям как письменные знаки, и они могла читать их так же свободно, как мы читаем книгу.

Всегда жадный до знаний, я как-то раз попросил обучить меня этому узлописанию, и теперь достаточно прилично разбирался в нем. Поэтому я смог это послание расшифровать. В нем говорилось коротко и ясно, что, зная неизменность желаний Урко, он, Ларико, будучи Верховным жрецом, передаст Урко леди Куиллу, дочь царя чанка, которую незаконно скрыли среди Девственниц Солнца, а также предаст меня, Белого-Бога-из-Моря, стремящегося ее похитить, в руки Урко, чтобы он убил меня, если это в его силах.

Когда я все это понял, меня охватила ярость, и я хотел тотчас отдать приказ, чтобы Ларико схватили и предали участи всех изменников. Вскоре, однако, я передумал и, желая полностью изолировать шпиона, установил за Ларико слежку, не сказав ни ему, ни Кари ни слова о том, что я узнал.

Спустя несколько дней наше положение изменилось, и разгромленный Урко бежал к берегам Титикака. После этого мне стало ясно, что нам нечего бояться этого Верховного жреца с сердцем лисицы, потому что он прежде всего желает быть на стороне побеждающей партии и сохранить свой пост и свою власть. Поэтому зная, что но у меня в руках, я решил повременить, ибо через него только я мог надеяться проникнуть к Куилле. Мой час настал, когда война была окончена и мы с триумфом вернулись в Куско. Как только отпраздновали победу и Кари надежно утвердился на троне, я послал за Ларико, на что я, как самый великий человек в государстве после Инка, имел бесспорное право.

Он явился на мой зов, и мы обменялись поклонами, после чего он начал восхвалять меня за мое полководческое искусство, говоря, что если бы не я, Урко выиграл бы войну, и что Инка поступил очень правильно, назвав меня перед всем народом своим братом и признав, что обязан мне своей властью.

— Да, все это верно, — ответил я. — А теперь, поскольку через меня ты стал третьим великим человеком в государстве и остаешься Верховным жрецом Солнца и доверенным лицом Инка, я хотел бы, Ларико, напомнить тебе о некой сделке, которую мы с тобой заключили, когда я обещал тебе все эти блага.

— О какой сделке, Повелитель-из-Моря?

— О том, что ты сведешь меня и Деву Солнца, которая, живя на земле, звалась Куиллой, Ларико, и устроишь так, что из объятий Солнца она вернется в мои объятия.

Тут на лице его выразилось огорчение, и он ответил:

— Повелитель, я много об этом думал, желая больше всего на свете сдержать свое слово, и я с искренней скорбью должен сказать тебе, что это невозможно.

— Почему, Ларико?

— Потому что я понял, что законы моей веры не позволяют этого, Повелитель.

— Это все, Ларико? — спросил я с улыбкой.

— Нет, Повелитель. Потому что я понял, что Инка не потерпел бы этого, и клянется убить всех, кто попытается дотронуться до леди Куиллы.

— Это все, Ларико?

— Нет, Повелитель. Потому что я понял, что женщина, обрученная с тем, в ком течет царственная кровь, не может перейти к другому мужчине.

— Пожалуй, это ближе к делу, Ларико. Ты хочешь сказать, что если это случится, а Урко в конце концов все-таки сядет на трон, — например, если бы его брат Кари умер, — он призовет тебя к ответу.

— Да, Повелитель, ведь Урко еще жив, и, как я слышал, собирает в горах новые армии; и, конечно, он призвал бы меня к ответу, — об этом я тоже слышал. Его Отец-Солнце тоже призвал бы меня к ответу, как сделал бы Инка — его наместник на земле.

Я спросил его, почему он не подумал обо всем этом раньше, когда он еще добивался желанных благ, а не теперь, когда он уже получил их от меня, и он ответил: — Потому, что тогда ему это еще не было достаточно ясно. Я сделал вид, что рассердился, и воскликнул:

— Ты плут, Ларико! Ты обещаешь и берешь плату, но не выполняешь обещания. Отныне я тебе враг, и притом такой, к словам которого прислушивается Инка.

— Еще больше он прислушивается к своему богу Солнцу и ко мне — голосу Неба, Белый человек, — ответил он и добавил наглым тоном: — Ты опоздал. Твоя власть надо мной и моей судьбой кончилась, Белый человек.

— Боюсь, что так, — сказал я, притворяясь испуганным, — так что не будем больше говорить об этом. В конце концов в Куско есть и другие женщины, кроме этой прекрасной невесты Солнца. А теперь, прежде чем ты уйдешь, Верховный жрец, просвети меня, ведь ты такой ученый. Я тут пытался освоить ваш метод передачи мыслей при помощи узлов. Вот здесь у меня клубок нитей с узелками, смысл которых я не совсем понимаю. Будь любезен, растолкуй мне, что они означают, о святейший и честнейший Верховный жрец!

При этом я достал из-под плаща те нити с узелками, которые я отобрал у его посланца, и приблизил их к его глазам.

Он уставился на них и побледнел. Его рука стала нащупывать кинжал, как вдруг он заметил, что моя рука покоится на рукоятке Взвейся-Пламя, и он сразу отказался от своего намерения. Затем у него возникла мысль, что я и в самом деле не умею читать эти знаки, и он принялся было расшифровывать их в ложном смысле.

— Прекрати, изменник! — засмеялся я. — Ведь я все понимаю. Значит, Урко может женится на Куилле, а я — нет? И не беспокойся больше о своем посланце, которого ты всюду разыскиваешь, ибо он под моей надежной охраной. Завтра я прикажу ему передать твое послание, но не Урко, а Кари, — и что тогда, предатель?

Тут Ларико, который, несмотря на суровое лицо и гордую осанку, был в душе трусом, дрожа, упал передо мной на колени и стал умолять меня о пощаде, ибо жизнь его — в моих руках. Он прекрасно знал, что, дойди это до ушей Кари, даже Верховный жрец не мог надеяться избежать кары за подобную измену.

— А что ты дашь мне, если я тебя прощу? — спросил я,

— Единственное, что ты согласишься взять, Повелитель, — леди Куиллу. Послушай, о Повелитель. За пределами города находится дворец Упанки, которого убил Урко. Там, в большом зале, сидит набальзамированный Инка, и никто не смеет войти туда, кроме Дев Солнца, задача которых в том, чтобы прислуживать великим умершим. Завтра за час до рассвета, когда все воины и слуги будут еще спать, я тебя проведу в этот зал, — только ты оденешься в платье жреца Солнца, чтобы тебя не узнали. Там ты найдешь лишь одну Деву Солнца — ту, которую ты ищешь. Возьми ее и уходи. Остальное зависит от тебя.

— А как я узнаю, что ты не устроишь мне ловушку, Ларико?

— Из того, что я буду там с тобой и таким образом разделю с тобой грех святотатства. Кроме того, моя жизнь будет в твоих руках.

— Да, Ларико, — ответил я сурово, — и помни, что если что-нибудь со мной случится, то вот это, — и я потряс перед ним нитями с узелками, — найдет дорогу к Кари, так же как и человек, которого ты собирался сделать своим послом.

Он кивнул и ответил:

— Будь уверен, что у меня лишь одно желание — это знать, что ты, Повелитель, и эта женщина, к которой ты, обезумевший, столь безумно рвешься, находитесь далеко от Куско, и я никогда больше не увижу вас.

Потом мы наметили время и место встречи и обсудили другие подробности, после чего он удалился, многократно кланяясь и улыбаясь.

Я подумал, что только что от меня вышел величайший мошенник, какого я когда-либо встречал — в Лондоне или в других местах — и подивился, какую западню он мне готовит, ибо в том, что он собирается поймать меня в западню, я был совершенно уверен. Почему же тогда я готов ринуться к ней? — спросил я себя. И ответил: по двум причинам. Во-первых: несмотря на то, что я всем сердцем жаждал увидеть Куиллу, прошли месяцы, а я все еще был так же далек от нее, как в день после разлуки в городе Чанка, — и преодолеть эту даль разлуки я мог только с помощью Ларико. Во-вторых, какой-то внутренний голос побуждал меня идти на все, на любой риск, иначе мы никогда больше не встретимся в этом мире. Да, так говорил мне внутренний голос, предупреждая меня, что если я не спасу ее сейчас, я не найду ее среди живых. Как говорил Хуарача, в Куско еще достаточно яда, и убийцу искать недалеко. Или сделает свое дело отчаяние. Или она покончит с собой, как это обещала вначале. Итак, я пойду на все, даже если мой путь приведет меня к роковому концу.

В этот день я переделал множество дел. Поскольку люди, среди которых я жил, считали меня великим полководцем и человеком — или богом, — меня окружали многие, кто поклялся мне служить и кому я доверял. Я послал за одним из них, принцем царской крови из рода матери Кари, и вручил ему нити с узелками, которые доказывали измену Ларико, велев ему, если со мной что-либо случится или если меня не смогут найти нигде, передать их Инка от моего имени, а с ними и задержанного посла Ларико, который находился под его охраной, — но до этого не говорить ни слова ни об этих нитях с узелками, ни об арестованном. Он поклонился и поклялся Солнцем, что выполнит мое поручение, думая, вероятно, что, свершив свое дело в этой стране, я собираюсь вернуться в море, из глубин которого я поднялся, — ведь именно так поступают часто боги.

Затем созвал военачальников чанка, которые сражались под моим командованием во время гражданской войны, и из которых осталась лишь половина, и велел им собрать своих людей на той гряде холмов, где я стоял перед началом битвы на Кровавом Поле, и ждать там моего прихода. Если, однако, случится так, что я не появлюсь в течение шести дней, я приказал им вернуться в их страну и доложить Хуарача, что я «вернулся в море» по причинам, о которых он может догадаться. Я приказал также, чтобы восемь прославленных воинов, которых я перечислил по именам, — людей из личной» охраны, которые сражались плечо к плечу со мной во всех наших битвах и пошли бы за мной сквозь огонь и воду и даже в самый ад, — явились после наступления темноты во внутренний двор моего дворца и принесли бы с собой паланкин, переодевшись его носильщиками, но спрятав под плащами оружие.

Устроив это и другие дела, я отправился к Инка Кари и попросил его отпустить меня в путь. Я ему сказал, что устал от столь многих сражений и желал бы отдохнуть среди моих друзей — чанка.

Некоторое время он пристально смотрел на меня, потом, наклонив в мою сторону скипетр в знак того, что моя просьба удовлетворена, сказал печально:

— Итак, ты хочешь покинуть меня, брат мой, потому что я не могу дать тебе того, что ты желаешь. Подумай хорошенько. В стране чанка ты не будешь ближе к Луне (он имел в виду Куиллу), чем здесь, в Куско; и здесь после Инка ты самый великий человек в Империи, известный под узаконенным титулом брата Инка и главнокомандующего его армией.

В ответ, хотя все во мне протестовало против лжи, я солгал ему, говоря:

— Моя Луна закатилась, так пусть пребудет в покое та, кого я больше никогда не увижу. А в остальном — узнай же, о Кари, что Хуарача назвал меня не братом своим, а сыном, и сейчас он болен, и, говорят, смертельно.

— Ты хочешь сказать, что скорее предпочел бы стать царем народа чанка, чем стоять у трона среди куичуа? — спросил он, всматриваясь в меня острым взглядом.

— Да, Кари, — ответил я, продолжая лгать. — Поскольку мне суждено жить в этой чужой стране, я бы предпочел быть в положении царя, не ниже.

— И ты имеешь на это право, брат, ты намного выше нас всех. Но что ты намерен делать, когда станешь царем? Будешь ли ты стремиться победить меня и править всей Тавантинсуйу — что, возможно, в твоих силах?

— Нет, я никогда не стану воевать против тебя, Кари, разве что ты сам нарушишь свой договор с чанка и попытаешься покорить их.

— Чего я лично никогда не сделаю, брат.

Он помолчал с минуту и потом заговорил с большей страстью, чем я когда-либо в нем замечал:

— О, если б эта женщина, которая встала между нами, умерла! Если бы она никогда не появилась на свет! Поистине, я готов молить моего отца — Солнце, чтобы он взял ее к себе — может быть, тогда мы бы снова были вместе, как в старые времена там, в твоей Англии, и потом, когда мы бок о бок боролись с опасностями в море и в лесах. Будь проклята женщина-разлучница, и да падут проклятия всех богов на эту женщину, которую я не могу тебе отдать. Если бы она принадлежала к моему дому, я бы велел тебе увести ее — да будь она даже моей женой, но она — жена бога, и поэтому я не смею — увы! Я не смею, — и он закрыл лицо плащом и застонал. Услышав эти слова, я испугался: я слишком хорошо знал, что если Инка просит Солнце, чтобы женщина умерла, эта женщина умирает, и притом быстро.

— Не умножай несправедливости против этой женщины, лишая ее жизни, как лишили ее зрения и свободы, о Кари, — сказал я.

— Не бойся, брат, — ответил он, — я не причиню ей вреда. Ни одно слово не сорвется с моих уст, хотя я всем сердцем хотел бы, чтобы она умерла. Иди своим путем, брат и друг; и когда ты устанешь царствовать (если это тебе суждено), как, сказать по правде, уже устал я, возвращайся ко мне. Быть может, забыв, что мы когда-то были царями, мы отправились бы отсюда вдвоем на край света.

Потом он встал с трона и поклонился мне, целуя воздух, как перед богом, и, сняв с шеи царскую цепь, какую носит каждый Инка, надел ее на меня. Сделав это, он отвернулся, не сказав больше ни слова.

С тяжелым сердцем вернулся я к себе во дворец. На закате я поел, по своему обыкновению, и отослал слуг на их половину. Их было только двое, ибо моя частная жизнь была проста. Потом я лег и спал до полуночи.

Поднявшись, я вышел во внутренний двор, где нашел своих восьмерых военачальников-чанка, переодетых носильщиками и ждавших меня возле принесенного ими паланкина. Я отвел их в пустое помещение для стражников и велел им сидеть там, не разговаривая. После этого я вернулся к себе и стал ждать.

Часа за два до рассвета явился Ларико, постучавшись в боковую дверь, как мы договорились. Я открыл ему, и он вошел, одетый в плащ из овечьей шерсти с капюшоном, скрывавший его всегдашнюю одежду и лицо: такие плащи носят обычные жрецы в холодную погоду. Он принес мне одеяние жреца Солнца. Я надел его, хотя из-за его фасона мне пришлось, чтобы не выдать себя, обойтись без моих доспехов. Ларико настаивал на том, чтобы я снял с себя также меч Взвейся-Пламя, но, не доверяя ему, я этого не сделал, а незаметно спрятал и меч, и кинжал под жреческим плащом. Доспехи я завернул в ткань и тоже взял с собой.

Мы вышли, обменявшись скупыми словами, ибо время разговоров прошло, и опасность, а возможно, и страх перед тем, что может случиться, связали нам языки. В караульной будке ждали мои чанка, на которых Ларико взглянул с любопытством, но ничего не сказал. Им я отдал свои доспехи, чтобы они спрятали их в паланкине, а с ними и мой большой лук; предварительно я приподнял капюшон, показав им свое лицо. Затем я приказал им следовать за мной.

Ларико и я шли впереди, а за нами следом — восемь моих воинов: четверо несли паланкин, а другие четверо замыкали шествие. Это был остроумный план, поскольку если бы нас увидели, или если бы мы встретили стражников (так и случилось раз или два), нас приняли бы за жрецов, несущих больного или умершего к месту оказания помощи или погребения. Правда, однажды нас чуть не остановили, но Ларико произнес какое-то слово, и мы беспрепятственно пошли дальше.

Наконец в предрассветной мгле мы подошли к собственному дворцу покойного Упанки. У входа в сад Ларико попытался оставить здесь паланкин и восемь воинов чанка, переодетых носильщиками. Я отказался, говоря, что они должны быть у дверей дворца, и когда он стал упорствовать, я дотронулся до моего меча, свирепым шепотом предупредив его, чтобы он опасался, как бы ему самому не остаться у ворот. Тогда он уступил, и мы все прошли через сад к дверям дворца. Ларико открыл двери ключом, и мы вошли, он и я, ибо здесь я велел чанка ждать моего возвращения.

Мы пошли, крадучись, по короткому коридору, конец которого был задрапирован занавесями. Раздвинув их, я оказался в пиршественном зале Упанки. Единственная золотая лампа, свисающая с потолка, бросала вокруг тусклый свет. И я увидел нечто более удивительное и в своем роде более ужасное, чем все, что мне довелось видеть в этой необычной стране.

На возвышении в кресле из золота сидел мертвый Упанки во всем своем царском облачении и столь поразительно сохранившийся, что его можно было бы с первого взгляда принять за спящего; сбоку лежал его скипетр. Скрестив руки, он сидел, глядя в зал неподвижным ипустым взглядом, страшное воплощение жизни и смерти. Возле него и вокруг возвышения стояли и лежали все его богатства — вазы и мебель из золота, груды драгоценностей, которым предстояло оставаться здесь до той поры, когда крыша дворца обрушилась бы и погребла их под обломками, ибо даже храбрейший из людей не дерзнул бы наложить руку на эти освященные сокровища. В центре зала стоял стол, накрытый как бы для пирующих, ибо среди сияющих бриллиантами кубков и блюд были расставлены кушанья и вина, которые изо дня в день приносили сюда свежими Девы Солнца. Несомненно, это были не единственные чудеса, но других я не разглядел, возможно, потому, что до них не доходил свет лампы, так же, как до дверей, ведущих из зала в другие помещения. Но, главное, меня привлекло нечто другое, на что упал мой взгляд.

У подножья возвышения скорчилась фигура, которую я в первый момент принял за еще одного умершего, и тоже набальзамированного, — может быть, жену или дочь покойного Инка, которую поместили сюда, рядом с ним. Пока я смотрел на нее, фигура вдруг зашевелилась, возможно, услышав наши шаги, поднялась и повернулась так, что свет упал прямо на нее. Это была Куилла, вся в белом и пурпурном, с золотым изображением Солнца на груди!

Так прекрасна она была, всматриваясь в темноту большими невидящими глазами, в то время как ее пышные волосы струились из-под усеянной бриллиантами диадемы с золотыми лучами солнца, что у меня перехватило дыхание, и сердце мое остановилось.

— Вон та, кого ты ищешь, — пробормотал Ларико насмешливым шепотом, ибо здесь даже он, казалось, Не смел повысить голос. — Иди же и бери ее, ты, кого люди называют богом, а я называю пьяным глупцом, готовым рисковать всем ради женских губок. Иди, бери ее ил испроси благословения твоим поцелуям у этого мертвого царя, чей священный покой ты нарушил.

— Замолчи, — прошептал я и, обойдя край стола, очутился лицом к лицу с Куиллой. И тогда странная немота овладела мной, подобно чарам или проклятью мертвого Упанки, и я не мог произнести ни Слова.

Я стоял, всматриваясь в прекрасные слепые глаза, и эти слепые глаза отвечали мне невидящим взглядом. Но вот проблеск понимания отразился на ее лице, и Куилла заговорила или, скорее, произнесла вполголоса, как будто про себя:

— Странно — но я готова поклясться! Странно, но мне показалось!.. О! Я уснула возле этого мертвого старика, который в жизни был таким глупым, а в смерти стал таким мудрым, и мне приснилось — мне приснилось, что я слышу шаги, которых уже никогда не услышу. Мне приснилось, что рядом со мной тот, кого никогда не коснется моя рука. Я хочу опять заснуть — что мне осталось в моей тьме? Сон или смерть?

Тут наконец я обрел дар речи и сказал хрипло:

— Осталась любовь, Куилла, и жизнь.

Она услышала и выпрямилась. Все ее тело, казалось, напряглось как будто в агонии радости. Слепые глаза вспыхнули, губы задрожали. Она протянула руку, нащупывая в темноте. Ее пальцы коснулись моего лба и быстро пробежали по моему лицу.

— Это…, мертвый или живой… это… — и она протянула ко мне руки.

О, что могло быть прекраснее на земле, чем вид слепой Куиллы, открывающей мне свои объятия — здесь, в этой обители смерти?

Мы обнялись и поцеловались. Оторвавшись от нее, я сказал:

— Скорее прочь из этого зловещего дома. Все готово. Чанка ждут.

Она сунула руку в мою, и я повернулся, чтобы ее увести.

В этот момент я услышал тихий издевательский смех, мне показалось — смех Ларико; услышал подбирающиеся ко мне крадущиеся шаги. Я всмотрелся. Из темноты, скрывавшей дверь помещения справа, возникла гигантская фигура, в которой я сразу узнал Урко, а за нею несколько других. Я взглянул налево — и там тоже были люди, а по другую сторону пиршественного стола стоял, издевательски смеясь, предатель Ларико.

— Ты сорвал ранние плоды, но похоже, что весь урожай соберет другой, Повелитель-из-Моря, — насмешливо сказал он.

— Держите ее, — закричал Урко гортанным голосом, указывая на Куиллу своим жезлом. — И размозжите голову этому белому вору.

Я выхватил Взвейся-Пламя и устремился к нему, но с обеих сторон на меня бросились люди. Одного я успел сразить, но другие схватили Куиллу и понесли ее прочь из зала. Меня окружили тесной толпой, так что я не мог орудовать мечом, и над моей головой уже сверкнул кинжал. Меня вдруг осенила мысль: за дверьми — мои чанка. Я должен пробиться к ним, тогда Куиллу еще можно спасти. Передо мной был стол, накрытый для пиршества смерти. Одним прыжком я вскочил на него, громко крича и разбрасывая утварь. Я увидел Ларико, устроившего мне ловушку, — бросился к нему и, подняв Взвейся-Пламя обеими руками, изо всех сил нанес ему удар. Он упал — мне показалось, рассеченный сверху до пояса. В этот момент чье-то копье, запущенное в меня, попало в лампу.

Она разлетелась вдребезги и погасла.

Глава 18

НЕ НА ЖИЗНЬ, А НА СМЕРТЬ
В зале началось смятение: крики, стоны того, кого я сразил первым, звон падающих ваз и сосудов, и над всем этим крики женщины, отдававшиеся эхом от стен и крыши, так что я не мог понять, с какой стороны они доносятся.

В темноте я пробрался к закрывающим вход занавесям — по крайней мере, я надеялся, что ориентируюсь правильно. В этот момент они распахнулись, и при свете занимавшейся зари я увидел моих восьмерых чанка, устремившихся мне на помощь.

— За мной! — крикнул я и, сопровождаемый ими, ощупью вернулся в зал, ища Куиллу.

Я споткнулся о труп Ларико и нащупал край стола. Вдруг за возвышением, где еще совсем недавно сидел мертвый Упанки, распахнулась дверь, и я увидел спины покидающих зал похитителей Куиллы. Мы перебрались через возвышение, где лежал опрокинутый золотой стул, а рядом с ним в неподвижной, неудобной позе лицом вверх — набальзамированный Упанки, уставившись на меня бриллиантовыми глазами.

Мы достигли двери, которую, к счастью, никто не подумал запереть, и очутились в саду, или в парке. Шагах в ста впереди при свете разгорающейся зари я увидел мелькающий среди деревьев паланкин, окруженный вооруженными людьми, и понял, что в нем уносят Куиллу, которую ждет рабство и позор.

Мы бросились вслед за ними. Они прошли в ворота и вышли за пределы парка, но когда мы добежали до этих ворот, они оказались заперты на засов, и мы потеряли какое-то время, прежде чем нам удалось при помощи срубленного дерева, лежавшего поблизости, сломать их. Когда мы оказались снаружи, на востоке появился краешек солнца, и сквозь утренний туман, цеплявшийся за» окрестные холмы, мы увидели паланкин уже в полумиле от нас. Мы двигались вверх по склону, сокращая разделявшее нас расстояние, — ведь нас не обременяла никакая ноша, кроме моих доспехов, которые нес один из чанка вместе с моим длинным луком и стрелами.

В одном месте между этим холмом и соседним было ущелье из тех, что часто встречаются в этой стране, — ущелье столь глубокое и узкое, что местами дневной свет едва попадает на тропу, бегущую внизу. В это ущелье и свернули несущие паланкин и тотчас исчезли из виду. Приблизившись, мы обнаружили, что вход в ущелье преграждают вооруженные люди Урко, человек шесть или более. Взяв у моего воина лук, я быстро спустил стрелу. Тот, в кого я целился, упал. Я снова выстрелил, и еще один упал наземь, а остальные поспешно укрылись за глыбами камней.

Отдав чанка лук и стрелы, ибо теперь они были бесполезны, я повел своих людей в атаку. Схватка скоро кончилась, ибо все, кого Урко оставил защищать вход в ущелье, были убиты, кроме одного, который, будучи отрезан от ушедшего вперед отряда, повернулся и бросился бежать вниз по склону в направлении города, несомненно, чтобы сообщить о том, что произошло во дворце мертвого Инка Упанки.

Мы вступили во мрак ущелья. К счастью, оно было обращено к востоку, так что солнце, которое уже взошло, но было еще низко, освещало наш путь — еще бы немного, и оно, поднявшись, уже сюда бы не проникло.

Я всегда был хорошим бегуном, а сейчас от ярости и страха за Куиллу у меня словно выросли крылья, и я опередил своих товарищей. Стремительно обогнув лежавшего на пути каменную глыбу, я увидел впереди паланкин — до него оставалось не более ста ярдов. Он приостановился, потому что, как мне показалось, один или несколько носильщиков споткнулись о камни и упали. Я ринулся на них с громким криком. Возможно, было бы разумнее подождать своих спутников, но я словно обезумел и ничего не боялся. Они увидели меня и подняли крик:

— Белый бог! Грозный Белый бог!

Охваченные страхом, они обратились в бегство, оставив паланкин на земле. Да, все они бежали — кроме одного: самого Урко.

Он стоял, вращая глазами и скрежеща зубами, огромный и страшный в полумраке ущелья, как будто сам дьявол вышел из ада. Вдруг какая-то мысль пришла ему в голову, и, подскочив к паланкину, он отдернул занавеси и рывком вытащил оттуда Куиллу, которая, не удержавшись, упала навзничь.

— Если не мне, то и не тебе, белый вор! Гляди — я возвращаю Солнцу его невесту! — закричал он и поднял над ней свой медный нож, готовясь пронзить ее насквозь.

Я был еще в десяти шагах от нее и видел, что, прежде чем я добегу до него, его клинок будет у нее в сердце. Что же делать? О, Святой Хьюберт, — должно быть, это он помог мне, ибо я понял, что мне делать в эту минуту. Взвейся-Пламя был у меня в руке, и, собрав все силы, я швырнул его в голову Урко.

Грозный клинок со свистом прорезал воздух. Я видел, как на нем вспыхнул луч солнца. Урко хотел отскочить в сторону, но слишком поздно: мой меч ударил его по руке, которую он поднял, защищая голову, и срезал два пальца, так что он выронил свой меч. В следующий миг, все еще крича, — как, несомненно, кричал мой предок Торгриммер, сражаясь не на жизнь, а на смерть (ибо нет ничего сильнее родственной крови), — я бросился на великана Урко. Теперь и он, и я были безоружны. Мы схватились врукопашную. Он был могучим борцом, но в эту минуту мои силы удесятерились. Я бросил его наземь, использовав известный мне сассекский приём, и мы покатились друг через друга. В какой-то момент он оказался наверху и, думаю, задушил бы меня, если бы не потеря двух пальцев.

Мощным усилием я сбросил его, и теперь мы лежали рядом. Он ощупью искал нож — я не видел, но знал это. У его головы на тропе возвышался острый камень высотой примерно с кисть человеческой руки, Я заметил это и решил, что я сделаю, если хватит сил. Я приподнялся, и когда он наконец нащупал свой нож и попытался меня атаковать, оцарапав мне лицо, мне удалось так его оттолкнуть, что его бычья шея оказалась на этом камне. Я высвободил руку и схватил его за волосы. Я прижал его большую голову, давя на нее изо всех сил, и что-то хрустнуло под моей рукой.

Это был перелом шеи. Урко содрогнулся — и умер!

Я лежал рядом с ним и тяжело дышал. До меня донесся голос оттуда, где, сжавшись в белый комок, лежала на земле та, рядом с которой и ради которой происходил этот страшный поединок, — голос Куиллы:

— Один из двух умер, но кто жив?

Я не мог отвечать — не хватало дыхания. Силы меня оставили. Все же я кое-как приподнялся и сел, опираясь на руку и надеясь, что они вернутся. Куилла повернулась ко мне лицом, — вернее, не ко мне, а в ту сторону, откуда ей послышался шорох моего движения, и я с болью подумал, как печально, что она слепа. Но вот она снова заговорила, и теперь ее голос дрогнул:

— Я вижу, кто остался в живых, — сказала она, — Что-то случилось с моими глазами, и, Повелитель и любовь моя, я вижу — это ты, ты жив! И — о, ты весь в крови!

В этот момент появились чанка и нашли нас.

Они посмотрели на мертвого великана и поняли, что он убит не мечом, а физической силой; и, глядя на него, они опустились передо мной на колени и стали восхвалять меня, говоря, что я действительно бог, ибо ни один человек не мог бы совершить этого подвига — убить огромного Урко голыми руками. Потом они усадили Куиллу в паланкин, и шесть человек подняли его и понесли по этому мрачному ущелью. Двое оставшихся поддерживали меня, пока ко мне не вернулись силы. Дойдя до выхода из ущелья, мы стали совещаться, как быть дальше.

Вернуться в Куско после того, что я совершил, значило бы идти навстречу смерти. Поэтому мы взяли вправо и, сделав круг, пришли, не встретив на дороге никаких препятствий, к той гряде холмов, откуда мы начали битву на Кровавом Поле. Там, разбив лагерь, меня ждали по моему приказу около трех тысяч чанка. Когда они увидели, что я жив и почти невредим, они закричали от радости, а узнав, кто в паланкине, просто обезумели от восторга.

Потом восемь воинов, бывших со мной, рассказали им все, как было, — как я спас Куиллу и убил Урко-гиганта голыми руками; и тогда ко мне сбежались военачальники и, целуя мои ноги, говорили, что воистину я бог, хотя до этого некоторые считали меня только человеком.

— Бог или человек, — сказал я, — но я жажду отдыха. Велите женщинам позаботиться о леди Куилле и принесите мне еду и питье, а потом я должен выспаться. На закате тронемся в обратный путь, к вашему и моему царю Хуарача, и вернем ему дочь. До вечера нам нечего бояться: у Кари под рукой нет войска, чтобы атаковать нас. Но на всякий случай все-таки выставите часовых.

Вскоре я уже ел и пил, — боюсь, что больше второе, чем первое, а потом лег спать и заснул, как убитый, ибо последние события меня совершенно измотали.

За час до захода солнца меня разбудили военачальники и доложили, что за линией лагеря идет посольство из Куско, всего десять человек, которые просят разрешения говорить со мной. Я встал, и после того как обмыли и перевязали мои раны, мне принесли воды, облили мое тело и натерли маслом; и тогда, одетый как знатный чанка и без доспехов, я вышел с девятью военачальниками, чтобы принять посольство на равнине у подножия холма, на том самом месте, где я впервые схватился с Урко.

При нашем приближении из группы послов выступил вперед один человек. Я взглянул на него и увидел, что это Кари; да, это был сам Инка.

Я пошел ему навстречу, и мы поговорили, оставаясь вне пределов слышимости для сопровождавших нас лиц.

— Брат мой, — сказал Кари, — я узнал обо всем, что произошло, и я воздаю тебе хвалу, самому смелому из людей и первому среди воинов; тебе, уничтожившему Урко голыми руками.

— И таким образом обеспечившему тебе трон, Кари,

— И таким образом обеспечившему мне трон. Так же за то, что ты убил Ларико в смертном доме моего отца Упанки…

— И тем самым избавил тебя от предателя, Кари.

— И тем самым избавил меня от предателя, как я узнал тоже благодаря тебе, ибо твой человек вручил мне нити с узелками, а задержанный тобой шпион рассказал все подробно. Повторяю — ты самый смелый среди людей и первый среди воинов. Почти бог, как называет тебя мой народ.

Я поклонился, и после небольшой паузы он продолжал:

— Если бы это было все, о чем я должен сказать тебе! Но увы! Это не все. Ты совершил великое святотатство против моего отца — Солнца, несмотря на все мои предупреждения, — ты похитил у него его невесту, — и ты, мой брат, солгал мне, сказав только вчера, что ты выбросил из головы все мысли о ней.

— Для меня это не было святотатством, Кари, скорее праведным делом — освобождением женщины от оков веры, которую не принимаем ни она, ни я, и возвращением ее из живой могилы к жизни и любви.

— А ложь тоже была праведным делом, брат?

— Да, — ответил я смело, — если ложь вообще может быть праведной. Подумай. Ты молился о том, чтобы эта леди умерла, ибо она встала между тобой и мной; а те, о чьей смерти молятся цари, действительно умирают, даже если не по их прямому приказу. Вот я и сказал, что выбросил ее из головы — чтобы она осталась жить.

— Чтобы ласкать тебя в своих объятьях, брат. А теперь слушай. Мы с тобой были больше чем друзья, но из-за твоего поступка стали больше чем враги. Ты объявил войну моему богу и мне, поэтому я объявляю войну тебе. Нет, слушай дальше. Я не желаю, чтобы из-за нашей ссоры погибли тысячи людей. Поэтому предлагаю тебе следующее: чтобы тут же, не сходя с места, ты сразился со мной один на один, и пусть Солнце или Пачакамак решат исход этого боя.

— Сражаться с тобой! Сражаться с тобой, Кари, — о, Инка!

— Да, сражаться не на жизнь, а на смерть, ибо между нами все кончено раз и навсегда. В Англии ты заботился обо мне. Здесь, в стране Тавантинсуйу, которой я сегодня правлю, я заботился о тебе, и в моей тени ты достиг величия, хотя — если говорить правду — не будь ты во главе армии, не было бы уже ни меня, ни моей тени. Поэтому будем думать только о том, что встало между нами, и, забыв все, что соединяло нас в прошлом, станем лицом к лицу, как враги. Может быть, ты победишь меня, ведь ты такой великолепный воин. Может быть, если это случится, мой народ, который считает тебя полубогом, возведет тебя на трон Инка, если таково будет твое желание.

— Никогда! — прервал я его.

— Верю тебе, — ответил он, наклонив голову, — но не пожелает ли этого та прекрасноликая распутница, которая предала нашего бога — Солнце?

При этих словах я вздрогнул и закусил губы.

— Ага, тебя это уязвило, — продолжал он, — правда ведь кусается, и это хорошо. Пойми, Белый Повелитель, бывший некогда мне братом, что либо ты сразишься со мной не на жизнь, а на смерть, либо я объявлю тебе войну, тебе и народу чанка, и буду воевать месяц за месяцем, год за годом, пока вы все не будете уничтожены, в этом можешь не сомневаться. Но если мы сразимся в поединке, и Солнце пошлет мне победу, — тогда справедливость восторжествует, и я сдержу клятву о мире, которую я дал народу чанка. Далее, если победишь ты, то клянусь именем моего народа, между ним и чанка будет мир, поскольку я смою грех твоего святотатства своей кровью. А теперь позови своих приближенных, а я позову своих, и сообщим наше решение.

Я повернулся и знаком подозвал своих вождей, а Кари позвал своих. В присутствии всех очень спокойно и четко, как ему было свойственно, он повторил слово в слово то, что сказал мне, добавив еще несколько слов в том же духе. Пока он говорил, я не очень вслушивался в его речь. Я думал.

Весь этот план был мне ненавистен, но я оказался в западне: по законам всех этих народов, я не мог не ответить на такой вызов, не покрыв себя позором. Более того, народу чанка, да и народу куичуа тоже, было выгодно, чтобы я его принял, ибо независимо от того, кто бы победил в этом поединке, мир между обоими народами не был бы нарушен, в то время как мой отказ от поединка ввергнул бы их в кровопролитную и разрушительную войну. Я вспомнил, как некогда Куилла пожертвовала собой, чтобы предотвратить подобную войну (хотя потом война все же вспыхнула); разве я не должен теперь сделать то, что сделала тогда Куилла? Несмотря на сильную усталость, я не боялся Кари, каким бы смелым и стремительным он ни был. Я даже подумал, что мог бы убить его и занять его трон, поскольку куичуа, чьи армии я не раз приводил к победе, преклонялись передо мной почти так же, как и чанка. Но не мог я убить Кари. Это было бы равносильно убийству единоутробного брата. Так неужели нет никакого выхода?

Мысль подсказала ответ. Выход есть. Я могу дать Кари убить себя. Но если я это сделаю, что будет с Куиллой? После всего, что произошло, должен ли я так жестоко потерять Куиллу, а Куилла — меня? Конечно, это разбило бы ей сердце, и она умерла бы. Мое положение было отчаянным. Я не знал, что делать. И пока я колебался, мне вдруг почудилось, будто какой-то голос шепчет мне на ухо — я подумал, что это, должно быть, голос Св. Хьюберта. И как будто он говорит мне: «Кари доверился своему богу, почему же ты, Хьюберт из Гастингса, христианин, не можешь довериться своему? Иди вперед и доверься своему богу, Хьюберт из Гастингса».

Мягкий голос Кари умолк: он закончил свою речь, и все взгляды обратились ко мне.

— Ваше решение? — спросил я кратко у своих воинов.

— Только одно, Повелитель, — отвечал их предводитель. — Сразиться ты должен, это несомненно, но мы будем драться с тобой вместе — десять чанка против десяти куичуа.

— Вот это правильно, — ответил первый из свиты Кари. — Это дело слишком важное, чтобы поставить его в зависимость от ловкости и силы одного человека.

— Отставить! — сказал я. — Этот спор между Инка и мной, — и Кари кивнул и повторил за мной:

— Отставить!

Тогда я послал одного из военачальников в лагерь за моим мечом, а Кари приказал своему военачальнику принести, ему меч, ибо, по обычаю этих людей, послы обеих сторон во время переговоров не имеют при себе оружия. Вскоре мой воин вернулся, неся мой меч, а несколько слуг принесли мои доспехи. Весть о предстоящем поединке уже разнеслась, как пламя по ветру, по всей армии чанка, и они все сбежались и выстроились на гряде холмов, чтобы наблюдать за происходящим. Я заметил, что воин, принесший Взвейся-Пламя, наточил его особым камнем, который использовался для точки оружия.

Он принес этот древний меч и, преклонив колено, вручил его мне. Воин Инка тоже принес его меч и подал его ему, по обычаю, поклонившись до земли. Я хорошо знал этот меч, ибо однажды он уже угрожал мне в моей отчаянной битве за жизнь. Это был тот самый меч с рукояткой из слоновой кости, который Кари взял из мертвой руки лорда Делеруа, после того как я убил его в моем доме на Чипсайд, в Лондоне. Слуга поднес мне и доспехи, но я отослал их и его прочь, говоря, что поскольку у Инка нет доспехов, мне они тоже не нужны. Это вызвало ропот моей свиты.

Кари видел и слышал.

— Благороден, как всегда, — сказал он громко. — О, сколь прискорбно, что такое чистое, яркое чувство чести помутнело от дыхания женщины!

Наши военачальники обсудили условия поединка, но я не очень вникал в то, что они говорили.

Наконец все было готово, и мы заняли свои места друг против друга, ожидая слова команды. На нас была почти одинаковая одежда. Я сбросил плащ с капюшоном и остался с непокрытой головой, в куртке из мягкой оленьей кожи. Кари тоже скинул свое богатое верхнее одеяние и остался в тунике из овечьей кожи. Чтобы быть уж совсем на равных, он снял также похожий на тюрбан головной убор и даже царскую Бахрому, отчего его воины обменялись тревожными взглядами, сочтя это дурным предзнаменованием.

Именно в это мгновение я услышал позади какие-то звуки и, оглянувшись, увидел Куиллу; спотыкаясь, она бежала вниз по склону каменистого холма, спеша к нам, насколько позволяли ей ее полуслепые глаза, и восклицала:

— О, мой Повелитель, остановись! О, Инка, я вернусь в Дом Солнца!

— Замолчи, проклятая женщина! — нахмурившись, сказал Кари. — Разве Солнце принимает обратно таких, как ты? Молчи, пока не закончится вызванное тобой злополучное дело, а потом вопи сколько хочешь.

Она вся сжалась от этих жестоких, несправедливых слов и с помощью женщин, которые прибежали следом за ней, опустилась на камень, где и осталась сидеть, неподвижная как статуя или как мертвый Упанки в своем зале.

Затем были провозглашены условия поединка и обещания, данные Кари. Он выслушал их и добавил:

— Да будет известно также, что мы будем биться да тех пор, пока один из нас не умрет, ибо если мы останемся живы, я возьму свои клятвы обратно, и я сожгу эту ведьму как жертву Солнцу, которому она изменила, и уничтожу ее народ и ее страну, следуя древнему закону отмщения дому тех, кто обманул Солнце.

Я слышал его, но ничего не ответил. Я не желал тратить слова, пререкаясь с великим человеком, ум которого извратили фанатизм и женоненавистничество.

Спустя мгновение подали сигнал, и схватка началась. Кари прыгнул на меня, как лев из его родных лесов, но я уклонился и парировал удар. Трижды он бросался на меня, и трижды я повторил этот же прием; да, даже тогда, когда он промахнулся, и я мог бы сразить его одним ударом, Я уже поднял меч — и не смог. Чанка следили за мной, удивляясь, что за игру я затеял, — они никогда не видели, чтобы я сражался столь странным образом; я же сам все еще не знал, как мне поступить. Что-то я должен предпринять, иначе я очень скоро буду убит, ибо моя бдительность ослабевает, и меч Делеруа наконец попадет в цель.

Я думаю, Кари был озадачен тем, что я с таким терпением защищаюсь и ни разу не нанес ответного удара. По крайней мере, он на миг остановился, но затем ринулся на меня, подняв меч высоко над головой и намереваясь сразить меня, застав врасплох, — так, во всяком случае, мне показалось. И тогда я вдруг понял, что надо делать. Схватив Взвейся-Пламя обеими руками, я размахнулся изо всех сил и ударил им — не Кари, а по рукоятке его меча. Острая и древняя сталь, которую, вполне возможно, некогда ковали легендарные гномы Скандинавии, обрушилась на рукоятку из слоновой кости и, как я и надеялся, перерезала ее надвое, так что клинок меча Кари упал на землю, а самую рукоятку выбило у него из руки.

Его воины, увидев это, громко застонали, а чанка разразились радостными криками, ибо теперь Кари лишился оружия, и эта битва не на жизнь, а на смерть закончилась — если что и оставалось, то лишь сама смерть.

Кари скрестил на груди руки и склонил голову.

— Такова воля моего бога, — сказал он, — и я поступил глупо, доверившись мечу злодея, которого ты убил. Рази, победитель, и кончим это.

Я оперся на меч Взвейся-Пламя и спросил:

— Если я отступлюсь, о Инка, ты возьмешь свои слова обратно и сохранишь мир между твоим народом и чанка?

— Нет, — ответил он. — Что сказано, то сказано. Если эта лживая женщина будет предана участи тех, кто изменил Солнцу, наши народы станут жить в мире, но не иначе, — ибо пока я жив, я буду воевать с ней и с тобой, и с народом чанка, который защищает вас обоих.

Тут меня охватила ярость — я представил себе, что пока жив этот женоненавистник, кровь будет литься ручьями, но если он умрет, наступит мир, и Куилла будет спасена. Я приподнял свой меч, но в этот момент Куилла, привстав с камня, воскликнула:

— О, Повелитель, не проливай кровь из-за меня, священную кровь Инка! Откажись от меня! Откажись от меня!

И тогда меня словно осенил какой-то дух, и я сказал:

— Леди, половину твоей просьбы я исполню, но вторую половину отвергаю. Я не пролью крови Инка, как не пролил бы твоей крови. Но тебя я не выдам — ты ни в чем не виновата: ведь это я тебя похитил, сделав то, что хотел сделать Урко. Кари, слушай меня; ты не раз говорил мне, когда мы были в опасности, что мы должны полагаться на богов, которым поклоняемся. Теперь опять я следую твоему совету и полагаюсь на Бога, в которого я верю. Ты грозишь собрать все силы своей могучей Империи и из-за своих убеждений, которые я считаю суевериями, уничтожить народ чанка до последнего младенца и сравнять их город с землей до последнего камня. Я не верю, что Бог, которому я поклоняюсь, допустит это, хотя и не знаю, каким образом он отведет от нас твою месть. Кари, великий Инка Тавантинсуйу, Повелитель всего этого странного нового мира! Я, Белый Странник из моря, дарю тебе жизнь и спасаю тебя, как когда-то спас тебя в далекой стране, и вместе с жизнью даю тебе мое благословение во всех делах, кроме этого одного. Кари, брат мой, посмотри на меня в последний раз и ступай с миром.

— Благороднейший из людей, — сказал он, поднявшись. — Я преклоняюсь перед тобой. Я бы хотел взять обратно свою клятву, но не могу, потому что мой бог ожесточил мое сердце и послал бы гибель моему народу. Может быть, Тот, кому служишь ты, направит ход вещей так, как ты предсказываешь, — так же, как Он, видимо, повелел, чтобы я повергся в прах перед тобой. Я надеюсь, что так и будет; я не люблю вида крови, но должен следовать своим путем, как спущенная с тетивы стрела, гонимая силой, давшей ей движение. Брат мой, чтимый и любимый, прощай! Будь счастлив в жизни и смерти, и, может быть, в смерти мы снова встретимся и опять станем братьями — там, где нас уже не разлучат никакие женщины.

Потом Кари повернулся и пошел, поникнув головой, сопровождаемый своими приближенными, которые последовали за ним печально, словно воины, провожающие мертвое тело, — но не раньше, чем они отдали мне честь, которую отдают только Инка в зените его величия и славы.

Глава 19

ПОЦЕЛУЙ КУИЛЛЫ
Женщины унесли потерявшую сознание Куиллу прочь с этого рокового поля, и всю дорогу до города Чанка ее не покидали слабость и печаль. Однако зрение ее все время улучшалось, так что к концу нашего путешествия она уже видела столь же хорошо, как и прежде, за что я горячо возблагодарил Небо.

Я послал вперед вестников, так что, когда мы приблизились, весь народ чанка вышел нам навстречу — великое множество людей, которые разбрасывали перед нами цветы и пели песни радости. В тот же вечер меня вызвал Хуарача. Я понял, что передо мной умирающий. У его ложа в присутствии его главных военачальников Куилла и я рассказали ему обо всем, что с нами было. Он слушал, не проронив ни слова. Когда мы кончили, он сказал:

— Благодарю тебя, Повелитель-из-Моря, за то, что ты, несмотря на все препятствия, спас мою дочь и привел ее обратно столь же чистой, как прежде, чтобы она могла со мной проститься. Теперь я понимаю, как порочна была политика, заставившая меня обещать ее в жены принцу Урко. Благодаря твоей доблести дело кончилось ничем, и я рад. Но впереди тебя и мой народ ждут большие опасности. Встреть их по-своему и как сможешь: ведь отныне, Повелитель-из-Моря, это твой народ, твой и моей дочери, ибо мои желания и воля в том, чтобы вы поженились, как только меня положат рядом с моими предками. Возможно, было бы лучше, если б ты убил Инка, когда он был в твоих руках, но человек идет тем путем, каким ведет его дух. Да будет на вас и на ваших детях мое благословение и благословение моих богов. Ступайте же! Я больше не в силах говорить.

В ту же ночь царь Хуарача умер.

Спустя три дня его похоронили под плитами пола в Храме Луны. Его не бальзамировали и не оставили на поверхности в отличие от традиций Инка.

В последний день траура был созван совет всех знатных людей страны числом в несколько сот; пригласили и меня. Это было сделано от имени Куиллы, которая теперь носила титул, означавший «Высокая госпожа», или «Царица». Я шел туда, сгорая от нетерпения, так как не видел ее с той ночи, когда умер ее отец: по обычаю ее народа, она провела весь период траура наедине со своими женщинами.

К моему удивлению, меня провели не в большой зал, где, как я знал, уже собиралась знать, а в то самое небольшое помещение, где я впервые говорил с Хуарача, отцом Куиллы. Здесь меня оставили одного. Пока я гадал, что бы это значило, я вдруг услышал шорох и, подняв глаза, увидел Куиллу: она стояла на пороге, раздвинув портьеры, словно портрет в раме. Она была в царском облачении, с эмблемой луны на лбу и на груди, так что казалось, будто она вся светится и сверкает в полумраке комнаты, но ничто на ней не сияло так, как сияли ее большие, прекрасные, как у лани, глаза.

— Привет тебе, мой Повелитель, — сказала она мягким голосом, приседая в знак почтения. — Хочет ли мой Повелитель сказать мне что-нибудь? Если да, то поспеши, так как Большой Совет ждет.

Я вдруг словно поглупел, и у меня отнялся язык, но наконец, заикаясь, я произнес:

— Ничего, кроме того, что уже говорил, — я тебя люблю.

Она слегка улыбнулась, потом спросила:

— Ничего не добавишь?

— Что можно добавить к любви, Куилла?

— Не знаю, — ответила она, продолжая улыбаться. — Все же чем кончается любовь мужчины и женщины?

Я покачал головой и сказал:

— Многими вещами, и все разными. Иногда адом, реже — раем.

— А на земле между тем и другим, если любящим удалось избежать смерти и разлуки?

— Ну, на земле — браком.

Она снова взглянула на меня, и на этот раз в ее глазах засиял какой-то новый свет, в значении которого я не мог ошибиться.

— Ты хочешь сказать, что выйдешь за меня, Куилла? — пробормотал я.

— Таково было желание моего отца, но чего желаешь ты? О, довольно! — продолжала она изменившимся голосом. — Ради чего мы терпели все эти злоключения и прошли через долгую разлуку и такие ужасные опасности? Разве не для того, чтобы, если Судьба пощадит нас, наконец соединиться? И разве не пощадила нас Судьба на какое-то время? Какое пророчество было мне в Храме Римака? Разве не то, что Солнце будет мне защитой, и — забыла остальное…

— Зато я помню, — сказал я. — Что наконец уснешь ты в объятиях любимого.

— Да, — продолжала она, и краска прилила к ее щекам, — что наконец я усну в объятиях любимого. Итак, первая часть пророчества сбылась.

— Так же сбудется и вторая, — подхватил я, будто проснувшись, и, обняв, прижал ее к груди.

— Ты уверен, — прошептала она, — что любишь меня — женщину, которую считаешь дикаркой, — настолько, чтобы жениться на мне?

— Даже больше, чем уверен, — ответил я.

— Послушай, Повелитель. Я всегда это знала, но, как женщина, хотела услышать это из твоих уст. Будь уверен, что хоть я всего лишь своевольная, неученая девушка, ни один мужчина никогда не будет иметь более верной и любящей жены. Я надеюсь даже, что моя любовь будет такой, что ты наконец забудешь — хотя бы на час — ту, другую женщину, которая когда-то была твоей.

Я содрогнулся, словно от укола клинка, ибо что бы ни говорили о первой любви, она — как Куилла догадалась или научилась у самой Природы — нелегко забывается, и даже если она умерла, ее дух является и преследует нас.

— А я надеюсь, что ты будешь моей, и не на час, а на всю жизнь, — ответил я.

— Да, — сказала она со вздохом, — но кто знает, сколько еще продлится наша жизнь? Будем же срывать цветы, пока они не увяли, Слышишь, сюда идут? Это за нами. Пожалуйста, войди в зал Совета рядом со мной и держи меня за руку. Я хочу сказать кое-что этим людям. Тень Инка Кари, которого ты пощадил, все еще лежит на нас и на них, окружая нас холодом.

Прежде чем я успел спросить, что она имеет в виду, вошли трое вельмож и, взглянув на нас с любопытством, сообщили, что все уже собрались. Потом они повернулись и пошли впереди нас в большой зал, где уже все сидели на своих местах. Рука об руку мы поднялись на возвышение, и при нашем появлении весь зал поднялся и приветствовал нас радостными криками.

Куилла села на трон и знаком пригласила меня сесть на второй трон, рядом с ней, который, как я заметил, был несколько выше: позже я узнал, что это не было случайностью. Так было задумано специально, чтобы показать народу чанка, что отныне я — их царь, а она — лишь моя жена.

Когда приветственные крики стихли, Куилла встала и начала говорить. Как многие представители высшего класса, она была весьма красноречива.

— Господа и воины народа Чанка, — сказала она, — поскольку мой покойный отец, царь Хуарача, не оставил после себя законного сына, я унаследовала его титул и полномочия и созвала вас сюда, чтобы посоветоваться с вами.

— Прежде всего узнайте, что я, ваша царица и госпожа, избрана в жены тем, кто сидит рядом со мной.

Тут все собрание снова разразилось криками, показывая таким образом, что это известие пришлось им по душе. Ибо несмотря на то, что теперь лишь простой народ верил в то, что я бог, поднявшийся из моря, все считали меня великим полководцем и великим человеком, который знал много такого, чего они не знали, и умел руководить и сражаться лучше, чем лучшие из них. В самом деле, с тех пор как я своими руками убил Урко и одолел Кари, который, как Инка, был, по общему мнению, наделен мощью Солнца и потому непобедим, считалось, что равного мне нет во всей Тавантинсуйу. К тому же армия, которая сражалась под моим командованием, любила меня так, будто я был их отцом, а не только полководцем.

Поэтому все встретили сообщение Куиллы с одобрением, хотя и не удивились, зная, что этот брак был желанием их покойного царя, и что я прошел через многое, чтобы завоевать его дочь.

В ответ на их приветственные крики я тоже поднялся с места и, вынув из ножен меч Взвейся-Пламя, которым был опоясан поверх моих доспехов, носивших отпечатки недавних битв, отдал им честь сначала Куилле, а затем собравшимся в зале.

— Знатные люди Чанка, — сказал я, — когда на морском берегу на острове мой взгляд упал на эту леди, которая сегодня стала вашей царицей, я полюбил ее и поклялся, что женюсь па ней, если это возможно. Между тем днем и сегодняшним произошло много событий. Ее от нас увезли, чтобы отдать в жены Урко, наследнику престола, которого она ненавидела, и чтобы избежать этого брака, она укрылась в доме бога Инка. Тогда, люди чанка, вспыхнула большая война, в которой мы с вами сражались плечо к плечу, и в конце концов я спас ее из плена и убил Урко в тот момент, когда он пытался ее похитить. После этого я победил Инка Кари, который был моим названным братом, но из-за того, что я спас вашу госпожу от его бога — Солнца, стал моим врагом; и вдвоем мы — она и я — вернулись сюда, в ее страну. Теперь ее желание — выйти за меня замуж, так же как мое желание — жениться на ней. И здесь, в присутствии всех вас я беру ее в жены, так же, как она берет меня в мужья. Надеюсь, что нам дано многие годы править вами, а после нас — нашим детям. Однако должен предупредить вас: хотя в минувшей великой войне, несмотря на большие потери, мы выстояли против всех полчищ Куско и завоевали почетный мир, этот мир будет нарушен из-за нашего брака, лишившего бога Инка одной из его тысячи невест. Поэтому в будущем, как и в прошлом, между народами куичуа и чанка будет война.

— Знаем! — вскричали собравшиеся. — Если суждено быть войне, пусть будет война!

— Что, по-вашему, я должен, был сделать? — продолжал я, — Оставить вашу госпожу томиться в Доме Солнца, обвенчанной с пустотой, или допустить, чтобы ее похитили оттуда и превратили в одну из женщин Урко, или, наконец, вернуть ее Кари, чтобы он убил ее как жертву богу, которого вы не принимаете?

— Нет! — закричали они. — Мы хотим, чтобы она обвенчалась с тобой, Белый-Повелитель-из-Моря, и стала матерью царей.

— Так я и думал, Чанка. Однако предупреждаю вас, что беда не за горами. Собирается буря, и недалек день, когда она грянет, ибо Кари не из тех, кто нарушает свои клятвы.

— Почему ты не убил его, когда он был у тебя в руках, и не занял его трон? — спросил один из присутствующих.

— Потому что не мог. Потому что Небу не было угодно, чтобы я убил человека, который многие годы был мне вместо брата. Потому что это убийство обратилось бы против меня, против леди Куиллы и против вас тоже, о народ Чанка! Потому что…

В этот момент в конце зала поднялся шум, и герольд возвестил:

— Посольство! Посольство от Инка Кари!

— Впустите их, — сказала Куилла.

Через минуту по генеральному проходу торжественно прошествовали послы, все до одного — знатные вельможи и «ушники», и отвесили нам поклон.

— Ваше слово? — спокойно спросила Куилла.

— Дело в следующем, Госпожа, — ответил предводитель посольства. — В последний раз Инка требует, чтобы ты сдалась и была принесена в жертву за измену Солнцу. Он обращается к тебе, потому что, как он узнал, отца твоего Хуарача больше нет в живых.

— А если я откажусь сдаться, что тогда, о посол?

— Тогда от имени Империи и от своего собственного имени Инка объявляет тебе войну, войну до конца, пока под солнцем не останется ни одного человека, в ком течет кровь чанка, и ни одного камня в том месте, где стоял ваш город. Может быть, пройдет какое-то время, прежде чем меч этой войны упадет на ваши головы, поскольку Инка должен собрать свои армии и дать передышку своим народам после того, что было. Но если не в этом году, то в будущем, а не в будущем — то в следующем этот меч упадет.

Куилла слушала его, побледнев — скорее, думаю, от гнева, чем от страха. Потом она сказала:

— Вы слышали все, Чанка, и знаете, как обстоит дело. Если я сдамся и позволю принести себя в жертву, милосердный Инка пощадит вас; если я не сдамся, рано или поздно он уничтожит вас — если сможет. Так скажите, я должна сдаться?

Все до одного, кто был в этом большом зале, вскочили с Мест, и из всех уст вырвался один дружный крик:

— Ни за что!

Когда он замер, один престарелый вождь и советник — дядя покойного царя Хуарача — вышел вперед и всмотрелся в послов подслеповатыми глазами,

— Ступайте обратно, — сказал он, — и передайте вашему Инка, что угроза словом — одно, а содеянное рукой — совсем другое. В последней войне он узнал кое-что о том, на что мы способны — и как друзья, и как враги, и может статься, это еще далеко не все. Вот перед вами тот, — и он указал на меня, — кто станет нашим царем и мужем нашей царицы. С его помощью и с помощью некоторых из нас Инка отвоевал свой трон. Благодаря его же милосердию совсем недавно Инка выиграл свою жизнь. Так пусть он поостережется, иначе через могущество того, за кем стоит каждый чанка, Инка Кари может потерять и трон, и жизнь, а с ними и древнюю империю Солнца. Это говорим мы все.

— Это говорим мы все! — Грянуло со всех сторон, и от мощного звука сотряслись стены.

В наступившем молчании Куилла спросила:

— Имеете ли вы что-нибудь добавить, о послы?

— Только одно, — сказал первый из них. — Древо народа чанка будет срублено под корень, но Инка все же предлагает убежище Льву, который скрывается в его ветвях, ибо он с давних пор полюбил этого Льва. Отпусти Белого-Повелителя-из-Моря, которого ты опутала сетью своих колдовских чар, обратно в Куско вместе с нами, и он будет спасен и получит место и власть, и братскую любовь вдобавок.

Куилла посмотрела на меня, и я поднялся, чтобы ответить, но не мог, ибо моим ответом был только смех. Наконец я сказал:

— Совсем недавно, когда я даровал ему жизнь, Инка назвал меня благородным. Что же он подумал бы обо мне, если бы я принял его предложение? Назвал ли бы он меня по-прежнему благородным и Львом, что живет на дереве Чанка? Или, невзирая на то, что произносят его уста, в самом сердце своем он считал бы меня самым низким из рабов, и не львом в ветвях дерева, а скорее змеей, что ползает вокруг его корней? Ступайте же, милорды, и скажите, что я остаюсь здесь и счастлив рядом с той, кого я завоевал; что древний меч Взвейся-Пламя, на который Кари совсем недавно смотрел, все еще остер, а держащая его рука все еще сильна, и что лучше всего ему, Кари, после того как этот меч отслужил в его пользу, никогда больше не видеть его клинка, — и я опять выхватил его из ножен, и он сверкнул перед их глазами в сумеречном освещении зала.

Тогда они учтиво поклонились, ибо каждый из них хорошо знал, а кое-кто и любил меня, повернулись и ушли. Это был последний раз, что я, Хьюберт из Гастингса, видел знатных людей из рода Инка, хотя, быть может, недалек тот день, когда я снова встречусь с ними на поле брани.

— Позаботьтесь, чтобы они благополучно вышли из города, — приказала Куилла, и воины отправились выполнить приказ.

Когда они ушли, Куилла приказала также запереть дверь и поставить у входов в зал часовых, чтобы никто не могнезаметно подойти к нему. Затем после паузы она поднялась и дала понять, что хочет говорить.

— Мой Повелитель, — сказала она, — и вскоре, как я верю, мой муж и царь, и вы, избранные представители моего народа, выслушайте меня, ибо я должна поставить перед вами важный вопрос. Вы слышали послание Инка и знаете, что он не бросает слов на ветер. Великий во многих отношениях, в одном он — мелкий и ограниченный. Он ставит своего бога выше своей чести, и чтобы удовлетворить своего бога, которого, по его мнению, я оскорбила, он готов пожертвовать своей честью и даже убить того, кому он всем обязан, — и она дотронулась до меня рукой. — Больше того, все, чем он грозит, он может выполнить — не сейчас, но со временем, потому что против одного нашего человека он может выставить десять своих. Так что наше положение таково: разрушение и смерть смотрят нам в лицо.

Она умолкла, и в наступившей тишине тот же старый вождь, о котором я уже говорил, спросил ее — думается, что по заранее намеченному плану:

— Ты дала нам вкусить от горькой кожуры истины, но разве внутри нет сладкого плода? Разве ты не можешь указать нам путь к спасению, о Куилла, дочь Луны, чья мудрость питает твое сердце?

— Я думаю, что могу указать вам такой путь, — ответила она. — Ты знаешь предания нашего народа — о том, что в старые времена, тысячу лет назад мы пришли из лесов в эти края.

Ты знаешь также, что по преданию когда-то за лесом, далеко отсюда, была могучая империя, царь которой сидел в Золотом Городе, прятавшемся в кольце гор. У этого царя, говорят, было два сына, и когда он умер, они вступили в борьбу друг с другом, и один из них, мой предок, потерпел поражение и был изгнан в леса вместе со всеми, кто шел за ним. В лодках он спустился вниз по реке, которая течет через лес, и наконец он и те, кто следовал за ним, прибыли в эту страну, и здесь он снова стал царем. Не так ли?

— Так, — ответил старый вождь. — Это предание дошло до меня через десять поколений, и вместе с ним пророчество — что когда-нибудь чанка вернутся в тот Золотой Город, откуда они пришли, и встретят радушный прием у его народа.

— Я слыхала об этом пророчестве, — сказала Куилла. — Я даже могу кое-что рассказать в связи с ним. Когда я сидела, несчастная и слепая, в Доме Солнца в Куско, оно пришло мне на память, и я много думала о нем, — я всегда была уверена, что война между чанка и армиями Инка только начинается. Во тьме и отчаянии я молилась моей матери Луне, прося совета и помощи. Долго и часто я молилась, и наконец пришел ответ. Однажды ночью моей душе явился Дух Луны в виде прекрасной и сияющей богини, которая заговорила со мной.

— Мужайся, дочь, — сказала она, — ибо все, что кажется потерянным навсегда, вернется вновь, и свет некоего сверкающего меча пронзит тьму и вернет зрение твоим глазам. — Так и случилось на самом деле, потому что именно в тот момент, когда мой Повелитель спас меня от гибели, грозившей мне от руки Урко, в моих затуманенных глазах забрезжил первый луч света.

— И не бойся за детей Чанка, которые почитают меня, — продолжал сияющий Дух Луны, — ибо в час опасности я покажу им дорогу на запад, в мою обитель. Да, я уведу их далеко от войн и тирании обратно в тот древний Город, из которого они вышли. И там они пребудут в мире и покое, пока не завершится все, чему суждено свершиться. Более того, ты будешь ими править все дни отведенной тебе жизни, ты и вместе с тобой тот, кого я привела к тебе из глубин моря и показала тебе, когда он спал, залитый светом моих лучей.

— Так говорил мне, советники, Дух Луны, хотя в то время я не знала, не является ли это видение просто счастливым сном. Но теперь-то я точно знаю, что то был не сон, а правда. Ведь разве не начало возвращаться ко мне зрение с того момента, когда сверкнул меч, имя которому Взвейся-Пламя? А если это было правдой, то почему и остальному не быть правдой? Люди Чанка, сегодня я ваша Царица, и мой совет такой: мы должны бежать из этой страны прежде, чем Инка затянет вокруг нас свою сеть и его копья пронзят наши сердца. Мы должны найти нашу древнюю родину в глубине далеких западных лесов, куда, мне кажется, не смогут добраться его армии. Хочешь ли ты этого, мой, народ? Если да, то устами твоих вождей и воинов заяви об этом тут же, пока еще не поздно.

И тут же грянул ответ:

— Мы хотим этого, о Дочь Луны!

Когда замерли его отзвуки, Куилла повернулась ко мне, прекрасная, как вечерняя звезда, и с сияющими, как звезды глазами, спросила:

— Ты тоже хочешь этого, Повелитель-из-Моря?

— Твое желание — мое желание, Куилла, — ответил я, — и твое сердце — мой дом. Веди же, я пойду за тобой, куда бы ты ни шла, хоть на край света или даже за его пределы.

— Да будет так! — торжественно воскликнула она. — Теперь мы покончили с прошлым злом, с его страхами и битвами, и вступаем в освещенную лунными лучами, сияющую дорогу Будущего, ведущую нас в таинственное неизвестное, где начинаются и теряются все дороги. Теперь также наши разлуки кончаются полным слиянием, единством, которое мы, быть может, знали раньше и узнаем снова в эпохи, еще не родившиеся, и в странах, куда еще не ступала ничья нога. И теперь, Повелитель-из-Моря, пробудивший мое спавшее сердце к любви, избавивший меня от позора и гибели и вернувший меня к жизни и свету, — здесь, в присутствии этого собрания нашего народа, я, Дочь Луны, бросая вызов Солнцу, которое держало меня в плену, всем его слугам, беру тебя в мужья и скрепляю наш брак этим поцелуем, — и, наклонившись, Куилла поцеловала меня в губы.


Остальные пергаментные листы древней рукописи испорчены сыростью в гробнице, где она пролежала в течение столетий, и разобрать написанное оказалось совершенно невозможным.

— Издатель.


ВЛАДЫЧИЦА ЗАРИ (роман)

Царь Антеф Хеперра пал в битве, но ценою своей жизни остановил и обескровил войско гиксосов, угрожающее южной столице, Фивам. Захватчикам не удалось полностью покорить Египет, а династии истинных фараонов — освободить Север, плодородную дельту великого Нила. Страна, разделённая надвое, изнемогла в бесконечных сражениях и замерла в шатком мире.

Овдовевшая царица, опасаясь предательства со стороны сановников и духовенства, своей выдачи и последующего пленения узурпатором Верхнего Египта, Апепи, решается воспользоваться рукой помощи, протянутой ей главой и пророком Общины Зари, обосновавшегося близ пирамид Мемфиса тайного братства. Сама она уже не ждёт ничего от жизни и не желает ничего, кроме мести, но было предсказано самими Исидой и Хатор, что дочь её, наречённая Нефрет, расцветёт цветком истинной любви и станет объединительницей Египта.

Глава 1

СОН РИМЫ
В Египте шла война, Египет разделился надвое. На севере, в Мемфисе, в Танисе, в плодородном краю Дельты, где Нил изливается в море великим множеством рукавов, бесчинно властвовало племя, чьи предки много поколений тому назад, подобно наводнению, хлынули на Египет, разрушили его храмы, низвергли богов и завладели всеми богатствами страны. На юге, в Фивах, наследники древних царей едва удерживали власть, вновь и вновь пытаясь изгнать жестоких азиатских или бедуинских властителей, прозванных гиксосами[230], чьи флаги развевались над стенами северных городов Египта.

В этом потомки фараонов Древнего Египта потерпели неудачу, потому что еще не обрели силу, час их решительной победы еще не наступил и не о том наше повествование.

Царевна Нефрет, — а имя это означает «Прекрасная», — впоследствии известная как Объединительница страны, была единственным дитя фиванского властителя Антефа Хеперра и его супруги, царицы Римы, дочери царя вавилонского Дитаны, который выдал ее за Хеперра, дабы придать ему новые силы в давней борьбе с гиксосами, коих звали также аати, или носители бед. Нефрет суждено было стать первым и, увы, последним плодом этого союза, ибо вскоре после ее рождения фараон Хеперра, отец ее, со всем войском, что удалось собрать, двинулся вниз по Нилу, желая сразиться с аати, направившимися навстречу ему из Таниса и Мемфиса. Они сошлись в жестокой битве, в которой Хеперра пал, а войско его потерпело поражение, но и враг понес в том сражении столь великие потери, что замысел двинуться на Фивы был оставлен и военачальники гиксосов с остатками своих войск вернулись обратно в Мемфис. И все же эта победа принесла царю гиксосов Апепи власть над Египтом. Хеперра погиб, после него остался лишь младенец женского пола, а вельможи уже спешили покориться правителю Севера.

Гиксосы, так же как и египтяне Юга, устали от войны и не желали больше сражаться. Хотя войско Хеперра и было разбито, над сторонниками его, как в северных, так и в южных землях Египта, расправы не учинили; их обложили умеренной данью и дозволили мирно поклоняться своим древним богам.

Богом гиксосов был Ваал, которого они называли теперь Сетом, ибо такое имя издавна знали в Нильской долине; цари гиксосов заново воздвигали храмы Ра и Амона, Пта, Исиды и Хатор, которые их предки, вторгшись в Египет, обратили в руины, теперь же они приносили в этих храмах жертвы, чтя чужих богов.

Лишь одного потребовал Апепи от покоренных фивийцев: вдова Хеппера, царица Рима, и малолетняя Нефрет, дочь ее и законная наследница престола Верхнего Египта, должны быть выданы ему; получив весть об этом, Рима вместе с дочерью скрылась, о чем и пойдет далее наш рассказ.


О рождении царевны Нефрет ходили диковинные толки. Сразу после того, как эта прелестная белокожая девочка с серыми глазами и темными волосами явилась на свет, ее, исполнив положенный при рождении обряд, положили к груди матери. Рима взглянула на малютку, затем ее показали отцу, и царица слабым голосом, — ибо измучилась, роды истомили ее, — попросила оставить ее одну; лекари и служанки исполнили ее волю, удалились за полог, отделявший постель роженицы от другой части покоев, где и пребывали в безмолвии.

Спустилась ночь, комната погрузилась во тьму. Неожиданно одна из бодрствующих женщин, — жрица богини Хатор по имени Кемма, которая с рождения взрастила царя Хеперра и теперь готовилась исполнить сей долг в отношении его дитя, заметила свет, проникавший сквозь занавес. Встревожившись, она заглянула в щель между его полотнищами. И что же она увидела?

Возле постели царицы, которая, как видно, спала, стояли две прекрасные женщины, от одежд и от них исходило сияние, а глаза светились, подобно звездам. Царицы, не иначе, подумала Кемма, ибо короны на их головах сверкали такими драгоценностями, какие впору носить только особам царского достоинства. Одна из них держала в руке золотой крест жизни, другая — систр, инструмент в виде округлой рамки с золотыми проволочками, на которые нанизаны были драгоценные камни; на систрах играли в храмах, когда жрицы проходили перед изваяниями богов.

Вид этих двух величавых женщин привел Кемму в трепет и лишил дара речи, она слова не могла вымолвить, чтобы разбудить остальных; тем временем женщина с крестом жизни склонилась над спящей царицей, за ней вторая, державшая систр; они что-то прошептали на ухо Риме. Затем женщина со знаком жизни бережно подняла новорожденную от груди матери, поцеловала и приложила крест к ее губам. Совершив это, она передала девочку второй богине, — теперь уже Кемма была уверена, что видит перед собою богинь, — и та, прежде чем снова положить малютку к матери, тоже поцеловала ее и встряхнула над ее головкой систром, издавшим легкий звон.

В следующее мгновение обе фигуры исчезли, и в комнате, озаренной только что светом, сгустилась черная ночь: Кемма же, наблюдавшая все это, от ужаса лишилась чувств и оставалась в беспамятстве до самого восхода солнца.

Утром Кемма не решилась первой заговорить о видении, ибо сочла его божественным и вещим; сомнения охватили ее: не привиделось ли ей все это во сне и не назовут ли речи ее пустословием, где божественные имена поминаются всуе? Но, пробудившись, царица сразу же призвала супруга и поведала ему о странном видении, пригрезившемся ей ночью.

— Когда, ослабев от боли, я погрузилась в сон, — начала она свой рассказ, — явились предо мной две прекрасные женщины в одеяниях и с символами египетских богинь. Одна из них, с крестом жизни в руке, так обратилась ко мне, спящей: «О дочь Вавилона, царица Египта и мать наследницы трона его, внемли нам. Мы, как ведомо тебе, Исида и Хатор, древние богини Египта; с недавних пор, поселившись на земле этой, ты чтишь нас в храмах и возлагаешь жертвы на алтари наши. Не страшись нас; хотя взрастили тебя в поклонении иным богам, мы явились, чтобы благословить дитя, рожденное тобою. Знай, царица, великие беды ожидают тебя, жестокая утрата оставит тебя одинокой, и даже мы, столь могущественные, не в силах избавить тебя от того, что написано в Книге судеб[231] и суждено тебе. Не можем мы сейчас даже на короткое время, хотя смертным оно покажется нескончаемо долгим, освободить Египет от пут, которыми гиксосы связали его, подобно тому как они перед закланьем вяжут ноги своим овцам; но час придет, Египет сбросит с себя узы, подобно быку, что рвет опутывающую его сеть, и станет еще более могучим, чем прежде. Как всякое живое существо страдает за грехи свои, так и Египту надлежит пройти через тяжкие испытания за то, что не хранил себя в чистоте веры, не внял предостережениям богов. Но всему на свете приходит конец, беды пронесутся над Египтом, подобно облакам, и яркая звезда его славы воссияет на чистом небосклоне».

И отвечала я этому видению или богине:

— О небесное Божество, сколь горькие слова ты обращаешь ко мне! Я и впрямь чужая в Египте, я — всего лишь жена одного из царей, царевна иной страны. Египет должен снести судьбу, которую он уготовил себе, однако же я, смертная женщина, хотела бы узнать судьбу своего господина, которого люблю, и дочери, нам дарованной.

— Господину твоему выпала достойная судьба, его ждут слава и честь, — сказала богиня, державшая символ жизни, — судьба твоей дочери со временем повернется к счастью и радости.

После этих слов она нагнулась, подняла девочку и поцеловала ее, произнеся такие слова: «Да прибудет с тобой благословение Матери Исиды. Сила Исиды да будет твоей силой, мудрость Исиды — твоей путеводной звездою. Не страшись! О царственное дитя, не будь малодушной, ибо Исида всегда рядом с тобою, и сколь ни велики опасности, подстерегающие тебя, горе обойдет тебя стороной. Долгой будет жизнь твоя, а под конец и безмятежной; суждено тебе увидеть внуков, играющих у ног твоих. Пусть и не надолго соединишь ты то, что разрознено, имя тебе будет — Объединительница Земель. Вот дары, что Исида подносит тебе, о владычица Египта».

Так рекла богиня, держа младенца в своих излучающих сияние руках, а затем передала нашу дочь сестре своей, что стояла подле нее. Та приняла девочку, поцеловала ее в лобик и сказала: «Внемли! Я, Хатор, богиня Любви и Красоты, дарую тебе, царевна Египта, все, что положено тебе. Прекраснейшей будешь ты душой и телом. Будешь ты любима беспредельно, а своей любовью облегчишь участь миллионов людей. Не сворачивая ни вправо, ни влево, не прибегая к коварству и уловкам, следуй звезде Хатор и зову собственного сердца, радостно принимая дары Хатор, остальное же вверяй Небесам, которые зрят то, что не зришь ты, и доведут до конца то, что не осилишь ты. О царское дитя, ты посеешь счастье, на земле египетской, а урожай душа твоя соберет в Небесах».

Так, грезилось мне, говорили богини; а затем, увы, они удалились.

Выслушав рассказ, царь Хеперра попытался истолковать его.

— Несомненно, то был сон, — произнес он, улыбнувшись, — но сон счастливый, ибо предвещает счастье дочери нашей; как видно, она вырастет прекрасной и мудрой, расцветет цветком истинной любви и станет объединительницей Египта. Что больше можем мы желать ей?

— Это так, господин мой, — с печалью ответили Рима, — ребенку сон предвещает благо, но боюсь, что всем другим — горе.

— Даже если и так, что из того, жена моя? Колос должен пасть прежде, чем взойдет новый росток, и в каждом посеве есть и пшеница, и плевелы. Такой закон, которому все живое должно покориться. Не печалься над тем, что пригрезилось тебе, ибо это возникло из боли и тьмы. Однако я должен идти, меня призывают, войско вскоре выступит против гиксосов, чтобы победить их.

Хеперра предпочел не сказать супруге, что подумал об услышанном; он отправился к верховным жрецам Исиды и Хатор и повторил им рассказ ее слово в слово. Жрецы опросили множество людей, желая понять, видел ли еще кто-нибудь чудесное явление в покоях царицы; так им удалось узнать о видении, бывшем Кемме, ибо той полагалось ничего не скрывать от них.

Священнослужители были и удивлены и обрадованы происшедшим, ибо подобного чуда, как говорили, в Египте не случалось уже много поколений. Более того, жрецы приказали подробно записать на трех свитках сон царицы и видение Кеммы; подобно свидетельницам в суде, им надлежало скрепить изложенное своими подписями; один свиток передали царице, чтоб она хранила его для царевны Нефрет, а другие поместили в хранилища храмов Исиды и Хатор. Но часть сна, которая предрекала горькие потери и беды, что, к несчастью, должны пасть на царицу, внушили ужас обеим женщинам и прорицателям, у которых они испрашивали совета.

— Что за утраты могут постигнуть царицу, — размышляли они, — если ее дитя обещано счастье и процветание и лишь царю, супругу Римы, они не обещаны? Может быть, царица произведет на свет других детей, которых небеса отберут у нее?

О своих страхах жрецы не поведали ничего, лишь оповестили о том, что Исида и Хатор явились и благословили новорожденную царевну Египта. Однако зловещие предсказания вскоре сбылись — царь Хеперра начал войну, а два месяца спустя пришла ужасная весть о его гибели; хоть и храбро сражался царь впереди своих воинов, но погибло их слишком много: не побежденное, но обессилевшее и лишенное полководца войско не могло возобновить битву, а потому начало отходить к Фивам.

Казалось, сердце сказало об этом царице Риме прежде, чем дошла весть. Выслушав гонца, она объявила:

— Случилось то, что предрекали мне великие богини Египта; придет время, неизбежно сбудутся и другие их пророчества.

Следуя вавилонским обычаям, царица с младенцем удалилась в свои покои и много дней оплакивала супруга, никто, кроме Кеммы, которая ухаживала за девочкой, не смел ее беспокоить.

Но вот армия вошла в Фивы; воины несли поспешно набальзамированное прямо на поле битвы тело фараона Хеперра. Царица повелела сдвинуть погребальные пелены и последний раз взглянула в лицо своего повелителя, почти неузнаваемое из-за покрывавших его ран.

— Боги призвали его, он умер достойно. Сердце говорит мне: он пролил кровь свою, но в грядущем свою кровь прольет и тот, от чьей руки пал мой супруг!

Слова эти дошли до Апепи, а потому всю дальнейшую жизнь свою он провел в страхе, ибо дух его, равно как и прорицатели, у которых он искал совета, ответил ему, что то было внушение бога мести. Когда Апепи вспомнил, что царица Рима происходит из царского дома Вавилона, его обуял еще больший страх — предки его некогда подчинялись вавилонянам и они считали их самыми мудрыми людьми на свете. Оттого не удивился и поверил он рассказу о видении Римы в ночь, когда у нее родился младенец, хотя и было ему странно, что богини Египта появились перед вавилонянкой.

— Если объединятся Вавилон с Египтом, что ожидает нас, царей кочевых племен, которые оседлали протоки низовья Нила? Похоже, мы, точно зерно, окажемся между жерновами: нас перемелют в муку, — с такими словами обратился Апепи к своим советникам.

— Жернова те мелят неспешно, да и мука — это ведь хлеб всех народов, о царь, — отвечал старший из них. — Разве видение супруги покойного Хеперра, если нам не лгут, не вещает о том, что пройдет много лет, прежде чем египтяне сокрушат нашу власть; разве не явлено в том видении, что лишь царевна Египта, рожденная от фараона Хеперра и вавилонянки, станет Объединительницей Земель? О царь, привези сюда овдовевшую вавилонянку и дочь ее, наследницу престола царского; все надо делать вовремя.

— К чему мне теперь пребывание в собственном доме той, кто по внушению вавилонских демонов предрекла мою гибель? Не убить ли и ее, и младенца вместе с ней, чтоб кончить все разом? — спросил Апепи.

— О царь, — возразил старейший из мудрецов, — не делай этого, ибо мертвые могущественнее живых, и дух сей царской особы может оказаться сильнее, нежели она сама живая. Более того, если предсказание египетских богинь истинно, дитя убить невозможно. Сделай их своими пленниками, о царь; не спускай с них глаз, дабы они не побудили вдруг грозный Вавилон и другие государства пойти против тебя.

— Ты рек истину, — промолвил Апепи. — Так и следует поступить. Пусть Риму, вдову царя Хеперра, и дочь ее Нефрет, царевну Верхнего Египта, доставят к моему двору, если даже понадобится большое войско, чтобы захватить их. Но сначала миром и посулами постарайтесь склонить ее прибыть сюда по доброй воле, приложите все усердие, а если ничего из этого не получится, подкупите фивейцев, чтоб царицу и младенца выдали мне.

Глава 2

ПОСЛАННИК
Вскоре царица Рима узнала от своих лазутчиков, что царь гиксосов Апепи вознамерился ее с дочерью сделать своими пленницами. Удостоверившись в том, что все это правда, царица созвала сановников, оставшихся еще в Верхнем Египте, и высших жрецов, желая испросить совета, как следует ей поступить.

— Подумайте, — обратилась она к ним, — я вдова. Мой и ваш повелитель погиб, храбро сражаясь против рати Севера, и оставил наследницей трона это царственное дитя. Когда стало известно, что царя нет более в живых, войско повернуло назад, на Фивы, потому гиксосы и провозгласили свою победу. Ныне донесли мне, что они замыслили: меня, супругу вашего покойного повелителя, царя Хеперра, и дочь — законную наследницу престола Древнего Египта, Апепи требует выдать ему, в противном случае он грозится послать войско, дабы силой завладеть нами. Что думаете об этом вы, мои приближенные? Намерены ли вы защищать нас от Апепи?

Ответы последовали разные. Из них следовало, что народ более воевать не станет, ибо царь гиксосов пообещал больше, чем можно было надеяться добыть в битве, а после стольких кровопролитных сражений все мечтали о мире, пусть при этом назовет себя фараоном Египта не самый достойный.

— Вижу, что ни мне, ни царевне нечего ждать от вас, господа, хотя ради вашего блага супруг мой и отец ее отдал жизнь, — тихо промолвила Рима, — а что скажут жрецы богов, которых чтил царь Хеперра?

Жрецы отвечали уклончиво: кто-то из них призвал положиться на волю Небес; другой высказал предположение, что царица с царевной будут в большей безопасности при дворе Апепи, который поклялся оказывать им должное почтение; третий — что следует искать убежище у могучего царя вавилонского, отца царицы.

Когда все смолкли, Рима произнесла с горькой усмешкой:

— Наверное, золото, что метнул царь гиксосов, пролетев много миль, без промаха попадет в сокровищницы ваших храмов. Спрошу вас прямо: поможете вы мне с царевной избежать рабства или нет? Если не выдадите меня, я до конца пребуду с вами; клянусь, подобным образом поступит и дочь моя, когда войдет в разум. Но если вы отрекаетесь от нас, мы тоже порываем всякую связь с вами; ступайте своим путем, а мы пойдет своим — в Вавилон или еще куда-нибудь, но только не в покои царя гиксосов, которые станут нашей тюрьмой, царевну же там, несомненно, лишат жизни, чтобы престол Египта остался без законного наследника. Прошу вас обдумать все это. Я удалюсь, — говорите откровенно. Но через час, в полдень, вернусь чтоб выслушать ваше решение.

Она поклонилась жрецам и вельможам, в ответ все согнулись в глубоком поклоне, и царица вышла.

В назначенный час, сопровождаемая Кеммой, которая несла на руках маленькую царевну, Рима через боковой проход, по которому она недавно удалилась, снова вошла в зал Совета.

Но зал был пуст. Сановники и жрецы покинули его, все до одного.

— Похоже, мне предстоит одиночество, — сказала царица Рима. — Что ж, такая судьба часто выпадает на долю тех, кого преследуют беды.

— Не говори так, царица, — отвечала Кемма, — царственное дитя, наследница трона, мы — по-прежнему с тобой. На спинках этих пустых кресел я вижу изображение богов Египта; в свой час они станут нам лучшими советниками, чем те, кто бросил нас в горестный миг. Обратим сердца свои к ним и положимся на их мудрость.


Обе женщины присели, тревожно вглядываясь в изображения божеств, видневшиеся на стенах и мебели каждая молилась на свой лад, прося помощи и наставления.

Наконец, подняв голову, Кемма спросила:

— Снизошло ли на тебя, царица, озарение:

— Нет, — отозвалась Рима, — тьма вокруг. Одно лишь внушили мне боги: если мы останемся тут, лживые сановники и жрецы непременно схватят нас и выдадут Апепи; я думаю, их подкупили. А что сказали боги тебе, Кемма?

— Госпожа, мне почудилось, будто царицы Неба, покровительницы этого царственного дитя, — Исида и Хатор, которым я служу, — прошептали мне: «Бегите, бегите скорее, и подальше!»

— Ах, Кемма, куда нам бежать? Где царице Юга и маленькой дочери ее, царевне Египта, скрыться от соглядатаев Апепи? Не в этих же местах; здесь всякий, будучи в страхе или подкуплен, предаст нас.

— Нет, госпожа, не на Юге, — на Севере, где никто не подумает нас искать, ибо лев не ждет антилопу близ собственного логовища. Слушай же, царица. Есть один благочестивый старец по имени Рои, брат моего деда; он происходит от древней ветви рода фиванских царей. Девочкой я часто навещала его; по милости богов он сделался пророком тайного Братства, названного Общиной Зари, а обосновалось оно близ пирамид Мемфиса. Он сам и собратья его обладают большой властью, живя там уж лет тридцать или более; никто не дерзает теперь приблизиться к пирамидам, и менее всего — гиксосы: им известно, что там являются призраки.

— Призраки? — встрепенулась Рима.

— Идет молва, будто там иногда появляется прекрасная женщина с обнаженной грудью; быть может, это Ка одной из тех, кто погребен в тех местах, где живет мой родич, либо это призрак из мира мертвых, либо дух самого Египта, принявшего женский облик, — неизвестно. Но когда опускается ночь, ни один храбрец не отважится подойти к тем древним пирамидам.

— Почему же? С каких пор мужчины стали страшиться красивой женщины, обнажившей грудь?

— Потому, царица, что, увидя ее красоту, они лишаются разума и бродят в пустыне, пока не погибнут. А если кто-нибудь последует за ней на вершину самой большой пирамиды, то падает и разбивается насмерть.

— Ах, пустые это сказки, Кемма. К чему ты все это мне говоришь?

— Госпожа, мы могли бы добраться до тех усыпальниц и жить в безопасности у моего родича, пророка Рои. Никто не смеет даже приблизиться к гробницам, лишь изредка забредает какой-нибудь юный глупец, жаждущий увидеть прекрасную тень, но встречает смерть или, взглянув на красавицу, теряет разум. Даже жители пустыни, дикие бедуины, ставят свои шатры не ближе чем в миле, а то и дальше от пирамид; цари гиксосов и подданные их считают это место проклятым: там нашли смерть двое их царевичей; за все золото Сирии никто не решится отправиться к тем пирамидам. Страшатся они и колдовских чар, какими владеют члены Братства, ибо оно под защитой духов и поклялось не наносить никакого урона гробницам и пирамидам. Такова легенда, и рассказываю я тебе лишь то, о чем сама слыхала, хотя, наверное, очень многого и не знаю.

— Похоже, там мы сможем хоть немного передохнуть, — оживилась Рима, — во всяком случае, до поры, пока мы не устроим побег в Вавилон, где мой отец, конечно же, с радостью примет нас. Но как попасть туда, с младенцем на руках, когда вдоль границ идут сражения, а воспользоваться путем через Аравийскую пустыню мы не в силах? Однако можем ли мы быть уверенными, Кемма, что твой родич окажет нам милость и оставит у себя? А если и оставит, как нам добраться туда?

— Первый вопрос твой, царица, разрешить просто. Как ни покажется это странным, но как раз сегодня я получила послание от благочестивого Рои. Шкипер судна, что везло зерно из Мемфиса в Фивы, доставил мне его. Этот шкипер сказал, что зовут его Тау.

— Где ты встретила его и что он сказал, Кемма?

— Прошлой ночью, царица, мучимая страхом за тебя и девочку, не могла я заснуть; еще до рассвета я поднялась и вышла в дворцовый сад, чтобы встретить восход солнца и вознести молитвы богу Ра, когда он явит свой лик в небесах. Туман стал редеть, и увидела я, что не одна там, ибо неподалеку стоял рослый человек, похожий на матроса, — так он был одет; прислонясь к стволу пальмы, он глядел на Нил, там неподалеку от берега виднелось торговое судно. Человек этот обратился ко мне и сказал, что ждет, покуда рассеется туман и подымется ветер, тогда корабль двинется к гавани, куда должен доставить свой груз.

На мой вопрос, откуда он, матрос тот отвечал, что с разрешения правителя белостенного Мемфиса и градоначальника Фив ведет он торговлю между двумя этими городами. Пожелав ему благой судьбы, я собралась уже уйти, чтоб сотворить свою молитву где-нибудь в другом месте, но он сказал: «Прошу тебя, помолимся вместе; мое имя Тау, я тоже поклоняюсь богу Ра; вон, гляди, и сам он явился». И он подал мне знак, который я, будучи жрицей, поняла.

Когда мы кончили молиться и я снова собралась уходить, Тау спросил у меня, что нового в Фивах и правда ли, будто царица Рима скончалась от горя, потеряв супруга, погибшего в битве, или даже, как говорят некоторые, убита вместе с младенцем. Я уверила его, что все это ложь, чем, как мне показалось, он был несказанно обрадован; вознеся благодарение богам, он добавил, что законной наследницей трона Египта — и Нижнего, и Верхнего, — несомненно, стала царевна Нефрет. Я удивилась, откуда знает он это имя. «Один ученый человек, — отвечал он, — открыл мне его, тот благочестивый отшельник, кому признаюсь я в своих прегрешениях — которых, увы, не счесть; отшельник этот живет в пустыне близ великих пирамид, среди гробниц. За царственным младенцем, сказал он мне, ходит его родственница, по имени Кемма, — она также из знатной семьи. Если удастся мне разыскать ее в Фивах, должен я передать ей то, что не решился бы доверить письму».

Тут шкипер Тау смолк и пристально посмотрел на меня; я спокойно встретила его взгляд, размышляя, не расставляет ли он ловушку для меня.

«Тау, — сказала я, — если это послание передашь ты другой женщине, беды не миновать. В Фивах многие носят имя Кемма. Как узнаешь ты, что нашел ту, кто нужен тебе, и действительно ли женщина, на которую тебе указали, ухаживает за царевной?»

«Не так это трудно, как кажется, госпожа. Благочестивый старец вручил мне половину лазуритового амулета, на котором вырезаны слова заклинания или молитвы. Он пояснил мне, что там написано: «Пусть вечно живущий Ра защитит обладателя сей святыни в последнюю ночь его. Пусть тот, кого она хранит, ступит в ладью Ра, и…» — тут надпись обрывается, — продолжал шкипер, — но госпожа Кемма, добавил старец, знает ее до конца». — И Тау вновь взглянул на меня.

«А не так ли продолжается надпись на амулете, — спросила я, — «и пусть бог тот благополучно доставит тебя к Осирису, а он усадит того, кто находится под защитой богов, за свой стол и пребудет он с ним на пиру вечно»?»

«Да, — отвечал Тау, — мне кажется, все это так или почти так, как говорил благочестивый отшельник. Память у меня слаба, — я не доверяю ей, особенно если речь идет о молитвах или божественных писаниях. Но если и тебе, незнакомка, магические слова известны до конца, похоже, вещица эта ничего не значит, ибо такую носят тысячи людей от Фив до моря. Та, кого я должен найти, не только знает заклинание, у нее вторая половина талисмана; да как сыскать ту женщину, ума не приложу. Не возьмешься ли ты помочь?»

«Может быть, и возьмусь, — отвечала я. — Покажи-ка мне амулет, Тау».

Шкипер оглянулся, чтобы удостовериться, одни ли мы. Затем сунул руку под одежды и вытащил половинку старинной пекторали[232], покрытой резной надписью; прикрепленная к шнурку, сплетенному из женских волос, она висела у него на шее. Каменная плитка была сломана или распилена посередине, край ее получился неровным, с выступами и впадинами. Едва взглянув на нее, я сразу поняла, что именно ее вторую половину много лет назад отшельник Рои и еще один родственник дали мне, велев прислать ее, как только мне понадобится их помощь. Вынув вторую часть пекторали, висевшую у меня на груди, я приложила ее к той, что держал Тау. И — о боги! — они слились воедино; твердый камень совсем не стерся за это время.

Тау глянул на талисман и кивнул:

«Странно, что я так случайно повстречал тебя, Кемма. Удивительно! Однако боги знают свое дело, нам ли печься о таких чудесных совпадениях? Но, как знать, быть может, существует еще одна половинка, что подойдет к первой, данной мне? Прежде чем мы поведем разговор дальше, расскажи мне о том, кто дал тебе часть талисмана; где он обретается и все прочее, что тебе известно».

«Его зовут Рои, — отвечала я, — а прежде звали Рои, сын царя, хотя царь тот скончался много лет тому назад; теперь он, как и ты сказал, близ пирамид в большой Общине. Он священнослужитель, пророк, облик его прекрасен, а речь мягка; у него длинная борода и седые волосы. В темноте он видит, подобно кошке, ибо долгие годы провел в подземном храме; колени его сделались тверже подошв странника, оттого что вечно, коленопреклоненный, творит он молитвы. Оставшись же один, он подолгу совещается со своим двойником Ка, пребывающим неотступно рядом; порой вопрошает он и других духов, сообщающих ему обо всем, что происходит в Египте.

Таков был он много лет тому назад; таким был и нрав его в ту пору, когда передал он мне эту половину амулета; что же сейчас делается там, мне неизвестно».

«Да, госпожа, слова твои звучат правдиво. Довольно правдиво, хотя ныне уж немного волос сохранилось на голове благочестивого Рои; худ стал он чрезмерно, теперь не назовешь его красивым, обличьем своим напоминает он теперь старого ястреба, едва живого от голода. Но сомнений нет: мы с тобой говорим об одном человеке, и амулет, части которого мы соединили воедино, служит тому подтверждением. Так вот кого, госпожа, я встретил случайно, — совсем случайно! — ожидая на том самом месте, что указал мне благочестивый Рои. Слушай же его послание».

И тут, царица, весь облик шкипера преобразился: предо мною стоял уже не простой, беззаботный человек, а тот, чьи слова скрывали горечь; движения его стали резкими и стремительными. Улыбка и мягкое выражение сошли с его лица, внезапно властность и нетерпение отразились на нем; теперь это было лицо человека, которому предстояло исполнить нелегкое дело, от коего зависела его честь.

«Слушай меня, воспитательница царского дитя, — начал он. — Царь, кого ты некогда держала на коленях, лежит в могиле, сраженный копьями гиксосов. Хотела бы ты увидеть, как девочка, которой он даровал жизнь, и женщина, родившая ее, последуют той же дорогой?»

«Вопрос звучит нелепо, Тау, — ответила я, — в какую бы сторону ни направили они свои стопы, туда я и буду сопровождать их».

«Я знал, что даже ради собственного спасения ты не оставишь их. Но опасность велика. Вас сговорились схватить, всех трех; благочестивому Рои было сообщено об этом. Предатели, участники заговора — здесь, в городе. Быть может, завтра или через день они объявят царице, что ей грозит беда и что они хотят укрыть ее в надежном месте. Поверит она им, так скоро убедится, — коли доживет, — что у Апепи нет места надежнее тюрьмы в Танисе; ну а потом, поняла ты?.. Не поверит, ее с младенцем силой доставят к гиксосам».

Я кивнула согласно:

«По всему видно, время не ждет. Что же ты посоветуешь сделать, о посланец Рои?»

«Сейчас я отправлюсь в город и передам груз купцам, что ожидают его. На барке есть беглецы из Сиута, крестьяне, спасающиеся от гиксосов. Их трое: женщина средних лет. Лицом и фигурой напоминающая тебя, Кемма, — я выдаю ее за сестру; а красивая молодая женщина с девочкой месяцев трех от роду именуется моей женой. Так я скажу о них чиновникам по прибытии к причалу. Женщины эти не станут задавать вопросов. Легко найдут они здесь новых друзей, покинув барку, их места освободятся. Ты понимаешь меня, Кемма?»

«Если я правильно тебя поняла, ты предлагаешь царице с малюткой и мне занять места этих женщин? Но когда и как?»

«Мне сказали, Кемма, что сегодня вечером в городе начнется праздник бога Нила; чествуя его, сотни людей выплывут в лодках на середину реки, держа факелы и распевая благодарственные гимны. Чтобы не столкнуться с ними, я намерен привести барку назад, в эту гавань, — мне ведь еще до восхода предстоит отправиться вниз по реке, как только подует южный ветер. Быть может, я случайно увижу двух крестьянок вместе с малюткой тут, среди пальм, за час до явления бога Ра?»

«Возможно, господин. Только скажи, где окончится путешествие, если все произойдет так?»

«Под сенью Великих Пирамид, госпожа, где благочестивый человек, имя которого нам известно, ожидает вас; хотя, как он говорит, жилище его бедно, но там вы будете в безопасности».

«И я думала о том же, Тау. Но побег таит в себе большую опасность; да и не ловушка ли это? Как мне удостовериться, не подкуплен ли ты гиксосами либо фиванскими изменниками, не послан ли, чтобы обречь нас на гибель?»

«Мудрый вопрос, — отвечал он. — Но тебе передано послание, амулет служит порукой верности его, и вот моя клятва священным именем, что я приношу; нарушив ее, я обреку себя на вечные муки. Все же вопрос твой мудр, ибо опасность очень велика, и, клянусь богами, я не знаю, как ответить иначе!»

Мы постояли так некоторое время, глядя друг на друга; сердце мое полнилось сомнением и страхом. Если мы окажемся во власти этого человека, что приключится с нами? Или, скорее, с тобой, царица, и царственным младенцем, так как о себе я всегда заботилась мало.

— Я знаю, милая Кемма, — отвечала Рима. — Но вернемся к твоему рассказу. Что же последовало далее?

— Так вот, царица. Вдруг мне показалось, что Тау чем-то встревожен.

«Тут пустынно и покойно, — сказал он, — и все же мне кажется, что за нами следят».

От берега, царица, нас отделяла единственная пальма, и стоит она на открытом месте, за ней мы укрылись, когда завели разговор, ибо так нас было не видно с реки и я знала, что никто не сможет подслушать наш разговор. Слева, неподалеку, находится старая часовня, на крыше которой высится полуразрушенное изваяние какого-то бога; говорят, что часовня эта некогда служила входом в ныне исчезнувший храм; ты не раз бывала в этой часовне, царица.

— Я знаю ее, Кемма.

— Утренний туман наполовину застилал часовню; но Тау, хотя она все же стоит в отдалении, почему-то пристально вглядывался в нее; и вдруг туман исчез, будто подняли тонкое покрывало: взглянув туда же, куда смотрел шкипер, я заметила, что часовня отнюдь не пуста. Там, царица, будто погрузившись в молитву, стоял на коленях старец. Он поднял голову, и свет упал на его лицо. Боги! Это был сам благочестивый Рои, мой родич; он несколько изменился с тех пор, как я видела его, когда он отдал мне обломок амулета, но я не сомневалась — сам Рои оказался в часовне.

«Похоже, госпожа Кемма, здесь тоже есть отшельник, как и в краю пирамид, — сказал Тау, — и, мне кажется, я его узнаю. Да не благочестивый ли это Рои, госпожа Кемма?»

«Он и никто другой, — сказала я. — Почему ты не открыл мне, что привез Рои на своем корабле? Мне не пришлось бы мучиться сомнениями. Я поговорю с ним немедля».

«Да, побеседуй с ним, госпожа Кемма, успокой свое сердце, и тебе станет ясно, верный я человек или нет».

Я быстрым шагом пошла к часовне. Она была пуста! Благочестивый Рои исчез, хотя, кажется, там не было уголка, где он смог бы укрыться.

«Деяния отшельников и святых непостижимы для нас, госпожа Кемма, — промолвил Тау. — И разве ты не знаешь, что из всех людей только они, вернее, некоторые из них, могут пребывать одновременно в разных местах? А теперь скажи мне, встречу ли я вас сегодня вечером у этой часовни?»

«Да, — отвечала я, — думаю, ты найдешь нас здесь. Конечно, если царица даст согласие и ничто нас не задержит — ни смерть, ни путы. Но постой! Где взять нам одеяния селянок? Во дворце ничего подобного нет; а послать кого-то, чтобы купить, — это может вызвать подозрение: ведь с царицы не спускают глаз».

«Благочестивый Рои предусмотрителен, — отвечал Тау, улыбнувшись, — а может быть, и я тоже; не важно, кто из нас».

Он шагнул на то место, где я поначалу заметила его, и вытащил из-за камня какой-то сверток.

«Возьми вот это, — сказал он. Здесь все, что надо; одежды чистые, хотя и простые, обрядить в них безопасно даже царское дитя. Прощай, госпожа, туман рассеялся, я должен идти. Дух благочестивого Рои да будет рядом не только со мной: умея находиться одновременно в разных местах, он поведет и охранит и вас также, можешь в этом не сомневаться. Завтра за час, нет, за два часа до рассвета я вернусь сюда, чтобы встретить свою сестру и жену с младенцем».

Затем он исчез, а я в глубоком раздумье вернулась во дворец. Я решила ничего не говорить тебе, царица, покуда не узнаю, что боги ответили на твои молитвы сегодня.

— Ты посмотрела, что в свертке? — спросила царица.

— Да, — отвечала Кемма, — в нем все, о чем говорил Тау: два плаща и другие одежды, что обычно носят крестьянки, отправляясь в дорогу. Они будут впору тебе и мне, а для крошки припасена теплая одежда.

— Дай взглянуть, — промолвила царица.

Глава 3

ПОБЕГ
Они расположились в личных покоях дворца. Воины охраняли внешние врата; им полагалось стоять на страже, ибо признанные знаки царской власти еще окружали царицу Риму; около дверей, ведущих в ее покои, стоял великан-нубиец Ру[233], который прежде служил телохранителем царя Хеперра; это он, зарубив боевым топором шестерых гиксосов, вынес тело своего владыки с поля сражения, перекинув через плечо, подобно тому как гиксосы носят зарезанного барашка.

Царица и Кемма осмотрели одежду, которую доставил им посланец Тау, и надежно спрятали. У люльки, где спала маленькая царевна, женщины принялись обсуждать свое положение.

— Твоя затея очень опасна, — сказала царица. Она в беспокойстве ходила взад-вперед, бросая то и дело тревожные взгляды наспящую дочь. — Ты умоляешь меня бежать в Мемфис, а это все равно что броситься в пасть гиене. Ты склонна поступить так потому лишь, что прибыл посланец твоего родича — отшельника, верховного жреца или пророка какой-то тайной Общины, но, может быть, он давным-давно умер, а его именем пользуются как приманкой на крючке, чтобы изловить нас.

— Но амулет, царица! Взгляни, как плотно прилегает один его скол к другому, как сливаются концы белой прожилки на камне, проходя от одного края до другого.

— Сомнения нет, половинки твоего амулета соединились. Сомнений нет и в том, что они составляют единое целое. Но подобные священные предметы — не тайна, о них много кому известно. Возможно, кто-то прознал, что Рои отдал тебе половинку талисмана и выкрал вторую часть его, чтобы обмануть тебя, предложив тайное убежище среди гробниц. Кто этот Тау, о котором прежде ты и слыхом не слыхивала? Как удалось ему так легко разыскать тебя? Отчего вправе он появляться здесь и покидать Фивы без допроса — он, кто прибыл из Мемфиса, а значит, держит все нити заговора в своих руках, если таковой существует?

— Не знаю, кто он, — отвечала Кемма. — Я знаю лишь одно: когда те же сомнения мелькнули у меня, Тау явил мне самого Рои, чтоб доказать истинность своих слов; и тогда только я поверила ему.

— Ах, Кемма, разве сама ты, подобно своему родичу, не жрица, с детства посвященная во все тайны и волшебства Египта? Разве не привиделись тебе богини Исида и Хатор, благословившие мое дитя? Ведь о таких чудесах мы знаем лишь из старинных преданий, что рассказывают об особах царского рода. Почему никто более не видел этих богинь?

— Почему же они привиделись и тебе? — сдержанно спросила Кемма.

— Сон есть сон. Зачем придавать смысл тому, что испокон веков прилетает и исчезает, когда мы спим, роясь вокруг, подобно мошкаре, готовой исчезнуть во тьме, откуда явилась? Не надо искать в нем знамений; то же, что видело недремлющее око, — совсем другое дело: это либо нечто, возникающее от безумия, либо сама явь. Теперь же тебя посетило еще одно видение ты узрела старца, который, если даже он жив, находится далеко; и на этом зыбком облаке ты склоняешь меня найти надежное пристанище. Как поверить, что ты не потеряла разум, когда мудрецы моей страны полагают, что большинство из нас утратило его. Ты зришь богов, но существуют ли они? А если да, то чем египетские боги отличны от вавилонских, а те — от богов Тира?[234] Если боги существуют, почему они все разные?

— Оттого, что все люди разные, царица, и каждый народ облачает богов в свои одеяния; ведь даже мужчины и женщины одеты по-разному.

— Может быть, может быть! Но слова незнакомца и видение — не слишком ли этого мало, когда сама жизнь брошена на чашу весов, да и корона Египта. Не могу я с ребенком ввериться этому человеку, иначе мы обе вскоре ляжем на дно реки или окажемся в одной из темниц гиксосов. Лучше остаться нам здесь, ваши боги защитят нас. Здесь не менее надежно, чем подле пирамид Мемфиса, да еще хорошо, если мы доберемся туда живыми. А если нам велено отправиться в путь, да пошлют боги какой-то знак; у них еще есть время спуститься с Небес.

Так говорила царица Рима, терзаемая сомнениями и отчаянием. Кемма, не решаясь возражать, согласно кивала головой.

— Пусть будет так, как угодно царице, — наконец сказала она. — Когда боги пожелают, они укажут нам путь к спасению. Если же они безучастны к нашей судьбе, стоит ли нам куда-то стремиться — все равно будет так, как захотят боги. А теперь госпожа, не время ли нам подкрепиться и отдохнуть, однако спать мы не станем, покуда не минует тот час, когда нам указано подняться на корабль Тау.

Они отужинали, затем, взяв светильник, Кемма обошла весь дворец: странная тишина поселилась здесь. Казалось, все покинули его, один лишь старый немощный раб повстречался Кемме, он объяснил ей, что люди ушли на праздник бога Нила, кататься на лодках.

— Да нешто в прежние годы могло случиться такое? — проворчал он. — Кто это слыхивал, чтобы те, кому положено охранять Ее Величество, покинули дворец и знай себе веселятся где-то? Но с той поры, как благой бог Хеперра убит в сражении собаками-гиксосами, похоже, все переменилось. Никто не помышляет о службе; все думают только о себе и о том, чтобы урвать побольше. А деньги уплывают, госпожа Кемма, деньги-то уплывают! Большие деньги передают из рук в руки, я тут в своем углу все вижу. Откуда они — я не знаю. Даже и мне предлагали, за что — не ведаю, но я отказался; к чему они старику, которому вот уже пятьдесят лет все довольствие идет из казны, да к тому же я всегда получал и зимнюю и летнюю одежду!

Кемма молча смотрела на него, словно о чем-то раздумывая, затем сказала:

— Конечно, мой старый друг, тебе деньги ни к чему; я ведь знаю, ты уж приготовил себе гробницу. Скажи, ты, наверное, знаешь все дворцовые двери, да и ворота тоже?

— Каждую знаю, госпожа Кемма, все входы и выходы. Когда я был покрепче, мне-то и полагалось закрывать их, и у меня даже сохранились вторые ключи; никто не отобрал их у меня, и до сих пор я помню, какой нрав у каждого замка.

— Тогда, друг, наберись-ка снова сил, даже если это будет твое последнее деяние; пойди, закрой все двери и ворота, задвинь засовы, а ключи принеси мне в царские покои. Мы хорошенько проучим тех, кто ушел без разрешения: двери окажутся запертыми, и до восхода солнца им негде будет проспать свой хмель.

— И то верно, госпожа Кемма, стоит проучить их хорошенько. А я достану ключи, обойду дворец, как когда-то, и задвину засовы; каждый из них я нарек в честь одного из владык потустороннего мира, чтобы не забыть, какой из них идет за каким. Да, сейчас же засвечу свою лампаду и пойду, будто я снова молод, а жена с малышами ждут, когда я вернусь домой.


Спустя полчаса старик появился в царских покоях и доложил, что все входы во дворец заперты. С удивлением он добавил, что все ворота и двери были настежь, и он не увидел ни одного ключа.

— Они позабыли, что у меня вторая связка, — усмехнулся старик, — да к тому же я знаю, как закрывать внутренние засовы; они думают, будто я, старый глупец, только и гожусь, чтобы приготовить ванну бальзамировщику. А вот и ключи, госпожа Кемма; отдаю их тебе с радостью, уж очень они тяжелы для меня. Обещай только не проговориться, что это я закрыл двери и оставил этих бездельников ночевать на холоде. Если тайна откроется, они изобьют меня завтра. Вот если бы у вас нашлась чашечка вина для меня!

Кемма налила старику вина, смешав с водой, чтобы напиток был не слишком крепким. Затем Кемма попросила его пройти в домик у ворот царских покоев и внимательно следить, не идет ли кто; ему следовало тогда сообщить об этом Ру, который нес стражу перед лестницей, что вела в прихожую царских покоев.

Ободренный вином и радуясь, что жизнь его вновь нужна кому-то (хотя толком и не понимая, что происходит), старик пообещал все исполнить.

Затем Кемма открыла свои подозрения великану Ру; тот выслушал ее, кивая головой и поправляя на своем могучем теле панцирь из бычьей шкуры. Он проверил, легко ли дротики вынимаются из колчана, остро ли лезвие боевого топора. В нишах стены он затем расставил лампады, чтобы они осветили тех, кто вздумал бы подняться по лестнице, сам же Ру, стоя наверху, оставался в тени.

Когда приготовления были завершены, Кемма вернулась к царице, но не сказала ей о них ни слова; Рима, задумавшись, сидела у постели малютки.

— Зачем тебе копье? — удивилась царица, увидев Кемму.

— На него очень удобно опираться, а при случае сгодится и для другого. Будто вокруг все и тихо, но эта зловещая тишина и тревожит меня. Кто знает, может быть, еще до рассвета в этом безмолвии мы услышим голоса богов, которые укажут нам, пойти ли на барку Тау или остаться здесь.

— Странная ты женщина, Кемма, — отвечала царица, вновь погружаясь в раздумья; затем она уснула.

Но Кемма не спала; в тревоге она то и дело бросала взгляд на занавес, который отделял ее от лестницы, где нес стражу Ру. Наконец в тревожной тишине ночи, которая изредка прерывалась лишь тоскливым воем собаки, ибо чуть не все население города отправилось на праздник, Кемме послышался шум: кто-то тряс двери или ворота дворца, пытаясь войти. Неслышно поднявшись, она подошла к занавесам, за которыми на верхней ступени лестницы сидел Ру.

— Ты заметил что-нибудь? — шепотом спросила она.

— Да, госпожа, — ответил нубиец. — Какие-то люди хотят войти в ворота, а они заперты. Старый раб доложил, что они идут, а потом убежал, чтобы где-то спрятаться. Подымись-ка на башенку, что над этой дверью, и скажи, видишь ли ты что-нибудь.

Кемма по узкой темной лестнице поднялась на кровлю пилона, находившуюся в тридцати локтях от земли; на то место, где полагалось быть стражнику. Площадку окружала зубчатая стена с бойницами, сквозь которые можно было метать копья или стрелять из лука. Луна ярко сияла, озаряя дворцовые сады и весь город серебристым светом; реки не было видно из-за крыш, хотя отдаленные возгласы веселившихся горожан доносились до Кеммы — она знала, что люди эти вернутся лишь с восходом солнца.

В тени у ворот Кемма заметила группу людей, видимо совещавшихся о чем-то. Когда они вышли на свет. Кемме удалось пересчитать их. Их оказалось восемь, и все были вооружены — лунный свет играл на копьях. Они, видимо, приняли какое-то решение и теперь двинулись через пустой двор к дверям царских покоев.

Кемма сбежала по лестнице вниз.

— Если б я стоял там, — сказал Ру, — я проткнул бы кого-то из этих ночных птиц еще до того, как они подойдут к дверям.

— Не надо, — отвечала Кемма, — быть может, они пришли с добрыми вестями; или это воины, которые станут охранять царицу. Пусть они обнаружат чем-то свои намерения.

Ру кивнул:

— Та старая дверь не из самых крепких. В ней легко пробить брешь, и стычки не избежать, — один против восьмерых, госпожа Кемма. А если со мной что случится? Есть ли еще здесь выход, через который царица с девочкой могли бы спастись?

— Нет, двери, что ведут в зал Совета, заперты; я уже пыталась открыть их. Остается только прыгнуть с задней стены дворца, но как спрыгнуть с девочкой на руках? Поэтому, Ру, с тобой ничего не должно случиться: молись, боги придадут тебе сил и ума.

— Сил у меня хоть отбавляй, а вот ума, боюсь не хватает. Я сделаю, что могу, и пусть Осирис будет милостив к тем, кого поразит мой топор.

— Слушай меня, Ру. После того как ты перебьешь этих змиев или обратишь в бегство, приготовься следовать за нами и не выражай удивления, если вместо царицы и придворной ты увидишь двух крестьянок с ребенком на руках.

— Меня нелегко удивить, госпожа, а фиванцев я видеть не могу с тех пор, как пал благой бог, господин мой Хеперра, и все эти гордецы вступили в сговор с Апепи. Но куда вы собрались бежать?

— У царского причала нас должен ждать корабль; Тау, кормчий его, встретит нас в часовне за два часа до восхода солнца, так что осталось уж немного времени. Ты знаешь это место.

— Знаю. Ш-ш-ш! Я слышу шаги…

— Говори с ними как можно дольше, Ру; нам надо еще кое-что сделать.

— Дел еще много, — согласился Ру, и Кемма скрылась за пологом.

Приход Кеммы разбудил царицу.

— Твои боги не явились, — сказала она, — и не подали знака. Видно, судьба предназначила нам остаться здесь.

— Царица, похоже, боги или демоны уже направляются сюда. Смени свои одежды. Молчи, не надо слов; молю тебя, делай, как я скажу.

Рима, глянув в лицо Кеммы, повиновалась. В мгновение ока все было готово; обе женщины облачились в крестьянский наряд и сменили одежду девочки. Затем Кемма побросала в суму старинные драгоценности, регалии древних царей Египта, и немного золота.

— Все эти знаки царского достоинства, короны и скипетры, жемчуг и золото, что ты так бережно собрала, будет тяжело нести, Кемма; ведь у нас с тобой есть еще драгоценность, которую необходимо оберегать прежде всего! — И царица бросила взгляд на малютку.

— Есть человек, который понесет ее, царица, — тот, кто вынес с поля сражения нашего государя Хеперра. А если и он не сможет, какая разница, у кого окажутся сокровища царей Юга.

— Ты полагаешь, что наша жизнь в опасности, Кемма?

— Да, так оно и есть.

Огонь вспыхнул в глазах Римы и, казалось осветил ее прекрасное, горестное лицо.

— Лучше нам умереть, — проговорила она. — А ты, друг мой, думала ли когда-нибудь о том прекрасном мире, что лежит за вратами смерти; блаженство, покой, вечность; если этого и нет — глубокая темень бесконечного сна? Жизнь! Я устала от нее и бросилась бы навстречу опасности. Но ведь есть еще дитя, мною рожденное, наследница престола Египта, и вот ради нее…

— Да, — спокойно отвечала Кемма, — ради нее!

За дверью, скрытой занавесом, послышались громкие возгласы:

— Откройте!

— Попробуйте открыть сами. Но смерть ждет тех, кто вздумает оскорбить Ее Величество, царицу Египта, — глубоким гортанным голосом отвечал Ру.

— Мы пришли, чтобы проводить царицу с царевной к тем, кто станет надежно охранять их! — выкрикнул кто-то из-за двери.

— Не смерть ли станет охранять их? — отозвался нубиец.

На мгновение наступила тишина. Затем раздался грохот, послышались гулкие удары топоров, но дверь не поддавалась. Тогда в дверь принялись бить чем-то тяжелым, возможно большим бревном, и скоро створки ее, сорванные с петель, рухнули на пол.

Рима, подхватив малютку, бросилась в темный угол покоев. Кемма тоже мгновенно скрылась за пологом, держа в руке копье. Вот что представилось ее взору.

Великан-нубиец стоял на верхней ступени лестницы в тени, так как свет лампад, помещавшихся в нишах, устремлялся вниз. В правой руке Ру держал копье, левая сжимала рукоять боевого топора и небольшой щит из кожи бегемота. Грозно высился он у входа в покои царицы.

Но вот какой-то высокий человек с мечом в руке прыгнул на поваленную дверь, и лунный свет засверкал на его оружии. Мелькнуло копье, человек этот рухнул бесформенной грудой, и доспехи его проскрежетали по бронзовым петлям двери. Его оттащили в сторону. В пролом бросилось несколько человек. Ру перекинул топор в правую руку, наклонился вперед и, прикрыв голову щитом, застыл в ожидании. На щит посыпались удары. Снова обрушился на кого-то топор нубийца, и еще один из нападающих, обмякнув, упал. Ру громко запел боевую песнь своего народа, разя нападавших ударами безжалостного топора. Но пришельцы с безрассудством отчаяния продолжали наступать. Впереди их, возможно, ожидала смерть, но и в случае отступления они, наверное, не избежали бы смерти от рук соучастников заговора. Одному Ру было трудно оборонять широкую лестницу. Кто-то проскользнул под его рукой и спрятался в складках занавеса, наблюдая за происходящим. Кемма увидала его лицо. То был фиванский сановник, который прежде сражался вместе с Хеперра, а теперь, подкупленный, предался гиксосам. Гнев охватил Кемму. Бросившись вперед, она что было сил вонзила копье ему в горло. Тот упал, Кемма наступила на тело ногой и воскликнула:

— Умри, пес! Умри, предатель!

На лестнице схватка стихла. Вскоре показался улыбающийся Ру; он был весь в крови.

— Все мертвы! — крикнул он. — Только один бежал. Где этот негодяй, что проскользнул мимо меня?

— Здесь, — отвечала Кемма, указав на бездыханное тело.

— Хорошо, очень хорошо! — воскликнул Ру. — Теперь я стану думать о женщинах лучше, чем прежде. Но поторопимся! Одна собака спаслась — она созовет всю свору. Это что — вино? Позволь мне глотнуть. И разыщи какой-нибудь плащ. В таком наряде я не смею явиться перед царицей.

— Ты ранен? — спросила Кемма, подавая ему чашу с вином.

— Нет, ни одной царапины! И все же мне не подобает быть в таком виде, хотя на мне кровь предателей. То месть богов! Пью за преисподнюю, куда они попали! Одеяние это мне не по росту, да ладно, оно еще послужит. Что за мешок ты даешь мне?

— Не спрашивай. Понесешь его ты, Ру. Теперь из воина ты обратился в носильщика. Держи его, славный Ру, да не потеряй: в нем короны Египта. Идем, царица, топор Ру освободил нам путь.

Рима, державшая ребенка на руках, отшатнулась, увидев залитую кровью лестницу. Дрогнувшим от ужаса голосом она произнесла:

— Вот знамение ваших богов, Кемма. — Она показала на кровь, залившую пол и стены. — А вот посланцы их. Взгляни на них. Я знаю их в лицо. Они были друзьями и воинами покойного Хеперра, моего господина. Зачем ты, Ру, убил друзей фараона; они ведь пришли, чтоб отправить меня и мое дитя в безопасное место?

— Да, царица, — вмешалась Кемма, — под сень смерти или тюрьмы Апепи.

— Не верю, женщина, и не желаю идти за тобой, — проговорила разгневанная Рима. — Спасайся, если хочешь, делай, что пожелаешь, запятнанными кровью руками; я же с моим дитя остаюсь здесь.

Кемма глянула на царицу и в раздумье опустила глаза.

— Прикажи, и я понесу ее на руках, — шепнул ей нубиец.

В этот миг взгляд Кеммы упал на тело сановника, которого она поразила собственной рукой; на глаза ей попался свиток папируса, наполовину торчавший из-под панциря. Кемма наклонилась и подняла папирус. Она принялась быстро читать — этому ее выучили хорошо. Послание предназначалось убитому сановнику и его сотоварищам. Скреплен папирус был печатями верховного жреца и других лиц.

Послание гласило:

«Во имя всех богов и ради блага Египта приказываем тебе задержать Риму — вавилонянку, супругу благого бога, царя, коего нет более, а равно и дитя ее, наследную царевну Нефрет, и доставить их к нам живыми, если удастся, дабы затем переправить оных царю Апепи, как мы поклялись в том. Прочти и повинуйся».


— Знаешь ли ты египетское письмо, царица? — спросила Кемма. — Здесь кое-то имеет отношение к тебе.

— Прочти, — отвечала Рима безучастно.

Кемма внятно прочла приказ, чтобы смысл слов проник в сознание царицы.

Выслушав, охваченная трепетом Рима прижалась к Кемме.

— О, зачем явилась я в эту землю предателей? — простонала Рима. — Лучше б мне умереть!

— Это и случится, если ты задержишься здесь, хотя бы ненадолго, царица, — с горечью сказала Кемма, — пока что мертвы предатели или некоторые из них; о проделках их расскажи Хеперра, нашему господину. Идем. Поспешим, в Фивах еще есть негодяи.

Но Рима без чувств опустилась на пол. Кемма успела подхватить малютку и взглянула на Ру.

— Так-то лучше, — сказал великан, — царица теперь слова не скажет, и я просто понесу ее. Но что делать с мешком? Не лучше ли бросить его? Жизнь-то подороже всех корон.

— Нет, Ру, клади его мне на голову — так крестьянки таскают свою ношу. Я буду придерживать его левой рукой, а правой понесу ребенка.

Нубиец помог Кемме, а затем легко поднял царицу — силы ему было не занимать. Так они спустились по лестнице, переступая через тела, и вышли из дворца. Их окутала ночь.

К пальмам надо было идти по открытому пространству. Девочка тихо плакала; Кемма, кутая ее в свой плащ, старалась заглушить слабый голосок. Ноша тяжело давила голову, острые края драгоценностей, украшавших короны и скипетры, впились в лоб, но Кемма шла вперед. Оказавшись в тени пальм, на мгновение она задержала шаг, чтобы перевести дух, и оглянулась. Какие-то люди — их было много — бежали к дверям царских покоев.

— Не следовало нам медлить, — прошептал Ру. — Скорее вперед!

Они двинулись дальше, но вот перед ними возникла разрушенная часовня. Кемма, шатаясь, подошла к ней и опустилась на колени: силы покинули ее.

— Пока не придет помощь, останемся здесь, — сказал Ру. — Двух полуживых женщин я еще смог бы унести, и даже мешок на голове. Но девочка… Ведь это царевна Египта. Даже ценой чьей-то смерти ее надо спасти.

— Да, — еле выговорила Кемма. — Брось меня, спасай девочку. Возьми ее и мать и ступай к реке. Быть может, лодка уже там.

— А может, и нет, — проворчал Ру, оглядываясь.

Послышались шаги, из-за пальмы появилась фигура Тау.

— Вы пришли чуть раньше, госпожа Кемма, — сказал он. — Но, к счастью, я тоже, и даже попутный ветер с верховьев не задержался. По крайней мере вы трое тут. Но кто это с вами? — Тау пристально посмотрел на великана-нубийца.

— Тот, на кого можно положиться, — отвечал Ру, а если сомневаешься, проберись ко дворцу и взгляни на лестницу царских покоев. Если понадобится, человек этот сломает кости и тебе, как раб ломает прутья.

— Этому я верю вполне, — согласился Тау, — но ломать кости или нет, решим после. Теперь же следуй за мною, и поскорей!

Тау перебросил мешок через плечо и, поддерживая Кемму, направился к реке.

У ступеней причала качалась лодка, а в некотором отдалении виднелась барка с приспущенным парусом, стоявшая на якоре.

Тау взялся за весла и стал грести в сторону барки. Оттуда ему бросили веревку; поймав ее, Тау закрепил конец и начал подтягивать лодку к борту. Несколько рук протянулись навстречу, и вскоре все были уже на палубе.

— Поднять якорь, — приказал Тау. — Поставить паруса!

— Слушаюсь, господин, — отозвался чей-то голос.

Еще немного, и судно заскользило вниз по реке, подгоняемое сильным южным ветром. С корабля, тихо удалявшегося под покровом ночи, беглецы увидали людей с факелами, обыскивавших пальмовую рощу, которую они только что покинули. Обеих женщин и девочку поместили в каюте. Тогда лишь Тау обратился к нубийцу:

— Ну, Костолом, скажи что-нибудь; быть может, чаша вина и немного пищи развяжут тебе язык.

Так царица Рима, наследница престола египетского Нефрет, воспитательница ее Кемма и эфиоп Ру совершили побег из Фив, ускользнув из рук предателей.

Глава 4

ХРАМ СФИНКСА
День за днем барка плыла вниз по Нилу. По ночам или если ветер не был попутным, ее подводили к берегу, обычно в каком-нибудь пустынном месте, подальше от городов. Дважды останавливались вблизи больших храмов, разрушенных гиксосами при завоевании этих земель и не отстроенных еще заново. С наступлением темноты из руин или из гробниц вокруг них появлялись люди, которые приносили что-то на продажу; Кемма, посвященная во многое, что касалось отправления культа, по некоторым жестам угадывала в них жрецов, хотя она не знала, каким богам они служат. Пришедшие, выказывая глубокое почтение Тау, беседовали с ним наедине, и потом под разными предлогами Тау приводил их в каюту, где находилась маленькая царевна; те с благоговением глядели на нее, а порой простирались ниц, словно перед божеством; затем они покидали барку, призывая к ней благословение богов, которым поклонялись. Похоже было даже, что люди эти никогда не брали вознаграждение за принесённую ими пищу.

Кемма примечала все это, да и Ру также, хоть и казался простаком; лишь царица Рима почти что не обращала внимания на происходящее. С той поры, как в сражении был убит ее господин, царь Хеперра, силы оставили царицу; измена ее советников и военачальников, казалось, целиком сломила ее волю; теперь ее не тревожило ничто, кроме судьбы малютки.

Очнувшись, Рима обнаружила, что она на корабле; царица задала несколько вопросов, а увидав Ру, которого очень любила, она отшатнулась — ей казалось, что от него пахнет кровью. С Тау она почти что не говорила; после всего, что она пережила, мужчины внушали ей опасения. Откровенна она была лишь с Кеммой, и главное в этих беседах было: как спастись из ненавистного Египта, вернуться к отцу, царю Вавилона?

— Пока что боги Египта обошлись с тобой не слишком жестоко, царица, — убеждала ее Кемма. — Они вызволили тебя с дочерью из предательских сетей; и совершили боги все это уж после того, как ты объявила, что не веришь в них.

— Может быть, Кемма. Но твои боги распорядились так, что царственный супруг мой убит, а те, кому он и я верили, оказались подлыми предателями; они искали случай, чтоб отдать супругу царя и его малютку-дочь в руки врагов. Лишь твой ум да сила и храбрость эфиопа спасли нас. И не обо мне, чужеземке, пекутся боги, а о роде фараонов Египта, продолженном мною. Пусть тебя не удивляет, что это не мои боги, хотя я, жена фараона, не раз возлагала приношения на алтари их. Помяни слова мои: я еще вернусь в Вавилон и перед смертью преклоню колена в храмах моих предков. Доставь меня назад в Вавилон, Кемма, где люди не изменяют тому, чей хлеб насыщает их, где их не обуревает жажда продать в рабство или предать смерти наследницу тех, кто погиб, сражаясь за них.

— Я исполню это, если смогу, — проговорила Кемма, — но увы, Вавилон далек, а земли между ним и нами в огне войны. Мужайся, царица, и наберись терпенья.

— Не осталось во мне мужества, — отозвалась Рима, — одно желание у меня: найти своего господина, восседает ли он за столом вашего Осириса, плывет ли в облаках вместе с Белом[235] или спит в глубокой тьме. Где б он ни был, я хочу быть рядом и нигде больше, а менее всего — в этом ненавистном Египте. Дай мне малютку, я покормлю ее, подержу на руках, пока еще могу. Мы сильнее любим тех, кого вскоре должны оставить, Кемма.

Жрица передала девочку и отвернулась, чтобы скрыть слезы, ибо горе, как полагала Кемма, сокращало жизнь обездоленной вдовы, дочери царя Вавилона.

Проплывая Мемфис, который Тау хотел миновать на ранней заре, прежде чем люди выйдут из жилищ, беглецы подверглись большой опасности. К барке приблизилась лодка с воинами, которые потребовали, чтобы барка остановилась. Тау счел за благо подчиниться.

— Помните, что надо говорить, — шепнул он Кемме. — Ты моя сестра, царица — больная жена. Ступай, вели ей позабыть на время свое горе и коварством уподобиться змее. Ты же, Ру, прячь подальше свой боевой топор, да так, чтоб его можно было легко достать при надобности. Ты мой раб, за которого я дорого заплатил в Фивах; я собираюсь зарабатывать деньги, показывая твою силу на рынках; и ты очень плохо или даже совсем не говоришь по-египетски.

Лодка причалила к борту. У двух воинов, сидевших в ней, вид был сонный, похоже, глаз не сомкнули всю ночь; на веслах сидел какой-то простолюдин. Стражники поднялись на палубу и спросили кормчего. Появился Тау, на ходу поправляя одежду, и недовольно спросил, что им надо.

— Наше дело — узнать, что тебе надо здесь? — сказал один из них.

— Ответ прост, господин. Я вожу зерно вверх по реке, а спускаясь вниз, везу скот. Есть у меня несколько породистых бычков, вы их, часом, не купите? Если так, можно бы глянуть на них. У одного даже есть метка Аписа[236] или что-то в этом роде.

— Похожи мы на торговцев, скупающих скот? — спросил высокомерно один. — Показывай разрешенье.

— Вот, пожалуйста, господин. — И Тау протянул папирус, скрепленный печатями торговцев Мемфиса и других городов.

— Жена, ребенок и сестра — небось старшую жену за сестру выдаешь? — и большая команда. Мы ищем двух женщин с ребенком, надо нам взглянуть на них.

— Зачем? — усомнился второй воин. — Барка не похожа на царский военный корабль, что нам велено задержать; к тому же зловоние от этих быков ужасное, я не выдержу — вчера ведь был праздник.

— Военный корабль, господин? Вы его дожидаетесь? За нами шел какой-то. Мы его видели, но вода стоит низко, и корабль тот сел на мель; уж не знаю, когда достигнет он Мемфиса. Очень ладный корабль, много воинов на борту. Они собирались пристать в Сиуте, что был пограничным городом Юга, пока мы не разбили этих заносчивых южан. Но взгляните на женщин, если угодно.

Сообщение о военном корабле заинтересовало стражников настолько, что они двинулись вслед, мало думая о спутницах Тау. Один взял лампаду и сунул ее за полог, прикрывавший вход в каюту, пробормотав:

— Чтоб злые духи ее забрали! Совсем не светит.

— Ее погасят злые запахи, — отозвался другой, зажимая нос и глядя внутрь. Тусклый язычок пламени едва светил, и воины увидели не слишком опрятно одетую Кемму, сидевшую на мешке. (Знали б они, что в нем хранятся сокровища царей Верхнего Египта!) Она мешала молоко с водой в тыквенном сосуде, другая женщина с неубранными волосами лежала, прижав к груди какой-то сверток.

В этот миг лампада совсем потухла, и Тау принялся вспоминать, где найти масло, чтоб вновь засветить ее.

— Ни к чему, друг, — сказал старший, — мы уже поглядели. Плыви с миром и продай своих бычков как можно удачнее.

Воин вернулся на палубу, где — словно по веленью злого рока — взгляд его упал на Ру, который присел, стараясь скрыть свой рост.

— Какой рослый негр! — удивился стражник. — Не о нем ли донес наш соглядатай: будто какой-то негр поубивал там много наших сторонников? Встань-ка, малый!

Тау сделал вид, что перевел его слова; Ру поднялся, растерянно улыбаясь и тараща свои глазищи так, что засверкали белки.

— О, — воскликнул воин, — вот так громадина! Клянусь богом! Какая грудь, что за руки! Послушай, кормчий, что это за великан? Зачем он понадобился на торговом судне?

— Господа, — отвечал Тау, — я решился купить его, вложив в это дело большую часть того, что имел. Он очень силен, прямо-таки чудеса выделывает, потому я надеюсь заработать на нем в Танисе.

— Вот как? — недоверчиво произнес один из воинов. — Ну-ка, — обратился он к Ру, — покажи свою силу.

Ру нерешительно покачал головой.

— Не понимает он вас, господа, он ведь эфиоп. Постойте, я ему скажу.

И Тау обратился к Ру на непонятном языке. Ру словно пробудился и кивнул, ухмыляясь. В следующее мгновение он подскочил к стражникам, ухватил каждого за одежду и, словно детей, поднял над палубой. Затем с громким хохотом нубиец подошел к борту и, будто желая кинуть обоих в реку, вытянул руки над водой. Стражники кричали, Тау с бранью пытался оттащить Ру от борта. Ру обернулся, продолжая держать воинов в воздухе и задумчиво рассматривая люк, словно собирался швырнуть туда своих пленников. Наконец слова Тау дошли до него, и он плашмя кинул обоих на палубу.

— Это его любимая шутка, — пояснил Тау, помогая воинам подняться на ноги, — он так силен, что мог бы еще и третьего удержать в зубах.

— Ладно, с нас довольно трюков твоего дикаря, — сказал воин. — Смотри, как бы не угодить тебе из-за него в тюрьму. Придержи-ка его, пока мы сядем в лодку.

Стража отплыла, и барка, незаметная в тумане, что с восходом солнца таял над рекой, продолжила свой путь мимо набережных Мемфиса.

Тогда нубиец, подойдя к рулевому веслу, что держал Тау, тихо проговорил:

— Сдается мне, Тау, что ты — большой господин или даже князь, хоть и желаешь сойти за владельца торгового суденышка. А было б хорошо, если б ты приказал мне бросить тех молодцов в реку. Она-то уж молчит о том, кого хоронит. Скоро узнают, что нет никакого военного корабля, о котором ты так хорошо рассказывал, и тогда…

— И тогда, Костолом, тем стражам, что щебетали, как зяблики в траве, несдобровать; ведь настоящая добыча тем временем ускользнула из их рук. Жаль, по-своему, они не такие уж скверные люди. А бросить их в реку, быть может, и неплохо бы, хотя и жестоко, да оставался свидетель. Что сказал бы лодочник, что привез их, обнаружив, что воины его не вернулись?

— Ты мудр, — сказал Ру восхищенно, — мне это в голову не пришло.

— Да, Ру. Если б к твоей неразумной силе и природной доброте добавить мой разум, ты смог бы править этим жестоким миром, но мой разум остается при мне, и оттого смирись с тем, что на тебе ярмо, как на буйволе, и ярмо это удерживает не только тебя, но и более сильных, чем ты…

— Если дело в разуме, отчего же ты не властитель, господин? Ведь ты вроде всем взял, хоть и не такого роста, как я? Почему везешь ты беглецов на грязном торговом суденышке, а не восседаешь на царском троне? Объясни это мне, простому чернокожему, кого учили только сражаться да быть честным.

Тау искусно вел корабль среди множества барок, подымавшихся по Нилу с грузом. Затем кормчий подозвал матроса, чтоб тот сменил его, — теперь на реке не видно было ни одного судна, — а сам присел на ограждение борта и заговорил:

— Потому, друг мой Ру, что я избрал путь служения. Если человек не привык предаваться размышлениям и задумывается так же мало, как большинство простосердечных людей, — особенно если он молод и простого звания, — ему известны лишь любовь, коей жив род человеческий, да война, что уносит множество людей; и ты, наверно, не поверишь, если я скажу, что истинная радость жизни — в служении. Разное бывает служение. Многие служат фараонам, отчего те слепы и самодовольны: ветер, отравленный дыханьем толпы, влечет их, преисполненных тщеславия, словно пузыри по воде, хоть сами они не ведают того; они — рабы рабов — несут зла более, нежели добра. Кто служит истинно — живет иначе: отринув своекорыстие и тщеславие, он смиренно трудится во имя добра и находит в том себе награду.

Ру потер лоб и спросил:

— Но кому же подобный человек служит, господин?

— Он служит богу, Ру.

— Богу? О каких только богах не слышал я в Эфиопии, Египте и других землях. Какому богу он служит, где находит его?

— В сердце своем, Ру; но имя его я не смогу назвать тебе. Одни нарекли его Справедливостью, другие — Свободой, некоторые — Надеждой, а кое-кто — Духом.

— А как те, кто служат только себе, своему желанью, кому безразлично все прекрасное, — как они называют его, господин?

— Не знаю, Ру. Хотя все ж, пожалуй, знаю — Смерть.

— Но живут те люди так же долго, как и другие, и нередко пожинают богатый урожай.

— Да, Ру, но все же дни их сочтены, и если они не раскаялись, души их умирают.

— Ты веришь, как тому учат жрецы, что души продолжают жить?

— Верю, что они живут дольше самого Ра, бога солнца, дольше звезд, и из века в век пожинают плоды честного служения. Но не спрашивай меня; лучше тебе об этом расскажет тот, кого вскоре ты увидишь; я лишь ученик его.

— Не стану я спрашивать, господин, мысли мои и так уж путаются, — но вот только объясни мне, если пожелаешь, что тебе даст в конце концов служение, которое велит тебе с большой опасностью плыть вверх по реке, дабы спасти двух женщин и ребенка?

— Быть может, награда за истинное служение заключается в самом служении. И не мне доискиваться до цели его, я ведь дал клятву повиноваться, не задавая вопросов и не выражая сомнений.

— Так у тебя есть наставник, господин мой, кто он?

— Это ты вскоре узнаешь. Не жди, что пред тобою окажется царь на троне или жрец, окруженный почестями и великолепием. Я расскажу тебе кое-что, Ру, ты ведь многого не знаешь. Ты уверен, будто фараон, войско, богатство составляют силу, что правит Египтом, да и всем миром. Не так это. Есть сила, тебе не явленная, она-то и правит миром; имя ей — Дух. Священнослужители учат, будто у всякого человека есть свое Ка, свой двойник, — нечто невидимое глазу, но более сильное, чистое, мудрое и долговечное, чем сам человек. Нечто такое, что время от времени, возможно, зрит лик божества и нашептывает человеку о воле его. Пусть это притча, но в ней есть доля истины, ибо каждому живущему сопутствует приданный ему дух. Или даже два: один — дух добра, другой — зла; один ведет вверх, другой же тянет вниз.

— Еще раз скажу, господин: ум мой мутится от таких слов. Но куда и к чему ведет тебя твой собственный дух?

— К вратам мира, мира для меня самого и для всего Египта, Ру; в край, где для тебя мало дел, ибо там нет войны. Посмотри, там, вдали, Великие пирамиды; то — дома мертвых, а возможно — и обители душ, что не умирают. А теперь помоги мне убрать парус — мы должны проплыть мимо них медленно. Ночью мы вернемся и высадим здесь кой-кого из наших спутников. Там, быть может, тебе станет яснее смысл того, о чем я говорил.


Спустилась ночь. Тау привел свое судно назад, к пристани. Во время половодья причал оказывался недалеко от Великих пирамид и Сфинкса, что лежал рядом с ними, вперив свой вечный взор в пустоту. Тут под покровом темноты беглецы сошли к корабля и сразу же укрылись в зарослях тростника.

Едва они спрятались на берегу, как над рекой забрезжил свет: показались барки, полные вооруженных людей, с большими факелами, укрепленными и на носу, и на корме. Они шли вниз по течению. Тау проводил их взглядом и обернулся к спутникам.

— Похоже, кто-то донес мемфисским стражникам, что никакой военный корабль из Фив за нами не шел, — сказал он, — теперь они ищут торговое судно, на борту которого две женщины с младенцем. Ладно, пусть ищут; птицы упорхнули, а туда, где они вьют гнезда, гиксосам не подступиться.

Отдав распоряжения матросу, лицо которого было столь же непроницаемым, как и у других матросов на судне, Тау подал руку царице Риме и двинулся в темноту, за ним следовала Кемма с девочкой на руках, а замыкал шествие Ру, который нес сокровища царей Верхнего Египта.

Долго брели они вперед, сначала через пальмовую рощу, затем по пустынным пескам, пока в тусклом свете взошедшей луны им не открылось вдруг удивительное зрелище. Перед ними появилась огромная, высеченная из целой скалы фигура льва с человеческим лицом, в головном уборе царя или бога; внушающий ужас недвижный взор изваяния обращен был к востоку.

— Что это? — дрогнувшим голосом спросила Рима. — Мы в подземном мире и перед нами бог его? Это лицо со страшной улыбкой, конечно, принадлежит богу.

— Нет, госпожа, — отвечал Тау, — то лишь образ бога, Сфинкс, который возлежит здесь с незапамятных времен. Смотри! На фоне неба видны очертания пирамид позади него; в их подземельях — защита и покой для тебя и твоего ребенка.

— Спасенье для ребенка — может быть, — согласилась Рима, — для меня же, думаю, самый долгий из всех покой. Ибо знай, о Тау, — из суровых улыбающихся глаз Сфинкса на меня глядит сама смерть.

Тау промолчал; даже его мужественная душа, казалось, содрогнулась от столь зловещего предсказания. Кемма, как и он, охваченная страхом, прошептала:

— Мы поселимся среди гробниц, и это к лучшему, ибо, может быть, нам вскоре придется искать укрытия.

Ру тоже почувствовал ужас, хотя скорее при виде величественной фигуры Сфинкса, чем от слов царицы, которые он не очень-то уразумел.

— Здесь так страшно, что сердце мое дрожит, да и ноги подкашиваются, — чистосердечно признался он. — Я не из пугливых, а сейчас вот испугался — с тем, что я тут вижу, не сразишься, я тут бессилен. Сама судьба предстала перед нами, а что человек может перед лицом судьбы?

— Внять ее велению, как должны внимать все смертные, — внушительно произнес Тау. — А теперь вперед; храм этого бога открыт, другие оставим судьбе.

Отойдя примерно на пятьдесят шагов от вытянутых лап могучего изваяния, путники приблизились к лестнице, уводившей куда-то вниз, спустились по ее ступеням, и оказались перед стеной, в которой выделялся большой гранитный блок. Подняв с земли камень, Тау условным стуком постучал по стене. Трижды повторял он свой стук, звучавший каждый раз несколько иначе. Вскоре огромный камень слегка сдвинулся с места, приоткрыв узкий проход. Тау подал знак следовать за ним. Путники очутились в непроглядной тьме; послышались слова пароля. Потом из темноты выплыл свет лампад; их держали люди в белых одеждах жрецов, но носившие, подобно воинам, мечи и кинжалы. Их было семеро, один, видимо старший, шел впереди. К нему и обратился Тау:

— Я доставил сюда тех, за кем отправился на поиски. — И он указал на царственного младенца, покоившегося на руках Кеммы, царицу и великана Ру, которого жрецы разглядывали с недоумением.

Тау принялся было объяснять, кто такой Ру, но старший перебил его:

— Не продолжай. Благочестивый пророк говорил о нем. Пусть этот человек знает: того, кто раскроет тайны сего места, ждет страшная смерть.

— Только еще ждет? — отозвался Ру. — А мне казалось, будто я уже мертв и погребен.

Жрецы один за другим почтительно поклонились младенцу и, завершив церемонию, знаком велели всем следовать за ними.

Они двинулись по длинному проходу, выложенному алебастровыми плитами, и скоро очутились в просторном зале, потолок которого поддерживали массивные гранитные колонны, а вдоль стен возвышались величественные изваяния богов и царей. Миновав зал, процессия прошла в галерею, куда выходили двери жилых помещений, имевших окна. Покои эти предназначались, видимо, для вновь прибывших: там виднелись ложа и прочая мебель, не были забыты и женские одеяния. В одной из комнат стоял стол, уставленный всевозможными яствами.

— Подкрепитесь и отдыхайте, — обратился к беглецам Тау. — Я доложу обо всем пророку. Завтра же сам он будет говорить с вами.

Глава 5

ПРИНЕСЕНИЕ КЛЯТВЫ
На следующее утро солнечный луч, пробившись через окно, рано разбудил Кемму.

Значит, мы не в гробнице, — с облегчением подумала она, — мертвым окна не нужны.

Она повернула голову и увидела, что царица сидит на своем ложе и глаза ее восторженно сияют.

— Ты проснулась, Кемма, — проговорила Рима. — Солнце светит тебе прямо в глаза; благодарение за это богам — значит, мы живы. А мне приснилось, что господин мой, добрый Хеперра — кого, увы, нет в живых, — явился ко мне и сказал: «Супруга моя, ты завершила все труды: наша дочь в безопасности, ты принесла ее в священное место, где обитают души тех, кем прежде славен был Египет, — они защитят ее. Возлюбленная моя, готовься теперь вернуться к супругу твоему».

«Этого я желаю более всего! Но укажи, господин мой, как найти тебя?» — проговорила я.

И тут, Кемма, дух царя Хаперра отвечал:

«Ты найдешь меня там, где нет ни войн, ни страха, ни горя, и долгие годы мы пребудем с тобой в счастье, что же случится потом, мне неведомо».

«Но наше дитя? — вопрошала я. — Неужели нам суждено потерять дочь?»

«Нет, любимая, — ответил он, — она вскоре будет с нами».

«О господин мой, — испугалась я, — неужели она покинет сей мир, так и не узнав его?»

«Нет, возлюбленная моя, но в этом мире нет времени, а срок ее жизни на земле вскоре завершится, и она присоединится к нам».

«Но она не узнает нас, господин, — ведь мы покинули ее, когда она была еще младенец».

«Усопшие знают все; но что кажется утраченным, они обретают вновь; в смерти все прощается, даже те жрецы и сановники, что предали вас гиксосам, будут прощены; те, кого боевой топор Ру послал сюда, стоят подле меня и испрашивают твоего прощения. В смерти приходит прозрение. Поэтому иди сюда скорее и не страшись».

И тут я пробудилась, в первый раз чувствуя себя счастливой с тех пор, как Ру вынес тело царя Хеперра с поля битвы.

— Странный сон. Очень странный сон, царица. Но разве можно вверяться видениям ночи? — воскликнула Кемма. В растерянности, не зная, как отвлечь царицу, она продолжала: — Поднимись, госпожа моя, если то угодно тебе, позволь облачить тебя в одеянья, что припасены тут. Мы позовем господина Тау, я убеждена, что он знатный господин, а не простой корабельный кормчий, мы осмотрим место, куда попали и которое могло оказаться куда хуже: тут нас ожидали и тонкие яства, иудобные покои, и друзья, и глубокие подземелья, где можно укрыться, если нападут враги.

— Ах, Кемма, я поднимусь, но в последний раз: я хотела бы взглянуть в лицо этому Рои, пророку, благодаря которому мы оказались здесь; я передам под его покровительство свою дочь, прежде чем отправлюсь туда, куда ему идти еще не пришел срок.

— Значит, ты, царица, уйдешь действительно далеко, если правда все то, что я слышала о Рои, — отозвалась Кемма.

Некоторое время спустя, когда женщины сидели за утренней трапезой, вошел Тау и пригласил их следовать за ним к его наставнику, прорицателю Рои.

Женщины повиновались. Рима двинулась к двери, опираясь на руку Тау, Кемма несла девочку, замыкал процессию Ру. Вскоре послышалось тихое пение; войдя в большой зал, куда свет проникал через маленькие окна, располагавшиеся под самым потолком, они увидели людей в белых одеяниях: мужчины стояли справа, женщины — слева. В глубине зала помещался алтарь, позади него — часовня из алебастра с большой статуей бога мертвых Осириса в погребальных пеленах. Пред алтарем на троне из черного камня сидел старец, облаченный в светлые одеяния жреца; необычной формы амулеты поблескивали на нем золотом и драгоценными каменьями.

Ру воззрился на старца в крайнем удивлении: длинная белая борода, тонкие, как у мумии, руки, нос с горбинкой, живые, казалось, всепроникающие глаза горели огнем. Хотя Кемме уже много лет не доводилось видеть Рои, она сразу признала в нем потомка царей, своего двоюродного деда; под именем пророка Рои он был известен всему Египту своей святостью, тайным могуществом и волшебной силой. Кемма вспомнила, как образ прорицателя явился ей в полуразрушенной фиванской часовне, когда она пыталась понять, кто же такой Тау: правда ли, что он посланец друзей или враг, который пытается заманить ее в ловушку.

Беглецы приблизились; присутствовавшие в зале молча наблюдали за ними. Внезапно Рои поднял голову и, устремив на них пристальный взгляд, громко обратился к Тау:

— Кто те, кого ты ввел в собрание тайной Общины Зари, куда вход без должного разрешения карается смертью? Ответствуй же, сын мой по духу.

Тау отвечал после троекратного поклона:

— О источник мудрости, благороднейший из царей, глас небес, выслушай меня! В прошлое полнолуние ты повелел мне:

«Жрец Общины нашей, ты обратишься в торговца. Отправься в Фивы и, прибыв туда, проникни в дворцовый сад и спрячься за пальмой, что растет у забытой часовни. Там ты найдешь царскую няньку Кемму, в жилах коей течет и моя кровь. Покажи ей этот обломок талисмана и, если она покажет тебе второй, откройся ей, объявив, что послан мною. Если же она усомнится, вознеси молитвы и призови меня, я услышу твой зов и приду на помощь. Когда же она доверится тебе, исполни порученное, как сочтешь нужным».

Я внял твоему повелению. Перед тобой Рима, дочь Дитаны, царя вавилонского, вдова фараона Верхнего Египта Хеперра, а также и Кемма, воспитательница царской дочери Нефрет, царевны Египта.

— Вижу, сын мой, но кто же четвертый, вот этот сильный негр, о ком я ничего не говорил?

— Отец, без его помощи, поистине ниспосланной богами, никто из нас не стоял бы здесь сегодня: это он не впустил предателей в дверь, секирой своей убив всех восьмерых.

— Не совсем верно, сын мой, или мой дух ввел меня в заблуждение: ведь одного сразила госпожа Кемма.

Ру, слушавший обоих со все большим удивлением, не смог сдержаться:

— Истинная правда, о пророк, а может, и бог! — воскликнул он. — Это она убила негодяя, что проскользнул мимо меня. И то был сильнейший удар, который когда-либо наносила женская рука. О пророк, твои глаза и впрямь очень зорки, если ты видел все это.

Слабая улыбка скользнула по лицу Рои.

— Подойди сюда, Ру, — так, кажется, тебя зовут, — промолвил он.

Великан повиновался и по собственной воле пал на колени перед ним.

— Слушай же меня, эфиоп Ру, — продолжал пророк. — Ты человек бесстрашный и верный. Ты сразил тех, кто убил господина твоего, царя Хеперра, и вынес тело его с поля битвы. Сейчас же дарованные тебе свыше сила и доблесть спасли наследницу трона Египта и царицу от заточения и гибели. Потому я принимаю тебя в нашу Общину, в которой никогда доселе не было негров. Тебя обучат простым ритуалам и некоторым молитвам. Но знай, Ру, стоит тебе выдать самую малую тайну или учинить зло кому-нибудь из своих собратьев, ты умрешь, и вот как… — И, наклонившись, Рои прошептал что-то эфиопу.

— Не надо, молю тебя, прорицатель! — воскликнул в ужасе Ру, поднимаясь с колен. — Ни о чем подобном не слышал я ни в Эфиопии, ни в Египте, ни на войне, ни в дни мира. Но твои угрозы излишни: я в жизни никого не предал, уж тем более не предам тех, чей хлеб ем и кого люблю. — И Ру обратил взор на царицу и младенца.

— Слушай же! — продолжал пророк. — Отныне ты — телохранитель и страж наследницы престола Египта. Куда бы она ни двинулась, следуй за нею. Если она почивает, твое ложе — у ее двери. Если ей придется воевать, будь рядом, прикрывая ее, словно щитом, своей жизнью. Когда бы она ни отправилась в путь, — днем ли, ночью ли, — ты пойдешь рядом, а если она умрет, умрешь и ты и проводишь ее в царство мертвых. Это будет наградой тебе, ибо те благословения и сила, коими наделена она, осенят и тебя, и ты станешь служить ей вечно. А теперь отойди назад.

— Лучшей участи мне и не надо, — прошептал Ру, повинуясь.

— Воспитательница, поднеси мне дитя, — молвил затем пророк.

Кемма вышла вперед, неся спящую девочку; по приказанию Рои она подняла ее, чтоб та была видна всем, и каждый, кто находился в зале, преклонил колена и поклонился ей.

— Братья и сестры Общины Зари, вглядитесь в облик сего младенца: пред вами наследница престола, будущая царица Египта! — воскликнул Рои, и снова все преклонили колена и поклонились. Затем жрец, наклонившись к ребенку, тихо произнес несколько слов и благословил Нефрет, ритуальными жестами призывая богов и духов вечно хранить ее. Свершив этот обряд и поцеловав царевну, Рои передал ее Кемме и сказал:

— Будь благословенна и ты, верная женщина. Пусть и на тебя сойдет благословение; позже тебя посвятят в наши тайны и введут в Общину. Иди с миром.

Все это время царица Рима сидела на поставленном для нее кресле, устремив на Рои невидящий взор и слушая его так, словно речи не имели к ней никакого отношения. Когда же Рои закончил, она подняла голову и произнесла:

— Привет и благословение рабу. Привет и благословение воспитательнице. Приветствие малютке и преклонение перед ней, в коей течет царская кровь Египта и Вавилона. Каково же будет приветствие царице и матери, о прорицатель, по велению коего мы попали сюда, в это мрачное место, обиталище заговорщиков, чьи намерения неизвестны?

Рои поднялся со своего трона, стоявшего пред алтарем и, приблизившись к убитой горем царице, взял ее руку и поцеловал.

— Для Вашего Величества я не нахожу приветствия, — произнес старец, склонив свою убеленную сединами голову, — ибо я вижу ваше приобщение у тому, кто сильнее меня. — И Рои поклонился в сторону величавого изваяния Осириса, глядевшего на них из-за алтаря.

— Я знаю, — отвечала царица со слабой улыбкой.

— Но мне доложили, что прошлой ночью Вашему Величеству было видение. Так ли это? — продолжил Рои.

— Да, прорицатель, хотя мне непонятно, кто мог донести тебе об этом?

— Не все ли равно, как я узнал? Куда важнее то, что мне надлежит поведать Вашему Величеству: сон ваш — не греза, взлелеянная человеческими надеждами и ожиданиями, но истина. О царица, сей мир и его страдания — лишь тень и жалкое зрелище; над ними, подобно пирамидам, высящимся над песками и пальмами, — над всем земным возносится вечная истина по имени Любовь. Пески сметает ветер, пальмы порой бури вырывают с корнем, либо, принеся плоды, они стареют и гибнут, одни лишь пирамиды вечны.

— Я поняла и благодарна тебе, прорицатель. А теперь выведи меня отсюда, я очень утомлена.

На третью ночь после этой беседы Рима, чувствуя, что терзавшая ее лихорадка сделала свое дело и пришло время прощаться с земным миром, послала за прорицателем. Рои пришел немедля, и Рима обратилась к нему с такими словами:

— Не знаю, кто ты, не знаю, что это за Община Зари, о которой ты говоришь, и какие у нее цели; не знаю, зачем повелел ты доставить сюда наследницу престола Египта, не ведомо мне, каким богам ты служишь, ибо мне еще немногое открылось в вашей вере, хотя это истинная правда — две египетские богини явились мне в видении в ночь рождения моего дитя. Но вот что добавлю: сердце говорит, что ты человек праведный, и сама судьба предназначила тебе быть прорицателем, чтоб исполнять ее волю; думаю, что и ты, и люди вокруг тебя, — вы затеваете что-то во благо царевне, которой, если есть справедливость на земле, суждено в будущем стать царицей Египта. Полагаюсь на волю Небес; сама же я, совершив все, что могла, умираю, несчастная и бессильная. Случится то, что должно, и слова здесь излишни. Но от тебя я требую клятву, Рои, и от Тау, а также от всех братьев и сестер, что подвластны тебе. Вы набальзамируете мое тело так, как это умеют делать в Египте, а когда представится на то случай, отправьте его Дитане, царю Вавилона, моему отцу, или тому, кто сменил его: на груди моей должен лежать свиток, куда я записала мою предсмертную волю; и если то будет возможно, пусть моя дочь, наследная царевна престола Египта, сопроводит мои останки к родительскому дому. Я жду клятвы и в том, что царю Вавилона передадут: я заклинаю во имя наших богов и нашей общей кровью отмстить за беды, что претерпела в Египте, за смерть моего возлюбленного господина, супруга моего, царя Хеперра. Я взываю к отцу своему, чтобы он, под страхом мести моего духа, обрушился со всем своим войском на Египет, дабы истребить псов-гиксосов, а дочь мою, царевну Нефрет, посадить на трон Египта; изменников же схватить и покарать. Вот клятва, что я требую от тебя.

— Царица, — возражал ей Рои, — клятва эта мне не по душе; исполнение ее приведет к войне, а мы, сыновья и дочери Общины Зари, — ибо Гармахис, который в образе Сфинкса сторожит наши врата, есть бог Зари[237], — мы жаждем мира, а не войны. Прощение, а не месть — вот закон, которому мы следуем. Правда, мы желаем, если удастся, свергнуть царей-гиксосов и восстановить Египет в тех пределах, что существовали при законных его правителях, чьей наследницей явилась к нам царевна Нефрет. А если откажут нам боги в большем, объединить Север и Юг, дабы Египет усилил свою мощь и величие и залечил раны.

— Объединения ищут и гиксосы, — тихо отозвалась Рима.

— Да, но они желают впрячь Египет в ярмо; мы же хотим сбросить это ярмо не мечом. Гиксосов множество, но народа Египта еще больше, и если оба народа сольются, добрая египетская пшеница заглушит сорняк гиксосов. Кое-что сделано, уже цари-гиксосы поклоняются египетским богам, чьи алтари они некогда разрушили, они перенимают уже законы и обычаи Египта.

— Может быть, и так, пророк, и в конце концов все придет к тому, чего ты желаешь. Но в моих жилах течет иная кровь, чем у вас, кротких египтян. Тяжкие страдания выпали на мою долю: супруга моего убили; те, кому я верила, хотели продать меня и дочь мою в рабство. Вот почему я ищу возмездия, хоть и не придется самой мне увидеть, как свершится оно. Не мягкими речами и не дальними расчетами хочу я восстановить справедливость, а копьями и стрелами. Тело мое немощно и конец близок, но душа моя в огне. Я знаю, что все ваши надежды, так же как и мои собственные, связаны с моей дочерью, и дух мой говорит мне, как лучше всего их осуществить. Принесете ли вы клятву? Отвечайте и не медлите. Если нет, я, возможно, найду другого защитника. Что, если я возьму малютку с собой, пророк, чтобы искать защиты у небесного судьи? Кажется, я могу еще это сделать.

На этот раз Рои вник в мысли Римы и понял, что она в отчаянии.

— Я должен испросить совета у того, кому служу, — отвечал он. — Быть может, он ниспошлет мне прозрение.

— А если и я и она умрем прежде, чем ты испросишь совет, пророк? Ты полагаешь, что сможешь завладеть моим дитя, но ты не знаешь что в последней воле матери заключается огромная сила. Ведь у нас, вавилонян, тоже есть тайны: в свой смертный час мы можем взять с собою тех, кто рожден нами.

— Не страшись, царица, у меня тоже есть тайны; Осирис не сейчас еще призовет тебя.

— Верю, прорицатель, в таких делах ты не стал бы лгать. Испроси совета у своего бога и скорей возвращайся.

Незадолго до рассвета Рои вернулся вместе с Тау в опочивальню, где витала смерть; с ними была и первая жрица Общины Зари. Рима, полулежа на подушках, ожидала его.

— Ты сказал правду, прорицатель, — промолвила она, — я чувствую себя крепче, нежели вчера. Но поспеши, ибо сила моя подобно вспышке угасающего светильника. Говори и будь краток.

— Царица, — обратился к ней прорицатель, — я получил совет от властелина, коему служу, кто направляет мои шаги здесь, на земле. Он милостиво соблаговолил отозваться на мои молитвы.

— Каков же ответ, прорицатель? — спросила Рима с нетерпением.

— Вот он, царица: от имени Общины Зари, где я властвую, в присутствии моих приближенных. — Тут Рои указал на Тау и жрицу. — Я приношу клятву, которую ты пожелала, ибо так мы лучше всего достигнем цели. Клянусь во имя Духа, что превыше всех богов, твоего и моего Ка, во имя младенца, кого уже теперь мы почитаем здесь царицей, — я клянусь, что при первой возможности, которой, надеюсь, не придется долго ждать, тело твое будет доставлено в Вавилон, а послание твое — его царю, и, возможно, он услышит его из уст твоей дочери. Твоя воля и полученное мною предсказание внесены в эту грамоту, которую сейчас прочтут тебе; скрепленная тобою, она будет послана царю Вавилона, равно как и запись клятвы, опечатанная мною и Тау, преемником моим.

— Читай, — сказала царица. — Нет, пусть прочтет Кемма, которая тоже обучена чтению.

Кемма начала читать с помощью Тау.

— Все это верно, — промолвила Рима. — Но добавьте еще вот что: если отец мой, царственный Дитана, или тот, кто взойдет на трон за ним, откажутся исполнить последнее моленье мое, я призову проклятья всех богов Вавилона на его народ; я, Рима, стану преследовать его всю его жизнь и призову к ответу, когда мы встретимся в царстве мертвых.

— Пусть так, — отозвался Рои, — хотя слова твои недобры. Все же, Тау, запиши их: умирающим должно повиноваться.

Тау присел на пол и начал писать, держа свиток на колене. Потом принесли воск, смешанный с глиной. Рима сбросила с похудевшего пальца кольцо с вырезанной на нем фигурой вавилонского бога и прижала его к воску, а Кемма как свидетельница запечатала свиток скарабеем, висевшим у нее на груди.

— Положите это послание вместе с кольцом среди пелен, когда будете обертывать мое тело, чтобы царь вавилонский нашел его в моей мумии, и второе такое же спрячьте в надежное место, — сказала Рима.

— Так и будет сделано, — согласился Рои.

Он ждал. Но вот, точно сияющие стрелы, ударили в окно первые лучи восходящего солнца, а с ними вдруг сила влилась в Риму — она взяла на руки дочь и подняла вверх, в золотистое солнечное сияние.

— Царевна Зари! — вскричала она. — Пусть же заря осияет и коронует тебя! И да будут исполнены величия дни твоего царствования, о Владычица Зари, и прославишься ты в веках, а наступит ночь, и снова припадешь ты к груди моей.

Глава 6

НЕФРЕТ ПОКОРЯЕТ ПИРАМИДЫ
Удивительно, поистине удивительно открывалась Книга жизни юной Нефрет, наследницы древней династии фараонов Египта. Оглядываясь потом на свои детские годы, Нефрет вспоминала только высокие колонны в огромных залах, взирающие на нее каменные изваяния и причудливые фигуры на стенах, высеченные или нарисованные, которые, казалось, обречены вечно следовать друг за другом из тьмы в тьму. Далее возникало видение мужчин и женщин в белых одеяниях, время от времени они собирались в этих залах и пели печальные мелодичные песни; отзвуки этих песен потом еще долгие годы слышались ей во сне. Появлялась в этих воспоминаниях и высокая, статная госпожа Кемма, ее воспитательница, которую она очень любила, хотя и побаивалась немного, и великан-эфиоп по имени Ру, с большим бронзовым топором в руке, который, похоже, не отходил от нее ни днем, ни ночью и которого она тоже очень любила, но ничуть не боялась.

И еще одно видение вставало перед глазами — и первые два почтительно отступали перед ним: седобородый старец с черными проницательными глазами, Пророк — так все вокруг его называли и поклонялись ему, точно божеству. Она вспоминала, как иной раз вдруг просыпалась ночью и видела его, склонившегося над ее кроваткой, с лампадой в руке, или как в дневное время, повстречав ее в темных проходах храма, он благословлял ее. Маленькой девочке казалось, что он — привидение и надо скрыться поскорее от него, хотя и доброе привидение, потому что иной раз он давал ей вкусные сладкие фрукты и даже цветы, которые нес в корзине служитель.

Миновало младенчество, наступила пора детства. Все те же залы были вокруг, все те же люди заполняли их, но теперь иногда вместе с ее воспитательницей Кеммой, в сопровождении великана Ру и других служителей, ей позволялось побродить около пирамид, чаще всего ночью, когда в небе светила полная луна. Так, в лунном свете, она впервые увидела наводящего ужас льва-сфинкса, возвышающегося над пустыней. Поначалу она испугалась каменного зверя с человечьим лицом, разрисованным в красный цвет, в царском головном уборе и с бородой. Но позднее, привыкнув к этому зрелищу, она даже полюбила величественное изваяние, ей казалось, что в улыбке Сфинкса светится дружелюбие, а огромные спокойные глаза так внимательно смотрят в небо, словно разгадывают какие-то тайны. Иной раз она отсылала Кемму и Ру на некоторое расстояние, а сама садилась на песок и поверяла Сфинксу свои детские заботы, советовалась с ним, задавала ему вопросы, на которые сама же и отвечала, потому что с громадных каменных уст не слетало ни единого слова.

Позади Сфинкса высились величественные пирамиды — три главных[238], которые вонзались своими вершинами в самое небо, с храмами у подножия — в них когда-то поклонялись мертвым царям — и другие пирамиды, поменьше, как представлялось Нефрет, пирамиды царских детей. Она восхищалась пирамидами, считая, что их сотворили боги, но потом ее наставник Тау сказал, что их построили люди, чтобы хоронить в них царей.

— Должно быть, то были великие цари, если у них такие могилы. Как бы мне хотелось поглядеть на них! — сказала Нефрет.

— Когда-нибудь ты, быть может, и увидишь их, — ответил ей Тау, который был очень мудр и многому обучал ее.

Кроме Нефрет жили здесь и другие дети, рожденные в семьях членов Общины. Все они посещали школу, с ними вместе училась и Нефрет; вели уроки в этой школе посвященные. Вообще-то, за малым исключением, все члены Братства равно владели знаниями, хотя слуги Общины и те, кто возделывали поля неподалеку от Сфинкса и жили в поселениях вдоль границ больших некрополей, казалось бы, ничем не отличались от самых обыкновенных землепашцев. По их виду никто бы и не догадался, что они принимают участие в таинствах, про которые они дали торжественную клятву ничего не рассказывать и оставались верны этой клятве даже под угрозой смерти и пыток.

Скоро Нефрет стала лучшей ученицей в школе, и не потому, что она была выше других по рождению, а по той причине, что была куда сообразительнее, ее восприимчивый ум впитывал знания, как сухое руно впитывает росу. При всем том, случись кому-то посетить школу и понаблюдать, как дети слушают учителя или, сидя на табуретках, копируют египетские письмена, переписывая их на глиняные черепки или клочки папируса, отличить ее от других девочек было трудно, может, лишь бросалось в глаза то, что Нефрет всегда сидела впереди и было что-то особенное в ее лице. На ней было такое же простое белое одеяние, что и на ее сверстницах, такие же простые сандалии, защищавшие ноги от камней и скорпионов, в такой же пучок были стянуты ее волосы. Ибо так было установлено в Общине: ни одеждой, ни украшениями она не должна была выделяться среди других детей.

Обучение Нефрет не ограничивалось школьными уроками, в послеполуденные часы и в дни отдыха она постигала более глубокую науку. В небольшой комнате, которая когда-то служила спальней жрецу храма, Тау, в присутствии Кеммы, учил ее тому, чему не учили других детей, и посвящал в таинства их веры.

Так, он научил ее вавилонскому языку и письму, рассказал о движении звезд и планет, открыл таинства религии, объяснив, что все боги священнослужителей — лишь символы незримой Силы, символы Духа, который правит всем и присутствует всюду, даже в ее собственном сердце. Он открыл ей, что плоть — это земная оболочка души и что между плотью и душой идет вечная борьба, что на земле она живет, дабы исполнить то предназначение, что определил ей всемогущий Дух, который создал ее; к нему когда-то в будущем, в назначенный день, она должна будет возвратиться, чтобы снова быть посланной в этот или другие миры, но предугадать его намерения не дано никому, даже мудрейшему из смертных. В те часы, когда Тау занимался с Нефрет, а она внимательно слушала его, случалось, в комнату заглядывал пророк Рои и тоже слушал, вставляя слово то тут, то там, а затем, подняв руку, благословлял Нефрет и уходил.

Так, хотя внешне Нефрет почти что ничем не отличалась от остальных детей и так же играла и веселилась, она все же была другой, и душа ее раскрывалась, точно цветок лотоса навстречу солнечным лучам.

Шли годы, и из ребенка Нефрет превратилась в высокую, ласковую и очень красивую девушку. Только в эту пору ее жизни Рои и Тау, в присутствии одной лишь Кеммы, открыли ей, кто она такая: наследная царевна Египта по крови и предначертанию Небес. Они поведали ей, кто были ее отец и мать, а также рассказали о поколениях фараонов, что правили Египтом до них, и про разделение египетских земель.

Услышав все это, Нефрет задрожала, и из глаз ее полились слезы.

— Увы, зачем так должно было случиться! — воскликнула она. — Теперь я уже не могу быть счастливой. Скажи мне, святой отец, кого люди называют вместилищем духов и кто, как они говорят, может общаться с ними во сне, — скажи, как может несчастная девушка исправить столько бед и установить мир там, где безумствуют жестокость и кровопролитие?

— Царевна, — сказал Рои, впервые обращаясь к ней как к царского рода особе. — Это не ведомо мне и никому другому. Все же нам дано знать, что каким-то неведомым образом ты совершишь все это. То же было явлено в видении и твоей матери, царице Риме, при твоем рождении, ибо в этом видении та ипостась Вселенского Духа, которую мы в Египте знаем как Мать Исиду, явилась к ней и в числе прочих даров нарекла тебя, царское дитя, высоким именем Объединительницы Земель.

Тут Кемма подумала про себя, что вместе с Исидой явилась и другая богиня и дала малютке другие дары, и хотя вслух Кемма ничего не сказала, Рои, казалось, прочел ее мысли, потому продолжал так:

— Про тот сон и чудеса, которые свершились при твоем рождении, расскажет воспитательница Кемма — таково веление свыше. Она же покажет тебе и запись всех этих событий, сделанную в то время и скрепленную печатью, и еще одну запись — клятву, которую я и члены нашей Общины дали твоей матери, царице Риме, пред ее смертным одром, в том, что в должное время ты совершишь путешествие. Но довольно об этом. Теперь, по велению свыше, я должен сообщить тебе, что в один из грядущих дней, о котором я объявлю особо, когда мне будет дана о нем весть, на пороге своей зрелости ты будешь коронована и станешь царицей Египта.

— Может ли это быть? — спросила Нефрет. — Царей и цариц коронуют в храмах, так мне рассказывали, в присутствии множества придворных, торжественно и шумно. Здесь же… — И Нефрет огляделась вокруг.

— Разве это не храм, Нефрет, и притом один из самых древних и священных в Египте? — спросил Рои. — Что же до остального, то слушай. С виду мы всего лишь скромное Братство, избравшее жилищем гробницы и пирамиды, к которым мало кто осмеливается приблизиться, ибо считают, что здесь обитают призраки и чужестранец, осквернивший их святость, лишится не только жизни, но погибнет и его душа. Но я должен открыть тебе, что наша Община Зари могущественнее царя гиксосов и всех, кто покорился и стал поддерживать его, о чем ты и узнаешь вскоре, когда примешь посвящение. Братья наши находятся повсюду, во всех землях — от нильских порогов до самого моря, да и за морем живут наши почитатели и ученики и, мы верим, на Небесах — тоже; и каждый из них в отдельности и все они вместе повинуются велениям, которые исходят из этих катакомб, и принимают их как глас божий.

— Если так, всемудрый пророк, почему же ты скрываешься среди этих гробниц, а не пребываешь открыто в Танисе?

— Потому, царевна, что видимая власть во всем ее великолепии и пышности может быть завоевана лишь в войне; мы же, чье царство есть царство Духа, дали обет никогда не вести войн. Может быть, в конце концов нам суждено будет повести войну и тем все и завершится. Но не наше Братство поднимет боевые знамена, мы, если только не будем вынуждены защищаться, не пошлем людей на смерть, ибо наша вера — мир и добро.

— Твои слова полнят мое сердце радостью, — сказала Нефрет, — но теперь позволь мне, о благочестивый пророк, уйти к себе, я так взволнована, что мне нужно отдохнуть.


Год или чуть более спустя после того дня, как Нефрет была открыта тайна ее рождения, но еще до того как состоялись торжества, о которых ей было возвещено, жизнь ее подверглась страшной опасности.

С недавних пор у Нефрет вошло в привычку бродить неподалеку от пирамид, меж гробниц, где покоились знатные люди и царевичи Египта. За тысячу лет, а может быть, и больше, до ее рождения ушли они из жизни земной, так давно это было, что теперь уже никто и не помнил имен тех, кто спал под этими надгробьями. Нефрет любила совершать эти прогулки в одиночестве, если не считать ее телохранителя Ру, ну а Кемма постарела за эти годы, и ей трудно было перешагивать через камни и брести по сыпучему песку.

К тому же Нефрет теперь полюбила одиночество, ей нужно было обдумать то, о чем поведал ей пророк Рои, привыкнуть к нежданному величию, что обрушилось на нее.

Да и сильное юное тело ее жаждало движения, ей наскучили тесные пределы храма и ближних его окрестностей. Нефрет любила высоту, ей хотелось подняться высоко-высоко и сверху озирать раскинувшиеся вокруг пространства. Когда же она попробовала взобраться на самую вершину огромных монументов и даже на небольшие пирамиды, то обнаружила, что делает это с легкостью, ноги у нее не дрожали и голова не кружилась, и это стало ее любимым занятием.

О странной причуде Нефрет Ру и те, кто видел эти ее восхождения, доложили Кемме, а она, поняв, что юная царевна вовсе не склонна прислушиваться к ее увещеваниям, сообщила Рои и Тау. Тут впервые Нефрет рассердилась на свою воспитательницу и напомнила ей, что она уже не ребенок, которого надо водить за ручку.

Рои и Тау посовещались между собой, а затем, как было у них установлено, обратились за советом к Духу, который, как они объявили, направлял их во всех делах.

Кончилось все тем, что пророк Рои приказал своей внучатой племяннице Кемме не выговаривать больше царевне, а дозволить гулять, где ей заблагорассудится, и взбираться, куда она захочет, ибо Дух открыл Рои, что, может, кто и пострадает от этого, но только не Нефрет.

— Коль скоро царевне ничто не грозит, не надо ей препятствовать в таких малостях, племянница, — заключил Рои. — Ни один гиксос и никакой другой враг не осмелятся даже приблизиться к обиталищу призраков. К тому же ее сопровождает Ру, и беседует она не с каким-то мужчиной, а лишь со своей собственной душой.

— Всегда находится смельчак, которому неведом страх других, и неизвестно, кого Нефрет может повстречать, с кем она станет говорить, а когда мы узнаем, будет уже поздно, — возражала ему Кемма.

— Тебе сказано, племянница: не препятствуй, — повторил Рои.

Одержав победу, юная Нефрет, характер которой отличался упорством, продолжала свои прогулки по некрополю и достигла даже большего, чем ожидала.

Среди тех, кто служил Общине Зари, была семья бедуина, в которой из поколения в поколение мужчины владели искусством восхождения на пирамиды. Эти смельчаки, пользуясь трещинами в мраморных плитах пирамид, цеплялись за выступы и приникая к выемкам, что выдолбили за тысячелетия несущие песок ветры, искусно взбирались на самую вершину пирамиды. Так, начав с малых пирамид, они повторяли свои попытки до тех пор, пока не одолевали самые высокие, и лишь тогда им разрешалось жениться и обзавестись семьей. С главой этого рода Нефрет не раз беседовала, и, к ее удовольствию, время от времени он с сыновьями поднимался у нее на глазах на три самые большие пирамиды и они благополучно возвращались из своего головокружительного путешествия.

— Почему бы и мне не подняться, если вы можете? — в конце концов спросила она его. — Я легкая, и нога моя ступает твердо, голова не кружится от высоты, и руки у меня не короче ваших.

Хранитель пирамид — ибо таково было звание главы рода — с удивлением взглянул на нее и покачал головой.

— Это невозможно, — сказал он. — Никогда еще женщина не поднималась на эти каменные горы, если не считать Духа пирамид — только она может это делать.

— Кто это — Дух пирамид? — спросила Нефрет.

— Мы не знаем, госпожа, — отвечал Хранитель. — Мы никогда ни о чем ее не спрашиваем, а если видим в полнолуние, как она скользит по пирамиде, то закрываем лицо покрывалом.

— Отчего же вы закрываете лица, Хранитель?

— Оттого, что если мы не сделаем этого, нами овладеет безумие. Так случилось с теми, кто взглянул ей в глаза.

— Но отчего же они стали безумными?

— Несказанная красота порождает безумие, и придет время, может, ты в этом удостоверишься, госпожа, — ответил он, а у Нефрет от этих слов краска прилила к щекам.

— Кто же она — этот Дух? — поспешно продолжала она свои расспросы. — И что она тут делает?

— Никто не знает этого наверняка, но существует предание, что в давние времена правила этой землей незамужняя царица, а замуж она не хотела выходить потому, что любила простолюдина. Случилось так, что на земли наши хлынули чужестранцы и захватили Египет, он тогда разделился на части и от этого совсем потерял силу. Чужестранный царь, увидев, какая красавица — царица Египта, и желая упрочить свою мощь и власть, решил во что бы то ни стало жениться на ней, пусть даже насильно. Но царица убежала от него и в отчаянии поднялась на самую высокую пирамиду. Он последовал за ней. Достигнув вершины, она бросилась оттуда вниз и разбилась, а царя, когда он увидел это, охватили страх и слабость, и он тоже упал на землю и умер. Обоих их похоронили в тайной усыпальнице в одной из этих пирамид — никто не знает, в какой точно, но мне кажется, во второй, потому что на ней чаще всего появляется Дух.

— Красивая легенда, — сказала Нефрет. — И это все?

— Не совсем, госпожа, потому что с ней связано пророчество. Вот слушай: когда другой царь станет подниматься по пирамиде вслед за другой царицей Египта и упадет, но не разобьется, он завоюет ее любовь, и тогда Дух мести, который обуял когда-то древнюю царицу, отчего она бросилась вниз, успокоится и не будет больше губить мужчин.

— Я хочу увидеть этого Духа, — сказала Нефрет. — Я женщина, и она не сможет навести на меня безумие.

— Думаю, она не покажется тебе, госпожа. Хотя, быть может, она захочет завладеть твоей душой для каких-то своих целей, — задумчиво прибавил он.

— Моя душа принадлежит мне одной, и никто не сможет овладеть ею, — ответила Нефрет, рассердившись. — Но я и не верю, что есть такой Дух, а ты и прочие глупцы видели всего лишь лунный отсвет, скользящий среди гробниц. Не рассказывай мне больше пустых историй!

— Тут, в некрополе, живут два безумца, которые лучше, чем я, рассказали бы тебе, госпожа моя, об этой лунной тени. А может быть, оно и так, как ты говоришь, — сказал Хранитель и низко поклонился, как кланялись в древности на Востоке своим повелителям. — Может быть, ты права. Принимай это как хочешь. — Он хотел было удалиться.

— Погоди, — остановила его Нефрет. — Я хочу, чтобы ты научил меня подниматься на пирамиды, потому что ты самый искусный и изучил их лучше, чем твои сыновья. Начнем с третьей — она поменьше других, и начнем сейчас же. А потом, когда я немного освоюсь, поднимемся и на другие.

Хранитель в удивлении воззрился на нее, а затем сказал, что не может выполнить это ее желание.

— Разве ты не получил наказа благочестивого пророка Рои и Совета Общины во всем мне повиноваться? — спросила его Нефрет.

— Это так, госпожа, я получал такое приказание, хотя и не понимаю, почему я должен повиноваться тебе.

— Я и сама не совсем понимаю — почему, ведь ты можешь взбираться на пирамиды, а я не могу, и значит, ты превосходишь меня. Но приказание есть приказание, и ты знаешь, что случается с теми, кто не выполняет распоряжений Совета. Начнем же.

Хранитель уговаривал ее, умолял и чуть не плакал, но добился лишь того, что Нефрет сказала:

— Если ты боишься подняться на эту пирамиду, я поднимусь одна. Но ты знаешь — я могу упасть.

В конце концов огорченный Хранитель позвал своего сына, сильного, гибкого юношу, который, точно горный козел, легко взбегал на пирамиды, и велел ему принести длинную веревку, свитую из пальмовых волокон, и этой веревкой обвязал он тонкую талию Нефрет. Но теперь возникло новое препятствие: Ру, который до тех пор с удивлением слушал их разговор, спросил, что он делает и почему он обвязывает госпожу веревкой, точно какую-то рабыню.

Хранитель стал ему объяснять, а Нефрет согласно кивала.

— Но это невозможно, — сказал Ру. — Мой долг — повсюду сопровождать знатную госпожу.

— В таком случае, друг мой Ру, — сказала Нефрет, — поднимись вместе со мной на пирамиду.

— На пирамиду? — Ру обиженно насупился. — Взгляни на меня, прошу тебя, госпожа, и ответь: что я — кот или обезьяна, чтобы по гладкому камню взобраться с земли на небо? Да я не поднимусь и на длину этой веревки, как упаду вниз и сломаю шею. Лучше я одной рукой сражусь с десятком вражеских воинов, чем поддамся такому безумию.

— Что верно, то верно. Пожалуй, никогда не побывать тебе на пирамиде, друг мой Ру, — сказала Нефрет, окидывая взглядом исполина-эфиопа, который с годами ничуть не изменился. — А потому оставь пустые разговоры, и не будем зря тратить время. Если ты не можешь подняться на пирамиду, стой внизу, вдруг я поскользнусь и упаду, тогда лови меня.

— Ловить тебя, госпожа?! Если ты упадешь?! — У Ру даже дыхание перехватило.

Не сказав больше ни слова, Нефрет направилась к подножию третьей пирамиды, на которую Хранитель, так же не говоря ни слова, начал уже подниматься по знакомому пути, укрепив на себе второй конец веревки, которой он обвязал Нефрет. Скинув сандалии и подобрав тунику до колен, как велел Хранитель, она начала подниматься вслед за ним, а чуть ниже Нефрет поднимался сын Хранителя, следивший за каждым ее движением.

— Слушайте мои слова, вы, отец и сын! — простонал Ру. — Если вы допустите, чтобы моя госпожа поскользнулась и упала, лучше вам не спускаться вниз, потому что я убью вас обоих. Оставайтесь тогда наверху до конца вашей жизни!

— Если она упадет, упадем и мы. Но боги-свидетели: моей вины в том не будет, — отвечал Хранитель, прильнув к склону пирамиды.

Тут сразу же следует сказать, что Нефрет показала себя способной ученицей. Глаза у нее были зоркие, как у ястреба, смелостью она не уступала льву, а ловкостью — обезьяне.

Она поднималась все выше и выше, ухватываясь за те щели, за которые ухватывался ее проводник, и ставя ноги точно в те места, куда ставил он; так они поднялись до середины пирамиды.

— Достаточно на сегодня, — сказал Хранитель пирамид. — Ни один новичок из нашего рода не идет в первый раз дальше — это правило. Отдохнем здесь немного, а потом начнем спуск. Мой сын будет ставить тебе ноги, куда надо.

— Повинуюсь тебе, — отвечала Нефрет и так же, как ее проводник, обернулась назад — под ней простиралась пустота, только где-то далеко-далеко внизу стоял на песке казавшийся совсем маленьким Ру. И тут впервые она почувствовала головокружение.

— У меня кружится голова, — тихо сказала она.

— Обернись назад, к пирамиде, — сказал Хранитель размеренно-спокойным голосом, стараясь скрыть охвативший его страх.

Нефрет повиновалась, и сила и воля вновь вернулись к ней.

— Все в порядке, — сказала она.

— Тогда, госпожа, повернись еще раз, потому что, не сделав этого теперь, ты не сделаешь никогда.

Она снова повиновалась, и — о, радость! — она уже не испугалась высоты, душа ее победила страх. Спуск после этого прошел легко, потому что она могла бросить взгляд, куда ставить ногу, в какую расщелину или излом горячего блестящего мрамора, да и юноша, спускавшийся впереди нее, знал все эти расселины наизусть и говорил ей, куда ступать. Так они благополучно спустились на землю; Нефрет немного посидела, чтобы отдышаться; она с улыбкой смотрела на Ру: у того глаза вылезли из орбит — так он напугался, и он все отирал пот со лба краем своего одеяния.

— Может, довольно с тебя пирамид, госпожа? — спросил Хранитель, освобождая ее от веревки.

— Ну уж нет, — отвечала Нефрет, вскочив с песка и потирая саднящие руки. — Мне понравилось, и я не успокоюсь, пока не научусь подниматься на них одна, в свете луны, как, говорят, можешь делать ты.

— Исида! Мать Небес! — воскликнул Хранитель, простирая вверх руки. — Нет, ты не смертная дева, ты, наверное, богиня; может быть, ты и есть Дух пирамид, обретшая облик смертной?

— Ты угадал, — отвечала ему Нефрет. — И я так думаю: я — Дух пирамид. А потому не соблаговолишь ли ты встретить меня завтра здесь, в то же время? Надеюсь, завтра мы поднимемся на самую вершину малой пирамиды.

И пока растерявшийся Хранитель собирался с ответом, Нефрет надела сандалии и удалилась в сопровождении Ру, который от волнения утратил дар речи.

Так все началось, а затем Нефрет исполнила свой зарок. На время все ее помыслы, сила, воля сосредоточились на одном: покорении пирамид. Пусть это была скромная цель, на заре девичьей зрелости, но она поглотила Нефрет целиком. Ей сообщили, что по рождению она — царица Египта. Это не так уж глубоко взволновало ее; здесь, среди покинутых храмов и гробниц, царствование над Египтом казалось ей несбыточной мечтой, во всяком случае, если это и было предопределено ей судьбой, то в далеком будущем. Пирамиды же были здесь, перед ней, и пока что ей хотелось стать Владычицей пирамид, которые, как ей тоже было сказано, ее далекие предки воздвигли для своего погребения.

К тому же рассказ о царственной красавице, появляющейся на пирамиде в лунные ночи, возбудил в ней любопытство. Неужели это Дух ее бродит по ночам? Молодые люди склонны быть доверчивыми, когда речь идет о любви, и Нефрет была просто зачарована этой печальной историей. Воображение рисовало ей, как молодая дева, которая так же, как и она, научилась подниматься на пирамиды и так же суждено ей было стать царицей, стремительно всходит на вершину самой высокой из них и бросается оттуда вниз, лишь бы избегнуть страшной участи и не стать женой человека, которого она ненавидит и который поверг в прах ее родную страну; и так она, побежденная, обрекает на смерть победителя. Особенно же волновал Нефрет конец легенды: настанет день, и другая прекрасная молодая царица, преследуемая другим влюбленным в нее чужестранцем, взбежит на вершину пирамиды, и там, на краю бездны, любовь победит вражду, и на страну, за власть над которой они сражались, снизойдет благословение.

Нефрет еще ничего не знала о любви, и все же природа берет свое, пробуждаясь даже в малом ребенке. Нефрет догадывалась, о чем повествует эта красивая сказка, и душа ее просыпалась навстречу будущему. Но пока что ею владело лишь одно желание — достичь того, что считалось невозможным для женщины: покорить пирамиды; в ту пору она не отдавала себе отчета в том, что для нее это было еще и символом: взойдет она на вершину пирамиды, и тогда ей, сильной духом и телом, не страшны еще более трудные дела и куда более страшные опасности, которые, быть может, ожидают ее в будущем.

В тот же год Нефрет овладело желание молиться, потребность проникнуть в тайну общения с тем, кто поставлен над родом людским, с тем, кого жители земные зовут Богом, и не Рои с Тау внушили ей это желание — то было веление души. Более всего на свете жаждала теперь Нефрет общения с Богом; странная мечта овладела ею — быть может, иные сочли бы это за безумие, но такие мечтания довольно часто овладевают юношами и девушками на пороге зрелости — или зрелыми людьми на пороге старости, в те сумеречные годы, что предшествуют приходу смертной тьмы. Точно мираж являлся ей, точно видение Истины — ей все время чудилось, что Высший Дух, который витает над ней и над всем миром, лучше услышит ее молитвы и станет внимать ей, если она в полном одиночестве обратит к нему свои молитвы с вершин пирамид. Быть может, то была причуда, но вело к ней чистое и достойное побуждение. И в конце концов Нефрет осуществила свою мечту: спустя год она могла подниматься на все пирамиды в полном одиночестве.

Хранитель пирамид и его сыновья, чье искусство и ловкость передавались из поколения в поколение, дабы они побеждали в состязаниях и получали награды, лишь удивлялись этому и чувствовали себя несколько уязвленными: эта девушка не только сровнялась с ними, но, пожалуй, даже превзошла их в столь трудном искусстве.

В самом начале обучения Совет Общины, встревоженный сообщениями Ру и Кеммы о странном капризе, который овладел их подопечной, чью драгоценную жизнь они были обязаны денно и нощно охранять, призвал Хранителя и его сыновей и спросил, велика ли опасность. Для тех, кому дан этот дар, — никакой, отвечали они, и подтверждением тому шесть поколений их рода: ни один человек в их роду не умер от падения с пирамиды. Иное дело с теми, кто не принадлежал их роду, продолжал Хранитель, для всех других, кто хотел проникнуть в секрет их искусства, это окончилось печально. Ответ Хранителя испугал Совет. Однако Рои открыл ему, что Нефрет не дано препятствовать в ее увлечении, сама же она упорно совершенствовалась в этом искусстве, и никакой беды с ней не случалось. Наконец настало время, когда Нефрет, при свете ли дня или при свете луны, могла взойти на вершину любой из пирамид так же быстро, как сам Хранитель и его сыновья.

Тогда Хранитель и его сыновья преклонились передНефрет и обратились к ней с просьбой стать их предводителем, ибо она превзошла их всех. Однако Нефрет лишь засмеялась в ответ и сказала, что это вовсе ничего не значит и она не станет их предводителем, а прикажет, чтобы им дали награды, которые она сама назначит. После этого ей была предоставлена полная свобода, теперь она могла одна, без сопровождения Хранителя и его сыновей, подниматься, когда она захочет, на любую из пирамид.

Но вот тогда-то и случилось тревожное происшествие.

Глава 7

ЗАМЫСЕЛ ВЕЗИРА[239]
Как уже было сказано, Нефрет, когда ею овладевало желание помолиться, поднималась на одну из пирамид на восходе или перед закатом солнца и, стоя в полнейшем одиночестве на маленькой площадке на самом верху, обращалась к богам. Иной раз она не молилась, а лишь, блуждая взором по раскинувшимся вокруг пространствам, раздумывала над уготованной ей судьбой или предавалась девичьим мечтаниям.

Об этой ее привычке стало известно не только членам Общины и ее служителям, но и жителям окрестных земель и странникам, путешествовавшим неподалеку от границ Святой Земли — так называли местность, где расположилась Община Зари и чьи границы не осмеливался переступить ни один чужестранец. Да и как было не пойти молве: стройная фигура Нефрет словно парила между небом и землей, ясно вырисовываясь на голубом небосклоне ранним утром и на закате; при разливах ее было видно даже с самого Нила. Люди говорили, что это сам Дух пирамид предвещает Египту тревожные времена, ибо никто не верил, что земная женщина может решиться подняться так высоко на пирамиду, что ей хватит силы и ловкости, точно ящерице, скользить вверх по гладкому мрамору.

Скоро весть об этом чудесном явлении дошла до Таниса.

Как-то под вечер Нефрет поднялась на вершину второй пирамиды и начала было уже спускаться своим обычным путем, однако, заметив, что смеркается, выбрала более короткий спуск — не по южной стороне, где ее ожидал Ру, а повернула на западный склон, который все еще освещался солнцем. Легко спрыгнув на песок, она поискала взглядом Ру, но вместо него увидела четверых приближающихся к ней мужчин, на которых она поначалу не обратила внимания, в сумерках приняв их за Хранителя пирамид и его сыновей; она подумала, что они хотят расспросить ее о новом спуске, который она отыскала на западном склоне пирамиды. Потому она спокойно стояла, а они подходили все ближе, затем приостановились, словно чего-то опасаясь, и тут чей-то голос выкрикнул:

— Женщина то иди дух — хватайте ее! Только бы она не убежала от нас! Помните о большой награде — хватайте ее!

Ободренные таким образом, неизвестные бросились к ней. Осознав опасность, Нефрет резко повернулась и начала снова взбираться на пирамиду, она уже поднялась на несколько локтей, но тут один из чужестранцев ухватил ее за лодыжку и стянул вниз.

— Ру! — тревожно крикнула Нефрет. — Ко мне, на помощь, Ру! Я в ловушке, Ру!

Случилось так, что Ру находился почти тут же, за углом пирамиды. Потеряв из виду Нефрет и забеспокоившись, он направился к западному склону пирамиды, который был лучше освещен, поглядеть, не там ли Нефрет. Он услышал ее крик о помощи и бросился вперед; повернув за угол, он увидел Нефрет, лежащую на песке: вокруг нее теснилось четверо мужчин — трое обматывали ее веревками, а четвертый повязывал на лицо полотняный лоскут.

Ру яростно взревел и, подняв топор, прыгнул на них. Тот, который обвязывал Нефрет лицо, первым заметил гигантскую черную фигуру, которую он, конечно же, принял за страшного духа-хранителя здешних мест; он отпрыгнул в сторону и кинулся бежать. Но сверкнул топор, и, разрубленный надвое, он свалился замертво. Затем второй разбойник, который сначала подумал, что это ревет лев, тоже увидел Ру и на миг застыл от изумления. Но Ру, бросив топор, схватил за горло сразу двоих и, с силой стукнув их головами, отбросил злодеев в разные стороны, оба упали на песок и больше не шевельнулись. Четвертый же успел выхватить нож — то ли чтобы защититься от Ру, то ли чтобы заколоть им Нефрет; однако когда он увидел, что сталось с другими, смелость оставила его, и, завизжав от страха, он выронил из руки нож и пустился наутек. Ру подхватил нож с песка и швырнул его вслед беглецу. Страдальческий вскрик боли подтвердил, что Ру достиг цели, хотя в сгустившейся темноте он уже не мог разглядеть самого беглеца. Ру хотел было броситься за ним в погоню, но Нефрет, приподнявшись с песка, крикнула ему:

— Не уходи! Останься здесь, может быть, их тут много!

— Ты права, — сказал Ру, — а этот пес свое получил.

Не говоря больше ни слова, он схватил Нефрет, прижал ее, словно малое дитя, к своей груди, придерживая левой рукой, правой подобрал топор и без промедления, даже не взглянув лишний раз на поверженных врагов, побежал вдоль западного подножия пирамиды; он не сбавил шага до тех пор, покуда они не оказались среди надгробий, где уже их никто не мог увидеть.

— Вот и пришел конец твоим забавам, госпожа, — решительно сказал Ру; он весь дрожал, но, конечно же, не от страха — он думал о том, какой опасности только что избегла царевна.

— Если б не ты, все могло бы кончиться плохо, — отозвалась Нефрет. — Это для меня хороший урок, теперь я буду знать, чего мне опасаться. Опусти меня на землю, мой дорогой Ру, я уже успокоилась.

Страх и тревога охватили Кемму и общинный Совет, когда эта история была им поведана; встревожился даже мудрый Тау. Один только пророк Рои оставался спокойным.

— Никто не причинит Нефрет зла, — сказал он. — Я знаю это от тех, кто не может лгать, вот почему я позволил ей следовать ее причуде — научиться всходить на пирамиды, ибо не следует держать ее взаперти и препятствовать ее желаниям; Нефрет должна уметь смотреть в лицо опасности и преодолевать любые препятствия. Нам же отныне надо неусыпно охранять царевну, ибо опасности еще только начинаются.

Затем Рои послал людей, чтобы они принесли трупы тех, с кем расправился Ру, по возможности отыскали раненого и захватили его живым. Этого они, однако же, сделать не смогли, потому что, когда рассвело, от чужестранного злодея остались лишь кровавые пятна на песке, которые вскоре потерялись, а это значило, что раненый, превозмогая боль, стал пробираться дальше по камням, чтобы не оставлять за собой следов.

Мертвые же кое-что поведали о себе: двое были из племени гиксосов и, судя по одежде, служили при дворе царя Апепи. Третий, как видно, был у них проводником, однако, какому народу он принадлежал, определить было невозможно, ибо это на его голову обрушился топор Ру.

Тела презренных похитителей были брошены шакалам и стервятникам, дабы в них больше не могли вернуться их Ка, а души их со всеми полагающимися обрядами, в присутствии членов Общины Рои проклял, дабы из века в век не находили они упокоения. Ведь они не только нарушили соглашение, которое соблюдали многие поколения, и ступили на Священную землю Общины Зари, но и пытались похитить, а возможно, и умертвить деву, чье имя еще не было никому ведомо за пределами этой земли.

Тем история и закончилась, только теперь ни на восходе, ни на закате солнца никто не видел Нефрет на вершине пирамиды.

Немного погодя выбившийся из сил, изможденный гиксос с перевязанной спиной, то и дело харкавший кровью, как бывает, когда ранено легкое, добрался до царского дворца в Танисе; здесь его признали и отвели к большому военачальнику, который выслушал его с гневным выражением на лице, приказав записать его рассказ слово в слово. Когда писец закончил запись, начальник выбранил пришедшего за то, что тот не справился с порученным ему делом.

— Разве это моя вина? — спросил пришедший. — Разве это правильно — посылать тех, кто рожден женщиной, чтобы захватить в плен дух или колдунью? Ибо ни одна дева, если в ней течет теплая кровь, не может бегать вверх и вниз по пирамиде, выложенной гладкими блестящими плитами, так, словно это муха летает вверх-вниз по стене, а мы это видели своими глазами. Разве это справедливо — ожидать от простых людей, что они одолеют черного дьявола из преисподней, страшного великана, какого и не видел никто из живущих на этом свете, чудище, которое рычит, точно лев, а руки его крушат человеческие черепа, точно это плоды граната? Разве справедливо — приказывать простым смертным людям ступить на Священную землю, где поселились боги, волшебники и призраки умерших? Зачем только я, глупец, слушал тебя и польстился на твои щедрые посулы; глупцами были и мои товарищи, и, верно, так сейчас себя и называют в преисподней, ибо есть ли хоть один человек в Египте, кто бы не знал, что вторгнуться в Священную землю Общины Зари — значит навлечь на себя проклятие и смерть! А теперь дай мне вознаграждение, чтобы я мог поделить деньги между моими детьми.

— Вознаграждение! — зловеще прошептал начальник. — Не будь ты ранен, не миновать бы тебе порки. Убирайся отсюда, собака!

— Куда же мне, преданному проклятью, идти? — спросил несчастный.

— Туда, куда уходят все, кто проиграл, — в преисподнюю, — отвечал начальник и подал знак слугам.

И они вышвырнули его, в ад или куда-то еще он отправился в очень скором времени. Ибо его же собственный нож, который Ру подхватил и метнул в него, был отравлен, а удар пришелся ниже плеча, и нож пронзил легкое.


Военачальник прошел в покои царя Апепи, где находились также его советники и молодой царевич Хиан, единственный наследник престола. Большой, грузный, с горбатым, как у всех гиксосов, носом и злыми черными глазками, царь гиксосов отличался бешеным нравом и был очень жесток и мстителен, как и все его соплеменники, и в то же время беспокоен и труслив.

Не таким был сын его Хиан, рожденный египтянкой, в чьих жилах текла царская кровь. Апепи взял египтянку в жены, преследуя свои государственные соображения, он по-своему любил ее и, когда она умерла, дав жизнь своему единственному дитя — Хиану, Апепи не заменил ее другой царицей, хотя в гареме его было много женщин. Хиан вырос и возмужал. Кровь отца-гиксоса не сказалась на внешности, не наложила отпечатка на его характер; это был добрый по натуре, красивый юноша с приветливым взглядом мягких черных глаз, однако сильный телом и быстрый умом, из тех, кто любит учиться и склонен к размышлениям, воин и охотник и в то же время человек, приверженный всей душой мирной жизни, правитель, мечтающий о том, чтобы залечить раны Египта и возродить его величие.

Перед отцом и сыном и предстал старый везир Анат, он рассказал о случившемся, а затем прочитал то, что было записано со слов раненого воина.

Апепи выслушал его внимательно.

— Знаешь ли ты, везир, кто эта безумная дева, которая восходит на вершины Великих пирамид? — спросил он, когда тот закончил чтение.

— Нет, не знаю, Ваше Величество, хотя, быть может, и могу высказать одну догадку, — неуверенно отвечал везир.

— Тогда я скажу тебе, везир. Это единственная дочь фараона Юга Хеперра, который пал в битве много лет тому назад. У меня сомнений нет. Известно, что эта дочь была рождена, и ты должен помнить: мы подкупили тогда многих фиванских вельмож, приближенных Хеперра, чтобы захватить ее и ее мать, царицу Риму, дочь царя Вавилона. Но, как видно, боги вступились за младенца, потому что обе исчезли, а из тех, кому поручено было их схватить, лишь один остался в живых. Всех остальных сразил черный великан, охранявший царицу Риму и ее дочь. Такой же точно черный великан сражался рядом с Хеперра и вынес его тело с поля битвы. Видели его и на торговом судне, плывущем вниз по Нилу, и с ним двух женщин и ребенка, конечно же, в простой одежде, и лица они прятали. Хитростью и обманом эти трое сумели проскользнуть мимо моих дозорных в Мемфисе, — я прогнал потом их всех! — а поплыло то судно в сторону Вавилона, — так мне было доложено. Но вот что странно: наши лазутчики донесли нам, что в Вавилон они не прибыли. Значит, либо их нет в живых, либо они прячутся где-то в Египте.

— Похоже, так оно и есть, фараон, — сказал везир, и все советники кивнули в знак согласия.

— А в последнее время, — продолжал Апепи, — от Порогов до самого моря разносятся слухи, и в городах и селениях вдоль всего Нила люди нашептывают друг другу, будто египетская царевна жива и вскоре объявится, чтобы занять престол. Более того, говорят, нашла она убежище в Братстве мудрецов, что расположилось среди гробниц и пирамид неподалеку от Мемфиса, а называют они себя Общиной Зари. И еще известно мне, что ты, везир Анат, чтобы узнать, правдивы ли эти слухи, без совета со мной, пообещав щедрую награду, послал туда нескольких смельчаков, чтобы они вызнали правду об этой общине, где своих предателей не водится, и поглядели на эту чудесную деву, которая может взбираться на пирамиды и которая, если верить слухам, и есть сама царевна Египта. Но я-то утверждаю другое: обманщица она, и больше никто.

— Или дух, — предположил везир, — потому что не может быть женщина такой ловкой и смелой, и все это, конечно, выдумка.

— Пусть дух, хотя я и не очень-то верю в духов. Так, значит, отправляются они туда, пробираются на Священную землю — так называют те места, как эта дева спускается с пирамиды, и, хоть я и не давал им такого приказа, хватают ее, а это говорит о том, что она из плоти и крови; она громко кричит, и черный великан — заметьте, опять этот черный великан! — с ревом бросается к ней на помощь. Он убивает троих из этих людей с такой легкостью, словно они малые дети, и бросает нож в четвертого, тяжело ранит его, и дева исчезает, а Община Зари увеличивает свою стражу. И вот теперь я скажу, что дева эта не кто иная, как Нефрет, египетская царевна, а охраняет ее все тот же эфиоп, который вынес с поля боя тело ее отца.

Когда стих шепот согласия, Апепи продолжал:

— Скажу также, что все это очень опасно. Давайте взглянем правде в глаза. Кто мы такие — гиксосы? Много лет тому назад мы вторглись в Египет, захватили самые богатые его земли, прогнали царя Египта обратно в Фивы и присвоили весь Север. Им я владею и по сию пору, да и Югом тоже, поскольку мы подкупили его знать и верховных жрецов, оплели их золотыми цепями. Но теперь мы в опасности: беспрерывные войны с Вавилоном очень ослабили нас; к тому же многие наши мужчины женились на египтянках, как сделал и я сам, так гиксосы испортили свою кровь и цветом кожи стали походить на жителей Нильской долины. Египтяне — упрямый и коварный народ, к тому же они блюдут верность старым обычаям, им по крови ближе цари, которые правили на этих землях много веков. И если они узнают наверняка, что жива прямая наследница древней династии, они поднимутся, подобно Нилу в сезон дождей, и сметут нас с этих земель. Потому я говорю: царица эта, а вместе с ней и Община Зари должны быть уничтожены.

Наступило молчание. И тогда со своего кресла, которое стояло у подножия трона, поднялся царевич Хиан и, отвесив почтительный поклон отцу, впервые вступил в разговор.

— О царь, мой отец, выслушай меня, — так начал Хиан. — Как тебе известно, я глубоко изучил обычаи и тайные обряды Древнего Египта и помимо всего прочего от сведущих людей и из старинных рукописей многое узнал об Общине Зари. Это старинная, очень могущественная Община, а члены ее — мирные люди, которые побеждают духом, а не мечом, и хотя вроде бы никто не знает о ее существовании, учение ее исповедуют тысячи людей по всему Египту, оно насчитывает тысячи сторонников, и я не поручусь, что нет таких и при твоем дворе, отец. Известно мне, что много ее сторонников живут и в дальних странах, в особенности в Вавилонии. Еще следует сказать, что возглавляет эту Общину всеведущий пророк, которого зовут Рои, очень старый человек — если он и вправду человек; это он общается с богами, и боги покровительствуют ему, как и всем, кем он правит. И вот что еще я скажу: по договору, заключенному с нашими праотцами, первыми царями гиксосов, и подтверждаемому каждым последующим царем, — и тобой, мой отец, он тоже был подтвержден, — земля, где находятся захоронения египетских предков и где, под сенью пирамид, нашла себе приют эта Община, — считается священной и неприкосновенной. Страшное проклятье падет на того, кто нарушит этот договор, и, как видно, оно и поразило тех четверых, кто, без твоего на то согласия и, конечно же, против моей воли, нарушили договор и ступили на Священную землю, вознамерившись не только вызнать там что-то, но и силой захватить то ли деву, то ли духа. На землю эту нельзя ступать — таков обычай и договор, и нельзя причинять вред обитателям Города мертвых. Потому, о фараон, отец мой, прошу тебя, не помышляй больше о том, как принести вред этой Общине или деве, которую ты считаешь дочерью Хеперра, ибо, если ты посягнешь на них, ты навлечешь погибель на себя самого и на всех, кто служит тебе.

Слушая Хиана, Апепи гневался все больше и больше.

— Можно подумать, царевич, — сказал он с ухмылкой, — что ты и сам служишь этой Общине Зари. Что значат клятвы и договоры, когда мое царство в опасности! Во владениях наших неспокойно. Вавилон то и дело нападает на нас. А почему? Потому, говорят они, что мы нехорошо обошлись с их царевной, которая стала супругой царя Хеперра, что из-за нас она умерла. Ты не знаешь об этом, но мне сообщили лазутчики. Хочешь ты того или нет, гнездо заговорщиков должно быть разрушено — так говорю я, фараон Апепи.

Царевич Хиан ничего на это не ответил, но везир Анат сказал:

— О фараон, вот о чем я подумал: не пойти ли нам более осторожным путем и достичь цели, не отступаясь от нашего договора с Общиной Зари, ибо это могущественная Община, и ее нельзя не опасаться, и я, как и царевич Хиан, верю, что само Небо покровительствует ей. Ты полагаешь, что эта дева пирамид — законная дочь фараона Хеперра, и, может, ты прав. Но вот что я задумал: направь посольство к пророку Рои и объяви, что хочешь взять эту деву себе в жены — ведь у тебя сейчас нет жены. Так ты скрепишь весь Египет узами любви и не запятнаешь своих рук кровью.

Выслушав речь Аната, Хиан громко рассмеялся, а советники заулыбались. Апепи же сначала не сводил с Аната гневного взгляда, а затем опустил глаза, помолчал, размышляя о чем-то. Но вот он поднял голову и сказал:

— Тебе, Анат, не откажешь в мудрости. Львиного детеныша можно убить, а можно приручить, да только, если приручишь, не забывать, что со временем детеныш вырастет и станет большим львом, и тогда его потянет бродить по пустыне и насыщаться сырым мясом, как испокон веков делали его прародители. Отчего бы мне и вправду не жениться на этой деве — если это дочь фараона Хеперра? Значит, как я предполагал, она осталась в живых, и так я объединю царский род гиксосов с древней династией фараонов Египта. Это положит конец многим распрям, Египет соединится и будет жить в мире; тогда можно будет не опасаться Вавилона. Но что скажет царевич Хиан? Я ведь еще не стар, и от такого союза могут родиться дети; тогда старший наследник, рожденный в этом браке, как все фараоны древних династий, должен будет унаследовать двойную корону Севера и Юга, ибо, по египетским законам, право на престол переходит от матери из рода фараонов — таким путем изначально объединялись династии.

Везир и советники повернулись к Хиану: слово было за ним, от его ответа зависело, быть ему в будущем правителем Севера или не быть.

Он молчал минуту-другую, потом улыбнулся и сказал:

— Видно, так я должен понять твой вопрос, о фараон, отец мой: если живет на свете некая дева — законная дочь Хеперра, покойного фараона Юга, и, следовательно, продолжательница древнего царского рода, что правил Египтом долгие тысячелетия, до той поры, когда гиксосы отняли часть их наследных земель; если согласится она выйти замуж за моего царственного отца; если, вступив с ним в брак, она родит ему ребенка, тогда я, теперешний законный наследник, по условиям такого союза могу лишиться права наследования престола. Но когда столько «если» и никому не дано знать наперед, свершатся ли эти «если» и когда свершатся, разве это важно — принимать сейчас какое-то решение? Столь ли сильно желаю я стать правителем Севера и тем самым унаследовать войны и беды; желаю ли я занять трон и тем самым помешать Египту залечить раны и слить воедино два мощных престола? Жизнь человеческая коротка, и фараон ли, простой ли землепашец — и тот, и другой скоро будут забыты, и, быть может, лучше содействовать наступлению мира, чем принять на себя верховную власть, которой не жаждешь.

— Воистину, я был прав, когда сказал, что и сам ты, как видно, член этой Общины, ибо, будь я на твоем месте, Хиан, не такой ответ дал бы я своему царственному отцу, — сказал пораженный Апепи. — Но пусть каждый лелеет свои мечты и тешит свои причуды. А потому ловлю тебя на слове: значит, как законный наследник царского престола ты не имеешь ничего против этого моего плана — как я считаю, смелого и дерзкого, — который, если выйдет все, как задумано, многое может изменить в нашей жизни, — ты не возразил против него, хотя и отдаешь себе отчет, что, если он исполнится, это нанесет тебе большой ущерб. А теперь слушай мое решение, Хиан: я посылаю тебя, царевича Севера, послом в Общину Зари, к пророку Рои. Возьмешься ли ты, кто оказался столь разумным и пекущимся о благе страны, за такое дело?

— Прежде чем я отвечу тебе, о фараон, скажи: какие слова будут вложены в уста посла? Будут это слова мира или войны?

— И те и другие, Хиан. Посол скажет людям Общины Зари: фараон Севера опечален тем, что против его воли договор между Общиной и его царством нарушен безумцами, которые состояли у него на службе; все они жестоко поплатились за свое преступление, и во искупление его он привез дары, которые возложит на алтари богов, которым они поклоняются. Затем он спросит, правда ли, что среди них живет Нефрет, дочь фараона Хеперра и супруги его Римы, дочери правителя Вавилона. Они могут прятать ее где-то в тайном месте и отрицать, что им известно о ней, но если ты поймешь, что она там, ты должен объявить в присутствии Совета и самой девы, если то будет возможно, что Апепи, царь Северного Египта, еще нестарый мужчина, лишившись супруги, своей законной царицы, хочет взять царевну Нефрет себе в жены, соблюдая все подобающие церемонии. Далее ты сообщишь, что, заимев на то твое согласие, Апепи принесет клятву: рожденный ею от него сын, если он будет дарован им богами, после смерти Апепи будет коронован как фараон всего Египта, и Верхнего, и Нижнего. Все это посол сможет удостоверить письменно и скрепить моей печатью, которая будет ему дана.

— То, что я услышал, — слова мира, о фараон. А теперь поведай мне о войне.

— Тут все будет короче и проще, царевич. Если Нефрет живет среди них и она сама или Совет от ее имени отвергнет мое предложение, тогда ты скажешь, что я, царь Апепи, отныне отказываюсь соблюдать все соглашения между мной и Общиной Зари и покараю их как заговорщиков против моей власти и мира в Египте.

— А если я удостоверюсь, что они не укрывают царевны, тогда что?

— Тогда ты не выскажешь им никаких угроз, а возвратишься и сообщишь обо всем мне.

— С тех пор как я вернулся с Сирийских войн, о фараон, придворная жизнь наводит на меня скуку. Сам не знаю почему, но мне по душе твое поручение. Поэтому, если хочешь, назначай меня твоим послом, я берусь за это дело, — помедлив немного, сказал Хиан. — Только вот о чем хочу тебя спросить: хорошо ли это, что я: царевич Хиан, прибуду к ним под своим именем? Хоть и в твоей власти решить, кому ты передашь наследование престола, все же до сего времени твоим наследником считался я, и потому Община Зари может проявить недоверие к такому послу и поступить с ним, как сочтет нужным. Они могут оставить меня заложником.

— С чем я и попрошу тебя смириться, Хиан. Пусть ты станешь живым доказательством моего честного намерения, покуда не свершится свадебная церемония. Пойми одно, Хиан: если царевна Нефрет в самом деле жива и скрывается в Общине, мое самое большое желание — жениться на ней, ибо теперь я понял: она, и только одна она принесет нам спасение. Тот же, кто захочет помешать мне, станет моим смертельным врагом, кто бы он ни был — пророк Рои или кто другой, — его ожидает смерть!

— Однако ты скор на решенья, отец. Еще час назад тебе и в голову не приходила мысль о женитьбе, теперь же ты одержим ею.

— Это так, сын мой, ибо теперь — и я благодарю за это Аната — я увидел корабль, который вывезет меня и Египет из разлива бед, которые грозят в скором времени захлестнуть всех нас, и, следуя примеру своих великих предшественников, я вхожу на него, покуда его не увлекло течением прочь. Везир, ты издалека разглядел этот корабль, ты сослужил мне добрую службу, вот тебе золотая цепь в награду, и обещаю тебе еще многие награды впереди. Нет, побереги свою благодарность до того дня, когда корабль благополучно доставит нас в гавань. А тебе, Хиан, я скажу вот что: если ты считаешь, что посольство — это слишком опасно, а оно таит много опасностей, я поищу другого посла, хотя и предпочел бы тебя. К тому же я сомневаюсь, что, назвавшись другим именем и притворившись, что ты — не царевич Хиан, а придворный сановник или кто-то еще, ты проведешь этих востроглазых хитрецов. Но, впрочем, поступай как знаешь.

— А почему бы мне не стать простым человеком, коль скоро ты и сам того хочешь, о фараон? — с улыбкой спросил Хиан. — Ведь если все пойдет хорошо, тогда я, кто еще этим утром был законным наследником престола — так тебе было угодно меня называть, о фараон, — стану просто одним из царских сыновей. Если судьбе угодно будет распорядиться так, я попросил бы тебя оставить мне, кто лишится столь многого, поместья и доходы, которые перешли мне от матери или дарованы Твоим Величеством. Ибо, хоть царский трон и не слишком влечет меня, я все же хотел бы остаться богатым человеком и жить спокойно, отдавшись своим любимым занятиям.

— Клянусь исполнить твое желание, Хиан. И пусть это будет записано здесь и сейчас и скреплено моей царской печатью.

— Благодарю тебя, о фараон. А теперь позволь мне удалиться — я хочу побеседовать с тем раненым беднягой до того, как он умрет, быть может, он даст мне полезные советы.

С этими словами царевич склонился перед фараоном в глубоком поклоне, а затем вышел.

«Сколь же велик душой этот молодой человек, — думал про себя Апепи, провожая взглядом сына. — Мало кто не дрогнул бы от такого удара, если только он не замыслил предательства. Но Хиан не способен на предательство. Мне даже горько сознавать, что я лишил его престола. Все же так дóлжно поступить. Если царевна Нефрет живет на свете, я женюсь на ней и принесу клятву передать престол ее детям, ибо только тогда покой снизойдет на меня и на Египет».

А вслух он произнес:

— Совет окончен, и проклятие тому, кто выдаст, о чем тут шла речь. Предатель будет брошен на растерзание львам.

Глава 8

ПИСЕЦ ПО ИМЕНИ РАСА
Через тридцать дней после этого совета на границе Священной земли, в том месте, где Нил в разливе поднимался выше всего, появился чужестранец и крикнул землепашцу, работавшему в поле, что принес письмо, которое просит доставить пророку Общины Зари.

Землепашец подошел поближе и, тупо уставившись на пришельца, спросил:

— Что это за община такая и кто ее пророк?

— А ты поспрашивай об этом у людей, друг, — сказал чужестранец, протягивая ему свиток и вместе с ним дорогой подарок. — Я же тем временем подожду ответа; на рассвете или на закате, когда я возношу молитвы, ты непременно найдешь меня вон под теми пальмами.

Крестьянин поскреб в затылке и, приняв свиток и подарок, отвечал, что постарается оказать услугу столь щедрому господину, хотя и не знает, о какой общине и о каком пророке тот ведет речь.

На следующий день, на закате, он появился снова и вручил посланцу другой свиток, который, как он объявил, дал ему незнакомый человек, и сказал, что это письмо царю Апепи, что находится со своим двором в Танисе. На что посланец лукаво ответил, что сроду не слыхивал ни о каком царе Апепи и не знает, в какой стороне Танис. Все же по доброте сердечной он постарается разыскать этого Апепи и передать ему свиток; после этого оба, улыбнувшись, разошлись в разные стороны.

Несколько дней спустя послание это было прочитано Апепи его личным писцом. Оно гласило:

«Именем Всевышнего духа, что правит миром, и его слуги Осириса, бога умерших, мы приветствуем Апепи, царя гиксосов, расположившегося теперь в городе Танисе, в Нижнем Египте.


Знай, о царь Апепи, что мы, пророк Рои и Совет Общины Зари, которая нашла себе приют под сенью древних пирамид, в давние времена возведенных царями Египта, бывшими когда-то членами нашей Общины, для того чтобы они служили усыпальницами телам и памятниками их величию, на которых до скончания мира будут останавливаться взоры всех смертных; мы, кто из века в век черпает мудрость у Сфинкса, устрашающего Владыки Пустыни, получили твое послание и пришли к такому решению. Знай, о царь, что, несмотря на то, что недавно твои люди нанесли нам тяжкое оскорбление, за что несчастные и поплатились жизнью, как поплатятся все, кто попытается хитростью и обманом проникнуть на нашу Священную землю и выведать наши тайны, мы, следуя заповедям нашей Общины, прощаем это зло и не станем придавать значения столь мелкому происшествию; мы примем посла, которого ты желаешь к нам направить, дабы обсудить с ним дело, суть которого ты нам не открыл. Знай далее, о царь, что посол этот, кем бы он ни был, должен явиться один, ибо против наших правил допускать более чем одного чужестранца на нашу Священную землю. Если, узнав все это, ты все же захочешь направить к нам своего посла, пусть придет он перед следующим полнолунием в ту же пальмовую рощу, где был вручен твоему посыльному этот свиток. Наш человек отыщет его и проводит к нам в обитель; мы также обещаем не причинить ему никакого зла».


Выслушав это послание, Апепи призвал царевича Хиана и, оставшись с ним наедине, спросил, не изменил ли он своего решения и отважится ли он один, без охраны, отправиться в эту Общину, которую, по слухам, часто посещают призраки.

— Отчего же нет, отец? — спросил Хиан. — Если против меня замыслено злодейство, меня не спасет никакая охрана, да и призраков воплями не устрашишь. Уж если идти туда, то лучше одному. К тому же в послании ясно сказано, что Братство не примет больше чем одного человека, значит, у нас нет выбора.

— Решай как знаешь, сын, — ответил Апепи. — А теперь иди и готовься в дорогу. Завтра везир вручит тебе наше послание, а заодно передаст и мои наставления; небольшой отряд проводит тебя до назначенного места. Иди и возвращайся целым и невредимым, и помни, о чем мы с тобой договорились: привези мне царевну со всей ее челядью, наградой же будет мое тебе благословение.

— Я отправляюсь, — сказал Хиан, — а вернусь или нет — на то воля богов.

Когда все было готово, Хиану вручили свиток, в котором были изложены предложения и угрозы Апепи, а также золото для подношения богам детей Зари и драгоценности для царевны Нефрет, которые надлежало преподнести лишь в том случае, если будет доказано, что она и есть та чудесная дева, что живет среди братьев Общины. Хиан, однако, пустился в путешествие не как царевич, а под видом придворного писца по имени Раса, которого Апепи якобы заблагорассудилось выбрать своим доверенным лицом. Тайно покинув Танис, так что лишь немногие знали о его отъезде, он отплыл вверх по Нилу, и хотя команде корабля было приказано во всем ему подчиняться, никто из матросов не увидел его воочию и у них не возникло никаких подозрений: они считали, что он и есть тот, за кого выдает себя — писец Раса, который едет куда-то по высочайшему повелению. Даже сопровождавшая его стража, шестеро воинов, — все были из дальнего поселения и не знали царевича в лицо.

В назначенный день корабль причалил к пристани, и Хиан, сопровождаемый воинами, которые несли золото и другие дары, а также его дорожные вещи, отправился к пальмовой роще, о которой упоминалось в послании. Ошибиться он не мог — никакой другой рощи в окрестностях не было видно. Здесь он отпустил воинов, которые с большими опасениями оставили его одного, хотя и рады были вернуться на корабль до наступления темноты; как все, живущие в Египте, они верили, что в этом месте блуждают призраки великих фараонов прошлого и Дух пирамид, чей взгляд сводит мужчин с ума.

— Как нам было приказано везиром Анатом, — сказал начальник стражи, — корабль, на котором вы, господин Раса, прибыли сюда, мы отведем теперь в Мемфис, где нас можно будет найти, если мы вам понадобимся, хотя мы и не уверены, что еще понадобимся вам.

— Почему же не понадобитесь? — спросил Хиан, он же писец Раса.

— А потому, что у этого места дурная слава, мой господин. Говорят, ни один чужестранец, что ушел вон в те пески, не вернулся назад.

— Что же с ними случается?

— Этого никто в точности не знает, только рассказывают, что их заживо замуровывают в гробницы — так они умирают. А если кто и избегнет подобной участи и сам он молодой и красивый, как вот вы, господин, может так случиться, что он повстречает ту чудную красавицу, что бродит при луне по пирамидам, и станет ее возлюбленным.

— Может, это и не так уж плохо, мой друг, если она такая чудная красавица?

— Хуже некуда, господин Раса, потому что, когда он поцелует ее в губы, а она взглянет ему в глаза, им овладеет безумие и он погонится за ней по пирамиде, покуда совсем не помешается и не свалится вниз, а если и выживет, то все равно останется безумным до конца своих дней.

— Но почему он не может ее догнать?

— Да потому, что она непременно заманит его на ту высокую пирамиду с гладкими плитами и заскользит по ней, как лунный луч, она то ведь дух, и ему за ней никак не угнаться. И когда он видит, что теряет ее, мозг у него вскипает — и он уже не человек.

— Ты навел на меня страх, друг. Какая печальная участь! Неужели она ожидает и меня, ученого писца, — ибо таково мое ремесло, — и именно сейчас, когда я снискал расположение при царском дворе? Но мне дано поручение, а тебе, я думаю, известно, что ожидает того, кто проявил неповиновение и не выполнил приказа Его Величества царя Апепи.

— О да, господин Раса, об этом мне хорошо известно; Апепи жесток, и если задумал что-то, лучше ему не перечить. А уж если кто осмелится ему возразить, пусть считает себя счастливцем, если его всего лишь укоротят на голову, а если он невезучий, то запорют плетьми до смерти.

— Если так, друг, пожалуй, я предпочту призраков, а быть может, и ужасный взгляд этой красавицы, Духа пирамид, и не стану возвращаться назад, хотя, признаться, хотел бы этого. На груди у меня амулет, который, как мне сказали, защитит меня от обитателей могил и прочих призраков, вверяю себя ему и силе молитв. Я все же не теряю надежды, что скоро снова встречусь с тобой и мы отправимся на твоем корабле в обратный путь, но если дойдет до тебя слух, что меня уже нет в живых, прошу тебя, в память о моей душе возложи подношения на первый же алтарь Осириса, который повстречается на твоем пути.

— Я не забуду об этом, господин Раса, потому что ты мне нравишься и от всего сердца я пожелал бы тебе более счастливой судьбы, — отвечал начальник стражи, который был добрым человек, а потом добавил: — Возможно, ты чем-то обидел фараона или везира и кто-то из них хочет таким образом избавиться от тебя, — и ушел со своим отрядом.

«Вот весельчак! Квакает, точно лягушка в ночь перед грозой, — думал про себя Хиан. — Но даже если он и прав, что значит моя жизнь перед лицом вечных пирамид?»

И он сел под пальму. Прислонясь спиной к стволу, он разглядывал величественные очертания пирамид, которые прежде видел лишь издали, и, подобно Нефрет, размышлял о могуществе царей, которые их построили. Думал он и о том — и не без удовольствия, потому что любил путешествия и приключения, — какая странная миссия выпала на его долю и как удивительно повернулась его судьба.

«Если вправду царственная дева жива и скрывается в этой Общине и я успешно выполню свою миссию, я лишусь короны; если же ничего не получится, я все равно ее потеряю, ибо мой отец не прощает тех, кто не выполнил его поручения. По правде говоря, для меня будет всего лучше, если такая царевна вовсе не существует и я не обнаружу никаких ее следов. Но ведь какая-то дева всходит на пирамиды — тот воин, который хотел ее похитить, умирая, поклялся мне, что видел ее собственными глазами. И поклялся также, что она прекрасна, а это доказывает другое: она не царевна, ибо боги не одаривают всем сразу, и царевны не бывают красавицами. И уж конечно, не бегают царевны по пирамидам, а возлежат на своих ложах и объедаются лакомствами. Или, может быть, та, которую видел наш похититель, или ему показалось, что видел, — дух, и если это так, мне уготовано судьбой увидеть ее и потерять рассудок? Однако же эти дети Зари — странный народ, если верить всему, что я о них узнал, да к тому же говорят, они очень добрые, — может, они не убьют меня, даже если догадаются или узнают, что я — царевич Хиан. Зачем им убивать меня, если царевичей так много, их можно делать указом или мановением скипетра?»

День выдался очень жаркий, на корабле было слишком много народу, отдохнуть Хиану не пришлось, и теперь, сидя под пальмой и размышляя о превратностях судьбы, он заснул.

А тем временем благочестивый пророк Рои, достойный Тау и царевна Нефрет держали совет в храме.

— Посланец сошел на берег, о пророк, — сказал Тау. — Мне сообщили, что он уже в пальмовой роще.

— А что тебе еще стало известно, Тау? — спросил Рои. — Если ты что-то знаешь, говори, ибо мне сообщено, что настало время, когда наследница престола Египта, — он показал на Нефрет, — должна принимать участие в наших советах.

— Я понял тебя, о пророк. Так вот, слушайте: один из наших братьев, который служит при дворе царя Апепи — не смотри на меня с таким удивлением, царевна, ибо наши братья находятся повсюду — так вот, наш брат сообщил мне тем способом, о котором ты, пророк, знаешь, что дело это очень близко касается той, которую мы почитаем. Скажу коротко: когда четверо гиксосов пытались похитить нашу госпожу, эфиоп Ру допустил оплошность, ибо он убил троих, а четвертому дал убежать, хотя и смертельно ранил его. Этот шакал добрался до Таниса и, прежде чем отправился в преисподнюю, успел сообщить о случившемся. Из его рассказа и разных историй, которых не счесть, царь Апепи заключил, что дитя, которое ускользнуло из его рук в Фивах много лет назад, живет здесь, среди нас, и что это не кто иная, как царевна из древнего рода фараонов Египта.

— Однако Апепи не откажешь в проницательности, — заметил Рои.

— Да, он сразу все понял, ему хватило лишь намека, данного везиром Анатом, а тому тоже не откажешь в хитроумии, к тому же он скор на решения, — сказал Тау, — и без отлагательств принял такое решение: не убивать ту деву, как замыслил поначалу, а сделать ее своей супругой, пообещав оставить рожденному ею наследнику все царство, и таким образом, без войн и кровопролития, объединить Верхний и Нижний Египет.

Нефрет хотела что-то сказать, но Рои ее опередил.

— В этом намерении таится большое благо, — сказал он, — ибо объединятся наши земли и многие наши горести и опасности растают, точно утренний туман. Однако, — закончил он со вздохом, — послушаем, что скажет царевна Нефрет, которая после церемонии, что свершится сегодня ночью, станет нашей царицей.

— Я скажу, что меня нельзя продать ни за одну, ни за сотню корон, — холодно отвечала Нефрет. — Этот бешеный гиксос Апепи — захватчик, враг нашего народа. Он — вор, укравший половину Египта, который правит силой и обманом. Он, кто по возрасту годится мне в отцы, убил моего отца, фараона Хаперра, и хотел убить меня и мою мать, царицу Риму, дочь царя Вавилона. Ему это не удалось, и теперь он хочет купить меня, хотя даже не видел меня ни разу в жизни, купить, как бедуины покупают кобылу редких кровей, и усадить на трон рядом с собой, лишь бы достичь того, что замыслил. О пророк, я не хочу даже думать о нем! Лучше я брошусь вниз с самой высокой пирамиды и найду себе убежище у Осириса, чем вступлю невестой в его дворец.

— Мы получили ответ, который я предвидел, — сказал Рои, и его старые, совсем истончившиеся губы растянулись в улыбке. — Ответ этот не огорчает меня, ибо будь такой союз заключен, он стал бы нечестивым союзом. Но да будет неведом тебе страх, царевна! Пока наша Община могущественна и сильна, ты в безопасности, мы не отдадим тебя на растерзание волку Апепи. Скажи мне, Тау, это все, о чем тебе стало известно, или царь Севера предлагает нам что-то еще?

— Нет, больше ничего, пророк. Однако думаю, когда его посланец доставит сюда письмо, развернув его, мы прочтем вот что: если египетская царевна не будет отдана ему в жены, он возьмет ее силой, а если это ему не удастся, то убьет, а заодно, нарушив все наши договоры, уничтожит и весь народ Общины Зари — от древних старцев до грудных младенцев.

— Так вот что он замыслил, — сказал Рои. — Что ж, если глупец вытянет спящую змею из ее норы, змея проснется и ужалит его, получит свое и Апепи, пусть только начнет. Когда царская рука потянется в нору и попробует схватить укрывшуюся там смертоносную змею, тогда и решим, что делать дальше. А пока что посол Апепи должен быть принят с тем радушием, которое было ему обещано, и сопровожден из пальмовой рощи в храм. Не хочешь ли ты, царевна, накинуть поверх своих одежд мужской плащ и привести его сюда? Ру и Кемма будут сопровождать тебя, только незаметно. Если ты согласна, отправляйся; ты умна и, быть может, сумеешь еще что-то узнать от него: увидев проводника-юношу, он не станет опасаться ловушки и наверняка разговорится с тобой.

— Охотно исполню твое веление, — отвечала Нефрет, — но только если ты уверен, что они не устроили засаду или какую-нибудь ловушку. Последнее время меня точно в клетку заперли, приятно будет прогуляться до пальмовой рощи.

— Засады быть не может, — заверил ее Рои. — После того, что случилось недавно у пирамид, мы усилили охрану наших границ; стража проследит каждый твой шаг, хотя ты никого и не заметишь. А потому ничего не бойся. Вызнай все, что сможешь, у этого посланца и доведи его до Сфинкса, там же на глаза ему следует надеть повязку, и пусть его проводят сюда.

— Иду, — засмеявшись, сказала Нефрет. — Завтра меня уже будут называть царицей, и, кто знает, позволят ли мне тогда ходить одной.

В сопровождении Тау, который велел также позвать Ру и Кемму, она прошла в один из покоев, где Тау дал им и ожидавшим там людям наставления. Сделав это, Тау возвратился к Рои и тихо сказал ему следующее:

— Знаешь ли ты, о пророк, кому известно столь многое, как зовут этого посланца и кто он такой?

Обратив на него взгляд, Рои ответил:

— Не важно,как и когда эта мысль посетила меня, но я знаю, что, хотя этот человек прибыл к нам под видом придворного писца, имя которого мне не известно, на самом деле он не кто иной, как царевич Хиан, наследник Апепи.

— Так же думаю и я, — сказал Тау, — и у меня есть на то основания. Скажи мне, благочестивый пророк, ведомо ли тебе что-то об этом Хиане?

— Многое, Тау. Наши друзья при дворе Апепи наблюдали за Хианом с самого его детства и говорят о нем много хорошего. Конечно, есть в его характере и какие-то слабости, но это свойственно молодости. Иной раз он излишне горяч и неосторожен, иначе разве взялся бы он за это дело при таких странных условиях? Говорят также, что и лицом и нравом он больше похож на египтянина, чем на гиксоса; как видно, в нем возобладала кровь матери, и если он и чтит каких-то богов, — в чем я не уверен, ибо он любитель размышлять, — то это египетские боги. Он образован, умен, смел, красив и великодушен; быть может, отчасти мечтатель, ибо ищет того, что невозможно найти в мире, однако главная его дума о том, как помочь Египту залечить раны. Похоже, в нем много достоинств, и скажу тебе прямо: имей я дочь, такого человека я и избрал бы ей в мужья, будь это возможно. Вот что известно мне о царевиче Хиане. Столь ли хороши отзывы и у тебя, Тау?

— Они во всем совпадают с твоими, благочестивый пророк. Одно непонятно мне: почему принял он на себя такое поручение — ведь если он выполнит его успешно, он лишится престола. Я опасаюсь ловушки.

— Думаю, ему хочется повидать как можно больше в мире; к тому же его привлекает наше учение, вот он и захотел увидеть все собственными глазами и услышать собственными ушами. Однако ему еще неведомо, что найдет он, быть может, больше, чем ищет.

— Потому, пророк, ты и предложил царевне Нефрет повстречать его в пальмовой роще?

— Ты угадал, Тау. Когда я сказал, что брак, который предлагает Апепи, имеет много достоинств, я вовсе не имел в виду, что она должна быть брошена в пасть гиксосскому льву, я хотел дать ей понять, что брак с царевичем Хианом принес бы все эти блага. Можно ли представить лучший путь для объединения Египта? Пусть мы достаточно сильны, чтобы победить врага, но мы ненавидим войны и даже во имя объединения наших земель не пошли бы на войну, мы не хотим кровопролития и убийств. Но как же нам этого избежать, если та, которую мы чтим, объявила нам, что она не из тех, кого можно продать или принудить? Лишь ее сердце ведет и повелевает ею, и откликнется она лишь на его зов.

— Девичье сердце скорее потянется к царевичу, нежели к скромному посланнику. Что, если тот, кто ждет под пальмами, не понравится ей?

— Тогда это будет означать, Тау, что нашему замыслу не суждено исполниться и мы должны искать другой путь. Пусть решит Судьба, а пред ней все равны, что царевич, что простой человек. Мы тут бессильны. Слушай же дальше. Этот посланец, кем бы он ни был, явился к нам, чтобы удостовериться в том, о чем знает уже множество людей: он хочет узнать, живет ли здесь, среди нас, дочь и наследница фараона Хеперра. Мы можем открыть ему правду, а можем и отрицать все. Как, ты думаешь, нам поступить?

— Если мы будем отрицать, о благочестивый пророк, он все равно узнает правду, а нас сочтет за обманщиков и трусов. Если же признаем, что царевна Нефрет с нами, он и все, живущие в Египте, будут уважать нас как честных и смелых людей и скажут, что клятва, которую мы принесли богине Истине, — не пустые слова. Чем бы нам это ни грозило, мы сохраним честь и заслужим уважение даже наших врагов. А потому мое слово: признаемся и мужественно встретим испытания, если они нам уготованы.

— Так говорю и я, и Совет Общины, Тау. Сегодня вечером перед посланцами, которые прибудут со всего Египта и из других стран, в большом храмовом зале Нефрет будет коронована, она станет царицей Египта, и торжество это невозможно скрыть — даже летучие мыши разболтают об этом по всему свету. Мы поступим умно, если пригласим его на это торжество, а он, если захочет, сообщит об этом Апепи. И еще об одном должен он будет сообщить, Тау: возьмет ли коронованная царица себе в мужья Апепи.

— Ответ нам уже известен, о пророк, но тогда… что будет потом?

— Потом — Вавилон. Слушай меня, Тау. Апепи пошлет свое войско, чтобы разгромить нас и пленить царицу, но ему не с кем будет сразиться, некого будет громить, ибо нашей Общине есть где укрыться, — в Египте много гробниц и катакомб, куда не осмелятся ступить воины, царица же в это время будет уже далеко. Если Апепи ищет проклятия, пусть оно падет на него — несметное вавилонское воинство хлынет на Танис, чтобы исполнить волю покойной царицы Римы и исправить зло, причиненное ее дочери.

— Да свершится воля богов, — сказал Тау, — и пусть тот, кто ищет войны, в ней и погибнет, ибо таков закон Бога и людей.


В длинном плаще с капюшоном Нефрет приближалась к пальмовой роще в сопровождении Ру и Кеммы, которая была очень недовольна.

— В такой-то жаркий день тащиться по солнцепеку — кому только это в голову пришло! — негодовала она. — Вечером у нас большое торжество, и ты, царевна, играешь в нем главную роль. Надо еще приготовить твои одеяния и драгоценности, а мы тут время тратим, какая еще фантазия пришла тебе в голову? Кого ты ищешь?

— Того, кого ищут все женщины, — так ты наставляла меня, Кемма, — мужчину, — смеясь отвечала Нефрет. — Мне кажется, вон в той пальмовой роще прячется мужчина, и я иду, чтобы найти его.

— Мужчина! Мало ли мужчин, что живут поближе к дому, если только гробницы можно назвать домом. Хотя, уж если говорить правду, почти все наши мужчины либо седобородые старцы, жрецы да отшельники, которые думают только о своих душах, либо семейные люди, которые трудятся день напролет, а по ночам им снится, что Нил намоет, нанесет на их поля целую гору ила. Ну вот мы и дошли до рощи, а я не вижу никакого мужчины. Не могу я больше брести по этому проклятущему песку, вот стоит статуя бога, а может, и какого-то царя, чье имя уже тысячу лет никто не слышит. Но кто бы он ни был — бог или царь, он дарует нам тень, здесь я посижу, и ты сделаешь то же самое, если у тебя есть голова на плечах, а Ру пойдет поищет этого твоего мужчину, хотя когда тот увидит гиганта с огромным топором в руке, боюсь, он пустится наутек.

— Я бы тоже пустилась, — сказала Нефрет, — но все же, Ру, пойдем со мной, ты должен меня охранять.

Войдя в рощу с правой стороны, Нефрет, неслышно ступая, стала переходить от дерева к дереву, приказав Ру незаметно следовать за ней. Вскоре она увидела молодого человека в одежде гиксоса, сидящего под пальмой, рядом с ним лежало несколько свертков, а сам он — вот неожиданность! — крепко спал. Тут Нефрет пришло что-то на ум, и она сказала Ру, чтобы он тихо приблизился, взял свертки и спрятался за статую, где сидела Кемма. А потом, когда она поведет этого молодого человека к Сфинксу, они с Кеммой и с этими свертками должны постараться следовать за ними таким образом, чтобы тот их не заметил.

Захватив свертки, Ру бесшумно удалился; великан, как все эфиопы, умел двигаться совсем бесшумно, этому искусству их обучают с детства, чтобы они могли неслышно выслеживать зверя или преследовать врага. Он исчез со своей ношей за статуей, однако Нефрет знала, что глаз он с нее не спускает и в случае опасности немедленно придет на помощь. Стоя под пальмой напротив, она с интересом разглядывала спящего. Никогда еще она не видела молодого мужчину с таким красивым и одухотворенным лицом — это Нефрет поняла с первого взгляда.

«Если глаза его, которые я сейчас не могу увидеть, столь же красивы, как и остальные черты, он прекрасен. К тому же по его виду можно сказать, что дух владеет его плотью, а не плоть духом», — так размышляла она и вдруг почувствовала какое-то неведомое ей ранее волнение, что-то смутило ее спокойствие и немного испугало, хотя она не могла дать себе отчет, что же произошло.

Нефрет не отводила глаз от Хиана, а он по-прежнему спал. Но вот наконец он встрепенулся, протянул руки, точно ловя уходящий сон, зевнул и открыл глаза.

«Они так же прекрасны, как и все в нем» — сказала себе Нефрет и скользнула за дерево. Глаза Хиана и вправду были прекрасны — большие, карие, чуть грустные глаза.

Хиан вспомнил о свертках с подарками и золотом и стал их искать.

— О, боги, они исчезли! — воскликнул он хоть и встревоженным, но приятным и мягким голосом. — Как это могло случиться, если они лежали у меня под рукой? Видно, правду говорят люди: здесь бродят призраки.

Плотнее запахнувшись в свой длинный плащ, Нефрет выступила из-за пальмы и спросила:

— Ты что-то потерял, господин? И если так, быть может, я помогу тебе?

— Ты поможешь мне, юноша, если вернешь мои вещи, которые, как я думаю, ты и украл. Но юноша ли ты? — добавил он с сомнением. — Голос у тебя…

— Ломается, господин, — поспешила ответить Нефрет, стараясь говорить хрипло.

— Однако ломается странным образом. Он должен бы становиться грубым, а не девичьим. Но пусть будет так. Возврати мне мои вещи, юноша, иначе, как это ни печально, мне придется убить тебя…

— И тем самым потерять свои вещи, и, быть может, безвозвратно, господин мой.

— Похоже, ты не слишком-то испугался моей угрозы. Скажи мне, кто ты?

— Я твой проводник, господин, и должен сопроводить тебя — если ты и есть посланник Апепи, — туда, где ты должен находиться до того часа, как ты предстанешь перед Советом Общины Зари. Зная, что ты здесь один, и опасаясь, как бы вооруженная стража не напугала тебя, Совет поручил тебя мне, совсем молодому человеку, которого ты не можешь испугаться. Мне велено было найти и проводить тебя.

— Совет принял доброе решение. Однако, молодой человек, где же все-таки те свертки, что мои слуги сложили рядом со мной, прежде чем отправиться в обратный путь?

— Они уже в пути, господин. Как ты только что изволил сказать, место это — обитель призраков, а призраки поспешают быстрее нас.

— Значит, они могли унести и меня, хоть я и доволен, что они этого не сделали, — мне так весело разговаривать с тобой, юноша. Что же касается моих вещей, надеюсь, ты сказал правду, а если солгал, тогда я убью тебя позже. А если не я, то это сделает сама Община, ибо она лишится дорогих подарков. Что же дальше?

— Изволь следовать за мной, господин.

— Тогда в путь. Веди меня, юноша.

Глава 9

КОРОНАЦИЯ НЕФРЕТ
Они пустились в долгий путь, ибо Нефрет повела Хиана в обход древней статуи, за которой прятались Кемма и Ру.

— Ты живешь здесь? — вскоре спросил ее Хиан.

— Да, господин, здесь, неподалеку, — туманно отвечала Нефрет.

— А могу ли я спросить, чем ты занимаешься, когда не сопровождаешь путешественников, которые столь редки в здешних краях, и не устраиваешь доставку вещей столь необычным образом?

— Да чем угодно, — еще более неопределенно отвечала Нефрет, — но чаще всего меня посылают с разными поручениями.

— С поручениями? И куда же?

— Повсюду. Однако скажи мне, господин, знаком ли ты с пирамидами?

— Совсем нет, друг, я видел их только издалека. Пирамиды, как известно, теперь принадлежат Общине, о которой ты говорил и которой я, такой же посыльный, как и ты, должен передать письмо и подарки. Никто не может приблизиться к пирамидам. Я слышал рассказ о том, какая ужасная смерть настигла здесь недавно несчастных, которые хотели разглядеть пирамиды поближе и увидеть всякие чудеса. Говорят, черный лев прыгнул из-за пирамиды, убил троих и тяжко ранил четвертого, так что он вскоре скончался. Только, может, это был не лев, а один из ваших призраков? Но как бы то ни было, человек этот умер.

— Странная история, господин! Удивительно, что ни о чем подобном мы даже не слышали; правда, живем мы в уединении, и слухи до нас доходят редко. Посмотри сам, как прекрасны пирамиды, как величественно высятся они на фоне неба! Их ясные контуры словно врезаны в небо. И чудится, будто великие мертвые, что покоятся в них, говорят с нами через бездну времен.

— Должен признать, мой юный друг, у тебя очень живое воображение, нечасто встретишь такого проводника. И все же не могу с тобой согласиться. Да, эти каменные громады красивы той красотой, которая сокрушает рассудок, хотя горы, изваянные самой природой и увенчанные снежными шапками, какие я видел в Сирии, еще красивее. Но мне эти пирамиды вещают не о могущественных мертвых, чью память они прославляют, а о тысячах преданных забвению несчастных, сгинувших в тяжком труде в те годы, когда возводились эти громады, дабы нашли в них вечное упокоение останки царей и имена их сохранились в людской памяти. Надо ли ценой страданий и гибели множества людей воздвигать такие памятники ради восхищения грядущих поколений?

— Не знаю, господин, такие мысли не приходили мне в голову. Одно я знаю: роду человеческому суждено страдать — так мне было сказано, хотя я и совсем неученый…

— …юноша, — подсказал Хиан.

— Нет конца этим страданьям, — продолжала Нефрет, словно не расслышала его подсказки, — и никаких воспоминаний, никаких записей не остается от них. Здесь же по крайней мере хоть что-то осталось — прошла уже вечность с тех пор, как те, кто причинял страданья и кто страдал, канули во мрак, а люди все еще восхищаются этими пирамидами и будут восхищаться еще не одно тысячелетие. Страданье во имя высокой цели, страданье, которое принесет плоды, даже если мы не знаем, что это за цель, и никогда не увидим плодов, можно принять с радостью, но пустое, бесплодное страданье — это безводная пустыня, это мука без надежды.

Хиан взглянул на говорившего, вернее, на капюшон его плаща, потому что лица не было видно.

— Как ясно и точно выражена мысль, — заметил он. — Как видно, посыльным тут сообщают глубокие знания.

— Братья нашей Общины — люди ученые, и даже молодым достаются крохи знаний с их пиршественного стола, — конечно, если молодые ищут их, господин… Однако я не знаю твоего имени…

— Моего имени? Ах да — меня зовут писец Раса.

— Вот как? Я потому, наверное, не догадался, что писцы носят при себе свитки папируса и перья, а не копье, и руки у них совсем другие. Я бы скорее принял тебя за воина или за охотника, а может, и за путешественника, что любит подниматься высоко в горы, ты ведь говорил о них, но уж никак не за того, кто сидит в жаркой дворцовой комнатке и переписывает древние папирусы.

— Но я к тому же и воин и охотник, — поспешно пояснил Хиан, — а горы я очень люблю, в Сирии я поднимался на высочайшие вершины. Скажу к слову, что слышал я удивительные истории про ваши пирамиды. В Танисе, да и в других местах люди рассказывают, что по ночам, а иной раз и при свете дня по склонам пирамид скользит какой-то дух в женском обличье, потому что это не может быть обыкновенная женщина.

— Почему же, писец Раса?

— Потому что, если верить слухам, дух этот — женщина такой чудесной красоты, что от одного взгляда на нее мужчины теряют разум. Да и может ли обыкновенная женщина, подобно ящерице, взбежать на такой высокий и гладкий склон?

— Если ты, господин, и сам умеешь подниматься на горы, ты должен знать, что зачастую не такое уж трудное это дело, как кажется. В здешних местах живет одно семейство, где мужчины из поколения в поколение овладевают этим искусством, днем ли, ночью ли, они могут подняться на самую вершину, — рассказывала Нефрет, уходя от прямого ответа на его вопрос.

— Если я пробуду здесь долго, я попрошу их обучить меня этому искусству, тогда, быть может, и мне посчастливится встретить на вершине эту необыкновенную красавицу и испить из чаши Красоты, пусть я и стану потом безумным. Но ты не ответил мне. Правда ли, бродит по пирамидам женщина-дух, и если это так, что мне сделать, чтобы увидеть ее? Чего бы я только ни отдал, лишь бы увидеть…

— Смотри, писец Раса, вон там, впереди, Сфинкс, и когда мы подойдем к нему поближе, ты сам поймешь, какой он замечательный. Задай ему свой вопрос; говорят, иной раз, если ему понравится тот, кто спрашивает, он разгадывает всякие загадки, хотя сам я и не сумел исторгнуть ни одного ответа из этих каменных уст.

— Вот как? Огорчительно мне это слышать, ибо я хотел бы разгадать немало загадок, и одна из них — кто мой проводник, скрывающийся под длинным плащом, — столь юный и столь ученый?

— Тогда, писец Раса, ты должен отложить разгадки до другого часа — пред тем как задавать Сфинксу загадки, надо совершить положенные молитвы и обряды. А теперь, с твоего позволения, я должен завязать тебе глаза, — так мне было приказано сделать, ибо мы вступаем в святую обитель Общины Зари, тайны которой не дано узнать ни одному чужестранцу. Прошу тебя, стань на колени, потому что ты очень высокий, писец Раса, и я не дотянусь до твоей головы.

— Что ж, стану и на колени, — отвечал Хиан. — Сначала у меня похитили вещи, затем задали столько загадок, что у меня голова закружилась от любопытства, теперь же еще и завязывают глаза, и быть может, мой юный проводник, — из-за которого я, между прочим, совсем потерял голову, словно она-то и есть тот самый Дух пирамид, — сейчас отрубит мне голову; но все же я преклоняю колени. Завязывай.

— Почему ты, обращаясь к бедному юноше, который зарабатывает себе на хлеб нелегкой работой, говоришь «она», а также склонен видеть в нем вора или даже убийцу и сравниваешь его с Духом пирамид, писец Раса? Будь так добр, не поворачивай головы и не пытайся больше заглянуть через плечо, как ты уже делал, потому что я могу повредить тебе глаза. Устреми взгляд на Сфинкса, что прямо перед тобой, и припомни все загадки, что ты хотел задать этому божеству. Вот так, я начинаю.

И Нефрет проворными мягкими движениями обвязала ему голову душистым шелковым платком, который был еще теплым, потому что хранился у нее на груди.

— Готово. Ты можешь встать, — сказала она.

— Сначала я осмелюсь ответить на твой вопрос, потому, что не можешь ведь ты гневаться на ослепленного. Я казал «она», потому что, когда мы шли, я на минуту забыл твой запрет и случайно взглянул вниз, вместо того чтобы смотреть вверх, и увидел твои руки — руки женщины; к тому же ты носишь на пальце старинный перстень с печатью, а когда ты склонилась надо мной, из-под капюшона выскользнул длинный локон…

— Кемма! — прервала его Нефрет. — Все, что мне было приказано сделать, исполнено, а теперь я пойду за тем, что мне причитается. Прошу тебя, проводи этого писца или посланца к благочестивому пророку Рои, и пусть человек, что стоит возле тебя, отдаст ему вещи, чтобы он пересчитал их, потому что всю дорогу он обвинял меня в том, что я украл их.


Тот, кто назвался писцом Расой, сидел перед пророком Рои, жрецом Тау и другими старейшинами Общины Зари, одетыми в белые одеяния.

Речь держал Рои.

— Мы прочли послание, которое доставил ты нам, о писец Раса, от Апепи, царя гиксосов, что правит в Танисе, на земле Египта. Если сказать коротко, в нем изложены два вопроса и одна угроза. Вопрос первый: правда ли, что Нефрет, египетская царевна, дочь и наследница фараона Хеперра, который пребывает сейчас в царстве Осириса, куда отправило его копье Апепи, и Римы, дочери царя Вавилона, живет среди нас? Ответом на этот вопрос будет тебе та церемония, которая состоится сегодня вечером. Вопрос второй: станет ли дочь царя Хеперра, если она еще видит Солнце, супругой Апепи, царя гиксосов, как он того требует. На этот вопрос Ее Величество Нефрет, если она жива и находится среди нас, даст ответ сама, обдумав его, ибо то будет ответ царицы Египта, а царица Египта выбирает себе в супруги, кого захочет.

Затем следует угроза: если та, которую мы почитаем, отвергнет это предложение, Апепи, царь гиксосов, нарушив все договоры, которые были заключены его предками и им самим с нашим древним Братством детей Зари, отомстит нам, стерев нас с лица земли. На это мы ответим сразу же, а затем повторим письменно, что мы не боимся Апепи, и если он пойдет на нас войной, камни Великих пирамид — всего лишь пушинки по сравнению с проклятьем Небес, что обрушится на предателя.

Передай Апепи, о посол, что мы, живущие здесь в уединении и отправляющие свои скромные ритуалы, мы, кто не имеет войска и ни разу ни на кого не поднял меча, если только не требовалось защитить свою жизнь, все же сильнее, чем он и любой из царей, живущих на земле. Мы не бьемся в битвах, как бьются друг с другом цари, воинство наше невидимо глазу, ибо это сила божия. Пусть нападает на нас Апепи — одни лишь могилы, населенные мертвыми, найдет он здесь. Тогда пусть приложит он ухо к земле и прислушается к тяжелой поступи бесчисленного воинства, которое сотрет его с лица земли. Таков наш ответ Апепи, царю гиксосов.

— Я выслушал все, — почтительно поклонившись, сказал Хиан, — и рад был узнать, о пророк, что вы напишете все это в послании, иначе царь Апепи, что отличается крутым нравом и не любит, когда ему говорят суровые слова, может лишить головы того, кто произнесет их перед ним. А также прошу помнить, о благочестивый пророк и советники, что я, писец Раса, всего лишь человек, которому приказано вручить вам послание и доставить затем ваш ответ, а также по возможности кое-что узнать. Что же касается договоров между царями гиксосов и вашей Общиной, то о них я ничего не знаю, и мне не велено было обсуждать эти договоры. Об угрозах вам и о том, чем эти угрозы могут обернуться, я также не был извещен, хотя догадывался, что может случиться. И потому прошу вас уделить этому время и изложить в послании все подробно. Для себя же прошу: обеспечьте мне безопасность на то время, что я буду находиться в вашей Общине, и разрешите свободно ходить по вашей земле; скажу откровенно, ваши величественные гробницы напоминают мне тюрьмы, и мне странно, когда вы завязываете мне глаза, ибо я посол, а не лазутчик, которому поручено вызнать ваши тайны.

Рои бросил на него пытливый взгляд, затем сказал:

— Если ты поклянешься перед нами, что никому не станешь рассказывать о том, что увидишь здесь, и не откроешь никому наши нехитрые тайны, которые не касаются твоего посольства, а также в том, что не попытаешься скрыться от нас, пока не придет должное время и мы не напишем ответ царю Апепи, мы, со своей стороны, предоставим тебе полную свободу, и ты будешь жить среди нас и ходить, куда захочешь, о посланец, который сообщил нам, что имя его Раса и что он — царский писец. Мы жалуем тебе такое право, ибо наделены проницательностью, и потому знаем, что ты человек честный, хотя, быть может, и получил приказание путешествовать под иным именем, чем то, под которым ты известен при дворе царя Апепи; ведомо нам и то, что ты не таишь против нас, ни в чем не повинных людей, никакого зла.

— Благодарю тебя, пророк, — ответил с поклоном Хиан, — и с полной охотой даю клятву выполнить все твои требования. Теперь же позволь мне, как мне было поручено, принести дары вашим богам во искупление зла, что было нанесено вам недавно четырьмя злодеями.

— Наш бог, писец Раса, царит над всеми богами, что правят землей, мы зрим его меж звезд небесных, но не подносим ему никаких даров, лишь души наши отданы ему. И сами мы тоже не принимаем дары, ибо служим друг другу в нашем Братстве и не нуждаемся в золоте. А потому, посол, сделай милость, унеси эти дары обратно и проси царя гиксосов отдать их вдовам и детям тех, кто, как мы полагаем, выполняя приказ царя, тайно проникли на нашу землю и хотели совершить насилие над нашей сестрой, а также выведать наши секреты, что и навлекло на них смерть.

— Хотел бы я узнать, кто этот ваш бог, что царит над всеми богами. Если то не воспрещают ваши установления, прошу тебя, о святейший пророк, наставить меня в знаниях о нем и рассказать про обряды и моления, ему возносимые, поскольку я жажду познать Истину.

— Если будет на то время, мы поведаем тебе о нашей вере, — ответил Рои.

— Что же касается даров, — продолжал Хиан, отвесив низкий поклон в знак благодарности за обещание, — мне нечего сказать в ответ, прошу лишь не поручать мне это дело, а самому возвратить их, сопроводив особым посланием. Ты, о пророк, прожив на свете немало лет и преисполнившись мудрости, конечно же, заметил, что великие цари не любят, когда их дары возвращают им, говоря при этом слова, которые сказал ты; когда же такое случается, они склонны винить во всем того, кому велено было поднести их.

Улыбка тронула уста Рои; ничего не ответив на просьбу Хиана, он продолжал:

— Мы приглашаем тебя сегодня ночью на церемонию, писец Раса. А теперь ты можешь удалиться в отведенные покои, где тебе будет подана еда и где ты сможешь отдохнуть до назначенного часа, если, конечно, ты изъявишь желание присутствовать на нашем торжестве.

— Можно ли в этом сомневаться? — отвечал Хиан, и служитель вывел его из зала Совета.


Близилась полночь. Хиан, облачившись в праздничные одеяния, какие в подобных случаях надевают писцы, лежал на постели в своем покое, раздумывая над тем, в какое странное место забросила его судьба и какие странные люди его населяют. Мысли его обращались к величавому старцу с орлиным взором и его почтенным советникам, собравшимся в подземном храме; раздумывал он и о том, в честь чего назначена церемония, на которую его пригласили, — если только о нем не позабыли и он дождется, когда за ним придут. Думал о том, как его отец, Апепи, примет гордый ответ этих отшельников; об улыбке могучего Сфинкса, которого он увидел сегодня впервые, и о многом другом.

Однако более всего мысли его занимал проводник, что вывел его из пальмовой рощи, а потом завязал ему глаза. Без сомнения, то была женщина, вернее, юная девушка — у нее такие прекрасные волосы и красивые маленькие руки, а на пальце — царский перстень. Вот и все, что он о ней знал; на самом деле она могла оказаться уродкой, а перстень, быть может, нашла или украла. Но одно было неоспоримо: пусть она простая женщина с ничем не примечательным лицом, ум ее никак не назовешь заурядным. Ни одна крестьянская девушка, сколько бы ее ни обучали, не выскажет таких высоких мыслей, облачив их к тому же в столь ученые слова. Как хотелось ему увидеть своего проводника без длинного плаща и капюшона и открыть тайну той, у кого был такой приятный голос.

Тут раздумья его были прерваны: кто-то густым басом спрашивал его разрешения войти, которое он и дал. Хиан поднялся с постели: в тусклом свете светильника перед ним возник чернокожий великан с огромным топором в руке — таких великанов Хиан еще не встречал.

— Прошу, скажи мне, кто ты и что ты хочешь со мной сделать? — спросил Хиан, протирая глаза, потому что ему показалось, что все это ему снится.

— Я твой проводник, — сказал гигант, — и пришел, чтобы отвести тебя на церемонию.

— Великий Сет, еще один проводник! Но до чего непохож на первого! — воскликнул Хиан, подумав при этом: «Уж не казнь ли моя — эта церемония? Этот гигант с топором куда как подходит для такого дела. Или он — еще один призрак, что рыщет по пирамидам?»

Хиан снова обратился к Ру, потому что это был он.

— Достопочтимый господин Великан, живущий на земле, или дух, обитающий в подземном мире, ибо мне неизвестно, кто ты, — сказал он, — я не испытываю ни малейшего желания отправиться куда-то вместе с тобой. Я очень устал и предпочитаю остаться там, где нахожусь. Доброй ночи тебе, господин.

— Почтенный посол, или писец, или переодетый царевич, или воин, — вот уж в этом-то меня не обманешь: у тебя вид воина, и шрамы тебе не стило писца нанесло, — как бы ты ни устал, не можешь ты остаться в постели. Мне повелели доставить тебя в другое место. Пойдешь ты сам или мне отнести тебя, как я нес твою поклажу?

— Ах, так, значит, это ты украл мои свертки, а вести меня через пески предоставил сладкоречивой девчонке.

— Девчонке! — взревел Ру. — Девчонке… — И он взмахнул топором.

— Что ты, что ты, друг! Но кто же она? Не мужчина — в этом я могу поклясться, а ничего среднего между мужчиной и женщиной нет. Прошу тебя, скажи, кто она, — я сгораю от любопытства. Садись, друг, а то с твоим ростом тут не выпрямишься, выпьем с тобой вина. Однако ваши братья — неплохие виноделы. Такого вина я не пробовал даже… на царских пиршествах. Выпей же!

Ру взял кубок, который ему протянул Хиан, и осушил его.

— Благодарю тебя, — сказал он. — Вот почему плохо жить с этими отшельниками — они одну воду пьют, хотя у них и такого питья немало припрятано в какой-нибудь гробнице. А теперь пойдем — я тебе уже сказал: мне велено…

— Да, ты сказал, что велено, дружище великан. Но кто велел тебе?

— Она ве… — начал было Ру и умолк.

— Она? Кто — она? Ты говоришь о девушке, которая вела меня сюда и завязала мне глаза? Не спеши, друг. Выпей еще кубок этого прекрасного вина.

Ру выпил и снова сел.

— Ты почти отгадал, но мой рот на замке, — сказал он. — Пойдем, царевич.

— Царевич? — удивленно вскричал Хиан, всплеснув руками. — Мой друг-великан, похоже, вино уже ударило тебе в голову. Что ты хочешь сказать?

— То, что сказал, хотя и не должен был говорить. Разве тебе не известно, царевич, что жители этих гробниц — чародеи и волшебники, они знают все на свете, хотя и делают вид, что не знают ничего? Думают небось: вот глупый эфиоп, только и умеет, что махать своей секирой. Может, так оно и есть, только уши-то у меня на месте, и слышу я хорошо — вот так я узнал, что ты царевич, а так же воин, как и я сам, хотя тебе почему-то захотелось притворяться, что ты писец. Но я никому про эту свою догадку даже и словом не обмолвился, даже самой… а-а, это я про то. Будь уверен — она ничего не знает. Думает, все ты сидишь да переписываешь всякие там папирусы. И хватит об этом, теперь молчок. Пойдем же, а то опоздаем. А потом ты расскажешь мне, какие войны идут сейчас в Египте, потому что, живя тут, я совсем ничего не слышу ни про какие войны, я стал нянькой, а ведь был воином.

И, схватив Хиана за руку, Ру потащил его по темным галереям. Но вот в конце одной из них замерцал свет, и они вошли в огромный дворцовый зал. Под самым потолком его протянулся ряд окон, через них внутрь вливался лунный свет. Тут собралось множество людей; мужчины то или женщины, Хиан не мог разглядеть, потому что все они были в длинных белых одеяниях и лица их были закрыты. Точно белые призраки. В глубине зала, на возвышении, освещенном светом лампад, также в белых одеяниях, но с открытыми лицами, сидели члены Совета Общины Зари. В центре этого полукруга помещался наполовину скрытый занавесом алебастровый алтарь, перед ним стояло кресло с подлокотниками, украшенными головами сфинксов. Когда Хиан вошел, в зале царила тишина — казалось, его прихода ожидали.

— Мы опоздали, — прошептал Ру и повлек Хиана к боковому нефу; собравшиеся поворачивали головы, когда Хиан проходил мимо, — сквозь прорези покрывал на лицах он видел обращенные к нему глаза.

Они подошли к креслу, помещавшемуся перед возвышением, но на некотором расстоянии от него, так что Хиан мог хорошо видеть все, что происходит на возвышении. Ру усадил своего подопечного, шепнув ему, чтобы он не вздумал куда-нибудь уйти. Затем он поспешно удалился и вскоре появился на возвышении, где встал по левую сторону от алтаря, по правую сторону которого уже стояла седовласая статная Кемма.

— Закройте вход и выставите стражу, — произнес Рои, и по движению в глубине зала Хиан понял, что приказание верховного жреца исполнено. Затем Рои поднялся со своего кресла и начал говорить: — Братья и старейшины священной, древней и могущественной Общины Зари, Совет которой нашел теперь пристанище среди гробниц и пирамид, охраняемых великим Сфинксом, образом восходящего солнца, слушайте меня, пророка Рои. Вы пришли отовсюду, из всех номов[240] и городов Египта, из Тира и Вавилона, из Ниневии, из Сирии и с Кипра и многих других заморских стран; вы были избраны в этих городах и странах теми, кто зажигает в сердцах людей свет и наставляет их в истине и добре, дабы сбросить притеснителей наших всеми праведными действиями и объединить мир воедино в служении Всевышнему Духу, которому мы поклоняемся и кому служат все боги.

Отчего были призваны вы из дальних мест? Я скажу вам: чтобы принять участие в коронации царицы Египта, законной наследницы древних царей, которые не одно тысячелетие правили Египтом, введенной недавно в нашу Общину Зари, давшей обет служить ей верой и правдой и исполнять ее обряды, дочери царя Хеперра и царицы Римы из рода царей Вавилонских, призванных теперь Осирисом. Мы, Совет Общины Зари, где царевна нашла убежище с младенческих лет, клятвенно утверждаем, что та, что сейчас появится перед вами, не кто иная, как Нефрет, египетская царевна, дочь и единственная наследница Хеперра и Римы. Почтенная Кемма, ее воспитательница, что стоит сейчас перед вами, может это удостоверить, ибо она присутствовала при ее рождении и была с ней рядом вплоть до этого часа. Верите ли вы нам, советники и старейшины Общины, или требуете дальнейших доказательств?

— Верим, — в один голос отвечали присутствующие.

— Тогда пусть Нефрет, египетская царевна и законная наследница египетских царей, правивших Верхним и Нижним Египтом, явится пред вами.

При этих словах занавес перед алебастровым алтарем раздвинулся, и собравшимся предстала Нефрет. Так прекрасна была она в царственном одеянии, на котором сверкали и переливались инситнии[241] и драгоценности древних царей, так величава и стройна, что зал ахнул от восхищения; Хиан замер, не сводя с нее изумленного взгляда, и сердце горячо забилось у него в груди.

Нефрет стояла у алтаря совершенно неподвижно, так что он вдруг усомнился, земная ли она женщина? Быть может, это сама богиня любви Хатор или статуя, которую кто-то искусно нарядил в роскошные одежды? Но тут его сомнения рассеялись: о чудо, — она улыбнулась! — затем отошла от алтаря и была проведена к резному трону. Она опустилась на него, и все присутствовавшие в храме, а вместе со всеми и Хиан, трижды поклонились ей, и она трижды поклонилась в ответ. Затем к трону подошел Рои и обратился к ней с такими словами:

— Царевна Египта, — сказал он, — здесь собрались честные и чистые сердцем люди из многих стран и земель, чтобы в их присутствии ты была помазана и провозглашена царицей Египта. Не так и не в таком месте следовало бы совершать этот святой обряд, но мы переживаем трудные и опасные времена: чужестранный царь захватил половину наших земель и выставил на границах вооруженную стражу. Вот почему тайно, в полночный час, на этой земле, где одни лишь гробницы и призраки, а не под ярким солнцем в присутствии множества людей в Мемфисе или Фивах примет твоя рука скипетр и корона Египта увенчает твою голову. Но знай, что вскоре от нильских порогов до моря и за морем, да и при дворе самого царя гиксосов, разнесется новость, что в Египте снова есть царица. Принимаешь ли ты верховную власть, как бы ни тяжела была эта ноша и какие бы она ни несла с собой опасности?

— Принимаю, — произнесла Нефрет приятным ясным голосом, и Хиану показалось, что он уже слышал где-то этот голос. — Недостойная, я принимаю то, чего не домогалась и не желала, но что досталось мне по праву крови. Опасностей я не боюсь, не страшусь и тяжести этой ноши, ибо сила, что привела меня к этому трону, охранит меня.

По залу пробежал ропот одобрения. Хиан тоже безотчетно произнес восторженные слова, и когда шум стих, Рои поднял алебастровую чашу, наполненную маслом и, окунув в нее палец, прочертил на лбу Нефрет какой-то знак. Вперед выступила Кемма и подала Рои золотой венец с царским уреем и скипетр из слоновой кости, украшенный драгоценными камнями. Венец Рои надел Нефрет на голову, а скипетр вложил в ее правую руку. Затем он опустился перед ней на одно колено и сказал:

— Именем Духа, что правит миром, я, убеленный сединами Рои, сын твоего почтенного предка, всемогущим Духом определенный быть вашим пророком, пред этим собранием братьев и слуг Общины Зари совершаю помазание и объявляю тебя, Нефрет, царевну Египта, лучшую из сестер Общины Зари, достигшую совершеннолетия, по священному праву рождения царицей Верхних и Нижних земель, и да снизойдет на тебя благословение святого духа. Пусть не имеешь ты пока что царского двора и войска и твои права незаконно присвоены другим, однако знай, о царица, что в сердцах своих бессчетное множество людей признают тебя своей повелительницей, и если увидишь ты где-то, что сошлись поговорить пятеро, знай, что трое из них — твои верные слуги, хотя и держат это в тайне. Будущее нам неведомо, ибо скрыто от людей, но мы верим, что впереди тебя ожидает много радостей и что придет время — и корона, которой мы увенчали тебя сейчас тайно, засияет открыто пред взорами великого множества людей, населяющих этот мир. От имени Египта и Общины Зари клянемся служить тебе верой и правдой.

Он преклонил колени и коснулся губами руки коронованной царицы, а все присутствующие простерлись ниц.

Нефрет подняла скипетр в знак того, что Рои и все остальные должны подняться. Затем сама она сошла с трона.

— Что мне сказать достойнейшим и почтенным моим соотечественникам, собравшимся здесь для того, чтобы оказать мне великую честь и ради блага Египта возложить на меня, столь молодую и неумудрённую, корону царицы Египта? — начала она. — Только одно могу я сказать: что клянусь жить и умереть ради Египта. Мне открыли, что, когда я родилась, египетские богини явились во сне моей матери и сообщили ей, что мне будет даровано звание Объединительницы земель. Да сбудется этот сон! Пусть я воистину стану объединительницей Верхних и Нижних земель, и когда настанет мне время отправляться к своим праотцам, оставлю Египет единым и великим. Об этом я молюсь. Благодарю вас всех и отпускаю.

— Еще не время, о царица, — сказал Рои. — Ответь сначала на один вопрос. К нам прибыл посланник от царя гиксосов, что держит свой двор в Танисе, с посланиями, которые завтра должны быть рассмотрены тобой в Совете. Но есть среди них одно послание, на которое, как мы решили, ответ должен быть дан сейчас и здесь, перед всеми собравшимися и перед посланником — вот он сидит перед тобой. Царь Апепи, будучи вдов, просит руки Твоего Величества, он хочет взять тебя в жены и дает обещание, что дети и внуки твои станут царями всего Египта. Что ответит на это Твое Величество?

Не сразу заговорила Нефрет — она молчала, плотно сжав губы, точно удерживала готовые сорваться с уст опрометчивые слова. Затем ответила:

— Благодарю царя Апепи, но дело это столь важное для всего Египта и царицы египетской, что мне надлежит рассмотреть его вместе с моими советниками, а потому прошу посла царя Апепи, — тут Нефрет бросила быстрый взгляд на Хиана, — милостиво принять гостеприимство в нашем тайном убежище до следующей полной луны, что поднимется над пирамидами; я же тем временем обдумаю все сама и спрошу совета у тех, кто теперь пребывает в дольнем мире. К царю Апепи отправят гонцов, чтобы объяснить, почему задерживается с возвращением его посол. Если же посол царя Апепи захочет сам без промедления сообщить об этом моем решении своему повелителю, пусть поступит так.

Поднявшись с места, Хиан низко поклонился царице и отвечал:

— Нет, госпожа и Совет Общины Зари, этого делать я не хочу. Мне, писцу Расе, было велено самолично доставить ответ на все те вопросы, что изложены в посланиях, а потому я останусь здесь, пока ответы эти не будут мне даны. Если же вы сейчас хотите направить сообщение царю Апепи, не в моей власти указывать вам, как поступить. Делайте, как считаете нужным.

— Пусть будет так, — сказала Нефрет.

Она поклонилась всем и, сопровождаемая Кеммой и членами Совета, скрылась за занавесом.

Так закончилась полночная коронация Нефрет, которая стала царицей Египта.

Глава 10

ПОСЛАНИЕ
Наутро Хиан проснулся поздно — слишком он устал накануне, да и всю ночь сновидения сменяли одно другое. Сны были такие диковинные, что он не мог их ясно припомнить; ему грезились пирамиды, люди с закрытыми легкой белой тканью лицами, черный великан с огромным топором в руке и пальмы, где веял ласковый ветерок, который вдруг зазвучал женским голосом, очень похожим на голос проводника, что вел его по пальмовой роще; а потом тот же голос оказался у царственной особы, восседавшей на троне в храмовом зале. Но — увы! — он не мог понять, о чем вещал этот голос, и, сердясь, повернулся к черному великану с топором в руке и спросил, что все это значит. Черный же великан вдруг чудесным образом обратился в Сфинкса, возлежащего над песками, а он, Хиан, стоял перед грозным изваянием, устремив пристальный взгляд на его недвижный лик. Сфинкс же глядел на него. И вдруг каменные губы раздвинулись, и Сфинкс заговорил. Голос его был подобен дальнему раскату грома.

— Что ты хочешь узнать у меня, древнейшего из древних? — прокатился над пустыней рокочущий голос.

Хиан совсем перепугался и в смятении отвечал:

— Я хотел узнать, как давно ты был изваян и что видел на своем веку, о Сфинкс.

— Миллионы лет тому назад во чреве огня обрел я форму и в муках рождения был исторгнут в сей мир, — был ответ каменных уст. — Миллионы и миллионы лет лежал я в глуби вод и ширился и рос во мраке. Потом воды отступили, и вот я стал горой, вершина которой поднялась над лесом. Громадные твари лазали по моим бокам и рычали в тумане, одни твари сменяли других и так продолжалось тысячелетия. Туман рассеялся, и я увидел солнце, огромный пылающий красный шар, — день за днем он поднимался надо мной. От страшного жара, что исходил от него, леса иссохли и сгорели в огне. На их месте появились пески, задули сильные ветры — они обтесали меня, они-то и изваяли из меня льва. У ног моих потекла река Нил. Вместо тварей ползающих, которых уже не стало, в моей тени прятались теперь иные звери; они рыскали вокруг в поисках добычи, дрались, соединялись и рождали потомство.

Миновали еще миллионы лет, и явились другие животные, покрытые шерстью; они бегали на двух ногах и болтали без умолку. Но и они исчезли, и тогда стали появляться люди, кожа на которых была то одного цвета, то другого. Мужчины все время сражались из-за пищи и из-за женщин, убивали друг друга камнями и пожирали один другого, жаря мясо сначала в жарких лучах солнца, потом на огне, который они научились высекать.

И это прошло, и появились другие люди, они носили на себе звериные шкуры и убивали свои жертвы стрелами с кремневыми наконечниками и копьями. Ты можешь найти их могилы, покрытые плоскими камнями, вон на той скале. Те люди боготворили солнце и меня, потому что на меня падали солнечные лучи на закате. Так я впервые стал богом. И снова разразилась война, и все мои почитатели погибли; мужчины и женщины и их светловолосые дети — все были убиты. Но их смуглокожие победители тоже поклонялись солнцу и мне. К тому же они были ваятелями; острыми резцами они придали моему лицу и туловищу такой вид, какой они имеютсейчас. А потом они возвели пирамиды и соорудили гробницы и положили туда своих царей и цариц на вечный покой. Я наблюдал, как они приходили и уходили — одно поколение за другим, но вот и они исчезли; остались лишь их жрецы в белых одеяниях, что и до сих пор обитают среди руин их храмов. Вот моя история, о человек, которая еще только началась, ибо когда уйдут в прошлое все боги и не будет ни мне, ни им никаких приношений, я, забытый, но существовавший с начала начал, пребуду до самого конца. Об этом хотел ты спросить меня?

— Нет, о Сфинкс, не об этом. Скажи, как зовется то дуновение среди пальм, что звучит подобно голосу женщины? Откуда оно является и куда уходит?

— Этот ветер, о Человек, веет с рождения мира и будет веять до самой его гибели. Его насылает бог, и к богу он возвращается; и на небесах и на земле имя ему — Любовь.

Хиан хотел спросить еще о многом, но не смог, потому что сон вдруг исчез; он открыл глаза, и перед ним предстал не величественный и суровый лик Сфинкса, а эбеновое лицо великана Ру.

— Что такое любовь, Ру? — зевая, спросил он.

— Любовь? — с удивлением переспросил Ру. — Что я могу знать о любви? У любви столько ликов: любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине — это проклятие и безумие, ее насылает Сет, чтобы мучить все живое; есть любовь царей к власти — от этой любви рождаются войны; любовь торговцев к богатству — от нее происходят жадность и бедность; ученых — к мудрости, а эту птицу не ухватишь за хвост; матери к своему ребенку — это святая любовь; и наконец, любовь раба к своему господину или госпоже — ее-то я только и знаю. Спросил бы ты лучше пророка Рои; но про ту любовь он, наверно, позабыл; ему осталась одна лишь любовь — к богам да к смерти.

— Про самую первую любовь, что ты назвал, хотел бы я узнать, Ру, а о ней, наверно, Рои ничего не скажет, потому что он, — ты верно догадался, — забыл про нее. Кого же спросить мне?

— Спроси первую девушку, что ты повстречаешь, когда луна поднимется над водами Нила. Может быть, она скажет, господин. А если тебе, такому благородному господину, ответ ее покажется нелепым, попробуй спросить ту, кого ты видел этой ночью сидящей на троне, — она так мудра, что, может быть, знает и про ту любовь. А теперь поднимись, пожалуйста, с ложа, потому что тебя ждет Совет; только, думаю, речь там пойдет не о любви.


Часом позже Хиан стоял перед Рои и Советом.

— Писец Раса, — обратился к нему пророк, ибо хоть Ру, сам того не желая, своими обмолвками открыл Хиану, что его истинное имя известно Общине, Рои не называл его царевичем Хианом, — вот письмо, в котором изложены наши ответы на послание царя Апепи; они таковы, как мы уже сообщили тебе. Что до предложения царя наследной царевне, которая прошедшей ночью, как ты сам видел, была коронована и стала царицей Египта, мы, кроме уже сказанного, можем сообщить тебе, посланцу царя Апепи, лишь одно: ответ ты услышишь из уст самой царицы в ночь, когда поднимется полная луна, следующая, если вести счет с ночи коронации; чтобы обдумать такое важное дело, необходимо время. Мы предлагаем тебе вместе с нашим письмом отправить и твое собственное, где ты можешь сообщить обо всем, что слышал и видел здесь; наш гонец доставит его твоему повелителю, царю, что сидит в Танисе.

— Пусть так и будет, — отвечал Хиан, — хотя я не могу предсказать, что случится, когда послание мое дойдет до царя Апепи. Хочу еще удостовериться: по-прежнему желаете вы, чтобы я прожил среди вас до полнолуния, и можно ли мне свободно передвигаться в пределах вашей земли?

— Таково желание царицы Нефрет и наше, ее советников, писец Раса. Если только ты сам не желаешь покинуть нас тотчас же.

— Этого я не желаю, пророк.

— Тогда оставайся с нами, писец Раса, но помни о клятве, которую ты дал: ты не выдашь наших тайн, не расскажешь никому о наших убежищах, а также о нашем учении и наших людях и обо всем прочем, исключая лишь то, что касается дела, тебе порученного.

— Я буду помнить об этом, — с поклоном ответил Хиан.

Хиан помедлил немного, затеяв разговор с досточтимым Тау и другими членами Совета, ибо надеялся, что явится Нефрет и примет участие в их беседе. Но она так и не появилась, и в конце концов ему пришлось уйти; Ру проводил его до отведенного ему покоя.

— Сейчас я должен составить письмо, мой друг великан, — сказал Хиан, — письмо, которое может навлечь на меня погибель. Но об этом я узнаю еще нескоро, не раньше чем через месяц, а пока что, когда закончу его, я хотел бы осмотреть пирамиды и другие здешние чудеса. Моим проводником вчера был юноша, который показался мне очень сведущим. Прошу тебя, отыщи его, я щедро заплачу ему, чтобы он и впредь сопровождал меня.

Ру покачал своей огромной головой.

— Это невозможно, мой господин, — сказал он. — Юноша этот слоняется повсюду, может, стоит сейчас у каких-нибудь ворот и ждет, когда ему повезет и он добудет себе пропитание; не дождется никого у одних ворот, уйдет к другим — ищи его свищи. Сегодня я нигде его не видал, да и имени его не знаю, а то спросил бы, куда он делся.

— Ну что же, пусть так, — ответил Хиан. — Надеюсь, ты простишь меня, дружище Ру, если я похвалю тебя за честность — лжешь ты не очень-то складно. А теперь дай, пожалуйста, совет, как мне найти другого проводника?

— Очень просто, мой господин. Когда ты кончишь свое письмо, выгляни за дверь и хлопни в ладоши. Здесь всегда кто-то слушает и наблюдает, и он тут же позовет меня.

— А вот этому я верю. У меня такое чувство, что здесь сами стены слушают и наблюдают.

— Они и слушают, — простодушно ответил Ру и удалился.

Хиан написал письмо. Хоть оно и было коротким, а писцом он был искусным, оно отняло у него много времени, так как он не был уверен, о чем надо сказать, а о чем умолчать. В конце концов он написал следующее:

«От писца Расы Его Величеству царю Апепи, благому богу.

Как мне было велено, я, писец Раса, пришел туда, где среди руин храмов и гробниц, под сенью Великих пирамид обитает Община Зари, и принят был пророком Рои и Советом Общины той. Я передал послание Твоего Величества Совету, а также дары, которые Твое Величество соблаговолил послать, но дары они отклонили, ибо вера их не дозволяет принимать ценные дары. Нефрет, дочь Хеперра, царя, некогда правившего Югом, как я узнал, живет здесь, во владениях Общины Зари. Прошлой ночью при большом стечении людей, собравшихся, как мне сказано было, из многих стран, царевну эту торжественно короновали, назвавши царицей всего Египта; я был на торжестве том и видел все собственными глазами. Совет Общины Зари вместе с моим шлет тебе собственное послание, которое мне не показали. Что же касается предложения Твоего Величества о браке, то Нефрет, сидя на троне и говоря со мной как царица, объявила, что должна все обдумать и ответ Твоему Величеству даст, когда наступит следующее полнолуние; до той поры я должен оставаться у них и терпеливо ждать. А посему, не имея выбора, я пребываю тут, дабы исполнить повеление Твоего Величества, в назначенный же день я получу ответ госпожи Нефрет и затем доставлю его тебе, хотя еще не знаю, в письме или на словах».

Скреплено печатью посла Твоего Величества,
писец Раса.

Переписав и свернув письмо, Хиан предался раздумьям, пытаясь предугадать, что Апепи скажет и сделает, прочитав его послание, и то, что отправят вместе с ним; затем он отведал всех кушаний, которые принесли ему, а окончив трапезу, подошел к двери и, как ему было сказано, хлопнул в ладоши. Тут же из темной ниши галереи выступил Ру, сопровождаемый человеком, одетым в белое, в котором Хиан признал одного из членов Совета. Ему он и отдал свое письмо, чтобы его доставили в Танис царю Апепи, вместе с посланцем Совета. Когда советник удалился, Ру провел Хиана через большой зал, где совершалась коронация Нефрет, а сейчас не было ни души, и через потайную дверь вывел в пустыню.

— Куда же исчезли все те, кого я видел прошлой ночью? — обратился с вопросом Хиан.

— Куда исчезают летучие мыши, господин, когда всходит солнце? Их нет, хоть они и не умерли, а лишь скрылись. Так-то вот. Ищи их среди рыбаков на Ниле, среди бедуинов пустыни, при дворах царей, ищи где хочешь — ни ты, ни один лазутчик гиксосский не найдут наших людей.

— Воистину, край ваш — край призраков, — сказал Хиан. — И я готов поверить, что все те, кто, скрыв свои лица, собрались здесь вчера во множестве, — не люди, а призраки.

— Кто знает, кто знает, — загадочно молвил Ру. — А теперь скажи, куда тебе хотелось бы сейчас отправиться?

— К пирамидам, — отвечал Хиан.

Они обошли вокруг каждой из пирамид, и Хиан не уставал восхищаться их величием.

— Неужели возможно подняться на эти каменные горы? — спросил он.

Ру провел Хиана за вторую пирамиду — там сидели на песке, наигрывая на дудках какую-то странную музыку, Хранитель пирамид и двое сыновей его.

— Вот кто может ответить на твой вопрос, господин, — сказал Ру и, обратившись к Хранителю, добавил: — Этот господин, наш гость, посол царя Апепи, хочет узнать, возможно ли взобраться на пирамиды?

— Мы ожидали тебя, как нам повелели, — почтительно отозвался Хранитель. — Желаешь ли ты, господин, чтобы мы показали тебе наше искусство?

— Да, — ответил Хиан. — И добавлю еще, что смельчака ожидает вознаграждение, хотя мне, человеку, который взбирался на высокие горы, кажется, что на пирамиды подняться невозможно.

— Пожалуйста, господин, отойди немного назад и смотри, — сказал Хранитель.

Затем он и сыновья его скинули длинные одежды, оставшись лишь в полотняных набедренных повязках, взбежали на основание пирамиды, что возвышалась перед ними, и разошлись в разные стороны. Один из юношей устремился на южную сторону, другой на северную, в то время как отец стал подниматься по восточной стороне, прыгая, словно козел, по круче. Он взбирался все выше и выше, и вот уже изумленный Хиан увидел, что он достиг самой вершины. Едва он ступил туда, как рядом с ним оказались и его сыновья, поднявшиеся по другим сторонам. Появилась и четвертая фигура, одетая в белое.

— Кто же четвертый? — воскликнул Хиан. — Начали взбираться трое, и вот смотри — там четверо!

Ру поднял взгляд на вершину пирамиды и невозмутимо ответил:

— Это тебе кажется, господин, плиты отсвечивают под солнцем.

Хиан опять устремил взгляд вверх.

— Да, правда, теперь и я вижу только троих. Но все-таки их было четверо, — упорствовал он.

Хранитель и сыновья его начали спускаться, следуя один за другим по восточной стороне. Они благополучно достигли земли, оделись и подошли к Хиану. Поклонившись, они спросили его, уверился ли он теперь, что на пирамиды можно подняться.

— Да, на эту пирамиду взобраться можно, хотя я не знаю, можно ли на другие, — ответил Хиан. — Однако прежде, чем вознаградить вас, — чего вы вполне заслужили, — ответь мне, Хранитель, как получилось, что ты с сыновьями начал подниматься втроем, а на вершине вас оказалось четверо?

— Поясни, о чем ты говоришь, господин? — почтительно переспросил Хранитель.

— О чем уже сказал, Хранитель. Когда вы стояли на самой вершине, с вами был еще кто-то четвертый: стройная фигура в белом. Клянусь всеми богами!

— Такое возможно, — невозмутимо отвечал Хранитель, — но тогда, господин, тебе дано было узреть ее самое — Дух пирамид; иногда она сопровождает нас, только наши глаза ее не видят. Случись такое, когда светит луна, это было б не столь удивительно — она часто является тут в полнолуние, так многие говорят, но ты увидел ее при свете дня — это очень странно, и мы не можем сказать, что это предвещает.

Услышав такое пояснение, Хиан засыпал Хранителя и его сыновей вопросами о женщине — Духе пирамид: увидит ли он ее, если придет сюда в полнолуние, и в какой час надо прийти, и на каком расстоянии от пирамиды он должен стоять, однако ничего не добился, на каждый его вопрос они отвечали, что ничего не знают. Тогда Хиан стал просить их обучить его искусству восхождения на пирамиды, пообещав хорошо вознаградить за труды. Они ответили, что на то должно быть повеление Совета; только тогда они возьмутся его обучать, ибо дело это очень опасное и, случись что, кровь его падет на них. Кончилось все тем, что Хиан богато одарил их, за что они поблагодарили его, сопровождая слова глубокими поклонами, а поскольку солнце стало клониться к закату, Хиан и Ру отправились обратно в храм.

Хиан шагал, погрузившись в раздумья, и не сразу обратил внимание на причитания Ру:

— Вот и еще одного поразили безумием боги — еще одному захотелось карабкаться на пирамиды! Скажи кому — не поверят, что нашлись сразу двое таких безумцев в мире. И что бы это значило? Уж конечно, такая блажь неспроста находит; мои собратья-эфиопы говорят: чаще всего вдохновение нисходит на безумцев.

Ру никак не мог успокоиться и повторял свои сетования на разные лады, пока наконец Хиан, вслушавшись в его тирады, не спросил:

— А кто же тот второй глупец, кому боги внушили желание подниматься на пирамиды? Быть может, та самая женщина, которую я видел на вершине рядом с Хранителем и его сыновьями?

— Нет, нет, — отозвался смущенный Ру. — Правда, не она, потому что сегодня она занята другими делами. Да и я знал бы… — Тут он остановился, как видно, поняв, что говорит лишнее.

— Ах, значит, все-таки есть женщина, которая любит это занятие! Я и прежде об этом слышал. Друг мой Ру, похоже, ты знаешь ее, и если сможешь устроить так, чтобы она обучила и меня подниматься на пирамиды, ты сильно разбогатеешь.

— Вот мы и подошли к двери, что ведет в храм, — с усмешкой ответил Ру. — К тому же Тау, второй пророк, велел передать, что приглашает тебя разделить трапезу с ним и другими жрецами сегодня вечером.

— Я принимаю приглашение, — ответил Хиан, надеясь в глубине души, что среди других будет и та красавица, на чьей коронации он присутствовал. Однако надежда его не сбылась — за трапезой собрались лишь Тау и три почтенных члена Совета, которые, умеренно поев, удалились, оставив гостя наедине с хозяином. Началась беседа, в которой каждый старался получше узнать другого.

Хиану открылось, что Тау, второй пророк Общины, хотя и не египтянин по крови, принадлежит к знатному роду, его ожидало высокое положение и богатство. Он был воином и государственным мужем и мог стать даже царем то ли Кипра, то ли Сирии, — пояснять это он не стал. Он много путешествовал по разным странам, изучил языки многих народов, овладел и другими знаниями, глубоко вникая в разные религии и учения мудрецов. В конце концов он оставил все и сделался одним из жрецов Общины Зари.

Царевич спросил, почему он, кто — как понял Хиан — мог бы восседать на троне, находиться среди великих мира сего и радоваться своим детям, предпочел вступить в тайную общину, ютящуюся среди гробниц.

— Ты желаешь узнать об этом? Что ж, скажу тебе, — отвечал Тау. — Я сделал такой выбор, потому что хочу мира. Мира для Египта и всех живущих на земле, мира для моей собственной души; среди богатства же и при царских дворах каждый думает лишь о том, как бы захватить побольше власти, а кончается это чаще всего войной за еще большую власть и богатство; но ни то, ни другое не приносит счастья, не это нужно человеку. Писец Раса, — продолжал Тау, внимательно вглядываясь в лицо собеседника, — даже если ты и не писец, а кто-то другой, быть может, и царевич, — если бы постиг ты наше учение, в конце концов и ты стал бы совсем другим, как случилось со мной, обрел бы такую же веру, как я или даже как сам пророк Рои, и, не стремясь к тому, что мир называет величием, последовал бы той же тропою мира и служения ближнему.

— Будь я не писцом, а кем-то другим, жрец Тау, такое могло бы случиться; хотя есть иные пути к миру, и каждый из нас должен следовать тем путем, что лежит у него под ногами.

— Это истинно, и ты хорошо сказал, писец Раса.

— Однако, всегда стремясь к знаниям, — продолжал Хиан, — я хотел бы не только постичь ваши таинства, но и понять, какие пути находят ваши братья для достижения мира на земле и как помогают восторжествовать добру. Возможно ли, чтобы кто-то, пока я нахожусь у вас, посвятил меня в ваше учение?

— Мне кажется, возможно, и мы еще вернемся к этому разговору. Желаю тебе спокойного сна, писец Раса; обратись за ответом к своей душе, прежде чем ступишь на этот нелегкий путь.

С этими словами Тау поднялся, и тут же в дверях появился Ру, который проводил Хиана в отведенный ему покой.

Глава 11

ПАДЕНИЕ
На следующее утро Ру известил Хиана, что Хранителю пирамид велено учить его искусству восхождения на пирамиды, если он сам еще не отказался от своего намерения. Вскоре Хиан в сопровождении Ру отправился к усыпальницам, где его ожидали Хранитель с сыновьями. Скинув почти всю одежду и сандалии, Хиан приступил к делу; как на первых уроках Нефрет, Хранитель обвязал его вокруг пояса веревкой. Хиан был молод, энергичен и очень смел, как и Нефрет, только, в отличие от нее, он уже умел восходить на горы и оказался еще более способным учеником, чем она. Поднявшись на две трети высоты пирамиды, — насколько ему позволил Хранитель, — и глянув вниз, как это сделала и Нефрет, он начал спускаться почти без помощи своих наставников. И все-таки случилось несчастье. Хиан допустил оплошность: когда до земли оставалось локтей сорок, а Хранитель, уже стоя внизу, говорил что-то Ру, он крикнул одному из сыновей его, находившемуся выше и державшему веревку, чтобы тот отвязался и бросил ее вниз, поскольку, мол, нужды в ней больше нет.

Веревка скользнула мимо, Хиан и не заметил, что чуть ниже она зацепилась за небольшой выступ. Ничего не подозревая, Хиан спускался дальше, он нащупал ногой этот самый выступ, веревка подалась под его ступней, и он потерял опору. В следующее мгновение Хиан уже катился по склону пирамиды, причем головой вниз. Хранитель и Ру тут же заметили, что случилось. Оба бросились вперед, чтобы подхватить царевича. Еще мгновенье — и он рухнул вниз, однако тело его своей тяжестью разъединило их, и хотя им удалось немного смягчить падение, Хиан все же ударился головой о песок как раз в том месте, где скрывался камень. Хиан даже не почувствовал боли от удара, сразу лишившись чувств.

Очнувшись, Хиан смутно, будто издалека, услышал чей-то голос, но посмотреть, кто говорит, не мог: глаза его залила кровь, и он не в силах был разлепить веки.

— Думаю, он жив, — говорил голос, который, как оказалось, принадлежал лекарю. — Шея как будто цела, руки и ноги тоже. Если только не треснул череп, а это я не могу определить — из раны натекло много крови и прощупать трудно. Наверное, он просто оглушен и скоро придет в себя.

— Пусть твоими устами вещают боги, лекарь, — ответил другой голос — женский, полный смятения и страха. — Вот уж три часа как он лежит без чувств у этой гробницы и так неподвижно, что я начала думать… ах, смотри! Он пошевелил рукой. Он жив! Жив! Послушай еще раз его сердце.

Лекарь склонился к груди Хиана.

— Теперь сердце бьется сильнее. Не тревожься, госпожа, он поправится, — заключил он.

— Вознесем же молитву богам! — продолжал женский голос, в котором теперь зазвучала надежда; но вот в нем послышались гневные нотки: — Плохо же ты берег его, Хранитель, если кто-то подсунул ему под ноги веревку! А ты, Ру, этакий великан — и не мог удержать его, такого легкого!

— Не мог, госпожа, — зазвучал густой бас эфиопа, — этот легкий повалил и Хранителя и меня и чуть было не оторвал мне руку. Летел с высоты в сорок локтей, точно камень, пущенный из пращи…

В этот момент Хиан разжал наконец губы и едва слышно попросил пить. Вода была немедленно принесена. Чья-то мягкая, нежная рука приподняла его голову, поднесла чашу к губам. Он выпил, вздохнул и снова впал в беспамятство.

Позже он очнулся от острой боли, которая полоснула его, точно ножом, от виска к виску. Хиан открыл глаза и узнал свою комнату; рядом на табурете лежала его одежда. У изножья постели был задернут занавес, из-за него слышались женские голоса.

— Что, Кемма, он очнулся? — спросил певучий голос, который он снова узнал: голос той, на чьей коронации он присутствовал.

Хиан попытался приподнять голову, чтобы заглянуть за край занавеса, и не смог — шея его точно окостенела и не поворачивалась; он лежал и слушал, и сердце его горячо билось от радости, что прекрасная царица тревожится о нем и пришла узнать, как он себя чувствует.

— Еще нет, дитя мое, хотя давно бы пора, — отвечала Кемма. — Один из наших братьев, ученый лекарь, сказал, что не нашел больших повреждений и он очнется не позднее, чем через двенадцать часов, но вот прошло уже двадцать, а он все спит… или без чувств.

— Ах, Кемма, ты думаешь, он умрет? — в страхе спросила Нефрет.

— Что ты, что ты! Я этого совсем не думаю; но только если повреждена голова, никто не может быть уверен… Уж до чего будет жаль, такой достойный молодой господин, и лицом хорош, и статен, даром что кровь в нем наполовину гиксосская.

— Кто сказал тебе это, Кемма? Когда ты успела все разузнать?

— Птичка на хвосте принесла, а может, ветер нашептал на ухо. Да у нас уж всем до последнего человека известно, только, видно, ты еще не знаешь, — наш гость никакой не писец, а сам царевич Хиан, и если ты пойдешь замуж за Апепи, он станет твоим пасынком.

— Не говори мне про Апепи, пусть будет проклят он всеми богами Египта, да и своими тоже! Но правда, я ничего не знала, хотя и догадывалась, что этот Раса не простой писец. Спаси его, Кемма! Если он умрет… ах, что я говорю! Позволь мне взглянуть на него. Если он спит, то ни о чем не узнает, а я хочу начертать знак здоровья у него на лбу и вознести молитву Духу, которого мы почитаем, о его выздоровлении.

— Ладно, ступай к нему, да не медли, потому что скоро должен прийти лекарь или Тау; им покажется странным, что царица Египта находится в покое больного. И все же поступай как знаешь, только спеши. А я постерегу за дверью.

Хиан, лежавший с закрытыми глазами, услышал, как занавес отодвинулся и кто-то легкой поступью приблизился к его постели. Нежные пальцы вычертили на его лбу какой-то знак: что-то похожее на петлю, перечеркнутую линией. «Быть может, это крест жизни», — подумал Хиан, а потом та, что прочертила знак, склонилась над ним и стала шептать что-то похожее на молитву, хотя Хиан не мог ничего разобрать. Она шептала, и губы ее приближались к его лицу все больше и больше и вдруг на какое-то мгновение коснулись его губ. Послышался глубокий вздох, и наступила тишина.

Хиан разомкнул веки — на него смотрели глаза, полные слез.

— Где я? Что со мной? — слабым голосом спросил он. — Мне снилось, что я умер и дочь богов вдохнула в меня новую жизнь. Ах, вспомнил: я ступил на проклятую веревку и упал. Поделом мне — я был так самоуверен и небрежен. Ничего, скоро я поправлюсь и тогда, клянусь, буду взбегать на все эти пирамиды быстрее Духа, что блуждает по ним.

— Тише, тише! — прошептала Нефрет. — Иди сюда, няня! Наш больной очнулся и говорит, хоть и всякие глупости.

— Скоро он опять заснет и тогда уж навсегда, если ты станешь беседовать с ним про пирамиды, — отозвалась Кемма, которая незаметно вошла в комнату. — Уж вы вдоволь нагулялись по ним, и ты, и он, может, хватит с вас? И надо же было тщеславным глупцам воздвигать их, чтобы еще большие глупцы потом с них падали!

— Но все же я поднимусь на них, — пробормотал Хиан.

— Удались отсюда, дитя мое, и попроси Ру привести лекаря, да поскорее, — распорядилась Кемма.

Бросив последний взгляд на Хиана, Нефрет выскользнула из комнаты.

— До чего же странное чувство — любовь: одних она посылает на смерть, других возвращает к жизни. Хотелось бы мне знать наперед, что принесет любовь этим двоим? — приговаривала Кемма, хлопоча возле Хиана.

Она дала Хиану выпить молока и сказала ему, чтобы он лежал спокойно и не разговаривал. Однако он и не подумал ее послушаться и, выпив молоко, мечтательно спросил:

— А Дух пирамид, о котором все только и говорят, в этом святом месте, — она так же красива, как девушка, что сейчас была здесь, как ты думаешь, добрая Кемма?

— Дух пирамид? Не слышать бы мне больше никогда в жизни про эти пирамиды! Что за дух такой?

— Вот о том как раз я и должен узнать, добрая Кемма, даже если это будет стоить мне жизни, и уже чуть не стоило. Я только и думаю, как бы увидеть этого Духа своими глазами; сердце подсказывает мне: не сыскать мне счастья, пока я не увижу его.

— А здесь у нас другое говорят, — сказала Кемма. — Здесь говорят, что тем, кто взглянет на него, овладевает безумие.

— Разве это не одно и то же, добрая Кемма? Разве счастье — не безумие? Разумные и мудрые — могут ли они испытать счастье? Разве счастлив благочестивый пророк Рои, пусть он благоразумнейший из благоразумных и мудрейший из мудрейших? Счастливы ли те белобородые старцы, что окружают его и думают лишь о смерти? Была ли ты сама когда-нибудь счастлива, добрая Кемма, если только и на тебя не находило когда-то это безумие?

— Отвечу тебе: не находило, — сказала Кемма, но что-то дрогнуло в ее душе — она вспомнила давно забытое. — Впрочем, может быть, ты прав, молодой господин. Мы и правда счастливы тогда только, когда на нас находит безумие, — так и пьяницы говорят. Но если ты хочешь, чтобы я дала тебе совет, послушай: перестань гоняться за духом в небесах или в поднебесье, спустись на землю. Разве ты не видишь достойной здесь, на земле?

— Кто знает, Кемма, может, гоняясь за духом, я обрету женщину, которую ищу, а погонись я за женщиной, найду духа, — сосредоточенно проговорил Хиан, старательно выговаривая слова, как бывает с человеком, у которого все плывет в голове. — Кто скажет мне, что это не одна и та же женщина? Быть может, я сам узнаю, когда взойду на пирамиду при свете полной луны.

— Которая уже светит, — сердито прервала его Кемма.

— Но взойдет еще много полных лун, Кемма. В небе столько нерожденных лун, сколько раковин в море; и пирамиды будут стоять еще много-много лет, чтобы на них поднимались отважные… — Голос Хиана звучал все тише и тише.

— Да сгинуть бы этим пирамидам, а ты перестань болтать! — Кемма в сердцах топнула ногой, но тут же спохватилась: Хиан снова впал в забытье.

«Вот глупец! — бормотала себе под нос Кемма, торопясь на поиски лекаря. — Пойди найди еще такого безумца — гоняется за каким-то призраком, а перед ним красавица из плоти и крови! Да только будь я лет на тридцать моложе, я, наверно, тоже потеряла бы голову из-за такого вот глупца, как, похоже, теряет ее моя воспитанница. Что это он сказал сейчас? Что, гоняясь за духом, может найти женщину? А ведь, похоже, и вправду найдет; может, этот безумный царевич вовсе не такой уж и безумный, как мне показалось? Может, те, что поднимаются на пирамиды, находят там, на вершине, радость, а радость лучше мудрости. Когда приходит старость и вся жизнь позади, начинаешь понемногу что-то понимать».

Молодой, сильный Хиан, хотя и получил жестокий удар при падении, но голова его и кости, как определил лекарь, не пострадали, поэтому вскоре он вполне оправился и встал с постели. А спустя пять дней в сопровождении Хранителя и его сыновей он снова поднялся на пирамиду; казалось, страсть эта еще больше завладела им, пока он лежал в забытьи. Сознание вернулось к Хиану, но не память — с той минуты, когда он ступил на веревку и полетел вниз, до самого дня, когда поднялся с постели, он не помнил ничего; не помнил даже, как к нему приходила Нефрет, не помнил и о своем разговоре с Кеммой, — все это всплыло у него в памяти лишь спустя много дней. Так что жизнь его возобновилась на том месте, где чуть было не остановилась навсегда, — на стене пирамиды, на которую он вскоре и поднялся, а за ней поднялся и на все другие пирамиды, как и Нефрет в свое время.

Изо дня в день, с рассвета и до того часа, когда солнце становилось слишком жарким, Хиан упражнялся в восхождении на пирамиды, не зная устали, так что Хранитель и его сыновья совсем выбились из сил. «Это не человек, а дьявол», — говорили они. Однако, как и другие обитатели Общины, они и хвалили Хиана: «только самый отважный мог не испугаться после такого падения и вернуться на пирамиды», — говорили они. Они не знали, что он ничего не помнил про падение.

Между тем, хотя Хиан и не подозревал об этом, во дворце его отца, царя Апепи, считалось, что он умер. Весть о его падении с пирамиды и, как было прибавлено, его смерти, — ибо сначала все поверили, что он умер, — настигла брата Тему, который должен был доставить послание Совета Общины и письмо Хиана, когда он уже был на берегу Нила и садился на корабль; от него все это стало известно на корабле, а потом и при дворе в Танисе. Апепи погоревал немного, услышав о том, — он все же на свой манер любил сына, во всяком случае, когда тот был маленьким, но не истинной любовью отца к сыну, жестокое сердце Апепи заполняла любовь к самому себе.

Тут же его горе отступило перед злобой — он прочел послание Совета Общины Зари и поклялся стереть эту Общину с лица земли, если Нефрет, которую они осмелились провозгласить царицей Египта и короновать, не будет отдана ему в жены. К тому же он не поверил, что Хиан погиб, упав с пирамиды, а решил, что его умертвили по приказу Общины, дабы убрать законного наследника царя Севера с дороги той, что была провозглашена царицей всего Египта. Совету Общины Зари Апепи о своих подозрениях ничего не сообщил. Он только приказал схватить их посланника, брата Тему, и держать его в надежном месте, откуда тот не мог бы ни с кем снестись, а сам тем временем составил план действий и сделал соответствующие приготовления.

В те дни, что последовали за выздоровлением Хиана, он не только поднимался на пирамиды, но и получал наставления о вере и обрядах Общины Зари, как то и было ему обещано. По вечерам в маленьком освещенном лампадой зальце его наставлял Тау либо сам пророк Рои, либо и тот и другой вместе. Он был не единственным учеником — вместе с ним получала наставления и Нефрет.

Он сидел за одним концом стола, где были разложены папирусы и стояли чернила, а напротив сидела юная царица в простой белой одежде, как и полагалось новообращенной; располагались они так, что видели при свете лампады друг друга, переговариваться же на таком расстоянии не могли. Позади Нефрет сидела Кемма, а подальше, в темном углу, точно страж и хранитель, великан Ру. Посередине, за столом, в резных креслах сидели Рои и Тау или один из них и обстоятельно излагали тайны обрядов Общины, время от времени обращаясь к своим ученикам или отвечая им.

Так чиста и прекрасна была вера, которой они учили, что вскоре она завладела сердцем Хиана. В основе своей вера эта была проста: существует Великий Дух, и все боги, о которых они слышали ранее, служат ему; Дух этот послал их в мир, чтобы они исполнили те дела, что он им предназначил, в должное же время он призовет их обратно. Рои и Тау, святые мудрецы, объяснили своим ученикам, что велит и препоручает богам Великий Дух: первое из всего — установить мир на всей земле и нести добро всему живому. Но были и другие части учения, не столь простые и ясные, — они относились к способам, коими Дух сообщается с теми, кто обитает на земле, а также касались молитв и тайных обрядов, которые позволяют приблизиться к Духу. Рои и Тау пояснили также своим подопечным, как следует вести себя в жизни, и преподали главные законы правления страною и подданными.

Хиан выказал большое усердие, сочтя это учение благим; в нем он находил ответы на многие сомнения, которые тревожили его жаждущую познания душу. В тот день, когда подошла к концу последняя беседа, он поднялся и сказал:

— О великие священнослужители, Рои и Тау, я принимаю ваше учение и готов стать смиреннейшим из братьев Общины Зари. Однако по определенной причине, которую я не могу вам открыть, я не смею сказать ни единого слова — хорошего ли, дурного ли — о ваших мирских делах, так же как и не могу участвовать в них. Душа моя принадлежит вам, плоть же и дела мирские — другим. Достаточно ли этого?

Рои и Тау стали совещаться друг с другом; Нефрет пытливо наблюдала за ними, Хиан же, склонив голову, погрузился в раздумия. Наконец старый пророк заговорил.

— Сын мой, — начал он свою речь, — времени, чтобы обучить и наставить тебя, отпущено немного, но сердце твое устремилось к правде — этого достаточно. Здесь, среди этих усыпальниц, мы проникли в смысл многих вещей; мы поняли также, что люди зачастую становятся не такими, какими, казалось бы, должны быть. Так случается, что узами крови, рождением своим и долгом они связаны, словно путами, которые не могут порвать, даже если душа их призывает к тому. Может оказаться даже, что кому-то не суждено принять обет безбрачия и воздержания или дать клятву не поднимать меча и не принимать участия в войне, что ему определена в мире другая участь, и он должен следовать своим путем. То, что мы говорим сейчас тебе, мы говорим и нашей сестре, которая вместе с тобой слушала Слова Жизни. Так же как и тебе, ей предопределен возвышенный и трудный путь. А потому, освобождая вас обоих от многого, пред чем должны склонять головы другие, завтра мы отпустим вам грехи; вы же присягнете на верность нашим заповедям, а если нарушите эту присягу, проклятие поразит ваши души. После посвящения мы будем числить вас среди членов нашей Общины, будь то на земле или на небесах.

Так произошло, что на следующий день, во время торжественной церемонии в храме, принц Хиан и царица Нефрет получили от мудрого старца Рои отпущение всех грехов, которые они совершили или о которых помыслили, а затем были посвящены в члены Общины Зари, дав обет принять ее учение как свою путеводную звезду и всю свою жизнь посвятить достижению его святых целей. Сначала Нефрет, потом Хиан преклонили колени пред верховным жрецом, облаченным в белые одежды, а в отдалении, в глубине храма, их братья и сестры по вере, хотя до них и не долетали слова посвящаемых, свидетельствовали отпущение грехов и благословение. Затем, когда Нефрет и Хиан отошли в сторону и сели рядом, все запели старинный гимн, приветствующий возрождение их душ. Постепенно торжественное песнопение стало стихать и совсем смолкло, когда, ведомые Рои, поющие удалились из храма; наступила тишина. Нефрет и Хиан остались одни.

Хиан огляделся вокруг и заметил, что ушли даже Ру с Кеммой; они с Нефрет и вправду остались совершенно одни в огромном храмовом зале; лишь холодные статуи богов и древних царей взирали на них.

— О чем ты сейчас думаешь, сестра? — обратился Хиан к Нефрет.

— Я думаю о том, брат, что выслушала прекрасные слова и получила святейшее благословение, после чего должна бы из грешной девы превратиться в святую и стать подобной Рои, а между тем я чувствую, что осталась такой же, как прежде.

— Но уверена ли ты, сестра, что Рои так уж свят? Раз-другой я наблюдал, что он впадал в гнев, как самый обыкновенный человек. Да и разве святой — это тот, кто не подвержен соблазнам? Какие уж соблазны в девяносто лет! Что до второго твоего утверждения, то ты, конечно, чувствуешь себя такой же, как была прежде, ибо не может снег стать белее снега.

— Или огонь горячей огня. Но довольно, брат. Не время и не место тут для таких разговоров. Теперь, когда мы с тобой связаны узами единой веры, мы можем, не боясь предательства, открыть друг другу наши мысли. Приняв посвящение, я если и изменилась, то очень мало, ибо все заповеди Общины внушались мне исподволь с самого детства, хотя до определенного возраста, по законам Общины, я не могла стать ее полноправным членом. Взгляни на меня — я не обратилась в дух, я по-прежнему всего лишь женщина с самыми земными помыслами. Знаешь ли ты, — помедлив, продолжала Нефрет, не сводя с Хиана своих огромных прекрасных глаз, — знаешь ли, что отец мой был лишен жизни тем, кого я считаю узурпатором, захватившим его владения; тем, кто, думаю, умертвил бы и меня, если б смог; за эти страшные деяния я хочу отомстить ему. К тому же он нанес мне смертельное оскорбление, ибо этот убийца моего отца, лишь случайно не ставший и моим убийцей, захотел теперь взять меня, сироту, себе в жены; за это я тоже отомщу ему.

— Плохо, очень плохо, сестра, — печально отозвался Хиан, стремясь скрыть, как горько подергиваются у него уголки губ. — Но если позволено спросить, скажи, призналась ли ты в своих черных мыслях святому пророку Рои, и если призналась, что он тебе на это сказал, сестра?

— Да, призналась, брат, и мне не в чем было больше признаваться, разве что в каких-то малостях, ответ же Рои наводит меня на мысль, что ты прав, говоря, будто он — не такой благочестивый человек, каким должен быть. Он ответил, брат, что во мне говорит голос крови и такие мои мысли вполне понятны и что справедливо, чтобы те, кто, преследуя низкие цели, совершил страшные преступления, получили воздаяние за них, а если кару несу ему я, — значит, так назначили Небеса. Как видишь, он не осудил меня. Однако довольно мне говорить. Скажи теперь ты, брат, если хочешь открыться мне: а ты переменился душой?

— Мне кажется, что ноги мои ступили на правильный и более возвышенный путь, сестра, потому что теперь я, кто не почитал никого и не верил ни во что, знаю, какого бога и как надо почитать и во что верить. Что же до греховных помыслов, скажу тебе так: отца моего никто не убил и никто не замышлял убить меня, и потому у меня нет желания кому-то мстить… во всяком случае, пока нет. И все же, сестра… — Он смолк.

— Я слушаю тебя, брат, и уверена, что ты не можешь быть столь добрым, как хочешь себя представить мне.

— Я — добрый? Нет, я лишь надеюсь стать им, если смогу найти кого-то, кто поможет мне; нет, не Рои, и не Тау, и не Кемму, и не весь Совет Общины Зари — кого-то другого…

— Богиню небесную? — предположила Нефрет.

— Верно сказано — богиню небесную, и мы сейчас о ней поговорим. Но сначала я хочу сказать вот о чем: случилось так, что, стремясь к добродетели, я угодил в глубокую яму.

— Какую яму? — спросила Нефрет, устремя взор под своды храма.

— Яму, из которой ты одна можешь помочь мне выбраться. Но я должен все объяснить. Прежде всего ты должна узнать, что я лжец. Я не писец Раса. Писец Раса, замечательный человек и искусный переписчик, умер много лет тому назад, когда я был еще мальчиком. Я… — Он заколебался.

— …царевич Хиан, сын Апепи и его законный престолонаследник, — продолжила Нефрет.

— Да, ты сказала все правильно, Нефрет, кроме того лишь, что я уже больше не наследник престола, так мне кажется, или, во всяком случае, скоро перестану быть таковым. Но скажи, сестра, как ты узнала о моем настоящем имени и титуле?

— Здесь мы знаем все, брат. К тому же ты сам сказал мне, когда был в забытьи… или, возможно, сказал Кемме…

— Но зачем же ты слушала, сестра? Как это нехорошо, и я надеюсь, ты исповедалась в этом своем грехе? Что ж, тогда ты, наверно, и сама зришь эту яму. Царевич Хиан, единственный законный сын Апепи, принят теперь в Общину Зари, которую царь вознамерился истребить. Ничего удивительного — цари есть цари, и Апепи узнал, что наследница Хаперра, царя, которого он убил, коронована и провозглашена царицею всего Египта; значит, война против него, завладевшего престолом силою, можно сказать, уже объявлена. Скажи, сестра, что мне делать — ведь я и царевич Хиан, и человек более высокий в помыслах и более праведный — брат Общины Зари.

— Ответ прост. Установи мир между Апепи и Общиной Зари.

— Ты так считаешь? Но как это сделать? Просить свою сестру стать женой царя Апепи? Ведь только так можно достигнуть мира, и ты это хорошо понимаешь.

— Я не говорила, что хочу стать его женой, — вспыхнув, отвечала Нефрет. — И мне неприятно выслушивать такой совет — даже от своего брата.

— Неприятно и брату давать его, ибо, если он будет принят, брат этот скоро очутится среди тех, кто предается молитвам и взывает к богам в небесной обители — так объяснили нам наши наставники.

— Почему же? — с удивлением спросила Нефрет. — Вот если он не даст такого совета, тогда понятно — царь разгневается. Но если он дает его…

— Тогда может разгневаться царица, та, что, как ты, сестра, сказала мне, жаждет отмщения. А то и потому, что и самому ему опостылеет этот мир и он не захочет более ступать по земле.

Они смолкли и, склонив головы в белых капюшонах, опустили глаза.

— Сестра, — прервал наконец молчание Хиан, но Нефрет не отозвалась, и тогда он повторил громче: — Сестра!

— Я так устала от ночных церемоний, что чуть было не заснула, прости меня, брат, — откликнулась наконец Нефрет. — Ты что-то хотел сказать?

— Лишь вот что: не откажи мне, сестра, помоги попавшему в беду царевичу выбраться из ямы, вытяни меня оттуда на шелковом поводе… любви. Ведь все члены нашей Общины должны любить друг друга. И тогда я стану царем; сделай меня царем!

— Царем чего? Этих гробниц и мертвецов, которые лежат в них?

— Нет, не таким царем, — царем твоего сердца. Выслушай меня, Нефрет! Вместе мы выстоим против моего отца Апепи, а порознь погибнем, ибо, когда он узнает правду, он убьет меня и, если сможет добраться до тебя, захватит тебя и увезет туда, куда ты совсем не жаждешь попасть. Но и не это главное. Я люблю тебя, Нефрет! С той самой минуты, как я услышал твой голос там, под пальмами, и понял, что передо мной женщина, пусть ты и была закутана в плащ, я полюбил тебя, хотя тогда думал, что ты просто обыкновенная девушка. Что мне еще сказать тебе? Будущее наше сокрыто во мраке, нас ожидают большие опасности. Кто знает, быть может, нам придется бежать и укрыться где-то в далекой стране, отрешившись от царственного величия. Но мы будем вместе — разве это не стоит жертв?

— А как же Египет, царевич Хиан? Что станется с Египтом? На меня возложена особая обязанность; ты слышал клятву, которую я дала в этом зале.

— Это мне неведомо, — смущенно ответил Хиан. — Говорю тебе снова: будущее сокрыто во мраке. Но любовь осветит нам путь. Скажи, что ты любишь меня, и все будет хорошо.

— Сказать, что люблю тебя, сына того, кто лишил жизни моего отца? Убийцы, что хочет принудить меня стать его женой? Могу ли я сказать это, царевич?

— Если любишь, Нефрет, можешь, потому что это будет правдой, а разве мы оба не слышали, что скрывать правду — величайший грех? Любишь ли ты меня, Нефрет?

— Я не могу тебе ответить. И не отвечу. Спроси об этом у Сфинкса. Нет, лучше не у Сфинкса — спроси Духа пирамид; его слово будет моим словом, ибо этот дух — мой дух. Всего лишь один день остался нам. Если завтра ты отважишься найти этого духа при свете луны, спроси его.

С этими словами Нефрет исчезла, оставив Хиана в одиночестве.

Глава 12

ДУХ ПИРАМИД
В ту ночь сон не шел к Хиану, его одолевали тревожные мысли. Одно за другим вставали перед ним неразрешимые затруднения, и, словно взеркале, он видел, как западни разверзаются у его ног. Он, царевич Хиан, принял посвящение в братья Общины Зари, которую его отец, царь Апепи, грозится уничтожить — как это совместить? Может ли он разить одной рукой и защищать другой? Нет, это невозможно. Значит, он должен сделать выбор: либо он царевич, либо — один из братьев Общины. Тогда его дорога ясна, тогда следует отказаться от царского титула. И разве он по собственной воле уже не лишился его? Но что тогда раздумывать? Отныне он всего лишь брат Хиан из Общины Зари. Впрочем, нет, он кто-то еще — он посол, который ожидает ответа, и должен доставить этот ответ царю, пославшему его. А посольство это касается брака: либо царственная дева станет супругой царя, либо обратит на себя его гнев.

Но тут дело не так уж сложно. Он должен доставить ответ, каков бы он ни был, после чего данное ему поручение будет выполнено, он же сложит с себя посольское звание и станет только братом Общины Зари и, быть может, останется еще и царевичем. Если ответ окажется таким, какого ожидает царь, тогда, без сомнения, послу будет дозволено мирно следовать избранным им путем, хотя он уже не будет наследником престола Северного Египта. Но если ответ будет другим, если царственная дева пренебрежет царем Апепи, а выберет посла, сына Апепи, что тогда? Сомнений быть не может: тогда смерть или побег!

Однако от этой мысли Хиан не пришел в отчаяние, а даже улыбнулся, когда она мелькнула у него в голове, припомнив, что говорит новое учение, в которое его только что посвятили: все в воле Небес, и случается лишь то, что должно случиться. Он, кому сейчас жизнь сулила счастье, вовсе не хотел умирать, но если смерть придет, она не испугает его, ибо он принял новую веру. Он не предатель — он честно исполнил свое посольство, а Нефрет все равно отказалась бы от этого чудовищного брака; она ведь сказала, что своим предложением Апепи нанес ей страшное оскорбление. Но думает ли она о нем, Хиане? Он предложил ей свою любовь, она же не приняла его дар. Сказала, что не может ему ответить, что он должен спросить у Духа пирамид, любит ли его, царевича Хиана, царица Нефрет. Что означают эти слова? Духа пирамид не существует — кого только царевич ни расспрашивал об этом призраке, пока наконец не понял, что все это пустая фантазия. Кому же задать вопрос, на который отказалась ответить живая женщина, где найти этого оракула?

Ему велено искать Дух среди древних усыпальниц, при свете полной луны. Ну что же, он все исполнит, поищет, как последний глупец, и если не найдет, — значит, ответа не будет. Тогда, не добиваясь более никаких встреч, он попросит Рои вручить ему послание которое должен доставить царю Апепи, и покинет обитель, оставив здесь свое сердце. Он снесет гнев Апепи, а затем, если удастся, найдет убежище в дальних краях, где назначат ему быть Рои или Совет, и, отрешившись от любви и радостей жизни, станет проповедовать учение Общины и исполнять то, что ему повелят.

Скоро он все узнает, скоро все так или иначе разрешится; завтра — ночь полнолуния, и юная царица должна дать ответ Апепи, а он, посол, должен затем доставить ответ в Танис. Но кое-что известно уже сейчас: он, царевич Хиан, кого никогда прежде не посещала любовь, боготворит Нефрет и мечтает лишь о том, чтобы она стала его женой; мечтает так страстно, что, если он ее потеряет, ему будет безразлично, какие еще потери его ожидают, пусть даже потеря самой жизни.

В назначенное время Хиан одиноко бродил меж гробниц, окружавших большие пирамиды, ибо теперь, приняв посвящение, он мог беспрепятственно ходить где вздумается. Им овладела печаль — не иначе как над ним зло подшутили; тяжкие мысли теснились в голове его, да и само это место с бесконечными рядами усыпальниц, над которыми возвышались величественные пирамиды, подавляло своей мрачной торжественностью. Не странно ли, что здесь он ждет ответа на свою любовь — близ этих монументов, что свидетельствует о скоротечности страстей человеческих? Столетия назад навсегда оборвались земная любовь и ненависть тех, кто покоится под этими могильными плитами; быть может, оборвутся они и у него еще прежде, чем новая полная луна появится на небосклоне. Взирают ли духи пирамид сейчас на него спокойными, невидимыми глазами, — не один дух, а десятки тысяч духов!

Он опустился на каменную плиту; вокруг стояла глубокая тишина, которую нарушал время от времени лишь тоскливый вой шакалов, искавших добычу, и стал наблюдать, как ползут по песку тени. Утомившись, Хиан спрятал лицо в ладони и принялся размышлять о тайне всего сущего, о тайне жизни, о том, откуда явились в мир люди и куда уйдут — такие мысли неизбежно овладевают человеком в подобном месте, и даже Рои не может дать ответа на эти вопросы.

Ни один звук не коснулся его ушей. Вдруг, непонятно от чего, он отнял руки от лица и оглянулся вокруг. Что-то шевельнулось в тени большой гробницы. Быть может, ночной зверь? Нет, для зверя он слишком высок. Но вот легкая тень скользнула от одной гробницы к другой и исчезла. Женщина в белом или призрак…

Хиана охватил страх, даже волосы на голове встали дыбом. И все же он вскочил с камня и последовал за тенью. У гробницы, возле которой она исчезла из виду, никого не было. Призрак исчез! Нет, вот он белеет вдали скользит ко второй пирамиде — усыпальнице фараона Хафра. Хиан устремился вслед, но чем больше он ускорял шаг, тем быстрее скользила фигура в белом, то появляясь, то скрываясь из виду; наконец она достигла северной стороны второй пирамиды, которую называли Ур Хафра или Хафра Великий.

«Здесь призрак остановится», — подумал Хиан. Но фигура в белом начала скользить вверх по склону пирамиды и на высоте пальмы исчезла из виду.

Хиан не раз поднимался на эту пирамиду и хорошо знал, что в северной стене нет ни входа, ни расщелины. Значит, перед ним и вправду призрак? Ведь только призраки, как говорят, могут растворяться в воздухе. Все же, чтобы удостовериться самолично, Хиан, хотя и не без страха, стал взбираться по крутому склону и, когда достиг высоты локтей в пятьдесят, замер от удивления: в стене темнело отверстие, точно отворилась дверь, а дальше виднелся ведущий вниз ход. В конце хода мерцал свет — два светильника стояли на некотором расстоянии один против другого. Хиан заколебался — ему было очень страшно, но, решив, что призраки не нуждаются в светильниках и кто-то, мужчина или женщина, прошел перед ним по этому ходу, он набрался храбрости и последовал дальше.

Поначалу ход круто спускался шагов на пятьдесят меж гранитных стен, потом шагов тридцать пошел ровно и закончился большим залом, высеченным в сплошном камне и крытым большими разрисованными каменными плитами, находящими одна на другую, чтобы лучше выдерживать огромную тяжесть. Здесь, во тьме, стояли лишь гранитные саркофаги, больше ничего не было видно.

Хиан, пригнувшись, осторожно прошел по тесному проходу, тускло освещенному зыбкими отблесками светильников, слыша, как эхо его шагов отдается от каменных стен, и, остановившись перед полуоткрытой массивной гранитной дверью, заглянул в усыпальницу. Освещалась она всего одним светильником, стоявшим на саркофаге; словно от звезды, протягивались во мрак сводчатого зала бледные лучи. Хиан напряженно вглядывался в сумрак. Никого! Фигура в белом, за которой он следовал, исчезла! Быть может, она вошла в какую-то другую дверь?

Шепча молитву, чтобы дух фараона, чей покой он нарушил, не покарал его, и обнажив бронзовый меч, чтобы защититься, если сюда завлекли его какие-то злодеи, Хиан осторожно двинулся вперед, опасаясь провалов в каменном полу. Подойдя к саркофагу, он в нерешительности остановился — страх овладевал им все больше и больше.

Что, если и вправду он следовал за призраком и призрак этот сейчас кинется на него? Нет, мужайся! Разве призраки зажигают в нишах светильники? По их форме видно, что это очень древние светильники; быть может, такими светильниками пользовались тысячелетия тому назад строители пирамид или те, кто вносил сюда тело царя на вечный покой. Но все же они не могут светить вечно; если только и сами они не видения, масло в них надо подливать, и делать это должны живые люди. Такая мысль ободрила Хиана, и он немного успокоился. Но вот в дальнем конце усыпальницы послышался шорох, и сердце замерло у Хиана в груди. Во мраке возникло белое облако и поплыло по направлению к нему. Призрак! Сейчас он нападет на него!

Хиан не двинулся с места — может быть, оттого, что не мог пошевельнуться. Белая фигура приблизилась и остановилась. Теперь их разделял лишь саркофаг; Хиан вглядывался в белое видение, но лицо призрака покрывал белый плат, — так закрывают лица умерших. Охваченный ужасом, Хиан занес меч, точно хотел пронзить неземное видение. И тут призрак заговорил.

— О тот, кто ищет Духа пирамид, почему ты встречаешь его с мечом в руке? — прозвучал нежный голос.

— Потому что мне страшно, — ответил Хиан. — Тот, кто прячется под покровами, всегда вызывает страх, особенно в таком месте, как это.

При этих словах белое покрывало опустилось, и в зыбком свете светильника Хиану открылось прекрасное лицо Нефрет. Щеки ее рдели румянцем.

— О царица, что означает эта игра? — смущенно произнес он.

— И это Хиан, наследник царя Севера, величает меня царицей? — насмешливо спросила Нефрет, уклонившись от ответа. — Хотя, быть может, он и прав, ибо возле этого саркофага, где покоятся кости того, кто, как свидетельствует предание, был моим праотцем и чей трон я наследую, меня должно называть царицей. Царевич Хиан, ты искал Духа пирамид, который существует лишь в легендах, а нашел царицу, в ком плоть и дух соединены воедино. Если тебе есть что сказать ей, говори, ибо время бежит быстро и она вскоре может исчезнуть навсегда.

— Мне нечего сказать более того, что и уже сказал тебе, Нефрет. Я люблю тебя всем сердцем и хотел бы узнать, любишь ли меня и ты? Молю тебя, не играй больше, а скажи мне правду.

— Она проста и ясна, — отвечала Нефрет, вскинув голову и глядя в глаза Хиану. — Ты сказал, что любишь меня всем сердцем, Хиан, я же люблю тебя больше жизни! Мужчина не может превзойти женщину в любви.

От этих слов все поплыло у Хиана перед глазами, он покачнулся, так что пришлось ему опереться о саркофаг, чтобы не упасть. И все же первой на ум пришла гневная мысль, и с уст сорвались слова, полные горечи:

— Если так, Нефрет, зачем ты привела меня в столь страшное место, чтобы сказать мне об этом? Зачем заставила следовать за призраком? Какую злую шутку ты сыграла со мной!

— Не такую злую, как тебе кажется, Хиан, — мягко отвечала Нефрет. — Вчера я не могла сказать тебе то, что жаждала сказать, ибо теперь, став царицей, не принадлежу себе; я слуга общего дела и должна сообщать обо всех своих желаниях. Вот почему и ждала часа, когда буду знать, одобряют ли меня те, кто поставлен надо мной, и сами Небеса, которые, как они говорят, правят ими. Реши они иначе, ты не увидел бы этой ночью Духа пирамид и ушел бы от нас завтра, не встретив больше царицы Нефрет, ибо меня избавили бы от муки высказать тебе отказ самой.

— Значит, Рои и все одобряют твой ответ?

— Да, одобряют; мне даже кажется, они с самого начала надеялись, что мы полюбим друг друга, и потому сводили нас вместе, когда только возможно. Они верят, что наша любовь принесет объединение Египту и их старания увенчаются успехом.

— Но сколько нас ожидает испытаний, прежде чем это свершится, — печально произнес Хиан.

— Знаю, Хиан. Большие опасности грозят нам, и они не замедлят явиться. Потому я, изображая призрака, и привела тебя в этот древний склеп, населенный мертвыми. Я хотела, чтобы ты узнал одну тайну и воспользовался этим, если тебе понадобится убежище. Сейчас я покажу тебе, как открывается дверь в плите пирамиды — тайна эта открыта мне по праву наследия, как продолжательнице древнего рода египетских фараонов; известна она также и некоторым членам нашей Общины. Из поколения в поколение передается она и семье Хранителя пирамид; люди эти присягают даже под пытками не выдать ее врагам. Смотри, Хиан!

Взяв светильник, Нефрет подняла его над головой и указала на заднюю стену склепа, где Хиан увидел много больших кувшинов.

— Эти кувшины, — продолжала Нефрет, — полны вином, маслом, зерном, сушеным мясом и другой пищей; ближе к выходу — я покажу тебе — стоят кувшины с водой; ее в положенные сроки меняют, так что, если один или даже несколько человек окажутся здесь, они смогут прожить много дней и не умереть с голоду.

— Да избавят меня боги от такой судьбы! — в смятении воскликнул Хиан.

— Кто знает наперед свою судьбу, Хиан? Тот шакал спасется, когда за ним гонятся охотники, у кого есть нора, чтобы укрыться.

— Лучше мне быть убитым под ясным небом, чем потерять рассудок в этой тьме, общаясь с мертвецами, — с сомнением ответил Хиан.

— Нет, Хиан, ты не смеешь умереть! Ты должен жить — ради меня и Египта.

Нефрет поставила светильник на место и двинулась к изножью гробницы. Хиан последовал за ней; они остановились друг перед другом. Тишина стояла такая, что оба слышали биение своих сердец. Казалось, они забыли вдруг все слова, но глаза их говорили на своем языке. Словно раскачиваемые ветром пальмы, они клонились все ближе и ближе друг к другу, и вот она уже в его объятиях, уста их слились.

— Любимая, — прошептал Хиан, — поклянись, что, пока я жив, ты не пойдешь замуж ни за кого другого, только за меня!

Нефрет подняла голову с его плеча; в ее прекрасных глазах блестели слезы.

— И ты просишь меня в этом поклясться, Хиан? — промолвила она глубоким, звучным голосом, совсем не похожим на ее прежний голос. — Значит, ты не веришь мне, Хиан? Я не прошу у тебя такой клятвы!

— Это было бы смешно, Нефрет. Станет ли кто искать другую любовь, если любит тебя? Зато найдется немало мужчин, что будут домогаться прекраснейшей из женщин, да к тому же египетской царицы. Разве и нет уже таких? Потому я и прошу: поклянись, что не изменишь нашей любви.

— Пусть будет по-твоему. Клянусь Духом, которому поклоняемся и ты, и я; клянусь Египтом, которым — если Рои предсказывает верно — мы с тобой в будущем станем править; клянусь прахом моего праотца, что спит в этой гробнице, что я пойду замуж только за тебя, Хиан. Пока ты жив, я буду верна тебе, а если умрешь, я тут же последую за тобой, чтобы в подземном мире обрести то, что мы потеряли на земле. И если нарушу эту клятву, да обращусь я в прах, как тот, что спит здесь, под моею рукой! — С этими словами Нефрет коснулась саркофага. — И пусть тогда имя мое будет стерто из череды имен египетских царей, и дух мой пойдет в услужение к Сету. Довольно ли тебе этого, о недоверчивый Хиан?

— Довольно, более чем довольно. О, как мне благодарить ту, что вдохнула жизнь в мое сердце? Как мне служить той, кого я боготворю?

Нефрет, ничего не ответив, покачала головой, Хиан же, выпустив ее из объятий, распростерся перед ней ниц, точно раб, и взяв подол ее одеяния, коснулся его губами.

— Владычица сердца моего и законная царица Египта, я, Хиан, поклоняюсь тебе и повинуюсь. Все, что я имею или буду когда-то иметь, кладу я к твоим ногам, признавая твою верховную власть. Знай же, что я, твой возлюбленный, который надеется стать твоим супругом, — смиреннейший из твоих подданных, и более никто.

Нефрет наклонилась и подняла его.

— Нет, — сказала она с улыбкой, — ты более велик, чем я, и женщина должна служить мужчине, а не мужчина женщине. Мы будем служить друг другу и, значит, будем равны. Но, Хиан, что скажет твой отец Апепи?

— Не знаю, — ответил Хиан. — Молю богов лишь об одном: чтобы он не стал между нами.

— И я молю о том же, Хиан. Эта ночь — ночь счастья, такой еще не дарила мне жизнь; но завтра… ах, что ожидает нас завтра?

— Все в руках божьих, Нефрет. Не будем же ничего бояться.

— Да, Хиан, только часто путь, на который направляет нас бог, крут и тяжел; такой путь выпал моему отцу и матери. Как и мы, они любили друг друга, но Апепи лишил их жизни… Пора, Хиан, нам нужно идти; увы, счастливые мгновенья коротки!

Еще раз они обняли друг друга, и уста их слились в долгом поцелуе, а затем, взявшись за руки, направились по темному ходу из этой обители смерти к залитому лунным светом земному миру.

Когда они подошли к выходу из пирамиды, Нефрет остановилась и при свете последнего светильника, ибо, пока они шли по переходам, остальные потухли, научила Хиана, как, надавив на нужный камень, который установлен так, что может вращаться, вход по желанию — или при необходимости — может быть накрепко закрыт; сделать это можно быстро, при помощи гранитного бруса — как видно, строители спасались так от любопытных, когда сооружали тайные усыпальницы внутри пирамиды. Показала также Нефрет и тяжелый гранитный заслон, который, вероятно, забыли опустить, а может, те, кто нес фараона к его вечному ложу тысячелетие тому назад, просто не позаботились об этом.

— Посмотри, — сказала Нефрет, — если выбить каменный клин, огромный заслон упадет, а потому не трогай его, иначе мы навечно останемся запертыми в пирамиде Ур, и наши кости будут тлеть рядом с костями Великого Хафра — ее создателя. Погляди, вон там, в нише, где, быть может, когда-то стоял жрец или воин, стороживший вход, сейчас помещаются сосуды с водой, о которых я говорила, а возле них масло и светильники, а также тростниковые фитили, кремни, чтобы высечь огонь, и другие необходимые вещи.

Показав все и убедившись, что Хиан все понял и запомнил, Нефрет загасила светильник и поставила его в нишу. Затем они осторожно выбрались на поверхность, и Нефрет заставила Хиана трижды сдвинуть и снова поставить на место вращающийся камень, пока не убедилась, что он совершенно овладел этим фокусом. Затем с помощью мраморного клина, спрятанного в специально выдолбленной впадине так, что его можно было мгновенно извлечь, Нефрет закрепила вращающийся камень; теперь непосвященный не смог бы отличить его от остальных плит, покрывающих пирамиду. Когда все было сделано, они спустились вниз как раз возле лежащего на песке блока, метившего, где следует начинать подъем к входу. Миновав мощеную полосу, которая окружала пирамиду, они приблизились к храму почитателей Хафра и, держась в его тени, чтобы кто-нибудь из ночных путников не увидел их, попрощались, прошептав друг другу нежные слова, и разными тропинками направились к храму Общины.

Хиан медленно шел по залитому лунным светом некрополю. Сердце его полнилось радостью, ибо свершилось то, о чем он мечтал. И все же к радости примешивался страх: что принесет завтрашний день? Завтра ему, послу Апепи, вручат письмо, в котором Нефрет ответит его отцу на предложение сочетаться браком. Теперь Хиан твердо знал, каков будет ответ, но вот как поступит Апепи, когда он вручит ему этот ответ, Хиан не знал. Одна лишь была надежда — быть может, в интересах династии Апепи удовлетворится тем, что на этой царице без трона женится если не он сам, так хотя бы его наследник Хиан. Увидь Апепи Нефрет воочию, наверняка все обернулось бы иначе; Хиан хорошо знал отца: он сам пожелал бы завладеть такой красавицей. К счастью, отец не видел ее, и поэтому ему, быть может, безразлично, за кого из них двоих она выйдет, лишь бы завладеть таким образом всем Египтом.

Однако Хиан сомневался, что события сложатся столь благополучно. Если отец через своих лазутчиков или как-то иначе узнает, что его сын обручился с той, кого он домогается сам, он решит, что сын — он же его посланник — предал его, что в каком-то смысле правда. Повернись дело так, Апепи придет в страшную ярость. Человек жестокосердный и злобный, он будет жаждать мести. Скорее всего, он решит предать смерти изменника, а если и после этого Нефрет откажется выйти за него, постарается лишить жизни и ее тоже. Ибо она — законная царица Египта; может ли он, пока она жива, спокойно восседать на похищенном троне?

Идя при свете луны меж гробниц, Хиан чувствовал: смерть подкралась к нему совсем близко. Мрачные видения маячили у него перед глазами. Он почти отчетливо видел серую фигуру, закутанную в длинный плащ с капюшоном, медленно двигавшуюся впереди; вот ее тень, отбрасываемая в лунном свете на песок, приобрела очертания Осириса в его ниспадающих покрывалах — да, это Осирис, бог смерти! Но Осирис — он же и бог воскресения, он и властитель вечной жизни! Если они с Нефрет и вправду обречены смерти, так пусть хоть за роковой чертой ждут их радость и мир на тысячелетия!

Так учит Рои, и в это верит он сам, Хиан. И все же, ведь только что он целовал губы свой возлюбленной, теплые человеческие губы, и ее нежные слова еще звучат в его ушах! Хиан содрогнулся от овладевших им печальных, мрачных мыслей. Кто может предсказать с уверенностью, что лежит по ту сторону земной жизни? О, кто это знает, кто это испытал?

Хиан приблизился к потайному ходу, ведущему в храм Сфинкса. Неожиданно из-под сводов показалась гигантская фигура Ру, который с любопытством воззрился на него.

— Ты так поздно гулял, господин! Уж не гонялся ли ты за Духом пирамид?

— За кем же мне еще гоняться, Ру?

— И ты нашел ее, господин, и увидел ее лицо, которое, как говорят, прекрасно?

— Да, Ру, я нашел ее и видел ее лицо. Это правда — она прекрасна.

— И ты потерял разум, господин? Ведь говорят, все, кому она улыбнется, впадают в безумие.

— Да, Ру, я сошел с ума от любви!

— И готов жизнью заплатить за ее поцелуй и последовать за ней в преисподнюю?

— Если понадобится, готов, Ру.

Глядя на песок под ногами, великан о чем-то размышлял. Наконец он поднял голову и произнес:

— Я всего лишь простой воин, господин, но на тех, в ком течет кровь эфиопа, временами находит прозрение. Говорю тебе, потому что ты мне нравишься. Я вижу, на песке написано: ради собственного спасения и спасения той, о ком ты говоришь, вам нужно бежать сейчас же, вот этой ночью, за море, в Сирию, или на Кипр, или на юг, к верховьям Нила, и укрыться там до лучших времен.

— Благодарю тебя, Ру. Скажи мне, в конце этого предначертания видишь ли ты знак Осириса?

— Нет, господин, ни тебе, ни ей нет этого знака. Но я вижу кровь и много страданий, и они подступили совсем близко.

— Кровь высохнет, страданья минуют, Ру, — сказал Хиан и, оставив эфиопа вглядываться в песок, направился в храм.

Глава 13

ГОНЕЦ ИЗ ТАНИСА
В день, следовавший после полнолуния, когда царевич Хиан, пустившись на поиски Духа пирамид, нашел вместо того земную женщину и возлюбленную, собрался Совет Общины. На рассвете пришло донесение с границы Священной земли: стража сообщала, что по Нилу на корабле прибыл гонец царя Апепи; он ждет в пальмовой роще, чтобы его под охраной проводили в храм, желая предстать перед Советом Общины. Когда стражники спросили, что случилось с жрецом Тему, который был послан с письмом от Совета к царю в Танисе, гонец ответил: Тему-де умер от болезни, доставив письмо ко двору царя, и потому никогда уж не возвратится в Общину Зари, — так слышал гонец. Гонца велели принять и представить Совету, чтобы он передал послание или письмо, которое принес.

В назначенный час пророк Рои и члены Совета Общины Зари собрались в большом храмовом зале, куда сошлись и члены Общины, чтобы выслушать ответ царицы Нефрет царю Апепи; здесь же был и Хиан под именем и в звании писца Расы, личный посол царя Севера. Последней, в царских одеждах, впервые увенчанная короной Верхнего и Нижнего Египта, появилась Нефрет в сопровождении телохранителя, эфиопа Ру, и Кеммы, своей воспитательницы. Она села на трон, — тот самый, на котором она восседала и в ночь коронации; Совет и все присутствующие почтительно склонились перед ней.

Объявили, что прибыл гонец с письмами от царя Апепи. Пророк Рои велел впустить его, и, сопровождаемый двумя жрецами, тот вошел в зал.

Хиан не сводил глаз с шедшего по проходу гонца, надеясь узнать в нем одного из приближенных Апепи. Это был плотный приземистый человек, слегка хромавший; он так укутался в покрывала, что даже рот его был закрыт, будто стояла зима и он опасался холода. Вот взгляд его упал на Хиана, следившего за ним, и он, как будто чего-то испугавшись, поспешно отвернулся. И тут он увидел Нефрет. Освещенная лучом света, который падал через верхнее окно, во всем сиянии юной красоты, в роскошном царском одеянии, она сидела на троне. Снова гонец на мгновенье приостановился, словно в изумлении, а затем приблизился к возвышению. Он склонился в почтительном поклоне, достал папирус, который сначала приложил ко лбу, а затем передал одному из жрецов; тот поднялся на возвышение и вручил его Нефрет. Она приняла свиток и передала пророку Рои, сидевшему по правую руку от нее.

Развернув папирус и проглядев его, Рои прочел его собравшимся. Вот что там было написано:

«От царя Апепи Совету Общины Зари. Я, царь, получил письмо ваше, а также письмо моего посла, писца Расы. Ваш посланник, назвавшийся именем Тему, прибыл к нам недужным и, проболев немало дней, скончался. Перед смертью сообщил он моим приближенным, что посол, которого я отправил к вам, писец Раса, упал с пирамиды и умер. Надлежит вам сообщить мне обстоятельства гибели писца того, моего слуги, ибо виню я вас в том, что вы убили его.


Что до того, о чем речь в письме вашем, то не скажу я ничего, пока не получу ответа госпожи Нефрет на предложение выйти за меня, царя, какое я сделал ей, и поступлю далее в зависимости от такового ответа. Свиток, этот посылаю я с верным мне человеком скромного звания; не ведает он, что изложено в писании, ибо не доверяю я вам более и не стану посылать к вам никого из моих знатных приближенных. Вручите ответ этому человеку, и пусть возвращается он без промедления; если же и с ним случится неладное, я, царь, смету вас с лица земли».

Скреплено печатью Апепи, бога, царя Верхнего и Нижнего Египта, а равно печатью везира Аната.

Дочитав до конца, Рои в гневе швырнул письмо под ноги и сделал знак гонцу отойти, что тот поспешно исполнил; точно испугавшись, отступил он в глубь зала и устало прислонился к колонне.

Заговорил Рои:

— Царь Апепи прислал нам не ответ на то, о чем писали мы, а обвиняет нас в убийстве его посла, писца Расы. Он сообщает также, что наш посланник Тему умер от болезни, чему мы, — а нам дано знать, когда болезнь вдруг поразит кого-то из наших братьев, — не верим. Прошу тебя, писец Раса, выйди вперед, чтобы гонец царя Апепи и все, кто тут собрались, увидели, что ты жив. Подойди сюда, писец Раса, и стань рядом с троном, чтобы все тебя увидели.

Хиан поднялся на возвышение и стал рядом с троном; когда он подходил, Нефрет улыбнулась ему, и он улыбнулся ей в ответ.

Рои продолжал:

— Царица Нефрет, настал час, когда тебе надлежит дать ответ царю Апепи. Скажи, царица Нефрет, согласна ли ты стать его супругой?

— Всемудрый пророк и Совет Общины Зари, — отвечала Нефрет ясным и спокойным голосом, — я благодарю царя Апепи, но отвечаю, что никогда не соглашусь я стать женой человека, который убил моего отца и хотел подкупом и предательством захватить мою мать и меня, чтобы умертвить и нас также. Более мне сказать нечего.

— Пусть слова Ее Величества будут записаны, чтобы она скрепила их свой печатью, а члены Совета удостоверили их как свидетели и также поставили печать. Да будет исполнено это без промедления, и ответ вручен писцу Расе. Пусть также копия будет дана второму посланнику, чтобы мы были уверены, что ответ дойдет до царя Апепи.

Так и было сделано: Тау написал оба письма собственноручно, после чего они были скреплены печатями и скатаны в свитки. Рои приказал, чтобы гонец царя Апепи подошел и взял копию.

Но когда стали искать гонца, оказалось, что его уже нет в зале. Пока писали и скрепляли печатями письма, он незаметно скользнул в дверь, сказав страже, что уже получил ответ на послание. Кто-то хотел отправить за ним погоню, но Тау сказал:

— Не станем ловить его. Этот человек испугался и бежал, подумав, что если останется, его может настигнуть здесь смерть, как, по его словам, в Танисе смерть настигла нашего брата Тему. Он оставил свиток, но это ничего не значит, ибо он слышал ответ и передаст его на словах.

Так исчез гонец, и никто, кроме Рои, не вспомнил больше о нем.


Хиана пригласили в личные покои пророка. Возле Рои сидели жрец Тау и несколько старейшин Совета; тут же находились и Нефрет с Кеммой. Когда Хиан сел на указанное ему место, Рои сказал:

— Царица наша поведала нам о том, что произошло минувшей ночью, царевич Хиан, — ибо ты не кто иной, как царевич Хиан, о чем мы знали с самого начала. Она рассказала нам, что прошлой ночью, гуляя среди усыпальниц, — а она любит совершать такие прогулки, — она случайно повстречала тебя, царевич Хиан, — тобой тоже овладело желание побродить по граду мертвых, — и что вы говорили о чем-то наедине. Если это так, о чем ты сказал царице и что она сказала тебе, царевич Хиан?

— Всемудрый пророк, я сказал, что люблю ее и желаю стать ее супругом, и клянусь, никогда еще с уст моих не слетали более истинные слова, — бесстрашно ответил Хиан. — Что же ответила мне царица, пусть она скажет сама, если того пожелает.

— Я ответила царевичу Хиану, что отдаю ему дар за дар и любовь за любовь; пусть он, и никто другой, станет моим повелителем. Тебя же, наставник моей души, прошу благословить мой выбор и вместе с Советом Общины дать согласие на наше обручение.

— Благословляю тебя с радостью, сестра наша и царица, и полагаю, что согласие на ваше обручение последует незамедлительно. Знайте же, мы надеялись и молились, чтобы так произошло; мы даже старались помочь вам найти друг друга, веря, что тогда без войны и кровопролития разделенный надвое Египет, признав единый трон, воссоединится. Мы внимательно следили за вами обоими и решили, что вы созданы друг для друга, а потому верим: вам предназначено идти вместе. Вот наш ответ.

— Благодарю тебя, отец, — отозвался Хиан; Нефрет тихо вторила ему.

— Мы не сомневаемся, — продолжал Рои, — что сердца ваши полны счастья и благодарности, однако, царевич и царица, должны мы сказать и другое. Всех нас в скором времени ожидают тяжкие испытания, и не быть вам вместе, покуда они не минуют; Апепи угрожает нам. Когда он узнает об отказе, им овладеет ярость, а когда поймет, почему и ради кого отвергнут — такие вести доходят быстро, — представляете ли вы, что случится тогда? По-прежнему ли намереваешься ты, царевич Хиан, самолично доставить наш письменный ответ, который не взял посланец, твоему отцу, царю Апепи, или ты предпочтешь остаться с нами или скроешься на время в каком-нибудь дальнем краю?

Хиан, подумав немного, отвечал:

— Я принял на себя это посольство, прежде чем мне открылось предназначение судьбы, и, согласно обычаю, принес клятву верности — я поклялся доставить послание, а затем и ответ, и если останусь в живых, сам доложу все в подробностях тому, кто послал меня. Эту клятву я должен исполнить, иначе позор падет на мою голову, и потому не могу я скрыться здесь или где-то еще, пусть мое возвращение и таит теперь в себе большую опасность. То, что я принял учение Общины Зари и обручился с той, имя которой мы чтим, касается меня одного; во всяком случае, так я это понимаю; но долг подданного царя Апепи — доставить ответ на его послание, и корабль, вызванный из Мемфиса, будет ожидать меня на Ниле. Если зло и коварство уготованы мне, что ж, значит, такова моя судьба, но честь превыше всего. Я доставлю письма и, если царь Апепи потребует, скажу ему всю правду, а дальше пусть будет что будет или, скорее, как определит тот, кому мы повинуемся.

Нефрет смотрела на него с гордостью, а члены Совета одобрительно закивали.

— Благородные и мужественные слова, — сказал Рои. — Мне понравился твой ответ, царевич Хиан; он еще раз подтвердил, что наша царица отдала свою любовь достойному человеку. Опасность велика, и, покуда ты не преодолеешь ее, ты не должен жениться, иначе невеста твоя овдовеет, не успев стать женой. Однако я верю, что ты преодолеешь все препятствия и в конце концов Дух, которому мы служим, выведет тебя на дорогу радости и мирной жизни.

— Пусть будет так, — отозвался Хиан.

— А теперь слушайте меня оба, — продолжал Рои. — Я очень стар, и мне известно, что скоро я должен покинуть этот мир, хотя, как это произойдет, еще не знаю. Да, я, кто всю жизнь стремился к свету, должен уйти в царство тьмы, где, я верую, обрету свет. Царевич Хиан, знай, ты видишь меня в последний раз. Всю жизнь я старался способствовать мирному, без кровопролития, объединению Египта. Теперь, быть может, ты, царевич, и ты, царица, своим союзом объедините страну, и она снова станет единой, хотя и не навсегда. Я не доживу до того дня, чтобы своими глазами увидеть это объединение, но верую, придет время и в иных местах я услышу о том из ваших уст. Верно и то, что дух мой поведет вас обоих по земле, хотя видеть меня вы уже не будете. Подойдите ко мне, царевич Севера Хиан и помазанница божья, царица Египта Нефрет, и примите мое благословение.

Они подошли и опустились на колени перед старым жрецом Рои, который и теперь уже больше походил на духа, чем на человека. Он возложил свои иссохшие руки на их головы и благословил во имя Небес и от своего имени, прося даровать им радость и потомство, а также призвав их служить Египту, Общине Зари и Вселенскому Духу. Затем он быстро поднялся и покинул зал.

Следом, один за другим, соблюдая очередность соответственно сану, покинули зал члены Совета; последними ушли Кемма и Ру. Хиан и Нефрет остались одни.

— Близок час расставания, — печально молвил Хиан.

— Да, возлюбленный мой, — отвечала Нефрет. — Хотела бы я знать, когда и где наступит час встречи?

— Этого и я не знаю, Нефрет. И никому не дано знать, даже Рои, но пусть надежда не покидает тебя, потому что он непременно придет. Мне пора в путь; по глазам твоим вижу, что ты, как и я сам, считаешь, что я должен идти.

— Да, Хиан, так я думала и думаю. А потому уходи, и скорее, иначе сердце мое не выдержит муки. Помни все, Хиан, каждое слово, которое мы сказали друг другу! И еще об одном помни: заклинаю тебя нашей любовью, не верь ничему, что тебе будут рассказывать обо мне; не верь, если тебе скажут, что я вышла замуж где-то в далеких краях или изменила тебе. Верь лишь одному: живу ли я на земле или обитаю в подземном мире, я — твоя, и только твоя; лучше я умру, чем отдам себя кому-то другому. Поклянись мне, что не забудешь об этом, Хиан!

— Клянусь, Нефрет, но и ты поклянись мне в том же.

Они обнялись, и губы их слились в долгом поцелуе. Но вот по знаку Нефрет — говорить она была не в силах — Хиан выпустил ее из своих объятий. Он низко поклонился ей, и она поклонилась ему в ответ. Хиан повернулся и пошел к выходу. У двери он оглянулся. Одетая в белые девичьи одежды сестер Зари, без украшений или какого-то знака, указывающего на ее царский сан, и все же исполненная царственной величавости, она стояла неподвижно, точно статуя, глядя на него, и слезы катились из ее прекрасных глаз. Еще миг — и, словно врата судьбы, дверь затворилась, Нефрет осталась за ней.


В келье Хиана ожидал Тау, второй прорицатель Общины.

— Я пришел сказать тебе, царевич, что твой корабль ждет тебя у берега и на него отнесены все дары, которые прислал с тобой Апепи, Ру проводит тебя, — обратился он к Хиану.

— Да, Тау, только вот кто проводит меня обратно, хотел бы я знать? — тяжело вздохнув, молвил Хиан. — Кажется, мне снился чудесный сон, а теперь я спустился на землю и понял, что это всего лишь сон, который никогда не станет явью.

— Мужайся, царевич, ибо, я знаю, сон сбудется. Однако не скрою от тебя, нам грозит большая опасность. До нас дошло, что Апепи собирает войско, объявляя всем, что хочет защищаться от вавилонян, которые будто бы угрожают ему; но так ли это? Я хотел расспросить об этом его гонца. Мы думали, что он ждет нашего ответа, а он бежал.

— Я тоже хотел говорить с ним, Тау, но что толку теперь вести об этом речь.

— Царевич, — продолжал Тау приглушенным голосом, — может случиться, что на какое-то время Община Зари, а с ней и та, кого мы почитаем, вынуждены будут исчезнуть из Египта. Если ты узнаешь об этом, не верь, что мы пропали навсегда или погибли, хотя кто-то и очень хочет этого; знай, мы отправились за помощью, а куда, я еще не могу открыть даже тебе, хотя, быть может, ты и сам догадаешься. Война и кровопролитие ненавистны нам, царевич, но если кто-то принудит нас, мы станем сражаться; в молодости я, как и ты, был воином и полководцем, и место мое среди нашей рати. Помни, царевич, пока я или хоть один брат или сестра Общины будут живы, где бы мы ни находились, — а как ты видел в ночь коронации, нас много в разных землях и странах, — царственная особа не останется без убежища и защиты. А теперь прощай до того дня, когда — я верю в это! — ты и госпожа станете мужем и женой и будете коронованы как царь и царица государства, простирающегося от нильских порогов до самого моря. Прощай, брат!


И снова Хиан шагал через полосу песков, что пролегла между Сфинксом и пальмовой рощей на берегу Нила; только на сей раз вел его не юноша, закутанный в плащ, с нежным голосом и маленькими женскими руками, а эфиоп Ру, который не смолкал ни на минуту.

— Значит, ты и вправду царевич Хиан, господин, как и ходили слухи, — рассуждал он. — Мы-то с госпожой Кеммой первыми разгадали, кто ты, с самого начала, а теперь вот ты обручился с моей царицей, и очень мне это не нравится, потому что, как только ты явился сюда, она на меня уже и не взглянет, и слова не скажет. Но коли так заведено в жизни, если говорить честно, пусть лучше будешь ты, чем кто другой, потому что ты — воин, как и я; ты смелый человек, ты свою смелость показал, когда лазал на пирамиды, у меня-то никогда не хватит духу даже немного на них взобраться. Так что я с охотой буду служить вам, когда вы поженитесь; только если ты вздумаешь плохо обращаться с моей царицей, вспомни об этом топоре: тогда я разрублю тебя надвое, хотя бы пятьдесят фараонов или сто богов воплотились в тебе. Ты, верно, думаешь, что завоевал ее любовь, потому что так умен, но ты ошибаешься. Не ты ее завоевал, и не она тебя. Это все старые жрецы Общины устроили, напустили на обоих чары, потому что им это нужно. Да только как свели они вас, так могут и развести, это уже ты поверь мне; понадобится им, наговорят всяких заклинаний, и вы возненавидите друг друга. Правда, не думаю, чтобы они так сделали, вы ведь оба в Общине, а потому вся Община поможет, чтобы исполнились ваши желания.

— Рад это слышать, — вставил Хиан, когда Ру наконец остановился, чтобы перевести дух.

— Да, господин, и это очень хорошо — быть в Общине, пусть даже слугой, как я, потому что везде у тебя друзья. Теперь можешь не бояться, в какую беду ни попадешь; даже если палач накинет петлю на шею — Рои или кто еще, пусть и находится от тебя далеко, а скажет слова заклятия или даст повеление, и кто-нибудь явится и спасет тебя. Уж я это знаю, потому и уверен, что ты обязательно женишься на моей царице, — если вы, конечно, не разлюбите друг друга; пройдет немного времени — и женишься, и все мы тоже не попадем в пасть этого бешеного льва, царя Апепи, хоть он и думает, что уже схватил нас.

— Как же вы спасетесь, Ру?

— А так, господин. Найдем себе друзей, которые посильнее Апепи. Есть, к примеру, вавилонский царь, нашей царице он дедом приходится; так вот, он может выставить двух копьеносцев против одного у Апепи, я уж не говорю, какое у него множество колесниц, а у Апепи-то их вовсе нет. Там, при дворе царя вавилонского, очень много братьев нашей Общины; кое-кто из них был тут в ночь коронации, и, я знаю, чуть ли не каждый день туда отправляют послания. Какими путями — это тайна. Не удивлюсь, если и мы туда скоро отправимся, и тогда, быть может, мне еще доведется помахать своей секирой, пока я не состарился да не растолстел. Ты ведь обручен с нашей царицей, потому я и не боюсь рассказывать тебе про такие вещи.

— И правильно делаешь, Ру, — поддержал его Хиан.

— Я вот заговорил о посланиях и вспомнил о разных гонцах, — продолжал Ру, — или, скорее, об одном. О том закутанном, от Апепи, который бежал; только если бы я его сторожил, а не эти глупые жрецы, он бы не сбежал.

— И что же ты хочешь сказать?

— Да ничего такого, только странным он мне показался. Ты глаза его видел, господин? Как у ястреба и гордые очень, такие глаза у знатных господ бывают; а когда услышал, что ответила наша царица, он так разъярился, что дрожь бить его стала, хоть и был весь закутан. И еще того удивительнее — когда вошел он к нам в зал, то сильно на одну ногу припадал, прямо совсем хромой, а потом люди, что работали в поле, видели — он бежал к Нилу, как шакал, когда за ним собаки гонятся. Да разве хромой может бежать, как шакал? А еще я слышал, что, когда он добежал до корабля, который его ожидал, все, кто были на нем, на берегу, пали перед ним ниц, как будто он превыше всех, а он прыгнул на борт и давай их всех честить да кричать, что они, мол, рабы и всякое такое, ну как большие господа кричат. Вот я и подумал: наверно, он не тот, за кого себя выдавал, как и ты, господин; ты ведь назвался писцом Расой, а на самом деле — царевич Хиан. Ну вот и дошли мы с тобой до пальмовой рощи, где я стащил у тебя всю поклажу, пока ты спал. А ведь это меня царица — тогда-то она еще только царевной была — надоумила, она с детства такие шутки любит. Э-э, смотри-ка, вон и твой корабль приплыл — тот самый, что тебя сюда доставил, а вон и жрецы с твоим грузом.

— Да, Ру, все собрались, только лучше бы они не приплывали. А тебе, Ру, я хочу сделать подарок: вот, возьми эту цепь из чистого золота, которую я носил на груди. Храни ее в память обо мне и надевай, когда прислуживаешь царице, — быть может, она будет напоминать ей о том, кого нет с ней рядом.

— Благодарю тебя, господин, хотя, похоже, ты хочешь убить сразу двух птиц одним камнем: я, выходит, могу этот подарок показывать, а продать не могу. Но это мне известно: любящие, они сначала про себя думают, и надеюсь, когда-нибудь, коль придется нам стать плечом к плечу в сражении… Э-э, смотри-ка, к нам идет госпожа Кемма, да как быстро! Я уж сколько лет не видел, чтобы она так резво шагала. Видно, хочет тебе что-то сообщить.

Не успел Ру договорить, как Кемма подошла к ним.

— Поспела я, царевич, — проговорила она, едва переводя дыхание. — Нелегкое это дело для старой женщины — брести по песку в такую жару, точно корова за пропавшим теленком; и все-то по девичьей прихоти.

— Что за прихоть, Кемма? — с беспокойством спросил Хиан.

— Да ничего важного. Велела передать тебе вот это, — могла ведь подумать раньше и отдать сама! — да просила, чтобы ты носил его, не снимая, потому что по нему она признает тебя как своего повелителя и возлюбленного, чего, конечно, она не должна бы делать, так же как и посылать тебе этот перстень, а она вот послала. Я ей сказала, а она разгневаласьи говорит: если ты не отнесешь ему перстень, я сама отнесу, потому что никому больше довериться не могу. Ничего себе приятное зрелище: царица стремглав несется по пустыне вдогонку за каким-то писцом; ведь люди-то все еще тебя писцом считают. Вот и пришлось мне бежать за тобой.

— Я все понял, госпожа Кемма, но что ты принесла? Пока ты только говоришь и ничего не передала мне.

— Да неужели? Вот, возьми. — И она достала из складок одеяния маленький сверток папируса, на котором было написано: «Дар царицы ее царственному супругу и возлюбленному».

Хиан развернул его — внутри оказался перстень Нефрет, тот самый, который Рои надел ей на палец в ночь коронации.

— Перстень царицы! — воскликнул изумленный Хиан.

— Да, царевич, а до того — перстень царя Хеперра, — тот самый, который после битвы сняли с его пальца бальзамировщики; а еще раньше — перстень его отца и так далее. Погляди, на нем вырезано имя Хафра, чью гробницу ты, наверно, видел во время своих ночных прогулок; только вот не скажу, носил он когда-то этот перстень или нет. Одно скажу — перстень этот переходил от одного фараона к другому, от потомка к потомку, а теперь, похоже, передается как любовный дар тому, кто не родня царям, а будет носить его, словно родня.

— А может, и течет в нем кровь фараонов, госпожа моя Кемма, хотя это и не больно заботит его, — с улыбкой отвечал Хиан.

С этими словами он взял священный перстень и, коснувшись его губами, надел на палец правой руки, сняв другое кольцо, на котором был выгравирован лев в короне — эмблема его рода.

— Дар за дар, — сказал он. — Передай это кольцо царице Нефрет и скажи, что я прошу носить его, так же как и я буду носить перстень, что она прислала мне. Пусть кольцо напомнит Нефрет, что все, что я имею, принадлежит ей. Скажи также, что в тот день, когда мы станем мужем и женой, мы вернем друг другу кольца, а вместе с тем и все, что они означают.

Кемма взяла кольцо и едва успела его спрятать, как появился начальник стражи, который сопровождал Хиана из Таниса.

— Приветствую тебя, господин Раса, и очень рад, что тебя не поймал в свои сети Дух пирамид, о котором мы с тобой толковали, когда расставались вот на этом самом месте тридцать пять дней тому назад; хотя, быть может, прошло и больше, потому что время летит быстро в веселом городе Мемфисе. А ты, похоже, завел себе странных друзей в этой святой обители призраков. — И начальник стражи с опаской покосился на чернокожего великана, который стоял, опираясь на свою огромную секиру, и величавую Кемму, лицо которой было закрыто белым покрывалом. — Да и сам ты вроде на себя не похож, исхудал, не иначе как водил дружбу с призраками. Ну, да ладно, кормчий говорит, если ты готов, господин Раса, он хотел бы отплыть, покуда не переменился ветер; а может, потому он спешит, что гребцы наши опасаются здешних мест, или и по той и по другой причине сразу. Если ты не возражаешь, отправимся поскорее в путь.

— Я готов, — отвечал Хиан.

Кемма низко поклонилась ему, Ру поднял в знак прощания свою секиру, Хиан повернулся и пошел к берегу, гребцы перенесли его по мелкой воде к судну. Вскоре Хиан уже плыл по Нилу и все глядел на пальмовую рощу, где впервые повстречал Нефрет. Силуэты пальм блекли и расплывались в сгущающихся сумерках, но вот взошла полная луна, осветив пирамиды, и Хиан погрузился в воспоминания о чудесных событиях, которые случились с ним под их сенью; потом и пирамиды заволокло дымкой, и они исчезли из виду, и тогда Хианом овладело странное чувство — а не приснилось ли ему все это во сне, подумал он.

Глава 14

ПРИГОВОР ФАРАОНА
Спустя несколько дней, на рассвете, Хиан благополучно прибыл в Танис. Придя во дворец, он прежде всего направился в свои покои и, сняв одежды писца, облачился в подобающее его сану одеяние. Но вот дворец начал пробуждаться от сна, Хиан послал к везиру начальника стражи с сообщением о своем прибытии и стал ждать ответа.

Из окна своей спальни он видел, что по равнине внизу движутся войска, а от причалов отходят корабли и под развевающимися флагами уплывают вверх по Нилу. Пока он гадал и раздумывал, что это все означает, явился старый лис везир Анат.

— Приветствую тебя, царевич, — промолвил он, низко кланяясь. — Я рад, что ты благополучно завершил свое дело, ибо до нас дошел слух, будто ты упал с пирамиды и разбился насмерть, почему мы заключили, что тебя умертвили эти одержимые — братья Общины Зари.

— Мне это известно, Анат, все это было написано в письме, которое доставил гонец моего отца, и я тогда выступил вперед, чтобы показать, что жив, хотя и вправду упал с пирамиды и какое-то время пребывал без чувств. Но воротился ли этот гонец? Он исчез так внезапно, что я не успел ничего ему сказать.

— Про то мне неизвестно, царевич, — отвечал Анат. — Мне ничего не сообщили об этом гонце, но ведь я только что пробудился ото сна, а он, быть может, вернулся ночью.

— Надеюсь, что так, Анат, — сказал Хиан, улыбнувшись. — Он не дождался послания, которое доставил я. Боюсь, его донесение не понравится отцу, и предпочел бы, чтобы он узнал новости от него, а не от меня.

— Ты так полагаешь, царевич? — сказал Анат, с любопытством глядя на него. — Однако от братьев Общины Зари уже получены вести, от которых Его Величество очень разгневался. Если и твои будут подобны прежним, боюсь, он разгневается еще больше. Не сообщишь ли мне, что в этом послании?

— Нет, Анат. Хотя ты его везир и хранитель всех тайн, ты и сам знаешь, какой крутой нрав у моего отца; если я открою то, что мне поручено сообщить, ему это может не понравиться.

Анат почтительно поклонился Хиану и сказал:

— Что касается нрава Его Величества, ты прав, царевич; с того самого дня, как ты отправился в свое посольство, он стал гневаться все больше и больше. Не иначе как злое божество надоумило меня тогда подать ему мысль о женитьбе; лучше б нам не знать и слыхом не слыхивать ни о какой Общине Зари. Из-за женитьбы и этой Общины он грозит отрешить от должности даже меня, хотя прекрасно знает: на себя же и навлечет зло, если прогонит меня. Сколько лет я служил ему щитом, отводящим стрелы от его головы, а мое предвидение спасало его от заговоров.

— Та говоришь правду, Анат, — согласился Хиан.

Анат подумал немного, затем, понизив голос, продолжал:

— Даже фараоны рано или поздно теряют власть или умирают, царевич. В прах обращаются их короны, а величие поглощает гробница. С самого твоего детства я наблюдаю за тобой, царевич; я старался проникнуть в твои помыслы и знаю, что ты честный и благородный человек. Хочу спросить тебя и, поверь, приму твой ответ, как если б то отвечал сам бог. Благосклонен ли ты ко мне и, если придет время тебе сесть на трон, который сегодня занимает другой, оставишь ли меня на моей почетной должности, сохранишь ли мне звание везира Севера? Обдумай свой ответ и скажи, царевич.

Всего лишь на мгновенье задумался Хиан, затем произнес:

— Думаю, что сделаю это, Анат; я даже уверен, что так и будет.

— Везиром Юга тоже, если произойдет так, что великая страна присоединится к твоим владениям?

— Да, Анат, хотя есть еще одна… — я хочу сказать, есть и другие, которые должны будут сказать свое слово. Почему бы тебе и не стать им? Знай, покуда ты наблюдал за мною, я приглядывался к тебе, и не держи на меня зла, если скажу, что знаю твои слабости. Назову их: ты очень коварен и слишком стремишься к богатству и власти. Но я также знаю, что ты верен тому, кому служишь, предан друзьям, а что касается государственных дел, ты умнейший человек в Египте. К слову сказать, ты очень прозорлив, ты доказал это, предложив фараону взять в жены царевну Южных земель, хотя твой замысел принес больше беспокойств, чем ты предполагал. Вот я и ответил тебе, а, как ты и сам сказал, я не из тех, кто нарушает слово.

Анат низко поклонился и поцеловал царевичу руку.

— Благодарю, царевич, — сказал он, а затем, помедлив, добавил: — В тот день, когда ты станешь царем Севера и Юга, я напомню тебе эти слова, которые в твоих устах приобретут силу нерушимого указа.

— Что все это значит, Анат? — нетерпеливо спросил Хиан. — Ты ведь не пытаешься втянуть меня в заговор против моего отца?

— Нет, царевич, клянусь всеми богами гиксосов и египтян. Но все же выслушай меня. Я заметил, что, если что-то мешает исполнению желаний Его Величества, он совсем теряет рассудок; а тот, кто теряет рассудок, жаждет уничтожить своих врагов, в особенности если это тоже цари. Более того, он слишком нетерпелив, а нетерпеливые проваливаются в ямы, которые другие обходят стороной. К тому же у него не такое крепкое здоровье, как он полагает, а ярость, случается, останавливает сердце. Если у фараона остановится сердце, что станется с ним?

— Великие боги, что ты говоришь, Анат! — засмеялся Хиан.

— То и говорю: больше его уже не будут занимать дела земные. Примерно месяц тому назад отец твой испросил твоего согласия лишить тебя права наследования престола, и ты без раздумий согласился на это. Однако за время, миновавшее с тех пор, царевич, быть может, что-то изменилось?

Везир бросил проницательный взгляд на Хиана и продолжал:

— Переменил ты свое мнение или нет, знай: нельзя так просто лишить законных наследников их прав.

— Но тогда ты, кажется, одобрил мое решение, Анат; более того, ты сам и подал отцу мысль о женитьбе.

— Тростник гнется под ветром, царевич, что же до этой женитьбы, то, как бы объяснить тебе: может, была у меня мысль спасти людей Общины Зари, чье ученье я уважаю, а может, я хотел избавить Египет еще от одной войны или и то и другое вместе. Одного я никак не желал, повредить тебе, царевич. И все же так случилось; теперь же пора развязать этот узел.

— Да, Анат, так случилось, или нам только кажется, что случилось, на самом же деле надо принести за все благодарность богам. Ибо иначе меня не отправили бы с посольством и со мной не произошло бы того, что произошло и что сделало меня счастливейшим человеком на свете. Может быть, позднее я расскажу тебе обо всем — если решусь… Однако когда же отец примет меня? И скажи мне заодно, почему перед дворцом собирается войско и куда держат путь корабли, отплывающие вверх по Нилу? Уж не начинается ли новая война с Югом?

— Его Величество и сам недавно вернулся из путешествия, царевич. Он сказал, что, по обычаю предков, гиксосов давних времен, совершал жертвоприношение в пустыне. Возвратился он лишь вчера поздним вечером, усталый и рассерженный, и не пожелал принять меня. Наверно, он еще спит, но в полдень соберется Совет, на который ты должен явиться. А воины и барки…

В эту минуту по галерее разнеслись громкие выкрики:

— Посыльный фараона! Посыльный фараона к царевичу Хиану. Дорогу посыльному фараона!

Двери распахнулись настежь, занавесы раздвинулись, и в комнату ступил один из глашатаев Апепи, в подобающем случаю наряде и с овечьей шкурой на спине, как в старину носили гиксосы. Он прыжком двинулся вперед и пал ниц перед царевичем, а затем произнес:

— Узнав, что Твое Высочество возвратилось в Танис, фараон Апепи приказывает тебе без промедления явиться к нему в Зал собраний, о царевич Хиан. И тебя он тоже призывает, о везир Анат. Скорее, скорее, о царевич и великий везир!

— Похоже, отец спешит.

— Да, — отозвался Анат, — и настолько, что не хочет ждать ни минуты. Потом мы продолжим разговор, царевич. Теперь же, глашатай, веди нас.

Вслед за глашатаем они прошли по коридорам, пересекли внутренний двор, по которому торопливо шагали советники и приближенные царя; как видно, их также срочно призвал Апепи в Зал собраний. Там в окружении жрецов, писцов и стражи сидел на троне Апепи. Приглядевшись к отцу, Хиан заметил, что вид у него очень усталый и одет он небрежно: на голове нет короны, а вместо царского плаща и парадного фартука на нем узорчатое покрывало, смутно напомнившее о чем-то Хиану; ему показалось, что он совсем недавно видел что-то похожее. Апепи словно похудел, лицо его осунулось, а глаза горели злобой.

Хиан приблизился к возвышению и, произнеся полагающиеся приветствия, простерся ниц перед своим царственным отцом; Анат же, отвесив церемонный поклон, стал по левую сторону от трона.

— Поднимись, царевич Хиан, и объясни мне, — начал Апепи, — как получилось, что ты, кому я доверил столь важное посольство, не сообщил мне о своем возвращении?

— Фараон и отец мой, — отвечал Хиан, — я сошел на берег на рассвете и тут же, как положено, известил везира Аната о своем прибытии. Везир Анат, встав ото сна, посетил меня. Он сообщил мне, что Твое Величество, вернувшись из далекого паломничества, изволит отдыхать.

— Не важно, что он сказал тебе! Разве везиру, а не мне должен ты сообщать о своем возвращении; разве от начальника стражи, которого я посылал с тобой, должен я узнавать о твоем прибытии? Ты непочтителен, Хиан, а везир слишком своеволен! Так что ты скажешь нам? Как выполнил ты поручение? Может, ты и об этом уведомил везира? Знай, я полагал, что ты умер, тебе, наверно, сказал об этом мой гонец там, у пирамид. Разве не долг твой был как можно скорее сообщить мне, что ты жив? Так ли должен относиться сын к отцу, а подданный к царю?

Хиан снова пустился в объяснения, но Апепи прервал его:

— Я получил письма от Совета Общины Зари — предерзкое письмо, они отвечают угрозой на угрозу, — и вместе с ним твое письмо, Хиан, где ты сообщаешь, что видел Нефрет собственными глазами на церемонии, когда она, неизвестно по какому праву, была коронована как царица Египта. Ответа же, согласна ли она стать женой мне, я не получил. Доставил ты ответ, Хиан?

— Доставил, — ответил Хиан и, вынув свиток, вручил везиру, который, опустившись на колено, подал его царю.

Апепи развернул свиток и небрежно пробежал его глазами, словно уже знал, что там написано. Он дочитал до конца, и лицо его потемнело от гнева, глаза яростно засверкали.

— Слушайте все! — произнес он. — Эта самозваная царица отказывается стать мне женой, потому что ее отец, царь Хеперра, был убит в битве с моим войском. Вот что она говорит! Ты, Хиан, прожил в их Общине целый месяц; скажи, в чем истинная причина ее отказа?

— В таком сложном деле трудно понять резоны женщины, государь.

— Отчего же не выведать их окольными путями, Хиан? Зачем я посылал тебя? Подумай, поищи эти резоны, Хиан. Но сначала протяни вперед свою правую руку.

Решив, что сейчас Апепи потребует, чтобы он принес клятву, Хиан повиновался. Апепи уставился на его руку, потом перевел взгляд на послание и негромким спокойным голосом спросил:

— Как же случилось, Хиан, что на пальце, где ты носил перстень со знаком нашей династии и твоим титулом египетского царевича, теперь надет другой перстень — старинный перстень, на котором выгравировано имя Хафра, божественного сына Солнца, бывшего тысячелетие тому назад фараоном Египта? И как случилось, что письмо с отказом запечатано Нефрет, которая выдает себя за царицу Египта, тем же самым перстнем?

Все присутствующие обратили взгляды на Хиана, а по морщинистому лицу везира Аната скользнула едва заметная улыбка.

— Перстень этот — ее прощальный дар мне, — сказал Хиан, опустив глаза.

— Вот как? Самозваная царица делает прощальный подарок моему посланнику! А ты, быть может, подарил ей на прощанье перстень законного наследника короны Северного Египта?

Апепи, устремив на Хиана пристальный взгляд, помедлил, но тот не отвечал. Тогда Апепи заговорил снова — низким хриплым голосом, словно взревел разъяренный лев.

— Теперь я понял все! Знай же, сын: тем гонцом, что посетил несколько дней назад обитель братьев Зари, был я. Не мог я, царь, довериться никому, даже собственному сыну, и сам явился за ответом. Гляди, узнаешь ты этого гонца теперь? — Поднявшись с трона, Апепи быстрым движением закутался в цветное покрывало бедуина так, что лишь глаза остались открытыми, и, прихрамывая, сделал несколько шагов.

— Узнаю, — отозвался Хиан. — Ты удачно изменил внешность, отец, и замысел твой был смел, но, узнай тебя братья Зари, ты оказался бы в большей опасности, ибо правда для этих людей — священна и они ждут ее от других.

Апепи вернулся на трон, и снова послышался его львиный рык:

— Да, я пошел на риск, потому что тоже люблю правду и хотел доподлинно узнать, что происходит там, у пирамид, да и увидеть дочь царя Хеперра собственными глазами. Она прекрасна и величава и больше всех женщин достойна быть мне женой и царицей. Заметил я и многое другое; к примеру, какие нежные взгляды слала она одному из братьев Общины Зари, облаченному в белые одежды; в нем я вскоре признал не кого иного, как тебя, моего посла, которого не надеялся увидеть среди живых. Чего только люди не болтают в тех краях! Слышал я от одного рыбака, что, мол, Дочь Зари обещала себя Сыну Солнца и будто какой-то храбрец узнал, кто это — Дух пирамид, хотя рыбак и клялся мне, что не знает, кто этот храбрец, но все теперь ясно. Так ответь, Хиан, прибывший к нам из обители правды, — муж ты уже или только жених царевны Нефрет, дочери Хеперра, чей перстень ты носишь на пальце? И еще на один вопрос ответь: принял ты посвящение в Братство Зари?

Хиан уже овладел собой и, глядя прямо в глаза отцу, спокойно произнес:

— Зачем скрывать от Твоего Величества, что я обручился с царственной Нефрет, которую люблю и которая любит меня, а также что после изучения и глубоких раздумий я принял учение Общины Зари и затем посвящен был в их Братство?

— И правда, зачем скрывать, — с горькой усмешкой произнес Апепи, — если все и так открылось, до того как ты оказал нам честь и уведомил об этом? Итак, сын мой Хиан, ты, кого я отправил послом, чтобы сосватать мне жену, украл эту жену для себя; ты, кого я послал разведать, что затевают мои враги, принял их учение и стал членом их тайной Общины. Почему ты поступил так? Я скажу тебе. Ты изменил своему долгу и нарушил наш уговор — ты украл у меня женщину потому, что, женись на ней я, сын ее лишил бы тебя права наследования престола; если же ты сам женишься на ней, ты сохранишь это право, — так ты рассудил, — да еще вместе с ней предъявишь притязания на весь Египет. Умно, Хиан, очень умно!

— Я обручился с Нефрет, потому что мы любим друг друга, и не имел никаких иных намерений, — твердо отвечал царевич Хиан.

— Если и так, Хиан, значит, любовь и расчет идут тут рука об руку, точно так же, как и ее любовь и расчет, а все это подстроил хитрый старец Рои. Ты принял посвящение в Общину потому, что считаешь ее весьма могущественной, тебя уверили, что у нее много приверженцев в других странах и ты найдешь у них поддержку, когда примешь царствование или силой отнимешь трон у меня. Ты вор, лжец и предатель, Хиан, и не жди от меня пощады.

— Твое Величество хорошо знает, что я — ни тот, ни другой, ни третий. Пожелав вступить в брачный союз, Твое Величество изволил лишить меня права наследования престола, сделать простым подданным, потому не царевичем, а писцом явился я в Общину. Как посол Твоего Величества я исполнил свой долг; но та, к кому я был послан, не захотела даже выслушать предложение Твоего Величества. Что же мог я сделать? Лишь потом как простой писец полюбил я ту, имени которой не называю; и даже если бы меня вообще не было на свете, она, я думаю, никогда не приняла бы предложение Твоего Величества, ибо есть у нее на то свои причины. Вот и все.

— Мы узнаем, так ли это, когда тебя и вправду не будет в живых, Хиан. А теперь слушай, как я поступлю с этими могильными крысами, которые отвергли и оскорбили меня. Я пошлю к ним свое войско — оно уже выступило — и смету их с лица земли. Всех, кроме одной: Нефрет я пощажу, но не потому, что она царского рода, а потому, что я посмотрел на нее и увидел, как она прекрасна, ибо, Хиан, ты не единственный мужчина, кому нравятся красавицы. Так вот, я привезу ее сюда, а свадебным подарком ей будет твоя голова, Хиан; ты, предатель, умрешь у нее на глазах!

Услыхав это, военачальники, носившие звание друзей царя, в смятении переглянулись — никогда еще не слышали они, чтобы случалось такое: фараон Египта убьет своего собственного сына из-за того, что оба они полюбили одну и ту же женщину. Вздрогнул и побледнел даже везир Анат, и все же с уст его слетели слова древнего приветствия:

— Жизнь! Здоровье! Сила! Слово фараона сказано, да будет исполнено слово фараона!

Едва этот чудовищный приговор коснулся слуха Хиана, сердце его на мгновение остановилось, колени дрогнули. Перед глазами возникла страшная картина: он увидел своих братьев по Общине убитых, лежащих в лужах крови. Увидел великана-нубийца Ру, которого наконец-то одолели враги и он упал мертвым поверх убитых им гиксосов. Увидел зарезанную Кемму и Нефрет, которую схватили и тащат в Танис, где ее насильно выдадут замуж за ненавистного ей человека. Увидел, как на глазах у Нефрет убивают его самого и кладут к ее ногам окровавленную голову. Все эти сцены промелькнули перед его глазами, и его сковал страх.

Но вдруг страх прошел. Словно дух обратился к его душе, дух Рои, как подумал Хиан, потому что на мгновение он как будто явился перед ним на троне, там, где только что сидел Апепи, — глубокий старец, спокойный, излучающий святость. Видение тут же исчезло, а вместе с ним исчез и страх. Хиан теперь знал, что ответить Апепи, слова лились с его уст, как льется вода родника.

— Фараон и отец мой, — произнес он твердым, ясным голосом, — не говори столь безрассудно, ибо ты не сможешь совершить того, о чем объявил. Разве верховный жрец Общины, прорицатель Рои, не ответил тебе еще раз на твои угрозы? Разве не сказал он, что не боится тебя, а если ты замыслишь зло против Братства, проклятие Небес обрушится на тебя, убийцу и нарушителя клятвы? Пади на твою голову все камни пирамид — это ничто по сравнению с этим проклятием! Не сказал ли он, что несметное воинство поднимется вместе с братьями Общины и воинство это есть сила божья? Если ты этого не знаешь, я, твой сын, брат Общины Зари и ее жрец, передаю тебе его послание. Только попытайся сотворить зло, о котором ты объявил, о фараон, и ты навлечешь на себя бедствие и смерть на земле, а когда покинешь землю, страшные мученья в подземном мире — так поведал мне голос Общины Зари, с которым, следуя учению Духа — покровителя Общины, я сейчас беседовал. А потому знай — не я сам говорю это тебе, а Дух, который вошел в меня.

Услышав грозные слова, Апепи поник головой и трясущимися руками плотнее закутался в цветастое покрывало, как делает человек, когда среди жаркого дня на него вдруг повеет ледяным ветром. Но вот гнев снова обуял его, и он ответил:

— В подземный мир, о котором ты сказал, отправишься ты, Хиан-отступник, предавший своего властителя и отца, свою кровь и плоть; там ты и узнаешь, кто этот колдун Рои — пророк или лжец. Намерение мое было отправить тебя туда немедленно и отрубить тебе голову сейчас же, в присутствии всех моих советников и приближенных. Но я переменил решение. Пусть казнь твоя будет такой же ужасной, как ужасно твое преступление, — ты будешь жить до того дня, как отправятся на тот свет все твои подлые друзья, все до единого, и ты увидишь собственными глазами, как дева, которую ты увлек ложью, станет моей, а не твоей женой. Только тогда ты умрешь, Хиан, и ни днем раньше.

— Фараон сказал свое слово, и я, принявший посвящение брат и жрец Общины Зари, сказал свое, — отозвался Хиан все тем же ясным, спокойным голосом. — Теперь пусть Дух рассудит нас и покажет всем, кто слышал наши слова, и всему свету, в ком из нас двоих светит Истина.

Так молвил Хиан, затем поклонился Апепи и смолк.

Фараон долго не отводил от него пристального взгляда, ибо был поражен: он не мог понять, откуда приходит к его сыну та сила, что дает ему отвагу на краю гибели произносить такие слова. Затем Апепи обратился к Анату.

— Везир, — сказал он, — отведи этого презренного отступника, который уже больше не царевич Севера и не мой сын, в подземную темницу. И пусть его хорошо кормят, чтобы жизнь сохранялась в нем до тех пор, пока я не покончу с этим делом.

Анат распростерся перед ним, затем поднялся на ноги и хлопнул в ладоши. Немедленно появился отряд стражников, они окружили Хиана и под предводительством Аната вывели из зала.

Глава 15

БРАТ ТЕМУ
По длинным коридорам и лестницам, где на каждом повороте стояла стража, печальная процессия спустилась в подвальные помещения огромного здания дворца. Пока они шли, Хиан вспомнил, как однажды, когда он был еще ребенком, начальник дворцовой стражи провел его этим путем к темницам и сквозь решетку он увидел троих людей, приговоренных к смерти за то, что они замыслили убить фараона. Казнь должна была состояться назавтра. Он ожидал увидеть несчастных в рыданиях и стонах, а они, как он теперь припомнил, весело переговаривались друг с другом, потому что, как утверждали они, — он услышал это сквозь решетку, — их мучения скоро кончатся, и либо они будут оправданы в подземном мире, либо заснут крепким сном навсегда.

Каждый из них судил по-своему: один верил в подземный мир и в то, что Осирис дарует ему возрождение; другой считал, что никаких богов нет, все это только сказки, и ждал лишь, что заснет вечным сном и больше ничего с ним никогда не случится; третий был уверен, что снова возродится в надземном мире и за все, что пережил, будет вознагражден новой и счастливой жизнью.

На следующий день все трое были повешены, а немного погодя Хиан узнал от начальника стражи, своего друга, что обвинение против них оказалось ложным. Как выяснилось, один из тех троих отверг любовь жены фараона, и в отместку она возвела на него ложное обвинение, а заодно и на двух других, которых по каким-то причинам терпеть не могла, объявив их соучастниками в заговоре против фараона. Спустя какое-то время женщину эту поразила вдруг тяжкая болезнь, и на смертном одре она во всем призналась, хотя это уже ничем не могло помочь ее жертвам.

Те несчастные и их печальная история, вспомнил сейчас Хиан, спускаясь по мрачным каменным ступеням, посеяли тогда в его уме сомнение: а справедливы ли боги, которым поклоняются гиксосы, и их цари и правители, вершащие суд? Кончились его раздумья тем, что он отвернулся от веры своего народа и стал одним из тех, кто ставит своей целью преобразить мир, заменив древние законы и обычаи на новые, но хорошие. От твердо, хоть и в одиночку, следовал этим своим убеждениям, покуда судьба не забросила его в Храм Зари, где он обрел все, что искал: чистую веру, которую принял всей душой, и учение о мире, милосердии и справедливости, чего он столь жаждал.

И вот теперь, не более виновный, чем те трое, уже всеми забытые, он — гордый царевич Севера, опозоренный и обреченный на казнь, будет брошен в ту же темницу, которая скрыла в своих стенах страдания тех троих и тысяч других осужденных до них и после них. Забытая картина отчетливо встала перед его глазами: каменный мешок, свет в который проникал через решетку, вделанную в высокий купол свода, куда не смог бы добраться никто, потому что стены темницы наклонены внутрь, выложенный плитами пол пропитан сыростью, — когда щедро разливался Нил, вода подступала к стенам дворца и проникала в подземелье; табуреты и стол тоже каменные; в стену вделаны бронзовые кольца, к которым, как рассказал ему начальник стражи, приковывали узников, если они начинали буйствовать или сходили с ума; в углу куча мокрой соломы, на которой они спали, и истертые шкуры, которыми они укрывались от холода. Хиан вспомнил даже, где лежал или стоял каждый из тех троих узников, и выражение их лиц, особенно отчетливо припомнил он красивого молодого человека, которому так страшно отомстила отвергнутая им женщина. До этого часа Хиана никогда не посещало это воспоминание, и все же воображение воспроизвело то страшное место во всех подробностях.

Они ступили на последнюю лестницу. Вот и тяжелая дверь, сквозь зарешеченное окошечко которой он смотрел на приговоренных и слушал их рассуждения. Тюремщик отодвинул засовы, и дверь приотворилась. Внутри виднелись каменные стол и стулья, бронзовые кольца, грубая глиняная посуда. Все было на месте, не было только людей — от них не осталось ничего.

Хиан ступил в страшную обитель. По знаку Аната стражники, сделав приветственный жест, удалились, с жалостью бросив прощальный взгляд на молодого царевича, под предводительством которого они воевали и кого все любили. Анат дал указания тюремщику, а затем, когда и стража и тюремщик покинули темницу, приблизился к царевичу и спросил его, какую ему прислать одежду.

— Потеплее и поплотнее, везир, — ответил Хиан, которого уже пробирала дрожь.

— Она будет прислана, Твое Высочество… — уверил его Анат. — Как прискорбно, что я обязан был выполнить столь жестокий приказ. Простишь ли ты меня?

— Прощаю тебя, везир, как и всех остальных. Когда умерла надежда, прощать легко.

Анат оглянулся и увидел, что тюремщик стоит далеко от двери, спиной к ним. Тогда он склонился в низком поклоне, будто бы прощаясь с Хианом, сам же, приблизив губы к уху Хиана, прошептал:

— Надежда не умерла, царевич! Верь мне, и я спасу тебя, если только все случится, как я задумал.

В следующее мгновение ушел и он, и тяжелая дверь темницы закрылась. Хиан остался один. Он сел на табурет, повернувшись так, чтобы на него падал слабый свет, проникавший сверху через решетку. Некоторое время спустя — он не знал, долго ли просидел в задумчивости, — дверь снова отворилась, появился тюремщик в сопровождении незнакомого Хиану человека, который принес ему одежду, и среди прочего темный плащ с капюшоном, подбитый черной овечьей шкурой; принес он также еду и вино. Хиан поблагодарил его и поспешил накинуть на себя плащ, ибо холод сковывал его все больше и больше, и тут только заметил, что плащ этот не из его гардероба, и это его удивило; заодно он отметил, что в таком плаще можно отправиться куда угодно без опасений быть узнанным.

Тюремщик поставил на стол еду и почтительно обратился к узнику с просьбой отведать ее, называя Хиана царевичем.

— Этот высокий титул больше мне не принадлежит, друг, — сказал Хиан.

— Несчастья время от времени посещают каждого человека, но от этого кровь в его жилах не становится другой, — с теплотой в голосе ответил тюремщик.

— Однако, друг, ее могут выпустить из меня совсем.

— Боги не допустят такого злодейства! — воскликнул тюремщик, содрогнувшись, отчего Хиан заключил, что не ошибся, называя его другом, и снова поблагодарил его.

— Это я должен благодарить Твое Высочество. Царевич, наверно, забыл, как три года тому назад, в сезон лихорадки, когда моя жена и ребенок заболели, сам пришел в наше бедное жилище и принес лекарство и много чего другого.

— Мне кажется, я помню, друг, — сказал Хиан, — хотя и не уверен, больных было так много, что, не будь я царевичем, вернее сказать, если б тогда я не был царевичем, — я стал бы лекарем.

— Ты им и стал, царевич, и больные этого не забыли, как и те, кому они дороги. Мне поручено сообщить, что ты будешь не один в этом страшном месте, иначе рассудок твой не выдержит и ты впадешь в безумие, как случалось со многими до тебя.

— Что? Неужели сюда пришлют еще одного несчастного?

— Да, но чье общество, как считают, будет тебе приятно. А теперь мне пора идти.

Тюремщик поспешно удалился, и Хиан не успел спросить, когда приведут нового узника. Дверь темницы затворилась, а Хиан, не медля, принялся за еду — со вчерашнего вечера, когда он поужинал на барке перед приходом в Танис, во рту у него не было ни крошки.

Насытившись, Хиан погрузился в печальные раздумья. Ему было ясно, что отец твердо решил уничтожить Братство Зари, похитить Нефрет и против ее желания сделать своей женой. Теперь, после того как волею коварной судьбы он увидел, сколь она прекрасна, ничто не сможет отвратить его от задуманного. И все же Хиан знал: этому не бывать, ибо Нефрет предпочтет смерть. Ах, если бы он мог предупредить всех, если бы дух его перенесся в их обитель и поведал о грозящей опасности! Если бы он обладал этой таинственной силой, коей обладают Рои и избранные члены Общины. Разве сегодня утром, когда он стоял перед фараоном в зале Совета, он не почувствовал, как Рои вдохнул в него веру? Но ведь и его, Хиана, обучали таинству общения душ — так это называли его братья, хотя сам он никогда еще не пробовал установить такое общение.

Хиан приступил к таинству, соблюдая весь положенный ритуал и припомнив все положенные молитвы.

— Слушай меня, святой отец! — горячо зашептал он. — Страшная опасность грозит царице и всем вам! Скройтесь или уходите, ибо я в западне и не могу помочь вам.

Снова и снова вызывал он в своем воображении образы Рои и Нефрет, всем сердцем повторяя эти слова, покуда вовсе не обессилел от борения души и, несмотря на пронизывающий холод темницы, не покрылся испариной. И тогда на него вдруг сошел странный покой, и ему показалось, что посланные им стрелы предупреждения достигли цели, что весть услышана и понята.

В полном изнеможении Хиан заснул.

Как видно, проспал он долго, потому что, когда проснулся, свет за решетчатым оконцем в куполе уже померк, и Хиан понял, что наступила ночь.

Дверь отворилась, вошел тюремщик, неся полные снеди корзины, следом за ним в темницу шагнул какой-то человек, одетый, как и Хиан, в темный плащ с капюшоном. Незнакомец склонился в поклоне и, не произнеся ни слова, стал в углу.

— Прими, царевич, слугу, который послан тебе в помощь. Ты увидишь, что это хороший и верный человек, — сказал тюремщик.

Затем он собрал остатки трапезы Хиана, зажег светильники и, оставив их гореть, вышел из темницы.

Хиан бросил взгляд на кушанья и вино, затем на закутанную в плащ фигуру в углу и сказал:

— Не хочешь ли подкрепиться, мой брат по несчастью?

Новый узник откинул капюшон.

— Уверен, что я где-то встречал тебя раньше! — воскликнул Хиан.

Узник подал знак, на который Хиан ответил положенным знаком.

Тогда пришедший сделал еще несколько знаков, а Хиан произвел ответные и затем произнес начало заветной фразы, которую человек в плаще, впервые заговорив, завершил еще более тайным речением.

— Разве ты не хочешь есть, жрец Зари? — четко выговаривая слова, еще раз спросил его Хиан.

— Дабы вкусить пищу земную, я ем хлеб. Дабы наполниться соками жизни, пью вино, — ответил незнакомец.

Теперь Хиан окончательно уверился, что перед ним его собрат по Общине, ибо он произнес привычные слова освящения пищи.

— Кто ты, брат? — спросил Хиан.

— Я — Тему, жрец Общины Зари, которого ты, писец Раса, видел в Храме Сфинкса всего лишь раз, в тот день, когда ты прибыл с посланием от Апепи. Тогда я не знал, что ты принял посвящение в наше Братство, писец Раса, если это твое настоящее имя.

— Это не настоящее мое имя, и тогда я еще не был посвящен в Братство, жрец Тему, кто, как я думаю, и есть тот посланник, которого всемудрый Рои отправил с письмами к Апепи, царю Севера. До нас дошли слухи, что ты умер от болезни, жрец Тему.

— Нет, брат мой, просто Апепи захотел держать меня заложником. Умри я, мой дух, отлетая от тела, оповестил бы Рои о моей смерти.

— Теперь я припоминаю, что великий пророк так и сказал. Но как и почему ты очутился в моей темнице?

— Ко мне в темницу приходил важный человек и сказал, что я должен помочь в беде своему собрату. Себя он не назвал, но даже если и назвал, я забыл его имя, как мы, братья Общины, забываем многое. Не сказал он мне и кому я должен помочь, но я догадался — мы, братья Общины, о многом догадываемся. Я вижу на твоей руке царский перстень, писец Раса. И этого достаточно.

— Вполне достаточно, жрец Тему. Но скажи, с чем ты послан ко мне? В таком месте, как это, даже самому фараону вряд ли понадобился бы слуга.

— Не слуга, брат, но товарищ и… спаситель.

— О да, они бы очень пригодились, в особенности последний. Только, мне кажется, даже сам Рои не сумел бы отворить эту дверь или пробить эти стены.

— Сумел бы, и без особого труда, писец Раса, только теми путями, которые нам неведомы. Вера должна владеть нами, и тогда даже я сумею сделать то же самое, хотя мне это будет куда труднее, и я изберу другой путь. Выслушай же меня. В течение многих дней, что я провел в темнице, укрепляя свою душу молитвами и размышлениями, я время от времени наставлял моего тюремщика, скромнейшего человека, направляя его на путь истины. Так, в конце концов умом и сердцем он обратился к нашей вере, и я пообещал ему приобщить его к ней, как только настанет благоприятное время. В благодарность он открыл мне один секрет, и поскольку ни он и ни кто другой не войдут сегодня в нашу темницу, я кое-что покажу тебе сейчас, брат Раса. Прошу тебя, помоги мне сдвинуть с места этот стол.

С большим трудом они отодвинули в сторону тяжелый, вытесанный из цельной каменной глыбы стол. Затем Тему достал из складок плаща кусочек папируса, на котором были начертаны какие-то знаки и линии. С помощью этих знаков брат Тему сделал несколько замеров и наконец отыскал на неровном, грубо вымощенном полу нужный камень. Уперев ладонь в его шероховатую поверхность, он стал раскачивать его вправо и влево, как видно чтобы освободить какую-то пружину или болт. И вдруг камень наклонился, открыв прорубленный в скале лаз; на стенках его через равные промежутки были выбиты уступы, по которым ловкий и сильный человек вполне мог бы спуститься; лаз уходил далеко вниз, так что дна даже не было видно.

— Это колодец? — спросил Хиан.

— Да, брат, колодец смерти или что-то вроде, — это мы узнаем позднее. Одно могу сказать: все оказалось так, как описал мне тот важный господин, чье лицо было скрыто покрывалом, ибо это он дал мне план, сказав, чтобы я доверился тюремщику и поступил так, как он велит мне.

— А как же наставлял тебя тюремщик, Тему?

— Он сказал, что надо спуститься по этим зарубкам, брат, до самого дна лаза, а оттуда в сторону ответвится дренажный туннель; дальше надо идти по этому туннелю до самого выхода в каменной дамбе, ограждающей Нил. Под этим выходом или, скорее, устьем дренажного туннеля будет ждать нас лодка и в ней рыбак — ведь ночью ловится самая крупная рыба. Мы должны спуститься в эту лодку и уплыть поскорее и как можно дальше, прежде чем откроется, что темница пуста.

— Мы отправимся в путь сейчас же? — спросил Хиан.

— Нет, брат, подожди еще час, так мне было сказано, хотя я и не знаю, почему. Поэтому помоги мне прикрыть лаз, только не очень дави на камень, а то сломается пружина; и давай поставим на место стол в точности так, как стоял он прежде. Как бы какой-нибудь начальник стражи или надзиратель не нанесли нам визит, хотя тюремщик и заверил меня, что никто не придет.

— Так и сделаем, Тему. Кто знает, что кому взбредет в голову.

Они поставили камень на место, выдернув из корзины с провизией кусочек тростника и воткнув его в оставленную щель между плитами, чтобы камень не лег слишком плотно, а затем подвинули на прежнее место стол. И возобновили прерванную трапезу. Едва они принялись за еду, как Тему наступил под столом Хиану на ногу и глазами показал на дверь.

Хиан бросил взгляд на дверь, и хотя не услышал ни звука, ему показалось, что он видит прильнувшее к решетке бескровное, бледное лицо с горящими глазами, уставившимися на них. Кровь заледенела у Хиана в жилах. Мгновение спустя лицо исчезло.

— Это был человек? — шепотом спросил Хиан.

— Быть может, человек, а может, и призрак, брат, потому что я не слышал шагов, а где еще призракам жить, как не тут?

Затем он встал и, взяв полотняную салфетку, которой была накрыта корзина, заткнул ею решетку.

— А это не опасно, брат? — спросил Хиан.

— Опасно-то опасно, да только еще опаснее, если кто-то будет за нами подглядывать.

Хиану казалось, что час этот никогда не кончится. Каждое мгновенье он ждал, что дверь откроется, кто-то войдет и обнаружит щель между камнями. Однако никто не вошел, и они так не поняли, померещилось ли им, или и вправду кто-то смотрел на них сквозь решетку.

— Куда ты направишься, брат? — спросил Тему.

— Вверх по Нилу, — прошептал Хиан. — Братья наши в страшной опасности, и я должен их предупредить.

— Я так и думал, — сказал Тему.

Он поднялся из-за стола, сложил оставшуюся еду — а было ее куда больше, чем они могли съесть — в две корзины, в которых все и принесли; корзины были сплетены из тростника и имели ручки, поэтому их можно было повесить на руку.

— Пора, брат, — сказал Тему. — И да не покинет нас вера!

С минуту они стояли молча, мысленно вознося молитву Духу, которого почитали, прося его о помощи и указании; таков был обычай у членов Братства: возносить молитву Духу, прежде чем приняться за какое-то дело.

— Я начну спускаться первым, брат Раса, а светильник зажму в зубах — второй нам надо оставить здесь горящим, — в руке же понесу корзину. А ты возьми другую корзину и следуй за мной.

Тему шагнул к двери, вытянул салфетку из решетки, послушал, потом возвратился к столу и, взяв светильник поменьше, зажал в зубах его плоскую ручку. Затем он подлез под стол, толкнул камень так, что край его поднялся кверху, нащупал ногой ступеньку и, протиснувшись в отверстие, начал спускаться вниз. Хиан последовал за ним.

Едва он спустился на три ступеньки, как сделал неосторожное движение и задел угол нависшего над его головой камня, нарушив тем его равновесие. Камень качнулся, сдвинувшись с защелки и освободив пружину, и плотно лег в свой паз. Теперь, даже если бы они захотели, вернуться назад невозможно — снизу камень нельзя было сдвинуть с места. Только тогда Хиану открылось страшное назначение ловушки. Если какого-то несчастного пленника хотели уничтожить, пружина или защелка незаметно для него смещались с упора, а стол сдвигался в сторону. И тогда обреченный узник, в мрачных раздумьях меря шагами темницу, рано или поздно ступал на роковой камень и летел в бездну. Если же несчастного хотели уничтожить поскорее, тюремщики сами сталкивали его в шахту. Хиан содрогнулся при мысли, что так могли бы поступить и с ним.

Все ниже и ниже спускался Хиан по каменному лазу, еле освещаемому маленьким светильником, который брат Тему держал в зубах. Нелегкое это было путешествие; шахте, казалось, нет конца, но вот Тему крикнул, что ступил на дно. Минутой позже рядом с ним на белой колышущейся груде, которая захрустела у них под ногами, был и Хиан. Он поглядел вниз и понял, что они стоят на пирамиде из костей несчастных, которые упали сами или были сброшены в страшную шахту. Более того, некоторых, судя по всему, сбросили сюда не так давно — свидетельством тому был тяжелый тлетворный дух, наполнявший каменный колодец. В памяти Хиана всплыли лица его прежних друзей, которые навлекли на себя гнев фараона и, как было сказано ему, Апепи изгнал их из своих владений. Теперь Хиан понял, в какую страну они былиизгнаны.

— Уведи меня поскорее отсюда, Тему, — взмолился Хиан, — иначе я задохнусь либо лишусь чувств.

Тему поспешно повернул направо, следуя данным ему указаниям, и, опустив светильник пониже, чтобы не угодить в какую-нибудь яму, стал пробираться по такому узкому и низкому проходу, что приходилось идти, согнувшись вдвое, а плечи скребли стены. Они прошли по извилистому ходу шагов пятьдесят, и Тему сообщил шепотом, что видит впереди свет; Хиан посоветовал ему загасить светильник, чтобы никто их не заметил. Тему потушил светильник, и они с еще большей осторожностью стали пробираться дальше, пока наконец не очутились у небольшого круглого отверстия, пробитого в стене, выложенной из массивных плит, выходившей на Нил; наверху, на площади, мощенной такими же плитами, стоял дворец; внизу, на расстоянии в два человеческих роста, поблескивали в звездном свете темные нильские воды.

Высунув головы в отверстие, они посмотрели вниз, направо и налево.

— Реку я вижу, но не вижу лодки, — сказал Хиан.

— Если вся эта сказка оказалась правдой, появится и лодка, можешь в том не сомневаться, брат. Да не покинет нас вера! — отозвался Тему, кого боги наделили доверчивой душой, и повторил эти слова, когда они прождали еще полчаса.

— Всей душой надеюсь, что так и будет, — сказал Хиан, — иначе нам, пока не рассвело, придется пуститься вплавь, а крокодилов в этом месте видимо-невидимо, они кормятся тут отбросами из дворца.

Только он это сказал, как до их слуха донесся плеск весел, и в густой тени, падающей на воду от стены, они увидели небольшую парусную лодку, направлявшуюся в их сторону. Под устьем дренажного стока лодка остановилась. Человек, сидевший в ней, забросил леску, потом глянул вверх и тихонько свистнул. Тему ответил ему таким же тихим свистом, после чего человек в лодке стал тихонько напевать какую-то песенку, как напевают всегда рыбаки, а под конец негромко вывел:

— Прыгай, рыба, в мою лодку!

Хиан выбрался из отверстия и, нащупывая ногами и руками неровности стены, — уж это он умел! — вскоре благополучно спустился в лодку. Тему сначала бросил в Нил светильник, чтобы никто не обнаружил его, затем тоже начал спускаться по стене, но не очень-то ловко и, не подхвати его Хиан, свалился бы в воду.

— Помогите поднять парус, — обратился к ним рыбак. — С севера дует сильный ветер, значит, придется плыть на юг. Выбора у нас нет.

Хиан стал помогать рыбаку натягивать парус и тогда яснее разглядел его лицо. Это был его тюремщик.

— Скорее! — воскликнул рыбак-тюремщик. — Я вижу огни, они движутся к Нилу! Быть может, уже обнаружили, что темница пуста, вокруг столько соглядатаев.

Хиан припомнил бледное лицо с горящими глазами, прильнувшее к решетке.

Хозяин лодки оттолкнулся веслом от стены, ветер надул парус, еще немного, и лодка быстро заскользила посередине Нила.

— Ты поплывешь с нами, друг? — спросил Хиан их спасителя.

— Нет, царевич, у меня жена и ребенок, как же я брошу их?

— Боги вознаградят тебя!

— Я уже вознагражден, царевич. Знай же, что за эту одну ночь я заработал больше, чем за десять долгих лет, а кто заплатил — пусть останется в тайне. И не опасайся за меня — у меня есть надежное убежище, только вот для тебя оно не годится.

С этими словами он направил лодку поближе к противоположному берегу, на котором виднелось большое скопление убогих лачуг.

— Плывите своим путем, и пусть ведет вас дух-хранитель, — сказал тюремщик. — Вот тут смотаны лесы и все, что нужно для рыбной ловли, есть в лодке и одежда, какую носят рыбаки. Оденьтесь в нее прежде, чем рассветет, к этому времени вы уже будете далеко от Таниса, — лодка плывет быстро. Прощайте и помолитесь за меня вашим богам, так же как и я помолюсь за вас. Сядь за руль, царевич, и держись середины реки, там в ветреную ночь вас никто не разглядит.

Дав все наставления, тюремщик прыгнул за корму. С минуту голова его темным пятном выделялась над водой, затем исчезла.

— Это добрый, хороший человек, хотя и выполняет злую работу, и я рад, что он встретился на моем пути, — проговорил Хиан.

Глава 16

СМЕРТЬ РОИ
Напористый северный ветер дул всю ночь, не утихая, и на рассвете лодка, в которой плыли Хиан и Тему, была уже далеко от Таниса. Однажды они заметили позади огни на воде и решили, что это погоня, но огни вскоре исчезли. Еще до того как рассвело, они отыскали в лодке рыбацкую одежду, о которой сказал им тюремщик, и переоделись, так что весь оставшийся путь их принимали за рыбаков, которые то ли везли свой улов на рынок, то ли продали всю рыбу и возвращались домой в дальние деревни. Хиан хорошо умел и грести и править, и путешествие их прошло благополучно, хотя на следующую ночь их обогнало несколько больших барок.

Издали заметив эти суда, они спустили парус, подгребли к берегу и, укрывшись в прибрежном тростнике, переждали, пока все барки не уплыли вдаль. В темноте они не смогли разглядеть, что это за барки, однако до них долетели слова команды и пение, и Хиан подумал, что, должно быть, это военные суда, полные солдат, но откуда и куда они плывут, он не знал. Он только вспомнил о том, что слышал во дворце Апепи, когда вернулся в Танис, и почувствовал страх.

— Скажи, чего ты опасаешься, брат Раса? — будто читая его мысли, спросил Тему.

— Я опасаюсь, что они опередят нас и мы не успеем предупредить наших братьев. Довольно нам играть в загадки, Тему. Я, кого ты называешь писцом Расой, не кто иной, как Хиан, и еще совсем недавно носил титул царевича Севера; я обручен с царицей Нефрет, которую мой отец Апепи хочет захватить и насильно сделать своей женой. Поняв, что я, отправившись в Общину послом, стал его соперником, он бросил меня в темницу и убил бы меня. Вот почему мы с тобой встретились в том страшном подземелье.

— Все это я разгадал, царевич и брат мой, но что же ты намерен делать теперь?

— Теперь, Тему, я намерен предупредить царицу и наших братьев об опасностях, что грозят им; я хочу сказать им, Апепи задумал похитить ее и уничтожить всю Общину до последнего человека, будь то мужчина или женщина — он поклялся в этом.

— Думаю, нет нужды спешить к ним с этой вестью, царевич, — спокойно ответил Тему. — Рои узнает о таких угрозах скорее, чем может прибыть к нему самый быстрый гонец. Но все же пора в путь, ибо бог с нами. Да не покинет нас вера, царевич!

Они снова пустились в плавание и вскоре после рассвета увидели вдали пирамиды, а еще немного погодя причалили к берегу неподалеку от пальмовой рощи, где Хиан впервые повстречал Нефрет, облаченную в одежду посыльного.

Здесь они тщательно укрыли лодку. Затем, накинув на себя длинные плащи, которыми неизвестный покровитель снабдил их в тюрьме, и вооружившись мечами, которые нашли на дне лодки, они направились к Сфинксу, а от него — к храму. Вокруг царила тишина, ни один человек не повстречался им на пути. Не видно было и крестьян, обычно трудившихся на плодородных прибрежных землях, посевы же были вытоптаны людьми и бродячими животными. В страхе они вошли через потайной ход в храм и, соблюдая осторожность, добрались до большого зала, где была коронована Нефрет. Здесь стояла тишина, и зал, как им сначала показалось, был пуст, но вот в дальнем его конце Хиан разглядел в тронном кресле на возвышении чью-то фигуру в белых одеяниях, за ней высилась древняя статуя Осириса, бога мертвых. Они поспешно приблизились: Теперь Хиан увидел, что на троне Рои — или призрак его. Он сидел, облаченный в мантию верховного жреца, голова склонена на грудь, длинная белая борода струится по мантии. Казалось, он спит.

— Проснись, благочестивый пророк! — обратился к нему Хиан, но Рои не пошевелился и не ответил.

Тогда они, дрожа, поднялись на помост и заглянули в его лицо.

Рои был мертв. Они не заметили никакой раны, но сомнений быть не могло — тело его застыло, он был мертв.

— Всемогущий Осирис призвал святого пророка к себе, — стараясь сдержать слезы, с трудом выговорил Хиан, — но я верю, что дух его остался с нами. Отправимся же скорее на поиски остальных.

Они обошли весь храм — он был пуст. Пусты были и покои Нефрет. Все здесь стояло на месте, ничего не было потревожено, но Нефрет исчезла, так же как исчезли Кемма и Ру, исчезла и одежда Нефрет.

— Поспешим в город мертвых, — сказал Хиан, — быть может, они укрылись в гробницах.

Они покинули храм и обошли весь некрополь, но не увидели никого, всюду царило безмолвие. Тогда они стали искать следы, но, даже если они и были, стремительный северный ветер замел их песком. Отчаявшись, они присели отдохнуть под сенью второй пирамиды. Рои умер, а все их братья и сестры ушли из этих мест, и Хиан понимал, почему они это сделали. Но куда ушли? Быть может, это они ночью проплыли мимо них на барках? Или их всех перебили воины Апепи? Если свершилось такое злодейство, почему не осталось на поле брани ни трупов, ни следов крови? Так спрашивали Хиан и Тему себя и друг друга и не находили ответов.

— Что же нам делать, царевич? — спросил Тему. — Кончится все благополучно, в этом не может быть сомнений. Но пища и вода у нас на исходе, и надо нам найти убежище.

— Укроемся в храме, Тему, хотя бы до наступления темноты, — ответил Хиан. — Послушай меня, я уверен, что кто-то предупредил братьев Общины, что Апепи решил напасть на них, потому они и исчезли.

— И я так считаю, но куда они направились?

— За помощью к вавилонскому царю. Почтенный Тау намекал мне, — да и великан Ру тоже, — что если они узнают об опасности, то отправятся в Вавилон. Теперь я не сомневаюсь, что так они и сделали. А значит, мы должны последовать за ними, хотя без проводников и вьючных животных, чтобы было на чем везти провизию и воду, мы погибнем.

— Отбрось страхи, царевич! — бодрым голосом отвечал Тему. — Да не покинет нас вера! Мы, братья Общины Зари, никогда не останемся без помощи. Разве не вызволили нас из подземелья дворца Апепи? Разве не прислали лодку, чтобы мы спаслись от погони? Так оставят ли нас одних после того, как мы приплыли сюда с другого конца света? Не оставят, говорю тебе. Верь мне, мы найдем друзей, потому что братья нашей Общины живут во всех землях, среди всех народов, они признают нас по условным знакам и поделятся с нами всем, что имеют сами: едой, вьючными животными — всем, в чем мы нуждаемся, а затем переправят к братьям в другом племени. Скажу тебе больше: у меня имеется много золота, его дал мне тот важный вельможа, чье лицо было скрыто под покрывалом, тот наш покровитель, который посетил меня в темнице в Танисе, а затем послал к тебе. Когда он давал мне это золото и драгоценные камни, — да, и драгоценные камни у меня тоже есть, — он намекнул мне, что, быть может, мне и моему товарищу придется пуститься в дальний путь и, если это случится, золото и камни пригодятся нам, покуда мы, спасаясь от гнева некоего царя, не найдем себе надежную защиту в далекой стране.

Хиан слушал, и в сердце его вливалась храбрость; не иначе как неунывающий Тему послан ему самими Небесами, думал он.

— Та настоящий друг, — сказал Хиан, — с тобой не страшно и в беде. Скажи, как ты обретаешь спокойствие и что дает тебе душевную силу, брат?

— Вера, царевич, — отвечал ему Тему, — со временем и ты обретешь и силу и спокойствие в нашем Братстве. С того самого дня, когда в Танисе Апепи повелел схватить меня и бросить в подземелье, ни дня, ни часа я не предался страху. Не боюсь я и сейчас. Не случалось на моей памяти, чтобы с братом Общины Зари произошло что-то нехорошее, когда он исполняет поручение. Всемудрый прорицатель Рои умер, — увы, это так, — но произошло это потому, что пришло ему время умереть, или же он по собственной воле ушел из земной жизни, ибо сделался слишком стар и ему трудно было пуститься в дальний поход. Но священная мантия его теперь на плечах Тау и других, дух его с нами; нет таких преград, которые остановили бы свободный дух благочестивого пророка Рои, кто шествует теперь рядом с богом.

В конце концов они порешили, что не станут продолжать поиски, — они устали и должны отдохнуть, а также подкрепиться пищей; Тему было известно о тайниках, где спрятана провизия на случай осады или другой опасности. Они отправились обратно в храм Сфинкса, где мертвый Рои правил так же, как правил он, когда был жив. У края большой, вымощенной камнем площади, на которой возвышалась пирамида Хафра, Хиан вдруг остановился — ему показалось, что в царящей здесь глубокой тишине он услышал чьи-то голоса. Покуда он гадал, откуда они могут доноситься, из-за небольшой пирамиды, стоящей по соседству — усыпальницы царского сына или дочери, — выбежал негр. Он бежал, опустив голову, не отводя глаз от песка, — так чернокожие идут по следу.

— Оба прошли в эту сторону, господин, — крикнул он кому-то позади него, — с час назад, не больше!

Только тут Хиан понял, что негр высматривает его с Тему следы, а они и вправду недавно обошли вокруг маленькой пирамиды. Кровь похолодела у него в жилах, и он застыл на месте, не зная, что предпринять, а в это время из-за угла малой пирамиды вышел целый отряд в сорок или пятьдесят человек — стражники фараона. Хиан узнал их по одежде и оружию.

— Это они плыли по Нилу, они охотятся за нами, царевич, — спокойным голосом произнес Тему. — Надобно скрываться, иначе они убьют нас.

В эту самую минуту негр заметил их и указал копьем в их сторону, после чего стражники с громкими криками точно наконец выследили зверя, кинулись к ним.

Но Хиан уже понял, что надо делать.

— Следуй за мной, Тему, — сказал он и, круто повернувшись, бросился бежать обратно к пирамиде Хафра, хотя на этом пути им предстояло пробежать на близком расстоянии от преследователей.

Тему осознал всю опасность положения, но, пробормотав: «Вера! Только вера!» — устремился за ним.

Солдаты в удивлении остановились, подумав, что те, кого они ловят, решили сами сдаться; но когда Хиан с Тему, не останавливаясь, пробежали мимо них, они снова пустились в погоню. Хиан и за ним длинноногий Тему пробежали вдоль южного основания пирамиды и повернули к восточной ее грани, а преследователи в это время подбежали к западной. Так быстро неслись Хиан и Тему, что, когда стражники достигли восточной стороны, они потеряли преследуемых из виду, а те уже в это время мчались вдоль северной стороны. Солдаты остановились, поджидая негра, чтобы он указал им, куда бросаться.

А Хиан на бегу искал глазами ту упавшую с пирамиды плиту, от которой надо было начинать подъем. Камней тут было много, но наконец он заметил плиту, узнал ее. Крикнув Тему, чтобы он не отставал, Хиан начал подниматься на пирамиду, что для него не составляло труда.

— О, боги! Что я — козел? — задыхаясь, пробормотал Тему. — Да не покинет нас вера! — воскликнул он и с отчаянной решимостью полез наверх. Один раз он чуть было не сорвался, но как раз в этот миг Хиан оглянулся и успел схватить его за волосы.

Но верное ли он взял направление? Хиан не успел отсчитать плиты, пока поднимался, а все они похожи одна на другую. Хиан решил, что проскочил нужное место, и остановился, стараясь припомнить, что говорила ему и показывала Нефрет. Он стоял, не двигаясь, и тут вдруг, словно по какому-то волшебству, большая каменная глыба дрогнула и повернулась, открыв перед ним вход в туннель, в глубине которого горел светильник. Хиан прыгнул в раскрывшийся ход, даже не успев удивиться происшедшему чуду, и поспешно втащил туда же Тему, потому что из-за угла выбежал охотник-негр и, хотя был еще далеко, заметил их на стене пирамиды, пусть потом стражники ему и не поверили. Потому-то Хиан и устремился так поспешно в открывшийся ход — он услышал крики негра и понял, что они обнаружены. Но почему камень открылся сам собой, не западня ли это?

Едва беглецы миновали ребро каменной глыбы, как она быстро и бесшумно, так же как и открылась, стала на место; Хиан услышал лишь лязг задвинувшегося засова. Тяжело дыша, он огляделся и в нише, где, как объясняла ему Нефрет, должна была храниться пища, различил в слабом свете светильника очертания человеческой фигуры. Человек выступил вперед и поклонился.

— Приветствую тебя, господин, — сказал он. — Поистине удивительна мудрость жрецов Общины, ибо они предупредили меня, что ты можешь вернуться в наши края и прийти сюда как раз в это время; вот почему я зорко следил за тем, что происходит внизу.

Теперь, когда глаза Хиана привыкли к полутьме, он узнал говорившего, это был не кто иной, как Хранитель пирамид, учивший его подниматься на них.

— Но как же ты мог следить сквозь каменную стену, друг? — с изумлением спросил Хиан.

— Очень просто, господин. Подойди сюда, и я покажу тебе. Ляг на пол и погляди в эту дырочку, а если хочешь увидеть что-то подальше, погляди вот в эту.

Хиан лег и обнаружил, что дырочки эти — отверстия узких каналов, которые были так искусно выведены на поверхности пирамиды, что наблюдатель изнутри мог видеть, что происходит у ее основания, а если использовал другое отверстие — и то, что делается вдали. Так Хиан увидел, как подбежали запыхавшиеся стражники и охотник, размахивая руками, стал им показывать, что беглецы поднялись на пирамиду. Начальник стражи, похоже, очень разгневался — видно, он решил, что все это выдумки черного охотника, — так разгневался, что ударил негра древком копья. После чего негр помрачнел, как всегда случается с негром, когда кто-то ударит его, и, распростершись на песке, не произнес больше ни слова. Стражники сами пустились на розыски. Некоторые даже пытались подняться на склон, но один солдат покатился вниз и, как видно, больно ушибся, потому что когда его относили от пирамиды, он громко стонал. После этого солдаты не иначе как решили искать беглецов среди гробниц. Начальник же и его помощники сели в кружок и стали держать совет. Совещались они до самой темноты, а затем разожгли костер и расположились вокруг него на ночлег.

Наглядевшись на все это, Хиан обратился к Хранителю с просьбой рассказать, что случилось с Братством Зари и почему только один он оказался внутри пирамиды.

— Слушай мой рассказ, господин, — начал Хранитель. — Спустя несколько часов после того, как ты уплыл вниз по Нилу с письмами для царя Севера, общинный Совет получил какие-то вести. Откуда и каким способом они были получены, мне знать не дано, ибо я не из тех, кто посвящен в тайны Общины; быть может, лазутчик доставил их или было знамение Небес, сказать не могу. Но вот что затем произошло: вся Община собралась вместе, и тогда было решено, чтобы женщины, дети и старики, которым трудно пускаться в долгий путь, отправлялись через пустыню на юг, к месту погребения священных быков Аписов; только вот должны они там остаться или уйдут дальше, того я не знаю. Отправились они в путь той же ночью, а наутро их и след простыл; видно, укрылись на дневные часы у друзей Общины в назначенных местах, где их никто не выдаст.

— Но что случилось с госпожой Нефрет и ее приближенными, друг?

— Всю ту ночь они готовились к походу, господин, а на рассвете выступили, держа путь на восток; они взяли с собой палатки и нагрузили провизией множество ослов. Они также извлекли из склепа саркофаг, в котором, как я понимаю, покоится набальзамированное тело царицы, матери нашей теперешней царицы Нефрет. Один лишь член Общины остался здесь кроме меня, и этот человек — благочестивый пророк Рои.

— Почему же и ты не ушел вместе со всеми, Хранитель?

— По двум причинам, господин. Первая та, что Хранитель пирамид дал клятву никогда, что бы ни произошло, не покидать пирамид. Из рода в род здесь жили и умирали мои предки, здесь будут жить и умирать мои потомки, покуда восходит в небо солнце и не рассыпались в пыль пирамиды. И еще одно было нам сказано: покуда мы храним пирамиды и верны нашей клятве, роду нашему обещана жизнь, но если мы нарушим клятву, наш род оборвется.

— Ты дал хорошее объяснение, почему ты остаешься здесь, Хранитель, несмотря на опасность и одиночество.

— Да, господин, и есть еще одна причина, не менее важная. Прежде чем покинуть эти места, госпожа Нефрет призвала меня и, говоря со мной как царица, дала поручения. Она сказала, чтобы я тотчас же позаботился о том, чтобы ниша в пирамиде Ур Хафра, тайну которой я знаю так же, как и они, была заполнена провизией, свежей водой, маслом, вином, чтобы были там кремни и запас дров для костра, а также другие необходимые вещи. Что, позаботившись обо всем, я должен постоянно находиться в этой пирамиде и наблюдать, что происходит внизу, и если придешь ты, — она, мне кажется, не сомневалась, что ты придешь сюда, я должен спрятать тебя здесь и заботиться о тебе, защищая от врага. Еще она приказала, — и это повторил господин Тау, — сообщить тебе, что она вместе со всей Общиной бежала в Вавилон к своему прародителю, славному царю Дитана, который еще жив и прислал своих послов, чтобы приветствовать ее как царицу Египта. И еще она сказала, что я должен уговорить тебя, едва ты появишься здесь, не медля бежать в Вавилон, где ты найдешь убежище и спасешься от гнева Апепи.

— Благодарю царицу за заботу и наставления, — сказал Хиан. — Одно для меня загадка: как узнала она, что судьбой предначертано мне оказаться в этом месте?

— Думаю, всевидящий пророк Рои знал обо всем и сказал ей, господин, ибо для него равно было открыто как настоящее, так и будущее, разница лишь в том, что одно он видел глазами своей плоти, а другое — глазами души.

— Может быть, Хранитель. Но как могло случиться, что Рои сидит в храме на троне мертвый? Знаешь ли ты о его кончине?

— Господин, я знаю все. После того как старики, женщины и дети отправились в путь, Рои собрал в большом зале храма Общину, там же были царица Нефрет и святейший Тау. Я тоже был в зале. Удивительные слова сказал нам благочестивый пророк: что должны мы отправиться в Вавилон без него, потому что он уже слишком стар для таких путешествий. Люди сказали ему, что понесут его весь долгий путь в носилках, но он покачал головой и ответил так: «Будет иначе, ибо настало для меня время умереть в этом мире и перейти в другой, где я буду охранять вас и ждать, когда истекут ваши земные часы. Но покуда Осирис не призвал меня к себе, я останусь здесь». Люди заплакали, а Рои дал знак Тау приблизиться, и когда тот опустился перед ним на колени, произнес тайные мистические слова, посвящая его в сан пророка Общины Зари и передавая ему власть над телами и душами людей, а затем овеял его своим дыханием и поцеловал. После этого он подозвал к себе нашу царицу Нефрет и велел ей не печалиться, ибо ему дано знать, сказал он, что все окончится, как она того желает и, несмотря на все опасности, тот, кого она любит, в конце концов вернется к ней, ибо боги охраняют его. После чего он поцеловал ее и благословил, а затем благословил всю Общину и каждого в отдельности члена Совета, завещая им свято хранить тайны Общины и блюсти ее учение в чистоте и строгости. Если же придется им, защищая свою царицу и сестру по вере, во имя праведных целей пролить кровь, он отпускает им этот грех, ибо иной раз только война может принести мир; когда же война окончится, они должны являть милосердие и жить в скромности и умеренности, как жили прежде. Дав такие наказы, он отпустил всех и никому больше не сказал ни слова, только вручил Тау письмо для вавилонского царя и еще одно послание ко всем членам Общины, живущим в других землях.

— А что случилось потом, Хранитель?

— Один за другим члены Общины стали подходить к благочестивому Рои и, преклонив колено, прощаться с ним, а попрощавшись, покидали зал, — на заре они выступали в долгий путь. Когда все ушли, Рои огляделся и, заметив меня, спросил, почему я не ушел вместе со всеми. Я сказал ему о наказе Нефрет, он же ответил, что она хорошо распорядилась и что я должен ухаживать за ним до самой его смерти. После чего он сошел с трона и в первой же келье поблизости лег на ложе. Там я навещал его днем и вечером, а носил сюда еду, воду и другие припасы из храмовых кладовых ночью, чтобы никто не заметил меня. На четвертый день под вечер я закончил свою работу и пошел к всемудрому пророку, чтобы дать ему воды, потому что еду он больше не принимал. Он выпил, а потом приказал мне помочь ему облачиться в его одеяние верховного жреца. Затем по его просьбе я проводил всемудрого в зал и помог сесть на трон; в руке он держал священный жезл.

«Выслушай меня, — сказал он мне, — к нам пришел враг. Апепи приказал своим воинам стереть нас с лица земли. Я вижу, как они высаживаются на берег, вижу, как сверкают на солнце острия копий. Брат мой, спрячься здесь поблизости и наблюдай. Знай, что ты никак не пострадаешь, и после всего, что произойдет здесь, уходи и выполняй то, что тебе поручено».

Надо тебе сказать, господин, если ты еще не знаешь — брат же Тему знает наверняка, — что в храме нашем есть множество тайников, где лишь огонь или молот могут обнаружить человека; мы же, члены Общины, знаем об этих тайниках и можем в них укрыться, если нас к тому вынуждают. В один такой тайник я и спрятался, неподалеку от возвышения, где сидел Рои; кому придет в голову, что внутри недвижной статуи древнего бога стоит живой человек и зорко смотрит сквозь пустые каменные глазницы?

Истек, быть может, час, потому что, когда я пришел в храм, солнце еще стояло высоко в небе, а теперь лучи его, проникнув сквозь западное окно, падали на Рои и трон, на котором он сидел, и словно окутали его багряной мантией. Тишину вдруг нарушили какие-то звуки, шум все нарастал, и вот уже явственно слышал я топот бегущих, хриплые, грубые голоса.

— Сюда, сюда! — слышались крики. — Вот оно — гнездо белых крыс, которые скоро станут красными! А ну, посмотрим, отвратят ли они своим колдовством копья фараона!

Множество воинов, сверкая доспехами и вскинутыми копьями, ворвалось через большой проход в зал. Тишина древнего храма, по-видимому, поразила их, потому что они вдруг остановились и смолкли, а потом начали продвигаться вперед медленно, теснясь друг к дружке, точно рой пчел. И тут как раз багряные лучи солнца осветили Рои, сидящего на троне, — в белой мантии, с золотым жезлом в руке. Воины замерли.

— Призрак! — вскричал какой-то воин.

— Нет, это сам Осирис с жезлом власти, — отозвался другой.

Начальники в нерешительности совещались, пока наконец один, как видно, похрабрее других, не сказал:

— Неужто испугаемся мы колдовства? Это все их хитрости! Ну-ка, глянем на него поближе.

И он, а за ним и другие подошли к возвышению.

— Этот старый бог мертв! — крикнул он. — Неужто воины испугаются мертвеца?

И тут вдруг Рои заговорил глухим загробным голосом, который эхом разносился по залу.

— Что есть жизнь и что есть смерть? — вопросил он. — И как узнаешь ты, осквернитель святынь, мертв бог или жив?

Воин в страхе отпрянул назад и ничего не ответил.

— Что ищешь ты в этом святом месте, о человек, жаждущий крови, и кто послал тебя сюда? — продолжал Рои.

Воин набрался храбрости и отвечал:

— Фараон Апепи, наш правитель, послал нас, он приказал нам захватить в плен Нефрет, дочь Хеперра, который был когда-то царем Юга, и предать мечу всех жрецов Общины Зари.

— Схватите Нефрет, помазанницу божью, царицу обеих земель, если сумеете отыскать; истребите жрецов Общины Зари, если найдете их. Обыщите гробницы, обыщите пустыню, и когда найдете их, отрубите им головы и принесите их Апепи, гиксосскому псу, которого вы называете царем, а вместе с ними приведите и красавицу Нефрет, Ее Величество царицу Египта.

Военачальник не произнес ни слова, и Рои продолжал:

— Ищите, ищите, вы найдете лишь песок и ветер. Ищите до тех пор, покуда не падет на вас меч божий.

И тут, словно набравшись храбрости из глубин своего ужаса, военачальник закричал в ответ:

— Ну а ты-то, старый пророк, ты ведь не бог и не меч карающий, и тебя не надо искать. Вот тебя мы и доставим фараону Апепи, и еще живого. Пусть он вздернет тебя на воротах Таниса, обманщик и колдун!

И тогда залитый багряными лучами заходящего солнца, величественный и устрашающий Рои поднялся с трона. Медленно протянул он свой жезл, указывая на того воина.

— Пророком ты назвал меня, — начал он холодным, ясным голосом, — пророк я и есть. Слушай меня, человек, и передай эти слова своему хозяину, гиксосскому вору Апепи. Слушай и ничего не забудь! Это ты, а не я будешь висеть на пилоне ворот Таниса. Так будет. Это ты, мертвый, будешь качаться на ветру, ты, из-за кого покинул эти места достойный народ; это твой труп растерзают гиксосские псы; ты испытаешь на себе ярость Апепи, так же как на Апепи падет гнев божий. Передай ему то, что говорю я, Рои, пророк Общины Зари: смерть уже приближается к нему, нарушителю клятв, к тому, кто жаждет крови невинных, и не в Танисе будет он разговаривать с Рои, а в преисподней, пред троном Осириса. Скажи ему, что воинство его скосит меч Мстителя, как косят жнецы колосья, и тот, кого он хочет умертвить, сядет на его трон и обнимет ту, кого он сам домогается. Скажи ему, что, когда он стоял здесь, в этом зале, закрыв лицо и выдавая себя за гонца, я узнал его сразу, но пощадил, ибо тогда еще не пробил его час и потому, что мы, достойные братья Общины Зари, не в пример гиксосским ордам, помним о долге гостеприимства и никогда не станем пятнать руки кровью гонцов и посланцев. Скажи ему, нарушителю клятв и предателю, что и сам он отопьет из чаши предательства, а от зла, что посеял он, другие пожнут жатву справедливости и мира.

Так сказал Рои и снова опустился на трон.

— Хватайте его! — крикнул военачальник. — Хлещите его плетьми, терзайте его, пока он не скажет нам, куда он спрятал Нефрет. Ужасным будет наше возвращение в Танис, если мы придем без той, к кому обратил свое сердце наш властитель.

Тогда, господин, очень медленно — сделают шаг и остановятся, — кое-кто из воинов двинулся вперед, уж очень они были напуганы. Наконец они подступили к возвышению и взобрались на него. Самый первый, не коснувшись Рои, взглянул в его лицо и отпрянул назад.

— Он мертв! — закричал он. — Пророк мертв, у него отвисла челюсть!

— Он умер, — откликнулся кто-то из зала, — но проклятье его пало на нас. Горе нам! Горе Апепи, которому мы служим! Горе! Горе!

Крик этот отдавался от стен, а в это время солнце вдруг село, и храм погрузился в темноту. И тут, господин, раздался другой крик: «Скорее вон отсюда! Скорее, скорее, а то проклятье поразит нас в этом страшном месте!»

И они бросились бежать, господин. Они заполнили узкие проходы. Одни падали, другие топтали их, я слышал страшные стоны, но они выволокли и тех, кто упал, не знаю уж, мертвых или живых. В храме никого не осталось. Я выбрался из моего тайника, поднялся на помост и взял руку благочестивого Рои. Она была холодна и, когда я отпустил ее, безжизненно упала; я послушал его сердце — оно не билось. Тогда я последовал за воинами, не показываясь им, потому что знал, как пройти незамеченным; я видел, как они в страшной спешке, теснясь и ругаясь, погрузились на барки и отплыли, хотя дул сильный ветер. Когда на рассвете я снова пришел на берег, их уже не было, только, я думаю, какая-то барка перевернулась, потому что к берегу прибило трех утопленников, которых я столкнул подальше в воду.

Так, господин, отошел в мир иной наш всемудрый пророк Рои, который покоится сейчас на груди Осириса.

— Странную ты поведал историю и страшную, — промолвил Хиан.

— Поистине, — вставил свое слово Тему, — однако в ней я усматриваю волю Небес. И если таково начало, каким же будет конец, царевич? Горе Апепи, горе тем, кто служит ему! Да не оставит нас вера!

Глава 17

СУДЬБА БЕГЛЕЦОВ
В ту же ночь Хиан, Тему и Хранитель пирамид, утолив жажду и голод, устроились на ночлег в склепе фараона Хафра; Хиан лег по одну сторону саркофага, Тему — по другую, а Хранитель, сказав, что ему, простому человеку, не позволено осквернять своим присутствием священное место, — за порогом. Только одно дело — лечь, а другое — заснуть. Заснуть Хиан не мог. То ли от непомерной усталости — столько ночей он провел почти совсем без отдыха, в лодке все время греб и боялся глаза сомкнуть. Или опасности, которых он избежал, все, что он выстрадал, увидел и выслушал, не давали успокоиться, и Хиан снова и снова возвращался мыслями к пережитому. А может, давила жара и духота склепа — в самой сердцевине каменной горы нечем было дышать.

Возможно, были и другие причины. В огромном саркофаге, возле которого лежал без сна, в глубоких раздумьях Хиан, покоились останки великого фараона, возведшего эту пирамиду; бессчетное множество лет назад был он велик и всемогущ теперь же ничего не осталось от него — ни в истории, ни на земле, только кости в этом саркофаге, пирамида да несколько статуй в храме, изображающих его во всем царском величии.

И вот он, Хиан, кто носит сегодня на пальце тот самый перстень, которым тысячелетия назад этот покинувший земной мир правитель скреплял государственные акты, — он делит с великим фараоном его смертное ложе! Но дозволено ли это ему и не грозит ли за то страшная кара?

Все еще бодрствующий Хиан гадал, видит ли сейчас Ка или двойник фараона, который, как известно, — во всяком случае, так утверждают жрецы и ученые мужи, — обитает в его теле в гробнице до самого часа воскрешения, — видит ли Ка этот перстень и задается ли вопросом, как он попал в руки чужеземца? Этот перстень уже навлек на него беду, припомнил Хиан; ревность удваивает подозрительность, и именно перстень навел Апепи на догадку о том, что Хиан и Нефрет полюбили друг друга; потому он и бросил сына в подземелье. Он спасся из одной темницы, чтобы оказаться в другой, думал Хиан, но если ему суждено разделить ее с Ка могущественного Хафра, она может оказаться не менее опасной, чем первая, ибо разве возможно обмануть Ка? Подумай он об этом раньше, — а ему это по неосторожности и в голову не пришло, — он бы спрятал перстень от Апепи; но куда его спрячешь от Ка? Но, может, сам Хафра отдал ему, кто явился на землю столько лет спустя, этот перстень, переходивший от поколения к поколению и вот теперь перешедший к нему, Хиану, вполне законным путем? Если так, тогда Ка простит его.

Тут мысли Хиана спутались и потекли в другую сторону, несерьезные, безрассудные мысли. Больше он не думал ни о Ка, ни о перстнях, он думал о той красавице, с которой они в этом самом склепе обменялись клятвой верности. Где она сейчас и когда он найдет ее? Хранитель пирамид поведал ему предсмертное пророчество Рои: они с Нефрет снова встретятся! Как утешительны эти слова! Хотя, быть может, Рои хотел сказать, что встретятся они в другом мире, — похоже, старый пророк, в особенности в последнее время, не отделял жизнь от смерти. Но он, Хиан, мечтает о живой женщине, а не о призраке, ведь неизвестно, как любят призраки и умеют ли они вообще любить. Как удивителен этот рассказ о смерти Рои, из последних сил обрушившего проклятия на Апепи и тех, кто посмел вторгнуться в святилище Братства Зари, кто хотел истребить всех членов Общины и похитить их сестру и царицу! Хиан поблагодарил богов, что Рои не проклял и его вместе со всеми гиксосами. Нет, напротив, он благословил его так же, как и Нефрет. А значит, благословение пребудет с ними, ибо Рои — посланец Небес, которому ведома их воля.

Да, Рои благословил их, и светлый дух благочестивого пророка, вознесшийся в вечность, охраняет сейчас его, Хиана; дух этот могущественнее Ка Хафра, могущественнее всех злых духов и демонов, обитающих в склепах. Подумав так, хотя и страшна была ему эта гробница, хотя стерегли его враги, Хиан успокоился, отвел взор от качающейся тени, отбрасываемой на сводчатый потолок светильником, и заснул.

Тяжкий воздух склепа нагонял дурные сны, но все же Хиан спал, пока его не разбудил Тему, который завозился по другую сторону саркофага и громко зевнул.

— Поднимайся, царевич, — сказал Тему, — верно, уже наступил день, хотя разве отсюда разглядишь, что там на воле?

— Что значит день для тех, кто поселился в вечной тьме пирамиды, как будто они уже умерли? — хмуро отозвался Хиан.

— Очень много значит, — весело ответил Тему, — потому что днем ты знаешь, что снаружи светит солнце. А тьма имеет свои удобства: так, во тьме, поскольку больше делать нечего, ты можешь всецело отдаться долгой молитве.

— Но от солнца, что светит другим, мне мало радости в этом душном мраке, Тему, а молюсь я проникновеннее всего, когда вижу небо у себя над головой.

— Можешь не сомневаться, скоро ты снова увидишь его, потому что воины, потеряв нас, конечно же, поплыли к своему правителю — сообщить ему, что мы улетучились, словно духи.

— Вот тут-то Его Величество и обратит в духов их самих — пусть, мол, тогда отыщут нас в мире ином. Можешь не сомневаться, если и отправилось куда-то его войско, то только не в Танис, поскольку нас они с собой не прихватили. Призадумайся, брат. Мы совершили побег из самой страшной, самой неприступной темницы фараона. Царица Нефрет и все Братство, кроме Рои, который по собственной воле остался здесь умирать, ушли от его войска. Подумай, как он отнесется к тем, кто сообщит ему, что они напали на наш след и пустились в погоню, да только вдруг мы куда-то исчезли? Нет, Тему, нас они не схватили, а значит, им нельзя возвращаться в Танис.

В эту минуту со светильником в руке появился Хранитель.

— Ушли воины? — спросил его Тему.

— Пойдемте, сами увидите, — ответил Хранитель и, повернувшись, повел их по проходам. — Смотрите, — сказал он, указывая на глазки в кладке стены.

Хиан приник к отверстию, и сначала его ослепил яркий свет, льющийся снаружи, но вот глаза его привыкли к нему, и тогда он различил воинов — пятьдесят, а то и больше, — занятых постройкой хижин и укрытий из камней, во множестве лежавших вокруг пирамиды. Хиан приник к отверстию ухом и услышал, как кто-то — как видно, из главных — окликнул воина, — его Хиану не было видно, — и стал спрашивать, какие вести получены от отрядов, которые ведут наблюдение за другими сторонами пирамиды. Поняв, что гиксосская стража уверена в том, что дичь, за которой они охотятся, укрылась в пирамиде, и приготовилась сторожить день и ночь до тех пор, пока голод и жажда не выгонят беглецов наружу, Хиан знаком подозвал Тему, чтобы он тоже взглянул, а сам сел на каменный пол и тяжело вздохнул.

— Ясно, они собираются здесь осесть надолго, — немного погодя сказал Тему, — иначе они не стали бы строить себе дома из камня. Только мы их перехитрим. Да не покинет нас вера!

— Пусть не покинет, — сказал Хиан. — Но даже и веру надо чем-то питать, так что давайте-ка подкрепимся хлебом насущным.


Так для троих затворников началось тяжкое испытание. День следовал за днем, а гиксосские стражники не уходили, выжидая, как кот выжидает добычу; прибыли новые отряды, в них нашлись умельцы лазать по скалам и горам; с помощью бронзовых копий и веревок они поднимались на пирамиду, пытаясь обнаружить убежище царевича. Напрасные старания. Случалось, они карабкались над самым тайником, и все равно не могли его обнаружить, а даже если бы и обнаружили, то не сумели бы повернуть камень — тяжелый засов накрепко запирал его изнутри. И все же гиксосы не уходили: они знали, что рано или поздно беглецам, если они еще живы, придется выйти наружу.

Хиан и его товарищи спали теперь не в самом склепе — там было трудно дышать и мерещились всякие ужасы. Так что на вторую ночь все трое устроились возле поворотного камня, где сквозь глазки просачивался хоть какой-то свежий воздух и проникали слабые лучики света. Приникнув глазом к пробитой в скале скважине, которая уходила кверху и открывала обзор южной стороны соседней пирамиды. Хиан увидел и звезду над ней. Теперь по ночам он не сводил с нее глаз, пока она не гасла в небе; непонятно почему, но звезда эта приносила ему покой. Все остальное время им приходилось лежать в темноте или загораживать глазки, чтобы свет изнутри не выдал их; по этой же причине и есть приходилось в глубине прохода. Еды у них было вдоволь, но день шел за днем, и она словно потеряла вкус, потому что они сидели в духоте и совсем не двигались. И вода тоже стала отдавать затхлостью, а пить много вина они не решались.

И вот отвага и спокойствие духа начали покидать Хиана. Погрузившись в мрачные, как само чрево пирамид, раздумья, он сидел час за часом, не произнося ни единого слова. Даже Тему, хотя и призывал по-прежнему не терять веру, то и дело напоминая своим товарищам о Рои и его пророчестве, хотя и молился усердно и подолгу, но и он порядком утратил былую жизнерадостность и заявил, что тюремное подземелье в Танисе — просто дворец в сравнении с этим проклятым склепом. Хранитель же стал вести себя настолько странно, что Хиан решил, что тот тронулся умом. Особенно бесило Хранителя, что гиксосы осмеливаются карабкаться на пирамиду, которая доверена его надзору, он только об этом и говорил. Хиан попытался было хоть немного утешить его, высказав предположение, что высоко гиксосы все равно не поднимутся даже с помощью всех своих приспособлений, поскольку они не знают, где можно найти опору, и никогда не обнаружат это место.

Как видно, слова эти запали Хранителю в голову, потому что, выслушав их, он стал молчалив и, похоже, о чем-то упорно размышлял. На следующую ночь, перед самым рассветом, он разбудил Хиана.

— Я кое-что задумал, царевич, — сказал он. — Не спрашивай меня ни о чем, но завтра на закате освободи поворотный камень и жди. Если я не вернусь на рассвете, снова задвинь засов и тогда уж не числи меня среди живых.

Больше он не сказал ни слова, а Хиан даже не попытался остановить Хранителя, потому что знал: тогда он совсем потеряет рассудок. Они приоткрыли немного ход, а затем, поев и выпив вина, Хранитель скользнул в щель и исчез во тьме.

Звук задвигаемого засова разбудил Тему, который в тревоге вскочил.

— Мне приснилось, что камень открылся — и мы вышли на свободу. Но что это — где же Хранитель? Ведь он лежал рядом со мной…

— Камень и вправду приоткрывался, Тему, хотя на свободу мы не вышли. Но Хранитель что-то задумал и отправился выполнять свое намерение. Только вот что он задумал, он мне не сказал. По-моему, он просто не мог больше оставаться в этом склепе и предпочел смерть на воле, а может, и просто волю.

— Если так, царевич, значит, наш запас воды увеличился и, уж конечно, все это к лучшему, что бы там ни произошло. Да не покинет нас вера! — Так ответил Тему, а затем лег и снова погрузился в сон.

Тот день прошел, как и все другие. О Хранителе они больше не говорили: оба считали, что побег его удался или же он спрятался где-то в расщелине, чтобы дышать свежим воздухом. Да и было им не до разговоров, страдания их настолько усилились, что они молча сидели, как совы в клетке, уставившись в темноту широко раскрытыми глазами. Под вечер Хиан, посмотрев в глазок, заметил, что к лагерю верхом на прекрасных лошадяхподъехало несколько бедуинов, гиксосы тут же окружили их и стали покупать молоко и зерно, а потом некоторые бедуины спешились, и поставив на голову кувшин или корзину, понесли их к жилищам воинов. Когда торги закончились, гиксосы, как показалось Хиану, принялись рассказывать жителям пустыни, по какой причине они разбили тут лагерь, потому что те обратили взоры на пирамиду и, как видно, о чем-то спрашивали гиксосов; судя по взволнованным лицам и нетерпеливым жестам, история эта их заинтересовала. Рассказы и расспросы все еще продолжались, когда солнце стало быстро уходить за горизонт, как это всегда бывает в ясном небе Египта, и тут вдруг один из бедуинов, протянув руку в сторону пирамиды, закричал:

— Глядите, глядите — Дух пирамид! Вон он во всем белом стоит на самом верху!

— Нет, он во всем черном! — воскликнул другой.

— Их два! — отозвался третий. — Один в белом, другой в черном. И не духи это, а царевич Хиан и жрец — не в пирамиде они прятались все это время, а на ее вершине.

— Вот глупец, — послышался чей-то голос, — да разве возможно, чтобы люди столько времени прожили в таком месте? Призраки это, и сомневаться нечего. Нам ведь говорили, что по пирамидам этим бродят призраки. Глядите! Он смеется над нами и делает какие-то знаки!

— Призраки или живые люди, — раздался голос военачальника, — но завтра мы схватим их. Сегодня уже темно и ничего не получится.

Тут все воины заговорили разом, и Хиан не мог разобрать, что они говорят. Он заметил лишь, что бедуины хранят молчание. Они сидели на своих конях и держались на некотором расстоянии от гиксосских воинов, а тот, кто, судя по всему, был у них за вожака, делал какие-то непонятные знаки руками: то широко раскидывал их в стороны, то сводил над головой, так что соприкасались кончики пальцев. Быстро спустилась ночь, вокруг стало темным-темно, громкие выкрики стихли, лишь какой-то гул несся от костров, вокруг которых сидели гиксосы, — похоже, они что-то горячо обсуждали.

— Тему, — сказал Хиан, — что означает вот такой знак для братьев нашей Общины? — И он сначала широко раскинул руки, а затем, образовав петлю над головой, свел кончики пальцев.

— Это крест жизни, наши братья подают такой сигнал, когда разговаривают на дальнем расстоянии и хотят узнать, кто вдали: друг, враг или просто незнакомый человек.

— Так я и подумал, — произнес Хиан и замолчал. Затем он стал пробираться к поворотному камню и отодвинул засов, который служил надежным запором.

Спустя примерно час с небольшим послышался легкий скрежет, и в то же мгновенье лицо Хиана овеяла приятная ночная прохлада, хотя в темноте он ничего не мог разглядеть. Затем он услышал стул легшего в паз засова и голос Хранителя, окликнувшего его по имени. Хиан отозвался, и они начали двигаться навстречу друг другу по проходу; в том месте, где горел светильник и помещались еда и вода, они встретились.

Хранитель припал к воде, а когда вдоволь напился, Хиан спросил его, где он был, хотя уже и сам обо всем догадался.

— На вершине пирамиды, господин. Сегодня я поднялся туда до рассвета, в полной темноте. Опасное это дело, настолько опасное, что я не решился просить тебя пойти вместе со мной, хотя ты не менее искусен в лазании, чем я. И все же, хотя я и ослаб от неподвижности, пока мы сидели тут, я не испытывал страха — путь на вершину знаком мне до мельчайшей зазубрины, к тому же, покуда Хранитель пирамид выполняет свои обязанности, с ним не может случиться ничего другого.

— Для чего ты пошел туда, Хранитель?

— Я скажу тебе, господин. Прежде всего я хотел, чтобы эти псы-гиксосы поверили, что мы находимся не внутри пирамиды, а на самой ее вершине или в какой-то расщелине возле нее; а даже если они этому не поверят, просто пугнуть их, может, от страха они и уберутся восвояси. Они, уж конечно, слышали рассказы о Духе пирамид и о том, что тех, кто взглянет на него, ждет смерть или безумие, и значит, увидев его однажды, они не захотят подвергнуться этой опасности снова. Есть и еще одна причина моего поступка, которая касается меня одного и, может быть, не найдет у тебя одобрения. Гиксосы доставили сюда хорошо обученных подъему на горы своих воинов с тем, чтобы они одолели эту пирамиду, мою пирамиду, на которую из века в век ступала нога лишь тех, в ком текла кровь моих предков, если не считать ту, имя которой нам известно, и тебя самого; вас же двоих допустил к пирамидам Совет Общины. Сколько бы их там не обучали, этих колченогих псов, до вершины им не добраться, в этом я уверен. Но завтра они попытаются сделать это — их заставят, и, надеюсь, то, что случится с ними, послужит примером последующим поколениям варваров: они оставят пирамиды в покое, только мы — я и мои потомки — будем подниматься на них.

— Но это месть, Рои не одобрил бы твои помыслы, — покачав головой, сказал Хиан. Затем, вспомнив, что пирамиды для этого человека — такая же святыня, как храм для жреца, и любой, посягнувший на эту святыню, по его глубокому убеждению, заслуживает смерти точно так же, как человек, осквернивший храм, Хиан не стал больше говорить о пирамидах, а попросил Хранителя продолжить рассказ.

— К рассвету, господин, я благополучно добрался до вершины и распластался в небольшой выемке, которую ты знаешь, — в том месте, где откололся кусок верхнего камня. Солнце пекло нещадно, но я не осмеливался даже пошевелиться, боялся, как бы меня не заметили снизу. Как я выдержал, и сам не знаю, но я дождался заката. Тогда я поднялся во весь рост и встал на вершине во всем белом. Снизу меня увидели. Стражники прямо застыли от удивления, а я опять скользнул в выемку, набросил поверх белых одежд мой черный плащ их верблюжьей шерсти и снова появился на вершине, только чуть согнул колени, чтобы гиксосам показалось, что теперь стоит кто-то другой, ниже ростом. Так я проделал не один раз, господин, чтобы гиксосы уверились: если не призраки, то это ты и жрец Тему стоите на вершине пирамиды.

— Умно придумано, — сказал Хиан и впервые за все долгие гнетущие дни рассмеялся, — однако я не совсем понимаю, чем это может помочь нам?

— А вот чем, господин. Если гиксосы уверились, что вы с Тему находитесь на вершине пирамиды, они прекратят следить за склонами и обыскивать их, и по ночам глаза часовых будут также прикованы к вершине. Но могу сказать тебе и кое-что еще. Стоя на вершине, я заметил у подножья пирамиды группу всадников, мне показалось, что это жители пустыни — бедуины, и я подумал, что они, как видно, продают или продавали гиксосам молоко и зерно. Это удивило меня, поскольку ведь хорошо известно, что бедуины не осмеливаются переходить границы нашей Священной земли, дабы не постигла их кара небесная и не пало на них проклятие жрецов Общины Зари. И тогда пришла мне в голову одна мысль, посланная, как я думаю, свыше, и я сделал вот что: один из бедуинов, как видно, их вожак, подняв лицо кверху, смотрел на меня, и я сделал ему руками знаки, которые известны членам нашей Общины, а также, наверно, и тебе, господин, потому что ты теперь принадлежишь нашему Братству.

Хиан утвердительно кивнул, а Хранитель продолжал:

— Этот бедуин ответил на мои знаки, господин, и другой, что стоял рядом с ним, повторил ответ, я думаю, чтобы показать мне, что это не случайно. Так я узнал, что они — наши друзья и посланы сюда нам на помощь, а также понял, почему мой дух повел меня на вершину пирамиды.

— Если это так, что же будет дальше, Хранитель? — спросил Хиан охрипшим от волнения резким голосом; сердце у него горячо забилось от надежды и перехватило дыхание.

— А вот что, господин. Завтра, на закате, я снова появлюсь на вершине, и если бедуины, как я предполагаю, все еще будут внизу, я подам им другие знаки и укажу им место, где они должны будут в полночь ожидать нас, с лошадьми наготове. Затем я вернусь сюда и провожу вас к ним, ибо, я уверен, они знают, куда вам скакать.

— Это рискованно, — отозвался Хиан, — но пусть будет так, потому что, если мы еще останемся в этом склепе, я умру. Лучше встретить судьбу лицом к лицу, и как можно скорее, чем медленно погибать в этой дыре.

Затем они позвали Тему и держали совет втроем. Хранитель и Тему долго говорили о тайных знаках Общины и не один раз проделали их при слабом свете светильника.

Той ночью, незадолго до рассвета, Хранитель опять ушел на вершину. Хиан и Тему, едва рассвело, припали к глазкам. Гиксосы были явно чем-то обеспокоены, а семь человек с веревками и скальными крюками собрались вместе и что-то обсуждали с начальниками.

В конце концов с большой неохотой, как показалось Хиану, эти семеро направились к подножью пирамиды, и, приложив ухо к глазку, Хиан различил скрежет крюков по стене пирамиды. Затем довольно долгое время он не слышал ничего, только видел, что гиксосы внизу не отводят от пирамиды глаз, переговариваются и показывают на что-то.

Вдруг раздался полный ужаса крик. Одни, словно завороженные, не отводили глаз от пирамиды, другие закрыли глаза, третьи бросились бежать прочь. Глазок на мгновенье потемнел, словно что-то загородило свет. Тут гиксосы бегом кинулись к пирамиде, и вскоре Хиан и Тему увидели, как они понесли к хижинам три каких-то бесформенных предмета, которые только что были людьми. Немного погодя они увидели оставшихся в живых четверых, что спустились с пирамиды. Они шли, спотыкаясь, а подойдя к хижинам, бросили свои веревки с таким видом, точно навсегда с ними распрощались, и ушли куда-то в сторону.

— Пирамиды жестоко карают тех, кто воображает, что может одолеть их, и пусть возрадуется их Хранитель, — печально произнес Хиан, подумав про себя, что, не возьми его под защиту какая-то высшая сила, они отомстили бы и ему, и это чуть было не случилось.


Снова стало клониться к горизонту солнце, и в лагерь на своих красавцах конях приехали бедуины. Снова раздались обеспокоенные выкрики воинов, и они в страхе стали показывать на вершину пирамиды, а посреди этой суматохи тот, кто, по всей видимости, был у бедуинов главным, отъехал чуть в сторону и назад, так, чтобы гиксосы его не видели, и время от времени стал вскидывать вверх руки и двигать ими то в ту, то в другую сторону, как делают на восходе и на закате солнца почитатели небесного светила. Спустилась ночь, гиксосы расположились вокруг пылающих костров.

Но вот они вскочили и, приставив ладони к ушам, стали прислушиваться к какому-то звуку и тут же по двое, по трое поспешили к хижинам и другим укрытиям, как будто чего-то вдруг испугались. Немного погодя скрипнул поворотный камень, и в проход скользнул Хранитель. На этот раз он попросил себе не воды, а вина.

— Я чуть было не попал в царство Осириса, — сказал Хранитель. — Поскользнулся на кровавом следе одного из этих глупцов, которые решили, что могут добраться до вершины. И все же я не сорвался, ибо храним высшими силами, а дальше все прошло благополучно.

— Только не для тех троих, что уже мертвы, — с тяжелым вздохом сказал Хиан.

— Мертвы не по моей вине, господин. Безумцы! Не зная пути, они поднялись на две трети высоты, а там начинается мраморная гладь, где не за что зацепиться ни руками, ни ногами. Один заскользил вниз и увлек за собой других, потому что они обвязались одной веревкой, остальные же, увидев, какая участь постигла их товарищей, отказались от своей безумной затеи и спустились на землю.

— Что же произошло потом? — спросил Хиан.

— То, что и накануне: когда солнце уже скатывалось за горизонт, я появился на вершине и, делая вид, что просто размахиваю руками, как, считается, размахивают призрак или дьявол, стал подавать сигналы бедуину, который, судя по всему, у них главный. Он отвечал мне. Мы поняли друг друга. А когда стало совсем темно, я начал выкрикивать проклятия гиксосам. Я сообщил им, что я — дух пророка Рои и что близок их страшный конец. По-моему, они поверили, что это дух Рои говорит с ними с Небес, и в страхе, ползком убрались в свои хижины, откуда теперь и не выйдут, пока солнце не поднимется высоко в небо, уж можете мне поверить! А теперь выпейте-ка по кубку вина и следуйте за мной.

Глава 18

НЕФРЕТ ПРИБЫВАЕТ В ВАВИЛОН
Тот, кто был известен под именем писца Расы, посланец царя Севера Апепи, получив обручальный перстень от своей невесты, царицы Нефрет, плыл на корабле в Танис, навстречу тяжким испытаниям, а тем временем в храме Общины Зари случились события, которые Хранитель пирамид описал впоследствии Хиану и жрецу Тему.

Едва Раса, который на самом деле был царевичем Хианом, покинул те места, как в храм Общины Зари прибыло переодетое бедуинами посольство Дитаны, старого царя Вавилона. Эти знатные люди были тайно приняты Советом Братства; поклонившись прорицателю Рои, они поднесли ему глиняные таблички, покрытые незнакомыми письменами.

— Прочти, Тау, — сказал Рои, — зрение мое слабеет да к тому же забываю язык, родной тебе.

Тау взял табличку и начал читать:

«От Дитаны, царя Вавилона, царя царей, чья слава подобна сиянию Всемогущего Солнца, посланье Рои, пророку благочестивому, другу небес, прорицателю Общины Зари; а тому, кто ближе всех к Рои, первому из братьев Общины Зари, кого в Египте называют Тау, но кого, как я, Дитана, слыхал, прежде в Вавилоне величали наследным царевичем Абешу, законному сыну плоти моей, с коим рассорился я, ибо упрекал он Мое Величество за возмездие, что я учинил своим подданным, и кто бежал вслед за тем и, как полагал я, давно мертв, — мой поклон. Знайте, о Рои и Тау, или Абешу, что я получил сообщения ваши обо всем, что происходит в Египте, и о том, что ты, Абешу, жив. Известно также мне желание дочери моей, Римы, которую выдал я за Хеперра, фараона Юга и по праву наследования царя всего Египта, чтобы останки ее возвращены были в Вавилон и там похоронены. Прочел я и о том, что дочь ее Нефрет тайно коронована как царица Египта и теперь ищет помощи моей, чтоб отобрать трон у врага моего, Апепи, захватчика, что правит в Танисе.


Вот что я, Дитана, отвечаю тебе, благочестивый Рои, и тебе, царица Нефрет, внучка моя: ступайте ко мне, в Вавилон, вместе с сотоварищами. В этой стороне, клянусь именем бога моего Мардука, повелителя Небес и Земли, а также богами Набу[242] и Бела[243] и всеми другими богами, коим я поклоняюсь, вы будете в безопасности. Силой моих рук вы будете ограждены от всяких зол, и мы поразмыслим обо всем, что следует сделать.

А тебе, кого называют Тау, говорю я: приезжай тоже, и если сможешь воистину доказать, что ты сын мой, царевич Абешу, я, кто оплакивал тебя много лет, дам тебе все, что ты пожелаешь, кроме одного — права наследовать трон мой, который обещан другому. Если же солгал ты, не приходи, ибо ты непременно умрешь.

Останки же дочери моей Римы, чей супруг погиб от рук волка Апепи, я похороню торжественно в усыпальнице царей, где она высказала желание лежать. Не откажу я ей и в посмертной молитве, если Нефрет, внучка моя и царица, исполнит одно мое желание».

Скреплено печатью Дитаны, великого царя, и печатями советников его.

Окончив чтение, Тау поднес письмо ко лбу, а затем отдал его Нефрет, сидевшей на троне, в окружении членов Совета. Она также приложила письмо ко лбу и, обернувшись к Тау, спросила:

— Как случилось, почитаемый мной Тау, что долгие годы ты хранил эту тайну от меня; ведь если все, что написано здесь, верно, ты — брат моей матери и мой дядя?

При этих словах Нефрет посланники в изумлении поглядели на Тау.

Тот улыбнулся и отвечал:

— О царица и племянница моя, все сказанное здесь — правда, и если нам доведется живыми попасть в Вавилон, я предоставлю доказательства того царственному отцу моему Дитане и его советникам. Я — Абешу, сводный брат царицы Римы. Когда я покинул Вавилон, она была еще младенцем; матери ее я почти не знал, ибо она всегда находилась в окружении царской свиты. Не открылся я Риме, и когда мы встретились вновь и я, спасая вас от заговора Апепи, увез ее из Фив; не открылся и тебе, когда достигла ты зрелости, — клятва, которую я принес, став членом Общины Зари, обязала меня сложить все мои прежние титулы и забыть, что я был царевичем. Но клятва эта допускала одно исключение: я мог открыть свое имя, поведать о своей жизни, если это шло на пользу Общине Зари. И наш отец-пророк может быть тому свидетелем.

— Да, — сказал Рои, — все это правда. Слушай же, царица и сестра наша, и вы, послы Дитаны. Много лет тому назад один из братьев нашей Общины, теперь давно уже покойный, привел ко мне человека, который сказал, что желает вступить в наш круг; то был благородного облика воин, человек крепкого телосложения, который, как я угадал, пил воду Евфрата. Я спросил его имя, откуда он родом и почему он ищет убежища в нашем Братстве. Он поведал мне, что он — Абешу, царевич Вавилона, и представил доказательство истинности своих слов. Между ним и отцом его, у которого он был военачальником, произошла ссора из-за подданных, которых царевичу надлежало покарать смертью. Из сострадания царевич отказался выполнить приказ, за что был изгнан из своей страны. Затем он служил другим царям, — на Кипре и в Сирии, — но в конце концов устал от сражений, честолюбие стало претить ему, возлюбленные предавали его, а потому он распрощался с тщеславием, царящим в мире, и в одиночестве решил очистить и насытить душу свою.

Услыхав об Общине Зари, он постучался в наши врата. На просьбу его я отвечал, что нет среди нас места тому, кто лишь для себя ищет спасения и покоя от забот земных. Те, кто принадлежат нашему Братству, должны служить всем людям, и в особенности обездоленным, а также тем, кто опутан цепями греха; люди нашей Общины призваны нести покой в мир, пусть это будет стоить им собственной жизни. Клятва эта налагает на них обязательство жить в бедности; за исключением особых случаев, они также дают обет безбрачия и отрекаются от всех земных почестей. Ибо только так, по нашему разумению, может душа человека вступить в союз со своим богом. А потому, если он станет одним из нас, то превратится в раба самых покорных и должен забыть, что был вавилонским царевичем и предводителем войска; отныне он становится слугой Небес, и уделом его будут занятия, от которых, возможно, отказался бы самый ничтожный идолопоклонник.

И вот, царица, проситель этот надел наше ярмо на свою шею, сложил с себя все титулы и стал известен под смиренным именем Тау. Но из Тау-служителя он превратился в Тау — духовного отца, и после меня, состарившегося пророка, Тау стал одним из самых известных людей в нашем Братстве, признанным во всех землях, но до того дня, когда возникла необходимость открыть это великому царю Дитане, никто не знал, что он — Абешу, вавилонский царевич.

Услыхав этот необыкновенный рассказ, члены Совета встали и поклонились Тау, а за ними поклонились и посланники Вавилона. Нефрет же, которая тоже поднялась, поцеловала Тау в лоб, назвав его любимым дядей, и сказала, что только теперь поняла, отчего была так привязана к нему с самого детства.

Тогда заговорил сам Тау:

— Все, что здесь сказано — правда, и потому я не ищу и не заслуживаю вашей хвалы. Все было сделано мною по зову души, которая изведала, что истинная радость — в служении другим и только тем душа приближается к богу. Теперь на какое-то время мне вновь придется вспомнить, что я царевич, и, возможно, стать военачальником. Если так, пусть мой царственный отец не страшится, что я потребую своей доли от тех, кого он назначил своими наследниками, ибо единственная моя цель и надежда — жить и умереть в Братстве Зари.

В эту минуту человек, который стоял на страже у двери, подошел к Рои и что-то шепнул ему.

— Впусти, — приказал Рои.

В зал Совета вошли трое усталых путников в запыленной одежде; когда они распахнули плащи и жестами приветствовали собравшихся, стало очевидно, что они принадлежат к Общине.

— Всемудрый пророк, — обратился один из них к Рои, — мы прибыли из Таниса, из стана войска Апепи. Нам известно от надежных, тайных друзей нашей Общины, что Апепи готовится напасть на вас, если вы отклоните одно притязание его; тогда всех ваших людей он предаст мечу, а царственную особу похитит, чтобы сделать своей женой. Войско его уже собрано и через несколько дней выступит против вас.

— Мне все это известно, — отозвался Рои. — Пусть придут безумные прислужники Апепи. Я знаю, что сказать им.

Потом он приказал Тау собрать весь народ Общины Зари, чтобы держать совет.

Когда все были в сборе, Рои объявил, что слагает с себя верховное руководство и назначает своим преемником Тау, о чем и рассказал впоследствии Хранитель пирамид Хиану и Тему. Затем он попрощался со всеми членами Общины и благословил их, и те, утирая слезы, удалились, после чего произошло все так, как рассказывал Хранитель пирамид. Некоторые из членов Совета — и среди них Нефрет — хотели насильно унести Рои вместе с собой, но он разгадал их замысел и запретил. Наконец удалились и они, оставив Рои одного, как он пожелал. Печальное это было прощание, и много было пролито слез. Горько плакала и Нефрет, она с младенчества любила Рои, который заботился о ней, как отец родной. Он заметил, что она в горе, и подозвал к себе.

— Владычица Египта, — заговорил он, — сегодня ты лишь зовешься так, но, если провидение меня не обманывает, вскоре станешь ею; знай, тебя и старого отшельника, пророка тайной веры, чье имя исчезнет и которого забудут на земле, — разделяет широкая пропасть. Нас разделяют долгие годы жизни, ибо я очень стар, а к тебе лишь вчера пришла женская зрелость. Да и судьба твоя отлична от той, что была уготована мне; и потому кажется, что нас почти ничто не соединяет. Но это не так, ибо узы любви связывают нас, а любовь, знай же, — единственное, что вечно и совершенно как в Небесах, так и на земле. Время — ничто; кажется, что оно есть, но оно не существует, ибо в вечности есть ли место времени? Величие и слава, красота и желание, богатство и нужда, все, что мы обретаем и чего лишаемся, даже рождение и смерть — только пузырьки в потоке жизни, что появляются и исчезают. Лишь любовь истинна, лишь любовь вечна. Ибо любовь — бог и, будучи богом, властвует над миром; это владыка с тысячью лиц, который победит всех и сотворит из ненависти мир, а из зла — масло для своей лампады. А потому, дитя, следуй стезей любви, не только той, что известна тебе сегодня, но любви ко всем, даже к тем, кто причиняет зло тебе; в этом и есть истинная жертва, и только так удовлетворится твоя душа. Теперь же прощай — час пробил!

Рои поцеловал Нефрет в лоб и попросил оставить его одного.

Молодая царица на всю жизнь запомнила его последний завет, хотя, быть может, разум ее постиг таинственный смысл сказанного не ранее, чем и она приготовилась последовать в мир теней. Навсегда удержала в памяти Нефрет и облик пророка; в белом одеянии он сидел на почетном месте среди мрачного зала, проницательным взором глядя во мглу, словно ждал, что кто-то поманит его, подаст знак следовать за собою.


Еще до рассвета процессия человек в пятьдесят или более, не считая тех, кто нес гроб с мумией царицы Римы, тронулась в путь. Двигалась она быстро, тайными тропами; все больные, дети и немощные старцы отправлены были ранее в назначенное потаенное место. Когда взошло солнце, пирамиды остались далеко позади. Тут Нефрет и попрощалась с Хранителем пирамид, который провожал их до этого места, и дала ему все наказы, которые он в точности исполнил.

Нефрет верила, что Хиан вернется к пирамидам и именно у пирамид станет искать ее, как искали Братство Зари Тау и другие, быть может, по зову сердца или восприняв какое-то тайное наставление; она глубоко страдала от того, что нельзя ей дождаться Хиана, чтобы бежать вместе с ним. Хранитель пирамид поклялся, что исполнит все наставления, низко поклонился Нефрет и ушел назад; скоро пирамиды, которые были ее единственным домом, и вовсе скрылись из виду. И тут впервые за время пути на глаза Нефрет навернулись слезы, ибо она любила пирамиды, которые покорила и где счастье отыскало ее. Кто знает, увидит ли она их когда-нибудь снова!

Путники приблизились к границе Египта, не встретив никаких препятствий; оставив к югу от себя большой залив Красного моря, они благополучно вступили в пределы Аравийской пустыни. По пути через страну они почти что не видели людей, так как местность вокруг была разорена войной, а заходить в города и деревни они избегали. Даже немногие встречные либо тут же скрывались, либо делали вид, будто ничего не заметили. Как будто действовал чей-то тайный приказ не попадаться им на глаза, хотя, откуда он исходил, Нефрет не знала. Лишь когда путешествие окончилось, ей стало известно, как велика тайная сила скромной Общины Зари.

Наконец беглецы покинули пределы Египта и расположились на ночь в пустыне у колодца. На рассвете Нефрет выглянула из шатра и, заметив верблюжий караван и всадников, направлявшихся к ним, замерла в испуге.

— Похоже, Апепи поймал нас в сеть, — сказала она Кемме, которая тоже глянула вдаль и молча вышла из палатки. Вскоре она вернулась вместе с двумя посланниками из Вавилона; с ними был и Тау.

— Не бойся, царица, — обратился к ней Тау. — Все обошлось. Те, кого ты заметила, — не гиксосы, а войско твоего дела, великого царя Дитаны, посланное, чтобы сопровождать тебя в Вавилон. Взгляни на стяг великого царя, украшенный изображениями богов.

— Да будут благословенны Небеса! — отвечала Нефрет. Но тут ее обожгла мысль, которую она, отведя Тау в сторону, сообщила ему.

— Я не сомневаюсь, так же как и ты, наверно, что царевич Хиан вернется к пирамидам, чтобы предупредить нас об опасности, — сказала она. — Если за ним будет погоня, его спрячут в укромном месте, и тогда ему понадобится помощь. Сможет ли кто-нибудь помочь ему в бедственном положении?

— Я подумаю об этом и посоветуюсь с другими, — сказал Тау, — хотя кое-что я уже предпринял.

Вскоре несколько человек, известных среди жителей пустыни, переодетые бедуинами, — братья друг другу, а также братья Общины Зари, принесшие клятву служить ей до самой смерти, — оседлав быстрых коней, отправились к пирамидам, чтобы следить за тем, что там происходит.

Затем к Нефрет приблизились военачальник Дитаны и его воины; они поцеловали землю перед ней, приветствуя ее не как царицу Египта, а как вавилонскую царевну. Их допустили в шатер, где покоилось тело царицы Римы; вошедшие опустились на колени, а жрец прочел молитвы и совершил жертвоприношение. После этого подвели много верблюдов, на которые погрузились все члены Общины Зари; для Нефрет и Кеммы была приготовлена колесница. Так все двинулись в путь под охраной вавилонской кавалерии; впереди на быстроногих верблюдах ехали проводники.

Большая военная дорога пролегала через раскаленную Аравийскую пустыню. В оазисах путников ожидали свежие верблюды и кони; оттого они, хотя и везли с собой мумию царицы Римы, двигались стремительно, почти со скоростью царского гонца; в пути все помогали им и никто не чинил им никакого вреда; по прошествии тридцати пяти дней они увидали перед собой мощные стены Вавилона.

Огромный город, считавшийся одним из чудес света, построен был на обоих берегах великой реки Евфрат, повсюду высились храмы и сверкающие дворцы; город оказался таким большим, что путники ехали весь день через окраины, пока не добрались до его внутренних стен. Тут медные ворота откатились, и с наступлением вечера путников повели по прямым широким улицам, заполненным тысячами людей, с любопытством взиравших на них, пока наконец вся процессия не остановилась у дворца.

Рабы помогли Нефрет подняться к дверям, охраняемым статуями в виде фигур крылатых быков с человечьими головами; Нефрет вступила в удивительные по красоте залы, какие ей никогда не доводилось видеть прежде. Распорядители дворца двинулись ей навстречу, царевичи склонились в поклоне, евнухи и служанки, окружив ее и Кемму, ввели их в покой, стены которого были затянуты узорчатыми тканями и повсюду стояли золотые и серебряные сосуды. После церемонии встречи путниц отвели в комнату для омовений, что было особенно приятно после столь долгих странствий. Никогда еще Нефрет не видела такого прекрасного мраморного бассейна, где вода была подогрета, а когда омовение было закончено и тела уставших путниц умастили маслами и благовониями, их проводили в отведенные им покои, где их ждала изысканная еда и напитки. Обе женщины наконец могли отдохнуть в постелях, застланных вышитыми шелковыми покрывалами; сон их оберегали рабыни и вооруженные евнухи, стоявшие за дверями.

На рассвете Нефрет разбудили женские голоса, певшие гимн богу солнца Шамшу. Она еще немного полежала, размышляя о том великолепии, которым ее окружили, в глубине сердца уже ненавидя его. Царица по положению, по воспитанию своему Нефрет была простой девушкой, она привыкла к вольному воздуху пустыни, к тесным кельям, возможно служившим некогда гробницами, к грубой пище, которую она делила со всем людом Общины. Шелка и украшения, роскошные хоромы, душистая вода для омовений, толпы подобострастных рабов, чуждая изысканная пища, — все это великолепие тяготило ее, вызывая чувство отвращения.

— Няня, — обратилась она к Кемме, чье ложе находилось рядом, — я с радостью очутилась бы сейчас на берегах Нила и встретила первые лучи, посылаемые Ра, которые золотят чело Сфинкса.

— Если б ты вернулась на берега Нила, дитя мое, — отозвалась Кемма, — то первые лучи, посылаемые Ра, золотили бы ворота дворца в Танисе, ставшего твоей тюрьмой, а до твоего слуха доносились бы ненавистные слова любви, обращенные к тебе Апепи. А потому благодари богов, что ты здесь.

— Я видела сон, — продолжала Нефрет. — Мне пригрезилось, будто Хиан, обрученный со мной, в опасности и зовет меня на помощь.

— Сомнения нет, дитя мое, он зовет тебя, где бы он ни находился; сомнения нет и в том, что жизнь его в опасности, — как и у всех нас, хотя, быть может, и не в такой мере. Но что из того? Разве не обещал нам пророк, дед мой, что с ним не случится никакой беды? Выслушай меня. Я тоже видела сон.

Сам Рои, которого, без сомнения, уж много дней нет в живых, окруженный сиянием, явился мне. «Убеди Нефрет, — повелел он, как показалось мне, — смирить сердце свое; ей грозит множество опасностей, но, подобно грозовым тучам, они будут развеяны порывами ветра пустыни, небо над главою ее снова прояснится, и звезды воссияют на нем».

— Прекрасные слова, няня, если только ты и впрямь слыхала их; они дают мне успокоение в этом чуждом, хоть и таком красивом, месте. Но смотри, вон идут те толстые большеглазые женщины; они, кажется, несут что-то. Няня, я не хочу, чтобы они касались меня. Я оденусь сама, или ты одень меня.

Женщины приблизились, падая ниц, чуть не на каждом шагу, и сложили дары на столик из яшмы. Перед Нефрет оказались невиданные роскошные одежды, царская мантия, ожерелья и пояса из драгоценных каменьев; поверх всех этих подношений лежала золотая корона, украшенная крупными жемчужинами.

— Это подарки Дитаны, великого царя, своей внучке, вавилонской царевне и царице Египта, — произнесла по-египетски старшая, снова кланяясь, — соблаговоли надеть все, о царевна Вавилона и царица Египта. Пусть Дитана, царь царей, узрит красоту твою в подобающем виде. Мы, рабыни твои, пришли услужить тебе.

— Тогда потрудитесь передать благодарность могущественному Дитане, моему деду; мне же вы услужите тем, что оставите меня одну, — отвечала Нефрет, набрасывая на лицо покрывало, чтоб более не видеть их.

Когда женщины вышли, — недовольные, некоторые даже в слезах, — Нефрет с помощью Кеммы принялась наряжаться в сверкающие одеяния. Вскоре пришлось позвать назад старшую прислужницу, чтоб та показала, как их следует носить.

Наконец Нефрет была одета, как обычай требует того от вавилонянки, принадлежащей к царскому дому; подали зеркало, чтобы она могла все осмотреть. Глянув на себя, Нефрет в раздражении бросила его на ложе.

— Кто я — египетская девушка или наложница какого-то восточного владыки? — воскликнула она. — Посмотрите на мои распущенные волосы, усыпанные драгоценными каменьями! А эти одежды, в которых я с трудом передвигаюсь! Няня, освободи меня от этих ненужных вещей и верни мой белый наряд сестры Общины Зари.

— Дитя мое, — терпеливо отвечала Кемма, — одежды твои запылились в дороге. Ты и так очень хороша, — добавила она удовлетворенно, — хотя и загорела несколько больше, чем надо бы; но корона тебе очень к лицу. Оставь жалобы; ты можешь считать себя сестрой Общины, но тут ты — вавилонская царевна. Разве не боишься ты разгневать великого царя, у кого просишь столь многое? Слышишь, они приглашают нас к трапезе. Идем, тебе надо подкрепиться.

— Может, ты и права, няня. Но что потребует великий царь от меня! Об этом никто не скажет, даже Тау, хотя, полагаю, он-то знает.

Тяжело вздохнув и насупившись, Нефрет присела к столу, а Кемма так и не ответила на ее вопрос — то ли не знала, что ответить, то ли по другой причине.

Немного погодя в покой вошел глава евнухов, за ним, низко кланяясь, следовали распорядители двора, причудливо одетые музыканты, придворные дамы, военачальники и стража, состоявшая из темнокожих воинов. Каждый занял назначенное ему место, Нефрет и Кемму они поставили посередине, и процессия, впереди которой выступали музыканты, двинулась куда-то. Миновав коридоры, украшенные статуями, они прошли через обширные залы, пересекли сады и дворы, где струились фонтаны, и наконец достигли высокой лестницы; ступени ее вели к дверям просторного внутреннего двора, охраняемым изваяниями быков.

Двор этот не был ничем затенен, и лишь в глубине его — примерно на треть длины — был натянут полог. Здесь было множество людей — такого многолюдного собрания Нефрет никогда не видела, — и все они смотрели на нее. Нефрет и свита прошли вперед меж расступившимися людьми.

Под пологом сгустилась глубокая тень, и поначалу Нефрет ничего не могла разглядеть. Но через несколько мгновений царевна увидала, что перед ней собрался весь цвет двора царя Вавилона. Здесь были знатные вельможи и придворные дамы, сидевшие все в одном месте, военачальники при оружии, советники с квадратно подстриженными бородами, церемониймейстеры с жезлами; были здесь и рабы, белые и черные, и кого тут только не было! В центре этого великолепного собрания на изукрашенном драгоценностями троне сидел морщинистый старик с совершенно седой бородой, в диковинном венце на голове; Нефрет догадалась, что это и есть ее дед, царь царей, могущественный Дитана.

Когда процессия ступила под тент, раздался звук трубы, и все придворные, а также сопровождавшие Нефрет люди пали ниц перед царем; даже Кемма распростерлась на земле вместе со всеми. Нефрет же осталась стоять, подобно единственному воину, оставшемуся в живых среди мертвого войска, — словно некий дух повелел ей сделать так. Она глядела на маленького ссохшегося человечка, а он смотрел на нее.

Вновь заиграла труба, и все поднялись; процессия, сопровождавшая Нефрет, двинулась вперед и остановилась у трона. На мгновение воцарилась тишина, затем царь заговорил высоким, резким колосом, а толмач слово в слово переводил его речь на египетский язык.

— Видит ли Мое Величество перед собой Нефрет, дочь моей дочери Римы, царевны, супруги Хеперра, некогда бывшего фараоном Египта? — спросил он, оглядывая ее своими пронзительными, похожими на птичьи, глазками.

— Да, меня зовут так, о великий царь Вавилона, — отвечала Нефрет.

— Так почему же ты не пала ниц пред Моим Величеством, как все эти знатные люди?

Наступило молчание, взоры всех были обращены к Нефрет. И снова будто внутренний голос подсказал ей, что ответить.

— Дед мой, — молвила она гордо, — если ты — царь Вавилона, то я — царица Египта, а Ее Величество не целует прах перед Его Величеством.

— Сказано хорошо и уместно, — согласился Дитана, — но, внучка моя, я полагаю, что ты царица без трона.

— Да, это так, и потому я пришла к тебе, о отец моей матери, могучий царь царей, источник справедливости, — я уповаю на твою помощь. Гиксос Апепи захватил мой трон, а теперь желает сделать меня своей женой, меня, царицу Египта, и так овладеть моим наследством. С большим трудом я избегла плена и вот стою здесь и возношу мольбу к тебе, царю царей, от чьей плоти я выросла.

— Снова хорошо сказано, — одобрительно отозвался старый царь. — Но, дочь Египта, ты просишь многого. Я знаю Апепи и ненавижу его; долгие годы я вел войну с ним, но попытаться теперь пересечь безводную пустыню, даже с могучим войском, не безопасно; это могло бы обернуться бедой для Вавилона. Что в случае удачи обещаешь ты нам, владычица Египта?

— Ничего, о царь, лишь любовь и почтение.

— Ах, вот как; ты лишь просишь, но тебе нечем платить. Я должен созвать Совет. А пока, внук мой Мир-бел, будущий царь Вавилона, подведи госпожу и усади ее там, где ей как царице надлежит быть, — рядом с моим троном.

Вперед вышел высокий человек средних лет, в богатых одеждах, в венце; его лицо с черными горящими глазами лучилось силой. Он поклонился Нефрет, пристально разглядывая ее ястребиным взором, вызвав тем ее неудовольствие, а затем произнес вкрадчиво басистым голосом:

— Приветствую тебя, царица Нефрет, сестра моя. Счастлив, что дожил до мгновения, когда увидел тебя, столь царственно прекрасную.

Он взял ее за руку и повел вверх по ступеням помоста к креслу, которое было поставлено для нее по правую сторону от трона. Нефрет села, а Мир-бел, отвесив поклоны ей и царю, возвратился на свое место. На некоторое время воцарилась тишина.

Наконец старый царь заговорил:

— Та сказала, дочь моя, что тебе нечем отплатить нам. Но кажется мне, что ты владеешь многим, ибо владеешь собою: ведь, как я слышал, ты не состоишь в браке. Возьми, царица Египта, — продолжал он неспешно и уверенно, так что Нефрет поняла, что речь эта приготовлена им заранее, — повелителем себе наследника престола Вавилона, чтобы впоследствии объединить обе великие страны в одну. Тогда, быть может, Вавилон будет готов послать войско, чтобы победить Апепи и посадить царицу на трон ее предков. Что ты ответишь на это, дочь моя?

Теперь, когда Нефрет поняла наконец, чего от нее ждали, кровь отхлынула от лица ее. Лишь мгновение она колебалась, вознося в сердце своем молитву о наставлении, как Рои учил ее делать в тяжкую минуту, а затем спокойно ответила:

— Это невозможно, о царь и дед мой, ибо тогда Египет окажется под властью Вавилона; при короновании же я поклялась сохранить стране свободу.

— Затруднение сие преодолимо, дочь моя, и мы поступим так, чтобы обе наши страны были удовлетворены; об этом мы поговорим позднее. Есть ли у тебя другие доводы против такого союза? Человек, которого мы предлагаем тебе, не только наследник самого большого царства в мире; как ты увидела, он также в расцвете лет, воин и, как я знаю, мудр и добр сердцем; словом, поистине — человек.

— У меня есть и иная причина, царь. Я уже дала обещание.

— Кому же, дочь моя?

— Царевичу Хиану, государь.

— Как же так? Ведь он наследник Апепи, а ты сказала, что Апепи сам желал сделать тебя своей женой?

— Да, господин мой, и потому Апепи и Хиан ненавидят друг друга. — Тут она потупила взгляд. — Нас же с Хианом соединяет любовь.

При этих словах ее шепот пронесся по собранию, а старый Дитана слегка улыбнулся, как, впрочем, и некоторые другие. Лишь на лице Мир-бела отразилось не веселье, а гнев.

— Ах, вот что! — произнес царь. — Где же теперь царевич Хиан? Он прибыл сюда с тобою?

— Нет, государь. Когда последний раз я получила весть о нем, он находился при дворе, в Танисе, и, как говорили, Апепи бросил его в темницу.

— Думаю, там он и останется, если рассказ твой правдив, дитя мое, в чем я не сомневаюсь, — отвечал Дитана.

Нефрет подумала, что все кончено, просьба ее о помощи отвергнута, и в эту минуту вдруг услышала знакомые торжественные звуки одного из похоронных гимнов Общины Зари. Она поглядела по сторонам, чтобы понять, откуда они доносятся, и увидела Тау, за которым шли все члены Братства, провожавшие ее из Египта, а также незнакомые ей люди; все они были одеты в простые белые одежды. В середине процессии Нефрет увидела гроб, который несли восемь человек; Нефрет знала, что под крышкой его покоится мумия матери ее, царицы Римы. Гроб внесли под навес и поставили перед троном. Жрецы подняли крышку, которая была уже освобождена от скреп, — под ней открылся второй гроб. Те же жрецы сняли вторую крышку, осторожно вынули набальзамированное и спеленутое тело царицы и поставили перед царем; при виде этого все в ужасе отпрянули, ибо вавилоняне не любили смотреть на усопших.

— Чье это тело и почему внесли его туда, где нахожусь я? — негромко спросил царь.

— Твоему Величеству следовало бы, разумеется, знать, — отвечал Тау, — что ныне мертвое тело это некогда явилось на свет от твоей плоти. Здесь, перед тобой, в пеленах, останки Римы, дочери твоей, бывшей прежде царевной вавилонской и царицей Египта.

Дитана пристально глянул на мумию и, отвернувшись, спросил:

— Что находится на груди этой царственной спутницы богов, каковой она, несомненно, стала теперь?

— Письмо к тебе, о царь, скрепленное ее собственной печатью в ту пору; когда она оставалась еще спутницей живых.

— Прочтите, — приказал Дитана.

Тау перерезал шнурок и развернул свиток, из которого выпало кольцо. Он подал его царю; при виде перстня тот не смог подавить вздоха, ибо хорошо помнил, что сам надел его на палец дочери, когда она уезжала в Египет; царь тогда поклялся, что не отвергнет никакой ее просьбы, изложенной в письме, скрепленном этой печатью.

Тау стал читать на языке вавилонян:

«От Римы, бывшей некогда вавилонской царевной и супругой Хеперра, фараона Египта, отцу ее Дитане, царю Вавилона, либо тому, кто воссел на трон после него. Знай, о царь, что я взываю к тебе во имя наших богов, а также будучи одной крови с тобою: отомсти за те беды, что я претерпела в Египте, за убийство моего возлюбленного господина, царя Хеперра. Заклинаю тебя обрушиться всей мощью на Египет и покарать собак-гиксосов, погубивших моего супруга и захвативших его наследство; возведи на престол Египта дочь мою Нефрет и убей тех, кто хотел обречь ее и меня на гибель. Знай также, что если ты, отец мой, царь Дитана — либо человек одной со мной крови, кто сменит Дитану на троне, — откажешься исполнить мою волю, я призову проклятье всех богов Вавилона и Египта на тебя и твой народ, и я, Рима, стану преследовать тебя, пока ты жив, и сведу с тобой счеты, когда мы встретимся в преисподней».

Собственной печатью скреплено мною, Римой, на смертном одре.

Эти торжественные слова,казалось, произнесенные самой царственной особой, чье мертвое тело явилось теперь перед троном, заставили сжаться сердца всех, кто слышал их. На некоторое время воцарилась тишина. Потом царь Дитана, чьи глаза до этого мгновенья были устремлены в землю, поднял голову и все увидели, что увядшее лицо его бледно, а губы дрожат.

— Страшные слова! — произнес он. — И что за тяжкое проклятие обрушится на нас, если мы не внемлем этой просьбе? Та, кто произнесла эти слова и скрепила их печатью, некогда данной ей мною вместе с торжественной клятвой, кто, мертвая, стоит здесь предо мною, была моей любимой дочерью, которую я выдал за фараона Египта. Могу ли я отказать в последней мольбе моей дочери, столь жестоко пострадавшей от руки проклятого Апепи и теперь, несомненно, ждущей от нас ответа?

Он умолк; со всех сторон раздались приглушенные голоса: «О царь, не должен ты поступить так!»

— Верно, не должен. Я, кто вскоре станет тем же, что и царственная Рима, не могу отказать ей, какую бы ни пришлось платить цену. Слушайте все — жрецы, советники, царевичи, правители областей, воины и весь народ: от имени царства вавилонского я объявляю войну гиксосу Апепи, который ныне правит захваченным им Египтом, — войну не на жизнь, а на смерть! Пусть мой указ, который не может быть изменен, запишут и объявят в Вавилоне и во всех наших землях.

Послышался ропот одобрения. Когда все смолкло, царь обернулся к Нефрет.

— Прекрасная царица, внучка моя, просьба твоя и твоей матери услышана, — сказал он. — Посему пребывай здесь в мире и чести, пока приготовления к войне не окончатся; а затем поведи наше войско.

Нефрет сошла с кресла, упала на колени перед царем и, схватив его руку, прижала к губам. Говорить она была не в силах.

Подняв Нефрет, Дитана коснулся ее своим скипетром и поцеловал в лоб.

— И добавлю еще вот что: зная цель, с какой ты прибыла сюда, дитя мое, я вознамерился было выдать тебя за Мир-бела, наследника моего, и взять такую плату за помощь Вавилона. Теперь же я отказываюсь от своего плана; так велит мне сердце, — то ли оттого, что ты просишь об этом, или по другой причине. Ты говоришь, что обещала стать женой царевича Хиана; мне хорошо говорили о нем, хотя по отцу он происходит из дурного рода. Быть может, царевич уже погиб от руки Апепи или умрет вскоре. Если подобное случится, ты, возможно, обратишь свой взор на Мир-бела; это и мое и его желание, но тут я не ставлю тебе никаких условий. Если же Хиан останется жив и ты дождешься встречи с ним, тогда вступайте в брак и примите оба мое благословение. Не гневись, Мир-бел; кто может знать наперед, как распорядятся нами боги? Твое желание сейчас не исполнилось, так извлеки из этого урок: не все подвластно человеку, который сделал для тебя так много. Если царица не достанется тебе, наследник престола Вавилона сыщет другую, кто разделит с ним трон. Исполни мою волю Мир-бел: когда войско выйдет против Апепи, останься здесь охранять меня, дабы какой-нибудь злой бог не подвигнул тебя на дурное дело.

Зная, что царский приказ, согласно древнему вавилонскому закону, изменен быть не может, Мир-бел тут же удалился, поклонившись сначала царю, потом Нефрет. Прошло много лет, прежде чем царица Египта снова увидела его, потому что, выйдя из дворца, он вскочил на коня и умчался в свой ном, где и оставался до того дня, когда окончилась распря.

Когда Мир-бел ушел, царь в раздумье остановил свой взгляд на Тау:

— Кто ты, жрец?

— Я прорицатель Общины Зари, государь, и зовут меня Тау.

— Я слышал об этой Общине и думаю, что братья ваши живут и в Вавилоне; есть они даже и при моем дворе. Слышал я также, что ты дал приют покойной царице Риме и ее дочери, за что я благодарен тебе. Но скажи, прорицатель, нет ли у тебя другого имени?

— Есть, государь. Некогда меня звали Абешу, я старший законный сын Его Величества царя Вавилона. Много лет назад я вступил в спор с Его Величеством, за что подвергся изгнанию.

— Так я и подумал! И теперь, принц Абешу, ты вернулся, чтоб предъявить права старшего царского сына на трон Вавилона?

— Нет, повелитель, я не прошу ничего, как, возможно, послы уже сообщили Твоему Величеству, кроме, быть может, одного — прощения. Я всего только брат Общины Зари и, будучи им, чужд мирским почестям.

Дитана протянул Тау свой скипетр в знак мира и прощения, Тау коснулся его, как то было в обычае Вавилона.

— Мне хотелось бы узнать больше о твоей вере, которая может убить гордость в сердце человека. Ожидай меня, прорицатель, в моих личных покоях, мы побеседуем с тобой, — сказал Дитана.

Тау отошел в сторону, а Дитана обратился к жрецам:

— Пусть останки моей дочери, царицы, будут снова положены в гроб; отнесите его в нашу усыпальницу, завтра мы устроим царские похороны.

Повеление это было немедля исполнено; когда процессия проходила мимо Дитаны, тот встал и поклонился, и все присутствующие последовали его примеру. Потом царь взмахнул скипетром, раздался звук трубы, бывший знаком того, что собрание совета окончено. Царь сошел с трона и, подав руку Нефрет, повел ее с собой, сделав Тау знак следовать за ними.

Глава 19

ЧЕТВЕРО БРАТЬЕВ
Отодвинув засов и повернув камень, Хранитель пирамид с великой осторожностью выбрался наружу; за ним последовали Хиан и Тему. Все трое были закутаны в черные плащи. Они установили камень на место и замерли, озираясь. У едва тлевшего костра сидел одинокий стражник, прочие воины, напуганные тем, что они видели на вершине пирамиды, спрятались по хижинам. Пока стражник оставался на месте, Хранитель пирамид и его спутники не решались спуститься, боясь, что он призовет остальных. Все трое пробирались по каменистому склону, глубоко вдыхая свежий воздух и широко раскрытыми глазами глядя на звезды.

— Ждите меня здесь, — сказал Хранитель пирамид, — я скоро вернусь.

Он уполз в темноту, и вскоре где-то вверху послышался леденящий душу вой, который, казалось, мог исторгнуть лишь злой дух или демон. Среди усыпальниц позади воина откликнулось эхо. Тот встал в нерешительности, а затем бросился бежать и скрылся в одной из хижин.

Появился Хранитель.

— Следуйте за мной, — прошептал он. — Не шумите и поторопитесь.

Полуослепший Тему всегда плохо лазал по камням, а от длительного пребывания в подземелье сделался еще более неловок. Наконец все благополучно спустились на землю. Страж пирамид свернул направо и побежал вдоль основания пирамиды, где тень была особенно густой. Оказавшись в безопасности, спутники бросились через открытое пространство к гробницам. Когда они достигли их, раздался чей-то крик: их заметили. Хранитель бежал, петляя, и Хиан с Тему старались не отстать от него. Но вот они достигли небольшой разрушенной гробницы, за которой, в песчаной ложбине, стояли четыре бедуина, держа под уздцы шестерых коней. Хиана одним рывком подняли в седло; оглянувшись, он увидел, что и Тему уже в седле. Кони, словно по команде, поскакали вперед. Страж пирамид бежал рядом с лошадью Хиана.

— А ты? — спросил царевич.

— Я остаюсь здесь; не опасайся за меня, я знаю много мест, где укрыться. Передай госпоже Нефрет, что я исполнил ее приказ. Скачи быстро, нас заметили; твои спутники знают дорогу. Они наши братья, им можно довериться. Прощай, царевич! — быстро проговорил Хранитель и исчез во тьме.

Всю ночь они мчались, почти не задерживаясь, а на рассвете остановились среди небольшой пальмовой рощи, где был колодец, скрытый под камнями, и корм для лошадей. Хиан с радостью спешился, ибо после многих дней, проведенных в тесном каменном лазу, скакать ему было тяжело; Тему же вообще не был привычен к верховой езде и чувствовал себя еще хуже.

— Спасибо Небесам и нашим духам-покровителям за эти блага, — сказал Тему, осушая четвертую чашу воды. — Как прекрасно восходящее солнце! Как сладок свежий воздух после духоты и темени проклятой гробницы! О, молю бога, чтоб никогда более не довелось мне даже увидеть эти пирамиды, не говоря уж о погребальных камерах. Молитвы мои помогли нам — больше мы не будем томиться в склепе, и все будет хорошо.

Хиан подумал, что еще больше, чем молитвам Тему, они обязаны уму и мужеству Хранителя пирамид и тех, кто послал им на помощь наездников-бедуинов, если они и вправду бедуины, в чем Хиан не был уверен.

— Будем надеяться на лучшее, брат мой, — отозвался Хиан. — Но нас заметили, когда мы спустились с пирамиды, и если нам удастся ускользнуть вторично, начальник стражи поплатится за это. Поэтому нас, несомненно, будут преследовать хоть до края земли.

— Надейся, брат, надейся! — воскликнул Тему, стараясь найти себе место поудобнее.

В эту минуту взгляд Хиана упал на того, кто, видимо, был старшим над четырьмя арабами; то был высокий человек благородного вида, он стоял неподалеку, один, и, казалось, ждал возможности обратиться к Хиану.

Царевич поднялся и подошел к нему; бедуин смиренно поклонился, приветствуя его жестом, уже известным Хиану.

— Я вижу, вы все — братья Общины. Назови же свое имя и имена твоих товарищей; кто послал тебя на помощь в этот счастливый для нас час и куда мы направляется?

— Господин, мы — четверо братьев. Меня, старшего, зовут Огонь; тот, что стоит поодаль, зовется Земля, рядом с ним стоит Воздух, а четвертого, последнего, называют Водой. У нас нет других имен; если они и были когда-то, то мы не помним их с тех пор, как стали братьями Общины Зари, а сейчас, когда нам доверили исполнить особое поручение, и вовсе их забыли.

Хиан понял, что по собственным побуждениям, а возможно, и по чьему-то приказу эти люди предпочитают остаться неизвестными.

— Так ли это, Огонь? — с улыбкой сказал Хиан. — А каков будет ответ на мой другой вопрос?

— Господин, нам приказали нагрузить шесть добрых коней и отправиться к Великим пирамидам с молоком и зерном, чтобы продать их воинам, если они там окажутся, по тем ценам, что продают арабы. Мы должны были также тайным образом дать о себе знать Хранителю пирамид и оказать помощь некоему писцу Расе, — быть может, это ты и есть, господин, — и жрецу, кого ты зовешь Тему, если это он.

— А дальше, Огонь?

— Дальше мы должны сказать писцу Расе, что некая госпожа, имени которой мы не знаем и не будем дознаваться впредь, со всем своим окружением благополучно покинула Египет и что Раса со своим спутником должен следовать по той же дороге. Мы дали клятву доставить вас в Вавилон или погибнуть и эту клятву исполним. А теперь, господин, пора в путь. Кони наши — самые быстрые в пустыне, но придется долго ехать, прежде чем мы найдем других; и нас наверняка будут преследовать. К тому же, мне кажется, — добавил он, с сомнением разглядывая Тему, — твой спутник больше привык путешествовать пешком, и пока он выучится верховой езде, нам следует двигаться осторожно, а то он свалится с лошади или потеряет сознание. Да и слабы вы оба — слишком много дней провели в тягостной неволе.

— Ты прав, Огонь, — сказал Хиан и направился к своему коню.


Они ехали днем, отдыхая, пока солнце стояло высоко; по ночам спали среди скал, где каждый раз находили пищу и воду для себя и лошадей. Слабость и оцепенение, овладевшие ими после длительного пребывания в гробнице, рассеялись под резким, словно напоенным вином, ветром пустыни.

Однажды путники на ночлег устроились у холма, неподалеку от источника, где некогда располагалось какое-то селение; колючие кусты и деревья, буйно разросшиеся на тучной земле, надежно скрывали и лошадей и людей. Когда солнце село за деревья, проводник, назвавшийся Огнем, приблизился к Хиану и попросил его взглянуть на восток. Хиан увидал справа, на расстоянии мили, то ли широкий канал, то ли начало озера; на другой стороне, как видно, против брода высились развалины крепости, сложенной из высушенного на солнце кирпича. Дальше простиралась плоская равнина, а на горизонте виднелась грядя холмов.

— Послушай, господин, — сказал Огонь, — это озеро лежит на границе Египта. На тех холмах — застава войска вавилонского царя. Если удастся достигнуть ее, мы спасены. Но, господин, нам грозит большая опасность. Старая крепость в руках всадников царя Апепи — я видел их следы, может быть, их тут человек пятьдесят; они стерегут нас, считая, что мы покинем Египет, пойдя через этот брод.

— Почему? — спросил Хиан. — Разве мы не можем найти другого пути?

— Другого нет, господин, тогда нам пришлось бы ехать по населенной местности, которую охраняет пограничная стража.

— Похоже, мы в ловушке, и нам остается лишь бежать назад, в Египет.

— …где нас непременно схватят; ведь сейчас нас ищут по всей стране.

— Что же делать, Огонь? Я предпочту смотреть в лицо смерти, чем в лицо Апепи.

— Так я и думал. Послушай, господин, не все потеряно. Наши быстроногие кони взращены в Аравии, среди вон тех гор — ты видишь их — и они уже почуяли близость дома и стада кобылиц, что пасутся в долинах. Вода, что перед нами, широка и глубока, а течение здесь очень быстрое, и потому ратники Апепи не ждут нас в этом месте. Но я надеюсь, что кони не испугаются воды; а если мы сумеем переплыть залив, то прежде, чем нас заметят, мы будем уже далеко; возможно, мы даже благополучно достигнем прохода между холмами. Там узкое ущелье, где один человек может сдержать натиск многих, и, значит, хоть кто-то из нас доберется до заставы под защиту вавилонских воинов, — добавил Огонь.

Затем он объяснил Хиану и Тему все подробности плана, который составил вместе с братьями. К берегу они все подъедут затемно и, едва рассветет, начнут переправу; когда дно уйдет из-под копыт лошадей, люди соскользнут с седел и поплывут рядом, держась за гриву коней.

Тут Тему объявил, что не умеет плавать, и Огонь посоветовал ему держаться за лошадь изо всех сил или идти ко дну. Тот, кто достигнет противоположного берега, тут же садится в седло и скачет к ущелью — его можно будет разглядеть, потому что уже рассветет. Далее следовало подняться по ущелью до перевала, пусть спешившись, если выбьются из сил лошади, и спуститься в укрепленный лагерь вавилонян, которым дан приказ помогать всем беглецам из Египта.

Объяснив все и дав другие советы, Огонь попросил спутников утолить жажду и получше выспаться, ибо никто не знает, что им сулит завтрашний день.

Хиан послушался совета, нужно было набраться сил. Последнее, что он видел перед тем, как смежил веки, были фигуры четырех удивительных братьев, которые чистили и поили лошадей, шепотом переговариваясь друг с другом; ближе к нему, стоя на коленях, усердно молился Тему. Истово веря и надеясь, Тему все же помнил, что ему предстояло переплыть широкую и глубокую реку, а плавать он не умел.

Хиану показалось, что миновало всего несколько минут, когда один из братьев разбудил его. В небе еще светили звезды, но коней уже покормили, и они ждали седоков; Хиан и Тему, каждый на своем коне, направились к видневшейся полосе воды. Первые проблески рассвета застали их у берега, и тут Хиан увидел, что водный простор действительно широк — едва ли стрела даже самого сильного лучника долетела бы до другого берега. Течение стремительно неслось вниз, к броду, узкому, как горло бурдюка.

— А не безопаснее ли пойти вброд? — спросил Хиан с сомнением.

— Нет, господин, — там уж нас непременно увидят и убьют еще на берегу; а здесь, где не переправляется ни один человек, они могут не заметить нас. Следуйте за мной, пока совсем не рассвело.

Похлопав коня и шепнув ему что-то на ухо, по арабскому обычаю, Огонь въехал в поток. За ним последовал Хиан, затем один из братьев и Тему. Замыкали переправу братья по имени Воздух и Вода.

Лошади довольно смело вошли в воду, и вскоре Хиан увидел, что Огонь, соскользнув с коня, плывет рядом, крепко держась то ли за гриву, то ли за седло. Когда дно ушло из-под копыт коня Хиана, он поступил так же. Плыли долго, борясь с быстрым течением, которое сносило их вниз; холодная, остывшая за ночь вода, случалось, заливала их с головой. Хорошо обученные лошади не сдавались, они храбро плыли вперед, чуя близость родных пастбищ, стремясь поскорее добраться до них.

Наконец они достигли противоположного берега, и Хиана, еще державшегося за гриву, лошадь потащила через тростники. Ступив на твердую землю, он услыхал крик: «Помогите!» — и, оглянувшись, увидел, что лошадь Тему выбирается на берег, сам же он барахтается в воде, и течение относит его все дальше от берега. Двое братьев молча прыгнули в воду и поплыли к Тему, чьи крики становились все громче и громче. Даже когда они с трудом подтащили его к берегу, Тему, невредимый, но перепуганный насмерть, все еще взывал к богам и людям о спасении.

Тут один из братьев выхватил нож и пригрозил:

— Ты замолчишь, или я заставлю замолчать тебя — ты накличешь смерть на всех нас!

— Простите меня, — молвил Тему, когда до него дошла угроза, — но мать всегда учила меня: тот, кто тонет молча, потонет быстрее всех; и прошу вас также заметить, что мои молитвы и теперь помогли мне.

Бормоча что-то весьма нелестное для Тему, Огонь помог водрузить его на лошадь и подал знак сесть на лошадей всем остальным.

— Выслушай меня, господин Раса, — обратился он к царевичу, пока кони продирались сквозь колючий кустарник, росший на берегу, — неудача все же догнала нас. Крики этого безрассудного жреца наверняка услышаны. Зря мы его не придушили, прежде чем эти крики вырвались. Да и задержались мы из-за него, а утренний ветер рассеял туман, который, как я надеялся, на некоторое время укроет нас. Теперь нам осталось одно — скакать прямо к ущелью и по нему к перевалу. Наши кони лучше тех, что у гиксосов, хотя у них они и более отдохнувшие, и мы, или кто-то из нас — сумеем уйти от них. Запомни, господин Раса, — если и впрямь тебя зовут так, — мы, четверо братьев, сделаем все, что только могут люди, лишь бы спасти тебя; и мы молим тебя, — если больше не суждено будет нам встретиться, — расскажи обо всем госпоже, которой мы служили, а также прорицателю и Совету Братства Зари; пусть люди почтят нас памятью.

Не дожидаясь ответа, он шепнул что-то своему коню и помчался вперед; за ним поспешил и Хиан и все остальные.

Проскакав так некоторое время, Огонь обернулся и указал на место, где находился брод. Взошло солнце, и Хиан увидел яркие отблески на копьях всадников — их было много; одни преодолевали брод, другие уже мчались вслед за беглецами, они были не более чем в полумиле от них.

Погоня началась, теперь дело шло о жизни и смерти.


Они скакали час за часом в сторону холмов, которые, казалось, не становились ближе. Кони были выносливы и привычны к песчаным равнинам, по которым они летели теперь стремительным галопом. Но путь еще был далек, а миновало уже много дней, как они ехали через пустыню, к тому же в то утро переправились через широкий бурный поток; гиксосы же лишь недавно вывели своих коней из стойл. И все же, несмотря на палящий дневной зной, арабские скакуны не сдавались, и когда день стал клониться к вечеру и ущелье было уже совсем близко, они все еще шли быстрым ходом. Мучимые жаждой, тяжело дыша, с запавшими боками, скакали они все дальше и дальше. Уже давно многие преследователи отстали и исчезли из виду; когда беглецы достигли ущелья, гиксосов осталось не более двух десятков. Они изо всех сил стремились настигнуть беглецов; теперь они были уже на расстоянии полета стрелы от них.

Хиан и его спутники с трудом ехали по ущелью; их кони и кони преследователей начали спотыкаться и могли идти только медленной рысью. Мало-помалу расстояние между группами всадников сокращалось. Ущелье было настолько узким, что лошади могли двигаться по нему лишь цепочкой, одна за другой.

На повороте дороги, когда первый из гиксосов был едва ли дальше чем в пятидесяти шагах, Огонь обернулся и что-то скомандовал. Один из четырех братьев, тот, кого звали Вода, тут же спешился и, выхватив меч, остался на месте; его измученная лошадь, послушная окрику хозяина, тяжело поскакала дальше. Вскоре те, кто вместе с Хианом продолжали путь, услыхали лязг оружия, а затем воцарилась тишина. Немного погодя преследователи показались вновь, только вместо четырнадцати их осталось одиннадцать.

Снова гиксосы начали настигать беглецов, и снова тот, кто звался Огнем, отдал приказ: в узком месте спешился брат по имени Воздух, послав вслед товарищам одинокого коня. Снова послышался лязг оружия, и когда преследователи опять появились позади, их было девять. Они устремились за уходившей вперед четверкой, и в узком проходе по приказу Огня остался третий брат, кого звали Земля. Последовали крики и звон мечей, и когда гиксосы появились опять, их было всего шестеро. Расстояние все сокращалось, и тут, выбрав удобное место, Огонь сам соскочил с коня, отдав ему тот же приказ, что и братья.

— Поезжай дальше, господин! — крикнул он Хиану. — Если бог даст мне сил и ловкости, ты можешь спастись. Скачи вперед и не забудь о моей просьбе!

— Нет, — с трудом отозвался Хиан, у которого кружилась голова, и он едва понимал, что происходит. — Нет, я останусь с тобой! Пусть Тему передаст твою просьбу.

— Вперед, господин! — закричал Огонь. — Или ты хочешь, чтобы я нарушил клятву, хочешь обречь меня на позор? Уезжай, не то я брошусь на свой меч у тебя на глазах!

Хиан все еще не трогался с места, тогда его доблестный спутник выкрикнул несколько непонятных слов, и конь Хиана тронулся рысью; Хиан не мог удержать его.

Снова царевич услыхал лязг оружия, крики, и когда Хиан обернулся, он насчитал лишь троих преследователей. Хиан стал понукать коня, но на гребне перевала его конь заржал и остановился.

Гиксосы, бросившие своих изнуренных коней, шли на Хиана. То были крепкие воины, пусть тела их потемнели от пыли и пота; один, по-видимому глава отряда, был ранен: кровь стекала с его лица.

— Нам приказано взять тебя живым или мертвым. Царевич Хиан — это ведь ты? Убить тебя или ты сдашься? — резким голосом спросил он.

При этих словах к Хиану вернулись утраченная сила и отвага.

— Ни живым, ни мертвым, — негромко отозвался он.

Переложив меч в левую руку, он вырвал из-за пояса короткое копье и что было сил метнул его. Старший отпрянул, и копье вонзилось в воина, шедшего позади, проткнув его насквозь; тот упал замертво. Старший кинулся на Хиана, и, оба, порядком измученные, но равные в силе, они начали бой; третий гиксос, который не мог подобраться к Хиану, стал вытаскивать копье из груди убитого. Старший дрался, беспорядочно нанося удары, — видимо, кровь заливала ему глаза. Хиан некоторое время отбивался, а затем, нагнувшись, бросился вперед, это был прием, которому он выучился в войнах с сирийцами. Бронзовое лезвие пронзило горло гиксоса, и тот, как оглушенный бык, упал, увлекая за собой меч Хиана, выскользнувший из его потной руки.

В этот миг третий воин, извлекший наконец копье, почти не целясь, швырнул его, и острый наконечник пронзил левое бедро царевича.

Стараясь не упасть, лишившийся оружия Хиан прислонился к скалистому склону. Увидев это, гиксос бросился вперед. Он, как видно, хотел взять царевича живым или, может быть, тоже лишился оружия. Воин схватил Хиана, но тот, падая, увлек его за собой. Руки гиксоса сжимали горло Хиана все сильнее.

«Все кончено», — пронеслось в голове Хиана.

И тут, когда силы уже покидали его, он услышал чей-то топот и крик:

— Да не покинет нас вера!

Раздался звук тяжелого удара, и Хиан почувствовал, что руки, сдавившие его горло, разжались. Царевич лежал недвижно, но дыхание постепенно возвращалось к нему; потом он сел и оглянулся. Рядом валялся мертвый ратник, с разбитой, подобно яйцу, головой, а над ним возвышался Тему, державший в руках увесистый гладкий камень.

— Никто из них не шевельнется больше, — произнес Тему голосом, полным изумления. — Кто бы подумал, что я таким способом убью человека, я, один из братьев Общины Зари, поклявшийся не проливать крови? Мозг мой расплавился на солнце, разум покинул меня, а этот проклятый конь — пусть я больше никогда не увижу ни одного коня! — рванулся вперед. Когда я вдруг услыхал шум, я не мог остановить его, но я ухватился за хвост и сполз на землю, а потом бросился назад, к тебе. У меня не нашлось оружия; видно, я потерял меч в воде, одни ножны остались. Но я бежал, молясь в душе, и тут мой взгляд упал на этот камень. Наверно, благочестивый Рои послал его с небес. Я схватил его и ударил по голове этого кровопийцу, как, бывало, бил цепом по снопу колосьев; руки мои еще крепки, а потому, брат мой, удар оказался сильным и метким.

— Еще каким метким, превосходнейший Тему, — отвечал Хиан слабым голосом. — А теперь, если сможешь, вытащи этот наконечник из моей ноги, мне очень больно.

Тему с готовностью выполнил просьбу, но царевич при этом снова лишился чувств.

Когда он пришел в себя, его окружали высокие бородатые воины в одежде вавилонян; один из них, положив на колено голову Хиана, лил ему в рот воду из тыквенной бутыли.

— Не бойся, господин, — произнес воин. — Мы — друзья; нас предупредили, что из Египта сюда могут добраться какие-то беглецы, и мы поспешили на шум сражения. Мы отнесем тебя за холмы, в лагерь; там ты оправишься от своих ран.

Но Хиан снова впал в беспамятство — слишком много крови он потерял. Вавилоняне унесли его к себе в лагерь; тут он вынужден был пролежать много дней: рана гноилась, нечего было и думать, чтобы двинуться дальше; боялись, как бы он не лишился ноги. Да и выбраться отсюда оказалось невозможно: наемники Апепи, рыскавшие по пустыне, окружили укрепление.

Глава 20

ПОХОД ИЗ ВАВИЛОНА
Долго пришлось ждать Нефрет в благоуханном дворце Вавилона, прежде чем огромное войско, собранное, чтобы посадить ее на трон, было готово к походу.

Со всех краев обширной империи следовало собрать их: людей гор и пустыни, обитателей приморья — копьеносцев, лучников, колесничих, пеших воинов и наездников на верблюдах. Стекались они медленно; их следовало обучить и сплотить воедино; необходимо было запасти провизию и воду для такого огромного полчища, выслать вперед тех, кто смог бы проложить дороги. Прошло целых три месяца, прежде чем головной отряд выступил из медных ворот Вавилона.

Нефрет скоро невзлюбила этот город. Великолепие его, частые церемонии и глазеющие толпы вызывали у нее отвращение. Здесь была чуждая ей религия, ибо, в отличие от своей матери, она не молилась здешним богам; с трудом заставляла она себя отбивать поклоны, когда царь при тех или иных ритуалах шествовал вместе с нею по огромным террасам дворцов; ученица Рои, сестра Общины Зари, принесшая клятву верности более чистой вере, она тяготилась всем, что окружало ее.

Нескончаемые обряды, раболепие перед царем и перед ней, его внучкой, ибо не было секретом, что она царица, люди, падающие ниц, возгласы «Пусть вовеки живет наш царь!», обращенные к человеку, который вскоре должен был окончить свой путь, все это утомляло и раздражало ее. Свобода Нефрет была тут крайне стеснена; жаркая духота дворцов и садов, где она только и могла гулять, сказалась на здоровье этой вольной дочери пустыни, и Кемма, которая наблюдала за Нефрет, заметила, что та перестала есть, изменилась в лице и похудела.

К тому же душа ее была в смятении и страхе. Благодаря тем сведениям, которые тайно собирало Братство Зари, в Вавилон дошла весть, что царевич Хиан и Тему бежали из Таниса, направились сначала к пирамидам, а затем в Аравию, сопровождаемые людьми, посланными им на помощь.

Спустя некоторое время стало известно, что они, вместе со своими проводниками, уже перейдя границу с Египтом, были окружены ратниками сторожевой заставы гиксосов и то ли убиты, то ли взяты в плен; полагали скорее первое, ибо найдены были мертвые тела нескольких спутников их. Затем донесения прекратились, наступило затишье, которое не показалось бы странным Нефрет, знай она, что случилось.

Начальнику пограничной крепости гиксосов донесли, что те, кого ему надлежало выследить и схватить, ускользнули, убив многих его людей, и, скорее всего, добрались до поста вавилонян на холмах. Он не решался напасть на этот хорошо укрепленный пост, расположенный в удобном месте; во-первых, у него не оказалось достаточного количества воинов, во-вторых, такое нападение сочли бы нарушением перемирия с Вавилоном, а на это у него дозволения не было. Тогда он окружил пост своими стрелками, приказав убивать всякого, кто только появился в пустыне. Так и получилось, что, когда нарочные попытались передать вести от раненого Хиана, лежавшего в лагере, их тут же схватили. Это повторялось трижды; наконец была объявлена война. Стрелков отозвали, и письмо попало в Вавилон, но войско — а с ним Нефрет и братья Общины Зари — к тому времени уже двинулось на Египет другим путем.

Когда слухи о смерти или пленении Хиана достигли Нефрет, ей показалось, что сердце ее не вынесет боли. Некоторое время она сидела оцепенев, с каменным лицом. Потом Нефрет через Кемму призвала к себе Тау и обратилась к нему:

— Ты слышал, дядя, Хиан мертв…

— Нет, племянница, мне донесли только, что так может быть: он либо в плену, либо убит.

— Будь жив Рои, он открыл бы нам всю правду, его душе дано было видеть далеко, — горько молвила Нефрет, — но он ушел, и остались люди, чьи глаза устремлены в землю, а сердца полны лишь земными заботами.

— Похоже, как и твое, племянница. Но Рои оставил вместо себя меня, недостойного; и мы еще слышим его. Разве не уверил он тебя, что, какие беды ни случились бы, ты и Хиан в конце концов соединитесь? Ты знаешь, благочестивый Рои не изрекал пустые предсказания!

— Да, но тот, для кого душа и тело значили одно и то же, полагал, быть может, при этом, что мы вместе сойдем в иной мир. Ах, отчего ты позволил царевичу вернуться в Танис, ко двору? Я не могла сказать, но хотела, чтобы он выждал благоприятный день вместе с нами среди пирамид. Тогда он смог бы, как и мы, укрыться в Вавилоне, и теперь, возможно, мы бы уже соединились в браке.

— Но могло случиться и другое, племянница. Если кто и знал веления Небес, так это Рои, а он полагал, что раз речь шла о чести царевича, тот, исполнив поручение, обязан был доложить обо всем отцу, Апепи, и получить дозволение исполнить собственную волю. Поэтому он отправился со своим посольством закончить свою миссию, и с тех пор дела пошли не столь уж скверно для тебя.

— А я полагаю, что все обернулось куда как худо, — стояла она на своем.

— Как понять тебя? Мы знаем, что царевич и Тему скрылись из Таниса и прибыли к пирамидам. Мы знаем также, что с помощью братьев нашей Общины, людей знатного рода, они вышли из своего убежища и благополучно покинули Египет. Правда, за ними началась погоня, произошла битва, и, возможно, все наши браться или некоторые из них погибли. Если так, мир их отважным душам. Но ничего определенного о смерти царевича или Тему неизвестно и, — добавил он внушительно, — никакой сон, никакой голос не дал мне знать, что их нет в живых.

— Как дал бы знать Рои, — прервала его Нефрет.

— Как, быть может, знал бы то Рои и как, будь он в живых, Рои сообщил бы мне, тому, кто теперь занят его делом. Племянница, оставь злые и неблагодарные речи. Разве все сложилось не так, как желала ты? Разве царственный Дитана, мой отец, не собрал большое войско, чтобы посадить тебя на трон? Разве не внял он твоей тайной молитве и — откроюсь тебе — моей тоже, — не отказался от намерения соединить с тобой узами брака своего наследника Мир-бела и не отослал царевича подальше от Вавилона, откуда он, если б и захотел, не сможет досаждать тебе? Разве он — от тебя скрыли это — не поставил меня во главе войска, которое будет послушно твоей и моей воле? Он поверил, что, когда все свершится, я сложу с себя власть военачальника и из могущественного воина, царевича, вновь превращусь в жреца; а ведь, возникни у меня злой умысел, я мог бы возложить на свою голову царскую корону.

— Да, похоже, он сделал так; но к чему все это, если Хиан мертв? Тогда мне нужен не трон, а лишь могила. Нет, сначала я отомщу. Вот тебе мое слово: ни сам Апепи, ни кто из гиксосов не уйдет живым, а в городах их не останется камня на камне.

— Добрые же слова слышу я от сестры Общины Зари, от той, чье прозвище — Объединительница Страны, а не разрушительница! — воскликнул Тау, пожав плечами. — Дитя, ты не знаешь, что вся наша жизнь — испытание, и будем ли мы вознаграждены или прокляты, зависит от того, как мы пройдем это испытание. Ты потеряла разум от страха за любимого, а потому я не сужу тебя слишком строго, но думаю, у тебя еще будет случай раскаяться в столь жестоких угрозах.

— Та прав. Я потеряла разум и оттого хочу заставить остальных пить из моей чаши страха и горя. Пришли ко мне Ру, дядя; хоть я и женщина, пусть он научит меня сражаться. И вели кузнецам выковать самые лучшие доспехи для меня.

Тау с улыбкой удалился. И все же он послал к племяннице Ру, а с ним и царских оружейников.

Если бы вскоре кто-нибудь заглянул через стены, окружающие один из царских садов, ему представилось бы удивительное зрелище: стройная девушка в серебряных доспехах билась с темнокожим великаном, который нередко вскрикивал от боли при ее ловких выпадах, а однажды, не стерпев, стукнул плашмя своим деревянным мечом по ее шлему, так что царевна рухнула наземь, головой вперед; правда, через мгновение она снова была на ногах, а великан в ужасе застыл перед нею. И тут воительница нанесла своему сопернику такой удар, что он тоже оказался поверженным. Переведя дыхание, он проговорил:

— Боги, помогите Апепи, если он окажется в когтях этого львенка!

Но Нефрет велела нубийцу молчать, потому что по всем законам битвы он считался мертвым.

В другое время она училась стрелять из лука, в чем достигла большого искусства, или, утомленная стрельбой, принималась править колесницей, делая круг за кругом по одному из дворцовых садов; рядом с нею в роли седока всегда оказывалась какая-нибудь служанка, смелая дочь пустыни, ибо Ру был слишком грузен, а Кемма отказалась участвовать в подобных затеях, назвав Нефрет безумной.

— Ты сочла меня ею и тогда, няня, когда я принялась карабкаться по пирамидам, но видишь, это пошло мне на пользу, — возражала Нефрет и неслась вперед столь стремительно, как едва ли делала это когда-нибудь иная женщина.

Прослышав о воинских затеях внучки, старый Дитана безмерно удивился и решил посмотреть на это из укромного места. Увидев все собственными глазами и выслушав рассказ о том, как царевна восходила на пирамиды, старый царь послал за Тау. Увядшее лицо царя осветила лукавая улыбка.

— Полагаю, сын мой Абешу, — сказал он, — не тебе, некогда храброму воину, ставшему жрецом, стоило поручить войско, а внучке моей, бывшей прежде жрицей, ныне же сделавшейся воистину богиней войны.

— Нет, господин мой, — отвечал Тау, — если б ты доверил ей рать, ты никогда бы не увидел ее вновь. Всех воинов обуяла бы любовь к ней, и тогда ей покорился бы весь свет.

— Ты думаешь? А разве это худо? — отозвался Дитана и двинулся прочь, раздумывая над тем, что если богам стало угодно призвать царевича Хиана к себе и Мир-бела он снова призовет ко двору, то ему, Дитане, едва ли придется проливать слезы. Ибо с такой красивейшей царственной женщиной во главе двора и Египта Вавилон, без сомнения, заполонит землю и небеса. И впрямь, может, еще не поздно! Но тут он вспомнил, что уже передал свое царское приказание, вздохнул и заковылял прочь.

Воинские упражнения сослужили Нефрет двойную службу: вернули здоровье, которое она стала терять, ведя праздную жизнь среди роскоши вавилонского дворца, и немного отвлекли от страхов, тревоживших ее душу. По ночам же они возвращались, а по правде говоря, никогда не покидали ее.

Нефрет постоянно докучала своими мольбами о помощи и Тау, и даже великому деду, царю, который в конце концов приказал обыскать все земли вдоль границ с Египтом. Отовсюду сообщали, что беглецов пропал и след. Лишь одна местность считалась недоступной из-за конной стражи Апепи, окружившей ее. И все же лазутчикам удалось проведать, что там среди холмов ютится лагерь, где расположился отряд вавилонских воинов; от них в последнее время не было никаких вестей; как то часто бывает в обширном государстве, об укреплении этом одни забыли, другие же сочли, что его захватили воинственные племена пустыни.

Узнав об этом, Тау испросил у царя разрешения послать туда сотню отборных всадников, кому надлежало рассеять ратников Апепи и обыскать все холмы; в помощь им Тау отрядил и лазутчиков. Нефрет он об этом не сказал ни слова, боясь поселить в ее душе ложные надежды.


Наконец огромное войско, собранное в лагерях за стенами Вавилона, на берегах Евфрата, приготовилось выступать: две тысячи пеших воинов и всадников, тысяча или более колесничих, несчетное число прислужников, множество верблюдов и ослов с грузом провианта, и все это не считая тех, кто уже собрался у источников воды по пути их движения.

Нефрет также готовилась покинуть Вавилон. В пышных одеяниях, увенчанная короной Египта, она посетила усыпальницу царей и совершила жертвоприношения на могиле матери. Исполнив этот долг, она в большом дворцовом зале совета простилась и с великим царем Дитаной, который благословил ее, пожелал удачи и даже пролил немного слез, ибо не надеялся увидеть ее больше; печалился он и потому, что был уже слишком стар, чтобы вместе с сыном идти на эту войну. Попрощался он и с Тау, который был теперь в наряде военачальника и царевича вавилонского, словно никогда и не носил монашеское одеяние; царь отвел его в сторону и молвил печально:

— Странная судьба у нас с тобою, сын мой любимый. Когда-то были мы дороги друг другу, затем пришел раздор, больше по моей вине, ибо в те дни мое сердце ожесточилось; ты же избрал свой путь, сделался жрецом чистой, благородной веры, а твои права наследника отданы были другому. Теперь, не надолго, ты снова — царевич и под началом твоим огромная рать, но все-таки желаешь ты одного: сложить с себя все титулы и, окончив дело, вновь удалиться в пустынную обитель и посвятить свою жизнь молитвам. А я, царь царей, отец твой, остаюсь здесь, ожидая смерти, которая не замедлит явиться за мною; и, право, не знаю, сын мой Абешу, кто из нас избрал лучшую судьбу, поступил добродетельнее в глазах бога. Да, много думаю я об этом теперь, когда все это великолепие и слава ускользают от меня, подобно теням.

— Существует некто великий, господин мой, — отвечал Тау, — кто наделяет каждого его долей забот, указывает его место, человек не выбирает судьбу, ему уже уготован круг добрых или злых дел. Таково, по крайней мере, учение моей веры; исповедуя ее, я не ищу ни трона, ни власти, но согласен все возводить на ее основании, так преданно, как только могу. Потому пусть мое учение пребудет с тобой, мой царственный отец.

— Да, сын мой, пусть будет так, как должно быть.

Затем они тепло простились и разошлись, чтоб уж более не встретиться, ибо когда войско возвратилось в Вавилон, на троне его восседал уже другой царь.

Итак, Вавилон объявил войну гиксосам, которые еще задолго до этого проведали, что на них вот-вот обрушится буря, и готовились встретить ее, собрав все силы.

Много дней огромное войско пересекало пустынные равнины; такое множество людей двигалось, разумеется, медленно, пока наконец не достигло пределов Египта. Вот тут и узнал Тау от своих лазутчиков, что Апепи, собрав могучую силу, выстроил ряд крепостей по границе, намереваясь перед ними дать бой вавилонянам. Тау сообщил об этом Нефрет, когда она подъехала на колеснице, в своей сверкающей броне, подобная юной богине войны, окруженная телохранителями, возглавляемыми Ру.

— Это хорошо, — отвечала она спокойно. — Чем скорее начнется битва, тем скорее она кончится, тем скорее отомщу я гиксосам за кровь того, кого утратила.

Ибо, ничего не зная о Хиане, она теперь была почти уверена, что его уж нет в живых.

— Не стремись навстречу опасности, племянница, — печально отозвался Тау. — Разве мало бед, чтобы искать новых? Не сказал ли я, что верю: царевич Хиан жив?

— Тогда где же он? Почему ты, под чьим началом все могущество Вавилона, не можешь послать несколько тысяч человек, чтоб разыскать его?

— А может быть, я ищу его, племянница, — мягко отвечал Тау.

В эту минуту один из рабов подбежал к нему:

— Письма от царя царей! — воскликнул он. — Письма из Вавилона! — И коснувшись свитком лба, он передал его Тау, который тут же принялся читать. Внутри первого свитка оказался еще один, слегка помятый, словно его прятали то ли в головном уборе, то ли в обуви.

Тау пробежал его взглядом и передал Нефрет.

— Это тебе, племянница, — сказал он тихо.

Схватив свиток, Нефрет углубилась в чтение. Письмо было коротко и гласило:

«О госпожа, некто, о чьем имени ты догадываешься, — пишет тебе, дабы сообщить, что он в добром здравии, если не считать раненой ноги, из-за чего он хромает. Пишет он вновь, ибо знает, что враги, окружившие место, где он скрывается, могли перехватить прежние послания. Если тот, кто несет это письмо, достигнет благополучно Вавилона или какое-либо другое место, он расскажет тебе обо всем. Я не смею писать о большем».

Подписано знаком Братства Зари, начертанию коего ты сама выучила меня.

Кончив читать, Нефрет бросилась с колесницы в объятия Тау.

— Он жив! — прошептала она. — Или был жив. Где гонец?

В этот миг появился стражник, который сопровождал едва двигавшегося воина, одежды которого выдавали, что он проделал немалый путь.

— Этот человек умоляет, чтобы ты выслушал его, принц Абешу, и немедленно, — обратился начальник стражи.

Тау взглянул на воина и тут же узнал его. Это был тот, кого царь Вавилона послал на розыски пропавшего отряда.

— Говори, — приказал Тау, со страхом ожидая ответа.

— Царевич, — начал воин после приветствия, — мы пробились к отряду, там все благополучно; они хорошо укрепились, и стрелки гиксосов не решаются нападать на них. Там же и те, кого искали.

Нефрет, побледнев, прислонилась к колеснице, не в силах произнести ни слова.

— А как они? — спросил Тау.

— Жрец чувствует себя хорошо. Четверо братьев, что сопровождали их, были убиты на одном из перевалов. Они погибли достойно, защищая тех, кого им доверили. Господин, чье имя мы не произносим вслух, — он спасся, как и жрец, но ранен в левое колено. Он еще не может ходить, но, хотя теперь и появилась надежда, что ногу удастся спасти, на всю жизнь он останется хромым — колено у него не сгибается.

— Ты видел его? — спросил Тау.

— Да, царевич. Я и мой товарищ видели его. Прочие из нашего отряда, чтобы отвлечь гиксосов, сделали вид, будто отступают; мы двое сумели пробраться в лагерь, что разбит между холмами; есть два прохода туда — один с запада, другой с востока. Людиутомлены, и жрец, и его раненый спутник тоже; в остальном же все благополучно: еды у них хватает. Жрец и другой господин рассказали нам все: и про свой побег, и про гибель четверых проводников — это необычайная история.

— Расскажешь об этом позднее, — сказал Тау. — Похоже, вам удалось уйти незамеченными. Отчего вы не взяли с собой этих людей?

— Царевич, как сумели бы мы вдвоем снести вниз по горной тропе человека, который не в силах ходить, даже если б жрец помогал нам? К тому же мы спустились бы на равнину, где полно врагов, и все на добрых конях; неизвестно, как бы все обернулось. Потому мы и решили: пока не пришлют подмогу, ему следует остаться, вряд ли там грозит ему опасность.

Воин еще долго рассказывал Тау, как он и его спутник соединились ночью со своим отрядом, проложили себе путь, сражаясь со всадниками Апепи; как узнали они от кочевников, бродивших по пустыне, что от войска великого царя, которое идет на Египет, их отделяют теперь всего каких-нибудь тридцать миль; как решили прорваться к своим, а не возвращаться с вестями в Вавилон.

— Ты поступил мудро, — сказал Тау. — Если б ты попытался взять с собой раненого господина, его, конечно, убили бы или взяли в плен.

Тау отправился отдать приказания, а когда час спустя вернулся, Нефрет все еще расспрашивала ратника.

— Послушай, друг, когда ты спал в последний раз? — поглядев на воина, спросил Тау.

— Четыре ночи назад, царевич, — отвечал воин.

— А как давно ты и твои люди ели?

— Сорок восемь часов назад, господин. И, верно, если б мы могли попросить чашку воды и ломоть хлеба — ведь путь был тяжелый, да и без сражения не обошлось…

— Вы все это получите, как только ее величество царица Нефрет соизволит отпустить вас.

Нефрет залилась краской смущения и отвернулась. Только когда воины ушли, она решилась спросить Тау о дальнейших его намерениях.

— Они таковы, племянница: послать вперед пять тысяч верховых — хотя, быть может, мы плохо распорядимся ими, — чтобы они разогнали врагов и доставили сюда человека, зовущегося писцом Расой: видишь, он лишь ранен, а не погиб, чего ты так страшилась. Дней за шесть он одолеет этот путь на колеснице либо в носилках; заберем мы и брата нашего Тему, и всех оставшихся людей — они присоединятся к нашему войску.

— Великолепно, — произнесла Нефрет, хлопая в ладоши. — Этих всадников возглавлю я, Кемма может последовать за мною.

— Нет, ты не сделаешь этого. Ты останешься здесь, с войском.

— Не сделаю? — как всегда в минуту гнева закусив губу, вскричала Нефрет. — Почему же?

— На то есть множество причин, и первая — это слишком опасно. Мы не знаем, какое войско держит Апепи между лагерем и местом, где мы находимся, но теперь, когда началась большая война, он пойдет на все, лишь бы схватить своего сына; да и госпоже Кемме такое путешествие не под силу.

— Если это небезопасно для меня, хотя я здорова, то для раненого Хиана опасность еще больше. Тогда пусть все войско направится туда.

— Невозможно, племянница. Войско это — вся наша надежда, и оно отдано в мои руки; нам следует двигаться вперед, дать сражение Апепи, а не блуждать по пустыне, чтоб в конце концов нас одолела жажда или какие-нибудь другие напасти.

— Невозможно? А я говорю: так должно быть, мой дядя! Я, царица Египта, желаю этого; это мое повеление.

Тау со свойственным ему спокойствием посмотрел на Нефрет и отвечал:

— Войско повинуется мне, а не тебе, племянница; надев этот наряд, ты, царица Египта, стала лишь одним из воинов среди тысяч других. — Тау коснулся ее сверкающих доспехов. — Поэтому я вознесу молитву, чтобы царица Египта подчинилась мне. А нет, — я должен буду помолиться, чтобы Нефрет, сестра Общины Зари, беспрекословно смирилась с повелением прорицателя Общины Зари, о чем она клятвенно обещала когда-то. Безопасность царицы Египта столь же важна, как и безопасность царевича Хиана. Но безопасность и победа великого войска царя царей значат еще больше.

Слыша это, Нефрет готова была яростно воспротивиться, ибо душа ее пылала в огне. Но в спокойных глазах Тау, в выражении его властного лица было нечто такое, что заставило ее промолчать. Некоторое время она выдерживала его взгляд, а затем, разразившись слезами, бросилась в свой шатер.

На рассвете следующего дня пять тысяч всадников, в распоряжении которых было несколько колесниц, во главе с теми, кто принес известие о Хиане, отправились на его спасение.

Глава 21

ИЗМЕННИК ИЛИ ГЕРОЙ?
Вавилонское войско продолжило свой путь и благополучно достигло границ Египта; возможно, никогда еще в страну на Ниле не вступала такая несметная рать. Тут воины разбили лагерь, защищенный спереди рекой; им следовало отдохнуть и приготовиться к сражению с Апепи, громадное войско которого стояло милях в трех, среди крепостей, выстроенных для битвы. Гиксосы теперь собственными глазами видели, сколь устрашающе войско царя царей, как хорошо оно слажено; его всадники, колесницы, верблюды, пешие воины и лучники, казалось, заполняли местность на много миль. Это было не скопище людей с востока, а прекрасно обученная, умеющая повиноваться сила, готовая к битве.

Устрашившись этого зрелища, военачальники обратились к Апепи и его совету.

— Пусть фараон выслушает нас! — сказали они. — На каждого нашего воина у вавилонян двое; их ведет царевич Абешу, великий военачальник, что был, по слухам, некогда жрецом и заклинателем. С ними царевна Нефрет, дочь Хеперра, спасшаяся некогда от рук фараона и обрученная с его сыном, который также ускользнул от него и, быть может, теперь заодно с вавилонянами. Невозможно, чтобы фараон сумел противостоять такому войску; оно заполонит землю, подобно саранче, и пожрет нас, как зерно.

Апепи слушал, и гнев все больше овладевал им, так что он даже стал дергать себя за бороду. Потом резко повернулся к Анату, старому своему везиру:

— Слыхал, что говорят эти трусы? Подай же мне совет, ты, одаренный хитростью шакала, что не раз избегал ловушки. Как быть?

Анат отошел в сторону и некоторое время совещался с приближенными. Возвратившись, он поклонился Апепи и промолвил:

— Жизнь! Кровь! Сила! О фараон, мудрость, какую боги ниспослали нам, заставляет нас — а также и предсказателей, что держали совет с духами, — умолять фараона не вступать в битву и, пока не поздно, примириться с Вавилоном.

— Вот как? — отозвался Апепи. — Что же могу я предложить царю Вавилона, который вознамерился захватить Египет и присоединить его к своему государству?

— Мы полагаем, царь, — продолжал Анат, — у Дитаны нет такого намерения. От тех, кто тебе тайно служит в Вавилоне, нам известно, что Дитана околдован прекрасной Нефрет. Когда чародеям из Общины Зари удалось, благодаря своему волшебству, бежать в Вавилон, они, как говорят, унесли с собою тело царицы Римы, вдовы Хеперра. Рассказывают, гроб ее открыли перед царем царей; внемля заклятию царевны Нефрет и главы чародеев Общины Зари, дух ее обратился к Дитане, побуждая царя напасть на Египет или, в противном случае, нести на себе бремя проклятия усопших. Дух Римы предостерег царя, дабы тот не настаивал на браке Нефрет с внуком его и наследником Мир-белом, но отдал ее в жены сыну Твоего Величества, царевичу Хиану, с кем Нефрет обручилась, еще скрываясь среди пирамид; дух Римы повелел также отомстить за смерть Хеперра и за невзгоды, причиненные самой царице, сбросить Твое Величество с трона и возвести на престол царевну Нефрет и царевича Хиана. Более того, царственная Рима — или дух ее — предупредила царя царей Дитану не пренебрегать ее просьбой, ибо в противном случае он сам и страна его будут прокляты навечно; если же Дитана исполнит волю ее, то благо снизойдет на него и его страну. Веления покойной Римы и чары, которыми царевна Нефрет и другие волшебники Общины Зари опутали Дитану, побудили его послать войско против Твоего Величества, дабы исполнить волю ее.

— Что же мне делать, чтобы унять ярость вавилонян? — произнес Апепи, гневно глянув на везира.

— То, что требует царь царей: сочетать в браке царственную Нефрет и царевича Хиана, если он еще жив и его можно отыскать, и отдать им корону Верхнего и Нижнего Египта.

— Это и есть твой совет, везир?

— Кто я и все мы, чтоб осмелиться указать путь, на который следует ступить фараону? — проговорил Анат, раболепно склоняясь перед своим повелителем. — Если же царь предпочтет иной путь, а военачальники его окажутся правы, возможно, вскоре появится новый фараон; но если царевич Хиан мертв, гиксосы будут выброшены из долины Нила в пустыню, откуда они пришли несколько веков назад; тогда царь царей — или царевна Нефрет по его велению — станет править Египтом.

В тот же миг охваченный яростью Апепи вскочил с трона и обрушил свой скипетр на голову Аната; хлынула кровь, и везир упал на колени.

— Собака! — заорал Апепи. — Посмей еще раз сказать так, и ты умрешь смертью предателя под ударами розог. Давно подозревал я, что ты служишь Вавилону, а теперь и вовсе уверился в том. По-твоему, я должен оставить трон, покориться Дитане, а женщину, что выбрал в жены себе, отдать сыну, который предал меня? Но сначала я увижу, как огонь и меч разрушат Египет, и пусть я сам погибну вместе с ним. Прочь с глаз моих, презренные псы!

Анат не стал медлить более. Когда у порога он обернулся, чтоб, по обычаю, отдать почтительный поклон, взгляд его горел зловещим огнем, хотя Апепи ничего не заметил, ибо Аната скрывала тень.

— Ударить меня, — прошептал Анат, — прославленного военачальника, везира, растоптать в присутствии совета и слуг! Что ж, если у Апепи — скипетр, у меня — меч. Гряди же, Вавилон! А теперь — за дело. О Хиан, где ты?


Отпустив советников и полководцев, Апепи, царь Севера, оставшись один в палате выстроенной им крепости, принялся размышлять о случившемся. Демон ярости и гнева, что так чутко дремлет в груди тиранов, нередко овладевал им; однако при этом Апепи был прозорливым государем и недюжинным военачальником, унаследовав от предков эти качества, которые и помогли им завладеть Египтом. Он понимал, что Анат, старый везир, прав, сказав, что он, Апепи, не сумеет противостоять силе вавилонского войска, как никогда прежде обученного и готового к войне, которое двигалось под предводительством тех самых колдунов из Общины Зари, что ускользнули от него, предоставив своему старейшему жрецу наложить перед своей смертью проклятье на Апепи, нарушившего клятву и жаждавшего крови невинного. Однако за ту правду, что Анат высказал в глаза Апепи, царь при людях нанес ему оскорбление, словно тот был последним рабом, а этого старый военачальник, потомок древнего рода, в чьих жилах текла кровь истинного египтянина, никогда не забудет. Быть может, ударив по голове, лучше уж пронзить и сердце и разделаться с Анатом навсегда? Нет, это небезопасно; Анат имеет большую власть, и у него много преданных людей. Они могут восстать, особенно теперь, когда все ввергнуты в эту ненавистную войну; они могут погубить его, Апепи, ибо считают, что он погубил сына, которого все любили. Надо послать за Анатом, высказать раскаяние в том, что он, царь, поддался гневу и сомнениям, обещать щедро искупить свое прегрешение, наградить его и в этот благоприятный миг примириться с ним.

И все же, может ли он принять совет Аната — спасти жизнь, но лишить власти гиксосов, склонить голову под ярмо Вавилона? Он отдает свой трон Хиану — если тот жив; Хиану, похитившему у него красавицу, которой он мечтал завладеть; Хиану, который послал ее поднять вавилонские полчища против него, Апепи, его царя и отца. Или же — если Хиан мертв — эта самая Нефрет, царица Юга, — а по праву наследования и всего Египта, — займет престол, по милости царя Вавилона и, без сомнения, вступит в брак с наследником Вавилона. Что обретет он сам, если сдастся? Лишь одно — возможность жить незаметно где-то в глухом углу, терзая себя воспоминаниями о былой славе и видя, как египтяне и их великий союзник топчут племя гиксосов.

Такого допустить невозможно. Если уж суждено пасть, так в битве, как предпочли бы предки его. Но нельзя ли все же одолеть могучего врага? Не в сражении, конечно, — тут преимущество будет на другой стороне; вот если он вздумает отсидеться за стенами своих крепостей, враги окружат их и ринутся затем далее, чтоб захватить Египет. Лишь доблесть и искусство полководца могут принести победу. И он обладает этими качествами; он пошлет своих лучших всадников, двадцать тысяч или еще больше — тех, в ком течет древняя кровь воинственных гиксосов; они пройдут в обход по пустыне и сзади ударят по вавилонянам, когда те остановятся, чтобы начать сражение, по их обычаю, при неверном свете утренней зари. Вот так неожиданным ударом можно проломить, разметать строй их войска, и тут он, Апепи, будет иметь пред собой не рать, а толпу. Что ж, если ничего другого никто не придумал, следует попытаться сделать так.


Пять тысяч всадников благополучно достигли сторожевого поста, куда их послал Тау, и предводитель их сообщил о своем поручении начальнику поста и гостю, о котором известно было, что это царевич Хиан, хотя имя его вслух не произносилось.

Хиан едва не лишился чувств при известии, что неподалеку находятся несметные рати вавилонян и среди них, живая и невредимая, его возлюбленная Нефрет. Об этом поведало послание, писанное ею собственноручно. Долгое уединение, в котором пребывал здесь Хиан, было печальным и нелегким, но теперь наконец мрак ожидания и страха рассеялся и впереди забрезжила заря радости.

Всадники и кони получили отдых, и следующим утром, забрав стражников, которые были куда как рады распрощаться с этими местами, все двинулись назад, чтобы соединиться с основным войском в заранее условленном месте у границ Египта. В середине отряда катилась колесница Хиана, ибо ехать верхом он еще не мог; за ним следовала повозка Тему, который поклялся — если сама судьба не принудит — никогда более не садиться на коня.

Они беспрепятственно углубились в пустыню, ибо дозорные Апепи, кружившие в этом месте, теперь куда-то исчезли. Воины спасенного гарнизона шли пешим строем, поэтому продвижение отряда казалось столь медленным, что Хиан, жаждавший поскорее соединиться с Нефрет, вознамерился немедля двинуться на колеснице, под охраной считанных верховых, в сторону вавилонского войска. Этому воспротивился военачальник, возглавлявший отряд; предвидя, что подобное намерение может возникнуть у человека, именовавшегося писцом Расой, Тау наказал ему держать царевича посреди своего войска. Все просьбы Хиана оказались тщетны. Глава отряда отвечал, что ему так приказали и он вынужден повиноваться.

На третий день от кочевников, бродивших по пустыне, стало известно, что отряд находится уже недалеко от вавилонского войска, которое стало лагерем у крепостей, возведенных Апепи. В эту ночь отряд не смог бы преодолеть расстояние, отделявшее его от своих; пешие воины выбились из сил, посему начальник оставил людей поесть и отдохнуть там, где нашлась вода, распорядившись выступить в полночь, при свете луны; если ничто им не помешает, отряд рано утром соединиться с остальным войском.

Так и поступили. В полночь лагерь свернули и при свете месяца двинулись дальше сквозь жаркий воздух пустыни. Часа через два Тему попросил, чтоб его подвезли к колеснице Хиана; хотя царевич хранил молчание, Тему, как всегда, обратился к нему с пространной речью, ибо никто не подозревал, что с той стороны, где виднелась небольшая возвышенность, к ним тихонько приближались два отряда: один в пять, другой — в двадцать тысяч всадников, которым Апепи велел при первых проблесках рассвета напасть сбоку на лагерь огромного войска. И как можно было догадаться о том, если впереди скакал сторожевой отряд, чтобы подать знак при первой опасности? Откуда остальным воинам было знать, что сторожевой отряд окружили, схватили, возможно, перебили, когда, как казалось, отряд уже въезжал в один из флангов вавилонского войска? Так гиксосы получили предупреждение о том, что приближается враг.

— Брат мой, — вещал Тему, — прежде ты в нетерпении все жаловался на рану (а она когда-нибудь заживет, хотя ногой, вероятно, ты сможешь пока что владеть не вполне, а то и вовсе останешься хромым); так вот, ты сетовал еще, что тебя силой удерживают на этих холмах. Вместо того чтобы возблагодарить богов, ибо с помощью не стесняющихся в словах, но храбрых братьев наших, бедуинов, носивших столь причудливые имена, ты благополучно туда добрался; как старейшина нашего Братства я нередко упрекаю тебя в слабости, побуждая верить подобно мне. Теперь конец всем страданиям, и ты видишь сам, вера, как всегда, торжествует. Через час или два мы присоединимся к могучему вавилонскому войску и выразим почтение Тау, пророку Братства Зари. Все наши беды кончились — или, скорее, твои беды, ибо я, крепкий в вере, никогда не сомневался, что все горести пройдут бесследно…

В тот же миг бесследно исчез сам Тему, ибо копье или стрела пронзило сердце его возницы; тот замертво рухнул на крупы коней, которые, врезавшись в ряды воинов, бешеным галопом помчались по пустыне; Тему, отброшенный к ограждению, мертвой хваткой вцепился в вожжи. То была та самая пара добрых коней, что прежде вынесла путников на переправе и доставила в укрепленный лагерь. Упряжка помчалась вверх по склону и очутилась скоро посреди войска гиксосов; их было тут немного, и в этот тусклый рассветный час они едва заметили коней, как те уже скрылись из виду. Кони скакали, почуяв впереди других коней; а может, они почуяли воду. Тему, прижатый к днищу колесницы, тщетно дергал поводья. Наконец он бросил их.

— Да не покинет меня вера! — пробормотал он. — Эти проклятые твари окажутся там, куда приведет их судьба. Ратников же я больше не вижу.

Но вскоре он увидел великое множество их; лошади, не слушая окриков караульных, мчались теперь по главному проходу вавилонского лагеря. Наконец одна из них запуталась в веревках, тянущихся от какого-то шатра, и рухнула, увлекая за собой повозку. Тему покатился по земле и очутился около некоего военачальника, отдававшего приказания подчиненным.

— Кто это? — невозмутимо спросил тот. — И как оказалась здесь повозка? Уберите ее.

Тут Тему, узнав голос, сел и произнес:

— О благочестивый пророк, ибо, как я понимаю, им ты стал, заменив усопшего Рои; о премудрый отец Тау, если пророк и глава Общины Зари может — что против ее правил — облачиться в доспехи, я — Тему, жрец Братства; если помнишь, я был послан тобой по некоему делу ко двору Апепи; с того дня я испытал много страданий.

— Я узнаю тебя, брат, — отозвался Тау. — Но откуда явился ты и почему?

— Не знаю, пророк. В тот миг я говорил с тем, кого называли писцом Расой, хотя, думаю, у него другое имя; много невзгод претерпели мы с ним; вдруг мой возница, пронзенный в грудь стрелой, падает, а взбесившиеся кони несут меня невесть куда. Заметил я только, как мы проскакали сквозь войско гиксосов; свет луны падал на доспехи и на стяги Апепи, а их-то я хорошо знаю. Потом эти самые кони, что готовы были, кажется, взлететь в небо, притащили меня сюда. Вот и все.

— Писец Раса! — произнес женский голос; то была Нефрет, которая вышла в сопровождении Ру из своего шатра, желая узнать, что случилось. — Где ты оставил писца Расу, жрец?

— Нет времени расспрашивать его, племянница, — вмешался Тау. — Разве ты не понимаешь, что воины, посланные несколько дней тому назад на спасение других, сами попали в беду; лишь случайно брат наш не погиб и принес эту весть. Может быть, — осенило его вдруг, — войско Апепи вышло уже из засады, чтобы напасть на нас с юга, сейчас, на восходе.

И Тау принялся отдавать приказания. Затрубили трубы; военачальники, едва проснувшись, бросились к своим отрядам, весь лагерь мгновенно ожил, готовясь к походу.

Тем временем неподалеку шла отчаянная битва. Двадцать пять тысяч гиксосов, которые готовились к нападению, а теперь решили, что сами ему подверглись, кинулись на пятитысячный вавилонский отряд, расстроивший их ряды. Вавилоняне собрали все силы, чтоб пробить путь среди войска гиксосов, — им это удалось: потеряв, правда, многих людей, они с трудом прорвались вперед. В тусклом свете луны отряды врагов устремились на них, но были отброшены.

Битва шла в предрассветных сумерках, когда трудно отличить, где свой, где враг. Но едва начало светать, предводитель вавилонского отряда обнаружил, что путь вперед перерезан. Дороги назад тоже не было: конница гиксосов окружила их. Поэтому всех способных еще биться — тысячи две или больше, пусть среди них было множество раненых — он построил в каре и приказал во славу Вавилона сражаться насмерть.

Теперь гиксосы увидели, с каким малочисленным отрядом бьются, а они-то полагали, что в темноте наткнулись на какой-то край расположения вавилонского войска. Они сделали что-то не то, как теперь оправдаться перед Апепи? Во время битвы они захватили пленных, среди которых были и раненые. Людей этих допросили. Под пыткой, в смертельном страхе, некоторые из них открыли, что они — всего лишь малочисленное войско, посланное освободить сторожевой отряд; что они и двигались теперь назад, к основному войску.

— А что это за человек, вон тот, в колеснице, окруженный всадниками? — спросил их начальник гиксосов.

Пленные отвечали, будто не знают его; тогда он распорядился высечь их и повторил вопрос. Тут и обнаружилось, что в колеснице не кто иной, как царевич Хиан, которого этому самому военачальнику и было велено изловить, когда царевич скрылся из Египта; пленные называли его писцом Расой, но гиксос-то знал, что Раса и Хиан — один и тот же человек.

Тут предводитель отряда гиксосов увидел, что уже рассвело. Он не исполнил приказания Апепи, теперь это было ясно. Вместо того чтобы напасть в предрассветной мгле на вавилонское войско, сея в нем ужас и смятение, он бьется всего лишь с одним отрядом, победа над которым ничего не даст Апепи. Но теперь-то он знает, что среди противников его оказался тот, за кем их послал царь, и он значит для царя едва ли не больше, чем даже победа над вавилонянами. Решение принято было в тот же миг: нападать на войско великого царя поздно; следует перебить вот этих верховых и захватить — лучше живым, а нет — так и мертвым — царевича Хиана; пусть он станет жертвой, что умерит гнев повелителя.

Он немедленно отдал приказ к наступлению. Обе стороны были на конях, луков поэтому не оказалось ни у кого, а копий — мало. В дело пошли мечи. Спешившиеся вавилоняне образовали каре; в центр его, под присмотр раненых, поставили лошадей, а затем, по приказу военачальников, всем, что годилось — руками, камнями, кухонной утварью, — начали нагребать песок, образуя вал; гребли песок сразу две тысячи человек, спасая свою жизнь, песок был мягкий и сыпучий, и вал этот поднялся точно по волшебству. Гиксосы полезли на него отовсюду. Но каре вавилонян было небольшое; разбившись по трое, вавилонские воины выстроились друг за другом. Разом на это маленькое укрепление могли напасть лишь немногие из полчища всадников Апепи; вавилоняне кололи их мечами, исторгая предсмертные вопли и обращая вспять.

Вскоре полководец гиксосов понял, что до победы еще далеко, а это расстраивало все его намерения. Сторожевые отряды огромной вавилонской армии могли вот-вот обнаружить, что происходит совсем неподалеку, а тогда подойдет сильная подмога. К тому же царевич Хиан мог погибнуть в сражении, лучше привезти его к Апепи живым. Наконец, даже если наступление вавилонян и не последует сейчас же, все равно гиксосы вскоре будут отрезаны от своих и отброшены в пустыню, где им грозит гибель от голода и жажды. Поэтому, распорядившись прекратить нападение, гиксосский военачальник послал своих людей предложить перемирие; им надлежало передать осажденным следующие слова: «Вы обречены, силой мы превосходим вас: на каждого вашего ратника у нас десять. Сложите оружие, и я именем царя Апепи клянусь сохранить вам жизнь. Иначе я перебью вас всех».

Начальник вавилонян выслушал гиксосов, но, будучи предусмотрительным человеком, воздержался от немедленного ответа, надеясь, что вести о его беде дойдут до основного войска через гонцов, которых он выслал, либо еще каким-нибудь образом. Стремясь выиграть время, он велел передать, что будет держать совет со своими и лишь затем даст знать, к чему они придут. Он двинулся в середину каре и, приблизившись к Хиану, поведал ему о случившемся.

— Что делать? — проговорил он. — Если мы продолжим бой, они вскоре сомнут нас. Сдаться, тем самым уронив честь Вавилона, мы не можем; тут уж скорее я сам заколюсь собственным мечом.

— Похоже, ты ответил себе, — сказал Хиан, — но вот что задумал я, послушай: предложите гиксосам взять меня одного — вы ведь знаете, кто я; меня-то они и разыскивают. Думаю, тогда они отпустят всех вас с миром.

Несмотря на отчаянное положение, глава отряда лишь рассмеялся в ответ.

— А подумал ты, царевич, — если уж ты открылся мне, буду величать тебя, как подобает, — подумал ты, что ждет меня при встрече с царевичем Абешу или, как его называют, господином Тау, полководцем войска великого царя, да и с одной особой, которая находится там же, — если я принесу им такую весть? — спросил он. — Я предпочту достойную смерть в бою, царевич, и не покрою себя позором пред всем вавилонским войском. Нет, мой замысел иной. Я потребую, чтобы свое обещание сохранить нам жизнь они написали; а тем временем все должны незаметно подобраться к лошадям, захватив, кого можно, из раненых и предоставив милости судьбы остальных. Потом мы неожиданно ринемся на гиксосов — не как они, а при свете дня — и прорвем их строй или погибнем.

— Пусть так, — промолвил Хиан, хотя на уме у него было совсем другое, что он теперь не решался высказать. Он понимал: битва, где сражаться станут измученные воины на загнанных конях, проиграна, и все вавилоняне — всадники и пешие — погибнут, а вместе с ними и те, кто укрыл его в горах, раненых же безжалостно предадут мучительной смерти прямо на месте. Хиан был уверен, что полководцу гиксосов нужен он, царевич, а не этот отряд, — смерть или бегство не столь многочисленных воинов не окажут никакого влияния на исход войны — и если он захватит такую крупную добычу, то повернет назад, в Египет. Все теперь зависело от него, Хиана, от того, принесет он себя в жертву или нет. Он содрогнулся — ведь это значило смерть, возможно, смерть мучительную: Апепи его не пощадит. И что еще страшнее — после всех страданий, через которые он прошел, не увидеть ему никогда больше прекрасного лица Нефрет при свете солнца! Надо было делать выбор, и немедленно.

Ища исхода своих страданий, Хиан опустил глаза и всем сердцем взмолился тому духу, которого научился почитать. И прозренье пришло. Средь топота и ржанья лошадей, стонов раненых, криков воинов, готовившихся к отчаянному удару, он услыхал спокойный, ясно запомнившийся ему голос Рои.

— Сын мой, — молвил пророк, — следуй своему долгу, даже если он ведет дорогой жертвы, а в остальном доверься богу.

Сомнения покинули Хиана. В это время возничий его сошел с колесницы, чтоб напоить лошадей, последний раз задать им корма; он стоял поодаль, глядя на животных. Хиан был в колеснице один. Он схватил поводья, хлестнул кнутом лошадей, и они понеслись прочь. Через мгновение легкая боевая колесница оказалась у нижней кромки песчаной насыпи; шагах в пятидесяти отсюда и примерно в таком же удалении от передовых всадников Апепи, вавилонский военачальник переговаривался с полководцем гиксосов, которого Хиан хорошо знал со времен Сирийских войн. Никто из них не заметил приближавшегося Хиана, не услышал шуршания колес, катившихся по сыпучему песку.

Военачальник царя Апепи громко воскликнул в гневе:

— Слушай мое последнее слово! Выдайте царевича Хиана, — я знаю, он с вами, — и тогда вы свободны. Если нет, я перебью вас всех до единого и живым или мертвым доставлю Хиана к отцу его, царю Апепи. Отвечай. Я кончил.

— Я отвечу, — проговорил Хиан, сидя в колеснице, а оба военачальника в изумлении обернулись. — Я — царевич Хиан, и ты, друг, хорошо знаешь меня, — обратился он к полководцу. — Ты известен мне как человек благородный. Прошу тебя, отпустите этих вавилонян невредимыми и раненых тоже отпустите, я же за то сдаюсь вам. Клянешься ли в том, что исполнишь это условие?

— Клянусь, — отвечал полководец, жестом приветствуя его. — Но вспомни, царевич, Апепи очень гневается на Твое Высочество, — размеренно проговорил он, словно предупреждая Хиана.

— Я помню о том, — отвечал Хиан и, обернувшись к предводителю вавилонян, недвижно стоявшему в течение всего этого разговора, продолжал: — Передай господину Тау и владычице Египта: я отправился туда, куда зовет меня долг, и если свыше предписано нам не свидеться более, верю, они не станут дурно думать обо мне, ибо то, что кажется заблуждением, зачастую есть истина, и порой во имя благополучного исхода совершают злые дела. В остальном же пусть они судят обо мне, как им будет угодно, я же следую своему разумению.

— Господин! — воскликнул, словно очнувшись, вавилонянин. — Не уходишь ли ты от нас к гиксосам?

— Разве сам я не гиксос? — загадочно улыбнувшись, спросил Хиан. — Прощай, друг. Пусть судьба будет добра к тебе и твоим сотоварищам, и да не прольется из-за меня ни капли их крови.

Он крикнул на лошадей, они двинулись, а вавилонянин все еще стоял, сжимая кулаки и произнося имена своих богов.

— Не понимаю Твое Высочество, — произнес гиксос, направляясь рядом с колесницей к своим всадникам, — да это и не удивительно: ты всегда не походил на других людей; одно занимает меня: кем сочтут тебя вавилоняне — изменником или героем? Меж тем, зная твою честность, прошу: обещай не пытаться бежать, даже если представится возможность; иначе я вынужден буду убить тебя.

— Обещаю, друг мой. С этого часа мной, как и Тему, движет вера; только вот куда привела его сегодня вера, не знаю, хотя и был последним, кто видел, как он исчез среди вражеского войска.

— Безумец! — прошептал полководец. — Но даже если он и утратил разум, слово свое он сдержит, а это сохранит мне голову.

Глава 22

ХИАН ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ТАНИС
Гиксосы стремительно поскакали назад, к крепостям царя Апепи по ту сторону границы Египта, предоставив своим раненым, если есть на то силы, следовать за ними или погибнуть; в середине отряда, окруженный стражей, ехал в колеснице Хиан. Полководец гиксосов знал, что нельзя терять ни мгновенья; вскоре вавилоняне, которым он сохранил жизнь, достигнут лагеря великого царя, и тогда… Не ведал он только того, что в лагерь вавилонян двумя часами ранее уже прибыл Тему и полчище всадников уже неслось наперерез им.

Вдалеке среди пустыни появилась туча пыли. Она все приближалась, и вот сквозь пыльную завесу уже заблестели шлемы и копья, засверкали медью колесницы. Гиксосы поняли: произошло самое ужасное. Путь им отрезан, Вавилон наступает! Отход стал невозможен. Они оказались в таком же положении, как те пять тысяч вавилонян, которых они застали врасплох менее чем двенадцать часов тому назад; им предстояло сражаться, как это сделали те, но почти без всякой надежды на победу.

Гиксосы сгрудились плотнее, выстроив отряды клином (достаточно искусно, как отметил про себя Хиан), и понеслись вперед, отклоняясь слегка вправо, чтобы ударить туда, где вавилонян было поменьше. Два войска сблизились — тысяч двадцать гиксосов против пятидесяти тысяч противников, которые скакали, сблизив отряды, разделенные рядами колесниц. Победные возгласы раздались среди вавилонян, гиксосы же обреченно молчали.

Полководец гиксосов подъехал к колеснице Хиана.

— Царевич! — воскликнул он, скача рядом. — Боги против меня, и, думаю, наш конец близок. Но ты, надеюсь, помнишь клятву, поверив которой я пощадил твоих сотоварищей, — ты не попытаешься бежать. Если тебя схватят, значит, так предопределено; если же нет, то мчись к границе, она рядом, и сдайся Апепи или его отрядам. Я верю тебе. Неужели же я ошибусь?

— Еще никто не подвергал сомнению мою честность, — отозвался Хиан.

Полководец взмахнул мечом, приветствуя его, и, пришпорив коня, исчез из виду. Точно гром разнесся над полчищами всадников, когда они сшиблись в битве. Глубоко врезался клин гиксосов в ряды вавилонян, разбрасывая в стороны их воинов и коней, подобно кораблю, который рассекает волны, влекомый сильным шквалом. Но мало-помалу отряды Апепи стали терять напор, в то время как все больше вавилонян теснило их с обеих сторон. Клин гиксосов, пройдя первые ряды, столкнулся со свежими силами, прикрывавшими быстрые колесницы, цепь которых должна была вырваться вперед и отрезать вклинившиеся войска.

Битва приближалась к ужасному концу. Воины, сражавшиеся впереди Хиана, полегли, растоптанные тела их валялись вокруг, царевич вдруг заметил, что повозка его откатилась на передний план. На некотором расстоянии от себя Хиан увидал множество гиксосов, — частью пеших, — которые дрались с горсткой вавилонян, окруживших вырвавшуюся вперед великолепную колесницу; раненые кони ее бились в судорогах на земле. На колеснице возвышался воин в панцире, выкованном, похоже, из серебра и золота, с мечом в руке: «этот красивый юноша, — подумал Хиан, — по-видимому, отпрыск царского дома Вавилона, посланный взглянуть, что такое война»; у колесницы, на которую пытались напасть шесть или восемь гиксосов, стоял темноликий великан в бронзовых доспехах, скрежетавших всякий раз, когда он вскидывал огромный боевой топор, стараясь поразить тех, до кого мог дотянуться. Хиан сразу понял, что перед ним сам могучий эфиоп Ру. И тут исстрадавшимся сердцем своим он почувствовал, что воин в колеснице — не молодой благородный вавилонянин, а Нефрет, нареченная его!

Но, боги, она была окружена! Верховые спешили ей на помощь, но и ближайший из них был еще на расстоянии полета стрелы — в яростном исступлении Нефрет опередила всех. Ру крушил врагов изо всех сил, но не мог поспеть всюду, и когда его оттеснили от колесницы, на которую стремились влезть гиксосы, пятеро или шестеро их подскочили сбоку, пытаясь убить или схватить ту, что стояла в ней. Все, казалось, знали, какая добыча ожидает их, и готовы были рисковать жизнью, лишь бы захватить ее; приблизившись, Хиан понял, почему гиксосы впали в такой раж: теперь он и сам увидел на серебряном шлеме венец со змеиной головой, — царский урей со сверкающими глазами, возвещавший, что перед ними царица Египта. Толпившиеся кругом гиксосы видели, как Ру с воинственными криками рубил одного врага за другим; они ждали мгновения, когда можно будет ринуться к добыче.

Хиан размышлял лишь мгновение.

«Я поклялся не бежать, но я волен биться, если то уготовили мне боги», — сказал он себе и, рванув поводья, повернул коней прямо на скопище гиксосов. Когда Хиан был уже рядом, один из них метнулся к Нефрет. Она взмахнула мечом, но удар пришелся на крепкий шлем воина.

Высокий, длиннорукий гиксос обхватил Нефрет за талию и сильно рванул на себя. Остальные, когда царица упала, старались улучить мгновенье, чтобы схватить ее, унести, если возможно, или убить, когда бы то не удалось. Все были так поглощены происходящим, что ни один не заметил, как запряженная белыми лошадьми боевая колесница молниеносно обрушилась на них, оттуда, где, как они считали, врагов не было. Хиан гикнул, и послушные выучке кони, не сворачивая ни влево, ни вправо, ринулись на гиксосов. Кони крушили людей, валившихся под копыта и колеса повозки. На ногах остался лишь тот, кто сдернул Нефрет с колесницы. Хиан держал наготове копье. Он с силой всадил его во врага, промчавшись мимо, затем еще раз, и тот, не отпуская Нефрет, рухнул замертво на землю.

Теперь и Ру увидел, что произошло, и метнулся к своей госпоже. Высвободившись их рук поверженного гиксоса, Нефрет обратила взгляд на своего избавителя и узнала его.

— Хиан! — воскликнула царица. — Хиан, скорее ко мне!

Ру тоже узнал его и крикнул:

— Постой, господин Раса!

Но Хиан лишь покачал головой и ускакал прочь.

Вскоре, подобно реке, заполнившей высохшее русло, войско вавилонян затопило все вокруг. Но Хиан был уже далеко.

Битва стихла. Из двадцатитысячного войска гиксосов осталось в живых всего лишь несколько сотен ратников, остальные полегли на поле брани, или же их настигли вавилоняне, которые гнали врага до самой границы. Среди тех, кто живым добрался до войска Апепи, был царевич Хиан; то ли бог охранял его в гуще битвы, то ли спасли кони, что везли колесницу. Увидев знамена Апепи, Хиан остановил взмыленных коней и громко крикнул:

— Я царевич Хиан! Подойдите ко мне, я ранен и не могу двигаться.

Военачальники и воины приветствовали его — они решили, что царевич Хиан, с которым они вместе воевали против Сирии, бежал от вавилонян и будет теперь сражаться на стороне своего народа. Бережно сняв Хиана с колесницы, они накормили его всем самым лучшим из того, что у них было, дали выпить вина, а затем уложили на носилки и понесли к царскому лагерю, окруженному недавно построенными фортами. Над ними реяли стяги, но когда они подошли ближе, то увидели, что ворота стоят раскрытыми, а в лагере царит смятение. Глашатаи объявили, что фараон отправился в Танис и отрядам своим приказал следовать за ним, дабы пополнить их свежими силами и приготовиться к защите великого города и всего Египта.

Услышав такое повеление, военачальники начали роптать. Но Хиан, поглядев вдаль, понял, отчего Апепи отдал такой приказ. Там, вдали, песок стал черным — по нему двигалось несметное воинство вавилонское. Пешим ходом, на конях и в колесницах, наступала на врага могучая рать, точно хлынул неудержимый поток. Оттого и бежал в Танис Апепи, бросив на произвол судьбы свое войско.

Поняв наконец, что происходит, полководцы пришли к Хиану и стали просить его принять на себя командование гиксосской армией, ибо положение его и военные заслуги давали ему на это право. Но он лишь улыбнулся, ни словом не ответив на это их предложение, и они решили, что отказывается он потому, что болен и не может держаться на ногах. Они снова принялись уговаривать его, но тут подошел тот полководец, которому Хиан дал клятву; как и сам Хиан, он избегнул страшной участи всадников Апепи. Полководец отозвал военачальников в сторону и рассказал им, как вместе с другими вавилонянами он захватил в плен царевича и про все остальное. Тогда гиксосские военачальники отступились от Хиана, хотя, изложи он события так, как понимал их сам, они, скорее всего, прислушались бы к нему. Или же, вызовись он пойти к вавилонянам просить египетскую царицу или предводителя войска вавилонского царевича Абешу пощадить гиксосов, они, наверно, отнеслись бы к его предложению со вниманием. Однако он не сказал ни того, ни другого, в колесницу его впрягли свежих лошадей и, усадив его, повезли в Танис.

Так случилось, что, когда вавилоняне подступили к лагерю гиксосов, готовые вступить с ними в битву, они не нашли там никого, кроме больных и раненых. Тау отдал команду пощадить несчастных и оказать им помощь; от них стало известно о бегстве Апепи, а также о том, что царевич Хиан благополучно добрался до лагеря, был встречен с почетом и теперь будто бы командует отступающим войском, в погоню за которым и устремилась немедля вавилонская рать. На первом привале Тау вместе с главными военачальниками явились к Нефрет; тут же присутствовали Ру, жрец Тему и госпожа Кемма. Нефрет и Ру рассказали, по просьбе Тау, как в разгаре битвы они столкнулись с Хианом, который помчался на своей колеснице на тех, кто напал на Нефрет, как пронзил копьем гиксоса, стянувшего ее с колесницы, а затем, хотя они просили его остаться с ними, покачал головой и умчался прочь, даже не попытавшись остановить лошадей — сделай он это, он избавился бы от гиксосов, если был захвачен ими в плен.

Услышав эту странную историю, Тау попросил присутствующих истолковать ее. Вавилонские военачальники все, как один, заявили, что либо царевич впал в безумие, либо он предатель. Иначе, сказали они, он воспользовался бы случаем и избавился от гиксосов; бежал, продолжали они; может, случилось и такое: заговорила в нем гиксосская кровь и, последовав зову сердца, он вернулся к своему отцу. Кемма, которая высказалась следующей, полагала, что он и вправду потерял рассудок; мыслимо ли, рассуждала она, чтобы мужчина в здравом рассудке умчался прочь от прекраснейшей из женщин, с которой он обручен и которая к тому же царица Египта? Но тут в голову ей пришла другая мысль, и она добавила: разве что за время разлуки он встретил девушку еще краше. Нефрет гневно оборвала ее.

Затем обратились к брату Тему, кто еще недавно делил с царевичем все тяготы и опасности. Пробормотав: «Да не покинет нас вера!», Тему сказал, что тут ему легко сохранить веру, ибо ни один человек, отведавший подземелья в Танисе, а также темени и духоты погребальной камеры, уж конечно, никогда не захочет вернуться в те места. Он начал было красочно описывать их злоключения и муки, какие он претерпел верхом на лошади, но Тау прервал его и отправил на место.

Настала очередь Нефрет сказать свое слово. В гневе обратилась она к вавилонским военачальникам.

— Слышали вы когда-нибудь, чтобы предатель начал свое черное дело с убийства тех, кому продался? — спросила она. — И трудно ли понять, что, захоти царевич Хиан избавиться от меня, дабы со временем завладеть египетским престолом, ему нужно было лишь проехать мимо и предоставить гиксосским собакам убить меня, что они, без сомнения, и сделали бы, поскольку Ру, как раз когда был нужен более всего, оказался неведомо где. Однако же царевич Хиан четверых убийц задавил своей колесницей и пронзил копьем пятого. И вот зачем — одни боги знают почему, — хоть я и не сомневаюсь, что из иных побуждений, чем предположила госпожа Кемма, — холодно бросила Нефрет, — он уносится прочь, да с такой скоростью, что мы не могли остановить его, — уносится, как сказал жрец Тему, чтобы снова оказаться в каменном подземелье, а может быть, и навстречу еще более ужасной участи.

Выслушав Нефрет, Тау заключил:

— Все, кто знает царевича Хиана, наверное, поняли, что есть в его характере такие черты, каких не встретишь в других людях; может быть, в этом его отличии и кроется правда. Мне кажется, я понял, почему он поступил так, однако, пока не уверюсь, справедлива ли моя догадка, не сообщу ее вам, — достаточно уже высказано догадок. Пока что призываю вас внять призыву нашего брата Тему: веруйте, только вера спасет нас! Ибо что, как не вера, спасла от гибели Ее Величество царицу Египта, когда она, не подчинившись приказаниям тех, кто поставлен над ней, выехала на колеснице вперед; и не вера ли явила себя в том, ктоспас ее от смерти?

С этими словами он поднялся и удалился из-под навеса, оставив Нефрет в немалом смущении.


Те, кто уцелел из войска гиксосов, что стояло на границе, в конце концов дошли до Таниса, где приготовилось к обороне оставшееся войско Апепи. Но уцелели немногие, вавилоняне стремительно настигали врагов и тысячами захватывали в плен. К тому же какими-то путями до гиксосов дошло, что никто из сдавшихся не будет предан смерти или продан в рабство; все, что от них потребуется, это присягнуть на верность Нефрет, признав ее царицей Египта, и перейти служить под ее знамена; тысячи гиксосов, выбившись из сил, отстали в пути, разбрелись по сторонам и были захвачены сторожевыми отрядами вавилонян.

Среди тех, кто проявил верность и в конце концов вступил в ворота Мемфиса, были царевич Хиан и полководец, кому сдался Хиан и с кем теперь его связывали узы дружбы. Их отвели во дворец и, к удивлению Хиана, поместили в те самые покои, которые когда-то занимал он, царевич и престолонаследник Нижнего Египта. Там ожидали его слуги — прежние слуги, к нему явились лекари, чтобы лечить колено, сильно воспалившееся и распухшее в пути, который был столь долог и труден. Приметил Хиан и доносчиков и стражей и понял, что за ним установлена зоркая слежка: соглядатаи будут ловить каждое его слово, примечать каждый жест, и любая попытка побега будет пресечена. Значит, он теперь такой же узник, как когда-то в подземелье, откуда они с Тему совершили побег.

Явившись во дворец на заре, измученный долгим путем Хиан, совершив омовение и насытившись, проспал на своем прежнем ложе до третьего часа пополудни. Но вот появились начальник стражи и воины с носилками, чтобы отнести Хиана в зал, где ждал его Апепи. Процессию возглавлял сильно похудевший и поседевший везир Анат, который то и дело бросал настороженные взгляды по сторонам, точно опасался, что где-то прячется убийца; вплотную за ним следовал один из дворцовых писцов, неприятного вида человек, которого Хиан давно уже считал доносчиком.

Анат отвесил тщательно отмеренный поклон — не то чтобы небрежный, но и не слишком почтительный.

— Приветствуем тебя, царевич, с возвращением домой после столь долгих странствий и невзгод, — сказал он. — Царь призывает тебя пред очи свои. Прошу тебя следовать за нами.

Хиана усадили на носилки, которые понесли восемь воинов; по одну сторону носилок шел Анат; шествие замыкал начальник стражи. На одном из поворотов галереи носилки наклонились, и Анат ухватился за них руками, желая то ли выровнять, то ли отстранить от себя, чтобы они не прижали его к стене; доносчик же в эту минуту оказался еще за углом, так что не мог ни видеть происходящего, ни слышать разговора. Анат поспешно шепнул на ухо Хиану:

— Опасность велика. И все же сохраняй спокойствие и мужество, у тебя есть верные друзья, готовые отдать за тебя жизнь, и я первый из них.

Тут из-за угла появился доносчик. Анат выпрямился и смолк.

Процессия вступила в зал, где в низком кресле, в кольчуге и с мечом в руке, сидел Апепи. Носилки опустили на пол, стражники помогли Хиану сесть в кресло, стоявшее напротив царского.

— Я вижу, ты ранен, сын, — ледяным голосом произнес Апепи. — Кто поразил тебя?

— Один из воинов Твоего Величества: он догнал меня и пронзил копьем, когда я бежал из Египта.

— Слышал я эту историю. Но почему ты бежал из Египта?

— Чтобы спастись и найти ту, что ждет меня, Твое Величество.

— А-а, и это припоминаю. Первое тебе удалось, хоть и не до конца, да и ущерб ты понес немалый; второе же не удалось и не удастся никогда, — с расстановкой проговорил Апепи. Затем он обратил взгляд на полководца, пленившего Хиана.

— Это ты — начальник, кого я послал во главе двадцатипятитысячной конницы, чтобы напасть на вавилонян с фланга? — спросил он. — Если так, ответь мне, почему ты не выполнил моего повеления?

Коротко, как и положено воину, полководец рассказал, как ночью им повстречался конный отряд вавилонян, и они вступили в сражение и как царевич Хиан добровольно сдался в плен, чтобы сохранить жизнь тем, кто еще остался в живых; как затем столкнулись они лицом к лицу с несметным войском вавилонским, ехавшим верхом и на колесницах, и в страшном сражении погибли почти все гиксосские воины, как царевич Хиан, хоть и мог спастись, сдержал клятву, и вот теперь он доставил его в Танис.

Апепи едва дослушал его до конца.

— Довольно с меня россказней, — резко бросил он. — Ты проиграл сражение и тем привел меня на край гибели. Армия моя разбита, и вавилоняне под предводительством проклятого колдуна из этой Общины Зари движутся на Танис, чтобы захватить его, после чего они захватят весь Египет и посадят на престол самозванку Нефрет, чтобы, прикрываясь ею, править Египтом. Все это случилось потому, что ты не выполнил моего приказания. Вместо того чтобы напасть на вавилонское войско с фланга, ты попался на их приманку и вступил в бой с малым отрядом, растратив на то силы и время. Для таких, как ты, нет больше места на земле! Отправляйся в преисподнюю, может, там тебя научат, как выигрывать сражения.

Апепи подал знак, и несколько вооруженных рабов выступили вперед. Полководец же, ничего не ответив Апепи, повернулся к Хиану.

— Я сожалею, царевич, — с поклоном сказал он, — что не освободил тебя от клятвы и не упросил скрыться, пока то было возможно. Если так обошлись со мной, какая участь ожидает тебя? Что ж, я отправляюсь, чтобы рассказать обо всем Осирису, а он, как говорят, справедливый бог и карает тех, кто губит невиновных. Прощай, царевич!

Хиан не успел ответить — рабы схватили полководца и уволокли за занавес, откуда вскоре один из них появился снова, с отрубленной головой, показывая фараону, что его воля исполнена. Увидев это, Хиан впервые почувствовал ненависть к отцу и понадеялся в душе, что боги не пощадят Апепи и он умрет такой же страшной смертью, на какую обрек своего верного слугу.

Отец и сын остались вдвоем; они в молчании смотрели друг на друга. Первым заговорил Хиан:

— Если такова воля Твоего Величества и мне уготована та же участь, прошу не медлить — я устал, пусть же скорее приходит сон.

Апепи грубо захохотал.

— Всему свое время, и оно еще не пришло, — отвечал он. — Разве ты не понимаешь, сын, что теперь ты — единственная стрела, оставшаяся в моем колчане? Похоже, черные маги Общины Зари помогли тебе околдовать царственную египтянку и от любви к тебе она совсем потеряла голову. Избранница твоего отца, у кого ты похитил ее! Как ты полагаешь, приятно будет ей, когда она появится у стен Таниса вместе с войском вавилонским, — а так, без сомнения, и случится завтра на заре, — приятно будет ей, когда она увидит тебя, своего ненаглядного, на площадке ворот, а над тобой — палача с секирой?

— Не знаю, приятно ли будет ей, — отвечал Хиан, — но, думаю, если такое случится, Танис затем будет предан огню и все, кто живет в нем, погибнут, а среди них и тот, кому вовсе не хочется умирать.

— Ты прав, мой сын, — зло усмехнулся Апепи. — Разъяренная женщина с несметным войском за спиной может пойти на такое преступление и уничтожить беззащитных. Вот почему я намерен пока что оставить твою голову на плечах. Сделаю же я вот как — и скажи мне, если тебе не понравится мой замысел: ты появишься на воротах, и глашатаи объявят, что за совершенное предательство ты тотчас же будешь казнен в присутствии фараона и его приближенных — тех, кто поместится на площадке. Так они возвестят, хотя — будет добавлено — фараон милосерден и любит своего сына, а потому готов пощадить предателя, если будут выполнены его условия. Догадываешься, какие?

— Нет, — глухо ответил Хиан.

— Лжешь, прекрасно ты знаешь! Но все же, сын мой, я повторяю, чтобы ты не обвинял меня в том, что я действовал нечестно. Условия простые, и их немного. Первое: отдав все ценности, а также оружие, лошадей и колесницы и заключив с нами, гиксосами, вечный мир, вавилонское войско отойдет туда, откуда пришло. Второе: царевна Нефрет ответит согласием на мое предложение, и в присутствии наших воинств, гиксосского и вавилонского, жрецы провозгласят ее моей супругой и царицей, а в дар мне она принесет наследные права продолжательницы древнего рода египетских царей.

— Никогда в жизни не даст она на то согласие, — сказал Хиан.

— Ты прав, сын, опасность тут есть, но скажет ли кто наперед, чего захочет или не захочет женщина? Если же выберет она другое решение и пожертвует тобой, дабы исполнить — как полагает она — свой долг перед Египтом, не переменит ли она его, услышав твои стоны и увидев, как пытают тебя? По этим делам есть у меня большие искусники, а колено твое все еще болит и распухло, не так ли? С него-то они и начнут. Понравится тебе раскаленное железо, а? Докрасна раскаленное железо?

Хиан пристально посмотрел на Апепи.

— Делай что хочешь, дьявол, породивший меня, если я и вправду твой сын, во что трудно поверить, — сказал он. — Ты толковал о колдунах — жрецах Общины Зари. Знай же, что я один из них и владею их искусством, а также постиг их мудрость, и я предупреждаю тебя: не сбудется то, что ты замыслил, злоба же твоя обернется против тебя самого.

— А, вот как ты заговорил! Понял я, что ты придумал. Хочешь сам лишить себя жизни? Только не удастся тебе это — я поставлю надежную стражу. И второй раз ты уже не убежишь. Спокойной ночи, сын. Отдыхай, пока еще есть время; боюсь, разбудят тебя рано.

Глава 23

ВЛАДЫЧИЦА ЗАРИ
На рассвете Хиана вынесли на площадку восточных ворот Таниса, на которой свободно помещалось человек пятьдесят, если не больше; стоять Хиан не мог, и его посадили в кресло, установленное на самом краю площадки. Взошло солнце — Великий Ра — и осветило все вокруг. Под тем местом, где сидел Хиан, разверзся широкий ров, наполненный водой из Нила; вчера еще его перекрывал мост, но теперь он был поднят и накрепко привязан к пилонам ворот.

За рвом, почти у самой воды, точно не обращая больше внимания на разгромленного врага, расположились главные силы несметного войска вавилонского, а от этого его ядра могучими крыльями раскинулись в обе стороны отряды, замкнувшие город в свое кольцо и тем самым отрезавшие все пути отступления тем, кто находился в его стенах. Немного поодаль от рва, так, чтоб не долетели туда стрелы, в ряд встали шатры, над которыми реяли царские стяги Египта и Вавилона, указывая Хиану, где отдыхает Нефрет и царевич Абешу. На стенах города, по обе стороны от ворот в тревоге и беспокойстве теснились гиксосские воины, а в центре площадки, в окружении своих советников, среди которых находился и Анат, сидел в кресле фараон Апепи, в роскошных одеяниях и с двойной короной Верхнего и Нижнего Египта на голове.

Затрубили трубы, и у царских шатров встала стража, после чего наступила тишина. По ту сторону рва, за сторожевыми отрядами, в строгом боевом порядке стояли вавилонские воины, не сводя глаз с верхней площадки ворот — одна за другой белели полосы лиц, ряд за рядом, и каждое, казалось Хиану, обращено к нему. Вскоре появился гонец с белым флагом, он переплыл в лодке через ров, в сопровождении стражи прошел сквозь ряды воинов к шатрам, над которыми развевались вавилонский и египетский стяги, и отдал послание начальнику стражи, который затем вошел в шатер и вручил его Тау. Прочитав послание, Тау сказал сидевшей подле него Нефрет:

— Вот какие условия ставит нам Апепи: отдать ему все, что мы имеем, и подписать согласие о мире, после чего вавилонское войско должно уйти обратно в Вавилон.

— Что еще, дядя?

— Чтобы ты дала согласие выйти за него замуж, тогда пред народом гиксосским и войском вавилонским состоится торжественная церемония, и ты и Апепи будете объявлены мужем и женой.

— Что еще, дядя?

— Если эти условия будут отвергнуты, царевича на глазах у нас предадут пытке и будут истязать до тех пор, пока не примем их или жизнь покинет его.

Страшная бледность покрыла осунувшееся, измученное лицо Нефрет. Голова ее клонилась все ниже и ниже, пока не коснулась колен, и она начала раскачиваться вперед и назад; но вот она выпрямилась.

— Как отгадать мне, чего бы хотел Хиан? — сказала она. — Какой ответ ждет он от меня?.. — И вдруг она воскликнула: — Знаю! Знаю! Он хотел бы, чтобы я отвергла Апепи, судьбой же Хиана пусть распорядятся боги.

— Да не покинет нас вера! — проговорил Тему, который сидел с папирусом на колене позади Нефрет.

— Истинные слова говоришь ты, брат мой, — продолжала Нефрет. — Вера ведет меня, и если она не спасет нас, я выберу смерть и в смерти обрету Хиана. Мне ли, происходящей из древнего рода фараонов Египта, мне ли, обрученной с царевичем и принесшей ему клятву верности, явиться ему в царстве мертвых оскверненной, явиться женой этого старого пса — гиксосского правителя? Не бывать тому! Склонится ли Вавилон, мой великий союзник, пред этими трусами, которые даже не осмеливаются вступить в битву? Не бывать тому! Пусть умрет Хиан, если суждено ему умереть, и пусть позволят мне боги умереть вместе с ним. Но если случится так, не останется в живых ни единого человека, в ком течет гиксосская кровь, ни в Танисе, ни по всему Северу. Запиши это, Тему, как продиктует тебе царевич Абешу, и пусть гонец отнесет наш ответ поганому выродку Апепи, а наши глашатаи пусть сообщат всем, кто стоит на воротах и стенах Таниса; и вперед, на врага — атакуйте все ворота, все входы в город! Пусть предводитель наш Абешу отдаст приказание.

Тау выслушал, и неприметная улыбка скользнула по его губам. Главам отрядов, вскочившим на быстрых коней, он дал приказания, получив которые несметная вавилонская рать должна была стремительно двинуться на город, обходя его со всех сторон. Затем Тау повернулся к Тему и другим писцам и продиктовал им ответ Апепи. Он также призвал глашатаев и повелел им выучить этот ответ наизусть, а затем огласить у всех городских ворот.

Приготовления были закончены. Гонец, взяв свиток, зашагал к лодке; сопровождал его Ру, у которого нашлось что сказать гиксосам от собственного имени:

— Передай этому погонщику баранов, который называет себя царем, а также его советникам и военачальникам, которые еще остались в живых, — пусть только кто посмеет пальцем тронуть царевича Хиана! Пусть только тронет — и тогда я, эфиоп Ру, вырву у них язык изо рта и выдавлю глаза вот этими руками, а потом зашвырну в пески, пусть там подыхает от голода. И с тобой, гонец, сделаю то же самое — посмей только не возвестить это мое послание, да погромче, чтобы я услышал тебя на этом берегу.

Подняв глаза на великана-нубийца, который, скрежеща зубами, свирепо уставился на него, гонец поклялся, что выполнит его просьбу. Он прыгнул в свою лодчонку, пересек ров и через маленькую дверцу был впущен в надвратную башню; вскоре он появился на площадке ворот и вручил ответ Апепи. А затем, как и обещал, громким голосом повторил угрозу Ру, которая, как видно, не очень-то понравилась сановникам, собравшимся на площадке — они сбились в кучки и встревоженно о чем-то заговорили. Глашатаи возвестили то, что было написано в ответном послании, дабы услышали все гиксосские воины.

Услышал и Хиан, и сердце его наполнилось радостью: теперь он знал, что Нефрет не покроет себя позором ради его спасения. Он сидел, привязанный к креслу, на самом краю площадки, так чтобы его первого пронзили стрелы и копья, если начнут сражение вавилоняне. Но голову он смог повернуть и сказал через плечо Апепи, который стоял за ним, а также Анату и другим советникам:

— Фараон и приближенные его! Царевич Абешу и царственная Нефрет исполнят то, в чем клянутся, пусть не будет у вас сомнений. Пытайте меня, убейте у них на глазах, если того желаете, но знайте, это не изменит их решения; не поступятся они честью ради спасения моей жизни. Я же смерти не боюсь и спрашиваю лишь вот о чем: по доброй ли воле хотите вы последовать за мной и погубить всех жителей Таниса и весь народ гиксосский? Если вы сохраните мне жизнь и отпустите на свободу, и вы, и народ спасетесь. Поднимете на меня руку — погибнут все. Я сказал свое слово; поступайте, как знаете.

Хиан услышал какое-то движение позади, но увидеть, что происходит, не мог, так как был привязан к креслу. Он услышал, как везир Анат и другие советники упрашивают фараона отказаться от своего намерения, ибо город в безвыходном положении: несметное войско вавилонское окружило их со всех сторон; не безумие ли это — погубить всех, лишь бы отомстить своему собственному сыну? Горожане, услышав обещания вавилонян, прогнали стражу, что охраняла площадь перед воротами, и начали кричать:

— Пощади царевича Хиана, фараон! Ты хочешь замучить и убить сына, рожденного тобой, но несешь смерть и нам. Мы не хотим умирать из-за тебя!

Затем, перекрывая всех, снова заговорил Анат, холодно и властно, скорее угрожая, чем прося:

— Ты совершаешь страшное преступление, фараон. Все в Танисе любят царевича Хиана: когда враг у стен города, негоже царям убивать того, кого любит народ.

Задыхаясь от ярости, заговорил Апепи:

— Замолчи, Анат, и все вы замолчите, иначе, разделавшись с одним предателем, я возьмусь за вас. За дело, рабы!

За спиной Хиана послышалось гортанное бормотание. Как видно, черные палачи медлили, не хотели исполнять свое страшное дело. Снова фараон в ярости крикнул им, чтобы приступали к пытке, а они все медлили. Послышался удар, вслед за тем раздались стоны и Хиан понял, что Апепи обрушился на одного из палачей; теперь другие не осмелятся и далее противиться его приказу. На противоположной стороне рва он увидел великана Ру; потрясая своим огромным топором, он метался по берегу, точно лев в клетке. Позади него теперь выстроились ряды стрелков с луками наизготове; они ждали команды; за лучниками Хиан разглядел Тау и рядом с ним Нефрет в сверкающей серебряной кольчуге — она опиралась на руку Тау.

Хиан собрал все силы и крикнул:

— Ру! Слушай меня — это Хиан! Скажи лучникам: пусть спустят тетиву! Лучше мне умереть от стрел, чем от пыток…

Продолжить Хиан не смог — Апепи шагнул вперед и с силой ударил его по лицу, а затем приказал палачам заткнуть царевичу рот кляпом, отчего по войску вавилонскому прокатился стон, так же как и по многотысячной толпе танисцев, заполнивших дворцовую площадь. Ру, взревев, точно раненый бык, разразился проклятьями и, повернувшись к лучникам, повторил просьбу Хиана; лучники вскинули луки; глядя на Тау, они ждали команды. Но Тау медлил, лишь сделал им знак рукой, чтоб они придержали стрелы; рядом с ним рухнула вдруг на колени Нефрет, — как видно, ей стало дурно.

Хиан почувствовал, как чьи-то ручищи рвут на нем одежду, в ноздри ударил запах раскаленного железа, и его пронзила нестерпимая боль. Медленная пытка началась! Хиан закрыл глаза, готовясь предстать перед судом Осириса.

Но тут слуха его коснулся странный шум: послышались удары, какая-то возня. Хиан открыл глаза — мимо него, спотыкаясь, пятилась массивная фигура фараона, в груди у него торчал кинжал. На краю площадки Апепи остановился, уцепившись за кресло, к которому был привязан Хиан.

— Паршивый пес! — через силу прохрипел Апепи. — Проклятый везир! Слишком долго я щадил тебя, надо было покончить с тобой еще ночью. А я ждал…

— Да, фараон, — прозвучал голос Аната, — ты промедлил, и пес цапнул тебя первым. Отправляйся же поскорее к Сету, убийца единокровного сына!

Старческая иссохшая фигура Аната метнулась вперед, черные глаза блеснули на морщинистом желтом лице, тонкая рука взметнулась и раскаленным прутом палача с силой ударила по рукам, цепляющимся за кресло. Апепи разжал руки и, взвыв от боли, полетел в ров.

Увидев это, Ру прыгнул в воду и устремился вперед. Едва голова фараона показалась над водой, он схватил его своей могучей ручищей, доплыл с ним до берега, выволок на песок, переломил, точно палку, и забросил подальше.

— Фараон Апепи мертв! — прозвучал тонкий старческий голос Аната. — Но фараон Хиан жив! Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

Он выкрикивал эти слова, а сам тем временем развязывал веревки, опутывающие Хиана, вытащил кляп у него изо рта; толпы народа внизу подхватили древнее приветствие:

— Жизнь! Кровь! Сила! Фараон! Фараон! Фараон!

Вечером того же дня Хиан лежал на ложе в царском шатре вавилонян, куда его принесли по собственной просьбе, так как Нефрет не могла вступить в город. Кемма и лекарь обмыли его израненное лицо, перевязали распухшее колено, Нефрет же стояла рядом, содрогаясь от вида длинной красной полосы на его теле, оставленной раскаленным прутом.

Один вопрос мучил Нефрет, и вот он сорвался с ее уст.

— Скажи мне, Хиан, — заговорила она, — почему ты в разгаре битвы умчался от меня, хотя мог спастись от пленивших тебя гиксосов и избавить нас от столь ужасных страданий?

— Но разве, госпожа моя, более чем двухтысячное войско и вместе с ним множество раненых не соединилось с твоим войском в тот день? Те, что уцелели в сражении за меня, и те, кто остался в живых из сторожевого отряда в горах? — спросил Хиан.

— Они соединились с нами, и мы спрашивали их, но никто не мог нам объяснить твой поступок. Сказали только, что ты вдруг выехал на колеснице вперед и сдался гиксосам, после чего те прекратили атаки.

— И ты не понимаешь, что иной раз события поворачиваются так, что один человек должен пожертвовать собой, чтобы спасти множество других людей?

— Понимаю, — ответила, покраснев, Нефрет. — Теперь я поняла, что ты благороднее, чем я думала. И все же, ты ведь мог остаться с нами, почему же на моих глазах ты умчался прочь?

— Спроси о том пророка Тау, — устало ответил Хиан.

— Почему Хиан умчался прочь от нас? Скажи мне, если знаешь, дядя?

— Разве те, кто вступает в нашу Общину Зари, не клянутся клятвой, которую нельзя нарушить, племянница? Быть может, брат наш обещал врагу сдаться, не выйдя из пределов Египта; так и сделал он, несмотря на то что ему предоставился случай остаться с нами. Это объяснение сразу пришло мне на ум.

— Так ли это, Хиан?

— Так, Нефрет. Обещанием своим я заплатил за жизнь наших воинов. Неужели хотела бы ты, чтобы я нарушил клятву, лишь бы спасти свою собственную жизнь?

— Что мне сказать на это, Хиан? Что ты благороден. Но ты ведь знал: если погибнешь, всю жизнь будет мучить меня вопрос: почему ты пошел навстречу погибели, почему покинул меня?

— Тау знал все. Он сказал бы тебе, если б пробил тот час.

— Как мог ты знать то, дядя, что было скрыто от меня?

— Положение обязывает меня сохранять тайны, племянница. Зачем тебе подробности? Я знал, — и этого достаточно, как знал и то, что никогда не понадобится излагать тебе всю правду.

— И ты, дядя, обрек меня на такие страданья, хоть в этом не было никакой нужды! — сердито воскликнула Нефрет.

— Может, и не было, но тебе это только на пользу. Надо ли ограждать тебя от страданий, врачующих душу? Царица Египта, ты в первую очередь — и прошу тебя никогда не забывать об этом! — сестра Общины Зари и исполнительница ее установлений. Будь смиренна и скромна, сестра. Поступайся своими личными желаниями. Повелевая, учись повиноваться и ищи не славу, а свет. Ибо только так, когда закончится твой земной срок и минуют все невзгоды и испытания, обретешь ты вечный покой.

— Да не покинет нас вера! — пробормотал стоявший позади Тему.

— Да, — продолжал Тау, — вера и скромность, ибо вера возвышает нас, скромность же ведет нас в служении — ни себе, но другим, что и есть истинное служение. Сердце твое сейчас полнится радостью, но я говорю тебе это, ибо близится час нашего расставания: я удалюсь в свое уединение, ты же взойдешь на трон, а кому позволено поучать фараона, восседающего на троне?

— Тебе позволено, дядя, и я надеюсь, ты не лишишь меня твоих советов, — решительно тряхнув головой, сказала Нефрет.

Но тут ее настроение вдруг изменилось, она крепко обняла его и поцеловала в лоб.

— Ах, мой дорогой, мой любимый дядя, — сказала она, — ведь я обязана тебе жизнью! Когда я еще была малюткой, ты спас меня и матушку мою, вызволил нас из рук этих предателей — фивейских вельмож, с которыми я вскоре надеюсь поговорить по душам, если они еще живы.

— Госпожа Кемма и Ру — вот кто твои спасители, — сказал Тау.

— Да, конечно, и все же они всего лишь выполняли свой долг, а ты поднялся ради моего спасения в верховья Нила.

— Чтобы исполнить то, что было велено мне, племянница.

— Затем ты привез нас к пирамидам и следил за моим воспитанием, обучив меня всему, что я знаю сейчас. А после ты привез меня в Вавилон, и хотя, казалось бы, великий царь сам отозвался на мои молитвы, но я знаю, это ты внушил ему отказаться от прежнего замысла выдать меня замуж за Мир-бела, а вместо того послать со мной несметное войско, которое и принесло нам победу и мир.

— Бог по собственному разумению обратил к тебе сердце Дитаны, а не я, племянница.

— А как ты заботился обо мне! — продолжала Нефрет, не обращая внимания на его слова. — Это ты удержал меня, когда я хотела вместе с пятитысячным войском ринуться к горной заставе, что погубило бы меня или покрыло позором. Ах, всего не перечислишь! Но чем я тебе отплатила? Сколько строптивости проявила я, какие сердитые слова бросала в своей гордыне и не верила, когда ты внушал мне, чтобы я набралась терпения, что все кончится хорошо и мы с Хианом встретимся. Ты просил верить и надеяться, а я убедила себя, что Хиана уже нет в живых. Впрочем, это твоя, а не моя вина, что я вела себя так, — продолжала Нефрет уже другим тоном, — не ты ли позволял мне своевольничать в детстве, вместо того чтобы учить послушанию?

— Мне кажется, это пророк Рои баловал тебя, — отвечал Тау с тихой улыбкой. — Ну и, конечно, госпожа Кемма.

Послышались выкрики стражников, занавесы раздвинулись, и Ру возгласил о приходе везира; вслед за тем вошел и сам везир в сопровождении гиксосских сановников и военачальников.

Трижды Анат и его свита простерлись ниц перед Нефрет, перед Хианом и царевичем Абешу, предводителем армии вавилонской.

— Царица, — молвил Анат, — от всего народа гиксосского пришли мы, чтобы объявить, что сдаем тебе город Танис; тебя же просим явить милосердие к тем, кто сражался против тебя, и к каждому, кто живет в стенах этого города. Даруешь ли ты нам жизнь?

— Пусть станут твои уста моими устами, — обратилась Нефрет к Тау. — Ты мыслишь так же, как и я, и все, что ты скажешь, будет мною исполнено, а также, я полагаю, и царевичем Хианом, который еще слаб и не может заниматься государственными делами.

— Да, даруем, — отвечал Тау. — Всем, кто будет верен Нефрет, царице Египта, и Хиану, царевичу Севера, с которым хочет она сочетаться браком, даруем мы прощенье. Завтра мы вступим в Танис и провозгласим мир и согласие на долгие времена.

— Мы выслушали твой ответ и благодарим тебя, царица, — молвил Анат. — Теперь же обращаю речь свою к царевичу Хиану: я, кто пришел к нему, обагрив свои руки кровью фараона, молю его о прощении. Пусть выслушает меня царевич. Когда брошен был он в подземелье, это я, везир Анат, с помощью известного вам брата Зари и некоего тюремщика спас его. Заподозренный фараоном, попал я в опалу и сам брошен был в подземелье. Вот почему не мог я помочь Хиану выбраться из другой темницы — из усыпальницы Ур Хафра; не мог я отвести от него и погоню на пути к Вавилону. Но прошло время, и я снова обрел силу, ибо знал фараон, что один только я смогу спасти его от клыков вавилонского льва. Когда великое воинство вавилонское хлынуло на Египет, я дал совет фараону сдаться и, если царевич жив, объявить о женитьбе Хиана на царственной Нефрет. Вместо ответа он ударил меня, точно пса, — вот посмотрите, какие страшные рубцы! — Анат потрогал свою голову. — Атака на вавилонян не удалась — продолжал он, — и фараон поспешно отошел к Танису, Хиан же по благородному побуждению сам отдался в его руки. Тщетно молил я Апепи сохранить царевичу жизнь; я взывал к нему и во дворце, и на площадке ворот, но, одержимый злобой и ревностью, фараон хотел замучить своего сына пытками на глазах у Нефрет и воинства вавилонского. И вот, пока еще было не поздно, я вступил с фараоном в схватку и поразил его. Царевич Хиан и весь народ гиксосский были спасены. Заслужил ли я прощения?

Тау приблизился к тому месту, где лежал царевич, и переговорил с ним. Вернувшись, он отвечал:

— Ты совершил то, Анат, что должно было совершить. Принеси завтра жертвы в храме богов твоих и прими от них прощение за то, что пролил царскую кровь ради спасения продолжателя царского рода и жизней десятков тысяч невинных людей. Затем явись во дворец в Танисе, где тебе будут снова вручены жезл и цепь везира Верхних и Нижних земель.

Миновало тридцать дней. На торжественной церемонии Тау передал предводительство вавилонской армией военачальнику равного с ним ранга, снял с себя кольчугу и царские знаки, облачился в белые одежды пророка Зари и, оставив Тему, ибо таково было желание Нефрет и Хиана, отправился к храму пирамид. Десять тысяч лучших воинов вавилонских были отобраны и оставлены для охраны внучки великого царя, пока не свершится то, чему предначертано было свершиться; все же остальное войско отправилось в обратный путь в Вавилон. Состоялись церемонии, на которых все, кто служил прежде его отцу, известному теперь под именем «Апепи Проклятый», принесли клятву верности Хиану, однако Нефрет на церемониях этих не присутствовала; не состоялась еще коронация, ибо никто не знал, кто будет теперь править Египтом — Хиан, царь Севера, или же Нефрет, царица Юга. Кое-кто считал, что правителем должен стать Хиан, но другие опасливо поглядывали на лагерь, где расположились десять тысяч вавилонских воинов, и умоляли говоривших замолчать.

Хиан выздоравливал, но медленно. Искусный лекарь и заботливый уход помогли залечить колено, но Хиан знал теперь, что на всю жизнь остался хромым. Страшнее, чем физические, были страданья душевные, они-то и мешали ему воспрянуть к жизни. Тяжкие испытания выпали на его долю! Сначала дворцовое подземелье, затем долгое заточение в гробнице; побег к вавилонянам, рана, которая никак не заживала, и он день за днем, неделя за неделей лежал без движения на спине, в окружении чужестранцев, на чьем языке не мог говорить, в неведении о том, где Нефрет и что с ней.

Но вот он узнал, что Нефрет жива и находится совсем рядом, — какое это было счастье! — а дальше поход вместе с пятитысячным войском, отчаянная битва среди пустыни и его добровольная сдача в плен, встреча с Нефрет во время второй битвы и его бегство, ибо не мог он нарушить клятву, хоть и знал, что она не поймет его поступка; прибытие в Египет и в Танис, встреча с Апепи и, наконец, страшная пытка на площадке городских ворот, на глазах у Нефрет. Хиан был молод и силен, но он не выдержал: тело его было измучено, и он пал духом; он удалялся от всех и лежал дни напролет, а по ночам, когда приходил наконец сон, его мучили страшные видения, и он кричал и корчился в судорогах; по городу поползли слухи, что молодой фараон вскоре отправится к своим праотцам.

Анат являлся к нему с докладом о делах, Хиан выслушивал, почти ничего не говоря. Тему читал ему старинные манускрипты или молился и разговаривал с ним о вере. Навещал его и Ру, он все вспоминал о битве или о чудесах Вавилона и как Нефрет училась воинским приемам; слушая об этом, Хиан начинал улыбаться. Время от времени, в сопровождении Кеммы, которая останавливалась поодаль и глядела в окно, приходила и сама Нефрет и говорила с ним о любви и о том, что они поженятся, как только ему станет лучше.

Но лучше ему не становилось, тогда Нефрет отправила с посыльным письмо к Тау и последовала совету пророка. Сказав Хиану, что Танис расположен в слишком низком месте и тут очень жарко, она велела перенести царевича на корабль, и они медленно поплыли вверх по течению Нила. Но вот вдали показались пирамиды; при первом же взгляде на них поведение Хиана изменилось: он оживился и даже повеселел, рассказывая Нефрет о том, какие истории тут происходили. Обрадовавшись этой перемене, Нефрет распорядилась, чтобы царевича перенесли на берег; они расположились посреди пальмовой рощи, где Нефрет когда-то нашла Хиана спящим под деревом и откуда, после того как Ру унес его поклажу, она, одетая проводником, повела его в тайное убежище Братства.

Здесь, в роще, Хиан, с обручальным кольцом Нефрет на руке, в ту ночь спал куда более спокойным сном, чем много месяцев тому назад, когда он покидал эту рощу, чтобы возвратиться в Танис и рассказать Апепи о своей миссии.

Наутро, пока еще было совсем темно, в палатку Хиана вошел Ру и помог царевичу одеться. Затем Хиана усадили на носилки и понесли через пески; Хиан не задавал никаких вопросов, но вот в свете звезд он увидел очертания огромного Сфинкса. Здесь Хиана сняли с носилок, и все удалились, оставив его одного.

Наступил рассвет, и Хиан увидел, что он не один — рядом с ним, в длинном сером плаще с капюшоном, стоит то ли юноша, то ли стройная девушка.

О, боги! Он вспомнил, кто это: юный проводник, который, казалось, много лет тому назад вывел его из пальмовой рощи к Сфинксу и здесь завязал ему глаза.

— Ты все еще сопровождаешь путешественников через пески, мой юный друг? — обратился к нему с вопросом Хиан.

— Да, писец Раса, — отвечал некто в плаще грубоватым голосом.

— И по-прежнему воруешь поклажу или прячешь ее? Куда делись мои носилки?

— Я отбираю все, что захочется, писец Раса, которому я желаю здоровья и счастья.

— И по-прежнему завязываешь посланцам глаза?

— Да, писец Раса, если необходимо сохранить что-то в тайне и не показывать им. А потому прошу тебя, стой спокойно, и я завяжу тебе глаза, как сделала когда-то.

— Повинуюсь, — со смехом отвечал Хиан. — Быть может, ты не знаешь о том, юноша, но со времени нашей первой встречи я перенес много страданий и понял, а также услышал это из уст некоего Тему, что главное в жизни — вера. А потому завязывай мне глаза, я подчиняюсь тем более охотно, потому что уверен: когда снова прозрею, мне явится небесное видение. Смотри, я преклоняю колени или, скорее, просто наклоняюсь, потому что согнуть колено я не могу.

Фигура в сером плаще склонилась над ним, и на глаза его снова лег шелковый платок. Ах, как хорошо он запомнил его нежный аромат! Затем, держась за плечо проводника, Хиан, прихрамывая, прошел некоторое расстояние, пока нарочито грубоватый голос не попросил его опуститься на песчаную насыпь и здесь подождать.

Вскоре голоса — мужские голоса — попросили его подняться. Чьи-то руки помогли ему сделать это, и, кем-то поддерживаемый, он пошел по гулким переходам, где эхом отдавались шаги; его ввели в какое-то помещение, где облачили в новые одежды и водрузили на его голову венец, но он не видел, что это за одежды и венец, а когда спросил, ответа не последовало.

И снова его повели куда-то, как ему показалось, они вошли в большой зал, где собралось множество народа, ибо он слышал приглушенные восклицания. Чей-то голос попросил его сесть, и он опустился на подушки кресла.

Вдалеке раздался возглас:

— Ра взошёл!

И зазвучало пение. Он узнал этот гимн — в дни празднеств Братства Зари им приветствовали восходящее солнце. Поющие умолкли; теперь вокруг царила тишина; затем он услышал шелест одежд.

И тут многоголосый хор возгласил:

— Владычица Зари, приветствуем тебя! Приветствуем тебя, Владычица зари! О светозарная! Приветствуем тебя, дарующая жизнь! Приветствуем тебя, священная сестра! О та, кому Небо предначертало объединить истерзанные земли Верхнего и Нижнего Египта!

Хиан не выдержал. Он сорвал с глаз повязку. Быть может, она была слабо затянута — при первом же прикосновении пелена спала с его глаз. О боги! Пред ним в сверкающем под лучами солнца царском одеянии, увенчанная двойной короной Египта, стояла Нефрет — само величие и красота.

Мгновение-другое она помедлила, пока, отдаваясь гулким эхом, под сводами храмового зала звучали приветствия, затем взмахнула скипетром, и воцарилась тишина. Отдав Кемме скипетр, а Ру — символы царской власти, Нефрет сняла с себя корону Египта и водрузила ее на голову Хиана. Затем она преклонила колена и коснулась губами его руки.

— Царица Египта приветствует царя Египта! — произнесла она.

Хиан в удивлении воззрился на нее. Затем, словно боль и слабость снова одолели его, он с трудом поднялся с трона, предлагая ей самой занять его. Но Нефрет покачала головой. Поддерживая Хиана сильной рукой, она подвела его к тому месту, где стоял Тау в окружении советников Общины Зари. В присутствии Братства Общины Зари — всех живых и мертвых — именем Духа, которому они поклонялись, Тау соединил их руки и благословил, навечно отдавая их друг другу.

Так окончилась эта удивительная история.


Нефрет и Хиан стояли перед залитой лунным сиянием величественной пирамидой Ура.

— Отдых наш подошел к концу, супруга моя, — произнес Хиан. — С завтрашнего дня мы с тобой будем не просто братом и сестрой Общины Зари, но и правителями Египта, наконец-то объединенного от нильских порогов до самого моря. Трудный путь прошли мы с того дня, когда, стоя вот так же рядом, любовались этой пирамидой. И все же, возлюбленная моя, живет в моем сердце надежда: та сила, что охраняла нас и провела сквозь многие опасности, а затем от ворот смерти вернула меня к жизни и радости, пребудет с нами и далее.

— Так предсказал благочестивый и всемудрый Рои, в котором обитал дух Истины. Возблагодарим же, супруг мой, богов за все, что они даровали нам, и в смирении начнем новую жизнь, памятуя о том, что хоть теперь мы — царь и царица Египта, все же в первую очередь мы с тобой — брат и сестра славной Общины Зари, принявшие ее святую веру и посвятившие себя служению человечеству.

Тут царственные супруги услышали позади себя чьи-то шаги и, оглянувшись, увидели Хранителя пирамид, который похудел и состарился с тех пор, как они видели его в последний раз.

— Не желают ли святейшие властители подняться на пирамиду? — с поклоном обратился он к ним. — Луна светит ярко, а ветра нет совсем; к тому же хотелось мне показать фараону то место, с которого в день его побега покатились вниз проклятые лазутчики-гиксосы.

— Нет, Хранитель, — отвечал Хиан, — кончились мои прогулки по пирамидам, ибо до конца моих дней суждено мне быть теперь хромым. Отныне ты один, Хранитель, будешь властителем Великих пирамид.

— И Духом также, — добавила Нефрет, — ибо не должно мне, кому судьба определила взойти на дурманящие вершины власти, появляться теперь на вершинах пирамид. Прощай же, отважный наш спаситель. Нет и не будет предела нашей благодарности — все, чего бы ты ни пожелал и что мы в силах дать тебе — твое.

Взявшись за руки, Хиан и Нефрет направились к тому месту, где стояли Ру и Кемма, а также отряд стражи, сопровождавший их на корабль, который ждал лишь попутного ветра, чтобы отплыть вниз по течению Нила.

— Теперь я поняла, что означало то видение, — сказала седовласая Кемма могучему эфиопу Ру, — почему богини нарекли новорожденную царевну «Объединительницей Земель».

— Понял и я, — отозвался Ру, — зачем эфиопские боги дали мне добрый топор и силу, чтоб не дрогнула моя рука на той фиванской лестнице.



ГОЛУБАЯ ПОРТЬЕРА (повесть)

Глава 1

В полку его фамильярно называли Бутылкиным, а почему — толком никто не знал. Однако ходили слухи, что в Харроу он получил это прозвище из-за формы носа. Не то, чтоб нос его очень походил на бутылку, но внушительный и мясистый он изрядно закруглялся на конце. На самом же деле, нашего героя окрестили так еще в детстве. В наше время, если человека наградили прозвищем, обычно за этим стоит следующее: во-первых, он добрый малый, во-вторых — хороший друг. «Бутылкин», иначе говоря Джон Джордж Перитт, служивший в полку, в каком именно для нас не так уж и важно, полностью соответствовал каждому из этих определений, ибо не было на белом свете более добродушного человека и лучшего друга. Красивым его никак нельзя было назвать, разве что мясистый, круглый нос, пара маленьких, светлых глаз под навесом густых бровей и большой, но приятно очерченный рот можно счесть образцом мужской красоты. С другой стороны, мужчина он был видный, осанистый с приятными манерами, хоть и молчун.

Много лет назад Бутылкин влюбился в одну особу и весь полк знал о его всепоглощающем чувстве, которое он и не скрывал. В его прибранном жилище над кроватью висела фотография его единственной избранницы, которая ни у кого не оставляла сомнений относительно его вкусов и пристрастий. Даже эта тусклая фотография давала представление о том, что у мисс Мадлены Спенсер прелестная фигура и очаровательные глаза. Поговаривали, однако, что у нее ни гроша за душой, а поскольку наш герой и сам не метил в Ротшильды, полковые кумушки нередко судачили о том, как же он будет «выкручиваться», когда дело дойдет до брака.

В ту пору их полк квартировался в Марицбурге, но срок заграничной службы истек и все с нетерпением ожидали, когда же их отзовут домой.

Однажды утром Бутылкин поехал на охоту со стаей собак, наспех собранных вместе, которых держали при гарнизоне. Погоня шла успешно, и, проделав галопом семь или восемь миль, они, в конце концов, подстрелили свою жертву — прекрасную антилопу ориби. Такое случалось нечасто, и Бутылкин, привязав добычу к седлу, вернулся домой радостный и гордый, поскольку он был доезжачим в стае. Собак выпустили на рассвете, и было уже около девяти утра, когда он, разгоряченный и усталый, скакал по тенистой стороне широкой и пыльной Черч-стрит. В крепости перед зданием правительства выстрелила пушка, возвещая о прибытии почты.

Для него прибытие почты означало одно, а то и все два письма от Мадлены, а, может быть, и радостное известие, например, приказ о выходе в море. С сияющей улыбкой он помчался домой, принял ванну и переоделся, а потом отправился завтракать в гарнизонную столовую в предвкушении письма. Но корреспонденция в тот день оказалась весьма обширной, и у него было вдоволь времени, чтобы съесть завтрак. Он сидел на уютной веранде под сенью бамбуков и камелий и курил трубку, пока, наконец, не появился ординарец с почтой. Бутылкин тотчас же удалился в комнату, выходившую на веранду и спокойно встал рядом, не желая выдавать своих чувств, пока офицер сортировал письма. Наконец, ему вручили его конверт, где лежало несколько газет и одно единственное письмо, и он вернулся на веранду слегка разочарованный, поскольку ждал вестей от брата и возлюбленной. Медленно раскурив трубку — он принадлежал к числу тугодумов и медлителей — а ведь известно, что растягивая удовольствие, вы лишь усиливаете его, — он уселся в огромном кресле напротиврасцветшей накануне камелии с блестящими глянцевитыми лепестками, вынул письмо и начал читать:

«Дорогой Джордж!»

— Боже милостивый! — подумал он про себя, — в чем дело? Она всегда обращалась ко мне «Мой милый Бутылкин!»

«Дорогой Джордж, — снова начал он, — даже не знаю, с чего начать. Слезы застилают глаза, а когда я думаю, что ты читаешь мое письмо в этой жуткой стране, я начинаю рыдать еще сильнее. Слушай же! Лучше сказать все сразу, — потому что отсрочкой делу не поможешь — между нами все кончено, мой дорогой и любимый Бутылкин!»

— Все кончено! — задохнулся он.

«Я не знаю, как поведать тебе эту печальную историю, — читал он дальше, — но если уж рассказывать — то с самого начала. Месяц назад вместе с отцом и теткой я поехала на бал в Афертон и там встретила сэра Альфреда Кростона, джентльмена средних лет, который несколько раз пригласил меня на танец. Я не обратила на него особого внимания, но он был столь обходителен, что, когда мы вернулись домой, моя тетка — ты знаешь ее мерзкий характер — поздравила меня с победой. На следующий день он нанес нам визит, и папа пригласил его к обеду. Он повел меня к столу, а перед тем, как уходить, сказал мне, что собирается остановиться в местной гостинице «Джорджинн», чтобы половить форель в нашем озере. А потом стал приходить каждый день, и когда я выходила погулять, всегда встречал меня и был очень мил и добр. Наконец, однажды он предложил мне выйти за него замуж, а я ужасно рассердилась и сказала, что помолвлена с военным, который служит в Южной Африке. Он рассмеялся и сказал, что Южная Африка далеко, а я с ненавистью посмотрела на него. В тот вечер папа и тетя прямо-таки напали на меня — ты ведь знаешь, они оба не одобряют нашу помолвку, а тут они начали убеждать меня, что наша связь совершенно бессмысленная, что, если я откажу ему, то буду полной идиоткой. Так все и тянулось, поскольку отказа он не принимал, и, наконец, я дала согласие. Они не оставляли меня в покое, и папа умолял меня принять предложение ради него. Отец убедил меня, что этот брак будет удачным и, кажется, я уже помолвлена. Дорогой, дорогой. Джордж, не сердись на меня — это не моя вина, и думаю, мы все равно не могли бы пожениться — у нас ведь так мало денег. Я очень, очень люблю тебя, но я не в силах ничего изменить. Я надеюсь, что ты не забудешь меня и не женишься на другой — по крайней мере не сейчас — одна мысль об этом повергает меня в ужас. Напиши мне и скажи, что ты не забудешь меня и что ты не сердишься. Если хочешь, я верну твои письма. Можешь сжечь и мои — я не возражаю. Прощай, родной мой! Если бы ты только знал, как мне тяжело! Тетушке легко говорить о брачном контракте и брильянтах, но кто мне заменит тебя? Прощай, дорогой мой, я не могу больше писать — голова раскалывается»

— Твоя Мадлена Спенсер.
Когда Джордж Перитт, он же Бутылкин, прочел и перечел это послание, он аккуратно сложил его и в своей обычно спокойной манере опустил в карман. Затем сел и пристально посмотрел на цветы камелии, которые показались ему сейчас блеклыми и туманными, словно их разделяло пятьдесят ярдов, а не несколько шагов.

— Да, это удар, — сказал он себе. — Бедная Мадлена! Как она, должно быть, страдает!

Потом встал и нетвердой походкой, совершенно раздавленный, направился в свое жилище и, взяв лист бумаги, написал следующее письмо:

«Дорогая Мадлена! Я получил твое письмо с вестью о расторжении нашей помолвки. Не хочу говорить о себе, когда ты так страдаешь. Скажу одно: для меня это удар. Я любил тебя столько лет, наверное, с самого раннего детства, и потерять тебя теперь — очень трудно. Я надеялся, что получу должность адъютанта в милицейском полку и мы сможем пожениться. Думаю, мы бы прожили на пятьсот фунтов в год, хотя, возможно, я не в праве ждать, чтобы ты отказалась от комфорта и удовольствий, к которым привыкла, но боюсь, когда человек влюблен, он склонен к эгоизму. Однако все это в прошлом, и без всяких недомолвок скажу: я и помыслить не могу о том, чтобы стоять у тебя на пути. Я слишком люблю тебя, Мадлена, а ты слишком хороша собой и слишком изыскана, чтобы выйти замуж за бедного младшего офицера, которому ничего не светит, кроме его оклада. Верю в то, что ты будешь счастлива. Я не прошу, чтобы ты слишком часто думала обо мне, может быть, в мирном настроении ты иногда вспомнишь своего старого возлюбленного — уверен, что никто не дорожил тобою больше, чем я. Не бойся, что я забуду тебя или женюсь на ком-нибудь. Я не сделаю ни того, ни другого. На этом должен закончить письмо, чтобы успеть отправить его с уходящей почтой. Наверное, все уже сказано. Это тяжкое испытание — очень тяжкое, но нельзя поддаваться унынию и слабости. Меня немного утешает то, что ты «вырастешь в должности», как говорят между собою слуги. Прощай, Мадлена. Храни тебя Бог, — вот моя ежедневная молитва»

Джордж Перитт.
Едва он закончил письмо и торопливо отправил его с уходящей почтой, как раздался зычный голос: «Старина Бутылкин, пойдем ко мне, поговорим, вышел приказ, что мы снимаемся с места через две недели, а затем показался и сам обладатель звонкого голоса, другой младший офицер, закадычный друг нашего героя. «Ты, кажется, ничуть не рад?» — проговорил он сорванным голосом, заметив, что у приятеля удрученный и несколько оцепенелый вид.

— Да нет, ничего особенного. Итак, вы отбываете через две недели?

— Что значит: «вы». Мы все отбываем, все от полковника до барабанщика.

— Наверное, я не поеду, Джек, — последовал уклончивый ответ.

— Послушай, старина, ты с ума сошел или пьян?

— Нет, не думаю, может быть, сошел с ума, но точно не пьян.

— Тогда что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что, короче, я высылаю свои бумаги. Мне нравится здешний климат — короче, я собираюсь стать фермером.

— Высылаешь бумаги! Хочешь стать фермером в этой богом забытой дыре. Ты, наверное, пьян.

— Нет, отнюдь. Сейчас только десять часов.

— А как же твоя свадьба и девушка, с которой ты помолвлен и которую так хотел увидеть? Она тоже займется фермерством?

Бутылкин вздрогнул.

— Нет, видишь ли, как бы это сказать, одним словом, с этим все кончено. Моя помолвка расторгнута.

— Вот это да! — сказал приятель и неуклюже ретировался.

Глава 2

Прошло двенадцать лет, как Бутылкин отправил свои бумаги и много воды утекло с тех пор. Случилось так, что единственный и старший брат нашего героя, благодаря неожиданному развитию чахотки у законных наследников, получил титул баронета и восемь тысяч годового дохода, а сам Бутылкин — скромное, но для него вполне достаточное состояние в восемь сотен фунтов. Когда до него дошла эта весть, он сражался в чине капитана добровольных войск в одной из многочисленных войн в колонии Кейп. Он довоевал эту кампанию, а затем, уступив просьбам брата и собственному естественному желанию побывать на родине после четырнадцатилетнего перерыва, вышел в отставку и вернулся в Англию.

Таким образом, следующее действие этой маленькой драмы разворачивается не на южно-африканских пастбищах и не в свежевыкрашенном колониальном доме, а в удобнейших апартаментах сэра Юстаса Перитта — холостого брата нашего героя, проживавшего в Олбани. И вот прежний Бутылкин, только более внушительный, застенчивый и подурневший, с шрамом через всю щеку, полученным от метательного копья, сидит в очень удобном кресле напротив затопленного камина, — на дворе ноябрь. Напротив него расположился его брат — совсем иной экземпляр рода человеческого. С пристальным, участливым любопытством смотрит он на нашего героя сквозь стекла очков. Сэр Юстас Перитт — хорошо сохранившийся джентльмен неопределенного возраста от тридцати до пятидесяти. Выглядит он истинным лондонцем. Глаза горят, фигура поражает такой выправкой, что ему вполне можно дать тридцать лет. Но при более близком знакомстве, оценив его превосходное знание жизни и добродушный, но глубочайший цинизм, которым насквозь пропитана его речь, точно так же, как запахом лимона бывает пропитан ромовый пунш, вы бы отодвинули день его рождения на много лет назад. На самом же деле — ему ровно сорок — ни больше, ни меньше, при этом он одновременно сохранил моложавый вид и приобрел зрелость и опыт, благоразумно воспользовавшись всеми возможностями, которые выпали ему в жизни.

— Мой дорогой Джордж, — сказал сэр Юстас, обращаясь к брату, — он был полон решимости похоронить, наконец, через столько лет эту ненавистную кличку «Бутылкин».

— Давненько не испытывал я такой радости.

— Какой радости?

— Видеть тебя — какой же еще? Когда ты показался на корабле, я сразу же узнал тебя. Ты совсем не изменился, разве что потолстел.

— Ты тоже, Юстас, разве что похудел. Объем талии у тебя уменьшился.

— Ах, Джордж, когда-то я любил пиво — одно из моих многочисленных заблуждений. В сущности, за свою долгую жизнь я понял, что почти все в ней было заблуждением и суетой сует.

— Кроме самой жизни, да?

— Вот именно. У меня нет ни малейшего желания последовать примеру наших злосчастных кузенов, — со вздохом ответил он, — чьими стараниями, однако, мы обязаны нашему поправившемуся финансовому положению, — добавил он, просветлев.

В комнате воцарилось молчание.

— Четырнадцать лет — долгий срок, правда, Джордж, ты, наверное, немало повидал за эти годы?

— Это уж точно. А сколько людей поживились за казенный счет в армии.

— Но сам-то ты, конечно, держался в стороне?

— Да, на хлеб насущный мне хватало, а большего я и не заслужил.

Сэр Юстас подозрительно посмотрел на брата сквозь стекла очков. «Ты слишком скромен, — проговорил он. — Так не годится. Если хочешь преуспеть, нужно быть о себе более высокого мнения».

— Но я не хочу преуспеть. Меня вполне устраивает мой заработок, а скромен я от того, что видел множество более достойных людей.

— Но теперь тебе не надо думать о заработке. Что ты собираешься делать? Будешь жить в городе? Я могу тебя ввести в самое лучшее общество. Будешь настоящим светским львом с этим шрамом на щеке, — кстати, ты должен рассказать, откуда он у тебя? А потом, ты знаешь, если со мной что случится, ты унаследуешь титул и поместье. Вполне достаточно, чтобы поддержать тебя.

Бутылкин неловко заерзал в кресле.

— Спасибо тебе, Юстас, но знаешь ли, мне не нужно, чтобы меня поддерживали, ничего мне не нужно. Я бы скорее вернулся в Южную Африку, в полк. Да, да. Я не переношу чужих людей, высшее общество и все такое. Я не их поля ягода, в отличие от тебя.

— Тогда что же ты собираешься делать? Женишься и поселишься за городом?

Бутылкин покраснел — сквозь загорелые щеки выступил легкий румянец, что не укрылось от его наблюдательного брата. «Нет, я не собираюсь жениться, конечно, нет».

— Кстати говоря, — небрежно заметил сэр Юстас, — вчера я видел твою прежнюю любовь, леди Кростон, и сказал ей, что ты возвращаешься домой. Она теперь прелестная вдова.

— Что!? — воскликнул ошеломленный брат, медленно приподнимаясь в кресле. — У нее умер муж?

— Да, умер год назад, и тем лучше для него. Он меня назначил одним из своих душеприказчиков, не знаю почему — мы всегда недолюбливали друг друга. Мне кажется, он был одним из неприятнейших людей, каких мне довелось встретить в этой жизни. Говорят, он своей жене попортил много крови. Впрочем, поделом ей.

— Почему поделом?

Сэр Юстас пожал плечами.

— Когда бессердечная девчонка обманывает юношу, с которым она помолвлена, и ее покупает старое животное, пожалуй, она заслуживает всего, что имеет. Данная особа заслужила гораздо худшего, на самом деле ей крупно повезло — гораздо больше, чем она рассчитывала.

Его брат снова присел, прежде, чем дать ему сдержанный ответ: «Тебе не кажется, что ты очень суров к ней, Юстас».

— Суров к ней? Нет, ничуть. Из всех ничтожных женщин, которых я знаю, она самая ничтожная. Ну скажи, как она отнеслась к тебе?

— Юстас, — почти резко вклинился в разговор его брат, — если ты не возражаешь, я прошу, чтобы ты не говорил о ней так в моем присутствии. Я не могу — короче, мне не нравится.

У сэра Юстаса вылетело из глаза пенсне — так широко он раскрыл его, уставясь на брата. «Послушай, дорогой мой, не хочешь ли ты сказать, что ты по-прежнему неравнодушен к этой женщине?»

Его брат неловко повернулся в низком стуле: «Не знаю, равнодушен или нет, но мне не нравится, когда ты говоришь о ней в таком тоне».

Сэр Юстас слегка присвистнул. «Прости, если обидел тебя, старик, — сказал он. — Я не знал, что наступаю на больную мозоль. Должно быть, только в Южной Африке остались такие верные люди. Здесь «святые чувства» умирают быстрее. Мы меняем их, как перчатки, каждые двенадцать лет».

Глава 3

В ту ночь Бутылкин долго не ложился. Сэр Юстас, вечно озабоченный своим здоровьем, старался не засиживаться допоздна, если была такая возможность, и сегодня видел уже третий сон, в то время как его брат курил трубку за трубкой и размышлял. Много раз он сидел в той же задумчивости в фургончике, затерянном в глуши африканских пастбищ, или стоял возле водопадов на реке Замбези, преображенных луною в стремительные потоки жидкого серебра, или одиноко сидел в своей палатке посреди уснувшего лагеря. У этого чудаковатого, молчаливого человека вошло в привычку размышлять долгими ночными часами, когда долго не шел сон. С годами эта привычка стала ахиллесовой пятой его организма.

Что до его размышлений, то их было множество, но в основном они отражали ту причудливую созерцательную сторону его природы, которую он никогда не приоткрывал постороннему взору. Мечты о счастье, ни разу не выпавшего на его долю за всю прошлую жизнь, полумистические, религиозные размышления о величии неведомых миров, окружающих нас, грандиозные планы возрождения всего человечества — все это составляло предмет его раздумий.

Но существовала одна главная мысль, неподвижная звезда в его сознании, вокруг которой непрерывно вращались все остальные, переняв ее свет и цвет, и это была мысль о Мадлене Кростон, женщине, с которой он был помолвлен. Долгие годы прошли с тех пор, как он видел ее лицо в последний раз, и все же оно всегда было рядом. Кроме редких упоминаний ее имени в какой-нибудь светской хронике, — кстати говоря, он годами выписывал несколько газет и нарочно выискивал там это имя — до сегодняшнего дня он ни разу не слышал его из чужих уст. И тем не менее со всей глубиной и силой своей натуры он помнил о ней. То, что она оставила его и вышла замуж за другого, нисколько не поколебало его любви. Когда-то она любила его, а значит, он был вознагражден за пожизненную верность. Он не был тщеславен. Все его тщеславие сосредоточилось на Мадлене, и, когда эта мечта рухнула, все остальное рухнуло вместе с нею, рассыпавшись в прах. Он попросту выполнял свой долг, в чем бы он ни заключался, как велел ему Господь, не боясь быть обвиненным в чем-нибудь и не надеясь на похвалу, избегал мужчин и по возможности не общался с женщинами, довольствовался своим скромным заработком, а что касается остального — нисколько не выделялся, держа в секрете свою тайную и безнадежную страсть.

А теперь оказалось, что Мадлена — вдова, а это означало, — его сердце начинало радостно биться при одной мысли об этом — что она свободна. Мадлена — свободная женщина и сейчас находится в трех минутах ходьбы от него. Их уже не разделяют морские просторы. Он встал, подошел к столу и заглянул в Красную Книгу, лежавшую на нем. Там был ее адрес — дом на Гросвенор-стрит. Не справившись с порывом чувств, он вышел из комнаты. Прийдя в свою собственную, он взял свой макинтош и круглую шляпу и тихо вышел из дому. Было два часа утра, лил сильный дождь и дул резкий ветер.

Ребенком он бывал в Лондоне и помнил главные улицы, так что без труда дошел от Пикадилли до Парк Лейн, где по данным Красной Книги начиналась Гросвенор-стрит. Но найти саму Гросвенор-стрит оказалось значительно сложнее — в такую ночь и в такой час спросить некого, а маловероятней всего встретить полицейского. В конце концов, он нашел его и поторапливающимся шагом заспешил вниз по улице. Он не мог сказать, куда он так спешит, но этот подчинявший его себе ритм все время подгонял его.

Вдруг он запнулся и начал разглядывать номер дома при слабом, мерцающем свете от ближайшего фонаря. Это был ее дом, теперь их разделяло всего несколько футов тротуара и четырнадцать рядов кирпичной кладки. Он перешел на другую сторону улицы и взглянул на дом, но с трудом различал его сквозь проливной дождь. Кругом никаких признаков жизни. Свет в доме не горит. Но свет и жизнь трепетали в сердце безмолвного наблюдателя. Кровь бежала наперегонки с мыслями, толкавшимися в уме. Он стоял в тени, пристально глядя на мрачный дом, не обращая внимания на резкий ветер и проливной дождь, и чувствовал, как вся его жизнь и дух уходят из-под его власти. И даже шторм, бушевавший вокруг, казалось, ничего не значит рядом с судорогами, сотрясавшими все его естество, в этот миг безумия и одновременно счастья. И как внезапно это возникло, точно также стремительно и схлынуло, оставив его стоять там с холодным ощущением безумия в мозгу и промозглой погоды во всем теле, ибо в такую ночь макинтош и пальто не спасли бы даже самого пылкого любовника. Он поежился и, повернувшись, направился назад в Олбани, искренне застыдившись самого себя и своей полночной экспедиции и искренне радуясь, что о ней никто не знает, кроме него самого.

На следующий день Бутылкин — для удобства будем называть его прежним именем — должен был повидаться с адвокатом в связи с деньгами, которые он унаследовал, и еще поискать коробку, затерявшуюся на корабле, затем купить шляпу с высокой тульей, которую он не надевал вот уже четырнадцать лет, так что уже было полчетвертого, когда он попал в Олбани. Здесь он надел новую шляпу, которая как-то несуразно смотрелась на нем, и новое черное пальто, которое сидело как влитое, и отбыл по направлению к Гросвенор-стрит, яростно сражаясь с парой перчаток, тоже недавно приобретенных.

Через четверть часа он добрался до дому, уже хорошо зная путь к нему. Бросив мимолетный взгляд на то место, где стоял прошлой ночью, он поднялся вверх по лестнице и позвонил в звонок. Хотя с виду он казался достаточно храбрым — вернее внушительным — широкоплечий с большим шрамом на бронзовом лице, в груди его гнездился ужас. Однако времени на то, чтобы углубиться в это чувство, у него было немного, поскольку привратник, все еще облаченный в траурные одежды по случаю чужого несчастья, открыл дверь с поразительным проворством и его ввели наверх, в небольшую, но богато обставленную комнату.

Мадлены в комнате не было, хотя судя по кружевному платку, упавшему на пол возле небольшого стула, и раскрытому роману, оставленному на плетеном столе, она только что вышла. Привратник ушел, проговорив торжественным шепотом, что «госпоже» будет доложено, оставив нашего героя наедине с его переживаниями. Принадлежа к тем людям, в которых любое ожидание вселяет беспокойство, он принялся рассматривать картины и фарфор и даже приблизился к паре очень тяжелых, голубых бархатных портьер, которые явно сообщались с другой комнатой, и заглянул через них в значительно более просторное помещение, где стояла мебель в чехлах, напоминавших приведения.

Эта печальная картина заставила его отступить, и, в конце концов, он замер на коврике перед камином и стал ждать. «Не рассердится ли она на меня за этот непрошенный визит? — спрашивал он себя. — Не напомнит ли он ей о том, что ей хотелось бы забыть. Но может быть, она и так все забыла — ведь сколько времени прошло. Интересно, сильно ли она изменилась? А может, он ее не узнает? Возможно». Тут он поднял глаза и увидел, как, выступая из голубых бархатных складок, появилась Мадлена во всем блеске и великолепии красоты, без малейших следов возраста, по крайней мере в этих тусклых ноябрьских сумерках. Она стояла перед ним, чуть приоткрыв красиво очерченный рот, словно собравшись сказать что-то, а во взгляде больших темных глаз таилось смутное любопытство и грудь ее слегка вздымалась, словно от волнения.

Бедный Бутылкин! Одного взгляда оказалось достаточно. Не пристать ему к благословенной гавани развеянных иллюзий. Через пять секунд он уже был далеко в море — и много дальше, чем прежде. Когда она осознала, кто стоит перед нею, она слегка опустила глаза — и он увидел загибающиеся кверху ресницы, закрывавшие полщеки, и сделал шаг навстречу.

— Здравствуй! — тихо сказала она, протягивая ему свою тонкую, прохладную руку.

Он взял эту руку и пожал ее, но сказать ничего не мог, хоть убей. Ни одна из заранее приготовленных речей не приходила в голову. Однако жестокая необходимость сказать хоть что-нибудь висела над ним.

— Здравствуй! — воскликнул он, рванувшись вперед. Сейчас — сейчас очень холодно, да?

Это замечание прозвучало, как признание в полном и анекдотическом фиаско, так что леди Кростон не могла не рассмеяться.

— Я вижу, — сказал она, что ты так и не преодолел свою робость.

— Столько времени прошло с тех пор, как мы не виделись, — выпалил он.

— Я очень рада видеть тебя, — последовал ее простой ответ. — Теперь присаживайся и поговорим. Расскажи мне все о себе. Стоп — прежде, чем ты начнешь — одна любопытная вещь. Знаешь, прошлой ночью я видела сон о тебе — такой странный, болезненный сон. Мне снилось, что я сплю в своей спальне — так оно и было на самом деле, — дул сильный ветер и хлестал дождь — и все это тоже именно так и было — так что ничего удивительного в этом нет. Но тут и начинается самое удивительное. Мне снилось, что ты стоишь под дождем и ветром и глядишь на меня, словно ты совсем рядом. Я не видела твоего лица, потому что ты стоял в темноте, но знала, что это ты. Потом я внезапно проснулась. Сон был таким ярким. А теперь ты пришел ко мне после стольких лет.

Он неловко приподнял ноги. Ее сон напугал его — что не удивительно. К счастью, в этот момент в комнату вошел величественный лакей и, сервируя чай, спросил, нужно ли зажечь свет.

— Нет, — сказала леди Кростон, — только подбросьте немного поленьев в камин. Она знала, что лучше всего смотрится в полутьме.

Затем, когда она подала ему чаю, умилив его тем, что до сих пор помнит о его нелюбви к сахару, стала его допытывать о походной жизни.

— Кстати, — проговорила она, — может быть, ты мне расскажешь эту историю. Несколько дней назад я купила для своего мальчика одну книгу (у нее было двое детей) — про бравые подвиги и все такое, и там был рассказ про добровольца в Южной Африке (имя его не упоминалось), который очень заинтересовал меня. Ты что-нибудь слышал про это? Дело было так: один офицер командовал фортом, где стояли войска, которые должны были вести боевые действия против вождя местного племени. Когда этот офицер был в отъезде, местный военачальник выбросил белый флаг перед фортом, который обстреляли несколько добровольцев, потому что в той армии, попросившей перемирие, находился один человек, на которого они имели зуб. Сразу же после этого прибыл офицер и ужасно рассердился, что англичане могли учинить подобное бесчинство, в то время как их долг состоял в том, чтобы показывать всему миру, что такое честь.

— Здесь начинается самая героическая часть нашей истории. Не говоря ни слова и не обращая внимания на настойчивые просьбы своих солдат, которые знали, что он скорее всего умрет под пытками: он был такой смельчак, что туземцы назначили очень высокую цену за его голову, желая убить его, а из тела сделать себе снадобье, чтобы стать таким же храбрым, как и он, этот офицер выехал в горы в сопровождении одного переводчика, захватил с собой белый платок и подъехал к крепости. Когда туземцы увидели его с белым платком в руках, они не стали стрелять, как его солдаты, поскольку так изумились его смелости, что решили, будто он сумасшедший или одержимый. А он подъехал к самому подножью их крепости, позвал их предводителя и попросил прощения за все, что произошло, а затем поехал обратно в целости и невредимости. Вскоре их вождь, захватив нескольких добровольцев, которые по всем правилам должны были умереть под пытками, отпустил их с запиской к офицеру, чтобы продемонстрировать, что не только он может вести себя, как джентльмен. Кто этот человек? Ты не знаешь?

Бутылкин смутился, ведь это был случай из его жизни, но ее похвала и воодушевление вызвали в нем законную гордость.

— Кажется, это участник войны в Базуто, — увиливая, сказал он со странной неуклюжестью.

— А, значит, все это правда?

— Да, отчасти. Ничего геройского тут нет. Одна суровая необходимость. Нужно было доказать им, что наша честь чего-то стоит.

— Но кто этот человек? — спросила она, подозрительно глядя на него своими темными глазами.

— Человек! — запнулся он. — Ах, человек — короче… Тут он умолк.

— Короче, Джордж, — встряла она, впервые назвав его по имени, этот человек был ты, и я ужасно горжусь тобой, Джордж.

Ему был ненавистен этот разговор, он не мог слышать лести даже от нее. Он был настолько застенчив, что никогда никому не рассказывал об этом эпизоде — он всплыл какими-то окольными путями. И все же он не мог не испытывать радости от того, что она узнала об этом случае. Для него очень много значило, что она была так взволнована, а ее сверкавшие глаза и вздымавшаяся грудь явно свидетельствовали о том, что она действительно взволнована.

Он поднял глаза, и взгляды их встретились; комната тонула в темноте, и яркое пламя от поленьев, которые слуга положил в огонь, играло на ее лице. Его глаза встретились с ее, и в них было такое выражение, от которого ему некуда было спрятаться, даже если бы и хотелось. Она откинула голову назад, так что корона ее блестящих волос легла на спинку стула, и в таком положении могла глядеть ему прямо в лицо. Он встал у камина. Медленная, прелестная улыбка заиграла на этом обворожительном лице, и темные глаза стали мягкими и лучистыми, словно в них сверкнули слезы.

Через секунду все кончилось так, как она и думала, и как оно и должно было кончиться. Огромный, сильный человек стоял перед ней на коленях, держась одной рукой за стул, а другой сжав ее тонкие пальцы. Нерешительность и неуклюжесть исчезли, напор долго сдерживаемой страсти вдохновлял его, и на одном дыхании он рассказал ей, как он страдал из-за нее все эти годы одиночества и безнадежного отчаяния, рассказав все без утайки.

Многого она не поняла, с ее мелковатым воображением и подрезанными крыльями невозможно было подняться до высот его страсти. Раз или два его возвышенные идеи заставили ее улыбнуться, с ее представлениями о жизни ей казалось смешным, что мужчина может так относиться к какой-нибудь женщине. И когда он, наконец, окончил свою исповедь, она и не пыталась ответить, чувствуя, что ее сила в молчании, да и что тут скажешь?

По крайней мере единственный аргумент, который она пустила в ход, был чисто женский, но исключительно действенный: она склонила к нему свое лицо, и он целовал его снова и снова.

Глава 4

Прилив чувств, который переполнял нашего героя, когда тот возвращался в Олбани, чтобы переодеться к обеду (в тот вечер он должен был обедать вместе с братом в клубе), был настолько необыкновенным, что он, образно выражаясь, буквально подкосил его. Давно свыкшись с этой несчастной и главной страстью своей жизни, он не мог поверить в удачу. Неужели он вновь завоевал Мадлену — нет, это слишком невероятно.

В тот вечер сэр Юстас пригласил к обеду двух своих знакомых, один из которых являлся заместителем министра колоний. В скором времени ему предстоял жесточайший перекрестный допрос в Парламенте по южноафриканскому вопросу и он с радостью ухватился за возможность пристрастно расспросить обо всем человека, столь сведущего в данном предмете. Но обнадеженного заместителя министра постигло разочарование, ибо он не выведал у нашего героя ничего путного. Почти весь обед тот молчал и откликался лишь на прямые вопросы, да и то отвечал невпопад. Заместитель министра вскоре решил, что брат сэра Юстаса или дурак, или перебрал лишнего.

Сам сэр Юстас счел обед испорченным из-за молчаливости брата, что, естественно, не улучшило его настроения. Он не привык к тому, чтобы ему портили обеды, и чувствовал себя неловко перед заместителем министра.

— Мой дорогой Джордж, — сказал он тоном ласкового раздражения, когда они вернулись в Олбани, — какая муха тебя укусила? Я сказал Атерли, что ты ему дашь полный отчет об этой неразберихе в Бехуане, а он не мог из тебя вытянуть ни слова.

Брат с отсутствующим видом набивал трубку:

— Бехуанцы? Да, про них я знаю все, я среди них целый год прожил.

— Тогда почему же ты не рассказал ему о них? В какое дурацкое положение ты поставил меня.

— Мне очень жаль, Юстас, — ответил он кротко. Завтра же пойду и все объясню ему. Дело в том, что я думал совсем о другом.

Сэр Юстас вопросительно посмотрел на него.

— Я думал, — медленно проговорил он, — о Мад, о леди Кростон.

— Ну и ну!

— Я был у нее сегодня, и мне кажется… я думаю, что женюсь на ней.

Если Бутылкин ожидал, что эту великую новость брат встретит возгласами поздравлений так, как и положено встречать подобные новости, то он жестоко ошибался.

— Боже милостивый! — только и воскликнул сэр Юстас, и очки его упали на нос.

— Почему ты так говоришь? — смущенно спросил Бутылкин.

— Потому что — потому, — отчеканил брат с ударением на каждом слоге, словно удерживаясь от крепких выражений. — Ты, наверное, совсем с ума сошел.

— Почему я сошел с ума?

— Потому что ты, еще не старый человек, перед которым открыт весь мир, сознательно хочешь связать себя с женщиной в возрасте и женщиной уже увядшей, посмотри хорошенько при дневном свете, она ужасно увяла, смею тебя заверить. К тому же она уже однажды поступила с тобой по-свински, и на ней мертвым грузом висят двое детей, и если она вновь выйдет замуж, то кроме любви к красивой жизни она тебе ничего дать не может. Но я предполагал это. Я так и думал, что своими томными бархатными глазами она покорит тебя. Ты не первый, я давно знаю ее.

— Если ты собираешься оскорблять Мадлену, — возмущенно воскликнул его брат, — тогда лучше пожелаем друг другу спокойной ночи, иначе мы поссоримся, чего бы я хотел меньше всего на свете.

Сэр Юстас пожал плечами. «Если боги хотят покарать человека, они сначала лишают его рассудка, — пробормотал он, зажигая свечу. — Что и произошло после южно-африканской кампании».

Но сэр Юстас отличался податливым нравом. Его любимый девиз звучал так: «Живи, пока живется» и, тщательно обдумав во время бритья всю эту историю, он пришел к выводу, что как ни трудно признать, но его брат будет поступать по-своему и самое лучшее, что можно сделать — это согласиться с ним и довериться естественному ходу вещей, который поставит все на свои места. Несмотря на видимую светскость и цинизм, сэр Юстас был в душе добрым малым и питал нежные чувства к своему незадачливому брату-молчальнику. Кроме того, он испытывал большую неприязнь и презрение к леди Кростон, которую он раскусил давным-давно.

Он успел хорошо познакомиться с ней, поскольку являлся одним из душеприказчиков ее мужа, и ему пришло в голову, что она может так настойчиво искать его общества оттого, что он получил титул барона.


Идея брака между братом Джорджем и его старой любовью представлялась ему во всех отношениях несимпатичной. Во-первых, по завещанию мужа Мадлена мало что получит после второго замужества. Это первое «но». Другое, значительно более существенное для сэра Юстаса заключалось в том, что в ее возрасте она вряд ли одарит семейство Периттов наследником. Сам сэр Юстас не имел ни малейшего желания жениться. Он считал брак замечательным институтом, необходимым для достойного поддержания жизни, но сам не желал иметь к нему никакого отношения. Поэтому, если его брат женится, он искренно хотел бы, чтобы от этого союза произошли дети, наследующие титул и поместье. Но прежде всех этих замечательных доводов в нем говорила сильнейшая неприязнь и недоверие к этой даме.

Однако плетью обуха не перешибешь. Он не собирался ссориться с единственным братом и возможным наследником из-за того, что тот собирается жениться на женщине, которая ему не нравится. Так что он пожал плечами, разом закончив бриться и размышлять, и решил сохранять хорошую мину при плохой игре.

— Итак, Джордж, ты все же решил жениться на леди Кростон?

Бутылкин удивленно поглядел на него. «Да, Юстас, если она согласится».

Сэр Юстас окинул его вопрошающим взглядом. «Я думал, что дело уже решено», — сказал он.

Бутылкин задумчиво потер нос:

— Нет еще. О женитьбе еще не было речи. Но мне кажется, она хотела бы выйти за меня замуж. Одним словом, я не представляю, какие еще намерения у нее могут быть по отношению ко мне.

Сэр Юстас вздохнул с облегчением, догадавшись, что произошло. Итак, помолвка еще не состоялась.

— Когда ты собираешься увидеться с нею?

— Завтра. Сегодня она целый день занята.

Его брат вынул блокнот и справился со своим распорядком.

— Значит, мне повезло больше, чем тебе. Сегодня вечером у меня назначена встреча с леди Кростон. Не ревнуй, мой милый, всего лишь дело о наследстве. Мне кажется, я говорил тебе, что я один из душеприказчиков ее мужа, царствие ему небесное. Она странная женщина, твоя возлюбленная, — клянется, что не доверяет своему адвокату, так что всю черную работу я должен делать сам, как это ни грустно. Хорошо, если бы ты тоже пришел.

— А я не помешаю? — с сомнением в голосе спросил Бутылкин, слабо возражая против подкупа.

— Дорогой мой, как ты можешь помешать? Я только отдам бумаги на подпись и удалюсь. Ты должен быть мне бесконечно благодарен за выдавшуюся возможность. Будем считать, что все решено. Пообедаем вместе, а потом пойдем на Гросвенор-стрит. Бутылкин согласился. Если бы он знал, какой план зародился в голове его брата, он, возможно, и не согласился бы с такой готовностью.


Когда ее старый возлюбленный неохотно покинул их дом, чтобы переодеться к обеду, Мадлена Кростон уселась и хорошенько задумалась. Положение не из лучших. Конечно, ей было очень приятно увидеть его, а его пылкое объяснение в любви вновь и вновь наполняло ее трепетом и даже рождало эхо в ее груди. Она гордилась тем, что этот человек, несмотря на все его уродство и неуклюжесть (инстинкт подсказывал ей), стоил дюжины лондонских щеголей, и вот этот человек все еще любит ее и никогда не переставал любить. Бедный Бутылкин! Когда-то она была очень привязана к нему. Они вместе выросли и ей пришлось пережить немало горьких минут, когда чувство, что она должна подчиниться интересам семьи и своим собственным интересам, заставило ее отвергнуть своего избранника.

В тот вечер она вспомнила, как сомневалась тогда: а стоит ли игра свеч? А может быть, ее жизнь будет ярче и счастливей, если она решится все претерпеть бок о бок со своим честным возлюбленным. Что ж, сейчас она может ответить на этот вопрос. Игра стоила свеч. Мужа своего она не любила — это правда, но вобщем-то у нее были свои радости и много денег, и власть, которую дают деньги. Мудрость, пришедшая вместе со зрелостью, лишь подтвердила ее юношеские суждения. Что касается Бутылкина, то она вскоре избавилась от этой фантазии: она годами не думала о нем до той минуты, как сэр Юстас сказал ей, что он возвращается домой, и ей приснился странный сон. Но вот он пришел к ней и добился ее близости, не в галантной, обходительной манере, к которой она привыкла, и со страстью, огнем и с полнейшим самозабвением, которое хоть и щекотало нервы, рождая смешанное чувство наслаждения и боли, подобное тому, что она испытала на испанской корриде, когда бык подбросил тореодора в воздух, но при этом новое ощущение немало встревожило ее и привело в полное замешательство.

И вновь перед нею стоял все тот же вопрос: что же делать? Сегодня утром в разговоре с ним она уклонилась от ответа, но он будет просить ее руки, она была уверена в этом. Если она согласится, на что они будут жить? Ее вдовья доля наследства при повторном замужестве будет урезана до тысячи фунтов в год — сейчас она получает четыре и то приходится экономить, а что до Бутылкина, она знала, что в его распоряжении — восемьсот фунтов, сэр Юстас сказал ей. Конечно, он унаследует титул барона, но сэр Юстас выглядит так, словно он проживет еще целую вечность, а кроме того он и сам может жениться.

Несколько минут леди Кростон размышляла о том, как прожить на 1800 фунтов в год в убогом домишке, который ей даст Верховный суд как попечитель ее детей где-нибудь в Кенсингтоне. Вскоре ей стало ясно: пускаться в эту авантюру никак нельзя.

«Совершенно очевидно, что пока сэр Юстас не поддержит брата, пожениться мы не сможем, — сказала она себе со вздохом. Однако не следует говорить ему об этом сейчас, а то он бросится в Южную Африку или еще куда-нибудь».

Глава 5

Сэр Юстас и его брат действовали по намеченному плану. Они вместе пообедали и около половины десятого отправились на Гросвенор-стрит. Степенный лакей провел их в гостиную, сообщив сэру Юстасу, что госпожа находится наверху в детской, а его ждет записка, где она обещает скоро спуститься. — Отлично, никакой спешки нет, — рассеянно сказал сэр Юстас, и слуга удалился.

Бутылкин по своему обыкновению нервно кружил по комнате, в то время как его брат стоял повернувшись спиной к огню и озирался вокруг. Внезапно его взгляд остановился на голубой бархатной портьере, которая отделяла комнату, где они сейчас находились, от большого салона, в котором никого не принимали с тех пор, как леди Кростон овдовела, и внезапно мысль, давно блуждавшая в его сознании, стала ясной и отчетливой. Он был скор на решения и через секунду уже приводил ее в действие.

— Джордж, — проговорил он быстро, тихим голосом, — послушай меня и, бога ради, не перебивай. Ты ведь знаешь: я не сторонник этой идеи — твоего брака с леди Кростон. И ты знаешь, что я ее считаю пустой — подожди, не перебивай, я только высказываю свое мнение. Ты веришь в нее, ты веришь, что она любит тебя и выйдет за тебя замуж, и имеешь на то основания, так ведь?

Бутылкин кивнул в ответ.

— Отлично. А если я сумею продемонстрировать тебе через полчаса, что она готова выйти за другого — например, за меня, ты по-прежнему будешь верить в нее?

Бутылкин побледнел.

— Это невозможно, — сказал он.

— Дело не в этом. Ты бы все равно верил в нее и все равно женился?

— Господи боже мой, нет, конечно.

— Прекрасно. Тогда я скажу тебе, на что я готов ради тебя, чтобы ты получил хотя бы слабое представление о том, как меня глубоко волнует эта история: я приношу себя в жертву.

— Приносишь себя в жертву?

— Да. То есть сегодня вечером я сделаю предложение леди Кростон прямо у тебя под носом, и бьюсь об заклад, что она его примет.

— Невозможно! — повторил Бутылкин. — И кроме того, даже если она согласится, ты-то ведь не хочешь жениться на ней.

— Жениться на ней! Ну, нет, уволь. Я еще не сошел с ума. Я постараюсь потом выкрутиться. У меня всегда было совершенно определенное отношение к этой даме.

— Прости меня, — сказал Бутылкин, судорожно глотая воздух, но я должен спросить, короче, ты был когда-нибудь близок с Мадленой?

— Клянусь честью, никогда.

— И все же ты думаешь, что она бы вышла за тебя, если бы ты сделал предложение, даже после того, что произошло между нами вчера?

— Да, я так думаю.

— Но почему?

— А потому, мой дорогой, — ответил сэр Юстас с циничной улыбкой, что у меня восемь тысяч фунтов в год, а у тебя — восемь сотен, у меня титул, а у тебя его нет. А то, что из нас двоих ты лучше, боюсь, не возмещает этой разницы.

Бутылкин одним жестом отвел этот любезный комплимент брата и повернул к нему неподвижное белое лицо.

— Я не верю тебе, Юстас, — сказал он. — Ты, верно, не понимаешь, в каком свете ты хочешь представить эту женщину, когда ты говоришь, что она могла целовать меня и объясняться мне в любви — а именно так все и было вчера — а сегодня пообещать тебе стать твоей женой? Сэр Юстас пожал плечами. «Мне думается, что интересующая нас с тобой особа однажды поступила именно так, Джордж».

— Но это случилось много лет назад и под давлением обстоятельств. Что ж, Юстас, ты бросил это обвинение, ты подорвал мою веру в Мадлену, на которой я хочу жениться, а теперь ты должен доказать его. Давай, попробуй. Держу пари, что не сможешь.

— Дорогой мой, не взвинчивай себя, а что до пари, то больше пяти фунтов я бы не поставил. Теперь сделай мне такое одолжение, спрячься за эту голубую бархатную портьеру — как в «Школе злословия», набери в рот воды и слушай мой разговор с леди Кростон. Она не знает, что ты здесь, так что не удивится твоему отсутствию. Когда почувствуешь, что с тебя довольно, можешь уйти — там есть дверь на лестничную площадку; когда мы подходили, я заметил, что она распахнута. Или, если хочешь, можешь появиться из-за портьеры как взбешенный муж и разыграть соответствующую сцену. Да, в этой истории есть немало смешного. Я бы ужасно веселился, окажись я там на твоем месте. Давай-ка, ступай за портьеру.

Бутылкин колебался. «Я не могу прятаться», — сказал он.

— Ерунда. Помни, сколь многое зависит от этого. В любви и в войне все законно. Скорее, вот и она.

Бутылкин был взбудоражен и согласился, с трудом отдавая себе отчет, что делает. Через секунду он уже был в темной комнате за портьерой и мог наблюдать через щель за освещенной сценой, а сэр Юстас вернулся на свое место у огня, размышляя о том, что, ревностно спасая брата от самоубийственного — как он считал — брака, он втянул себя в очень милую историю. Предположим, она согласится, брат будет в бешенстве, а ему, возможно, придется уехать за границу, чтобы скрыться от этой женщины. А если она откажет ему, он будет выглядеть дураком. Тем временем до него донесся шелест ее юбок — она спускалась с лестницы и через секунду вошла в комнату. На ней было красивое платье из серебристо-серого шелка, щедро украшенное черным кружевом, с открытой спиной и вырезом, открывавшим округлые плечи. Она не носила украшений, принадлежа к той редкой категории женщин, которые могут легко обходиться без них, — красную камелию, приколотую к вырезу, едва ли можно счесть украшением.

Притаившегося за портьерой Бутылкина снедали сомнения и стыд, но он подметил эту камелию и теперь гадал, что же она ему напоминает. Затем, словно вспышка, озарило сознание и перед глазами всплыла веранда в далеком Натале, и он с раскрытом письмом в рукахглядит во все глаза на цветущий куст камелии. Эта камелия на ее груди показалась ему дурным знаком. Через секунду раздался голос Мадлены.

— О, сэр Юстас, тысячу извинений. Должно быть вы здесь уже десять минут, я слышала, как хлопнула входная дверь, когда вы вошли. Но у моей бедной крошки Эффи ангина, ее лихорадит и она категорически отказывается спать, не подержав меня за руку.

— Счастливая Эффи, — сказал сэр Юстас, вежливо поклонившись, я прекрасно понимаю ее.

В эту секунду он сам взял Мадлену за руку, подкрепив свои слова нежнейшим рукопожатием. Но, зная его повадки, она не обратила на это особого внимания. Когда сэр Юстас пожимал руку даже относительно далеким ему людям, они сомневались: то ли он собирается сделать им предложение, то ли заговорить о погоде. Увы, все ограничивалось лишь погодой.

— Но я пришел по делу, а все деловые люди привыкли ждать, — продолжил он.

— Вы, действительно, очень добры, сэр Юстас, что уделяете столько внимания моим делам.

— Для меня это удовольствие, леди Кростон.

— Сэр Юстас, не надейтесь: я все равно не поверю, — рассмеялась эта лучезарная особа. — Но если бы вы только знали, как я ненавижу адвокатов и всю эту волокиту, я уверена, что вы не стали бы тратить на меня свое время.

— Не говорите об этом, леди Кростон. Для вас я готов и на большее, — тут он понизил голос, — я даже не знаю, чего бы я не сделал ради вас, Мадлена.

Она подняла свои изящные брови, так что они вытянулись в два знака вопроса, и слегка зарделась. Ничего подобного в сэре Юстасе она раньше не замечала. Неужели он все это говорит всерьез? Не может быть.

— Что же касается дела, — продолжал он, — не то, чтобы у нас тут было слишком много дел. Насколько я понимаю, вы только должны подписать уже заверенный документ, и деньги будут перечислены.

Она подписала документ, который он вынул из большого конверта, почти не глядя — замечание сэра Юстаса не выходило у нее из головы. Сэр Юстас положил бумагу обратно в конверт.

— И это все, сэр Юстас? — спросила она.

— Да, все. Теперь, когда я выполнил свой долг, я, пожалуй, пойду.

— Да уж, ради всего святого, иди! — прорычал Бутылкин за портьерой. Ему не нравилась чрезмерная обходительность брата и терпимость Мадлены к ней.

— Нет уж, лучше садитесь и поговорите со мной — если у вас, конечно нет другого, более приятного занятия.

Не трудно вообразить быстрый ответ сэра Юстаса и радостную улыбку Мадлены, с которой она приняла этот комплимент, усевшись на низкий стул — все тот же низкий стул, на котором она восседала вчера.

— Интересно, что сейчас испытывает Джордж? — подумал про себя сэр Юстас.

— Мой брат говорит, что вчера он виделся с вами, — начал он.

— Да, — ответила она, — снова улыбнувшись и недоумевая в душе, что еще открыл ему брат.

— Как вы находите, он очень сильно изменился?

— Нет, не очень.

— Когда-то вы были очень увлечены друг другом, если память мне не изменяет.

— Да, когда-то.

— Я часто думаю, как это любопытно — задумчиво продолжил сэр Юстас, — наблюдать, как время все меняет, особенно, когда это касается чувств. Вот дети строят крепости на берегу моря и думают, пока они еще маленькие, что завтра утром найдут их на том же самом месте. Но они забывают о приливе. Назавтра он сровняет их с песком, и маленьким мальчикам придется начать все сначала. То же самое происходит с нашими юношескими влюбленностями, правда? На них накатывают волны времени и смывают их, к счастью для нас. Взять вас, например: какое счастье для вас обоих, что ваш замок на песке не устоял. Не правда ли?

Мадлена тихо вздохнула. «Да, наверное, это так».

Бутылкин, стоявший за портьерами, быстро окинул прошлое мысленным взором, и пришел к другому выводу.

— Слава Богу, с этим все кончено, — сказал сэр Юстас бодро.

Мадлена не противоречила ему, она не знала, что на это можно возразить.

В комнате воцарилось молчание.

— Мадлена, — снова заговорил сэр Юстас изменившимся голосом, — я хочу что-то сказать вам.

— Конечно, сэр Юстас, — ответила она, снова вопросительно приподняв брови, — что же именно?

— Вот что, Мадлена, — я прошу вас стать моей женой.

Голубая бархатная портьера внезапно подпрыгнула, словно она ассистировала медиуму на спиритическом сеансе.

Сэр Юстас предупредительно посмотрел в ту сторону.

Мадлена ничего не заметила.

— Да что вы, сэр Юстас!

— Полагаю, что удивил вас, — продолжал наш пылкий влюбленный, — мое предложение может показаться странным, но, по правде говоря, это не так.

— Боже мой, какая ложь! — прорычал обезумевший Бутылкин.

— Мне казалось, сэр Юстас, — проворковала Мадлена своим нежным низким голосом, вы совсем недавно говорили, будто вы никогда не собирались жениться.

— Я и не собирался, Мадлена, поскольку считал, что у меня нет никакой возможности жениться на вас (надеюсь и просто уверен в том, что такой возможности и нет, — добавил он про себя). — Но, но Мадлена, я люблю вас. (Господи, прости меня за эту ложь!) — Мадлена, послушайте меня, прежде чем дать ответ, — и он пододвинул свой стул к ней. — Я очень одинок и хочу жениться. Мне кажется, мы бы очень подошли друг другу. В нашем возрасте, когда юность уже давно позади (он не мог удержаться от этой колкости, заставив Мадлену поморщиться), вероятно, мы оба не выбрали бы себе в супруги человека младшего по возрасту. Мадлена, у меня было много поводов за последнее время, чтобы убедиться в красоте вашей души, а что касается вашей внешней красоты — то тут нужно быть просто слепцом. Я могу предложить вам хорошее положение, хорошее состояние и себя, такого, как я есть. Согласны ли вы? — и он взял ее за руку и серьезно поглядел на нее.

— Право же, сэр Юстас, — пробормотала она, — все это так неожиданно, так внезапно.

— Да, Мадлена, я знаю. Я не вправе брать вас штурмом, но я верю, что моя торопливость не обернется против меня. Подумайте немного — скажем неделю (к этому времени, — подумал он про себя, — я надеюсь уже быть в Алжире). Но, если можно, Мадлена, скажите мне, что у меня есть надежда.

Она не дала ему мгновенного ответа, но, позволив рукам безвольно упасть на колени, глядела прямо перед собой, взвешивая все за и против, и ее прекрасные глаза были устремлены в пустоту. Тогда сэр Юстас набрался мужества и, наклонившись, поцеловал это лицо, чем-то напоминавшее лик Мадонны. Но ответа все не было. Лишь мягко отстранив его, она прошептала:

— Да, Юстас, наверное, я могу сказать вам, что у вас есть надежда.

Бутылкин не выдержал: стиснув зубы, с горящим взором он сполз в зал вниз по лестнице. Он был совершенно убит. Снял пальто и шляпу с вешалки и вышел на улицу.

«Я совершил низость, — подумал он, — и заплатил за это». Сэр Юстас услышал, что дверь тихо закрылась, и тоже вышел из комнаты, пробормотав: «Мадлена, я скоро приду за ответом».

Когда он дошел до улицы, брат уже скрылся из виду.

Глава 6

Сэр Юстас не стал возвращаться в Олбани, а нанял извозчика и отправился в клуб.

«Что ж, — подумал он про себя, — немало ролей сыграл я в этой жизни, но такой, как сегодня, еще ни разу не доводилось. Я только надеюсь, что Джордж не будет страдать. Я открыл ему глаза. Ну и женщина», — но мы не будем повторять комментарии сэра Юстаса по поводу этой дамы, с которой он был почти помолвлен.

В клубе сэр Юстас встретил своего друга заместителя министра, который только что вернулся из Парламента. Благодаря информации, которую сегодня утром ему сообщил Бутылкин, которого в покаянном настроении сэр Юстас послал в Колониальное Управление, он только что доблестно смешал все карты и чуть не разбил наголову наглецов, желавших «войти в курс дела». После такой победы он ликовал и воодушевленно приветствовал сэра Юстаса. Они просидели за беседой больше часа.

Потом сэр Юстас, бывший, как мы уже говорили, жаворонком, а не совой, отправился домой.

У себя в гостиной он обнаружил брата, размышлявшего у камина с трубкой в зубах.

— Привет, старик, — поздоровался он, — жаль, что ты не пошел со мною в клуб. Там был Атерли, он в восхищении от тебя. То, что ты рассказал ему сегодня утром, позволило ему разгромить врагов, а поскольку в последнее время борьба эта была довольно безуспешной, теперь он ликует. Он хочет увидеться с тобою завтра. Кстати говоря, ты очень ловко скрылся вчера. Вот бы и мне так. Ну что ты теперь думаешь о своей любимой?

— Я думаю, — сказал он медленно, — что я лучше не буду говорить о том, что я думаю.

— Ну теперь-то ты не собираешься жениться на ней?

— Нет, я не женюсь на ней.

— Отлично, но я предполагаю, что так просто от нее не избавишься. Однако в жизни бывают такие моменты, когда нужно пожертвовать собственным комфортом — сейчас как раз такой момент. В конце концов, она действительно очень мила в темноте, бывает хуже.

Джордж вздрогнул, а сэр Юстас закурил сигарету.

— Кстати, старина, — сказал он, устроившись в кресле, — надеюсь, ты на меня не сердишься. Поверь, у тебя нет оснований ревновать ее, ей наплевать на меня, все дело в титуле и состоянии. Если бы завтра к ней посватался лорд с годовым доходом в тысячу фунтов, она бы тотчас отшвырнула меня, как резиновый мячик, и вышла за него.

— Нет, я не сержусь на тебя, ты хотел как лучше, я зол на себя. Шпионить за малодушной женщиной недостойно.

— Ты слишком щепетилен, — сказал зевая сэр Юстас. Когда охотишься за змеей, все средства хороши. Бог мой, раз или два я чуть не взорвался — ну и комедия. — И сэр Юстас погрузился в сон.

Джордж сидел молча и глядел на огонь.

Через некоторое время его брат внезапно очнулся.

— Бутылкин, ты еще здесь? (Он впервые назвал его так с тех пор, как он вернулся). — Странная вещь, но мне снилось, что мы снова дети и ловим форель в Кэнтльбруке. Мне приснилось, что я поймал большую рыбу, а ты так взволнован, что даже прыгнул за ней в воду — помнишь, так и было однажды, тебя понесло вниз по течению, а я остался на берегу, жуткий сон. Ну ладно, спокойной ночи, дорогой. Предлагаю поехать туда весной и половить форель. Храни тебя Господь!

— Спокойной ночи, — сказал Джордж, ласково глядя вслед уходящему брату.

Потом он поднялся и тоже отправился в спальню. На столе стоял старый потрепанный чемодан в металлической оправе — спутник всех его путешествий. Он раскрыл его и первым делом достал бутыль с хлоралом.

«А, — сказал он, — ты мне понадобишься, если я снова усну». Поставив бутыль на стол, он вытащил из грязного конверта одно или два письма и выцветшую фотографию. Ту самую, что висела над его кроватью в Марицбурге. Он уничтожил их, разорвав на мелкие клочки своими сильными бронзового цвета пальцами.

Потом закрыл коробку и в задумчивости уселся за стол, открыл шлюзы в мозгу и позволил морю страдания свободно вливаться через них.

Итак, этой женщине он простил все и чтил, и любил ее все эти годы. Вот и конец всему. Достойная награда за его преданность и его надежды. Он скривился от боли и презрения к самому себе. Что теперь делать? Вернуться в Южную Африку?

Уже нет душевных сил. Остаться здесь? — Невозможно. Запас жизненных сил истрачен. Обман рассеялся — прелестная иллюзия его жизни. Он чувствовал, что сходит с ума, как человек, от которого отделилась тень.

Он поднялся, открыл окно и выглянул наружу. Стояла ясная морозная ночь, и звезды ярко сверкали. Он постоял, поглядел на них, потом разделся. Обычно он молился перед сном, в отличие от большинства мужчин. За долгие годы он ни разу не уснул без молитвы, в которой просил Провидение, чтобы оно хранило и благословляло его любимую Мадлену. Но сегодня он не произнес ни одной молитвы. Он не мог молиться. Три ангела: Вера, Надежда, Любовь, чей шепот до сего дня не умолкал в его ушах, взлетели и покинули его, пока он играл в соглядатая за голубыми бархатными портьерами.

Он проглотил снотворное и уснул.


Когда Мадлена Кростон узнала страшную новость на светском обеде, состоявшемся на следующий день, она была потрясена и решила вернуться домой раньше обычного. И поныне она пересказывает эту историю как пугающее предостережение против неосторожного использования хлорала.



ЧЕРНОЕ СЕРДЦЕ И БЕЛОЕ СЕРДЦЕ (повесть)

Глава 1

ФИЛИП ХАДДЕН И КОРОЛЬ СЕТЕВАЙО
Судьба свела меня с Филипом Хадденом в те времена, когда он промышлял перевозкой грузов и кое-какой торговлей в Зулуленде. Был он еще довольно молод, под сорок, и очень хорош собой: высокий, стройный и смуглый, с точеными чертами лица, короткой бородкой и вьющимися волосами; глаза острые — так и пронизывают насквозь. Жизнь его, казалось, сплошь состояла из приключений, и о кое-каких он не рассказывал даже самым близким приятелям. Происхождения, однако, он был благородного, и поговаривали, что он окончил не только среднюю школу, но и университет в Англии. Во всяком случае он умел щегольнуть цитатой из классики и отличался утонченной манерой говорить и держаться; подобные достоинства не столь уж часто встречаются в диких уголках мира; неудивительно поэтому, что грубоватые товарищи прозвали его «Принцем».

Как бы там ни было, несомненно, что эмигрировать в Наталь его понудили обстоятельства довольно темные; несомненно также и то, что родственники не проявляли ни малейшего интереса к его судьбе. Последние пятнадцать — шестнадцать лет Хадден провел в самой колонии и в соседних краях; за это время он сменил множество занятий, но ни в одном из них так и не преуспел. Человек неглупый, обходительный и располагающий к себе, он легко сходился с людьми и с такой же легкостью принимался за какое-нибудь новое дело. Но мало-помалу друзья проникались к нему смутным недоверием, энергия, которую он проявлял в очередном своем начинании, истощалась, а затем он вдруг исчезал, оставив за собой дурную репутацию и скверные долги.

За несколько лет до наиболее примечательных эпизодов в его жизни, здесь описываемых, Филип Хадден занялся перевозкой грузов из Дурбана в Маритцбург и другие города в глубине материка. Но одна из тех многочисленных неудач, которые преследовали его везде и всегда, лишила его и этой возможности зарабатывать себе на пропитание. Когда он доставил два фургона различных товаров в маленький пограничный городок Утрехт, оказалось, что не хватает пяти из шести заказанных ящиков бренди. Хадден попробовал было свалить вину на своих «парней» — кафров, но лавочник, получатель груза, человек крутой и несдержанный на язык, открыто назвал его вором и начисто отказался платить по счетам. От перебранки перешли к потасовке, затем обнажили ножи, и прежде чем присутствующие успели вмешаться, Хадден пропорол бок своему противнику. В ту же ночь, не дожидаясь, пока ланддрост (судья) примется за расследование, Хадден отогнал свои фургоны, запряженные быками, в Наталь. Но и там он не чувствовал себя в безопасности и, оставив один из фургонов в Ньюкастле, нагрузил второй обычными колониальными товарами: одеялами, ситцем, всевозможными металлическими изделиями — и отправился в Зулуленд, где в те дни он мог не опасаться судебного преследования.

Хорошо зная и язык и обычаи туземцев, он с большой для себя выгодой распродал все товары и не только поднабил мошну, но и завел небольшое стадо. Тем временем до него дошли слухи, что раненый лавочник поклялся ему отомстить и подал на него жалобу натальским властям. Пришлось на некоторое время отложить мысль о возвращении к цивилизованной жизни; для продолжения же так удачно начатой торговли требовались новые товары; поэтому Хадден, как человек, умудренный жизнью, решил потратить свободное время на развлечения. Он переправил свой фургон и скот через границу и, оставив их на попечение тамошнего вождя, своего друга, отправился пешим ходом в Улунди, чтобы испросить у короля Сетевайо позволения поохотиться в его владениях. К его удивлению, вожди — индуны — встретили его довольно приветливо, хотя оставалось всего несколько месяцев до зулусской войны, и Сетевайо начал уже относиться к англичанам, торговцам и другим, с непонятным для них недружелюбием.

Во время своей первой и последней встречи с Сетевайо Хадден все же сумел кое-что понять. На второе утро после его прибытия в королевский крааль ему передали, что его желает видеть «Слон-сотрясающий-землю». Его провели мимо тысяч хижин, через Большую площадь, к огороженному месту, где, восседая на троне, Сетевайо, величественного вида зулус в кароссе[244] из леопардовых шкур, держал индабу[245] со своими советниками. Прежде чем приблизиться к своему августейшему повелителю, индуна, проводник Хаддена, опустился на четвереньки и, провозгласив обычное царственное приветствие «Байете!», пополз, чтобы доложить о приведенном им белом.

— Пусть подождет, — сердито обронил король и, отвернувшись, продолжал совещание.

Хадден, как я уже упоминал, превосходно знал зулусский язык, и всякий раз, когда король повышал голос, мог кое-что расслышать.

— Что ты несешь! — оборвал Сетевайо морщинистого старца, который настойчиво пытался в чем-то его убедить. — Как смеют эти белые гиены охотиться на меня, будто я пес?! Эта земля принадлежит мне, как принадлежала моему отцу. И я волен карать и миловать своих подданных. Говорю тебе: я перебью всех этих белых людишек; мои импи[246] сожрут их с потрохами. Я сказал!

Снова заговорил старец, выступая, видимо, в роли миротворца. Слов Хадден не слышал, но видел, что тот показывает в сторону моря; судя по его выразительным жестам и скорбному выражению лица, он пророчил великую беду, если пренебрегут его мнением.

Не дослушав его, король вскочил, его глаза буквально изрыгали пламя.

— Слушай! — крикнул он старому советнику. — Я уже давно подозревал, что ты изменник, теперь я окончательно в этом убедился. Ты пес Сомпсю[247], пес натальского правительства, и я не потерплю, чтобы в моем же собственном доме меня хватал за ноги чужой пес! Уведите его!

Окружавшие короля индуны удивленно зашептались; старец же не выказал ни малейшего страха — даже когда его грубо схватили воины, чтобы повести на казнь. Несколько секунд, может быть, секунд пять он прикрывал лицо краем каросса, затем, подняв глаза, заговорил отчетливо и ясно.

— О король, — сказал он, — я очень стар. В юности я служил под началом Льва-Чаки[248] и слышал его предсмертное пророчество о приходе белых. И белые пришли. Я сражался в войсках Дингаана[249] в битве у Кровавой реки. Они убили Дингаана, и много лет я был советником твоего отца Панды. Я сражался вместе с тобой, о король, в битве у реки Тугела, серые воды которой покраснели от крови твоего брата Умбулази и десятков тысяч его людей. Потом я стал твоим советником, о король; я был в твоей свите, когда Сомпсю возложил на твою голову корону, а ты дал ему обещания, впоследствии тобою же нарушенные. Теперь я надоел тебе, и это вполне естественно, ибо я очень стар и, вероятно, говорю бестолково, как и все старики. И все же я уверен, что пророчество твоего двоюродного деда Чаки непременно исполнится: ты потерпишь поражение и примешь свою смерть от белых. Я хотел бы еще раз сразиться за тебя, о король, ибо сражение неизбежно, но ты избрал для меня другой удел — куда лучший. Покойся же в мире, о король, и прощай! Байете!

Воцарилось непродолжительное молчание, все ждали, что тиран отменит свой приговор. Но он то ли не захотел проявить милосердие, либо политические соображения перетягивали все остальные.

— Уведите его! — повторил он. Старый военачальник и советник, медленно улыбнувшись, сказал только «Спокойной ночи» и, поддерживаемый рукой воина, побрел к месту казни.

Хадден наблюдал за всем этим с удивлением, смешанным со страхом. «Если он так расправляется со своими слугами, как же он поступит со мной? — думал он, поеживаясь. — Сдается мне, с тех пор как я оставил Наталь, англичане у него в немилости. Уж не собирается ли он воевать против нас? Если так, здесь мне не место».

Несколько минут король стоял с мрачным лицом, уставившись себе под ноги. Затем, подняв глаза, приказал:

— Приведите чужестранца!

Услышав эти слова, Хадден выступил вперед и с как можно более спокойным и хладнокровным видом протянул руку Сетевайо. К его удивлению, король ее пожал.

— Белый человек, — сказал он, оглядывая его высокую, подтянутую фигуру и точеные черты лица, — сразу видно, что ты не умфагозан (низкородный человек), в тебе течет благородная кровь.

— Да, король, — с легким вздохом подтвердил Хадден, — в моих жилах в самом деле течет благородная кровь.

— Что тебе нужно в моей стране, Белый человек?

— У меня к тебе скромная просьба, о король. Ты, должно быть, слышал, что я торговал в твоей стране и распродал все свои товары. А сейчас я прошу, чтобы перед возвращением в Наталь ты позволил мне поохотиться на буйволов и другую крупную дичь.

— Нет, не дам я тебе такого разрешения, — ответил Сетевайо. — Ты шпион, подосланный Сомпсю или королевским индуной. Убирайся, пока цел.

— Ну что ж, — сказал Хадден, пожимая плечами. — Остается только надеяться, что Сомпсю или королевский индуна или они оба вместе вознаградят меня, когда я вернусь в Наталь. Конечно, я не могу ослушаться повеления короля, но сперва я хотел бы вручить ему подарок.

— Какой подарок? — спросил король. — На что мне твои подарки? У нас тут всего вдоволь, Белый человек. Мы богаты.

— Нет так нет. Боюсь, мой подарок не из тех, что подносят королям, — всего-навсего ружье.

— Ружье, Белый человек? Где же оно?

— Я оставил его за оградой. Твои слуги предупредили меня, что перед «Слоном-сотрясающим-землю» под страхом смерти запрещается появляться с оружием.

Сетевайо нахмурился, уловив нотки сарказма в словах Хаддена.

— Принесите подарок Белого человека. Я хочу его осмотреть. Индуна, который сопровождал Хаддена, пригнувшись так низко, что казалось, вот-вот упадет лицом на землю, бросился к воротам. Через несколько минут он возвратился с оружием в руке и протянул его королю, дулом вперед.

— Прошу тебя, о Слон, — медленно произнес Хадден, — прикажи своему слуге, чтобы он отвел дуло от твоего сердца.

— Почему? — спросил король.

— Ружье заряжено и на взводе, о Слон. Поэтому, если ты хочешь по-прежнему сотрясать землю, вели, чтобы ружье сейчас же у него отняли.

«Слон» издал громкий вопль и, начисто позабыв о своем королевском достоинстве, кубарем скатился с трона. Испуганный индуна, отпрыгнув назад, случайно нажал спусковой крючок, и пуля просвистела как раз там, где всего мгновение назад находилась монаршья голова.

— Уберите этого глупца! — приказал, не поднимаясь с земли, король, но индуна уже успел отшвырнуть ружье, крича, что оно заколдовано, и стремглав выбежал из ворот.

— Он уже сам убрался, — под общий смех заметил Хадден. — Только не притрагивайся к ружью, король: оно многозарядное. Смотри! — И подняв винчестер, он быстро выстрелил еще четыре раза, сбив верхушку ближнего дерева.

— Удивительное ружье! — ахнули советники.

— А больше оно не выстрелит? — осведомился король.

— Нет, — ответил Хадден. — Можешь его осмотреть. Сетевайо взял винчестер в руку и осторожно осмотрел, направляя ствол поочередно на животы своих советников, которые испуганно шарахались в сторону.

— Видишь, какие они трусы, Белый человек! — скривился король. — Боятся, что в ружье остался еще патрон.

— Да, — ответил Хадден, — трусы они отъявленные. Если бы они сидели, то все повалились бы на землю, как и Ваше величество!

Индуны отвернулись, сделав вид, что рассматривают изгородь.

— А ты что-нибудь смыслишь в изготовлении ружей, Белый человек? — спросил Сетевайо.

— Нет, король, я умею только чинить их.

— Если я хорошо тебе заплачу, Белый человек, не возьмешься ли ты чинить ружья здесь, у меня в краале?

— Смотря, сколько ты предложишь, — ответил Хадден. — Но сейчас я устал от работы, хочу отдохнуть. Разреши мне поохотиться в твоих владениях и дай несколько сопровождающих; возможно, после моего возвращения мы и договоримся. Если нет, я попрощаюсь с тобой и вернусь в Наталь.

— Чтобы донести обо всем, что ты видел и слышал, — пробурчал себе под нос король.

Тут появились воины, те самые, что некоторое время назад увели старого индуну на казнь. Они молча простерлись перед королем.

— Он мертв? — спросил король.

— Он перешел через королевский мост, — мрачно ответили они, — и умер, вознося хвалебную песнь в честь своего повелителя.

— Хорошо, — сказал Сетевайо, — больше я не буду спотыкаться об этот камень… Расскажи о его судьбе Сомпсю и королевскому индуне в Натале, Белый человек, — сказал он с горькой усмешкой.

— Баба! Слушайте, что говорит наш отец! Слушайте трубный глас Сотрясающего землю! — подхватили индуны, почувствовав угрозу, скрытую в словах Сетевайо, а один, посмелее других, добавил: — Скоро мы споем этим белым с их извергающими огонь трубами другую песнь, красную песнь копий, все наши полки споют им эту песнь!

С той же внезапностью, с какой вспыхивает иссушенная зноем трава, зулусов охватил пылкий энтузиазм. Они вскочили с земли, где почти все сидели, и, дружно подтаптывая ногами, затянули:

Индаба ибомву — индаба е миконто
Лизо дунйисва нге импи ндхмбени яхо
(Красную песнь! Красную песнь! Песнь копий

Наши полки им споют!)

Один из них, яростного вида верзила, подошел к Хаддену и потряс своим кулачищем у него перед носом, хорошо еще, что у него не было с собой ассегая, — и прокричал эти фразы прямо ему в лицо.

Король заметил, что разожженный им огонь пылает слишком жарко.

— Молчать! — прокричал он своим громовым голосом, знаменитым на весь Зулуленд; и все сразу же замолчали, застыв каменными изваяниями; только эхо вновь и вновь доносило: «Песнь копий наши полки им споют».

«Здесь мне не место, — еще раз подумал Хадден. — Будь этот негодяй вооружен, дело могло бы кончиться плохо. Но кто это?»

В ворота вошел великолепный представитель зулусского народа, лет тридцати пяти на вид, в полном боевом облачении военачальника полка Умситую. Над его лбом, обвитым шкуркой выдры, красовался высокий плюмаж; туловище, руки и ноги были украшены длинной бахромой из черных бычьих хвостов; в одной руке он держал небольшой щит, какие обычно носят танцоры, также черного цвета. Другая его рука была свободна, ибо он оставил оружие у входа. Зулус был очень красив, глаза, хотя и омраченные беспокойством, смотрели приветливо и прямо, в очертаниях губ таилась чувственность. Ростом он был примерно в шесть футов и два дюйма, однако не казался очень высоким, благодаря, вероятно, широкой груди и мощным рукам и ногам, ничуть не похожим на небольшие, почти женственные руки и ноги, отличающие обычно зулусскую знать. Короче говоря, то был типичный, полный достоинства и отваги, зулусский аристократ.

Его сопровождал человек в муче[250] и одеяле, судя по седым волосам уже достаточно пожилой, за пятьдесят. И у него тоже было приятное, благородное лицо, но в глазах проглядывала робость, а рот свидетельствовал о недостаточной воле.

— Кто эти люди? — спросил король.

Вошедшие пали на колени, низко, до самой земли, поклонились, вознося королю традиционные хвалы — сибонгу.

— Говорите! — нетерпеливо приказал он.

— О король! — начал молодой воин, усаживаясь по зулусскому обычаю. — Я Нахун, сын Зомбы, один из начальников полка Умситую, а это мой дядя Умгона, брат одной из моих матерей, младшей жены моего отца.

Сетевайо сдвинул брови.

— Почему ты не в своем полку, Нахун?

— С позволения старших начальников, о король, я пришел просить тебя об одной милости.

— Тогда поторопись, Нахун.

— О король, — заговорил рослый зулус, не без некоторого замешательства, — недавно ты оказал мне высокую честь, возведя меня в сан кешлы. — Он притронулся к черному кольцу на голове. — Будучи отличен тобой, я прошу тебя разрешить мне воспользоваться своим правом — правом женитьбы.

— Ты говоришь о правах? Будь поскромнее, сын Зомбы, у моих воинов, как и у моего скота, нет прав!

Поняв свою оплошность, Нахун прикусил губу.

— Прости меня, о король. Дело обстоит так: у моего дяди Умгоны — он здесь, со мной — есть красивая дочь Нанеа; с ее согласия я хотел бы на ней жениться. В ожидании твоего позволения, король, я обручился с ней и даже уплатил лоболу (выкуп) коровами и телятами. Но рядом с Умгоной живет могущественный старый вождь Мапута, Страж Крокодильего брода; король, конечно, его знает; этот вождь также хочет жениться на Нанеа, угрожая Умгоне, в случае, если его сватовство будет отвергнуто, жестокими карами. Но сердце Нанеа благоволит мне и не благоволит Мапуте; поэтому мы и пришли просить короля о милости.

— Да, это так, он говорит правду, — подтвердил Умгона.

— Замолчи, — сердито оборвал его Сетевайо. — Время ли сейчас моим воинам думать о женитьбе? Женатый мужчина уже не мужчина, а тряпка. Только вчера я повелел удавить двадцать девушек за то, что они без моего разрешения посмели выйти замуж за воинов из полка Унди: их тела вместе с телами их отцов брошены на перекрестках дорог, чтобы все знали об их преступлении: это хороший урок для всех! Ты поступил благоразумно, Умгона, обратившись ко мне за позволением: тем самым ты спас и себя и свою дочь. Объявляю вам всем свое решение. Я отказываю тебе в твоей просьбе, Нахун; тебя, Умгона, я избавлю от преследований старого вождя Мапуты, которого ты не хочешь взять в зятья. Нахун уверяет, что девушка — красавица, поэтому я окажу ей свою милость: возьму себе в жены. Через тридцать дней, когда народится новая луна, приведи ее в сигодхлу (часть крааля, отведенная для жен), а заодно коров и телят, которых дал тебе Нахун в качестве лоболы; такое наказание я назначаю ему за то, что он осмелился помышлять о женитьбе без моего позволения.

Глава 2

ПЧЕЛА ПРОРОЧЕСТВУЕТ
Пророк Даниил призван к суду царскому, — подумал Хадден, не без интереса наблюдавший за этой трагикомической сценой. — Наш влюбленный друг явно не ожидал такого исхода. Полагаться на справедливость цезаря — дело опасное». Он повернулся и стал рассматривать обоих просителей.

Старый Умгона, слегка вздрогнув, принялся изливать традиционные похвалы и благодарность, славя доброту и милосердие своего повелителя. Сетевайо выслушал его молча, а когда тот наконец договорил, резко напомнил, чтобы он привел Нанеа точно в назначенный им срок, иначе и она и он будут украшать собой ближайшие перекрестки дорог.

Из них двоих Нахун, безусловно, заслуживал большего внимания. После того как король вынес свой непререкаемый приговор, на его лице выразилось полнейшее замешательство, тут же сменившееся яростным гневом — справедливым гневом человека, которому нанесли незаслуженную жестокую обиду. Все его тело пронизала дрожь, на шее и на лбу вздулись узлы вен, пальцы плотно сжались, как будто стискивая рукоятку копья. Вскоре, однако, его ярость улеглась: роптать на зулусского деспота — то же самое, что роптать на саму судьбу; его лицо воплощало теперь лишь безнадежность и отчаяние. Гордые темные глаза утратили свой блеск, осунувшееся медное лицо стало пепельно-серым, уголки рта обвисли, с закушенной губы закапала кровь. Высокий зулус поднял руку, прощаясь с королем, встал и нетвердой походкой побрел к воротам.

— Погоди, — внезапно остановил его Сетевайо. — Я хочу поручить тебе важное дело, Нахун, которое вышибет из твоей головы все эти дурацкие мысли о женитьбе. Видишь этого Белого человека; он мой гость и хочет поохотиться на буйволов и другую крупную дичь. Поручаю его твоим заботам: возьми с собой несколько охотников и следи, чтобы с ним не случилось никакой беды. Через месяц приведи его обратно — и помни, ты отвечаешь за него головой. Как раз в это время, когда народится новая луна, приведут и Нанеа, и я скажу, так ли она хороша, как тебе представляется. А теперь иди, сын мой, и ты тоже, Белый человек; остальные присоединятся к вам на заре. Счастливого тебе пути, чужестранец, но не забудь, что мы встретимся в следующее новолуние, тогда и решим, сколько ты будешь получать за починку ружей. И не пытайся меня обмануть, Белый человек, не то я пошлю за тобой своих людей, а они могут обойтись с тобой грубовато.

«Это означает, что я пленник, — заключил Хадден. — У меня один выход — удрать. Если объявление войны застанет меня в этой стране, из меня изготовят мути (колдовское снадобье), выколют мне глаза либо сыграют какую-нибудь милую шутку в том же духе».


Прошло десять дней; вечером последнего дня Хадден и сопровождающие его зулусы остановились на ночлег в дикой гористой местности, лежащей между Кровавой рекой и рекой Унвуньяна, не более чем в восьми милях от «Места маленькой реки», которое через несколько недель стало известно всему миру под своим туземным названием Исандхлвана. Вот уже три дня они шли по следам небольшого стада буйволов, все еще обитавших в этих краях, но никак не могли их настичь. Зулусы предложили спуститься вдоль Унвуньяны, ближе к морю, где водится больше дичи, но ни Хадден, ни их начальник Нахун не захотели принять этот совет, каждый по своим тайным соображениям. Хадден замышлял подобраться поближе к Буйволиной реке, откуда открывался путь на Наталь; Нахун же не хотел удаляться от крааля Умгоны, который находился поблизости от их нынешней стоянки; его не оставляла смутная надежда увидеться с Нанеа, своей нареченной, которая через несколько недель будет у него отобрана и отдана королю.

Более диковинного места, чем эта их стоянка, Хаддену еще никогда не доводилось видеть. Позади них простирался болотистый лес, где, как предполагалось, и скрываются буйволы. За лесом, в своем одиноком величии, вздымалась гора Исандхлвана, а впереди, в амфитеатре, замкнутом крутыми холмами, густел необыкновенно мрачный лес, куда река уносила с собой болотные воды.

Река текла ровно и спокойно, но через триста ярдов обрывалась не очень высоким, но почти отвесным порогом, под которым лежала заполненная бурлящей водой каменная котловина, куда никогда не проникали лучи солнца.

— Как называется этот лес, Нахун? — спросил Хадден.

— Эмагуду, Дом Мертвых, — рассеянно ответил зулус: недалеко от них, на гребне холма, в каком-нибудь часе ходьбы лежал крааль Нанеа, и Нахун сосредоточенно смотрел в ту сторону.

— Дом Мертвых? Почему его так называют?

— Потому что там обитают мертвые, или, по-нашему, Эсемкофу, Бессловесные, и другие духи — Амахлоси, которые продолжают жить даже после того, как их покинет дыхание.

— Да? — проговорил Хадден. — И ты когда-нибудь видел этих духов?

— Я еще не спятил, чтобы заходить в этот лес, Белый человек. Там обитают только мертвые; живые же оставляют для них приношения на опушке.

Сопровождаемый Нахуном, Хадден подошел к краю утеса и посмотрел вниз. Слева зияла та самая, глубокая и ужасная на вид котловина; почти на самом ее берегу, на узкой полоске поросшей травой земли, между утесом и лесом, стояла чья-то хижина.

— Кто там живет? — полюбопытствовал Хадден.

— Великая исануси[251], иньянга, или знахарка, прозванная Инйоси (Пчелой), потому что собирает свою мудрость в лесу, принадлежащем мертвым.

— И ты полагаешь, у нее достаточно мудрости, чтобы предсказать, убью ли я буйвола, Нахун?

— Возможно, Белый человек, но… — добавил он со смешком, — те, что посещают улей Пчелы, могут не узнать ничего или узнать больше, чем им хотелось бы. Язык у нее как жало.

— Ну что ж, посмотрим, сможет ли она меня ужалить.

— Хорошо, — сказал Нахун и, повернув, пошел вдоль утеса, пока не достиг тропки, которая, петляя, сбегала вниз.

По этой тропке они спустились на травянистую полоску земли и направились к хижине, обнесенной невысокой тростниковой изгородью. Небольшой двор был покрыт плотно утрамбованной землей, срытой с муравейника. Посреди него, у круглого входа в хижину, скорчившись, сидела сама Пчела. В густой тени Хадден разглядел ее не сразу. Она куталась в засаленный, рваный каросс из дикой кошки; видны были лишь ее глаза, зоркие и яростные, как у леопарда.

У ее ног тлел небольшой костер; он как бы замыкал полукруг черепов, разложенных попарно — так, что казалось, они переговаривались друг с другом; на хижине и на изгороди висело множество костей, также, видимо, человеческих.

«Я вижу, старуха разукрасила свое жилище, как принято у всех этих ведьм», — мысленно усмехнулся Хадден, но вслух ничего не сказал.

Молчала и иньянга, не сводя с его лица своих круглых, похожих на большие бусины, глаз. Хадден попробовал отплатить ей той же монетой, уставившись на нее немигающим взглядом, но вскоре понял, что проигрывает в этом необычном поединке. Мысли у него спутались, зато странно разыгралось воображение: ему чудилось, будто перед ним сидит громадный, ужасный паук, подстерегающий добычу, и будто эти кости — останки его жертв.

— Почему ты молчишь, Белый человек? — наконец произнесла она медленно и отчетливо. — А впрочем, я и так могу прочитать твои мысли. Ты думаешь, что вместо прозвища Пчела мне куда более подошло бы Паучиха. Но ты ошибаешься: этих людей убила не я. Мертвецов тут и так хватает. Я сосу мысли, а не тела, Белый человек. И люблю заглядывать в сердца живых: там я могу почерпнуть истинную мудрость. Что бы ты хотел узнать у Пчелы, которая неустанно трудится в этом Саду Смерти — и что привело сюда тебя, сын Зомбы? Почему ты не в своем полку Умситую, ведь он сейчас готовится к великой войне — последней войне между белыми и черными, — а если у тебя нет желания воевать, почему ты сейчас не вместе со своей высокой красавицей Нанеа?

Нахун ничего не ответил, но Хадден сказал:

— Я хотел бы задать тебе один пустяковый вопрос, Мать. Повезет ли мне на охоте?

— На охоте, Белый человек? А за чем ты охотишься? За дичью, богатством или же за женщинами? Я знаю, ты вечный охотник; таково уж твое предначертание: охотиться — или служить дичью для других. Скажи мне, зажила ли рана у того лавочника, которого ты пырнул ножом в городе мабуна (буров). Можешь не отвечать, Белый человек, я и так знаю; но какое вознаграждение ты дашь бедной гадалке? — добавила она хнычущим тоном. — Ты же не допустишь, чтобы старая женщина работала просто так, без всякой платы!

— У меня нет для тебя ничего, Мать, поэтому я лучше пойду, — сказал Хадден, достаточно уже убедившийся и в наблюдательности Пчелы и в ее умении читать чужие мысли.

— Ну уж нет, — ответила она с неприятным смешком, — если ты задал мне вопрос, то должен получить и ответ. Сейчас я не возьму с тебя ничего, Белый человек; расплатишься в другой раз. — И она снова засмеялась. — Я должна посмотреть тебе в лицо, хорошенько посмотреть тебе в лицо, — продолжала она, поднимаясь и подходя к нему ближе.

Вдруг что-то холодное прикоснулось к затылку Хаддена, и в следующий миг Пчела отпрянула от него, зажимая между большим и указательным пальцами срезанный локон темных волос. Она проделала это так молниеносно, что у него даже не было времени ни увернуться, ни возмутиться — он только стоял и смотрел с глупым видом.

— Это все, что мне надо! — воскликнула она. — Черной магией я не занимаюсь — лишь белой — белой, как и мое сердце… Погоди, сын Зомбы, дай-ка мне и твой локон, ибо все, кто посещает Пчелу, должны выслушать ее жужжание.

Нахун послушно срезал клок волос острием своего ассегая. Сделал он это с явной неохотой, но отказаться не посмел.

Пчела поправила каросс и, нагнувшись, подбросила в костерок какие-то травы из висевшей у нее на поясе сумки. Ее фигура еще не утратила своей гибкости и стройности, и на ней не было никаких отвратительных амулетов, которые Хадден привык видеть на ворожеях. Только на шее у нее висело необычное украшение — живая красно-зеленая змейка, одна из самых ядовитых, какие водятся в этих краях. Ворожеи банту нередко украшаются такими змейками, хотя никто не может сказать, удалены у них ядовитые клыки или нет.

Травы затлелись, от них потянулась тонкая прямая струйка дыма, который, растекаясь, окутывал голову Пчелы наподобие прозрачного голубоватого покрывала. Быстрым движением она бросила оба локона на горящие травы; локоны тут же свернулись, как живые, и рассыпались горстками пепла. Затем она открыла рот и глубокими вдохами стала втягивать в себя дымок от волос и трав; змейка же сердито зашипела, полезла вверх и спряталась среди черных перьев саккабола на голове у иньянги.

Курения постепенно оказывали свое одурманивающее действие: иньянга, что-то шепча, раскачивалась взад и вперед, потом бессильно откинулась к стенке хижины, головой на соломенную кровлю. Лицо Пчелы было обращено теперь вверх, к свету, и на него было страшно смотреть: оно все посинело, глаза запали, как у покойницы, а надо лбом колыхалась и шипела змейка, напоминая урей на челе статуй египетских царей. Секунд через десять Пчела заговорила глухим и неестественным голосом:

— О человек с прекрасным белым телом, я заглянула в твое сердце и увидела, что оно черно, как спекшаяся кровь. О человек с прекрасным белым телом и черным сердцем, ты найдешь себе добычу, и, когда будешь ее преследовать, она заведет тебя в Дом Бездомных, в Дом Мертвых, и будет она в облике быка, и будет она в облике тигра[252], и будет она в облике женщины, которую не могут погубить ни воды, ни короли. О человек с прекрасным белым телом и черным сердцем, ты сполна получишь все тобой заработанное, монету за монету, удар за удар. Вспомни о моих словах, когда на груди у тебя зарычит пятнистая кошка; вспомни о моих словах в самой гуще битвы; вспомни о моих словах, когда ты получишь свою великую награду, когда столкнешься лицом к лицу с призраком в Доме Мертвых.

О человек с черным телом и белым сердцем, — продолжала она, — заглянула в твое сердце; оно бело, словно молоко; молоко чистоты и спасет его. Глупец, зачем ты нанесешь свои удары? Зачем защитишь того, кого возлюбил тигр и чья любовь — словно любовь тигра? О, чье это лицо мелькает в толпе сражающихся? Преследуй же его, преследуй, о быстроногий, но будь осмотрителен; язык, однажды солгавший, не станет молить о пощаде, и рука, однажды предавшая, не дрогнет в смертельной стычке. Что такое смерть, о Белое Сердце? Смерть — продолжение жизни, в царстве мертвых ты обретешь утраченную жизнь, ибо там тебя ждет та, которую не могут погубить никороли, ни воды.

Голос Пчелы мало-помалу становился все тише и тише, пока наконец не стал еле слышен. Затем он замолк; транс, видимо, перешел в сон. Хадден слушал ее с цинично-язвительной улыбкой, теперь он рассмеялся.

— Над чем ты смеешься, Белый человек? — сердито спросил Нахун.

— Над собственной глупостью: потерять так много времени, слушая эту лгунью и обманщицу, которая нагородила столько чепухи!

— Это не чепуха, Белый человек.

— Да? Тогда объясни мне, что все это означает.

— Пока еще не могу, но она говорила о женщине, о леопарде и о твоей и моей судьбе.

Хадден пожал плечами, не желая продолжать этот никчемный, по его мнению, спор; в это мгновение Пчела, дрожа, пробудилась, пересадила змею обратно на шею и вновь укуталась в засаленный каросс.

— Удовлетворен ли ты моим предсказанием, инкоси? — спросила она Хаддена. — Не сомневаешься ли ты в моей мудрости?

— Я не сомневаюсь в том, что ты одна из искуснейших обманщиц, Мать, во всем Зулуленде, — холодно ответил он. — За что же тут платить?

Пчела, казалось, не обиделась на эти грубые слова, хотя на миг ее взгляд стал странно похож на взгляд змейки, разозленной едким дымком.

— Уж если белый господин говорит, что я обманщица, стало быть, так оно и есть, — согласилась она. — Кто-кто, а уж он-то должен распознавать обманщиков с первого взгляда. Я уже говорила, что не прошу никакой платы; только отсыпь мне горсть табака из сумки.

Хадден открыл свою сумку из антилопьей кожи и дал ей горсть табака. Внезапно, перехватив его руку, она впилась глазами в золотой перстень на его безымянном пальце — в виде змеи с маленькими рубиновыми глазками.

— Я ношу змею на шее, а ты на пальце, инкоси. Хотела бы я иметь такой перстень на руке, чтобы змее на шее было не так одиноко.

— Тогда тебе придется подождать моей смерти, — сказал Хадден.

— Да, да, — нежданно обрадовалась Пчела. — Я запомню твое обещание: подожду твоей смерти и возьму перстень; никто не посмеет сказать тогда, что я его украла. Нахун подтвердит, что ты обещал его мне.

В тоне, каким были произнесены эти слова, заключалась какая-то зловещая угроза, и Хадден впервые вздрогнул. Если бы Пчела говорила в обычной манере всех ворожей, он не обратил бы на них никакого внимания; но, обуянная жадностью, она заговорила совершенно искренне, с полной убежденностью.

Заметив, что он насторожился, она тотчас же переменила тон.

— Надеюсь, Белый господин не станет сердиться на бедную старую ворожею за ее шутку, — вновь захныкала она. — Смерть бродит вокруг, поэтому ее имя всегда у меня на устах. — И она показала глазами на полукруг черепов, а затем на водопад и мрачную котловину, на берегу которой стояла ее хижина.

— Смотри, — только и сказала она.

Следуя взглядом за ее протянутой рукой, Хадден увидел два полузасохших мимозовых дерева, росших над водопадом, почти под прямыми углами к его скалистому краю. Деревья были соединены грубым бревенчатым помостом, скрепленным сыромятными ремнями. На этом помосте стояли три фигуры; даже издали, через облако пены, можно было различить, что это два мужчины и одна девушка — их фигуры отчетливо выделялись на фоне огнисто-алого закатного неба. Через миг девушка исчезла; что-то темное мелькнуло в потоке низвергающейся воды и с глухим плеском погрузилось в бурлящую котловину; до них донесся слабый жалобный крик.

— Что это? — в изумлении и страхе спросил Хадден.

— Ничего, — засмеялась Пчела. — Неужто ты не знаешь, что здесь казнят беспутных женщин или девушек, осмеливающихся любить без позволения короля, а с ними и их любовников. Казни происходят каждый день; и каждый день я смотрю и подсчитываю число казненных. — Она вытащила палку, спрятанную в соломенной кровле, взяла нож и добавила еще зарубку ко многим, уже сделанным, пол у вопрошающе, полупредостерегающе глядя на Нахуна.

— Да, да, здесь их казнят, — пробормотала она. — Там, наверху день за днем умирают живые, а здесь, внизу, — она показала на начинающийся в двухстах ярдах от ее хижины лес, — поселяются их души. Слушай!

С темной опушки до них долетел какой-то странный, непонятный звук, в котором было что-то звериное, что-то не поддающееся определению.

— Слушай! — повторила Пчела. — Они как раз веселятся.

— Кто? — спросил Хадден. — Бабуины?

— Нет, инкоси, Аматонго, духи, приветствующие ту, что отныне присоединилась к их сонму.

— Духи? — грубо повторил Хадден, ибо он был недоволен собой, тем, что потерял самообладание. — Хотел бы я видеть этих духов. Неужели ты думаешь, Мать, что я никогда не слышал, как орут обезьяны в лесу. Пошли, Нахун; пока еще светло, мы должны взобраться на утес. Прощай, Мать.

— Прощай, инкоси; можешь не сомневаться, что твое заветное желание исполнится. Ступай себе с миром, инкоси, — чтобы почить в мире.

Глава 3

КОНЕЦ ОХОТЫ
Несмотря на благопожелание Пчелы, Филип Хадден почти не сомкнул глаз в эту ночь. Физически он чувствовал себя хорошо, совесть как обычно его не беспокоила, и все же ему не спалось. Стоило закрыть глаза, как перед ним вставал образ угрюмой иньянги, так странно прозванной Пчелой, и в его ушах звучали ее зловещие слова. Человек он был не робкого десятка, не суеверный, едва ли даже допускал возможность существования сверхъестественного. И все же он не мог отделаться от странного опасения, что в прорицании этой ведьмы есть какие-то зерна истины. Что если и впрямь ему угрожает скорая смерть, что если это сердце, с такой силой бьющееся в его груди, скоро навсегда замрет — нет, нет, он не хочет даже допустить такой мысли. Просто его угнетает это мрачное место, он никак не может забыть ужасное зрелище, которое в тот день видел. Обычаи этих зулусов не слишком-то приятны для европейцев; он был полон решимости как можно быстрее покинуть их страну.

Да что там — он попробует бежать сегодня же ночью. Надо только убить буйвола или какую-нибудь другую крупную дичь. Все охотники нажрутся так, что с трудом смогут двигаться, — тогда-то и самое время. Только Нахун, возможно, устоит против этого соблазна, чтобы избавиться от него, приходится рассчитывать лишь на свою удачу. В худшем случае не останется ничего, кроме как его пристрелить, и тут у него есть оправдание, ведь этот человек — приставленный к нему тюремщик. Случись такая необходимость, он, Хадден, даже не испытает особых угрызений совести: честно сказать, он недолюбливает, а временами и откровенно ненавидит зулуса. Они — полные противоположности, он хорошо знает, что и рослый воин относится к нему с недоверием и даже с презрением; подумать только, какой-то дикий «ниггер» смотрит на него сверху вниз — такого его гордость не может переварить!

С первыми проблесками зари Хадден встал и разбудил остальных охотников, которые все еще спали вокруг догорающего костра, завернувшись в кароссы или одеяла. Нахун встал и размялся; среди утренних теней он выглядел настоящим великаном.

— Почему ты вскочил в такую рань, еще до восхода солнца, умлунгу (Белый человек)?

— Потому что пора отправляться на охоту, мунтумпофу (Желтый человек), — холодно ответил Хадден. Его раздражало, что этот дикарь не употребляет какого-нибудь почтительного обращения.

— Прости, — сказал зулус, угадав причину его досады, — но я не могу называть тебя «инкоси», потому что ты не мой вождь, но если тебе кажется оскорбительным обращение «Белый человек», мы придумаем тебе какое-нибудь имя.

— Как хочешь, — сухо процедил Хадден.

С тех пор его стали называть «Инхлизин-мгама»; и Хадден отнюдь не был польщен, когда узнал, что эти мягко звучащие слова означают «Черное Сердце». Так его называла и иньянга, только в других словах.

Через час они были уже в болотистой лесной местности за стоянкой, в поисках добычи. Почти сразу же Нахун поднял руку, затем показал на землю. Хадден присмотрелся: судя по глубоким следам, не более десяти минут назад здесь прошло небольшое стадо буйволов.

— Я знал, что сегодня мы найдем дичь, — шепнул Нахун. — Так предсказала Пчела.

— К черту Пчелу! — вполголоса выругался Хадден. — Пошли!

Более четверти часа они продирались через густой тростник; внезапно, присвистнув, Нахун тронул Хаддена за руку. Тот поднял глаза — в двухстах ярдах от них, на небольшом бугорке, среди мимозовых деревьев, паслись буйволы. Их было шесть — старый бык с великолепными рогами, три коровы, телка и четырехмесячный теленок. Ни ветер, ни характер местности не позволяли подкрасться к ним незамеченными, поэтому охотники сделали крюк в полмили и осторожно поползли против ветра, от мимозы к мимозе, а когда роща кончилась, под прикрытием высокой травы тамбути. Наконец они подобрались к стаду на сорок ярдов, двигаться дальше было опасно. Хотя старый бык и не учуял их, по его движениям чувствовалось, что он уловил какой-то подозрительный шорох и насторожился. Телка стояла боком к Хаддену, совсем близко от него, — превосходная мишень. Он поднял свой мартини — из всей группы вооружен был он один — прицелился чуть позади лопатки и медленно нажал спусковой крючок. Прогремел выстрел — и телка упала, пораженная прямо в сердце. Стадо, как ни странно, не обратилось в бегство. Буйволы, видимо, не могли понять причину внезапного грохота, и не чуя никаких посторонних запахов, подняли головы и оглядывались.

Хадден воспользовался их замешательством, чтобы перезарядить ружье и выстрелить в старого быка. Пуля попала ему в шею или в плечо, он рухнул на колени, но тут же вскочил и бросился прямо на пороховое облачко. Что-то — то ли дым, то ли что-то другое — помешало Хаддену увидеть его; бык неминуемо растоптал бы его или поднял на рога, если бы, рискуя своей жизнью, Нахун не прыгнул вперед и не оттащил его в сторону, за высокий муравейник. Громадное животное с громким топотом промчалось мимо и исчезло вдали.

— Вперед! — приказал Хадден, и, оставив большинство охотников свежевать и разделывать телку, чтобы затем отнести все лучшее мясо на стоянку, они двинулись по кровавому следу.

После нескольких часов преследования, пробираясь через каменистое, поросшее кустами место, они потеряли след и, утомленные, все в поту, присели отдохнуть и поесть билтонга (вяленого мяса), захваченного ими с собой. Покончив с едой, они хотели было вернуться на стоянку, когда один из четырех зулусских охотников спустился, чтобы попить воды, к ручью, протекавшему в каких-то десяти шагах от них. Через полминуты они услышали устрашающее фырканье и плеск и увидели, как зулус взлетел высоко в воздух. Оказалось, что раненый буйвол лежал в засаде под густыми кустами на берегу. Хитрое животное знало, что рано или поздно настанет его черед отомстить. С растерянными криками они бросились вперед, но буйвол тут же скрылся за гребнем холма, Хадден так и не успел выстрелить; зулус-охотник был смертельно ранен: громадный рог пропорол ему легкое.

— Это не буйвол, а сам дьявол, — сказал охотник перед смертью.

— Дьявол он или нет, я все равно его убью! — вскричал Хадден. И вместе с Нахуном бросился в погоню: остальные понесли тело своего убитого товарища на стоянку. Открытая местность облегчала преследование; Хадден и Нахун часто видели убегающее животное, хотя и на слишком далеком расстоянии, чтобы можно было в него стрелять. Немного погодя они спустились с крутого утеса.

— Ты знаешь, где мы? — спросил Нахун, показывая на лес впереди. — Это Эмагуду, Дом Мертвых — смотри, буйвол бежит прямо туда.

Хадден оглянулся. Нахун не ошибался, слева от них были водопад, Котловина Смерти и хижина Пчелы.

— Ну что ж, — отозвался он, — стало быть, и наш путь туда.

Нахун остановился.

— Неужели ты войдешь в этот лес?

— Конечно, — ответил Хадден. — Но если ты трусишь, можешь остаться здесь.

— Да, я боюсь — духов, — сказал зулус. — Но все равно пойду с тобой.

Они пересекли полоску травянистой земли и вошли в заколдованный лес. И мрачное же это было место: большие, с широкими кронами деревья росли так густо, что полностью застилали небо; воздух был напитан тяжелым запахом гниющей листвы. Тишина здесь стояла мертвая и, казалось, нет ничего живого, лишь изредка с треском падал подгнивший сук и какая-нибудь пятнистая змея, извиваясь, торопливо уползала прочь.

Но Хадден был чересчур увлечен погоней за буйволом, чтобы обращать внимание на подобные мелочи. Он только отметил про себя, что в таком сумраке нетрудно и промазать, и зашагал дальше.

Они углубились в лес на добрую милю, когда увидели, что пятна крови на земле становятся все гуще и гуще; было ясно, что бык ранен смертельно.

— Побежали, — весело сказал Хадден.

— Нет, хамба гачле — пошли медленней, — возразил Нахун. — Дьявол при последнем издыхании, но он может еще сыграть с нами злую шутку. — Дальше он шел, пристально вглядываясь вперед.

— Он где-то здесь, — сказал Хадден, показывая на уходящие прямо вперед глубокие отпечатки в топкой почве.

Нахун ничего не ответил: он пристально смотрел на два дерева прямо перед ними, чуть правее.

— Смотри, — шепнул он.

Приглядевшись, Хадден заметил огромную коричневую тушу за стволами.

— Сдох! — воскликнул он.

— Нет, — ответил Нахун, — он вернулся по своему же собственному следу и подстерегает нас. Он знает, что мы его преследуем. Я думаю, ты мог бы отсюда попасть ему в хребет; стреляй между стволов.

Хадден опустился на колено, очень тщательно прицелился и выстрелил. В ответ послышался оглушительный рев, буйвол вскочил и бросился на них. Нахун метнул свое копье с широким наконечником — оно вонзилось глубоко в грудь быку. Затем и белый и черный бросились бежать в разные стороны. Какое-то мгновение буйвол стоял неподвижно, опустив голову, глядя поочередно вслед то одному, то другому, затем с тихим мычанием повалился наземь, в своем падении сломав на несколько кусков ассегай Нахуна.

— Сдох-таки! — облегченно вздохнул Хадден. — Наверно, твое копье добило его. Что это за шум?

Нахун прислушался. В различных частях леса, трудно было сказать, далеко ли, близко, слышались странные, непонятные звуки — как будто перекликались испуганные люди, но в этой перекличке нельзя было разобрать ни одного членораздельного слова. Нахун вздрогнул.

— Это Эсемкофу, — сказал он, — безъязыкие духи, которые могут только хныкать как дети. Пошли отсюда — это плохое место для смертных.

— И еще худшее для буйволов, — сказал Хадден, пиная поверженного быка, — но боюсь, нам придется оставить его здесь для твоих друзей, Эсемкофу, так как у нас уже достаточный запас мяса, а его голову нам не дотащить.

Они стали выбираться из леса. Пока они петляли среди деревьев, Хаддена осенила новая мысль. От этого леса какой-нибудь час быстрой ходьбы до зулусской границы; и он почувствует себя в куда большей безопасности, если пересечет эту границу. До сих пор он предполагал бежать ночью, но то был рискованный план. Рассчитывать, что все зулусы, объевшись, тут же уснут, — особенно после смерти их товарища — не приходилось; Нахун же не спускал с него глаз ни днем, ни ночью.

Что ж, если другого выхода нет, Нахун должен умереть — у него в руках заряженное ружье, а у зулуса нет даже копья, только дубина. Конечно, не хочется его убивать, но на карту поставлена его, Хаддена, жизнь, так что оправдание у него есть — и достаточно веское. Почему бы не сказать об этом самому Нахуну, а там уже действовать сообразно с обстоятельствами.

Нахун как раз шел по небольшой лужайке, шагах в десяти впереди, и Хадден очень хорошо его видел, тогда как сам он был в тени большого дерева с низко нависающими ветвями.

— Нахун, — позвал он.

Зулус повернулся и сделал шаг вперед.

— Прошу тебя, не двигайся. Стой, где стоишь, не то я вынужден буду тебя застрелить. Не бойся, стрелять без предупреждения я не буду. Я твой пленник, и тебе велено отвести меня обратно к королю. Но я уверен, что между твоим и моим народом вот-вот разгорится война; поэтому, как ты сам понимаешь, я не хочу возвращаться в крааль Сетевайо: там меня убьют твои соотчичи, или же мои собственные соотчичи сочтут меня предателем и поступят со мной соответственно. Отсюда до зулусской границы всего час ходьбы — самое большее, полтора часа: я должен пересечь ее еще до восхода луны. Ты можешь сказать, Нахун, что потерял меня в лесу, и начать поиски через полтора часа, или ты предпочитаешь остаться с этими духами, о которых ты мне рассказывал. Ты понимаешь? Только не двигайся.

— Я понимаю тебя, — не теряя хладнокровия, ответил зулус. — Тебе очень подходит имя, которое мы дали тебе сегодня утром, хотя я и должен признать, Черное Сердце, что твои слова не лишены здравого смысла. Возможность и в самом деле благоприятная, — и человек с таким, как у тебя именем, конечно же, ее не упустит.

— Я рад, что ты входишь в мое положение, Нахун. Итак ты скажешь, что потерял меня, и не будешь искать до восхода луны? Обещаешь?

— Что ты хочешь сказать, Черное Сердце?

— То, что говорю. Решай, у меня нет лишнего времени.

— Странный ты человек, — задумчиво произнес зулус. — Ты же слышал, что повелел король; как же я могу нарушить его повеление?

— Почему бы и нет? Тебе не за что любить Сетевайо, и какая тебе разница, вернусь ли я в королевский крааль, чтобы чинить его ружья, или нет! Если же ты опасаешься его гнева, мы можем пересечь границу с тобой вместе.

— Чтобы король выместил свою злобу на моем отце и братьях? Нет, ты не понимаешь, Черное Сердце. Да и как можно понять, с таким именем? Я воин, а королевское слово есть королевское слово. Я надеялся умереть в честном бою, но пойман, как птица, в твои силки. Стреляй же — или ты не успеешь добраться до границы до восхода луны. — И он с улыбкой развел руки.

— Ну что ж, значит, так тому и быть. Прощай, Нахун, ты смелый человек, но каждый заботится в первую очередь о своей шкуре, — спокойно ответил Хадден.

Он не спеша поднял ружье и тщательно прицелился в грудь зулуса.

Нахун стоял, по-прежнему улыбаясь, хотя губы его и подрагивали, ибо самый отважный человек не может подавить страх смерти — палец Хаддена уже начал нажимать спусковой крючок, как вдруг, словно сраженный молнией, он повалился навзничь: на груди у него, помахивая длинным хвостом и свирепо сверкая глазами, стоял огромный пятнистый зверь.

То был леопард — тигр, как их называют в Африке, — он прятался на дереве и не удержался от искушения напасть на стоявшего внизу человека. Несколько мгновений тишину нарушало лишь порыкивание или, вернее, пофыркивание леопарда. И странное дело — в эти мгновения перед мысленным оком Хаддена неотступно стояла иньянга по прозвищу Инйоси, или Пчела; голова откинута на соломенную крышу, губы шепчут: «Вспомни о моих словах, когда на груди у тебя зарычит пятнистая кошка», — и от всего ее облика веет холодом смерти.

Зверь пустил в ход всю свою мощь. Когтями одной лапы он впился глубоко в мышцы левого бедра Хаддена, другой лапой содрал с его груди одежду и процарапал на обнаженной груди кровавые борозды. Зрелище белой кожи, казалось, привело его в полное бешенство; объятый яростной жаждой крови, он опустил свою квадратную морду и вонзил клыки в плечо своей жертвы. Но тут послышался топот ног и глухой стук тяжелой дубины, обрушившейся на леопарда. С гневным рычанием леопард поднялся на задние лапы, не уступая вышиной нападающему на него зулусу. Он замахал своими грозными лапами, готовый расправиться с черным человеком, как только что расправился с белым. Но тот нанес сокрушительный удар дубиной по его челюстям, и он опрокинулся навзничь. Прежде чем зверь успел подняться, дубина вновь с ужасающей силой обрушилась на его загривок и парализовала его. Леопард щелкал клыками, корчился, извивался, взрывал землю и груды листьев, но удары сыпались на него один за другим; наконец он судорожно рванулся в последний раз, сдавленно зарычал — и затих, а из его раскрошенного черепа вытекли мозги.

Хадден присел, весь в крови.

— Ты спас мне жизнь, Нахун, — тихо проговорил он. — Спасибо.

— Не благодари меня, Черное Сердце, — ответил зулус. — Король повелел оберегать тебя; я только выполнял его повеление. И все же этот тигр не заслужил такой участи; ведь он спас мою жизнь. — Он поднял и разрядил мартини.

И в этот миг Хадден потерял сознание.


Прошло двадцать четыре часа; все это время Хадден как будто провел в беспокойном, тревожном сне, если и слышал голоса, то не понимал, о чем они говорят; впечатление было такое, словно он куда-то, неведомо куда плывет. А когда наконец он очнулся, то увидел, что лежит на кароссе в большой, удивительно чистой кафрской хижине; и под головой у него вместо подушки — охапка мехов. Рядом стояла чаша с молоком; сжигаемый жгучей жаждой, он потянулся к ней, но, к его удивлению, рука бессильно упала на пол, точно рука покойника. Нетерпеливо оглядевшись, он не увидел никого, кто мог бы ему помочь, оставалось только лежать спокойно. Уснуть он не уснул, но глаза его закрылись, его охватило легкое забытье, затуманивая вернувшееся сознание. И тут он услышал мягкий голос, голос как будто звучал далеко-далеко, но он отчетливо слышал каждое слово.

— Черное Сердце все еще спит, — проговорил голос, — но его лицо чуть порозовело: скоро он проснется и придет в себя.

— Не бойся, Нанеа; конечно, он проснется, не такие уж опасные у него раны, — ответил знакомый голос Нахуна. — Он сильно ударился головой, когда его опрокинул леопард, поэтому он так долго в беспамятстве. Если он не умер до сих пор, значит, не умрет.

— Было бы очень жаль, если бы он умер, — продолжал мягкий голос. — До чего же он красив, никогда не видела такого красивого белого.

— А вот я что-то не замечал его красоты, когда он целился в мое сердце, — мрачно возразил Нахун.

— В его оправдание можно сказать, что он хотел бежать от Сетевайо. И я его хорошо понимаю, — послышался долгий вздох. — К тому же он предложил тебе бежать вместе с ним, и ты поступил бы вполне разумно, если бы принял его предложение. Мы могли бы бежать все вместе.

— Это невозможно, Нанеа, — сердито произнес Нахун. — Как я могу нарушить повеление короля?

— Короля? — повторила она, повышая голос. — Разве у тебя есть какой-нибудь долг перед ним? Ты служил ему верой и правдой; в награду за это через несколько дней он отнимет меня у тебя, а ведь я должна была стать твоей женой; но вместо этого я… я… — И она тихо заплакала, продолжая вставлять между всхлипываниями: — Если бы ты и в самом деле любил меня, ты думал бы больше обо мне и о себе, чем о Черном Слоне и его повелениях. Бежим же с тобой в Наталь, прежде чем это копье пронзит мою грудь.

— Не плачь, Нанеа, — сказал он, — мое сердце и так разрывается надвое между любовью и долгом. Ты знаешь, что я воин и должен идти путем, который указывает мне король. И я надеюсь, что скоро умру, ибо я ищу смерти, — лишь тогда я обрету мир и покой.

— Ты-то, может быть, и обретешь, Нахун, но что будет со мной? И все же ты прав, я знаю, ты прав; прости меня; я не воин, а женщина, чей долг повиноваться… королевской воле. — Она обвила его шею руками и долго рыдала у него на груди.

Глава 4

НАНЕА
Бормоча что-то невнятное, Нахун выполз из хижины через круглое, похожее на леток дверное отверстие. Хадден открыл глаза и осмотрелся. Солнце садилось, и его последние лучи, проникая внутрь, разливались ласковым алым мерцанием. В самом центре хижины, опираясь спиной о закопченный столб из тернового дерева, в свете заката стояла Нанеа — воплощение кроткого отчаяния.

Как и многие зулуски, Нанеа была очень хороша собой — так хороша, что с первого взгляда на нее у Хаддена перехватило горло. Одета она была очень просто: на плечах — накидка из мягкой белой ткани, отделанной голубым бисером, на поясе — муча из оленьей шкуры, также отделанная голубым бисером, на лбу и левом колене — полоски серого меха, а на правом запястье — сверкающий медный браслет. Ее высокая обнаженная фигура была сложена необыкновенно пропорционально; лицо даже отдаленно не походило на лица туземок; в нем чувствовалось древнее арабское или семитское происхождение. Оно было овальной формы, с благородными орлиными чертами, с изогнутыми дугой бровями, полным ртом, слегка опущенным книзу по краям, с маленькими ушами, за которыми волнами спадали на плечи угольно-черные волосы, и с самыми прелестными, живыми, темными глазами, какие только можно себе вообразить.

С минуту Нанеа стояла неподвижно; ее лицо рдело в лучах заходящего солнца; и Хадден просто упивался ее красотой. Затем, с тяжелым вздохом, она отвернулась, и заметив, что он пробудился, быстрым движением прикрыла грудь и подошла, вернее, подплыла, ближе.

— Вождь проснулся, — сказала она с присущей ей мягкостью голоса. — Не подать ли ему чего-нибудь?

— Да, красавица, — ответил он, — я хочу пить, но слишком слаб, чтобы дотянуться до молока.

Она опустилась на колени и, поддерживая его голову левой рукой, правой поднесла чашу к губам. За то недолгое время, пока Хадден пил, с ним случилось нечто неожиданное и необъяснимое. Трудно сказать, что на него повлияло так сильно: прикосновение ли девушки, ее необычная смуглая красота или же нежная жалость в ее глазах, а может быть, и все вместе. Она задела какую-то тайную струну в его бурном, необузданном сердце, и его вдруг захлестнула страсть, не слишком, может быть, возвышенная, но вполне реальная. Ни на один миг не усомнился Он в значении того потока чувств, который затопил все его существо. С чем-чем, а с фактами Хадден умел считаться.

«Клянусь Небом, — сказал он себе, — я влюбился в эту черную красотку с первого взгляда — просто без ума от нее; такого со мной никогда еще не бывало. Положение трудное, но в конце концов во всем есть свои хорошие стороны. Для меня, конечно. Но не для Нахуна или Сетевайо, или их обоих. Ну, а если она мне надоест, я всегда могу от нее отделаться».

Обессиленный приливом волнения, он прилег на меховую подушку и смотрел, не отрывая глаз, на Нанеа, пока она смазывала нанесенные леопардом раны каким-то снадобьем.

Казалось, то, что происходило в его душе, в какой-то степени передалось и девушке. Рука ее слегка задрожала и, быстро закончив врачевание, она встала с колен, вежливо сказала: «Я сделала все, что нужно, инкоси», — и заняла прежнее место у столба.

— Благодарю, госпожа, — сказал он, — у тебя добрые руки.

— Не зови меня госпожой, — ответила она, — я всего-навсего дочь вождя Умгоны.

— И зовут тебя Нанеа, — продолжал он. — Не удивляйся, я уже слышал о тебе. Но ведь ты станешь важной госпожой, если займешь место в краале короля.

— Увы! Увы! — вздохнула она, закрывая лицо руками.

— Не огорчайся, Нанеа, как бы высока и густа ни была изгородь, сквозь нее или через нее всегда можно перебраться.

Опустив руки, она внимательно на него посмотрела, но он не стал развивать свою мысль.

— Скажи мне, Нанеа, как я здесь очутился.

— Тебя принес Нахун вместе с другими охотниками, инкоси.

— Я начинаю испытывать благодарность к леопарду, который сшиб меня с ног. Нахун — смелый человек, ему я обязан спасением. Надеюсь, я смогу заплатить свой долг — тебе, Нанеа.


Такова была первая встреча Нанеа и Хаддена, но хотя девушка не искала новых встреч, само положение, в котором они находились, и его болезнь требовали частого общения. Белый человек был полон решимости завладеть так понравившейся ему туземной девушкой и не колеблясь пустил в ход все свое обаяние, чтобы отвратить от Нахуна и привлечь к себе ее сердце. Ухаживал он без всякой грубости, действовал вкрадчиво, стараясь оплести ее паутиной лести и внимания. И он, без сомнения, добился бы своей цели, ведь Нанеа была только женщиной, к тому же еще и неопытной, — если бы не одно простое, но непреодолимое препятствие. Она любила Нахуна, и в ее сердце не оставалось места ни для одного другого мужчины, белого или черного. Ее отношение к Хаддену было вежливым и добрым, не более того; она, казалось, даже не замечала его постоянных усилий отвоевать себе уголок в ее душе. Сначала он был в недоумении, но потом вспомнил, что зулуски никогда не проявляют своих чувств по отношению к поклонникам, до их откровенного объяснения. Необходимо было объясниться.

Придя к этому решению, он постарался выполнить его при первой же возможности. К тому времени он уже окончательно оправился от ран и часто разгуливал вокруг крааля. В двухстах ярдах от хижины Умгоны начинался ручей, и по вечерам Нанеа обычно ходила туда за питьевой водой. Тропа от крааля к ручью пролегала через рощу, и однажды перед закатом, увидев, что Нанеа спустилась к ручью, Хадден уселся там под деревом. Через четверть часа Нанеа появилась с большой тыквенной бутылью на плече. Чтобы не забрызгать свою накидку, она оставила ее дома и была в одной муче.

Хадден смотрел, как, упершись руками в бедра, она поднимается по тропе; ее великолепная нагая фигура четко вырисовывалась на фоне вечереющего неба. Он не знал, с чего начать разговор. Но случай помог ему: когда Нанеа была уже совсем близко, перед ее ногами скользнула змея, она в испуге отпрыгнула назад и уронила калебас. Он подошел и подобрал его.

— Подожди здесь, — сказал он, смеясь, — я наполню его водой и принесу.

— Нет, инкоси, — запротестовала она, — это женское дело.

— У нас, — сказал он, — мужчины с удовольствием помогают женщинам. — И оставив ее в нерешимости, направился к ручью.

Возвращаясь, он пожалел о своей галантности: нести тыквенную бутыль на плече оказалось делом нелегким, и он выплеснул часть ее содержимого на себя.

— Вот твой калебас, Нанеа; хочешь, я донесу его до крааля?

— Нет, благодарю тебя, инкоси; отдай его мне, для тебя он слишком тяжел.

— Погоди, я провожу тебя. Я еще очень слаб, Нанеа; если бы не ты, я бы, конечно, не выжил.

— Тебя спас Нахун, а не я, инкоси.

— Нахун спас мое тело, но мою душу спасла ты.

— Ты выражаешься чересчур туманно, инкоси.

— Тогда буду говорить прямо, Нанеа. Я люблю тебя. Ее карие глаза изумленно открылись.

— Ты, белый господин, любишь зулусскую девушку? Да как это может быть?

— Не знаю, Нанеа, но это правда, и не будь ты слепа, ты давно бы уже это заметила. Я люблю тебя и хочу на тебе жениться.

— Это невозможно, инкоси, я уже обручена.

— Да, — ответил он, — ты предназначена в жены королю.

— Нет, я обручена с Нахуном.

— Но ведь через неделю тебя отведут к королю. Не лучше ли стать моей, чем его, женой?

— Конечно, я охотнее вышла бы замуж за тебя, чем за короля, но больше всего я хочу стать женой Нахуна. Возможно, мое желание так и не исполнится, но я никогда не буду жить в королевском краале.

— Как ты сможешь противиться воле короля?

— Есть глубокие воды, где девушка может утопиться, есть деревья, на которых она может повеситься, — ответила девушка, твердо сжав губы.

— Нет, нет, Нанеа, ты слишком хороша, чтобы умереть.

— Хороша ли я или нет, я все равно умру, инкоси.

— Нет, нет, ты должна бежать со мной — я уже придумаю, как, — и стать моей женой.

Он обнял ее за талию и попытался привлечь к себе. Без всякого резкого усилия, ни на миг не роняя достоинства, девушка высвободилась.

— Благодарю за предложенную честь, инкоси, — спокойно сказала она, — но ты не понимаешь. Я жена Нахуна — принадлежу Нахуну и пока он жив, даже не посмотрю ни на кого другого. Таков наш обычай, инкоси. Мы, зулуски, женщины простые, невежественные — не то что белые, — и если мы даем обет верности, то храним его до самой смерти…

— Да? — сказал Хадден. — Так, что же, теперь ты пойдешь и скажешь Нахуну о моем предложении?

— Нет, инкоси; зачем мне открывать ему твои тайны? Я же сказала тебе «нет», а не «да»; значит, у него нет никакого права знать об этом. — И она нагнулась, чтобы поднять калебас.

Хадден быстро прикинул, как ему поступить, ибо ее отказ только укрепил его решимость. И тотчас же, в самых общих очертаниях, в голове у него родился замысел. Этот замысел отнюдь не отличался благородством, скорее напротив; это, может быть, остановило бы многих, но не Хаддена, который не мог допустить, чтобы над ним одержала верх простая зулуска, и, хотя и не без сожаления, решил, что если не сможет добиться своей цели сколько-нибудь честными способами, то вынужден будет прибегнуть к способам более сомнительного свойства.

— Нанеа, — сказал он, — ты хорошая, честная женщина, — и я отношусь к тебе с уважением. Я уже признался тебе в любви, но если ты не разделяешь моих чувств, не будем продолжать этот разговор; может быть, даже лучше, чтобы ты вышла замуж за человека из твоего народа. Но за Нахуном тебе никогда не быть замужем, Нанеа; тебя заберет король, если только ему не взбредет в голову отдать тебя кому-нибудь другому; ты или станешь одной из его «сестер», либо, чтобы избавиться от него, должна будешь покончить с собой. Послушай меня, ведь я люблю тебя и желаю тебе лишь добра, поэтому и говорю так откровенно. Почему бы вам вместе с Нахуном не бежать в Наталь, где вы можете жить в полной безопасности, вдали от Сетевайо?

— Этого я и хочу, инкоси, но Нахун не соглашается. Он говорит, что между нами и белыми скоро начнется война; он не может ослушаться короля и оставить армию.

— Стало быть, не очень-то он тебя любит, Нанеа; ты должна позаботиться о себе самой. Подговори отца и беги с ним вместе; я не сомневаюсь, что Нахун тотчас последует за тобой. И я тоже убегу с вами, я тоже уверен, что надвигается война, и тогда белый человек в этой стране окажется в такой же опасности, как овца, преследуемая орлами.

— Я готова бежать, инкоси, — лишь бы Нахун согласился; но без него я не убегу, останусь здесь и покончу с собой.

— Ты такая красавица и так сильно его любишь, что, конечно же, сумеешь сломить его безрассудное упрямство. Через четыре дня мы должны отправиться в королевский крааль, и если ты переубедишь Нахуна, мы сможем повернуть на юг и пересечь реку, отделяющую страну Амазулу от Наталя. Ради всех нас и прежде всего ради себя самой постарайся уговорить его. Помни, что я тебя люблю и хотел бы спасти. Постарайся же его убедить, не мне подсказывать тебе, как, но пока, прошу тебя, не говори ему, что я собираюсь бежать, не то он будет следить за мной и день и ночь.

— Я постараюсь, инкоси, — серьезно ответила Нанеа. — Благодарю тебя за доброту. И не бойся: я скорее умру, чем предам тебя. Прощай.

— Прощай Нанеа. — И он поднес ее руку к своим губам.


Поздно вечером, когда Хадден уже укладывался, он услышал негромкий стук в доску, заменявшую дверь.

— Войдите, — сказал он, открывая дверь; и при свете своего небольшого фонаря увидел, что в хижину вползла Нанеа, а вслед за ней и громадный Нахун.

— Инкоси, — прошептала она, затворив за собой дверь, — я уговорила Нахуна; вместе с нами бежит мой отец.

— Это правда, Нахун? — спросил Хадден.

— Правда, — смущенно потупившись, ответил зулус. — Чтобы спасти эту девушку, любовь к которой изъела мне сердце, я решил пожертвовать своей честью. Но я говорю тебе, Нанеа, и тебе, Белый человек, как только что сказал Умгоне, что из этой затеи не получится ничего путного; если кто-нибудь нас предаст, мы будем схвачены и убиты…

— Вряд ли нас поймают, — обеспокоенно перебила Нанеа. — Да и кто может нас предать, кроме инкоси…

— Который вряд ли это сделает, — спокойно заметил Хадден, — ведь и он тоже намеревается бежать с вами, ибо и его собственная жизнь под угрозой.

— Да, верно, Черное Сердце, — сказал Нахун. — Иначе я ни за что не доверился бы тебе.

Хадден пропустил мимо ушей это не слишком для него лестное высказывание; обсуждение плана бегства продлилось до поздней ночи.

На другое утро Хадден пробудился от громких криков. Оказалось, приехал толстый, злобный кафрский вождь, который хотел жениться на Нанеа; не слезая со своего пони, он яростно поносил Умгону: тот-де украл у него быков и заколдовал коров, которые перестали доиться. Опровергнуть обвинение в воровстве было делом нетрудным, труднее было опровергнуть обвинение в колдовстве.

— Паршивый пес! — кричал Мапута, потрясая жирным кулаком перед самым лицом дрожащего, но полного негодования Умгоны. — Ты обещал мне отдать свою дочь, а сам обручил ее с этим умфагозаном Нахуном, сыном Зомбы, затем вы вместе оклеветали меня перед королем, восстановили его против меня, а теперь ты околдовал моих коров. Ну ничего, я еще доберусь до тебя, чертов колдун; как-нибудь утром ты проснешься, а вся твоя изгородь — в огне, и у твоих ворот стоят мои люди с копьями, тут вам всем и конец.

Все это время Нахун слушал молча, но тут он не выдержал.

— Хорошо, — сказал он, — мы еще посмотрим, чья возьмет, а пока, вождь Мапута, хамба! (Проваливай!). — И сграбастав пузатого старого негодяя за шиворот, он толкнул его с такой силой, что тот кубарем покатился вниз с холма.

Хадден рассмеялся и отправился к речке, чтобы искупаться. Он уже подошел к берегу, как вдруг увидел, что по тропе едет Мапута — голова заляпана грязью, черное лицо посинело от злобы, губы оттопырены.

«Ну и взбеленился же этот пузан! — сказал он себе. — А что если?..» — Он поднял глаза, как бы ожидая вдохновения свыше. И вдохновение не замедлило его осенить. Но внушено оно было, без сомнения, самим дьяволом. Через несколько мгновений его замысел окончательно созрел, и он зашагал через кусты навстречу Мапуте.

— Успокойся, вождь, — сказал он, — эти люди обошлись с тобой грубо. Поддержать тебя я не мог, но это зрелище так меня огорчило, что я ушел. Да это просто стыд и срам, чтобы такую важную, почтенную особу буквально втаптывали в грязь. Да и кто? Какой-то захмелевший от пива вояка!

— Ты прав, Белый человек, — снова закипел Мапута. — Это просто стыд и срам! Но погоди, я, Мапута, еще опрокину эту скалу, еще повалю этого быка. Вот увидишь, когда созреет следующий урожай, здесь не останется ни Нахуна, ни Умгоны, ни кого-нибудь другого из их крааля, кто мог бы его собрать.

— И как же ты с ними разделаешься?

— Еще не знаю, но что-нибудь придумаю. Непременно. Хадден потрепал холку пони, перегнувшись вперед, посмотрел вождю прямо в глаза и сказал:

— А что ты мне дашь, Мапута, если я подскажу тебе, как поквитаться с этим Нахуном, который обошелся с тобой так невежливо, а заодно и с Умгоной, который и на меня наслал болезнь.

— А какой награды ты хотел бы, Белый человек? — нетерпеливо спросил Мапута.

— Я прошу не так уж многого, вождь, — хочу только заполучить девушку Нанеа, которая мне приглянулась.

— Я и сам бы не прочь заполучить девушку, но она предназначена для того, кто «обитает в Улунди».

— С тем, кто «обитает в Улунди», я как-нибудь договорюсь, вождь. В этих краях самый могущественный владыка ты, с тобой я и хочу найти общий язык. Послушай, если ты поможешь мне выполнить свое желание, я не только помогу тебе отомстить твоим врагам, но, когда девушка будет в моих руках, подарю тебе это ружье и сто патронов к нему.

Мапута посмотрел на охотничий мартини, и глазки его блеснули.

— Хорошо, — сказал он, — очень хорошо. — Я уже давно мечтаю о таком ружье для охоты и расправы с моими врагами. Обещай, что отдашь его мне, и девушка — твоя.

— Поклянись, Мапута!

— Клянусь головой Чаки и духами моих предков.

— Хорошо. На рассвете четвертого дня Умгона, его дочь Нанеа и Нахун, вместе со всем их скотом, хотят переправиться через Крокодилий брод в Наталь, чтобы спастись от преследований короля. И я вместе с ними; они знают, что я проник в их тайну и убьют меня, если я попытаюсь от них отделаться. Твой долг — охранять границу и брод; спрячься ночью со своими людьми среди скал на мелководье и поджидай нас. Впереди, погоняя коров и телят, будет идти Нанеа, так мы условились, а я буду ей помогать; Умгона и Нахун будут идти сзади, погоняя быков и телок. Ты нападешь на них, убьешь, захватишь скот, а потом я отдам тебе ружье.

— А если король потребует девушку, Белый человек?

— Ты ответишь, что впотьмах не заметил ее и она убежала; да и как, скажешь ты, было схватить ее сразу, она подняла бы крик и спугнула всех остальных.

— Да, но как я получу ружье, если ты перейдешь через брод?

— Прежде чем войти в реку, я положу ружье и патроны на камень, на берегу; Нанеа же я скажу, что вернусь за ними, когда мы перегоним скот.

— Хорошо, можешь на меня положиться, Белый человек.

Так был заключен тайный заговор; обсудив еще кое-какие подробности, заговорщики ударили по рукам и расстались.

«Все должно пройти гладко, как по маслу, — рассуждал Хадден, плавая в реке. — Вот только я не вполне доверяю нашему другу Мапуте. Лучше бы мне самому, без его помощи, избавиться от Нахуна и его почтенного дяди — пара выстрелов, и все шито-крыто. Но это было бы убийство, не хотелось бы марать руки убийством, а вот выдать двух подлых дезертиров, тем более в военное время, дело даже похвальное. К тому же мое личное участие может сильно повредить мне в глазах девушки, но если Мапута отправит на тот свет Умгону и Нахуна, ей волей-неволей придется воспользоваться моей помощью, других провожатых у нее не будет. Риск, конечно, есть, но бывают случаи, когда приходится рисковать и самым осторожным».

Случилось так, что подозрения Филипа Хаддена оправдались. Прежде чем достойный вождь добрался до своего крааля, он уже смекнул, что план, предложенный его белым сообщником, хотя и не лишен заманчивости, слишком опасен: бегство Нанеа, несомненно, сильно разгневает короля. Да и его сопровождающие могут заподозрить неладное; что если кто-нибудь из них проболтается? С другой стороны, разоблачив заговор, он сможет завоевать благорасположение Его величества; он скажет королю, что узнал обо всем от белого охотника, которого Умгона и Нахун насильно втянули в свой заговор. Что до ружья, составлявшего предмет его вожделений, то оставалось уповать лишь на счастливую случайность.


Через час два надежных гонца уже мчались по равнине с посланием от вождя Мапуты, Стража границы, «великому Черному Слону», обитающему в Улунди.

Глава 5

КОТЛОВИНА СМЕРТИ
Судьба странно благоприятствовала замыслам Нахуна и Нанеа. Труднее всего было усыпить бдительность воинов-охотников, посланных королем, чтобы сопровождать Хаддена. Но на другой день после появления Мапуты от короля прибыл посланец — великий воин индуна Твингвайо ка Мароло, который впоследствии командовал зулусской армией в битве при Исандхлване; он приказал всем зулусам, за исключением самого Нахуна, немедленно вернуться в их полк Умситую: полк приказано было привести в полную боевую готовность. И Нахун отослал их всех, сказав, что через несколько дней вернется с Белым человеком, еще не совсем-де оправившимся от полученных им ран. Это ни у когоне вызвало никаких подозрений.

Умгона, в свою очередь, объявил, что во исполнение королевского указа он в ближайшие же дни отправится в Улунди, чтобы доставить свою дочь Нанеа в сигодхлу и отогнать в королевский крааль пятнадцать голов скота, пригнанных ему Нахуном в качестве лоболы. Остальное свое стадо, под предлогом необходимости переменить пастбище, он передал под присмотр пастуху басуто[253], ничего, естественно, о его тайных планах не ведавшему, поручив ему пасти стадо около Крокодильего брода, где трава и гуще и вкуснее.

На третий день, завершив все необходимые приготовления, оставшиеся двинулись по направлению к Улунди. Через несколько миль, однако, они свернули круто направо и пошли через большой безлюдный лес. Их путь пролегал недалеко от Котловины Смерти, что находилась близ крааля Умгоны, и леса, который назывался Домом Мертвых. За ночь они рассчитывали добраться до пересеченной местности около Крокодильего брода. Здесь они предполагали скрываться весь день и всю ночь, чтобы к утру следующего дня, забрав скот, пересечь реку. Таков, во всяком случае, был замысел спутников Хаддена, но на уме у него самого, как мы уже знаем, было совсем другое; его цель заключалась в том, чтобы избавиться от двоих из его спутников.

В последний вечер их путешествия впереди, с длинной палкой из черно-белого дерева умхимбит, торопливо шагал Умгона, знавший эти места вдоль и поперек. Он гнал перед собой пятнадцать голов скота. За ним следовал Нахун, вооруженный ассегаем с широким наконечником, в одной муче и в ожерелье из бабуиновых клыков, а рядом с ним шла Нанеа в своей белой, отделанной бисером накидке. Хадден, замыкавший шествие, видел, что девушку тяготит какое-то недоброе предчувствие, она то и дело сжимала руку своего возлюбленного и, вскидывая глаза на его лицо, что-то настойчиво, даже страстно ему внушала.

Странно, но Хадден был растроган, несколько раз его с такой силой охватывало раскаяние, что он даже подумывал, не разорвать ли паутину смерти, сплетенную его же руками. Но каждый раз внутренний голос напоминал ему, что он, белый инкоси был отвергнут этой чернокожей красоткой, и если он спасет ее нареченного, через несколько часов она станет женой дикого аристократа, который окрестил его Черным Сердцем и который его презирает; он отметал воспоминание о том, как Нахун, рискуя своей жизнью, спас его от клыков леопарда, хотя как раз перед этим он хотел его убить. Хадден никогда не отказывал себе ни в одном удовольствии; это потворство своим прихотям заводило его все глубже и глубже в трясину греха, да еще и приносило ему много разочарований, отнюдь не способствуя жизненным успехам; и сейчас он был уверен, что этот прелестный цветок никуда от него не денется — надо только протянуть руку и сорвать его. Если между ним и цветком попробует встать Нахун, тем хуже для него, а если цветок завянет в руке у него, Хаддена, невелика потеря, его всегда можно выбросить. Вот так, не первый раз в жизни, Филип Хадден подавил в себе не слишком глубокие угрызения совести и внял нашептываниям Лукавого.

Около половины пятого вечера четверо беглецов перешли поток, который через милю ниже по течению низвергался в Котловину Смерти, и, углубившись в терновую рощу на этом берегу, попали прямо в засаду: их поджидали двадцать два воина, которые, чтобы скоротать время, нюхали табак или курили данку, местную коноплю. Тут же был и сам вождь Мапута: он был слишком тучен для ходьбы и, как всегда, восседал на пони.

Увидев, что долгожданные гости прибыли, воины выколотили трубки, убрали коробочки с нюхательным табаком, подвешивавшееся к мочкам ушей, и схватили всех четырех беглецов.

— Зачем вы задерживаете нас, о королевские воины? — дрожащим голосом осведомился Умгона. — Мы идем в крааль У’Сетевайо, почему же вы преграждаете нам путь?

— Но вы шли на юг. Разве Черный Слон обитает на юге? Сейчас мы вас отведем в другой крааль, — с грубым смехом произнес веселый начальник отряда.

— Не понимаю, — пролепетал Умгона.

— Тогда я объясню, — ответил начальник. — Вождь Мапута донес Черному Слону в Улунди, что вы все собираетесь бежать в Наталь. Вождя предупредил об этом Белый человек. Черный Слон разгневался и повелел схватить вас и предать казни. Вот и все. Пошли, покончим с этим делом. Котловина Смерти тут совсем рядом, страдать вам придется недолго.

Услышав эти слова, Нахун бросился к Хаддену, собираясь его задушить, но солдаты перехватили его, он так и не смог выполнить это намерение. Услышала эти слова и Нанеа; повернувшись, она посмотрела предателю прямо в глаза, ничего не сказала, только посмотрела, но он никогда, пока жив, не забудет этого взгляда. Белый человек, в свою очередь, воспылал негодованием против Мапуты.

— Подлая тварь! — прошипел он; вождь с кислой улыбкой отвернулся.

Их повели по берегу потока к водопаду, низвергающемуся в Котловину Смерти.

Хадден был человеком по-своему храбрым, но и у него дрогнуло сердце, когда он заглянул в пропасть.

— Вы что, собираетесь сбросить и меня? — хриплым голосом спросил он у начальника отряда.

— Тебя, Белый человек? — ответил тот равнодушно. — Нет, тебя приказано отвести в Улунди, но как поступит с тобой король, я не знаю. Между нашим и твоим народом скоро будет война; возможно, он велит приготовить из тебя снадобье для наших колдунов, а возможно, велит посадить тебя на кол на муравейнике, для острастки всем белым.

Хадден молча выслушал начальника; его ум уже сосредоточенно подыскивал какой-нибудь путь спасения.

Отряд с захваченными пленниками остановился около двух терновых деревьев, ветви которых нависали над водопадом.

— Кому нырять первым? — спросил начальник у вождя Мапуты.

— Первым пусть ныряет старый колдун, — ответил он, кивая на Умгону, — потом его дочь, а последним вот этот наглец. — И он ударил Нахуна наотмашь.

— Пошли, колдун, — сказал начальник, хватая Умгону за руку. — Посмотрим, какой ты ныряльщик.

Услышав эти роковые слова, Умгона, как это свойственно всем его соотчичам, сразу же обрел полное самообладание.

— Не надо меня тащить, воин, — сказал он, вырываясь, — я старый человек и готов к смерти. — Он поцеловал дочь, пожал руку Нахуну и, презрительно отвернувшись от Хаддена, поднялся на помост, соединявший два дерева. Бросив прощальный взгляд на заходящее солнце, он вдруг молча кинулся вниз.

— Смелый человек! — восхищенно воскликнул начальник отряда. — И ты тоже прыгнешь сама, девушка, или нам придется применить силу?

— Я последую за отцом, — тихо ответила Нанеа, — но сперва я хотела бы сказать несколько слов. Да, верно, мы хотели бежать от короля и, согласно закона, заслуживаем смерти; но в этот заговор нас втянул Черное Сердце, он же и предал нас. И знаете, почему? Потому что домогался моей любви, а я ему отказала; вот он и решил отомстить — такова месть белых!

— Да, — подтвердил вождь Мапута, — красавица говорит чистую правду, Белый человек договорился со мною о том, чтобы колдуна Умгону и военачальника Нахуну убили при переходе через Крокодилий брод, а ему позволили бежать с девушкой. Я поддакивал ему, соглашался, но как честный человек тут же донес обо всем королю.

— Слышите, — вздохнула Нанеа. — Прощай, Нахун. Надеюсь, мы скоро встретимся уже в другом месте. По моей вине ты нарушил свой воинский долг. Ради меня опозорил свое имя, — и вот неминуемая расплата. Прощай, мой муж, лучше умереть вместе с тобой, чем стать одной из королевских жен. — И Нанеа поднялась на помост.

Держась за сук одного из деревьев, она обратилась к Хаддену с такими словами:

— Ты, верно, думаешь, Черное Сердце, что одержал верх в этот день, но меня ты, во всяком случае, навсегда потерял — а солнце еще не зашло. За вечером наступает ночь, и я молюсь, чтобы ты вечно скитался в этой ночной тьме и чтобы тебя напоили и моей кровью, и кровью моего отца Умгоны, и кровью моего мужа Нахуна, который спас тебе жизнь ценой своей жизни. Возможно, мы еще встретимся с тобой, Черное Сердце, в Доме Мертвых.

С негромким криком Нанеа соединила руки и сильным прыжком метнулась вперед. Все воины пристально следили за ее падением. Ее тело с лету погрузилось в воду в пятидесяти футах внизу. На поверхности мрачной котловины мелькнула белая одежда и тут же скрылась среди теней и колец тумана.

— А теперь твоя очередь, муж, — прокричал веселый начальник. — Невеста уже ждет тебя на брачном ложе. Ну, и смелые же вы все люди, казнить вас — одно удовольствие. Впервые таких вижу. Ну… — Он вдруг осекся; не выдержав обрушившегося на него испытания, Нахун внезапно лишился рассудка.

С оглушительным, как рев льва, криком, он разметал державших его воинов и схватил одного из них поперек туловища. Затем с чудовищным напряжением силы поднял его, словно ребенка, и швырнул вниз, на каменные зубья Котловины Смерти.

— А теперь твоя очередь, проклятый предатель, твоя очередь, Черное Сердце! — закричал он, бросаясь к Хаддену; глаза его вращались, изо рта струилась пена. На бегу он одним ударом свалил вождя Мапуту с его пони. Плохо пришлось бы его белому врагу, доберись до него Нахун. Но обезумевшего зулуса со всех сторон облепили воины, и как он ни сопротивлялся, повалили наземь — так по праздникам зулусские воины голыми руками валят быков перед королем.

— Бросайте его вниз, пока он не натворил еще бед, — прокричал чей-то голос.

Но начальник отряда решительно возразил:

— Нет, нет, отныне он святой человек, Небесный огонь воспламенил его ум; если мы причиним ему вред, нас всех постигнет неизбежное возмездие. Свяжите его по рукам и ногам и отнесите туда, где о нем сможет кто-нибудь позаботиться. Слишком уж все шло гладко, вот под конец и случилось такое несчастье!

Связывая Нахуна, они соблюдали величайшую бережность, ибо люди безумные почитаются у зулусов святыми. Дело это было не очень легкое и требовало много времени.

Осмотревшись, Хадден понял: вот он, благоприятный случай! Ружье лежало совсем рядом — там, где его положил один из воинов, а ярдах в двенадцати от него пасся пони Мапуты. Молниеносным движением он схватил свой мартини, еще через пять секунд он уже сидел на пони и во весь опор скакал к Крокодильему броду. Он действовал с такой стремительностью, что добрых полминуты никто из связывавших Нахуна воинов ничего не заметил. Увидел это только Мапута, он заковылял вслед за беглецом к вершине холма, громко вопя:

— Этот белый вор украл мою лошадь и ружье, которое он мне обещал.

К этому времени Хадден был уже на расстоянии ста ярдов, но когда он услышал этот вопль, его затрясло от злости. Этот человек превратил его в убийцу, хуже того, лишил его девушки, ради которой он и совершил все эти подлости. Он оглянулся через плечо — Мапута все еще преследовал его, один. Стало быть, время еще есть, можно рискнуть.

Дернув повод, он остановил пони и, держась за упряжь, спрыгнул наземь. Как он и предполагал, это была послушная, хорошо выдрессированная охотничья лошадка и она стояла неподвижно. Хадден прочно уперся ногами в землю, сделал глубокий вдох, взвел курок и прицелился в неуклюже бегущего вождя. Мапута с криком ужаса повернулся и хотел было броситься в обратную сторону. Хадден хорошенько прицелился в его жирную спину и в это самое мгновение, когда из-за гребня появились воины, выстрелил. Стрелок он был отменный, и на этот раз ни глаз, ни рука не подвели его: широко раскинув руки, Мапута плюхнулся наземь, уже бездыханный.

Через три секунды с яростным проклятьем Хадден вскочил на пони и поскакал к реке; скоро он был уже на том берегу, в безопасности.

Глава 6

ПРИЗРАК
С Нанеа, спрыгнувшей с высокого помоста в Котловину Смерти, случилось нечто совершенно неожиданное. Под крутым склоном было множество зазубренных камней, куда обрушивались низвергающиеся воды, чтобы тут же, бурля и кипя, устремиться в котловину. Об эти-то камни и разбивались несчастные жертвы, которых сбрасывали с помоста. Но Нанеа прыгнула вперед с такой силой, что перелетела через них и, как опытный пловец, погрузилась головой вниз в глубокую котловину. Она думала, что не сможет всплыть, но все же всплыла, как раз возле устья быстрой реки, куда ее тут же увлекло течение. К счастью, здесь не было скал, плавала Нанеа хорошо и благополучно избежала опасности разбиться о берег.

Течение несло ее довольно долго, пока она не оказалась в лесу, куда почти не проникал дневной свет. Нанеа ухватилась за одну из низко нависающих ветвей и выбралась из реки Смерти, откуда еще никому не удавалось спастись. И вот она, тяжело дыша, стояла на берегу, живая и невредимая, без единой царапины; не пострадала даже ее накидка. Но хотя Нанеа и отделалась так благополучно, она едва стояла на ногах от изнеможения. В лесу было темно, как ночью, и, дрожа от холода, Нанеа беспомощно озиралась в поисках какого-нибудь убежища. На самом берегу росло громадное желтое дерево, Нанеа направилась туда, надеясь вскарабкаться на это дерево и устроиться среди ветвей. Таким способом она рассчитывала защититься от диких зверей. Судьба опять улыбнулась ей, на высоте нескольких футов от земли она обнаружила большое дупло, как оказалось, пустое. В это дупло она и залезла, хотя и боялась наткнуться на змею или какое-нибудь хищное животное. На ее счастье, там было не только пусто, но и просторно, тепло и даже сухо, потому что дно было на целый фут усыпано гнилушками и мхом. Она улеглась на гнилушках, покрылась мхом и листьями и скоро погрузилась в сон или забытье.

Сколько времени Нанеа проспала — она не знала; разбудили ее гортанные человеческие голоса, перекликавшиеся на непонятном ей языке. Поднявшись на колени, она выглянула наружу. Была ночь, но звезды сияли ярко, и их свет озарял открытую лужайку на берегу реки. Посреди лужайки был разложен большой костер, вокруг него стояло около десяти безобразных существ, которые с радостным видом разглядывали что-то лежащее на земле. Детей среди них не было, только взрослые мужчины и женщины, все низкорослые и почти нагие. У них были волосатые лица, выступающие челюсти и зубы и коренастые, почти квадратные туловища. В руках они держали палки с приделанными к ним острыми камнями, нечто вроде топоров, и грубые каменные тесаки.

У Нанеа зашлось сердце, она едва не лишилась чувств от страха, когда поняла, что находится в Заколдованном лесу, а эти существа, которых она видит перед собой, несомненно, Эсемкофу, обитающие здесь злые духи. Да, это они, — и все же она не могла отвести от них глаз — в этом зрелище для нее таилось ужасное очарование. Но, если они призраки, то почему поют и танцуют, как люди? Почему машут каменными топориками, ссорятся и бьют друг друга? И почему они разводят костры, как это делают все люди, когда хотят что-нибудь пожарить? Почему, наконец, они так радуются, глядя на что-то длинное и темное, неподвижно лежащее на земле? Это не голова буйвола и не крокодил, и все же это что-то съедобное, потому что они точат свои каменные тесаки с явным намерением приступить к разделке.

Пока Нанеа раздумывала над всем этим, одно из безобразных существ приблизилось к костру, взяло пылающий сук и подошло, чтобы посветить другому существу с тесаком в руке. В следующий миг Нанеа отдернула голову, с ее губ сорвался сдавленный крик. Она поняла, что именно лежит на земле — человеческое тело. Стало быть, это не духи, а людоеды, о которых в детстве рассказывала ей мать, чтобы она не забредала далеко от дома.

Но кто этот мертвый человек, которого они собираются съесть? Во всяком случае, не один из них, ибо мертвец куда больше, чем они. Неужели… неужели это Нахун, чье тело принесли в Заколдованный лес воды реки, как они принесли и ее, только живую? Наверняка это Нахун, — и они собираются сожрать ее мужа у нее на глазах! При этой мысли Нанеа охватил дикий ужас. То, что его казнили по приказу короля, вполне естественно, но чтобы его тело стало добычей людоедов! А как может она помешать их гнусному пиршеству? И все же она должна помешать — даже если это будет стоить ей жизни. В худшем случае ее тоже убьют и съедят. А после смерти Нахуна и отца Нанеа, лишенной каких бы то ни было религиозных и духовных надежд и опасений, было совершенно безразлично, останется ли она в живых или нет.

Нанеа вылезла из дупла и спокойно направилась к людоедам, даже еще не зная, что предпримет, когда подойдет ближе. Оказавшись возле костра, она вдруг осознала, что у нее нет никакого плана действий, и остановилась. В этот самый миг один из людоедов, подняв глаза, увидел высокую, статную фигуру в белом одеянии; в мерцании костра казалось, будто она то выходит из густой темной тени, то опять скрывается в ней. Бедный дикарь, который ее увидел, держал в зубах каменный нож; широко раскрыв большие челюсти, он издал самый ужасающий, пронзительный вопль, который Нанеа когда-либо доводилось слышать. Нож, естественно, упал наземь. Когда ее заметили и остальные, лес огласили крики ужаса. Несколько мгновений лесные изгои, не шевелясь, глазели на нее; затем они, как испуганные шакалы, ринулись в ближайший подлесок. Те, кого зулусская традиция считала Эсемкофу, в своем же заколдованном доме испугались женщины, которую приняли за духа.

Бедные Эсемкофу! Они оказались жалкими, голодными бушменами, загнанными в это зловещее место много лет назад и вынужденными, чтобы не умереть с голоду, кормиться единственной доступной им пищей. Здесь, по крайней мере, никто их не тревожил, и так как ничего другого съедобного раздобыть в этом диком лесу они не могли, им приходилось довольствоваться тем, что приносила река. Когда казни совершались редко, для них наступали тяжелые времена — оставалось только поедать друг друга. Потому-то у них и не было детей.

Когда их нечленораздельные крики замерли вдали, Нанеа подбежала к распростертому ha земле телу и испустила вздох облегчения. Это был не Нахун, а один из их палачей. Как он очутился здесь? Может быть, его убил Нахун? Может быть, Нахун сумел спастись бегством? Это было почти невероятно, и все же при виде мертвого воина в ее сердце замерцал слабый лучик надежды, ибо убить его мог только Нахун — и никто другой. Оставить мертвое тело так близко от своего убежища она не могла, поэтому, поднатужившись, спихнула его в реку, — и оно тотчас же уплыло, подхваченное быстриной.

Потом, подбросив хвороста в костер, она вернулась в дупло и стала ждать рассвета.

Наконец, рассвет наступил, в лесу стало чуть светлее; к этому времени Нанеа сильно проголодалась, вылезла из дупла и отправилась на поиски хоть какой-нибудь пищи. Она тщетно проблуждала весь день и только к вечеру вспомнила, что на опушке леса есть большой плоский камень, куда люди, попавшие в беду или заподозрившие, что их самих либо что-то им принадлежащее, околдовали, приносят жертвы — съестные припасы для Эсемкофу и Амальхоси. Подгоняемая острым голодом, Нанеа торопливо направилась туда и с великой радостью обнаружила, что плоская скала завалена початками кукурузы, калебасами с молоком, кашей и мясом. Забрав с собой, сколько могла, Нанеа возвратилась в свое логово, попила молока и поела пожаренного на костре мяса и маиса.

Почти два месяца прожила Нанеа в этом лесу, который она не решалась покинуть, опасаясь, что ее схватят и вновь предадут казни. Здесь она, во всяком случае, была в безопасности, ибо никто из ее соотчичей не смел сюда заходить, а Эсемкофу ее больше не беспокоили. Несколько раз она их видела, но они тут же с криками пускались врассыпную. Где было их постоянное убежище — Нанеа так и не знала. Что до еды, то ее хватало с избытком: увидев, что их жертвы принимает некое, как они полагали, лесное божество, благочестивые деятели завалили плоскую скалу своими приношениями.

Это была поистине ужасная жизнь; мрак и одиночество, усугубляемое постоянным горем, доводили Нанеа до грани помешательства. И все же она продолжала жить, хотя и часто мечтала умереть. Поддерживала ее только надежда, что Нахун жив. Но надежда эта была смутная, почти ни на чем не основанная.


Когда Филип Хадден достиг цивилизованных краев, он узнал о предстоящем объявлении войны между Ее величеством и Сетевайо, королем Амазулу; в атмосфере всеобщего возбуждения никто и не вспомнил о его стычке с утрехтским лавочником, а если и вспомнил, то не счел ее достойной внимания. У него было два добротных фургона и две пары кряжистых быков; для вторжения в Зулуленд войскам был необходим транспорт; за каждый фургон интенданты готовы были платить по девяносто фунтов в месяц; в случае же потери скота возмещалась полная его стоимость. Хадден не испытывал ни малейшего желания вернуться в Зулуленд, но соблазн оказался для него непреодолим, и он сдал оба фургона внаем, одновременно предложив комиссариату свои услуги в качестве проводника и переводчика.

Его прикомандировали к третьей колонне, которая находилась под непосредственным командованием лорда Челмсфорда, и 20 января 1879 г. колонна двинулась по дороге, соединяющей Брод Рорке с лесом Индени, и в ту же ночь разбила лагерь в тени одинокой крутой горы Исандхлвана.

Еще днем большая армия короля Сетевайо, насчитывавшая больше двадцати тысяч копий, спустилась с холма Упиндо и также разбила лагерь на каменистой равнине в полутора милях к востоку от Исандхлваны. Костров воины не разжигали, тишину соблюдали полнейшую и, по зулусскому выражению, «спали на копьях».

Среди этой армии был и полк Умситую, численностью в три с половиной тысячи копий. Едва посветлело небо, индуна, возглавлявший Умситую, выглянул из-под черного щита, которым он укрывался на ночь; в густом тумане перед ним стоял исхудалый, с дикими глазами высокий человек в муче и с тяжелой дубиной в руке. Индуна окликнул его, но не получил никакого ответа: опираясь на дубину, высокий человек оглядывал море бесчисленных щитов.

— Кто этот сильвана (дикое существо)? — спросил индуна у окружавших его начальников.

Они посмотрели на странного скитальца, и один из них ответил:

— Это Нахун, сын Зомбы, до недавнего времени один из младших начальников полка Умситую. Его нареченную, Нанеа, дочь Умгоны, казнили вместе с отцом по приказу Черного Слона, и Нахун, который видел их казнь, помешался: его ум воспламенил Небесный огонь.

— Что тебе здесь нужно, Нахун-ка-Зомба? — спросил индуна.

— Мой полк отправляется в поход против белых, — медленно ответил Нахун. — Дай мне щит и копье, о королевский индуна, я хочу сражаться вместе со своим полком; я должен найти одного чужестранца.


Солнце было уже высоко в небе, когда на ряды Умситую посыпался град пуль. Защищенные черными щитами и украшенные черными перьями, воины Умситую стали подниматься, шеренга за шеренгой; за ними во всю свою ширину, вместе с флангами поднялась и огромная зулусская армия и двинулась на обреченный британский лагерь — сверкающее море копий. На щиты сыпались пули, ядра пробивали длинные бреши в рядах нападающих, но они ни на миг не останавливались. Их фланги, изгибаясь, как рога полумесяца, неотвратимо охватывали британцев. Послышался могучий боевой клич зулусов, и волна за волной, с ревом, подобным реву водопада, со стремительностью налетающего шквала, с шумом, подобным жужжанию мириадов пчел, — зулусская армия покатилась на белых. Среди них был и полк Умситую, заметный по его черным щитам, а вместе с полком и Нахун, сын Зомбы. Шальная пуля задела его бок, скользнув вдоль ребер, но он ничего не чувствовал; белый человек упал перед ним с коня, но он даже не остановился, чтобы пригвоздить его ассегаем, ибо искал другого.

И наконец его поиски увенчались успехом. Среди фургонов, где толпилось множество воинов с копьями, он увидел убийцу своей невесты — Черное Сердце; стоя возле коня, тот вел частый огонь по наступающим. Их разделяли три солдата: одного из них Нахун заколол ассегаем, двоих других отшвырнул и бросился прямо на Хаддена.

Белый человек заметил его и — даже под маской безумия — узнал; им овладел непреодолимый ужас. Все боеприпасы он уже расстрелял, поэтому, отбросив ненужное теперь ружье, он вскочил на коня и вонзил ему в бока шпоры. Конь ринулся вперед, перескакивая через трупы, прорываясь сквозь ряды щитов, а за ним, пригнувшись и таща за собой копье, как охотничий пес за оленем, бежал Нахун.

Вначале Хадден хотел скакать к Броду Рорке, но, взглянув налево, он убедился, что путь в эту сторону преграждает полк Унди, поэтому он погнал коня вперед, полагаясь на свою удачу. Через пять минут он перемахнул через гребень холма, оставив позади всех сражающихся; через десять минут уже не было слышно никаких звуков битвы, ибо в беспорядочном отступлении к Броду Беглеца пушки почти не стреляли, а ассегаи поражают бесшумно. Странно, но даже в этот момент Хадден остро ощущал контраст между ужасными сценами кровопролитного побоища и мирными картинами окружающей природы. Здесь пели пташки, пасся домашний скот; пушечный дым не застилал здесь солнца, длинные вереницы стервятников тянулись к равнине около Исандхлваны.

Местность была очень неровная, и конь начал уставать. Хадден оглянулся через плечо — в двухстах ярдах позади за ним неотступно следовал грозный, точно Смерть, и неумолимый, точно Судьба, зулус. Он осмотрел пистолет, висевший у него на поясе, там оставался всего один заряд; патронная же сумка была пуста. Ну что ж, одной пули за глаза хватит на одного дикаря; вопрос только в том, когда ее использовать, — остановиться ли прямо сейчас? Нет, есть риск промахнуться; а у него важное преимущество, он — верхами, а его преследователь — пешком; самое разумное — вымотать все его силы.

Один за другим они пересекли небольшую реку, которая показалась знакомой Хаддену. Да, вот она, та самая заводь, где он купался, когда гостил у Умгоны, отца Нанеа; справа на холме хижины, вернее, их пепелища, ибо они сожжены. Какой странный случай занес его в эти места, удивился Хадден и оглянулся назад, на Нахуна: тот, казалось, прочитал его мысли, ибо потряс копьем и показал на разоренный крааль.

Дальше началось ровное место, и к своей радости, Хадден уже не видел за собой отставшего преследователя. Затем, на целую милю, пошли россыпи камней; миновав их, Хадден обернулся и вновь увидел Нахуна. Конь бежал из последних сил, но Хадден слепо гнал его вперед, сам не зная куда. Теперь он ехал по полоске травянистой земли, спереди доносился мелодичный перезвон реки, слева вставал высокий склон. И вдруг, не больше, чем в двадцати ярдах от себя, Хадден увидел на берегу реки кафрскую хижину. Он присмотрелся: да, конечно, это жилище проклятой ведьмы Пчелы; а вот и она сама — стоит возле ограды. Завидев ворожею, конь резко метнулся в сторону и, споткнувшись, упал. Он лежал, тяжело дыша, на земле. Хадден вылетел из седла, но остался невредим.

— А, это ты, Черное Сердце? Как там идет сражение, Черное Сердце? — насмешливо крикнула Пчела.

— Помоги мне, Мать, — взмолился он. — За мной гонятся.

— Ну и что, Черное Сердце, — за тобой бежит всего один усталый человек. Встреть же его лицом к лицу — Черное Сердце против Белого Сердца. Ты не осмеливаешься? Тогда беги в лес, ищи там убежище среди поджидающих тебя мертвых. Скажи мне, скажи мне, не лицо ли Нанеа не так давно я видела в воде? Передай ей от меня привет, когда вы встретитесь в Доме Мертвых.

Хадден бросил взгляд на реку. Она так широко разлилась, что он не решился ее переплыть и, преследуемый злобным смехом ворожеи, устремился в лес. А за ним следом — Нахун, с вывалившимся, как у волка, языком.

Хадден бежал через темный лес, вдоль реки, пока, окончательно выдохнувшись, не остановился на дальней стороне небольшой лужайки, около развесистого дерева. Нахун еще стишком далеко, чтобы метнуть копье, у него есть время вытащить пистолет и приготовиться.

— Стой, Нахун! — закричал он, как уже кричал однажды. — Я хочу с тобой поговорить.

Услышав его голос, зулус послушно остановился.

— Послушай, — сказал Хадден, — мы проделали долгий путь, мы приняли участие в долгом сражении, ты и я, и все еще живы. Если ты сделаешь шаг вперед, один из нас умрет, и это будешь ты, Нахун, потому что я вооружен, а ты знаешь, какой меткий я стрелок! Что ты скажешь?

Нахун ничего не ответил, он все еще стоял на краю лужайки, не сводя диких сверкающих глаз с лица белого, не в силах никак отдышаться.

— Отпустишь ли ты меня, если я отпущу тебя? — вновь спросил Хадден. — Я знаю, ты ненавидишь меня, но прошлого все равно не вернуть и умерших не воскресить.

Нахун ничего не ответил, и в его молчании, казалось, была заключена некая роковая сила; никакое, высказанное им обвинение не могло бы внушить Хаддену большего страха. Подняв ассегай, Нахун угрюмо направился к своему врагу.

Когда он был в пяти шагах, Хадден прицелился и выстрелил. Нахун отпрыгнул в сторону, но он был ранен в правую руку и копье пролетело над головой белого. Зулус все так же молча бросился вперед и левой рукой схватил Хаддена за горло. Несколько минут они боролись, раскачиваясь взад и вперед, но Хадден был цел и невредим и проявлял ярость отчаяния, тогда как Нахун был дважды ранен и мог действовать только одной рукой. Хадден, с его железной силой, скоро повалил своего противника на землю.

— Ну, а сейчас я окончательно разделаюсь с тобой, — свирепо пробормотал он и повернулся, чтобы схватить ассегай. И тут же, с испуганными глазами, попятился назад. Ибо перед ним в белой накидке и с ножом в руке стоял призрак Нанеа.

«Подумать только! — пробормотал он, смутно припоминая слова иньянги. — Когда столкнешься лицом к лицу с призраком в Доме Мертвых».

Сдавленный крик, блеск стали, — и широкий наконечник копья вонзился в грудь Хаддена. Он покачнулся и упал; так Черное Сердце обрел обещанную ему Пчелой великую награду.


— Нахун! Нахун! — шептал мягкий голос. — Очнись, я не призрак, я Нанеа, твоя живая жена, которой ее эхлосе[254] помог спасти твою жизнь.

Нахун услышал, открыл глаза, и в тот же миг безумие оставило его разум.


Ныне Нахун — один из индун английского правительства в Зулуленде. В его краале полно ребятишек. И все, о чем я здесь поведал, я узнал от его жены Нанеа.

Пчела еще жива и по-прежнему исподтишка занимается колдовством, хотя при правлении белых это запрещенное занятие. На ее черной руке сверкает золотой перстень в виде змеи с рубиновыми глазками. Пчела очень гордится этим украшением.



ДОКТОР ТЕРН (повесть)

Глава 1

ДИЛИЖАНС НАД ПРОПАСТЬЮ
Осенью 1896 года в Англии свирепствовала оспа. В моем родном городе Денчестере, представителем которого в парламенте я являлся в продолжение многих лет, она унесла пять тысяч жизней, и многие из оставшихся в живых утратили свою красоту и миловидность.

Ну что ж! Новое поколение придет им на смену, а следы оспы по наследству потомству не передаются… Утешает и то, что уж впредь этого не случится, так как теперь введена и строго соблюдается всеобщая обязательная прививка. Разве только жертвы той эпидемии могут служить укором нам, отправившим их так поспешно и бесцеремонно туда, откуда нет возврата, но куда именно — я затрудняюсь сказать, так как слишком много знаю об анатомии человеческого тела, чтобы верить в существование души.

Ведь подумать только! Пять тысяч человек в одном Денчестере! И большая часть из них погибла от оспы по вине моего красноречия, моих настойчивых доказательств, отвергавших пользу профилактических прививок.

Конечно, доктор, как и всякий человек, может ошибаться. Ну а если это вовсе не ошибка? Если бы все эти умершие могли вдруг предстать передо мной и сказать: «Джеймс Терн, ты наш убийца, так как из-за своей выгоды учил нас тому, чему сам не верил». Что тогда? Но я не боюсь их, всех этих молодых людей, цветущих девушек и детей, чьи кости загромождают сейчас денчестерское кладбище. Что сделано, то сделано; изменить этого я не в силах. Из них из всех я боюсь встретить только двоих — Дженни, мою дочь, жизнь которой я принес в жертву своему самолюбию, и Эрнста Мерчисона, ее жениха, последовавшего за ней в могилу.

После того как умерла моя жена, Дженни была единственным существом, которое я любил, и ничто не может превзойти тех страшных страданий, какие я испытываю с момента, как смерть отняла ее у меня.

Я принадлежу к докторской семье: дед мой, Томас Терн, пользовался большой известностью во всей округе Денчестера; отец унаследовал его практику. После женитьбы отец все продал и переехал в самый Денчестер, где вскоре о нем заговорили; перед ним открывалась блестящая карьера. Но однажды, осматривая больного оспой, отец заразился этой ужасной болезнью, которая оставила в его организме неизгладимый след в виде туберкулеза легких, и ему пришлось переселиться в места с более теплым климатом.

Передав практику своему ассистенту, отец вместе с семьей отправился на Мадеру, куда теперь переехал и я, сам не знаю почему. Но увы! Климат Мадеры оказался для него неподходящим, и, прохворав около двух лет и истратив за это время все, что имел, отец умер, оставив вдову и ребенка без всяких средств.

Благодаря добрым людям моей матери удалось вернуться в Англию, где мы поселились в маленькой рыбацкой деревушке близ Брайтона. Здесь я вырос и получил начальное образование в местной приходской школе. С раннего детства я мечтал стать доктором, подобно отцу и деду. Я сознавал, что доктор, сумевший завоевать себе известную репутацию, может заработать большие деньги. Угнетенный нуждой с самого раннего детства, я ничего так не жаждал, как денег. Я тогда уже знал, что современное общество создано только для богатых и никто, даже политический деятель, не может без денег сделать себе карьеру. В Америке или где-нибудь в дальних колониях человек с умом и способностями еще может рассчитывать на то, чтобы пробить себе дорогу, не имея капитала, но в Англии об этом и думать нечего.

Мне повезло совершенно неожиданно: младший брат моего покойного отца внезапно умер, оставив мне семьсот пятьдесят фунтов. Это дало мне возможность снять комнатку в Лондоне и стать студентом медицинского факультета.

Двадцати четырех лет я блистательно, с золотой медалью, окончил курс и немедленно был зачислен врачом в один из лучших лондонских госпиталей, где и прослужил еще год по истечении срока. Как раз в то время умерла моя мать, и я, чтобы забыться, поправить расшатанные нервы и отдохнуть после тяжелой работы, обратился к одному из приятелей, состоящему пайщиком в большой пароходной компании, совершавшей рейсы между Англией, Вест-Индией и Мексикой, с просьбой предоставить мне бесплатный проезд на одном из ее пароходов, а взамен предложил свои медицинские услуги. Мое предложение было принято с большой готовностью, причем я мог оставаться в Мексике месяца три и затем вернуться в Англию на том же пароходе.

Совершив весьма приятное и вполне благополучное путешествие, я прибыл наконец в Веракрус, этот своеобразно красивый город с высокими домами и узкими прохладными улицами — тенистыми и молчаливыми. Не имея никаких особых дел, я решил провести здесь недели три, работая в местных госпиталях и больницах и изучая желтую лихорадку. Я не боялся заразы: меня страшила только одна болезнь, с которой мне очень скоро суждено было столкнуться.

Спустя три недели я собрался ехать в Мехико, куда в то время приходилось отправляться или верхом, или в дилижансе, так как железная дорога еще не была достроена. Мексика в те годы была еще дикой страной. Войны и революции лишили большую часть населения крова и заработка, так что путешественники отнюдь не могли быть уверены в своей безопасности.

Путь от Веракруса в Мехико постоянно идет в гору, так как последний лежит на семь тысяч футов выше уровня первого. Сначала проезжаешь «жаркий пояс», затем «умеренный» и, наконец, «холодный». На всем протяжении жаркой полосы вас поминутно останавливают женщины, чтобы предложить кокосовые орехи и спелые гранаты, утоляющие жажду; в умеренной полосе вам навязывают точно таким же образом апельсины и бананы, а в холодной с той же настойчивостью угощают какой-то противной мутной жидкостью, экстрактом из алоэ, называемым пульке, по виду и вкусу весьма напоминающим мыльную воду.

Где-то в умеренной полосе, помнится, мы проезжали небольшой городок из пятнадцати жилых домов и семнадцати церквей. Это изобилие церквей объяснялось тем, что вблизи этого городка в неприступных скалах с незапамятных времен гнездились разбойничьи шайки; а в то время существовал освященный предками обычай, по которому каждый предводитель шайки, в искупление содеянных им прегрешений и за упокой душ, преждевременно и насильственно отправляемых им в рай, строил церковь своему святому. Этот богобоязненный обычай теперь исчез, так как мексиканское правительство несколько лет тому назад, прислав сильный отряд войск, приступом взяло твердыню благочестивых разбойников, число которых в ту пору достигало нескольких сотен человек, и казнило всех поголовно.

Нас было восемь человек в дилижансе, запряженном восемью мулами: четверо купцов, два священнослужителя и молодая девушка, которая впоследствии стала моей женой. Это была чрезвычайно привлекательная голубоглазая блондинка, с нежной кожей и раскованными манерами — американка из Нью-Йорка. Звали ее Эмма Беккер.

Мы сразу подружились, уселись в дилижансе рядом, и вскоре я уже знал всю ее историю. Круглая сирота, почти без средств, она с радостью ухватилась за предложение единственной тетки приехать погостить к ней на прекрасное ранчо[255] в восьмидесяти милях от Мехико. Не долго думая девушка пустилась одна в далекий путь из Нью-Йорка.

Мы выехали из Веракруса после полудня, ночь провели в отвратительной, кишащей насекомыми гостинице, а с рассветом нас снова усадили в дилижанс и медленно потащили в гору по такой крутой тропинке, что, невзирая на усиленную ругань и побои погонщиков, мулы останавливались через каждые сто шагов. Я уже задремал, когда меня вдруг разбудил мелодичный голос мисс Беккер: «Простите, что побеспокоила вас, доктор Терн. Право, вы должны посмотреть на это великолепное зрелище!» — И она указала на окно.

Действительно, ничего подобного я не мог себе представить. Солнце всходило над вершиной Орисаба, Звездой-Горой, как называли ее древние ацтеки. На восемнадцать тысяч футов вздымалась над нашими головами мощная громада вулкана, подножие которого окутывали темные леса, а вершину серебрил вечный снег. Зеленые склоны гор еще тонули в тени, а воздушную снежную вершину уже золотили первые лучи. Никогда в жизни не видел я ничего великолепнее этого торжества света над сумраком ночи. С потолка нашего дилижанса свисал тусклый фонарь, и при его свете, оторвавшись от грандиозного зрелища восхода, я разглядел милое лицо своей спутницы. Мне показалось, что и в ее лице было что-то необычайное. Глаза наши встретились, и мы без слов поняли, что не хотим разлучаться. Чтобы скрыть неловкость, овладевшую нами, мы завели самый обычный, ничего не значащий разговор. Разговор этот перескакивал с одной темы на другую, пока молодая девушка не задремала. Я хотел было последовать ее примеру, но мне не спалось. Мы ехали над обрывом по узкой горной тропе, жавшейся к скалам. Густой туман, скрывавший дно ущелья, не позволял судить о его глубине, и я подумал, что это крайне подходящее для нападения разбойников место. Вдруг передний мул как-то странно оступился, и где-то совсем близко я услышал выстрел. Погонщик мулов и его подручный соскочили с козел и с криками ужаса один за другим бросились с края обрыва в пропасть. В дилижансе началось что-то совершенно невообразимое — крики, мольбы и вопли: «Разбойники! Разбойники!»

Купцы с проклятиями спешили запрятать в сапоги и шапки свои драгоценности; один из патеров буквально выл от страха, тогда как другой машинально бормотал молитву, набожно сложив руки и склонив голову. Мулы сбились в кучу, дилижанс мог ежеминутно опрокинуться в пропасть. Но разбойники, уже обступившие дилижанс, поспешили перерезать постромки и погнали животных вниз с обрыва. Затем смуглый чернобородый парень с большим шрамом на щеке, отворив дверцу дилижанса, с галантным поклоном попросил нас выйти. Так как с ним было не менее двенадцати товарищей, то мы были вынуждены повиноваться. Всех нас выстроили в ряд, спиной к обрыву, на самом его краю. Я был крайний, а Эмма Беккер предпоследняя, так что мы стояли рядом, и я мог взять ее за руку.

Оглушив купцов ударами здоровых кулаков, обшарив их и раздев донага, разбойники грубо втолкнули их в дилижанс и захлопнули дверцы. Затем пришла очередь двух патеров: одного они помиловали за отпущение грехов, а со вторым поступили, как с купцами. Мой мозг усиленно работал в поисках способов спасения. Вдруг мне вспомнилось, что погонщик мулов и его помощник, без сомнения знавшие каждый сантиметр этой дороги, не задумываясь спрыгнули с обрыва в пропасть, чего бы они, конечно, не сделали, если бы знали, что найдут там верную смерть. Разбойники тоже погнали мулов вниз, а эти умные животные ни за что не пошли бы в пропасть. Я оглянулся, но туман застилал все. Тогда я решил рискнуть и чуть слышно шепнул Эмме:

— Послушайте, я уверен, что этот обрыв не так страшен, как кажется. Не решитесь ли вы спрыгнуть вниз вместе со мной?

— Конечно, — не раздумывая ответила она, — лучше сломать себе шею, чем умереть от ножа разбойников. Но надо выждать удобную минуту. Если они увидят, что мы бежим, то будут стрелять.

Мы стали выжидать. Разбойники сводили счеты с четвертым купцом, за ним наступала наша очередь, и мы готовы были на глазах у всех кинуться с обрыва, когда неожиданно несчастный, которого обыскивали в этот момент разбойники, вдруг вырвался и бросился бежать вниз по дороге, под гору. Разбойники кинулись за ним, забыв о нас. Только один из них остался на страже у дверей дилижанса, в котором находились три купца и патер. С криками и смехом пустились они в погоню за своей жертвой, стреляя на ходу. Наконец один из выстрелов попал в беглеца, тогда они накинулись на несчастного и прикончили его ножами.

— Не смотрите туда, — шепнул я своей соседке. — Следуйте за мной, пора!

В следующий момент мы были уже на краю обрыва; под ногами у нас расстилался густой туман. С минуту я колебался, но Эмма, не дожидаясь меня, прыгнула вниз. К своему великому облегчению я услышат ее голос всего в нескольких футах и немедленно последовал ее примеру. Мы стали осторожно спускаться по крутому скалистому обрыву, окутанные со всех сторон пронизывающим туманом. Мне думается, что наше исчезновение оставалось некоторое время незамеченным, так какстороживший дилижанс бандит был всецело поглощен зрелищем расправы над бежавшим купцом; все его внимание было обращено в ту сторону, а получивший помилование патер ничего не видел вокруг себя — закрыв лицо руками, он упал на колени и молился, припав к земле.

Чем ниже мы спускались, тем реже и прозрачней становился туман, так что скоро мы смогли различить, что идем по узкой крутой тропе, по левую сторону которой гора спускалась совершенно отвесно, а у подножия ее раскинулась долина, поросшая густым лесом. Менее чем в десять минут мы были уже внизу и, не слыша за собой погони, приостановились на минуту — отдохнуть и обдумать, что делать дальше. В пяти шагах от того места, где мы стояли, скала обрывалась так отвесно, что ни одна кошка не могла бы взобраться на нее.

— Это место сравнительно безопасное, — сказал я.

— Да, но оставаться здесь мы не можем, — возразила Эмма, и не успела она докончить фразы, как над нами раздался душераздирающий вопль, и сквозь туманный покров, расстилавшийся над нами, мы увидели, как что-то громадное мелькнуло в воздухе, приблизилось, рухнуло с грохотом и тут же разлетелось в щепки. Мы подбежали к месту катастрофы, но перед нами были только груды обломков дилижанса и изуродованные тела наших бывших спутников. Полные ужаса мы бежали вниз, бежали под защиту деревьев, инстинктивно стараясь укрыться от грозящей нам опасности.

Глава 2

АСИЕНДА[256]
— Что это? — вдруг спросила Эмма, указывая на каких-то животных, виднеющихся невдалеке в чаще диких бананов. Я пригляделся и увидел, что это были два мула, из тех, которых разбойники погнали вниз с обрыва, о чем свидетельствовали еще висевшие у них на шее хомуты с обрезанными постромками. Я без труда поймал этих мулов, на одного посадил молодую девушку, а на другого вскочил сам; мы отлично сознавали, что единственное наше спасение — в бегстве. Но в тот момент, когда мы готовы были тронуться в путь, я услышал позади себя голос, окликнувший меня: «Сеньор! Сеньор!» Выхватив пистолет, я обернулся и увидел мексиканца, лицо которого мне показалось знакомым.

— Не стреляйте, сеньор, — сказал человек на ломаном английском языке, — я ваш погонщик Антонио, мой товарищ упал вон туда. — И он указал на зияющую пропасть. — Вы спасаетесь от тех злых людей, я тоже, сейчас они будут искать вас здесь и убьют всех. Куда вы направляетесь?

— Знаете вы дорогу на асиенду де-Консепсьон, близ города Сан-Хосе? — вмешалась в разговор Эмма.

— О да, сеньорита, я хорошо знаю асиенду сеньора Гомеса и доставлю вас туда завтра же, если вы желаете.

— Ну, так ведите нас, — сказал я, и мы двинулись в путь, к видневшимся впереди холмам.

Перед закатом солнца мы благополучно добрались до какой-то убогой индейской хижины, где нам удалось поесть бобов и маисовых лепешек и расположиться на ночлег под кровлей из свежих ветвей, через которую на нас всю ночь капал дождь.

На рассвете я вышел и застал Антонио за беседой с индейцем, хозяином хижины, приютившим нас у себя.

— Что такое, Антонио? Уж не разбойники ли напали на наш след? — спросил я.

— Нет, сеньор, о них мы, вероятно, больше не услышим, но этот сеньор говорит, что в Сан-Хосе теперь много больных.

На это я возразил, что тем не менее намерен добраться туда. Сначала Антонио отказался было продолжать с нами путь, но, испугавшись возможной встречи с разбойниками и отчасти соблазнившись крупным вознаграждением, обещанным ему за услугу, согласился, и мы продолжили путь. Под вечер второго дня Антонио указал нам на видневшуюся вдали асиенду де-Консепсьон, красивое белое здание на горе над Сан-Хосе, маленьким убогим городишком с трехтысячным населением.

Когда мы подъезжали к воротам города, то услышали позади себя крики и, оглянувшись увидели двух конных мексиканцев, вооруженных ружьями. Они махали нам и требовали, чтобы мы повернули. Приняв их за нагнавших нас бандитов, мы пустили измученных мулов во весь опор, и всадники, преследовавшие нас до отмеченного большим белым камнем места, махнули на нас рукой и повернули обратно.

Теперь мы ехали по главной улице города, которая была совершенно безлюдна. Когда мы приблизились к базарной площади, нам попалась навстречу большая фура, нагруженная чем-то и накрытая черным сукном, причем нос и рот возницы были закрыты толстым кашне.

Мы въехали на площадь, окруженную со всех сторон колоннадой.

— Посмотрите, как эти люди спят, — заметила Эмма, указывая на ряд неподвижно лежавших под одеялами человеческих фигур, расположившихся под сводами колоннады. — Что за странный народ. Спать на улице среди бела дня!

Я увидел, как некоторые из лежавших приподнимались и снова падали на свои матрацы и подстилки из листьев или старых лохмотьев, и метались тревожно и болезненно.

Когда мы проезжали в каких-нибудь трех шагах от них, одна старая женщина вдруг сдернула одеяло с лежавшей на земле и, как мы полагали, спящей молодой женщины и принялась обливать ее водой из фонтана. Одного взгляда было для меня достаточно, чтобы убедиться, что лицо несчастной утратило всякий человеческий облик от сплошной корки оспенных язв, а тело ее представляло столь ужасное зрелище, что я не в состоянии передать этого.

Я бессознательно натянул повод, и мой мул тотчас остановился.

— Черная оспа, — прошептал я. — И эта сумасшедшая пытается излечить ее холодной водой!

Старуха подняла на меня глаза и сказала:

— Si, senor inglese, viruela, viruela[257] — и залепетала еще что-то, чего я не мог уже разобрать.

— Она говорит, — перевел Антонио, — что четверть населения уже вымерла, и что больных больше, чем здоровых…

— Бога ради, бежим отсюда! — воскликнул я, обращаясь к Эмме, также задержавшей своего мула и смотревшей полными ужаса глазами на несчастных страдальцев, распростертых на земле.

— Ах! — воскликнула она. — Вы — врач, неужели вы не можете ничем помочь этим несчастным?

— Что за безумие! — воскликнул я резко. — Можно ли рисковать вашей жизнью, да и к тому же я один здесь решительно не могу быть полезен: у меня нет под рукой никаких средств, никаких лекарств… Едем скорее! — И, схватив ее мула под уздцы, я потащил его за собой через город, по направлению к асиенде, расположенной на горе над городом.

Четверть часа спустя мы уже въезжали во двор асиенды. Здесь царили мертвая тишина и безлюдье; единственным живым звуком, донесшимся до нашего слуха, было жалобное мяуканье кошки где-то на чердаке. Но вот нам навстречу выбежала собака, крупное животное породы мастифов, отличающихся чрезвычайной злобностью, но вместо того, чтобы зарычать на чужих, она приветливо завиляла хвостом. Мы сошли с мулов и постучались, но никто не отозвался. Тогда я толкнул ногой дверь, она тотчас же открылась, и мы вошли. С первых же шагов нам стало ясно, что асиенда покинута. Маленькое кладбище в конце сада, близ часовенки, объяснило нам, почему это прекрасное жилище брошено на произвол судьбы. Здесь было несколько свежих могил, очевидно, батраков и услуг, а в особой ограде, где покоился прах усопших членов фамилии Гомес, тоже чернел новый холм — как мы узнали впоследствии, под ним лежал прах мужа Эмминой тетки, сеньора Гомеса.

— Это, несомненно, жертвы оспы, — произнес я. — Нам нельзя оставаться здесь.

Мы снова сели на своих измученных мулов и решили ехать дальше, куда глаза глядят, лишь бы уйти от заразы. Но не далее как в двух милях от асиенды нас остановили два вооруженных полицейских, которые заявили, что если мы, вопреки их запрету, поедем дальше, то они будут стрелять и заставят нас вернуться назад.

Только теперь мы поняли, что проникли за черту оспенного кордона и должны оставаться в ней до тех пор, пока не пройдет шесть недель после последнего случая заболевания оспой. Делать было нечего, мы вернулись в покинутую асиенду и в этом гнезде заразы устроились как могли. Запасов пищи здесь было много, также как и скота, так что в молоке и мясе мы недостатка не испытывали. Антонио принял на себя заботу о скоте и исполнял обязанности слуги. В саду было вдоволь плодов и овощей, а в амбарах — муки и зерна.

С плоской крыши асиенды нам была как на ладони видна вся базарная площадь городка, и три с лишним недели мы наблюдали отвратительные и ужасные сцены. А по ночам, когда уже не были видны предсмертные муки этих несчастных, мы слышали их стоны, вопли и рыдания и неумолчный звон церковных колоколов, звонивших не переставая для того, чтоб отогнать демона заразы или возвестить о полуночной мессе, которую служили священники, в надежде вымолить у Бога пощаду и помилование. По мере того как ряды духовенства редели, этот звон становился все слабее и слабее, пока наконец совсем не смолк. Живых уже не хватало, чтобы зарывать мертвых, и некому было принести воду больным.

Мне удалось узнать, что лет двенадцать тому назад один американский филантроп-энтузиаст прибыл сюда в сопровождении маленького санитарного отряда с целью привить оспу всему населению. Сначала все шло довольно благополучно, но когда прививки стали нарывать, среди пациентов началась смута, а местный глава духовенства вселил еще большее недоверие и ненависть к ученому филантропу, заявив, что оспа — одно из испытаний, ниспосланных Богом и что противодействовать этой болезни — грешно.

Так как до этого времени оспа не посещала Сан-Хосе, то послушные чада церкви и своего духовного пастора чуть не побили камнями американца-филантропа и изгнали его отряд за пределы своего округа. А теперь их дети и внуки пожинали плоды такой недальновидности.

После двух недель пребывания в этом очаге заразы я дошел до того, что готов был наложить на себя руки. Я чувствовал, что если еще останусь здесь, то, несмотря ни на какие предосторожности, заболею от одной лишь мнительности. И вот с помощью Антонио я вступил в долгие переговоры с офицером, начальником карантинной стражи, и в конце концов договорился, что за двести долларов наше бегство сквозь карантинный кордон в ночной темноте пройдет незамеченным.

В назначенный день, около девяти часов вечера, мы должны были покинуть асиенду втроем. За четверть часа до этого я пришел на конюшню, чтобы проверить, все ли готово к нашему отъезду. И что же? У конюшни, на дворе, около бака с водой, я увидел Антонио, корчившегося от боли в спине. Достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться в том, что у него появились все признаки страшной заразы. Сознавая, что времени терять нельзя, я сам оседлал мулов и подвел их к крыльцу.

— А где же Антонио? — тотчас осведомилась Эмма.

— Он уехал вперед, чтобы проверить, свободен ли путь, — солгал я. — Он встретит нас по ту сторону гор.

Мы выехали из ворот асиенды.

Путешествие наше было довольно странным, но о нем я не стану рассказывать, так как вообще упомянул обо всех этих давно прошедших событиях лишь потому, что они особенно ярко показывают какую-то таинственную связь важнейших событий моей жизни с оспой. Я родился, когда мой отец хворал оспой, женился после бегства из оспенного карантина, я… но остальное я расскажу в свое время; добавлю лишь, что мы с Эммой в конце концов благополучно добрались до Мехико, где и повенчались. А десять дней спустя уже находились на палубе большого океанского парохода, отправлявшегося в Англию.

Глава 3

СЭР ДЖОН БЕЛЛ
Эмма Беккер принесла мне приданое около пяти тысяч долларов, и мы решили употребить эти деньги на то, чтобы приобрести мне практику. Этой суммы, конечно, было далеко не достаточно, чтобы купить практику в Лондоне, и я поэтому избрал Денчестер, где имя Терн было уже достаточно известно и где с успехом практиковали мои дед и отец.

Прибыв туда, я узнал, что только один из моих коллег, Джон Белл, мог быть для меня опасным конкурентом. Он начал свою карьеру ассистентом моего отца и купил у него право на практику, когда отец захворал и был вынужден покинуть Англию. Не будучи ни искусным, ни знающим врачом, сэр Джон обладал самоуверенностью, скрывающей недостаток знаний, и заглаживал свои ошибки всегда имевшимися у него наготове оправданиями. Нет надобности говорить, что он был столь же богат, как и популярен, и лишь жалкие крохи выпадали на долю его менее счастливых коллег. Кроме того, за эти годы он приобрел громадное влияние на общественные дела, был членом всевозможных обществ, на которые щедро жертвовал, а потому постоянно нуждался в больших суммах.

Приехав в Денчестер, я счел своим долгом посетить сэра Джона Белла и сообщить ему, что думаю поселиться и практиковать в Денчестере. Это, как мне показалось, не особенно ему понравилось.

— Ну конечно, для вас, как сына моего покойного друга, я сделаю все, чтобы помочь устроиться, но должен сказать, что явись сам великий Гален[258] или Гарвей[259], вряд ли даже им удалось бы составить здесь приличную практику.

— Тем не менее я хочу попытать счастье, сэр Джон, и буду надеяться на кое-какие крохи со стола богача, — пошутил я.

— Да, да, Терн, вы можете рассчитывать на меня, конечно! — И он улыбкой дал мне понять, что аудиенция окончена.

Я ни одной минуты не обманывался в этом человеке: было ясно, что он постарается отнять каждую кроху, которая случайно перепадет мне, и что для моего блага он не пошевельнет и пальцем.

Спустя две недели после этого визита мы с женой поселились в Денчестере, в старинном кирпичном доме времен королевы Анны. Местоположение его для практикующего врача было удобно — он стоял в двух шагах от главной торговой площади, в самом центре Денчестера, и имел две великолепные приемные комнаты со старинными резными украшениями на потолке и стенах.

Мы с женой делали все возможное, чтобы приобрести практику. Нанесли визиты старым друзьям отца и деда, посетили миссионерские собрания и, несмотря на расходы, пригласили к вечернему чаю нескольких старушек, слывших первейшими городскими сплетницами. Они явились, пили чай и разглядывали мою новую обстановку, точно на аукционе. А в результате одна из них ядовито заметила мне, что мои хирургические инструменты далеко не так красивы, как инструменты «нашего дорогого сэра Джона», так как у его инструментов ручки из слоновой кости в серебряной оправе.

Я стал разузнавать, в чем причина моих неудач, и оказалось, что единственным виновником был все тот же сэр Джон Белл. Имея право совещательного голоса в учреждениях, куда я обращался с предложениями услуг, он одним многозначительным пожатием плеч или покачиванием головы побуждал совет отклонять мою кандидатуру.

Начиная отчаиваться в успехе, я уже собирался покинуть Денчестер, но по совету Эммы, которая была дальновидна и умна, решил еще подождать, пока хватит денег. Наконец и на моей улице настал праздник. Спустя почти год после того как я поселился в Денчестере, меня избрали в члены городского клуба. В числе завсегдатаев этого клуба был некий майор Селби, вышедший в отставку и не имевший никаких занятий, а потому постоянно проводивший время или в курительной, или в бильярдной клуба, с неизбежной большой сигарой в зубах и стаканом виски с содовой в руках. С виду это был цветущий крепкий мужчина, но на взгляд доктора такая наружность вовсе не свидетельствует о хорошем состоянии здоровья. Я познакомился с ним, и в разговорах он часто жаловался на свои недуги. Однажды, когда я сидел один в курительной комнате, вошел майор Селби, и, кинувшись в кресло, принялся потирать ногу.

— Что, майор, подагра прихватила? — шутливо спросил я.

— Нет, доктор, — по крайней мере, этот старый плут Белл говорит, что нет. У меня так сильно болела нога эти дни, что я сегодня утром отправился к нему, но он уверил меня, что это просто маленький ревматизм, и прописал какую-то гадость для втирания!

— А… а видел он вашу ногу?

— Нет, он сказал, что может определить болезнь не глядя.

— Гм… в самом деле? — заметил я. И мы прекратили этот разговор.

Четыре дня спустя я снова сидел в клубе, когда туда явился майор Селби. На этот раз он ступал с видимым усилием, и его всегда румяное и довольное лицо выражало страдание. Он по обыкновению заказал виски с содовой и сел на диванчик подле меня.

— Как ваш ревматизм, майор? Вам лучше сегодня?

— Нет, доктор, я опять был вчера у старика Белла, и он приказал продолжать втирание мази, но мне от нее ничуть не легче, а даже как будто хуже, и я положительно не могу понять, каким образом ревматизм может вызвать синяк на ноге.

— Синяк на ноге? Что вы говорите? — удивился я.

— Да, синяк. Вы не верите? Хотите, я покажу вам? Смотрите! — И, завернув брюки, он обнажил немного ниже колена большое пятно с темным отливом посередине, причем одна из вен на ощупь оказалась вспухшей и затвердевшей.

— А сэр Джон видел это? — спросил я.

— Нет, я хотел, чтобы он осмотрел мою ногу, но он куда-то торопился и сказал мне, что я, точно старая баба, ношусь со своими недугами!

— Ну, я на вашем месте отправился бы домой и все-таки настоял на том, чтобы он явился и осмотрел вас.

— Что вы хотите этим сказать, доктор? — встревожился майор.

— Я только нахожу, что это скверный синяк, вот и все… и полагаю, что когда сэр Джон увидит его, то посоветует вам полный покой в течение нескольких дней.

В ответ майор Селби пробормотал что-то весьма нелестное в адрес сэра Джона и попросил меня поехать сейчас же к нему на квартиру и подробно осмотреть его.

— Я не могу сделать этого при всем желании, — проговорил я, — это было бы нарушением врачебной этики; но я провожу вас до экипажа.

Майор Селби уехал домой, а я отправился к себе и от нечего делать стал просматривать записки о разных случаях закупорки вен, с которыми мне довелось иметь дело в лондонских госпиталях. Я еще читал, когда у моих дверей раздался резкий звонок и в приемную влетел запыхавшийся и взволнованный слуга и с усилием проговорил:

— Пожалуйста, сэр, вас очень просят к моему господину, майору Селби, немедленно. Он внезапно заболел.

— Я не могу идти к нему, его лечит сэр Джон Белл, я не имею права лечить его больных.

— Я уже был у сэра Джона, сэр, но он уехал на двое суток в какое-то имение, и мой господин послал меня за вами.

От жены майора, миссис Селби, я узнал, что ее муж, вернувшись из клуба, выпил чашку чаю и собрался ехать к сэру Джону Беллу, но в тот момент когда он садился в экипаж, вдруг опрокинулся навзничь и потерял сознание. Его отнесли в квартиру, уложили на диван и немедленно послали за мной.

Несчастный лежал и стонал от боли.

— Благодарю, что не отказались прийти, — простонал майор, — кажется мне, что этот старый дурак Белл доконал меня…

— Полноте, мы сейчас посмотрим, что можно сделать, — сказал я, поспешно осмотрел его и, прописав рецепт, приказал немедленно послать в аптеку, а в ожидании лекарства делать горячие припарки. Затем я вышел в соседнюю комнату, где меня тотчас обступили родственники больного.

— Что с ним, доктор? — спросила миссис Селби.

— Закупорка вены, — отвечал я. — Часть сгустка крови, очевидно, отделилась и закупорила одну из легочных артерий.

— И это опасно?

— Мы, конечно, должны надеяться, но считаю долгом предупредить вас, что мало надежды на то, что майор поправится.

— О, это невозможно! — воскликнул брат больного. — Мой брат находился все время под присмотром такого опытного врача, как сэр Джон Белл, первого врача в Денчестере, и этот врач говорил брату, что он страдает простым ревматизмом.

— Мне остается только пожелать, чтобы сэр Джон Белл оказался прав, а я заблуждался.

Мистер Селби немедленно телеграфировал сэру Джону Беллу о поставленном мною диагнозе. Вскоре пришел ответ. Сэр Джон Белл весьма сожалел, что не было поезда, с которым он мог бы вернуться в Денчестер в эту же ночь, и называл другого врача, к которому рекомендовал обратиться, добавляя, что диагноз доктора Терна ни на чем не основан и что я — молодой, неопытный врач, любящий преувеличивать болезнь.

Между тем бедный майор умирал. Он сохранял полное сознание до последней минуты и, несмотря на все мои усилия, сильно страдал. В числе других распоряжений на случай своей смерти он потребовал, чтобы было сделано вскрытие для определения причины смерти.

Взяв копию с телеграммы доктора Белла, я стал дожидаться приезда другого врача, за которым по моему настоянию немедленно послали.

Когда он прибыл, майора уже не было в живых. Было сделано вскрытие, как того пожелал покойный, в присутствии сэра Джона, меня и еще третьего врача, доктора Джеффриса. Я оказался прав, и если бы сэр Джон вовремя принял меры предосторожности, его несчастный пациент был бы жив.

Так как покойный майор Селби был личностью весьма популярной, то смерть его наделала много шуму в городе, особенно, когда обывателям стали известны обстоятельства смерти.

На следующий же день одна из наиболее распространенных газет напечатала подробный отчет о результатах вскрытия. Этот отчет сопровождала небольшая редакционная статья, в которой автор в самых лестных выражениях отзывался о моих знаниях и выражал надежду, что население Денчестера не замедлит оценить меня по заслугам, а в адрес старого сэра Джона Белла было пущено несколько ядовитых замечаний под видом сравнения представителей врачей старой и новой школ и их приемов.

Глава 4

СТИВЕН СТРОНГ ИДЕТ В ПОРУЧИТЕЛИ
Велика сила рекламы и печатного слова! Когда я на следующий день вошел в свою приемную, то застал в ней трех пациентов, ожидавших меня. Это было началом моего успеха. Теперь, когда я считаю свою жизнь оконченной, могу сказать смело, что в то время я был действительно выдающимся врачом. Моя способность к постановке диагнозов граничила с вдохновением, с первого же взгляда на больного я угадывал его недуг, угадывал то, до чего даже более опытные врачи с трудом доходили после самого тщательного осмотра и исследования.

С того памятного события моя практика росла с каждым днем; клиенты прибывали отовсюду, так что, делая подсчет своим заработкам в конце второго года моего пребывания в Денчестере, я увидел, что за последние двенадцать месяцев получил свыше девятисот фунтов наличными и должен был дополучить еще около трехсот фунтов. Большую часть последней суммы я считал как бы несуществующей, так как положил себе за правило никогда не отказывать больному в своем содействии потому только, что он не в состоянии заплатить мне. После случая с майором мои отношения с сэром Джоном Беллом стали в высшей степени натянутыми (он некоторое время отказывался встречаться со мной даже на консилиумах), хотя я всегда старался не становиться поперек дороги такому старому и опытному практику. Но все вокруг сознавали, что я как врач стою выше него, и он ни разу не осмелился отвергнуть или критиковать мою манеру лечения. Я шел в гору, и мы с женой уже могли рассчитывать, что года через три будем не менее богаты, чем сэр Джон Белл.

Беда пришла нежданно. К этому времени мы с Эммой были женаты около трех лит, и она готовилась стать матерью.

Эмма настаивала, чтобы я сам принял на себя обязанности акушера, но я боялся, что мне слишком тяжело будет видеть ее страдания и что я буду взволнован в те минуты, когда для врача необходимы полнейшие хладнокровие и невозмутимость.

И вот однажды я случайно столкнулся на одной консультации с сэром Джоном Беллом. Старик с необычайно дружелюбным видом подошел ко мне и спросил:

— Я слышал, дорогой Терн, что у вас в семье ожидается счастливое событие?

Я отвечал утвердительно.

— Предлагаю вам свои услуги в этом деле. Надеюсь, вы признаете, что тут долголетняя практика что-нибудь да значит.

С минуту я колебался, хотя сэр Джон действительно был знающий и опытный акушер и, по-видимому, собирался воспользоваться этим случаем для нашего примирения. Я колебался не из-за какого-нибудь предчувствия, а лишь потому, что моя жена не желала ничьего ухода за собой, кроме моего. Я уже хотел сказать ему об этом, но подумал, что старик сочтет это за страшную обиду и возненавидит меня больше прежнего. Мне пришлось поблагодарить его и согласиться, и мы расстались весьма дружелюбно.

Когда я сообщил об этом Эмме, она признала, что я не мог поступить иначе, и примирилась. Пришло время, и у меня благополучно родилась дочь, прелестный ребенок, белокурый, как мать, с такими же темными глазами, как у меня.

На четвертый день после родов, позавтракав, я поднялся в спальню жены, которая до этого чувствовала себя прекрасно. К своему удивлению я застал ее несколько слабой, и она жаловалась на головную боль. Не просидел я у нее и десяти минут, как прибежал слуга и сказал, что меня ожидают в приемной. Поцеловав Эмму и поправив ее подушки и одеяло, чтобы ей было удобнее лежать, я поспешил вниз, попросив ее постараться заснуть.

Пока я принимал и выслушивал больного, сэр Джон Белл явился к моей жене. Когда пациент уходил и сэр Джон спускался сверху, вбежал посыльный от лорда Колфорда, жена которого должна была родить. Посыльный требовал меня немедленно к своей госпоже, жене первого богача, банкира и баронета, лечить которого считалось завидной долей для любого врача Денчестера. Схватив хирургический набор, я тотчас же отправился вместе со слугой. Я уже выходил из дома на улицу, когда услышал, как сэр Джон крикнул мне что-то вслед, чего я не разобрал. Я ответил, что спешу, и поговорю с ним после, на что он, как мне показалось, крикнул:

— Ладно!

Это было около трех часов пополудни. Но роды леди Колфорд были такими тяжелыми и сложными, что я возвратился домой только в восемь часов вечера.

Я немедленно поспешил наверх к жене и, осторожно войдя в ее комнату, увидел, что она спала; сиделка дремала на диване рядом. Осторожно приблизившись к постели, я поцеловал жену прямо в губы и, сойдя вниз, поспешил к своей больной и провел у нее безотлучно всю ночь.

Вернувшись к себе около восьми часов утра, я застал ожидавшего меня в приемной сэра Джона Белла, и с первого взгляда на его лицо понял, что произошло нечто ужасное.

— Что случилось? — спросил я.

— Что? Да то, что я вам крикнул вчера вслед, но вы не захотели остановиться и выслушать меня. А потом я нигде не мог поймать вас. У вашей жены родильная горячка. Я вчера уже полагал, что это так, а сегодня не остается ни малейшего сомнения!

— Родильная горячка! — прошептал я. — В таком случае я погиб!

— Не падайте же духом, будьте мужчиной, у нее сильный организм, и нам, наверное, удастся вырвать ее из когтей смерти!

— Но вы забываете, что я принимал роды у леди Колфорд! И отправился к ней прямо от постели моей жены!

— Да! Это не совсем приятно… Ну что ж, будем надеяться на благополучный исход. Только в другой раз, когда вам будут кричать что-нибудь, будьте добры остановиться и выслушать.

Мы простились очень сухо.

Через неделю моей жены не стало, а спустя десять дней последовала за ней в могилу и прелестная леди Колфорд.

Оправившись от горя, я поспешил написать сэру Томасу и выразить ему глубокое сочувствие по случаю постигшего его несчастья, невольным виновником которого явился я. В ответ на это письмо я получил следующую записку, раскрывшую мне настоящее положение дел. Сэр Томас Колфорд писал так:

Сэр Томас Колфорд крайне удивлен тем, что доктор Терн считает нужным добавлять лицемерие к убийству.

А спустя несколько дней полицейский инспектор вручил мне ордер на арест по обвинению в умышленном убийстве леди Колфорд.

Ночь я провел в денчестерской тюрьме, а наутро предстал на допросе, причем для разбора моего дела была назначена специальная сессия суда. Меня обвиняли в преступной небрежности и злонамеренных действиях, вызвавших смерть леди Бланш Колфорд.

После обычного допроса свидетелей, установившего факт моего пользования леди Колфорд, а также факт и причину ее смерти, пришла очередь сэра Джона Белла, и я мысленно порадовался, что наконец-то он объяснит в чем дело.

После ответа на вопрос о степени заразности родильной горячки сэр Джон перечислил подробности рокового дня, когда я был вызван к леди Колфорд.

Сэр Джон утверждал, что при посещении моей жены он убедился по ряду симптомов, что у нее родильная горячка. В сущности, это было ложью, так как в тот день, по его же словам, он еще только подозревал возможность болезни, а удостоверился в ней лишь на другой день. «Тогда я поспешил от своей пациентки, — продолжал лживый старик, — чтобы предупредить доктора Терна, который выходил из своей приемной. Но прежде чем я успел произнести хоть слово, он стал хвастаться, что за ним только что прислали от лорда Колфорда, жена которого должна родить. Я посоветовал ему отказаться от этого лестного предложения: «У вашей жены родильная горячка, а сиделка говорит, что вы были сейчас у ее постели».

Тогда Терн возразил мне, что этого не может быть, так как он только что видел свою жену и нашел ее совершенно здоровой, если не считать легкой головной боли.

Он заявил, что не может отказаться от такого блестящего случая, быть может единственного в его практике, и что принимать роды у леди Колфорд все-таки будет. «Смотрите, любезнейший, — сказал я, — если что-либо случится, то вас вправе будут обвинить в предумышленной и преступной небрежности». — «Очень вам благодарен за предупреждение, но ручаюсь, что ничего с ней не случится: я свое дело знаю и сам отвечаю за свои поступки», — заявил Терн, схватил свой чемоданчик и выбежал на крыльцо».

Не берусь описывать, с каким негодованием и омерзением слушал я эту наглую ложь. Как беззастенчиво, с каким невозмутимым спокойствием клеветал на меня этот человек!

Задыхаясь от волнения, я мог только воскликнуть:

— Это ложь, наглая ложь от начала до конца!

После сэра Джона выступила со своими показаниями сиделка. В числе многих лживых показаний, не моргнув глазом, она заявила, что стоя на верхней площадке лестницы, она слышала довольно продолжительный разговор между сэром Джоном и мной и в конце которого я будто бы произнес: «Я сам буду отвечать за свои поступки».

Я не нашел, что возразить на ее слова, и мог только повторить, что она лжет.

Затем последовал вопрос, есть ли у меня свидетели, которые могут опровергнуть эти показания; таких свидетелей у меня не было. Тогда мне задали обычные вопросы и спросили, что я имею сказать в свое оправдание.

Я изложил все факты в их настоящем виде, заявив, что свидетельские показания — сплошная ложь и что сэр Джон — мой давний недруг, желавший погубить меня с того момента, как я начал практиковать в Денчестере. После этого суд удалился и вскоре мне объявили, что дело мое передается на съезд, сессия которого состоится ровно через месяц. А до того времени местный суд согласен отпустить меня на поруки под залог в пятьсот фунтов от меня и пятьсот фунтов от двоих поручителей, по двести пятьдесят фунтов от каждого, или же пятьсот фунтов от одного. Я безнадежно опустил голову, так как у меня не было ни родных, ни друзей, которые бы согласились выразить свое сочувствие столь скомпрометированному человеку.

— Благодарю вас, господин председатель, за ваше доброе желание, но мне придется отправиться в тюрьму, так как у меня нет никого, кто бы мог поручиться за меня! — сказал я печально.

Вдруг с задних рядов зала чей-то грубый голос произнес: «Я готов быть вашим поручителем!»

К столу подошел плечистый мужчина, лет пятидесяти, с отекшим бледным лицом и плешивой головой, на которой непокорно торчали пучки еще уцелевших волос. Он был неряшливо одет в поношенный, черного цвета костюм и огненно-красный галстук.

— Эй вы, молодой человек, не напускайте на себя важность. Вы еще должны мне двадцать фунтов, три шиллинга и шесть пенсов, и вам хорошо известно мое имя; если же вы его забыли, то я укажу его вам в конце исполнительного листа!

— Это моя обязанность — спросить ваше имя, — ответил растерявшийся секретарь, — я спрашиваю вас по долгу службы.

— А-а, в таком случае, пожалуйста! Мое имя Стивен Стронг. Я могу добавить, что это имя имеет известную цену при подписании чека на любую сумму. Сейчас я явился сюда, чтобы поручиться за этого молодого человека, о котором я решительно ничего не знаю, кроме его фамилии и внешнего вида. Я не знаю, заразил ли он покойную леди или не заразил, но уверен, что, как и большинство отравителей, поклонников телячьей заразы, именующих себя оспопрививателями, этот Белл — наглый лжец, и если даже молодой человек действительно заразил ту женщину, то не его в этом вина. А теперь вот, считайте деньги!

Когда все было кончено, я подошел и поблагодарил его.

— Благодарить меня вам не за что, — ответил он, — я делаю это не для вас, просто я не хочу, чтобы они сажали невинных людей в тюрьму. Ну, а теперь скажите мне, не нуждаетесь ли вы в деньгах для защиты?

Я отвечал, что в деньгах я в настоящее время не нуждаюсь, еще раз поблагодарил его, и на этом мы расстались.

Глава 5

ДОПРОС
В назначенный день и час прокурор произнес блистательную обвинительную речь, в которой он доказывал, что я, преследуя низкие материальные выгоды, принес в жертву молодую жизнь. Затем начался допрос свидетелей, не выяснивший ничего нового. Когда же дошла очередь до сэра Джона Белла, то он повторил дословно все, что было сказано им на предварительном следствии. При опросе свидетелей подсудимого выяснилось, что с самого начала сэр Джон Белл относился ко мне недоброжелательно, так как, к его великому огорчению, я оказался более сведущим и знающим врачом, чем он, и что родильная горячка у моей жены была вызвана только его небрежностью. После этих показаний заседание суда было закрыто, и слушание дела отложено на следующий день.

Так как я находился на поруках, то прямо со скамьи подсудимых отправился пообедать в скромный ресторанчик, где меня никто не знал, для того, чтобы не видеть перед собой знакомых лиц.

Я медленно шел по улице, когда вдруг заслышал за собой шаги и, обернувшись, очутился перед бледной физиономией и огненно-красным галстуком мистера Стивена Стронга.

— Вы расстроены и устали, доктор Терн, — сказал он, — почему же вы не с друзьями, а бродите один по улицам после такого утомительного дня?

— Потому что у меня нет друзей, — сказал я.

— Вот оно как? — проговорил он. — Пойдемте-ка поужинаем со мной.

Я поблагодарил старика. Сердечное отношение совершенно чужого человека тронуло меня. Вместе с ним мы дошли до его главной торговой лавки, и через небольшой коридорчик он провел меня в свою квартиру. В большой гостиной, обставленной громоздкой старомодной мебелью, в самом центре большого дивана сидела румяная седая женщина в черном шелковом платье. Она читала при свете лампы под розовым абажуром, поставленной на консоли позади нее. Я почему-то сразу заметил, что она читала какой-то трактат о противооспенных прививках и что на обложке книги изображена рука, страшно изуродованная оспой.

— Марта, — произнес мистер Стронг, входя в комнату, — вот доктор Терн, о котором я уже говорил тебе! Он зашел поужинать с нами. Доктор Терн, это моя жена!

Миссис Стронг встала и протянула мне руку. Это была стройная худощавая женщина, с тонкими изящными чертами лица и ласковыми голубыми глазами.

— Я вам очень рада! — сказала она мягким, несколько монотонным голосом. — Все друзья Стивена для меня — желанные гости, в особенности те, которых преследуют за правое дело!

В этот момент вошла служанка и доложила, что все готово. Мы вошли в смежную комнату, где нас ожидал простой, но вкусный ужин, и, к немалой своей радости, я имел возможность убедиться, что мистер Стивен не подражал своей уважаемой супруге, которая не пила ничего, кроме простой воды. Муж же ее поставил на стол передо мной бутылку прекраснейшего портера.

Во время разговора за ужином мне удалось узнать, что Стронги, у которых никогда не было детей, посвятили себя пропаганде разных «идей». Мистер Стронг был «анти» всего, чего угодно, супруга же его не шла дальше «анти оспоривания». Вне этого великого вопроса ее ум был всецело поглощен совершенно безобидной «идеей», что англосаксы произошли по прямой линии от десяти затерявшихся колен израилевых.

Оставив в стороне вопрос об оспопрививании, я одобрил ее взгляды относительно десяти колен израилевых, чем до такой степени расположил миловидную маленькую женщину к себе, что, совершенно позабыв о моем неопределенном будущем, она просила меня почаще заходить к ней и тут же снабдила целой кипой литературы, касающейся предполагаемых странствований этих десяти племен. Таким образом завязалось мое знакомство с миссис Мартой Стронг.

На следующий день, в десять часов утра, я снова сидел на скамье подсудимых. Сиделка, ухаживавшая за моей женой во время ее родов, повторила согласованный с сэром Джоном Беллом вымысел. Однако после строгого повторного допроса выяснилось, что эта особа не вполне достойна доверия, хотя опровергнуть ее показания не было возможности. Тогда мой защитник указал суду на то обстоятельство, что все обвинение построено исключительно на одних только показаниях сэра Джона Белла, моего заведомого и давнего врага, и что, к несчастью, я не могу представить в свою защиту ни одного свидетеля, так как при этом мнимом разговоре не было третьего лица. Он пояснил, что если заявление доктора Белла — правда, то я должен быть положительно сумасшедшим: несомненно, что такой сведущий доктор не мог не знать, что родильная горячка заразна и что, переходя из комнаты больной жены к постели пациентки, он должен был непременно заразить последнюю и тем самым погубить свою медицинскую карьеру. Но допустим даже, что из каких-либо соображений он принял на себя этот страшный риск. Неужели он не принял бы необходимых мер предосторожности? А последних, как было доказано, никому заметить не удалось.

Затем зачитали мое письменное заявление, что все сказанное доктором Беллом — сплошная ложь и что я, отправляясь к леди Колфорд, не имел ни малейшего представления о болезни своей жены.

Подводя итог, председатель суда указал присяжным, что это необычное преследование основано исключительно на показаниях доктора Белла, которым вторила сиделка, и если даже допустить, что обвиняемый действительно рискнул жизнью прекрасной женщины ради корыстных целей, не кажется ли странным то обстоятельство, что узнав от сэра Джона Белла о тяжелой и опасной болезни жены, он не выразил ни скорби, ни удивления. А между тем всем известно, что доктор Терн был очень нежным и любящим мужем. Остается только предположить, что обвиняемый не понял слов сэра Джона или не расслышал их.

После речи председателя присяжные удалились для обсуждения, а за ними удалился и суд. С уходом председателя суда зал закишел, как муравейник. Я сидел как на иголках, сознавая, как враждебно и недоброжелательно относятся ко мне все эти люди.

Присяжные очень долго не возвращались, и я мало-помалу свыкся со своим положением и перестал обращать внимание на настойчивые взгляды, обращенные на меня, и на замечания, раздававшиеся в толпе. Я ушел в себя и стал размышлять над своим положением. Какой бы приговор не вынесли мне присяжные, все равно моя дальнейшая карьера загублена, это было для меня совершенно ясно, и я заранее знал, что вконец разорен. А напротив меня сидел и торжествовал негодяй, который погубил меня своим лжесвидетельством, опозорил мое доброе имя и лишил меня куска хлеба. Он развязно болтал со своими соседями, как вдруг взгляд его случайно встретился с моим. Где-то в глубине его души еще таился остаток совести: старик вдруг смолк, губы его побелели и задрожали; он поспешно встал и покинул зал суда.

Очевидно, все это не ускользнуло от внимания одного из судей, беседовавшего с ним, и он сразу понял, чем именно вызвана столь внезапная перемена в уважаемом сэре Джоне Белле. Я заметил, как он сперва пристально посмотрел на меня, потом на сэра Джона, который, вернув себе обычную самоуверенность, торжественно направился к выходу. Член суда проводил старика глазами и стал смотреть в потолок, тихонько насвистывая.

Вероятно, присяжные сильно затруднялись с решением этого дела, время шло, а они не возвращались. Прошло без малого полтора часа, когда полицейский чин сообщил, что они — то есть суд и присяжные — идут.

Я вглядывался в их лица, с каким-то страшным безучастием ожидая приговора. Напряженность ожидания сменилась во мне тупым оцепенением. Когда председатель суда занял свое место, старший присяжный громко и торжественно возгласил: «Не виновен, но в будущем, мы надеемся, доктор Терн будет более осмотрителен».

— Это весьма странный приговор! — раздраженно заметил председатель суда. — Он одновременно оправдывает и признает виновным. Доктор Терн, вы свободны и оправданы судом, но я весьма сожалею, что присяжные сочли нужным добавить к своему приговору эту загадочную фразу.

Низко поклонившись председателю, выражая этим признательность за его доброе ко мне отношение, я стал пробираться сквозь толпу.

Я зашагал к моему одинокому жилищу и опустился в первое попавшееся кресло пустой приемной, безнадежно оценивая свое безвыходное положение: любимой жены и друга у меня не стало, карьера разбита, репутация как человека и врача замарана и куда бы я ни поехал, всюду за мной последует дурная слава.

Пока я размышлял на эти безотрадные темы, слуга доложил о приходе какого-то господина. В комнату вошел маленький, весело улыбающийся человек, в котором я тотчас же узнал старшего помощника поверенного, который вел дело Колфорда против меня.

— Увы, доктор, — защебетал этот маленький человек, потирая руки, — вы еще не избавились от неприятностей: выбрались вы из уголовного леса, да попали в гражданское болото! Хи-хи-хи!.. — И с этими словами он вручил мне бумагу.

— Что это такое? — спросил я.

— Это иск, предъявленный сэром Томасом Колфордом доктору Терну, на десять тысяч фунтов стерлингов. Согласитесь — это не слишком крупная сумма за утрату молодой и красивой жены… Так как он не мог добиться, чтобы вас засадили в тюрьму, то решил разорить вас гражданским иском. Если бы он меня тогда послушал, то начал бы с этого, а уголовного преследования не возбуждал вовсе. Я ни минуты не думал, что они вас осудят. Присяжные никогда не пошлют человека на каторгу за несчастную случайность. Ну, а гражданский иск — совсем другое дело, его всегда удовлетворят, если только поручить дело опытному адвокату. И вам мой совет: бегите куда-нибудь прежде, чем начнется следствие. Всего хорошего, господин доктор… всяческих вам благ…

И юркий маленькийчеловек скрылся за дверью.

Положение мое оказывалось хуже, чем я думал. Уже первое дело в суде стоило мне больших денег, и я не в состоянии был выдержать второго процесса, не говоря уж об удовлетворении иска. Что же мне оставалось делать? Сидеть и ждать, что будет дальше? Не лучше ли разом покончить счеты с жизнью, которая мне уже ничего не обещала. Разбитый последними событиями, я совершенно утратил чувство страха перед смертью. В тот момент она казалась мне символом полного успокоения и забвения.

Но, к несчастью моему и многих других, я не исполнил своего решения, хотя оно было твердо и серьезно. Прежде всего я написал длинное письмо для опубликования в газетах, в котором правдиво излагал все обстоятельства смерти леди Колфорд и обличал сэра Джона Белла в умышленной лжи и желании ценой ложной присяги погубить меня. Затем другое, которое должно быть вручено моей дочери, когда она достигнет совершеннолетия. В этом письме я раскрыл ей причины, побудившие меня к самоубийству, и просил простить за то, что покинул ее в столь раннем возрасте.

Подойдя к своему шкафчику с лекарствами, я подумал немного и остановился на синильной кислоте. Правда, последствия ее неприятны, зато действие быстро и верно. Какое мне дело до того, что после смерти я почернею и буду пахнуть!

Глава 6

ВРАТА СМЕРТИ
Достав склянку из шкафа, я налил в рюмку достаточную дозу яда и развел его небольшим количеством воды, чтобы было легче выпить. Все это я делал не спеша, и мне оставалось только опрокинуть содержимое в рот, как вдруг я ощутил на лице холодное дуновение, словно от сквозняка. Я вздрогнул. Передо мной в темном проеме двери стоял Стивен Стронг. Да, это был он, свет свечи падал на его бледное лицо и большую лысую голову.

— Э-э, доктор! Да вы, как вижу, кутите, — раздался его грубый, но добродушный голос. — Что вы тут смаковали? Можно попробовать? — с этими словами он поднес рюмку к губам.

В одно мгновение сознание вернулось ко мне, и прежде чем Стивен Стронг успел коснуться рюмки, я быстрым движением выбил ее из рук. Она упала и разбилась вдребезги.

— А-а, я так и думал! — произнес мой гость. — Ну, а теперь, молодой человек, я попрошу вас сказать мне, почему вы принялись за подобные штуки?

— Почему? — воскликнул я с горечью. — Жена моя умерла, имя мое опозорено, карьера разбита… Зачем мне жить и ждать конца нового дела, которое возбудил против меня сэр Томас Колфорд и которое окончательно разорит меня и пустит нищим по свету!

— И вы думали помочь этому горю, наложив на себя руки? Ведь вы же утверждаете, что не сделали ничего постыдного, ничего такого, что заставляло бы вас внутренне краснеть перед самим собой, и я верю вам. Так что вам до того, что думают о вас эти люди? Я знаю, вам теперь тяжело, но я сам был когда-то в худшем положении, поверьте. Я пошел на каторгу по ложному свидетельству, но не наложил на себя рук. Я отработал свой срок, понемногу оправился, и теперь я — глава радикалов и один из богатейших людей в Денчестере, хотя и простой торговец. Я мог бы заседать в парламенте, если бы только захотел. Почему бы вам не поступить так же?

— Да никто не пожелает воспользоваться моими услугами после того, что было! — сказал я.

— Я берусь найти таких людей. Что касается предъявленного иска, то я удовлетворю его. Я люблю судебные дела, а какая-нибудь тысяча фунтов не разорит меня. Впрочем, я явился сюда, чтобы пригласить вас отужинать с нами; полагаю, что лучше будет распить бутылочку портера со Стивеном Стронгом, чем это адское зелье. Но прежде чем мы выйдем отсюда, вы должны дать мне слово, что не приметесь за старое! — И он указал на осколки рюмки, валявшиеся на полу.

— Даю вам слово, что больше это не повторится!

— Ну и прекрасно! — сказал мистер Стронг, беря меня под руку и направляясь к выходу.

Вечер этот я провел почти так же, как и мой первый вечер в доме Стивена Стронга. Миссис Стронг приняла меня весьма приветливо и после нескольких вопросов о моем деле перешла на свою излюбленную тему об исчезнувших десяти коленах, причем была крайне разгневана тем, что я не прочел ее книг и брошюр. Но в конце концов она умиротворилась, и я вернулся к себе домой успокоенный и чуждый волнений.

В следующий месяц или два ничего особенного в моей жизни не случилось, если не считать того, что дело по гражданскому иску сэра Томаса Колфорда вдруг было прекращено. Хотя о причинах прекращения этого судебного дела официально ничего не сообщалось, но я имею основание полагать, что оно было вызвано отказом сэра Джона Белла вторично выступить в суде и повторить свои показания против меня. Хотя я, конечно, был весьма рад такому повороту дела, тем не менее блестящая практика, которую я только что успел приобрести, была безвозвратно потеряна. Мои небольшие сбережения подходили к концу, и я предвидел необходимость зарабатывать себе на кусок хлеба как-то иначе.

Однажды утром я сидел в своем кабинете и читал какую-то медицинскую книгу, как вдруг у наружных дверей раздался звонок.

«Пациент!» — подумал я. Но меня ждало разочарование: вошел мистер Стивен Стронг.

— Ну, как вы поживаете, доктор? — начал он. — Вы, вероятно, удивляетесь тому, что видите меня здесь в такое время. Я пришел просить вас взглянуть на двух больных детей, к которым мы отправимся сейчас же, если только вы не против!

— Нет, конечно, я всегда рад служить вам! — отвечал я. — Кто эти дети, и чем они больны?

— Это сын и дочь одного сапожника, а чем больны — об этом вам судить, — ответил мой собеседник.

Долго проколесив по улицам беднейшего квартала города, мы наконец остановились перед невзрачного вида сапожной лавкой, с выставленными в окне на продажу несколькими парами грубо сшитых сапог. За прилавком находился владелец лавки, мистер Сэмюэлс, мрачного вида человек лет сорока.

— Сэмюэлс! Вот доктор, — произнес Стивен Стронг.

— Ладно, он найдет жену и детвору там, в смежной комнате! Хороши они, нечего сказать! Я не могу! Не могу смотреть на них. Душа во мне переворачивается! — проговорил Сэмюэлс и резко отвернулся.

Пройдя через лавку, мы очутились в задней комнате этого убогого магазинчика. Кто-то громко плакал и стонал. Посреди комнаты стояла истощенная, измученная женщина, уже не молодая на вид, а на постели лежали двое детей, мальчик и девочка, лет трех и четырех. Я тотчас же приступил к осмотру больных. Мальчик горел как в огне, все его тельце было покрыто яркой красной сыпью. Девочка же мучилась от огромной багровой опухоли на руке повыше локтя. Вся рука была сильно воспалена. Для меня было несомненно, что и то и другое — опасный вид рожистого воспаления, следствие перенесенной не более пяти дней тому назад прививки оспы.

— Ну, — спросил мистер Стронг, — что вы находите у этих детей? Я ответил.

— А чем вызвана эта болезнь? Не следствие ли это прививки?

— Возможно, что и так! — уклончиво ответил я.

— Поди сюда, Сэмюэлс, и расскажи господину доктору все, как было! — сказал Стронг.

— Да что тут рассказывать? — отозвался огорченный отец, стараясь не глядеть на своих детей. — Меня три раза таскали в полицию и штрафовали за то, что я не прививал детям оспу. Я боюсь этой прививки с тех пор, как моя родная сестра умерла от нее, причем вся голова у нее была сплошь покрыта язвами и болячками. Но я уже не мог больше платить штрафов. Видите ли, дела шли плохо! Ну, я и сказал своей хозяйке, чтобы она взяла детей и отвела к городскому оспопрививателю. Теперь вы сами видите, что из этого вышло! Черт бы их побрал с их прививками!

С этими словами, безнадежно махнув рукой, он вышел из комнаты.

Я не стану описывать подробности, скажу только, что, несмотря на все мои старания, мальчик умер, а девочка поправилась. Примечательно, что обоим была сделана прививка от одной лимфы, и мне с большим трудом удалось убедить власти подвергнуть эту лимфу тщательному исследованию, причем оказалось, что она содержала бациллы рожи.

Этот случай, в котором я играл видную роль, наделал много шума. Противники прививок ссылались на меня, как на авторитет.

Мало-помалу, несмотря на то что я никогда не высказывался определенно по этому вопросу, на меня стали смотреть как на лидера и на светило небольшой группы врачей, противников прививки оспы. На основании этой в сущности ложной репутации Стивен Стронг предложил мне весьма приличное вознаграждение за то, чтобы я принял на себя труд исследования всех отдельных ел у чаев, в которых, как предполагалось, прививка являлась причиной заболеваний. Я согласился, так как эти исследования в общем ни к чему меня не обязывали. И вот, за два года усердной работы я убедился, что прививки в том виде, как они практиковались — с руки одного человека на руку другого — нередко приводили к заражению крови, рожистому воспалению, нарывам и даже туберкулезу. Все эти случаи были мной опубликованы, и в результате я был вызван королевской оспопрививательной комиссией, заседавшей в то время в Вестминстере, для разъяснений по этому вопросу.

Выслушав мои доводы, некоторые члены комиссии пытались заставить меня высказаться о пользе или вреде прививок вообще. Я отвечал им уклончиво, не желая вступать в прения, так как бессмысленно отрицать значение великого открытия, сделанного Дженнером[260].

Стоит только вспомнить, что было время, когда почти каждый становился жертвой оспы, когда женщина считалась красивой уже только потому, что не была обезображена, подобно громадному большинству ее сестер.

Стоит только вспомнить, как много детей умерло от оспы в самом нежном возрасте, о чем свидетельствуют церковные записи тех лет.

Стоит только послушать рассказы стариков о том, как свирепствовала оспа во времена молодости их матерей и отцов.

Мало того, если прививки — обман, то почему девятьсот девяносто девять врачей из тысячи не только в Англии, но и в других цивилизованных странах так твердо убеждены в их несомненной пользе? Таково было мое внутреннее убеждение, но я не считал нужным заявлять об этом публично.

Между тем печальные последствия прививки не были в то время редкостью, но причиной их являлась плохая лимфа или небрежное обращение с больными.

Глава 7

Я ПЕРЕШЕЛ РУБИКОН
Мое появление в качестве эксперта перед королевской оспопрививательной комиссией подняло мой престиж в глазах населения Денчестера. И вот я снова мог похвастать обширной, быстро разрастающейся практикой и заработком, вполне достаточным для удовлетворения моих потребностей.

Прошло уже более трех лет с тех пор как я, вернувшись из зала суда, собирался покончить счеты с жизнью, когда в приемную неожиданно, как и в тот раз, вошел Стивен Стронг.

Из-за большого наплыва больных я не имел возможности принять его немедленно, так что ему пришлось дожидаться около часа.

— Теперь дела обстоят несколько иначе, доктор, — сказал он, входя в мой кабинет, — я дожидался вас целый час, а там еще шесть человек. С тех пор как вы лечили детей Сэмюэлса, счастье успело повернуться к вам лицом. Как вы думаете, зачем я пришел?

— Говорите прямо, я угадывать не умею! — произнес я.

— Ну, так уж и быть, скажу вам, в чем дело. Читали вы во вчерашней газете, что наш старый пивовар Хикс возведен в достоинство пэра? Понимаете ли, в чем тут секрет? Он дал понять, что если его заставят дожидаться этой чести еще дольше, то он откажется внести в фонд своей партии членский взнос. А это пять тысяч фунтов в год! Ну, они и поспешили удовлетворить его, полагая, что так кресло в парламенте останется за ними. Но здесь-то они и ошибаются: если только нам удастся выставить подходящего человека, то радикалы возьмут на этот раз верх!

— А кто же этот подходящий человек? — осведомился я.

— Джеймс Терн, эсквайр, доктор медицины! — спокойно ответил Стивен Стронг.

— Что вы?! — воскликнул я. — Разве я могу потратить тысячу или даже две тысячи фунтов сразу на одни только выборы, да еще столько же ежегодно на разные подписки; кроме того, могу ли я быть практикующим врачом и членом парламента одновременно?

— Погодите, доктор, я обо всем подумал, как только ваше имя было произнесено вчера на совете радикалов. Все ваши возражения я предвидел. Теперь выслушайте меня: вы молоды, представительны, умны, и притом превосходный оратор — разумеется, вы желали бы выбраться наверх, но у вас нет средств. Вы живете только на то, что зарабатываете, а став членом парламента, конечно, лишились бы и этой возможности. Но так как мы нуждаемся в таком человеке как вы, то, весьма естественно, должны и оплачивать ваши услуги.

— Нет, нет, мистер Стронг! — воскликнул я. — Я не согласен стать рабом радикалов, обязанным делать то, чего они от меня потребуют. Нет, я предпочитаю продолжать заниматься своим делом и остаться верным своей профессии.

— Не спешите отказываться, молодой человек! — остановил меня поучительно старик. — Никто и не требует вашего рабства. Но что бы вы сказали, например, если бы вам обеспечили все до последнего пенни, чтобы добиться места в парламенте, и, сверх того, тысячу двести фунтов ежегодного содержания в случае успеха и вознаграждение в пять тысяч фунтов, если вы потерпите поражение или почему-либо вынуждены будете отказаться от парламентской деятельности?

— Тогда бы я, пожалуй, согласился, при условии, что буду уверен в лице, гарантирующем мне все это, и кроме того буду знать, что это такой человек, от которого я могу принять деньги! — сказал я.

— Ну, об этом судите сами! — ответил мой собеседник. — Человек этот — я, Стивен Стронг, и я внесу в банк на ваше имя десять тысяч фунтов, прежде чем вы подпишете соглашение. Не благодарите меня, я делаю все это, во-первых, потому что у меня нет ни детей, ни родных, а вас я как-то сразу полюбил. Люди обошлись с вами возмутительно несправедливо, и я хочу видеть вас на высоте, чтобы все эти франты, считающие себя выше всех, стали лизать ваши сапоги, как только вы станете богатым и влиятельным человеком. Это только одна из причин; другая заключается в том, что вы — единственный человек в Денчестере, который может добиться для нас представительства в парламенте, и я буду считать, что чрезвычайно выгодно вложил эти десять тысяч фунтов, если эти самодовольные, чванливые тори останутся на бобах.

Ну, а прежде чем вы мне дадите какой бы то ни было окончательный ответ, я хочу спросить вас кое о чем… Согласны вы стоять за пропорциональное доходам каждого налогообложение?

— Да, конечно, справедливость требует, чтобы каждый платил сообразно своему состоянию.

— Ну, а относительно избирательного ценза членов парламента?

— Разумеется, я буду настаивать на том, чтобы парламент был открыт для каждого достойного гражданина, а не только для богачей.

— Прекрасно! Затем, вам, конечно, известно, что мы добиваемся увеличения нашего флота, и вы, надеюсь, будете проводить ту же мысль. Теперь все… Кроме вопроса об антивакцинации, который вы, конечно, будете отстаивать во что бы то ни стало!

— Нет! Я никогда и никому не давал повода думать, что буду отстаивать этот вопрос! — воскликнул я.

Он удивленно взглянул на меня.

— Нет? — повторил он. — Но вы также не говорили, что не будете… Однако нам надо оговорить все до мелочей. Здесь, в Денчестере, этот вопрос важнее всех остальных вместе взятых. Если только нам суждено удержать за собой кресло в парламенте, то не иначе, как проведением антивакцинации. Это — самый жгучий, самый животрепещущий вопрос! И вот потому мы все возлагаем надежды на вас; вы изучали этот вопрос и считаетесь одним из немногих специалистов, но если у вас есть на этот счет какие-либо сомнения, то скажите прямо, и мы не будем больше говорить об этом.

Я содрогнулся, слушая его слова. Без сомнения, исследования отдельных случаев заболеваний после вакцинации явились для меня весьма интересной работой, и потому я охотно взялся за них. Но стать одним из ярых противников прививок оспы, встать в ряды этих невежд-агитаторов, громить величайшее спасительное открытие!

Принять предложение Стронга — значило изменить своим убеждениям, своим научным знаниям. Нет, нет, я не мог этого сделать!

Между тем мог ли рассчитывать человек в моем положении на лучший случай выбиться из ничтожества? Еще с детства моей заветной мечтой было заседать в парламенте.

И вот мне предлагают осуществление этой заветной мечты! Если бы мне удалось склонить этот город, считавшийся испокон веков гнездом тори, на сторону радикалов, я выдвинулся бы сразу. Я уже видел себя богачом, любимцем народа, уполномоченным лицом… и, как знать, быть может, даже возведенным в достоинство пэра. Видел себя доживающим свой век в почете и славе, оставляющим состояние своим наследникам.

А если я откажусь от предложения Стивена Стронга, такой счастливый случай мне уже никогда не представится. Весьма возможно, что я навсегда утрачу расположение Стивена Стронга и его доброй жены, их дружескую поддержку и обреку себя на вечную борьбу из-за куска хлеба. И вот, несмотря на то что в первый момент эта мысль показалась мне ужасной, я решил, что цена, которой мне предлагали купить мое будущее благополучие, была вовсе не так велика: не более чем обычная программа любого кандидата, вступающего на арену парламентской деятельности, обязующегося проводить все идеи и требования выставившей его партии, независимо от того, сочувствует он им в душе или нет.

Борьба была непродолжительна и окончилась так, как и следовало ожидать от человека в моем положении. Если бы я мог предвидеть, чем все это кончится! Но я думал тогда только о себе!

— Ну, что же? — спросил мистер Стронг, обождав немного.

— Ну, что же? — повторил я. — Я готов пройти весь путь до конца! Но, вероятно, мой нерешительный тон смутил мистера Стронга.

— Послушайте, доктор, — сказал он, — я человек честный и прямой. Прав я или не прав, но я глубоко убежден во вреде прививок, и мы решили сделать этот вопрос краеугольным на этих выборах. Если вы не убежденный антивакцинист, как я полагал, то лучше вам отказаться от этого дела и считать, что я вам ничего не говорил. Вы, без сомнения, наш лучший оратор, человек, на которого мы возлагали самые блестящие надежды; тем не менее у нас есть на примете еще несколько лиц, и я прямо от вас отправлюсь к одному из них и сейчас же переговорю обо всем! — С этими словами он взял шляпу, собираясь уйти.

Я дал ему дойти до дверей и, когда он уже брался за ручку, вдруг воскликнул, словно меня подтолкнули:

— Я, право, не знаю, что вас заставляет так думать, я, кажется, достаточно доказал, что я — не сторонник вакцинации!

— Что вы хотите этим сказать, доктор?

— Да то, что мое единственное дитя, моя девочка, которой теперь почти четыре года, до сих пор еще не подвергнута этой операции!

— В самом деле? — неуверенно спросил Стронг.

В это самое время я услышал, как няня спускалась сверху с Дженни на прогулку. Я отворил дверь кабинета и позвал свою маленькую девочку. Это было прелестное белокурое дитя, с большими темными глазами и ярким улыбающимся ротиком.

— Вот, посмотрите сами, — проговорил я, заворачивая рукавчики на обеих ручках Дженни, — видите, у нее нет нигде проклятых меток! — И, поцеловав девочку, я отослал ее обратно к няне.

— Это, конечно, прекрасно, доктор, но имейте в виду, что она и впредь не должна быть подвергнута прививке!

Когда он произнес эти слова, сердце мое невольно дрогнуло: я вдруг понял, что натворил, какой страшный риск принял на свою душу. Но жребий был уже брошен, или, вернее, так мне казалось тогда в моем безумии.

— Не беспокойтесь, — сказал я, — никакой телячьей отравы никогда не будет в ее крови!

— Теперь я верю вам, доктор, — проговорил Стронг, — ни один человек не стал бы рисковать жизнью своего единственного ребенка. Я передам ваш ответ совету комитета, и он пришлет вам официальное предложение выступить кандидатом на парламентских выборах. Прощайте. Теперь я уверен, что кресло в парламенте останется за нами!

Глава 8

БРАВО, АНТИВАКЦИНИСТЫ!
Неделю спустя борьба была в полном разгаре. И что это была за борьба! Подобного в Денчестере не было никогда.

Сэр Томас Колфорд был очень богат, это знали все. Носился слух, что в случае его избрания он готов доказать свою благодарность за оказанные ему честь и доверие весьма достойным образом: выстроить новый флигель, в котором сильно нуждался городской госпиталь, и обставить его всем необходимым за свой счет. Кроме того, сорок акров принадлежащих ему превосходных земель врезались в городской парк, и говорили, будто сэр Колфорд выражался в таком тоне, что эти сорок акров несравненно важнее для города, чем для него самого, и что он надеется когда-нибудь передать их городу.

После этого неудивительно, что его кандидатура была встречена местной прессой с большим энтузиазмом. Меня же называли авантюристом, напоминали о том, что я подвергался судебному преследованию. Меня выставляли социалистом, который, не имея никакой собственности, рассчитывал поживиться чужой, и рехнувшимся антивакцинистом, который для того, чтобы приобрести несколько голосов, готов был заразить целый город ужаснейшей болезнью. Из всех обвинений последнее было единственным, кольнувшим меня в самое сердце.

Сэр Джон Белл, мой давний недоброжелатель и влиятельный сторонник сэра Томаса Колфорда, выступил с трибуны с речью, в которой уговаривал сограждан не вверять своих политических интересов человеку, опозорившему свое сословие.

Эта речь произвела, как и следовало ожидать, немалое впечатление на слушателей, и казалось, мое дело проиграно, тем более что за последние годы ни один радикал ни разу не отважился оспаривать у консервативных кандидатов право представительства в парламенте. Но в Денчестере было громадное число избирателей, рабочих и специалистов, занятых на кожевенных и обувных фабриках. Эти люди, проводившие целые дни в душном помещении, а ночи в жалких бараках на окраинах города, единственном пристанище рабочего люда в городах, где квартиры слишком дороги, питали сильное озлобление к высшим классам общества и, как следовало ожидать, готовы были отдать голоса за всякого, кто обещал сделать хоть что-нибудь для улучшения их доли.

За этой группой избирателей следовала вторая группа людей, которые отдавали голос за либералов только потому, что их отцы и деды были сторонниками этой партии. Затем шли избиратели, бывшие до этого консерваторами, но из-за недовольства внешней политикой правительства или по другим причинам решили перейти на сторону другой партии. Кроме того, можно было рассчитывать на несколько избирательных голосов от сторонников всевозможных дурацких «идей». Таковыми были противники намордников для собак, члены общества покровителей рабочих лошадей, члены общества трезвости и даже общества противников оказания медицинской помощи младенцам. Потакая в своей речи слабостям всех этих маньяков, я мог рассчитывать на несколько десятков голосов.

Но так называемые антивакцинисты насчитывались здесь сотнями, поэтому свыше двадцати процентов детей, рожденных за последние годы, не было вакцинировано. Некоторое время попечительство о народном здравии почти бездействовало, но перед выборами нового кандидата по настоянию врачебной управы города стали преследовать жителей, не сделавших своим детям обязательных прививок, были установлены штрафы и всякого рода наказания, которые до того озлобили население, что сторонники антивакцинации множились с каждым днем.

В Денчестере большинство антивакцинистов были радикалами, но насчитывалось еще несколько сотен человек антивакцинистов-консерваторов. Вот если бы удалось привлечь и их на мою сторону, радикалы восторжествовали бы!

На первом же митинге, после речи сэра Томаса Колфорда, представитель партии антивакцинистов поднялся и спросил его, намерен ли он стоять за отмену закона об обязательной прививке оспы. А нужно сказать, что на этом же митинге сэр Джон Белл только что обвинял меня в горячем сочувствии антивакцинации и тем самым до некоторой степени связал руки своему кандидату, поэтому сэру Томасу не оставалось ничего другого, как объявить, что он склонен освободить всех сознательных противников прививок от взысканий, но прямого ответа на вопрос не дал.

Тот же самый вопрос был предложен и мне. Я воспользовался случаем и произнес целую речь, вызвавшую гром восторженных аплодисментов. Я взывал к матерям в таких трогательных выражениях, что многие женщины разрыдались; я призвал их мужей, свободных сынов Англии, протестовать против насилия, против нарушения их родительских прав, и предлагал им провести меня в парламент, чтобы я мог поднять там свой голос в защиту их невинных детей, которых насильно подвергают операции, зачастую влекущей за собой самые ужасные последствия.

Когда я окончил свою речь и сел, вся громадная толпа избирателей — в зале собралось более двух тысяч человек — поднялась и приветствовала меня громкими криками одобрения: «Мы вас проведем в парламент! Мы свободные люди, никто не может нас заставлять делать то, чего мы не желаем!»

Оставив в стороне все другие вопросы, я всецело посвятил себя вопросу антивакцинации. Мы забросали избирателей брошюрами и статьями о вреде прививок, о вакцинном тиранстве, о детоубийстве, об обмане доверчивых людей и тому подобном — все это было иллюстрировано изображениями страдальцев; распространяли фотографии детей, пострадавших от последствий злокачественной лимфы или небрежного ухода, показывали эти снимки в виде туманных картин во время публичных чтений, а также в читальнях, пивных и трактирах, наиболее посещаемых беднейшим населением.

Трудно себе представить, как все это действовало на толпу. Эти легковерные люди были глубоко убеждены, видя единичные случаи и не имея представления об ужасах самой оспы и страшной заразности этой болезни, что врачи из корыстных целей хотят отравить телячьим ядом все население.

Против меня ополчилась вся интеллигенция города. Из палаты лордов прибыл для личного вмешательства в это дело известный своим красноречием оратор. Он произнес блистательную речь. Но меня удивило то обстоятельство, что, явившись сюда для противодействия антивакцинистской агитации, он только мимоходом коснулся этого вопроса, подробно распространяясь обо всем остальном и напирая, главным образом, на «широкие задачи будущего».

Год спустя я имел удовольствие слышать этого выдающегося оратора; теперь уже он порицал преследования антивакцинистов, убеждал палату общин уступить их требованиям и ввести билль об освобождении родителей и опекунов, не желавших прививать оспу своим детям, от всякого рода преследований и взысканий. Его воззвание не пропало даром: билль прошел в несколько измененном виде, а двадцать лет спустя я увидел и результаты его успеха.

Наконец наступил день баллотировки. В восемь часов утра все избирательные урны были скреплены печатью и отправлены в городскую ратушу для подсчета голосов в присутствии лорда-мэра, кандидатов и других должностных лиц. Вскрывали ящик за ящиком и доставали из них бумажки, складывая их двумя отдельными кучками: одни за Колфорда, другие за Терна. В половине десятого начался подсчет голосов. Оказалось, что кандидат консерваторов имел тридцатью пятью голосами больше кандидата радикалов. Но вот распечатали последний большой ящик. Сэр Томас Колфорд и я стояли со своими агентами по обе стороны стола, в почтительном молчании ожидая результатов выборов.

— Какие цифры? — спросил агент консерваторов.

— Колфорд — четыре тысячи триста сорок девять, Терн — четыре тысячи триста двадцать семь, да еще две пачки несчитанные!

Агент вздохнул с облегчением; я видел, как он пожал руку сэра Томаса, очевидно поздравляя его, так как теперь уже не сомневался в торжестве своей партии.

— Как видно, игра наша проиграна, — шепнул я Стивену Стронгу. Я заметил, что лицо его в этот момент было мертвенно бледно, а губы подернулись синевой. Я испугался за его больное сердце.

— Вам следует, мистер Стронг, поскорее отправиться домой, — сказал я ему. — Выпейте снотворное, ложитесь в постель и постарайтесь заснуть!

Между тем вскрыли очередную пачку билетов и продолжили подсчет голосов: первый голос был за меня, затем девять билетов за Колфорда. Теперь вопрос о кандидате уже совершенно утратил всякий интерес, так как результат, казалось, был ясен всем. Послышался шепот поздравлений и сочувствий. Чиновник продолжал считать. Чтобы одержать верх, из сорока оставшихся голосов двадцать два должны быть за меня, а это казалось абсолютно невозможным.

Счетчик продолжал вслух:

— Десять голосов за Терна, один — за Колфорда… шесть… десять… пятнадцать — за Терна.

Говор в толпе присутствующих снова замер; все стали прислушиваться к счету; на лицах отразилось напряженное ожидание. Оставалось всего четырнадцать записок; и еще одиннадцать голосов мне были необходимы, чтобы взять верх над моим противником.

— Шестнадцать… восемнадцать… двадцать — за Терна, — продолжал чиновник-счетчик, и всеобщее напряжение становилось все заметнее и заметнее.

Еще два голоса за меня, и сэр Томас Колфорд останется за флангом… Все взгляды были устремлены на руки счетчика; по правую и левую его руки возвышались груды бумажек, справа — за Колфорда, слева — за меня.

— Двадцать один — за Терна, — продолжал счетчик, — двадцать два.

И билетик снова ложился налево.

— Клянусь Небом, вы его побили! — воскликнул Стивен Стронг. Осталось еще семь билетиков.

— Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять — за Терна! — раздавался голос чиновника. — Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять — за Терна, все за Терна.

В этот момент из груди Стронга вырвался сиплый, почти нечеловеческий крик:

— Наша взяла! Браво, антивакцинисты! — И он без чувств упал навзничь.

Я склонился над ним, разорвал ворот его рубашки. В это время агент консерваторов потребовал от имени сэра Томаса Колфорда, чтобы подсчет был проверен еще раз.

Я при этом не присутствовал, пытаясь вместе с другим доктором привести Стивена Стронга в чувство в одной из маленьких комнат, смежных с большой залой. Мы немедленно вызвали его жену. Войдя в комнату, она взглянула на больного мужа, затем перевела на меня вопросительный взгляд.

— Он еще дышит! — ответил я.

Маленькая женщина молча присела на край ближайшего стула и, молитвенно сложив руки, произнесла тихим покорным голосом:

— Если на то воля Господня, мой дорогой Стивен будет жив, а если нет на то воли Божьей, то он умрет!

Эту самую фразу она повторяла время от времени все тем же покорным тоном, пока не наступил конец.

По прошествии двух часов кто-то постучался в дверь.

— Уйдите! — крикнул я.

Но стучавший не желал уходить, так что я принужден был отворить ему дверь. Это был мой агент, который взволнованным голосом шепнул мне:

— Счет был совершенно верен: у вас на семь голосов больше!

— Хорошо, — ответил я, — скажите, чтобы прислали сюда еще спирту!

Стивен Стронг приоткрыл глаза, и в тот же момент до нас донесся торжествующий крик толпы, собравшейся на площади в ожидании результатов выборов. Этот крик приветствовал лорда-мэра, который, согласно обычаю, с балкона ратуши объявил народу результаты.

Умирающий устремил на меня вопросительный взгляд, так как уже не мог говорить. Я постарался объяснить ему, что избран большинством голосов, но он не понимал меня. Тогда мне в голову пришла счастливая мысль: я поднял с пола голубую розетку консерваторов, затем снял с груди розетку радикалов и, держа их в руках перед глазами умирающего, поднял вверх оранжевую розетку радикалов, а голубую бросил на пол.

Он понял мой маневр. Улыбка на мгновение скривила его изменившееся лицо, и с последним предсмертным усилием он прошептал:

— Браво, антивакцинисты!

Затем он закрыл глаза, и мне показалось, что наступил конец. Но в следующий момент он снова раскрыл их и посмотрел в упор сперва на меня, потом на свою жену, сопровождая этот взгляд едва приметным движением головы. Я не понял значения этого взгляда, но жена поспешила ответить:

— Не тревожься, Стивен, я тебя понимаю!

Еще минута — и все было кончено.

Глава 9

КАРЬЕРА И ДЕНЬГИ
Так как у страха глаза велики, то мое избрание в глазах правительства приняло вид грозного предостережения. Газеты говорили довольно свободно о «знамениях времени», о «торжестве радикалов» и «силе и значении антивакцинистов», вселяя страх в робкие сердца консерваторов.

Незаметно мне удалось добиться назначения особой комиссии для обсуждения вопроса об антивакцинации, и билль об упразднении закона об обязательной прививке был внесен на рассмотрение в парламент.

Первоначально он был препровожден в постоянный комитет и в конце концов поступил на обсуждение палаты.

Тогда начались горячие прения. Даже председатель палаты произнес по этому поводу блистательную речь. Странно лишь, что хотя девяносто девять из каждых ста членов палаты общин были глубоко убеждены в необходимости оспенных прививок, ни один из них не решился протестовать против билля. Очевидно, урок, данный Денчестером, не пропал даром, и потому, как бы ни относились они к этому вопросу, все были уверены, что, заявив о своем неодобрении, лишатся половины голосов на следующих выборах. Билль этот прошел также палату лордов и стал парламентским актом.

Глубоко убежденное в том, что принудительная вакцинация необходима, правительство тем не менее предоставило отцам и матерям, в угоду их личным предрассудкам, право подвергать своих беззащитных детей опасности ужаснейшей болезни и даже смерти.

Карьера моя в течение многих лет была исключительным рядом удач и успеха во всех отношениях. Карьера блестящая и почетная, но вынуждавшая меня к большим расходам.

Я, конечно, не имел ни времени, ни возможности заниматься медицинской практикой, и если смог продержаться столько лет в парламенте, то только благодаря щедрости моего покойного друга Стивена Стронга.

Когда он умер, то оказалось, что он еще богаче, чем думали. Кроме недвижимой собственности в виде магазинов, складов товара, домов и земли, он оставил деньгами сто девяносто тысяч фунтов. За исключением тех десяти тысяч фунтов, положенных на мое имя, все остальное было безраздельно завещано им жене, которая могла распоряжаться наследством по своему усмотрению.

Я узнал об этом от самой миссис Стронг, когда возвращался вместе с нею с похорон моего друга.

— Мой дорогой Стивен оставил вам только десять тысяч фунтов, доктор, — сказала она, покачав головой. — Без сомнения, если бы Бог дал моему бедному Стивену время распорядиться, он оказался бы более щедрым по отношению к вам. Зная, как высоко он ценил вас, и помня, что вы в угоду ему отказались от призвания и посвятили себя делу той партии, чьим горячим сторонником он был, я уверена, он хотел, чтобы я обеспечила вас материально, как это сделал бы он сам, останься он жив. Именно это он и хотел сказать мне, когда смотрел на меня так упорно перед смертью. Я догадалась по его глазам. И потому, доктор, пока я имею хоть что-нибудь, вы никогда не будете нуждаться. Я отлично понимаю, что член парламента — немалая фигура и должен жить согласно своему положению, а на это нужно немало денег. Но я полагаю, что если я ограничу свои личные расходы пятьюстами фунтами в год и выделю еще тысячу фунтов в фонд антивакцинистов и на общество противников намордников для собак, да еще на общество отыскания десяти исчезнувших колен израилевых, то смогу ежегодно выделять вам до тысячи двухсот фунтов.

— Но позвольте, миссис Стронг, я не имею никакого права рассчитывать на какую-либо поддержку с вашей стороны!

— Доктор, я только исполняю волю моего дорогого Стивена! Он желал, чтобы я, располагая его же деньгами, которые послал ему Господь, обеспечила вас, быть может именно для того, чтобы дать возможность такому талантливому человеку, как вы, свергнуть тиранию правительства.

Я не стал больше возражать, и с тех пор раз в полгода, первого января и первого июля, аккуратно получал назначенную ею сумму.

Но со временем мной стала овладевать тревога: миссис Стронг постепенно слабела умом, с трудом узнавала знакомых и не усваивала самых простых вещей, понимать же что-либо в делах совершенно перестала. В течение некоторого времени ее банкиры еще продолжали выплачивать мне по прежним письменным предписаниям, но когда узнали о ее состоянии, то прекратили выдачу денег.

Я оказался в крайне затруднительном положении. Никаких сбережений у меня не было и, забросив за эти семнадцать лет врачебную деятельность, я, конечно, уже не мог рассчитывать на практику. Оставаться членом палаты я мог очень недолго: пока мне давали в долг, пока распродавалось и закладывалось приобретенное мной небольшое движимое имущество. Этого хватило на целых полтора года, но скоро мои денежные затруднения стали известны всем, и меня уже встречал далеко не прежний дружелюбный прием, так как без состояния в Англии нечего рассчитывать на популярность. Наконец дело дошло до крайности. Никогда еще, с того самого дня, когда, вернувшись из зала суда после процесса с Колфордом, я сидел перед рюмкой с ядом, не чувствовал я себя таким пришибленным и обескураженным, как теперь. Я положительно не знал, как прокормить себя и дочь — ведь я был уже не молод и не способен начать жизнь заново, и не к кому было обратиться за помощью и поддержкой.

Измученный и удрученный, вернулся я вечером домой после долгого бесцельного шатания по улицам. В прихожей на столике я нашел телеграмму и равнодушно вскрыл ее, пока шел к дверям своего кабинета. Телеграмма от одного из первых адвокатов в Денчестере была следующего содержания:

Наша клиентка миссис Стронг внезапно скончалась сегодня, в три часа пополудни. Необходимо видеть Вас. Можете ли Вы быть завтра в Денчестере? Если нет, просим указать, где и в какое время позволите ожидать Вас в Лондоне.


«Ожидать меня в Лондоне?» — подумал я. Представитель такой большой фирмы едва бы побеспокоился приехать в Лондон ради меня, если бы не какое-то чрезвычайно важное и приятное для меня и для него самого сообщение. Вероятно, миссис Стронг оставила мне сколько-нибудь денег или даже назначила меня своим единственным наследником. Уже не раз в моей жизни счастье оборачивалось ко мне лицом в тот самый момент, когда я стоял на краю гибели.

Я дал ответную телеграмму:

Буду в Денчестере в 8.30.


Вскочив в пролетку первого попавшегося извозчика, я поспел на вокзал как раз вовремя, чтобы застать поезд, отходивший в Денчестер. У меня в кармане было так мало денег, что едва хватило на билет третьего класса. Я ехал скорым поездом, но путь показался мне бесконечно длинным и утомительным. Вот наконец платформа станции Денчестер. «Если поверенный хочет сообщить мне что-нибудь важное, он, наверное, пришлет кого-нибудь из своих служащих встретить меня, если же это что-либо выходящее из ряда обыкновенного, то он явится сам», — думал я.

Когда поезд подкатил к станции и пополз мимо мокрой асфальтовой платформы, я на минуту закрыл глаза, чтобы отсрочить на мгновение горечь разочарования. Когда я раскрыл их снова и взглянул в окно, первое, что бросилось мне в глаза, была красная самодовольная физиономия самого главы фирмы, выглядывавшая из мехового воротника щегольского пальто. От волнения я едва держался на ногах. Адвокат увидел меня и кинулся навстречу. Вид у него был сияющий и в то же время полный достоинства.

— Дорогой сэр, — начал он, — надеюсь, что моя телеграмма не обеспокоила вас! Но новость, которую я имею для вас, такого рода, что я поспешил сообщить вам ее как можно скорее!

— Не трудитесь извиняться. Однако будьте любезны сказать мне, какую новость, кроме печальной — о смерти жены моего бедного друга, — вы хотите сообщить мне.

— О, да вы, вероятно, уже знаете, — ответил адвокат, — хотя покойница упорно настаивала на том, чтобы хранить это в тайне от вас!

— Я решительно ничего не знаю, — прервал я его.

— В таком случае, я весьма счастлив, что могу обрадовать вас замечательной новостью! — затараторил разом повеселевший поверенный. — Как душеприказчик моей покойной клиентки, миссис Стронг, я имею честь сообщить, что вы назначены ее единственным наследником.

Я едва удержался на ногах.

— Можете ли вы сказать мне, каково приблизительно мое наследство? — спросил я, немного овладев собой.

— Назвать точную сумму я сейчас несколько затрудняюсь, но вы знаете, какая это была экономная и бережливая женщина, а ведь капиталы растут — ох, как растут! Я полагаю, что это будет около четырехсот тысяч фунтов!

— Неужели?! Но ведь покойница была не в полном рассудке, как же она могла составить свое завещание?

— Дорогой сэр, завещание было написано ею вскоре после смерти мужа. Но она настоятельно требовала, чтобы это оставалось для вас тайной и однажды явилось бы приятной неожиданностью.

Глава 10

ДЖЕННИ ВСТРЕЧАЕТСЯ С ДОКТОРОМ МЕРЧИСОНОМ
Никто не оспаривал моих прав на наследство, так как завещание было неоспоримо, а родни или близких покойная миссис Стронг не имела. Когда стало известно о крупном наследстве, доставшемся мне, моя популярность не только в Денчестере, но и в Лондоне возросла еще больше.

Но, кроме удовлетворения своего честолюбия, я преследовал еще и другую цель: дочь моя, Дженни, стала взрослой девушкой, красивой и хорошо образованной. К тому же она унаследовала от своей покойной матери остроумие и самостоятельный, даже своевольный характер. Понятно, что я мечтал о самой блестящей партии для нее. Но до сих пор не мог подыскать для нее подходящего человека, так как ждал непременно пэра или многообещающего политического деятеля.

Я снял превосходный дом и зажил на широкую ногу, давая парадные обеды, на которых считали за счастье присутствовать люди самого избранного общества. Ум и привлекательность, а быть может, и богатство молодой хозяйки привлекали к нам множество ухажеров и друзей. В поклонниках не было недостатка; за одну зиму ей было сделано три предложения, но она отказала всем наотрез. На первые два отказа я не сказал ей ничего, но последний огорчил меня, что я и высказал ей.

Она выслушала меня спокойно и сказала:

— Я очень сожалею, что мне приходится огорчать тебя. Но выйтизамуж за человека, который мне не по сердцу — это, быть может, единственное, чего я не могу сделать даже ради тебя!

— Но в таком случае обещай мне, Дженни, что ты также не дашь никому слова без моего согласия! — воскликнул я.

Она минуту колебалась, но затем ответила:

— Какой смысл говорить теперь об этом, дорогой отец, ведь я еще не видела ни одного человека, женой которого пожелала бы стать. Но если ты так хочешь этого, я готова пообещать, что когда встречу человека, который мне будет по душе, но которого ты почему-либо не пожелаешь видеть моим мужем, то в течение трех лет я не дам ему решительного ответа. Но, — добавила она, — я почти уверена, что моим избранником будет не граф и не пэр.

— Ах, Дженни, как можешь ты так говорить!

— Что же тут удивительного, отец? Как часто я слышала от тебя во время твоих публичных лекций, что люди все равны, за исключением рабочих, которые лучше других, и что «сын труда» достоин руки любой девушки в государстве!

— Я этого не говорил уже многие годы, — возразил я с досадой.

— Да, отец, ты не говоришь этого с тех пор, как умерла бедная миссис Стронг и завещала тебе все свое состояние, и всякие лорды и леди стали посещать наш дом. Не так ли, отец? — И она вышла из комнаты.

В августе, когда заседания в парламенте прекращаются и для членов парламента наступают каникулы, я с дочерью переезжал в свое загородное поместье на окраине Денчестера. Здесь у нас был прекрасный старинный дом, стоявший посреди громадного парка, в живописной местности, славящейся превосходной охотой.

На окраине этого поместья, даже занимая часть его, расположилась убогая пригородная слободка, предместье Денчестера, населенная беднейшими рабочими. Дженни до тех пор не давала мне покоя и не переставала мучить меня, пока я в угоду ей не отстроил для них несколько десятков современных образцовых коттеджей, с электричеством и водопроводом, что, впрочем, оказалось совершенно бесполезной затеей: рабочие продолжали ютиться все в тех же убогих лачужках, а коттеджи сдавали внаем за грошовую плату мелким чиновникам.

В недобрый час, посещая семейство Смитов, поселившееся в одном из наших образцовых коттеджей, Дженни познакомилась с доктором Мерчисоном, молодым человеком лет тридцати, состоявшим на службе в этом приходе и потому лечившим всех больных в нашем округе. Эрнст Мерчисон был ширококостный мускулистый шотландец, с резкими крупными чертами лица и глубоко сидящими больными и ясными глазами. Он был не речист, прям и резок до грубости. Но как врач он пользовался заслуженной репутацией, действительно знал и любил свое дело и считался лучшим врачом в Денчестере. На нем-то и остановила выбор моя дочь и одарила той привязанностью и расположением, которых тщетно добивались от нее самые блестящие молодые люди высшего лондонского света.

Случилось это так: в одном из образцовых коттеджей, как я уже говорил, поселилось семейство Смитов. Мистер Смит был композитором, а супруга его, урожденная Сэмюэлс, была та самая маленькая девочка, которую я вылечил от рожистого воспаления после прививки злокачественной лимфы. В некотором роде эта девочка была первым шагом к моему благополучию и благосостоянию, и я невольно питал к ней чувство, похожее на признательность. У Смитов было двое детей — девочка лет четырех и маленький восьмимесячный мальчик. Как-то эти ребятишки подхватили коклюш, и Дженни пошла навестить их и принесла девочке коробку конфет в подарок.

Пока она была там, прибыл доктор Мерчисон. Он приступил к осмотру больных детей, как вдруг ему попалась на глаза лежавшая у кроватки девочки коробочка сластей.

— Это что такое? — резко спросил он.

— Подарок мисс Терн для Тотти! — ответила мать ребенка, указывая глазами на Дженни.

— Тотти не должна кушать сладостей до тех пор, пока не поправится!

Продолжая осмотр, доктор внимательно оглядел ручку девочки и, покачав головой, сказал:

— Я не вижу меток от прививки! Не придаете ей значения? Или просто по небрежности?

Тут миссис Смит, вспыхнув от негодования, рассказала всю свою историю и историю своего братца, который умер от прививки в страшных мучениях, и при этом показала доктору метки на своей толстой руке.

— Хотя я сама и не помню этого, но знаю, что доктор говорил моей матери, чтобы я никогда не давала прививать оспу моим детям.

— Доктор! — гневно воскликнул Мерчисон. — Это был не доктор, а идиот, сударыня, идиот, или, вернее, какой-нибудь политический агитатор, готовый продать свою душу за один избирательный билет!

При этих словах Дженни порывисто поднялась со своего места, и глаза ее вспыхнули негодованием.

— Прошу прощения, что прерываю вас, сэр, — сказала она, — но тот господин, о котором вы выражаетесь так резко, — доктор Терн, мой отец, член парламента от этого города!

Доктор Мерчисон некоторое время смотрел в упор на Дженни, которая в гневе была так хороша, что на нее невольно загляделся бы всякий, затем просто, нимало не смущаясь, ответил:

— В самом деле? Я не интересуюсь политикой и потому не знал об этом.

Это совершенно вывело Дженни из себя и, боясь дать волю своему языку, она повернулась и ушла. Она уже прошла палисадник и собиралась отпереть калитку, когда услышала быстрые и уверенные мужские шаги; обернувшись, она очутилась лицом к лицу с доктором Мерчисоном.

— Я поспешил нагнать вас, мисс Терн, чтобы извиниться перед вами. Я не знал, конечно, кто вы, и не имел намерения оскорбить ваши чувства, но должен вам сказать, что твердо убежден в пользе прививок, и потому выразился несколько резче, чем следовало!

— Другие люди, сэр, также имеют свои убеждения! — возразила Дженни. — И, быть может, не менее твердые, чем ваши.

— Я это знаю, — сказал он, — и даже знаю, чем это рано или поздно кончится. Вы сами все увидите, мисс Терн, если доживете до того времени. Теперь, конечно, нам бесполезно спорить об этом. — И, приподняв шляпу, он еще раз извинился и поспешным шагом вернулся в коттедж.

Некоторое время Дженни была очень сердита на доктора Мерчисона, но затем рассудила, что все же он извинился перед ней и, кроме того, сделал свое обидное замечание под влиянием невежества и предрассудков, а потому заслуживает сожаления. Затем она вспомнила, что, возмущенная его словами, даже забыла ответить на его извинения. В конце концов после нескольких случайных встреч с ним моя дочь пригласила его на чашку чая.

Я не стану останавливаться на подробностях этого злополучного романа. Несмотря на то что я был решительно против ухаживания доктора Мерчисона, должен сказать, что этот молодой человек при внешней грубости и резкости обращения имел доброе сердце, нежные чувства и честный, справедливый взгляд на жизнь.

Дженни серьезно привязалась к нему.

В конце концов он сделал ей предложение, и в одно прекрасное утро — я как сейчас помню, что это был первый день Рождества — они вошли ко мне в библиотеку, где я работал, и объявили, что любят друг друга и желали бы вступить в брак.

Мерчисон сразу приступил к делу, которое он изложил предельно просто, в двух словах, открыто и мужественно. Он сказал, что вполне сознает всю затруднительность своего положения, так как Дженни богата, а он не имеет ничего, кроме заработка, но все же он просит моего согласия на их брак, изъявляя полную готовность подчиниться любому благоразумному требованию с моей стороны.

Для меня это сватовство было большим ударом.

Я надеялся выдать дочь замуж за пэра Англии — и вдруг вижу ее невестой какого-то деревенского костоправа. Все мои надежды на блестящее будущее, на продолжение моего рода в знатной семье разом рухнули. И вот, вместо того, чтобы радоваться тому, что составило бы счастье моего единственного ребенка, я возмутился и вознегодовал. По природе своей отнюдь не горячий и не резкий человек, я на этот раз вышел из себя и наотрез отказал в своем согласии, причем угрожал даже лишить дочь наследства и оставить ее без гроша. Но эта угроза только заставила молодых людей улыбнуться. Тогда я ухватился за другое: вспомнив обещание Дженни отложить на три года брак с человеком, который почему-либо покажется мне нежелательной для нее партией, я напомнил ей об этом обещании и потребовал его исполнения.

К немалому моему удивлению, после короткого совещания вполголоса Дженни и ее жених согласились выполнить мое жестокое требование, заявив, что они готовы расстаться на три года, но что по прошествии этого срока будут считать себя вправе обвенчаться даже без моего согласия. После этого они в моем присутствии поцеловались и простились на три года. И никогда не пытались нарушить данное обещание. Правда, они встретились один раз, но судьба столкнула их случайно.

Глава 11

ПОЯВЛЕНИЕ СТРАННОГО ЧЕЛОВЕКА
Миновала уже половина назначенного молодым людям срока. Мы с Дженни снова находились в Денчестере; был август. В тот год лето выдалось чрезвычайно холодное; в июле по вечерам приходилось разжигать камин, чтобы согреться. Но в августе наступила чуть ли не тропическая жара. Особенно жаркими были ночи, и даже в тенистом парке Эшфилда было душно. В один из таких вечеров я вышел прогуляться за ограду парка и очутился в большом прекрасном сквере, разбитом на пожертвованном мной акре земли перед школьным зданием, стоявшим как раз напротив задних ворот моего парка. Сквер предназначался для детских игр и прогулок обитателей образцовых коттеджей и всего предместья.

В центре сквера бил фонтан, ниспадающий в просторный мраморный бассейн, а вокруг него, на расстоянии, были расставлены чугунные скамейки. На одной из них я и расположился, прислушиваясь к плеску воды и любуясь пестрой гурьбой ребятишек, игравших на площадке у фонтана.

Вдруг, случайно подняв глаза, я увидел человека, приближающегося к фонтану с противоположной стороны сквера. Он находился более чем в пятидесяти шагах от меня, и потому я не мог разглядеть его лица, но во всей его наружности было нечто такое, что сразу привлекло мое внимание.

Без сомнения, это был бродяга: одежда его была грязная, рваная, поля шляпы наполовину оторваны, из дырявых стоптанных сапог торчали пальцы. Незнакомец продвигался вперед медленным шагом, вытянув вперед шею и не отрывая взгляда от воды; время от времени он поднимал исхудалую руку и нетерпеливым движением почесывал лицо и голову.

«Этот бедняга мучается жаждой», — подумал я. И действительно, едва он добрел до фонтана, как опустился на колени перед бассейном и принялся жадно пить. Утолив жажду, он сел на край мраморного бассейна и вдруг окунул в него свои ноги вместе с сапогами. По-видимому, прикосновение воды было ему приятно, так как одним махом он весь погрузился в бассейн и уселся на дне его, точно в просторной ванне, причем над водой осталась только его огненно-красное пылающее лицо; шляпа слетела с головы и плавала на поверхности.

Этот необычный поступок бродяги развеселил детей. В одну минуту они обступили бассейн, дразня расположившегося в нем человека. Мне почему-то вспомнился пророк Елисей, преследуемый и осмеиваемый детьми, и ужасная участь, которая их постигла.

Без сомнения, жара расстроила мои нервы в этот вечер. Но каково же было мое удивление, когда я, как бы в подтверждение только что ожившей в моем воображении картины, услышал слабый, надорванный голос бродяги:

— Перестаньте смеяться, дети, перестаньте, не то я вылезу из этой мраморной ванны и защекочу вас!

Но эта угроза еще больше рассмешила детей, которые принялись кидать в него мелкие камешки и прутики. Сначала я думал вмешаться, но, испытывая глубокое отвращение ко всякого рода скандалам, решил позвать полицейского для водворения порядка. Я направился к месту, где рассчитывал его найти, но так как там его не оказалось, пришлось пойти в другой конец сквера в надежде встретить полицейского по пути. Проходя мимо фонтана, я увидел, что бродяга сдержал свое слово: он выбрался из бассейна и, кидаясь то вправо, то влево, отряхиваясь, как мокрая собака, ловил детей одного за другим, щекотал и целовал их с безумным хохотом. Мне стало ясно, что это сумасшедший.

Увидев меня, он выпустил последнего ребенка, которого прижимал к себе. Я заметил, что это была маленькая Тотти Смит. Дети в испуге разбежались во все стороны, а бродяга побрел по направлению к городу все тем же размеренным шагом. Проходя мимо меня, он оглянулся и скорчил ужаснейшую гримасу; только теперь я разглядел это страшное лицо — оно все было покрыто оспой.

Меня охватил невыразимый ужас. Следовало немедленно предупредить полицию и санитарные власти, так как ужасная болезнь была в самом разгаре.

Но я не сделал этого, не сделал потому, что боялся вопроса: «Пророк, где же твоя вера?»

Нет, все это — пустяки, игра расстроенного воображения, действие жары на мои переутомленные нервы. Бродяга был просто пьян или же не в здравом рассудке и страдал какой-нибудь кожной болезнью, столь обычной между людьми этого сорта. Как мог я довести себя до такого нервного возбуждения!

Я пошел домой, тщательно прополоскал рот и опрыскал всю свою одежду крепким раствором марганцовки, так как, хотя мое безумие было очевидно, тем не менее не мешало соблюсти осторожность, особенно в жаркую погоду. Но меня не покидала мысль о том, что будет, если оспа распространится среди населения Денчестера и сотни других городов Англии.

Спустя пять лет после утверждения билля об обязательной прививке этот закон перестал исполняться на практике. Многие ленивые и нерадивые люди называли себя убежденными противниками прививки для того только, чтобы избавиться от лишних хлопот, как они назвали бы себя убежденными противниками чего угодно, лишь бы им не причиняли беспокойство. Если бы мы повели такую агитацию против грамоты, то, я полагаю, через несколько лет четверть детей не посещала бы начальные школы.

Таким образом, урожай созрел и только ждал беспощадного серпа болезни. Уже раза два этот серп, готовый начать свою работу, был остановлен применением жестокого закона об изоляции больного.

У некоторых африканских племен есть обычай: когда в каком-нибудь краале[261] появляется оспа, селение тотчас ограждают и предоставляют его обитателям или умирать, или выздоравливать — как судьбе будет угодно, — но ни под каким видом не выпускают ни одного живого существа из зараженного места.

Во время бездействия закона о прививке подобное же правило соблюдалось при появлении оспы в Англии, благодаря чему страшный час расплаты и отдалялся до сих пор. Но чем дальше отдалялся этот час, тем ужаснее должна была быть расплата, как за просроченный долг.

Пять дней спустя после моей встречи со странным человеком я прочел в газетах, что неизвестный, очевидно мой бродяга, скончался в приюте в Писокингхеме прошедшей ночью. Доктора Батт и Кларксон, которые были приглашены для освидетельствования трупа, утверждали, что смерть последовала от натуральной оспы. Тело будет похоронено со всеми необходимыми предосторожностями за оградой кладбища. Эта смерть вызвала тревожные опасения среди местного населения: бродяга, как говорили, пришел в Писоконгхем из Денчестера, где он, как слышно, перебывал в нескольких приютах и ночлежных домах и общался с другими бездомными, но, не зная о болезни, ни на что не жаловался.

Та же газета помещала вслед за вышеприведенным известием небольшую редакторскую заметку, в конце которой говорилось, как и подобало антивакцинистскому органу: «Страх перед этой отвратительной болезнью, который во времена наших отцов граничил с безумием, уже не мучает нас. Нам хорошо известно, что ужасы этой болезни были сильно преувеличены и с ней можно легко справиться посредством изоляции, не прибегая к так называемым предохранительными прививкам, отвергнутым в наше время половиной населения Англии. Тем не менее, принимая во внимание, что этот несчастный бродяга в течение нескольких дней ходил по улицам нашего города, ночевал в ночлежных домах и приютах для бродяг, следует довести этот факт до сведения властей, чтобы они были настороже. Мы не желаем, чтобы эта старая язва — оспа — снова подняла голову и простерла над нами свою тощую руку, тем более теперь, когда ввиду близких выборов наши оппоненты не преминут воспользоваться этим пугалом для своих целей».

Неделю спустя я открыл свою политическую кампанию при громадном стечении народа. До последнего момента кандидаты от оппозиции не являлись, и я начинал уже думать, что и на этот раз без труда удержу за собой место в парламенте, как это было уже неоднократно, как вдруг заявлено было имя — имя моего давнего соперника сэра Томаса Колфорда. Его появление в качестве кандидата значительно осложняло дело, и теперь мне опять приходилось бороться и оспаривать у него право на дальнейшую политическую деятельность.

В своей речи, которая была принята громкими криками одобрения — я все еще был очень популярен не только среди низших слоев населения, но даже и среди умеренных радикалов, — я подверг рассмотрению речь сэра Томаса, обращенную к избирателям. Он, хотя и с большой осторожностью, агитировал за восстановление старого закона об обязательной предохранительной прививке. Из негласных источников вся программа Колфорда была мне досконально известна еще за несколько дней, но тогда в ней этого параграфа не было — очевидно, он добавил его позднее, на основании каких-то дошедших до него слухов.

— Что вы можете думать, — воскликнул я, обращаясь к избирателям, — о человеке, который в наши просвещенные дни помышляет навязать свободным сынам Англии насильственную варварскую вакцинацию? Уже много лет тому назад мы отбросили этот обычай, как отбросили некогда бывшие в ходу орудия пытки, теперь возбуждающие удивление и отвращение наших современников!

И что бы мне на этом остановиться! Но, увлекшись своей идеей и громкими криками толпы, я продолжал развивать свою мысль, позабыв на мгновение о страшном призраке бродяги с огненно-красным лицом, преследовавшем меня, как кошмар.

— Вспомните, друзья, — говорил я, — как наши противники предсказывали, что не пройдет и десяти лет после утверждения билля об отмене обязательных прививок оспы, как она уничтожит половину населения. Но вот прошло уже почти двадцать лет с того времени, а мы здесь, в Денчестере, за весь этот долгий срок меньше страдали от оспы, чем в пору обязательных прививок. За все эти девятнадцать-двадцать лет было не более трех случаев оспы во всем нашем округе.

— Да, но теперь их уже пять! — раздался чей-то голос из глубины зала.

Я выпрямился во весь рост и приготовился поразить своим бичующим словом этого лживого болтуна, как вдруг передо мной воскрес образ бродяги с воспаленным лицом, — я почувствовал себя сраженным, обессиленным и сразу перешел к вопросам внешней политики. Но с этого момента весь пыл моего красноречия, вся сила убеждения, которые я умел вкладывать в свои слова, меня покинули.

После митинга я прежде всего бросился наводить справки, и оказалось, что в различных частях города действительно было семь смертных случаев и что трое из умерших — дети школьного возраста. Один из них, как выяснилось впоследствии, играл у фонтана недели две тому назад и участвовал в возне с бродягой. Остальные же двое бродягу даже не видели.

Из Денчестера зараза распространялась всюду, несмотря на строжайшую изоляцию, применяемую властями при всех случаях заболевания, чтобы задушить болезнь в самом ее зародыше. Об оспе никто не говорил, только изредка проникали откуда-то смутные слухи. Но мало кто интересовался ими, так как все были в это время всецело поглощены выборами и животрепещущим вопросом дня — вопросом о чистоте пива, то есть отсутствии в нем примесей, способах его производства и путях распространения и продажи.

Что же касается меня лично, то я боялся наводить справки или разузнавать от кого-нибудь о жертвах заразы и, подобно страусу, зарывался головой в зыбучие пески политики. Но в душе я не находил ни минуты покоя, и страшный кошмар оспы неотвязно преследовал меня повсюду.

Глава 12

ПРИЗРАКИ ЗАРАЗЫ
Вскоре мне стало ясно, что борьба партий в Денчестере обещает быть очень упорной. Избиратели, остававшиеся в течение стольких лет моими верными сторонниками, на этот раз проявляли признаки недоверия. Может быть, в них говорила жажда перемен.

Для меня же самая мысль о поражении казалась невыносимой. Я не жалел ни средств, ни усилий и работал так, как не работал даже в первые годы своей политической деятельности. Почти ежедневно устраивал митинги, распространял листки и брошюры, а мои агенты по целым дням обходили все кварталы и дома города, собирая голоса в мою пользу.

Во главе одного из отрядов моих агентов стояла Дженни; я редко встречал не только девушку, но даже мужчину, одаренного таким тонким политическим чутьем.

Однажды вечером после усердной дневной работы Дженни, уставшая, возвращалась домой. Проходя мимо образцовых коттеджей, она вздумала зайти отдохнуть на минутку к миссис Смит.

— Я вам рада, как всегда, мисс, — сказала молодая женщина, встречая ее у калитки палисадника, — но сегодня вы застали меня в большом горе: моя малютка заболела, она, бедняжечка, вся горит, как в огне. Я уже послала за доктором Мерчисоном. Не хотите ли взглянуть на нее? Мы положили ее в первую комнату.

Дженни с минуту колебалась. Она сильно устала и спешила домой со своими записями и отчетами, но миссис Смит казалась такой измученной и, по-видимому, так нуждалась в сочувствии! А быть может, желание увидеть хоть на минутку любимого человека заставила девушку зайти в коттедж.

В углу комнаты на дешевой тростниковой кроватке лежал больной ребенок, рядом с кроваткой играла старшая девочка, Тотти. Припадок судорог у малютки прошел, и она сидела, обложенная подушками; ее белокурые волосы разметались по плечам, а щеки пылали ярким лихорадочным румянцем. Она барабанила ручками по одеяльцу и, увидев мать, закричала:

— Мама, возьми меня!.. Возьми меня!.. Мне хочется пить… пить!..

— Вот так она весь день… Все пить просит, а сама вся горит, — пожаловалась мать и утерла передником слезу. — Если вы, барышня, подержите ее минутку, я сейчас приготовлю ей питье…

Дженни взяла малютку на руки и заходила взад и вперед по комнате, укачивая ее, пока мать пошла готовить питье.

Случайно подняв глаза, она увидела стоящего в дверях доктора Мерчисона.

— Дженни! Вы здесь! — радостно воскликнул он вполголоса.

— Да, Эрнст, как видите.

Крупными решительными шагами он подошел к ней, наклонился и поцеловал прямо в губы. Взяв ребенка из рук своей невесты, он посадил его к себе на колени. Дженни показалось, что он чему-то сильно поразился. Затем, вынув из кармана маленькое увеличительное стекло, он стал внимательно разглядывать лобик ребенка, как раз у корней волос, после чего осмотрел шейку и кисти рук и, не сказав ни слова, положил малютку в кроватку. Когда Дженни подошла, чтобы взять ее на руки, он сделал знак отойти в сторону, и обратился к только что вернувшейся в комнату со стаканом лимонада матери ребенка с несколькими короткими вопросами.

Затем он повернулся к Дженни и сказал:

— Я отнюдь не желаю пугать вас, но вам было бы лучше уйти отсюда. К счастью, в то время когда вы родились, — добавил он с легкой улыбкой, — среди докторов еще не было моды противиться прививкам. У этого ребенка оспа.

— Оспа! — воскликнула Дженни и прибавила несколько вызывающим тоном: — Прекрасно, вот теперь мы увидим, чья теория верна: вы сами видели, что я держала на руках этого ребенка, а между тем мне никогда в жизни не делали предохранительных прививок. Мой отец не допустил этого, и я слышала, что тем самым он выиграл свои первые парламентские выборы.

Услышав это, Мерчисон на мгновение окаменел; казалось, он сейчас лишится чувств, он хотел сказать что-то, но язык не повиновался ему.

— Негодяй! — воскликнул он наконец сдавленным шепотом и прервал себя на полуслове, до крови закусив губу. Несколько овладев собой, он обратился к Дженни с видимым усилием и заговорил уверенным, хотя несколько глухим голосом:

— Быть может, еще не поздно… Да, мне кажется, что я могу еще спасти вас! — И из бокового кармана своего сюртука он достал маленький футляр с инструментами. — Будьте добры обнажить вашу левую руку, — прибавил он, — к счастью, у меня есть с собой свежая лимфа.

— Зачем? — спросила она.

— Я немедленно сделаю вам прививку.

— В уме ли вы, Эрнст? — воскликнула девушка. — Ведь вы же знаете, кто я такая, знаете, на каких убеждениях я воспитана… Как можете вы думать, что я позволю вам ввести этот яд в мою кровь?

— Послушайте, Дженни, вы не раз говорили, что любите меня… и я настолько дорог вам, что вы пожертвовали бы жизнью ради моего счастья. Вот настала минута доказать искренность ваших слов… Я прошу вас, Дженни, уступите моему безрассудству! Неужели вы не можете сделать для меня даже этого?

— Эрнст, если бы вы требовали от меня чего-либо другого! Все, чего бы вы ни захотели, я готова сделать для вас, все — только не это!..

— Но, Бога ради, почему же? — воскликнул он.

— Потому, Эрнст, что сделать то, о чем вы просите, значило бы признать моего отца обманщиком и лгуном и показать всем, что я, его дочь, от которой он вправе более, чем от кого бы то ни было, ожидать поддержки, не верю ни в него, ни в его учение, которое он так настойчиво проповедовал в течение двадцати лет!

Когда Эрнст Мерчисон понял, что никакие доводы и убеждения не в силах поколебать слепой веры Дженни, он в порыве отчаяния решился прибегнуть к насилию. Неожиданно схватив девушку за талию, он силой бросил ее в кресло и принялся ланцетом разрезать рукав платья.

Но она сумела вырваться из его рук и сидела перед ним с лицом разгневанной богини.

— Вы позволили себе то, Эрнст Мерчисон, чего я никогда не прощу вам! Знайте, что с этого момента между нами все кончено! Идите своей дорогой, а я пойду своей!

— Навстречу смерти, Дженни, — прибавил он.

Она ничего не ответила и, выйдя из дома, направилась к своей калитке. Отойдя шагов десять или пятнадцать, она оглянулась и увидела любимого ею человека, стоявшего у дверей. Он закрыл лицо руками, и вся его мощная фигура сотрясалась от глухих рыданий. С минуту Дженни стояла в нерешительности: невыносимо было видеть этого сильного, сдержанного человека, всегда столь уравновешенного и твердого, рыдающим, как ребенок, на глазах у всех. И она поняла, как сильно должно было быть чувство, способное довести его до такого состояния. Дженни чувствовала, что никогда еще не любила его так сильно, как в эту минуту.

Но вдруг ей вспомнилось его оскорбительное обращение с нею. Она призвала на помощь всю свою волю и твердым шагом направилась к калитке отцовского парка.

Тогда Дженни не сказала мне ничего об этом, но впоследствии я узнал все до мельчайших подробностей от нее самой и отчасти от миссис Смит. Она не упомянула даже, что заходила в коттедж, пока, чуть ли не неделю спустя, во время завтрака одна из наших служанок с испугом не объявила нам ужасную новость: ребенок Смитов умер от оспы в городском госпитале, да и старшая девочка тоже опасно больна. Меня это страшно поразило — ведь эти люди жили почти у самой ограды нашего дома. Я вспомнил, что своими глазами видел, как рыжий бродяга прижимал к себе эту девочку; вероятно, она занесла в дом заразу, от которой и умерла ее маленькая сестренка.

— Дженни, — сказал я, когда служанка удалилась, — слышала ты о малютке Смит?

— Да, отец, я знала, что у нее оспа, еще неделю тому назад!

— Так почему же ты ничего не сказала мне? И откуда ты это знала?

— Я не сказала тебе, дорогой мой, потому, что тебя даже само упоминание об этом тревожит, особенно теперь, когда ты так озабочен выборами. Я знала об этом, так как была у Смитов, нянчила малютку и носила ее на руках как раз в тот день, когда приехал доктор и сказал, что у нее оспа.

— И ты нянчила этого ребенка? — воскликнул я, вскочив со стула и весь трясясь как в лихорадке. — Боже правый, дитя мое, что ты наделала! Ведь ты заразила весь дом!

— Именно так утверждал и Эрнст, то есть доктор Мерчисон, и хотел во что бы то ни стало сделать мне прививку.

— О-о… И что же? Ты позволила ему?

— Как ты можешь спрашивать у меня о таких вещах, отец? Вспомни только, что ты мне постоянно говорил, чему учил и меня, и всех. Я сказала ему… — И она в нескольких словах рассказала мне, что произошло между ней и доктором Мерчисоном.

— Я подразумевал не то, видишь ли… — проговорил я, когда она замолчала. — Я полагал, что ты под влиянием неожиданности… впрочем, ты, как всегда, поступила благоразумно. — И, не будучи более в состоянии сохранять самообладание, сознавая, что сбиваюсь и путаюсь в словах, я под каким-то предлогом встал из-за стола и вышел из комнаты.

Я говорил о ее благоразумии, хотя это было чистейшее безумие! Ах, почему этот Мерчисон не сумел настоять на своем! Ведь у него было больше, чем у кого бы то ни было, власти над ней. Но теперь уже поздно… Никакая прививка не могла спасти ее, разве только она каким-нибудь чудом оказалась бы невосприимчивой к заразе, на что едва ли можно надеяться. Насколько известно, не было случая, чтобы человек, которому не сделали предохранительных прививок, находясь в непосредственной близости от больного оспой, после того как уже показалась сыпь, мог остаться невредимым.

Иначе говоря, через каких-нибудь несколько дней моя Дженни, моя единственная дочь станет жертвой одной из самых ужаснейших болезней. Мало того, так как ей ни разу не делали прививок, болезнь должна проявиться у нее во всей силе, тем более что оспа, свирепствующая теперь в городе, была такого рода, что больше половины случаев оказывались смертельными.

Ужасно было и то, что я ни разу не делал себе прививок после того, как они были сделаны мне в раннем детстве, то есть лет пятьдесят тому назад, так что и я оказывался беззащитным.

Я с радостью бежал бы из города, но как я мог сделать это чуть ли не накануне выборов? Я не смел даже показать испытываемого мной ужаса, так как все сказали бы: «Видите вы этого висельника, который бледнеет при виде веревки?»

С тех пор как отменили обязательную прививку оспы, мы противодействовали оспе системой строжайшей изоляции. Но как я мог отправить свою дочь в одну из заразных ям, где бы она в глазах всего Денчестера служила явным и неопровержимым доказательством лживости моего учения?

Глава 13

ВРЕМЯ ЖАТВЫ
Прошло пять дней; для меня это были пять дней невыразимой пытки, пять дней томительного страха и ожидания. Каждое утро я ожидал появления Дженни за завтраком с замиранием сердца, тем более ужасным, что должен был скрывать свои чувства от нее, от моей чуткой, проницательной Дженни. Страх быть разгаданным ею был до того велик, что я едва смел поднять на нее глаза, когда она входила в комнату.

На пятое утро она несколько запоздала к завтраку, что было совершенно необычайным случаем, так как Дженни вставала очень рано. Она казалась несколько бледнее обыкновенного, быть может, из-за жары.

— Ты запоздала сегодня к завтраку, Дженни, — заметил я небрежно.

— Да, дорогой мой, я проснулась с головной болью. Теперь все прошло. Я полагаю, это от жары!

С этими словами она по обыкновению поцеловала меня.

— Да, конечно, от жары! — подтвердил я, и мы сели за стол.

Во время завтрака я неотступно наблюдал за Дженни. Она делала вид, что пьет чай, и на тарелке у нее лежало крылышко дичи, но я заметил, что она ничего не ест. Если Дженни заражена, если она умрет, то я — я, и никто иной, — буду ее убийцей, и не по неведению или заблуждению, а сознательно, из-за себялюбивых целей, из-за своей жалкой трусости!

После завтрака я отправился агитировать избирателей и произносить речи на митингах. Но что это был за ужасный для меня день, и как я проклинал теперь тот час, когда продал свои честь и убеждения за место в парламенте, за жалкую и дешевую популярность! Если бы Стивен Стронг не смутил меня тогда, моей Дженни была бы привита оспа, и хотя он до самой своей смерти оставался мне добрым другом, я в тот день проклял его память.

Я вернулся домой как раз вовремя, чтобы успеть переодеться к обеду. В этот день я ждал к себе гостей, и Дженни в качестве хозяйки присутствовала на этом обеде. Та вялость и утомление, которые замечались в ней утром, теперь совершенно исчезли: она была чрезвычайно весела, оживлена и остроумна. Никогда я не видел ее столь прекрасной, как в этот вечер: яркий румянец оживлял ее лицо, глаза как-то по-особенному сияли, затмевая блеск бриллиантовой диадемы, сверкавшей у нее в волосах. Но я заметил, что она опять ничего не ела, зато, вопреки привычке, выпила несколько бокалов шампанского. Прежде чем я успел избавиться от своих гостей, она ушла к себе наверх и легла спать, так что в этот вечер я не имел случая поговорить с ней.

Оставшись один после ухода гостей, я удалился в кабинет и, закурив сигару, предался мыслям. Теперь я уже не сомневался в том, что яркий румянец на ее щеках был ничем иным, как скрытой лихорадкой оспы, и что ужасная зараза свила себе гнездо под моей кровлей. Я был разгорячен, так как выпил много вина за обедом, но при мысли об этом весь холодел от ужаса. Да, Дженни заразилась оспой, но она молода и может выздороветь, если же заражусь я, то, конечно, умру.

«Весьма возможно, что я уже заразился, — думал я. — Ив этот самый момент семя страшной болезни уже начало свою разрушительную работу. Но если даже и так, — простонал я, хватаясь за эту мысль, как утопающий за соломинку, — если даже и так, то, быть может, еще не поздно!»

Я держал у себя запас свежей лимфы, так как только на днях приобрел ее, чтобы демонстрировать перед моими слушателями во время лекций и пояснять им ужасные последствия прививки. Допустим, что я сделаю себе два — три надреза ланцетом на левой руке… кто узнает об этом? Легкое воспаление руки не помешает мне присутствовать на митингах, а под рукавом моего сюртука никто не увидит этих ранок!

Что удерживает меня от того, чтобы тут же, не раздумывая, привить себе оспу? Конечно, если меня разоблачат и выведут на чистую воду — это будет ужаснейшей катастрофой, о которой даже страшно подумать! Но что могли значить все возражения в сравнении с тем ужасом, который вселяла в меня чудовищная зараза, похитившая моего отца и схватившая за горло мою единственную дочь. Нет, я сделаю это сейчас же!

Я встал и запер на замок дверь кабинета. О другой же двери, ведущей в наши спальни, я не подумал, так как Дженни давно легла спать, а кроме нее там никого не было.

Скинув сюртук, я засучил левый рукав рубашки, зажег маленькую спиртовку, чтобы стерилизовать ланцет, приготовил костяную палочку и вскрыл крошечный пузыречек с лимфой. Затем, расположившись в своем рабочем кресле таким образом, чтобы свет от электрической лампочки падал прямо мне на руку, я сделал на ней ланцетом пять глубоких надрезов, из которых выступила кровь, и смазал ранки порядочной дозой спасительного вещества.

Таким образом, операция была завершена, и теперь я сидел смирно, не шевелясь, свесив руку через спинку кресла, чтобы кровь могла остановиться прежде, чем я спущу рукав рубашки.

Вдруг я услышал позади себя легкий шорох и, обернувшись, очутился лицом к лицу с Дженни. Она стояла у дверей, ведущих в наши комнаты, и опиралась рукой на спинку кушетки, словно ноги отказывались держать ее.

Я видел ее всего одну секунду, но этого было достаточно, чтобы уловить в ее глазах выражение ужаса и отвращения. В следующий момент я уже повернул выключатель, и комната утонула во мраке; мерцал только слабый свет спиртовки.

— Отец, — спросила девушка, и голос ее из темноты звучал как-то сдавленно и глухо, — что ты делал?

— Я споткнулся и ссадил руку об угол камина… — начал я говорить первое, что пришло мне в голову, но она не дала мне закончить.

— Ах, сжалься же, сжалься надо мной, отец! — взмолилась она. — Я не могу слышать, как ты лжешь! Ведь я же видела все своими глазами!..

Наступило молчание, которое среди окружающего нас мрака казалось еще томительнее и ужаснее. Но вот Дженни заговорила снова:

— Неужели, отец, у тебя нет слов утешения для меня? Неужели я должна буду уйти так?. Скажи мне, как мог ты, препятствуя сотням и тысячам людей делать себе и своим детям прививки, тайно сделать ее себе? Если ты считаешь прививку действенным средством против заразы для себя, то почему же ты не позаботился о том, чтобы эти прививки были сделаны и мне, твоему единственному ребенку? Зачем ты уверял людей, что это вредный и глупый предрассудок? Ах, отец, отец, ответь мне! Объясни мне все это — я чувствую, что сойду с ума!

Тогда заговорил я:

— Сядь, Дженни, и слушай, и пусть в комнате будет темно — так мне легче говорить.

И я рассказал ей вкратце, но с полной ясностью и без всяких утаек обо всем. Я покаялся перед ней во всех своих слабостях, обнажил свою душу.

Дженни не проронила ни слова, но когда я кончил, она воскликнула:

— Бедный отец! Бедный, бедный мой отец! Почему ты не сказал мне всего этого несколько лет назад, когда я стала взрослой и могла уже понять тебя? Ну, да что теперь говорить об этом! Я пришла сказать тебе, что я очень больна, я знаю, что заразилась этой ужасной болезнью. О, если бы я знала две недели назад истину, я позволила бы Эрнсту привить мне оспу. Зажги свет, я хочу еще раз взглянуть на тебя. Мы уже больше не увидим друг друга. Я запрещаю тебе входить в мою комнату, и скорее наложу на себя руки, чем допущу это. Нет, нет! Не подходи ко мне, не целуй меня! Прощай, отец! Прощай! Теперь, когда я знаю все, я даже рада была бы умереть, если бы только не встретила Эрнста… — С этими словами Дженни повернулась и вышла из комнаты, медленно и с трудом поднимаясь по широкой дубовой лестнице в свою комнату, из которой она уже больше никогда не вышла.

Через сутки выяснилось, что Дженни заболела той злокачественной оспой, которая свирепствовала в городе, унося каждый день десятки новых жертв. Однако ее не отправили в госпиталь, так как я держал ее болезнь в тайне. Я нарочно выписал для нее из Лондона сиделку, которой недавно была привита оспа. Лечением я заведовал лично, хотя и не навещал и не видел больной, потому что боялся разнести заразу по всему городу, приходя от больной на митинги и собрания.

Что касается меня лично, то я уже не опасался заразы, так как по прошествии недели у меня появились четыре крупных нарыва, которые служили мне гарантией безопасности.

Прошло еще шесть дней; наступил канун выборов. Во время перерыва я вырвался домой и к своей великой радости узнал, что Дженни, которая последние двое суток находилась между жизнью и смертью, чувствует себя заметно лучше. Она сама даже сказала мне это через дверь и пожелала успеха на митинге, так что я ушел от нее почти счастливый.

Но после того как я уехал, Дженни сразу сделалось намного хуже, и она почувствовала, что настал ее последний час. Тогда она приказала сиделке послать от ее имени телеграмму доктору Мерчисону:

Приезжайте немедленно. Умираю. Хочу Вас видеть.


Полчаса спустя Мерчисон стучал в дверь ее комнаты. Она попросила сиделку накинуть ей простыню на лицо, чтобы он не мог видеть, насколько оно обезображено болезнью, и оставить ее наедине с женихом.

— Послушайте, — начала она, когда доктор Мерчисон сел возле ее постели, — я умираю от оспы и послала за вами, чтобы попросить у вас прощения. Теперь я знаю, Эрнст, что вы были правы, но узнать об этом мне было тяжело, и сердце мое надорвалось…

Он молчал, низко опустив голову на грудь. Отрывистыми фразами она передала ему то, что узнала от меня… Час спустя Дженни не стало. Мерчисон до последней минуты не отходил от нее.

Не помня себя от горя, он кинулся домой, переменил платье и направился прямо в земледельческое собрание, где я выступал перед толпой избирателей. Это был очень многолюдный и бурный митинг; умы всех были взволнованы и омрачены слухами о растущем с каждым днем числе смертей от оспы, так что даже самые надежные мои сторонники начали уже колебаться и задавать себе вопрос, действительно ли так неоспоримы мои крайние взгляды относительно предохранительных прививок.

Тем не менее моя речь, в которой я умышленно избегал вопроса о вакцинации, была принята если не с энтузиазмом, то, во всяком случае, с надлежащим уважением. Я закончил ее блестящим воззванием к народу, призывая и на этот раз оставаться верными великим принципам свободы. Я напомнил, что отстаиваю эти принципы в течение двадцати лет, а потому еще раз прошу их завтра, в решающий момент выборов, отдать свои голоса тому, кто долгие годы верой и правдой служил интересам своих избирателей и был неустанным поборником их прав.

Когда я окончил свою речь и сел, приветствуемый громкими криками одобрения, послышался голос из темного угла галереи:

— Я хотел бы спросить доктора Терна, верит ли он в действие предохранительных прививок?

Все собрание сдержанно засмеялось; сам председатель поднялся с места и, улыбаясь, сказал:

— Я, право, не вижу никакой надобности обращаться с этим вопросом к мистеру Терну, который более двадцати лет в глазах целой Англии считался одним из ревностных сторонников антивакцинации.

— Я повторяю свой вопрос! — снова раздался тот же голос. Это упорство, по-видимому, смутило председателя.

— Если неизвестный потрудится выступить открыто, вместо того, чтобы скрываться там, в темном углу галереи, то я нимало не сомневаюсь, что доктор Терн удовлетворит его любопытство.

Под сводами галереи произошло движение, и кто-то стал прокладывать себе дорогу сквозь толпу.

Но вот таинственный оппонент подошел к самой эстраде, и в его рослой, могучей фигуре я сразу узнал жениха дочери, доктора Эрнста Мерчисона.

— Я спрашиваю вас, сэр, — сказал он тем же резким металлическим голосом, — верите ли вы сами или нет в действие предохранительных прививок?

Что я мог ответить?

— Я полагаю, сэр, что, как вам уже заметил господин председатель, вся моя общественная деятельность за последние двадцать лет говорит сама за себя. Взгляды свои я достаточно часто высказывал публично, и, как мне кажется, они здесь всем известны.

Тогда Эрнст Мерчисон отвернулся от меня и обратился к собранию.

— Граждане Денчестера! — возгласил он таким звучным громовым голосом, что взгляды всех присутствующих обратились на него. — Все вы, конечно, знаете, что, по мнению доктора Терна, предварительная прививка бесполезна, даже вредоносна. Проповедуя открытоэти убеждения, он помешал сотням и тысячам людей сделать себе и своим детям эти прививки. Теперь я прошу его подтвердить всенародно свои убеждения, обнажив здесь, в присутствии всех, свою левую руку.

В собрании поднялся страшный шум, послышались голоса: «Да, да!», «Стыдитесь!», «Нет, пусть покажет!» Мои сторонники возмущались и роптали во всеуслышание, для меня же все слилось в дикий гул, и только невероятным усилием воли я вернул самообладание и, обращаясь к толпе, проговорил:

— Я здесь, чтобы отвечать на любые вопросы, но прошу защитить меня от оскорблений!

Толпа шумела и волновалась, а Эрнст Мерчисон стоял неподвижно, спокойный и неумолимый, как рок, как смерть, рядом со мной, а когда шум стих, он снова возвысил голос:

— Я еще раз повторяю свой вопрос. В городе свирепствует оспа, люди умирают сотнями, и многие поспешили предохранить себя от заразы, сделав себе прививку. Пусть же доктор Терн докажет нам, что он этого не сделал, и в доказательство обнажит перед всеми свою левую руку!

Председатель собрания взглянул на меня пристально, и я заметил, что губы его слегка побелели и дрогнули.

— Объявляю митинг закрытым! — громогласно заявил он.

Я поспешил сойти с эстрады. Вдруг голос, неумолимый голос рока прозвучал над самым моим ухом: «Убийца! Я всем покажу то, что ты желаешь скрыть!» И прежде чем я успел опомниться, Мерчисон схватил меня правой рукой за горло, а левой сорвал мое платье и белье с такой силой, что в одно мгновение обнажил мое плечо, и предательские знаки оспы предстали глазам всех, как явные улики моего позора.

Я лишился чувств, но в тот момент, когда сознание покидало меня, я услышал дикий крик ярости, сорвавшийся с уст сотен и тысяч обманутых мною людей, и эти крики и проклятия преследуют меня с тех пор повсюду. Они заставили меня покинуть родину, и даже теперь, даже здесь не дают мне покоя…

Вот и вся моя повесть, больше мне сказать нечего.



ЭЛИССА, ИЛИ ГИБЕЛЬ ЗИМБОЕ (повесть)

Вступление

На свете немало руин, но их происхождение редко бывает окутано покровом такой непроницаемой тайны, как происхождение развалин древнего города Зимбабве в Южной Африке. Многие народы из поколения в поколение, должно быть, задавались вопросом: кто и для чего возвел эти каменные строения?

Изыскания, проведённые мистером Уилмотом, убедительно доказывают, что в средние века город Зимбабве — или Зимбое — был столицей варварской империи, верховного правителя которой называли императором Мономотапы, а также то, что в тени его башен одно время ютилась иезуитская церковь. Но об изначальном предназначении этих башен жители средневековой Мономотапы знали, по всей вероятности, еще меньше, чем сегодня знаем мы. Полные глубоких наблюдений труды покойного мистера Теодора Бента, чья смерть — большая потеря для всех, интересующихся этой загадкой, почти неоспоримо убеждают, что Зимбабве был финикийским городом или, по крайней мере, городом, обитатели которого придерживались финикийских обычаев и поклонялись финикийским богам. Все остальное — из области предположений. При каких обстоятельствах цивилизованные люди сумели возвести в самом сердце Африки торговый город, защищенный обширной системой укреплений, с храмами, где поклонялись сидонским божествам (и не только Зимбабве, а еще несколько городов), — мы, по-видимому никогда не узнаем с достаточной точностью, хотя обнаружение кладбищ их обитателей и могло бы пролить какой-то свет на эту тайну.

Но, хотя достоверные доказательства и отсутствуют, вряд ли подлежит сомнению, что именно богатые золотые копи, где трудились рабы, соблазнили финикийских торговцев и перекупщиков забраться, вопреки своему обыкновению, так далеко от моря в глубь материка; это предположение подтверждается старыми разработками в Родезии. Может быть, город Зимбое и есть Офир, упоминаемый в третьей Книге Царств[262]? Как бы то ни было, можно с достаточной уверенностью утверждать, что главным промыслом тамошних жителей была переплавка и продажа золота; путешествие сюда по морю и суше из Иерусалима, а затем возвращение с грузом золота, драгоценных камней, слоновой кости и красного дерева занимало, вероятно, не менее трех лет. В те времена в Африке путешествовали медленно, а об опасностях, которым подвергались путники, до сих пор свидетельствуют руины древних фортов, расположенных вдоль дороги между золотыми городами и морем.

Таким образом, остается широкий простор для предположений относительно как загадочного возникновения города, так и еще более загадочного его исчезновения; можно только догадываться, что могущество Зимбое было подточено чрезмерной роскошью и смешением рас, после чего полчища дикарей растоптали его обагренными кровью ногами, точно так же, как в более поздние времена они растоптали империю Мономотапы. В этой своей романтической повести автор попытался изобразить, как произошло первое разрушение Зимбое, — а это, разумеется, нелегко. Остается надеяться, что ему удалось выполнить роль скромного пионера; разрушенные крепости-храмы Южной Африки, несомненно, привлекут внимание последующих поколений романистов, которые будут располагать более точно установленными фактами.

Глава 1

КАРАВАН
В гордом великолепии садилось солнце над просторами Юго-Восточной Африки, которую в те далекие времена, около трех тысяч лет назад, называли Ливией. Его последние, но еще жгучие лучи пекли погонщиков каравана, которые вели за собой верблюдов, ослов и быков; с большим трудом взобрались они на гряду каменистых холмов и остановились здесь для отдыха. Перед ними простиралась равнина, одетая желтой и жухлой — ибо стояла зима — травой и замкнутая не очень высокими горами, на склонах которых и был разбросан город — цель их длительного путешествия. То был древний город Зимбое, ныне почти не сохранившийся и известный нам, людям современным, под названием Зимбабве.

При виде плоских домов из необожженного кирпича, а еще выше — огромного круглого здания из темного камня, послышались громкие крики радости. Кричали на самых разных языках: финикийском, египетском, еврейском, арабском, на наречиях прибрежной Африки — ибо среди путников были представлены все эти народы и племена. Ликование вполне понятное: восемь месяцев, преодолевая многочисленные опасности, добирались сюда эти люди от побережья, — и вот наконец их глазам открылись стены золотого библейского Офира, где им предстоит желанный отдых. Когда караван выходил из восточного порта, в нем помимо женщин и детей насчитывалось полторы тысячи мужчин, но до места назначения добралась лишь половина. Однажды они попали в засаду, устроенную диким племенем, и многие были убиты. Однажды переболели губительной лихорадкой, свирепствующей в низменных частях Африки, — она также унесла десятки жертв. Дважды испытали губительный голод и жажду; немало путников были пожраны львами, крокодилами и другими хищниками, которыми изобилуют эти края. И вот, наконец, трудный переход завершен; шесть месяцев, а может быть, и целый год можно спокойно отдыхать, заниматься своим торговым промыслом в Великом Городе, наслаждаясь его богатой, сытой и веселой жизнью и принимая участие в тех нечестивых оргиях, которые финикийцам угодно было считать обрядами поклонения небесным божествам.

Скоро, однако, шум и гам прекратились, и караван без всякого повеления поспешно устремился вперед. С лиц измученных людей как будто смыло всякую усталость; даже худые — кожа да кости — верблюды и ослы, казалось, поняли, что их тяжкий труд, вознаграждаемый лишь побоями, вот-вот закончится, и, забыв о навьюченной на них поклаже, без всяких понуканий торопливо брели вниз по каменистой тропе. Лишь один из путников задержался. Он был, очевидно, человек сановный, ибо его окружали восемь-десять слуг.

— Ступайте, — сказал он слугам, — я хочу побыть немного один, а потом догоню вас.

Слуги низко поклонились и поспешили вслед за караваном.

Оставшийся один путник был молод: лет двадцати шести — двадцати семи. По его смуглой, почти до черноты обгоревшей коже, по короткой квадратной бородке и платью видно было, что он еврей или египтянин, а может быть, и смешанной крови: его высокий сан подтверждали золотая цепь на шее и резной золотой перстень на пальце. То был не кто иной, как принц Азиэль, по прозванию Вечно Живущий, так как на плече у него было родимое пятно странных очертаний, похожее на crux ansata[263], символ вечной жизни у египтян. Он был внуком могущественного израильского царя Соломона и сыном египетской принцессы.

Азиэль был высок, худощав и не очень широк в кости. Черты его овального лица, особенно губы, отличались тонкостью и чувственностью; обращали на себя внимание его глаза — большие, темные, исполненные задумчивости — глаза человека, отмеченного роком. Выражение у них было, по большей части, мрачное, слишком сосредоточенное, и, случалось, они вспыхивали странным огнем.

Принц Азиэль приставил ладонь ко лбу, защищая глаза от лучей заходящего солнца, и долго и внимательно разглядывал город на горе.

— Наконец-то, хвала Всевышнему, я вижу тебя! — прошептал принц, который поклонялся Яхве, а не богам, которых чтила его мать. — Честно сказать, путешествие измотало меня. Хотел бы я знать, что ожидает меня в твоих стенах, о Город Золота и дьяволопоклонников.

— Этого не знает никто, — послышался голос у его уха. — Может быть, вы найдете там себе супругу… может быть, престол, а может быть… и безвременную кончину.

Азиэль, вздрогнув, обернулся и увидел рядом с собой человека в некогда роскошном, но теперь рваном и запыленном платье, в черной шапке, смахивающей на феску, какие носят на Востоке. Человек был уже довольно пожилого возраста, с седоватой бородой, проницательными, не лишенными доброты глазами и с острыми, решительными чертами лица. Это был финикийский купец — он пользовался особым доверием тирского царя Хирама, который и назначил его начальником каравана.

— А, это ты, Метем! — сказал Азиэль. — Зачем ты оставил караван и вернулся?

— Потому что мой самый ценный груз — вы, принц, — почтительно склонился купец. — До сих пор я оберегал сына Израиля от всех опасностей, теперь осталось лишь передать его правителю города. Слуги сказали мне, что вы отослали их, поэтому я и вернулся: по ночам здесь, за стенами города, рыщет множество разбойников и дикарей.

— Благодарю за заботу о моей безопасности, Метем, хотя я и не думаю, что мне что-нибудь угрожает. Да я и сам могу постоять за себя.

— Не благодарите меня, принц, все это время я охраняю вас, потому что мне будет хорошо заплачено. Сначала я получу щедрое вознаграждение от правителя города, а затем, через несколько лет, когда мы возвратимся в Иерусалим, и от великого Царя: я надеюсь загрузить его дарами целый корабль.

— Это еще неизвестно, Метем. Если будет царствовать мой дед, возможно, твоя надежда и сбудется, но ведь он очень стар, а если корона перейдет к моему дяде, я отнюдь не уверен, что он вообще захочет вознаградить твои услуги. Вы, финикийцы, так любите деньги. Скажи, Метем, мог бы ты продать меня за золото?

— Я этого не говорил, принц, хотя даже дружба имеет свою цену.

— Среди твоего народа?

— Среди всех народов, принц. Вы упрекаете нас за то, что мы любим деньги. Что ж, верно, мы их любим, ведь они дают все, к чему стремятся люди: почет, высокое положение, безбедное существование и благоволение царей.

— Но не любовь, Метем. Финикиец презрительно рассмеялся.

— Любовь?! Ну этого-то добра я могу купить сколько угодно, было бы на что. Мало ли на невольничьих рынках рабынь и мало ли вольных женщин, любящих украшения, пурпурные тирские ткани и легкую, роскошную жизнь? Вы молоды, принц, потому и считаете, что любовь нельзя купить.

— А ты, Метем, слишком стар и не понимаешь, что я разумею под любовью; однако я не стану тебя переубеждать; даже если в моих словах будет мудрость Соломона, ты все равно меня не поймешь. Что бы там ни было, деньги не принесут тебе благословения Небес и не одарят райским блаженством твой дух в жизни вечной, что следует за этой, земной.

— Вы говорите, деньги не одарят мой дух блаженством? Конечно, нет, принц, ибо я не верю в существование духа. Когда я умру, я умру, это будет конец. А вот благословение Небес вполне можно купить, как я уже не однажды убеждался, если не за деньги, то за что-нибудь другое. Когда-то я принес своего первого сына в жертву сидонскому Баалу. Не отворачивайтесь, принц; это далось мне очень нелегко, но на карту было поставлено все мое будущее; лучше было пожертвовать мальчиком, чем обречь нас всех на вечную нищету и долги. Вы же знаете, принц, что боги требуют всего самого лучшего, они требуют крови и преданности.

— Нет, не знаю, Метем. Такие боги не боги, а дьяволы, отродья Вельзевула, не имеющего никакой власти над людьми истинно праведными. Я отвергаю двух твоих богов, финикиец: и того, что на земле, бога золота, и того, что в небесах, — дьявола, жаждущего крови.

— Не говорите о нем плохо, принц, — торжественно возгласил Метем, — ибо здесь вы не в святилище Яхве, а в его владениях, и он может явить вам свое могущество. В продолжение нашего разговора скажу, что я охотнее буду поклоняться золоту, чем тому безрассудному, одуряющему духу, который вы изволите называть Любовью и который причиняет своим поклонникам куда больше зла, чем золото. Признайтесь, именно от любви женщины вы и бежали сюда, в эти дикие края, принц. Берегитесь же, чтобы любовь другой женщины не задержала вас здесь.

— Солнце уже садится, — холодно произнес Азиэль. — Пора идти.

Метем с поклоном пробормотал какое-то извинение, ибо чутье человека, часто бывающего при дворе, подсказало ему, что он допустил некоторую вольность, затем, придержав стремя, он помог принцу сесть на его мула. Но, когда он повернулся к своему мулу, оказалось, что тот куда-то удрал, и понадобилось целых полчаса на его поимку.

К тому времени солнце уже закатилось, и, так как в Южной Африке смеркается почти мгновенно, оба путника с трудом находили дорогу, спускаясь по горному склону. И все же они продолжали спуск, пока за их колени не стала цепляться длинная сухая трава, оповещая своим шуршанием, что они сбились с дороги, хотя и едут в правильном направлении, ибо видели перед собой сторожевые костры, пылающие на крепостных стенах. Однако, когда они подъехали к какой-то роще, огни скрылись за пологом густой листы, и в полной темноте мул Метема задел за торчащий из земли корень и упал.

— У нас нет другого выхода, — сказал финикиец, помогая животному подняться, — кроме как подождать восхода луны: в течение часа она должна появиться. Разумнее было бы не заводить этого разговора о любви и богах, принц, пока мы не окажемся в полной безопасности, за стенами города, ибо мы находимся в руках Повелителя Тьмы, а он — источник всяческих бед.

— Ты прав, Метем, — согласился принц. — Вина тут моя. Придется остановиться.

Продолжая держать мулов за поводья, оба путника уселись на землю и, поглощенные своими мыслями, стали молча ждать.

Глава 2

РОЩА БААЛТИС
Ночная мгла угнетала и Азиэля, и Метема; они сидели, не произнося ни слова, и вдруг в безмолвии ночи послышались какие-то странные звуки, похожие сперва на причитания плакальщицы, а затем на песнопение. Голос звучал совсем рядом — задушевный, полный богатых переливов и страсти. Иногда он опускался почти до плача, иногда взмывал ввысь, наполняя воздух трепетом своих модуляций, которые казались бы пронзительными, не будь они столь сладостны.

— Кто эта певица? — спросил Азиэль у Метема.

— Прошу вас, помолчите, — шепнул тот ему на ухо, — мы забрели в одну из священных рощ Баалтис, куда мужчинам, кроме как в праздничные дни, под страхом смерти запрещается заходить. Жрица обращает свою молитву к богине.

— Мы попали сюда случайно, не по своей воле; надеюсь, нас помилуют, — равнодушно обронил принц. — Но это песнопение глубоко меня волнует. Скажи мне слова, я с трудом их понимаю, у жрицы какой-то странный выговор.

— Принц, я не имею даже права слушать эти священные слова. Жрица поет древнее песнопение о жизни и смерти и молит богиню, чтобы та даровала ее душе огненные крылья, даровала величие и способность прозревать и минувшее, и будущее. Большего я не смею сказать, к тому же я плохо слышу, и песнопение с трудом поддается пониманию. Затаитесь, ибо уже восходит луна, и молитесь, чтобы мулы не шевелились. Она скоро уйдет, и мы сможем покинуть священное место.

Израильтянин повиновался; присев на корточки, он с любопытством вглядывался во мглу.

Из-за горизонта выплыл край большой луны, и в ее серебристых лучах их глазам во всех своих подробностях открылась странная сцена. Перед ними лежала не очень большая, шагов в восемьдесят, лужайка, окруженная семью громадными баобабами, такими древними, что они, по всей видимости, были взращены рукой самой Природы, а не людьми. За стволом одного из этих деревьев и притаились Азиэль и его спутник; приглядевшись, они заметили, что лужайка отнюдь не пустынна. В самом ее центре стоит алтарь, а рядом — грубое изображение богини, вырезанное из дерева и раскрашенное. На голове у нее — полумесяц, на шее — ожерелье из деревянных звезд. Рук нет, только четыре крыла: два распростерты, два прижимают к груди нечто, похожее на ребенка. По этим символам Азиэль сразу понял, что перед ним священная статуя финикийской богини, известной в разных странах под именами Астарты, Ашторет или Баалтис: в их примитивной религии она служила и воплощением луны и эмблемой плодородия.

Между этим грубым фетишем и алтарем, где лежало несколько цветов, в ярких лунных лучах стояла девушка в белом платье. Она была молода, необыкновенно хороша собой и стройна и, хотя ниспадающие до колен волосы скрадывали ее рост, казалась все же высокой. Ее округлые руки были простерты вперед, милое, выразительное лицо — запрокинуто к небу, и даже издали можно было видеть ее бездонно-глубокие глаза, все в отблесках лунного света. Жрица довела до конца священное песнопение и теперь молилась — громко, медленно и отчетливо — так что Азиэль мог разобрать каждое слово. Ее идущая от самого сердца молитва была обращена, однако, не к идолу перед ней, а к луне.

— О Царица Небес, — взывала она. — Ты, чей престол я вижу, но чей лик от меня сокрыт, внемли молитве твоей служительницы, оборони меня от беды великой, мне угрожающей, спаси меня от врага ненавистного. Сохрани меня в чистоте беспорочной и, как ты наполняешь ночь своим сиянием, рассей тьму моего невежества мудростью твоей, столь желанной моему разуму. Дай мне услышать глас небесный, да просветит он меня. Открой мне тайну моей жизни, поведай, почему не похожа я на сестер своих, не радуют меня ни пиры, ни приношения; и не богатства жажду я, а знаний истинных, почему все мои мечты — о любви, какой я еще не встречала на свете. Одари меня своей мудростью вечной, любовью непоколебимо верной и неумирающей, а в уплату, если хочешь, возьми мою жизнь. Ответь же мне, о Баалтис, гласом своим божественным либо яви какой-нибудь знак; наполни же сосуд моей жаждущей души и утоли голод ума моего. О богиня великая! О богиня всемогущая! Даруй мне, твоей служительнице, силы твоей могущественной, чистоты твоей божественной и покоя твоего, столь желанного. Внемли мне, Небеснорожденная, внемли мне, Элиссе, дщери Сакона, жрице твоей преданной. Внемли же мне, внемли и ответь в этот тайный священный час, гласом своим ответь, или сотвори чудо, яви знак.

Девушка замолчала; это страстное моление как будто истощило все ее силы, и она стояла в безмолвном ожидании, и вот тогда ей был дан знак, во всяком случае, произошло нечто такое, что впоследствии она считала ответом на свой призыв. Жрица по-прежнему закрывала лицо руками и ничего не могла видеть; не видели ничего и двое мужчин, зачарованные ее красотой, особенно неотразимой в ночной роще, и ее неистовым, хотя исполненным мудрости и достоинства, молением. И только при виде протянувшейся к ней руки они, наконец, заметили огромного, черного, как смоль, человека в накидке из леопардовых шкур и с большим копьем в другой, правой руке: прячась в тени деревьев, он тайком подполз к жрице с дальней стороны лужайки.

С ликующим гортанным воплем он схватил девушку левой рукой и, как она ни вырывалась, как ни взывала о помощи, потащил в глубокую тень баобабовой рощи. Азиэль и Метем вскочили и бросились вперед, на бегу обнажая мечи. Израильтянин, однако, зацепился за один из многочисленных, выбивающихся из-под земли корней и тяжело упал ничком. Когда, через полминуты, он очнулся и поднялся на ноги, Метем уже подбежал к огромному варвару; заслышав шаги, тот резко повернулся к нему лицом, все еще продолжая держать вырывающуюся жрицу. Финикиец находился так близко, что у него не было времени перехватить копье, варвар ударил его утолщенным концом древка прямо по лбу, и тот рухнул, точно забитый мясником бык. Затем он повернулся, собираясь бежать дальше вместе со своей пленницей, но не успел сделать и десяти шагов, как услышал позади быстро приближающийся топот и остановился.

Заметив настигающего его с обнаженным мечом израильтянина, он швырнул девушку на землю, где она и лежала, с трудом переводя дух. Затем, сдернув с плеч меховую накидку, он обмотал ее вокруг левой руки, чтобы пользоваться ей наподобие щита, и с яростным воплем ринулся прямо на Азиэля, намереваясь пронзить его широким наконечником своего копья.

Принц, на свое счастье, с детства обучался владению мечом; невзирая на худобу, он был силен и ловок, точно леопард. Ожидать нападения на месте было бы самоубийством — копье пронзило бы его, прежде чем он смог бы дотянуться до нападающего своим коротким мечом. Поэтому, завидев сверкающее оружие, он отскочил в сторону и одновременно, быстро взмахнув мечом, полоснул своего противника по спине.

С криком боли и бешенства варвар развернулся и атаковал его во второй раз. Азиэль отпрыгнул и обрушил удар по древку копья, которое тот поднял, чтобы защитить голову. Так силен был этот удар, так остер тяжелый меч, что копье было рассечено пополам и наконечник упал наземь. Отбросив бесполезное теперь оружие, варвар выхватил из-за пояса длинный кинжал, и прежде чем Азиэль успел воспользоваться своим преимуществом, обернулся к нему лицом. Но на этом раз, наученный осторожности, он не кинулся вперед, как разъяренный бык, а стоял, вытянув вперед обмотанную мехами руку и смотрел на своего противника.

Настала очередь Азиэля; он медленно кружил вокруг огромного варвара, выжидая удобного случая для нападения. И такой случай представился. В ответ на его финт варвар слегка опустил свой меховой щит, и Азиэль самым острием кольнул его в шею, тут же отпрыгнув, и как раз вовремя, ибо в слепой ярости, оглушительным, похожим на рев льва криком варвар бросился прямо на него. Нападение было столь стремительно, что Азиэль не мог даже увернуться и сделал единственно возможное. Прочно упершись ногами в землю, он наклонился вперед, вытяну руку с мечом и напряг все свои мышцы. Перед его глазами мелькнула обмотанная леопардовым мехом рука. Быстрым взмахом левой руки Азиэль отвел ее в сторону, что-то с невероятной силой навалилось на его меч, над головой сверкнула сталь, и он повалился, придавленный громадным черным туловищем.

«Конец! — только и успел подумать он. — Да примут Небеса мою душу!» — И в тот же миг потерял сознание.

Очнувшись, Азиэль смутно увидел, что нам ним склоняется женщина в белом платье: она изо всех сил старается стащить черную тушу с его груди; в страхе и отчаянии женщина громко всхлипывала. Тут он окончательно пришел в себя, с усилием сел, столкнув в себя убитого: меч, оказалось, попал ему в самое сердце и вышел через спину. Женщина перестала плакать и спросила на финикийском языке:

— Вы живы, господин? Я возношу благодарность богам-хранителям и даю обет принести в жертву Матери-Баалтис свои волосы.

— Нет, госпожа, — ответил он слабым голосом, ибо победа досталась ему нелегко, — было бы так жаль, если бы ты лишилась своих волос; и если уж приносить в жертву чьи-то волосы, то, конечно же, мои…

— У, вас идет кровь из головы, — перебила она. — Скажите, чужестранец, вы тяжело ранены?

— Я ничего не отвечу, госпожа, — с улыбкой сказал он, — пока ты не возьмешь назад свой обет.

— Хорошо, чужестранец; вместо волос я пожертвую богине свою золотую цепь, кстати, она и стоит дороже.

К этому времени Метем уже пришел в себя и даже обрел всегдашнюю находчивость.

— Лучше бы ты, госпожа, — сказал он резким голосом, — преподнесла эту цепь мне, ведь этот черный злодей проломил мне голову, когда я пытался тебя спасти.

— Я благодарна тебе от всего сердца, — ответила она, — но разбойника убил молодой господин: он спас меня от рабства, худшего, чем смерть, за что и будет достойно вознагражден моим отцом.

— Нет, вы только послушайте, — проворчал Метем, — я, старый дуралей, первым ринулся на ее спасение, — неужели же я не заслужил хотя бы доброго слова за свою отвагу? Но нет, я стар и не получу ни благодарности, ни вознаграждения: они предназначаются для молодого принца, который был лишь вторым. Что ж, обычная история; без благодарности я как-нибудь обойдусь, а вознаграждение постараюсь получить из сокровищницы богини.

Позвольте осмотреть ваш рану, принц? У вас только рассечено ухо; благодарите свою счастливую звезду: придись удар чуть-чуть ниже, и копье перебило бы вам шейную артерию… Попробуйте вытащить свой меч из тела этого животного, у меня не хватает сил, принц. А затем эта госпожа, если она не возражает, отведет нас в город, ибо в любую минуту могут подоспеть сообщники этого злодея, а на эту ночь с меня уже хватит стычек.

— Конечно, я отведу вас. Тут совсем рядом, рукой подать, и отец вас отблагодарит; но, с вашего позволения, я хотела бы знать ваши имена, чтобы представить вас отцу.

— Я финикиец Метем, начальник каравана, посланного Хирамом; царем тирским, а этот знатный вельможа, который убил варвара, не кто иной как принц Азиэль, дважды царской крови, ибо он внук великого царя Израиля и сын принцессы из Дома египетских фараонов.

— И все же он рисковал жизнью ради моего спасения, — пробормотала изумленная девушка и, опустившись на колени перед принцем, по восточному обычаю коснулась лбом земли, осыпая его изъявлениями благодарности и похвалами.

— Встань, госпожа, — запротестовал Азиэль, — я не только принц, но прежде всего мужчина, а ни один мужчина не оставил бы тебя в такой беде и непременно обнажил бы меч в твою защиту.

— Нет, — не преминул съязвить Метем, — ни один, ибо, на свое счастье, ты молода, прелестна и благородного происхождения. Будь ты безобразная старуха, из самых простых, конечно, я не стал бы рисковать головой, чтобы преградить путь этому чернокожему, пусть он утащил бы тебя хоть в Тир, то же самое и принц, только вряд ли он признается откровенно.

— Мужчины не часто изъясняются с такой прямотой, — язвительно усмехнулась девушка. — Но послушайте, я должна отвести вас в город, пока не случилась какая-нибудь новая беда, ведь у этого негодяя и впрямь могут быть сообщники.

— У нас с тобой мулы, госпожа: может быть, поедешь на моем? — предложил Азиэль.

— Благодарю, принц, но я предпочитаю идти пешком.

— Так же, как и я, — сказал принц, прекратив долгие, бесплодные попытки извлечь меч из грудной клетки сраженного им варвара. — По таким топям безопаснее ходить пешком. Не поведешь ли ты, друг, моего мула вместе со своим?

— Ах, принц, — проворчал Метем, — такова участь людей пожилых в этом мире; вам — общество прелестной госпожи, а мне — общество мулицы. И все же я предпочитаю мулицу: с ней безопаснее и она не докучает беспрестанной болтовней.

И они отправились в путь. Что до меча, то его так и пришлось оставить в мертвом теле.

— Как тебя зовут, госпожа? — спросил принц и тут же спохватился. — Впрочем, к чему этот вопрос? Ты Элисса, дочь Сакона, правителя Зимбое.

— Да, так меня зовут, принц, хотя мне и невдомек, откуда вы знаете мое имя.

— Ты сама назвала его, госпожа, когда молилась перед алтарем.

— Вы подслушали мою молитву, принц? — с трепетом спросила она. — Знаете ли вы, что подслушивать молитву жрицы Баалтис в священной роще богини — тяжкое преступление, карающееся смертью. К счастью, никто не знает этого, кроме самой всезрящей богини, поэтому умоляю вас: ради себя самого и ради своего спутника ничего не говорите об этом в городе; если об этом проведают жрецы Эла[264] вы окажетесь в большой опасности.

— Но ведь не заблудись я впотьмах и не подслушай случайно твою молитву, тебе бы ни за что не спастись, — рассмеялся принц. — Но раз уж я ее слышал, должен сказать, это была прекрасная молитва, излияние чистой, высокой души, хотя, к сожалению, и обращенная к той, кого я считаю демоницей.

— Спасибо за похвалу, принц, — сухо ответила она, — но вы забываете, что мы разной веры, вы иудей, поклоняетесь Яхве, так я, по крайней мере, слышала, я же, в чьих жилах — сидонская кровь, почитаю Царицу Небес, Баалтис.

— Увы, — вздохнул он, — не будем затевать бесплодный спор; если ты пожелаешь, сопровождающий меня пророк Иссахар, левит[265] может разъяснить тебе наше учение.

Эдисса ничего не ответила, и некоторое время они шли молча.

— Кто этот чернокожий, которого я убил? — спросил Азиэль.

Не знаю, принц, — неуверенно ответила она. — Такие, как он, варвары рыщут вокруг города и похищают белых женщин себе в жены. Он наверняка следил за мной, поэтому и оказался в священной роще.

— Почему же ты отправилась туда одна, госпожа?

— Подобные моления следует возносить в полном одиночестве и только в священной роще, в час восхода луны. К тому же Баалтис вполне может защитить своих жриц и разве не защитила она меня?

— А я-то полагал, что это моя скромная заслуга.

— Да, принц, это ваша рука нанесла смертельный удар похитителю, но в священную рощу ради моего спасения вас привела не кто иная, как сама Баалтис.

— Понимаю, госпожа. Ради твоего спасения Баалтис, вместо того чтобы воспользоваться своим могуществом, почему-то привела в рощу простого смертного, хотя его пребывание там — преступление, караемое смертью.

— Кто может проникнуть в замыслы богов? — пылко ответила она и нерешительно, как будто борясь с каким-то, только что охватившим ее сомнением, прибавила: — И разве богиня не вняла моей молитве?

— Не знаю, госпожа. Я должен подумать. Если я понял тебя правильно, ты молилась о ниспослании тебе божественной мудрости, но была ли она ниспослана тебе в тот час, — я не берусь судить. Ты также молилась о ниспослании тебе любви, бессмертной любви… О прекрасная! Неужели с тех пор как луна засияла в небе, эта твоя молитва исполнилась? И еще ты молилась…

— Остановитесь, принц, — прервала она, — не смейте надо мной подтрунивать, не то, хоть вы и такой знатный вельможа, я оповещу всех о вашем преступлении. Говорю вам, что я молилась о том, чтобы мне был явлен какой-нибудь знак или символ, и молитва была услышана.

Ведь этот черный негодяй пытался сделать меня рабой — своей ли, либо кого-нибудь другого. И разве не является он олицетворением всего Зла и Невежества, что есть в мире, Зла, стремящегося растоптать своей пятой Добро, и Невежества, попирающего земную мудрость, На мое спасение бросился финикиец, но потерпел неудачу, ибо дух Маммоны не может одолеть черные силы Зла. Затем прибежали вы, сражались долго и упорно, и в конце концов сразили могучего врага, вы, принц, потомок царей… — И она замолчала.

— У тебя просто природный дар к иносказаниям, госпожа, что, вероятно, естественно для женщины, истолковывающей волю богини, ее оракула. Но ты еще не сказала своему покорному слуге, что олицетворяет собой он.

Она остановилась и посмотрела ему прямо в лицо.

— Никогда еще не слышала, чтобы просвещенные евреи или египтяне не умели разгадывать аллегории. Впрочем, если вы, принц, не можете разгадать мое иносказание, не мне, женщине, растолковывать его вам.

Их взгляды встретились; в ясном лунном сиянии Азиэль увидел, как в темных прекрасных глазах его спутницы мелькнула тень сомнения, а ее лоб чуть приметно порозовел. Он увидел это — и в его сердце шевельнулось какое-то новое, еще никогда до этого часа не изведанное чувство, и уже тогда он знал, что его нелегко будет подавить.

— Скажи, госпожа, — спросил он, понизив голос почти до шепота, — в твоем иносказании отведена ли мне, хоть на один час, роль воплощения бессмертной любви, о ниспослании которой ты молилась?

— Бессмертная любовь, принц, — ответила она изменившимся голосом, — ниспосылается не на один час, а на все часы жизни. Только вы один и знаете, хватит ли у вас дерзновения сыграть эту роль — хотя бы и в воображении.

— Возможно, госпожа, на свете и есть женщина, ради которой стоит сыграть подобную роль.

— На свете не может быть такой женщины, принц, ибо бессмертная любовь — порождение духа, а не плоти. Бродит ли сейчас по земле в телесной оболочке дух, достойный вечной любви и благоговения, отыскивая другой, родственный себе дух, — я не могу сказать. Но, если им удастся найти друг друга, это их счастье, ибо два таких отважных духа смогут найти разгадку великой тайны, непостижимой для других.

Размышляя, что это за тайна, Азиэль нагнулся к своей проводнице, чтобы ответить, но тут из-за изгиба тропы, в нескольких от них шагах показалась группа телохранителей и слуг во главе с человеком в белом одеянии и с посохом в руке. Человек этот был аскетического вида, с седой бородой, проницательными глазами и могучим лбом; он сразу приковывал к себе внимание величавой осанкой. Завидев своего воспитанника в обществе девушки, он остановился и посмотрел на них недоуменно и с неодобрением.

— Нашли, — сказал он по-еврейски, — вот тот, кого мы искали, вместе с язычницей в одеянии жрицы из священной рощи.

— Кого же ты искал, Иссахар? — торопливо спросил принц, обескураженный внезапным появлением левита.

— Тебя, принц. Ты, естественно, догадываешься, что твое отсутствие было замечено. Мы все встревожились, не случилось ли какой-нибудь беды, не заблудился ли ты, но, оказывается, ты нашел себе проводницу. — И он сурово уставился на финикиянку.

— Эта проводница, Иссахар, — объяснил Азиэль, — не кто иная как госпожа Элисса, дочь Сакона, правителя города, которую мне посчастливилось спасти от похитителя в роще богини Баалтис.

— А вот мне не посчастливилось: я попробовал ее спасти, но мне только проломили голову. Смотрите! — сказал подоспевший с мулами Метем.

— В роще богини Баалтис! — сверкнув глазами, повторил левит, выразительно стукнув по земле посохом. Ты, принц Израиля, наедине в этом нечестивом месте со жрицей, почитающей демоницу! Стыд и срам! Неужели, Азиэль, ты вступил на греховный путь твоих предков — и так рано?

— Прекратим этот разговор, — повелительным тоном произнес принц, — я был в этой священной роде не один и не по своей доброй воле, и пойми, что здесь неподходящее место для оскорблений и препирательств.

— Не могу молчать, — яростно ответил старый наставник. — Между мной и теми, кто поклоняется лжебогам, в том числе и женщинам, их почитающих, — непримиримая вражда!

С этими словами он направился к воротам города, за ним последовали и все остальные.

Глава 3

ЦАРЬ ИТОБАЛ
Миновало всего два часа, а принц Азиэль вместе со своей свитой, караванщиками и многими другими гостями уже сидел на пиру, который давал в его честь Сакон, правитель города. Пир происходил в большом многоколонном зале дворца, построенного под северной стеной крепости-храма, в нескольких шагах от узких ворот; при необходимости в этой крепости могли бы укрыться многие тысячи горожан. По всему залу были расставлены столы; за ними расположилось более двухсот человек, самые же важные гости сидели отдельно — на помосте в конце зала. Тут находился и Сакон, человек средних лет, полного сложения и с задумчивым лицом, а также его дочь Элисса, несколько знатных женщин и более двух десятков вельможных особ как из самого города, так и его окрестностей.

Одна из этих важных особ тотчас же привлекла внимание Азиэля, сидевшего на почетном месте, по правую руку от Сакона, между ним и госпожой Элиссой. То был настоящий гигант, лет около сорока; великолепие его наряда, дополненного большой, отделанной необработанными алмазами золотой цепью на шею, говорило о его высоком сане. Смуглый цвет лица свидетельствовал о смешанном происхождении. Это подтверждалось и чертами лица: лоб, нос и скулы были явно семитического типа, а крупные, навыкате глаза и толстые, чувственные губы с не меньшей уверенностью можно было приписать негроидному типу. Он и в самом деле был сыном туземной африканской царицы, верховной владычицы племен, и знатного финикийца и являлся неограниченным монархом и наследственным вождем обширной, с неопределенными границами территории, раскинувшейся вокруг торговых городов белых людей, главным и крупнейшим из которых был Зимбое. Азиэль заметил, что царь — звали его Итобал — явно рассержен и в весьма дурном настроении — то ли недоволен отведенным ему местом, то ли по какой-то иной причине.

Когда унесли остатки еды и наполнили вином кубки, завязался оживленный разговор; чуть погодя Сакон призвал всех к молчанию, встал и обратился к Азиэлю:

— Принц, от имени всего нашего большого вольного города, а он действительно является вольным городом, хотя мы и признаем тирского царя своим сюзереном, — я приветствую вас в этих стенах. Даже здесь, в самом сердце Ливии, мы слышали о великославном и мудром царе, вашем деде, и могущественном египетском фараоне, также вашем родственнике. Ваше прибытие, принц, для нас большая честь; все, чем располагает эта золотая земля, — в вашем распоряжении, извольте лишь высказать просьбу. Желаю вам долгих лет жизни, да сопутствует вам благоволение богов, вами почитаемых, равно как и успех в обретении мудрости и богатства, в войне и в любви; да пожнете вы колосья, полные отменного зерна, и пусть ветер преуспеяния отвеет прочь всю мякину, дабы не валялась она под ногами вашими. До сих пор, принц, я приветствовал вас как царственного отпрыска Дома Соломона и Дома фараона; добавлю еще несколько слов. Теперь я приветствую вас как отец, чью единственную любимую дочь вы спасли от смерти или позорного рабства. Знаете ли вы, друзья, что сделал этот чужестранец вчера вечером после восхода луны? Моя дочь молилась одна, далеко за крепостными стенами, когда на нее напал громадный варвар. Он наверняка похитил бы ее, не приди ей на помощь принц Азиэль; в ожесточенной схватке он убил этого негодяя!

— Невелика заслуга, — убить одного дикаря, — не преминул вставить царь Итобал, с видимым нетерпением слушавший, как Сакон расхваливает родовитого чужеземца.

— Невелика заслуга, говорите вы, царь, — ответил Сакон. — Эй, стража, внесите тело убитого.

В зал, пошатываясь, вошли шестеро стражников: они внесли громадное, прикрытое леопардовой шкурой, тело и бросили его на краю помоста.

— Смотрите, — сказал один из них, сбрасывая меховую накидку и показывая на меч, все еще торчащий в груди сраженного Азиэлем великана, и тут же добавил: — Небеса даровали рукам принца просто нечеловеческую силу!

Гости — те, что поближе, — поднялись, чтобы взглянуть на это отвратительное зрелище, и затем все стали дружно поздравлять победителя. Лишь один царь Итобал не пожелал его поздравить; более того, при виде мертвеца его глаза заполыхали гневным пламенем.

— Что с вами, царь? Уж не завидуете ли вы силе этого великолепного удара? — с любопытством за ним наблюдая, осведомился Сакон.

— Ну какой там удар! — скромно сказал Азиэль. — Просто этот человек всем своим весом напоролся на мой меч, поэтому лезвие и засело так прочно, что я не мог его вытащить.

— Тогда я окажу вам эту услугу, принц, — язвительно усмехнулся Итобал. И, упершись ногой в грудь мертвеца, внезапным напряжением своего могучего тела вытащил меч и швырнул его на стол.

— Можно подумать, — вспыхнув от гнева, сказал Азиэль, — что вы, царь, показывая свое превосходство в физической силе, бросаете мне вызов, Но, должно быть, я ошибаюсь, ведь я не знаю здешних обычаев.

— Думайте что угодно, — отрезал царь, — но знайте, что этот человек, убитый, как вы утверждаете, вашей рукой, не какой-нибудь презренный раб, которого можно прикончить просто так, по случайной прихоти, а знатный вельможа, сын сестры моей матери.

— В самом деле? — переспросил Азиэль. — Да вам просто повезло, что вы избавились от двоюродного брата, которому знатное происхождение не мешало заниматься столь гнусным делом, как похищение благородных девушек.

Услышав такую отповедь, Итобал вскочил и схватился за меч; но, прежде чем он успел что-нибудь сказать или обнажить оружие, Сакон остудил его пыл.

— Прошу вас, царь, вспомните, что принц, как и вы, мой гость, и успокойтесь. Если убитый и в самом деле приходится вам двоюродным братом, он вполне заслуживал смерти — и не от руки особ царской крови, а от руки палача, ибо похитители девушек — гнуснейшие из всех преступников. И прошу, объясните мне, царь, каким образом ваш двоюродный брат очутился так далеко от своего дома, ведь он же не числится в вашей свите.

— Не знаю, Сакон, — ответил Итобал, — а если бы и знал, не сказал. Вы утверждаете, будто мой покойный родственник похищал девушек, что в глазах финикийцев, по-видимому, является тяжким преступлением. Но говорю вам, похититель он или нет, отныне между мной и его убийцей — кровная вражда, и будь он сам великий Соломон, а не один из пятидесяти его родственничков, именующих себя принцами, — он горько поплатился бы за это. Завтра, Сакон, перед тем как отправиться в обратный путь, я должен поговорить с вами. А до тех пор прощайте! — Он встали пошел по залу, за ним — его свита.

* * *
Внезапный уход разгневанного царя Итобала послужил сигналом и для всех остальных.

— Почему этот ублюдок так обозлился на меня? — тихо спросил Азиэль у Элиссы, когда вслед за Саконом они направились в другую комнату.

— Хотите знать правду? Это он стоял за спиной убитого родственника, вы помешали ему осуществить свое намерение, — ответила она, глядя прямо перед собой.

Прежде чем принц успел что-нибудь сказать, к нему повернулся Сакон. Лицо его было сильновстревожено.

— Простите, принц, — сказал он, отводя его в сторону, — за то, что вам пришлось терпеть оскорбления за моим столом. Посмей только кто-нибудь другой заговорить с вами так грубо, он тотчас же горько пожалел бы об этом, но этот Итобал — сущий бич для нашего города: при желании он может собрать стотысячную армию дикарей и отрезать нас от источников продовольствия и от копей, где мы добываем золото. Приходится его ублажать, как до этого мы долгие годы ублажали его отца, — добавил он с потемневшим лицом, — но на этот раз он требует слишком высокую цену. — И он бросил взгляд на свою дочь, которая стояла, глядя на них, чуть поодаль, необычайно пленительная в своем белом платье и золотых украшениях.

— Нанесите ему опережающий удар, постарайтесь сломить его могущество, — посоветовал Азиэль, с тайным беспокойством догадываясь, что дань, требуемая Итобалом — спасенная им Элисса, чья мудрость и красота взволновали его сердце.

— Слишком большой риск, принц, мы ведь здесь для того, чтобы разрабатывать золотые копи и богатеть, ведя прибыльную торговлю, а не для того, чтобы воевать. Политика Зимбабве всегда была мирной политикой.

— У меня есть лучшее предложение, и его осуществление обойдется куда дешевле, — послышался рядом спокойный голос Метема. — Накиньте удавку на шею этого животного, храпящего сейчас в его комнате, и затяните ее потуже. Нетрудно справиться с орлом в клетке, но как сразить орла, парящего высоко в небе?

— Совет не лишен мудрости, — колеблющимся тоном произнес Сакон.

— Мудрости? — возмутился Азиэль, — да, мудрости убийцы! Неужели, благородный Сакон, вы удавите спящего гостя?

— Нет, принц, это против моих правил, — поспешил оправдаться Сакон, — к тому же на нас обрушилась бы совместная месть всех племен.

— Оказывается, Сакон, вы стали еще неразумнее, чем были, — засмеялся Метем. — Человек, не решающийся покончить с врагом, который у него в руках, честным ли, вероломным ли способом, не годится править богатым городом в самом сердце варварской страны. Все это я и доложу Хираму, царю нашему, если когда-нибудь возвращусь живым в Тир. Что до вас, о высокочтимый принц, простите смиреннейшего из ваших слуг, если он предскажет, что чрезмерная чувствительность и благородство преждевременно сведут вас в могилу и умрете вы не своей смертью. — Метем взглянул на Элиссу, как бы желая придать особое значение своим словам, и с язвительной усмешкой удалился.

И тут появился посланец — судя по длинным седым прядям волос, полубезумным глазам и красной одежде, жрец Эла — и шепнул на ухо Сакону что-то, сильно его встревожившее.

— Простите, принц, но я вынужден вас оставить, — сказал правитель. — Я только что получил печальное известие, призывающее меня во дворец. Госпожа Баал тис заболела черной лихорадкой, и я должен ее навестить. Через час я вернусь.

Новость вызвала всеобщее смятение, и, пользуясь этим, Азиэль присоединился к Элиссе; она сидела одна на балконе, глядя на залитый луной город и равнины. Увидя его, она почтительно привстала и снова уселась пригласив его знаком сделать то же самое.

— Объясни, госпожа, — сказал он. — Если Баал тис — та богиня, которой ты поклонялась в священной роще, как же она может заболеть лихорадкой?

— Та самая, — улыбнулась в ответ Элисса, — но госпожа Баалтис — земная женщина; мы чтим ее как воплощение богини, и как всякая земная женщина, она подвержена болезням и смерти.

— И что же происходит в случае ее смерти?

— Общины жрецов и жриц избирают новую госпожу Баалтис. Если покойная госпожа оставляет после себя дочь, выбор обычно падает на нее или же на какую-нибудь другую знатную девушку.

— Стало быть, госпожа Баалтис может выйти замуж?

— Да, принц, не позднее чем через год после посвящения она может выбрать себе мужа, — любого, какого пожелает, лишь бы он принадлежал к белой расе и поклонялся Элу и Баалтис. Этот муж после женитьбы удостаивается титула шадида, и при жизни жены является верховным жрецом Эла и облечен величием бога точно так же как его супруга облечена величием Баалтис. Но после ее смерти его место занимает другой.

— Странное учение, — сказал Азиэль, — уверяющее, будто Повелители Небес могут вселяться в смертные тела. Но этой веры придерживаешься ты, госпожа, и я умолкаю. А теперь, если у тебя нет возражений, объясни, госпожа, что ты имела в виду, сказав, что этот варвар — царь Итобал — стоит за спиной своего родственника, пытавшегося тебя похитить. Знаешь ли ты наверняка или только подозреваешь?

— Я подозревала это с самого начала, принц, на то у меня были веские основания; в этих подозрениях я утвердилась еще больше, увидев лицо царя, когда он смотрел на мертвеца и когда потом заметил меня среди пирующих.

— Почему же он действовал с такой наглостью? Ведь он как будто бы поддерживает мир с вашим великим городом?

— После того что произошло сегодня вечером, принц, вы можете и сами догадаться, — ответила она, потупившись.

— Да, госпожа, догадываюсь; конечно, это сущий позор, что такой варвар смеет думать о тебе, но как мужчина, я не берусь безоговорочно осуждать его. И все же, отчего он действует исподтишка и так грубо, почему не посватается открыто, как подобало бы царю?

— Потому что знает, что на свое сватовство получит решительный отказ, — тихо сказала она. — Но если бы он увез меня в какую-нибудь дальнюю крепость, как смогла бы я противиться его воле, если бы, конечно, осталась живой? Там, не платя никакого выкупа ни золотом, ни землями, не поступаясь своей неограниченной властью, он был бы моим повелителем, а я его рабыней, пока не наскучила бы ему. От этой-то участи вы и спасли меня, принц, а уж если говорить напрямик, вы спасли меня от неминуемой смерти, ибо я не из тех, кто может снести подобный позор да еще и от ненавистного мне человека.

— Госпожа, — сказал он с поклоном, — сегодня я впервые рад, что родился на свет.

— А я, — сказала она, простая финикийская девушка, рада, что мне довелось встретить человека, столь же царственно благородного в своих мыслях и чувствах, сколь и высокого саном. О принц, — продолжала она, всплеснув руками, — если ваши слова не пустая любезность, выслушайте меня, ибо вы человек могущественный, истинный владыка земли, которому никто не смеет отказать, и, может быть, в вашей власти помочь мне. Я в большой беде; опасность, об избавлении от которой я молилась сегодня вечером, по-прежнему висит надо мной. Да, верно, я и мой отец отклонили предложение Итобала, потому он и устроил похищение. Но это еще не все, позднее к моему отцу приходили высшие городские сановники и старшие жрецы Эла и просили его отдать меня Итобалу; они боятся, как бы его ярость не обратилась против Зимбое, которому он давно уже угрожает войной. Когда человек в положении моего отца вынужден выбирать между безопасностью тысяч горожан и честью и счастьем бедной девушки, как вы полагаете, каков будет его выбор?

— Теперь, — сказал Азиэль, — хотя я и убежден, что злом нельзя искоренить зло, я почти сожалею, что отклонил совет Метема, как неприемлемый для честного человека. Во всяком случае, милейшая госпожа, будь уверена: я отдам все, что у меня есть, даже саму жизнь, чтобы защитить тебя от столь ужасной участи, — да, все, что у меня есть, за исключением бессмертной души.

— Ах, — воскликнула она с внезапной вспышкой в темных глазах, — все, за исключением души! Если бы мы, женщины, могли найти мужчину, готового пожертвовать для нас и жизнью и душой, будь он даже простым рабом, мы преклонялись бы перед ним, как не чтили ни одного мужчину, с тех пор как Баалтис воссела на свой небесный престол.

— Не будь я иудейской религии, может быть, я и принял бы этот вызов, — улыбнулся Азиэль, — Но я иудей и не могу рисковать своей душой, даже если бы и надеялся обрести такую награду…

— Нет, принц, — перебила она, — я только пошутила. Забудьте мои слова, он вырвались из сердца, раздираемого жесточайшими страхами. Если бы вы знали, какой ужас внушает мне этот полудикарь Итобал, вы простили бы мне все, а сегодня этот ужас гнетет меня с удесятеренной силой!

— Почему, госпожа?

— Потому что опасность совсем близко, — шепнула Элисса, но ее невыразимо прекрасные глаза и трепещущие губы, казалось, опровергали ее слова и твердили другое: «Потому что вы близко, и все во мне изменилось».

Уже второй раз в тот день Азиэль встретился с ней взглядом, и второй раз странная, еще неизведанная боль — да, скорее боль, чем радость, и все же божественно сладостная, затопила его сердце, заглушая голос рассудка и отнимая дар речи.

«Что со мной?» — смутно удивился он. За свою жизнь он видел много обольстительных лиц, многие знатные женщины добивались его внимания, но ни одна из них так не волновала его. Может быть, эта иноземная язычница и есть его суженая, та, кого об обречен любить больше всех на свете; нет, уже полюбил — и так скоро!

— Госпожа, — сказал он, подойдя к ней на шаг, — госпожа…

Элисса наклонила свою темноволосую голову так низко, что ее надушенные и украшенные золотыми заколками волосы едва не упали ему на ноги, но ничего не ответила.

И тут вдруг недолгое молчание нарушил другой голос, зычный и резкий. Голос произнес: — Прости, принц, что снова вынужден тебя потревожить; все гости уже разошлись, спальня для тебя готова; я не знаю обычаев здешних женщин, но, признаюсь, никак не предполагал застать тебя с одной из них, да еще в такой час.

Азиэль поднял глаза, хотя в этом не было никакой необходимости — слишком хорошо знал он этот голос. Перед ними стоял высокий левит, его глаза излучали холодный свет гнева.

Увидела его и Элисса и, быстро простившись, повернулась и вышла, оставив их вдвоем.

Глава 4

СОН ИССАХАРА
Затянувшуюся тишину нарушил Азиэль.

— Сдается мне, Иссахар, ты слишком ревностно печешься о моем благополучии.

— А я другого мнения, принц, — сурово отозвался левит. — Твой дед поручил мне неусыпно заботиться о тебе, неужели же я не оправдаю его доверия, неужели не выполню обязанности, еще более высокие, чем все на меня возложенные?

— Что ты хочешь сказать, Иссахар?

— По-моему, это совершенно ясно, и все же уточню. Великий царь сказал мне в зале своего золотого дворца в Иерусалиме: «Попечение о теле моего внука, о его безопасности я препоручил сопровождающим вас воинам. На тебя же, левит Иссахар, его наставник, я возлагаю попечение о его душе, обязанность куда более высокую и трудную. Оберегай его, Иссахар, от столь соблазнительных чужеземных верований и нашептываний чужеземных богов, но пуще всего оберегай от чужестранок, поклоняющихся Баалу, ибо ведут они в геенну огненную, и те, кто входит в сии врата, оказываются в Тофете[266]».

— Все, сказанное моим дедом, как и всегда, исполнено мудрости, но я все же не понимаю…

— Тогда буду говорить без обиняков, принц. Как случилось, что ты очутился наедине с этой искусительницей-колдуньей, поклонницей демоницы Баалтис? Ведь ты не должен снисходить до общения с ней, за исключением разве что обмена обычными светскими любезностями.

— Значит, мне запрещено, — возмущенно заговорил Азиэль, — беседовать с дочерью хозяина, девушкой, которую мне посчастливилось спасти от гибели, о здешних обычаях, о таинствах поклонения.

— Таинства поклонения! — пренебрежительно воскликнул Иссахар. — Таинства поклонения ее прелестному телу, дивному белому сосуду, хранилищу скверны, — стоит только пригубить — и вера поколеблена, душа отравлена! Так это таинства поклонения побудили тебя, принц, нагнуться к этой женщине, так, будто ты собирался лобзать ее, со словами любви, если не на устах, то в сердце. О, служительницы Баала весьма искусны в колдовстве: они наделены множеством губительных даров и мудростью, внушенной им демоном. Легкими прикосновениями, вздохами, взглядами уме ют они разжечь молодых людей, чтобы в кипении страстей утопить все их угрызения совести; в этом искусстве у них поистине превеликий опыт.

— Нет, принц, выслушай правду, — продолжал Иссахар. — До нынешнего вечера ты никогда не видел этой женщины, но едва ты ее увидел — и твоя кровь вся пылает, ты уже любишь ее. Скажи, что я не прав, поклянись своей честью, и я тебе поверю, ибо знаю, что ты не лгун.

После короткого раздумья Азиэль ответил:

— У тебя нет права допрашивать меня, Иссахар, но, если уж ты взываешь к моей чести, буду откровенен. Не знаю, люблю ли я эту женщину, которую я и в самом деле увидел лишь вчера, но не буду скрывать, что мое сердце тянется к ней, точно цветок к солнцу. Да, до вчерашнего дня я никогда ее не видел, но, когда в той проклятой роще передо мной впервые предстало ее лицо, у меня было такое чувство, будто я родился на свет лишь для того, чтобы встретиться с ней. Такое чувство, будто я знаю ее многие века, будто она всегда была моей, а я — ее. Разгадай эту тайну, Иссахар. Что это — неужели всего лишь страсть, порожденная молодостью и внезапным появлением прелестной женщины? Нет, не может быть, я знавал женщин не менее прелестных и уже не раз проходил испытание этим огнем. Ты человек старый и мудрый, хорошо изучил людские сердца, скажи же мне, что за волна захлестнула мое сердце.

— Что за волна, принц? Ты околдован, попал в западню, поставленную Вельзевулом для того, чтобы завладеть твоей душой; поддайся искушению, и не только твое тело будет ввергнуто в геенну огненную — там же навсегда окажется и твоя душа. Я опасаюсь за тебя, сын мой, ибо получил предостережение во сне. Слушай же! Минувшей ночью, когда я лежал в шатре на равнине, мне приснилось, будто тебе угрожает какая-то великая опасность, и я помолился во сне, дабы мне была открыта твоя судьба. И в ответ на свое моление услышал глас, которые рек: «Иссахар, ты хочешь узреть будущее; знай же, что тот, кто столь дорог твоему сердцу, воистину пройдет через печь огненную. Понуждаемый великой любовью и состраданием, отринет он свою веру и за грех этот заплатит не менее великим горем и смертью».

В глубоком смятении духа я стал молить Небеса, дабы спасли они тебя, сын мой, от неведомого искушения, но глас опять рек: «Двоих, неразделимо слитых с самого начала, можно разлучить лишь по их доброй воле. Пусть и в счастье и в горе помогают они друг другу спастись. Конечная цель ясна, но дорогу должны выбрать они сами».

Пока я раздумывал, что означают сии темные прорицания, мрак разверзся — и я увидел тебя, Азиэль: ты стоял среди деревьев, и к тебе с протянутыми руками приближалась закутанная в покрывало женщина, чье чело увенчано золотым луком Баалтис. Вокруг тебя бушевало пламя, — и в этом пламени я увидел много, давно уже мной позабытого, увидел и Царя Смерти, который разил и разил всех без пощады… Проснулся я с тяжелым сердцем, зная, что на меня, так тебя любящего, пала тень Рока.

В наши дни любой просвещенный человек отмахнулся бы от полу бредовых сновидений Иссахара, посчитав их эфемерными порождениями расстроенного рассудка. Но Азиэль жил во времена Соломона, когда его единоверцы в своих поступках руководились пророчествами, в уверенности, что Яхве являет свою божественную волю через сновидения и чудеса, а также возглашает ее устами провидцев. Этой веры мы, в сущности, держимся до сих пор, по крайней мере, обращаясь к событиям и людям того времени, ибо не подвергаем сомнению, что Исайя, Давид и им подобные были вдохновлены свыше. Одним из них был и левит Иссахар. С самой юности по ночам с ним беседовали таинственные голоса; он часто обращал свои предостережения и обличительные речи к царям и народам, убежденно предупреждая их о последствиях грехов и идолопоклонничества, о грядущем возмездии. Его воспитанник и ученик, Азиэль хорошо знал это и не отвергал сновидений, как нечто незначительное, тем более достойное насмешки, и, склонив голову, внимательно слушал.

— Для меня высокая честь, — сказал он смиренно, — что судьбой моей бедной души и тела озабочены вышние силы.

— «Бедной души», говоришь ты, Азиэль?! — возмутился Иссахар. — Твоя душа, о которой ты отзываешься столь легкомысленно, в глазах Господа обладает не менее высокой ценностью, чем душа любого херувима в Его чертогах. Падшие ангелы были первыми и самыми великими из всех, и хотя в наказание за прегрешения наши мы облачены ныне в бренную плоть, мы вновь обретем искупление и славу среди самых могущественных из их сонмов. Умоляю тебя, сын мой, отврати лицо свое от сей женщины, пока еще не поздно, иначе ты обречен пить горе из кубка ее уст, а твоя душа будет низвергнута в ад поклонников Ашторет.

— Вполне вероятно, — согласился Азиэль. — Но Иссахар, что сказал глас в твоем сновидении? Что эта женщина и я составляли нераздельное целое с самого начала? Ты полагаешь, Иссахар, что глас говорил именно об Элиссе, и хочешь, чтобы я отвратил от нее лицо, дабы избежать неминуемого наказания за грех? Если у меня достанет сил, я попробую внять твоему предостережению, ибо предпочитаю тысячу раз умереть, чем отречься от своей веры, как это предвещает твой сон. Однако я не верю, что ради женской любви я в своих поступках или мыслях отклонюсь от пути праведного. Такое может произойти лишь по воле судьбы, но не по моей собственной, а какой человек может избежать предопределенного свыше? Но даже если эта девушка — та, кого мне суждено полюбить ты требуешь, чтобы я оставил ее, потому что она язычница. Что за постыдная мысль! Если она и язычница, то по невежеству, и вполне возможно, мне удастся обратить ее в истинную веру. Неужели в заботе о собственном благополучии я допущу, чтобы эта женщина, с которой я, по твоим же словам, составлял нераздельное целое, была ввергнута в ад Баала? Нет, твой сон — не вещий. Веры своей я не отвергну, скорее обращу эту женщину на путь истинный, и вместе с ней мы восторжествуем над угрожающими нам бедами, — клянусь тебе, Иссахар!

— Воистину, у Нечистого много разнообразных уловок, — ответил левит, — и я поступил неблагоразумно, поведав тебе о своем сне; я не подумал, что его можно перетолковать так, чтобы он укреплял тебя в твоем безумии. Поступай как хочешь, Азиэль, ты еще пожнешь плоды своего безрассудства, но я открыто предостерегаю тебя: пока у меня будет хоть какая-то возможность удержать тебя, принц, ты никогда не прижмешь к груди эту колдунью, которая погубит и твою жизнь и твою душу.

— Стало быть, между нами война.

— Война так война.

* * *
Солнце стояло уже высоко в небе, когда Азиэль пробудился от глубокого, без каких бы то ни было видений сна, последовавшего за волнениями и усталостью предыдущего дня. Слуги помогли ему умыться и одеться, принесли молоко и фрукты, после чего, отпустив их, он сел у окна, чтобы обдумать все случившееся.

Под ним лежали плоские дома города, обнесенного двойной стеной, за которой теснились тысячи похожих на ульи соломенных хижин, где жили туземцы, рабы или слуги захватчиков-финикийцев. Справа от него, не более чем в ста шагах от дома правителя, где он находился, круглились могучие стены храма, где свершали свои богослужения поклонники Эла и Баалтис и где очищали добытое золото. На окружавших его широких крепостных стенах наблюдательные башни чередовались с гранитными колоннами, заостренные шпили которых были увенчаны коршунами — грубо изваянными эмблемами Баалтис. Между башнями постоянно расхаживали вооруженные воины — они наблюдали за городом и окружающими его равнинами. Хотя главная цель финикийцев и состояла в мирном обогащении, было очевидно, что они находятся в постоянной готовности к войне. На горе над большим храмом высилась еще одна каменная крепость, считавшаяся неприступной даже в том случае, если врагами будет захвачен храм, а на скалистом гребне, который, насколько хватал глаз, уходил в обе стороны от крепости, было возведено множество мелких фортов.

В городе уже начался деловой день, на открытой площади под окном шла оживленная рыночная торговля. Здесь, под травяными навесами финикийские торговцы, недавние его спутники в долгом путешествии, торговались с многочисленными покупателями, справедливо надеясь, что будут с лихвой вознаграждены за пережитые ими тяготы и опасности. Тут же, под навесами, лежали и их товары: шелка с острова Коса, бронзовое оружие и медные брусья или болванки из богатых кипрских рудников, полотно и муслин из Египта, бусы, статуэтки, резные чаши, ножи, стеклянная посуда, горшки и кувшины всевозможной формы и амулеты из глазурованного фаянса или египетского камня, тюки знаменитой пурпурной тирской ткани, тогдашние хирургические орудия, драгоценные украшения и предметы женского туалета: духи, горшочки с румянами и притирания для женщин в маленьких алебастровых или глиняных вазах, мешки с очищенной солью и тысячи товаров, производимых в финикийских мастерских. Все это купцы обменивали на золотые слитки по весу, слоновьи бивни, страусиные перья и хорошеньких девушек, пленных рабынь, а в некоторых случаях и на свободных женщин, если жестокие родители продавали их в рабство.

В другой части площади торговали провизией и скотом. Занимались этим преимущественно туземцы. Здесь лежали груды овощей и фруктов, мешки с зерном, зеленые корма с орошаемых земель за крепостными стенами, калебасы[267] с кислым молоком, пальмовым вином и вязанки тростниковых стеблей для крыш. Были также волы, мулы и ослы, большие антилопы канна или куду, принесенные на носилках свирепыми охотниками, которые убили их стрелами или поймали в ямы. В этой пестрой толпе, казалось, были представлены все восточные племена и народы. Вот в одних набедренных повязках вышагивают дикари, вооруженные большими копьями — с нескрываемым изумлением взирают они на диковинное для них торжище белых людей, А вот бредут угрюмые длиннобородые арабские купцы, или финикийцы в своих остроконечных шапках, или полукровные наемные солдаты в доспехах. Кого тут только нет! Сущее вавилонское столпотворение! И все они, каждый на своем языке, расхваливают продаваемые ими товары, торгуются и ссорятся.

Азиэль с интересом смотрел на новое для него зрелище, которое, однако, скоро ему приелось. Неожиданно толпа расступилась, оставив проход между рыночной площадью и узкими воротами храма. По этому проходу двигалась процессия жрецов Эла в красных одеяниях и высоких красных шапках, из-под которых выбивались прямые и длинные, до плеч, волосы. В руках они держали позолоченные жезлы, на шеях у них висели золотые цепи с эмблемами почитаемого ими бога. Жрецы шли попарно, было их человек пятьдесят, они тянули какой-то заунывный гимн и каждый опирался рукой на плечо соседа; при их появлении все, кроме нескольких иноверцев, обнажили головы, а самые благочестивые даже пали на колени.

Затем появилась процессия жриц Баалтис. Их было не меньше ста — все в белых платьях, в прозрачных, накинутых на голову и ниспадающих до колен покрывалах, которые держались при помощи позолоченных обручей с изображением луны. В руках жрицы держали не позолоченные жезлы, а завернутые в листья початки кукурузы с кисточками цветов. К правым же их запястьям тонкой проволокой были прикреплены молочно-белые голуби. И початки и голуби олицетворяли Плодородие, которому, в сущности, и поклонялись эти люди. Женщины, вокруг увенчанных полумесяцем лиц которых, в диком стремлении освободиться, метались голуби, являли собой очень странную и привлекательную картину. Медленно идя вперед, они тоже тихо распевали какую-то заунывную песнь. Азиэль внимательно вглядывался в их лица, и вдруг его сердце дрогнуло: в их рядах, крепко прижимая голубя к груди, видимо, чтобы успокоить птицу, шла и госпожа Элисса. Подойдя к дворцу, она подняла глаза на его окно, но не увидела его, ибо он сидел в тени.

Когда длинная колонна жриц, провожаемая сотнями верующих, углубилась в извилистый узкий проход, ведущий в храм, Азиэль откинулся на спинку кресла и задумался.

Среди поклонников богини, жестокий культ которой осуждали даже в весьма терпимом древнем мире шла и женщина, к которой его влекло со странной непреодолимой силой. Если верить вещему сну Иссахара и его собственным таинственным прозрениям их судьбы тесно сплетены. И вдруг на него нахлынуло отвращение. Да, она мудра и хороша собой, да, на вид она чиста и непорочна, но Иссахар прав: она — жрица омерзительно жестокой религии, хуже того, она полна скверны, ее мудрость — только злой дар тех злых сил которым она служит. Он, благородный принц из Дома Израиля и Дома древних фараонов Кеме[268], он, сын Избранного Народа, верующий в единственного, истинного Бога, не хочет иметь с ней ничего общего Вчера он был просто околдован — то ли черной магией, то ли необыкновенной красотой и статью, не важно, чем именно, но сегодня он в полном рассудке и поборет это наваждение.

Стоя на рыночной площади, левит Иссахар также наблюдал за процессиями жрецов и жриц.

— Скажи, Метем, — спросил он у финикийца, с непокрытой головой стоявшего рядом. — Что это за шутовское представление?

— Это отнюдь не шутовское представление, достойный Иссахар. В храме должно состояться публичное жертвоприношение во имя исцеления тяжело больной верховной жрицы, госпожи Баалтис.

— И что же они собираются принести в жертву? Я не вижу ничего, пригодного для этой цели, кроме голубей, привязанных к запястьям женщин.

— Нет, Иссахар, — с мрачной улыбкой ответил Метем, — боги требуют более благородной крови, чем голубиная. Для жертвоприношения предназначается первенец госпожи Баалтис.

— О Владыка Небесный! — вознегодовал Иссахар, обращая глаза ввысь. — Доколе будешь ты терпеть, чтобы этот проклятый кровожадный народ осквернял лик земли?!

— Тише, друг, — перебил его Метем. — Я читал ваше Священное писание; разве не сказано там, что одному из ваших предков велели принести в жертву своего первенца?[269]

— Не богохульствуй, — осадил его пророк. — Да, такое испытание было ему ниспослано, но Господь остановил его руку. Тот, кого я чту, строго запрещает проливать кровь детей…

Увидев среди жриц в белом платье госпожу Элиссу, Иссахар замолк. Перехватив ее взгляд, устремленный на окно дворца, он заметил то, чего не могла разглядеть она — сидящего в тени принца.

— Дочь Сатаны раскидывает свои сети, — прошептал он сквозь зубы. И но внезапному наитию добавил: Скажи, Метем, дозволяется ли иноземцам присутствовать при свершаемых в храме обрядах?

— Да, конечно, — ответил финикиец, — при условии, что они будут вести себя благопристойно и не нарушать установленных порядков.

— Тогда я хотел бы побывать там, Метем. Это желание, несомненно, разделяет и принц Азиэль. Если не возражаешь, окажи мне услугу, зайди к принцу и пригласи его посетить важную церемонию, которая состоится сейчас в храме. А если он спросит, что за церемония, скажи только, что это жертвоприношение голубей.

Я подожду тебя у врат храма, но не говори ему, кто тебя послал. Я знаю, ты любишь деньги, Метем; помни: если ты угодишь мне, помогая и в этом деле и в кое-каких других, точно выполняя мои просьбы, в моем распоряжении вся иерусалимская казна.

— Соблазнительное предложение, — весело сказал финикиец. — Конечно же, я выполню все ваши пожелания, достопочтенный Иссахар, как повелел царь иудейский.

«Теперь-то мне ясно, — смекнул он, отправляясь выполнять поручение, — как обстоят дела. Принц Азиэль влюбился — или вот-вот влюбится — в госпожу Элиссу, что вполне понятно и естественно в его годы, особенно после того, как он пропутешествовал по морю и суше целых двенадцать месяцев, не видя ни одного сколько-нибудь пригожего личика. Святой Иссахар, с Другой стороны, твердо намерен не допустить общения своего воспитанника с жрицей Баалтис, что тоже вполне понятно и естественно, учитывая его возраст и святое призвание. Есть еще этот черный дикарь Итобал, стремящийся завладеть девушкой, и сама девушка, которая, как это свойственно женскому полу может искусно столкнуть их всех лбами. Ну что ж, тем лучше для меня — прежде чем все это завершится я поднабью свою мошну. В конце концов у меня две руки, а золото всегда золото, кто бы его ни давал» И с хитрой улыбкой Метем вошел во дворец.

Глава 5

БЛИЗ АЛТАРЯ
Поглощённый раздумьями Азиэль, подняв глаза увидел перед собой склонившегося с шапкой в руке финикийца.

— Да, продлится ваша жизнь вечно, принц! — сказал он. — Но если вы будете поддаваться унынию, как бы долга ни оказалась ваша жизнь, она будет омрачена тенью постоянной печали.

— Я только размышлял, Метем, — очнувшись, ответил принц.

— Не о спасенной ли вами госпоже Элиссе? Вижу, угадал. Она просто чудо как хороша — никогда не видел таких мечтательных, будто чуть сонных глаз и такой непостижимой улыбки. К тому же она очень образованна, хотя лично я предпочитаю в женщинах красоту, а не ученость. Жаль, что она жрица нашей религии, это может возбудить недовольство святого Иссахара, который, боюсь, принц, слишком суровый наставник для молодого человека…

— Ближе к делу, — перебил Азиэль финикийца.

— Простите, принц, — ответил тот, с извиняющимся видом разводя руки, — сегодня утром я заключил очень прибыльную сделку, скрепив ее изрядной порцией вина, поэтому не сердитесь, если я говорил слишком вольно в вашем присутствии. У меня к вам предложение. Сегодня в храме проводится церемония, где имеют полное право присутствовать и чужестранцы. Это редкая возможность, и так как вы наслышались о наших таинствах в священной роще, то я подумал, что вы, возможно, пожелаете присутствовать. Если так, я с удовольствием вас провожу.

Первым побуждением Азиэля было отклонить это предложение. Слова отказа уже вертелись у него на языке, когда его осенила внезапная мысль, Почему бы не посмотреть на это мерзкое зрелище, не узнать, какую роль в церемонии будет играть госпожа Элисса? Не верный ли это способ исцелиться от снедающего его недуга?

— Какой обряд будет совершаться? — спросил он.

— Жертвоприношение с целью исцелить тяжко больную госпожу Баалтис, принц.

— А что предназначается в жертву?

— Я слышал, голуби, — последовал равнодушный ответ.

— Я пойду с тобой, Метем.

— Хорошо, принц. Свита ожидает вас у ворот.

У главного входа во дворец Азиэль в самом деле нашел свою охрану и других слуг, готовых его сопровождать.

С ними был и Иссахар; принц приветствовал его и спросил, знает ли он что-нибудь о предстоящем обряде.

— Да, принц, мы будем свидетелями гнусного жертвоприношения.

— И ты хочешь пойти вместе со мной, Иссахар?

— Куда мой господин, туда и я, — угрюмо пробурчал левит. — Кроме того, принц, если у вас есть причины желать посмотреть на это дьяволопоклонство, то и у меня есть свои.

Вместе с Метемом они направились к храму. У северной калитки храма, шириной не больше одного шага, финикиец поговорил со стражниками, и те пропустили их внутрь. Проходы здесь были очень узкие; приходилось идти гуськом. Миновав запутанный лабиринт проходов, они пошли вдоль громадных стен, сложенных из гранитных глыб, не скрепленных цементом, и наконец оказались на большой открытой площадке, Церемония уже началась. Почти в самом центре площадки, вымощенной гранитными плитами, стояли две конические башни, одна — высотой около тридцати футов, другая — вдвое ниже. Эти башни, также сложенные из каменных глыб, являлись, как объяснил Метем, священными символами Эла и Баалтис. Перед башнями находился помост с каменным жертвенником, а между ними, в жертвенной яме, пылал жаркий костер. Весь центр занимали стройные ряды жрецов и жриц. А вокруг священной круглой площадки толпилось множество зрителей, среди которых отвели место Азиэлю и ею сопровождающим, хотя кое-кто из людей фанатичных и возражал против допуска иудеев.

Когда они вошли, жрецы и жрицы уже заканчивали молитву, фразы которой они произносили поочередно, странным речитативом. Молитва была отчасти традиционной, хорошо заученной, отчасти импровизированной; молящиеся взывали к богам-хранителям, прося исцелить верховную жрицу, госпожу Баалтис. Но вот молитва закончилась, и хорошенькая, решительного вида девушка вышла на открытое место перед жертвенником и резким взмахом руки скинула с себя белую накидку; под ней оказалось пестроцветное прозрачное платье, через которое просвечивала ее ослепительно-белая плоть.

Черные волосы девушки, украшенные венком из алых цветов, ниспадали свободными прядями; руки и ноги были обнажены, и в каждой руке она держала по бронзовому кинжалу. Чуть-чуть приоткрыв накрашенный рот, словно собираясь заговорить, и воздев насурьмленные глаза к небу, она медленно-медленно начала свой танец. Мало-помалу ее движения убыстрялись, волосы разлетались в стороны, так что цветочный венок походил на большое рубиновое ожерелье. Вдруг бронзовый нож в ее правой руке ярко сверкнул, и над ее левой грудью расползлось багровое пятно, затем блеснул кинжал в левой руке, — такое же пятно забагровело над правой грудью. При каждом ударе собравшиеся дружно охали и тут же замолкали.

В безумном исступлении пляшущая жрица перестала вертеться и взметнулась высоко в воздух, звеня над головой ножами и крича:

— Внемли мне, внемли мне, Баалтис.

Она взлетела вновь, и на этот раз на ее вопрос последовал ответ, произнесенный ее же губами, но другим голосом:

— Я здесь. Говори, чего тебе надобно?

Совершив еще один, третий прыжок, жрица сказала своим собственным голосом:

— Исцели твою больную слугу. Второй голос ответил:

— Я слышу тебя, но не вижу никакого приношения.

— Какую жертву ты велишь принести тебе, Царица? Голубя?

— Нет.

— Какую же, царица?

— Первого ребенка женщины.

Услышав эти слова, сочтенные повелением свыше, хотя их и произнесла окровавленная жрица, — собравшиеся там люди, до сих пор безмолвствовавшие, громко закричали; плясунья же, в полном изнеможении, лишившись чувств, повалилась наземь.

На помост вспрыгнул верховный жрец Эла, шадид, муж больной жрицы.

— Устами оракула богиня изъявила свою волю, — закричал он. — Божественная мать требует одну жизнь из множества, ею дарованных, дабы исцелить свою земную посланницу. Чьей жизнью пожертвуем мы ради благосклонности богини, которая только одна и может спасти эту посланницу?

Вперед выступила женщина в жреческом платье, со спящим, видимо опоенным снотворными снадобьями, младенцем на руках; заметно было, что эта сцена хорошо подготовлена.

— О отец! — воскликнула она суровым, пронзительным голосом, хотя губы ее и подрагивали. — Пусть примет богиня это дитя, первый плод моего тела, дабы госпожа Баалтис могла исцелиться от своего недуга, дабы я, и все, чтящие богиню, могли снискать ее благословение. — И она протянула верховному жрецу маленькую жертву.

Шадид хотел взять ее на руки, но ему так и не суждено было это сделать, ибо в следующий миг на помост вспрыгнул высокий бородатый Иссахар в своем белом одеянии.

— Стоп! — выкрикнул он зычным голосом. — Не притрагивайся к этому невинному дитя! Неужели ты, сатанинское отродье, готов его умертвить, дабы умилостивить демонов, которым ты поклоняешься? Горько поплатитесь вы за это злодеяние, люди Зимбое! Мои глаза открыты, я зрю… — продолжал он, в пророческом вдохновении неистово тряся над головой худыми руками. — …я зрю меч истинного Бога, его меч пламенеет над капищем идолослужителей, погрязших в великой мерзости! И я говорю вам: прежде чем луна вновь помолодеет, это капище будет залито вашей кровью, о идолослужители, обитательницы рощ! У ваших врат, о поклонники демонов, уже стоят язычники; сих демонов насылает на вас сам Господь, как насылает Он саранчу на посевы или северный ветер, чтобы размести прах. Тщетно будете вы взывать тогда к Элу и Баалтис, не спасут они вас от гибели неминуемой! Азраил, Ангел Смерти, уже начертал на челе у вас свои письмена; вы все обречены; в вашем городе будут хозяйничать совы, ваши тела будут пожирать шакалы, ваши души утащит в свое логово Сатана…

Все это время жрецы и зрители слушали обличения Иссахара в изумлении и замешательстве и не без тайного страха. Теперь они с гневным ревом очнулись; десятки рук стащили его с помоста и принялись избивать. Он был бы разорван на куски, если бы группа воинов, зная, что он гость Сакона и состоит в свите принца Азиэля, не вырвала его из рук беснующейся толпы и не увела в безопасное место.

Общая суматоха все еще не улеглась, когда в храм вбежал запыхавшийся финикиец. Протолкнувшись к Метему, он дернул его за рукав.

— В чем дело? — спросил Метем этого человека, своего слугу.

— Госпожа Баалтис скончалась. Исполняя ваше повеление, я сговорился с ее служанкой, что она помашет мне платком из окна башни, если ее хозяйка умрет.

— Кто-нибудь знает об этом?

— Никто.

— Смотри, никому не проговорись! — предупредил Метем и отправился искать Азиэля.

Принц, в свою очередь, вместе со своими телохранителями искал Иссахара.

— Не бойтесь, принц, — сказал Метем в ответ на его нетерпеливые расспросы. — Воины увели этого глупца, он в безопасности… Простите, что я говорю так о святом человеке, но он едва не сгубил всех нас.

— Не могу тебя простить, — в сердцах сказал Азиэль. — Я глубоко чту Иссахара за его поступок и слова. Прочь из этого проклятого капища, куда ты меня заманил, хитрец!

Прежде чем Метем успел возразить, голос прокричал:

— Закройте двери святилища, дабы никто не мог войти или выйти, и да свершится жертвоприношение!

— Послушайте, принц, — сказал финикиец, — вам придется остаться здесь до конца.

— Тогда знай, финикиец, что я не допущу, чтобы это несчастное дитя зарезали у меня на глазах, нет, я прорублюсь к нему вместе со своими телохранителями и спасу его!

— Спасти его вы не спасете, а себя неминуемо погубите, — ответил Метем. — Но смотрите, с вами хочет поговорить какая-то женщина. — И он показал на девушку в жреческом платье, со скрытым под покрывало лицом, которая, пользуясь общим переполохом, пробиралась к нему через толпу.

— Принц, — шепнула, подойдя, девушка в покрывале, — я Элисса. Ради спасения своей жизни ничего не говорите и не делайте, или вы будете растерзаны на месте: жрецы подслушали вас и вне себя от вашего кощунства.

— Прочь, нечестивица, — взорвался Азиэль. — Я не желаю иметь ничего общего с дикой обитательницей рощ, детоубийцей!

Она поникла под бременем его горьких слов, но все же спокойно сказала:

— Я рискую собой, чтобы спасти вашу жизнь, принц, но вам как будто доставляет удовольствие играть со смертью! Прежде чем вы падете жертвой толпы, знайте, что я ничего не ведала об этом гнусном жертвоприношении, что я с радостью пожертвовала бы собой, чтобы спасти этого младенца.

— Спаси его, тогда я тебе поверю, — ответил принц, отворачиваясь.

Элисса тихо отошла прочь, ибо увидела, что жрицы, ее товарки, выстраиваются опять в ряды и медлить нельзя. Но не прошла она и несколько шагов, как ее схватили за рукав, и голос Метема, который слышал ее разговор с принцем, шепнул ей на ухо:

— Дочь Сакона, что ты мне дашь, если я подскажу тебе, как спасти ребенка, а заодно и принца, чтобы он переменил свое мнение о тебе?

— Я дам тебе все свои драгоценности и золотые украшения, а их у меня немало, — поспешно ответила она.

— Тогда по рукам. Слушай: госпожа Баалтис скончалась несколько минут назад, но этого не знает еще никто, кроме меня и моего слуги; и пока храм заперт, сюда не сможет проникнуть эта новость. Притворись, будто твоими устами говорит сама богиня и вели отменить жертвоприношение, ибо та, ради кого оно должно было совершиться, скончалась. Ты поняла?

— Поняла, — ответила она, — и хотя подобный обман может навлечь на меня месть Баалтис, я все же воспользуюсь твоим советом. Не бойся, я заплачу щедро. — И, не снимая с головы покрывала, она вернулась на прежнее место; в общей давке никто даже не обратил внимания на то, что она отходила.

Когда ропот и гневные крики, наконец, затихли и непосвященных вытеснили из пределов священного круга, жрец закричал с помоста:

— Теперь, когда богохульник выдворен из храма, мы можем начать жертвоприношение.

— Да, начнем, — поддержала его толпа, и женщина со спящим младенцем вновь выступила вперед. Но, прежде чем жрец успел его взять, перед ним появилась Элисса с протянутыми руками и обращенными к небу глазами.

— Остановись, о жрец! — воскликнула она. — Богиня овеяла своим дыханием мое чело и передала мне свое святое послание.

— Подойди ближе, дочь моя, и сообщи всем нам это послание, — изумленно ответил жрец, который, разумеется, не верил, будто Элиссу и впрямь осенило божественное вдохновение, и если бы только смел, запретил ей говорить.

Элисса взошла на помост и, стоя со все еще распростертыми руками и запрокинутым лицом, произнесла громким и чистым голосом:

— Богиня отвергает предназначенное ей приношение, ибо она уже призвала к себе ту, ради которой оно должно было свершиться, — господа Баалтис покинула этот мир!

При этом известии присутствующие громко застонали — то был отчасти стон скорби по любимой всеми духовной наставнице, отчасти стон разочарования, вызванного предстоящей отменой жертвоприношения, ибо финикийцы любили эти устрашающие действа, которые, однако редко разыгрывались при дневном свете и таком скоплении людей.

— Ложь! — прокричал голос. — Совсем недавно госпожа Баалтис была жива!

— Откройте ворота и пошлите узнать, ложь это или нет, — спокойно сказала Элисса.

Пока жрец ходил проверять, верно ли ее сообщение, на площадке царило безмолвие. Наконец он вернулся. Протиснувшись через толпу, взошел на помост и объявил:

— Дочь Сакона сказала правду: господа Баалтис, увы, опочила!

Элисса облегченно вздохнула: не подтвердись ее слова, она вряд ли избежала бы жестокой расправы.

— Да, — воскликнула она, — как я вам сказала, она опочила, опочила из-за грехов ваших, ведь вы хотели, вопреки обычаям нашей веры и нашего города и без повеления богини, устроить публичное человеческое жертвоприношение.

* * *
Жрецы и жрицы в угрюмом молчании вновь выстроились в колонны и покинули храм, за ними последовали и зрители, которые тоже были не в слишком хорошем настроении, ибо лишились предвкушаемого развлечения.

Глава 6

ЗАЛ ДЛЯ АУДИЕНЦИЙ
Достигнув, наконец, своей комнаты, Элисса бросилась на ложе и разразилась потоком слез. Да и как было удержаться от слез: ведь она нарушила свой жреческий обет, выдала за послание богини то, что было сообщено ей простым смертным. И она никак не могла отделаться от воспоминания отом, с каким презрением и даже ненавистью взирал на нее принц Азиэль, никак не могла забыть его жестоких, оскорбительных слов, ведь он назвал ее «дикой обитательницей рощ, детоубийцей».

В отношении Элиссы эти обвинения были совершенно беспочвенны. Никто не мог бы бросить на нее тень, ибо она всеми силами души ненавидела эти редкие человеческие жертвоприношения, и только силой можно было бы заставить ее присутствовать на них, знай она, каково будет приношение.

Как и большинство древних верований, верование финикийцев имело две стороны: духовную и материальную. Духовная состояла в поклонении далекому неведомому божеству, чьими символами были солнце, луна и планеты и чье могущество проявлялось в их величественном движении и в действии сил природы. Вот это-то и привлекало Элиссу, это божество она и считала истинным; наделенная глубокой мудростью, она стремилась проникнуть в сокровенные тайны природы. Элисса любила взывать к богине в полном одиночестве, под светом безмолвной луны; в этих молитвах она и черпала силу и утешение, но к ритуалам, особенно наиболее тайным и жестоким, о которых, впрочем, знала очень мало, она относилась с непреодолимым отвращением. Что, если устами еврейского пророка говорила сама истина? Что, если ее религия, со всеми своими корнями и ответвлениями, религия ложная и на небесах и впрямь обитает Бог-Отец, внимающий молитвам людей и не требующий от них крови им же порожденных детей?

Душой Элиссы овладело сильное сомнение, повергшее в трепет все ее существо: это сомнение, однако, принесло с собой и надежду. Если вера, которой она придерживается, истинная, как могло случиться, что она безнаказанно выдала себя за оракула богини? Ей хотелось знать больше обо всем этом, но кто мог бы ее просветить? Левит Иссахар? Но он отворачивается от нее, как от зачумленной. Принц Азиэль? Но и он отвергает ее с презрением. Почему его слова причиняют ей такую мучительную боль, будто он разит ее копьем? Не потому ли, что он… стал ей дорог, бесконечно дорог? Да, это так, надо смотреть правде в глаза. Она поняла это еще тогда, когда он проклинал ее: в ее горячей южной крови разлился какой-то еще неведомый ей огонь. И пылала не только ее кровь, пылала и душа, страстно к нему стремившаяся. Даже при первой их встрече она испытывала такое чувство, как будто нашла давно потерянного, безгранично любимого человека. Но какое же горькое разочарование — узнать, что тот, кого она так любит, ненавидит ее!

Эти невеселые размышления были прерваны появлением Сакона.

— Что там произошло в храме? — спросил он, так как не ходил в святилище. — И почему ты так горько плачешь, доченька?

— Я плачу потому, отец, что твой гость, принц Азиэль, назвал меня «дикой обитательницей рощ, детоубийцей», — ответила она.

— Клянусь головой, я ему этого не спущу! — воскликнул Сакон, хватаясь за меч.

— Но, может быть, я заслужила эти жестокие слова, с его точки зрения. Слушай! — И, ничего не утаивая, она рассказала ему обо всем происшедшем.

— Воистину беда следует за бедой, — выслушав ее, сказал отец. — Какой безумец разрешил принцу и этому необузданному Иссахару присутствовать на жертвоприношении! Говорю тебе, доченька; я, как и мои предки, — поклоняюсь Элу и Баалтис, но я знаю, что Яхве — великий могущественный бог, а его пророки никогда не лгут в своих предсказаниях, в этом я неоднократно убеждался еще в своей юности, на берегах Сидона… Так что же сказал Иссахар? Прежде чем луна опять помолодеет, храм будет залит потоками крови? Вполне вероятно, ибо Итобал угрожает нам войной. И причина этому — ты, доченька.

— Почему я, отец? — неохотно спросила она, предугадывая, какой последует ответ.

— Ты хорошо знаешь, доченька. Месяц назад ты танцевала на большом пиршестве в его честь; с тех пор он без ума от тебя; а тут еще недавно прибывший принц Азиэль разжег в нем безумную ревность. Сегодня он потребовал аудиенции; меня предупредили, что он намеревается просить твоей руки и в случае отказа объявит войну нашему городу, с которым у него старые счеты. Да, царь Итобал и есть тот самый Меч Господень, который, по словам пророка, висит над нашим городом. Если этот меч обрушится, причиной будешь ты, Элисса.

— Пророк назвал другую причину, он сказал, что это будет кара за грехи нашего народа, за его идолопоклонство.

— Не все ли равно, что он сказал? — поспешил перебить ее Сакон. — Какой ответ мне дать Итобалу?

— Ответь ему, — со странной улыбкой сказала Элисса, — что он прав в своей безумной ревности к принцу.

— Что? — удивился отец. — У него есть основания ревновать тебя к чужестранцу, который сегодня говорил с тобой так грубо?

Элисса ничего не ответила, только кивнула, глядя прямо перед собой.

— Есть ли у кого-нибудь еще такая своевольная дочь! — продолжал Сакон в раздражении и замешательстве. — Верно говорят люди: женщины любят тех, кто осыпает их побоями и бранью. Конечно, я с куда большим удовольствием выдал бы тебя замуж за принца Израиля и Египта, чем за этого полукровного варвара, но армии Соломона и фараона далеко, а сто тысяч копьеносцев Итобала у наших ворот.

— К чему этот разговор, отец? — сказала Элисса, отворачиваясь. — Даже если бы я и хотела стать женой принца, он ни за что не пожелала бы связать свою судьбу с жрицей Баала.

— Если бы все упиралось только в различие в религии, это еще можно было бы уладить, — сказал Сакон. — Но есть другие препятствия, непреодолимые. Могу ли я сообщить Итобалу, что ты согласна стать его супругой?

— Я? — воскликнула она. — Чтобы я стала женой этого дикаря, чье сердце столь же черно, как и его кожа! Отец, ты можешь ответить ему все, что хочешь, но знай, что я предпочту смерть супружеству с Итобалом.

— Но, доченька, — взмолился Сакон, — подумай, прежде чем дать окончательный ответ. Ты принадлежишь к роду, хотя и знатному, но не царскому; выйдя за него замуж, ты станешь царицей и матерью царей. Но если ты отвергнешь его предложение, мне придется употребить свою отцовскую власть, чего бы я очень не хотел, и выдать тебя насильно, чтобы предотвратить назревающую кровопролитную войну, подобной которой наш город не знал в течение многих поколений, ибо Итобал и его племена ненавидят нас уже давно и по многим причинам. Пожертвовав своим счастьем, ты будешь способствовать установлению мира, если же ты отклонишь его предложение, прольются реки крови и этот город, возможно, будет разрушен до основания, а если и уцелеет, то уже не будет процветающим торговым городом, а все его богатства будут разграблены.

— Ничто не может отвратить начертаний судьбы, — спокойно ответила Элисса. — Эта война назревает уже много лет, а что до меня, то я, как и всякая женщина, должна думать прежде всего о себе, и только потом о судьбе городов. По своей доброй воле я никогда не соглашусь выйти замуж за Итобала. К этому мне нечего добавить, отец.

— Хорошо, допустим, тебя в самом деле не тревожит, что станет с нашим городом, но подумала ли ты обо мне и обо всех, кого мы любим? Неужели мы все будем разорены, а может быть, и убиты из-за твоего девичьего своеволия?

— Этого я не говорила, отец. Повторю только, что по своей доброй воле я никогда не выйду замуж за Итобала. Пользуясь своей отцовской властью, ты можешь отдать меня ему, но знай, что, поступив так, ты обречешь меня на смерть. Может быть, это и будет наилучшим выходом.

Сакон хорошо знал свою дочь, он даже не взглянул на ее решительно поджатые губы, чтобы еще раз убедиться, что она ни за что не отступится от сказанного.

— Воистину я в трудном положении; ума не приложу, что мне делать, — сказал он, закрывая лицо руками.

Элисса слегка прикоснулась к его плечу.

— Отец, зачем отвечать ему немедленно? Попроси месяц отсрочки, а если он не согласится, хотя б неделю. Кто знает, что случится за это время.

— Ответ вполне разумный, — воскликнул он, цепляясь за протянутую ему соломинку. — В три часа пополудни, доченька, вместе со своими служанками будь в большой зале для аудиенций; мы должны принять Итобала без каких-либо признаков страха, со всей подобающей пышностью и учтивостью. А сейчас я пойду к жрецам Эла, постараюсь вызволить из их рук левита и узнать, кого прочат на место госпожи Баалтис. Вероятнее всего — Месу, дочь покойной Баалтис, хотя многие и против. О, если бы не жрецы и женщины, править этим городом было бы куда проще. — И, раздосадованно махнув рукой, Сакон вышел из комнаты.

* * *
В три часа пополудни большой зал для аудиенций заполнился пестрой, богато одетой публикой. Кроме самого правителя города с его ближайшими советниками, тут были принц Азиэль и его свита, включая Иссахара, которого отнюдь не укротили полученные им в храме побои: его глаза лучились обычной горделивостью; тут были представители жреческой общины; многочисленные знатные женщины, жены и дочери вельмож и богачей, в нижней же части зала собрались зрители из всех сословий, ибо город облетел слух, что последняя аудиенция, предоставляемая Саконом Итобалу, может сопровождаться бурными объяснениями.

Все это многочисленное общество было уже в сборе, когда глашатай возвестил, что Итобал, царь племен, накануне возвращения домой хочет засвидетельствовать свое почтение правителю Зимбое Сакону.

— Пригласите его в зал, — велел Сакон, который сидел с усталым, встревоженным видом. Когда глашатай поклонился и ушел, он повернулся и что-то шепнул на ухо Элиссе. Загадочная, словно сфинкс, она стояла за его троном, вся в великолепных сверкающих одеяниях и золотых украшениях, с которых Метем не спускал довольных глаз, ведь отныне они являлись его собственностью.

Под звуки варварской музыки в зал вступил Итобал. Облачен он был в дорогие пурпурные тирские ткани и весь увешан золотыми цепями; на голове же у него красовался золотой обруч с единственным кроваво-алым рубином — знак царского достоинства. Перед царем шел меченосец: он нес церемониальный меч, великолепное оружие с рукоятью из слоновой кости, отделанное неогранёнными камнями и золотой инкрустацией; позади, разодетые с варварской роскошью, следовали царские советники и слуги: эти огромные полудикие люди ошеломленно таращили глаза на великолепный зал и собравшуюся знать. При появлении царя Сакон поднялся со своего высокого, похожего на трон кресла, подошел к царю, взял его за руку и усадил на такое же кресло чуть поодаль.

Усевшись, Итобал стал оглядываться. Заметив среди присутствующих Азиэля, он нахмурился.

— Допускает ли придворный этикет, — спросил он, — чтобы принц сидел выше коронованного царя? — И он показал на кресло Азиэля, стоявшее на помосте чуть выше отведенного ему кресла.

Ответил ему не Сакон, а опередивший его Азиэль.

— Я сижу там, где меня усадили, — холодно произнес он. — Но я могу уступить это место царю Итобалу. Внуку фараона и Соломона нет никакой необходимости спорить о старшинстве с диким властителем диких племен.

Итобал вскочил на ноги и схватился за меч.

— Клянусь душой моего отца, ты ответишь за это, князек.

— Тебе следовало бы поклясться душой матери, — надменно усмехнулся Азиэль. — Не сомневаюсь, что примесь крови этой чернокожей женщины и является причиной того, что ты забываешь о простейших приличиях. Что до всего прочего, то я в ответе только перед своим собственным царем.

— И все же есть человек, перед которым тебе придется ответить, — яростно прохрипел Итобал. — Вот он! — И он помахал сверкающим мечом перед глазами принца. — А если ты не осмеливаешься встретиться с ним лицом к лицу, я прикажу своим рабам задать тебе взбучку, пока ты не взмолишься о прощении.

— Если ты хочешь вызвать меня на поединок, царь Итобал, я к твоим услугам. Но я никогда не видел среди цивилизованных народов, чтобы вызов бросали вот так — как это делаешь ты.

— Достаточно, достаточно, — громовым голосом остановил своих высоких гостей Сакон. — Здесь неподходящее место для подобных ссор, царь Итобал; если я допущу, чтобы вы скрестили мечи с принцем Азиэлем, я навлеку на себя державный гнев Израиля, Тира и Египта. Никакого поединка между вами не будет — даже если мне придется заключить принца под стражу. Прошу вас, изложите приведшее вас сюда дело, царь Итобал; в противном случае я вынужден буду прекратить аудиенцию и выслать вас под эскортом из города.

Советники схватили Итобала за рукав и что-то зашептали ему на ухо; он выслушал их с мрачной миной, затем сказал:

— Хорошо, излагаю свое дело, Сакон. Вот уже много лет я и подвластные мне племена терпим обиды и притеснения от вас, финикийцев. Несколько столетий назад вы обосновались в нашей стране, чтобы заниматься торговлей. Против того, чтобы вы занимались торговлей, мы не возражаем, но мы возражаем против того, чтобы вы существовали как независимое государство, чтобы вы, мои слуги, претендовали на равенство со мной. От имени всех своих подданных я требую, чтобы отныне вы платили двойной налог за право на разработку золотых копей. Я требую также, чтобы вы снесли все городские укрепления и прекратили порабощать моих подданных, которых вы принуждаете трудиться на себя. Вот мое слово.

Выслушав эти надменные притязания, все в изумлении и гневе повернулись к Сакону, ожидая его ответа.

— А если мы откажемся удовлетворить столь умеренные требования, о царь, — с саркастической улыбкой осведомился правитель города, — что тогда? Война?

— Сначала скажи, Сакон, отказываешься ли ты их принять?

— От имени городов Тира и Сидона, от имени моего повелителя Хирама, я отклоняю эти требования, — с достоинством произнес Сакон.

— Тогда, Сакон, я соберу под свое знамя стотысячную армию, которая сотрет с лица земли и тебя и твой город, — сказал Итобал. — Однако я помню, что к той благородной древней крови, о которой так непочтительно отозвался этот выскочка, примешивается и финикийская кровь, — поэтому я хотел бы пощадить тебя. Я также помню, что в течение многих поколений мои предки жили в мире и дружбе с этим городом. Как видишь, я возвожу мост между нами, и в доказательство твоих дружеских чувств я прошу тебя лишь о небольшом одолжении — выдай за меня свою дочь госпожу Элиссу, которую я сделаю своей царицей. Хорошенько подумай, прежде чем ответить, помни, что от твоего ответа зависят жизни тех, кто тебя сейчас слушает, и еще тысячи других.

В зале водворилась тишина, все взгляды обратились на Элиссу; она по-прежнему стояла безмолвная и неподвижная, с загадочным выражением сфинкса. Вместе со всеми смотрел на нее и Азиэль; и из сотен устремленных на нее взглядов она чувствовала лишь его взгляд. Столь сильным было притяжение его глаз, что помимо своей воли она повернула голову и посмотрела в его сторону. Но, вспомнив о том, что произошло в тот день между ней и Азиэлем, она слегка покраснела и потупилась, что не ускользнуло от пристальных глаз Итобала.

— Царь, — заговорил Сакон, — для меня поистине большая честь, что вы просите руки моей дочери с намерением сделать ее царицей, но она — моя единственная, горячо любимая дочь, и я поклялся, что не выдам ее замуж против ее желания. Примите, царь, ответ из ее уст, это будет и мой ответ.

— Госпожа, — обратился Итобал к Элиссе, — ты слышала, что сказал твой отец; соблаговоли же сказать, что ты охотно разделишь со мной и трон, и власть.

Элисса вышла вперед и низко поклонилась.

— О царь, — сказала она, — я ваша слуга, и своим предложение вы оказываете мне великую честь. И все же, царь, прошу вас: найдите себе более прекрасную и знатную женщину, чтобы она разделила с вами корону и скипетр, ибо я недостойна столь высокого сана: мне нечего добавить ко всему, сказанному еще прежде. — Она вновь поклонилась и повторила: — Я ваша слуга, царь.

Поднялся удивленный гул: почти никто не предполагал, что Элисса может отказаться от такого заманчивого предложения — стать супругой царя. Не удивлен, казалось, был лишь Итобал, этого ответа он и ожидал.

— Госпожа, — сказа он, с трудом подавляя кипящие в его душе страсти. — У меня есть как будто бы все, чего может пожелать женщина, но ты отвергаешь мое предложение с такой легкостью, будто я не могущественный владыка, а какой-то безродный выскочка. Это можно объяснить только тем, что твое сердце отдано другому.

— Ну что ж, — ответила Элисса, — считайте, что так оно и есть: мое сердце отдано другому.

— И все же, госпожа, еще четыре солнца назад ты клялась, что твое сердце свободно. За это недолгое время ты, очевидно успела полюбить. Уж не этот ли еврей — твой избранник? — И он показал на принца Азиэля.

На этот раз Элисса залилась сплошным румянцем, хотя и не выказала никаких других признаков замешательства.

— Да простит меня царь, — сказала она, — и да простит меня принц Азиэль, чье имя названо вместе с моим. Я сказала, что мое имя отдано другому, но не сказала, что оно отдано смертному человеку. Я жрица, мое сердце отдано Вечно Живущему.

На это царь не нашелся, что сказать; кругом послышались одобрительные возгласы людей, восхищенные ее находчивостью. И вдруг в дальнем конце зала кто-то выкрикнул:

— Госпожа, видимо не знает, что и в Египте и Иерусалиме Вечно Живущим называют принца.

Элисса была явно смущена.

— Этого я не знала, — произнесла она, — да и откуда мне знать? Я говорила о том, кто обитает на небесах, — боге, которому я поклоняюсь.

— Оказывается, это же имя носит и тот, кто обитает на земле. Поэтому ты должна поклоняться и ему, ведь такие совпадения не могут быть случайными, — прокричал тот же голос, но уже с другой стороны переполненного зала.

— С вашего позволения, — вмешался принц Азиэль, — я хотел бы сказать несколько слов. Да, верно, египтяне и в самом деле называют меня Вечно Живущим, потому что на теле у меня есть родимое пятно, напоминающее своими очертаниями символ Вечной Жизни, но госпожа не могла этого знать здесь, конечно же, случайное совпадение, отнюдь не тема для шуток. Перестаньте же оскорблять женщину, это просто не по-мужски. Я здесь человек чужой, пришлый, мне ли домогаться милости госпожи Элиссы?

— А ты попроси, может быть, она и дарует тебе свою милость, — произнес все тот же голос, неизвестно кому принадлежащий, ибо он, казалось, звучал со всех сторон.

— Ко всему, — продолжал Азиэль, не обращая внимания на последнюю реплику, — мы с госпожой Элиссой сильно поссорились, так как принадлежим к разным религиям.

— Ну и что? — прокричал голос. — Любовь выше всех религий, недаром ее так чтут финикийцы.

— Схватите этого наглеца! — громко приказал Сакон, но кричавшего так и не нашли. Уже впоследствии Азиэль вспомнил, как однажды, во время путешествия, Метем развлекал их криками, которые, казалось, исходили их всех углов хижины, где они пережидали непогоду.

— Хватит этого безумия! — прокричал Итобал, выпрямившись во весь рост. — Я здесь не для того, чтобы слушать чьи-то препирательства. Мне совершенно все равно, говорила ли госпожа Элисса о боге, которому она служит, или о смертном человеке. Не важно, о ком она говорила, важно, что говорила. А теперь послушайте меня вы, торгаши: если это окончательный ответ на мое предложение — я рушу воздвигнутый мною мост. Отныне между вами и моими племенами — война до победного конца. Но если госпожа Элисса передумает и, любит она меня или нет, согласится стать моей женой, этот мост сохранится, пока я жив; когда мы поженимся, я несомненно сумею научить ее любви, а если и не сумею, то в конце концов мне нужна она сама, а не ее любовь, без которой я могу обойтись. Подумай же еще, госпожа, ведь от твоего ответа зависит судьба стольких людей.

— Вы полагаете, царь Итобал, — гневно сверкнула глазами Элисса, — что такую женщину, как я, можно сломить с помощью угроз? Ошибаетесь, царь Итобал.

— Не знаю, — ответил он, — знаю только, что ее можно сломить с помощью силы, и тогда, госпожа, тебе придется укротить свою гордыню, ты все равно станешь моей, но царицей тебе уже не быть.

Поднялся один из городских советников.

— Сакон, — сказал он, — дело это очень важное и его нельзя сводить к тому, нравится или нет царь Итобал вашей дочери. Неужели то, что какая-то женщина косо поглядывает на какого-то мужчину, — достаточно веская причина для того, чтобы наш город был вовлечен в войну, исхода которой никто не может предугадать? Да лучше окрутить тысячу девиц, чем допустить подобное! Согласно нашему древнему обычаю, Сакон, ты имеешь право выдать свою дочь, за кого и когда пожелаешь. Мы требуем, чтобы ради нашего общего блага ты воспользовался этим правом и выдал госпожу Элиссу за царя Итобала.

Его короткую речь поддержали громкими, одобрительными криками, ибо финикийцы отнюдь не были склонны жертвовать своими жизненными интересами ради такой малости, как счастье женщины.

— Я обещал моей дочери, что не выдам ее замуж против ее воли, однако обязан это сделать как правитель великого города, поэтому я в трудном положении, — проговорил Сакон. — Послушайте, царь Итобал, я должен подумать. Дайте мне восемь дней на размышление, или же я вынужден ответить немедленным отказом.

Итобал, видимо, хотел отвергнуть эту просьбу. Но советники вновь потянули его за рукав и сказали, что ему следует согласиться, иначе их не выпустят живыми из города: по знаку правителя стражники уже покидали зал.

— Хорошо, Сакон, — наконец согласился Итобал. — Эту ночь я проведу за городскими стенами; после всего происшедшего оставаться здесь небезопасно; если на восьмой день ты не пришлешь ко мне госпожу Элиссу, я осуществлю свою угрозу. Прощай! — И, окруженный своей свитой и стражей, царь Итобал вышел.

Глава 7

ЧЕРНЫЙ КАРЛИК
Прошло около двух часов после окончания аудиенции в большом зале. Принц Азиэль сидел у себя в комнате, когда слуга доложил, что его хочет видеть какая-то женщина. Он велел ее впустить; вошла закутанная с головой в покрывало женщина и низко ему поклонилась.

— Сними покрывало и изложи свое дело, велел он.

Женщина с некоторой неохотой открыла лицо, и Азиэль узнал одну из служанок Элиссы.

— Я хотела бы поговорить с вами наедине, принц, — сказала она, глядя на впустившего ее слугу.

— Принимать незнакомых людей наедине не в моих правилах, — сказал принц. — Ну, хорошо, на этот раз я сделаю исключение. — И он махнул слуге, чтобы тот вышел. — Итак, что привело тебя ко мне?

— Я должна передать вам письмо, — сказала она, доставая из-за пазухи небольшой свиток.

— От кого?

— Не знаю, принц; меня только просили передать.

Он развернул свиток. Вот что там было написано:

Хотя мы и расстались, поссорившись, я в очень трудном положении и нуждаюсь в вашем совете. Говорить с вами мне запретили, поэтому я прошу вас встретиться со мной в час восхода луны в дворцовом саду, под большой смоковницей с пятью корнями; со мной будет только одна служанка, которой я доверяю. Ради моей безопасности приходите один.

Эллиса

Азиэль спрятал свиток под одежду и задумался. Затем дал служанке золотую монету и сказал:

— Передай той, что тебя послала: я выполню ее просьбу. Ступай.

Женщина, явно озадаченная, хотела было что-то сказать, но передумала, повернулась и ушла.

Почти сразу же после ее ухода появился Метем.

— Извините за предостережение, принц, — лукаво сказал он. — Но если к вам среди бела дня повадятся шнырять женщины в покрывалах, это, конечно, дойдет до слуха благочестивого, но не слишком сдержанного Иссахара, о ком я и хотел с вами поговорить. И тогда принц, я вам не завидую.

Принц отмел эту шутливую угрозу нетерпеливым, полупрезрительным взмахом руки.

— Эта женщина — служанка, — сказал он. — Она принесла письмо, не совсем мне понятное. Скажи, Метем, ты ведь еще издавна знаешь этот дворец; есть ли в здешнем саду смоковница с пятью корнями?

— Да, принц, во всяком случае я видел ее, когда был здесь в последний раз. Это громадное дерево — одна из городских достопримечательностей, Так что вы хотели мне сказать?

— Что я должен быть там в час восхода луны. Возьми и прочти это письмо; что бы ты там ни болтал о себе, я знаю, что на тебя можно положиться, ты человек верный.

—: Да, если мне хорошо платят за услуги, принц, — улыбнулся финикиец. И быстро пробежал глазами письмо. — Хорошо, что благородная госпожа приведет с собой служанку, — сказал он, с поклоном возвращая свиток. — В Зимбое хватает злых языков, и лучше не давать им пищи для сплетен; я уж не говорю о том, что подумали бы об этом свидании при свете луны Сакон и Иссахар. Ну что ж, девицы — что голубицы, им бы только поворковать. На этом деле ничего не заработаешь, поэтому я умываю руки.

— Никто и не собирается ворковать, — сердито обронил принц. — Я иду, чтобы дать ей совет, как ответить на предложение Итобала. Госпожа Элисса и я сильно поссорились из-за этого проклятого жертвоприношения…

— Которое она сумела предотвратить с такой находчивостью…

— Но вчера вечером я обещал ей помочь, если это в моих силах, — продолжал принц. — А я всегда верен своему слову.

— Понимаю, принц. Вы решили отныне не общаться с госпожой, чье имя молва неразрывно связывает с вашим именем, и, конечно же, дадите ей благоразумный совет, а именно, выйти замуж за Итобала, предотвратив тем самым войну, угроза которой уже легла своей мрачной тенью на город. В этом случае все будут вам очень признательны, ибо вы, вероятно, единственный, кто может преодолеть ее строптивость. Кстати, если, выслушав ваш благоразумный совет, дочь Сакона расскажет вам, с каким Ужасом узнала она о предстоящем жертвоприношении и что для его предотвращения она пожертвовала всеми своими драгоценностями, знайте, что это сущая правда. Но вы в ссоре, принц, поэтому ее слова будут представлять для вас столь же мало интереса, что и мои. А теперь я хотел бы затронуть другую тему. — И Метем заговорил о поведении Иссахара в святилище и о том, что подобный фанатизм может стоить ему жизни: жрецы Эла ни на миг не остановятся перед убийством.

Оставшись один, принц еще долго сидел озадаченный.

Верно ли, что — как сказала сама Элисса и как только что подтвердил Метем — не по своей воле принимала она участие в тех ужасных обрядах, которые свершаются в храме? Если верно, то он был к ней более чем несправедлив; чем сможет он искупить жестокие слова, брошенные ей в лицо? Но, должно быть, она поняла и простила его, иначе не обратилась бы к нему за помощью, хотя он и не представлял себе, что может для нее сделать.

* * *
После аудиенции в большом зале Элисса вернулась к себе, совершенно измученная душой и телом, и тут же прилегла отдохнуть. Вскоре она задремала, ее сон был полон видений, сперва неотчетливых, смутных, затем более ясных. Она увидела себя в освещенном луной саду, где росло большое, знакомое ей дерево со скрюченными корнями. Что-то — что именно, она не могла разглядеть — шевелилось среди его ветвей. Приглядевшись, она заметила безобразного черного карлика с круглыми, похожими на большие бусины, глазами; в руках у него был отделанный слоновой костью лук с возложенной на тетиву стрелой. Сосредоточившись, она каким-то таинственным, непостижимым образом поняла, что стрела отравленная. Что делает на дереве этот карлик, вооруженный луком и стрелой? И вдруг она явственно услышала шорох приближающихся по траве ног и заметила, что примостившийся на суку карлик весь подобрался и напрягся, он с такой силой стиснул стрелу, что от желтых кончиков его пальцев отхлынула вся кровь. Проследив за взглядом его злых черных глаз, она увидела идущего в тени высокого человека в темной одежде. Выйдя на открытое место, он остановился и стал оглядываться, видимо, кого-то ища. Карлик присел на коленях и, целясь в обнаженное горло подошедшего человека, оттянул тетиву до самого уха. Тот повернул голову, и в лунном свете Элисса узнала принца Азиэля.

* * *
Вскрикнув, Элисса пробудилась, дрожа встала и полагалась подавить сильное чувство тревоги, ею овладевшей, мыслью о том, что все это только сон, хотя и обладающий отчетливостью яви. Все еще сильно встревоженная и обеспокоенная, она перешла в другую комнату и нехотя поела приготовленный для нее ужин, ибо был уже час заката. Пока она ужинала, служанка доложила, что с ней хочет поговорить финикиец Метем, и она велела его впустить.

— Госпожа, — сказал он, кланяясь, как только служанки удалились в противоположный конец комнаты, — я полагаю, ты догадываешься о цели моего прихода. Сегодня утром я сообщил тебе кое-какие сведения, которые оказались и достоверными и полезными, за что ты обещала мне соответствующее вознаграждение.

— Да, верно, — подтвердила она, подошла к сундуку и вытащила оттуда красивую, слоновой кости шкатулку, доверху наполненную золотыми украшениями, отделанными неогранёнными драгоценными камнями. — Возьми, — сказала она, — отныне все это принадлежит тебе, за исключением этой золотой цепи, составляющей собственность богини Баалтис.

— Но, госпожа, как ты сможешь предстать перед царем Итобалом без всех этих украшений?

— Я не намерена появляться перед царем Итобалом, — резко ответила она.

— В самом деле?! А что подумает принц Азиэль, увидев тебя без всех украшений?

— Лучшее мое украшение — красота, — ответила она, — а не вся эта мишура. К тому же мне все равно, что он подумает, ведь он меня ненавидит, еще недавно осыпал оскорблениями.

Метем недоверчиво вздернул брови.

— Все же я не буду лишать тебя всех этих сокровищ. Посмотри, во сколько я их оцениваю. — Он вытащил письменные принадлежности и кусок папируса, написал долговое обязательство и попросил ее поставить свою подпись. — Это обязательство, госпожа, я представлю твоему отцу или мужу — в подходящее время, и уверен, что никто из них не откажется от оплаты. А теперь, с твоего позволения, я должен удалиться, ибо тебе предстоит свидание, и, — многозначительно добавил он, — час восхода луны уже недалек.

— Что ты хочешь сказать? — удивилась она. — Мне не предстоит никакого свидания — ни в час восхода луны, ни в какой-либо другой.

Метем вежливо поклонился; весь его вид говорил, что он не верит ее словам.

— Еще раз спрашиваю, что ты имеешь в виду, торговец? Твои темные намеки выводят меня из себя.

Метем внимательно посмотрел на нее, ее голос звучал с несомненной искренностью, — Госпожа, — сказал он, — какой смысл отпираться: я сам читал написанное тобой письмо, в котором ты назначила свидание принцу Азиэлю, чтобы — так там написано — посоветоваться с ним о сватовстве Итобала; это свидание должно состояться через несколько минут.

— Написанное мной письмо? — повторила она с изумлением. — Я назначила принцу Азиэлю свидание в дворцовом саду? Да мне и в голову не приходило такое!

— Но, госпожа, письмо подписано твоим именем и принесла его твоя служанка. По-моему, она сидит в этой комнате, я узнал ее по фигуре.

— А ну-ка подойди сюда, — позвала служанку Элисса. — Какое письмо ты отнесла сегодня принцу Азиэлю и зачем ты ему сказала, что оно от меня?

— Госпожа, — смущенно пробормотала служанка, — я вовсе не говорила принцу Азиэлю, что письмо от вас.

— А ну выкладывай правду, чистую правду, — потребовала ее хозяйка. — Не смей лгать, а то тебе придется плохо, очень плохо.

— Госпожа, я расскажу все, как было. Сегодня на рыночной площади меня остановила черная старуха и предложила золотую монету, если я вручу письмо принцу Азиэлю. Я женщина бедная, поэтому согласилась, но я не знаю, кто написал письмо, и я никогда раньше не видела этой старухи.

— Ты поступила дурно, но я тебе верю. Ступай. Элисса призадумалась, и Метем увидел, что по ее лицу расползается тень страха и тревоги.

— Скажи, — спросила она, поворачиваясь, — в этом дереве, о котором говорится в свитке, есть что-то необычное?

— Оно очень велико, и у него пять выступающих из земли корней.

Элисса вскрикнула.

— То самое дерево, которое я видела во сне. Теперь я понимаю, все понимаю. Быстро! Пошли быстро, ибо луна уже восходит. — И она бросилась к дверям, сопровождаемая недоумевающим Метемом.

Еще минута, и они уже бежали по узкой улочке, вызывая общий смех; все думали, что это ревнивый муж гонится за своей женой. Элисса уже возилась с запором садовой калитки, когда Метем наконец настиг ее.

— Что все это означает? — спросил он.

— Я опасаюсь, что они заманили сюда принца, чтобы убить его, — ответила она и побежала по тропинке.

«Вот почему мы прибежали сюда. Чтобы убили и нас. Типично женская логика», — подумал Метем, тяжело отдуваясь.

Как ни быстро мчалась Элисса по улочке, здесь она помчалась еще быстрее. Казалось, по лужайкам, не касаясь земли, скользит белый призрак. Ее спутник с трудом поспевал за ней. Наконец, они достигли большой открытой лужайки, где играли пологие лучи восходящей луны. Посреди этой лужайки росло громадное дерево с густой зеленой листвой. Элисса, затравленно оглядываясь, забежала за него, и на несколько мгновений Метем потерял ее из виду. Когда он увидел ее вновь, она бежала к высокому человеку, стоящему на открытом пространстве, шагах в десяти от развесистых ветвей дерева. Показывая на дерево, Элисса громко кричала на бегу: «Берегись! Берегись!».

Она была уже совсем рядом с этим человеком и, все еще показывая на дерево, выкрикивала какие-то отрывистые фразы, как вдруг из темного сплетения ветвей вылетело что-то сверкающее и устремилось к этой паре, стоящей в ярких лунных лучах. Элисса подпрыгнула, вытянув вверх руку. Когда она опустилась, колени под ней подогнулись, и она со стоном рухнула наземь. Подбегая к ней, Метем успел заметить, как из тени дерева выскользнул черный карлик — выскользнул и тут же скрылся в ближних кустах. Элисса полулежала на земле, а над ней склонялся принц Азиэль, в ладони ее правой руки, которую она, морщась от боли, тянула вверх, торчала маленькая стрела с наконечником из слоновой кости.

— Вытащите стрелу, — запыхавшись, крикнул он.

— Это бесполезно, — ответила она, — стрела отравленная.


С взволнованным восклицанием Метем упал на колени и, не обращая внимания на ее стоны, вытащил стрелу. Оторвав полоску полотна от своего платья, замотал ее вокруг запястья Элиссы, завязал, а затем подобрал с земли поломанную палку и с ее помощью закрутил сделанный им жгут так, что тот глубоко врезался в ее нежную кожу.

— А теперь, принц, — сказал он, — высосите яд из раны; я слишком запыхался, чтобы это сделать. Не бойся, госпожа, у меня есть противоядие, сейчас я за ним сбегаю. А до тех пор, если тебе дорога жизнь, не ослабляй жгута, как бы сильна ни была боль. — И он торопливо ушел.

Азиэль припал губами к ране, чтобы высосать яд.

— Нет, — слабо произнесла она, вырывая руку, — не делайте этого, яд может убить вас.

— Судя по всему, для меня-то он и предназначался, — ответил принц. — В худшем случае я получу то, что и было приготовлено для меня.

Велев Элиссе поднять раненную руку над головой, он подхватил ее на руки и перенес шагов на сто, на самую середину открытой лужайки.

— Зачем вы меня трогаете? — спросила она, припав головой к его плечу.

— Тот, кто стрелял, может вернуться для второй попытки, а сюда его стрелы не долетят. — Он бережно положил ее на траву и стоял, глядя на нее.

— Послушайте, принц Азиэль, — сказала Элисса, — яд, которым чернокожие смазывают свое оружие, очень силен, и, если противоядие Метема не подействует, я могу умереть. Но прежде чем умереть, я хотела бы вам кое-что сказать. Что привело вас сюда?

— Твое письмо, госпожа.

— Я знаю. Но оно написано не мной; это ловушка, подстроенная, по всей вероятности, царем Итобалом, который любой ценой хочет от вас избавиться. Подосланная им старуха подкупила мою служанку, чтобы та передала вам письмо якобы от моего имени; я узнала об этом от Метема. И как только узнала, сразу же догадалась обо всем и поспешила сюда, чтобы спасти вас от смерти.

— Как же ты догадалась, госпожа?

— Довольно странным образом. — И она рассказала ему о своем сновидении.

— Просто удивительно, что ты получила такое предостережение, — не без сомнения проговорил он.

— Настолько удивительно, принц, что вы мне даже не верите, — ответила Элисса. — Я могу легко проследить ход ваших мыслей. Вы думаете: «Сегодня утром я нанес ей оскорбление, которое не может простить ни одна женщина, тем более такая мстительная, поэтому она решила заманить меня в западню и убить, но со свойственным всем женщинам непостоянством переменила свое решение». Метем может засвидетельствовать, что это не так.

— Я верю тебе, госпожа. На что мне свидетельство Метема? Но в таком случае все представляется мне еще более странным; я не сомневаюсь, что ты не замышляла против меня ничего плохого, и все же не могу понять, зачем ты перехватила рукой стрелу, которая предназначалась твоему обидчику?

— Это произошло случайно, — ответила она тихо. — Как только я узнала правду, я бросилась бежать, чтобы предостеречь вас. И тут я увидела стрелу, нацеленную в ваше сердце, и попыталась ее схватить на лету, вот она и пронзила мне ладонь. Это произошло, повторяю, случайно, как случайно привиделся мне сон, который предостерег об угрожающей вам опасности. — И она лишилась чувств.

Глава 8

ПОМОЛВКА
Вначале Азиэль подумал было, что это подействовал яд и Элисса умерла, но, приложив руку к ее сердцу, он убедился, что оно, хоть и слабо, но бьется, — и понял, что она просто в беспамятстве. Боясь, как бы не ослаб жгут, он не решился пойти за помощью или за водой, а опустился на колени и стал терпеливо ждать возвращения Метема.

Как неотразимо прекрасно, восхищенно думал он, ее лицо в обрамлении темных волос! А что за странная история с этим приснившимся ей видением, которое побудило ее подставить себя под стрелу Убийцы, чтобы спасти ему жизнь! Многие на его Месте не поверили бы, но он был убежден, что все это сущая правда, она не могла бы солгать ему, даже если бы захотела. С первой же их встречи он знал, что их души открыты друг для друга.

Едва поняв, что ему грозит смертельная опасность, она, рискуя жизнью, бросилась на его спасение, а ведь он так несправедливо назвал ее «дикой обитательницей рощ, детоубийцей». Какое же объяснение может быть руководившему ею чувству? Только одно: она любит его… как и он ее.

Азиэль больше не мог обманывать себя, да, он любит ее, это правда. Еще вчера вечером, слушая упреки Иссахара, он уже догадывался об этом, хотя и не хотел признаться себе в том, что это именно так, но сейчас он твердо знал, что свершилось предопределенное самой судьбой. Пусть люди думают, что в конце концов он просто мужчина и не смог устоять перед таким необычайно прелестным лицом и такой стройной фигурой, перед такой преданностью и самопожертвованием. Но он-то знает, что дело в друге К этой девушке он испытывает чувство, ничего обще с плотским влечением не имеющее, нечто непостижимое и необъяснимое (если не принять за объяснение то, что видел во сне Иссахар), захватившее его с той самой минуты, когда он увидел ее впервые. Возможно, даже вполне вероятно, не пройдет и часа, как она погрузится в темные пучины смерти, куда он не сможет за ней последовать. Но даже уверенность, что она никогда не будет ему принадлежать, не может притушить пламя, полыхающее в его груди, ибо это отнюдь не обычное пламя земной любви.

Азиэль нагнулся над еще не пришедшей в себя девушкой, внимательно вглядываясь в ее бледное лицо. Их губы почти соприкасались, и его дыхание, казалось, оживило ее. Она пошевелилась, открыла глаза и посмотрела ему в лицо глубоким, полным тайного значения взглядом.

Он не говорил ни слова, как будто пораженный внезапной немотой, но его сердце неустанно твердило: «Люблю тебя! Люблю тебя!» — и ее сердце услышало это признание, ибо она шепнула в ответ:

— Подумай, кто ты и кто я.

— Не все ли равно? Ведь мы нераздельное целое.

— Подумай, — настаивала она, — я могу скоро умереть, и ты навсегда меня потеряешь.

— Этого не может быть, ведь мы нераздельное целое. Мы были и останемся неразлучными и в жизни и в смерти.

— Принц, — продолжала она, — в последний раз прошу тебя: подумай хорошенько; что-то подсказывает мне, что ты говоришь правду, и если сегодня я приму то, что ты мне предлагаешь, это будет на веки вечные.

— И пусть будет на веки вечные, — сказал Азиэль, наклоняясь еще ниже.

Так, в этом безмолвном, залитом лунным светом саду и состоялась их странная помолвка.

* * *
— Госпожа, — послышался рядом голос Метема, — позволь я займусь твоей рукой, время не терпит.

Подняв глаза, Азиэль увидел над собой финикийца с насмешливой улыбкой на лице, а за ним — высокую фигуру Иссахара, который, скрестив руки на груди, холодно взирал на них всех.

— Досточтимый Иссахар, — с лукавыми нотками в голосе обратился к нему финикиец, — соблаговолите подержать руку госпожи, ибо принц может лечить, видимо, только ее губы.

— Нет, — отказался левит, — какое мне дело до этой дщери Баалтис? Исцели ее, если сумеешь, а если нет, пусть примет она смерть, которая удалит камень преткновения из-под ног глупца.

— Но ведь если он жив, то только благодаря этому «камню преткновения». Да пошлют мне боги такой же «камень», если когда-нибудь черный карлик пустит в меня отравленную стрелу, — ответил Метем, готовя свои снадобья. И, обращаясь к принцу, добавил: — Не отвечайте ему, лучше подержите руку госпожи, ладонью к свету.

Азиэль повиновался. Метем промыл рану водой и втер в нее такую нестерпимо жгучую мазь, что Элисса громко застонала.

— Потерпи, госпожа, — уговаривал Метем, — если яд еще не проник в кровь, эта мазь — надежное противоядие.

Они отвели, вернее, отнесли ее во дворец. Здесь Метем перепоручил ее заботам отца, рассказав тому только то, что счел необходимым, и предупредив, чтобы он молчал о случившемся.

У входа во дворец Иссахар спросил Азиэля:

— Уж не приснилось ли мне, принц, что ты поклялся этой идолопоклоннице в вечной любви и что ты поцеловал ее в губы?

— Нет, это был не сон, а явь, Иссахар, — с суровым видом сказал Азиэль. — Выслушай меня и прошу, не докучай мне больше своими упреками; если будет хоть какая-то возможность, я женюсь на Элиссе, если же нет, пока я жив, я не взгляну ни на одну другую женщину.

— Весьма утешительная новость для человека, которому поручено заботиться о твоем благополучии, принц; со своей стороны уверяю тебя, что если будет хоть какая-то возможность помешать тебе, я ни за что не допущу, чтобы ты женился на язычнице, да еще и чародейке.

— Иссахар, — сказал принц, — я прощал тебе многое, потому что хорошо знаю, что ты меня любишь, более того,заменил мне отца. Но теперь я, в свой черед, предупреждаю тебя: не причиняй вреда госпоже Элиссе; всякий удар по ней — это удар по мне, за ним последует неминуемое возмездие.

— Возмездие? — презрительно процедил левит. — Если я и страшусь возмездия, то, конечно же, не твоего; и я не собираюсь слушать любовный бред, когда долг указует единственно верный путь. Я предпочту видеть тебя мертвым, принц Азиэль, чем допустить, чтобы эта чародейка своими кознями увлекла тебя в ад.

И, не дожидаясь ответа, он повернулся и ушел.

* * *
По пути в свою комнату, у дверей Элиссы, полный горечи и негодования Иссахар столкнулся лицом к лицу с выходившим оттуда Метемом.

— Эта женщина не умрет? — спросил он.

— Успокойтесь, достойный Иссахар. Надеюсь, нет, если, конечно, не сползет повязка. Я иду рассказать о ее состоянии принцу.

— С удовольствием уплатил бы сто золотых шекелей тому, кто сообщил бы мне, что повязка сползла, и эта женщина оказалась в руках своего прародителя Вельзевула, — страстно перебил его левит.

— И такое говорит святой человек! — прикидываясь изумленным, произнес Метем. — Честно сказать, Иссахар, я готов на многое ради денег, но снять повязку означало бы совершить убийство, а этого я не сделаю даже за золото или чтобы угодить вам, Иссахар.

— Глупец, — ответил Иссахар, — кто просил тебя совершить убийство? Таким оружием я не сражаюсь; останется эта женщина жить или умрет — на то воля судьбы. Зайди ко мне, я хочу поговорить с тобой, ибо ты человек ловкий, искушенный в мирских делах. Послушай, я люблю принца Азиэля, был его наставником с самого младенчества; своих детей у меня нет, и он мне все равно что сын. Кроме того, меня прислали в эту ненавистную страну, чтобы я смотрел за ним и оберегал его от всякого зла. Я отвечаю за все, что с ним может случиться. Итак, что случилось? Эта женщина, Элисса, с помощью колдовских чар…

— Спустись на землю, Иссахар. Какие еще чары требуются ей, кроме этой красоты, кроме этих губ, глаз и стана…

— Эта женщина, повторяю, сумела его зачаровать, и он поклялся на ней жениться.

— Ну и что, Иссахар? Ему пришлось бы долго странствовать по белу свету, прежде чем он нашел бы более обворожительную девушку.

— Ты говоришь: «Ну и что»? Ты же знаешь, кто он, знаешь, какой он веры. Эта идолопоклонница погубит его душу. Ты говоришь: «Ну и что»? Но ты же сам слышал: он поклялся в вечной к ней любви. В своем ли ты уме, торговец?

— Такой же вопрос я мог бы задать и вам, святой отец: вы забываете, что я принадлежу к той самой религии, которую вы поносите. Однако, хорошо это или плохо, случилось то, что случилось; чего же вы теперь хотите от меня?

— Я хочу, чтобы ты предотвратил женитьбу принца Азиэля на этой женщине. Конечно, не с помощью убийства, ибо сказано: «не убий», а устроив так, чтобы она вышла замуж за царя Итобала, если же это невозможно, любым другим способом, который придет тебе в голову.

— Значит, ваш закон говорит: «не убий»; скажи мне, Иссахар, хорошо ли обрекать женщину на участь, которая для нее хуже смерти? Что говорит ваш закон по этому поводу? Конечно, можно считать это проявлением глупого упрямства. Но в твердой воле у этой женщины нет недостатка, и я сомневаюсь, чтобы все городские старейшины смогли передать ее живой в руки Итобала.

— Мне совершенно безразлично, Метем, выйдет ли она за Итобала или нет; хотя я терпеть не могу этого язычника и убежден, что своим своеволием и колдовством она быстро свела бы его в могилу. Я только не хочу, чтобы она стала женой Азиэля; а как ты помешаешь их соединению — это уж твоя забота.

— И что я получу за эту услугу, святой Иссахар? Подумав, пророк ответил:

— Сто золотых шекелей.


— Двести, — задумчиво поправил Метем. — Ведь вы предложили мне двести, Иссахар? Во всяком случае, за меньшую сумму я не возьмусь, и это не столь уж дорого, учитывая, какой тяжкий грех должен я взвалить на свою бедную совесть — разлучить два любящих сердца. Но я хорошо знаю, что вы правы и что супружество оказалось бы несчастливым и для принца Азиэля и для госпожи Элиссы, которым пришлось бы день за днем, год за годом терпеть ваши суровые упреки, Иссахар. Поэтому я сделаю все, что могу, не ради денег, а потому, что считаю это своим священным долгом. Вот пергамент, дайте же мне светильник, чтобы я мог написать обязательство.

— Мое слово и есть мое обязательство, финикиец, — высокомерно отрезал левит.

Метем посмотрел на него.

— Да, конечно. Но вы стары, а в этой варварской стране нередко происходят несчастные случаи. Все же такой документ был бы не для посторонних глаз, и, как вы говорите, ваше слово и есть ваше обязательство. Только помните, двести шекелей под один процент в месяц. А теперь вы, вероятно, утомлены, достопочтенный Иссахар, своими заботами о благе других; и я тоже. Всего доброго, приятных вам снов.

Левит проводил его взглядом, бормоча про себя: «Горько, конечно, что я опустился до сделки с таким прожженным плутом, но я сделал это ради тебя и спасения твоей души, о Азиэль, сын мой. Молюсь только, чтобы судьба не повернула все по-своему».

* * *
Два дня после той ночи Элисса была в почти полном беспамятстве; опасались, что она не выживет. Но, когда Метем осмотрел ее на другое утро после ранения и увидел, что ее рука распухла не так уж сильно, а главное, не почернела, он объявил, что она будет жить, что бы там ни предсказывали городские лекари. Ее отец Сакон и принц Азиэль жарко благодарили его, но Иссахар промолчал.

Когда наутро финикиец проходил по рыночной площади, его остановила незнакомая чернокожая старуха; она сказала, что у нее есть для него тайное послание от царя Итобала, который разбил свой лагерь под городом; ее повелитель хочет осмотреть товары, привезенные им с побережья Тира. Метем уже с большой выгодой распродал все привезенное, но он не захотел пренебречь представившейся возможностью, закупил еще партию у других купцов, загрузил двух верблюдов и поехал на муле в лагерь Итобала. К полудню он был уже там. Лагерь располагался около воды, в прохладной тенистой роще; Метем заметил, что на одном из деревьев, недалеко от шатра Итобала, болтается тело повешенного черного карлика.

«Такова участь того, кто стреляет в оленя, а попадает в лань, — размышлял Метем, подъезжая к шатру. — Я всегда говорил, что убийство — опасная игра, за пролитую кровь расплачиваются кровью».

У дверей шатра в солнечных лучах стоял царь Итобал, он был очень мрачен. Метем спешился и подобострастно простерся ниц.

— Живи вечно, царь, — сказал он, — великий царь, рядом с которым все земные цари все равно что мелкие божки по сравнению с Баалом или тусклые звезды по сравнению с солнцем.

— Встань и прекрати эти льстивые излияния, — кратко сказал Итобал. — Может быть, я и более велик, чем другие цари, но ведь ты-то так не считаешь.

— Как повелит великий царь, — спокойно согласился Метем. — Женщина на рыночной площади сказала мне, что царь хотел бы осмотреть мои товары. Поэтому я привез все самое лучшее и отборное, чем славится Тир. — Он показал на двух верблюдов, груженных всякими изделиями, по дешевке закупленными им у торговцев, и, заглядывая в свои таблицы, стал описывать их качество и количество.

— В какую сумму ты оцениваешь все это, купец? — спросил Итобал.

— Для местных купцов столько-то, для тебя, царь, гораздо меньше. — И он назвал сумму вдвое большую, чем та, которую заплатил сам.

— Хорошо, — равнодушно согласился Итобал. — Я не привык торговаться. Хотя ты и запрашиваешь слишком много, мой казначей рассчитается с тобой золотом.


Оглянувшись, Метем произнес:

— Диковинные плоды растут на деревьях в твоем лагере, царь. Могу ли я полюбопытствовать, за что была вздернула эта черная обезьянка?

— За то, что пыталась совершить убийство отравленной стрелой, — угрюмо ответил Итобал.

— И промахнулась? Это должно быть для тебя утешением, если он твой слуга. Странно, однако, что какой-то неизвестный прошлой ночью тоже пытался совершить убийство и тоже с помощью отравленной стрелы. Я говорю: пытался, но у меня нет уверенности, что покушение не удалось.

— Что! — вскричал Итобал. — Неужели?..

— Нет, царь, стрела не попала в принца Азиэля, она пронзила ладонь госпожи Элиссы, которая пыталась ее перехватить на лету, и теперь бедная девушка при смерти. Лечу ее я, и если бы не мое врачебное искусство, она давно уже почернела бы и умерла — как этот незадачливый стрелок из лука.

— Спаси ее, — прохрипел Итобал, — я заплачу тебе сто унций золота. О, если бы я только знал; этот болван не умер бы такой легкой смертью.

Метем взял свои таблицы и записал обещанную ему сумму.

— Не убивайся так, царь, — сказал он. — Я уверен, что заработаю эти деньги. Откровенно говоря, вся эта история выглядит довольно неприглядно, и досужая молва связывает ее с твоим именем. Поговаривают также, что твой двоюродный брат, этот великан, убитый принцем Азиэлем, по твоему велению пытался похитить некую госпожу.

— Стало быть, в Зимбое распространяются ложные слухи, и уже не впервые, — холодно ответил Итобал. — Послушай, купец, ответь мне на один вопрос. Согласится ли принц Азиэль на поединок со мной, если я предоставлю ему выбор оружия?

— Несомненно, но, прости меня за откровенность, он убьет тебя точно так же, как и твоего двоюродного брата, ибо превосходно владеет мечом, изучал фехтовальное искусство в Египте, где его хорошо знают, — и вся твоя сила тебе не поможет. Однако ответить на твой вопрос легко: принц охотно согласится на поединок с тобой, но Сакон ни за что этого не допустит… Ты хотел бы спросить еще что-нибудь, царь?

Итобал кивнул.

— Послушай, купец. Тебя считают человеком очень корыстолюбивым, готовым ради денег на все, что угодно, и более хитрым, чем любой горный шакал. Если ты исполнишь мою волю, я просто озолочу тебя.

— Предложение звучит заманчиво для бедного человека, царь, но я должен знать, какова эта воля.

Итобал подошел к двери шатра и велел часовым никого не подпускать близко. Затем вернулся и сказал:

— Вот что я тебе скажу, но смотри, никому не проболтайся, ибо слух у меня острый, а руки длинные. Ты знаешь, в каких отношениях я с госпожой Элиссой, ее отцом Саконом и городом. Если в течение восьми дней Элиссу не выдадут за меня, я поклялся объявить войну Зимбое. И я ее начну: племена ненавидят белых, и они уже собираются под мое знамя; я смогу выставить десять армий, каждая по десять тысяч. Уж если все они осадят эти стены, то не оставят от вашего золотого города камня на камне, превратят его в кладбище. Таково будет мое мщение, но я хочу не мести, а любви; что мне из того, что перебьют всех торгашей, если я потеряю ту, которой хочу владеть, чья красота будет лучшей моей короной, чей ум сделает меня истинно великим, а ведь во время войны всякое может случиться.

Поэтому, Метем, я хотел бы добиться своей цели без войны, пусть война начнется позднее, а начнется она непременно, ибо время для нее приспело. И, как ни противилась бы госпожа Элисса, я непременно добился бы своей цели, если бы не этот принц Азиэль, с которым она встретилась так странно и которого сразу же полюбила. Теперь мне стало гораздо труднее осуществить свое намерение. Более того, это почти невозможно, пока принц Азиэль может на ней жениться, ибо ни угроза войны, ни угроза разрушения города не может отвратить сердце женщины от любимого ею человека, у него она и будет искать защиты. Поэтому я прошу тебя…

— Прости, царь, — перебил Метем, — я вижу, что ты, как и твой соперник, без ума от красоты этой девушки. Во всем, что касается ее, ты просто неспособен здраво размышлять. Я не хотел бы слышать от тебя то, что ты, возможно, собираешься мне сказать, да впоследствии ты и сам пожалеешь о сказанном. Если ты хотел потребовать, чтобы я участвовал в каком-нибудь заговоре против принца Азиэля, разумеется, я отказался бы, даже если бы ты посулил Мне целые горы золота и драгоценных камней. Я не желаю участвовать в чьем-либо убийстве, к тому же твой соперник принц — мой друг и господин, и я не причиню ему никакого вреда. Могу тебе сообщить, что после вчерашнего покушения никому не позволяют даже приблизиться к нему, отныне и днем и ночью его будут сторожить два телохранителя. Ни один волос не должен пасть с его головы.

— Очень благородно — прятаться за спиной женщины, — с горечью произнес Итобал. — Но ты забегаешь вперед, у меня и в мыслях не было покушаться на жизнь принца, ибо я знаю, что это бесполезно, я только хочу предотвратить его женитьбу на Элиссе. Как ты это сделаешь, не моя забота, лишь бы госпожа не пострадала. Ты можешь устроить его похищение, можешь восстановить против него весь город, ибо именно его присутствие порождает угрозу войны; можешь добиться того, чтобы его отослали обратно к морскому побережью, либо подговорить жрецов Эла, чтобы они спрятали его в своих подземельях, — повторяю, это не моя забота, лишь бы он был навсегда разлучен с Элиссой. Скажи, купец, можешь ли ты выполнить мою волю или я должен буду вручить все это золото кому-нибудь другому?

После недолгого размышления Метем ответил:

— Пожалуй, я возьмусь за это дело, царь, конечно, на подходящих условиях, но не могу ручаться за успех. Поступлю я так не только корысти ради, но и потому, что и я и все окружающие принца не можем допустить, чтобы он, потомок величайших властителей, без разрешения своего деда, великого царя Израиля, женился на дочери финикийского сановника, какой бы прекрасной и преданной она ни была. И я люблю этот город, который знаю вот уже сорок лет, и не хочу, чтобы он был втянут в кровопролитную войну и, возможно, полностью разрушен, только потому, что некий молодой человек хочет жениться на некой девушке. Что я получу в случае успеха?

Итобал назвал внушительную сумму.

— Царь, — ответил Метем, — эту сумму придется удвоить, ибо все, что ты предлагаешь, уйдет лишь на подкуп. И еще одно условие: ты должен отдать мне все золото прямо сейчас, прежде чем я покину лагерь, иначе я ничего не смогу сделать.

— А что, если ты украдешь все это золото и ничего не сделаешь? — сердито усмехнулся Итобал.

— Поступай, как считаешь нужным. Таковы мои условия; если они для тебя неприемлемы, дозволь мне уехать. Но если ты примешь мои условия, я письменно обязуюсь сделать женитьбу принца Азиэля на госпоже Элиссе невозможной; если в течение восьми дней я не выполню своего обещания, ты будешь вправе потребовать назад все золото, которое не будет истрачено на выполнение твоей воли, с предъявлением всех соответствующих документов, а еще не было случая, чтобы Метем уклонялся от уплаты своих долгов… Но, нет, я, пожалуй, возьму пример с мудрого Иссахара и не стану подписывать обязательство, не предназначенное ни для чьих глаз. Ты должен удовлетвориться моим клятвенным обещанием. И еще одно: возможно, скоро начнется война или мне придется бежать. Поэтому прикажи выдать мне пропуск, заверенный твоей печатью, чтобы по его предъявлении твои воины пропустили вместе со мной двадцать человек и все мои товары и деньги. О выдаче этого пропуска ты уведомишь всех своих военачальников. Согласен ли ты на мои условия?

— Да.

* * *
В тот же вечер Метем возвратился в Зимбое, но двое его погонщиков даже не догадывались, что верблюды нагружены не обычными товарами, а деньгами и золотом.

Глава 9

«ПРИВЕТСТВУЕМ БААЛТИС»
Когда Метем брал деньги у Иссахара и Итобала, пообещав им взамен предотвратить супружество Азиэля и Элиссы, у него уже был готовый замысел. Этот замысел должен был навсегда разлучить обоих возлюбленных, и в то же время содействовать, как считал Метем, их истинному благу.

Элисса уже объясняла принцу, что после смерти очередной госпожи Баалтис общины жрецов и жриц выбирают на ее место другую. Новая Баалтис может выйти замуж, это даже считается желательным, ее муж принимает титул шадида и при ее жизни исполняет обязанности верховного жреца Эла. Расчет Метема был прост: если ему удастся добиться избрания Элиссы госпожой Баалтис, это возведет непреодолимую преграду между ней и Азиэлем. Тогда для женитьбы на ней ему пришлось бы отречься от своей религии, на что не пойдет ни один иудей, и взять на себя роль земного воплощения того, кого он считает лжебогом и даже дьяволом.

В этом случае не только их супружество, но и вообще всякое общение становилось практически невозможным; на этот счет религиозный закон, достаточно свободный во многих других отношениях, чрезвычайно строг. Настолько строг, что госпоже Баалтис под страхом смерти запрещается встречаться с мужчинами. Подобная строгость обосновывается тем, что госпожа Баалтис является как бы представительницей богини, а ее муж шадид — земным богом, поэтому любой ее предосудительный поступок считается оскорблением наиболее могущественных божеств; этот поступок можно искупить только кровью недостойных земных воплощений. Закон этот был и оставался в полной силе: столетие назад, еще до рождения Элиссы, тогдашняя госпожа Баалтис, обвиненная в подобном преступлении, была сброшена с самой высокой башни храма в зияющую внизу пропасть.

Этот священный закон был хорошо известен Метему, поэтому он и задумал добиться избрания Элиссы госпожой Баалтис. Тем самым она будет удостоена высочайшей чести, на которую может рассчитывать женщина в этом городе, это будет для нее утешением в ее горе и к тому же оградит от преследований Итобала: став госпожой Баалтис, она сможет беспрепятственно выбрать себе мужа; ее выбор является окончательным и не подлежит пересмотру; единственное условие — чтобы ее муж был белым человеком, а Итобал, естественно, не отвечал этому требованию.

Всесторонне обдумав свой замысел, Метем утвердился в мысли, что таким путем он не только сможет потуже набить свою мошну, но и способствовать благу всех окружающих; затем он с поистине фанатичным рвением приступил к исполнению своего замысла, действуя с присущей его соотечественникам стремительностью и хитростью. Дело, за которое он взялся, было отнюдь не из легких. На место покойной Баалтис прочили ее дочь Месу, хотя у нее были и враги и соперницы. Никто не сомневался, что жрецы и жрицы выберут именно ее. Избрание должно было состояться через два дня. Однако Метем был ничуть не обескуражен столь явным недостатком времени и другими трудностями и, тайком от Элиссы и ее отца, энергично плел свои интриги.

Прежде всего, за крупную сумму денег он подкупил бывшего шадида, мужа прежней госпожи Баалтис. Оказалось, что этот достойный человек в ссоре со своей дочерью. Он предпочитал, чтобы на место его покойной жены выбрали другую женщину, надеясь, что, невзирая на его преклонные годы, она все же окажет свое предпочтение ему.

Вряд ли есть необходимость следовать за всеми тайными махинациями Метема; чаще всего он прибегал к прямому подкупу, иногда играл на струнах зависти и неприязни. Некоторых он уговаривал, превознося красоту и мудрость Элиссы; напоминая о ее вдохновенном пророчестве в храме, он доказывал, что она как никто другой достойна занять это высокое место. Самых, однако, влиятельных себе союзников он нашел среди членов городского совета. Этих сановников он убеждал таким доводом: Элисса — женщина с необычайно сильным характером, она ни за что не согласится на замужество с Итобалом, а ее отказ приведет к кровопролитной войне; Сакон всецело находится под ее влиянием: сколько ни настаивай, он не решится употребить свою отцовскую власть. Поэтому ее избрание госпожой Баалтис — единственный выход из всех трудностей. Только оно позволяет отвергнуть сватовство царя дикарей; ибо к богине нельзя применять принуждение; даже Итобал, опасаясь возмездия Небес, вынужден будет воздерживаться от насилия.

Заручившись их поддержкой, с подобными же аргументами он обратился и к самому Сакону, предварительно взяв с него слово, что он будет молчать. Ко всем своим соображениям он присовокупил и такое: конечно, хорошо было бы, если бы его дочь вышла замуж за принца Азиэля, но их брак, хотя и сулит блистательные перспективы, наверняка вызовет гнев Итобала, а также, по всей вероятности, и недовольство дворов Египта, Израиля, а впоследствии и Тира. Для достижения своей цели Метем развил лихорадочную деятельность, и, когда подошел день выборов, он ожидал их исхода с почти полной уверенностью в успехе.

В тот самый день, впервые с тех пор, как Элисса была ранена стрелой, предназначенной для сердца Азиэля, принцу наконец позволили ее навестить. В ее скором и окончательном исцелении уже не оставалось никаких сомнений, хотя слабость все еще не проходила, а опухоль на правой руке и запястье не спадала. Элисса возлежала в оконной нише, в большой комнате, где она жила и где сейчас не было никого, кроме двух-трех служанок, которые занимались рукоделием за ширмой в дальнем конце. Подойдя к ней, Азиэль склонился, чтобы поцеловать раненую руку.

— Нет, — сказала Элисса, поспешно убирая ее под складки своей одежды, — рука у меня все еще черная и безобразная.

— Потому я и хочу ее поцеловать, ведь ты принесла эту жертву ради меня.

Их глаза встретились, она прошептала:

— Не в руку, принц, а в лоб, пусть твой поцелуй и увенчает меня.

Он припал губами к ее губам.

— Отныне ты владычица моего сердца; этот трон скромен, зато надежен. Спасенная тобой жизнь принадлежит только тебе — и никому больше!

— Я только заплатила свой долг, — ответила она, — но не будем об этом говорить. Я с радостью отдала бы жизнь для твоего спасения; хотела бы я знать, готов ли ты, если понадобится, совершить для меня то же самое?

— Зачем этот вопрос, госпожа? Ради тебя я готов принять не только смерть, но и позор, а это хуже смерти!

— Приятно слышать такое признание, Азиэль, — улыбнулась она. — Посмотрим, выполнишь ли ты свое обещание, когда наступит час испытания, а он непременно наступит! Ты только что сказал, что твоя жизнь принадлежит мне, верно ли это? Я слышала, что твое имя соединяют с именем принцессы Кеме. Расскажи мне, что побудило тебя предпринять столь далекое путешествие в наш город?

— Желание найти тебя, — ответил он, улыбаясь, но, видя, что в ее глазах все еще светится немой вопрос, перешел на серьезный тон. — Но ведь это чистая правда, если ты хочешь знать правду. Видимо, лучше всего откровенно рассказать тебе обо всем, тем более что ты уже кое-что слышала. Некоторое время назад мой дед, царь Израиля, отправил меня ко двору египетского фараона с дружественным поручением: сопровождать оттуда прекрасную принцессу, мою двоюродную сестру, которая, согласно заключенному договору, должна стать женой моего дяди, великого израильского принца. Это поручение я и выполнил, со всей подобающей учтивостью по отношению к этой госпоже. Но когда мы прибыли в Иерусалим, принцесса отказалась стать женой моего дяди, с которым была уже сговорена… — Он заколебался, не зная, продолжать ли.

— Смелее, принц! — резко сказала Элисса. — Прошу тебя, продолжай. Я слышала, что принцесса прибавила еще кое-что к своему отказу.

— Да, Элисса. Она объявила царю, что не пойдет замуж ни за кого, кроме меня, на что мой дядя очень разгневался и — совершенно несправедливо — обвинил меня в вероломстве.

— Но ведь госпожа, говорят, чудо как хороша, Азиэль… Что же сказал великий царь?

— Что не позволит, чтобы ее принудили к замужеству, тем более что она никогда не видела жениха. Но чтобы ничто не могло влиять на ее решение, он повелел послать меня в дальнее путешествие. Таково было его последнее слово, госпожа.

— Но ведь и он тоже кое-что добавил, — нетерпеливо перебила она.

— Он добавил, — нехотя продолжал Азиэль, — что, если за время моего путешествия принцесса передумает и выйдет замуж за моего дядю, это будет хорошо. Но если к моему возвращению она не переменит своего решения и захочет… выйти за меня… это тоже хорошо; мой дядя, понятно, недоволен таким решением, но вынужден смириться.

— А вот я не желаю смириться, — сказала Элисса, и на ее темные глаза навернулись слезы. — Я уверена, что принцесса не переменит своего решения и не пожелает выйти за человека, ей ненавистного, да еще и в преклонных летах, вместо молодого человека, которого она любит. Поэтому, по возвращении в Иерусалим, тебе придется выполнить повеление царя и жениться на госпоже.

— Нет, Элисса, если я буду уже женат, это само собой отпадает.

— Говорят, в Иудее, принц, дозволено многоженство и у мужчин есть право развода. Если ты и впрямь Меня любишь, не возвращайся туда. Я так боюсь потерять тебя.

В этот миг Азиэль услышал громкие звуки музыки и пения. Подойдя к окну, он увидел длинную процессию жрецов и жриц в церемониальных одеждах, их сопровождали городские сановники, толпы простолюдинов и музыканты; процессия тянулась через рыночную площадь к дворцу.

— Что происходит? — воскликнул он. Дверь отворилась, вошли два пышно наряженных глашатая с жезлами в руках и простерлись перед Элиссой.

— Приветствуем тебя, о благороднейшая, благословеннейшая госпожа, высокая избранница богов! — закричали они в голос. — Будь готова услышать радостное известие и принять тех, кто его принесет.

— Радостное известие? — изумилась Элисса. — Итобал отказался от своего предложения?

— Нет, госпожа. Посланцы прибудут не для того, чтобы говорить об Итобале.

— Тогда я не могу их принять, — сказала она, испуганно опускаясь на ложе. — Я еще больна и слаба, передайте им мои извинения.

— Нет, госпожа, — настаивали глашатаи, — то, что они тебе сообщат, сразу же исцелит твой недуг.

Элисса хотела вновь запротестовать, но, прежде чем она успела произнести хоть слово, появился муж покойной Баалтис, сопровождаемый жрецами и жрицами, Саконом, Метемом и многими сановниками и вельможами.

— Приветствуем тебя, госпожа! — кричали они, простираясь перед ней. — Приветствуем тебя, избранница богов!

Элисса широко открыла глаза.

— Простите, — сказала она, — я ничего не понимаю.

Прежний шадид, который до назначения его преемника все еще продолжал выполнять свои обязанности, поднялся и обратился к ней от имени всех собравшихся:

— Знай, госпожа, ты удостоилась великой чести! Знай, о Божественная, что, вдохновленные Владыками Небес, Элом и Баалтис, вняв голосу оракулов и истод ковав вещие знаки, общины жрецов и жриц нашего города возвели тебя на высокое место, опустошенное смертью. Приветствуем тебя, Хранительница духа богини! Приветствуем тебя, госпожа Баалтис! — И, кланяясь до самого пола, остальные подхватили: — Приветствуем тебя, госпожа Баалтис!

— Я не искала этой чести, — пробормотала в наступившей тишине Элисса, — и я от нее отказываюсь. Храм богини по праву принадлежит Месе, пусть же она займет его, а если и она откажется, поищите кого-нибудь другого, более достойного.

— Госпожа, — сказал шадид, — твои слова свидетельствуют о подобающей скромности, но боги соблаговолили избрать тебя, а не мою дочь Месу или какую-либо другую женщину; воля богов должна быть свято выполнена. Отныне и до самой смерти ты и только ты будешь госпожой Баалтис, которой мы все повинуемся.

— Вы хотите обожествить меня против моей воли, — жалобно произнесла Элисса и повернулась к Азиэлю, как бы ища его совета.

— Извольте отойти прочь, принц Азиэль! — сурово приказал шадид. — Ни один мужчина не имеет теперь права разговаривать с Баалтис, кроме того, кого она назовет шадидом, своим супругом. Больше вы не можете с ней видеться, это преступление, за которое она может поплатиться своей жизнью.

Азиэль и Элисса со всей Ясностью поняли, что навсегда разъединены грозным Мечом Судьбы, и в отчаянии впились взглядами друг в друга. По знаку шадида жрицы плотным кольцом обступили Элиссу, накинули на ее голову белое покрывало, запели радостный гимн и повлекли ее, еле стоящую на ногах, в храм богини, который должен был стать ее обиталищем.

За ними последовали все прочие, включая и служанок; в комнате остались лишь Азиэль, Метем и левит Иссахар, привлеченный сюда звуками пения.

— Успокойтесь, принц, — добродушно подшучивая, сказал Метем. — Если вы и госпожа Баалтис истинно любите друг друга, она все еще может стать вашей женой, преклоните колено перед Элом, и она назовет вас шадидом и супругом.

— Не богохульствуй! — строго оборвал его Иссахар. — Неужели тот, кто поклоняется Богу Израиля, ради женской улыбки совершит жертвоприношения Баалу.

— Время покажет, — пожал плечами Метем. — Во всяком случае, это единственная возможность вам соединиться, другой нет. Принц, — добавил он, изменив тон. — Если у вас и есть подобное намерение, откажитесь от него, ибо закон на этот счет неумолим. И шадид не лгал, когда предупредил вас, что, если Баалтис застанут в вашем обществе, она неминуемо будет предана смерти; быть с ней дозволено только ее мужу, Азиэль как будто не слышал его слов; он повернулся к левиту и спокойно спросил:

— Не ты ли устроил все это, чтобы нас разлучить? Вот увидишь, ты еще пожалеешь об этом.

— Послушайте, принц, — прервал его Метем. — Это не Иссахар, а я устроил так, чтобы госпожу Элиссу избрали Баалтис; во всяком случае, я приложил много труда для этого. И сказать почему? Чтобы спасти и вас и ее, а заодно предотвратить опустошительную войну. Вы не можете жениться на этой женщине, принадлежащей к другому народу, к другой вере и не равной вам по происхождению. А если бы и могли, это привело бы, повторяю, к опустошительной войне, которая стоила бы жизни тысячам и тысячам людей, а городу — его богатств. А просто вашей возлюбленной она не могла бы быть, ведь она женщина благородной крови и вы гость ее отца. Поэтому ради вас самих лучше, чтобы она была разлучена с вами. Лучше это и ради нее самой, ибо она женщина честолюбивая, рожденная, чтобы властвовать, а отныне она будет облечена почти неограниченной властью. К тому же ей угрожала опасность оказаться в руках ненавистного ей дикаря Итобала. Теперь это едва ли возможно, ибо госпожа Баалтис может выйти замуж только за белого человека, по своему выбору. Этого закона не может нарушить даже сам Итобал. Поэтому не браните меня, а благодарите, хотя какое-то время вам и придется перестрадать.

— Я и так уже страдаю, и нестерпимо, — ответил Азиэль. — Ты считаешь свои слова мудрыми, но, увы, они не обладают врачующей силой, финикиец. Может быть, ты и впрямь полагал, что печешься о моем благе или о благе госпожи Элиссы или же, будучи до мозга костей торгашом, о своем собственном благе, — пусть даже о нашем общем благе, не знаю, да и не хочу знать. Знаю только, что ты, а также и Иссахар, пытаетесь поймать судьбу в дырявые сети, а это тщетная попытка. Я люблю эту женщину, и она любит меня, так предопределено свыше. И никакие воздвигнутые людьми преграды не смогут нас разлучить. И еще я уверен, что ваши тайные козни повлекут за собой те самые беды, которые вы хотите отвратить: а именно, войну, гибель многих тысяч людей и всеобщее горе.

Добавлю еще, что вы ошибаетесь, полагая, что я, которого вы предали, и женщина, которую вы погубили, добившись, чтобы ее увенчали ненужной ей короной, — лишь послушная глина в ваших руках. Сосуд вашей судьбы вылепила другая, не ваша рука, и вы не можете помешать нам испить хранящееся в нем чистое вино. Прощайте же! — И, печально склонив голову, он вышел.

Проводив его взглядом, Метем сказал Иссахару:

— Я вполне заслужил обусловленное вознаграждение, но теперь я сожалею, что взялся за это дело. Не могу сказать, почему, но сдается мне, принц говорит верно: никакие наши ухищрения не смогут разлучить этих двоих, рожденных друг для друга, хотя, возможно, мы и объединим их в смерти… Иссахар, — добавил он с яростной убежденностью. — Я не возьму вашего золота, ибо эта плата за кровь. Говорю вам, это плата за кровь!

— Как хочешь, финикиец, — ответил левит. — Что до меня, то я вполне удовлетворен, что заключил с тобой эту сделку. Даже если принц Азиэль и лишится своей молодой жизни, пусть лучше погибнет его тело, чем душа. И ради чего? Ради так быстро отцветающей женской красоты. Как бы он ни страдал, но душу он сохранил, отныне ему не целовать губ этой колдуньи. Израильтянин не может сочетаться браком с Баалтис.

— Так вы полагаете, Иссахар; но я-то видел, как высоко забираются люди, чтобы сорвать желанный им плод. Да, и они карабкаются вверх, даже зная, что им угрожает неминуемое падение и что плод все равно им не достанется.

И он тоже ушел, оставив Иссахара в одиночестве. Левит испытывал гнетущий страх перед будущим, ничуть не менее сильный от того, что он не мог предугадать, что сулит это будущее.

Глава 10

ПОСОЛЬСТВО
Слабую, еще не оправившуюся от ранения, в полубеспамятстве от неожиданного ужасного удара, нанесенного ей судьбой, Элиссу с ликующими криками несли во дворец, где она отныне должна была воцариться. Вокруг раззолоченного паланкина плясали жрицы, распевая свои дикие, полувакхические, полурелигиозные гимны; вперед, бряцая кимвалами и крича: «Дорогу! Дорогу новорожденной богине! Дорогу той, чей престол — на двурогом полумесяце!», шествовали жрецы. Завидев эту процессию, все многочисленные зрители благоговейно повергались ниц.

Элисса смутно слышала крики и музыку, смутно видела плясуний и распростершиеся на земле толпы. Ее сердце пронизывала мучительная боль, а ее рассудок, сокрушенный обрушившимся на нее несчастьем, с достаточной ясностью сознавал лишь безмерность ее потери. Да, потери. Она потеряла все, включая и себя! Еще какой-то час назад она наслаждалась присутствием любимого и, как она была уверена, любящего человека, и ее воображение рисовало ей картины счастливой жизни с ним вдали от этого города, где свершают свои кровавые обряды поклонники Баала. И вот она верховная жрица религии, внушающей ей страх, если не глубокую ненависть. Хуже того, отныне и вплоть до самой смерти, которая только одна и положит конец ее мукам, она не только навсегда разъединена с обожаемым ею человеком, но и лишилась всякой надежды на уже начавшееся, но еще далеко не завершившееся духовное прозрение.

Элисса посмотрела на хорошеньких жриц, которые плясали и пели вокруг паланкина, звеня своими золотыми украшениями; и вдруг ее глаза, казалось, обрели способность лицезреть скрывающихся в них духов. Какие же это были мрачные уродливые создания с искривленными, омерзительными на вид лицами, с пылающими, полными невыразимого страха глазами; музыка их украшений звучала в ушах Элиссы, подобно бряцанию цепей или пыточных орудий. А перед плясуньями, в красном облаке пыли, взбитой их ногами, прорисовывались смутные очертания демоницы, чьей верховной жрицей ее выбрали.

Какой у нее насмешливый, нечеловеческий лик, какое грозное чело! Беспорядочно развеваются пылающие волосы, сто рук тянутся во все стороны, чтобы похищать души людей. Чу! Бряцание кимвалов и крики плясуний сливаются в одно целое — звучит грозный голос богини, приветствующей свою жрицу, сулящей ей гордый трон и пожизненное могущество.

«Не хочу ничего этого! — воскликнуло ее сердце. — Хочу только, чтобы ко мне вернулся мой утраченный возлюбленный!»

«И только-то? — язвительно произнес голос богини. — Тогда повели, чтобы он воскурил мне фимиам — и он твой. Неужели той дивной красоты, которой я тебя наделила, недостаточно, чтобы похитить одну-единственную душу у слуг моего заклятого врага — еврейского Бога».

«Нет, нет! — запротестовало ее сердце. — Я не стану сбивать его с пути праведного, склонять к отречению».

«И все же будет по-моему! — издевался призрачный голос. — Ради тебя он воскурит мне фимиам!»

* * *
Наваждение исчезло, перед Элиссой распахнулись золотые ворота дворца Баалтис. Жрицы усадили ее на золотой трон в форме полумесяца и набросили на нее черное покрывало, усеянное россыпью звезд, — символ ночи. Затем, удалив всех непосвященных, они совершили обряд тайного поклонения. В страхе и изнеможении Элисса откинулась на спинку трона. Наконец ее отнесли на отделанную слоновой костью кровать Баалтис, истинное чудо ремесленного мастерства и аллегорического искусства, — и оставили одну.

* * *
На другой день, на рассвете, в лагерь Итобала отправилось посольство, возглавляемое Саконом, к чьей свите примкнули Метем и Азиэль. Посольство должно было сообщить царю ответ на его требование, ибо сам он отказался посетить Зимбое, если ему не разрешат привести с собой большее, чем допускали соображения безопасности города, войско. На некотором расстоянии от лагеря они остановились и послали к царю Итобалу гонцов с предложением встретиться на равнине, ибо не решались входить в его лагерь, обнесенный прочной терновой изгородью. Метем сказал, что не боится царя и пошел вместе с ними; едва он оказался за воротами, как его тотчас пригласили в шатер Итобала. Огромный, могучий царь угрюмо расхаживал взад и вперед.

— Зачем ты сюда пожаловал, финикиец? — спросил он, оглядываясь через плечо.

— За своим вознаграждением, царь. Ты изволил обещать мне сто унций золота, если я спасу жизнь госпожи Элиссы. Я прежде всего хочу сообщить, что мое врачебное искусство одержало верх над отравленной стрелой, пущенной этим вероломным шакалом и пронзивший насквозь ладонь госпожи Элиссы, когда она беседовала с принцем Азиэлем. Поэтому я пришел за вознаграждением. Вот здесь у меня записана сумма. — И он достал свои таблички.

— Если половина того, что я слышал, — правда, предатель, — сказал разъяренный Итобал, — только палачи и пыточных дел мастера смогут сполна уплатить мой долг. А ну скажи, купец, как ты отблагодарил меня за целый мешок золота, который я приказал тебе выдать несколько дней назад.

— Наилучшим образом, царь, — бодро ответил Метем, хотя его и пробирал страх. — Я сдержал свое слово и выполнил повеление царя. Отныне принц Азиэль не может жениться на дочери Сакона.

— Да, предатель, ты достиг этой цели, добившись ее посвящения в сан Баалтис и возведя таким способом барьер, непреодолимый даже для меня. Трудно надеяться, что она выберет меня по своей доброй воле, а попытаться применить силу, чтобы завладеть Баалтис, — святотатство, которое не посмеет совершить ни один человек, даже царь, в страхе перед возмездием Небес. За твою услугу я хочу рассчитаться с тобой так, как ты и не предполагаешь. Слышал ли ты, финикиец, что вожди некоторых моих племен любят обтягивать свои копья кожей белых людей, а из их тел изготовляют снадобье, внушающее отвагу?

Задав столь доброжелательный, наводящий на приятные размышления вопрос, Итобал замолчал и посмотрел на дверь шатра, как бы собираясь позвать стражников.

Метем весь похолодел, ибо знал, что этот дикий царь не из тех, кто бросает угрозы на ветер. Но хладнокровие и находчивость не изменили ему и на этот раз.

— Да, я слышал, у твоих племен есть довольно странные обычаи, — сказал он со смешком. — Но я не думаю, чтобы моя сморщенная шкура могла украсить древко копья, снадобье же из моего тела может внушить лишь торговую смекалку, а никак не отвагу, необходимую для воина. Но шутки в сторону, слушай же меня, царь. Когда я вынашивал свой замысел, признаюсь, я даже не допускал возможности, что тебя могут остановить подобного рода соображения. Ты веришь, будто теперь она богиня? Даже если и так, — не мне подвергать это сомнению — кто может быть более достойным супругом для богини, чем величайший на земле царь. Бери же ее, царь Итобал, бери ее; когда твои армии осадят город, поверь мне, жрецы Эла охотно отпустят тебе такой грех, как желание поцеловать прелестные губы Баалтис.

— Губы Баалтис! — взорвался Итобал. — Ты полагаешь, будто они стали только слаще от того, что их целовал другой мужчина? Во дворце богов есть много тайных покоев, и несомненно принц уже нашел туда путь.

— Нет, царь, между этими двоими я и в самом деле возвел непроходимый барьер. Тот, кто почитает Бога Израиля, не может встречаться с верховной жрицей Ашторет. К тому же я устрою так, что в скором времени принц Азиэль вернется в свою родную землю.

— Устрой так, и я поверю тебе, купец, хотя было бы лучше, если бы принц упокоился в здешней земле. Ладно, на этот раз я пощажу тебя, но запомни: если все сорвется, я с тобой непременно посчитаюсь, ты уже знаешь, каким образом. А теперь я пойду поговорю с этими купчишками, незваными пришельцами. Чего ты ждешь? Я отпустил тебя — и ты жив.

Метем устремил взгляд на таблички, которые все еще держал в руке.

— Я слышал, — смиренно сказал он, — что великий царь Итобал всегда платит свои долги, и так как я, незваный пришелец, пользуясь его пропуском, вскоре покину Зимбое, я хотел бы получить по этому небольшому счету.

Итобал подошел к двери и велел позвать казначея с деньгами. Тот немедленно явился и по приказу своего повелителя отвесил сто унций золота.

— Ты прав, финикиец, — сказал Итобал, — я всегда плачу свои долги — когда золотом, когда железом. Смотри же, чтобы за мной не завелось новых долгов: сегодня я заплатил тебе золотом, а завтра могу заплатить и железом; ты знаешь, что я с тобой сделаю. А теперь проваливай!

Метем собрал все врученное ему золото, спрятал его под своей просторной одеждой, непрерывно кланяясь, попятился назад и быстро оказался за пределами огороженного терновником лагеря.

«Моя жизнь была в большой опасности! — вздохнул он, вытирая лоб. — Этот черный зверь, не считаясь с неприкосновенностью особы посла, хотел было подвергнуть меня пытками и убить. Так, так, царь Итобал, финикиец Метем — честный купец и тоже «всегда платит свои долги», спроси на рынках Иерусалима, Сидона и Зимбое, и я должен с лихвой заплатить тебе за страх, испытанный мной сегодня. Во всяком случае Элиссы ты не получишь, уж я об этом позабочусь; она слишком хороша для дикого мулата; а если, перед тем, как я покину эти варварские земли, мне удастся капнуть тебе яда в вино или всадить стрелу в глотку, честное купеческое слово, я не премину это сделать, царь Итобал».

* * *
Когда Метем добрался до Сакона и его свиты, он узнал, что царь Итобал уже известил их о том, что встретится с ними на равнине, недалеко от лагеря. Однако он долго не показывался, и Сакон был вынужден отправить еще одного гонца, чтобы предупредить, что он возвращается в город; только тогда наконец изволил появиться Итобал во главе отряда своих черных телохранителей. Выстроив их в шеренгу перед лагерем, он зашагал вперед, вместе с двенадцатью-четырнадцатью советниками и военачальниками, без всякого оружия. На полпути между своими воинами и финикийцами, на расстоянии, превышающем полет стрелы с той и другой стороны, он остановился.

Навстречу им двинулся Сакон примерно с таким же количеством жрецов ивельмож, тут же находились Азиэль и Метем; все они также были без оружия, если не считать кинжалов на поясах. Свой эскорт они оставили на склоне холма.

— Перейдем к делу, — предложил Сакон, как только закончился обмен приветствиями. — Мы так долго ждали, пока вы соблаговолите показаться перед нами, что из города уже выходят войска, обеспокоенные нашим долгим отсутствием.

— Уж не опасаются ли они, что я устрою засаду на послов? — запальчиво спросил Итобал. — И разве слугам не подобает смиренно стоять у дверей царских покоев, ожидая, когда изволит показаться их повелитель?

— Не знаю, чего опасаются они, — ответил Сакон. — Мы, во всяком случае, ничего не боимся, ибо нас тут достаточно много. — Он оглянулся на тысячный отряд своих воинов, выстроившихся на склоне холма. — И если мы, горожане Зимбое, чьи-либо слуги, то только царя Тира.

— Это мы еще увидим, Сакон, — сказал Итобал, — но объясни мне, что делает среди вас этот еврей? — И он указал на Азиэля. — Он что, тоже посол?

— Нет, царь, — смеясь, ответил принц, — но мой дед, могущественный властитель Израиля, поручил мне изучить мирные и военные обычаи дикарей, чтобы я знал, как с ними обходиться. Потому я и попросил у Сакона разрешения сопровождать посольство.

— Прошу вас, не продолжайте, — перебил его Сакон. — Сейчас неподходящее время для подобных разговоров… Царь Итобал, поскольку вы не решились сами прийти в наш город, мы явились сюда, чтобы ответить на ваши требования. Вы требуете, чтобы мы снесли все свои укрепления; это требование мы отвергаем, ничего разрушать мы не будем. Вы требуете, чтобы мы не обращали в рабство ваших людей, дабы они трудились в наших копях; в ответ на это требование мы обязуемся платить соответствующую сумму их законному властелину или же вам, царь. Вы требуете, чтобы старинная дань была удвоена. На это — из чувства любви и дружбы, а не из страха — мы соглашаемся, если вы заключите с нами договор о мире, ибо мы хотим мира, а не войны. Вот наш ответ, о царь.

— Ты ответил не на все мои требования, Сакон. Первым моим условием было, чтобы прекрасная госпожа Элисса, твоя дочь, стала моей женой.

— Это невозможно, царь, ее судьба не в наших руках. Небесные боги избрали ее своей верховной жрицей, а их воля нерушима.

— Клянусь жизнью, — в бешенстве выпалил Итобал, — я отберу твою дочь у богов и сделаю ее своей плясуньей. Уж не вздумали ли вы издеваться надо мной, люди Зимбое, которым я оказал столь большую честь, пожелав жениться на одной из ваших дочерей? С помощью жрецов вы хотите одурачить меня своими хитростями, сделав так, чтобы ей мог тешиться этот выскочка-принц. Предупреждаю вас: я разрушу этот город и затоплю его развалины вашей кровью. Да, ваши молодые люди будут трудиться в моих копях, а ваши знатные девушки будут прислуживать моим Царицам… Слушайте! — Он повернулся к своим военачальникам. — Гонцы уже ждут, велите им немедленно отправляться на восток и запад, север и юг, пусть передадут вождям, чьи имена вы знаете, чтобы те вместе со своими племенами собрались в условленное время и в условленном месте. В следующий раз я буду говорить с вами, старейшины Зимбое, во главе стотысячной армии.

— Стало быть, ты обрекаешь, царь, тысячи невинных людей на смерть. Да падет вся вина на твою голову! Да разразят тебя боги! — Сакон отвечал хоть и гордо, но бледными губами; как ни старались его сопровождающие, они не могли скрыть страха перед предстоящей войной с более чем сомнительным исходом.

Не снисходя до ответа, Итобал круто повернулся, но перед тем как уйти, он шепнул несколько слов на ухо двоим военачальникам, могучим воинам, которые начали что-то искать на земле. Сакон и его советники также повернулись и направились к своему эскорту, но принц Азиэль замешкался; никакой ловушки он не опасался, и ему хотелось знать, что они там потеряли.

— Что вы ищите, о вожди? — учтиво осведомился он.

— Один из нас уронил золотой браслет, — ответили они.

Азиэль присмотрелся и недалеко от себя заметил украшение, поблескивающее в пучке сухой травы.

— Этот браслет? — спросил он, поднимая и протягивая его им.

— Он самый, спасибо, — ответили они, подходя.

В следующий миг, прежде чем Азиэль успел угадать их намерение, военачальники схватили его за обе руки и быстро потащили к лагерю. Сознавая, что ему грозит большая опасность, принц громко позвал на помощь. Затем бросился наземь, уперся в большой камень, который оказался у него под ногами, и резким движением вырвал свою правую руку. Выхватил кинжал и, все еще лежа на спине, вонзил его в плечо второму похитителю; застонав от боли, тот выпустил и другую его руку. Азиэль вскочил на ноги, метнулся в сторону, чтобы обмануть своих врагов, и с быстротой оленя понесся к Сакону и другим послам, которые, заслышав его крик, обернулись.

Итобал и его телохранители кинулись было в погоню, но на небольшом расстоянии остановились, и царь громко прокричал:

— Я хотел взять в заложники этого чужеземца, виновника войны между нами, Сакон, но на этот раз он ускользнул. Ну, ничего, все в свое время. Если оба вы люди благоразумные, договоритесь, пусть он отправится обратно к морю, — я даже выдам для него пропуск, чтобы он мог без помех возвратиться к себе на родину.

И, не говоря больше ни слова, он зашагал к лагерю и скрылся за его воротами.

* * *
— Принц Азиэль, — сказал Сакон, когда они подошли к городским стенам, — хоть и не подобает мне говорить подобные слова столь высокому гостю, но трудно отрицать, что вы причина многих наших неприятностей. Вот уже дважды вы едва не погибли от рук Итобала; случись такое, мне, без сомнения, пришлось бы держать ответ перед справедливо разгневанным Израилем. Из-за вас, принц, город Зимбое вовлечен в войну, которая может оказаться последней в его истории; к тому же вы так очаровали мою дочь, что она и слышать не хочет об Итобале; гордость царя уязвлена ее отказом, и он поднимает на нас все свои племена. Пока вы остаетесь в этом городе, принц, нет никаких надежд на примирение. Не обижайтесь же на вашего покорного слугу, если я попрошу вас оставить город, пока еще есть время.

— Сакон, — ответил Азиэль, — благодарю вас за откровенность и отплачу вам за нее столь же полной откровенностью. Охотно покинул бы я этот город, где не знал ничего, кроме огорчений, если бы не одно обстоятельство, которое вы, возможно, сочтете несущественным, но которое для меня — а, возможно, и еще для одного человека — важнее всего на свете. Я люблю вашу дочь, как не любил прежде ни одну женщину, и наши сердца — одно целое. Как же я могу покинуть город, если это обречет нас на вечную разлуку?

— А как вы можете оставаться здесь, принц, если это обречет ее, да и вас тоже, на позор и смерть? Скажите, готовы ли вы ради моей дочери отречься от веры отцов и стать служителем Эла и Баалтис?

— Вы хорошо знаете, что нет, Сакон. Ничто из того, что может дать мир, не заставит меня совершить столь великий грех!

— Тогда, принц, лучше всего уезжайте, ибо именно такова цена, которую вы должны были бы уплатить, захоти вы стать супругом моей дочери Элиссы. Если же вы попробуете добиться этого каким-нибудь обходным путем, предупреждаю вас, что ни ваш высокий сан, ни моя власть и дружеское к вам расположение, ни сострадание к вашей и ее молодости не спасут вас обоих от гибели: пощади мы вас, весь гнев богов обрушится на Зимбое. О принц, ради себя самого и ради той, которую мы оба с вами так горячо любим, не поддавайтесь искушению остаться, а поступите, как подобает человеку отважному и решительному, поборите соблазн и уезжайте, и тогда до самой могилы вас будет осенять мое благословение, и ничто не умалит вашей чести и достоинства.

Азиэль прикрыл глаза рукой и ненадолго задумался, затем сказал:

— Повинуюсь, друг. Я оставляю этот город, хотя и с разбитым сердцем.

Глава 11

МЕТЕМ ПРОДАЕТ СТАТУЭТКИ
По прибытии во дворец Азиэль тотчас отправился в покои Иссахара. Слуги у дверей не было, и принц, не останавливаясь, прошел в комнату. Старый пророк стоял, молясь, на коленях у окна, обращенного в сторону Иерусалима. Так поглощен он был своей молитвой, что, только окончив ее и поднявшись, заметил своего воспитанника.

— А вот и ответ на мою молитву, — сказал он. — Сын мой, мне сказали, что тебе опять угрожала большая опасность, хотя никто не знал, что с тобой стало. Я молился о твоем спасении, — и, хвала Богу, ты здесь, целый и невредимый. — И он крепко обнял принца.

— Да, мне и в самом деле угрожала опасность, — ответил Азиэль и рассказал обо всем случившемся.

— Я же просил тебя не сопровождать посольство.

— Да, отец, но ведь я все же благополучно вернулся. Послушай, у меня есть новость, которая, возможно, тебя обрадует. Час назад я обещал Сакону покинуть Зимбое, он убежден, что мое здесь присутствие — источник многочисленных бед для их города.

— Воистину радостная новость! — воскликнул Иссахар. — Я не буду знать ни часа покоя, пока мы не уедем далеко от башен этого обреченного города и проклятых дьяволопоклонников.

— Ты радуешься, отец, а для меня это великое горе: здесь я оставлю и свою молодость, и счастье. Я знаю, ты думаешь, это случайная прихоть, наваждение, порожденное красотой женщины, но ты ошибаешься. С первого же мгновения нашей встречи с госпожой Элиссой она стала жизнью моей жизни, душой моей души; я покидаю этот город, навсегда утратив всякую радость и надежду, унося с собой нестерпимо тягостные воспоминания, которые источат мое сердце. Ты считаешь ее колдуньей, веришь, будто Баалтис наделила ее способностью очаровывать и губить души мужчин, но я говорю, что у нее нет других чар, кроме чар ее любви ко мне, и еще я говорю, что та, о ком ты отзываешься так несправедливо, уже не служительница Баалтис.

— Элисса не служительница Баалтис? Но ведь она ее верховная жрица! Ты ослеплен своей безумной страстью, Азиэль!

— Верховной жрицей она стала вопреки своей воле, ее избрания добился Метем; за его спиной стоит еще кто-то — кто, я не знаю. — Он в упор посмотрел на Иссахара, и тот отвернулся. — Но, в конце концов, какое значение, на чьей совести это злое дело. Ясно только, что мое присутствие и в самом деле плодит беды и может привести к кровопролитию; я должен, как и обещал, оставить Зимбое.

— Когда же мы выезжаем, принц? — спросил Иссахар.

— Не знаю, мне все равно. Вот идет Метем, спроси у него.

— Метем, — сказал левит, — принц намеревается вернуться к морскому побережью, с тем чтобы отплыть оттуда на корабле в Тир. Когда сборы будут закончены?

— Я уже слышал, Иссахар, от Сакона, что он Договорился с принцем. Я рад, ибо тучи здесь сгущаются; ваше пророчество, по всей видимости, скоро оправдается — и на город Зимбое, где каждый заботится лишь о себе и готов с потрохами продать своего ближнего, падут поистине неслыханные бедствия. Итак, мы выезжаем послезавтра вечером, но готовиться я начну уже сегодня. Завтра, после захода солнца, я буду посылать верблюдов по одному и по два, с навьюченным на них багажом и сокровищами в одно тайное укрытие в горах, куда мы все вместе с охраной принца можем поехать потом на мулах. Я заручился пропуском самого Итобала. Но я не хочу вводить его войска в искушение, проводя мимо них двадцать тяжело груженых золотом верблюдов. К тому же, узнав о нашем отъезде, к нам захочет присоединиться полгорода, ибо здесь живут люди торговые, отнюдь не воинственные, и они не уверены в благополучном исходе войны с Итобалом.

— Это твое дело, — сказал Иссахар, — ты начальник всего каравана и отвечаешь за безопасность принца в этом путешествии. В назначенный час я буду готов, и чем скорее будет назначен этот час, тем боле доволен я буду тобой.

— Пойдем ко мне, я хочу поговорить с тобой, сказал Азиэль финикийцу, когда они вышли из комнаты Иссахара. — Послушай, — продолжал он уже у себя в комнате, — мы скоро оставим этот город и я должен проститься…

— С госпожой Баалтис?

— С госпожой Элиссой. Я хочу, чтобы ты переда. I ей мое прощальное письмо. Можешь ли ты это сделать?

— Могу, принц… за деньги, конечно… Нет, нет с вас я ничего не возьму. У меня осталось еще несколько статуэток на продажу, а нам, купцам, открыт вход всюду, даже к госпоже Баалтис, если она пожелает меня принять. Напишите письмо, и я его передав хотя, по совести говоря, я берусь за это поручение без особой охоты.

Азиэль медленно, тщательно выводя каждый знак написал письмо, запечатал и отдал Метему.

— У вас очень грустный вид, принц, — сказал купец, припрятывая свиток в складках одежды. — Но поверьте мне, вы поступаете правильно и мудро.

— Может быть, — ответил Азиэль, — но лучше бы мне умереть; пусть падет мое проклятие на головы тех, кто подстроил все это! А теперь, прошу тебя вручи этот свиток той, о ком я тебе говорил, и принес мне ее ответ, если таковой будет; я заплачу тебе вдвое больше, чем тебе уже заплатили за предательство.

— Не тревожьтесь, принц, — спокойно, без всяко обиды ответил Метем. — Я выполню это поручение и дружеских побуждений, не из корысти. Весь риск мой, а выгода — или убыток — ваши.

* * *
Через час финикиец уже стоял у дворца богов и, сославшись на позволение правителя города Сакона, потребовал, чтобы его пропустили к госпоже Баалтис, которой он, мол, хочет продать превосходные священные золотые статуэтки. Разрешение было дано, и старшие жрецы провели его по бдительно охраняемым коридорам в личные покои жриц. Элисса ожидала его в длинном, низком зале с кедровыми колоннами, пахнувшем благовонным деревом и богато украшенном золотом.

Она сидела одна в дальнем конце зала, прямо под окном, облаченная в церемониальное платье, богато расшитое эмблемами луны. Ее служанки — кое-кто из них занимался рукоделием, другие лениво перешептывались — сидели у самого входа.

Метем поздоровался с ними, они задержали его расспросами о новостях, не слишком утонченными шутками и просьбами подарить им драгоценные украшения в обмен на благословения богини. Для каждой из них он нашел подходящий ответ, ибо не терялся даже в разговоре со жрицами Баалтис. Его острые глаза подметили, однако, что одна из женщин не принимает в этом живом разговоре никакого участия. В худой, с тонкими, поджатыми губами женщине он узнал Месу, дочь опочившей Баалтис, которая стремилась занять освободившийся престол, но вынуждена была уступить его Элиссе.

Когда он вошел в зал, Меса сидела на полотняном стульчике в стороне от остальных; подперев подбородок рукой, она недобрыми глазами смотрела на Элиссу. Не смягчилось ее лицо и при появлении тороватого купца; она хорошо знала, что это он своими хитростями и прямым подкупом добился избрания ее соперницы.

«Опасная женщина», — подумал Метем, когда, отделавшись наконец от докучливых жриц, он прошел мимо нее. Подойдя к Элиссе, финикиец преклонил колени и притронулся лбом к ковру.

— Встань, Метем, — сказала Элисса, — скажи, что тебя привело ко мне, только покороче, ибо близится час вечерней молитвы и я не могу долго с тобой беседовать.

Выкладывая свой запас статуэток, Метем видел, что лицо ее печально, а глаза полны неизъяснимого страха.

— Госпожа, — сказал он, — послезавтра вечером я уезжаю из вашего города и очень рад, что покидаю его живым и невредимым. Я принес тебе четыре бесценных статуэтки превосходнейшей тирской работы, надеюсь, ты соблаговолишь купить их для служения богине.

— Ты оставляешь город? — спросила она. — Один?

— Нет, госпожа, не один, со мной едет святой Иссахар, эскорт принца Азиэля и сам принц, чье дальнейшее пребывание в Зимбое признано нежелательным. — Он замолчал, видя, что Элисса едва справляется с волнением, и шепнул: — Держи себя в руках, за нами наблюдают. У меня есть к тебе письмо… Госпожа, — продолжал он громко, — если тебе угодно будет осмотреть одну из этих драгоценных статуэток при дневном свете, ты не будешь колебаться и цена уже не покажется тебе чрезмерной. — И с низким поклоном он зашел за трон, куда за ним последовала и Элисса.

Теперь они стояли лицом к окну, скрытые от любопытных глаз высокой позолоченной спинкой трона.

— Вот, — сказал он, вкладывая ей в руку пергамент, — прочитай быстро и верни.

Она схватила свиток и пробежала его глазами строку за строкой; ее лицо сильно помрачнело, а губы побелели от сдерживаемой боли.

— Держись! — прошептал Метем, ибо его сердце дрогнуло от жалости, — для всех будет лучше, если он уедет.

— Для него, может быть, и лучше, — ответила она нехотя возвращая письмо, которое не посмела оста вить у себя, — но что будет со мной? О Метем, что будет со мной?

— Госпожа, — грустно произнес он, — у меня не слов, чтобы уврачевать твою печаль, скажу только, что такова воля богов.

— Каких богов? — яростно спросила она. — Уж и тех ли, которых мне велят почитать? — И, задрожав, она добавила: — Сжалься, Метем. Если ты хоть когда-нибудь любил женщину или был любим, сжалься надо мной — ради той, другой. Я должна проститься с ним и только ты в силах мне помочь!

— Я? Каким образом, во имя Баала?

— Когда вы уезжаете, Метем?

— Послезавтра вечером, на восходе луны.

— Тогда за час до восхода я буду в храме, куда можно пробраться потайным входом прямо из дворца, а он сможет войти туда через маленькую калитку, которую я оставлю незапертой. Пусть же он придет — чтобы мы могли повидаться в последний раз.

— Госпожа! — запротестовал он. — Это чистейшее безумие, я отказываюсь, найди себе другого посланца.

— Безумие это или нет, такова моя воля, и не смей мне перечить, Метем; я госпожа Баалтис и обладаю правом казнить без каких бы то ни было объяснений. Клянусь, если я не увижу его, тебе не выбраться живым из этого города.

— Аргумент чрезвычайно веский и убедительный, — задумчиво произнес Метем. — Я уже приготовил для себя высеченную из скалы гробницу в Тире и не хотел бы, чтобы мой резной саркофаг из лучшего египетского алебастра валялся никому не нужный или был продан за бесценок какому-нибудь ничтожеству.

— Так оно и будет, если ты не выполнишь мою волю, Метем. Запомни — за час до восхода луны, у подножия столпа Эла во внутреннем дворе храма.

Метем вздрогнул: его чуткий слух уловил какой-то шорох.

— О божественная царица, — заговорил он громко, возвращаясь на прежнее место, перед троном, — ты очень несговорчивая покупательница. Если бы таких, как ты, было много, бедный торговец не смог бы заработать даже себе на пропитание. А вот женщина, которая знает цену таким бесценным произведениям искусства. — И он показал на Месу, которая со сложенными на груди руками, потупив глаза, стояла в пяти шагах от трона — настолько близко, насколько позволял обычай. — Госпожа, — продолжал он, обращаясь к ней, — ты слышала, какую цену я прошу; разве она слишком велика?

— Я ничего не слышала, господин. Я стою здесь, ожидая, пока моя святая повелительница вернется на трон — хочу напомнить ей о приближении часа вечерней молитвы.

— Как жаль, что у меня нет такой милой подсказчицы! — воскликнул Метем. — Тогда я терял бы меньше времени. — Но про себя он подумал: «Она что-то слышала, надеюсь, не все», — Рассуди нас, госпожа, — произнес он вслух. — Неужели пять десять шекелей — чересчур высокая цена за статуэтки, освященные и опрысканные детской кровью верховным жрецом Баала в Сидоне?

Меса подняла холодные глаза и осмотрела статуэтки.

— По-моему, цена и впрямь чересчур высокая. Но пусть госпожа Баалтис судит сама. Кто я такая, чтобы решать за нее?

— Я воззвал к оракулу, и оракул высказался против меня, — сказал Метем, ломая руки в притворном сокрушении. — Ну что ж, делать нечего. Царица, ты предложила мне сорок шекелей, и за сорок шекелей, во имя святых богов, я уступлю их тебе, хоть и теряю десять шекелей на этой сделке. Прикажи казначею, чтобы он выплатил мне завтра деньги. Всего доброго. — И, коснувшись лбом пола, он поцеловал полу одежды Элиссы.

Она склонила голову, прощаясь с ним, и, когда он встал, они посмотрели друг на друга. В ее глазах он прочитал строгое предостережение, и, хотя она молчала, ее губы как будто выговаривали одно слово: «Помни!»

Через десять минут Метем стоял в комнате Азиэля.

— Прочитала ли она мое письмо и что ответила? — спросил принц, вскакивая при его появлении.

— Во имя всех богов всех народов умоляю вас, не говорите так громко, — ответил Метем, плотно закрывая дверь и подозрительно оглядываясь. — О, если я когда-нибудь возвращусь в Тир целый и невредимый, клянусь пожертвовать щедрый дар каждому божеству, чей храм там находится, — а их немало, ибо ни одно из них в отдельности не обладает достаточным могуществом, дабы вызволить меня отсюда. Видел ли я госпожу Элиссу? О да, видел. И как вы думаете, чем угрожала мне эта невинная овечка, эта беспорочная голубка? Смертью! Не более, не менее! Она угрожала мне смертью, если я не выполню ее безрассудных повелений. И она отнюдь не шутит; у нее вполне достаточно полномочий для исполнения своей угрозы, ибо госпожа Баалтис обладает высшей властью над людскими жизнями, во всяком случае, никто не станет оспаривать волю богини, если она вознамерится лишить жизни простого смертного вроде меня. Если я не выполню ее повеления, мне конец; не правда ли, достойная награда за то, что я впутываюсь в ваши безумные любовные дела?

— Молчи! — остановил его Азиэль. — Скажи, чего она хочет.

— Чего хочет? Как вы думаете, чего она хочет? Повидаться с вами за час до того, как вы покинете город. Ставка в этой игре — моя жизнь, и, клянусь Баалом, я постараюсь, если смогу, выполнить ее желание, хотя и говорю вам, что вся эта затея — сущее безумие. Послушайте! — И он рассказал обо всем, происшедшем во дворце Баалтис. — А теперь, — спросил он, — готовы ли вы рискнуть, принц?

— Я оказался бы жалким трусом, если бы уклонился от встречи, — ответил Азиэль, — ведь она, слабая женщина, рискует куда больше меня…

— А вот я берусь за это дело только потому, что я жалкий трус и дорожу своей шкурой… Но что скажет Иссахар? Вряд ли можно сохранить в тайне от него это свидание.

Азиэль немного подумал.

— Приведи его сюда.

Метем вышел и через несколько минут вернулся с левитом, которому принц тотчас же без утайки рассказал обо всем.

— Благодарю тебя, принц, за откровенность; и я тоже, в свой черед, с такой же прямотой прошу тебя отринуть этот безрассудный замысел, который может кончиться лишь непоправимой бедой или даже чьей-либо гибелью.

— Не отступайтесь, принц, — перебил Метем, — если вы отринете свой безрассудный замысел, дело наверняка кончится моей гибелью, ибо госпожа вне себя и все равно настоит на своем. Расплачиваться придется мне.

— Не бойся, — улыбнулся принц. — Иссахар, я должен с ней встретиться либо…

— Либо что, принц?

— Я не уеду. Конечно, Сакон может выдворить меня силой, но только лишив жизни. Не теряйте слов попусту; если такова воля Элиссы, я должен повидаться с ней в последний раз. Это будет не любовная встреча, а навечное прощание двух сроднившихся душ.

— Ты так говоришь, принц. Позволишь ли ты мне сопровождать тебя?

— Да, если ты хочешь, Иссахар, но дело это опасное.

— Опасное? Чего-чего, а опасности я не боюсь. Да свершится воля Небес… Стало быть, мы пойдем вместе, но что будет с нами — не берусь предугадывать. Что ж, от судьбы не уйти.

Глава 12

СВИДАНИЕ
Прошло два дня, и в условленный час к калитке в стене храма-крепости подкрались три фигуры в темных накидках. Время было предполуночное, но город еще не спал, ибо как раз в тот вечер распространилось известие о том, что Итобал во главе десятков тысяч воинов подступает к городским стенам. Все сходились в убеждении, что через несколько дней начнется осада Зимбое. Несмотря на позднее время, во дворце Сакона срочно собрали городской совет для подготовки к обороне; на всех улицах группы людей встревоженно обсуждали происходящее; а из кузниц уже доносился грохот молотов, выковывающих оружие. Проходили отряды воинов, белых и темнокожих; тянулись длинные вереницы мулов, груженных вяленым мясом и зерном; какая-то женщина с громкими рыданиями колотила себя в грудь, так как по приказу городского совета двоих ее сыновей забрали служить лучниками, а третьего послали таскать камни для укрепления городских стен.

Азиэль, Иссахар и Метем прошли незамеченными по шумным, многолюдным улицам, свернули в узкий проход в крепостной стене и вышли к калитке. Метем торкнулся в нее и шепнул:

— Она сдержала свое слово, калитка не заперта. Ну, а теперь идите на свое любовное свидание, достопочтенный Иссахар.

— Ты не пойдешь с нами? — спросил левит.

— Нет, я слишком стар для подобных приключений. И мне предстоит еще сделать кое-какие приготовления. Через час мулы с личной охраной принца будут стоять возле калитки; сам же караван со всей поклажей и сопровождающими находится на расстоянии однодневного перехода от этого проклятого города.

— Там вы и предлагаете встретиться?

— Нет, я зайду за вами в ваши комнаты, и прошу вас, не мешкайте: промедление чревато многими опасностями. После того как нежное свидание закончится и принц утрет свои слезы, ничто не должно задерживать его, ибо он уже осушил прощальный кубок вместе с Саконом. Входите же быстрее, чтобы вас не приметил какой-нибудь жрец; молюсь, чтобы вы благополучно вышли оттуда… Зрелище, прямо сказать, необычное! Принц Израиля и старый почтенный левит спешат на полночное свидание с верховной жрицей Баалтис в святилище ее бога. Не отвечайте — у нас нет ни одной лишней минуты. — И он исчез.

* * *
Войдя в калитку, Азиэль и Иссахар крадучись прошли по извилистым проходам, с трудом находя путь при тусклом небесном свете, который едва пробивался между стенами. Наконец они достигли двора святилища. Тишина здесь стояла мертвая, ибо городской шум не проникал за эти высокие, массивные, гранитные стены.

— Сущий Тофет! — прошептал Иссахар, вглядываясь в густые тени. — Дом Вельзевула, его обиталище. Куда же нам идти, Азиэль?

Принц показал на два больших предмета, смутно различимых при звездном свете, и ответил:

— Туда, к подножию столпа Эла.

— Припоминаю, — сказал Иссахар. — То самое место, где эта нечестивая жрица хотела совершить жертвоприношение и где жрецы меня поколотили за то, что я предрек, что их всех покарает гнев Господень, и этот час близок. Находиться здесь — святотатство, видеться с женщиной в присутствии всех этих демонов — святотатство… Хорошо, иди вперед, но умоляю, постарайся закончить этот разговор как можно быстрее, меня гнетет недоброе предчувствие, я чувствую смертельную опасность — не только для тела, но и для души.

Они двинулись дальше.

— Осторожнее, — прошептал Азиэль, — ты проходишь мимо жертвенной ямы.

— Да, да, — ответил Иссахар, — мы идем по самому краю адской бездны. Признаюсь, меня обуревает страх, ибо в подобных богомерзких местах Ангел Господень покидает нас.

— Нет никаких оснований для страха, — успокоил его Азиэль. Но в тот миг, когда он произнес эти слова, из жертвенной ямы выглянуло мертвенно-бледное лицо, будто некий призрак восстал из могилы; несколько Мгновений призрак наблюдал за ними холодными глазами, затем скрылся. Ни Азиэль, ни его спутник ничего не заметили.


Они были уже около большого столпа; от него отделилась фигура в черном покрывале.

— Элисса? — шепнул Азиэль.

— Я, — ответил мягкий голос, — но кто с тобой?

— Я, Иссахар, — ответил левит, — мой долг — оберегать принца, не мог же я отпустить его одного А теперь, жрица, как можно быстрее поговори с ним и мы сразу же уйдем из этого места, оскверненного человеческой кровью.

— Твои слова суровы, Иссахар, — кротко ответила она, — но я очень рада, что ты сопровождаешь принца, ибо, поверь, я позвала его отнюдь не для любовного свидания. Послушайте же, вы оба; вы знаете, меня возвели в сан верховной жрицы Баалтис вопреки моек воле. Теперь повторю тебе, Иссахар, то, что сказала принцу Азиэлю, — я уже не почитаю Баалтис. Да, здесь, в ее святилище, я отрекаюсь от нее, даже если она покарает меня смертью. О, с тех пор, как мет выбрали верховной жрицей, мне пришлось изучить все их тайные ритуалы, о которых я прежде и понятия не имела, я видела такое, от чего кровь стынет в жилах Говорю вам, принц Азиэль и Иссахар, я не могу этого больше выносить. От Эла и Баалтис я обращаюсь к тому, кого чтите вы, хотя, увы, у меня остается очень мало времени для искупления своих заблуждений…

— Почему ты думаешь, что у тебя мало времени? — спросил Азиэль.

— Потому что смерть уже стоит у меня за плечами, принц; да и что будет со мной, останься я в живых? Или я должна быть верховной жрицей Баалтис, изо дня в день преклонять перед ней колени и месяц за месяцем приносить ей жертвы. И как вы думаете — какие? Скажу без околичностей — кровь девушек и детей. А если страх горожан и жрецов окажется сильнее их веры, для предотвращения войны совет принесет меня в жертву Итобалу.

Ни эти жертвоприношения, ни этот позор не для меня, такого бремени мне не выдержать. Как только ты уйдешь, принц, я тоже покину этот город, я говорю не о своем теле, а о душе, и погружусь в вечный сон и покой. Вот почему я так хотела с тобой проститься всего лишь слабая женщина, я хочу, чтобы ты знал истинную правду о том, как я уйду из этой жизни.

Теперь ты знаешь все, для меня нет спасения, прощай же навсегда, принц Азиэль, которого я любила и люблю, хотя никогда больше не увижу, даже за могилой. — И с жестом полного отчаяния она повернулась, чтобы идти.

— Погоди, — хрипло произнес Азиэль, — мы не можем расстаться вот так; если у тебя хватает решимости оставить этот мир, может быть, у тебя хватит решимости бежать вместе с нами?

— Возможно, принц, — сказала она со смешком, — но хватит ли у тебя решимости взять меня с собой? И как посмотрит на это Иссахар? Нет, нет, иди своим собственным жизненным путем и предоставь мне умереть — так легче всего.

— В этом деле решать мне, а не Иссахару, — сказал Азиэль, — хотя, если пожелает, он может выдать нас жрецам Эла. Слушай, Элисса: или ты уедешь вместе со мной или я останусь здесь… Ты слышишь меня, Иссахар?

— Слышу, — ответил левит, — но, может быть, прежде чем изливать на меня свое негодование, ты все-таки соизволишь меня выслушать. Самоубийство — великий грех, но я чту эту женщину, готовую скорее пролить собственную кровь, нежели кровь невинных жертв и решительно не желающую, чтобы ее выдали замуж за человека, ей ненавистного; более того, эта женщина нашла в себе силы и доброчестие, дабы отринуть дьяволопоклонство, если это воистину так. Она хочет бежать вместе с нами? Почему бы не взять ее с собой? Только поклянись, Азиэль, что не женишься на ней, пока великий царь, твой дед, не выслушает нас и не даст свое милостивое позволение.

— Я могу поклясться за него! — воскликнула Элисса. — Ты согласен, Азиэль?

— Да, госпожа, — ответил он. — Иссахар, даю тебе слово: пока мы не получим благословение деда, она останется для меня сестрой, и только сестрой.

— Слышу и верю, — сказал Иссахар. — А теперь, госпожа, мы уходим; так что если ты готова — пошли.

— Я готова, — ответила она, — и это самый подходящий час, ибо меня хватятся лишь утром.

Они повернулись и пошли обратной дорогой. Никто не пытался их задержать, и все же, хотя они благополучно достигли комнаты Азиэля, на душе у них было сумрачно — их преследовало предчувствие неминуемых бед.

Их тревога, вероятно, была бы еще сильнее, если бы они заметили, что за ними до самого дворца следовала женщина с мертвенно-бледным лицом, которая выползла из жертвенной ямы. Уже у самого входа во дворец женщина повернулась и со всех ног бросилась бежать к святилищу, где обитала община жрецов Эла. Метем уже поджидал их.

— Рад вас видеть в целости и невредимости, на что, откровенно говоря, я даже и не надеялся, — сказал он. И, увидев закутанную в черное покрывало Элиссу, добавил: — С вами кто-то третий. А, госпожа Элисса! Стало быть, госпожа Баалтис будет сопровождать нас в нашем путешествии.

— Да, — подтвердил Азиэль.

— Итак, с нами избранница богов и святой Иссахар, значит, в чем-чем, а в благословениях недостатка у нас не будет. Велика же должна быть угроза, против которой они по отдельности или вместе не смогут нас защитить! Но позволь спросить, госпожа, простилась ли ты со своим почтенным отцом?

— Не терзай меня, — прошептала Элисса.

— Я этого не хотел, хотя, если помнишь, ты еще совсем недавно угрожала навеки запечатать мои уста. Но в такой поспешности, разумеется, не до трогательных прощаний; к счастью, я все это предвидел и запасся еще несколькими мулами. Мои дела добрее, чем мои слова. Я иду проверить, все ли как следует приготовлено. А вы пока поешьте. Скоро я вернусь за вами.

После его торопливого ухода они расселись вокруг стола с едой, но никому не хотелось есть, ибо их по-прежнему снедали тяжелые предчувствия. В скором времени они услышали какой-то шум и возбужденные крики о ворот дворца.

— Должно быть, Метем с мулами? — предположил Азиэль.

— Надеюсь, — ответила Элисса.

Наступила тишина. Затем в дверь громко забарабанили.

— Вставайте, — сказал Азиэль. — Пришел Метем.

— Нет, нет! — вскричала Элисса. — Это не Метем, сама Судьба ломится в нашу дверь.

Под натиском снаружи дверь распахнулась, и внутрь ворвалась толпа вооруженных жрецов во главе с шадидом. Рядом с ним шла его дочь Меса, и, словно два факела на ветру, пылали ее глаза на мертвенно-бледном лице.

— Говорила же я вам, — завопила она, показывая на троих беглецов. — Вот они, госпожа Баалтис и ее любовник, а с ними тот самый проповедник ложной веры, который призывал проклятия Небес на наш город.

— Да, ты говорила, — ответил шадид, — но мы, прости, не верили, что подобное может произойти. — и с криком ярости он приказал: — Взять их!

Азиэль обнажил меч и одним прыжком заслонил собой Элиссу, но, прежде чем он смог нанести хоть один удар, множество рук схватило его сзади; в один миг его связали, заткнули ему рот, закрыли темной повязкой глаза. Затем он, как во сне, почувствовал, что его ведут по длинным проходам; наконец его втолкнули в какую-то душную каморку, вытащили кляп изо рта и сняли с глаз повязку.

— Где я? — спросил Азиэль.

— В темнице под храмом, — ответили жрецы и, выйдя, заперли за собой большую дверь.

Глава 13

ОТСТУПНИЧЕСТВО
Сколько времени Азиэль пролежал в темнице, мучимый горькими мыслями и страхом за Элиссу, — он не мог бы определить при всем желании, ибо дневной свет туда не проникал. В растущем смятении он все ясней и ясней сознавал лишь одно: его и Элиссу застигли, что называется, на месте преступления; они нарушили религиозный закон города, и за этот грех их ожидает жесточайшая кара. Почти никаких шансов на спасение у них нет.

Его мало тревожило, что будет с ним самим, но он горько скорбел об Элиссе и Иссахаре. И левит и Метем были правы в своих предупреждениях: и ради нее и ради себя он не должен был общаться с верховной жрицей Баала. Но он не внял их предостережениям, его сердце наотрез отказалось им внять, — и теперь, если их не спасет какое-либо чудо — или Метем — оба они, в расцвете молодости и любви, обречены на заклание.

Вконец истерзанный нестерпимыми страхами и бесплодными сожалениями, Азиэль незаметно погрузился в тяжелый сон. Разбудил его громкий скрип двери: вошли жрецы, угрюмые, молчаливые. Они схватили его и завязали ему глаза. Затем его повели по многочисленным лестницам и по таким крутым переходам, что время от времени им приходилось останавливаться и отдыхать.

Наконец, он услышал гул многочисленных голосов и понял, что его привели куда-то, где находится много народа. С его глаз сняли повязку. Он невольно отшатнулся, когда в глаза ему ударили ослепительные лучи заходящего солнца; его тут же, с громким восклицанием, схватили и больше уже не отпускали. Азиэль сразу же понял почему. Он стоял на самом краю пропасти, на высоко возносящейся над уже затененным городом скале. Далеко внизу, по мрачному ущелью, бежала торговая дорога, ведущая к морскому побережью.

Здесь, на головокружительной высоте, находилась широкая квадратная площадка, окруженная с трех сторон отвесными склонами. С четвертой стороны зияла пропасть. На этой площадке в несколько полукружий были расставлены камни; на них сидели старшие жрецы и жрицы Эла и Баалтис в своих церемониальных одеяниях. Справа и слева теснились избранные зрители, среди которых Азиэль увидел Метема и Сакона; рядом с ним, охраняемые вооруженными жрецами, стояли Элисса в своем темном покрывале и, поодаль, Иссахар. Перед ним, на маленьком жертвеннике, горел огонь; за жертвенником виднелась святыня с символическим изображением Баалтис в облике стогрудой женщины; святыня была изготовлена из золота, слоновой кости и дерева.

Азиэль понял, зачем их сюда привели; эти жрецы и жрицы — их судьи. Ему показывали уже это место, объяснив, что там вершат суд над теми, кто смеет оскорблять самих богов. Если суд признает подсудимых виновными, несчастных сбрасывают в пропасть, где их тела безжизненными грудами мяса и костей валяются потом на дороге.

После долгой торжественной паузы, по знаку шадида, мужа опочившей Баалтис, с Элиссы сняли покрывало. Она тут же обернулась к Азиэлю и грустно ему улыбнулась.

— Ты знаешь, какой жребий нас ожидает? — спросил принц по-еврейски у Иссахара.

— Я знаю, и я готов, — ответил старый левит. — Моей душе ничто не грозит, а как эти псы поступят с моим телом, мне все равно. Но, сын мой, я скорблю о тебе; будь проклят тот час, когда ты впервые узрел лицо этой женщины.

— Не упрекайте меня, я и без того несчастлива, — тихо сказала Элисса. — Неужели с меня мало того, что я навлекла погибель на того, кого люблю? Не проклинайте меня, лучше помолитесь за прощение моих грехов.

— С радостью, дочь моя, — ответил Иссахар, — ведь это только кажется, будто ты повинна во всех злосчастьях, на самом же деле ничто в мире не происходит без соизволения на то Небес. Я был неправ, упрекая тебя, прости!

Шадид потребовал, чтобы все замолчали. Из-за изваяния богини вышла Меса.

— Кто ты такая и что здесь делаешь? — спросил шадид, будто впервые ее увидел.

— Я Меса, дочь прежней госпожи Баалтис, Мать жриц Баалтис, — ответила она. — Я хочу дать показания против новой Баалтис, против чужеземца Азиэля и священнослужителя Бога евреев.

— Возложи руку на жертвенник и говори правду, только правду, — велел шадид.

Меса склонила голову, коснулась пальцами алтаря, принося требуемый обет, и начала:

— Я относилась к госпоже Баалтис с подозрением с первого же дня ее избрания.

— Почему? — спросил шадид.

Она повернулась к Метему и несколько мгновений смотрела на него, явно колеблясь. По каким-то своим соображениям она, очевидно, не хотела изобличать его.

— Меня насторожили некоторые ее слова, когда она была в священном трансе перед жертвенным огнем. Как Мать жриц, я наклонилась к ней, чтобы услышать и объявить волю богов, но вместо святых слов она забормотала что-то невнятное о чужестранце-еврее и о том, что за час до захода солнца должна с ним встретиться у столпа Эла во дворе святилища. Несколько ночей, исполняя свой долг, я пряталась в жертвенной яме и ждала. В последнюю ночь, за час До восхода луны, туда потайным ходом прокралась переодетая госпожа Баалтис и встала возле столпа; тут же к ней подошли Азиэль и левит и о чем-то с ней заговорили.

О чем именно был их разговор, я не могла слышать, слишком далеко они стояли, но наконец они оставили храм и направились ко дворцу Сакона. Я проследила за ними, и когда они достигли дворца, предупредила тебя, шадид, и жрецов, — и вы схватили их. Как Мать жриц, я требую суровой кары для этих святотатцев, дабы наш город не поразило проклятие Баалтис. Так повелевает наш древний обычай.

Окончив показания, своими холодными, полными торжествующей ненависти глазами она оглядела соперницу и отошла прочь.

— Вы слышали? — спросил шадид, обращаясь к другим судьям. — Требуются ли дополнительные показания? Солнце уже садится, у нас мало времени.

— Нет, не требуются, — ответил один из судей от имени всех остальных, — ведь мы застигли их всех в комнате принца. Изложи, шадид, что гласит по этому поводу закон, и да свершится правосудие в соответствии с духом и буквой закона, без каких бы то ни было опасений и пристрастий.

— Послушайте! — сказал шадид. — Вчера ночью Элисса, дочь правителя, с соблюдением всех требований закона избранная госпожой Баалтис, тайно встретилась с мужчинами во дворе храма и вошла с ними обоими или одним из них, в комнату Азиэля, принца Израильского, гостя Сакона. Намеревалась ли она бежать с ним вместе из города, который он должен был оставить вчера ночью, — мы не можем утверждать уверенно, и допрашивать об этом нет никакой необходимости, достаточно того, что она была с ним вместе. Нет сомнения, что, совершая этот грех, они оба были хорошо осведомлены о нашем законе; я сам лично предупреждал их, что госпоже Баалтис запрещено встречаться с каким-либо мужчиной, кроме законно избранного ею самой, на что она имеет полное право, супруга; подобное преступление карается смертной казнью. Поэтому, израильтянин Азиэль, мы приговариваем тебя к смертной казни; ты будешь сброшен в пропасть.

— Я в вашей власти, — гордо заявил принц, при желании вы можете убить меня за нарушение какого-то там закона Баала, но предупреждаю, что вас настигнет возмездие царей Израиля и Египта. Они взыщут с вас за мою кровь. Единственное, о чем я прошу, — пощадить госпожу Элиссу, ибо вся вина моя, всецело моя.

— Принц, — угрюмо ответил шадид, — мы знаем ваш высокий сан и знаем, что за вашу казнь может последовать суровое возмездие, но мы, служители богов, чье мщение неотвратимо и грозно, не можем отступить от своего закона из страха перед земными властителями. Тот же закон, однако, оговаривает, что вы можете избежать смертной казни: есть путь, ведущий не только к спасению, но и к высоким почестям; этот путь может открыть для вас та, что является причиной свершенного вами греха. Элисса, Хранительница духа Баалтис здесь на земле, если ты соизволишь назвать этого человека своим мужем, он будет освобожден; тот, кого избирает Баалтис, не может отвергнуть дар ее любви, но, покуда она жива, должен править вместе с ней, возведенный в сан шадида. Но если ты не пожелаешь избрать его своим мужем, он, как я уже сказал, умрет — и немедленно. Говори.

— По-видимому, у меня нет выбора, — слабо улыбаясь, вымолвила Элисса. — Прошу тебя: прости меня, но я вынуждена поступить так,чтобы сохранить тебе жизнь, принц Азиэль! Итак, по нашему древнему обычаю, пользуясь священным правом Баалтис, я объявляю тебя своим супругом.

Азиэль хотел было что-то ответить, но шадид поспешно его перебил:

— Да будет так, госпожа, мы слышали, какой выбор ты сделала, и мы должны с ним согласиться, но пока еще, принц Азиэль, ты не можешь назвать ее своей женой и занять свое место со всеми его высокими правами. Отныне твоя жизнь в безопасности, так как Баалтис назвала тебя своим супругом, и вся вина с тебя снята. Но за ней вина по-прежнему остается, и ее ожидает смерть, ибо в нарушение закона она выбрала мужем человека, почитающего чужого бога, а это наитягчайшее из всех преступлений. Поэтому или ты должен будешь возложить фимиам на алтарь, совершив тем самым жертвоприношение Элу и Баалтис, и отречься таким образом от своей веры и принять нашу, либо она должна умереть, а после ее смерти ты будешь лишен сана шадида и немедленно изгнан из города.

Только теперь Азиэль понял, какая искусная западня для него приготовлена, вероятнее всего, усилиями Сакона и Метема. Элисса преступила религиозный закон, он истинный виновник ее святотатства; и даже правитель города, со всей его властью, не мог помешать суду над дочерью и его высоким гостем. Поэтому они и разыграли эту, как им, видимо, представляется, комедию, чтобы спасти их обоих в надежде на то, что будущее так или иначе развяжет этот узел. Для этого необходимо было, чтобы Элисса назвала его своим мужем, а он бросил несколько зернышек фимиама на жертвенник, после чего, в соответствии с законом, они оба свободны и в безопасности. Однако Метем и его сообщники, кто бы они ни были, не учли, что жертвоприношение Баалу — наихудшее святотатство в глазах любого иудея, и если бы речь шла только о спасении его собственной жизни, принц скорее бы умер, чем пошел на отступничество.

Когда принц услышал приговор и осознал весь ужас предстоящего ему выбора, он буквально оцепенел и некоторое время был в полном смятении. Либо ом отречется от своей веры, погубив тем свою душу, либо женщина, которую он любит, на глазах у него будет предана ужасной смерти. Как может он допустить подобное перед ликом Небес и перед этими отродьями Сатаны! Даже думать об этом было невыносимо.

А времени для раздумий не оставалось: жрец уже протягивал ему чашу с фимиамом; помимо своей воли принц отметил, что чаша золотая, с ручками из зеленого камня, и представляет собой образ Баалтис, чьим служителем он должен себя объявить. Он, Азиэль, из царского Дома Израиля, должен объявить себя служителем Баала и Баалтис, хуже того, верховным жрецом их культа! Чудовищно, невообразимо! Но что будет с Элиссой? Она должна умереть — если, конечно, все это не комедия и они не пощадят ее: неужели такой ценой он должен выкупить ее жизнь?!

— Не могу! — произнес он одними сухими губами, отталкивая чашу.

На всех лицах отобразилось изумление, очевидно, его отказ не был предусмотрен. Последовало недолгое молчание, затем перед алтарем опять появилась Меса в своей роли обвинительницы от имени разгневанных богов.

— Иудей, которого госпожа Баалтис избрала своим мужем, отказывается почитать ее богов, — произнесла она недрогнувшим голосом. — Как Марь жриц и выразительница воли Баалтис, я требую, чтобы Элисса, дочь Сакона, была казнена и трон Баалтис очищен от этой осквернительницы, дабы отвратить немедленное и беспощадное отмщение богини.

Шадид сделал знак, чтобы она замолчала, и сказал Азиэлю:

— Мы просим тебя подумать немного, прежде чем предадим смерти ту, чей единственный грех состоит в том, что, будучи верховной жрицей нашей религии, она избрала своим супругом, земным представителем Эла, иноверца. Из сострадания к ее судьбе мы даем тебе время подумать.

Воспользовавшись этим коротким перерывом, Сакон бросился вперед и, обвив руками колени Азиэля, в безграничном отчаянии умолял его спасти его единственное дитя от столь страшной судьбы.

Если принц откажется спасти ее из-за своих религиозных убеждений, провозгласил Сакон, он просто жалкий подлец и трус, обреченный на вечное презрение всех живущих. Только любовь к нему, принцу, и понудила ее нарушить закон, совершив преступление, караемое смертной казнью, и хотя его предупредили об угрожающей ей опасности, он как человек безнадежно испорченный, безрассудно пренебрег этими предостережениями. Неужели же он отречется от нее?..

Однако Иссахар не дал ему договорить, он обратился к своему воспитаннику с обжигающими, точно пламя, словами:

— Не слушай этого человека, Азиэль. Он пользуется твоей слабостью, дабы погубить твою душу. Неужели ради спасения одной женщины, чье миловидное личико навлекло столько горя на всех нас, ты отринешь Господа своего, станешь рабом Баала и Ашторет? Пусть поразит ее смерть, если этого требует судьба, но сохрани свое сердце в беспорочности; не то отринутый тобой Яхве тотчас же отмстит и тебе и ей. Я предостерегал тебя с самого начала, но ты отвращал от моих слов слух свой. Предупреждаю в последний раз, Азиэль, внемли моему посланию, иначе тебе горе! Великое горе! — И, воздев руки к небесам, пророк начал громко молиться, чтобы Азиэль устоял перед этим тяжким испытанием.

Тем временем подошел Метем.

— Принц, — сказал он тихим голосом, — вы знаете, человек я не слишком чувствительный; в этом мире так много молодых девиц, что мне все равно, станет ли одной из них меньше или нет, а у этой хватило дерзости три дня назад угрожать мне смертью. И все же я не могу допустить, чтобы она погибла так ужасно. Не слушайте завываний этого старого фанатика, принц; ведь именно из-за вас госпожа оказалась в этом безвыходном положении; поступите же, как подобает истинному мужчине. Я могу понять твердость ваших религиозных убеждений, могу понять, сколь дорожите вы своей душой, и все же я спрашиваю: неужели вы обречете на смерть прекрасную женщину, которая пожертвовала ради вас всем, чем она обладает? — и вздрогнув, он кивком головы показал на зияющую рядом пропасть.

— Неужели нет никакого другого выхода? — спросил Азиэль.

— Клянусь, никакого другого. Никто не хочет ее смерти, кроме этой дикой кошки Месы, которая метит на ее место, но уж если устроено открытое судилище, обратного хода нет. Ни золотом, ни мольбами нельзя воспрепятствовать осуществлению закона, одного из немногих, подлежащих беспрекословному исполнению. А тут еще горожане, полуспятившие от страха перед Итобалом, убеждены, что его неисполнение повлечет неминуемую кару богов. Может быть, мы и придумали бы что-нибудь, но, честно сказать, никому даже в голову не пришло, что вы откажетесь принести такую пустячную жертву ради любимой, как вы клянетесь, женщины.

— Ничего себе, пустячная жертва!

— Да, принц, пустячная жертва. Вспомните, что воскурение фимиама — чисто ритуальный обычай, который вы совершаете лишь по принуждению. Впоследствии, когда вы оба бежите из этого города, вы сможете замолить этот грех, искупить его покаянием. Если ваш Господь может разгневаться на вас за то, что вы сожжете щепоть фимиама, чтобы спасти женщину, которая пожертвовала ради вас очень многим, — такой бог не достоин поклонения, по мне, так уж лучше Баал.

Азиэль посмотрел на жреца с золотой чашей. Все это время Элисса молчала, но тут она выступила вперед и тихим, убедительным голосом сказала:

— Принц Азиэль, я объявила вас своим супругом, чтобы спасти вам жизнь, но во имя всего святого заклинаю: не делайте того, что от вас требуют, чтобы спасти мою, не столь уж и ценную, жизнь, вряд ли заслуживающую спасения. Ведь вы иудей, принц Азиэль, и это жертвоприношение, пусть на вид и ничтожное, — величайший грех; вы не должны, не имеете права совершать его ради женщины, которая, на вашу же беду, полюбила вас. Внемлите же мудрому совету Иссахара и моей смиренной мольбе. Отбросьте все колебания и позвольте мне умереть, ведь мы расстанемся лишь на время, я буду ждать вас у Врат Смерти, принц Азиэль.

То ли терпение шадида к этому времени истощилось, то ли он решил подвергнуть Азиэля более жестокому испытанию, но он громко приказал:

— Пусть будет так, как она желает.

Четыре жреца схватили Элиссу за руки и ноги, отнесли к краю пропасти и стали раскачивать; ее длинные волосы свисали вниз, в бездну, багровое пламя заката озаряло запрокинутое, смертельно-бледное лицо. На какой-то миг жрецы остановились, ожидая дальнейших приказаний. Шадид поднял руку, прежде чем дать окончательный сигнал.

— Извольте сказать, принц Азиэль, обрекаете ли вы эту женщину на смерть или она останется жить, решайте быстрее, ибо рука у меня устает, и когда я опущу жезл, вы уже лишитесь выбора.

Все глаза обратились на жезл, тишину нарушали только горестные крики Сакона. Метем в отчаянии ломал руки, и даже Иссахар прикрыл глаза краем капюшона, чтобы не видеть этого жуткого зрелища. Жрец с умоляющим видом протянул Азиэлю чашу с фимиамом.

Каждое проходящее мгновение казалось принцу целой вечностью. Его сердце разрывалось надвое между чувством долга и любовью и состраданием. Он не отрывал глаз от искаженного лица обреченной женщины, и в тот миг, когда жезл стал клониться вниз, любовь и сострадание восторжествовали.

«Да простит меня Господь за отступничество!» — произнес он про себя и вслух добавил: — Я совершу жертвоприношение. — Взяв несколько зернышек фимиама, он бросил их в огонь, пылающий на алтаре, и машинально, не вдумываясь в смысл слов, повторил вслед за шадидом:

— Принося эту дань почитания, предаюсь вам душой, Эл и Баалтис, единственные истинные божества…

* * *
Отзвучал и смолк голос Азиэля, в безветренном воздухе заклубилась, поднимаясь ввысь, струя густого Дыма. Азиэль смотрел на этот дым, и ему казалось, будто он видит перед собой Ангела Мести с пламенеющим в руке мечом, который гонит его, оскверненного вероотступничеством, прочь, как некогда наши прародители были изгнаны из сияющих врат рая. А вокруг, в разгоревшемся пылании заката, пожирая его широко Раскрытыми глазами, стояли злобные нелюди. Это демоны, обагренные человеческой кровью, думал принц демоны, восставшие из преисподней, чтобы быть вечными свидетелями его отступничества, которому нет и не может быть прощения!

Глава 14

МУЧЕНИЧЕСКИЙ КОНЕЦ ИССАХАРА
Итак, свершилось! Ликующий, пронзительный крик вырвался из уст сидящих полукружиями жрецов и жриц. Их боги одержали великую победу. Этот высокопоставленный служитель ненавистного им израильского Бога прельстился госпожой Баалтис и, чтобы сохранить ей жизнь, отрекся от него. Стало быть, они, слуги Бааловы, одержали верх, как же тут не торжествовать?

Шадид вновь поднял свой жезл — и сразу же водворилось молчание.

— Ты поступил, брат, благородно и разумно, — сказал он Азиэлю. — Отныне эта божественная госпожа, избравшая тебя, — твоя законная супруга. — И он показал на Элиссу, безжизненно распростершуюся на скале. — Наслаждайся же счастьем ее любви. Ты мой преемник, верховный жрец Эла, хранитель жреческих тайн. Забудь о своей бессмысленной прежней вере и наплюй на ее алтари. Приветствую тебя, новый шадид, повелитель госпожи Баалтис, избранник самого Эла. Отведите же его, жрецы, вместе с божественной госпожой, его супругой, в их обиталище.

— А как быть с левитом? — спросила Меса. Шадид поглядел на Иссахара, который, раненный в самое сердце, все это время стоял с выражением безграничного горя на лице и с непередаваемым ужасом в глазах.

— Пророк, — сказал он, — я забыл о тебе, но ты тоже подлежишь суду, ведь ты, вопреки закону, посмел присутствовать на тайном свидании с госпожой Баалтис. Это преступление наказывается смертью, и я не думаю, чтобы какая-нибудь женщина изъявила желание назвать тебя своим супругом, дабы спасти тебя от этого наказания. И все же в этот радостный час мы будем милосердны; поэтому, как и твой господин, воскури фимиам, произнеси при этом полагающиеся слова и ступай своей дорогой.

— Прежде чем выполнить твое повеление и возложить фимиам на алтарь, я хотел бы сказать несколько слов, о служитель Эла, — начал Иссахар; его голос звучал спокойно, но, казалось, замораживал кровь всех слушателей. — Прежде всего, я обращаюсь к тебе, Азиэль, и к тебе, женщина. — Он показал на Элиссу, которая успела встать и, вся дрожа, опиралась на своего отца. — Мой вещий сон сбылся.

Ты, Азиэль, свершил воистину тяжкий грех и понесешь заслуженную кару. И все же услышь послание милосердия: ты согрешил, понуждаемый любовью и состраданием, и посему твоя жизнь будет пощажена, но тебе суждено каяться до последних своих дней; в горьком отчаянии, в тоске необоримой приползешь ты обратно к стопам отринутого тобой Господа.

Ты, женщина, явила истинное благородство духа, вступила на путь праведный, однако же именно ты виновница столь великого греха. Посему твоей любви не будет дано принести никаких плодов, и отступничество твоего возлюбленного не спасет тебя от уготованной тебе судьбы. На этой грешной земле, о Саконова дочь, нет для тебя никакой надежды; обрати же свой взор горе: там, в мире ином, для тебя еще сохраняется надежда.

А вот стоит та, что предала нас. — Он устремил свой пылающий взгляд на Месу. — Жрица, ты не гнушалась никакими кознями, чтобы взойти на трон Баалтис; узнай же, какая тебе уготована участь: ты останешься в живых, будешь подметать хижины дикарей и рожать от них ублюдков.

Я читаю в твоей душе, жрец, — показал он на шадида. — Ты уже обдумываешь, как убить этого отступника, коего ты приветствуешь как своего преемника, ибо ты хочешь захватить его место. Но твоим замыслам не суждено сбыться: твое место — в брюхе шакала.

Попомните мои слова и вы, жрецы и жрицы Эла и Баалтис. Посмотрим, вознесете ли вы к небесам громкий триумфальный гимн, когда вы сами будете возложены на алтарь и спалены всепожирающим пламенем, и не сохранится от вас ничего, кроме грехов ваших, а им суждено жить вечно, ибо они бессмертны. О обитатели проклятого града, обратите свои взоры вон на те холмы и ответствуйте, что вы там зрите в свете умирающего дня? Море сверкающих копий, Не так ли? Их острия уже нацелены в сердца ваши, обитатели проклятого града, само название коего позабудется в веках; только башни и уцелеют от него, дабы удивлять и озадачивать людей еще не родившихся.

Я высказал все, что хотел, жрец, и теперь кладу свою жертву на твой алтарь.

Среди всеобщего смятения и страха Иссахар шагнул вперед, схватил древний образ Баалтис, плюнул на него и швырнул бесценное изваяние на алтарь, где оно разбилось на куски, тут же охваченное пламенем.

— Вот мое жертвоприношение! — воскликнул он. — Да примет его тот, коему я служу! А сейчас состоится другое жертвоприношение. Прощай же, сын мой Азиэль!

Несколько мгновений присутствующие в ужасе и растерянности смотрели на догорающие обломки священного образа. Затем с яростными криками и проклятиями жрецы и жрицы в едином порыве вскочили с камней, где они сидели, и набросились на Иссахара, который поджидал их со скрещенными на груди руками. Они били его своими жезлами из слоновой кости, раздирали ногтями и зубами, терзая, как собаки — горную лису, пока, опрокинув, не затоптали его насмерть.

Так принял свой мученический конец левит Иссахар; лучшей для себя смерти он, вероятно, не мог бы и пожелать.

Азиэль пробовал кинуться ему на помощь, но Метем и Сакон, зная, что его ожидает немедленная расправа, с большим трудом удержали его. Он все еще продолжал вырываться, когда Иссахар вытянулся и застыл, уже навсегда неподвижный. Солнце закатилось, быстро сгустились сумерки. Азиэль почувствовал, что силы его оставляют; сознание его помутилось, и он упал.

* * *
Ему казалось, будто он видит бесконечный кошмарный сон; среди множества хаотически сменяющих друг друга видений настойчиво повторялось одно: перед ним, как будто наяву, возлежал умирающий пророк, суровым голосом обличая того, кто отступился от бога своих предков и преклонил колени перед Баалом.

Очнулся он в незнакомой ему комнате. Была ночь, в мерцании светильников он увидел какого-то человека, который смешивал снадобье в стеклянном фиале. Так велика была его слабость, что он не сразу смог вспомнить имя этого человека.

— Метем, — наконец выговорил он. — Где я? Финикиец поднял на него глаза и с улыбкой сказал:

— В своем собственном доме, принц, во дворце шадида. Но вам не следует говорить, вы еще не оправились от болезни; выпейте вот это и поспите.

Приняв лекарство, Азиэль сразу же погрузился в крепкий сон. Когда он пробудился, в окне уже ярко сверкало солнце, озаряя своими лучами проницательное и доброе лицо Метема, который сидел на стуле и, подпирая подбородок ладонью, внимательно за ним наблюдал.

— Расскажи мне обо всем, что случилось, друг, — сказал Азиэль, — с тех пор как… — Он вздрогнул и замолчал.

— С тех пор как вы женились на госпоже Элиссе и этот фанатичный, хотя и достойный всяческого уважения глупец Иссахар обрел желанную ему награду?.. Хорошо, расскажу, но сперва подкрепитесь, — ответил Метем, протягивая ему блюдо с едой. — Вот уже три дня, — продолжал он, — как вы лежите в сильном жару; пользую вас я, а в свободное от религиозных дел время сюда заходит и ваша супруга, госпожа Элисса.

— Элисса? Она бывает здесь?

— Успокойтесь, принц, конечно же, бывает и скоро придет опять… Могу вам также сообщить, что Итобал сдержал свою угрозу и обложил город во главе большой армии, перерезав все подвозные пути и пути бегства. Предполагают, что на следующей неделе он начнет штурм, который, по мнению многих, вполне может оказаться успешным. И последняя новость: чтобы спасти город, жрецы и жрицы, по настоянию городского совета, обсуждают, не выдать ли царю дочь Сакона. В свое оправдание они ссылаются на то, что госпожа Баалтис была выбрана с помощью подкупа, поэтому-де ее избрание недействительно, ибо к воле богини не должны примешиваться никакие посторонние обстоятельства.

— Но ведь по их же религиозному закону, — сказал Азиэль, — она является моей супругой, как же ее можно выдать замуж за другого человека?


— Нет, принц, как только она перестанет быть госпожой Баалтис, ваше супружество само собой расторгается, вы теряете пост шадида, которым, как я понимаю, не слишком и дорожите. Но все эти исхищрения жрецов не имеют особого значения, ибо весь город объят таким непреодолимым ужасом, что, попадись им в руки сама богиня Баалтис, они выдали бы и ее, лишь бы умилостивить царя Итобала, а о госпоже Элиссе и говорить нечего. Разумеется, она осведомлена об угрожающей ей опасности. Но вот и она сама.

Дверные шторы раздвинулись, и появилась Элисса, облаченная в великолепное церемониальное платье и с золотым полумесяцем над челом.

— Как чувствует себя принц, Метем? — спросила она, с тревогой поглядывая на полускрытое в тени стены ложе.

— Посмотри сама, госпожа, — ответил финикиец с поклоном.

— Элисса! Элисса! — громко позвал Азиэль, приподнимаясь и протягивая к ней руки.

Она и увидела и услышала, и с негромким вскриком порхнула к нему в объятия. Несколько минут, не размыкая рук, они бормотали слова любви и приветствия.

— Может быть, оставить вас наедине? — спросил Метем. — Нет? Тогда извольте вспомнить, принц, что вы еще очень слабы и не должны предаваться бурным чувствам.

— Послушай, Азиэль, — сказала Элисса, убирая руки с его шеи, — у нас нет времени на нежные излияния, да и не следует тебе проявлять любовь к той, которая все еще является верховной жрицей Баалтис, хотя и перестала ей поклоняться. Ты поступил очень благородно, воскурив фимиам Элу ради спасения моей жизни. Но ты напрасно не послушался меня, когда я умоляла тебя не делать этого; и теперь я горько сожалею, что ради меня ты совершил такой грех. Тем более что твоя жертва может оказаться напрасной; пророчества Иссахара содержат угрозу для нас обоих, мне не избежать смерти, а тебе не избежать горьких мук раскаяния, той тоски, тягостней которой нет ничего на свете, — тоски по навеки ушедшей.

— Бежать уже невозможно?

— Метем может подтвердить: нет, невозможно; за мной наблюдают день и ночь, Меса бродит за мной по пятам, от двери к двери. К тому же Итобал окружил Зимбое таким плотным кольцом, что без его ведома даже мышь не проскользнет наружу. И это еще не самое худшее: они намереваются выдать меня Итобалу и купить такой ценой мир. В заговоре участвует даже мой отец, в полном отчаянии он считает своим долгом пожертвовать родной дочерью ради спасения города, если, конечно, этой жертвы окажется достаточно.

— Но ведь госпожа Баалтис неприкосновенна?

— В такие времена даже сама богиня не была бы ограждена от посягательств, что уж говорить о ее жрице, Азиэль. Они сговорились схватить меня сегодня ночью. Это поручено Месе и другим жрецам. Этим приношением они хотят задобрить Итобала, который не принимает никакого другого.

— Лучше бы нам умереть, — громко простонал Азиэль.

— Лучше бы мне умереть, — поправила она, кивнув. — Но послушай, я тут кое-что придумала, отчаиваться еще рано. Подъезжая к Зимбое, в трех милях от городских ворот, высоко над дорогой, на скале, ты, может быть, заметил бронзовые решетчатые ворота, закрывающие вход в пещеру?

— Да, заметил, — подтвердил Азиэль. — Мне сказали, что там находится священное кладбище.

— Там хоронят верховных жриц Баалтис, — продолжала Элисса. — Сегодня вечером я должна возложить жертву на гробницу моей предшественницы. Войду я одна, ибо никто не имеет права сопровождать меня туда, и сразу же запру за собой ворота. Они предполагают схватить меня на обратном пути: но я останусь в этой пещере. Конечно, живая, а не мертвая, Азиэль. Я заранее припасла там пищу и воду — этих припасов хватит на много дней. В этой пещере, среди усопших, я и останусь жить, пока не присоединюсь к их числу.

— Но что помешает им взломать ворота и вытащить тебя оттуда, Элисса?

— Живой они меня не вытащат, а мое мертвое тело они вряд ли пожелают показать Итобалу. Вот здесь на груди у меня фиал с ядом, на поясе — кинжал; этого вполне достаточно, чтобы покончить с собой такой хрупкой женщине, как я. При первой же попытке взломать ворота, я предупрежу их, что приму яд или пущу в ход кинжал и тем самым сорву их замысел; У них останется лишь надежда выдворить меня оттуда с помощью голода или выманить какой-нибудь другой хитростью.

— Ты смелая женщина! — в восхищении воскликнул Азиэль. — Но ведь самоубийство — величайший грех.

— Даже этот грех не остановит меня, любимый. Я пошла бы на него и прежде, с меньшим основанием, лишь бы не попасть живой в руки Итобала; что бы ни случилось, на какой бы обман мне ни пришлось бы пойти, тебе, Азиэль, я останусь верной и в жизни, и в смерти!

Обуреваемый мучительными сомнениями, принц горько застонал.

— Можешь ли ты что-нибудь сказать, Метем, — обратился он к финикийцу.

— Да, принц, — ответил тот. — Прежде всего, я хочу сказать, что госпожа Элисса поступает опрометчиво, раскрывая передо мной свои тайные мысли, ведь я могу донести на нее в городской совет или жрецам.

— Нет, Метем, не упрекай меня в опрометчивости, хотя ты и любишь деньги, я уверена, что меня ты не предашь.

— Ты права, госпожа, я тебя не предам, да и на что мне деньги в городе, который вот-вот будет взят штурмом? Кроме того, я ненавижу Итобала; он угрожал мне смертью, так же, кстати, как и ты, госпожа; и я сделаю все возможное, чтобы спасти тебя от его лап. Это первое. Второе — я не вижу никакой пользы в этом твоем замысле: если тебя не выдадут, Итобал начнет штурм — и тогда…

— Он может потерпеть поражение, Метем, ибо горожане будут биться за свою жизнь, к тому же с нами принц Азиэль, опытный военачальник; он тоже будет участвовать в сражениях, если поправится…

— Не тревожься, Элисса, еще два дня, и я буду достаточно силен, чтобы сражаться не на жизнь, а на смерть.

— Во всяком случае, — продолжала Элисса, — с помощью моего плана мы можем выиграть время, а кто знает, как повернется судьба. Как бы то ни было, бегство для меня невозможно, и лучшего плана у меня нет.

— И у меня тоже, — сказал Метем, — ибо в конце концов и самая хитрая лиса возвращается к своему прежнему следу. Один я могу бежать из этого города, принц может бежать, даже госпожа Элисса, если переоденется, — но втроем у нас нет никакого шанса спастись, ибо в городе мы все время находимся под наблюдением, а за его стенами нас поджидает Итобал со своими армиями. О принц Азиэль! Благоразумие требовало, чтобы я бежал, когда вас с Иссахаром схватили после этого безрассудного свидания в храме, я предвидел, что оно плохо кончится; но на старости лет я сильно поглупел и подумал, что не могу покинуть вас, не простившись. Ну что ж, пока еще мы все живы, не считая Иссахара, человека самого из нас достойного, хотя и фанатика; но долго ли еще нам осталось жить — это я не могу сказать.

Наилучшим для нас выходом была бы победа над Итобалом; в общем ликовании мы могли бы незаметно бежать из Зимбое и присоединиться к нашим слугам, ждущим нас в обусловленном тайном месте, за первой грядой холмов. Если же одолеть его не удастся, что ж, мы отбудем немного раньше, чем предполагали, чтобы узнать, кто же распоряжается людскими судьбами и в самом ли деле солнце и луна — колесницы Эла и Баалтис… Принц, вы совсем бледны…

— Ничего страшного, — сказал Азиэль, — принесите мне воды, у меня все еще жар.

Метем пошел за водой, а Элисса опустилась на колени возле ложа и пожала руку своего возлюбленного.

— Я не смею здесь дольше оставаться, — прошептала она. — О, Азиэль, я не знаю, как и когда мы встретимся вновь, но на душе у меня очень тягостно; я чувствую, увы, что мой конец приближается. Я причинила тебе много горя, Азиэль, хотя себе еще больше, — и я ничего не дала тебе взамен, кроме самого заурядного из всего, что может быть на свете, — женской любви.

— Самого прекрасного из всего, что может быть на свете, — поправил он, — и я счастлив, что получил этот дар.

— Да, но ты заплатил за него слишком дорого, — ведь я-то хорошо знаю, чего тебе стоило возложить фимиам на алтарь, — и я молюсь твоему Богу, который отныне и мой Бог, чтобы твой грех пал на мою голову, а тебе было даровано полное прощение. Азиэль, женщина я или дух, пока во мне сохраняются Жизнь и память, я твоя: только твоя; я оставляю тебя, чистая душой и телом, и если нам суждено встретиться в этом или ином мире, я возвращусь к тебе такая же чистая и верная, как и сейчас. Я рада, что жила, ибо знала в этой жизни тебя и ты поклялся, что любишь меня. Я была бы рада и жить вновь, если ты будешь рядом и будешь клясться в любви; если же мне отказано в этом счастье, я хочу спать вечным сном, ибо жизнь без тебя для меня хуже ада. Но ты слабеешь, и я должна уйти. Прощай же; живой или мертвый, не забывай меня; поклянись, что не забудешь.

— Клянусь, — тихо ответил он, — пусть же, по воле Неба, я умру за тебя, а не ты за меня.

— Я молюсь об обратном, — шепнула она, наклонилась и поцеловала его в лоб, ибо он был слишком слаб, чтобы протянуть ей свои губы.

И она ушла.

Глава 15

ЭЛИССА УКРЫВАЕТСЯ В СВЯЩЕННОЙ ПОГРЕБАЛЬНОЙ ПЕЩЕРЕ
Через два часа в вечернем свете можно было видеть процессию жриц, медленно восходящую к священной пещере по узкой, высеченной в скалах тропе. Впереди процессии, в черном покрывале поверх расшитого платья, шла Элисса с потупленными глазами и распущенными в знак скорби волосами, за ней следовали Меса и другие жрицы, они несли алебастровые чаши с едой и вином для усопших, вазы с благовониями и масляные плошки. Замыкали шествие плакальщицы; они пели заунывное песнопение и время от времени в притворном горе разражались громким плачем. Впрочем, их горе было лишь отчасти притворным: с горной тропы они хорошо видели передовые посты армии Итобала на равнине и с содроганием замечали бесчисленные тысячи копий, поблескивающих в ущельях окрестных холмов. В этот день они оплакивали не покойную госпожу Баалтис — их угнетало предчувствие гибели, нависшей над ними самими и над их золотым городом.

— Да падет на нее проклятие всех богов! — прошептала одна из жриц, сгибаясь под тяжестью приношений. — Из-за какой-то смазливой гордячки мы все должны погибнуть от копий либо стать женами дикарей. — И она показала подбородком на Элиссу, которая шла впереди, поглощенная своими мыслями.

— Потерпи, — ответила ей Меса. — Ты знаешь наш план: сегодня ночью эта гордячка, эта лживая жрица будет спать в лагере Итобала.

— Надеюсь, это утихомирит его, — сказала женщина, — и он оставит нас в покое.

— Все надеются, что так оно и будет, — со смешком отозвалась Меса, — хотя и странно, что царь предпочитает круглоглазую, худоногую девицу, любящую его соперника, богатой добыче и славе. Что ж, возблагодарим богов, что они сотворили мужчин такими глупцами и одарили нас, женщин, умом, дабы мы могли пользоваться их неразумием. Если он хочет, пусть забирает ее, невелика потеря для всех нас.

— Ну, для тебя-то только выигрыш, — сказала женщина. — Ты будешь увенчана короной Баалтис. Но я тебе не завидую. Что до дочери Сакона, то она будет принадлежать Итобалу, даже если мне придется разрезать ее на куски.

— Нет, нет, сестра, так мы не уславливались; помни, что она должна быть передана ему без единой ссадины или царапины; иначе наше святотатство окажется напрасным. Помолчи, мы уже подошли к пещере.

Достигнув площадки перед решетчатыми воротами, процессия перестроилась в полукруг. Они стояли спиной к пропасти, которая отвесно поднималась на добрых шестьдесят футов над равниной, по которой вдоль самого подножья утеса бежала дорога, где проходили торговые караваны на своем пути от моря и обратно. После того как пропели гимн, призывающий благословение богов на покойную верховную жрицу, Элисса, в своей роли нынешней госпожи Баалтис, отперла бронзовые ворота золотым ключом, что висел у нее на поясе, и жрицы втолкнули принесенные ими дары в пещеру, ибо им было строго запрещено переступать ее порог. Склонив голову и сложив на груди руки, Элисса вошла в пещеру, заперла за собой ворота, взяла две чаши и исчезла с ними в ее сумрачной глубине.

— Почему она заперла ворота? — спросила жрица у Месы. — Обычно так не делают.

— Такая у нее, видимо, причуда, — резко ответила Меса.

Она также не могла понять, зачем Элисса заперла ворота.


Прошел час, Элисса все не возвращалась, и ее недоумение сменилось страхом и сомнением.

— Позовите госпожу Баалтис, — сказала она, — ее молитвы что-то затянулись. Уж не случилось ли с ней какой-нибудь беды?

Приложив губы к решетчатым воротам, жрицы стали звать госпожу Баалтис, и немного погодя перед ними, со светильней в руке, предстала Элисса.

— Почему вы беспокоите меня в священной пещере? — спросила она.

— Госпожа! На городских стенах уже дежурит ночная стража, — ответила Меса. — Пора возвращаться в храм.

— Ну что ж, возвращайтесь, — сказала Элисса, — а меня оставьте в покое. Что, Меса, без меня ты не можешь вернуться? Хочешь, я скажу тебе почему? Потому что ты тайно договорилась передать меня сегодня ночью тем, кто, в свой черед, выдаст меня Итобалу, чтобы договориться о мире, и если ты придешь к ним без меня, они встретят тебя не слишком-то ласково. Не отпирайся, Меса. У меня тоже есть свои люди, и от них я знаю весь ваш план, поэтому я и укрылась в пещере.

Меса пробормотала сквозь стиснутые губы:

— Те, кто решил наложить руки на живую Баалтис, не остановятся перед тем, чтобы вторгнуться и в общество усопших сестер.

— Я знаю, Меса, но ворота заперты на ключ, и у меня достаточно пищи и воды.

— Ворота, даже самые прочные, можно взломать, — ответила жрица, — так что не жди, госпожа, пока тебя выволокут оттуда, будто беглую рабыню.

— Вот как? — усмехнулась Элисса. — Но я не допущу этого бесчестья и взломаю другие ворота — ворота собственной жизни. Смотри, предательница, вот яд, а вот бронзовый кинжал; клянусь тебе, что, если кто-нибудь только попытается притронуться ко мне, я покончу с собой у него на глазах. Отнесите тогда мои останки Итобалу, уж он вас вознаградит с такой щедростью, какая вам и не снилась!.. А теперь, Меса, уходи прочь, передай моему отцу и всем другим заговорщикам, что им не удастся ублажить Итобала, принеся ему в жертву мою красоту; пусть лучше они вспомнят о своем мужском достоинстве и сразятся с ним в честном бою.

Она повернулась и скрылась в темной глубине пещеры.


Велико было замешательство советников Зимбое и жрецов, участников заговора, когда час спустя явилась Меса — не для того, чтобы передать им Элиссу, а повторить ее послание и угрозы. Напрасно взывали они к Сакону, который лишь качал головой и повторял:

— У меня нет ни малейших сомнений, что моя дочь выполнит свою клятву, если вы ее к этому принудите. Вы мне не верите? Пойдите и попытайтесь ее уговорить. Я заранее знаю, каков будет ее ответ, и я считаю, что это возмездие нам всем за то, что мы выбрали ее Баалтис вопреки ее воле, затем угрожали ей смертью из-за принца Азиэля, а теперь еще хотим совершить святотатство, низложив ее со священного трона, разорвав узы ее брака и передав ее Итобалу.

Старейшины города отправились к священной пещере и через решетчатые ворота попытались уговорить Элиссу. Но они ничего от нее не добились: она говорила с ними, одной рукой прижимая к груди фиал с ядом, а другой — стискивая обнаженный кинжал, и повторила то же самое, что уже сказала Месе, — им лучше оставить свои тайные козни и сразиться с Итобалом лицом к лицу, как подобает мужчинам, тем более, что даже в случае успеха их заговора, она быстро опостылела бы Итобалу, и война все равно стала бы неизбежной.

— Сотни лет, — добавила она, — собиралась эта гроза: теперь она неминуемо разразится. Лишь после этого станет известно, кто истинный хозяин этой страны — древний город Зимбое или Итобал, повелитель племен.

Так они и ушли ни с чем, а на следующий день, рано утром, со спокойными лицами, но тяжелыми сердцами, приняли послов царя Итобала и рассказали им обо всем происшедшем. Выслушав их, послы захохотали.

— Мы очень рады, — открыто признались они, — мы-то не влюблены в дочь Сакона и хотим не мира, а войны; ибо наконец для нас настало время раздавить своей пятой незваных белых пришельцев, которые захватили нашу страну и грабят ее богатства. И дело это, сдается нам, не трудное; какое сопротивление могут оказать алчные торговцы, если они Не могут даже справиться с одной-единственной девицей?!


Доведенные до крайнего отчаяния, старейшины предложили Итобалу других девушек, сколько он пожелает, и богатый денежный выкуп. Но послы даже не стали их слушать, сказав, что ценят хороший удар копьем куда дороже золота, которое им и даром не нужно, а их царь, Итобал, добивается только одной женщины, и никакой другой.

Угнетаемые тяжелыми предчувствиями, горожане стали готовиться к осаде, ибо хорошо представляли себе, как неистова будет ярость Итобала, когда он обо всем узнает. А он и в самом деле не пожелал слушать никаких их посулов, требуя лишь одного — чтобы Элисса была выдана ему целой и невредимой, а это было не в их власти. Начались заседания военного совета, куда пригласили и принца Азиэля, едва он почувствовал себя лучше, — ибо у него была слава опытного военачальника; поэтому, хотя он и являлся причиной многих несчастий, обрушившихся на город, горожане воззвали к нему о помощи. К тому же, в случае, если война затянется, они надеялись заручиться через него поддержкой Израиля, а, возможно, и Египта.

Азиэль предложил предпринять ночную вылазку против Итобала, все свои расчеты он строил на нападении, а не на обороне, но члены военного совета не желали даже и слышать об этом, они полагались только на прочность городских стен. Их поддержал и Метем; когда принц попробовал настаивать, он ответил:

— Ваша тактика могла бы принести успех, принц, будь за вашей спиной бесстрашные львы Иудеи или дикие бедуины-арабы. Но здесь вы можете рассчитывать только на таких, как я, — мы, финикийцы, мирные купцы, а не воины. Как и крысы, сражаемся мы, только когда у нас не остается иного выбора, и никогда не наносим первого удара. Конечно, в городе есть и опытные солдаты, но они чужестранные наемники; все остальные — мулаты, вольноотпущенники, они подчиняются Итобалу в той же мере, что и Сакону, положиться на них невозможно. Нет, нет, мы останемся за крепостными стенами, они-то, по крайней мере, возведены еще в те времена, когда люди строили добротно, и не предадут нас.

В Зимбое было три линии укреплений: одиночная стена, возведенная вокруг хижин рабов на равнине; двойная, со рвом посредине, стена, окружающая собственно город, и большая крепость-храм на скале. Эти укрепления, с многочисленными сторожевыми башнями, можно было, как полагали, взять только измором, с помощью меча голода.

* * *
И вот гроза разразилась: на пятое утро после того, как Элисса укрылась в погребальной пещере, Итобал атаковал город. С дикими боевыми кличами десятки тысяч его свирепых воинов, вооруженных большими копьями и щитами из буйволиной кожи и с высокими пучками перьев на головах, начали штурм первого ряда укреплений. Дважды их отбивали, но стена сильно обветшала и была слишком большой протяженности для успешной защиты, и на третий раз воинам Итобала, многочисленным, как полчища муравьев, удалось пролезть через нее, оттеснив защитников к внутренним воротам. В этом сражении убито было не так много осажденных, но большинство рабов сложили оружие и переметнулись на сторону Итобала, который пощадил их вместе с женами и детьми.

Всю последующую ночь военачальники Зимбое готовились к отражению приступа. По всей длине внутренней стены были расставлены войска, а двойные южные ворота, охраной которых руководил принц Азиэль, были укреплены каменными глыбами.

Незадолго до зари, едва посветлело восточное небо, Азиэль, находившийся на своем посту, над воротами, услышал грозную боевую песню, разом вырывающуюся из пятидесяти тысяч глоток, и размеренный топот множества ног. Когда рассвело, он увидел три армии: они направлялись к трем избранным для приступа пунктам; самой большой из них командовал царь Итобал; эта армия двигалась к воротам, порученным ему для охраны.

Зрелище было изумительное и ужасающее: на них надвигалась целая орда воинов, украшенных перьями, их суровые от природы лица пылали лютой ненавистью и жаждой убийства, ярко сверкали в лучах солнца копья с широкими наконечниками. Никогда еще Азиэлю не доводилось видеть ничего подобного, и у него не могло не возникнуть естественное опасение за исход войны, ибо дикари были отважны, точно львы, и поклялись головой своего повелители, что снесут крепостные стены, пусть даже голыми руками, — или падут все до единого.

Со вздохом отвернув голову, Азиэль увидел рядом с собой Метема.

— Ты видел ее? — нетерпеливо спросил он.

— Нет, принц. Как я мог видеть ее ночью, когда она сидит в этой темной пещере, точно лиса в своей норе? Но я слышал ее.

— И что же она сказала? Говори быстрее!

— Почти ничего, принц, ибо за пещерой все время наблюдают и я не мог быть там долго. Она посылает тебе свои приветствия и просит передать, что в этом сражении ее сердце — вместе с тобой, она будет молиться Всевышнему о твоей безопасности. Она также добавила, что чувствует себя неплохо, хотя ее и угнетает присутствие покойных жриц Баалтис, чьи духи постоянно являются ей во сне и проклинают ее за то, что она отреклась от их богов и оскверняет святилище. Ей там очень одиноко!

— Одиноко! — повторил, вздрогнув, принц Азиэль. — Скажи, Метем, а больше она ничего не просила передать?

— Просила, принц, но ничего хорошего; она по-прежнему уверена, что обречена на гибель и что вы двое никогда больше не встретитесь. И все же она поклялась, что ее дух будет незримо сопровождать вас всю жизнь и в конце концов встретит на пороге подземного мира.

Азиэль, отвернувшись, сказал:

— Хорошо бы это произошло поскорее.

— Боюсь, вам недолго придется ждать, — с мрачным смехом ответил Метем. — Посмотрите! — И он показал на продвигающуюся орду.

— Укрепления прочные, и мы отобьём их атаку, — ответил Азиэль.

— Нет, принц, даже самые надежные стены требуют для своей обороны надежных смельчаков, а сердца изнеженных, словно женщины, горожан Зимбое и их наемников трепещут от страха. Знайте, что пророчества левита Иссахара, которые он сделал в день жертвоприношения в храме, а затем в час своей смерти, завладели сердцами людей и, напрочь лишая их доблести, быстро осуществляются.

Мужчины постоянно упоминают о них намеками, женщины шепчут о них в своих спальнях, а дети открыто кричат о них на улицах.

Более того, вчера ночью какой-то человек, показывая на небеса, завопил, что видит тот самый огненный меч Судьбы, о котором говорил пророк, меч, острием вниз, висит над городом, все кругом закричали, что они тоже его видят, хотя я полагаю, что это было лишь созвездие в форме креста. Другой рассказывает всем, что встретил на рыночной площади призрак Иссахара, в чьих глазах он, словно в зеркальцах, увидел большие языки пламени, охватывающие храм, а в их отблесках — свое собственное мертвое тело. Это был жрец, нанесший первый удар святому левиту во время расправы над ним.

И еще одно: вчера ночью Меса совершала жертвоприношение вместо укрывшейся в священной пещере Баалтис, и возложенный на алтарь шестимесячный младенец, уже мертвый, пошевелился и прорыдал громким голосом, что после захода третьего с этого дня солнца на них падет возмездие за его кровь. Я не верю этим россказням; достоверно, однако, что жрицы поспешно бежали из тайного зала, где свершалось жертвоприношение; я сам видел, как они бегут, визжа от ужаса и разрывая на себе одежды. Но к чему говорить о знамениях, добрых или недобрых, когда стены обороняются трусами, а копья армии Итобала сверкают, словно бесчисленные звезды небес? Принц, говорю вам, этот древний город обречен; здесь, как я опасаюсь, кончится и наше земное странствие.

— Будь что будет, — ответил Азиэль. — Я, во всяком случае, умру, сражаясь до последнего.

— И я тоже умру, сражаясь, принц, не потому, что люблю битвы, а потому, что это предпочтительнее, чем погибнуть от острого копья какого-нибудь дикаря. И зачем только вы встретились с госпожой Элиссой, когда она молилась Баалтис в священной роще, и какой злой дух наполнил ваши сердца безумной любовью друг к другу? Вот где источник всех наших бед; если бы не ее глаза, мы давно были бы уже на пути к Тиру, но что поделаешь, на все воля судьбы. Посмотрите: вон шагает сам Итобал во главе отряда своих телохранителей. Дайте мне лук; хотя расстояние, пожалуй, слишкомвелико, я попробую пронзить его черное сердце стрелой.

— Побереги силы, — ответил Азиэль, — Итобал еще слишком далеко от нас, а уж что до стрельбы, то скоро мы настреляемся вволю. — И он повернулся, чтобы что-то сказать подчиненным ему начальникам.

Глава 16

КЛЕТКА ДЛЯ ПРИГОВОРЕННЫХ К СМЕРТИ
Атака началась через час. Перед своими наступающими колоннами дикари гнали захваченных ими или добровольно сдавшихся рабов. Те тащили фашины для заполнения рва, грубо сколоченные приставные лестницы и толстые стволы деревьев для использования их в качестве таранов. Большинство из рабов не имели никакого оружия и были защищены только своей ношей, которую держали перед собой как щит, и стрелами войска Итобала. Но эти стрелы наносили ничтожный урон защитникам, скрытым за стенами, тогда как их луки убивали и ранили многие десятки рабов; если же эти несчастные пробовали бежать, то натыкались на острия копий подгонявших их сзади дикарей, и падали, как дикие звери в вырытую для них ловушку. И все же уцелевшие, укрывшись под стеной, пускали в ход свои тараны и приставляли к стене лестницы, однако смерть настигала их везде, а некоторые падали бездыханные от сильного страха или перенапряжения сил.

Тогда и начался настоящий штурм. С оглушительными воплями выстроенная по трое колонна ринулась к стене; нападающие крушили стены таранами, карабкались по лестницам, тогда как защитники осыпали их градом копий и стрел, сбрасывали на них тяжелые каменные глыбы, поливали горячей смолой и кипятком из больших котлов, которые стояли у них под рукой.

Раз за разом осаждающих отбивали с тяжелыми потерями и раз за разом в сражение вступали свежие подкрепления. Трижды приставлялись лестницы к южным воротам, трижды штурмующие появлялись на стене, откуда их, окровавленных и избитых, тут же скидывали на землю.

Прошел долгий день, а защитники все еще держались.

— Мы победим! — крикнул Азиэль Метему, когда очередная лестница с карабкающимися по ней людьми была сброшена на усеянную мертвыми телами равнину.

— Да, здесь мы победим — потому что сражаемся, — ответил финикиец, — но в других местах дела могут пойти менее успешно.


На какое-то время натиск на южные ворота ослаб. Прошел еще час; слева от них послышался громовой ликующий вопль, а затем и испуганные крики: «Отступайте за вторую стену, враги уже во рву».

В трехстах шагах от них Метем увидел большую толпу дикарей, бегущую по направлению к ним.

— Надо перебираться за внутреннюю стену, — сказал он, — внешняя уже захвачена.

В этот миг нападающие снова приставили лестницы к воротам, и Азиэль подбежал, чтобы их сбросить. Сбросив лестницы, он оглянулся и увидел, что его уже отрезали и окружили. Метем и большинство воинов благополучно укрылись за внутренней стеной, оставив его вместе с двенадцатью отважнейшими воинами из его личного сопровождения в башне над воротами. Бегство было уже невозможно, и равнина внизу и ров были заполнены воинами Итобала, они также многими сотнями приближались по широкому гребню захваченной ими стены.

— Нам остается лишь одно, — сказал Азиэль, — отважно сражаться, пока нас всех не перебьют.

Едва он это произнес, как брошенное снизу копье ударило его в бронзовый нагрудник. Удар был столь силен, что, хотя копье и не пробило бронзу, принц рухнул на колени. Когда он поднялся, чей-то голос позвал его по имени, и, посмотрев вниз, он увидел Итобала, облаченного в золотые латы и окруженного военачальниками.

— Тебе не удастся бежать, принц Азиэль, — закричал царь, — сдавайся на мою милость.

Азиэль быстро натянул лук. Лучник он был сильный и искусный, стрела пронзила золотой шлем царя, пробив его голову до самого черепа.

— Вот мой ответ, — выкрикнул Азиэль, когда Итобал упал на землю. Но в следующее мгновение царь был уже на ногах и отдавал повеления, прикрытый плотным окружением военачальников.

— Захватите принца Азиэля и всех его воинов живыми, — приказал он. — Тех, кто это сделает, я награжу большим стадом, но те, кто их ранит, будут преданы смерти.

Военачальники с поклонами отдали соответствующие распоряжения своим отрядам, и вскоре к высокой башне со всех сторон приставили лестницы и по ним уже карабкались невооруженные воины. Вновь и вновь сбрасывали защитники лестницы, но их было мало и становилось все труднее скидывать тяжел, лестницы с многочисленными людьми, и они рубилу осаждающих по головам, как только те появлялись над парапетом.

Многих приканчивали они своими меткими удара, ми, но в конце концов выбились из сил; стремясь отличиться перед царем, который внимательно наблюдал за происходящим, отважные дикари продолжали лезть вверх, не боясь угрожающей им смерти. Наконец они с криками перелезли через парапет и бросились на небольшой отряд евреев.

Азиэль хотел сброситься вниз, с башни, но телохранители удержали его; вот так и случилось, что его схватили и связали.

Когда Азиэля тащили к лестнице, он посмотрел через ров, и увидел, что наемники, оставив все еще неповрежденную внутреннюю стену, удирают, а тысячи горожан теснятся возле ворот, ведущих в храмовую крепость.

Азиэль мысленно застонал и прекратил всякую борьбу: он знал, что участь древнего города решена, и вот-вот сбудется предсказание Иссахара.

* * *
Азиэля и его спутников со связанными за спиной руками, обмотав вокруг их шей длинные сыромятные ремни, протащили через все вражеское войско; их осыпали насмешками и плевками. Затем их подвели к сшитому из шкур шатру, осененному знаменем. В этот шатер принца втолкнули одного и силой заставили встать на колени. Перед ним на застланном львиной шкурой ложе лежал громадный Итобал; его раненую голову промывали лекари.

— Приветствую тебя, сын Израиля и фараона, — усмехнулся царь. — Воистину ты поступаешь мудро, преклонив колени перед властителем мира.

— Глупая шутка, — ответил Азиэль, оглядываясь на державших его воинов. — Подлинное уважение может идти лишь от сердца, царь Итобал.

— Я знаю это, и такое уважение ты тоже мне окажешь, когда я укрощу твою гордость. Кто учил тебя стрелять из лука? Ты превосходный лучник. — И он показал на окровавленный шлем, в котором торчала пробившая его стрела.

— Нет, — ответил Азиэль, — это был неудачный выстрел, ибо у меня очень устала рука. Когда в следующий раз я натяну тетиву, царь Итобал, клянусь, выстрел будет более удачным.

— Хорошо сказано, — рассмеялся царь. — Но знай, пес, что теперь моя очередь стрелять. Как я с тобой поступлю, ты узнаешь позже. Знаешь ли ты, что город уже захвачен, мои воины охраняют ворота, а эти трусы, горожане Зимбое, толпятся, точно овцы, во дворе храма и на склонах утеса? Они воображают, будто находятся там в безопасности, но я говорю тебе, что они были бы в большей безопасности на равнине, ибо у меня в руках ключ от их крепости — тайный ход, ведущий от дворца Баалтис к храму; ты, кажется, его знаешь? А если бы даже у меня и не было этого ключа, голод и жажда скоро сделают свое дело.

Я победил, еврей, и с меньшим, чем думал, трудом; отныне в заложниках у меня весь великий город, я могу пощадить его или разрушить, как мне будет угодно, хотя твоя стрела едва не лишила меня радости победы.

— Ну что ж, — равнодушно ответил Азиэль, — я выполнил свой долг, дальнейшее — в руках Судьбы.

— Да, ты хорошо сражался, пока горожане не покинули тебя, а смелого человека не волнует участь трусов. Но подумай об Элиссе. Я знаю все: она укрылась в погребальной пещере с фиалом яда на груди и бронзовым кинжалом на поясе, чтобы покончить с собой, если ее попробуют схватить, чтобы передать мне. И все это она делает потому, что любит тебя, принц Азиэль, только поэтому она отказывается стать моей царицей и править завоеванным мной городом и всеми моими бесчисленными племенами.

Догадываешься ли ты, почему я повелел взять тебя живым? Нет? Сейчас объясню: я надеюсь поймать ее с помощью приманки; эта приманка — ты, принц Азиэль. Убить тебя было бы проще простого, но ведь тогда и она покончила бы с собой. Однако, возможно, она сохранит себе жизнь ради твоего спасения и согласится стать моей. Во всяком случае, попытка не пытка; если же мой замысел не удастся, за ее гордость ты заплатишь мне своей кровью, принц Азиэль.

— Я сделал бы это с радостью, — ответил Азиэль, — но какой же ты низкий ублюдок, раз готов так жестоко терзать сердце беспомощной женщины! Неужели нет у тебя мужского достоинства? Подобный замысел может вынашивать только жалкий трус.

— Глупец! Именно мужское достоинство и заставляет меня действовать так, — сердито проговорил Итобал. — Ты, конечно, думаешь, что моими поступками руководит безумная прихоть, но это не так, хотя мое сердце, как и твое, стремится лишь к этой женщине и ни к какой другой. Я мог бы побороть эту слабость, но, послушай, из всех живых существ эта женщина единственная, кто посмел противиться моей воле; теперь даже стражники совершающие обход, и дикарки в краалях шушукаются о том, что царь Итобал, повелитель сотни племен отвергнут и осмеян девушкой, презирающей его, потому что в его жилах течет смешанная кровь. Я стал посмешищем, и поэтому должен сделать ее своей женой, чего бы мне это не стоило.

— А я говорю тебе, царь Итобал, что она не станет твоей женой — даже если ты предашь меня медленной смерти у нее на глазах.

— Посмотрим, — усмехнулся царь. Он подозвал стражника и сказал:

— Отвезите их на предназначенное для них место.

Азиэля выволокли из шатра и впихнули в деревянную клетку: в таких клетках некогда перевозили на верблюдах рабов и женщин. Схваченных вместе с ним воинов также поместили в клетки, попарно навьючив их на верблюдов. Затем клетки занавесили плотной тканью, верблюды поднялись на ноги и двинулись в путь.

Около мили они прошли по равнине, затем по замедлившемуся шагу верблюда и участившимся ударам погонщиков, Азиэль понял, что они поднимаются в крутую гору. Наконец, они достигли вершины, их сгрузили с верблюдов, как ящики с товаром, но к этому времени уже наступила ночь, и ничего не было видно. Затем, прямо в клетках, их отнесли к шатру, где через прутья дали им пищу и воду; Азиэль был изнурен после долгого дневного сражения, подавлен горем, сказывалась и перенесенная недавно болезнь, поэтому он сразу же уснул.

На рассвете его пробудил знакомый голос и, открыв глаза, он увидел через прутья Метема, не связанного, хотя и под охраной стражников. Финикиец смотрел на него с глубоким участием, в его живых глазах стояли слезы.

— Увы! — вздохнул он. — Кто бы мог подумать, что я когда-нибудь увижу потомка Израиля и фараона, сидящего, точно дикий зверь, в клетке и осыпаемого насмешками варваров. О принц! Лучше бы вам умереть, чем подвергнуться такому позору.

— Несчастья властвуют над человеком, а не человек над несчастьями, Метем, — рассудительно ответил принц. — Истинного бесчестья в них нет. Даже если бы я мог покончить с собой, это был бы непрощаемый грех; кроме того, моя смерть повлекла бы за собой смерть другого человека. Поэтому я ожидаю своей участи, какова бы она ни была, с должным терпением, уповая на то, что мои страдания и мой позор искупят мой грех в глазах Того, кого я отверг. Но как ты очутился здесь, Метем?

— Я пришел сюда с позволения Итобала; он разрешил мне посетить вас в каких-то своих целях. Вы слышали, принц, что он занял все городские ворота, хотя сам город пока еще уцелел, что все горожане толпятся в храме и на горе и что, в полном отчаянии, Сакон покончил с собой, упав на меч?

— Да? — сказал Азиэль. — Все это предсказал Иссахар. Такова заслуженная участь дьяволопоклонников и трусов. Есть ли какие-нибудь известия об Элиссе?

— Да, принц, она все еще скрывается в погребальной пещере и, полная твердой решимости, не сдается ни на какие уговоры.

В это мгновение стражник стащил ткань, и при солнечном свете Азиэль увидел всех своих двенадцать телохранителей, заключенных в такие же позорные клетки.

— Смотрите, — сказал Метем. — Узнаете это место?

Принц с трудом поднялся на колени и увидел, что они находятся на вершине каменистого холма высотой футов в восемьдесят. Напротив них, на расстоянии ста шагов, в отвесном каменном склоне виднелись бронзовые решетчатые ворота. Внизу пролегала дорога.

— Узнаю, Метем. Это дорога в город — по ней-то мы и проезжали, а напротив — священная погребальная пещера Баалтис.

— Да, та самая пещера, где сидит госпожа Элисса; оттуда ей хорошо видно все, здесь происходящее, — со значением произнес Метем. — Догадываетесь, зачем вас привезли сюда, принц Азиэль?

— Чтобы она могла видеть, каким пыткам мы будем подвергаться?

Метем кивнул.

— И что именно они задумали, Метем?


— Скоро узнаете, — грустно вздохнул купец.

В это время появился Итобал в сопровождении злобных, как дьяволы, дикарей. Он учтиво поздоровался с Метемом, повернулся к воинам-евреям и спросил, кто из них уже приготовился к смерти.

— Я, их начальник, Итобал, — сказал Азиэль.

— Нет, принц, — с жестокой улыбкой ответил Итобал, — твой черед еще не пришел. Вон там, я вижу раненый воин; избавить его от мучений — поистине благое дело. Рабы, поднесите этого еврея к самому краю пропасти; принц, вероятно, заинтересуется новым видом казни, поэтому пододвиньте туда же и его клетку.

Приказ был тотчас же выполнен; Азиэль в своей клетке оказался на самом краю пропасти. Недалеко от него находился каменный выступ около двадцати футов длиной, с выдолбленным в самом его конце желобом; над этим желобом, на деревянном шесте с тонкой цепочкой, было подвешено хорошо отполированное зажигательное стекло. Пока Азиэль размышлял о цели этих зловещих приготовлений, рабы привязали к клетке, где сидел раненый воин, прочную веревку, пропустив другой ее конец через желоб и закрепив его; затем они спустили клетку с утеса, и она повисла высоко в воздухе.

— А теперь я кое-что объясню, — сказал Итобал. — Этот вид казни я заимствовал у поклонников Баала, почитающих солнце; так Баал получает предназначенную для него жертву, и никто не виновен в ее смерти. Ты видишь это зажигательное стекло? Так вот, в определенный час, который можно менять по своему усмотрению, лучи солнца, проходя через это стекло, начинают пережигать травяную веревку, в конце концов веревка перегорает и разрывается, и тогда… тогда Баал получает свою жертву. Если в этот час солнце скрыто за облаками, это означает, что Баал пощадил свою жертву, и ее освобождают. Но в это время года, как ты знаешь, облаков не бывает… Что же ты молчишь, принц? — продолжал он. — Так вот знай: твоя судьба всецело в руках госпожи Элиссы. Умоляй же ее спасти тебя. Подумай, какая это пытка — висеть, как твой слуга, над зияющей пропастью, в мучительном ожидании, пока над веревкой не начнут клубиться тонкие струйки дыма. Случалось, люди даже сходили с ума и, как волки, грызли деревянные прутья.

Ты не хочешь умолять госпожу Элиссу? Тогда ты, Метем, похлопочи за нашего друга. За час до полудня госпожа Баалтис увидит, как погибнет этот раненый бедняга. Завтра такая же судьба постигнет и ее возлюбленного, если она не откажется от самоубийства и не отдастся в мои руки. Не смей возражать! Мои люди отведут тебя через нижний город к воротам погребальной пещеры, и госпожа Элисса выслушает, что ты ей скажешь. Смотри, купец, чтобы тебя не подвело красноречие, не то и ты тоже окажешься в клетке. Предупреди госпожу Элиссу, что завтра, на заре, я сам приду за ее ответом. Если она примет мое предложение, принц и его спутники — вместе с тобой, Метем, ведь ты же их проводник — будут отправлены на быстрых верблюдах туда, где их уже ожидают все остальные, — за горы. Но если она заупрямится… тогда… тогда Баал получит свое приношение. Иди.

Не имея никакого выбора, Метем поклонился и ушел, оставив принца в его клетке на краю пропасти.

Усилием воли Азиэль подавил ужас, который леденил его душу, и совместной молитвой попробовал поддержать своего обреченного товарища.

Они молились и молились, час за часом, пока наконец на противоположном утесе принц не увидел Метема и сопровождающих его воинов. Финикиец подошел в решетчатым воротам и что-то крикнул. Повернувшись в своей клетке, Азиэль увидел, что узкий луч, исходящий от зажигательного стекла, уже приближается к веревке.

Роковое мгновение настало… В неподвижном воздухе заклубилась струйка дыма. Азиэль крикнул, чтобы его несчастный слуга закрыл глаза. И в то же мгновение туго натянутая веревка порвалась, клетка с воином исчезла, а чуть погодя снизу донесся грохот тяжелого падения, — и почти в унисон с ним послышался пронзительный крик женщины, подхваченный эхом.

Глава 17

«НАДЕЖДА ЕЩЕ ОСТАЕТСЯ»[270]
Итобал стоял подле ворот погребальной пещеры, на его латах тускло отсвечивал свет зари. Рукоятью своего меча царь постукивал по бронзовым прутьям решетчатых ворот.

— Кто там тревожит меня? — спросил изнутри женский голос.

— Госпожа, это я, Итобал. Метем передал тебе что я приду на заре, чтобы узнать, какую судьбу ты определишь моему пленнику, принцу Азиэлю. Он уже висит над пропастью, и через час, если ты не вмещаешься, упадет и разобьется. Или же он будет освобожден и сможет вернуться к себе на родину, — это в твоей власти.

— И какова же цена его освобождения, царь Итобал?

— Ты хорошо знаешь, госпожа, — это ты сама. Я взываю к твоему благоразумию: спаси же и его и свою жизнь. А заодно и весь этот город, где ты будешь править вместе со мной.

— Этой угрозы я не боюсь, царь Итобал. Отец которого я так горячо любила, умер, зачем же мне жертвовать собой ради города, ради жрецов, которые замышляли предательски выдать меня тебе.

— Но ты можешь пожертвовать собой ради чело века, так сильно тебя любящего. Подумай: если ты откажешься, вся вина за его смерть падет на твою голову, и что же ты выиграешь?

— Я хочу смерти, потому что устала бороться.

— Тогда окончи свою жизнь в моих объятиях госпожа. Скоро ты забудешь об этой своей прихоти и станешь одной из великих владычиц мира.

Элисса ничего не ответила.

— Госпожа, — вновь заговорил Итобал, — солнце уже восходит, и мои слуги ожидают сигнала.

— А ты не опасаешься, царь Итобал, — сказала она, как бы заколебавшись, — доверить свою жизнь женщине, которой ты завладеешь с помощью гаки вот угроз?

— Нет, — ответил Итобал. — Я не верю, когда ты говоришь, что тебя не волнует судьба города; эти тысячи людей, толпящихся в верхней крепости, — надежный залог моей безопасности. Если ты заколешь меня кинжалом, в тот же день город Зимбое будет предан огню и мечу. Нет, будущее меня не страшит, ибо я хорошо знаю, что тебе только кажется, будто меня ненавидишь, я ничуть не сомневаюсь, что очень скоро ты меня полюбишь.

— Если я отдамся в твои руки, обещаешь ли ты, царь Итобал, освободить принца Азиэля? Ты уже дважды пытался его убить, как же могу тебе поверить?

— Можешь не верить мне, Элисса, но ты должна будешь поверить своим глазам. Посмотри, дорога к морю проходит под этой скалой. Выйди из своей пещеры, встань на краю пропасти, и ты увидишь принца Азиэля внизу, уже на пути к морю; ты даже сможешь с ним поговорить, чтобы убедиться, что это он, живой и невредимый, сможешь пожелать ему счастливого пути. И я клянусь тебе своей головой и честью, что никто не посмеет притронуться к тебе, пока он не уйдет, и еще — что никто не будет его преследовать. А теперь выбирай.

Последовало молчание. Затем Элисса заговорила пресекающимся голосом:

— Я выбрала, царь Итобал. Поверив твоему царскому слову, я подойду к пропасти, и когда принц Азиэль пройдет внизу, живой и невредимый, — ты сможешь, если такова твоя воля, обнять меня и унести куда пожелаешь. Ты победил меня, царь Итобал. Отныне эти губы принадлежат только тебе и никому больше. Прошу тебя, дай сигнал, я отброшу прочь яд и кинжал и выйду из погребальной пещеры.

Азиэль висел в своей клетке над пропастью, ожидая смерти и охотно готовый умереть, ибо не сомневался, что Элисса не захочет спасти его жизнь такой ценой, как замужество с Итобалом. От постоянной качки у него кружилась голова, сердце мучительно ныло, он горячо молился в ожидании конца, а вокруг него, чуя добычу, реяли стервятники.

На противоположном утесе трижды протрубил горн. Пока Азиэль размышлял, что бы это могло означать, его клетка была осторожно поднята на край скалы, а затем спущена по крутому склону.

У подножья скалы он увидел караван, на всех верблюдах восседали его воины. Лишь на одном верблюде, которого вел на поводу Метем, не было седока.

Слуги Итобала выпустили Азиэля из клетки и усадили на свободного верблюда, хотя и не развязали ему рук.

— Царь повелел, — сказал старший над ними Метему, — чтобы руки принца Азиэля оставались связанными в течение шести часов. Поезжайте спокойно, вам ничто не угрожает.

* * *
— Что происходит, Метем? — спросил Азиэль. — Почему меня освободили, вместо того чтобы казнить? Это какая-то новая твоя хитрость, или же госпожа Элисса… — Он не договорил.

— Честное купеческое слово, не знаю, принц. Вчера царь Итобал заставил меня передать свое послание госпоже Элиссе. Она сказала только одно: если предоставится такая возможность, мы должны бежать, не боясь за нее, ибо она придумала, как освободиться от Итобала, и непременно присоединится к нам по дороге.

Обогнув небольшой холм, верблюды вышли на дорогу, пролегающую под погребальной пещерой. На скале над ними стояла Элисса, поодаль — царь Итобал.

— Остановись, принц Азиэль, — прокричала Элисса звонким голосом, — и выслушай мои прощальные слова. Я выкупила твою жизнь и жизнь твоих спутников, ты спасен, ибо дорога открыта, и никто не сможет догнать двадцать самых быстроходных во всем Зимбое верблюдов. Поэтому поезжай и живи счастливо, не забывая ни одного слова из всех, мною сказанных. Сейчас я выполню обещание, которое передала тебе недавно через Метема: присоединюсь к тебе по дороге, чтобы ты не думал, будто я нарушила клятву верности тебе.

Царь Итобал, эта телесная оболочка — твоя, забирай же свою добычу. Принц Азиэль — моя душа при надлежит тебе, она будет следовать за тобой всю твою жизнь и ждать тебя после смерти. Принц Азиэль, я иду к тебе. — И, прежде чем он успел выговорить хоть слово, она кинулась вниз с утеса.

В неистовом отчаянии принц с такой силой рванул руки, что порвал стягивавшие их путы. Спрыгнув с верблюда, он упал на колени рядом с Элиссой. Она была еще жива, ее глаза, — открыты, губы шевелились.

— Я сдержала свое слово, сдержи и ты, Азиэль, еле слышно прошептала она. В следующий миг жизнь покинула ее, душа отлетела.

Азиэль поднялся и посмотрел наверх. Там, на краю утеса, перегнувшись вниз, с незрячими от ужаса глазами, стоял Итобал. Азиэль увидел царя, и его сердце затопила бешеная ярость. Своей необузданной ревностью и злодействами этот человек погубил его, Азиэля, любимую женщину, а сам все еще был жив. Рядом стоял Метем; всегда такой словоохотливый, на этот раз он не мог вымолвить ни слова. Стремительным движением Азиэль выхватил у него лук, приладил стрелу и выстрелил.

Стрела устремилась ввысь и, раздвинув пластины лат, вонзилась царю в горло.

— Это тебе дар, царь Итобал, от израильтянина Азиэля, — закричал он.

Громадный мулат продолжал стоять неподвижно, затем, раскинув руки, рухнул в пропасть. С тяжелым стуком упал он на дорогу и лежал бездыханный возле бездыханной Элиссы.

* * *
— Драма сыграна, воля судьбы свершилась, — вскричал Метем. — Смотрите, слуги царя уже спешат разнести скорбную новость; пора отправляться в путь, если мы не хотим навсегда остаться с этими двумя.

— Именно этого я и хочу, — сказал Азиэль.

— Возьмите себя в руки, принц, — сказал Метем. — Мы не можем поехать без вас. Не хотите же вы принести в жертву всех нас великому духу покойной госпожи? Этой жертвы она бы не приняла.

Азиэль преклонил колени, поцеловал лоб Элиссы и, не говоря ни слова, отправился в путь.

* * *
В тот вечер, когда стемнело, в небе за спиной путников забагровело высокое зарево.

— Вот он, конец золотого города! — сказал Метем. — Зимбое предан огню, а его дети — мечу. Иссахар — истинный пророк, он все это предвидел.

Азиэль наклонил голову, вспомнив, что Иссахар также сказал, что для него и Элиссы остается надежда и за могилой. Его лицо овеял набежавший ветерок, и он явственно услышал мягкий голос: «Мужайся, любимый, надежда еще остается».

* * *
Оставив позади себя руины и смерть, ныне давно уже позабытый возлюбленный Элиссы направил свой путь к Морю Жизни; переплыв это море, он в назначенный судьбой час высадился на дальнем берегу, где его приветствовала та, что все это время следила за его путешествием.

Вот так более трех тысяч лет назад по воле Рока любовь принца Азиэля и жрицы, дочери правителя Сакона Элиссы, привела к разрушению древнего города Зимбое племенами царя Итобала; от того далекого прошлого сохранились лишь истлевшие людские кости да одинокая серая башня.



СУД ФАРАОНОВ (повесть)

Увидев в Британском Музее гипсовый слепок с головы древнеегипетской статуи, Смит влюбился в отображённую на слепке царицу Ма-Ми. Он изучил египтологию и отправился в Египет, чтобы найти гробницу той, кого полюбил. Через 2 года он нашёл её…

Часть I

Ученые — или, по крайней мере, некоторые ученые, так как не все ученые согласны друг с другом — считают, будто они знают все, что стоит знать о человеке, включая, разумеется, и женщину. Они изучили происхождение человека, показали нам, как изменились его кости и форма тела, как под влиянием нужды и страстей постепенно развивался его ум, вначале стоявший на очень низкой ступени. И вот приобщившись к этому частичному знанию, доказывают, что в человеке нет ничего такого, чего нельзя было бы продемонстрировать в анатомическом театре, что упования на загробную жизнь коренятся в страхе перед смертью, что его связь с прошлым — унаследованная память о дальних предках, живших в этом прошлом может быть миллионы лет назад. Все, что есть в нем благородного, только лак, наведенный на него цивилизацией, а все дурное и низкое должно быть приписано господствующим в нем первобытным инстинктам. Одним словом, по мнению ученых, человек — животное, которое, как и все прочие животные, всецело зависит от той среды, где оно обитает, даже окраску свою принимает от нее. Это факты, говорят ученые (или, по крайней мере, некоторые из них), а остальное ерунда.

Временами мы склонны соглашаться с этими мудрецами, в особенности после того, как нам случится прослушать у кого-нибудь из них курс лекций. Но иной раз увиденное или испытанное лично нами заставит нас снова задуматься и пробудит прежние сомнения, божественные сомнения — и с ними еще более сладкую надежду на то, что кроме этой существует иная жизнь.

А вдруг, думается нам, человек все-таки больше, чем животное? А может быть он все-таки помнит прошлое, самое отдаленное, и способен заглядывать в будущее, не менее далекое? Может быть это не мечта, а правда, и он в действительности обладает бессмертной душой, способной проявиться в той или иной форме, и душа эта может спать века, но спит она или бодрствует, все равно остается сама собой, неизменной и неподвластной разрушению.

Случай из жизни мистера Джеймса Эбенизера Смита мог бы навести на такие размышления многих, будь этот случай им знаком во всех подробностях. Но этого, насколько мне известно, не произошло, ибо мистер Смит из тех людей, которые умеют молчать. И все же, несомненно, случай этот заставил крепко призадуматься одного человека, а именно того, с кем он приключился. Джеймс Эбенизер Смит и до сих пор все думает о нем и не может толком объяснить его.

Джеймс Э. Смит родился в почтенной семье и получил хорошее образование. Он был недурен собой и в колледже считался подающим надежды юношей, но, прежде чем он получил диплом, с ним случилась неприятность, о которой здесь незачем распространяться, и он был выброшен, так сказать, на мостовую, без друзей и без гроша в кармане. Нельзя сказать, что вовсе уж без друзей: у него был крестный, коммерсант, в честь которого его и назвали Эбенизером. К этому-то крестному, как к последнему прибежищу, и обратился Смит, чувствуя, что тот Эбенизер обязан все же как-нибудь вознаградить его за ужасающее имя, полученное при крещении.

До известной степени Эбенизер-старший признавал это обязательство. Ничего героического он не совершил, но все же нашел своему крестнику местечко клерка в банке, одним из директоров которого был, — скромное место писца, не более. А когда год спустя умер, оставил ему сто фунтов, как говорится, на траурное кольцо.

Смит, человек практичный, вместо того, чтобы купить это кольцо, ни на что ему не нужное, вложил свои сто фунтов в рискованную, но многообещающую биржевую спекуляцию. Случилось так, что сведения его были верны, он не прогадал и вместо одного фунта получил десять. Смит повторил опыт, и опять успешно, так как мог получать сведения из первоисточника. Таким образом к тридцати годам он оказался обладателем целого состояния в двадцать пять с лишним тысяч фунтов. И тогда (это показывает, какой он был умный и практичный человек) перестал спекулировать, а поместил свои деньги так, чтобы они давали ему, при полной безопасности капитала, верных четыре процента годовых.

К тому времени Смит, вообще человек с головой, уже значительно повысился по службе. Правда, он и сейчас был клерком, но уже с жалованием в четыреста фунтов в год и с надеждами на повышение оклада. Короче говоря, положение его было настолько прочным, что он мог бы и жениться, если бы пожелал. Но случилось так, что он не пожелал, может быть потому, что за неимением друзей и знакомств не встретил на своем жизненном пути ни одной женщины, которая бы ему понравилась, а может быть и по другой причине.

Застенчивый и сдержанный, он не доверял людям и никому о себе не рассказывал. Никто, даже его начальство в банке, не знали, что он человек со странностями: он не был членом ни одного клуба и не имел ни одного закадычного друга. Никто у него не бывал — знали только, что он живет где-то возле Путни. Удар, нанесенный ему жизнью в ранней юности, грубое обращение и щелчки, испытанные им тогда, так глубоко запали в его чувствительную душу, что он уже больше не искал близости с себе подобными. Еще молодой, он жил совсем как старый холостяк.

Вскоре, однако, Смит заметил — это было после того, как он перестал играть на бирже, — что так жить скучно, что надо чем-нибудь занять свой ум. Он попробовал было заняться благотворительностью, но скоро убедился, что человек с чувствительной душой не годится для дела, которое порой часто сводится к самому бесцеремонному вмешательству в чужую жизнь. Поэтому, хоть и не без борьбы, он бросил это занятие, успокоив совесть тем, что отложил часть своего капитала, и не малую, на благотворительные цели и на раздачу бедным, заслуживающим помощи, от имени неизвестного.

Все еще не зная, куда приткнуть себя, Смит однажды вечером, после закрытия банка, зашел в Британский Музей, не столько ради самого музея, сколько для того, чтобы укрыться от дождя. Бродя по залам наудачу, он очутился в огромной галерее, отведенной египетской живописи и скульптуре. В первый момент он был лишь изумлен и озадачен, так как понятия не имел об египтологии. Стало даже немного жутко. Должно быть, это был великий народ, — подумал он, — если он смог создать такие грандиозные произведения. И с этой мыслью явилось желание ближе познакомиться с этим народом, больше узнать о нем. Он уже собирался уходить, когда взгляд его случайно остановился на гипсовой головке женщины, висевшей на стене.

Смит посмотрел на нее один раз, другой, третий, и с третьего взгляда… влюбился. Нечего и говорить, что сам он не подозревал об этом. Он знал только, что с ним произошла какая-то перемена, не мог забыть лица случайно увиденного изваяния. Пожалуй, оно даже и не было по настоящему красиво, за исключением изумительной мистической улыбки. Пожалуй, губы были слишком толсты, а ноздри чересчур раздуты. Но для него это лицо представлялось воплощенной Красотой. Оно притягивало к себе как магнит и будило удивительнейшие фантазии, порой такие странные и нежные, какими бывают только воспоминания. Он не отрываясь смотрел на маску, и маска нежно улыбалась ему в ответ, или, вернее, ее оригинал (так как это был лишь гипсовый слепок) более тридцати столетий улыбался небытию в какой-нибудь гробнице или потайной нише — как женщина, портретом которой она была, когда-то улыбалась миру.

В галерею вкатился шариком коротенький, толстый господин и властным голосом начал отдавать приказания рабочим, снимавшим пьедестал соседней статуи. Смиту пришло на ум, что этому человеку тут должно быть все известно. С трудом поборов свою врожденную застенчивость, он приподнял шляпу и обратился к господину с вопросом, с кого снята эта гипсовая маска.

Толстый господин — как оказалось потом директор музея — зорко взглянул на Смита и убедившись, что он непритворно заинтересован, ответил:

— Не знаю. И никто не знает. У нее несколько имен, но в подлинности их я не уверен. Может быть когда-нибудь найдут туловище этой статуи, тогда мы и узнаем — конечно, если под статуей есть надпись. Всего вероятнее, однако, что оно давным-давно пошло на известь.

— Так вы ничего не можете сообщить мне о ней?

— Весьма немногое. Прежде всего это копия. Оригинал находится в Каирском музее. Головку эту нашел Мариэтт, если не ошибаюсь, в Карнаке и назвал ее по-своему. По всей вероятности, она была царицей — восемнадцатой династии, судя по работе. Вы сами видите — о царственном сане ее достаточно свидетельствует сломанный урей[271]. Поезжайте в Египет, если хотите изучить этот маленький шедевр в оригинале. Чудесная вещица — одна из самых красивых головок, когда-либо найденных в Египте… Ну, мне пора. Прощайте.

И он мелкими шажками побежал по длинной галерее.

Смит не знал, что такое урей, но не решился задерживать директора расспросами. Он поднялся на второй этаж и начал разглядывать мумии и украшения. Ему как-то обидно было думать, что обладательница этой прелестной, манящей к себе головки стала мумией давным-давно, еще до наступления христианской эры.

Он вернулся в скульптурную галерею и любовался гипсовой головкой до тех пор, пока один из рабочих не сказал товарищу, что не мешало бы этому джентльмену, для разнообразия, посмотреть на живую женщину.

Смит сконфузился и ушел.

По пути домой он зашел в книжный магазин и велел прислать к себе на дом «все лучшее, что написано о Египте». Когда дня два спустя в комнату его внесли огромный ящик и с ним счет на тридцать восемь фунтов, он был несколько раздосадован, однако же добросовестно прочел все эти книги и за три месяца весьма недурно изучил древний Египет, даже стал немного разбираться в иероглифах.

В январе, то есть на исходе трех этих месяцев, Смит удивил дирекцию банка прошением о десятинедельном отпуске — до сих пор он довольствовался двумя неделями отдыха в год. На расспросы он отвечал, что у него запущенный бронхит и доктора советуют ему пожить в Египте.

— Превосходный совет, — сказал директор, — но я боюсь, что это будет вам не по карману. Там, в Египте, человека норовят ободрать, как липку.

— Я знаю, — отвечал Смит, — но у меня есть кое-какие сбережения, а кроме себя тратиться больше не на кого.

Таким образом, Смит попал в Египет и увидел оригинал восхитившей его головки и тысячу других вещей, не менее очаровательных. Но этим он не ограничился.

Присоединившись к группе египтологов, производивших раскопки вблизи древних Фив — те, разумеется, только обрадовались содействию энтузиаста — он целый месяц усердно копался в земле, но ничего примечательного не нашел.

Лишь года два спустя сделал он свое великое открытие, ныне известное под именем гробницы Смита. Здесь надо пояснить, что состояние его здоровья настолько ухудшилось, что требовало ежегодных поездок в Египет — так, по крайней мере, полагали директора банка. А так как Смит не требовал летнего отпуска и всегда готов был поработать за товарища или в сверхурочное время, то в отпуске ему не отказывали и каждую зиму он отправлялся на Восток.

В третью свою поездку в Египет Смит добился от директора музея древностей в Каире разрешения производить раскопки на свой страх и за свой счет. Разрешение это было дано на обычных условиях, а именно, что отдел древностей вправе будет взять из найденных им предметов любые, а при желании — и все.

Договорившись обо всем, Смит провел несколько дней в Каирском музее и ночным поездом выехал в Луксор, где его уже дожидался подрядчик Магомет с нанятыми им рабочими-феллахами[272]. Их было всего сорок человек, так как раскопки предполагалось вести без большого размаха. Смит ассигновал на эту затею не более трехсот фунтов, а на эти деньги в Египте не развернешься.

В прошлый свой приезд Смит уже наметил место, где надо копать — кладбище в старых Фивах — дикое, запущенное место близ храма Мединет-Абу, известное под именем Долины цариц. Здесь, отделенные от усыпальниц их царственных супругов промежуточным холмом, были преданы земле несколько величайших цариц Египта. Их могилы и хотелось обследовать Смиту. Он знал, что некоторые из них еще не открыты. Говорят, счастье благоприятствует смелому. Кто знает, может быть ему и посчастливится найти могилу неведомой красавицы-царицы, лицо которой неотступно стоит перед ним уже три года.

Целый месяц его рабочие копали, ничего не находя. Выбранное Смитом место действительно оказалось входом в гробницу, но это выяснилось лишь через двадцать пять дней. Войдя в пещеру, Смит был разочарован. Или царица, нашедшая здесь свое успокоение, умерла очень молодой, и ее не постеснялись похоронить, что называется, где попало, или же это только преддверие, а не сама гробница, или, наконец, стены оказались непригодными для скульптурных изображений, которые обыкновенно находят в египетских гробницах.

Смит пожал плечами и решил продолжать раскопки. Закладывали пробные шурфы и траншеи в разных местах, но по-прежнему ничего не нашли. Две трети времени и денег, которыми он располагал, были уже затрачены впустую прежде, чем счастье улыбнулось ему.

Однажды под вечер, возвращаясь домой после бесплодно проведенного рабочего утра, он заприметил небольшую вади, или пещеру, в склоне холма, полузасыпанную камнем и песком. Такие пещеры здесь встречались на каждом шагу, и эта не сулила ничего большего, чем другие, уже исследованные. Но почему-то эта пещера привлекла внимание нашего героя. Он уныло прошел мимо нее — потом вернулся.

— Вы куда, сэр? — спросил Магомет.

Смит указал рукой на пещеру.

— Напрасно, сэр. Здесь нет гробницы. Слишком близко к вершине. И воды слишком много, а мертвые царицы любят лежать в сухом месте.

Но Смит все-таки пошел, и рабочие покорно последовали за ним.

Он исследовал утес. На камне не было следов каких бы то ни было орудий. Рабочие уже повернулись, чтобы уйти, но Смит, повинуясь тому же странному чувству, которое привело его к этому месту, взял у одного из них лопату и начал раскапывать песок, прикрывавший каменную основу утеса, ибо здесь почему-то не было ни валунов, ни мусора, как в других местах. Видя, что хозяин, которого они успели полюбить, сам взялся за работу, феллахи тоже стали копать. Минут двадцать, если не больше, они усердно расшвыривали лопатами песок, больше в угоду ему, так как все они были уверены, что могилы здесь быть не может. Дошли до глубины шести футов, а камень все имел тот же девственный, нетронутый вид, и Смит, наконец, велел им бросить работу.

С возгласом досады в последний раз вонзил он заступ в песок, и вдруг заступ стукнулся о что-то твердое. Смит разгреб песок — обнаружился округленный край, по-видимому, карниза. Он позвал обратно рабочих, уже уходивших, молча указал им на выступ, и они также молча снова принялись за работу. Через пять минут стало было ясно, что это действительно карниз, а через полчаса откопали и верхнюю часть двери, ведущей в гробницу.

— Старые люди ее закладывали, — молвил Магомет, указывая на плоские камни, скрепленные илом вместо извести, которыми была заложена дверь, и на смутный отпечаток на засохшем иле изображений священных скарабеев, как на печатях чиновников, обязанностью которых было опечатывать места последнего успокоения царственных особ.

— Может быть там царица и нетронута, — продолжал он, не получив ответа на свои слова.

— Может быть, — коротко сказал Смит. — Лучше копай, не трать времени на разговоры.

И снова все усердно принялись за работу, пока не наткнулись на нечто такое, от чего Смит застонал. В каменной кладке, прикрывавшей дверь, оказалась дыра — покой гробницы нарушен. Магомет тоже увидал это и опытным глазом исследовал верхушку отверстия.

— Вор очень давний, — решил он. — Смотри. Хотел опять выстроить стену, но убежал прежде, чем смог закончить.

Он указал на несколько плоских камней, кое-как положенных обратно на свои места, но не скрепленных первобытным цементом.

— Копай, копай, — приказал Смит.

Десять минут спустя отверстие открыли полностью. Оно было небольшое, человек с трудом мог пролезть внутрь.

Солнце садилось быстро, словно катилось вниз по небу. Еще минуту назад оно светило над крутыми гребнями западных холмов позади копающих, а теперь уже готово было скрыться за вершинами. И еще через минуту скрылось. Лишь зеленая искорка с минуту горела на том месте, где только что было солнце. Потом и она погасла, на землю разом опустилась темная египетская ночь.

Феллахи о чем-то перешептывались между собой; двое под каким-то предлогом ушли, остальные сложили свой инструмент и повернулись к Смиту, вопросительно глядя на него.

— Люди говорят, что не хотят дольше здесь оставаться. Боятся привидений. В этих гробницах живут африты[273] — злые духи. Завтра, когда будет светло, придут и закончат. Глупые, известно, что же спрашивать с простых феллахов, — подчеркивая свое умственное превосходство, заключил Магомет.

— Конечно, — сказал Смит, знавший, что никакими деньгами не заставишь египтян после заката солнца раскапывать могилы. — Отпусти их. А мы с тобой останемся и будем сторожить здесь до утра.

— Не могу, господин. Мне что-то нехорошо. Должно быть,лихорадку подхватил. Пойду в лагерь — надо будет хорошенько укрыться на ночь.

— Хорошо, ступай. Но если найдется кто-нибудь из вас похрабрее, пусть принесет мне мое теплое пальто, чего-нибудь поесть и вина. И еще фонарь, который висит в моей палатке. Я буду ждать его здесь, в долине.

Магомет, хотя и неуверенным тоном, пообещал все исполнить. Он попробовал было убедить Смита, что лучше идти вместе с ними, а то, чего доброго, его обидят ночью духи, но поняв, что это ему не удастся, сам поспешил убраться подобру-поздорову.

Смит закурил трубку, уселся на песок и стал ждать. Через полчаса до него донеслось пение, и сквозь густую тьму засветились огоньки в долине.

— Это мои храбрецы, — подумал он и пошел им навстречу.

Он не ошибся. Это были его рабочие, целых двадцать человек — в меньшем количестве они не решились предстать перед духами, по их мнению, бродящими ночью в этой долине. Когда свет фонаря, который нес один из рабочих (не Магомет — тот, по его словам, так разнемогся, что не в силах был прийти), озарил белую фигуру Смита, прислонившегося к утесу, рабочий выронил фонарь, и с испуганными криками вся доблестная компания обратилась в бегство.

— Сыны трусов! — рявкнул Смит вдогонку им на чистейшем арабском языке. — Это я, ваш господин, а не африт.

Они услышали и не сразу, робея, но все же вернулись. И тут Смит заметил, что каждый из них что-нибудь нес — это для того, чтобы оправдать большое их число. У одного в руках был хлеб, у другого фонарь, у третьего коробка сардин, у четвертого машинка для вскрытия консервов, у иного спички, бутылка пива и так далее. Двое бережно несли в руках пальто Смита, причем один держал его за рукав, а другой за полу.

— Положите все это, — приказал Смит. — А теперь убирайтесь, да поживее. Если не ошибаюсь, я только что слышал беседу двух афритов о том, что они сделают с последователями Пророка, которые осмеливаются издеваться над своими богами, если встретят их в этом священном месте ночью.

Этот дружеский совет был выполнен мгновенно. Через минуту Смит остался один со звездами и готовым улечься ветром пустыни.

Собрав все, что могло пригодиться, он рассовал вещи по карманам и вернулся ко входу в могилу. Здесь при свете фонаря поужинал и улегся, надеясь уснуть. Но уснуть не мог. Каждую минуту что-то беспокоило его: то вой шакала между скал, то еще что-нибудь. Один раз песочная муха так больно укусила его в ногу, что он уже думал, не скорпион ли это. Несмотря на теплое пальто, Смит чувствовал озноб, нижнее его платье и белье промокли от пота. Он вспомнил, как нетрудно простудиться или схватить злокачественную лихорадку, поднялся и начал ходить, надеясь согреться.

Тем временем взошла луна и озарила все детали странной, унылой картины. Тайна Египта давила душу Смита. Сколько когда-то живших царей и цариц похоронено в холме, который он попирает ногами! И вправду ли они лежат в могиле, или же бродят призраками по ночам, как говорят феллахи? Не могут найти себе успокоения и обходят страну, где некогда владычествовали. Религия египтян учит, что Ка вечно бродит в тех местах, где погребено наше тело. И если вдуматься, то за этим суеверием отыщется нечто такое, во что трудно не верить и христианину.

Ведь верим же мы в Искупителя и в воскресение мертвых. И разве сам он, Смит, не написал брошюры о некотором сходстве с христианством религии древних египтян, брошюры, которую собирается опубликовать под псевдонимом? Но об этом ему было как-то жутко думать в данный момент — ведь как-никак, он — осквернитель могил.

Его ум, вернее, его воображение, которого ему было не занимать, усиленно работали. Чего только не видали эти скалы! Ему чудилось, что по дороге, которая, несомненно, скрыта под наносным песком там, где он стоит, тянется процессия к темным дверям открытой им гробницы. Он отчетливо видел, как извивается погребальное шествие между скалами. Жрецы, с бритыми головами, в леопардовых шкурах или же в белоснежных одеждах, с мистическими символами своего жреческого звания. Следом — погребальная колесница, запряженная быками, за ней большой четырехугольный ящик и в нем два гроба, а внутри мумия царя или царицы, «сокол, распростерший свои крылья и летящий в лоно Осириса». Позади плакальщицы, оглашающие воздух жалобными воплями. Дальше несут дары умершему: сосуды, утварь, драгоценности. Затем идут высшие сановники государства Амона и других богов. За ними сестры-царицы, ведущие за руку изумленных детей. Потом сыновья Фараона, несущие эмблемы своего царственного сана.

И, наконец, позади всех сам Фараон в парадном одеянии, в двойном венце с золотым уреем, в тяжелых золотых браслетах на запястьях и массивных, звенящих на ходу серьгах. Голова Фараона поникла на грудь, поступь его тяжела. Кто знает, какие мысли бродят в царственной голове, быть может, скорбь об умершей царице? Но ведь у него есть другие жены и нет счета красивым наложницам. Бесспорно, она была кротка и прекрасна, но ведь красота и кротость даны в удел не ей одной. Да и так ли уж была она кротка, если позволяла себе иной раз перечить ему, царю, и сомневаться в божественности его велений… Нет, без сомнения, Фараон думал не только об умершей, для которой велел выстроить эту пышную гробницу и принес щедрые дары, чтобы оказать ей милость. Он думает, конечно, также о себе и о другой гробнице, по ту сторону холма, над которой уже много лет работают лучшие художники его страны. О другом месте успокоения, куда сойдет и он, когда настанет его час. Ибо перед Смертью все равны, и цари, и рабы…

Видение исчезло. Но оно было так реально, что Смит подумал: уж не задремал ли он на ходу. Однако сейчас он не спал и ужасно озяб. А шакалов собралась уже целая стая — и неподалеку. Что за наглость! Один даже не побоялся просунуть морду в освещенный круг — тощий, жалкий — должно быть почуял остатки ужина. А может быть почуял его самого — человека. Да и не одни шакалы. В этих горах бродят подчас и разбойники, а он здесь один и безоружен. Не погасить ли фонарь? Это было бы благоразумнее, но Смиту не хотелось быть благоразумным. При свете все-таки не так одиноко.

Убедившись, что уснуть ему не удастся, Смит прибегнул к другому способу согреться — к работе. Схватив заступ, он принялся копать у самых дверей гробницы. Шакалы от удивления завыли еще пуще. К таким зрелищам они не привыкли. Сама луна, старая, как мир, могла бы подтвердить, что уже, по крайней мере, тысячу лет ни один человек, тем более в одиночестве, не осмеливался вторгнуться в гробницу в такой необычный час.

Прошло минут двадцать. Смит усердно копал. Неожиданно заступ его со звоном ударился о что-то, зарытое в песке. В безмолвии ночи звук разнесся особенно громко.

— Должно быть, камень. Надо выкопать, пригодится против шакалов, — подумал Смит, осторожно стряхивая с заступа песок. Да, камень был, но небольшой, таким не испугаешь зверя. Однако Смит все-таки поднял его и потер в руках, чтобы очистить от приставшей пыли. Приглядевшись, он увидел, что это не камень, а бронза.

— Осирис, — решил Смит, — его изображение, зарытое у входа в гробницу для охраны ее от злых сил. Нет, скорее, это Исида. И опять нет. Это головка статуэтки, и хорошая резьба, по крайней мере, так кажется при лунном свете. По-видимому, даже золоченая бронза.

Он пошел за фонарем, навел свет его на найденный предмет — и вдруг вскрикнул от радостного изумления.

— Да ведь это та самая головка, что на маске! Ну да, та самая. Моя царица! Ей-Богу, она!

Он не мог ошибиться. Те же губы, немного даже слишком полные, те же ноздри, тонкие, трепетные, красиво изогнутые, но слишком раздутые, те же брови дугой и мечтательные, широко расставленные глаза. А главное, та же пленительная и загадочная улыбка. Работа дивная — прямо шедевр. И на этом шедевре был настоящий царский венец, покрывающий всю голову, а под ним царский головной убор, концы которого свешивались на грудь. Статуэтка благодаря позолоте ничуть не заржавела и отлично сохранилась, но от нее осталась только голова, отбитая, по-видимому, одним ударом, так как линия была очень чистая.

Смит сразу сообразил, что статуэтка была украдена вором, принявшим ее за золотую, но по выходе из гробницы вора взяло сомнение, и он разбил ее о камень. Остальное не трудно было угадать. Убедившись, что это не золото, а золоченая бронза, вор не стал тащить ее и бросил. Так, по крайней мере, объяснил себе это Смит (не во всем правильно, как будет видно из дальнейшего).

Первой мыслью Смита было разыскать туловище статуэтки. Он долго копал и шарил в песке, но безуспешно. Ни тогда, ни после остальных кусков он не нашел и подумал, что вор в сердцах, быть может, туловище оставил у себя, а голову бросил здесь. Смит еще раз внимательно осмотрел головку и на этот раз заметил внизу дощечку с тонко вырезанной надписью.

К этому времени Смит уже наловчился разбирать иероглифы и без труда прочел: Ma-Ми. Великая государыня. Возлюбленная… В этом месте дощечка была переломлена.

— Ma-Ми. Никогда не слышал о такой царице. Должно быть, история не знает ее. Интересно, чья же она была возлюбленная. Амона или Гора — наверное, какого-нибудь божества.

Он смотрел, не отрываясь, на дивное изображение, как некогда смотрел на гипсовую головку в музее, и головка, воскресшая из пыли веков, улыбалась ему со стены музея. Только та головка была слепком, а эта — портретом красавицы, похороненной в этой самой гробнице, лежавшим на груди умершей, погребенной с нею.

Смит принял неожиданное решение. Он сейчас же, и один, исследует эту гробницу. Было бы святотатством пустить сюда прежде себя кого-нибудь другого. Он сначала сам посмотрит, что скрывается там, внутри.

Почему бы и не войти? Лампа у него хорошая, масла в ней достаточно, хватит на несколько часов. Если внутри и был скверный воздух, он уже успел выйти через отверстие, расчищенное феллахами. Его как будто неотступно звало что-то — войти и посмотреть. Он сунул бронзовую головку к себе в жилетный карман, так что она пришлась как раз под сердце, просунул лампу сквозь отверстие и заглянул внутрь. По-видимому, влезть будет можно — песок лежит вровень с входным отверстием. Не без труда он влез и пополз… Ход был так узок, что он едва мог протиснуться между его дном и потолком. Продвигаться мешала грязь.

Магомет был прав, что могилу, высеченную в этой части скалы, непременно зальет водой. Ее и залило, очевидно, после какой-нибудь сильной грозы, и Смит уже боялся, что вода, смешавшись с песком и высохнув, образовала непроходимую преграду. По-видимому, строители рассчитывали на это — оттого-то они и оставили вход без всяких украшений, даже нарочно вырыли дыру под дверью, чтобы дать возможность грязи проникнуть внутрь. Однако они ошиблись в расчетах. Естественный уровень грязи не дошел до покрытия могилы, и хотя с трудом, но все-таки можно было пролезть в нее.

Преодолев ярдов сорок, или около того, Смит заметил, что он находится у подножия лестницы. Тогда ему стал ясен план постройки — сама могила находится выше входа.

Здесь стены были уже расписанные. Все рисунки изображали царицу Ma-Ми, в царском венце и в прозрачных одеждах, представляемую одному божеству за другим. Промежутки между фигурами царицы и божеств были заполнены иероглифами, такими же четкими, как в тот день, когда художник начертал их. С первого взгляда Смит убедился, что все это цитаты из «Книги мертвых». Когда вор, осквернивший гробницу, по всей вероятности, вскоре после погребения, вторгся в нее, застывшая грязь, по которой ступал теперь Смит, была еще свежа и мягка, ибо на ней сохранились следы осквернителя, а на стенах — отпечатки его пальцев, в одном месте даже четкий отпечаток всей ладони; видны были не только очертания руки, но и рисунок кожи.

Ряд ступеней вел к другому коридору, повыше первого, куда вода не дошла. С правой и с левой стороны коридора просматривались начатые, но недостроенные покои. Царица, очевидно, умерла молодой. Гробница, предназначенная для нее, не была даже закончена. Еще несколько шагов — и ход привел в квадратную залу, футов тридцати в длину. Потолок ее был расписан коршунами с распростертыми крыльями, у каждого в когтях висел Крест Жизни. На одной стене была изображена ее величество Ma-Ми, стоящая в ожидании, пока Анубис взвешивал ее сердце, положив его на одну чашу весов, в то время как на другой лежала Истина, а Тот записывал на табличках приговор. Здесь были приведены все ее титулы: Великая Наследница Царств, Сестра и Супруга Царей, Царственная Сестра, Царственная Жена, Царственная Мать, Повелительница двух стран, Пальмовая Ветвь Любви, Красота необычайная.

Торопливо пробегая их глазами, Смит заметил, что имя фараона, супругой которого была Ma-Ми, нигде не упоминается, словно пропущено нарочно. На другой стене Ma-Ми, сопровождаемая своим Ка, приносила дары различным богам или же говорила умилостивляющие речи безобразным демонам подземного мира, называя их по именам и заставляя их сказать: «Проходи. Ты чиста».

Наконец на последней стене, торжествующая после всех преодоленных испытаний, Ma-Ми, оправданная Осирисом, вступала в чертоги богов.

Все это Смит бегло оглядел, освещая фонарем, который он то поднимал, то опускал. И не докончив осмотра, заметил нечто, сильно раздосадовавшее его. На полу следующей комнаты — где и находилась усыпальница, ибо первая была как бы преддверием — лежала кучка обуглившихся предметов. Он мгновенно понял все. Сделав свое дело, вор сжег саркофаги, а с ними и мумию царицы. В этом не было сомнений, так как среди пепла виднелись обуглившиеся человеческие кости, а крыша гробницы над ними была закопчена и даже полопалась от огня. Значит, искать тут нечего — все уничтожено.

В спертом воздухе гробницы трудно было дышать. Устав от бессонной ночи и долгой работы, Смит присел на выступ скалы, вернее, на скамеечку, высеченную в стене, по-видимому, для приношений усопшей, так как на ней еще валялись иссохшие цветы и, поставив фонарь между ногами, долго сидел, глядя на обуглившиеся кости. Да, вон лежит нижняя челюсть и на ней несколько сохранившихся зубов, мелких, белых, правильной формы. Несомненно, Ma-Ми умерла молодой. Смит повернул обратно — разочарование и святость места действовали ему на нервы — он не в силах был оставаться здесь дольше.

Он снова шел по украшенному живописью коридору, фонарь раскачивался у него в руке, голова была опущена на грудь. Ему не хотелось рассматривать стенную живопись, она могла подождать до утра, разочарование было слишком тяжело. Он спустился обратно по ступенькам и вдруг заметил торчавший из песка, наметенного на грязь, как будто угол красного ящика или корзиночки. Мигом он разгреб песок — да, действительно, это была корзина — небольшая, в фут длиной, из тех, в которых древние египтяне приносили в гробницу фигурки, погребаемые вместе с усопшими — ушебти. По-видимому, корзину обронили, так как она лежала опрокинутая на бок. Смит открыл ее без особых надежд — вряд ли ее бы бросили, если б в ней заключалось что-нибудь ценное.

Первое, что попалось ему на глаза, была рука мумии, сломанная в кисти, — маленькая женская рука очаровательнейшей формы. Она вся иссохла и побелела, как бумага, но очертания сохранились: длинные пальчики были тонки и изящны, а миндалевидные ногти накрашены красной краской, как это было в обычае у бальзамировщиков. На руке были два золотых кольца, из-за этих колец она и была украдена. Смит долго смотрел на нее, и сердце его часто билось, ибо это была рука женщины, о которой он мечтал уже несколько лет.

И не только смотрел, а поднес ее к губам и поцеловал. И в это мгновение ему почудилось, будто на него пахнул ветерок, холодный, но пропитанный ароматами. Затем, испугавшись мыслей, вызванных поцелуем, принялся рассматривать содержимое корзины.

Здесь было еще несколько предметов, наскоро завернутых в куски погребальных покровов, сорванных с тела царицы. Это были обычные украшения, знакомые всем знатокам Египта по музеям. Но из двух серег была только одна, дивной работы, сделанная в виде букета гранатовых цветов, а чудное ожерелье было разорвано пополам, причем одна половина исчезла.

Где же остальное? И почему это брошено здесь? Подумав, Смит решил для себя и этот вопрос. Очевидно, ограбив могилу, вор хотел сжечь саркофаг, надеясь таким образом скрыть следы своего преступления. Но, должно быть, дым нагнал его, и торопясь вылезти из опасной гробницы, которая могла стать и его могилой, он уронил корзину и уже не решился вернуться, чтобы поднять ее. Может быть, решил прийти за ней назавтра, когда воздух будет чист от дыма. Но, как видно будет из дальнейшего, «завтра» для него так и не настало.

* * *
Звезды уже побледнели, когда Смит наконец выбрался на свежий воздух. Час спустя солнце стояло уже высоко. К этому времени явился Магомет (уже оправившийся от своей внезапной болезни), а с ним феллахи.

— А я тут поработал, пока вы спали, — сказал Смит, показывая ему руку мумии (но не кольца, снятые с нее) и сломанную бронзовую статуэтку, причем опять-таки драгоценные украшения он снял и спрятал в карман.

За последующие десять дней они полностью расчистили подход к гробнице. И при этом в песке близ верхней ступени лестницы, ведущей к гробнице, нашли скелет мужчины, череп которого был пробит топором, а обритая кожа, все еще висевшая на черепной коробке, наводила на мысль, что похититель был жрецом.

По мнению Магомета (и Смит согласился с ним) этот-то жрец и был вором, осквернителем гробницы. По всей вероятности, стражи захватили его при выходе и казнили без суда, а награбленное поделили между собой. А может быть, его убили его же сообщники.

Больше ничего в могиле не нашли, даже головы мумии или священного скарабея. Остаток своего отпуска Смит провел за фотографированием рисунков на стенах гробницы и за списыванием надписей, по различным причинам чрезвычайно его заинтересовавших. Затем, благоговейно похоронив обуглившиеся кости царицы в потайном уголке пещеры, поручил ее попечению заведующего местным отделом древностей, расплатился с Магометом и феллахами и уехал в Каир. Драгоценности он увез с собой, никому о них не заикнувшись, и увез реликвию, еще более для него ценную, — иссохшую ручку ее величества Ma-Ми, Пальмовой Ветви Любви.

А затем следует странное продолжение истории Смита и царицы Ма-Ми.

Часть II

Смит сидел в святилище Каирского музея — в кабинете заведующего отделом древностей. Это была очень интересная комната. Книги всюду: на полках, в шкафах, навалены грудами на полу. И всюду же ожидающие исследования и внесения в каталог предметы, вынутые из могил: горшок с серебряными монетами, найденный в Александрии и пролежавший в земле более двух тысяч лет, недавно найденная мумия царственного младенца, с надписью, нацарапанной на пеленках, а под одной из розовых завязок — высохший цветок лотоса, последний дар материнской любви.

— И зачем только они вырыли бедного малютку? — подумал Смит. — Оставили бы его лежать там, где он лежал.

У Смита сердце было нежное, но как раз в этот момент он уколол сунутую в карман руку о камень ожерелья — и вспыхнул — совесть у него тоже была чувствительная.

В эту минуту вошел заведующий, бодрый, живой, всегда чем-нибудь увлеченный.

— А, милейший мистер Смит! Я рад снова вас видеть, тем более, что вы, кажется, поработали не без успеха. Как, вы говорите, звали ту царицу, могилу которой вы нашли? Ma-Ми? Никогда не слышал такого имени. Если бы я не знал вас как добросовестного ученого, я бы подумал, что вы не так прочли или же сами выдумали это имя. Ma-Ми. По-французски это было бы красиво — ma-mie — душечка. Уж, наверное, когда-нибудь кто-нибудь так и называл ее. Ну, рассказывайте, хвастайтесь.

Смит вкратце рассказал ему о своей находке, показал фотографические снимки и копии с надписей.

— Интересно, очень интересно! — повторял заведующий. — Оставьте их мне на несколько деньков — надо будет присмотреться к ним поближе. Вы, разумеется, опубликуете их? Это будет стоить не дешево, так как с рисунков и надписей, само собой, надо делать факсимиле, но, наверное, найдется какое-нибудь ученое общество, которое поможет вам деньгами. Взгляните на эту виньетку. Необычайно красиво. Какая жалость, что этот подлый жрец сжег тело мумии и украл драгоценности.

— Он унес с собой не все.

— Как?! Что такое? Наш инспектор говорил мне, мистер Смит, что вы ничего особенного не нашли!

— Он не знал, что я нашел. Я не показывал ему.

— Вот вы какой скрытный! Ну, посмотрим.

Смит не спеша расстегнул жилет. И из внутренних карманов начал выгружать драгоценности, завернутые в погребальные покровы. Прежде всего — набалдашник скипетра, золотой, в виде цветка граната, с вырезанными на нем именем и титулами Ма-Ми.

— Какая прелесть! — воскликнул заведующий. — Посмотрите, ручка была из слоновой кости, и этот мерзавец раздавил ее. Значит, кость не успела высохнуть как следует. Очевидно, ограбление было совершено вскоре после похорон. Вот, посмотрите сами в лупу… Это все?

Смит подал ему половину дивного ожерелья, разорванного пополам.

— Я нанизал его на другую нитку, но каждое зерно на своем месте, — пояснил он.

— Боже мой! Какой восторг! Обратите внимание на чистоту резьбы в этих головках богини Хатхор. А цветы лотоса — эмалированные мушки! Ничего подобного у нас в музее нет.

Смит продолжал выгружать свои карманы.

— Это все? — каждый раз спрашивал заведующий.

— Все, — наконец ответил Смит. — То есть нет. Я нашел еще сломанную статуэтку в песке, снаружи гробницы. Это портрет царицы, и я надеялся, что вы позволите мне оставить ее у себя.

— Ну разумеется, мистер Смит. Она по праву ваша. Мы не такие уж грабители. А все-таки, не покажете ли вы мне ее?

Еще из одного кармана Смит вытащил головку. Заведующий посмотрел на нее и с чувством проговорил:

— Я только что сказал, что вы скромны, мистер Смит, я все время восхищался вашей честностью. Но теперь должен прибавить еще, что вы очень благоразумны. Если бы вы не взяли с меня обещания, что эта бронза останется у вас, она, конечно, не вернулась бы в ваш карман. Да и теперь, в интересах публики, не вернете ли вы мне моего обещания?

— О нет! — невольно вырвалось у Смита.

— Вам, быть может, не известно, что это подлинник найденного Мариэттом портрета неведомой царицы, личность которой мы, таким образом, можем установить. Жалко разлучать их — я бы предпочел отдать вам копию…

— Я знаю. Я сам вышлю вам копию, вместе с фотографиями. И обещаю, кроме того, после моей смерти оставить оригинал музею по завещанию.

Заведующий осторожно держал в руках головку и, поднеся ее к свету, прочитал надпись:

— Ма-Ми. Великая Царица. Возлюбленная… Чья же возлюбленная? Сейчас, во всяком случае, Смита. Возьмите ее, сударь, и спрячьте поскорее — не то, чего доброго, к нашей коллекции прибавится еще одна мумия, современного происхождения… И ради Бога, когда будете писать завещание, оставьте ее не Британскому музею, а нашему, Каирскому, так как это ведь египетская царица… Кстати, мне говорили, что у вас слабые легкие. Как ваше здоровье? У нас тут, в эту пору года, дуют холодные ветры. Здоровье хорошее? Вот это чудесно. Ну, надеюсь, вам больше нечего показать мне?

— Ничего, кроме руки мумии, найденной мною в той же корзине, что и драгоценности. Два кольца, снятые с нее, — вот они. По всей вероятности, руку оторвали, когда добирались вот до этого браслета. Я думаю, вы ничего не будете иметь против того, чтобы я оставил у себя и эту руку?

— Руку «возлюбленной Смита»? Нет, конечно, — хотя я лично предпочел бы возлюбленную помоложе. Но все-таки, может быть, вы дадите мне взглянуть? Вот почему у вас так оттопырился карман. А я думал — там книги.

Смит вынул портсигар. В нем была рука, завернутая в вату.

— Хорошенькая ручка, холеная. Без сомнения, Ma-Ми действительно была наследницей престола, а фараон, супруг ее — полукровкой, сыном одной из наложниц… Оттого-то ее и называют «Царственной сестрой»… Странно, что имя этого фараона ни разу не упоминается в надписях. Должно быть, они не очень-то ладили между собой… Вы говорите вот про эти кольца?

Он надел оба кольца на мертвые пальчики, потом снял одно, с королевской печатью, и прочел надпись на другом:

— Бэс-Анк. Анк-Бэс. Бэс живущий. Живущий Бэс… А ваша Ma-Ми была не чужда тщеславия. Вы знаете, Бэс — это был бог красоты и женских украшений. Она носила это кольцо, чтобы всегда оставаться красивой, чтобы ее платья всегда были ей к лицу и румяна не расплывались от жары, когда она пляшет перед богами. По-моему, даже жаль лишать Ma-Ми ее любимого кольца. С нас довольно и одного, с печатью.

С легким поклоном он возвратил руку Смиту, оставив на ней колечко, которое она носила более трех тысяч лет. По крайней мере, Смит был так уверен, что на руке кольцо Бэса, что даже не взглянул на него, чтобы проверить.

Затем он простился, обещая зайти на другой день, но по причинам, которые мы узнаем впоследствии, не исполнил своего обещания.

— Хитрый какой! — думал заведующий после ухода Смита. — Как торопится! Боится, как бы я не передумал. Выпросил-таки себе бронзовую головку. А ведь она стоит по крайней мере тысячу фунтов. Но не думаю, чтобы его интересовали деньги. По-моему, он влюбился в эту Ma-Ми и хочет иметь ее портрет. Чудаки эти англичане… А все-таки честный. Другой бы оставил у себя и драгоценности. Откуда бы я мог узнать? А что за прелесть! Вот находка. Да здравствует чудак Смит!

Он собрал драгоценности, найденные Смитом, сложил их в несгораемый шкаф, запер его на двойной замок и, так как было уже около пяти часов, уехал к себе на дачу, чтобы на досуге разглядеть фотографии копии, полученные от Смита, и, кстати, похвастаться перед друзьями редкой находкой.

* * *
Выйдя из кабинета заведующего, Смит вручил почтенному стражу бакшиш[274] в пять пиастров, повернул направо и остановился поглядеть на рабочих, тащивших огромный саркофаг по импровизированным рельсам, под звуки однообразной ритмичной песни, каждая строфа которой заканчивалась призывом к Аллаху.

Смит смотрел, слушал и думал о том, что точно так же предки этих феллахов, с такими же песнями, тащили этот самый саркофаг из каменоломни к берегу Нила, а от берега Нила к гробнице, из которой его теперь извлекли. Только божество они тогда призывали другое — не Аллаха, а Амона. Восток меняет своих властителей и богов, но обычаи остаются.

Так думал Смит, быстро шагая между саркофагами и темнокожими феллахами в синих блузах, по длинной галерее, заставленной всевозможными скульптурами. На минуту он остановился перед дивной белой статуей царицы Аменартас, потом, вспомнив, что до закрытия музея времени уже не много, поспешил в хорошо знакомую ему комнату, одну из выходящих в галерею.

Здесь, в уголке, на полке, рядом с другими стояла и дивная головка, найденная Мариэттом, гипсовый слепок с которой так пленил его в Лондоне. Теперь он знал, чья это головка, в его кармане лежала рука ее обладательницы — той самой, что, может быть, гладила этот мрамор, указывая скульптору на недоделки, или наоборот, клялась, что он слишком польстил ей. Смит спрашивал себя, кто был счастливец-скульптор и его ли работы также эта бронзовая статуэтка? Ему хотелось бы знать это наверное.

Смит остановился и, как вор, украдкой огляделся вокруг. Он был один. Здесь, в этой комнате — ни одного студента, ни одного туриста, и сторож куда-то отлучился. Он вынул ящичек с рукой мумии и снял с руки кольцо, оставленное ему в подарок заведующим. Он предпочел бы другое, с печатью, но неловко было сказать об этом, особенно после того, как заведующий неохотно оставил у него головку.

Руку Смит положил обратно в карман, а кольцо, не взглянув на него, надел себе на мизинец — оно пришлось впору. (Ma-Ми носила его на третьем пальце левой руки.) Почему-то захотелось подойти к портрету Ma-Ми с ее кольцом на пальце.

Мраморная головка была на обычном месте. Уже несколько недель он не видел ее, и сейчас она показалась ему еще прекраснее, чем прежде, и улыбка еще загадочнее. Он вынул головку бронзовой статуэтки и начал детально сравнивать их между собой. О! Несомненно, это одна и та же женщина, хотя статуэтка, может быть, сделана года на три позже; ему казалось, что здесь лицо несколько старше и одухотвореннее. Недуг, а может и предчувствие раннего конца омрачили прекрасное лицо царицы. Он начал измерять пропорции и так увлекся, что не услышал звонка, предупреждающего о закрытии музея. Так как он сидел в углу, за большими статуями, сторож, заглянувший в эту комнату убедиться, что она пуста, не заметил его и ушел, торопясь домой на праздник. Ибо назавтра была пятница, священный день у мусульман, и музей закрывался до субботы. Хлопнула входная дверь, щелкнул тяжелый запор — и, кроме сторожа снаружи, никого не осталось даже вблизи музея, где сидел в своем уголке замечтавшийся и одинокий Смит.

Только когда стемнело так, что уже трудно было различать детали, он взглянул на часы и сказал себе, что пора уходить.

Как странно пусто было в залах! Не слышно ни шагов, ни человеческого голоса. Часы его показывали шесть без десяти минут. Но это же невозможно — музей закрывают в пять — должно быть, его часы испортились.

Смит вышел в галерею, оглянулся вправо, влево — ни души. Побежал в одну залу, в другую — нигде никого. Поспешил к главному выходу. Двери заперты.

— Нет, часы мои, должно быть, идут верно. Это я не слыхал звонка. Но есть же тут хоть кто-нибудь. Наверное, еще открыта комната, где продают слепки и открытки.

Он пошел туда, но и там дверь была заперта. На его стук единственным откликом было эхо.

— Ну, ничего, — утешал он себя. — Заведующий, наверно, еще в своем кабинете. Рассмотреть, как следует, все эти драгоценности и надписи — на это уйдет много времени.

Он пошел искать кабинет заведующего, дважды заблудился, наконец нашел дорогу, ориентируясь по саркофагу, который давеча тащили арабы. Он теперь одиноко высился среди сгущающихся теней. Дверь кабинета заведующего также была заперта, и на его стук откликнулось лишь эхо. Он обошел весь нижний этаж и по большой лестнице поднялся на верхний.

Добравшись до залы, где хранились мумии фараонов, он, усталый, присел отдохнуть. Напротив него, посредине залы, в большом стеклянном ящике покоился Рамсес II. По соседству с ним, в ящике поменьше — сын его Менепта, и повыше — внук Сети II. И дальше — еще и еще фараоны. Смит смотрел на Рамсеса II, на его седые кудри, пожелтевшие от бальзамирования, на поднятую левую руку и вспоминал рассказ заведующего о том, как, развернув мумию этого великого монарха, все ушли завтракать, оставив при ней только одного человека на страже. И во время завтрака человек этот вбежал к ним с вздыбившимися от испуга волосами, крича, что мертвый фараон поднял руку и указал на него.

Все бросили есть и побежали туда — действительно, рука была поднята, и им не удалось положить ее на место. Объяснили это тем, что от солнечных лучей ссохшиеся мышцы сократились — объяснение правдоподобное и вполне естественное.

Но Смиту все же было неприятно, что этот рассказ вспомнился ему так некстати — тем более, что и ему казалось, будто рука шевелится, в то время как он смотрел на нее. Чуть-чуть, но все-таки шевелится.

Он повернулся к Менепте, впалые глаза мумии смотрели на него пристально из-под покровов, небрежно наброшенных на пергаментное, пепельного цвета лицо. Это самое лицо грозно хмурилось, взирая на Моисея. Это самое сердце было ожесточено Богом. Еще бы ему не быть жестким — врачи решили, что Менепта умер от склероза артерий, сердечные сосуды были полны извести.

Смит влез на стул, чтобы посмотреть на Сети II. У этого лицо было не такое суровое и очень спокойное, но на нем как будто застыло выражение укоризны. Слезая на пол, Смит опрокинул тяжелый стул. Тот упал со страшным шумом — даже странно, что падение простого стула вызвало столько шума. Наглядевшись на мертвых фараонов — теперь они показались ему какими-то иными, более реальными и жизненными — Смит снова пошел искать живого человека.

Всюду, и справа, и слева от него были мумии, всех стилей, всех периодов, и ему в конце концов до смерти наскучило смотреть на них. Он заглянул в комнату, где хранились останки Иуйи и Туйи — отца и матери великой царицы Тэйе, таких величавых и внушительных в своих царственных одеждах; бегло оглядел ряды саркофагов царей-жрецов двадцатой династии — сколько их тут, этих царей-жрецов! — и отвернулся от золотых масок цариц из рода Птолемеев, так неприятно блестевших в надвигающихся сумерках.

Нет, достаточно с него этих мумий! Лучше перейти на нижний этаж. Статуи все же лучше набальзамированных покойников, хотя, по египетскому поверью, и возле статуи всегда бродит Ка. Смит спустился по широкой лестнице. Что это? Показалось ему или действительно что-то прошмыгнуло внизу? Как будто животное, и за ним быстро скользнувшая тень неопределенной формы. Может быть, это просто кошка, живущая в музее, гонится за музейной мышью. Но что же это за тень такая, странная и неприятная?

Он позвал «кис-кис» — он обрадовался бы в эту минуту всякому живому существу — но не получил в ответ обычного «мяу». Может быть, это был лишь двойник кошки, а тень… А-а! Да что за вздор ему приходит в голову! Египтяне боготворили кошек, и мумий кошек здесь сколько угодно. Но тень… Нет, тень необъяснима.

Раз он крикнул, чтобы привлечь внимание — но уже не повторял этого опыта, ибо в ответ ему откликнулись тысячи голосов из всех углов гигантского здания музея.

Что ж поделаешь, приходится мириться с тем, чему нельзя помочь. Очевидно, до завтра ему не выйти отсюда. Вопрос в том, в какой части здания лучше провести ночь. И надо поскорее решить этот вопрос, так как ночь надвигается быстро. Он с любовью подумал об уборной, где еще сегодня, перед тем, как идти к заведующему, мыл руки с помощью любезного а раба-служителя, который милостиво принял от него пиастр в награду за услугу. Но — увы! — и дверь уборной оказалась запертой. Он направился к главному выходу.

Здесь, один напротив другого, стояли два больших красных саркофага — великой царицы Хатшепсут и ее царственного брата и супруга Тутмоса II. Смит смотрел на них. Почему бы ему не приютиться на ночь в одном из них? Они были глубокие и уютные, и человеку в них отлично можно улечься… С минуту Смит соображал, не обидятся ли покойные монархи за такое вольное обращение с их гробами, и решил, что безопаснее будет положиться на милость царицы.

Он уже занес ногу в гроб и пытался втиснуть свое тело под массивную крышку, поднятую на огромных деревянных блоках, как вдруг ему вспомнилось маленькое, голое, иссохшее существо с длинными волосами, виденное им в боковой комнате гробницы Аменхотепа II в Долине царей в Фивах. Эта карикатура на человека и была мумией могущественной Хатшепсут, ограбленной разбойниками и лишенной своих царственных одежд.

А вдруг, когда он будет лежать в ее саркофаге и спать сном праведника, это маленькое существо заглянет под крышку и спросит: что он здесь делает? Конечно, это была нелепая мысль, и она могла прийти в голову только потому, что он устал и разнервничался. Но все же факт оставался фактом: в том самом саркофаге, куда он собирался лечь, в течении нескольких столетий покоился прах царицы Хатшепсут.

Он вылез из саркофага и в отчаянии огляделся вокруг. Против главного входа располагалась большая центральная зала музея. Там завалилась крыша и производился ремонт, такой серьезный, что, по словам заведующего, должен был занять несколько лет. Поэтому вход в залу был загорожен, за исключением небольшой деревянной дверки, в которую проходили рабочие. Там осталось лишь несколько статуй, слишком громоздких, чтобы выносить их, например, статуя Сети II, Аменхотепа III и его царицы Тэйе. Может, там переночевать?… Пренеприятное место для ночевки, но все же, рассудил Смит, лучше, чем проспать ночь в чужом гробу. Если, например, пролезть сквозь щели досок, которыми обиты огромные погребальные ладьи, в одной из них можно отлично выспаться.

Приподняв занавес, Смит проскользнул в залу, где было уже почти совсем темно. Лишь смутно виднелись узенькие окна наверху и очертания колоссальных мраморных фигур вдали. Ближе к входу стояли две погребальных ладьи, еще раньше замеченные им. Как он и надеялся, в их дощатой обшивке были большие щели. Он без особого труда пролез внутрь и улегся в одной из лодок.

И так как был очень утомлен, то, должно быть, скоро уснул. Сколько времени проспал, этого он сказать не мог. Во всяком случае, если и спал, то проснулся. В котором часу — он не знал, так как вокруг было темно и посмотреть на часы было нельзя. Правда, в кармане у него лежали спички, и он мог бы даже закурить трубку. Но, к чести Смита будет сказано, он вспомнил, что один в Музее, где собрано множество ценностей, и должен остерегаться, как бы не устроить пожара, а дерево ладьи за шесть тысяч лет, разумеется, высохло так, что, только коснись его, сгорит мгновенно. И удержался от желания чиркнуть спичкой.

Ему совсем не хотелось спать. Никогда в жизни он не чувствовал себя бодрее. Нервы его были натянуты как струны, все чувства обострились настолько, что он даже слышал запах мумий, доносившийся из верхних зал, и запах земли от лодки, тысячи лет лежавшей на песке у подножия пирамиды одного из фараонов пятой династии.

Кроме того, он слышал множество странных звуков, слабых и таких отдаленных, что вначале думал, не доносятся ли сюда уличные шумы. Но вскоре убедился, что звуки — местного происхождения. Без сомнения, это трещат цемент и ящики — ведь дерево всегда имеет неприятную привычку трещать ночью.

Но почему же обычные, естественные шумы так странно действуют на него? Положительно, ему кажется, что вокруг ходят и разговаривают. Больше того, кажется, что наверху, над ним, на палубе ладьи раздаются шаги и голоса матросов, некогда составлявших ее экипаж. Вот как будто тащат что-то тяжелое по палубе, а вот — Смит готов был поклясться, что он слышит удары весел.

Он уже начал подумывать о бегстве из этой жуткой залы, когда произошло нечто, вынудившее его остаться.

Огромная зала вдруг осветилась, но не лучами рассвета, как он было надеялся вначале. Свет был бледный, призрачный, однако же всюду проникавший. И с голубоватым оттенком, какого он никогда не видал. Прежде всего осветились дальний угол залы, ступени и два царственных колосса, восседавших наверху лестницы.

Но кто же это там стоит между ними, распространяя вокруг себя свет? Да это Осирис, сам Осирис! Или его изображение? Бог Смерти, египетский спаситель мира…

Вот он, в покровах мумии, в венце из перьев. В руках его, продетых сквозь покровы, посох и бич, эмблемы власти. Живой он или мертвый — Смит не мог сказать, так как фигура не шевельнулась, а лишь стояла, величавая и страшная, со спокойным благостным лицом, глядя в пустоту.

Смит заметил, что темное пространство между ним и освещенной фигурой постепенно заполняется. Голубоватый свет постепенно распространялся — выбрасывая вперед длинные языки, потом соединявшиеся — и озарял залу.

Теперь он видел ясно. Перед Осирисом стояли, выстроившись рядами, цари и царицы Египта. Словно по данному им знаку, все они преклонились перед Осирисом и — прежде чем стих звук бряцания их одежд — Осирис исчез. Но на месте его уже стояла другая фигура — Исида, Матерь Тайны, с глубокими глазами, загадочно глядевшими из-под усыпанного драгоценными камнями убора в виде головы коршуна. Снова склонились цари и царицы — и богиня исчезла. И на месте ее появилась третья фигура — прелестная, лучистая Хатхор, Богиня Любви, с Символом жизни в руках и сияющим диском на голове. Снова все преклонились перед нею, и снова она исчезла; но на месте ее уже никого больше не появилось.

Фараоны и царицы теперь двигались и разговаривали между собой, голоса их доносились до Смита тихим, сладостным шумом.

От удивления Смит забыл всякий страх. Из своего тайника, сам невидимый, он усердно наблюдал за ними. Некоторых он знал в лицо, как например, длинношеего Эхнатона, о чем-то сердито спорившего с Рамсесом II. К изумлению своему, Смит понимал их речь, хотя и не знал языка древних египтян. Эхнатон жаловался высоким тоненьким фальцетом на то, что в эту единственную ночь в году, когда им разрешено встречаться здесь, в числе богов — или волшебных образов богов, предстающих пред ними для поклонения — не было его бога Атона, бога солнечного диска.

— Я слышал об этом боге от жрецов, — говорил Рамсес II, — но после восшествия вашего величества на небо он просуществовал не долго. Уже в мое время трудно было найти его изображение. Ваше имя неудачно выбрано. Потомки звали вас «еретиком» и истребляли ваши идолы. О, не обижайтесь. Многих из нас называли еретиками. Взять хотя бы моего сына, Сети II, — он указал на человека с кротким задумчивым лицом, — меня уверяли, будто втайне он поклонялся богу евреев — тех самых рабов, которых я заставлял строить мои города. Взгляните на эту женщину рядом с ним. Красива, не правда ли? Какие огромные фиолетовые глаза! Говорят, это все из-за нее — она сама была еврейка.

— Я поговорю с ним. У нас, наверное, найдется кое-что общее. А теперь позвольте объяснить вашему величеству…

— Нет, пожалуйста, не теперь. Разрешите познакомить вас с моей женой.

— С вашей женой? С которой? У вас их было много, и ваше величество оставили после себя многочисленное потомство, их здесь несколько сотен. А я… Вот моя супруга, Нефертити. Позвольте вам представить, это единственная моя жена.

— Да, я слышал. Ваше величество, по-видимому, были слабого здоровья. Разумеется, при таких обстоятельствах… О, пожалуйста, не обижайтесь. Нефертари, любовь моя, — ах, простите, Астнеферт — Нефертари ушла побеседовать… со своими детьми — позволь тебя представить твоей предшественнице, царице Нефертити. Она очень интересуется многоженством. Объясни ей, что для женщины это вовсе не так плохо. Ну, до свидания. Мне еще надо побеседовать со своим дедом, Рамсесом I. Когда я был маленьким мальчиком, он был очень добр ко мне.

В это мгновение Смит утратил всякий интерес к странному разговору, так как неожиданно увидел царицу своих грез — Ma-Ми. О, несомненно, это была она, только в десять раз прекраснее, чем на портрете. Высокая и сравнительно белокожая, с мечтательными темными глазами, с загадочной улыбкой, которую он так любил. На ней были простое белое платье и вышитый пурпуром передник, венец из золотых змей с бирюзовыми глазами, на груди и на руках ожерелья и браслеты — те самые, которые он вынул из ее гробницы. Она, по-видимому, была не в духе или, вернее, задумчива; стояла поодаль от других, опершись на балюстраду, и без особенногоинтереса прислушивалась к разговорам.

Неожиданно к ней приблизился один из фараонов, чернобородый сильный мужчина с толстыми губами.

— Приветствую ваше величество. Она вздрогнула и ответила:

— Ах! Это вы? Приветствую ваше величество. — И присела перед ним довольно смиренно, но не без оттенка насмешки.

— Вы не очень-то торопитесь найти меня, Ma-Ми. Принимая во внимание, что мы так редко видимся…

— Я заметила, что ваше величество заняты беседой с моими сестрами-царицами и с другими особами на галерее, которые, насколько мне известно, не царицы — если только вы не взяли их в жены после моей смерти…

— Надо же поздороваться с родными.

— Разумеется. Но у меня здесь нет родных, по крайней мере, близко мне знакомых. Мои родители, если припомните, рано умерли, оставив меня наследницей, и до сих пор гневаются на меня за то, что я, послушавшись своих советчиков, вышла за вас замуж… Какая досада. Я потеряла одно из своих колец, то, на котором было изображение бога Бэса. Должно быть, оно сейчас в руках у какого-нибудь земного жителя — оттого я не могу получить его обратно.

— Гм. Почему же непременно у жителя, а не у жительницы? Однако тише: суд сейчас начнется.

— Суд? Какой суд?

— Если не ошибаюсь, суд над осквернителями могил.

— Вот как! Кому же будет польза от этого суда? Скажите мне, пожалуйста, кто это. — Ma-Ми указала на женщину, выступившую вперед, роскошно одетую и красоты необычайной.

— Это? Гречанка Клеопатра, последняя из владычиц Египта. Она из рода Птолемеев. Ее всегда можно узнать по римлянину, который ходит за ней следом.

— Какой? Их так много. Так это она — та женщина, которая втоптала в грязь могущество Египта и предала его? О, если бы не закон, повелевающий нам жить в мире, когда мы встретимся…

— Ты бы разорвала ее в клочья, Ma-Ми? Да, только благодаря этому закону все мы встречаемся мирно. Я еще ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из нас отзывался хорошо о своих предшественниках и последователях.

Клеопатра подняла руку и некоторое время стояла так. Поистине, она была прекрасна, и Смит, стоя на коленях и цепляясь руками за обшивку лодки, благодарил свою звезду за то, что ему одному из смертных дано узреть воочию эту красавицу, изменившую судьбу мира и, во всяком случае, сумевшую умереть достойно.

Молчание воцарилось в зале, и Клеопатра начала звонким и нежным голосом, проникающим в самые дальние уголки залы:

— Цари и царицы Египта. Я, Клеопатра, седьмая, носившая это имя и последняя монархиня, правившая Верхним и Нижним Египтом, прежде чем он стал страной рабов, желаю сказать нечто вашим величествам, которые все в свое время с честью занимали трон, некогда бывший и моим. Я не стану говорить ни о Египте и его судьбе, ни о наших грехах — мои не меньшие из всех — погубивших его. Эти грехи все мы искупаем и наслышались о них достаточно. Но в эту единственную ночь в году, в праздник того, кого мы зовем Осирисом, но кого другие народы знали и знают под иными именами, нам дано на единственный час снова стать смертными и, хотя мы лишь тени, снова воскресить в себе любовь и ненависть, владевшие нами, когда мы были облечены в плоть и кровь. Здесь на единственный час воскреснет былое наше величие; снова нас украшают любимые наши драгоценности; мы как прежде надеемся, как прежде боимся своих врагов, преклоняемся перед нашими богами, слышим нежные речи наших возлюбленных. Больше того, нам дана радость — видеть себя и других такими, какие мы есть, узнать все, что знают боги, и потому прощать, даже тех, кого мы презирали и ненавидели в жизни. Я кончила, я, младшая из властительниц древнего Египта, и призываю первого из наших царей сменить меня.

Она поклонилась, и слушатели поклонились ей. Затем сошла со ступенек и затерялась в толпе. Место ее занял старик, просто одетый, с длинной бородой и мудрым лицом, без венца, но лишь с простой повязкой на седых волосах, посреди которой возвышался ободок со змеиной головой — урей, знак царского достоинства.

— Я Менес, — сказал он, — первый фараон Египта, первый, объединивший Верхний и Нижний Египет и принявший царское звание и титулы. Я правил как умел, и теперь, в эту торжественную ночь, когда нам снова дано увидеть друг друга лицом к лицу, я предлагаю вам: прежде всего секретно и во мраке побеседовать о тайне богов и значении ее. Затем, также во мраке и секретно, обсудить тайну наших жизней: откуда они взялись и к чему пришли… И, наконец, при свете и открыто, как мы это делали, когда были людьми, обсудить все прочие наши дела. А затем — в Фивы: отпраздновать наш ежегодный праздник. Согласны вы?

— Согласны! — был ответ.

* * *
Зала вдруг окуталась мраком и безмолвием, тяжким и жутким. Сколько времени Смит пребывал в этом безмолвии и мраке — минуты или годы — он не смог бы сказать.

Наконец снова сверкнула искорка, затем снопы лучей, и зала осветилась. Менес по-прежнему стоял на ступеньках, а перед ним толпою — фараоны.

— Мистерии окончены, — молвил старый фараон. — Теперь, если кто имеет что сказать, пусть говорит открыто.

Вперед выступил молодой человек в одеждах царей одной из первых династий и остановился на ступеньках, между царем Менесом и всеми, царствовавшими после него. Лицо его показалось Смиту знакомым, как и локон, ниспадавший на щеку, — знак его юности. Где он видел это лицо? Ага, вспомнил: всего несколько часов тому назад, в одном из саркофагов.

— Ваши величества! — начал юноша. — Я — царь Метесуфиз. Я хочу поставить на обсуждение вопрос об осквернении наших могил людьми, ныне живущими на земле. Смертные тела многих, собравшихся здесь, выставлены в этом самом здании на потеху любопытным. Я сам один из них — без нижней челюсти, весь изломанный и изуродованный, отвратительный. День за днем мой Ка вынужден созерцать зрелище моего унижения, мою оскверненную плоть, вытащенную из пирамиды, которую я с великим трудом и затратами годами воздвигал для того, чтобы она была местом моего успокоения — до того часа, когда все мертвые восстанут из могил. И сколько нас, таких оскверненных, здесь и в других местах! Так мой предшественник, Менкаура, построивший третью из великих Пирамид, спит или, вернее, бодрствует в темном городе, который зовется Лондоном, далеко за морем, в городе, всегда окутанном туманом и не видящем солнца. Иные сожжены, иные рассыпались в прах. Наши украшения украдены и проданы алчным ювелирам, наши священные письмена и наши символы стали игрушками. Скоро в Египте не останется ни одной неоскверненной могилы.

— Это верно, — подтвердил чей-то голос. — Всего четыре месяца назад была раскрыта глубокая-глубокая могила, вырытая мною для себя в тени пирамиды Хефрена, где я покоился двумя пригоршнями белых костей — ибо в то время, как я скончался, еще не было обычая сохранять тела при помощи пеленания и благовонных трав. А теперь эти мои кости, вместе с моим двойником, сопровождавшим их в течении пяти тысяч лет, везут на темном дне большого корабля по морю, усеянному льдами.

— Это верно! — подхватили сотни голосов.

Юный фараон повернулся к Менесу. — Я обращаюсь к вашему величеству с вопросом: не можем ли мы отомстить тем, кто так жестоко обижает нас?

— Пусть имеющий мудрость скажет, — молвил фараон.

Человек средних лет, приземистый и с вдумчивым лицом, с жезлом в руке и головным убором из перьев, показывающими, что он наследник трона и верховный жрец Амона, взошел на ступени. Смит сразу узнал его. Это был Кхемуас, сын Рамсеса Великого, могущественный волшебник, кто добровольно, при помощи волшебства, вознесся с земли, прежде чем настало время ему взойти на трон.

— Я имею мудрость и хочу ответить: близится время, когда в стране Смерти, которая есть Жизнь, в стране, которую мы зовем Аментет, нам дано будет принести все наши жалобы и обиды Тем, Которые судят. О, тогда все мы будем отомщены. В эту ночь, когда нам дано принять свой прежний образ, мы также имеем власть отомстить или, вернее, творить правый суд. Но время наше кратко, а нам многое предстоит сказать и сделать, прежде чем встанет Ра и мы разойдемся по своим местам. А потому, не лучше ли оставить грешников погрязать в грехах их до того часа, когда мы встретимся с ними лицом к лицу в день суда?

Смит, с величайшим вниманием и понятным волнением слушавший каждое слово Кхемуаса, вздохнул свободнее, возблагодарив небо за то, что у воскресших фараонов в эту ночь так много дел. Однако, из предосторожности, вынул из кармана ящичек, в котором хранилась высохшая рука Ma-Ми, и отодвинул его от себя как можно дальше. Это было чрезвычайно неблагоразумно с его стороны. Стукнул ли ящичек о стенку тайника или же само прикосновение к этой реликвии вовлекло его в психическое соприкосновение с духами — как бы то ни было, он заметил, что взор грозного волшебника устремился на него и что ему не скрыться от этого всепроникающего взора, как не скрыться кости в нашем теле от рентгеновских лучей.

— Однако, — холодно продолжал Кхемуас, — я заметил, что в этой зале прячется и подслушивает нас один из гнуснейших воров и осквернителей могил. Я вижу, как он сидит под одной из погребальных лодок и возле него — рука одной из наших цариц, похищенная им из ее гробницы в Фивах.

Все царицы взволновались (Смит видел, как Ma-Ми подняла вверх обе руки), а фараоны, указывая на него пальцами, воскликнули грозно:

— Пусть предстанет на суд!

Кхемуас поднял руку и, указывая на ладью, в которой спрятался Смит, молвил:

— Приблизься, негодный, и принеси с собой украденное!

Смит всегда был робок и застенчив. В детстве он не знал страшнее сна, чем когда его тащат в суд и судят за какое-то неведомое преступление. А тут его будут судить все цари и царицы древнего Египта, с Менесом в роли главного Судьи и волшебником Кхемуасом в роли прокурора. Не мудрено, что он был бы рад провалиться сквозь землю. Он прилагал все усилия, чтобы усидеть на месте. Но, увы! Неведомая сила сперва заставила его протянуть руку и поднять портсигар, затем выбраться из укромного убежища и погнала к ступенькам, на которых стоял Менес.

Привидения расступились, чтобы пропустить его, глядя на него враждебными и изумленными глазами. Все они были очень величественны; тысячелетия, пронесшиеся над их головами, нисколько не умалили их величия! Ни в чьем взоре он не прочел участия, кроме взгляда маленькой принцессы, державшейся за руку матери. Когда Смит проходил мимо нее, она шепнула:

— Негодный боится. Мужайся, негодный!

Смит понял, и гордость пришла к нему на помощь. Неужели же он, человек двадцатого века и джентльмен, спасует перед этими призраками древнего Египта? Повернувшись к девочке, он улыбнулся ей, затем выпрямился во весь рост и спокойно пошел дальше. Здесь будет уместно заметить, что Смит был высок ростом, сравнительно молод и очень красив собой: стройный и тонкий, с темными ласковыми глазами и небольшой черной бородкой.

— Какой красивый этот вор! — шепнула одна царица другой.

— Да, даже странно, что человек с таким благородным лицом находит удовольствие в осквернении могил и похищении даров умерших.

Слова эти невольно заставили Смита призадуматься. Этот вопрос никогда не представлялся ему в таком свете.

Он дошел до места, где стояла Ma-Ми рядом со своим чернобородым супругом. На левой руке Смита было золотое кольцо с изображением бога Бэса, на груди — ящичек с рукой мумии.

Он повернул голову, и глаза его встретились с глазами Ма-Ми. Она вздрогнула всем телом — увидела свое кольцо на его руке.

— Вам нездоровится, ваше величество? — осведомился фараон.

— Нет, ничего. Но скажите, этот житель земли вам никого не напоминает?

— Да, напоминает. Он похож, и даже очень сильно, на того проклятого скульптора, из-за которого мы с вами поссорились.

— Вы говорите о придворном художнике Гору, творце изображения, похороненного вместе со мной, о том, которого вы послали высечь вашу статую в пустыню Куш, где он умер от лихорадки… или, может быть, от яда?

— Да, да, Гору, именно Гору. Да возьмет его Сет и никогда не отпустит!

Смит прошел мимо и не услышал продолжения. Он стоял теперь перед почтенным старцем Менесом. Инстинкт подсказал ему, что нужно поклониться фараону, — тот ответил поклоном. Затем Смит повернулся и отдал поклон всей царственной компании, и они также ответили ему поклоном, холодным, но учтивым.

— Житель земли, где некогда жили и мы, и следовательно, брат наш, — начал Менес, — вот этот божественный жрец и чародей, — он указал на Кхемуаса, — заявляет, что ты один из тех, кто гнусно нарушает покой наших могил и оскверняет наш прах. Далее он утверждает, что и в данный момент при тебе находится частица смертного тела одной из цариц, дух которой присутствует здесь. Отвечай, правда ли это?

К своему изумлению, Смит безо всякого труда ответил на том же благозвучном языке:

— О царь, это правда и в то же время неправда. Выслушайте меня, владыки Египта. Правда, что я разыскивал ваши могилы, потому что меня тянуло к вам и я изучал все, что касалось вас. И только теперь я понимаю почему: я уверен, что некогда был одним из вас — не царем, как вы, но, может быть, царской крови. И еще — я ничего не утаю от вас — я искал главным образом одну могилу.

— Почему, о человек?

— Потому что меня влекло лицо, женское лицо, которое я увидел изваянным на камне.

Слушатели теперь внимательно смотрели на обвиняемого и как будто сочувствовали ему.

— И что же, нашел ты эту священную могилу? И если нашел, что обнаружил ты в ней?

— Да, Царь, я нашел ее, и в ней я обнаружил вот что.

Он вынул из ящичка руку мумии, достал из кармана отломанную головку статуэтки и снял с руки кольцо.

— И еще нашел разные другие предметы, которые передал заведующему этим зданием — драгоценные украшения, которые я вижу и сейчас на одной из присутствующих здесь цариц.

— Это то самое лицо, которое ты искал? — спросил Менес.

— То самое.

Менес взял из его рук обломки статуэтки и прочел надпись, выгравированную на них.

— Если есть среди нас царица Египта, владычествовавшая много веков спустя после меня, известная под именем Ma-Ми, пусть она приблизится.

Ma-Ми неслышно скользнула вперед и стала напротив Смита.

— Скажи, о Царица, — спросил Менес, — известно тебе что-нибудь об этом похищении?

— Эта рука знакома мне — это была моя рука, — ответила она. — И кольцо знакомо — это было мое кольцо. Знакома и бронзовая головка — это мое изображение. Взгляните на меня и судите сами. Его изваял скульптор Гору, сын царского сына, лучший из скульпторов и художников при моем дворе. Вот он стоит перед вами, в этой странной одежде. Гору — тот самый, что вырезал мое изображение, он же и нашел его, — он стоит здесь перед вами. Или, может быть, это его двойник.

Фараон Менес повернулся к чародею Кхемуасу и спросил его:

— Так ли это, о Всевидящий?

— Так, — отвечал Кхемуас. — Этот житель земли в давние времена был скульптором Гору. Но что из этого? Теперь, когда ему дозволено было вернуться на землю, снова став смертным человеком, он осквернил могилу и повинен смерти. Да исполнится над ним приговор, дабы, прежде чем забрезжит свет, он уже вновь вернулся в царство мертвых.

Менес задумался, поникнув головой. Смит молчал. Для него все это было интересным зрелищем, которого ему вовсе не хотелось прерывать. Если призраки хотят принять его в свою среду — пусть! К земле его ничего не привязывало, и теперь, когда он убедился, что за гробом есть иная жизнь, он готов был изведать ее тайны. Скрестив руки на груди, Смит ждал, что будет.

Но Ma-Ми не стала ждать. Она подняла руки так стремительно, что браслеты на ее запястьях зазвенели, и смело произнесла:

— Царственный Кхемуас, великий владыка и чародей, внемли той, которая, подобно тебе, владычествовала над Верхним и Нижним Египтом, правила задолго до твоего рождения и была лучшей правительницей, чем ты, великий Царь. Отвечай. Разве ты один ведаешь тайны жизни и смерти? Отвечай. Разве твой бог Амон учил тебя, что месть выше милосердия? Отвечай. Разве он учил тебя, что людей надо судить, не выслушав их? Что их надо насильно угонять к Осирису, раньше, чем наступил их срок, и там разлучать с мертвыми, которые им дороги, и вынуждать их жить снова на этой грешной Земле?

Внемлите: когда последняя луна была уже близка к полнолунию, мой дух сидел в гробнице цариц. Мой дух видел, как этот человек вошел в мою гробницу. Но что же он там делал? С поникшей головой он смотрел на мои кости, которые негодный жрец Амона ограбил и сжег двадцать лет спустя после того, как они были похоронены. Что же сделал с костями этот человек, который некогда был Гору? Он зарыл их снова в таком месте, где надеялся, что их уже не найдут. Кто же вор и осквернитель? Тот ли, кто ограбил и сжег мои кости, или тот, кто благоговейно предал их земле? Он нашел драгоценности, оброненные вором во время его бегства, когда удушливый дым и запах горящей плоти и благовоний прогнал его из гробницы, и с ними руку, отломанную гнусным вором от тела моего величества. Что же он сделал с ними? Взял их с собой. Разве вы предпочли бы, чтобы он оставил их там, где они лежали, чтобы их подобрал какой-нибудь феллах? А руку? Я сама видела, как он поцеловал эту бедную мертвую руку, которую теперь хранит, как священную реликвию. Мой дух был свидетелем всего этого. Я спрашиваю тебя, царь, спрашиваю всех вас, владыки Египта, разве за такие дела человек этот должен быть предан смерти?

Кхемуас, поборник мести, пожал плечами и многозначительно усмехнулся, но остальные цари и царицы громко, в один голос, ответили:

— Нет!

Ma-Ми взглянула на Менеса, ожидая приговора. Но прежде чем старик успел ответить, вперед выступил чернобородый фараон и обратился к царям и царицам:

— Ее величество, Наследница Египта, Царственная Супруга, владычица Двух Стран, сказала все, — выкрикнул он. — Теперь дайте слово мне, бывшему супругом ее величества. Был ли этот человек скульптором Гору, я не знаю. Если был, то и тогда это был злодей, по моему приказу сосланный в пустыню Куш, где и умер. Он сам признался, что проник в гробницу ее величества и украл то, что осталось от прежних воров. Ее величество говорит также — и он не отрицает этого, — что он осмелился поцеловать ее руку, а мужчина, Дерзнувший поцеловать руку замужней царицы Египта, у нас карается смертью. Я требую, чтобы он был казнен и до срока вырван из жизни для того, чтобы со временем снова жил на земле и снова страдал. Суди, о Менес!

Менес поднял руку и заговорил:

— Укажи мне, где такой закон, по которому бы живой человек был приговорен к смерти за то, что поцеловал мертвую руку. В мое время и до меня такого закона в Египте не было. Если бы живой человек, не будучи супругом или родственником, поцеловал руку живой царицу Египта, возможно он и был бы казнен. Может быть, за такой проступок ты и казнил скульптора Гору. Но в могилах браки расторгаются и даже если бы этот человек нашел ее живой в могиле и поцеловал не только руку ее, но и губы — за что же его карать смертью? Ведь он это сделал из любви.

Слушайте все! Вот как я рассудил: да будет дух жреца, впервые осквернившего могилу царственной жены, предан в когти Истребителя, дабы познал он последние глубины Смерти. Но этот человек пусть выйдет от нас невредимым, ибо содеянное им он совершил по неведению и потому, что им издревле руководила Хатхор, богиня Любви. Любовь правит тем миром, где мы нынче встретились, как и всеми мирами, в которых мы жили или еще будем жить. Кто смеет отрицать ее могущество? Кто осмелится восстать против ее закона?… А теперь — в Фивы!

Словно множество крыльев прошумело — и все исчезли.

Нет, не все, ибо Смит еще стоял на ступеньках перед двумя задрапированными колоссами, а рядом с ним — дивно прекрасная, неземная, светившаяся призрачным светом, фигура Ма-Ми.

— Я тоже должна уйти, — шепнула она, — но прежде хочу сказать два слова тебе, который был скульптором в Египте. Ты любил меня тогда, и за эту любовь заплатил жизнью, ибо ты и тогда поцеловал мне руку, как поцеловал мою мертвую руку, взятую из могилы. Я была женой Фараона лишь по имени, — пойми меня: только по имени, — и титул Царственной Матери в моей надгробной надписи — изваянная ложь. Гору, я никогда не была по настоящему его женой, и, когда ты умер, скоро последовала за тобой. Ты забыл, но я — я помню. Ты думаешь, это вор сломал мою фигурку, которую положили со мной в могилу? Нет. Я сама сломала ее, потому что ты осмелился написать на ней: возлюбленная — не бога Горуса, как следовало бы, но человека Гору. И когда меня хоронили, фараон, узнавший все, вынул эту статуэтку из-под моих одежд и отшвырнул ее прочь. Помню, отливая ее, ты бросил в огонь вместе с бронзой и золотую цепь, подаренную мной тебе, говоря, что я достойна быть отлитой только из золота. И кольцо с печатью на моей руке — тоже твоей работы. Возьми его, Гору, возьми и вместо него дай мне то, что на твоей руке, кольцо Бэса. Возьми его и не снимай до самой смерти, и пусть оно ляжет с тобой в могилу, как это легло со мной…

А теперь слушай! Когда взойдет солнце и ты проснешься, то будешь думать, что все это тебе приснилось. Но знай, о человек, которого некогда звали Гору, что такие сны — тень истины. Боги меняют свои царства и свои имена; люди живут и умирают, и оживают, чтобы снова умереть; царства могут пасть и правители их превратятся в забытый прах. Но истинная любовь бессмертна, как бессмертна душа, в которой она зародилась. И для нас с тобой кончится когда-нибудь ночь скорби и разлуки и настанет ясный день славы, мира и полного единения. А до того не ищи меня более. Я всегда буду рядом с тобой, как всегда и была. До этого благословенного часа, Гору, — прощай!

Ма-Ми склонилась к нему. Он вдохнул аромат ее дыхания и волос, свет дивных глаз проник в самую глубь его души, и он прочел в них ответ, начертанный там…

Он простер руки, чтобы обнять ее… но она уже исчезла.

Смит проснулся, весь застывший и окоченевший, — проснулся на том же месте, где уснул впервые, то есть на каменном полу, возле погребальной ладьи, в центральной зале Каирского музея. Дрожа от холода, он выбрался из своего убежища и выглянул: зала была так же пуста, как и накануне вечером. Ни тени, ни следа царя Менеса и всех этих фараонов и цариц, которых он видел во сне так ярко, так реально.

Раздумывая о странных фантазиях, которые может навеять сон, когда человек устал и взвинчен, Смит дошел до входных дверей и стал ждать в тени, молясь в душе, чтобы, хотя это была пятница — магометанский праздник, кто-нибудь заглянул в музей убедиться, все ли там благополучно.

Молитва его была услышана. Вошедший сторож не глядя отпер дверь, заглядевшись в окно на коршуна, борющегося с двумя воронами. Смит мгновенно проскользнул мимо него и бросился вниз по лестнице, прячась между статуями, и так добрался до ворот.

Сторож при виде его вскрикнул от испуга, но, так как нехорошо смотреть на африта, поспешил отвернуться. Смит воспользовался этим и поспешил выбежать через ворота и смешаться с толпой.

Приятно было погреться на солнышке после ночи, проведенной на холодном каменном полу. Дойдя до своей гостиницы, Смит объяснил, что ездил обедать в Мена-Хауз, возле Пирамид, опоздал на последний трамвай и вынужден был там заночевать.

Говоря это, он нечаянно ударился пальцами об острый выступ портсигара в кармане, заключавшего в себе реликвию Ма-Ми. Боль была так сильна, что он невольно посмотрел на руку и увидел кольцо на мизинце. Боже мой! Да ведь это не то кольцо, что дал ему заведующий. То было с надписью, посвященной богу Бэсу, и с его изображением. А это — с королевской печатью и именем Ма-Ми. Так, значит, это был не сон?…

* * *
И до сего дня Смит спрашивает себя, не перепутал ли он тогда впопыхах, не взял ли из рук заведующего другого кольца — или не спутал ли колец сам заведующий. Он даже писал заведующему, справляясь, но тот уже забыл и помнил только, что дал Смиту одно из двух колец, а которое — не помнил; что кольцо с надписью Бэс-Анк. Анк-Бэс лежит вместе с прочими драгоценностями Ma-Ми в Золотой Комнате музея.

Не может Смит ответить себе и на другой вопрос: во многих ли бронзовых изображениях египетских цариц содержится такой высокий процент золота, как в изображении Ma-Ми, которая рассказывала ему (во сне?), что к бронзе, из которой была отлита статуэтка, влюбленный скульптор примешал золото.

Был ли это только сон или нечто большее? Вот о чем он спрашивает себя день и ночь.

Но ответа нет, и Смит, как все мы, вынужден терпеливо ждать того дня, когда откроется истина. А как бы ему хотелось знать наверное, которое из двух колец дал ему заведующий!

Такой, казалось бы, пустяк — а для него это важнее всего на свете…

* * *
К изумлению своих коллег, Смит с тех пор больше не ездил в Египет. Он уверяет, что бронхиты его совсем прошли и ему больше нет надобности ежегодно проводить по нескольку месяцев в теплом климате.

* * *
А вы как думаете, которое из двух колец Ma-Ми дал Смиту заведующий музея?



ВСЕГО ЛИШЬ СОН (рассказ)

Следы… Следы… Следы мертвеца. Как зловеще возникают они передо мной! Они петляют по длинному залу взад и вперед, и я следую за ними. Где бы ни ступали эти неземные шаги, везде остается жуткий след. Я вижу как на мраморе вырастает нечто влажное и отвратительное.

Раздавить, растоптать, растереть все это грязным башмаком! Все напрасно. Видите, они снова проступают из черноты. Да может хоть кто-нибудь стереть следы мертвеца.

И тянется в бесконечность тусклая вереница событий прошлого, словно отзвук мертвой поступи, беспокойно блуждающей и оставляющей след, который невозможно уничтожить.

Бушуй, дикий ветер-вечный голос человеческого страдания; падайте, мертвые шаги, вечные отголоски человеческой памяти; ступайте, жуткие ноги, ступайте в незабвенную вечность.

Не правда ли странные мысли для жениха, странные тем более, что они витают ночью, точно зловещие облака в летнем небе. Да, да, я не ошибаюсь — завтра венчание. Надо быть лишенным всякой фантазии простофилей, что бы не понять для чего торжественно расставлены вдоль длинного стола подарки, и как хороши некоторые из них. Замечательно наблюдать как устраиваются пышные свадьбы, как подсчитывают непредвиденных или забытых друзей, нежданно вдруг обнаружившихся и приславших небольшие подарки в знак уважения. А ведь совсем иначе было с моей первой женитьбой, это был брак не по расчету, а истинно по любви.

Так вот, как я уже говорил, подарки были расположены строгими рядами, и меня переполняли приятные мысли о природной доброте человеческой натуры, и, в особенности, о щедрости наших дальних родственников. И не мудрено жениху с настойчивой любезностью предлагать всем гостям чай, не выпуская из рук серебряного заварочного чайника. И сколько раз в будущем по утрам меня будет ожидать этот самый чайник, по другую сторону от которого будет стоять кувшин со сливками, позади самовар с кипятком, спереди, непременно, сахарница, доверху наполненная колотым сахаром, и во главе стола будет восседать моя вторая жена. Возможно, так будет всю жизнь.

— Мой дорогой, — скажет она, — не хочешь ли еще чашечку чая? И я, вероятно, буду пить еще.

Но странно, какие мысли иногда приходят в голову. Иной раз помимо воли, точно по мановению некой волшебной палочки из глубины души поднимается и выходит нечто неведомое. Оно приходит в самые неожиданные моменты, и человеку вдруг открываются глубинные тайники его жизни, а сердце его содрогается, разбиваясь вдребезги, точно дерево от удара молнии. В том мрачном свете все земные предметы кажутся далекими, а все невидимое приближается, приобретая призрачные очертания и внушая страх, и человек не только не осознает, что есть реальность, а что — вымысел, но и не может различить грань, отделяющую Дух от Жизни. И вновь те же отголоски шагов и те же призрачные следы, которые не могут быть уничтожены.

Снова эти странные мысли! И как упорно они преследуют меня! Пойду спать, уже час ночи. На дворе — сплошной стеной дождь. Я слышу его частую дробь по окнам и завывание ветра в ветвях высоких мокрых вязов в конце сада. Кажется где угодно я мог бы узнать плач этих деревьев, также как узнаешь знакомый голос друга. Что за ночь! Иногда, в октябре такие ночи случаются в той части Англии, где мы живем. Именно в такую ночь, тому уже три года, умерла моя первая жена. Помню, как приподнявшись с постели она сказала:

— Ах, эти ужасные вязы, хочу, чтобы ты их спилил, Френк; они плачут как женщина.

И я ответил, что непременно так и сделаю, но не успел, а вскоре она умерла, бедняжка. Поэтому старые вязы по-прежнему стоят, и мне по-прежнему нравится их музыка. Кому-то покажется странным: мое сердце было почти разбито, я любил ее нежно, да и она любила меня всей душой — и вот теперь я снова женюсь.

— Френк, Френк, не забывай меня! — это были последние слова моей жены.

И в самом деле я завтра женюсь, но память о ней живет в моем сердце. Помню и то, как Анни Гатри (та, на ком я собираюсь жениться) приходила проведать ее за день до смерти. Я знаю, что Анни всегда была неравнодушна ко мне, и, думаю, жена догадывалась об этом. После того как жена поцеловала Анни, попрощалась с ней, и как только за ней закрылась дверь, она сразу же заговорила:

— Это твоя будущая жена, Френк. После моей смерти ты женишься на ней; она милая, добрая, у нее две тысячи годовых, и она не умрет от душевной болезни. — И с едва заметной улыбкой добавила, — Френк, дорогой, будешь ли ты вспоминать обо мне, пока не женишься на Анни Гатри? Я обязательно буду помнить тебя.

И теперь время, предвиденное ею настало, и Бог-свидетель, я вспоминал о ней, бедняжке. Ах! Те мертвые шаги, которые будут преследовать меня всю жизнь, те женские следы по мраморному полу, которые никогда не исчезнут! Большинство из нас рано или поздно видят и слышат их, я же отчетливо вижу и слышу их сегодня ночью. Бедная моя покойница-жена, найдутся ли на земле такие двери, через которые можно было бы пройти и умудриться взглянуть на меня сегодня? Надеюсь, что нет. Поистине смерть должна быть адом для покойника, если он может увидеть, почувствовать и убедиться в измене своих любимых… Но пойду лягу и попытаюсь отдохнуть хоть немного. Эта свадьба утомляет меня, ведь я не так молод и силен как раньше. Скорее бы уж все закончилось или не начиналось бы вовсе.

Что бы это могло быть? Не ветер, потому что ветер никогда не издавал здесь таких звуков, но и не дождь, дождь к этому времени прекратился на минуту, и не лай собаки — у меня ее нет. Что-то очень похожее на женский плач, но откуда женщине быть на улице в такую ночь и в такой час. И вот опять раздается этот жуткий звук, от которого кровь стынет в жилах, да еще такой знакомый. Это женский голос, разносящийся вокруг дома. Вот сейчас кто-то стоит у окна, стучит в него… и… Великий боже! Она зовет меня!

— Френк! Френк! Френк!

И прежде чем мне удается добраться до окна, чтобы дернуть и открыть его, она уже стучит и зовет из другого. Снова слабо доносящийся страшный вопль: «Френк! Френк!» Сейчас я слышу его у входной двери, и, почти сойдя с ума от жуткого страха, сбегаю вниз в темный длинный зал и распахиваю дверь. Здесь — ничего, кроме дикого воя ветра и капель дождя с крыльца. Но все же мне слышны причитания, раздающиеся то вокруг дома, то дальше в кустарнике. Закрываю дверь и прислушиваюсь. Вот она пробралась через маленький дворик к черному ходу. Кто бы там ни был, но дорогу вокруг дома это существо знало хорошо. Я опять иду через зал, через вращающуюся дверь, через комнату прислуги, спускаюсь вниз на несколько ступенек в кухню, где не погасли еще остатки огня в камине, распространяя едва уловимые тепло и свет в сплошном мраке. Сейчас это существо стучит своим сжатым кулаком по тяжелому дереву и странно, стук такой тихий, а отдается в пустой кухне так гулко.

* * *
Меня колотило, я стоял, чувствуя дрожь во всем теле, но не осмеливался открыть дверь. Никакими словами невозможно выразить состояние совершенного отчаяния, охватившего меня. Я ощутил себя единственным живым существом во всем мире.

— Френк! Френк! — надрывался тот же знакомый голос. — Открой дверь, я очень замерзла. У меня так мало времени.

Сердце мое застыло, и только руки вынуждены были повиноваться. Медленно-медленно я поднял засов и открыл дверь, и мгновенно сильный поток воздуха выбил ее у меня из рук и широко распахнул. Черные облака немного рассеялись над головой, и показался клочок синего вымытого дождем неба, на котором судорожно мерцали одна-две звезды. С минуту я мог видеть только этот кусочек неба, но постепенно разобрал привычные очертания больших, неистово раскачивающихся вязов, а за ними четкую линию плит садовой стены. Затем кружащийся лист резко ударил меня по лицу и взгляд мой непроизвольно остановился на чем-то таком, что я не смог сразу определить: нечто маленькое, черное и мокрое.

— Что это? — хрипло вырвалось у меня. — Почему-то показалось, что это не могло быть человеком, и я не мог спросить: «Кто это?»

— Ты не узнаешь меня? — запричитал голос и в нем определенно почудилось что-то знакомое. — Я не могу войти и показаться, у меня нет времени. Ты так долго не открывал дверь, Френк, и я так продрогла, ужасно продрогла! Посмотри восходит луна и ты можешь разглядеть меня. Представляю, как страстно ты хочешь увидеть меня, впрочем, так же, как и я.

И пока это привидение говорило, или скорее причитало, лунный диск пробился сквозь влажный воздух и повис в нем. Передо мной предстала низенькая сморщенная фигура, оказавшаяся очень маленькой женщиной. Одета она была во все черное и поверх головы черное покрывало, наподобие свадебной фаты, полностью окутывало ее. И с каждой складки этой фаты и платья падали тяжелые капли воды.

В левой руке она держала небольшую корзинку, и в лунном свете ее рука, такая маленькая и худая, высвечивалась белым пятном. На безымянном пальце я заметил красную полоску — след от обручального кольца. Правая же рука была направлена ко мне так, будто молила о чем-то.

И как только я все это увидел, ужас, казалось, так и схватил меня за горло, словно он был живым существом, потому что, насколько знаком был голос, настолько оказался знакомым и облик, хотя церковный погост забрал его давным-давно. Я онемел и не мог даже пошевелиться.

— О, неужели ты все еще не узнаешь меня? — взмолился голос. — Я пришла так издалека, чтобы увидеть тебя, но я не могу задерживаться. Смотри, смотри. — И своей тонкой рукой она начала судорожно срывать с себя черную фату, закутывающую ее. Наконец она упала, и, как во сне, я увидел то, что подсознательно ожидал увидеть: бледное лицо и светло-русые волосы моей жены. Не в состоянии ни говорить, ни двигаться, я только с изумлением смотрел на нее. Совершенно точно это была она, такою я видел ее в последний раз; смертельно бледная с багровыми кругами вокруг глаз, до подбородка накрытая покрывалом, с той лишь разницей, что сейчас глаза ее были широко раскрыты, взгляд устремлен на меня, а выбившуюся прядь мягких светлых волос развевал ветер.

— Теперь ты узнал меня, Френк? Мне было очень нелегко добраться повидать тебя и так холодно! Но завтра ты женишься, Френк, а я обещала, очень давно, вспомнить о тебе, когда ты надумаешь жениться, где бы я ни была, и я сдержала свое обещание, я пришла «оттуда» и принесла тебе подарок. Очень горько умирать такой молодой! А ведь я была так молода, чтобы умереть и покинуть тебя, но вынуждена была умереть. Возьми это, возьми скорее, я не могу оставаться дольше. И если я не могла дать тебе свою жизнь, Френк, то я принесла тебе свою смерть — возьми ее!

— И как только привидение всунуло корзинку мне в руку, снова пошел дождь, оттеняя лунный свет.

— Я должна идти, я должна идти, — доносился все тот же знакомый голос в плаче отчаяния. — Почему ты долго не открывал дверь? Я хотела поговорить с тобой перед твоей свадьбой с Анни, а теперь я уже никогда больше не увижу тебя. Никогда! Никогда! Я навсегда потеряла тебя! Навсегда! Навсегда!

Как только затихли последние причитания, вихрем налетел ветер, с таким натиском и силой, как будто это были тысячи ветров, и швырнул меня в дом, с треском захлопнув за мной дверь. Шатаясь, я добрел до кухни и поставил на стол корзинку. Как раз в этот момент упали несколько тлеющих угольков и слабое пламя тускло осветило тарелки в кухонном шкафу и даже оловянный подсвечник и спичечный коробок рядом с ним. Чтобы окончательно не сойти с ума от темноты и страха, я, схватил спички, зажег одну и поднес к свече. Вскоре она разгорелась, и я огляделся. Все было как обычно, все так, как оставила прислуга, над камином мерно отстукивали часы. Когда я посмотрел на них, пробило два, и в этой гнетущей обстановке их бой подействовал на меня успокаивающе.

Затем я взглянул на корзинку, ловко сплетенную из белых прутьев с черными ободками и с пестрой черно-белой ручкой. Я хорошо знал эту корзинку и другой подобной мне не доводилось видеть. Я купил ее на Мадейре много лет назад в подарок жене. И потом, в конце концов, ее смыло штормом с борта корабля в Ирландском проливе. Помню, в корзинке было много газет и библиотечных книг, за которые мне пришлось платить. А в свое время я очень часто видел эту самую корзинку вот на этом кухонном столе, потому как дорогая моя жена часто собирала в нее цветы, и коротко срезанные розы из нашего сада всегда были на кухне. Обычно, собрав цветы, она входила на кухню, ставила корзинку на стол, вот сюда, где она стоит сейчас, и давала распоряжения к обеду. Все это мгновенно всплыло в моей памяти, пока я чуть живой стоял со свечой в руке, с меркнущим рассудком. Мне показалось, что я заснул и стал жертвой ночного кошмара и что проснувшись, все происшедшее окажется дурным сновидением. Но, нарушив тишину, по кухонному шкафу побежала и спрыгнула на пол мышь.

Что же было в корзинке? Я боялся заглянуть в нее и лишь остатки внутренней силы подтолкнули меня сделать это. Я придвинулся к столу и с минуту стоял, прислушиваясь к биению сердца. Затем я все таки протянул руку и приоткрыл крышку. На память пришли слова: «Я не могу дать тебе свою жизнь, поэтому я принесла тебе свою смерть». Что она имела ввиду, и что вообще все это могло означать? Я должен знать, иначе я сойду с ума. Что бы там ни было, вот оно здесь, лежит, завернутое в полотно.

О! Боже! Помоги мне!

Это был маленький бесцветный человеческий череп!

Сон! В конце концов всего лишь кошмарный сон, но какой сон! А завтра я женюсь.

Смогу ли я жениться завтра?

Примечания

1

Речь идёт о гибели так называемой «Непобедимой армады», флота католической Испании, состоявшей из 130 кораблей с 2400 орудиями и 19 тысячами солдат, не считая матросов; с 21 по 27 июля 1588 года англичане в трех последовательных сражения нанесли испанцам значительный урон, а затем внезапный шторм, отогнавший испанские корабли к Оркнейским островам, завершил разгром.

(обратно)

2

Анауак — древнее туземное название государства ацтеков, расположенного на территории современной Мексики.

(обратно)

3

Дрейк Френсис (1545–1595) — английский мореплаватель и пират, получивший за сражения с испанцами дворянский титул сэра. Первым повторил кругосветное путешествие Магеллана; участвовал в разгроме «Непобедимой армады».

(обратно)

4

Гравелин — маленький порт на побережье Франции, близ которого 27 июля 1588 года произошло третье, решающее сражение английского флота с «Непобедимой армадой».

(обратно)

5

В действительности завоеватель Мексики Эрнандо Кортес (1485–1547) до конца своих дней был несметно богат и носил титул герцога.

(обратно)

6

Сквайр — дворянин, помещик.

(обратно)

7

Эрл — староанглийский титул знатного человека; с XI столетия и до наших дней равнозначен титулу графа.

(обратно)

8

Намёк на библейскую легенду, согласно которой Авраам принес в жертву богу своего сына Исаака, которого ангел спас в последнее мгновение.

(обратно)

9

Двадцать пять золотых испанских песо равнялись примерно шестидесяти трем фунтам стерлингов.

(обратно)

10

Подобная жестокость может показаться невероятной и беспрецедентной, однако автор видел сам в музей города Мехико разрубленное на части тело молодой женщины, прежде замурованное в стене монастыря. Там же было найдено и тело ее ребенка. Не совсем ясно, что именно вменяли ей в преступление, однако то, что она была казнена, не оставляет ни малейших сомнений. На теле ее до сих пор сохранились следы веревки, которой она была связана при жизни. Таково было милосердие церкви в те дни! — Примеч. автора.

(обратно)

11

Здесь и далее речь идет о Вест-Индии.

(обратно)

12

Эспаньола — испанское название острова Гаити.

(обратно)

13

Карака — средневековое парусно-гребное судно, широко распространенное до XVI века.

(обратно)

14

Вулканическое стекло, или обсидиан, — вулканическая горная города черного или красноватого цвета с режущим изломом; употреблялась с доисторических времен для изготовления наконечников стрел, ножей, скребков и т. п.

(обратно)

15

Кецалькоатль — бог ацтеков, который, по преданию, научил индейцев Анауака всем полевым ремеслам и искусствам, а также политике и управлению государством. Он был белокожим и темноволосым. Покинув Анауак, Кецалькоатль уплыл от его берегов в сказочную страну Тлапаллан на барке из змеиной кожи, но перед отплытием он обещал вернуться со своими многочисленными детьми. Ацтеки помнили это обещание, и когда появились испанцы, они приняли их за детей Кецалькоатля. Это заблуждение весьма пригодилось испанцам при завоевании Анауака. Возможно, что Кецалькоатль существовал в действительности и был скандинавом. Намеки на посещение викингами Америки можно найти в Сагах об Эйрике Рыжем и о Торфинне Карлсоне. — Примеч. автора.

(href=#r15>обратно)

16

Майя — группа родственных по языку и древней культуре индейских — племен, населявших южную часть современной Мексики и прилегающие области.

(обратно)

17

Эскаупили, ацтекские панцири, представляли собой куртки из стеганого хлопка, предварительно вымоченные в рассоле; после такой обработки они приобретали жесткость и надежно защищали тело от стрел и ударов копий.

(обратно)

18

Автор имеет в виду американское алоэ, то есть агаву.

(обратно)

19

Правильнее — «Белая женщина», однако мы сохраняем тот перевод, который дает автор.

(обратно)

20

Другое, удержавшееся до нашего времени, название этого озера — Хочикалько.

(обратно)

21

Сады Монтесумы давно уничтожены, однако несколько гигантских кедров, несмотря на то что испанцы вырубали их беспощадно, все еще возвышаются в Чапультепеке. Ствол одного из них, по личным, а потому приблизительным измерениям автора, имеет около шестидесяти футов в обхвате. Говорят, что это было любимое дерево великого императора. Странно подумать, что от всего богатства и славы государства Монтесумы до наших дней суждено было дожить лишь нескольким хвойным великанам. — Примеч. автора.

(обратно)

22

Тлачтли, или тлачко — ритуальная игра, заключавшаяся в том, что игроки старались попасть тяжелым каучуковым шаром в установленные вертикально кольца, причем толкать шар можно было только корпусом и локтями; весь этот эпизод описан в ацтекских хрониках; автор допустил лишь одну неточность: Несауалпилли поставил свое царство не против шпор бойцовых петухов, а против трех индюков, в то время не известных европейцам.

(обратно)

23

Рассказ о воскресении Папанцин приводится в историческом труде Бернардино де Саагуна. — Примеч. автора.

(обратно)

24

Бернардино де Саагун — один из первых историографов испанских колоний в Америке, автор многотомной «Общей истории Новой Испании».

(обратно)

25

Пульке — похожий на брагу хмельной напиток из перебродившего сока агавы; мескаль — ацтекская водка.

(обратно)

26

Конкистадоры — буквально «завоеватели» — исторический термин; так называют испанских наемников и авантюристов, поработивших в XV–XVI веках народы Центральной и Южной Америки.

(обратно)

27

Хочи — вероятно, Хочикецаль, или Шоцикецаль, — «перо цветка», богиня цветов; Хило — Хилонен, или Шилонен, «мать молодой кукурузы»; Атла — по-видимому, Тласолтеотль — «богиня грязи», мать земли; значение последнего имени — Клихто — выяснить не удалось, потому что транскрипция автора, к тому же сокращенная, крайне неточна.

(обратно)

28

Намёк на библейскую легенду, согласно которой Иисус Навин приказал солнцу остановиться, и оно остановилось.

(обратно)

29

«Ночь печали» — с 29 на 30 июня 1520 года — ночь жестокого разгрома испанцев и их союзников при отступлении из Теночтитлана.

(обратно)

30

Речь идёт о так называемом «чуде при Отумбе», когда обескровленная армия испанцев и тласкаланцев с помощью смелого маневра двадцати всадников близ селения Отумба разгромила 14 июля 1520 года многочисленное войско ацтеков и их союзников.

(обратно)

31

Такое же лечение применяется индейцами Мексики и по сей день, но, если верить тому, что мне рассказывали в этой стране, оно довольно часть приводит к выздоровлению больного. — Примеч. автора.

(обратно)

32

С начала июля и до конца октября 1520 г.

(обратно)

33

Бригантина — легкое, обычно двухмачтовое парусно-гребное судно, близкое по типу к галере.

(обратно)

34

Лига — старая мера длины, равная 4,83 км.

(обратно)

35

Людоедство действительно существовало у многих племен Америки, в том числе и у ацтеков, но у них оно носило, главным образом, ритуальный характер.

(обратно)

36

13 августа 1521 года.

(обратно)

37

Крупное хищное животное из семейства кошачьих, распространенное в тропической Америке.

(обратно)

38

Паленке — один из древних городов народов майя с великолепными циклическими зданиями, покинутый населением задолго до прихода испанцев; расположен у основания полуострова Юкатан, между реками Грихальва и Усумасинта; таких мертвых городов в Центральной Америке несколько: Чечен-Ица на севере Юкатана, Теотиуакан в долине Мехико и т. п.; существуют предположения, согласно которым огромные цветущие города, где обитали предки народов майя и других, опустели в результате войн и восстаний, но тайна эта до сих пор до конца не раскрыта.

(обратно)

39

Феокрит — древнегреческий поэт III века до нашей эры, представитель так называемой Александрийской школы, создатель жанра буколик, или идиллий; здесь дается краткий пересказ идиллии Феокрита «Вакханки».

(обратно)

40

2-я книга Царства, гл.18, стих 33.

(обратно)

41

Прощайте (исп.).

(обратно)

42

Кукумац (Кветцал) — так многие центрально-американские индейские племена называли бога Кецалькоатля.

(обратно)

43

Ранчо — небольшая ферма.

(обратно)

44

Алькальд, здесь — деревенский староста.

(обратно)

45

Спасибо (исп.).

(обратно)

46

Голландское «vrouw» значит — «госпожа».

(обратно)

47

Карабин.

(обратно)

48

Буквальное значение слова «нахтмаал» — «вечеря». В известный день и на известном месте, раза два в год, собираются боеры и христиане-туземцы. На выбранном месте сооружается часовня, в которой прибывший к этому времени пастор исполняет различные таинства и обряды, т. е., крестит, венчает, исповедает, приобщает и служит панихиды в то время, как снаружи происходит оживленный торг. Таким образом, «нахтмаал» служит для удовлетворения и религиозных, и материальных потребностей в одно и то же время.

(обратно)

49

Крааль — загон для скота.

(обратно)

50

Меховая одежда кафрянок.

(обратно)

51

Хозяин.

(обратно)

52

Речь идет об Агриппе I, правившем Иудеей в 37–44 гг. н. э.

(обратно)

53

Палестина — страна между Средиземным морем и Мертвым морем. Основными частями Палестины являлись Галилея, Самария, Иудея и Идумея.

(обратно)

54

Клавдий — римский император (41–54 гг. н. э.).

(обратно)

55

Фарисеи и саддукеи — политическо-религиозные течения в Иудее. Фарисеи признавали бессмертие души и присутствие судьбы в человеческих деяниях и являлись выразителями интересов средних слоев населения, тогда как саддукеи отрицали как загробную жизнь, так и предопределенность человеческой судьбы и выражали интересы иудейской аристократии.

(обратно)

56

Иегова — одно из имен Бога.

(обратно)

57

Проконсул — наместник римской провинции.

(обратно)

58

Коммагена — область в Северо-Восточной Сирии с центром в городе Самосата.

(обратно)

59

«Хвала тебе, цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!» (лат.).

(обратно)

60

Прокуратор — в эпоху Римской империи правитель небольшой провинции.

(обратно)

61

Ессеи — иудейская секта, возникшая в начале нашей эры. Ессеям было свойственно попечение о сохранении и возвышении чистоты нравов и благочестия. Ессеи веровали в единого Бога, в бессмертие души.

(обратно)

62

Лига — расстояние в три географических мили.

(обратно)

63

Ессеи представляли себе блаженное жилище покинувших бренное тело душ за гранью океана.

(обратно)

64

Нево — гора, с вершины которой Господь показал пророку Моисею всю землю Обетованную. (библейск.).

(обратно)

65

Первосвященник — глава Иудейской церкви.

(обратно)

66

Сикль — крупная весовая и денежная единица.

(обратно)

67

Нерон — римский император в 54–68 гг. н. э.

(обратно)

68

Восточное приветствие, заменяющее поклон.

(обратно)

69

Речь идет о Иосифе Флавии (37-100 гг. н. э.), прославившемся впоследствии своим историческим трудом «Иудейская война», повествующая о событиях, происходивших в Иудее с середины 170-х гг. до н. э. до падения Иерусалима и окончательного усмирения иудеев (70-е гг. н. э.). Перу Иосифа Флавия принадлежат также «Иудейские древности», в котором описывается история еврейского народа от сотворения мира до периода правления Нерона.

(обратно)

70

Тит Флавий Веспасиан — римский император (69–79 гг. н. э.), первый император несенаторского происхождения. В 67 г. Нерон поручил ему подавление восстания в Иудее. В 70 г. сделал своего сына Тита, завершившего Иудейскую войну, своим соправителем.

(обратно)

71

Префект — титул высших должностных лиц в римской армии и на гражданской службе. Всадниками первоначально называли сражавшуюся верхом патрицианскую знать. Они являлись вторым после сенаторов сословием в римском обществе. Должность префекта занимали только сенаторы или всадники.

(обратно)

72

Здесь идет речь о военных трибунах, офицерах в римских легионах.

(обратно)

73

Синедрион — верховное судилище иудеев, находившееся в Иерусалиме, которое состояло из 72 членов под председательством первосвященника.

(обратно)

74

Речь идет о серебряном изображении орла на древке, которое служило знаменем легиона.

(обратно)

75

Триумф — торжество в честь полководца, одержавшего значительную победу. Триумф мог состояться только с разрешения сената. Если повод для организации триумфального шествия казался недостаточным, то в этом случае полководцу-победителю устраивали небольшой триумф — овацию.

(обратно)

76

Форум — центр политической и культурной жизни римского города (площадь для народного собрания, отправления правосудия и т. д.).

(обратно)

77

Связка прутьев со вложенными в них топорами.

(обратно)

78

Оглянись назад на меня и вспомни, что смертен (лат.).

(обратно)

79

Обол — мелкая весовая и денежная единица в Греции и Риме.

(обратно)

80

Перистиль — окруженный с четырех сторон колоннадой прямоугольный двор.

(обратно)

81

Гадес — согласно верованиям римлян загробное царство, которым правит одноименный царь.

(обратно)

82

Каменные ворота.

(обратно)

83

Правый борт судна.

(обратно)

84

Ограждение берега.

(обратно)

85

Австрийский врач Ф. Месмер в XVIII веке выдвинул идею «животного магнетизма», с помощью которого можно якобы изменить состояние организма, а также излечивать болезни.

(обратно)

86

Зевс, пленённый красотой Данаи, проник к ней в темницу в виде золотого дождя.

(обратно)

87

Генрих VII — английский король (1485–1509), первый из династии Тюдоров. Его приход к власти знаменовал конец войны Алой и Белой розы — кровавой феодальной борьбы за английский престол между двумя линиями королевской династии: Ланкастерской и Йоркской. После смерти короля Эдуарда IV, в 1843 году, его брат Ричард III захватил престол и убил малолетних сыновей Эдуарда. Казнями и преследованиями Ричард III восстановил против себя и ланкастерцев и йоркистов, которые объединились вокруг Генриха Тюдора, представителя младшей линии Ланкастеров, имевшего незначительные права на престол. В битве при Босворте 22 августа 1485 года Ричард III потерпел поражение и был убит. Генрих Тюдор стал королем Англии под именем Генриха VII.

(обратно)

88

Фердинанд и Изабелла — король и королева Испании, при которых произошло объединение разрозненных до того времени испанских государств. В 1469 году династическим браком наследника арагонского престола Фердинанда и будущей королевы Кастилии Изабеллы было положено начало формальному объединению обоих государств. В 1474 году Изабелла утвердилась на кастильском престоле, а в 1479 году Фердинанд стал королем Арагона. Последняя дата отмечает образование единого испанского государства.

(обратно)

89

В описываемое в романе время, после длительной борьбы за освобождение Испании от мавританско-арабского владычества (реконкиста), на территории Испании оставалось последнее мавританское государство — Гранадский эмират, образовавшийся в 1238 году.

(обратно)

90

Высшие сановники католической церкви носили пурпурные одежды.

(обратно)

91

Фут — мера длины, около 30,5 сантиметра.

(обратно)

92

Холборн — один из районов Лондона.

(обратно)

93

Мастер — молодой барин, дворянин.

(обратно)

94

Плантагенеты — английская королевская династия (1154–1399). В 1399 году король Ричард был низложен, и власть перешла к династии Ланкастеров

(обратно)

95

Альгамбра — дворец гранадских султанов. (эмиров).

(обратно)

96

Карлос, принц Вианский — законный наследник арагонского престола. Вел борьбу со своим отчимом королем Хуаном II, отцом Фердинанда. Согласно легенде, был отравлен второй женой короля Хуана.

(обратно)

97

Мыс Лизард — крайняя южная точка Англии.

(обратно)

98

Уэссан — самый западный из островов у побережья Франции.

(обратно)

99

Мыс Финистер — крайняя западная часть полуострова Бретань.

(обратно)

100

Мыс Сан-Висенти — крайняя юго-западная точка Пиренейского полуострова.

(обратно)

101

Бушприт — брус, выступающий наклонно впереди носа корабля.

(обратно)

102

Фальшборт — выступ борта судна над верхней палубой.

(обратно)

103

Такелаж — совокупность всех снастей судна.

(обратно)

104

Святая эрмандада — союз городов и крестьянских общин Кастилии, Леона, Астурии и Арагона; был использован королем Фердинандом и королевой Изабеллой для подавления феодальной знати. Впоследствии роль Святой эрмандады была сведена к функциям сельской полиции.

(обратно)

105

Замарра — балахон позора.

(обратно)

106

Аббатство — большой католический монастырь; обычно аббатству были подчинены несколько малых монастырей.

(обратно)

107

Генрих VIII — король Англии в 1509–1547 годах.

(обратно)

108

Эдуард I — король Англии в 1272–1307 годах.

(обратно)

109

Георг I — король Англии в 1714–1727 годах.

(обратно)

110

Вильгельм Рыжий — король Англии в 1087–1100 годах.

(обратно)

111

Германские племена англов, саксов и ютов завоевали Британию в V веке нашей эры и создали там семь государств: два королевства англов на севере, одно королевство англов и саксов в центральной части страны, три государства саксов на юге и одно государство ютов на юго-востоке.

(обратно)

112

Аббат — в данном случае настоятель (начальник) аббатства.

(обратно)

113

Кромуэл Томас, граф Эссекс (1485–1540) — английский политический деятель, занимавший в 1533–1540 годах высшие государственные должности — канцлера казначейства, государственного секретаря, генерального викария короля по церковным делам; в 1540 году было обвинен в измене и казнен.

(обратно)

114

Поводом для реформации церкви в Англии послужил конфликт между Генрихом VIII и папой римским Климентом VII, вызванный отказом папы разрешить развод короля с Екатериной Арагонской.

(обратно)

115

Капеллан — католический священник, в данном случае подчиненный аббата.

(обратно)

116

В средние века короли, крупные феодалы (светские и духовные) имели право судить своих подданных и даже казнить их.

(обратно)

117

Рака — металлический ящик, гроб.

(обратно)

118

Тонзура — выбритая макушка у католических священников и монахов, отличительный признак духовных лиц.

(обратно)

119

Акр — старинная английская земельная мера, около 0,5 га.

(обратно)

120

В 1534 году, после развода Генриха VIII с Екатериной Арагонской, был издан закон, лишающий права на престол детей Генриха VIII от первого брака.

(обратно)

121

Картезианцы — монахи, принадлежащие к одному из католических орденов (картезианскому); католические ордена вообще и картезианский в частности представляли собой монашеские организации, которые активно поддерживали папство в его борьбе со всякими отклонениями от католического вероучения.

(обратно)

122

Старинная крепость в Лондоне, превращенная в начале XVII века в тюрьму; здесь содержались важнейшие государственные преступники.

(обратно)

123

Место в Лондоне, где производились казни.

(обратно)

124

Имеется в виду испанский король и император так называемой Священной Римской империи германской нации — Карл V, ярый противник Генриха VIII и союзник папы римского.

(обратно)

125

Твид — река в Шотландии.

(обратно)

126

Порода длинношерстых охотничьих собак.

(обратно)

127

Брат-мирянин — светское лицо, находящееся на службе в монастыре.

(обратно)

128

Йомены — средние и зажиточные крестьяне в Англии в XIV–XVIII веках.

(обратно)

129

Бенедиктинцы — монахи старейшего из католических монашеских орденов.

(обратно)

130

Плод кустарникового дерева из семейства розовых; употребляется в пищу в сыром и соленом виде, используется для приготовления пастилы и вина.

(обратно)

131

В те времена запись актов гражданского состояния, то есть регистрация рождений, браков, разводов и смертей, находилась в руках духовенства; после разрыва с папой Генрих VIII присвоил право записи актов гражданского состояния себе, но католики долгое время отказались признать за светскими властями это право.

(обратно)

132

Испания была главным оплотом католицизма, важнейшей опорой папы римского; Екатерина Арагонская была испанкой, родной теткой испанского короля Карла V; развод Генриха VIII с ней обострил англо-испанские отношения, и испанское правительство плело заговоры и интриги против Генриха VIII.

(обратно)

133

При посвящении в духовное звание совершался обряд рукоположения, во время которого представитель высшего духовенства возлагал руки на голову посвящаемого.

(обратно)

134

Шериф — должностное лицо, осуществлявшее в графстве административные и судебные функции.

(обратно)

135

Графство — область, единица административного деления в Англии.

(обратно)

136

Крануэл Тауэрс — «Башни Крануэла» (англ.).

(обратно)

137

Велиал — то же, что и сатана — олицетворение зла.

(обратно)

138

После развода Генрих VIII женился на бывшей фрейлине своей первой жены — Анне Болейн.

(обратно)

139

Кимболтон — замок в Англии, куда была сослана после развода (в 1533 г.) Екатерина Арагонская и где она умерла в 1536 году; католики утверждали, что она была отравлена.

(обратно)

140

Фишер Джон (1459–1535) — английский католический епископ, выступавший против развода Генриха VIII и против реформации церкви; король заточил его в тюрьму, а папа демонстративно произвел его в кардиналы; в ответ Генрих VIII казнил Фишера.

(обратно)

141

Мор Томас (1478–1535) — выдающийся английский ученый и политический деятель, один из основоположников утопического социализма; в 1529–1532 годах был первым министром (лордом-канцлером) Генриха VIII; будучи противником реформации, вышел в отставку; за отказ принести присягу англиканской церкви был обезглавлен.

(обратно)

142

В 1536 году по решению парламента было закрыто 375 малых монастырей, а в 1539 году — все остальные; большую часть захваченных земель и ценностей король продал придворным и спекулянтам.

(обратно)

143

Инквизиция — судебно-полицейское учреждение католической церкви, созданное в ХIII веке для борьбы с так называемыми еретиками; применяла к своим жертвам жесточайшие пытки, сжигала их на кострах; сильнее всего инквизиция свирепствовала в Испании.

(обратно)

144

Вестминстер — часть Лондона, в которой расположены парламент и другие правительственные учреждения.

(обратно)

145

Красная шапка — головной убор кардинала.

(обратно)

146

Епископ Кентерберийский — сначала глава католической церкви в Англии, а после реформации — высший (после короля) сановник англиканской церкви; его резиденцией является город Кентербери в юго-восточной Англии.

(обратно)

147

Тиара — трехглавая корона папы римского.

(обратно)

148

Плантагенеты — династия английских королей, представители которой правили Англией с 1154 по 1399 год.

(обратно)

149

В 1536 году вторая жена Генриха VIII, Анна Болейн, была казнена по обвинению в измене королю; на следующий день после казни Генрих VIII женился на ее фрейлине — Джен Сеймур.

(обратно)

150

Епархия — обширная область, управляемая епископом.

(обратно)

151

Бабка Меггс переиначивает на свой лад латинское pax vobiscum («мир вам»).

(обратно)

152

Епитимья — церковное наказание (поклоны, пост, длительные молитвы и т. п.).

(обратно)

153

Имеется в виду дочь Генриха VIII и Екатерины Арагонской, Мария Тюдор, ярая католичка, лишенная прав на престол после развода родителей.

(обратно)

154

Настоятель небольшого католического монастыря, подчиненный аббату.

(обратно)

155

Католики рассматривали реформацию церкви как ересь.

(обратно)

156

Духовные власти имели право судить виновных в преступлениях против религии, но приводили в исполнение приговоры не они, а светские власти; только в исключительных случаях светские власти выдавали духовным властям специальные грамоты на право приводить в исполнение приговоры.

(обратно)

157

Вельзевул — то же, что и дьявол.

(обратно)

158

Библейский миф рассказывает, что жена придворного египетского фараона Пентефрия воспылала страстью к находившемуся в рабстве у ее мужа юноше Иосифу Прекрасному, но тот отверг ее домогательства.

(обратно)

159

Новый Иерусалим — в христианской мифологии одно из названий рая.

(обратно)

160

Уолси Томас (1475–1530) — английский политический деятель, кардинал; был лордом-канцлером при Генрихе VIII, протестовал против его развода и был уволен в отставку.

(обратно)

161

Нобль — старинная английская монета.

(обратно)

162

Флодден — селение в Северной Англии, близ которого в 1513 году английские войска сдержали победу над шотландцами.

(обратно)

163

Уменьшительное от Генрих.

(обратно)

164

В то время у Генриха VIII были две дочери: от брака с Екатериной Арагонской — Мария (род. в 1516 г.) и от брака с Анной Болейн — Елизавета (род. в 1533 г.).

(обратно)

165

Кромуэл уже предчувствовал свою близкую опалу; в 1540 году он был казнен.

(обратно)

166

Речь идет об Анне Болейн и Джен Сеймур — второй и третьей женах Генриха VIII.

(обратно)

167

Имеются в виду болотистые районы в графствах Кембриджшир и Линкольншир, где часто скрывались мятежники.

(обратно)

168

По средневековому поверью, сера, как и другие воспламеняющиеся материалы, считалась обязательной принадлежностью ада, чертей и ведьм.

(обратно)

169

Бобби — прозвище полицейских в Англии.

(обратно)

170

Ютландия — полуостров на севере Европы, большая часть которого принадлежит Дании.

(обратно)

171

Конунг у народов Северной Европы — вождь, князь, позднее — король.

(обратно)

172

Норны — в скандинавской мифологии женские божества, определявшие при рождении людей их судьбу, которую не могли изменить Даже всесильные боги.

(обратно)

173

Вальгалла (Вальхалла) — палаты Одина, куда, согласно верованиям древних скандинавов, попадают после смерти герои, павшие на поле битвы.

(обратно)

174

Тор — в скандинавской мифологии бог грома и молнии, бог силы.

(обратно)

175

Шкафут — широкие доски, уложенные вдоль бортов деревянных парусных кораблей.

(обратно)

176

Хель — в скандинавской мифологии хозяйка одноименного царства мертвых, куда попадают все умершие смертью, не подобающей героям.

(обратно)

177

Второй нильский порог находился на юге Египта, недалеко от Абу-Симбела.

(обратно)

178

Египет стал провинцией Византии с 395 г., после раздела Римской империи на Восточную и Западную. После поражения при Гелиополе в 641 г. византийской армии от арабских войск Египет стал наместничеством Арабского халифата.

(обратно)

179

Копты — исконное христианское население древнего и современного Египта.

(обратно)

180

Первый нильский порог находился у древнего города Сиены (ныне — г. Асуан).

(обратно)

181

Нубийцами называют группу родственных народов, проживающих на юге Египта и севере Судана, в исторической области Нубия, между первым и пятым порогами Нила.

(обратно)

182

Исида — в египетской мифологии богиня плодородия, богиня воды и ветра, символ женственности и семейной верности

(обратно)

183

Византий — название древнего города, на месте которого в 324–330 гг. был основан Константинополь.

(обратно)

184

Кесарь — здесь: командующий армией.

(обратно)

185

Лесбос — остров в Эгейском море, у западного побережья Малой Азии.

(обратно)

186

Митилена — древнегреческое название главного города Лесбоса; ныне — г. Митилини.

(обратно)

187

Потеря Византией Египта, как и других восточных провинций, была во многом обусловлена тем, что местное христианское население выступало против официальной византийской православной церкви, чьих сторонников называли мелькитами.

(обратно)

188

Гизех, ныне г. Гиза, расположен на территории некрополя древнего Мемфиса. Здесь находится одно из «семи чудес света» — ансамбль пирамид Хуфу-Хеопса, Хафра-Хефрена и Менкаура-Микерина, а также пирамиды меньшего размера и «Большой сфинкс».

(обратно)

189

Ныне — город Луксор.

(обратно)

190

В ущелье, называемом Долиной царей, находятся скальные гробницы царей Нового царства (16–11 вв. до н. э.).

(обратно)

191

Исход (библейск.) — бегство израильского народа из Египта.

(обратно)

192

Каирский музей основан в 1858 г. французским ученым-археологом Огюстом Мариэттом первоначально как Булакский музей; в 1891–1902 гг. — Гизехский музей, с 1902 г. открыт в Каире под названием Египетский музей.

(обратно)

193

Речь идет о первой мировой войне.

(обратно)

194

Кемет — «Черная земля», древнеегипетское название Египта по цвету плодородной почвы. Слово «Египет» греческого происхождения.

(обратно)

195

Египтяне верили в божественность происхождения фараона. Бог солнца Ра, создатель мира, отец всех богов, считался также отцом египетских царей.

(обратно)

196

Осирис — бог умирающей и воскресающей природы, царь загробного мира. Осирис был коварно убит своим братом, злым богом пустыни Сетом. Сын Осириса Гор мстит за отца и убивает Сета, после чего происходит воскрешение Осириса из мертвых. Древние египтяне отождествляли умерших с Осирисом и считали, что человек после смерти может ожить подобно Осирису.

(обратно)

197

Птах (Пта) — верховное божество города Мемфиса, почитавшееся как творец мира и всего в нем существующего, как покровитель искусств и ремесел.

(обратно)

198

Книги Мертвых рассказывают о странствиях души в загробном царстве.

(обратно)

199

Сихор — так египтяне называли реку Нил.

(обратно)

200

Ка — согласно представлениям древних египтян, одна из душ человека, его подобие («двойник»), продолжающее существовать и после смерти человека.

(обратно)

201

Пилонами назывались массивные трапециевидные башни, оформлявшие вход в храм.

(обратно)

202

Амон — в египетской мифологии бог солнца, почитался как «царь всех богов», бог-творец всего сущего.

(обратно)

203

Пунт — древнеегипетское название южного Красноморья.

(обратно)

204

Исида — в египетской мифологии богиня плодородия, богиня воды и ветра, символ женственности и семейной верности, позднее — богиня луны. Исида была сестрой и женой Осириса и матерью Гора.

(обратно)

205

Первоначально Египет представлял собой два государства — Верхний (Южный) и Нижний (Северный). В начале III тысячелетия до н. э. при фараоне Менесе (Мине) произошло объединение двух государств. После этого в титулатуре фараона стали упоминать название обеих частей Египта, а царский венец, как символ объединения, стал состоять из двух корон.

(обратно)

206

Хатхор — в египетской мифологии — богиня любви, веселья, пляски, музыки.

(обратно)

207

Друг царя — высший придворный титул.

(обратно)

208

Куш (Нубийская пустыня) — название страны, лежащей к югу от Египта, на территории современной Эфиопии.

(обратно)

209

Египтяне делали кирпичи из нильского ила и соломы. — Примеч. автора.

(обратно)

210

Анубис — в египетской мифологии бог-покровитель умерших, почитался в образе шакала черного цвета.

(обратно)

211

Ном — провинция, область в Древнем Египте.

(обратно)

212

Поля Иалу (Иару) — край вечного блаженства в загробном царстве.

(обратно)

213

Апис — в древнеегипетской мифологии бог плодородия в образе жа; центром культа Аписа был Мемфис.

(обратно)

214

Речь идет о скарабее — жуке, служившем в Древнем Египте символом созидательной жизни. Египтяне считали, что скарабей является воплощением Хепри, бога восходящего солнца, что он священен и приносит счастье.

(обратно)

215

Гиксосы (от древнеегипетского «властители чужих стран») — скотоводческие племена Передней Азии и Аравии, захватившие часть Нижнего Египта около 1700 г. до н. э. более чем на 100 лет.

(обратно)

216

Тейе — женщина не царского рода, жена Аменхотепа III, правление которого считается благословенным периодом в истории Египта, и мать Аменхотепа IV, Эхнатона, создателя новой, реформированной и более демократичной религии (2-е тысячелетие до н. э.).

(обратно)

217

Египтяне считали, что царство мертвых находится на Западе.

(обратно)

218

Богиня Mут была супругой бога Амона.

(обратно)

219

Нейт — в древнеегипетской мифологии богиня войны и охоты, покровительница царской власти.

(обратно)

220

В Книгу Судеб вписывалась судьба каждого человека.

(обратно)

221

Ричард II — король Англии, 1377–1399.

(обратно)

222

Бейлиф (исп.) — представитель короля, осуществлял власть в данном месте.

(обратно)

223

Английский реформатор XIV в., теолог, переводчик Библии на английский язык.

(обратно)

224

Чипсайд — ныне улица в северной части Лондона. В средние века на этом месте был главный рынок города.

(обратно)

225

Непереводимая игра слов Birds и Zadybirds; Birds — птица, Zadybirds — леди-птица, устар. поэтич. «любимая», «возлюбленная».

(обратно)

226

Вероятно, мыло, которое, каким мы теперь его знаем, в то время еще не было известно. — Примеч. перев.

(обратно)

227

Из обычая древних египтян, которые перевозили своих умерших через Нил и хоронили на западном берегу.

(обратно)

228

Барбария — «Земля варваров». Так в средние века называли страны на северном побережье Африки, от Египта до Атлантического океана. — Примеч. перев.

(обратно)

229

Очевидно, Кари имеет в виду шахматы. — Примеч. перев.

(обратно)

230

Гиксосы (от древнеегипетского «властители чужихстран») — скотоводческие племена Передней Азии и Аравии, захватившие часть Нижнего Египта около 1700 г. до н. э. более чем на 100 лет.

(обратно)

231

В Книгу судеб вписывалась судьба каждого человека.

(обратно)

232

Пектораль — нагрудное украшение, могло быть частью защитной амуниции воина.

(обратно)

233

Земли, лежащие южнее Египта, египтяне называли иногда пустыней Куш, иногда Нубией, а иногда — Эфиопией. Поэтому в повествовании Ру упоминается то как нубиец, то как эфиоп.

(обратно)

234

Тир (Сур) — крупный финикийский город-государство на территории современного Ливана.

(обратно)

235

Бел — владыка, господин (аккадск.). Первоначально вавилоняне именовали так любого бога, но позднее этим эпитетом стали награждать Мардука, главного бога Вавилона.

(обратно)

236

Апис — в древнеегипетской мифологии бог плодородия в образе быка; центром культа Аписа был Мемфис.

(обратно)

237

Гармахис — искаж. греческое от древнеегипетского «Хор-эм-ахет», то есть Хор (Гор) на горизонте. Египтяне именовали так Большого сфинкса, поставленного в честь фараона Хафра.

(обратно)

238

Три величайших пирамиды Египта — пирамиды фараонов Хуфу (или, как называли его древние греки, Хеопса), Хафра (Хефрена) и Менкаура (Микерина).

(обратно)

239

Везир (визирь, вазир) — титул министров и высших чиновников во многих восточных государствах.

(обратно)

240

Ном — область (древнегреч.).

(обратно)

241

Инситнии — внешние знаки могущества, власти или сана.

(обратно)

242

Набу — сын Мардука, бог мудрости у древних вавилонян, покровитель писцов, писец таблиц судеб.

(обратно)

243

Очевидно, здесь упоминается бог грома и ветра Адад.

(обратно)

244

Каросс — накидка из меховых шкур.

(обратно)

245

Индаба — совет, совещание.

(обратно)

246

Импи — зулусский полк.

(обратно)

247

Сэр Теофил Шепстон.

(обратно)

248

Чака (ок. 1787–1828) — зулусский инкоси (правитель), глава объединения южно-африканских племен.

(обратно)

249

Дингаан (?-1843) — верховный вождь зулусских племен.

(обратно)

250

Муча — набедренная повязка, обычно меховая.

(обратно)

251

Исануси — колдунья.

(обратно)

252

Тиграми в Африке называют леопардов.

(обратно)

253

Басуто — одна из африканских народностей.

(обратно)

254

Эхлосе — дух-хранитель.

(обратно)

255

Ранчо — небольшая ферма.

(обратно)

256

Асиенда — обширное поместье, ферма в Латинской Америке.

(обратно)

257

Да, сеньор англичанин, оспа, оспа… (исп.).

(обратно)

258

Клавдий Гален — древнеримский врач и естествоиспытатель, после Гиппократа самый крупный теоретик античной медицины.

(обратно)

259

Уильям Гарвей (правильнее Харви) (1578–1657) — английский врач, открывший кровообращение.

(обратно)

260

Дженнер (1749–1823) — английский врач, открывший предохранительную силу коровьей оспы.

(обратно)

261

Крааль — в Южной Африке название особого типа деревень, состоящих из ульеобразных хижин, окруженных общей изгородью.

(обратно)

262

«И корабль Хирамов, который привозил золото из Офира, привез из Офира великое множество красного дерева и драгоценных камней» (третья Книга Царств, 10, 11).

(обратно)

263

Crux ansata — символ жизни у древних египтян, подобие креста с петлей наверху.

(обратно)

264

Эл — финикийское имя Баала (Ваала).

(обратно)

265

Левит — служитель культа у древних евреев.

(обратно)

266

Тофет — место около Иерусалима, где в жертву Молоху приносили детей; также — ад, преисподняя.

(обратно)

267

Калебас — тыква-горлянка, тыквенная бутыль.

(обратно)

268

Кеме — здесь: Египет.

(обратно)

269

В Библии говорится о том, что Господь повелел Аврааму принести в жертву своего сына Исаака, но Ангел Господень остановил руку Авраама (Бытие, 22, 1-13).

(обратно)

270

Пока остается жизнь, надежда еще остается — английская перефразировка латинской пословицы: «Пока дышу, надеюсь».

(обратно)

271

Корона из золотых змей, надевавшаяся фараонами древнего Египта.

(обратно)

272

Крестьяне в станах Ближнего Востока.

(обратно)

273

Название местных духов, которых мусульмане принимают за чертей. Элементалы, которых очень боятся в Египте.

(обратно)

274

Чаевые, пожертвование.

(обратно)

Оглавление

  • ДОЧЬ МОНТЕСУМЫ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Глава 39
  •   Глава 40
  • СЕРДЦЕ МИРА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  • ЛЮДИ ТУМАНА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Глава 39
  •   Глава 40
  •   Глава 41
  • ЛАСТОЧКА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  • ЛЕЙДЕНСКАЯ КРАСАВИЦА (роман)
  •   Часть I. ПОСЕВ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Часть II. ЖАТВА ЗРЕЕТ
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •   Часть III. ЖАТВА
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  • ЖЕМЧУЖИНА ВОСТОКА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  • ПРИНЦЕССА БААЛЬБЕКА (роман)
  •   Пролог
  •   Часть I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •   Часть II
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  • БЕНИТА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  • ПРЕКРАСНАЯ МАРГАРЕТ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Эпилог
  • ХОЗЯЙКА БЛОСХОЛМА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  • ПЕРСТЕНЬ ЦАРИЦЫ САВСКОЙ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  • ОЖЕРЕЛЬЕ СТРАННИКА (роман)
  •   Необходимое предуведомление читателя
  •   Часть I. ААР
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •   Часть II. ВИЗАНТИЯ
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •   Часть III. ЕГИПЕТ
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  • ЛУНА ИЗРАИЛЯ (роман)
  •   От автора
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  • ДЕВА СОЛНЦА (роман)
  •   Введение
  •   Часть I
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •   Часть II
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  • ВЛАДЫЧИЦА ЗАРИ (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  • ГОЛУБАЯ ПОРТЬЕРА (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • ЧЕРНОЕ СЕРДЦЕ И БЕЛОЕ СЕРДЦЕ (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  • ДОКТОР ТЕРН (повесть)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  • ЭЛИССА, ИЛИ ГИБЕЛЬ ЗИМБОЕ (повесть)
  •   Вступление
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  • СУД ФАРАОНОВ (повесть)
  •   Часть I
  •   Часть II
  • ВСЕГО ЛИШЬ СОН (рассказ)
  • *** Примечания ***