Муки и радости. Роман о Микеланджело. Том 2 [Ирвинг Стоун] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ирвинг Стоун
МУКИ И РАДОСТИ
Том 2

*
Серия «СЛЕД В ИСТОРИИ»


Перевод с английского Николая Банникова 

Стихотворные тексты в романе даны в переводах Н. Банникова (с. 187, 361, 449); М. Лозинского (с. 240, 262); С. Шервинского (с. 223); А. Эфроса (с. 358). 


© Ирвинг Стоун

© Т. Серова, вступительная статья, 1997. 

© Художник С. Царев, 1997.

© Оформление, изд-во «Феникс», 1997. 


Книга VI Гигант


1

Горячее июньское солнце Флоренции ударило ему прямо в глаза, едва он выглянул в окно и бросил взгляд на темно-красную каменную башню дома старейшины флорентинских цехов. Приехав из Рима без всякого заказа на руках и совсем без средств, он вынужден был отослать Арджиенто к его родным, в деревню подле Феррары, а сам кормился в семействе у отца. Он занял самую лучшую, самую светлую комнату просторной квартиры, в которой теперь жили Буонарроти, ибо часть денег, полученных им из Рима, Лодовико сумел вложить довольно выгодно. Приобретя небольшой домик в Сан Пьетро Маджоре, Лодовико употребил весь доход от него на то, чтобы выкупить права на спорную землю Буонарроти близ Санта Кроче, а затем, возвысив престиж своего семейства, снял под квартиру целый этаж на фешенебельной улице Святого Прокла, всего за квартал от роскошной каменной громады дворца Пацци.

Кончина Лукреции состарила Лодовико — лицо у него стало суше и сжалось, щеки ввалились, но, как бы компенсируя этот ущерб, он дал пышно разрастись своим волосам, спадавшим густой гривой на плечи. Якопо Галла в своих предсказаниях не ошибся: из проекта Микеланджело пристроить Буонаррото и Джовансимоне к какому-нибудь делу ничего не вышло. Буонаррото в конце концов осел в шерстяной лавке Строцци у Красных ворот; бродяга Джовансимоне не проявлял рвения ни к какой работе и, получив место, через несколько недель исчезал неведомо куда. Сиджизмондо, еле-еле умевший читать и писать, зарабатывал несколько скуди, участвуя в качестве наемного солдата в военных действиях Флоренции против Пизы. Лионардо скрылся, и никто не знал, в каком из монастырей он находится. Насколько это было возможно при их болезнях, тетя Кассандра и дядя Франческо чувствовали себя вполне хорошо.

Микеланджело встретился с Граначчи, и они радостно обнялись, счастливые вновь видеть друг друга. За последние годы Граначчи вступил в начальную полосу процветания и, как со смехом говорил в боттеге Гирландайо сплетник Якопо, содержал любовницу, жившую на вилле, среди холмов Беллосгуардо, выше Римских ворот. Граначчи все еще околачивался в мастерской Гирландайо и после того, как умер Бенедетто, во многом помогал Давиду, за что пользовался у него помещением бесплатно. Он работал там над своими рисунками, занимая тот самый стол, за которым когда-то сидел Микеланджело.

— Ты, я вижу, готов исполнить любой заказ?

— Недаром же я сижу в лучшей мастерской Флоренции.

— А заказчики?

— Нет ни одного. Собираюсь перейти к Соджи. — Граначчи ухмыльнулся. — Вот тот раздувает кадило! Только что купил участок под мясную лавку на Новом рынке.

— Бертольдо научил его высекать хоть телячьи ножки!

Они направились в знакомую остерию, под древесную сень: свернули налево на Виа дель Проконсоло, прошли мимо изящной церкви Бадиа, углубились в Греческий городок, где был дворец Серристори, построенный по проекту Баччио д'Аньоло, и оказались на Виа деи Бенчи. Тут находился старинный дворец гибеллина Барделли и первый из особняков, построенных Альберти, — колонны дворика и их капители были работы Джулиано да Сангалло.

Сама Флоренция разговаривала с ним. С ним разговаривали камни. Он чувствовал их характер, структуру их плоти, прочность их спрессованных слоев. Как чудесно снова жить здесь, где архитекторы так возлюбили светлый камень. В глазах некоторых людей камень мертв, они говорят: «твердый, как камень», «холодный, как камень». Для Микеланджело, когда он снова и снова прикасался кончиками пальцев к плоскостям и граням стен, камень был самым живым созданием на свете — ритмичным, отзывчивым, послушным; в нем были теплота, упругость, цвет, трепет. Микеланджело был влюблен в камень.

Трактир стоял на Лунгарио, в саду, весь укрытый смоковницами. Трактирщик, он же повар, спустился к реке, вытащил из воды привязанную на веревке корзину, обтер фартуком бутылку треббиано и, откупорив ее, поставил на стол. Друзья распили ее в честь возвращения Микеланджело в родной город.

Ему хотелось повидать Тополино — и скоро он уже был среди сеттиньянских холмов. Там он узнал, что Бруно и Энрико стали женатыми людьми. Тот и другой сложили себе из камня по комнате, пристроенной к задней стене отцовского дома. У старика Тополино насчитывалось уже пятеро внуков, и обе невестки снова были беременны. Микеланджело сказал:

— Если дело пойдет с такой быстротой, Тополино захватят в свои руки всю обработку светлого камня во Флоренции.

— Будь уверен, так оно и будет, — отозвался Бруно.

— У твоей подружки Контессины де Медичи тоже родился второй сын, после того как померла дочка, — вставила мать.

Микеланджело уже знал, что Контессина, изгнанная из Флоренции, жила со своим мужем и сыном в простом крестьянском доме на северном склоне Фьезоле, — их собственный дом и все имущество было конфисковано в те дни, когда повесили ее свекра Никколо Ридольфи: тот участвовал в заговоре, ставившем целью свергнуть республику и вновь призвать во Флоренцию Пьеро, сделав его королем. Его теплое чувство к Контессине не угасло, хотя с их последней встречи прошли уже годы. Он давно догадывался, что во дворце Ридольфи его не желают видеть, и никогда не ходил туда. Разве же мыслимо пойти к Контессине теперь, по возвращении из Рима, когда она живет в нищете и немилости? Вдруг эти отверженные, убитые несчастьем люди истолкуют его визит как проявление жалости?

В самом городе за те четыре с лишним года, что он не был в нем, произошли очень заметные перемены. Проходя по площади Синьории, мимо того места, где был сожжен Савонарола, флорентинцы от стыда опускали головы; словно бы успокаивая свою совесть, они с неистовой энергией старались воскресить все то, что уничтожил Савонарола, — тратили огромные суммы, заказывая художникам, ювелирам и иным мастерам золотые и серебряные вещи, драгоценные геммы, изысканную одежду, кружева, мозаики из терракоты и дерева, музыкальные инструменты, рисунки к рукописным книгам. Тот самый Пьеро Содерини, которого воспитывал, считая самым умным из молодых политиков, Лоренцо де Медичи и которого в свое время Микеланджело часто видел во дворце, стал теперь главой флорентинской республики — гонфалоньером, старшим среди правящих лиц Флоренции и всего города-государства. Он сумел в какой-то мере установить мир и согласие между враждующими партиями — этого не бывало во Флоренции уже давно, с того дня, как началась смертельная схватка между Лоренцо и Савонаролой.

Флорентинские художники, покинувшие город, теперь ощутили явное оживление в делах и возвращались один за другим. Из Милана, Венеции, Португалии, Парижа приехали Пьеро ди Козимо, Филиппино Липпи, Андреа Сансовино, Бенедетто да Роведзано, Леонардо да Винчи, Бенедетто Бульони. Те, чья работа приостановилась под гнетом власти Савонаролы, теперь снова с успехом трудились — тут были и Боттичелли, и архитектор Паллойоло, известный под именем Кронака, что значит Рассказчик, и Росселли, и Лоренцо ди Креди, и Баччио да Монтелуйо — шутник и разносчик всяких слухов в Садах Медичи. Они, эти художники, учредили Общество под названием Горшок. Пока оно состояло лишь из двенадцати членов, но каждому из них разрешалось приводить с собой на торжественный обед, устраиваемый раз в месяц в огромной мастерской скульптора Рустичи, по четыре гостя. Граначчи был членом Общества. Он сразу же пригласил на обед Микеланджело. Микеланджело отказался, предпочитая выждать, пока он не получит заказа.


За те месяцы, что прошли после его возвращения, он знал мало истинных радостей. Он уехал в Рим юношей, а вернулся во Флоренцию взрослым мужчиной и был готов изрубить горы мрамора; однако теперь, окидывая невидящим взглядом свою «Богоматерь с Младенцем» и «Кентавров», висящих на боковой стене в спальне-мастерской, он с грустью думал, что флорентинцы, наверное, и не представляют себе, что он, Микеланджело, изваял «Вакха» и «Оплакивание».

Якопо Галли в Риме по-прежнему действовал в пользу Микеланджело и дал знать, что купцы из Брюгге братья Мускроны, торговавшие английским сукном, видели в Риме «Оплакивание» и очень хотят приобрести чью-либо статую «Богоматери с Младенцем». Галли полагал, что Микеланджело мог бы получить прекрасный заказ, как только братья Мускроны снова окажутся в Риме. Сумев возбудить интерес кардинала Пикколомини, банкир предложил ему привлечь Микеланджело к работе над статуями для семейного алтаря, в честь дяди кардинала, папы Пия Второго, — алтарь находился в кафедральном соборе в Сиене.

— Не будь Галли, — бормотал Микеланджело, — я остался бы вовсе без работы. Пока вырастет трава, кони сдохнут с голоду.

Сразу же после приезда он пошел в мастерскую при Соборе и осмотрел огромную — в семь аршин с пятью вершками — колонну Дуччио, которую многие называли либо «тощей», либо «жидкой»; он тщательно обследовал ее, прикидывая, годится ли камень для задуманной работы, потом оставил глыбу в покое и сказал, обращаясь к Бэппе:

— Il marmo e sano. Мрамор исправный.

Ночью он читал при свечах Данте и Ветхий завет, выискивая героический мотив и постигая колорит великой книги.

Затем ему стало известно, что члены цеха шерстяников и строительная управа при Соборе так и не смогли решить, что же следует высечь из их гигантского мраморного блока. Это хорошо, очень хорошо, думал Микеланджело, ибо он слышал также, что многие желали бы передать заказ Леонардо да Винчи, недавно вернувшемуся во Флоренцию и завоевавшему громкую славу благодаря изваянной им огромной конной статуе графа Сфорца и фреске «Тайная Вечеря», написанной в трапезной монастыря Санта Мария делле Грацие в Милане.

Микеланджело никогда не видел Леонардо — тот уехал из Флоренции лет восемнадцать назад, после того как с него было снято обвинение в пренебрежении к морали, но флорентинские художники говорили, что он — величайший рисовальщик в Италии. Уязвленный, охваченный любопытством, Микеланджело пошел в церковь Сантиссима Аннунциата, где был выставлен картон Леонардо — «Богородица с Младенцем» и «Святая Анна». Он стоял перед картоном, и сердце его стучало, как молот. Никогда еще не приходилось ему видеть такого достоверного рисунка, такой могучей правды в изображении фигур, за исключением, разумеется, его собственных работ. В папке, лежавшей на скамье, он нашел набросок обнаженного мужчины со спины, с раскинутыми руками и ногами. Никто не мог показать человеческую фигуру подобным образом, с такой поразительной живостью и убедительностью. Конечно же, подумал Микеланджело, Леонардо вскрывал трупы! Он подтащил скамью к картону и погрузился в работу, срисовывая три Леонардовых фигуры; из церкви он вышел совершенно убитый. Если управа поручит заказ Леонардо, то кто посмеет оспорить такое решение? И как может он, Микеланджело, даже намекнуть, что и у него тоже есть свои права художника, если смутные слухи из Рима о его «Вакхе» и «Оплакивании» едва только начали сюда доходить?

Но прошло время, и Леонардо отверг заказ. Отверг на том основании, что презирал ваяние по мрамору как искусство низшего сорта, удел простых ремесленников. Микеланджело слушал эти новости, испытывая чувство замешательства. Он был доволен тем, что камень Дуччио все еще никому не передан и что Леонардо да Винчи вышел из игры. Но он возмущался человеком, который позволял себе так уничижительно отзываться о скульптуре, тем более что слова его уже подхватила вся Флоренция и без конца их повторяла.

Ночью, еще до рассвета, он торопливо оделся и пошел по безлюдной Виа дель Проконсоло к Собору, в мастерскую. Там он остановился около колонны Дуччио. Первые лучи восходящего солнца искоса упали на мрамор — тень его откинулась во всю семиаршинную длину, приняв величественные, фантастические очертания, словно бы на земле распластался некий гигант. У Микеланджело перехватило дыхание, его пронзила мысль о Давиде, о Давидовом подвиге, описанном в Библии. «Вот так, — думал Микеланджело, — должен был выглядеть Давид в то утро, когда он вышел на битву с Голиафом». И этот Давид, этот гигант — разве же он не символ Флоренции!

Вернувшись к себе, он как можно вдумчивей еще раз перечитал рассказ о Давиде. Несколько дней он набрасывал на бумаге могучие мужские фигуры, нащупывая образ Давида, достойный библейской легенды. Один за другим он представлял свои проекты бывшему знакомцу по дворцу Медичи — гонфалоньеру Содерини, обращался к цеху шерстяников, в строительную управу при Соборе. Все оказалось напрасным, он был загнан в тупик, но весь, как в лихорадке, горел жаждой тесать и рубить мрамор.

2

Отец ждал его, сидя в черном кожаном кресле, в самой дальней комнате квартиры. На коленях у него лежал конверт, только что доставленный с почтой из Рима. Микеланджело вскрыл его ножом. Из конверта выпали мелко исписанные рукою Якопо Галли листки, в которых он сообщал, что кардинал Пикколомини вот-вот должен подписать договор с Микеланджело. «Однако я обязан предупредить, — писал Галли, — что заказ этот совсем не относится к числу таких, какого вы хотели бы и какого заслуживаете».

— Читай дальше, — приказал Лодовико, и его темно-янтарные глаза радостно заблестели.

Микеланджело читал и мрачнел все больше: из письма вытекало, что он должен создать пятнадцать небольших фигур, все в полном одеянии, и что фигуры эти поставят в узкие ниши обыкновенного алтаря работы Андреа Бреньо. Подготовительные рисунки подлежат утверждению кардинала, а мраморные фигуры, если они не удовлетворят его преосвященство, высекаются заново. Оплата составит пятьсот дукатов; Микеланджело обязан не брать никакого другого заказа в течение трех лет; предполагается, что в конце этого срока будет закончена и утверждена кардиналом последняя из заказанных статуй.

Лодовико вытянул перед собой растопыренные пальцы, словно грея их над жаровней.

— Пять сотен золотых дукатов за три года работы. Это не такой хороший заработок, какой у тебя был в Риме, но, учитывая наши доходы и скромный образ жизни…

— Вы заблуждаетесь, отец. Я буду должен платить за мрамор. И если кардинал не одобрит работу, мне придется ее переделывать, даже высекать новые фигуры.

— Это если кардинал не одобрит… Но когда Галли, хитрый банкир, готов ручаться, что ты изготовишь лучшие статуи в Италии, разве мы такие глупцы, чтобы беспокоиться? Сколько тебе заплатят в качестве аванса? «Тот, кто дает быстро, дает вдвое».

— Аванса не положено.

— На какие же деньги, они считают, ты будешь закупать материалы? Неужели они думают, что у меня монетный двор?

— Нет, отец, я уверен, что они не столь наивны.

— Слава те господи! Галли должен настоять на том, чтобы они выплатили тебе по договору аванс в сто дукатов еще до начала работы. Тогда мы не будем в проигрыше.

Микеланджело устало опустился в кресло.

— Три года высекать драпировки. И ни одной фигуры по моему замыслу.

Он вскочил с кресла, пробежал из угла в угол по комнате и метнулся в дверь. Он шагал, всячески сокращая путь, по направлению к Барджелло и площади Сан Фиренце и через узкий проулок вышел на сияющий свет площади Синьории. Здесь ему пришлось обойти аккуратно выложенную груду серого пепла — ее глубокой ночью насыпал кто-то из почитателей Савонаролы, чтобы отметить место его сожжения; затем Микеланджело оказался на широких ступенях, ведущих во двор Синьории. Вот с левой стороны открылась каменная лестница, и, перешагивая через три ступеньки сразу, Микеланджело поднялся в высокий пышный зал Совета, где могла вместиться тысяча человек одновременно. Зал был пуст, в нем на помосте в дальнем углу стоял лишь стол и дюжина стульев.

Оглядевшись, Микеланджело отворил левую дверь, ведущую в покои, обычно занимаемые подестой, каким был, например, его друг Джанфранческо Альдовранди, хотя теперь в них находился Пьеро Содерини, шестнадцатый гонфалоньер Флоренции.

Микеланджело был допущен к Содерини тотчас же. Из окон его палаты — она была угловой — открывался вид на всю площадь и на огромное пространство городских крыш; стены палаты были обшиты великолепным темным деревом, обширный потолок расписан лилиями Флоренции. За тяжелым дубовым столом сидел главный правитель республики. Когда Содерини ездил в последний раз в Рим, там в колонии флорентинцев ему говорили о Микеланджеловом «Вакхе», и он ходил в храм Святого Петра смотреть «Оплакивание».

— Ben venuto, — тихо сказал Содерини. — Что привело тебя в правительственное учреждение в столь жаркий полдень?

— Заботы и тревоги, гонфалоньер, — ответил Микеланджело. — Разве кто-нибудь приходит сюда, чтобы делиться с вами радостью?

— Именно поэтому я и сижу за таким широким столом: на нем хватит места для всех забот Флоренции.

— У вас широки и плечи.

В знак протеста Содерини по-утиному качнул головой, которую трудно было назвать красивой. Ему минуло уже пятьдесят один год — и белокурые его волосы, прикрытые шапочкой странного покроя, поблескивали сединой; у него был длинный, заостренный подбородок, крючковатый нос, желтоватая кожа, неровные, неправильной формы брови вздымались над кроткими карими глазами, в которых не чувствовалось ни смелости, ни коварства. Во Флоренции говорили, что Содерини воплощал в себе три достоинства, не встречаемые вместе ни у одного из жителей Тосканы: он был честен, он был прост и он умел заставить дружно работать враждующие партии.

Микеланджело рассказал Пьеро Содерини о предполагаемом заказе Пикколомини.

— Я не хочу принимать этот заказ, гонфалоньер. Я горю желанием изваять Гиганта! Вы не можете добиться того, чтобы управа при Соборе и цех шерстяников объявили конкурс? Если я проиграю его, я буду хотя бы знать, что у меня не хватило способностей. И тогда приму предложение Пикколомини как нечто неизбежное.

Микеланджело тяжело дышал, ноздри у него трепетали. Содерини мягко смотрел на него из-за своего широкого стола.

— Сейчас не то время, чтобы торопить события. Наши силы истощены в войне с Пизой. Цезарь Борджиа грозит захватить Флоренцию. Вчера Синьория решила откупиться от него. Мы будем ему выплачивать тридцать шесть тысяч золотых флоринов в год жалованья как главнокомандующему военных сил Флоренции. И платить будем в течение трех лет.

— Это вымогательство! — сказал Микеланджело.

Лицо Содерини покрылось краской.

— Многие целуют руку, которую хотели бы видеть отрубленной. Очень боюсь, не придется ли платить Цезарю Борджиа и сверх этой суммы. А деньги должны собрать цехи и представить их Синьории. Теперь ты уяснил себе, что цеху шерстяников не до того, чтобы думать о конкурсе на скульптуру?

На минуту собеседники смолкли, понимающе глядя друг на друга.

— Не лучше ли будет для тебя, — промолвил Содерини, — если ты отнесешься к предложению Пикколомини более благосклонно?

Микеланджело шумно вздохнул:

— Кардинал Пикколомини хочет, чтобы все пятнадцать статуй делались по его вкусу. Я ведь не могу взяться за резец, пока он не одобрит мои проекты. И какая за это плата? Чуть больше тридцати трех дукатов за фигуру — таких средств едва хватит лишь на то, чтобы снять помещение да купить материалы…

— Давно уже ты не работал по мрамору?

— Больше года.

— А когда в последний раз получал деньги?

— Больше двух лет назад.

У Микеланджело дрожали губы.

— Поймите же, прошу вас. Ведь этот алтарь строил Бреньо. Все фигуры кардинал потребует закутать с головы до ног; они будут стоять в темных нишах; их там не отличишь от печного горшка! Зачем мне на три года связывать свою жизнь с этим алтарем и украшать его, когда он и без того достаточно украшен?

Голос его, в котором звучала мука, раздавался теперь по всей палате.

— Исполняй сегодня то, что надлежит исполнить сегодня, — твердо заключил Содерини. — А завтра ты будешь волен делать то, что следует делать завтра. Вот мы даем взятку Цезарю Борджиа. Разве для тебя, художника, этот заказ не то же самое, что подкуп Борджиа для нас, правителей государства? Вся сила в единственном законе, который гласит: надо выжить.

Настоятель монастыря Санто Спирито Бикьеллини, сидя за столом в своем заполненном манускриптами кабинете, гневно отодвинул бумаги в сторону, глаза его из-под очков так и сверкали.

— Это в каком же смысле — выжить? Быть живым и жить, как живут звери? Позор! Я уверен, что шесть лет назад Микеланджело не допустил бы подобной мысли. Он не сказал бы себе: «Лучше посредственная работа, чем никакой». Это самое настоящее соглашательство, на которое идет только посредственность.

— Бесспорно, отец.

— Тогда не бери этого заказа. Делай как можно лучше то, на что ты способен, или не прикладывай рук вовсе.

— В конечном счете вы, разумеется, правы, но что касается ближайших целей, то я думаю, истина тут на стороне Содерини и моего родителя.

— Конечный счет и ближайшая цель — да таких понятий нет, их не существует! — воскликнул настоятель, краснея от возмущения. — Есть только Богом данные и Богом же отсчитанные годы, и пока ты жив, трудись и осуществляй то, для чего ты рожден. Не расточай времени напрасно.

Микеланджело устыженно опустил голову.

— Пусть я говорю сейчас как моралист, — продолжал настоятель уже спокойно, — но ты, пожалуйста, помни: заботиться о тебе, воспитывать у тебя характер — это мой долг.

Микеланджело вышел на яркий солнечный свет, присел на край фонтана на площади Санто Спирито и стал плескать себе в лицо холодную воду — в точности так, как он делал это в те ночи, когда пробирался домой из монастырской покойницкой.

— Целых три года! Dio mio, — бормотал он.

Он пошел к Граначчи и стал жаловаться ему, но тот не хотел и слушать.

— Без работы, Микеланджело, ты будешь самым несчастным человеком на свете. И что за беда, если тебе придется высекать скучные фигуры? Даже худшая твоя работа окажется лучше, чем самая удачная у любого другого мастера.

— Да ты просто спятил. Ты и оскорбляешь меня, и льстишь в одно и то же время.

Граначчи ухмыльнулся:

— Я тебе советую: изготовь по договору столько статуй, сколько успеешь. Любой флорентинец поможет тебе, лишь бы утереть нос Сиене.

— Утереть нос кардиналу?

Граначчи заговорил теперь куда серьезнее:

— Микеланджело, посмотри на дело трезво. Ты хочешь работать — значит, бери заказ у Пикколомини и выполняй его на совесть. Когда тебе подвернется заказ интересней, ты будешь высекать вещи, которые тебе по душе, и пойдем-ка со мной на обед в общество Горшка!

Микеланджело покачал головой.

— Нет, я не пойду.

3

Он снова надолго приник к рисовальному столу, набрасывая эскизы к «Богородице» для братьев Мускронов и пытаясь хотя бы смутно представить себе фигуры святых для Пикколомини. Но мысли его были только о колонне Дуччио и о Гиганте-Давиде. Сам того не замечая, он раскрыл Библию и в Книге Царств, главе 16, прочитал:

«А от Саула отступил Дух Господень, и возмущал его злой дух от Господа… И отвечал Саул слугам своим: найдите мне человека, хорошо играющего, и представьте его ко мне. Тогда один из слуг его сказал: вот я усидел у Иессея, Вифлеемлянина, сына, умеющего играть, человека храброго и воинственного, и разумного в речах и видного собою, и Господь с ним».

Чуть дальше, в той главе, где Саул спрашивает, мудро ли поступил Давид, выйдя на бой с Голиафом, Давид говорит:

«Раб твой пас овец у отца своего, и когда, бывало, приходил лев или медведь, и уносил овцу из стада, то я гнался за ним, и нападал на него, и отнимал из пасти его; и если он бросался на меня, то я брал его за космы и поражал его и умерщвлял его. И льва и медведя убивал раб твой».

Микеланджело сидел, глядя на строки: «Приходил лев или медведь… то я брал его за космы и поражал его и умерщвлял его». Разве есть еще в Библии подвиг силы и отваги величавее этого? Юноша, без оружия и брони, преследует самых могучих зверей, хватает их и душит голыми руками.

А есть ли во Флоренции из всех изображений Давида, которые он видел, хоть одно, где Давид казался бы способным на такую дерзкую мысль, не говоря уже о ее осуществлении? Утром Микеланджело стоял перед картиной Кастаньо, оглядывая юного Давида: тонкие бедра и голени, изящные, маленькие руки и ступни ног, копна курчавых волос, венчающая нежно выточенное милое лицо, — нечто среднее между мужчиной и женщиной. Микеланджело пошел взглянуть и на более раннюю картину — на «Давида-Победителя» Антонио Поллайоло; у того Давид крепко упирался ногами в землю, но его хрупкие, словно у дамы, пальчики были изогнуты так, будто он собирался взять в руки чашечку сливок. У юноши был хорошо развитый торс и чувствовалась некая решимость в позе, но отороченный кружевами кафтан с кружевной же рубашкой флорентинского аристократа придавал ему вид, как убеждался Микеланджело, самого изысканного, самого модного пастушка на свете.

Скоро Микеланджело был во дворце Синьории и, поднявшись по лестнице, направился в зал Лилий. Снаружи, возле дверей, стоял бронзовый «Давид» Верроккио — задумчиво-нежный юноша. В самом зале находился первый «Давид» Донателло, высеченный из мрамора. Микеланджело никогда не видел его раньше и изумился тонкости отделки, чутью ваятеля в передаче телесной плоти. Руки у Давида были сильные, та его нога, которую не скрывала длинная, роскошная мантия, выглядела гораздо массивней и тяжелей, чем на картинах Кастаньо и Поллайоло, шея толще. Но глаза были пустоватые, подбородок безвольный, рот вялый, а лишенное экспрессии лицо украшал венок из листьев и ягод.

Микеланджело сошел по каменным ступеням во дворик и остановился перед Донателловым «Давидом» из бронзы: эту статую когда-то он видел ежедневно в течение двух лет, живя во дворце Медичи; ныне, после того как дворец был разграблен, городские власти перенесли ее сюда. Это изваяние он любил всей душой: бедра, голени, ступни бронзового юноши были достаточно сильны, чтобы нести тело, руки и шея крепкие и округлые. Однако теперь, когда он смотрел на статую критически, он видел, что, как и у любой флорентинской статуи Давида, у Донателлова изваяния слишком приятные, почти женские черты лица, затененные богато декорированной шляпой, и чересчур длинные кудри, рассыпавшиеся по плечам. Несмотря на мальчишеский детородный орган, у него чувствовались слегка налившиеся груди юной девушки.

Микеланджело вернулся домой, в голове у него была полная сумятица. Все эти Давиды, и в особенности два Давида любимого Донателло, — просто хрупкие, слабые мальчики. Они не смогли бы задушить льва и медведя, а тем более убить Голиафа, чья мертвая голова лежала у их ног. Почему же лучшие художники Флоренции изображали Давида или нежным юношей, или выхоленным и разнаряженным модником? Разве они знали лишь одно описание Давида: «Он был белокур, с красивыми глазами и приятным лицом» — и не читали про него ничего больше? Почему ни один художник не подумал как следует об этих словах: «И если он бросался на меня, то я брал его за космы и поражал его и умерщвлял его. И льва и медведя убивал раб твой».

Давид был мужчиной! Он совершал эти подвиги еще до того, как его избрал Господь. Все, чего он достиг, он достиг один, обязанный только своему великому сердцу и могучим рукам. Такой человек мог без колебаний пойти на Голиафа, будь Голиаф и великаном, носившим на себе чешуйчатую броню в пять тысяч сиклей меди. Что этому юноше Голиаф, если он смотрел в глаза львам и медведям и побеждал их в честном поединке?

Рано утром, прихватив с собой все, что нужно для замеров, Микеланджело шел по мокрым после уборки улицам к мастерской при Соборе. Там он долго прикидывал, как вписываются его рисунки в камень Дуччио, тщательно, стараясь не ошибиться ни на волос, вычислял расстояние между самой глубокой точкой впадины на глыбе и противоположной ее стороной, с тем чтобы твердо убедиться, возможно ли высечь из этого блока Давида, самая узкая часть фигуры которого — бедра — должна была войти в перешеек камня у выемки.

— Толку не будет, — приговаривал Бэппе. — Вот уже пятьдесят лет я гляжу, как скульпторы меряют этот камень то тут, то там. И всегда говорят одно: «Плохо. Никакая фигура не получится».

— Все зависит от изобретательности, Бэппе. Гляди, я нарисую тебе контуры этого камня и скажу, что выходит. Вот эта точка показывает крайнюю глубину впадины и делит колонну по длине на две почти равные части. А теперь давай предположим, что, уходя от впадины, мы сдвинем поясницу и бедра в бок и для устойчивости позы высечем с противоположной стороны резко выдвинувшееся запястье руки…

Бэппе задумчиво почесал себе зад.

— Эге, — воскликнул Микеланджело, — видно, ты понял, что толк будет. Я ведь знаю, где ты чешешь свои телеса, когда бываешь чем-то доволен.

Шла неделя за неделей. Микеланджело стало известно, что Рустичи заявил, будто работа над колонной Дуччио для него слишком сложна. Сансовино для того, чтобы из камня получилось хоть что-то путное, потребовал дополнительный блок мрамора. Многие скульпторы Флоренции, в том числе Баччио, Бульони и Бенедетто да Роведзано, осматривали колонну и разочарованно шли прочь, говоря, что поскольку поперек ее, почти на самой середине, проходит глубокая выемка, то; колонна в этом месте разломится надвое.

Посыльный доставил пакет из Рима, в котором лежал договор с Пикколомини.

«Преосвященный кардинал Сиены поручает Микеланджело, сыну Лодовико Буонарроти Симони, скульптору из Флоренции, изготовить пятнадцать статуй из каррарского мрамора, который должен быть новым, чистым, белым, без пятен и прожилок, словом, таким совершенным, какой идет на первоклассные по качеству статуи, каждая из которых должна быть в два локтя высоты и которые должны быть все закончены в течение трех лет за сумму в пятьсот больших золотых дукатов…»

Якопо Галли все же добивался аванса в сто дукатов, обязавшись возвратить эти деньги кардиналу Пикколомини в том случае, если Микеланджело умрет, не закончив трех последних статуй. Кардинал Пикколомини уже одобрил первые Микеланджеловы наброски, но была в договоре статья, прямо-таки взбесившая Микеланджело. «Поскольку Святого Франциска уже ваял Пьетро Торриджани, но оставил незавершенными одеяние и голову, Микеланджело должен из уважения и любезности закончить статую в Сиене, с тем, чтобы эта статуя могла быть помещена среди других, изготовленных им, и все, кто увидит ее, говорили бы, что это работа рук Микеланджело».

— Я и ведать не ведал, что Торриджани когда-то уже начинал эту работу, — возмущался Микеланджело, разговаривая с Граначчи. — Какое бесчестье, если я начну подчищать его пачкотню!

— Резко же ты выражаешься, — заметил Граначчи. — Лучше взглянуть на дело по-иному: Торриджани не сумел изваять, как положено, даже одной фигуры, и кардинал Пикколомини вынужден обратиться к тебе, чтобы работа была выполнена достойно.

Галли торопил Микеланджело подписать договор и браться за дело немедленно. «На будущую весну, когда братья Мускроны приедут из Брюгге, я уговорю их заказать вам статую по вашему вкусу — «Богоматерь с Младенцем». Таким образом, есть еще добрые надежды и на будущее».

Микеланджело собрал кипу новых рисунков к «Давиду» и снова отправился уговаривать и убеждать Пьеро Содерини. Ведь заказ на статую попадет в его руки только в том случае, если гонфалоньер будет решителен и заставит, наконец, действовать цех шерстяников.

— Да, я могу его принудить к этому, — соглашался Содерини. — Но это значит, что и цех шерстяников, и управа при Соборе пойдут против собственной воли. И конечно, будут отвергать тебя. А нам требуется, чтоб они, во-первых, заказали эту статую и, во-вторых, чтобы они сами избрали тебя в качестве скульптора. Ты чувствуешь, что это разные вещи?

— Да, — с горечью ответил Микеланджело, — это, пожалуй, верно. Но ждать я больше не могу.


Неподалеку от Виа дель Проконсоло, почти рядом о церковью Бадиа, под одной из арок существовал проход — выглядел он так, словно вел во дворик какого-то дворца. Микеланджело нырял под эту арку бесконечное число раз, идя из дома в Сады Медичи, и знал, что за нею открывается площадь, где жили мастеровые, — особый мир, наглухо отгороженный, окруженный задними стенами дворцов, низкими башнями и приземистыми двухэтажными строениями. Тут, на этой площади, ютилось десятка два разных мастерских — дубильных, медных, столярных, красильных, канатных, изготовляющих ножи и ножницы. Товар свой эти ремесленники сбывали на больших рынках и людных улицах Корсо и Пелличчерии. Здесь Микеланджело снял пустовавшую мастерскую, в которой когда-то работал сапожник, — мастерская выходила окнами на южную сторону овальной по форме площади, и в ней почти весь день стояло солнце. Оплатив помещение за три месяца вперед, Микеланджело послал письмо Арджиенто в Феррару, зовя его на работу, и приобрел для него обычную у подмастерьев низенькую кровать на колесиках, задвигавшуюся на день под кровать хозяина.

В знойные дни июня мастеровые работали, расположившись на скамьях у открытых дверей, — руки красильщиков отливали голубым, зеленым, красным, металлисты трудились в кожаных фартуках, обнажив свои плотные тела до пояса, столяры пилили и строгали дерево, отшвыривая в сторону пахнущие свежестью стружки; всякий инструмент производил особый, свойственный только ему шум, сливающийся с шумом другого инструмента, и в тесном пространстве площади они звучали согласно, как музыка, родная и близкая слуху Микеланджело. Здесь, в мастерской, где буквально рядом жил простой трудовой люд, у него было такое же чувство спокойного уединения, которое он знал у своего рабочего стола в Риме, когда за окнами, подле гостиницы «Медведь», сновала и суетилась пестрая людская толпа.

Арджиенто приехал покрытый пылью, в разбитых башмаках и, выскребая в комнате последние следы пребывания сапожника, без умолку болтал все утро; он не мог сдержать своей радости по поводу того, что избавился от брата и его хозяйства.

— Не понимаю тебя, Арджиенто. Когда мы жили в Риме, ты каждое воскресенье спешил за город, чтобы посмотреть на лошадей.

Оторвавшись от ведра с мыльной пеной, Арджиенто поднял свое потное лицо:

— Я люблю побывать в деревне, посмотреть, а работать там мне не нравится.

Столяр, живший напротив, помог Микеланджело сколотить рисовальный стол, и они поставили его у самых дверей. Арджиенто обегал всю Скобяную улицу, разыскивая подержанный горн. Микеланджело купил железные бруски и корзину каштановых углей — надо было изготовлять резцы. Он нашел во Флоренции два блока мрамора величиной в аршин и двадцать дюймов, наказав доставить еще три блока из Каррары. Затем, не прибегая ни к восковым, ни к глиняным моделям и не заглядывая в рисунки, одобренные кардиналом Пикколомини, он начал обрабатывать белоснежные блоки — теперь он чувствовал только одно: жажду приложить свои руки к мрамору. Он изваял сначала Святого Павла, с бородой, с красивыми чертами лица, — в этом первом проповеднике христианства был и римский колорит, и налет греческой культуры; тело его, несмотря на обширную мантию, Микеланджело сделал мускулистым и напряженным. Не дав себе передышки, он тотчас приступил к статуе Святого Петра — ближайшего из учеников Христа, свидетеля его воскресения, того Петра-камня, на котором была воздвигнута новая церковь. Эта статуя была гораздо сдержанней, спокойней, в ней ощущалась одухотворенная задумчивость; продольные складки мантии святого выразительно оттенял тяжелый шарф, наброшенный поперек груди и плеч.

Трудовой люд на площади принял Микеланджело как еще одного искусного мастерового, который в рабочей одежде приходит в свою каморку чуть не на заре, сразу после того, как подмастерья вымоют мостовую, и кончает работу затемно — его волосы, щеки, нос, рубашка, голые до колен ноги бывают к тому времени усыпаны белой мраморной пылью, в точности так, как они могли быть усыпаны стружкой, обрезками кожи или хлопьями пакли. Порой какой-нибудь столяр или красильщик, напрягая голос, чтобы перекрыть визг пилы, стук молотков, острые скрипы ножей и песню резцов Микеланджело, взрезающих белый мрамор подобно тому, как взрезает весеннюю почву лемех плуга, кричал:

— Это прямо-таки чудо! Вся Флоренция задыхается от зноя, а на нашей площади белая метель.

Он держал местонахождение своей мастерской в тайне ото всех, за исключением Граначчи; тот, идя домой обедать, заглядывал сюда по пути и приносил свежие городские новости.

— Я не верю своим глазам! Девятнадцатого июня ты подписал договор, сейчас только середина июля, а у тебя уже готовы две статуи. И они вполне хороши, хотя ты и плачешься, что не можешь больше изваять ничего достойного. Если дело так пойдет и дальше, ты закончишь пятнадцать статуй в семь месяцев.

— Эти две первые статуи неплохие, в них вложена моя жажда работы. Но когда их втиснут в узенькие ниши, они тут же умрут, исчезнут. Следующие две фигуры у меня — папа Пий Второй и Григорий Великий, в тиарах, как полагается, и в длинных жестких мантиях…

— Но почему ты не поедешь в Сиену и не разделаешься с Торриджани? — прервал его Граначчи. — Поверь, тебе сразу станет легче.

В тот же день Микеланджело уехал в Сиену.

4

Тоскана — благословенный край. Земля ее вылеплена так любовно, что взор обнимает горы и долины, не спотыкаясь ни об один камень. Скаты и верхи мягко расступающихся холмов, отвесные линии кипарисов, террасы, высеченные многими поколениями людей, вложивших в эти утесы и скалы всю свою нежность и мастерство, геометрически расчерченные поля, по которым словно бы прошлась, в двойной заботе о красоте и урожае, рука художника; зубчатые стены замков по гребням холмов и высокие башни, отливающие среди лесной зелени серо-голубым и золотистым, воздух такой чистоты, что каждая пядь земли во всех мелочах виднеется с ослепительной ясностью. Под ногами Микеланджело расстилались нивы, где под июльским солнцем уже вызрели ячмень и овес, бобы и свекла; по обеим сторонам дороги тянулись шпалеры виноградника, вплетенного в горизонтальные ветви серебристо-зеленых олив, — этот сквозной, будто перепончатый сад навевал мысли о вине, об оливковом масле, о прелести кружевной листвы.

Поднимаясь по отлогому кряжу все выше и выше, к чистейшему итальянскому небу, вдыхая этот дивный воздух, Микеланджело испытывал восторг: все его существо теперь словно бы облагородилось, суета и убожество обыденщины спадали с плеч — такое наслаждение он чувствовал лишь в те минуты, когда резал и рубил белый мрамор. Тоскана как бы размыкала все узлы человеческих страстей и печалей, выметая зло из земного мира. Бог и человек соединили свои силы, чтобы создать это величайшее творение искусства.

По живописности и красоте, думал Микеланджело, здесь мог бы быть Эдем, райский сад. Адам и Ева покинули его, но для глаз скульптора, озирающего волнистые отроги гор, распахнутых в огромном пространстве, нежную нить зеленой реки, вьющейся внизу, среди долины, пятна каменных домиков с солнечно-яркими черепичными кровлями и далекие лиловые стога, — для его глаз Тоскана была раем. И он припомнил вдруг строки, которые напевал в детстве:

Италия — это сад Европы,
Тоскана — это сад Италии,
Флоренция — цветок Тосканы.
Еще до заката солнца он достиг высоты, господствующей над Поджибонси: Апеннины здесь были уже покрыты девственным лесом, реки и озера под косыми вечерними лучами сверкали, словно расплавленное серебро. Обширным скатом холма он спустился к Поджибонси, городку виноделов, кинул свою кладь в чистенькой, с выскобленным полом гостинице и поднялся на окрестные горы. Ему хотелось оглядеть творение Джулиано да Сангалло — Поджо Империале. Этот дворец-крепость был возведен по приказу Лоренцо, чтобы препятствовать вражеским армиям проникать отсюда в долину, ведущую прямо к Флоренции, но когда Лоренцо умер, Имперский Холм был оставлен без присмотра.

Он с трудом сошел в город по скалистой тропе. Во дворе гостиницы ему подали ужин, он хорошенько выспался, встал с петухами и затем пустился во вторую половину пути.

Сиена оказалась городом красно-коричневого цвета — кирпич здесь делался из местной красноватой земли, точно так, как кирпич в Болонье — из жжено-оранжевой болонской земли. Микеланджело миновал городские ворота и въехал на площадь дель Кампо, напоминающую по очертаниям огромную раковину, — тут по холму, огибающему площадь, сплошной стеной тянулись частные особняки, а на противоположной стороне высился дворец Общины, над ним пронзала небо прекрасная и дерзкая в своем полете башня Манджиа: от совершенства ее скульптурной пластики захватывало дух.

Спешившись, он прошел на середину площади — здесь каждое лето сиенцы устраивали бешеные конные скачки. Обозрев чудесный фонтан работы делла Кверча, Микеланджело поднялся по пологому маршу каменной лестницы к баптистерию: в нем была купель, созданная делла Кверча, Донателло и Гиберти.

Обойдя вокруг купели и полюбовавшись работой лучших скульпторов Италии, он вышел из баптистерия и стал взбираться на крутой, как гора, холм, к кафедральному собору. С чувством благоговения смотрел он на черно-белый мраморный фасад собора с его великолепно изваянными фигурами работы Джованни Пизано, на круглые ажурные окна, на черно-белую мраморную кампанилу. Войдя внутрь, он ступил на мощные мраморные плиты с черно-белой мозаикой, изображающей сцены из Ветхого и Нового завета.

И тут его сердце словно оборвалось и упало. Перед ним был алтарь Бреньо, — ниши алтаря оказались гораздо мельче, чем он воображал, и над каждой из них надстроен похожий на раковину купол с густой насечкой: под такою кровлей лица предполагаемых фигур должны были утратить всякое выражение. Некоторые ниши помещались столь высоко, что о том, какие в них стоят изваяния, зритель не мог и догадаться.

Микеланджело принялся было измерять эти ниши, прикидывая в уме, на какой высотеследует поставить фигуры святых, и вдруг заметил, что к нему приближается смотритель — довольно приятный на вид румяный мужчина средних лет.

— Ах, это вы тот самый Микеланджело Буонарроти, которого мы ожидали, — сыпал словами смотритель, едва успев поздороваться. — Святого Франциска привезли из Рима уже несколько недель назад. Я поставил его в прохладном помещении неподалеку от баптистерия. Кардинал Пикколомини велел мне хорошенько позаботиться о вас. Вам приготовлена комната в нашем доме, как раз напротив площади. Моя жена отлично готовит, у нас бывает прекрасная сиенская лапша с заячьим соусом.

Микеланджело решился прервать этот поток слов.

— Вы не проведете меня к Святому Франциску? Мне надо поглядеть, сколько там осталось работы.

— Ну разумеется! И, сделайте милость, не забывайте, что вы здесь гость кардинала Пикколомини, а кардинал у нас — великий человек…

При виде скульптуры Торриджани у Микеланджело перехватило дыхание. Это был топорный, безжизненный болван, наглухо закутанный в ниспадающие одежды, под которыми нельзя было почувствовать ничего человеческого; руки без признаков вен, кожи или костей; жесткое, стилизованное, тупое лицо… все это мгновенно отметил про себя Микеланджело, пока его глаза безжалостно обшаривали незавершенный мрамор.

Он поклялся отдать бедному изувеченному Франциску, которого сейчас не узнали бы и птицы, всю свою любовь и все свое мастерство. Надо будет заново вторгнуться в толщу блока, содрать пошлые украшения, обрубив, где следует, опозоренный камень, переосмыслить всю фигуру, весь облик Франциска, с тем чтобы он явился таким, каким его видел Микеланджело, — нежнейшим из всех святых. Потом, хорошенько выспавшись, Микеланджело принесет сюда принадлежности для рисования и засядет в этой прохладной, высеченной в громаде собора, комнате, с рассеянным светом верхнего окна, чтобы думать и искать, искать до тех пор, пока Святой Франциск не предстанет взору во всей своей любви к сирым, бедным и покинутым.

На следующий день он уже сделал рисунки. А вечером оттачивал чьи-то старые резцы, для уверенности приучал к ним свои руки, применялся к весу молотка. С рассветом он начал рубить камень, и работа закипела, теперь из уже сильно стесанного блока возникло изможденное от странствий тело, худые, костлявые, прикрытые ветхой мантией плечи, трогательно выразительные руки, тонкие, с узловатыми коленями, усталые ноги, некогда долго шагавшие по дорогам, — всем встречным святой оказывал помощь и, боготворя все сущее в природе, принимал его как благо.

Он чувствовал сейчас полное свое слияние со Святым Франциском и с этим изувеченным камнем, из которого вырастал святой. Перейдя к голове Франциска, он изваял у него свои собственные волосы, начесанные на лоб и ровно подстриженные над бровями, свое собственное вогнутое лицо, каким он видел его в зеркале во дворце Медичи наутро после удара Торриджани: расплющенный в переносице нос, в профиль напоминающий букву S, шишка над глазом, распухшая скула; Святой Франциск с печалью глядел на то, что открывалось ему в Божьем мире, но в грустно-болезненных чертах его лица, ясно читалось всепрощение, светлая ласка и покорность.

Печаль не оставляла Микеланджело и в тот час, когда он уже подъезжал к Флоренции, пробираясь меж холмов Кьанти. Устало слез он с лошади и, с седельной сумой на плече, зашагал к своей мастерской. Арджиенто нетерпеливо переминался с ноги на ногу, выжидая, когда Микеланджело обратит на него внимание.

— Ну, Арджиенто, что тебя так мучит?

— Гонфалоньер Содерини. Он хочет видеть вас. То и дело присылал к нам пажа!

Вся площадь Синьории пылала в оранжевом свете — горящие плошки с маслом были подвешены у каждого окна и гирляндами обрамляли верх зубчатой башни. Содерини оставил своих коллег по Совету, сидящих в верхней лоджии, и встретил Микеланджело у постамента Донателловой «Юдифи». Он был в простой шелковой рубашке — вечер томил душным жаром, — но лицо гонфалоньера выражало сдержанную гордость и удовлетворение.

— Зачем эти огненные плошки? В честь чего такое празднество?

— В честь тебя.

— Меня?

— Да, отчасти. — Глаза Содерини, в бликах оранжевого света, загадочно щурились. — Сегодня в полдень Совет принял новую конституцию. Это официальное объяснение торжеств. А неофициальное объяснение заключается в том, что старшины цеха шерстяников и Собор передали тебе «Гиганта»…

Микеланджело замер. Это было невероятно. Колонна Дуччио стала его!

— Когда мы увидели, что наш лучший ваятель попал в сети к сиенскому кардиналу, мы задали себе вопрос: «Неужто Сиена считает, что Флоренция не ценит своих художников? Или думает, что у нас нет возможности дать им работу?» Ведь что ни говори, а мы целые годы воевали с сиенцами…

— Но у меня договор с Пикколомини…

— В силу патриотического долга ты обязан отложить договор с Пикколомини и уже в сентябре заняться блоком Дуччио.

Микеланджело почувствовал, что у него жжет под веками и вот-вот навернутся слезы.

— Как мне благодарить вас?

Содерини медленно покачал своей узкой головой с желтовато-седыми жидкими волосами и негромко сказал:

— Мы оба — дети Великолепного; мы должны уважать эти узы.

5

Ноги сами несли его через Борго Пинти на Виа дельи Артисти, затем к городским воротам и, вдоль реки Аффрико, к холмам Сеттиньяно.

— Эй, у меня новость! — вскричал Микеланджело. — Самая свежая, с пылу, с жару. Колонна Дуччио теперь моя!

— Значит, мы можем уже доверить тебе отделывать оконные наличники, — не без иронии отозвался отец семейства.

Микеланджело раскинул перед ним ладони:

— Спасибо за честь, padre mio, но настоящий скальпеллино любит рубить камень — и тут хоть лопни!

Он остался у Тополино ночевать, спал на старом соломенном тюфяке, под аркой, между дедом и самым младшим из внуков. Встал на рассвете и пошел вместе с мужчинами тесать светлый камень. Проработал он недолго, пока над долиной не поднялось солнце, потом вернулся в дом. Мать семейства подала ему кувшин холодной воды.

— Madre mia, что с Контессиной?

— Она очень слаба… Но это не самое худшее. Синьория запретила, чтобы кто-нибудь помогал им. — И красноречивым тосканским жестом безнадежности старуха развела руки в стороны. — Яд ненависти, оставленный Пьеро, еще действует.

Микеланджело выпил почти весь кувшин, снова вышел на рабочий двор и спросил Бруно:

— У тебя есть в запасе несколько железных брусков?

— Как же не быть? Всегда есть.

Микеланджело подложил в горн дров, разжег его и отковал набор маленьких резцов и молотков — такой детский инструмент изготовлял для него, когда ему было шесть лет, старый Тополино. Затем он обтесал продолговатую плиту светлого камня и вырезал на ней азбуку скальпеллино — от узора в елочку до тех борозд, что процарапывает крайний зуб троянки.

— Addio, — попрощался он с Тополино.

По какому-то таинственному наитию Тополино твердо знали, что, услышав о своей большой удаче, Микеланджело пришел поделиться этой вестью прежде всего к ним. Его приход, ночлег в доме, работа за компанию с мужчинами — все говорило о том, что любовь Микеланджело к семейству каменотесов жива.

Конь, которого он взял у Тополино, был стар и ненадежен. Не одолев и половины подъема по крутой тропе, Микеланджело слез с седла и повел коня в поводу. На перевале он повернул к западу, и перед ним открылась долина Муньоне — небо над нею было залито розовым и пурпурным светом. Здесь лежал кратчайший путь к Фьезоле, северному якорю этрусской лиги городов, первым опорным пунктом которой был город Вейи, поблизости от Рима. Легионы Цезаря не без труда покорили здешние места. Цезарь думал, что он смел Фьезоле с лица земли, но, спускаясь по северному склону и видя в отдалении виллу Полициано «Диана», Микеланджело проехал мимо прочных, не тронутых временем этрусских стен и новых домов, сложенных из камня древнего города.

Жилище Контессины было расположено в лощине, подле круто сбегающей вниз узкой дороги, на полпути от гребня горы до реки Муньоне. Когда-то это был крестьянский домик, принадлежавший стоявшему на горе замку. Микеланджело привязал лошадь к оливе, прошел через грядки огорода и на маленькой каменной террасе перед домиком увидел семейство Ридольфи. Контессина сидела на стуле с тростниковой спинкой, кормя грудью младенца, шестилетний мальчик играл у ее ног. Микеланджело сверху, с бугра, сказал негромко и мягко:

— Это я, Микеланджело Буонарроти, приехал навестить вас.

Контессина быстро подняла голову, прикрыла грудь.

— Микеланджело! Вот неожиданность. Спускайся же скорее. Тропинка там поворачивает вправо.

Наступила напряженная тишина, Ридольфи гордо вскинул голову, лицо у него было надменно-обиженное. Микеланджело вынул из седельной сумы каменную плиту и набор детских инструментов и прошел по дорожке к дому. Ридольфи по-прежнему холодно смотрел поверх его головы, недвижный, надменный.

— Власти отдали мне вчера колонну Дуччио. Я должен был приехать к вам и сказать это. Так пожелал бы Великолепный. А потом я вспомнил, что вашему старшему сыну ныне исполнилось шесть лет. В таком возрасте пора начинать учение. Я буду учить его, как меня учил Тополино, когда мне было тоже шесть лет.

Контессина рассмеялась, и громкий ее смех покатился через террасу к оливам. Суровый рот Ридольфи дрогнул в усмешке. Чуть хриплым голосом он сказал:

— С вашей стороны большая любезность приехать к нам вот так. Вы ведь знаете, что мы отверженные.

Ридольфи заговорил с Микеланджело впервые в жизни, и впервые после свадьбы Контессины Микеланджело увидел его вблизи. Ридольфи не было еще и тридцати, но гонения и невзгоды уже опустошающе прошлись по его лицу. Хотя он и не входил в число заговорщиков, стремившихся призвать Пьеро де Медичи, его ненависть к республике и готовность содействовать восстановлению олигархического режима во Флоренции были известны. Наследственное состояние Ридольфи, нажитое на торговле шерстью, служило теперь для финансовых нужд государства.

— Едва ли мне на пользу опьяняться подобными мыслями, — сказал Ридольфи, — но придет день, и мы вновь окажемся у власти. Тогда мы посмотрим!

Микеланджело чувствовал, как глаза Контессины жгут ему затылок. Он вполоборота посмотрел на нее. Спокойная покорность судьбе сквозила в ее лице, хотя ужин, который они только что кончили, был скуден, одежда потерта и обтрепана, а крестьянское жилище не могло не будить мыслей об их старом дворце, одном из самых роскошных во Флоренции.

— Расскажи, что нового у тебя. Как ты жил в Риме? Что изваял? Я слышала только про «Вакха».

Микеланджело вынул из-под рубашки лист рисовальной бумаги, из-за пояса угольный карандаш и набросал «Оплакивание», объяснив, что он старался выразить. Как хорошо было снова беседовать с Контессиной, смотреть в ее темные глаза. Разве они не любили друг друга, пусть это была и детская любовь? Если ты когда-то любил, разве эта любовь может умереть? Любовь так редкостна и находит тебя с таким трудом…

Контессина угадала его мысли, она всегда их угадывала. Она наклонилась к сыну:

— Луиджи, ты хочешь изучать азбуку Микеланджело?

— Нет, я хочу делать с Микеланджело новую статую!

— А я буду ходить к тебе и учить, как меня учил Бертольдо в Садах твоего дедушки. Возьми-ка вот этот молоток в одну руку и резец — в другую. На тыльной стороне этой плиты я тебе покажу, как писать по камню. С молотком и резцом в руках мы можем создавать изваяния не менее прекрасные, чем терцины Данте. Верно я говорю, Контессина?

— Да, — ответила она. — У каждого из нас есть свой алфавит, чтобы творить поэзию.

Была уже полночь, когда он отвел лошадь к Тополино и добрался по холмам до города. Отец не спал, ожидал его в своем черном кожаном кресле. Очевидно, это была уже вторая ночь, как он не смыкал глаз, раздражение его дошло до предела.

— Нет, только подумать! Тебе потребовалось двое суток, чтобы найти свой дом и сообщить отцу новости. Где ты был все это время? И где твой договор? Какую сумму тебе назначили?

— Шесть флоринов в месяц.

— Сколько надо времени, чтобы кончить работу?

— Два года.

Лодовико быстро прикинул, какой получается итог, и обескураженно взглянул на Микеланджело.

— Выходит, всего-навсего сто сорок четыре флорина!

— Если по окончании работы будет решено, что я заслуживаю большего, управа согласна заплатить дополнительно.

— От кого это будет зависеть?

— От их совести.

— Ах, от совести! Разве ты не знаешь, что, когда тосканец должен развязать свой кошелек, совесть у него замолкнет?

— Мой «Давид» будет столь прекрасен, что они заплатят больше.

— Даже договор с Пикколомини выгодней, там ты получаешь триста тридцать два флорина за те же два года работы — плата в два с лишним раза выше!

Микеланджело горестно опустил голову, но Лодовико не обратил на это внимания. Решительным тоном, означающим конец разговора, он сказал:

— Буонарроти не столь богаты, чтобы заниматься благотворительностью и жертвовать цеху шерстяников и Собору сумму в сто восемьдесят восемь флоринов. Скажи им, что ты не примешься за Давида, пока не заработаешь свои пятьсот дукатов в Сиене…

Микеланджело почел разумным сдержаться. Он спокойно произнес:

— Отец, я буду высекать «Давида». И зачем вы вечно затеваете эти пустые споры?

Несколько часов спустя брат Буонаррото говорил Микеланджело:

— Споры не такие уж пустые. Скажи, сколько флоринов ты собирался давать отцу до этого разговора?

— Три. Половина заработка ему, половина мне.

— А сейчас ты согласился давать ему пять.

— Мне надо было как-то успокоить его.

— Выходит, всего за час спора он обеспечил себе два лишних флорина в месяц — и это на целый год!

Микеланджело устало вздохнул:

— Что я могу сделать? Он такой старый, такой седой. Если управа будет оплачивать расходы на работу, к чему мне эти два лишних флорина?

— Да ты был в лучшем положении, когда служил подмастерьем во дворце Медичи, — с горечью упрекнул его Буонаррото. — По крайней мере, я мог тогда откладывать тебе хоть какие-то деньги.

Микеланджело посмотрел в окно, по улице Святого Прокла двигались смутные тени ночной стражи.

— Насчет отца ты, конечно, прав — я для него действительно вроде каменоломни.

6

В очередной день, когда собралось Общество Горшка, Граначчи устроил там торжественный обед. Чтобы поздравить Микеланджело с чудесной удачей, пришло одиннадцать членов Общества, причем Боттичелли, морщась и охая, приковылял на костылях, а Росселли — главу соперничавшей с Гирландайо мастерской — принесли на носилках. Рустичи обнимал Микеланджело ото всей души, Сансовино хлопал его по спине, и все поздравляли — Давид Гирландайо, Буджардини, Альбертинелли, Филиппино Липпи, Кронака, Баччио д'Аньоло, Леонардо да Винчи. Двенадцатый член Общества, Джулиано да Сангалло, оказался в отъезде.

Всю вторую половину дня Граначчи таскал в мастерскую Рустичи гирлянды колбас, холодную телятину, молочных поросят, горы пирожных, оплетенные бутыли кьянти. Когда Граначчи рассказал Соджи, что происходит, тот прислал на торжество огромный таз свиных ножек в рассоле.

Еды и напитков требовалось в самом деле немало, ибо Граначчи пригласил на обед почти весь город — всю мастерскую Гирландайо, включая одаренного сына Доменико, Ридольфо, которому исполнилось восемнадцать лет; всех учеников из Садов Медичи; десяток наиболее известных скульпторов и живописцев, таких, как Донато Бенти, Бенедетто да Роведзано, Пьеро ди Козимо, Лоренцо ди Креди, Франчабиджо, юный Андреа дель Сарто, Андреа делла Роббиа, специалист по терракоте с глазурью; лучших флорентинских мастеров — ювелиров, часовщиков, резчиков гемм, литейщиков бронзы, резчиков по дереву; мозаичиста Монте ди Джованни ди Миниато, миниатюриста Аттаванти, архитектора Франческо Филарете, являвшегося старшим герольдом Флоренции.

Умудренный в обычаях и нравах республики, Граначчи послал также приглашение гонфалоньеру Содерини, членам Синьории, старшинам цеха шерстяников, членам управы при Соборе, семейству Строцци, которое в свое время купило у Микеланджело «Геракла». Большинство приглашенных явилось, и все были готовы повеселиться: огромное сборище людей, не вместясь в шумной мастерской, вышло на площадь, где их развлекали акробаты и атлеты, нанятые Граначчи; музыканты и певцы исполняли для танцующих юношей и девушек песни. Все крепко жали Микеланджело руку, хлопали его по спине и упрашивали распить стаканчик — тут мог оказаться и его друг, и случайный знакомец, и совершенно неизвестный ему человек.

Содерини положил свою ладонь на руку Микеланджело и сказал:

— С того времени как во Флоренции появился Савонарола, это первое значительное решение, принятое властями единодушно. Может быть, у нас начинается новая эра и мы сумеем покончить с глубоко засевшим в наши сердца чувством вины.

— Какую вину вы имеете в виду, гонфалоньер?

— Вину всех и вину каждого. Со смертью Великолепного мы пережили дурные времена; мы уничтожили многое из того, что делало Флоренцию первым городом мира. Взятка Цезарю Борджиа — это лишь новое бесчестье и унижение, каких за последние девять лет мы знали множество. А сегодня, в этот вечер, мы довольны собой. Позже, когда твой мрамор будет закончен, мы, возможно, будем гордиться Микеланджело. Но сейчас мы горды за себя, за таких, какие мы есть. Мы уверены, что еще будем раздавать заказы — и большие заказы — на фрески, мозаики, бронзу и мрамор всем нашим художникам. Теперь все рождается заново. — Содерини обнял Микеланджело за плечи. — А тебе посчастливилось стать повивальной бабкой. Ухаживай же за ребенком, не спускай с него глаз!

Празднество длилось до рассвета, и два события, происшедшие за эту ночь, сыграли свою роль в жизни Микеланджело.

Первое из них наполнило его сердце радостью. Больной, престарелый Росселли собрал вокруг себя с десяток членов Общества и сказал:

— Отнюдь не мясо и вино — да простится мне такой оборот речи — заставило меня, члена Общества Горшка, добираться сюда на носилках. И вот, хотя я решительный противник того, чтобы содействовать кому-то из мастерской Гирландайо, все-таки объявляю сегодня, что ухожу из Общества и назначаю своим преемником Микеланджело Буонарроти.

Таким образом Микеланджело был принят в Общество. Давно уже, начиная с той поры, когда он перестал ходить в Сады Медичи, Микеланджело не знал никаких кружков, никаких компаний. Он вспоминал теперь, как одинок он был в детстве, как трудно ему было приобретать друзей, отдаваться веселью. Вечно он был худым, некрасивым, замкнутым, никому не желанным. А теперь все художники Флоренции, даже те, что годами дожидались, когда их пригласят на обед в Общество, аплодировали его избранию.

Второй случай вызвал у Микеланджело глубокую боль. Виновником всего, хотя и невольно, оказался Леонардо да Винчи.

Этот человек раздражал Микеланджело с того самого дня, когда он впервые увидел его. Леонардо да Винчи переходил тогда площадь Синьорий, сопровождаемый своим безотлучным, любимым учеником Салаи — юношей с лицом греческой статуи, с пышными вьющимися волосами, маленьким круглым ртом и мягким круглым подбородком; одет он был своим покровителем в дорогую льняную рубашку и богато отделанный серебристой парчою плащ. Внешность Салаи была, однако, бледна и неинтересна рядом с Леонардо, ибо со времен золотой красоты Пико делла Мирандола Флоренция еще не знала столь совершенного лица, как у этого художника. Он шел, аристократически откинув свою скульптурную голову: широкий, величавый лоб окутан дымкой волнистых рыжеватых волос, спадающих до плеч, великолепный подбородок, словно изваянный из дивного каррарского мрамора, который он презирал, безупречно вылепленный широкий нос, округлые полные красные губы, освещающие все лицо, холодные голубые глаза, в которых читались поразительная проницательность и ум, нежный, будто у сельской девушки, цвет кожи.

Микеланджело не раз следил за Леонардо, когда тот шагал через площадь со своей обычной свитой слуг и приспешников, и всегда убеждался, что фигура этого человека не менее совершенна, чем его лицо: он был высок, изящен, широкоплеч, с узкими бедрами атлета, проворство и ловкость в нем сочетались с силой. Одевался он с царственным блеском, презирая в то же время условности: небрежно накинутый на плечи розовый плащ до колен, рубашка и рейтузы, обтягивающие тело до удивления плотно.

Глядя на Леонардо, Микеланджело чувствовал себя уродливым, неуклюжим; он теперь видел, насколько дурна, плохо сшита и заношена его одежда. Тщательно убранные золотистые волосы, аромат духов, кружева вокруг шеи и запястий, драгоценные украшения, несказанная изысканность этого человека заставили его ощутить себя оборванцем, чумазым простолюдином.

Когда он признался в этом Рустичи, другу Леонардо, тот начал резко корить его:

— Не будь глупцом и посмотри, что скрывается под этой элегантной внешностью. У Леонардо великолепный мозг! Его изыскания в геометрии углубили труды Эвклида. Много лет он рассекает тела животных, и его тетради полны точнейших анатомических рисунков. Занимаясь геологией, он открыл на вершинах гор в верховьях Арно ископаемые существа, покрытые раковинами, и доказал, что эти ископаемые жили когда-то в воде. Он является также инженером и изобретателем невероятных механизмов — многоствольных пушек, кранов для поднятия тяжелых грузов, насосов, водяных и ветряных измерительных приборов. Вот сейчас он завершает опыты, создавая машину, которая летает по воздуху, подобно птицам. Одеваясь с ослепительной роскошью и подражая богачам и вельможам, он стремится к тому, чтобы мир забыл, кто он есть — внебрачный сын дочери содержателя постоялого двора в Винчи. А на деле он единственный человек во Флоренции, который трудится столь же усердно и много, как и ты: двадцать часов в сутки. Разве можно не видеть истинного Леонардо под его защитной броней элегантности?

Выслушав эту блестящую отповедь, Микеланджело был уже не в силах сказать, как рассердил его презрительный отзыв Леонардо о скульптуре. А сегодня, на этом вечере Общества Горшка, Леонардо обошелся с Микеланджело так тепло и сердечно, что его враждебная настороженность и совсем смягчилась. Но вдруг он услышал позади себя высокий дискантовый голос:

— Я отказался работать над блоком Дуччио, потому что скульптура есть механическое искусство.

— Но к Донателло ваши слова, конечно, не относятся? — отозвался более глухой и низкий голос.

— В известном смысле относятся и к нему, — отвечал Леонардо. — Скульптура менее интеллектуальна, чем живопись; ей недостает, по сравнению с живописью, столь многих естественных качеств. Я потратил на скульптуру годы и говорю вам по своему опыту: живопись куда более трудное дело, и в ней можно достигнуть большего совершенства.

— Однако если речь идет о заказе такой важности, как этот…

— Нет, нет, я никогда не буду ваять из мрамора. Эта работа вгоняет человека в пот и изнуряет все его тело. Ваятель по мрамору заканчивает свой рабочий день, весь запачканный, будто штукатур или булочник, ноздри его забиты пылью, волосы, лицо и ноги усыпаны крошкой и щебнем, одежда насквозь провоняла. Занимаясь живописью, я надеваю свои красивейшие одежды. По вечерам я заканчиваю работу таким же безупречно чистым и свежим, каким ее начал. Пока я пишу и рисую, ко мне приходят друзья и читают мне стихи или играют на музыкальных инструментах. Я утонченный человек. Скульптура же существует для мастеровых.

Микеланджело почувствовал, как вся его спина заледенела, будто от холода. Он глянул через плечо. Леонардо сидел, отвернувшись в сторону. Микеланджело затрясся от ярости. Его мучило желание подойти сейчас сбоку к Леонардо и ударить в прекрасное лицо крепким кулаком скульптора, чье ремесло этот человек так презирает. Но Микеланджело сдержал себя и быстро отошел в другой угол мастерской, смертельно обиженный не только за самого себя, но и за всех ваятелей по мрамору. Придет время, и он заставит Леонардо глубоко раскаяться в своих словах.

На следующий день он проснулся поздно. Вышел на Арно, но река обмелела, купаться было нельзя. Он прошел несколько верст вверх по течению и отыскал глубокую заводь. Вдоволь поплавав и вымывшись, он зашагал обратно, к монастырю Санто Спирито. Настоятель Бикьеллини сидел в библиотеке. Он выслушал новости, внешне храня безразличие.

— А как твой договор с Пикколомини?

— Когда цех шерстяников и Собор подпишут этот заказ, я буду свободен от остальных.

— По какому же праву? То, что ты начал, надо кончать!

— «Гигант» — это моя великая возможность. Я могу создать нечто совершенно замечательное…

— После того как ты выполнишь прежние обязательства, — прервал его настоятель. — Ты поступаешь теперь еще хуже, чем тогда, когда подписывал ненавистный тебе договор. Это самый презренный вид соглашательства. Я понимаю, — тут настоятель заговорил уже дружелюбнее, — что ты не хочешь тратить свою энергию на статуи, которые тебе не нравятся. Но ты знал, за что берешься, с самого начала. Ты поступаешься своей честью, а взамен, может быть, ничего и не выиграешь. Вдруг кардинал Пикколомини станет нашим новым папой, и тогда Синьория прикажет тебе опять работать над сиенскими фигурами — ведь подчинилась же она Александру Шестому и отправила Савонаролу на дыбу.

— У каждого свой будущий папа! — язвительно заметил Микеланджело. — Джулиано да Сангалло говорит, что новым папой будет кардинал Ровере. Лео Бальони говорит, что им будет кардинал Риарио. А вот по-вашему, это будет кардинал Пикколомини.

Настоятель поднялся из-за стола и, не глядя на Микеланджело, вышел из кабинета. Он остановился на подворье под аркой, откуда открывалась вся площадь. Микеланджело поспешил вслед за ним.

— Простите меня, отец, но я должен изваять Давида.

Срезая угол площади, настоятель торопливо уходил от ворот; Микеланджело, твердо расставив ноги, стоял, не двигаясь, залитый безжалостно резким светом августовского солнца.

7

Бэппе встретил его, как приятеля, грубоватыми шутками.

— Значит, блок Дуччио переходит в твои руки без всякой платы. — Он ухмылялся и скреб свой лысый череп.

— Хочешь ты этого или не хочешь, Бэппе, но тебе придется держать меня под своим крылом целых два года.

Бэппе тяжело вздохнул:

— Можно подумать, что у меня мало хлопот и без тебя: ведь все время доглядывай, чтобы Собор был в целости, не рухнул. В управе мне говорят: подавай ему все, что ни потребует, — мрамор, резцы, красоток…

Микеланджело громко рассмеялся; заслышав его, подошли несколько мастеровых. С ними он и зашагал внутрь двора.

Рабочий двор Собора раскинулся во всю ширину квартала позади зданий управы, от Виа деи Серви с севера до улицы Башенных Часов с юга, и был обнесен кирпичной стеной высотою в сажень с лишним. В передней части двора, там, где лежала колонна Дуччио, работали мастеровые, обслуживающие Собор, задняя часть была отведена для хранения бревен, кирпича, булыжника. Микеланджело хотел обосноваться здесь так, чтобы быть поближе к рабочим, слышать их голоса и шум инструментов, и в то же время чувствовать себя в уединении. Посередине заднего двора стоял дуб, а за дубом, в стене, выходившей на безымянный проулок, виднелись железные ворота, наглухо запертые и проржавевшие. От этих ворот до дома Микеланджело было всего два квартала пути. Здесь он мог бы работать в любой час, даже по ночам и по праздникам, когда передний, главный двор будет закрыт.

— Бэппе, ходить через эти ворота не запрещено?

— Никто не запрещал. Я запер их сам, лет десять — двенадцать назад, когда стали пропадать инструменты и материалы.

— А для меня ты их откроешь?

— Чем тебе не нравятся главные ворота?

— Плохого ничего не вижу. Но если мою мастерскую построить у этих ворот, я буду ходить сюда, никого не беспокоя.

Бэппе пожевал своими беззубыми челюстями, соображая, нет ли в словах Микеланджело какой обиды ему или его рабочим. Затем он сказал:

— Ладно, я тебе построю мастерскую. Только объясни, чего ты хочешь.

Прежде всего надобно было замостить булыжником голую землю подле стены на пространстве четырех с лишним сажен; здесь можно будет поставить горн, хранить инструменты и сухие дрова; потом требовалось надстроить на сажень с третью и самое стену: тогда уж никто не увидит ни его колонны, ни того, как он работает, взобравшись на подмостки. Он хотел обнести свое рабочее место — площадку в девять квадратных сажен — справа и слева невысокой дощатой загородкой, а верх мастерской и переднюю ее сторону, с юга, оставить открытыми. Во все часы, пока сверкающее флорентинское солнце, совершая свой урочный путь, поднимается по южному небосклону, «Гигант» будет щедро залит лучами.

Микеланджело решил сохранить за собой и мастерскую на площади ремесленников — это будет место, где он сможет укрыться и отдохнуть, если его утомит огромный Давидов мрамор. Арджиенто будет там ночевать, а днем работать с Микеланджело здесь, во дворе Собора.

Блок Дуччио — в семь аршин с пятью вершками длины — был так серьезно поврежден выемкой посредине, что любая попытка сдвинуть его с места могла оказаться роковой, резкое сотрясение, наклон или толчок разломит колонну надвое.

Он купил несколько листов бумаги самого большого размера, какие только нашлись, налепил их на поверхность лежащей колонны и вырезал сагому — силуэт блока; глубина выемки теперь была измерена со скрупулезной точностью. Потом он перенес эти листы в мастерскую на площадь ремесленников, и Арджиенто пришпилил их к стене. Передвинув свой рабочий стол, Микеланджело сел перед ними и стал накладывать на них другие листы, со своим рисунком фигуры Давида, уясняя, какие части блока Дуччио надо отсечь за ненадобностью, а какие останутся. Затем, отправившись во двор Собора, он обрубил углы обеих оконечностей блока с тем, чтобы уменьшить и разумнее распределить его тяжесть, устраняя угрозу перелома.

Рабочие под присмотром Бэппе проложили к новой мастерской Микеланджело гладкую дорожку. Полиспастом они приподняли колонну, весившую две тысячи фунтов, и подложили под нее катки, Двигали колонну медленно; как только каток с заднего конца колонны освобождался, рабочий забегал вперед и подсовывал его под передний конец. К вечеру колонна, хотя по-прежнему и в горизонтальном положении, была уже за изгородью Микеланджело. Он оказался теперь с блоком Гиганта-Давида наедине.

И тут он впервые понял, что его прежние рисунки к статуе, принятые цехом шерстяников и управой при Соборе, теперь ему совершенно не нужны. Это была начальная ступень его художнической мысли, и он ее ныне уже перешагнул. Он не сомневался теперь лишь в одном: он изваяет именно того Давида, которого он открыл для себя заново, показав при этом всю красоту и поэзию, всю таинственность и драматизм мужского тела; выразит первооснову и сущность форм, нерасторжимо связанных между собою.

Он сжег свои старые наброски, утвердившись в чем-то самом простом и изначальном и чутко прислушиваясь к себе.

Греки высекали из своего белого мрамора тела таких совершенных пропорций и такой силы, что их невозможно превзойти, но в греческих статуях все же не было внутреннего разума, внутреннего духа. Его Давид будет воплощением всего того, за что боролся Лоренцо де Медичи и что Платоновская академия считала законным наследием человечества, — это будет не ничтожное грешное существо, живущее лишь для того, чтобы обрести себе спасение в будущей жизни, а чудесное создание, обладающее красотой, могуществом, отвагой, мудростью, верой в себя, — с разумом, волей и внутренней силою строить мир, наполненный плодами человеческого созидательного интеллекта. Его Давид будет Аполлоном, но гораздо значительней; Гераклом, но гораздо значительней; Адамом, но гораздо значительней. Это будет наиболее полно выразивший свою сущность человек, какого только знала земля, человек, действующий в разумном и гуманном мире.

Как выразить эти устремления, эти задачи на бумаге?

Первые недели осени дали только фрагментарные, черновые наброски. Чем больше он бился, тем сложнее и запутаннее выходили у него рисунки. Мрамор лежал молчаливый, неподвижный.

— А может, и нет человека, который бы с ним сладил? — усомнился однажды Бэппе, когда Микеланджело выглядел совсем подавленным.

— Нашел время об этом говорить! Все равно что спрашивать девицу, хочет ли она быть мамашей, если она уже забеременела. Бэппе, я надумал сделать эскиз, но не в глине, а в мраморе. Ты можешь достать мне мраморную глыбу в треть величины этого блока?

— Не могу. Ведь мне говорили: давай ему рабочих, давай материалы. А блок в два аршина с лишним — это стоит денег.

Но, как всегда, он раздобыл где-то достаточно хорошую глыбу. Микеланджело вгрызался в мрамор, пытаясь с молотком и резцом в руках нащупать решение. Из глыбы вырастал крепко скроенный, простоватый юноша, лицо у него было идеализированное и неопределенное. Граначчи, взглянув на мрамор, сказал с удивлением:

— Не понимаю. Он стоит, попирая ногой голову Голиафа, но в одной руке у него камень, а другая тянется к праще. У тебя какая-то двойная цель: верхняя половина Давида только хочет метнуть камень из пращи, а нижняя с торжеством топчет уже сраженную жертву.

— Ты мне льстишь. Ничего такого я и не думал.

— Тогда почему бы тебе не провести день-другой со мною на вилле?

Микеланджело вскинул на него острый взгляд: Граначчи впервые признавался, что у него есть вилла.

— Ты там развлечешься и хоть два дня не будешь думать о своем Давиде.

— Идет. А то я уже давно забыл, что такое простая улыбка.

— На моей вилле есть нечто такое, чему ты непременно улыбнешься.

И правда, ей нельзя было не улыбнуться — девушке то имени Вермилья. Блондинка во флорентинском вкусе, она выщипывала надо лбом волосы, чтобы, как диктовала мода, лоб казался более высоким, грудь ее четко обрисовывалась под платьем из зеленой тафты. Она была очаровательной хозяйкой, когда угощала на веранде, при свечах, гостей поздним ужином, а внизу, за аркадой веранды, поблескивала извилистая лента Арно. Однажды, когда девушка удалилась с веранды в комнату, Граначчи сказал:

— У Вермильи уйма разных кузин. Ты не хочешь, чтобы она облюбовала какую-нибудь для тебя? Я думаю, ей здесь одиноко. Вы могли бы жить в этих комнатах и спокойно озирать город сверху. Это была бы приятная жизнь.

— Благодарю тебя, caro. Я живу, как умею. А насчет случайных встреч я отвечу тебе словами Бэппе: «То, что ты отдашь ночью женщинам, уже не отдашь утром мрамору».

Он сидел подле окна и смотрел, даже не помышляя о сне, на башни и купола Флоренции, освещенные выгнутым, словно турецкая сабля, полумесяцем, вставал и бродил по трем комнатам виллы, затем снова садился и смотрел в окно. Зачем ему было втискивать в эту глыбу высотою в два аршина сразу двух Давидов: одного — торжествующего победу над Голиафом, и другого — лишь изготовившегося метнуть камень? Ведь любое изваяние, как над ним ни работай, не может показать двух разных мгновений, двух отрезков времени, как не может и занять двух разных мест в пространстве. Ему надо сделать выбор, надо сейчас решиться, какого же из двух мыслимых воителей высечь?

К рассвету он уже все, шаг за шагом, обдумал. Теперь в его мыслях была совершенная ясность. Голиафа следует устранить совсем. Его мертвая, забрызганная кровью, черная безобразная голова не имеет отношения к искусству. Изображать ее на первом плане нельзя ни в коем случае. Все, что несет в себе Давид, все будет искажено и скрыто, если только положить к его ногам эту ужасающую голову. Все будет сведено к простому физическому акту умерщвления противника. Но в глазах Микеланджело это умерщвление было лишь малой частью подвига, который совершил герой; Давид олицетворял для него человеческую отвагу в любой сфере жизни: это был мыслитель, ученый, поэт, художник, исследователь, государственный муж — гигант, чей разум и дух был равен его телесной силе. Без этой головы Голиафа Давид может предстать перед зрителем как символ мужества, как символ победы над врагами куда более могучими, чем Голиаф!

Давид должен стоять перед взором зрителя один. Стоять, как стоял он на поле битвы, в долине Дуба.

Поняв все это, Микеланджело был крайне возбужден… и измучен. Он закутался в тонкие полотняные простыни Граначчи и заснул глубоким сном.


Он сидел у себя за загородкой перед мраморной колонной и, взяв лист бумаги, набрасывал карандашом голову Давида, его лицо, глаза.

Он спрашивал себя:

«Какие чувства владели Давидом в минуту победы? Волновала ли его слава? Думал ли он о почестях, о награде? Ощущал ли себя самым великим и самым сильным человеком на свете? Испытывал ли он хоть малейшее презрение к Голиафу, пьянила ли его гордость, когда он увидел, как бегут филистимляне, и потом повернулся лицом к израильтянам, чтобы услышать рукоплескания?»

Пустые, никчемные чувства, — Микеланджело даже не мог заставить свой карандаш передать их. Что достойно резца в торжествующем свою победу Давиде? Традиция диктовала изображать Давида закончившим схватку. Но ведь, сразив противника, Давид уже не чувствовал напряжения, его высокий миг был позади.

В какой же момент он был поистине великим? Когда он стал гигантом? После того, как убил Голиафа? Или в те минуты, когда он решился выступить против него? Тот Давид, который с изумительной, смертоносной точностью метнул из пращи камень? Или Давид перед битвой, твердо решивший, что израильтяне должны быть свободны и не покоряться филистимлянам? Разве эта решимость сама по себе не была важнее, чем акт убийства, разве характер не важнее поступка, не важнее деяния? Именно решение Давида схватиться с Голиафом делало его, думал теперь Микеланджело, настоящим гигантом, а отнюдь не тот факт, что он одолел Голиафа. Он, Микеланджело, до сих пор напрасно терзался и тратил время приковав свои мысли не к тому Давиду и не к той минуте, к какой было надо.

Почему же он, ваятель, оказался таким неумным, таким слепым? Давид, изображаемый после убийства Голиафа, — это всего лишь библейский Давид, сугубо определенный персонаж. Но он, Микеланджело, не хотел высекать из мрамора портрет какого-то одного, определенного человека, он стремился показать человека, в котором бы совместилось множество людей, все те, кто от начала времен отваживался сражаться за свободу.

Вот такого Давида ему надо было изваять — Давида в решительную минуту, когда он изготовился ринуться в битву, еще храня на лице следы противоречивейших чувств — страха, неуверенности, отвращения, сомнений: надо было показать человека, который замыслил проложить среди холмов Иерусалима свой собственный путь, человека, не заботившегося ни о победном блеске оружия, ни о богатых наградах за подвиг. Тот, кто сразил Голиафа, должен был посвятить всю свою жизнь войне и, значит, обрести власть. Черты лица Давида должны были еще свидетельствовать, что он неохотно расстается со счастливой для него пастушеской жизнью, меняя ее на жизнь придворных вельмож и царей, где господствуют зависть и козни, на могущество и право предрешать великое множество чужих судеб. Извечная раздвоенность человека — противоборство жизни созерцательной и жизни активной, деятельной. Давид сознавал, что, отдаваясь действию, человек запродает себя неумолимому властелину, который будет распоряжаться им, каждым его часом, до самой кончины; он интуитивно чувствовал, что никакая награда за действие — ни царская порфира, ни власть и богатство — не возместит человеку утрату независимости и уединения.

Действовать — значит вставать на чью-то сторону, с кем-то объединяться. Давид не был уверен, что он хочет с кем-то объединяться. До сих пор он жил сам по себе. Но раз он уж вызвался биться с Голиафом, отступать было невозможно, и куда разумней выйти из схватки победителем, нежели побежденным. Однако он чувствовал, на что он идет, в каком положении окажется, поэтому-то он и колебался, не желая в душе изменять свою привычную жизнь. Право же, ему было нелегко решиться.

Такое понимание образа распахивало перед Микеланджело неоглядные дали. Он ликовал, рука его чертила на бумаге мощно и уверенно; он уже лепил модель будущей статуи, высотой в восемнадцать дюймов, в глине; быстрые пальцы не успевали догонять мысль и чувство; с удивительной легкостью постиг он теперь, как вызвать из камня своего Давида. Даже изъяны блока казались сейчас благом: они заставляли его остановиться на самом простом замысле, какой мог бы и не прийти ему в голову, будь глыба не повреждена чужим резцом. Мрамор оживал у него под руками.

Порой чувствуя себя утомленным от рисования и лепки, он вечерами ходил к своим коллегам по Обществу Горшка — поговорить, рассеяться. Во дворе Собора появился Сансовино; он высекал тут мраморного «Святого Иоанна, крестящего Иисуса Христа» для ниши над восточным порталом Баптистерия; мастерскую себе он устроил между загородкой Микеланджело и рабочим местом каменотесов Бэппе. Рустичи скучал, трудясь в одиночестве над рисунками к мраморному бюсту Боккаччо и статуе «Благовещения», поэтому он тоже частенько наведывался сюда и рисовал, сидя возле Микеланджело или возле Сансовино. Потом тут оказался и Баччио, работавший над распятием, — заказ на него от церкви Сан Лоренцо он рассчитывал получить через несколько недель. Буджардини приносил во двор из ближайшей остерии горшки с горячим обедом, и бывшие ученики Гирландайо по-братски садились за струганый рабочий стол Микеланджело у задней стены загородки — Арджиенто подавал еду. Гордый своими прежними товарищами, заглядывал на двор и Соджи, катя к общему обеду тележку колбас собственного изготовления.

Иногда Микеланджело поднимался на холмы Фьезоле, чтобы учить работе по светлому камню Луиджи: шестилетний малыш, казалось, принимал его уроки с радостью. Это был веселый, красивый мальчик, похожий на своего дядю Джулиано, ум у него бил живой и цепкий, как у Контессины.

— Ты чудесно ладишь с Луиджи, Микеланджело, — хвалила его Контессина. — И Джулиано очень любил тебя. Когда-нибудь у тебя должен быть собственный сын.

Микеланджело покачал головой.

— Как и большинство художников, я вроде бродячего нищего. Когда я кончаю один заказ, я должен искать новый и работать в любом городе, куда меня забросит судьба, — в Риме, в Неаполе, в Милане, даже в Португалии, как Сансовино. Для семейной жизни это негодится.

— Суть дела тут гораздо глубже, — тихо, но убежденно сказала Контессина. — Ты повенчался с мрамором. И «Вакх», и «Оплакивание», и «Давид» — это твои дети, — Контессина и Микеланджело стояли, почти касаясь друг друга, как это бывало когда-то во дворце Медичи. — Пока ты во Флоренции, Луиджи будет тебе все равно что сын. Медичи нуждаются в друзьях. В них нуждаются и художники.

По поручению кардинала Пикколомини во Флоренцию приехал человек, потребовавший, чтобы ему показали статуи для алтаря Бреньо. Микеланджело провел его к готовым фигурам Святого Петра и Святого Павла и к едва начатым папским статуям, обещая закончить их как можно скорее. А на следующий день в рабочий сарай влетел Баччио, — выражение лица у него было, как в давние годы, самое озорное, улыбка не сходила с губ. Наконец-то он получил заказ на распятие! Поскольку церковь Сан Лоренцо не давала ему места для работы, Баччио спросил, не может ли Микеланджело пустить его в мастерскую на площади ремесленников.

— Вместо того чтобы платить тебе за это деньгами, я могу завершить по твоим рисункам фигуры двух пап, — возбужденно говорил он. — Что ты на это скажешь?

Баччио закончил фигуры, отнесясь к делу вполне добросовестно. Теперь, когда у Микеланджело было четыре статуи да к тому же переделанный им Святой Франциск, он надеялся, что кардинал Пикколомини даст ему отсрочку. А глядя, как Баччио принялся резать свое распятие, Микеланджело был очень доволен тем, что пустил его в мастерскую, — работа друга была по-настоящему интересна и полна чувства.

Приходя со двора Собора, Арджиенто всякий раз старательно подметал мастерскую. Он был в восторге от жизни во Флоренции. Проработав весь день в сарае, вечером он встречался с компанией других молодых подмастерьев, живших на площади. Все они ночевали тоже в своих мастерских и ужинали ватагой, из одного котла, внося каждый свой пай.

В жизнь Микеланджело вторглась еще одна приятная перемена: объявился Джулиано да Сангалло, вернувшийся из Савоны, где он строил дворец для кардинала Ровере в родовом его имении. По дороге из Савоны Сангалло схватили пизанцы и шесть месяцев держали как пленника, отпустив только за выкуп в триста флоринов. Микеланджело побывал у Сангалло на дому, в квартале Солнца, близ церкви Санто Мария Новелла. Сангалло все еще придерживался того мнения, что кардинал Ровере будет следующим папой.

— Расскажи-ка мне, — любопытствовал Сангалло, — каков у тебя замысел «Давида»? И что слышно во Флоренции относительно интересных работ для архитектора?

— Есть несколько работ, весьма срочных, — ответил Микеланджело. — Требуется смастерить поворотный круг, достаточно прочный, чтобы вращать мраморную колонну весом в две тысячи фунтов, — мне надо будет регулировать силу света и солнца. И затем необходимо возвести подмостки почти в шесть с половиной аршин высоты, да такие, чтобы я мог на них подниматься и опускаться и работать над блоком с любой стороны по окружности.

Сангалло взглянул на него с веселым изумлением:

— Лучшего клиента я и не желал. Подай мне, пожалуйста, перо и лист бумаги. Что нам надо построить прежде всего? Четыре слойки по углам подмостков, с открытыми пазами, в которые можно вставлять доски со всех сторон… Смотри сюда — вот так. А что касается поворотного круга, то это чисто инженерная задача…

8

Темные тучи на небе грозили дождем. Бэппе велел своим рабочим возвести над загородкой деревянную кровлю — она шла от задней стены под острым углом вверх, чтобы вместить семиаршинную колонну; потом крышу для защиты от сильных дождей выстлали черепицей.

Мрамор все еще лежал на земле. Сколотив деревянный кожух, Микеланджело надел его на колонну и гвоздями по кожуху разметил, на какой высоте ему надо будет идти резцом к затылку Давида, к поднятой руке, готовой ухватить пращу, к сдвинутым в сторону от выемки бедрам, к зажатому в массивной кисти правой руки камню, к подпирающему правую ногу древесному пню. Он прочертил угольным карандашом глубину этих мест, а затем, с помощью пятнадцати рабочих из команды Бэппе, обвязал колонну веревками, пустил в ход полиспаст и, медленно приподняв колонну, поставил ее в вертикальном положении на поворотный круг Сангалло. Вдвоем с Арджиенто он построил для помоста стойки с пазами, в которые вставлялись широкие доски на любой высоте, нужной для работы.

Теперь колонна взывала к нему, отдаваясь в полную его власть. Орудия Микеланджело врезались в ее плоть с ужасающей яростью, выискивая и локти, и бедра, и грудь, и пахи, и коленную чашечку. Белые кристаллы, косневшие в дремоте полстолетия, любовно покорялись каждому прикосновению — и самому легкому, скользящему, и резкому, решительному «Пошел!», когда молоток и резец взлетали вверх и вверх, безостановочно устремляясь от лодыжки к колену, от колена к бедру — по привычному счету на семь, с паузой на четвертом ударе; ощущение силы у Микеланджело было такое, что ее хватило бы на сотню человек.

Это был его самый великолепный опыт в работе над мрамором: никогда прежде не высекал он фигуры такого размаха и такой простоты замысла; никогда еще не бывало у него такого ощущения точности, мощи, проникновения и глубины страсти. Он не думал больше ни о чем, кроме своего мрамора, не мог заставить себя прервать работу и поесть или переодеться. Его томил лишь один голод — голод по работе, и он утолял его двадцать часов в сутки. Едкая пыль набивалась ему в ноздри, усеивала волосы, делая их снежно-белыми, как у старого Фичино; дрожь, постоянно передававшаяся от резца и молотка, ощущалась сначала в плечах, потом проникала в грудь, в живот, охватывала бедра и колени — она колотила все его тело и отдавалась в мозгу еще долго после того, как он в ликующем изнеможении слепо валился на кровать. Когда молоток изматывал его правую руку, он брал его в левую, а резец в правую, и тот действовал у него с той же уверенной твердостью и чуткой опаской, как и в левой. Он трудился по ночам, при свете свечей, в абсолютной тишине — Арджиенто с закатом солнца уходил в старую мастерскую. Время от времени прогуливаясь после ужина, заглядывал сюда Сангалло, ему хотелось проверить, в порядке ли его поворотный круг и подмостки. Микеланджело сказал ему однажды:

— Я готов рубить этот мрамор днем и ночью без передышки хоть целый год!

— Ведь уже полночь, Микеланджело, и в этом сарае страшно холодно. Ты не замерз?

Микеланджело посмотрел на друга и задорно улыбнулся, его янтарные глаза блестели в темноте, как у кошки.

— Замерз? Я горю точно в лихорадке. Видишь, в торсе Давида уже проступает напряжение. Еще несколько дней — и он будет полон жизни.

Чтобы обойти глубоко врезавшуюся в камень впадину, Микеланджело наклонил фигуру на двадцать градусов внутрь блока, к его середине; Давид был как бы вписан в колонну по диагонали, левый бок его касался самого края выемки. Словно истинный инженер, Микеланджело создал прочную опору статуи по вертикали: она начиналась с правой ступни, шла через правую голень, укрепленную невысоким пнем, затем через бедро и торс — к широкой шее и голове Гиганта. Возник крепчайший мраморный стержень: его «Давид» будет стоять надежно и никогда не рухнет от внутренней тяжести.

Кисть правой руки Давида, захватывающей камень, была ключевой деталью всей композиции, ее красоты и равновесия. Это была форма, породившая все строение тела, его тип и характер, — так когда-то ключом к композиции «Вакха» служила рука, поднимающая чашу вина, и ключом к «Оплакиванию» — лицо Пресвятой Девы. Эта кисть руки с ее набухшими венами создавала ощущение широты и объемности, скрадывая сухость, с которой надо было для равновесия ваять противоположное левое бедро, а правая рука и ее локоть должны были обрести самые изящные очертания во всей фигуре.

Микеланджело отдавался теперь работе все с большим рвением, и Граначчи уже ни разу не удалось уговорить его поехать на виллу поужинать; все реже он ходил на сборища в мастерской Рустичи, разве что в те вечера, когда слишком острая сырость и стужа мешали оставаться в сарае и продолжать работу. Он с трудом воспринимал то, что ему говорили, и совсем забросил друзей. Леонардо да Винчи оказался единственным человеком, который жаловался на Микеланджело, говоря, что, он не имеет права ходить на собрания художников в грязной одежде и с засыпанными пылью волосами. По тому, как болезненно менялось у Леонардо выражение лица, как трепетали его патрицианские ноздри, Микеланджело видел, что Леонардо убежден, будто от него, Микеланджело, дурно пахнет. И он готов был признать, что так оно и есть, ибо не снимал своего платья неделями, ложась даже спать одетым. Но теперь было не до того, чтобы заботиться об одежде. Проще было совсем не посещать Общество Горшка.

Наступило Рождество, он пошел со всем семейством слушать торжественную мессу в церковь Санта Кроче. Встречей Нового года он пренебрег совершенно, не побывав даже на праздничном вечере у Рустичи, где художники пировали, отмечая приход 1502 года. Темные дни января принесли Микеланджело много мучений. Чтобы согреть воздух и дать возможность Микеланджело работать, Арджиенто досыта кормил углем четыре жаровни; он то и дело поворачивал круг, стараясь, чтобы на мрамор падало больше света, перемещал в подмостках доски, вставляя их в пазы то ниже, то выше, двигая то вправо, то влево, поскольку Микеланджело обрабатывал статую с четырех сторон сразу, сохраняя пока толстую прослойку камня между ног Давида, между его руками и туловищем. Шея у Давида была столь широка и крепка, что Микеланджело мог обтачивать ее, не боясь перелома. Вокруг горделиво поднятой головы Давида он оставил довольно значительную толщу мрамора с тем, чтобы позднее можно было высечь большую копну коротких волнистых волос.

Содерини явился на двор Собора удостовериться, хорошо ли идет работа. Он знал, что до тех пор, пока плата за изваянного Давида не будет окончательно установлена, покоя в родительском доме Микеланджело не увидит. И теперь, в середине февраля, пять месяцев спустя после начала работы, он спрашивал его:

— Как по-твоему, ты достаточно продвинулся, чтобы показать статую старшинам цеха шерстяников и попечителям Собора? Я могу пригласить их сюда, и тут они утвердили бы окончательные условия заказа.

Микеланджело поднял голову и оглядел Давида. Занятия анатомией сильно повлияли на его искусство; сейчас, когда работа над статуей была лишь в начальной стадии, его резец грубо наметил движение мускулов в икрах, бедрах, груди, показав их скрытый механизм на поверхности кожи. Он объяснял Содерини, что мускулы состоят из параллельно сотканных волокон, что любое движение в теле Давида осуществляется именно этими пучками мышечных тканей. Затем, с большой неохотой, Микеланджело вернулся к тому, о чем говорил гонфалоньер.

— Ни одному художнику не хочется, чтобы его труд смотрели в таком незавершенном виде.

— Старшины заплатят тебе потом гораздо больше, если ты согласишься ждать до конца работы…

— Нет, не могу, — вздохнул Микеланджело. — Сколько бы добавочных денег мне ни сулили, это не окупит еще двух лет отцовского нищенства.

— Еще двух лет? Даже при такой быстроте?

— Поначалу работа дается быстрее.

— Как только выпадет первый солнечный день, я приведу сюда старшин.

Дожди кончились. Засияло солнце, чистое и теплое, и высушило камни города. Микеланджело и Арджиенто сняли с кровли черепицу и сложили ее в сторонке до будущей зимы, затем содрали тес, открыв сарай хлынувшему в него яркому свету. Давид жил, трепетал всеми фибрами своего тела, прекрасные голубовато-серые вены оплетали, как у живого, его ноги, значительная часть веса фигуры уже покоилась на правом бедре.

Содерини дал знать, что он приведет старшин завтра в полдень.

— Арджиенто, начинай-ка уборку! — встрепенулся Микеланджело. — Ведь этот щебень, по которому я ступаю, должно быть, лежит тут месяца два.

— Что же мне делать, — оправдывался Арджиенто, — если вы не уходите отсюда ни на минуту? Когда я могу подмести и убрать всякий мусор? По-моему, вам даже нравится ходить по щебню по самую щиколотку.

— Нравится, верно. Но это будет отвлекать внимание старшин.

Что ему надо говорить людям, которые явятся, чтобы вынести приговор? Если этот замысел, это понимание Давида стоило ему долгих месяцев мучительных раздумий и напряжения духа, мыслимо ли ждать, чтобы тебя поняли в один час, одобрив твой отказ от старых флорентинских традиций? Может быть, люди придадут значение лишь тому, что выразит твой язык, и не подумают как следует над тем, что уже сказали твои руки?

Арджиенто выскреб и вычистил все углы в сарае. Содерини — и с ним шестнадцать человек — пришел точно минута в минуту, как только на кампаниле Джотто зазвонили колокола. Микеланджело любезно поздоровался со всеми, припомнив имена актуария цеха шерстяников Микелоццо, консулов того же цеха Пандольфини и Джованни ди Паньо дельи Альбици, представителя управы при Соборе Паоло де Карнесекки, нотариуса этой же управы Бамбелли и некоторых других персон. Те, кто был постарше, еще оберегались от холода и были закутаны в темные глухие плащи, ниспадающие на тупые носки башмаков с кожаными завязками, более молодые и смелые, празднуя приход весны, явились в рубашках с прорезными рукавами, в многоцветных чулках, на которых пестрели родовые гербы.

Все шестнадцать человек толпились у полурожденного Давида и, задирая головы, изумленно оглядывали его. Актуарий Микелоццо попросил Микеланджело показать, каким образом он работает по мрамору. Микеланджело взял инструмент в руки и продемонстрировал, как входит в тыльный конец резца молоток, подобно тому как сам резец входит в мрамор, не взламывая его, а скорей отделяя слой за слоем с мягкой, вкрадчивой силой. Он объяснил, что при резком обрыве движения резца мрамор слегка крошится, и поэтому чем продолжительнее будет напор резца по счету «Пошел!», тем меньше образуется крошки.

Микеланджело провел посетителей вокруг «Давида», рассказывая, как он создал в статуе силовую вертикаль, несущую основную тяжесть, как будет уничтожена защитная мраморная препона, соединяющая руки и торс, указал на уже изваянный обрубок древесного ствола, который будет единственным предметом, поддерживающим громадное обнаженное тело. В блоке оно было пока наклонено на двадцать градусов в сторону, но Микеланджело разъяснил, что когда он обрубит весь лишний мрамор, Давид выпрямится и встанет совершенно устойчиво.

На следующий день, в тот же час, Содерини снова был на рабочем дворе Собора, держа в руках свернутый в трубку пергамент.

— Старшины остались очень довольны, — сказал он, потрепав Микеланджело по плечу. — Хочешь, прочитаю грамоту вслух? «Досточтимые господа консулы цеха шерстяников решили, что управа строительных работ при Соборе может выдать скульптору Микеланджело Буонарроти четыре сотни золотых флоринов в оплату за «Гиганта», называемого «Давидом», каковой находится в работе, и что Микеланджело должен завершить работу, доведя ее до совершенства, в течение двух лет, начиная с сего дня».

— Теперь я могу не думать о деньгах, пока не кончу «Давида». Для художника это же земной рай.

Он дождался, когда о плате за статую заговорил Лодовико.

— Сумма установлена, отец: четыре сотни больших золотых флоринов.

Бросая отблеск на впалые щеки, глаза Лодовико загорелись.

— Четыре сотни флоринов! Превосходно! Да плюс к тому шесть флоринов в месяц, пока ты занимаешься этой работой.

— Нет, это не так.

— Разве они сейчас отказываются выдавать тебе эту помесячную плату? Неужели они такие скряги?

— Я буду по-прежнему получать шесть флоринов; в месяц в течение двух лет, начиная с этого дня…

— Вот и прекрасно! — Лодовико схватил перо и бумагу. — Смотри, двадцать четыре умножаем на шесть — получается сто сорок четыре. Плюс к этому четыреста флоринов — выходит пятьсот сорок четыре. Это совсем не малые деньги!

— Нет, — хмуро сказал Микеланджело. — Четыреста флоринов ровно. По полному счету. Деньги, которые я получаю ежемесячно, — это аванс. В конце их удержат, вычтя из общей суммы.

Лодовико сразу помрачнел, как только увидел, что теряет сто сорок четыре флорина.

— Это несправедливо, — ворчал он. — Получается так: сначала они дают тебе деньги, а потом отнимают.

Микеланджело прекрасно знал, что произойдет дальше. Лодовико будет бродить по комнатам с таким обиженным видом, словно бы кто-то надул его, обвел вокруг пальца. Покоя в родительском доме Микеланджело так и не увидел. А может, покоя на свете не существует вообще?

9

Чтобы отметить выступающие места статуи — левую ступню Давида, левое колено, запястье правой руки, левую руку с ее отведенным в сторону локтем и пальцами, сжимающими пращу, Микеланджело укрепил на мраморе гвоздики с широкой шляпкой. Проверяя себя по этим отметкам, он мог вести фронтальную линию от левого колена вверх к бедру и груди, показав в ней огромную физическую мощь Давида, мог ваять мягкую плоть живота, в которой таилась дрожь беспокойства, левую руку, ухватившую пращу, могучую кисть правой руки — настороженную, чуткую, с камнем наготове. Ради страховки он опять оставил на тыльной стороне глыбы вдвое больше нетронутого мрамора, чем ему было нужно в конце работы, хорошо помня, что у статуи, когда ее осматривают со всех сторон, бывает сорок разных аспектов.

Он задумал показать Давида независимым человеком: статуя должна быть водружена среди открытого широкого пространства. Она немыслима ни в тесной нише, ни у стены, ни как украшение фасада или деталь, смягчающая суровые углы здания. Давид должен быть всегда на свободе. Мир — это поле сражения, и человек в мире — всегда начеку, неизменно готов встретить опасность. Давид — борец, он не жестокий, ослепленный безумием губитель, а человек, который способен завоевать свободу.

Теперь фигура обрела наступательную энергию, стала вырываться из толщи мрамора, стремясь утвердить себя в пространстве, и бешеный натиск Микеланджело был равен по силе этой атаке камня. Сангалло и Сансовино, зайдя к нему под вечер в воскресный день, были потрясены его рвением.

— Я не видал ничего подобного! — воскликнул Сангалло. — Какую уйму щебенки он сбил с этого мрамора всего за пятнадцать минут! Его друзьям-каменотесам ни за что не насыпать бы такой груды за целый час.

— Меня поражает не обилие щебенки, а его пыл, — сказал Сансовино. — Я вот смотрел, как взлетают почти на два аршина вверх эти осколки, и думал, что весь мрамор вот-вот рассыплется в прах.

— Микеланджело, — с тревогой заметил Сангалло, — ты обтачиваешь форму так смело, что врубись в камень на волос глубже — и все полетит к черту.

Микеланджело оборвал работу, повернулся и пристально посмотрел на друзей.

— Мрамор, вынутый из каменоломни, больше не гора, а река. Он может течь, может менять направление. Мое дело — помочь мраморной реке изменить свое русло.

Когда Сангалло и Сансовино ушли, Микеланджело сел у ног Давида и оглядел его снизу вверх. Сколько же надо времени, чтобы вынянчить колонну — это все равно, что вырастить фруктовое дерево, — думал он. И все же любая форма в статуе рано или поздно отразит в себе, будто в зеркале, и затраченное на нее время и любовь, которую в нее вложишь. Предостерегающие слова Сансовино о том, что мрамор вот-вот рассыплется в прах, отнюдь не пугали Микеланджело — распределение веса в колонне он умел чувствовать до тонкости, и так проникал чутьем в самую сердцевину блока, что тяжесть рук, ног, торса, головы Давида ощущал как тяжесть собственного тела. Снимая слой за слоем с Давидовых бедер или колен, он знал совершенно точно, какой запас камня там еще остается.

Уничижительный отзыв Леонардо да Винчи об искусстве скульптора вонзался, как ядовитый шип, сразу и в самого Микеланджело, и в его детище — «Давида». Микеланджело видел тут серьезную угрозу. Влияние Леонардо распространялось во Флоренции все шире: если взгляд на скульптуру как на второстепенное ремесло восторжествует среди многих людей, его «Давида», когда он кончит работу, наверняка примут с холодным безразличием. Ему все больше хотелось дать Леонардо встречный бой.

В ближайшее воскресенье, когда художники вновь собрались в Обществе Горшка у Рустичи и Леонардо затронул вопрос о скульптуре, Микеланджело сказал:

— Это верно, что скульптура не имеет ничего общего с живописью. У нее свои особые законы. Но древний человек высекал из камня в течение многих тысяч лет и лишь потом стал писать красками на стенах пещер. Скульптура — самое первое и самобытное из искусств.

— Именно это обстоятельство и обесценивает ее! — отвечал Леонардо тонким своим голосом. — Скульптура удовлетворяла людей только до той поры, пока они не изобрели живопись. Ныне скульптура уже угасает.

Разъяренный Микеланджело, желая дать отпор, перешел на чисто личную почву.

— Скажите, Леонардо, правда ли это, — спросил он, — будто ваша конная статуя в Милане так громадна, что ее невозможно отлить? Значит, мы уже никогда не увидим ее в бронзе? И, говорят, ваша колоссальная глиняная модель разрушается столь быстро, что стала посмешищем всего Милана? Стоит ли удивляться вашим нападкам на скульптуру, если вы не можете закончить статую?

Все, кто был в мастерской, услышав эти слова, смущенно замолчали.

Спустя несколько дней Флоренция узнала, что, несмотря на взятку, Цезарь Борджиа двинулся с войском на Урбино и намерен поднять восстание против флорентинского правления в Ареццо. Леонардо да Винчи вступил в войско Цезаря Борджиа в качестве инженера, оказавшись в одном стане с Торриджани и Пьеро де Медичи. Микеланджело был вне себя от гнева.

— Ведь это предательство! — кричал он Рустичи, присматривающему за имуществом Леонардо, пока тот отсутствовал. — Цезарь Борджиа дает ему, видите ли, большое жалование — и он уже готов помогать завоеванию Флоренции. И это после того, как мы приняли его с распростертыми объятиями, поручали ему лучшие заказы на картины…

— Он не такой уж плохой на самом деле, — умиротворяюще говорил Рустичи. — Он теперь на мели, никак не может, видимо, закончить портрет Монны Лизы дель Джокондо. Для него важнее сейчас его новые военные машины, чем искусство. Пользуясь приглашением Цезаря Борджиа, он хочет испытать множество своих изобретений. А в политике он, представь себе, не разбирается.

— Объясни это флорентинцам, когда машины Леонардо будут сокрушать городские стены, — холодно ответил Микеланджело.

— Твои чувства можно понять, Микеланджело, но не забудь, что Леонардо совершенно чужд морали. Его не волнует, что люди считают правильным и что ложным. Истина и заблуждение в науке, в познании — вот единственное, о чем он думает.

— Я был бы рад, если бы его вышвырнули отсюда. Он уже пропадал однажды целых восемнадцать лет. Столько же, надеюсь, мы не увидим его и на этот раз.

Рустичи задумчиво покачал головой.

— Вы с Леонардо возвышаетесь над всеми нами, как Апеннины, и вы так ненавидите друг друга. Это бессмысленно. Или же и тут есть какой-то смысл?


Скоро наступили дни великолепного всевластия зноя. Редкие ливни не причиняли «Давиду» никакого вреда, разве что смывали с него пыль и крошку. Микеланджело работал в одних легких штанах и сандалиях, подставляя свое тело под жаркое солнце и впитывая в себя его силу. Он, словно кошка, ловко сбегал вниз и снова взбирался по приставной лестнице, ваяя на подмостках плотную, могучую шею Давида, величавую его голову, завитки коротких волос, — с особой заботой трудился он над спиною: надо было показать, что именно спина держит все тело Давида и служит главной движущей пружиной, давая направление всей мускулатуре. В статуе не могло быть ни одной невыразительной, несовершенной детали. Микеланджело никогда не понимал, почему столь непривлекательно изображают у человека половые органы. Если господь сотворил человека, как, согласно Библии, он сотворил Адама, то разве создал бы он воспроизводящие органы такими, чтобы их требовалось прятать, считая чем-то нечистым? Может быть, люди сами извратили тут всякий смысл, как они умудрились извратить многое на земле, — но что до того Микеланджело, когда он трудится над статуей. Презренное он сделает богоподобным.

Он не терял времени. Он работал, не выходя из сарая целые дни, хотя душными поздними вечерами он мог бы сидеть на прохладных ступенях Собора, где все еще собирались флорентинские молодые художники, и слушать пение под гитару, рассуждать о новых заказах, раздаваемых по всей Тоскане, спорить с Якопо по поводу того, какие из девиц на улице годятся для постели и какие не годятся… точно так, как это было четырнадцать лет назад. В июне Пьеро Содерини был избран гонфалоньером на новый двухмесячный срок. Народ спрашивал: если в Тоскане нет лучшего человека для этого поста, то почему ему не дадут возможности править дольше?

Когда Микеланджело узнал, что Контессина вновь ждет ребенка, он пошел хлопотать за нее к Содерини. Сидя перед гонфалоньером все в той же палате с окнами, выходящими на площадь Синьории, он говорил:

— Разве она не имеет права возвратиться в свой дом и там родить? Она не нанесла никакого ущерба республике. Прежде чем стать женой Ридольфи, она была дочерью Великолепного. В этом сельском домике, где нет ни малейших удобств, ее жизнь под угрозой…

— Деревенские женщины рожали и выкармливали детей в таких домиках тысячелетиями.

— Контессина — не деревенская женщина. Она слаба, хрупка. Она по-иному воспитана. Вы не попытались бы ради справедливости вступиться за нее в Совете Семидесяти?

— Это невозможно. — Голос Содерини был бесцветен и ровен. — И самое лучшее для тебя — никогда не упоминать больше фамилию Ридольфи.

Двухмесячный срок правления Содерини истек лишь наполовину, когда снова восстали Ареццо и Пиза, когда Пьеро де Медичи оказался в Ареццо, где ему обещали помощь в завоевании Флоренции, когда Цезаря Борджиа удерживал от нападения только страх перед ответными мерами Франции, когда городские ворота держали на запоре круглые сутки и было запрещено «всем, кто жил вдоль берега реки, спускать лестницы, чтобы никто не мог проникнуть в город», — именно в эти дни Микеланджело получил приглашение отужинать с гонфалоньером во дворце Синьории. Он задержался у своей статуи до семи часов вечера, пока было светло, и лишь потом зашел домой — надеть свежую полотняную рубашку.

Содерини сидел за низким столом, его длинные желто-седые волосы были мокры — гонфалоньер только что помылся. Он спросил Микеланджело, как идет работа над «Давидом», потом сказал, что Совет Семидесяти решил изменить конституцию. Пост гонфалоньера, когда на него кого-то изберут, будет пожизненным. Затем Содерини, склонившись к столу, произнес небрежно-доверительным тоном.

— Микеланджело, ты слыхал о Пьере де Рогане, маршале де Жие? Он был во Флоренции с армией Карла Восьмого как один из его ближайших советников. Ты, может быть, помнишь также, что бронзовый «Давид» Донателло стоял на почетном месте во дворце Медичи.

— Когда дворец грабили, я ударился об этого «Давида» так, что у меня вскочила большущая шишка на затылке.

— Значит, ты его хорошо помнишь. Так вот, наш посол при французском дворе пишет нам, что маршал, останавливаясь во дворце Медичи, влюбился в «Давида» и хотел бы иметь нечто подобное. Много лет мы покупали покровительство Франции за деньги. Разве не лестно, что хоть однажды мы можем купить его за произведение искусства?

Микеланджело пристально посмотрела на человека, который вдруг стал проявлять к нему такое дружеское расположение. Отказать ему было невозможно. И он спросил:

— Я буду должен сделать копию Донателло?

— Скажем так: создать какой-нибудь скромный вариант, но не настолько плохой, чтобы омрачить воспоминания маршала.

Микеланджело положил ломтик сыра на разрезанную грушу.

— Никогда еще не представлялся мне случай оказать услугу Флоренции. И ваше предложение очень радует меня. Но, увы, я был когда-то настолько глуп, что отказался учиться литью у Бертольдо.

— У нас есть прекрасные литейщики: Бонаккорсо Гиберти, пушкарь, и Лодовико Лотти, мастер по колоколам.

Радость при мысли сделать что-то доброе для Флоренции сразу померкла, когда Микеланджело заново осмотрел Донателлова «Давида» во дворце Синьории. Ведь в своей новой статуе он так далеко ушел от Донателло! Как ему быть теперь, если он не может заставить себя изготовить копию и в то же время у него нет права что-либо изменить!

В следующий раз, идя во дворик Синьории, он прихватил с собой ящик для сидения и листы рисовальной бумаги. Давид, нарисованный им, получился старше, чем у Донателло, в нем было больше мужественности и мышечной силы, чувствовалось внутреннее напряжение, которое можно было бы передать в мраморе, но которое отсутствовало в гладком бронзовом юноше, стоявшем перед глазами. В заднем углу своей загородки Микеланджело укрепил на столе каркас и в редкие часы своего отдыха начал переводить карандашный набросок фигуры в грубую глиняную модель, медленно лепя гибкое обнаженное тело и громоздкий тюрбан. Микеланджело забавляла мысль о том, что в интересах Флоренции ему все-таки пришлось теперь ваять голову Голиафа, на которую торжествующе наступил ногою Давид. Без этой головы маршал, конечно, не будет счастлив.

Чудесная погода держалась вплоть до первого ноября, когда город пышно отмечал пожизненное избрание Содерини на пост гонфалоньера. Площадь Синьории была густо заполнена празднично одетой толпой, Микеланджело стоял на ступенях дворца, испытывая чувство гордой и спокойной уверенности. Через неделю полились пронзительные холодные дожди, надвинулась зима. Микеланджело и Арджиенто настлали крышу, выложили ее черепицей. Четыре жаровни не могли одолеть стужу в сарае. Микеланджело надевал шапку с наушниками. Бэппе завесил открытую часть загородки мешковиной, преграждая путь слабому свету, лившемуся с хмурых небес. Теперь Микеланджело страдал от мрака и холода в равной мере. Он работал при свечах и лампе. Не принесла большого облегчения и весна — с первых чисел марта начались проливные дожди, не прекращаясь до лета.

В конце апреля он получил приглашение пожаловать на обед в новые апартаменты дворца Синьории. Хозяйкою за столом была монна Арджентина Содерини, первая женщина, которой позволили жить во дворце. Комнаты тут были отделаны Джулиано да Сангалло и юным Баччио д'Аньоло; расположенные на втором и третьем этаже гостиная, столовая и спальня были в прошлом приемными комнатами нотариуса и актуария. Стены столовой были расписаны фресками, плафон позолочен, шкафы и буфет богато инкрустированы. Обеденный стол стоял напротив горящего камина, от которого шло тепло и дух доброго уюта. Микеланджело скинул с плеч зеленый плащ и втайне порадовался своей праздничной, украшенной сборками шерстяной рубашке. Содерини показал ему горшки с цветами, выставленные на окнах монной Арджентиной.

— Я знаю, что многие считают, будто цветы на окнах — слишком дорогое удовольствие. Но этим, мне кажется, хотят лишь намекнуть, что женщине не место во дворце Синьории.

После обеда Содерини позвал Микеланджело пойти с ним в Собор.

— Уже много лет флорентинцы говорят, что надо поставить в Соборе мраморные статуи двенадцати апостолов. Большие, больше натуральной величины. Из лучшего серавеццкого мрамора. Они как-то заполнят это темное, точно пещера, пространство и будут хорошо смотреться.

— При свете тысячи свечей.

В глубине главного алтаря Содерини приостановился, разглядывая мраморные хоры работы Донателло и делла Роббиа.

— Я уже говорил с цеховыми старшинами и попечителями Собора. Они считают, что мысль об апостолах великолепна.

— Это же работа на всю жизнь, — неуверенно отозвался Микеланджело.

— Да, как портал Гиберти.

— Именно этого и желал мне Бертольдо — создать целое полчище статуй.

Содерини взял Микеланджело под руку и медленно шел с ним вдоль длинного нефа к открытому выходу.

— Я назначу тебя официальным скульптором Флоренции. В договоре, о котором я говорил со старшинами, будет пункт: мы строим для тебя дом и мастерскую по твоим чертежам.

— Свой собственный дом! И мастерская…

— Я был уверен, что тебе это понравится. Ты можешь высекать по апостолу в год. С каждой новой статуей двенадцатая часть стоимости дома и мастерской будет переходить в твое владение.

Микеланджело стоял затаив дыхание в проеме двери. Он обернулся и оглядел огромное пустое пространство Собора. Конечно же, «Двенадцать Апостолов» тут будут к месту.

— Завтра состоится ежемесячное собрание старшин цеха и попечителей. Они просили тебя прийти.

На лице Микеланджело застыла болезненная улыбка. Чувствуя во всем теле дрожь и озноб, он шел по перекресткам и улицам все дальше к холмам и радовался тому, что не забыл надеть теплый плащ. Взбираясь на высоты Сеттиньяно, он весь вспотел, словно его мучила лихорадка. Ему надо было сосредоточиться и обдумать все, что предложил Содерини, но он никак не мог собрать свои мысли. Когда он подходил уже к жилищу Тополино, душу его переполняла гордость: ведь ему только двадцать восемь лет, а у него скоро будет свой собственный дом и своя мастерская, светлая, просторная мастерская, в которой так хорошо высекать величественные статуи. Он поднялся на террасу и стоял теперь рядом с пятью Тополино — те расщепляли блоки светлого камня на плоские плиты.

— Лучше уж скажи нам, в чем дело, не таись и не мучайся, — заговорил отец.

— Теперь я состоятельный человек.

— Это в чем же твое состояние? — спросил Бруно.

— У меня будет дом.

И он рассказал каменотесам о «Двенадцати Апостолах». Отец вынес бутылку вина, запрятанную на случай свадьбы или рождения мальчика. Они выпили по стакану за добрый его успех.

Горделивое чувство быстро схлынуло, сейчас Микеланджело охватывало беспокойство и тоска. Он спустился с холма, пересек, прыгая с камня на камень, ручей и, взобравшись на противоположный берег, остановился на минуту: неподалеку виднелся дом, в котором он когда-то жил и в котором помнил свою мать. Как сейчас она гордилась бы им, как была счастлива за него.

Но почему же не чувствует себя счастливым он сам? Может быть, потому, что ему не хочется высекать этих Двенадцать Апостолов? Потому, что он не хочет обрекать себя на эту работу, жертвуя ей двенадцатью годами своей жизни? Или по той причине, что ему вновь придется корпеть над закутанными в плотные мантии фигурами? Неизвестно, выдержит ли он такой искус после той чудесной свободы, с какою он ваял «Давида». Даже Донателло высек из мрамора всего одного или двух апостолов. А способен ли он, Микеланджело, создать нечто истинно глубокое и сказать свое особое слово о каждом из двенадцати?

Сам не сознавая, куда он идет, он оказался у Джулиано да Сангалло и застал его за рисовальным столом. Сангалло уже знал о сделанном предложении — Содерини пригласил его вместе с Кронакой явиться завтра в полдень на собрание старшин и попечителей с тем, чтобы выступить свидетелем при подписании договора. Предполагалось, кроме того, что Кронака будет разрабатывать проект дома для Микеланджело.

— Этот заказ отнюдь не совпадает с моими замыслами, Сангалло. Должен ли скульптор предпринимать двенадцатилетний труд, если он не рвется к нему всеми силами души?

— У тебя впереди еще много времени, — уклончиво ответил Сангалло.

— Пока скульптор мечется от одного заказа к другому, он лишь слуга того, кто его нанимает.

— Живопись и скульптура всегда связаны с заказами. Как, по-твоему, этого избежать?

— Создавать произведения искусства независимо от заказчика и продавать их тому, кто купит.

— Я что-то не слыхал об этом.

— Но ведь это возможно?

— …Скорей всего нет. И как ты решишься отказать гонфалоньеру и старшинам? Они предлагают тебе крупнейший заказ со времен работы Гиберти над дверями Баптистерия. Старшины будут обижены. Это поставит тебя в трудное положение.

Микеланджело угрюмо молчал, уперев лоб в ладони.

— Я понимаю. Я не могу ни принять заказ, ни отвергнуть его.

Сангалло быстрым движением положил руку на его плечо.

— Подписывай договор. Строй дом и мастерскую и высекай столько апостолов, сколько можешь, не портя работы. Что будет сделано, то сделано; остаток долга за дом погасишь деньгами.

— Мне довольно и одного договора с Пикколомини, — печально сказал Микеланджело.

Он подписал договор. Эта новость облетела город с такой быстротой, будто речь шла о каком-то скандале. Когда он возвращался домой, на Виа де Гори ему кланялись совсем незнакомые люди. Он кивал им в ответ, спрашивая себя, что подумали бы эти люди, знай они, как он несчастен. Дома все Буонарроти были в сборе и, бледные от волнения, обсуждали, как именно надо строить их новый дом. Дядя Франческо и тетя Кассандра предпочитали занять для себя третий этаж.

— Надо сейчас же начинать строить, — говорил отец. — Чем раньше мы переедем, тем скорей перестанем платить деньги за квартиру.

Микеланджело отошел к окну и невидящим взглядом смотрел на улицу. Заговорил он тихо, без всякого чувства.

— Это будет мой дом. И моя мастерская. Семейство не будет иметь к этому никакого отношения.

На минуту все онемели. Потом отец, дядя, тетя — все закричали одновременно, так что Микеланджело даже не мог отличать один голос от другого.

— Как ты смеешь говорить такие вещи? Твой дом — это наш дом. Мы ведь сэкономим тогда на квартирной плате. И кто тебе будет варить обед, стирать, убирать?..

Он мог бы сказать: «Мне уже двадцать восемь лет, и я хочу жить в своем собственном доме. Я заслужил его». Но он счел за благо ответить иначе:

— Земельный участок мне уже отведен, но на строительство дали всего-навсего шестьсот флоринов. Чтобы работать над этими статуями, мне нужна огромная мастерская, в четыре сажени высоты, нужен просторный мощеный двор. И места там останется только на маленький домик, с одной, в лучшем случае с двумя спальными комнатами.

Буря не утихала до вечера, пока все не дошли до изнеможения. Микеланджело остался тверд, как адамант; самое меньшее, что он мог извлечь из этого договора, — это обеспечить себе свое собственное рабочее место, уединенный остров, где никто бы ему не мешал. Но ему пришлось согласиться платить из своих месячных авансов за нынешнюю квартиру отца.

Когда глиняная модель маршальского «Давида» была готова, Микеланджело послал Арджиенто за Лодовико Лотти, колокольным мастером, и Бонаккорсо Гиберти, литейщиком по пушкам. Мастера пришли к нему прямо из своих литейных сараев, перепачканные сажей. Гонфалоньер настоятельно просил их помочь Микеланджело отлить фигуру из бронзы. Увидев его модель, они переглянулись; Лотти смущенно провел тыльной стороной закопченной ладони по переносью.

— Такую модель не отлить, — сказал он.

— Это почему же?

— Потому, что сначала надо изготовить модель из гипса, — объяснил Гиберти.

— Никогда я не занимался этим проклятым делом!

— А мы можем работать только по готовой модели, — отвечал Лотти.

Микеланджело бросился за помощью к Рустичи, Сансовино, Буджардини — может, они слушали поучения Бертольдо насчет бронзы более внимательно. Те разъяснили ему, что прежде всего необходимо вылепить глиняную модель в полную величину, с максимальной точностью, затем перевести ее по частям в гипс, ставя на каждой части цифровую метку, чтобы потом их не перепутать, смазать все части на местах стыка маслом, убрать гипсовую опоку…

— Довольно! — взмолился Микеланджело. — Недаром я всегда обходил эту работу за версту.

Литейщики прислали ему наконец готового «Давида». Уныло смотрел он на безобразную, красного цвета, бронзовую фигуру — в царапинах, шишках, рубцах, с металлическими опухолями и наплывами, портившими самые неожиданные места. Чтобы придать Давиду человеческий вид, Микеланджело впервые потребовались инструменты по чеканке, напильники и штемпели; затем надо было раздобыть орудия шлифовки и полировки, резцы по металлу. Прежде чем «Давид» стал в какой-то мере презентабельным, пришлось еще немало потрудиться, натирая статуэтку маслом и пемзой. Но и сейчас, после всей этой работы, можно ли думать, уповая на ослабевшую память маршала, что он вообразит, будто этот «Давид» чем-то напоминает «Давида» Донателло? Микеланджело сомневался в этом.

10

Первым следствием договора на «Двенадцать Апостолов» был визит Аньоло Дони — соседа и товарища детских игр. Отец его нажил состояние, торгуя шерстью, купил заброшенный дворец близ особняка Альбертини в приходе Санта Кроче и поселился там. Аньоло Дони, унаследовав отцовское дело и дворец, пользовался репутацией самого изворотливого и хитрого торгаша во всей Тоскане. Он разбогател и заново перестроил свой особняк. В финансовом и социальном отношении он вознесся так высоко, что теперь был помолвлен с Маддаленой Строцци.

Его провел в сарай, виновато улыбаясь, Бэппе. Микеланджело был вверху, на подмостках, и обтачивал пращу на левом плече Давида. Он сложил инструмент и спустился по лестнице вниз. Дони стоял перед ним в дорогом модном камзоле, на плечах его вздымались пышные буфы кружевной рубашки, схваченной на груди и талии золотыми пряжками.

— Я скажу тебе без обиняков, Буонарроти, зачем я пришел, — начал Дони, едва Микеланджело ступил на землю. — Я хочу, чтобы ты сделал для меня «Святое Семейство»: это будет свадебный подарок для моей невесты, Маддалены Строцци.

Микеланджело покраснел от удовольствия; Маддалена выросла в доме, где стоял его «Геракл».

— Строцци любят искусство, у них хороший вкус, — смущенно сказал он. — «Святое Семейство» из белого мрамора…

Крошечный рот Дони, обрамленный по углам резкими продольными складками, недовольно дернулся вниз.

— Нет, нет, хороший вкус — это у меня! Мне, а не Маддалене пришла в голову мысль обратиться к тебе с заказом. И кто тебе сказал хоть слово о мраморе? Мрамор будет стоить уйму денег. Я хочу заказать картину, которую можно вставить в круглый столик.

Микеланджело схватил свой молоток и резец.

— Зачем же ты пришел ко мне, если хочешь картину? Я не окунал кисти в краску вот уже пятнадцать лет.

— Я пришел к тебе из чисто товарищеской привязанности. Из верности. Ведь мы с тобой выросли по соседству. Помнишь, как мы гоняли мяч на площади Санта Кроче?

Микеланджело насмешливо улыбнулся.

— Так что ты скажешь? — настаивал Дони. — «Святое Семейство», а? Тридцатьфлоринов. По десяти за каждую фигуру. Щедрая плата — не правда ли? Ну как, по рукам?

— Ты представляешь себе, сколько художников будут бранить тебя, Дони? У тебя ведь богатейший выбор — в городе живет полдюжины лучших мастеров Италии: Граначчи, Филиппино Липпи. Возьми хотя бы сына Гирландайо, Ридольфо. Он обещает стать великолепным живописцем, и он напишет тебе картину за скромную плату.

— Послушай, Буонарроти. Я хочу, чтобы «Святое Семейство» написал ты. Я уже получил на это разрешение у гонфалоньера Содерини. Не желаю и слышать ни о Липпи, ни о молодом Гирландайо.

— Но это же глупо, Дони. Если ты хочешь получить сукно, ты ведь не отдаешь свою шерсть вместо сукновала мастеру, который делает ножницы.

— Всем известно, что высечь статую — это такой пустяк, на который способен любой художник.

— Ну, хватит! — зарычал Микеланджело, весь вспыхнув, ибо в этих словах Дони он почувствовал прямой отзвук речей Леонардо. — Я напишу тебе «Святое Семейство». Это будет стоить сто золотых флоринов.

— Сто флоринов! — завопил Дони; его пронзительный голос раздавался по всему двору, из конца в конец. — Тебе не стыдно надувать своего старого друга? Товарища детских игр? Это все равно что срезать с пояса кошелек у родного брата!

Лишь после того, как Микеланджело почувствовал, что у него вот-вот лопнут барабанные перепонки, они сошлись на семидесяти флоринах. Видя, как в глазах Дони играют лукавые огоньки, он угадывал, что тот все-таки перехитрил или по крайней мере перекричал его — конечно, он заплатил бы, поломавшись, и сто флоринов.

Уходя, Дони сказал уже с порога:

— Из всех мальчишек по соседству никто не гонял мяч хуже тебя. Я прямо-таки поражаюсь: такая тупость в игре — и такие успехи в скульптуре. Ведь ты теперь самый модный художник.

— Так вот почему ты явился сюда — я, по-твоему, модный?

— Иной причины и не было. Скажи, когда я могу посмотреть наброски?

— Наброски — это моя забота. А ты получишь готовую вещь.

— Кардиналу Пикколомини ты подавал на одобрение наброски.

— Пусть тебя сначала сделают кардиналом!

Когда Дони ушел, Микеланджело понял, что он явно сглупил, позволив этому человеку навязать себе на шею еще один заказ. И разве он, Микеланджело, так уж знает живопись? Стремится к ней, очень ее любит? Да, он разработает композицию «Святого Семейства», он с удовольствием будет рисовать. Но кисть и краски? Юный Гирландайо владеет ими гораздо лучше.

Тем не менее интерес к работе у него был разбужен. В папках Микеланджело хранились десятки рисунков к изваянию «Богоматери с Младенцем» на тот случай, если братья Мускроны, купцы из Брюгге, все же подпишут договор, замышленный Якопо Галли. Рисунки были очень одухотворенные, возвышенные, мирского в них чувствовалось мало. А «Святое Семейство» надо писать по-другому: это будет совершенно земная вещь, простые, обыкновенные люди.

Как всегда в жаркие летние дни, когда он позволял себе отдохнуть, Микеланджело бродил по дорогам Тосканы, рисуя крестьян то за работой, в поле, то за ужином подле жилища, в вечерней прохладе; у дверей молодые матери кормили грудью своих младенцев перед тем, как уложить их в колыбель. Скоро у него уже скопились наброски для картины Дони: у одного дома он зарисовал юную девушку с сильными руками и плечами, у другого — пухленького розовощекого мальчика с кудрявой головкой, у третьего — старика с бородой и лысиной. Соединив эти фигуры в одном эскизе, Микеланджело скомпоновал эффектную группу, расположившуюся на зеленой траве. Он написал красками руки, лица, ноги, голого мальчика — здесь колорит не вызывал у него сомнений, но тона платья Марии и Иосифа и цвет одеяльца, которым был прикрыт младенец, ему никак не давались.

Зайдя к нему, Граначчи увидел, в каком он затруднении.

— Позволь, я распишу тебе эти места картины. Ведь у тебя получается ужасная мешанина.

— Почему же это Дони не обратился со своим заказом к тебе с самого начала? Ты ему тоже сосед по приходу Санта Кроче. И тоже гонял с ним мяч!

Скоро Микеланджело закончил картину — колорит ее был приглушен, монотонен, похож на цветной мрамор. Платье Марии Микеланджело написал светло-розовым и голубым, одеяло младенца — оранжевым, от бледного тона до густого, насыщенного, плечо и рукав Иосифа — тускло-синим. На переднем плане картины виднелись редкие пучки простеньких цветов, на заднем, справа, был изображен лишь один Иоанн; его проказливое личико казалось устремленным куда-то вверх. Чтобы доставить себе удовольствие, с левой стороны от Марии и Иосифа Микеланджело написал море, с правой — горы. А на фоне моря и гор — пятерых обнаженных юношей, сидящих на невысокой стене из камня, — залитые солнцем, чудесные бронзовые фигуры, создающие впечатление, будто перед глазами зрителя был греческий фриз.

Когда Дони по зову Микеланджело явился и взглянул на готовую картину, лицо у него вмиг сделалось таким же красным, как и его нарядная туника.

— Укажи мне в этой мужицкой мазне хоть одно место, где была бы святость! Хоть какой-то признак религиозного чувства! Ты просто издеваешься надо мной.

— Я не такой глупец, чтобы тратить на это время. А тут чудесные, красивые люди, полные нежной любви к своему ребенку.

— В мой дворец мне надо «Святое Семейство»!

— Святость — это не внешние приметы, не обличие. Святость — это внутреннее, духовное качество.

— Я не могу подарить этих крестьян на траве своей взыскательной невесте. Я потеряю всякое уважение в семействе Строцци. Ты выставишь меня в самом дурном, самом черном свете.

— Разреши тебе напомнить, что ты не оговорил себе права на отказ от картины.

Глаза Дони сузились в щелки, затем он выкатил их и закричал:

— А что делают в «Святом Семействе» эти пятеро голых парней?

— Ну как же, — они только что искупались в море и обсыхают теперь на солнце, — спокойно ответил Микеланджело.

— Ей-богу, ты тронулся! — взвизгнул Дони. — Где это слыхано, чтобы в христианской картине рисовали пятерых голых парней?

— Рассматривай их как фигуры фриза. У тебя будет одновременно и христианская живопись, и греческая скульптура — и все за одни и те же деньги. Вспомни, что ты сначала предлагал мне за картину тридцать флоринов, по десяти за каждую фигуру. Будь я жадным, я взял бы с тебя за этих пятерых парней пятьдесят флоринов дополнительно. Но я не возьму, потому что мы соседи по приходу.

— Я снесу картину Леонардо да Винчи, — хныкал Дони, — и он замажет этих пятерых бесстыдников краской.

До сих пор Микеланджело лишь забавлялся препирательством. Но теперь он крикнул в гневе:

— Я подам на тебя в суд за порчу произведения искусства!

— Я оплачиваю это произведение и вправе портить его, как хочу.

— Вспомни-ка Савонаролу. Я заставлю тебя отвечать перед Советом!

Скрежеща зубами, Дони выскочил вон. На следующий день слуга Дони принес кошелек с тридцатью пятью флоринами — половиной условленной суммы — и расписку, которую Микеланджело должен был подписать. Микеланджело отослал эти деньги с Арджиенто обратно. На клочке бумаги он нацарапал:

««Святое Семейство» будет стоить отныне сто сорок флоринов».

Флоренция потешалась над этим поединком; многие заключали пари, споря, кто выйдет победителем — Дони или Микеланджело. Шансы Микеланджело казались гораздо меньшими, ибо никому еще не удавалось провести Дони в денежных делах. Однако день его венчания приближался, а он давно уже из хвастовства разболтал по всему городу, что официальный художник Флоренции исполняет его заказ — пишет свадебный подарок невесте.

Скоро Дони вновь явился в сарай Микеланджело на дворе Собора, в руках у него был кожаный кошелек о семьюдесятью флоринами.

— Вот твои деньги, давай мне картину, — кричал он Микеланджело.

— Это нечестно, Дони. Картина тебе не понравилась, и я освободил тебя от всех обязательств по договору.

— Ты меня не проведешь, даже не пытайся! Я пойду к гонфалоньеру, и он заставит тебя выполнить договор.

— Вот уж не подозревал, что тебе так полюбилась моя картина. Ты, видно, стал заправским коллекционером. В таком случае выкладывай сто сорок флоринов — и конец разговору.

— Мошенник! Ты соглашался писать картину за семьдесят…

— Этот договор ты нарушил, прислав мне тридцать пять флоринов. Сейчас я изменяю условия. Моя новая цена — сто сорок флоринов.

— Я не буду платить такие деньги за посредственную крестьянскую картину, ты этого не дождешься, — бушевал Дони. — Скорей тебя повесят в проемах окон Барджелло!

Микеланджело уже думал, что он достаточно подурачился, и был почти готов отослать картину заказчику, когда босоногий деревенский мальчик принес ему записку. В ней говорилось:

«До меня дошел слух, что Маддалена желает получить твою картину. Она говорит, что ни один другой свадебный подарок не будет ей столь по душе, как эта картина. К.»

Микеланджело вмиг узнал, чей это почерк. Ему было хорошо известно, что Маддалена Строцци — приятельница Контессины. Значит, радовался Микеланджело, кто-то из старых друзей Контессины еще поддерживает с ней отношения! Довольно улыбаясь, он присел к столу и написал письмо Дони.

«Я вполне сознаю, что плата, назначенная мной за мою картину, кажется тебе чрезмерно высокой. Как старый и близкий друг, я освобождаю тебя от всех финансовых обязательств по договору, уступив «Святое Семейство» другому своему другу».

Едва Арджиенто, переправив письмо, присел на свое место в сарае, как туда ворвался Дони, — кошелек, который он швырнул на стол, зазвенел так громко, что на мгновение заглушил стуки молотков, несущиеся со двора.

— Я требую отдать мне картину. Она теперь моя по всем правилам.

Схватив кошелек, он развязал его и высыпал на стол груду золотых монет.

— Считай! Сто сорок флоринов золотом. За несчастное семейство крестьян, рассевшихся на травке у дороги. Почему я поддался тебе и позволил так себя ограбить — это выше моего понимания!

Микеланджело передал картину Дони из рук в руки.

— Прошу поздравить от меня твою будущую супругу.

Шагая к выходу, Дони негодовал:

— Художники! И кто сказал, что это непрактичные люди? Ха! Да ты разорил хитрейшего купца во всей Тоскане!

Микеланджело сложил в стопку монеты. Вся эта история ему очень нравилась. Она освежила его не хуже любого отдыха.

11

В августе произошло событие, вызвавшее повсюду радостное оживление, — умер Александр Шестой, папа из семейства Борджиа. Когда новым папой избрали сиенского кардинала Пикколомини, Джулиано да Сангалло ходил убитым, а Микеланджело ждал для себя самого дурного. Работу над статуями Пикколомини он ничуть не продвинул, даже не сделал к ним карандашных набросков. Одно слово нового папы — и гонфалоньер Содерини прикажет отложить работу над «Давидом», пока сиенские статуи, числом одиннадцать, не будут исполнены и утверждены.

Он заперся в своей загородке, отказываясь в течение месяца от всяких встреч, работал как бешеный и все время ждал, когда падет на него секира Ватикана. Почти вся фигура Давида была закончена, незавершенными оставались лицо и голова. Впервые в эти дни Микеланджело осознал истинную тяжесть договора на Двенадцать Апостолов, которая будет давить его много лет в дальнейшем. Он готов был броситься в Арно.

Кардинал Пикколомини пробыл папой Пием Третьим один месяц и внезапно скончался в Риме. Предсказание Джулиано да Сангалло на этот раз сбылось: кардинал Ровере стал папой Юлием Вторым. Сангалло шумно отпраздновал этот день, уверяя своих гостей, что он заберет Микеланджело с собой в Рим, где тот будет работать над великими изваяниями.

Леонардо да Винчи возвратился из армии Цезаря Борджиа и получил ключи от Большого зала Синьории: ожидали, что ему вот-вот дадут заказ написать огромную фреску на стене за возвышением, где заседали гонфалоньер Содерини и Синьория. Вознаграждение было назначено в десять тысяч флоринов.

Микеланджело бледнел от злости. Это был самый крупный, самый значительный во Флоренции заказ на живопись за многие и многие годы. Десять тысяч флоринов Леонардо за фреску, которую он закончит через два года. Четыре сотни флоринов ему, Микеланджело, за «Гиганта-Давида»! И за то же время работы! Какое благоволение к человеку, который был готов помогать Цезарю Борджиа в завоевании Флоренции! Флоренция будет платить Леонардо в двадцать пять раз больше, чем платит Микеланджело. Уже один этот факт сам по себе — новый смертельный удар, наносимый со стороны Леонардо скульптуре.

В ярости он кинулся к Содерини. Содерини охотно выслушал его: одной из граней таланта гонфалоньера было уменье слушать людей, уменье дать им высказаться. На этот раз Содерини позволил Микеланджело в течение нескольких секунд послушать, как отдается его сердитый голос в стенах палаты, и лишь потом заговорил сам, наиспокойнейшим тоном.

— Леонардо да Винчи — великий живописец. Я видел его «Тайную Вечерю» в Милане. Это потрясающе. Никто в Италии не может сравниться с Леонардо. Я не скрываю своей зависти к Милану и хочу, чтобы Леонардо создал фреску и для Флоренции. Если она окажется столь же прекрасной, это невероятно обогатит нас.

Микеланджело был одновременно отчитан и выставлен вон, всего за несколько минут.

Наступили последние месяцы работы, доставлявшие ему огромную радость, ибо теперь как бы сходились в едином фокусе все его усилия двух лет. Вкладывая в изваяние всю свою нежность, всю любовь, он отделывал лицо Давида — сильное, благородное лицо юноши, который — еще минута — и станет зрелым мужем, но в этот миг еще полон печали и неуверенности, еще колеблется, как ему поступить: брови его нахмурены, глаза вопрошают, на крепких губах — печать ожидания. Черты лица Давида должны быть в единстве с его телом. Лицо Давида должно выражать, что зло уязвимо, что зло можно победить, если оно даже одето в чешуйчатую броню весом в пять тысяч сиклей. Всегда можно отыскать в нем незащищенное место; и если в человеке преобладает добро, оно неминуемо определит это уязвимое место, и отыщет к нему путь, и войдет в него. Чувства, выраженные на лице Давида, должны говорить, что его схватка с Голиафом как бы символизирует борьбу добра со злом.

Обтачивая голову, надо было добиться впечатления, что свет, озаряющий ее, исходит не только изнутри, но как бы сияет вокруг. Ни на минуту не забывая об этом, Микеланджело оставил пока нетронутым камень около губ Давида, его скул, носа. При обработке ноздрей он пользовался буравом, переходя к бровям, брал малую скарпель. Чтобы проделать углубления в ушах и между зубов, он пустил в ход тонкое сверло, сменяя его более толстым по мере того, как отверстие расширялось. Между завитками волос он высек множество борозд и ямок, по строгому расчету; тут он осторожно работал тонкой длинной иглой, вращая ее между ладонями и стараясь надавливать на камень по возможности легче. С особой зоркостью и тщанием проводил он складки на лбу, обтачивал чуть вытянутые крылья носа, едва раскрытые губы.

Постепенно удаляя следы запасного камня, он приступил к полировке. Ему не требовалось достичь на этот раз такого же блеска, каким лучилось его «Оплакивание». Он хотел лишь как можно выразительнее явить в этом мраморном теле кровь, мышцы, мозг, вены, кости, вдохнуть в это изваяние с прекрасными пропорциями самую жизнь во всей ее убедительности и истине — создать Давида в теплоте трепещущей человеческой плоти, так, чтобы в блеске камня сиял его разум, его дух, его сердце, Давида в напряжении всех его чувств, с туго натянутыми сухожилиями шеи, с резко повернутой головой, обращенной к Голиафу, Давида, уже знающего, что жить — это действовать.

В начале января 1504 года во Флоренции стало известно, что Пьеро де Медичи нет в живых. Надеясь обеспечить себе помощь Людовика Двенадцатого против Флоренции, он воевал на стороне французской армии и утонул в реке Гарильяно: лодка, в которой он спасал от испанцев четыре пушки, перевернулась. Когда член Синьории заявил перед собравшейся толпой: «Услышав эту весть, мы, флорентинцы, бесконечно рады», — Микеланджело испытывал чувство печали и в то же время жалел Альфонсину и ее детей; он вспоминал умиравшего Лоренцо, вспоминал, как он перед своей кончиной учил Пьеро править Флоренцией. Но скоро Микеланджело понял, что гибель Пьеро означает близость возвращения Контессины из ссылки.

В последних числах того же января Содерини пригласил к себе художников и именитых мастеров Флоренции, чтобы решить, где ставить Микеланджелова «Гиганта-Давида». Микеланджело побывал у Содерини заранее, и тот показал ему список приглашенных. Из художников там числились Боттичелли, Росселли, Давид Гирландайо, Леонардо да Винчи, Филиппино Липпи, Пьеро ди Козимо, Граначчи, Перуджино, Лоренцо ди Креди. Скульпторы были представлены именами Рустичи, Сансовино и Бетто Бульони, архитекторы — братьями Сангалло — Джулиано и Антонио, Кронакой и Баччио д'Аньоло. Помимо того, приглашались четверо золотых дел мастеров, два ювелира, мастер по вышивке, мастер по терракоте, книжный иллюстратор, два опытных плотника, которые вот-вот должны были стать архитекторами, пушечный мастер Гиберти, часовщик Лоренцо делла Гольпайя.

— Может, мы кого-нибудь забыли вписать? — спросил Содерини, когда Микеланджело кончил читать список.

— Забыли только меня.

— Я думаю, тебя и не следует приглашать. Твое присутствие может помешать людям говорить свободно.

— Но мне хотелось бы высказать свое мнение.

— Ты уже высказал его, — сухо закончил разговор Содерини.

Приглашенные собрались на следующий день в библиотеке, в верхнем этаже управы при Соборе, стоявшей на том же дворе. Дело было в полдень. Микеланджело и не думал подглядывать или подслушивать, но окна библиотеки были обращены к его сараю, и сюда докатывался гул голосов. Перейдя двор, Микеланджело поднялся по черной лестнице здания и ступил в переднюю библиотеки. Среди всеобщего шума кто-то настойчиво призывал к порядку, наконец в зале наступила тишина. Микеланджело узнал голос Франческо Филарете, герольда Синьории.

— Я очень долго прикидывал и обмозговывал, где же нам поставить фигуру. У нас есть для этого два подходящих места: первое — там, где стоит «Юдифь» Донателло, а второе — посередине дворика, где находится бронзовый «Давид». Первое место подходит потому, что «Юдифь» стоит не к добру и ей не следовало бы здесь находиться — женщине вообще не подобает убивать мужчину, а сверх того, эта статуя была водружена при дурных предзнаменованиях, ибо с той поры дела у нас идут все хуже и хуже. Бронзовый «Давид» неисправен на правую ногу, и потому я склоняюсь к мысли поставить «Гиганта» в одном из этих двух мест и лично предпочитаю заменить им «Юдифь».

Мнение герольда устраивало Микеланджело как нельзя лучше. Сразу после Филарете слово взял кто-то другой: Микеланджело не мог узнать этого человека по голосу. Он заглянул украдкой в библиотеку и увидел, что говорит Мончиатто, резчик по дереву.

— Мне кажется, что «Гигант» задуман так, чтобы его поставили на пьедестале подле Собора, у главного Портала. Отчего бы нам так не сделать? Это было бы чудесным украшением церкви Санта Мария дель Фиоре.

Микеланджело видел, как, напрягая свои старческие силы, поднялся с кресла Росселли.

— И мессер Франческо Филарете и мессер Франческо Мончиатто говорили очень резонно. Но я с самого начала полагал, что «Гиганта» следует установить на лестнице Собора, с правой стороны. Я и теперь держусь того мнения, что это будет лучшее для него место.

Предложения сыпались одно за другим. Галлиено, мастер по вышивке, считал, что «Гигант» должен стоять на площади, заняв место «Льва» Мардзокко, с чем соглашался Давид Гирландайо; кое-кто, в том числе Леонардо да Винчи, предпочитали Лоджию, ибо там мрамор будет сохраннее. Кронака предложил установить «Гиганта» в Большом зале, где Леонардо собирался писать свою фреску.

«Найдется ли здесь хоть один человек, который скажет, что право выбора места для статуи принадлежит мне?» — бормотал Микеланджело.

И тогда заговорил Филиппино Липпи:

— Все здесь высказывают очень мудрые соображения, но я уверен, что лучшее место для «Гиганта» предложил бы сам скульптор, так как он, без сомнения, думал об этом давно и взвесил все обстоятельства дела.

В зале послышался одобрительный ропот. С заключительной речью выступил Анджело Манфиди:

— Прежде чем могущественные господа решат, где ставить изваяние, я предложил бы им спросить совета у членов Синьории, среди которых есть самые высокие умы.

Микеланджело тихонько затворил за собой дверь и по той же черной лестнице спустился во двор. Значит, у гонфалоньера Содерини теперь есть возможность выбрать для «Давида» то место, которое хотел Микеланджело: перед дворцом Синьории, там, где стоит «Юдифь».

Заботы по перевозке «Давида» ложились прежде всего на архитектора, наблюдавшего за Собором, то есть на придирчивого и шумного Поллайоло-Кронаку; тот, видимо, с искренней благодарностью выслушивал советы, которые давали ему братья Антонио и Джулиано да Сангалло. Предложили свои услуги и еще три добровольца: архитектор Баччио д'Аньоло и два молодых плотника-архитектора — Кименте дель Тассо и Бернардо делла Чекка. Их заинтересовала трудная задача — перевезти по улицам Флоренции небывало огромное мраморное изваяние. Статую при перевозке требовалось закрепить надежно, чтобы она не опрокинулась, и в то же время не очень жестко, иначе она могла пострадать от неожиданного толчка или удара.

— «Давида» надо везти стоя, — говорил Джулиано. — И клетку для него следует придумать такую, чтобы статуя не чувствовала тряски.

— А как этого добиться? — размышлял вслух Антонио. — Тут дело не только в клетке. Мы не будем зажимать статую наглухо, мы ее подвесим внутри клетки — пусть она слегка раскачивается взад и вперед при движении.

Два плотника — Тассо и Чекка — сколотили по чертежам братьев Сангалло деревянную клетку почти в три сажени высоты с открытым верхом. Антонио придумал систему скользящих узлов на канатах — узлы эти под давлением веса крепко затягивались, а когда напор уменьшался, ослабевали. Оплетенный сетью прочных канатов, «Давид» был поднят на полиспасте и в подвешенном состоянии вставлен в клетку. Каменную стену за сараем разобрали, клетку установили на круглые катки, дорогу тщательно выровняли. «Давид» был готов пуститься в свое путешествие по улицам Флоренции.

Чтобы катить огромную клетку на катках, применяя ворот, вращаемый вагой, Кронака нанял сорок рабочих. Как только клетка продвигалась вперед и задний каток освобождался, рабочий подхватывал его и, забегая вперед, снова подсовывал его под клетку. Обвязанный канатами от промежности до самой груди — то есть вдоль той опорной вертикали, о которой так заботился Микеланджело, — «Давид» слегка покачивался: размах его движений ограничивали скользящие узлы канатов.

Несмотря на то что статую продвигали сорок человек, она шла медленно, одолевая всего несколько аршин за час. К вечеру первого дня клетку вывели за стену, дотащили по улице Башенных Часов до перекрестка и развернули под острым углом, направляя на Виа дель Проконсоло. Вокруг, наблюдая за работой, толпились сотни людей; когда наступила темнота, клетка продвинулась по Виа дель Проконсоло только на полквартала.

Из толпы кричали: «Доброй ночи! До завтра!» Микеланджело отправился домой. Он расхаживал по комнате, стараясь убить время и дождаться рассвета. В полночь он не выдержал и, одолеваемый смутной тревогой, вышел из дому, направляясь к «Давиду». Тот стоял, сияя белизной в лучах луны, свободный и уверенный, словно бы на нем и не было никаких пут, устремив свой взгляд на Голиафа, сжимая пальцами пращу: его отточенный, отполированный профиль был безупречно прекрасен.

Микеланджело кинул одеяло в клетку, в тот угол за спиной Давида, где икра его правой ноги соприкасалась с древесным пнем. Здесь он улегся на дощатом полу, стараясь заснуть. Он уже почти забылся, погружаясь в сон все глубже, как вдруг услышал топот ног, шум голосов, а затем стук камней, швыряемых в боковую стенку клетки. Микеланджело вскочил на ноги.

— Стража! — завопил он.

Он слышал топот удаляющихся людей — кто-то убегал, скрываясь на Виа дель Проконсоло. Микеланджело бросился вслед за беглецами и, собрав всю силу своих легких, крикнул:

— Стой! Стража, стража — держи их!

В темноте мелькали какие-то фигуры, скорей всего мальчишеские. С дико бьющимся сердцем он вернулся к «Давиду» — там уже стояли двое стражников, в руках у них были фонари.

— Что за шум?

— В статую швыряли каменьями.

— Каменьями? Кто же швырял?

— Не знаю.

— И попали они в статую?

— Думаю, что не попали. Я только слышал, как камни стучали по доскам.

— Ты уверен, что это тебе не приснилось?

— Я же видел их. И слышал… Не окажись я тут…

Он обошел статую, вглядываясь в нее в темноте и мучительно гадая, кому было выгодно повредить «Давида».

— Вандалы, — сказал Содерини, придя рано утром на Виа дель Проконсоло посмотреть, как будут двигать статую дальше. — На эту ночь я назначу к «Гиганту» специальную охрану.

Вандалы явились снова, на этот раз их было не меньше десятка. Все произошло вскоре после полуночи. Микеланджело услышал, как по улице Святого Прокла приближаются какие-то люди, и громко закричал, вынудив их побросать припасенные камни тут же наземь. Наутро вся Флоренция знала, что некие злоумышленники хотят повредить «Давида». Содерини вызвал Микеланджело на заседание Синьории и спросил, кто, по его мнению, мог напасть на статую.

— Есть у тебя враги?

— Нет, никаких врагов я не знаю.

— Лучше спросите его, гонфалоньер, так: «Есть ли враги у Флоренции?» — вмешался герольд Филарете. — Надо выждать: пусть они попытаются тронуть статую и сегодня.

Они действительно попытались. Нападение произошло на краю площади Синьории, там, где к ней примыкала площадь Сан Фиренце. Содерини укрыл вооруженных стражников в подъездах и дворах домов, расположенных близ клетки с «Давидом». Восемь человек из шайки были схвачены и доставлены в Барджелло. Еле живой от недосыпания, Микеланджело напряженно вчитывался в список арестованных. В нем не оказалось ни одного знакомого имени.

Утром верхний зал Барджелло был битком набит флорентинцами. Микеланджело внимательно оглядел преступников. Пятеро из них были совсем юнцы, может быть, лет пятнадцати. По их словам, они смотрели на все как на приключение и швыряли камнями в статую по воле своих старших друзей; они будто бы даже не знали, была ли это статуя или что-то другое. Семьи этих мальчишек оштрафовали, а самих их отпустили на свободу.

Трое остальных арестованных были по возрасту старше. Держались они вызывающе враждебно. По признанию одного, они кидали камнями в «Давида» потому, что тот голый, бесстыдно изваян и что Савонарола несомненно потребовал бы его уничтожить. Второй заявил, что «Давид» — плохая статуя, а ему хотелось показать, что во Флоренции есть люди, понимающие искусство гораздо глубже. Третий сказал, что он действовал по наущению приятеля, горевшего жаждой разбить «Давида», — назвать этого приятеля арестованный отказался.

Все трое были приговорены к заключению в тюрьме Стинке; судья, выносивший приговор, процитировал тосканскую поговорку: «У искусства есть враг, и имя ему — невежество».

В этот же вечер, на четвертые сутки своего путешествия по городу, «Давид» попал на предназначенное ему место. Д'Аньоло и плотники-архитекторы Тассо и Чекко разобрали клетку. Братья Сангалло развязали узлы на канатах, сняв с изваяния его веревочную мантию. Статую Юдифи убрали, «Давид» был установлен на ее месте у подножия лестницы дворца, лицом к открытой площади.

Едва Микеланджело ступил на площадь, как спазмы сдавили ему горло. Видеть «Давида» на таком расстоянии ему еще не приходилось. Вот он стоит перед ним во всей своей величавой грации, отбрасывая на дворец Синьории чистейшее белое сияние. Микеланджело приблизился к статуе, ощущая себя маленьким, сирым, невзрачным; теперь когда статуя уже вышла из его рук, он был как бы совершенно бессильным и только спрашивал себя: «Много ли из того, что я хотел сказать, мне посчастливилось выразить?»

Он охранял статую целых четыре ночи и сейчас едва держался на ногах от усталости. Надо ли ему сторожить «Давида» и в эту ночь? Теперь, когда «Давид» водружен здесь окончательно и уже не зависит от чьей-либо милости или благоволения? Но ведь несколько увесистых, метко кинутых камней могут отбить у него руки, даже голову… Граначчи твердо сказал:

— Несчастьям, которые сваливаются на тебя в дороге, обычно приходит конец, как только ты попадаешь на свое постоянное место.

Он довел Микеланджело до дома, разул его, помог лечь в постель и укрыл одеялом. Подглядывавшего из-за двери Лодовико он предупредил:

— Пусть Микеланджело спит. Пусть спит, если даже солнце дважды взойдет и дважды закатится.

Микеланджело проснулся, чувствуя себя свежим и дьявольски голодным. Хотя время обеда еще не наступило, он опустошил горшок с супом, съел лапшу и вареную рыбу, невзирая на то, что пища была приготовлена на все семейство.

Он так набил себе живот, что еле сгибался, когда решил помыться и полез в деревянный ушат. С наслаждением надел он на себя свежую полотняную рубашку, чулки и сандалии — впервые за много недель, уже и не упомнить, за сколько.

Он прошел через площадь Сан Фиренце и уже ступил на площадь Синьории. Вокруг «Давида» стояла в молчании густая толпа народа. На статуе трепетали прилепленные за ночь листки бумаги. Микеланджело помнил такие листки по Риму: там люди приклеивали к дверям библиотеки в Ватикане стихи, унижающие честь Борджиа, или прикрепляли свои обличения и жалобы к мраморному торсу Пасквино поблизости от площади Навона.

Он прошел сквозь толпу, чувствуя, как она расступалась, давая ему дорогу. Он старался разгадать выражение лиц, понять, что тут происходит. Глаза, глядевшие на него, показались ему у всех необыкновенно большими.

Он подошел к «Давиду», взобрался на пьедестал и начал срывать бумажки, читая их одну за другой. Когда он читал уже третью, глаза его увлажнились, ибо все это были послания любви и признательности:

«Мы вновь стали уважать себя».

«Мы горды оттого, что мы флорентинцы».

«Как величествен человек!»

«Пусть никто не говорит мне, что человек подл и низок; человек — самое гордое создание на земле».

«Ты создал то, что можно назвать самой красотой».

«Браво!»

Вот он увидел знакомый сорт бумаги, тот, что когда-то не раз держал в руках. Он дотянулся до записки, прочел ее:

«Все, что надеялся сделать для Флоренции мой отец, выражено в твоем Давиде.

Контессина Ридольфи де Медичи».

Она проникла в город ночью, избежав встречи со стражей. Она пошла на риск, чтобы увидеть его Давида, присоединить свой голос к голосу Флоренции.

Он повернулся и стоял над толпой, а толпа глядела на него. На площади царила тишина, все молчали. И все же никогда он не чувствовал такого человеческого взаимопонимания и единства, какие были в эту минуту. Словно бы люди читали друг у друга мысли, словно бы составляли нечто целое; все эти флорентинцы, что стояли внизу, обратя на него свои взоры, были частью его, а он был частью их.

12

В письме, пришедшем от Якопо Галли, был вложен договор, подписанный братьями Мускронами: они соглашались заплатить Микеланджело четыре тысячи гульденов. «Вы вправе высекать «Богородицу с Младенцем» так, как задумаете, — писал Якопо Галли. — А теперь, после вкусной поджарки, будет некая доза кислого соуса. Наследники Пикколомини требуют, чтобы вы завершили работу над обещанными статуями. Мне удалось убедить их продлить срок договора еще на два года — и это все, что было в моих силах…»

Два года отсрочки! Микеланджело так обрадовался этому, что тут же забыл о злополучных статуях.

В ту пору, когда об изваянии «Давида» говорил весь город, семейство Буонарроти посетил Бартоломео Питти, отпрыск боковой линии богатейшего рода. Это был застенчивый, тихий человек: в первом этаже его скромного дома на площади Санто Спирита помещалась мануфактурная лавка.

— Я только что начал собирать коллекцию произведений искусства. Пока у меня лишь три небольшие картины на дереве, очень милые, хотя и не прославленных мастеров. Мы с женой пошли бы на что угодно, только бы способствовать рождению произведений искусства.

Микеланджело был тронут учтивостью посетителя, мягким взглядом его карих глаз, короной седых волос вокруг лысеющего лба.

— Каким образом вы хотели бы способствовать этому, мессере?

— Нам хотелось узнать, нет ли какого-нибудь небольшого мрамора, о котором вы бы думали или даже мечтали и который мог бы подойти нам…

Микеланджело шагнул к стене и снял с нее свою первую работу, выполненную под руководством Бертольдо, — «Богоматерь с Младенцем».

— За долгие годы, мессер Питти, я осознал, насколько плохо я высек этот барельеф: я даже понимаю, почему я высек его плохо. Теперь я принялся бы за него вновь, только на этот раз вещь будет округлой, в форме тондо. И мне кажется, я сумею вывести эти фигуры из плоскости рельефа, создать впечатление полнообъемной скульптуры. Хотите, я попробую это сделать для вас?

Питти облизал свои тонкие, пересохшие губы.

— Я не могу выразить, как мы были бы счастливы.

Микеланджело проводил Бартоломео Питти, сойдя с ним вниз по лестнице.

— Я уверен, что высеку для вас нечто достойное. Я чувствую это всем своим существом.

Синьория приняла постановление, чтобы Кронака обеспечил постройку дома и мастерской для Микеланджело. А тот соизволил затерять чертежи под грудами безделушек и разного хлама, сваленного на его столе, где, между прочим, всегда лежали две дюжины крутых яиц, ибо другой пищи архитектор не признавал.

— Представь себе, я уже обдумал и расположение комнат, и их размеры, — говорил он Микеланджело. — Ты, наверное, захочешь, чтобы дом был сложен из каменных блоков?

— Да, хотел бы. Могу я высказать несколько пожеланий?

— Как всякий заказчик, — улыбнулся Кронака.

— Я хочу, чтобы кухня была наверху, между гостиной и моей спальней. Камин с дымоходом, идущим в стене. Лоджия с колоннами должна примыкать к спальне и выходить в двор. Кирпичные полы, светлые окна, отхожее место на втором этаже. Парадная дверь с каменным карнизом, самой тонкой работы. Стены внутри надо отштукатурить. Я окрашу их сам.

— Право, не знаю, для чего я тебе и нужен, — ворчливо заметил Кронака. — Сходи на участок и посмотри, как расположить мастерскую, чтобы ты был доволен освещением.

Микеланджело спросил, можно ли отдать все работы по камню семейству Тополино.

— Если ты ручаешься, что они справятся с делом.

— Ты получишь самые лучшие блоки, какие только высекались в Сеттиньяно.

Участок, отведенный под дом, находился на перекрестке Борго Пинти и Виа делла Колонна; в семи саженях от угла по Борго был монастырь Честелло, со стороны Виа делла Колонна участок простирался гораздо дальше, кончаясь у кузницы. Микеланджело купил у кузнеца кольев, измерил шагами предназначенную ему землю я забил колья по углам участка, как межевые знаки.

Недели через две Кронака приготовил план дома и мастерской — все получалось неукоснительно строго снаружи и очень уютно внутри. Лоджия была спроектирована во втором этаже рядом со спальной комнатой Микеланджело, так, чтобы он мог есть и отдыхать в теплую погоду, на открытом воздухе.

Скоро Тополино по указаниям Микеланджело уже рубили светлый камень; голубовато-серые блоки сияли под солнцем, зерно у них было чудесное. Пользуясь мерками, которые дал им Микеланджело, Тополино вытесали блоки для камина, потом высекли изящные пластины на карниз. Когда был готов строительный камень; Тополино всем семейством сложили и дом. Нанятые Кронакой мастера отштукатурили комнаты, покрыли черепицей крышу, но Микеланджело не мог удержаться от того, чтобы не приходить по вечерам на стройку — гасил известь, доставая воду из колодца, вырытого во дворе, красил по штукатурке стены в те тона, которые он нашел для одежд в «Святом Семействе» Дони: голубой, розовый и оранжевый. Вся южная стена мастерской выходила во дворик.

Обставляя дом внутри, Микеланджело должен был рассчитывать на собственный кошелек. Он купил лишь самые скромные вещи: широкую кровать, сундук, стул для спальни, стол и стулья для лоджии — их при сырой или холодной погоде предполагалось уносить во внутренние комнаты; кожаное кресло и скамью для гостиной; горшки, бокалы, сковороды; кухонные ящики под соль, сахар и муку. Арджиенто перетащил свою кровать из мастерской на площади ремесленников и поставил в маленькой спальне под лестницей, около парадного входа.

— Ты повесь в своем доме священные картины, — говорила Микеланджело тетя Кассандра. — Смотреть на них большое благо для души.

Микеланджело повесил напротив кровати свою юношескую «Богоматерь с Младенцем», а в гостиной — «Битву кентавров».

— Какая самовлюбленность, — усмехнулся Граначчи. — Тетя говорит тебе, чтобы ты смотрел на священные картины, а ты взял да развесил собственные работы.

— Они для меня священны, Граначчи.

Вселившись в свою мастерскую, залитую солнцем позднего лета, Микеланджело радостно трудился — мысли, обгоняя друг друга, теснились в его голове и понуждали к действию руки: надо было закончить восковую модель «Брюггской Богородицы», рисунки для тондо, предназначенного Питти, пробные эскизы фигуры апостола Матфея для Собора, отделку бронзового «Давида» для французского маршала. Когда из Каррары привезли блок мрамора в два аршина и четыре дюйма, Арджиенто помог Микеланджело установить его посредине мастерской на поворотный круг. Микеланджело с час ходил вокруг камня, вглядываясь в его грани и очертания, словно бы ощущая, как шевелится в толще камня тело Богородицы, — и вот уже на кирпичный пол мастерской впервые брызнула белоснежная струя мраморной пыли и крошки.

Радостное состояние духа Микеланджело отнюдь не отразилось на образе Богоматери; напротив, возникавшая под его резцом женщина была печальна и уже мысленно видела крестные муки сына. Никогда теперь не уловить Микеланджело того сосредоточенного спокойствия, которое он придал Марии в своем раннем барельефе: там она еще не знала своей судьбы, ей надо было только решиться. А эта молодая мать была избрана и обречена: она уже знала, чем кончится жизнь ее сына. Вот почему она противилась, не хотела отпустить от себя этого прекрасного, сильного и проворного мальчика, ухватившегося своей ручонкой за ее ограждающую руку. И вот почему она прикрывала сына краем своего плаща.

У мальчика, чувствующего настроение матери, тоже таилась в глазах печаль. Он был полон сил и отваги, скоро он соскочит с материнских колен и покинет это надежное убежище, но вот теперь, в эту минуту, он вцепился в руку матери одной своей рукой, а другую прижал к ее бедру. Быть может, он думает сейчас о ней, о своей матери, опечаленной неизбежной разлукой: ее сын, так доверчиво прильнувший к коленям, скоро будет странствовать в мире один.

Микеланджело работал так, будто работа была его торжеством и празднеством. Осколки мрамора взвивались и летели на пол: после огромной Давидовой фигуры небольшое и компактное изваяние Святой Девы возникало почти без усилия. Молоток и резец были легче пера, и Микеланджело, почти не отрываясь, высекал скромные одежды Богоматери, ее длинные пальцы, густые косы, венчавшие лицо с длинным носом, с тяжелыми веками глаз, кудрявую голову мальчика, его сильное детское тело, пухлые щеки и подбородок — что-то чисто личное, идущее от сердца ваятеля пронизывало весь мрамор. Он не идеализировал теперь лицо Марии, как делал прежде; он полагал, что то чувство, которое он вдохнет в нее, придаст ей благородство. Граначчи оценил статую так: «Это наиболее живая «Богородица с Младенцем», какую только может допустить церковь». Настоятель Бикьеллини, ни словом не откликнувшись на появление «Давида», пришел в новый дом Микеланджело и освятил его по всем правилам. Он опустился на колени перед «Богоматерью», читая молитву. Затем встал и положил обе руки на плечи Микеланджело:

— Эта «Богородица с Младенцем» не несла бы на себе печать такой нежной чистоты, если бы ты не был столь же нежен и чист в своем сердце. Да благословит Господь Бог и тебя, и эту мастерскую.


Микеланджело отпраздновал окончание «Брюггской Богоматери» тем, что установил посредине мастерской четырехугольный мрамор, обрубил его углы, чтобы приблизить камень к форме тондо, и начал работать над заказом Питти. Восковая модель, укрепленная на каркасе, обрела свою форму очень быстро: работая теперь в собственной мастерской, Микеланджело испытывал небывалый подъем духа — он вступил в безоблачную, светлую полосу жизни. Впервые он пробовал высечь изваяние на плоскости круга; сделав эту плоскость чуть вогнутой, как у блюда, он мог разместить фигуры в пространстве так, что сидящая на камне Мария, наиболее важный персонаж, была изваяна с максимальной объемностью; младенец, приникший к раскрытой книге, что лежала на коленях Богоматери, все же оказался на втором плане, а Иоанн, выглядывавший из-за плеча Марии, был уже совсем в глубине блюда.

Перейдя к окончательной отделке тондо, он применил с десяток различных способов резьбы и почти исчерпал все возможные варианты; лишь лицо Марии было отполировано до той телесной иллюзорности, какой он достиг в «Оплакивании», — образ ее эмоционально обогатился.

Микеланджело чувствовал, что никогда еще Мария не выходила из-под его резца такой зрелой и сильной женщиной; сын ее олицетворял всю прелесть счастливого младенчества; фигуры двигались в круге свободно и непринужденно.

Арджиенто аккуратно закутал тондо в одеяла и, взяв у соседа-кузнеца ручную тележку, покатил в ней мрамор по улицам к дому Питти. Микеланджело шел рядом с тележкой. Совместными усилиями они подняли изваяние по лестнице, внесли в квартиру над мануфактурной лавкой и поставили на узкий, высокий буфет. Все Питти — и родители и дети — обмерли, лишась дара речи, потом сразу заговорили, заохали и принялись разглядывать тондо с разных сторон и расстояний.

Наступили счастливые месяцы жизни Микеланджело — лучшего времени он не помнил. «Давида», которого флорентинцы все еще называли «Гигантом», город принял как свой новый символ, как своегопокровителя и наставника. В делах республики наметился резкий поворот к лучшему: тяжело заболел и перестал быть угрозой Цезарь Борджиа; Ареццо и Пиза, казалось, были усмирены и теперь проявляли покорность; папа Юлий Второй, державшийся дружбы с Флоренцией, сделал кардинала Джованни де Медичи важной персоной в Ватикане. Кругом царил дух доверия, энергия и предприимчивость били ключом. Торговля процветала; всем хватало работы, любое изделие труда находило себе сбыт. Правительство с постоянным своим главой Содерини обрело устойчивость и уверенность, внутренние распри и раздоры флорентинцев были забыты.

Горожане считали, что чуть ли не всем этим они обязаны «Гиганту-Давиду». День, когда была установлена статуя Давида, открыл, на взгляд флорентинцев, новую эру. Под разными соглашениями и контрактами они помечали: «В первый месяц после водружения Давида». В разговорах, чтобы определить какой-то отрезок времени, говорили: «Это было до «Гиганта»» или: «Я хорошо помню: это произошло на вторую неделю после открытия «Гиганта»».

Микеланджело добился у Содерини обещания не препятствовать отъезду Контессины вместе с мужем и детьми в Рим под покровительство кардинала Джованни, как только Совет Семидесяти даст на это свое согласие. Теперь Микеланджело гораздо дружелюбнее и терпимее держался на обедах Общества Горшка, оставив нападки ка Леонардо, и был готов помочь любому скульптору получить тот или иной заказ. Он требовал от Арджиенто, чтобы тот уделял больше времени своему учению и не пренебрегал его уроками. В эти дни он вновь пошел в Сеттиньяно и увидел, что груда тонких каменных плит для карниза растет и растет, и что каждая из них высечена с такой любовью и искусством, будто это была драгоценная гемма. Из дома Тополино он направился к Контессине — дал урок Луиджи и поиграл с подраставшим Никколо. Он проявлял необыкновенное терпение к своему семейству и спокойно слушал, как разглагольствовал Лодовико, мечтая накупить домов и земли для своих сыновей.

Питти прислал к Микеланджело некоего Таддео Таддеи, образованного флорентинца, любителя искусств. Таддеи спрашивал, не согласится ли маэстро Буонарроти высечь ему тондо. У Микеланджело был уже в голове замысел, появившийся в то время, когда он работал над заказом Питти. Он набросал карандашный эскиз будущей скульптуры, — Таддеи был в восторге. Таким образом, Микеланджело получил еще один приятный заказ от тонкого и умного человека, заранее восхищавшегося задуманным для него изваянием.

К своему тридцатилетию, до которого оставалось несколько месяцев, Микеланджело, казалось, осуществил все, к чему стремился: во весь голос сказал свое слово в искусстве и получил признание.

13

Благодатные времена Микеланджело кончились, едва наступив.

Уехав по вызову Юлия Второго в Рим, Сангалло каждую неделю сообщал Микеланджело приятные новости: то он расхваливал в беседе с папой «Давида», то уговорил его святейшество посмотреть в храме Святого Петра Микеланджелово «Оплакивание», то убеждал папу, что равного Микеланджело мастера нет во всей Европе. Юлий Второй стал подумывать о мраморных изваяниях; скоро он решит, что именно он хотел бы заказать, а потом и пригласит Микеланджело в Рим…

Микеланджело читал эти письма на встречах Общества Горшка, и, когда папа, чтобы возвести в церкви Санта Мария дель Пополо два надгробия — кардиналу Реканати и кардиналу Сфорца, — вызвал в Рим не его, а Сансовино, он был поражен как громом. Общество устроило Сансовино шумный прощальный вечер — Микеланджело пошел на него, радуясь удаче своего старого товарища и на время забыв собственное унижение. Он чувствовал, что его престижу нанесен жестокий удар.

Многие в городе спрашивали:

— Если Микеланджело в самом деле первый скульптор Флоренции, то почему вместо него папа вызвал Сансовино?

Все начало 1504 года Леонардо да Винчи посвятил механике, изобретая насосы и турбины, разрабатывая проект отвода вод Арно от Пизы, раздумывая над устройством обсерватории под крышей своей мастерской, чтобы с помощью увеличительного стекла наблюдать и изучать Луну. Получив выговор от Синьории за то, что он не занимается фреской, Леонардо принялся за нее в мае с большой энергией. Картон Леонардо стал предметом разговоров во всей Флоренции: художники толпились в его рабочей комнате при церкви Санта Мария Новелла и с восхищением рассматривали и изучали рисунки; применяясь к манере Леонардо, они усердно срисовывали их. Город был полон слухов о том, что Леонардо создает нечто необыкновенное, поразительное.

С каждой неделей Леонардо и его картоном восхищались все больше, теперь уже всюду кричали, что это настоящее чудо. Картон стал чуть ли не главной темой бесед и пересудов в городе. На «Давида» уже смотрели как на нечто разумеющееся само собою, ощущение того, что он принес городу добрые времена, поблекло и стерлось. Мало-помалу Микеланджело убеждался, что он превзойден, отодвинут на задний план. Горячие почитатели и незнакомые люди, останавливавшие его, бывало, на улице, чтобы выразить свое уважение, теперь при встрече лишь небрежно кивали головой. Время успеха и славы Микеланджело отошло теперь в прошлое. Героем дня стал Леонардо да Винчи. Флоренция с гордостью называла его «первым художником Тосканы».

Проглотить столь горькую пилюлю Микеланджело было нелегко. Как суетны и переменчивы, однако, эти флорентинцы! Развенчать его, лишить первенства так быстро! Прекрасно зная входы и выходы в церкви Санта Мария Новелла с той поры, когда он работал там с Гирландайо, Микеланджело сумел осмотреть картон Леонардо так, что его присутствия никто не заметил. Картон был изумительный! Леонардо любил лошадей не менее горячо, чем Рустичи. Рисуя битву при Ангиари, он создал настоящий гимн боевым коням — в пылу жестокого сражения они несли на себе облаченных в древнеримские доспехи всадников, которые разили друг друга мечами, бились, кусались, сцеплялись подобно фуриям; люди и кони на равных правах были брошены в кипение кровавой схватки; многочисленные группы великолепно входили в общую композицию.

Да, Леонардо — великий живописец, этого Микеланджело не отрицал; быть может, даже самый великий из всех, живших на свете. Но эта мысль не приносила Микеланджело успокоения, а, наоборот, только разжигала его. Вечером, перед закатом солнца, проходя мимо церкви Санта Тринита, он увидел группу людей, оживленно толкующих между собой на скамейке близ банкирского дома Спины. Они спорили насчет отрывка из Данте: Микеланджело понял, что речь шла об одиннадцатой песне «Ада»:

…Для тех, кто дорожит уроком,
Не раз философ повторил слова,
Что естеству являются истоком
Премудрость и искусство божества.
И в Физике прочтешь, и не в исходе,
А только лишь перелистав едва:
Искусство смертных следует природе,
Как ученик ее, за пядью пядь…
Человек, сидевший среди юношей, вскинул взгляд — это был Леонардо да Винчи.

— А вот Микеланджело, — сказал он. — Микеланджело растолкует нам эти стихи.

Микеланджело выглядел в этот вечер так, что его вполне можно было принять за возвращающегося с работы мастерового, и молодые друзья Леонардо в ответ на его слова громко рассмеялись.

— Растолковывай сам! — вскричал Микеланджело, считая, что молодые люди смеются по вине Леонардо. — Тебе только стихи и толковать. Вот ты слепил конную статую и хотел отлить ее в бронзе, да так и бросил, к стыду своему, не окончив!

У Леонардо вспыхнули лоб и щеки.

— Я не хотел тебе сказать ничего обидного, я всерьез спрашивал твоего мнения. Если кто-то смеется, я за других не отвечаю.

Но уши Микеланджело словно бы наглухо заложила горячая сера ярости. Он отвернулся, не слушая, и зашагал прочь, к холмам. Он шагал всю ночь, стараясь умерить свой гнев, подавить чувство униженности, стыда и катастрофы. Пока он не вышел за город, его все время бередило ощущение, что люди бесцеремонно глядят на него, что всюду он натыкается на колющие взгляды.

Блуждая в ночи, он оказался в глухих местах близ Понтассиеве. На рассвете он уже стоял у слияния рек Сиеве и Арно — отсюда дорога шла в Ареццо и Рим. Он ясно понял теперь: превзойти Леонардо ни в манерах, ни в красоте и изяществе ему никогда не удастся. Но он, Микеланджело, — лучший рисовальщик во всей Италии. Однако если он просто скажет об этом, ему никто не поверит. Необходимо это доказать. А какое же доказательство будет убедительнее, если не фреска — столь же обширная, внушительная фреска, какую пишет Леонардо?

Фреска Леонардо должна была занять правую половину длинной восточной стены Большого зала. Он, Микеланджело, попросит себе у Содерини левую половину. Его работа предстанет перед зрителем рядом с работой Леонардо как доказательство того, что он способен превзойти Леонардову живопись, победить его в каждой своей фигуре. Любой человек сможет увидеть фрески и судить сам. Тогда-то Флоренция осознает, кто ныне первый ее художник.

Граначчи пытался охладить его пыл.

— Это у тебя болезнь, вроде горячки. Придется нам всерьез подлечить тебя.

— Перестань смеяться.

— Dio mio, я и не думаю смеяться. Но чего ты не выносишь, так это близости Леонардо.

— Ты хочешь сказать: запаха его духов.

— Чепуха. Леонардо не пользуется духами, у него просто такой запах.

Граначчи оглядел руки и ноги друга с запекшимися на них струями пота, его рубашку, почерневшую от кузнечной копоти и сажи.

— Я считаю, что, если бы ты хоть изредка мылся, ты бы не умер от этого.

Схватив тяжелый брус, Микеланджело стал размахивать им над головой, крича:

— Вон из моей мастерской! Сию же минуту вон… ты… предатель.

— Микеланджело, это же не я заговорил о запахе, а ты! И зачем тебе выходить из себя по поводу Леонардовой живописи, когда ты столько лет отдал скульптуре? Забудь его совсем, плюнь!

— Это как шип, вонзившийся мне в ногу.

— Ну, а что, если ты, предположим, не победишь его и окажешься не первым, а вторым? Вот уж насыплешь соли на свою рану!

Микеланджело рассмеялся:

— Поверь, Граначчи, я не буду вторым. Я должен быть первым.

К вечеру он уже сидел в приемной у гонфалоньера Содерини, тщательно вымывшийся, постриженный, в чистой голубой рубашке.

— Фу, — сказал Содерини, отклоняясь от него в своем кресле как можно дальше. — Чем это цирюльник намазал тебе волосы?

Микеланджело покраснел:

— Пахучее масло…

Содерини послал слугу за полотенцем. Протянув его Микеланджело, он сказал:

— Вытри голову хорошенько. Пусть у тебя останется лишь твой запах. Он, по крайней мере, естественный.

Микеланджело объяснил Содерини, зачем он явился. Содерини был изумлен: впервые Микеланджело увидел, как он вышел из себя.

— Это совсем глупо! — кричал он, вышагивая вокруг своего обширного стола и пронзая глазами Микеланджело. — Сколько раз ты говорил мне, что не любишь фреску и что работа у Гирландайо была тебе в тягость!

— Я заблуждался. — Микеланджело опустил голову, в голосе его звучало упрямство. — Право, я могу писать фрески. И лучше, чем Леонардо да Винчи.

— Ты уверен?

— Готов положить руку на огонь.

— Но если ты даже и можешь, то ведь фреска волей-неволей отвлечет тебя на долгие годы от работы по мрамору. Твоя «Богоматерь» для брюггских купцов поистине божественна. Прекрасно и тондо Питти. У тебя настоящий дар Божий. Зачем же пренебрегать этим даром и браться за работу, к которой у тебя нет склонности?

— Гонфалоньер, вы так радовались и торжествовали, когда Леонардо согласился расписать половину вашей стены. Вы говорили, что на нее будет смотреть весь мир. А вы знаете, что зрителей соберется вдвое больше, если одну фреску напишет Леонардо, а другую я? Это будет колоссальное palio, великое состязание — оно взволнует множество людей.

— И ты надеешься превзойти Леонардо?

— Готов положить руку на огонь.

Содерини вернулся к своему украшенному золотыми лилиями креслу, устало сел в него и с сомнением покачал головой.

— Синьория никогда не пойдет на это. Ведь у тебя уже подписан договор с цехом шерстяников и управой при Соборе на «Двенадцать Апостолов».

— Я высеку их. А вторая половина стены должна остаться за мною. Мне не надо на нее, как Леонардо, два года, я распишу ее за год, за девять месяцев, даже за восемь…

— Нет, caro. Ты ошибаешься. Я не позволю тебе попасть в передрягу. Я не хочу этого.

— И все потому, что вы не верите в мои силы. Вы вправе не верить, потому что я пришел к вам с пустыми руками. В следующий раз я принесу вам рисунки, и тогда мы посмотрим, способен я или не способен написать фреску.

— Пожалуйста, принеси мне вместо рисунков готового мраморного апостола, — устало ответил Содерини. — Ты должен нам изваять апостолов — для этого мы построили тебе и дом, и мастерскую.

Содерини поднял взор и стал рассматривать лилии на плафоне.

— И почему только я не был доволен двухмесячным сроком на посту гонфалоньера? Почему я должен тянуть эту лямку всю свою жизнь?

— Потому что вы мудрый и красноречивый гонфалоньер, и вы несомненно добьетесь того, чтобы городские власти отпустили еще десять тысяч флоринов на роспись второй половины стены в Большом зале.

Чтобы воодушевить Синьорию на трату дополнительных сумм, чтобы увлечь своим проектом и уговорить старшин цеха шерстяников и попечителей Собора отсрочить договор с ним на целый год, Микеланджело должен был написать нечто такое, что славило бы имя флорентинцев и возбуждало их гордость. Однако ему вовсе не хотелось изображать коней в ратной броне, воинов в латах и шлемах, с мечами и копьями в руках — словом, ту обычную батальную сцену, где в сумятице боя перемешаны вздыбленные лошади, раненые и умирающие люди. Все это было ему не по душе.

Но что же ему написать?

Он пошел в библиотеку Санто Спирито и попросил у дежурного там монаха-августинца какую-нибудь историю Флоренции. Тот дал ему хронику Филиппе Виллани. Микеланджело прочитал в ней о сражениях гвельфов и гибеллинов, о войнах с Пизой и другими городами-государствами. В фреске можно обойтись и без битвы, но в ней необходимо показать какой-то триумф, торжество, льстящее чести земляков. На каких страницах отыщешь такой эпизод, который к тому же был бы хорош для карандаша и кисти и явился бы драматическим контрастом Леонардовой баталии? Эпизод, дающий возможность одержать верх над Леонардо?

Микеланджело читал уже несколько дней и не находил ничего подходящего, пока не наткнулся на рассказ, от которого у него заколотилось сердце. Речь шла о местечке Кашине, близ Пизы, где в жаркий летний день флорентинское войско разбило лагерь на берегу Арно. Чувствуя себя в безопасности, многие солдаты полезли в реку купаться, другие сидели поблизости и обсыхали, третьи, сложив тяжелые доспехи, нежились на траве. Вдруг на берег выбежали часовые. «Мы погибли! — кричали они. — На нас напали пизанцы!» Солдаты повыскакивали из реки, те, кто сидел на берегу, поспешно надевали одежду и доспехи, хватали в руки оружие… как раз вовремя, чтобы отразить три атаки пизанцев и разбить неприятеля наголову.

Это был повод написать большую группу мужчин, молодых и старых, под ярким солнцем, со следами воды на теле, — мужчин в минуту опасности, в напряженном действии, в тревоге, которая читалась не только на их лицах, но и в каждом мускуле; воины будут в самых разнообразных позах — то наклонившиеся, чтобы поднять с земли оружие, то уже готовые грудью встретить врага и защитить свою жизнь. Словом, тут крылась возможность создать нечто захватывающее. Этих людей надо написать так, чтобы каждый из них был подобен Давиду: общий портрет человечества, изгнанного из своего, дарованного ему на мгновение Райского Сада.

Он пошел на улицу Книготорговцев, накупил там бумаги, выбирая самые большие листы, разноцветных чернил и мелков, черных, белых, красных и коричневых карандашей и все это разложил на своем рабочем столе. Углубясь в работу, он быстро скомпоновал сцену на Арно: в центре ее был Донати, кричавший капитану Малатесте: «Мы погибли!» Кое-кто из воинов был еще в воде, другие взбирались на крутой берег, третьи накидывали на себя одежду и брались за оружие.

Через три дня Микеланджело уже стоял в кабинете Содерини.

Они пристально посмотрели друг на друга настороженным взглядом. Микеланджело расстелил на полу, подгоняя край к краю, свои огромные листы с двумя десятками мужских фигур: одни были заштрихованы пером, другие набросаны угольными карандашами и подцвечены размашистыми, смелыми линиями белого свинца, третьи покрыты краской телесного цвета.

Потом он с чувством усталости сел в кожаное кресло — кресла стояли рядом, одно к другому, у боковой стены — и замер в тупом ожидании. Содерини молча разглядывал рисунки. Когда он оторвал от них взгляд и посмотрел на Микеланджело, тот прочел в его глазах горячее участие.

— Я был неправ, когда сдерживал тебя и предостерегал от неудачи. Истинный художник должен с равным умением и ваять, и писать картины, и возводить архитектурные сооружения. Твоя фреска будет, как «Давид», совершенно новой по своему характеру и доставит нам такую же радость. Я решил добиваться, чтобы тебе дали заказ. Ради этого я готов бороться с каждым членом Совета.

Действительно, он не пожалел сил на борьбу и добился того, что Микеланджело отпустили три тысячи флоринов — меньше трети той суммы, которая была назначена Леонардо да Винчи. Однако и таких денег Микеланджело еще никогда не получал, хотя его весьма удручала оценка Синьории, ставящей его работу так низко по сравнению с работой Леонардо. Что же, когда Синьория увидит законченную фреску, ей придется изменить свое мнение.

Теперь при встрече с ним на улице люди останавливались и спрашивали, правда ли, что он собирается написать множество — прямо-таки полчище — Давидов.

— Значит, флорентинцы признали тебя вновь, — насмешливо замечал по этому поводу Граначчи. — Ты опять наш первый художник, если, конечно, твоя фреска получится блестящей. Надеюсь только, что тебе не придется заплатить за это слишком многим.

— Каждый платит ровно столько, сколько должен.

14

Ему предоставили длинную узкую палату в благотворительной больнице, которая была построена цехом красильщиков еще в 1359 году. Больница выходила фасадом на улицу Красильщиков; через два квартала от нее, близ церкви Санта Кроче, находился старый дом, в котором Микеланджело вырос, — мальчишкой он не раз забирался здесь в сточные канавы, где текла вода голубого, зеленого, красного и пурпурного цвета. Окна нынешней его мастерской при больнице выходили на Арно, к югу, так что солнце в ней стояло целый день; задняя стена палаты была обширнее, чем предназначенная для его фрески половина стены в зале Большого Совета. Здесь вполне можно было прикрепить к стене весь картон, лист за листом, и хорошенько оглядеть его как целое, прежде чем приступать к исполнению фрески. Он приказал Арджиенто держать дверь на запоре и никого не пускать.

Он трудился с отчаянной яростью, решив доказать городу, что он зрелый мастер, постигший тайну быстрой работы, и что Синьории не придется упрекать его в растрате времени на чертежи водяных насосов и иных технических выдумок. Когда наступили холода, он послал Арджиенто в лавку за воском и скипидаром: на зиму надо было пропитать в скипидаре бумагу, как это делали красильщики, и затянуть ею окна. Общую композицию фрески он разработал на длинном листе, вырезанном по масштабу, потом разбил его на квадраты, с тем чтобы, соединив эти квадраты, покрыть ими площадь стены размером в девять с половиной аршин на двадцать три с половиной. В отличие от своей юношеской «Битвы кентавров» главные фигуры этой композиции Микеланджело сделал крупными, высотой в четыре аршина, и, однако, все изображенные люди должны были производить то же впечатление единой массы — сбившиеся на тесном пространстве обнаженные воины, перепутанные, переплетенные руки, торсы, головы, словно часть чего-то единого, органического целого: в минуту опасности, пока противник не подступил к ним вплотную, ратники одним порывом выскакивают из воды, хватая одежду, латы, оружие, и встают против врага.

Он нарисовал молодого воина, обращенного спиной к зрителю, — на нем кираса, в руке щит, меч у него под ногами; вот обнаженные юноши схватили свои копья и мечи, не обращая внимания на одежду; вот бывалые, закаленные солдаты, у них мускулистые, крепкие ноги и плечи — они готовы броситься на приближающегося неприятеля с голыми руками; вот три молодых солдата карабкаются на берег из реки; вот центральная группа вокруг Донати — она еще на грани между оцепенением и готовностью к действию; воин, рука которого с судорожной силой высовывается из наброшенной на плечи рубахи; старый солдат с ивовым венком на голове натягивает рейтузы на свои мокрые ноги так остервенело, что, как Микеланджело объяснял Граначчи, «его проступившие под кожей мускулы и сухожилия видны все до единого, и рот его перекошен ненавистью, и все тело мучительно напряглось вплоть до пальцев ног».

Тщательная работа над картоном о Кашине, который Микеланджело называл теперь «Купальщиками», потребовала бы целого года; при молодости и наивысшем расцвете таланта можно было надеяться на завершение труда в шесть месяцев. К 1505 году, через три месяца после начала работы, подчиняясь силе, которую он не в состоянии был сдержать, Микеланджело закончил картон. Сальвадоре, переплетчик, трудился накануне Нового года двое суток, склеивая листы воедино; теперь Арджиенто, Граначчи, Антонио да Сангалло и Микеланджело прикрепили картон к легкой раме и поставили его у задней стены. Мастерская была словно бы забита полусотней отчаявшихся, застигнутых бедой полуголых солдат. Тут был и цепенящий ужас, и страх неминуемой гибели, а рядом с этим прорывалось и брало верх мужество: внезапности катастрофы противостояло поспешное и точное действие.

Граначчи стоял, завороженный бешеной силой этих людей, оказавшихся на грани жизни и смерти, и следил, как каждый из них выказывает в трагическую минуту свой характер и волю. Могущество графики Микеланджело его поразило.

— Странно, очень, странно, — бормотал он. — Такой простей сюжет — а рождается великое искусство! — Микеланджело ничего не ответил приятелю; а Граначчи продолжал: — Тебе надо открыть двери мастерской для всех, пусть люди увидят, что ты создал.

— Кое-кто уже ворчит по поводу того, что ты затворился, — добавил Антонио. — Даже в Обществе Горшка меня спрашивают, почему ты прячешься буквально ото всех. Теперь они могут посмотреть на это чудо, которое ты сотворил всего за три месяца, и тогда им станет все ясно.

— Я хотел бы подождать еще три месяца, пока не напишу фрески в Большом зале, — хмуро сказал Микеланджело. — Но если вы оба считаете, что пора показать работу, я спорить не буду.

Первым явился Рустичи. Поскольку это был близкий друг Леонардо, слова его имели особое значение. И он взвешивал их самым тщательным образом.

— Главное в Леонардовом картоне — кони, у тебя же главное — люди. Такого великолепия, которое создал Леонардо, еще никогда не бывало во всей батальной живописи. И мир еще не видел такой разительной силы, с какой ты написал человека. Синьория получит чертовски прекрасную стену.

Ридольфо Гирландайо — ему теперь было двадцать два года, и он обучался в мастерской Росселли — попросил разрешения срисовать картон. С бумагой и карандашами явился и девятнадцатилетний Андреа дель Сарто, недавно бросивший учение у ювелира и перешедший в живописную мастерскую Пьеро ди Козимо. Двадцатичетырехлетнего племянника, обучавшегося у Перуджино, привел Антонио Сангалло. Вместе с Таддео Таддеи, тем самым, который заказал Микеланджело второе тондо, пришел Рафаэль Санцио, юноша двадцати одного года, тоже бывший ученик Перуджино.

Рафаэль Санцио понравился Микеланджело с первого взгляда. У молодого человека было выразительное патрицианское лицо с большими нежными и внимательными глазами, полные, твердого очерка, губы, длинные, пышные, красиво расчесанные волосы — та же изысканность, что и у Леонардо, проступала в этом лице, и вместе с тем, несмотря на молочную белизну кожи, оно было мужественно. Держался юноша с видом неподдельной сердечности. В сильных и красивых чертах его лица чувствовалась уверенность, но не было и тени высокомерия. Одет он был с таким же изяществом, как и Леонардо — белая рубашка с кружевным воротником, яркий цветной плащ, со вкусом выбранный берет, но никаких драгоценных украшений или запаха духов. Красота юноши, спокойная его манера говорить, его богатое платье не вызывали у Микеланджело ощущения собственной уродливости и ничтожества, какое он всегда испытывал при встречах с Леонардо.

Рафаэль принялся сосредоточенно рассматривать картон и умолкнул почти на весь вечер. Лишь когда уже стало темно, он подошел к Микеланджело и без малейшего оттенка лести произнес:

— Ваша работа заставляет взглянуть на живопись совсем по-иному. Мне придется начать все-все заново. Даже того, что я усвоил у Леонардо, сейчас будет мне мало.

В глазах его, обращенных к Микеланджело, был не столько восторг, сколько недоумение, словно бы он хотел сказать, что все, увиденное им, создано не руками Микеланджело, а какой-то сторонней, внешней силой.

Рафаэль спросил, может ли он принести сюда свои инструменты из мастерской Перуджино и поработать у картона. Совсем покинул Перуджино и юный Себастьяно да Сангалло — он погрузился в изучение Микеланджеловых воинов, штудируя их движения, формы, мускулатуру, одновременно он, с большими для себя муками, набрасывал трактат, в котором разбирался вопрос о том, почему Микеланджело избрал для своих фигур столь трудные ракурсы и положения. Отнюдь не желая того, а может, и желая, Микеланджело увидел, что он возглавляет целую школу молодых одаренных художников.

Неожиданно навестил мастерскую Аньоло Дони — теперь он усиленно распространял слух, что именно под его влиянием Микеланджело встал на путь художника-живописца. Разве Микеланджело не твердил постоянно, что он непричастен к живописи? И разве не он, Дони, в свое время понял, что только его вера в талант Микеланджело побудит скульптора встать на путь живописца, суля ослепительные успехи? Басня выглядела правдоподобно. И поскольку кое-кто принял ее за чистую монету, Дони становился одним из признанных знатоков искусства во Флоренции.

Теперь, явившись в палату при больнице Красильщиков, он предложил Микеланджело, чтобы тот написал его портрет, а также портрет его жены.

— Этот заказ, — горделиво добавил он, — сделает тебя портретистом.

Самоуверенность Дони забавляла Микеланджело. Но по существу купец был прав. Действительно, он втянул Микеланджело в работу над «Святым Семейством». И если бы Микеланджело не почувствовал тогда вкуса к кистям и краскам, он до сих пор считал бы живопись чуждой для себя, отвергая всякую возможность к ней приобщиться. Но к портретам он пока не имеет отношения!

Как раз в эту минуту в мастерской появился Рафаэль. И Микеланджело сказал Дони:

— Портреты напишет тебе Рафаэль — в них будет и очарование и сходство. И так как он художник начинающий, ты сможешь заполучить его по дешевке.

— А ты уверен, что его работа будет соответствовать высокому художественному уровню моей коллекции?

— Я ручаюсь за это.


В конце января в мастерскую Микеланджело при больнице Красильщиков пришел Перуджино — его привели сюда восхищенные отзывы Рафаэля. Далеко уже не молодой — старше Микеланджело на двадцать пять лет, — он ступал по-медвежьи, переваливаясь с боку на бок, как истый житель деревни, на лице его темнели глубокие морщины — след многолетних лишений, голода и нужды. Когда-то он учился в мастерской Верроккио, а впоследствии развил труднейшую технику перспективы, продолжив дело Паоло Учелло.

Микеланджело встретил его очень приветливо.

Перуджино стал спиной к окнам и на несколько минут замер в молчании. Потом краем глаза Микеланджело увидел, как он медленно подходит к картону. Лицо у него, будто обуглившись, потемнело еще больше, взор горел, губы дрожали; казалось, он силится и не может произнести какое-то слово. Микеланджело поспешно подставил ему стул.

— Присядьте, пожалуйста… Сейчас я вам дам воды.

Перуджино резким движением оттолкнул от себя стул:

— …Черт побери!..

Микеланджело смотрел на него в изумлении. Прижимая жесткие, негнущиеся пальцы левой руки к сердцу, Перуджино обвел взглядом картон.

— Только дай дикому зверю кисть, и он намалюет то же самое. Ты разрушаешь все, все, на что мы потратили жизнь!

У Микеланджело стеснило грудь, он пробормотал:

— Почему вы говорите такие вещи, Перуджино? Мне очень нравятся ваши работы…

— Мои работы! Как ты смеешь говорить о моих работах, когда вот тут… такая непристойность! В моих работах есть мера, вкус, приличие! Если мои работы — живопись, то у тебя — разврат, разврат в каждом дюйме!

Похолодев как лед, Микеланджело спросил:

— Что по-вашему, плохо — техника, рисунок, композиция?

— Да есть ли у тебя хоть какое-то представление о технике в рисунке? — воскликнул Перуджино. — Тебя надо засадить в тюрьму Стинке — там тебе не дадут портить искусство, созданное порядочными людьми!

— Почему вы не считаете меня порядочным? Только потому, что я изображаю обнаженное тело? Потому, что это… ново?

— Брось рассуждать о новизне! Я сам внес в искусство не меньше нового, чем любой художник Италии.

— Вы сделали много. Но развитие живописи не остановится вместе с вами. Каждый настоящий художник творит искусство заново.

— Ты тянешь искусство к тем временам, когда не было ни цивилизации, ни Господа Бога.

— Нечто подобное говорил Савонарола.

— Тебе не удастся поместить свою бесстыдную мазню на стенах Синьории, не надейся. Я подниму против этого всех художников Флоренции.

И, хлопнув дверью, он вышел из мастерской, — ступал он жестко, тяжело, голова его на недвижной шее плыла высоко и гордо. Микеланджело поднял с пола стул и сел на него, весь дрожа. Арджиенто, скрывшийся в дальнем углу, подошел к нему с чашкой воды. Обмакнув в нее пальцы, Микеланджело провел ими по своему воспаленному лицу.

Он не в силах был понять, что же произошло. Что Перуджино мог не понравиться его картон, это было понятно. Но наброситься с такой яростью, угрожать ему тюрьмой… требовать уничтожения картона… Конечно же, он не такой безумец, чтобы пойти с жалобой в Синьорию?..

Микеланджело встал, отвернулся от картона, затворил двери палаты и тихонько побрел, опустив глаза, по булыжным улицам Флоренции к своему дому. Сам не замечая того, он оказался у себя в мастерской. Мало-помалу ему стало лучше, отвратительная тошнота проходила. Он взял в руки молоток и резец и начал рубить сияющий мрамор тондо Таддеи. Ему хотелось теперь уйти от изваяния, сделанного для Питти, и создать в этом мраморе нечто противоположное — пусть это будет полная грации, жизнерадостная мать и жизнерадостное, игривое дитя. Он изваял Марию в глубине, на втором плане, с тем чтобы младенец занял центральное место, раскинувшись на материнских коленях по диагонали тондо; озорной Иоанн протягивал ему в своей пухлой ручонке щегла, а младенец увертывался.

Микеланджело выбрал емкий, удобный для работы блок. Действуя тяжелым, грубым шпунтом, он вырубал фон, стараясь передать ощущение иерусалимской пустыни, — белые осколки камня летели, едва не задевая ему голову, клык троянки счастливо входил в глубину, срезая слой за слоем и придавая блоку форму чуть вогнутого блюда, фигуры Марии и Иоанна обрамляли это блюдо по краям, а вытянувшийся вдоль овала Иисус и разделял и связывал Богоматерь и Иоанна — прямого соприкосновения с фоном у фигур не было, они как бы двигались в пространстве при малейшей перемене освещения. Ноздри Микеланджело втягивали дымный запах мраморной пыли, и запах этот казался сладким, будто сахар, положенный на язык.

Каким он был глупцом! Ему ни за что не надо было бросать скульптуру.

Дверь отворилась. Тихо вошел Рафаэль и стал рядом с Микеланджело. Это земляк Перуджино. Зачем он явился?

— Я пришел извиниться за своего друга и учителя. У него был сердечный приступ, сейчас ему очень плохо…

Микеланджело взглянул в красноречивые глаза Рафаэля.

— Почему он набросился на меня?

— Может быть, потому, что вот уже много лет он… он подражает самому себе. Разве он в состоянии думать о какой-то ломке, об изменении своей манеры, когда он знаменит во всей Италии и его так любят и здесь, во Флоренции, и на родине, в Перуджии, и даже в Риме?

— Я боготворил его работу в Сикстинской капелле.

— Так как же вы не понимаете? Глядя на «Купальщиков», он испытывал то же чувство, что и я: перед ним была совершенно новая живопись, новый мир, в который надо еще войти. Для меня это вызов. У меня открылись глаза, я понял, что искусство еще более прекрасно, чем мне казалось. Но я молод, мне нет и двадцати двух лет. Жизнь моя еще вся впереди. А Перуджино пятьдесят пять, он уже никогда не начнет заново. После вашей живописи его искусство становится старомодным. — Рафаэль смолк и тяжело вздохнул. — От этого кто угодно заболеет…

— Я очень тронут тем, что ты пришел сюда, Рафаэль.

— Так будьте же великодушны. Проявите доброту и не обращайте внимания на его нападки. А это будет вам нелегко. Он уже сходил в Синьорию, черня там вашу работу, он созывает сегодня художников на вечер в Общество Горшка — и все за вашей спиной.

Микеланджело был в ужасе.

— Но если он начал против меня войну, я должен защищаться!

— А надо ли, по сути, вам защищаться? Ведь во Флоренции все молодые художники и так на вашей стороне. Пусть Перуджино шумит, сколько хочет, скоро он устанет, присмиреет, и все рассеется само собою.

— Хорошо, Рафаэль, я буду отмалчиваться.

Но исполнять это обещание ему становилось все труднее. Перуджино предпринял против него настоящий крестовый поход. Шли дни, недели, и ярость его не утихала, а разгоралась все больше. Он уже жаловался на Микеланджело не только Синьории, но и попечителям Собора и цеху шерстяников.

К февралю Микеланджело убедился, что враждебные происки Перуджино не столь уж тщетны: вокруг него образовался небольшой кружок сообщников, самым горластым из которых был Баччио Бандинелли, семнадцатилетний скульптор, сын влиятельнейшего во Флоренции золотых дел мастера. Там же подвизался кое-кто из друзей Леонардо.

Микеланджело выпытывал, что думает по этому поводу Граначчи. Тот старался хранить свое обычное спокойствие.

— Эти люди поддерживают Перуджино по разным причинам. Одни были недовольны тем, что ты, скульптор, взял заказ на живопись. Других раздражает сам картон. Если бы он у тебя вышел обыкновенным, посредственным, тогда, я думаю, никто бы не волновался.

— Значит, это… ревность?

— Зависть, скорей. То же чувство, какое ты питаешь к Леонардо. Выходит, тебе нетрудно понять их.

Микеланджело вздрогнул. Никто, кроме Граначчи, не дерзнул бы сказать ему такую вещь, и никто, кроме Граначчи, не знал, насколько это справедливо.

— Я обещал Рафаэлю молчать и ничем не вредить Перуджино. Но теперь мне придется дать ему сдачи.

— Ты просто обязан. Он поносит тебя всюду — на улицах, в церкви…

Прежде чем перейти в наступление, Микеланджело осмотрел все, что создал Перуджино во Флоренции, — памятное ему с детства «Оплакивание» в церкви Санта Кроче, триптих в монастыре Джезуати, фреску в Сан Доменико во Фьезоле. Закончил он свой обход алтарем в церкви Сантиссима Аннунциата, для которого Перуджино написал «Успение Богородицы». Микеланджело увидел, что в ранних своих работах старый художник мастерски владел линией, с блеском применял ясные, светлые тона, очень привлекательны были его пейзажи. Но все последние картины Перуджино показались ему плоскими, слишком декоративными, лишенными силы и проникновенности.

В первое же воскресенье он пошел на обед в Общество Горшка. Как только он переступил порог мастерской Рустичи, смех и шутки среди художников сразу оборвались и наступила напряженная тишина.

— Что же вы все отводите глаза и молчите, — с горечью сказал Микеланджело. — Я не начинал этой ссоры. Я и не помышлял о ней.

— Верно, — отозвалось в ответ несколько голосов.

— Я не приглашал Перуджино к себе в палату Красильщиков. Он сам пришел, а потом набросился на меня и наговорил бог знает каких слов. Ни от кого ни разу я не слыхал ничего подобного. И я долго не обращал внимания на его козни, — вы это прекрасно знаете.

— Мы не виним тебя, Микеланджело.

В этот момент в мастерскую вошел Перуджино. Микеланджело молча смотрел на него минуту, а затем сказал:

— Когда твое дело в опасности, приходится обороняться. Я только что осмотрел все работы Перуджино, какие есть во Флоренции. И я понял, почему он хочет меня уничтожить. Для того, чтобы защитить себя.

В комнате воцарилось тягостное молчание.

— Я могу доказать это, — продолжал Микеланджело, — взяв любую его картину, одну за другой, фигуру за фигурой…

— Только не в моем доме, — прервал его Рустичи. — Я объявляю перемирие. Сторона, которая его нарушит, будет изгнана отсюда силой.

Перемирие длилось до утра: назавтра Микеланджело узнал, что Перуджино, разозленный речами Микеланджело в Обществе Горшка, обратился к Синьории и потребовал публично рассмотреть вопрос о непристойности «Купальщиков». Если Синьория встанет на сторону Перуджино, это будет означать отмену заказа на фреску. Микеланджело оставалось пока лишь жестоко злословить. Перуджино, говорил он каждому встречному, истощил свой талант. Его нынешнее работы старомодны, фигуры у него мертвы, анатомии он словно бы и не изучал, все, что он делает теперь, — только перепевы прежнего.

Посыльный вызвал Микеланджело в Синьорию: Перуджино обвинял его в клевете. Он предъявил Микеланджело иск за ущерб, нанесенный его репутации, за подрыв веры в его профессиональное мастерство. В назначенный час Микеланджело стоял в приемной Содерини. Перуджино явился туда еще раньше, выглядел он усталым и очень постаревшим.

Содерини, бледный, сдержанный, даже не взглянул на Микеланджело, когда тот вошел в палату. За широким столом по обе стороны от гонфалоньера сидели его коллеги. Начав опрос с Перуджино, он быстро установил, что именно тот первый стал бранить Микеланджело и что поводов для этого не было никаких, кроме неблагоприятного впечатления от картона. Потом Содерини спросил Микеланджело, не бранил ли и он за что-нибудь Перуджино. Микеланджело признался, что бранил, но вместе с тем настаивал, что делал это, лишь обороняясь от Перуджино. Задав несколько вопросов со своей стороны, сидевшие за столом члены Синьории кивнули гонфалоньеру, и тот сказал опечаленным тоном:

— Перуджино, ты действовал неправильно. Ты накинулся на Микеланджело без всякой причины. Ты без основания пытался нанести ему и его работе ущерб. Микеланджело, ты поступил неверно, публично унижая и черня талант Перуджино, даже если ты действовал так, защищая свои интересы. Вы оба оскорбили друг друга, но Синьория озабочена не столько этим обстоятельством, сколько тем, что вы нанесли ущерб Флоренции. Наш город славен на весь мир как столица искусств, и, пока я занимаю пост гонфалоньера, мы будем прилагать все старания, чтобы оправдать такую славу. Мы не можем позволить нашим художникам затевать ссоры, которые наносят нам вред. Поэтому Синьория приказывает, чтобы вы извинились друг перед другом и покончили со взаимными оскорблениями, чтобы вы тотчас принялись за работу, в которой Флоренция черпает свою славу. Дело по обвинению Микеланджело Буонарроти в клевете прекращается.

Микеланджело побрел к больнице Красильщиков один, совсем занемогший от потрясения. Его оправдали, но на сердце у него было горько и пусто.

15

Именно в эти дни пришел вызов от Джулиано да Сангалло: папа Юлий Второй желал, чтобы Микеланджело немедленно приехал в Рим, и даже отпустил ему сто флоринов на дорожные расходы.

Время для отъезда было самое неудобное: Микеланджело знал, что переводить картон на стену в Синьории надо как можно скорее, пока будущая фреска еще не померкла в его воображении и пока всему делу не угрожала извне какая-либо новая беда. Помимо того, Микеланджело должен был ваять апостола Матфея, ибо он жил в своем новом доме уже немалый срок и пора было подумать о плате.

И все же ему страшно хотелось поехать, узнать, что на уме у Юлия Второго, получить один из тех грандиозных заказов, какие могут предложить только папы. Прежнее ощущение всеобщего благожелательства, с которым он работал последние пять лет, было разбито стычкой с Перуджино.

Он уведомил о своем вызове в Рим гонфалоньера Содерини. Содерини долго вглядывался Микеланджело в лицо — Микеланджело эти минуты показались бесконечными — и только потом сказал:

— Никто не может отказать папе. Если Юлий говорит: «Приезжай», — ты должен ехать. Дружба с папой — очень важное обстоятельство для Флоренции.

— А мой новый дом… и два договора?

— Мы будем считать эти договоры временно отложенными, пока тебе не будет ясно, чего хочет от тебя святой отец. Но, помни, договоры надо уважать!

— Понимаю, гонфалоньер.

Микеланджело пошел во Фьезоле повидать Контессину — у нее недавно умер при родах ребенок. Он спросил, можно ли поговорить в Риме с кардиналом Джованни от ее имени.

— Но я больше не Медичи, а Ридольфи.

— Все же он остается твоим братом…

Темные глаза, занимавшие, казалось, все ее лицо, с любовью остановились на нем.

— Ты очень мил, саrо.

— Что передать Джованни?

Ее лицо чуть заметно дрогнуло.

— Скажи его преосвященству, что, надеюсь, он чувствует себя в Риме прекрасно.


Стоило Микеланджело миновать Народные ворота, как он заметил разительные перемены в городе. Улицы были чисто вымыты. Несколько зловонных в прошлом площадей замощены битым камнем. Не стало зияющих проломами стен и пустых домов, их снесли, сильно расширив проезжую часть улиц. Была обновлена мостовая на Виа Рипетта, свиной рынок на Римском форуме закрыт. Возводилось множество новых зданий.

Сангалло со всей семьей жил неподалеку от площади Скоссакавалли в одном из многих дворцов папы Юлия Второго — дворец этот был довольно сурового обличья, но с обширным двором, обнесенным восьмигранными колоннами. Когда слуга в ливрее пропустил Микеланджело внутрь, тот увидел на стенахмножество фламандских ковров, дорогие сосуды из золота и серебра, картины и античные статуи.

Во дворце было полно людей. Большая музыкальная комната, выходящая окнами во двор, была превращена в чертежную. Здесь работало с десяток молодых архитекторов, учеников Сангалло, трудясь над планами по расширению площадей, по постройке мостов через Тибр, по возведению новых академий, больниц, церквей: все это первоначально было замышлено Сикстом Четвертым, построившим Сикстинскую капеллу, но оставлено в небрежении Александром Шестым, а теперь возобновлено даже с большим размахом Юлием, племянником Сикста.

Сангалло словно бы помолодел лет на двадцать — таким бодрым его Микеланджело даже и не помнил. Восточные его усы были укорочены до европейской меры, безупречно подстриженные волосы аккуратно причесаны, платье сшито из лучших тканей — всем своим видом он как бы говорил, что достиг всего, к чему стремился. Хозяин провел Микеланджело вверх по широкой мраморной лестнице в семейные покои, где приезжего обняли и расцеловали синьора Сангалло и юный Франческо.

— Сколько месяцев я жаждал увидеть тебя в Риме! Теперь, когда заказ уже подготовлен, святой отец горит нетерпеньем поговорить с тобой. Я сейчас же иду во дворец папы и буду просить аудиенции на завтрашнее утро.

Микеланджело присел на хрупкий античный стульчик, который заскрипел под ним.

— К чему такая спешка? — запротестовал он. — Ведь я еще и не знаю, какое изваяние требуется папе!

Сангалло подвинул второй хрупкий стульчик, сел напротив Микеланджело, касаясь своими коленями его колен и весь трепеща от волнения.

— …надгробье. Великая гробница. Величайшая гробница, каких не бывало на свете.

— Гробница… — охнул Микеланджело. — Упаси Господь!

— Постой, ты не понял. Эта гробница будет громаднее, чем надгробье Мавзола или Азиния Поллиона, величественнее могил Августа и Адриана…

— Августа… Адриана… Это гигантские сооружения!

— Гигантское будет и у тебя. Не по архитектурным масштабам, а по скульптуре. Святой отец хочет, чтобы ты высек столько грандиозных изваяний, сколько замыслишь, — десять, двадцать, тридцать! Ведь после Фидия с его фризом Парфенона ты будешь первым скульптором, который поставит столько статуй вместе. Ты только вдумайся, Микеланджело, — тридцать «Давидов» на одном надгробье! Подобной возможности не было ни у одного мастера. Благодаря такой работе ты будешь первым ваятелем в мире.

Еще не в силах осмыслить всего того, что говорил ему Сангалло, Микеланджело тупо бормотал:

— Тридцать «Давидов»! И что будет делать папа с тридцатью «Давидами»?

Сангалло расхохотался.

— Я вижу, ты ошеломлен. И ничего удивительного. Я тоже был ошеломлен, видя, как разросся весь план в воображении святого отца. Он хочет, чтобы статуи размером были не меньше, чем твой «Давид».

— Чья же это мысль — эта гробница?

Сангалло на миг замялся.

— Чья мысль? Да она родилась у нас обоих. Однажды папа заговорил об античных саркофагах, а я воспользовался этим и сказал, что его гробница должна быть самой величественной на свете. Папские гробницы, возразил он, надо строить только после смерти пап, но я убедил его, что дело такой важности не следует отдавать в небрежные руки потомков и что лишь в том случае, если будет учтено собственное тончайшее суждение папы, можно надеяться на достойный его памяти монумент. Святой отец мгновенно ухватился за мои слова… А теперь мне надо идти в Ватикан.

Микеланджело шел к Борго Веккио и дальше, к мосту Святого Ангела, пересек его и по знакомой Виа Канале направился к Виа Флорида. Каждый шаг переносил его в те давние дни, когда он впервые приехал в Рим, и навевал то приятные, то мучительные воспоминания. Он опомнился, оказавшись лишь у дома Якопо Галли. В доме чувствовалось странное затишье. Стучась в дверь, Микеланджело с горечью подумал, что уже несколько месяцев он не получал от Галли никаких вестей.

Ему пришлось долго ждать в гостиной, показавшейся почти нежилой: спертый воздух, пыль, ни признака книг и рукописей, которые обычно разбрасывал в беспорядке вокруг себя Галли. Когда вошла синьора Галли, Микеланджело был поражен ее болезненным видом, бледностью и желтизной лица, утратившего остатки прежней красоты.

— Что случилось, синьора?

— Якопо в безнадежном положении. Уже давно не встает с постели.

— Что же с ним такое?

— Прошлой зимой он простудился. И теперь у него плохо с легкими. Доктор Липпи не раз приводил к нам своих коллег, но они тоже ничем не могли помочь.

Микеланджело отвернулся, глотая слезы.

— Можно мне повидать его? У меня хорошие новости.

— Это, наверно, подбодрит его. Но предупреждаю: ни одного слова сочувствия, вообще ни слова о болезни. Говорите с ним только о скульптуре.

Якопо Галли лежал, закутанный теплыми одеялами, его исхудавшее тело казалось совсем плоским. Лицо высохло, глаза страшно ввалились. Сейчас в них затеплилась радость.

— Ах, Микеланджело! — воскликнул Галли. — Я слышал чудесные отзывы о вашем «Давиде»!

Микеланджело покраснел, смущенно опустив голову.

— Обилие благ порождает гордость, — сказал Галли. — Я счастлив убедиться, что вы остались таким же скромным, каким и были.

— Не надо запрягать осла в расшитую сбрую, — ответил Микеланджело тосканским присловьем, неловко улыбнувшись.

— Поскольку вы в Риме, это означает, что вы получили заказ. От папы?

— От папы! Заказ устроил мне Джулиано да Сангалло.

— Что же вы намерены изваять для его святейшества?

— Громадную гробницу, со множеством мраморов.

— Громадную гробницу? — в глазах Галли заиграла лукавая искорка. — И это после «Давида», которым вы открыли для скульпторов новый мир? Гробница! Ведь вы же самый ярый ненавистник гробниц во всей Италии…

— Но эта гробница — совсем другое дело: она будет как бы подножием для статуй, и я вправе высечь их сколько хочу.

— Значит, их будет совсем немного!

Нет ли оттенка насмешки в голосе Галли? Микеланджело не мог бы сказать определенно, так это или нет. Он спросил:

— Разве на его святейшество нельзя положиться? Ведь именно он хлопотал об украшении Систины…

— На него можно положиться, если только вы не будете излишне одухотворять свои статуи и не вызовете его гнева. В ярости он совершенно не владеет собой. Это воинственный папа, но честный и порядочный: он уже принял новый устав, уничтожающий симонию. Те скандальные истории, которые позорили Борджиа, с этим папой не случатся. Но войн будет гораздо больше. Юлий стремится создать армию, он хочет сам командовать ею и вновь захватить все земли в Италии, некогда принадлежавшие церкви.

— Ты должен беречь силы, саrо, — вмешалась синьора Галли. — Микеланджело скоро узнает все это и сам.

Якопо Галли откинулся на подушку.

— Разумеется, узнает. Но вам, Микеланджело, надо помнить, что опекун и наставник ваш в Риме пока еще я. Позвольте мне составить вам договор с папой. Так будет лучше.

— Без вас я не сделаю ни шагу.

В этот вечер у Сангалло собрались гости: прелаты церкви, богатые банкиры и купцы — часть из них Микеланджело знал по дому Галли, со многими встречался в колонии флорентинцев. С криком радости бросился к Микеланджело Бальдуччи — и они тут же условились пообедать завтра в Тосканской траттории. Сотни свеч в высоких канделябрах ярко освещали дворец. Слуги, одетые в одинаковые ливреи, обносили гостей закусками, вином и сладостями. Все оказывали семейству Сангалло знаки почтения: это был успех, которого архитектор дожидался целых пятнадцать лет. Среди гостей был даже Браманте. За пять лет с того дня, как Микеланджело видел его в последний раз, Браманте совсем не постарел: те же кудри на затылке лысого черепа, те же усмешливые бледно-зеленые глаза, бычья шея, плечи и грудь по-прежнему, будто у борца, бугрились мускулами. У Микеланджело было такое впечатление, что Браманте совсем не помнил их спора во дворике дворца кардинала Риарио. Если Браманте и был недоволен поворотом судьбы, который вознес Сангалло на пост архитектора Рима, то в его поведении и манерах это ничуть не проскальзывало.

Когда удалился последний гость, Сангалло объяснил:

— Это не званый ужин. Просто к нам заглянули наши друзья. Так бывает каждый вечер. Времена сильно изменились — не правда ли?

Хотя Юлий Второй гневался при любом упоминании имени Борджиа, ему пришлось занять палаты Александра Шестого, потому что его собственные апартаменты еще не были готовы. Пока Сангалло вел Микеланджело по первым залам этих палат, тот оглядывал золоченые плафоны, шелковые занавеси и восточные ковры, многоцветные настенные пейзажи Пинтуриккио, огромный трон с расставленными вокруг него креслами и бархатными кушетками. Затем шли два приемных зала, размером поменьше, с широкими окнами, за которыми виднелись зеленые сады, апельсинные рощи и кроны сосен, раскинувшиеся вплоть до Монте Марио.

На высоком, затянутом пурпуром троне сидел папа Юлий Второй, подле него находились его личный секретарь Сиджизмондо де Конти, два церемониймейстера, Пари де Грасси и Иоганнес Бурхард, несколько кардиналов и архиепископов в полном облачении, два-три господина, казавшихся иностранными посланниками, — все они ждали очереди молвить слово папе, в то время как тот, никем не прерываемый, говорил и говорил, изрекая свои определения, приговоры и точнейшие указы.

Микеланджело напряженно вглядывался: перед ним был шестидесятидвухлетний старик, бывший кардинал Джулиано делла Ровере, — когда двенадцать лет назад Борджиа путем подкупа занял папский трон, победив таким образом Ровере, последний нашел в себе отвагу выпустить воззвание, требуя созыва собора, чтобы согнать с престола «этого поддельного первосвященника, предателя церкви». Такой шаг вынудил его удалиться на десять лет в изгнание во Францию, вследствие чего Сангалло пришлось брать подряды на ремонт церковных потолков и кровель.

Это был первый папа, носивший бороду: от воздержанного, строгого образа жизни он был худощав, даже тощ, когда-то красивое, с сильными и крупными чертами лицо его ныне изрезали глубокие морщины, в бороде виднелись белые полосы седины. Прежде всего и острее всего Микеланджело ощутил неуемную энергию папы, ту «огненную пылкость», о которой Сангалло толковал на пути во дворец и которая, как эхо, словно бы колотилась теперь о стены и потолок зала. «Вот человек, — думал Микеланджело, — так много лет готовившийся стать папой; он будет стараться исполнить за один день столько же дел, сколько его предшественникам хватало на месяц». Папа Юлий Второй поднял взор и, заметив у двери Сангалло и Микеланджело, поманил их рукой. Сангалло опустился на колени, поцеловал перстень на руке папы, потом представил ему Микеланджело, который тоже встал на колени и поцеловал перстень папы.

— Кто твой отец?

— Лодовико Буонарроти Симони.

— Это старинная флорентинская фамилия, — пояснил Сангалло.

— Я видел твое «Оплакивание» в храме Святого Петра. Именно там я хотел бы воздвигнуть себе гробницу.

— Не могли бы вы, ваше святейшество, сказать, где именно в храме Святого Петра?

— Посредине, — холодно ответил Юлий.

Микеланджело почувствовал, что в своем вопросе он перешел какие-то границы, сказал что-то лишнее, а нрав у папы был явно прямой и горячий. И его манера обращения пришлась Микеланджело по душе.

— Я изучу храм самым тщательным образом. Не выразите ли вы, святой отец, каких-либо желаний насчет самой гробницы?

— Это уж твоя забота — сделать мне, что я хочу.

— Бесспорно. Но я должен положить в основу всего желания вашего святейшества.

Такой ответ понравился Юлию. Он начал говорить грубоватым и резким своим тоном — и о соображениях исторического порядки, и об интересах церкви в связи с будущей гробницей. Микеланджело слушал, напрягая все свое внимание. И тут Юлий сказал такое, от чего Микеланджело пришел в ужас.

— Я хочу, чтобы ты сделал бронзовый фриз, охватывающий надгробье со всех сторон. Бронза — это лучший материал для повествования. В бронзе ты можешь рассказать о наиважнейших событиях моей жизни.

Микеланджело стиснул зубы и, скрывая выражение своего лица, низко опустил голову. Мысленно он воскликнул: «Пусть повествуют те, кто поет баллады!»

16

Дождавшись, когда разойдутся все ученики, Микеланджело присел у чертежного стола в комнате Сангалло, бывшей музыкальной. В доме было тихо. Сангалло положил перед ним альбомы, которыми они пользовались для зарисовок Рима семь лет назад.

— Скажи мне, Сангалло, прав ли я, — спрашивал Микеланджело. — По-моему, папа хочет, во-первых, такую гробницу, к которой был бы доступ со всех сторон. Во-вторых, он хочет, чтобы гробница говорила, как он прославил и возвысил церковь.

— …и заново насадил в Риме искусство, поэзию и ученость. Смотри, вот мой архив с изображениями классических надгробий. Вот одно из главнейших — Мавзола, построенное в триста шестидесятом году до Рождества Христова. А здесь мои рисунки могил Августа и Адриана, сделанные по описаниям историков.

Микеланджело вгляделся в рисунки.

— Сангалло, во всех этих случаях скульптура была только украшением архитектуры, орнаментировала фасад. А в моем надгробии архитектура будет служить лишь подножием для скульптуры.

Сангалло расправил свои усы, видимо удивляясь, какими короткими она стали.

— Сначала подумай о прочности архитектуры, иначе твои мраморы свалятся.

Потом он извинился и вышел. Микеланджело остался один, погрузившись в разглядывание рисунков: все аллегорические фигуры, статуи богов и богинь были тут придавлены, стеснены архитектурными массами. Нет, он построит гробницу не столь уж грандиозную, но пусть эту гробницу теснят и подавляют его изваяния!

Брезжил уже рассвет, когда он сложил свои карандаши и угли. Хмурое мартовское утро красило чертежную серым цветом, будто в ней оседал редкий дым. В комнате, смежной со спальней юного Франческо, он отыскал свою кровать и лег, закутавшись в холодные, как лед, простыни.

Он спал всего два-три часа, но проснулся свежим и сразу пошел в храм Святого Петра. Оказалось, что все здание храма было укреплено подпорами, и это наполнило сердце Микеланджело радостью. Скоро он уже входил в капеллу Королей Франции, направляясь к своему «Оплакиванию». Сильный утренний свет, струившийся из высоких окон на противоположной стене, заливал лица Марии и Иисуса. Мрамор был мучительно живым. С поразительной ясностью пробежали в душе Микеланджело обрывки воспоминаний, когда он кончиками пальцев коснулся статуи — прекрасно отполированный мрамор казался теплым, пульсирующим. Как он работал тогда, чтобы добиться этого!

Вот Микеланджело уже в самом центре базилики, у алтаря, под которым находилась могила Святого Петра. Именно здесь хотел Юлий Второй поместить свою гробницу. Микеланджело медленно прошел вдоль стен древнего кирпичного здания. Сотни мраморных и гранитных его колонн образовывали пять нефов, один из которых, главный, с голыми балками высокого кровельного перекрытия, был втрое шире остальных. И, однако, глядя на девяносто две старые папские могилы, Микеланджело недоумевал, где тут могло найтись место гробнице Юлия.

Осмотрев базилику, Микеланджело заглянул к Лео Бальони, из разговора с которым узнал, что кардинал Риарио, хотя и не сделавшись папой, сохранил прежнее свое могущество и влияние, так как приходился Юлию двоюродным братом. Затем Микеланджело отправился во дворец кардинала Джованни де Медичи, стоявший близ Пантеона.

Кардинал Джованни располнел еще больше. Косоглазие его стало заметнее. Он близко сошелся с кардиналом Ровере, когда они оба находились в изгнании. Теперь Ровере был папой Юлием Вторым, и Джованни извлекал из этой дружбы все возможные выгоды. Увидев Микеланджело, он искренне обрадовался и начал расспрашивать его о «Давиде». В комнату вошел Джулио, ставший уже взрослым мужчиной, — у него было не только имя, но и изящная внешность отца, брата Лоренцо, портреты которого Микеланджело видел когда-то во дворце Медичи. Впервые на памяти Микеланджело Джулио поздоровался с ним без враждебности. Что-то в нем сильно изменилось: теперь, когда Пьеро не было в живых, а главой рода стал кардинал Джованни, он уже не опасался, что его лишат прав и объявят чужаком.

— Разрешит ли ваше преосвященство коснуться одной деликатной темы? — спросил Микеланджело.

Кардинал Джованни, как и раньше, не любил деликатных тем — обычно они приносили только огорчения. Тем не менее он разрешил Микеланджело высказать, что тот хотел.

— Речь идет о Контессине. Ей очень плохо жить в деревенском доме. И почти никто не решается ни навестить ее, ни помочь ей.

— Мы обеспечиваем ее деньгами.

— Если это возможно, ваше преосвященство, перевезите ее в Рим… в ее собственный дворец.

На щеках Джованни медленно проступила краска.

— Я тронут твоей преданностью нашему семейству. Ты можешь быть уверенным, что я думал об этом.

— Нам нельзя обижать Совет Флоренции, — вмешался в разговор Джулио. — Мы только сейчас устанавливаем с Флоренцией дружественные отношения. Вот если нам удастся возвратить себе и дворец, и все владения Медичи…

Кардинал Джованни остановил его легким взмахом руки.

— Все это будет сделано в свое время. Спасибо тебе за посещение, Микеланджело. Прошу заглядывать к нам при первой возможности.

Джулиано, который молча сидел в стороне, проводил его до двери. Убедившись, что его брат и кузен не смотрят на него, он горячо схватил Микеланджело за руку:

— Приятно повидать тебя, Микеланджело. И как хорошо, что ты заступился за мою сестру. Скоро, надеюсь, мы все будем вместе.

Микеланджело пошел в гостиницу «Медведь» и снял там комнату, напротив той, в которой когда-то жил; в этом уединенном пристанище, с окнами на Тибр и замок Святого Ангела, было тихо и спокойно, и никто здесь, в отличие от дворца Сангалло, ему не докучал.

Затем наступил черед встретиться с Бальдуччи в Тосканской траттории. Сам того не замечая, Микеланджело попал в старую, наезженную жизненную колею. Позади у него было великолепное торжество — «Давид», было народное признание. Он уже обзавелся своим собственным домом, своей мастерской. И, однако, когда он брел по грубым, еще не слежавшимся булыжникам улиц, у него было странное ощущение, будто все остается, как прежде. Будто ничего, ничего не изменилось.


Какой же можно измыслить монумент папе Юлию Второму? Глядя через окно на мутные воды Тибра, Микеланджело спрашивал себя: «А что хотел бы изваять я сам? Сколько бы высек на гробнице больших фигур, сколько фигур меньших? И как быть с аллегориями?» Само надгробье не слишком-то занимало его. Пусть оно будет пятнадцать с половиной аршин в длину, почти десять аршин в ширину и тринадцать аршин в высоту: первая, самая нижняя, ступень — пять с половиной аршин, вторая — она послужит подножием для гигантских фигур — около четырех аршин, третья, идущая на сужение, — три аршина.

Читая Библию, взятую у Сангалло, Микеланджело нашел в ней персонаж, ничем не похожий на Давида, но тоже высившийся как вершина человеческих подвигов, как образец для всех людей. Если Давид олицетворял собою юность, то Моисей был символом мужественной зрелости. Моисей, вождь своего народа, законодатель, учредитель порядка, попирающего хаос, творец дисциплины, подавившей анархию, но сам человек далеко не совершенный, подвластный и гневу и слабостям. Это был идеал Лоренцо — получеловек, полубог, поборник гуманности: утвердив на века идею единого бога, он способствовал победе цивилизации. Это был герой, вызывающий чувство любви, пусть у него и были пороки…

Моисей займет угол на первой ступени надгробья. Для противоположного угла Микеланджело замыслил фигуру апостола Павла — о нем он много думал, ваяя этого святого для алтаря Пикколомини. Павел — иудей по рождению, великолепно образованный, благовоспитанный римский гражданин и поклонник греческой культуры — тоже был на стороне закона. Он слышал голос, сказавший: «Я Иисус, которого ты гонишь», — и посвятил свою жизнь проповеди христианства в Греции и Малой Азии. Он заложил основание церкви на всем пространстве Римской империи. Два эти человека займут главенствующее место среди изваяний надгробья. Для остальных его углов он придумает столь же интересные фигуры — всего восемь статуй, массивных, больших, почти в три с половиной аршина высоты, если даже фигуры будут в сидячем положении.

Поскольку все они будут одеты, он даст себе волю изваять и обнаженные тела, предназначив их для главной, средней ступени надгробья: по четыре Пленника на каждом углу гробницы — их плечи и головы окажутся выше тех колонн, на которые они будут опираться, — шестнадцать мужчин разного возраста, тяжелых и кряжистых, полных внутреннего духа, в корчах рабского плена, сокрушенных, умирающих. Волнение Микеланджело возрастало. Он тут же представил себе и фигуры Победителей — не знавших поражения, упорных, исполненных надежд, сражающихся, завоевывающих. Эта гробница будет по своим масштабам и размаху чем-то вроде «Купальщиков» — ее пронизает тот же дух героизма, выраженный в мраморных телах.

Юлий просил отлить бронзовый фриз, и Микеланджело отольет ему фриз, но это будет узкая лента, самая незначащая часть сооружения. Истинным фризом явится гигантская вереница величественных обнаженных фигур, обступающих надгробье с четырех сторон.

Он трудился как в лихорадке несколько недель, создавая один набросок за другим, — и с помощью китайской туши поток этих набросков рука закрепляла на бумаге. Папку с рисунками он понес показать Сангалло.

— Его святейшество не захочет гробницы, где будут одни обнаженные мужчины, — сказал Сангалло, с усилием выдавливая улыбку.

— Я раздумывал насчет четырех аллегорий. Это будут женские фигуры из Библии — Рахиль, Руфь, Лия…

Сангалло внимательно разглядывал архитектурный план гробницы.

— Знаешь, тебе придется сделать кое-где ниши.

— Ох, Сангалло, никаких ниш!

— Нет, придется. Святой отец все время спрашивает, что ты думаешь поставить в эти ниши. И вот если он увидит такой проект и не найдет в нем ни одной ниши на всю гробницу… Его святейшество — упорный человек: он добивается, чего хочет, или вы уходите от него ни с чем.

— Ну, хорошо. Я спроектирую и ниши… между группами связанных Пленников, но я сделаю их высокими, аршина в три-четыре, и поставлю фигуры не в нишах, а перед ними, на изрядном расстоянии — Победителей, например, или женские фигуры. Тогда мы можем поместить ангелов вот здесь, на третьей ступени.

— Чудесно. Теперь твоя мысль начинает работать в том же направлении, в каком она работает у папы.

Если быстро возраставшая кипа набросков и эскизов все больше радовала Сангалло, то Якопо Галли относился к ней без всякого восторга.

— Сколько же фигур будет у вас в конце концов? Где вы думаете работать — в какой мастерской, с какими помощниками? Кто будет ваять этих херувимов у ног Победителей? Помню, вы говорили, что вам плохо удаются младенцы, однако, я вижу, их предстоит вам высечь очень много… — Горящим взглядом своих ввалившихся глаз он ощупал лицо Микеланджело. — Выходит, эти ангелы будут как бы поддерживать саркофаг? Помните, как вы сетовали по поводу того, что приходится ваять ангелочков?

— Но ведь это лишь грубые, черновые наброски, чтобы потрафить папе и получить его согласие.

Он принес Сангалло еще один, самый последний эскиз. Пленники и Победители нижнего яруса помещались на платформе из мраморных блоков. Блоки эти были богато декорированы. На второй ступени, между Моисеем и Павлом, был поставлен небольшой, пирамидальной формы, украшенный арками храм, скрывающий саркофаг, над храмом возвышались два ангела. Фронтальную сторону надгробья Микеланджело разработал во всех деталях, а три других, согласно воле папы, оставил для изображения земель, которые Юлий захватил, а также для того, чтобы показать его покровителем искусств.

Теперь Микеланджело считал, что он поместит на гробнице от тридцати до сорока больших скульптур, — места для чистой архитектуры, не мешающей изваяниям, оставалось сравнительно мало.

От такого величавого замысла Сангалло пришел в восхищение.

— Это колоссальный мавзолей. Именно об этом мечтал святой отец. Я сейчас же иду условиться с ним о встрече.

Якопо Галли был в ярости. Несмотря на протесты синьоры Галли, он кликнул слугу и велел поднять себя — укутанный теплыми одеялами, он прошел в библиотеку и начал рассматривать рисунки Микеланджело на том самом античном столике, на котором тот написал когда-то свой сонет Александру Шестому. Вопреки недугу, гнев его прорвался и придал ему сил, на минуту Галли словно бы воспрянул и стал прежним могучим человеком. Голос его, совсем охрипший за время болезни, вдруг зазвучал ясно и чисто.

— Даже Бреньо не пошел бы столь избитым путем.

— Почему избитым? — горячо возразил Микеланджело. — Такой проект даст мне возможность высечь великолепные обнаженные фигуры, подобных которым вы еще не видали.

— Я меньше всего сомневаюсь в этом! — воскликнул Галли. — Но чудесные статуи будут окружены таким морем посредственности, что они совсем потеряются. Бесконечные пояса декоративных колбасок, например…

— Это не колбаски, а гирлянды.

— Вы хотите высекать их сами?

— …нет, скорей всего не сам… У меня будет и без того слишком много работы.

— А этих ангелов вы тоже намерены делать сами?

— Придется вылепить для них лишь глиняные модели.

— А эту фигуру папы на вершине гробницы? Неужели и это чудовище вы будете высекать собственноручно?

— Вы говорите со мной словно недруг! — вспыхнул Микеланджело.

— Старый друг — это лучшее зеркало. Ну зачем вам понадобился бронзовый фриз, если вся гробница из мрамора?

— Этого хочет папа.

— А если папа захочет, чтобы вы встали вверх ногами на площади Навона во время карнавала и к тому же выкрасили себе ягодицы, — вы тоже будете слушать его? — Но тут Галли смягчился и сказал примирительно: — Caro mio, вы изваяете чудесную гробницу, но только, разумеется, не такую. Сколько статуй вы намерены сделать?

— Около сорока.

— Значит, вам придется отныне посвятить этой гробнице всю свою жизнь?

— Это почему же?

— А сколько времени вы работали над «Вакхом»?

— Год.

— А над «Оплакиванием»?

— Два.

— Над «Давидом»?

— Три.

— Простая арифметика гласит, что эти сорок фигур гробницы отнимут у нас не менее сорока лет, а может, и все сто.

— Нет, нет, что вы! — возразил Микеланджело и добавил упрямо: — Я сейчас знаю свое ремесло. Я могу работать быстро. Как молния.

— Быстро или хорошо?

— И быстро и хорошо. Пожалуйста, не беспокойтесь, дорогой друг, у меня все будет в порядке.

Якопо Галли бросил на него испытующий взгляд.

— В порядке? Но об этом надо позаботиться.

Он открыл потайной ящик стола и вынул оттуда пачку бумаг, перетянутую тонким кожаным шнурком, — поверх этой связки было нацарапано пером имя Микеланджело Буонарроти.

— Вот здесь три договора, которые я составил: на «Оплакивание», на алтарь Пикколомини, на «Брюггскую Богоматерь». Берите перо, и мы выпишем самые важные статьи из этих договоров.

Синьора Галли подошла к мужу и встала у него за плечом.

— Доктор приказывал тебе не подниматься с постели. Ты должен беречь свои силы.

Якопо взглянул на жену с застенчивой улыбкой и сказал:

— А для чего их беречь? Это, может быть, последняя услуга, которую я могу оказать нашему юному другу. Совесть моя не будет спокойна, если я отпущу его, не сделав все, что можно. — И Галли опять углубился, в тексты договоров. — Так вот, насколько я знаю папу, он захочет, чтобы гробница была завершена немедленно. Выговаривайте себе срок в десять лет, а если можно, даже больше. Что касается оплаты, то он будет жестоко торговаться, потому что деньги ему нужны для финансирования войска. Не уступайте ему ни скудо, требуйте не меньше двадцати тысяч дукатов…

Микеланджело торопливо водил пером, записывал под диктовку Галли пункты из старых договоров. Вдруг Якопо страшно побледнел и начал кашлять, вытирая губы краем одеяла. Слуги подняли его и перенесли в кровать. Стараясь скрыть от Микеланджело пятна крови, запачкавшие полотенце, Галли тихо сказал ему: «Прощайте», — и повернулся лицом к стене.


Когда Микеланджело вновь вошел в апартаменты Борджиа, он был неприятно поражен, увидев, как Браманте оживленно разговаривает с папой. Это уязвило Микеланджело. Почему Браманте здесь, в этот час, назначенный для просмотра рисунков к гробнице? Неужто и ему дан голос в решении этого дела?

Микеланджело и Сангалло опустились на колени, папа встретил их очень милостиво. Камерарий поставил перед Юлием столик, папа взял из рук Микеланджело папку и с жадным интересом разложил рисунки перед собой.

— Святой отец, если мне будет позволено объяснить…

Папа внимательно слушал, затем с решительным видом пристукнул рукой по столу.

— Это вышло еще величественнее, чем я мечтал. Ты весьма верно почувствовал мой дух. Что ты скажешь, Браманте? Пожалуй, это будет прекраснейший мавзолей в Риме?

— Во всем христианском мире, святой отец, — ответил Браманте, уставя свои зеленые глаза на Микеланджело.

— Буонарроти, Сангалло говорит, что ты хочешь выбирать мрамор сам и ехать в Каррару?

— Да, святой отец. Мрамор лучше выбирать в таких каменоломнях, где можно быть уверенным, что получишь самые совершенные блоки.

— Тогда выезжай немедленно. Аламанно Сальвиати выдаст тебе на закупку камня тысячу дукатов.

Наступила минута тишины. Микеланджело спросил почтительно:

— Ваше святейшество, а деньги за работу?

Браманте поднял брови и так посмотрел на папу, что у Микеланджело было ощущение, будто он нашептывал: «Этот каменотес не считает для себя достаточной честью работать на папу Юлия Второго. Он хватается за работу из корысти». Папа подумал секунду, затем повелительно произнес:

— Когда гробница будет завершена и мы будем ею довольны, папский казначей получит указание заплатить тебе десять тысяч дукатов.

У Микеланджело пересохло в горле. Он так и слышал напряженный, резкий голос Галли: «Не уступайте ему ни скудо, требуйте не меньше двадцати тысяч дукатов, даже и это будет низкой ценой за работу, которая отнимет десять, а то и двадцать лет».

Но как он может торговаться со святым отцом? Требовать вдвое больше того, что предлагает папа? В особенности сейчас, когда рядом стоит Браманте с этой ухмылкой на губах. Тысячи дукатов, которую теперь отпускает папа, едва хватит на оплату больших мраморов и на перевозку их в Рим. И все же Микеланджело хотел получить эти мраморы! Первым и главным его побуждением была жажда ваять. Он бросил молниеносный взгляд на Браманте.

— Вы очень великодушны, святой отец. Но могу я спросить вас о сроках работы? Если бы вы дали мне, как минимум, десять лет…

— Немыслимо! — загремел Юлий. — Ведь самая заветная моя мечта — увидеть гробницу готовой. Я даю тебе пять лет.

Микеланджело почувствовал на сердце холод и свинцовую тяжесть — так бывало, когда под его резцом по несчастной случайности обламывался кусок мрамора. Сорок мраморных статуй за пять лет! Восемь статуй в год! Один только Моисей потребует не меньше года работы. А Пленники и Победители — на каждую статую, чтобы довести ее до конца, придется затратить месяцев шесть, а то и год, не говоря уже об апостоле Павле…

В нем заговорило то же упрямство, с каким он оспаривал Галли, и Микеланджело стиснул зубы. Если невозможно торговаться с папой насчет денег, то еще меньше смысла в препирательствах относительно сроков. Какой-нибудь выход найдется потом, позднее… Человек не в силах создать гробницу с сорока мраморными статуями за пять лет — тут Якопо Галли совершенно прав. Значит, надо будет ему, Микеланджело, проявить сверхчеловеческую силу. Ведь в нем заключена мощь десяти обыкновенных скульпторов, а если потребуется, то и сотни. Он построит гробницу в пять лет, построит, если это даже убьет его.

Он склонил свою голову в знак покорности.

— Все будет исполнено, святой отец, как вы сказали. А теперь, когда дело решено, могу я осмелиться попросить вас о письменном договоре?

И опять, едва только Микеланджело произнес эти слова, наступила особенная тишина. Браманте лишь втянул голову в свои бычьи плечи. Сангалло замер, лицо у него вдруг стало застывшим, как камень. В пристальных глазах папы вспыхнул свирепый огонек. После минутной паузы, показавшейся Микеланджело мучительно долгой, Юлий ответил:

— Теперь, когда дело решено, я хотел бы, чтобы ты и Сангалло побывали в храме Святого Петра и определили место для гробницы.

И ни слова о договоре. Микеланджело приложил левую руку к груди, ощутив под рубашкой бумагу, исписанную под диктовку Якопо Галли.

Он поцеловал у папы перстень и направился к выходу. Папа окликнул его:

— Одну минуту.

Микеланджело остановился, и в душе его на миг шевельнулась надежда.

— Пусть вас сопровождает в храм Браманте, он даст вам добрые советы, которыми следует воспользоваться.


В базилике явно не оказалось места, где встала бы столь пышная гробница. Колонны храма сильно стеснили бы мраморы Микеланджело, лишив их пространства и всякой возможности дышать и двигаться. Маленькие окна пропускали скудный свет. Как ни прикинь, гробница страшно загромоздит базилику — здесь нельзя будет свободно сделать и шагу.

Микеланджело вышел наружу и осмотрел заднюю стену храма, где, как он помнил, была какая-то старая, незавершенная постройка. Пока он стоял у кирпичной, высотой в два с половиной аршина, стены, к нему подошли Сангалло и Браманте.

— Объясни мне, что тут такое, Сангалло.

— По моим сведениям, здесь был древний храм Проба. Папа Николай Пятый разрушил его и начал возводить тут новый подиум для престола первосвященника. Папа умер, доведя стены до этой вот высоты, а потом и вся стройка была заброшена и осталась в таком состоянии.

Микеланджело перелез через стену и прошелся вдоль нее взад и вперед.

— Вот здесь — ключ к решению всей нашей задачи! — воскликнул он. — Здесь гробница обретет вокруг себя свободное пространство. Мы возведем над зданием кровлю на любой высоте, какая нам потребуется, оштукатурим внутри стены, чтобы они увязывались с белым мрамором, прорубим окна, пробьем в стене базилики невысокую арку для прохода.

— В этом есть свои резоны, — заметил Браманте.

— Нет, — твердо сказал Сангалло. — Это значило бы, что мы остановимся на полпути и не добьемся того, что нам нужно. При такой ширине здания крыша получится слишком высокой, а стены накренятся внутрь, как в Систине.

— Но ведь базилика для гробницы все-таки не годится, Сангалло! — огорчался Микеланджело.

— Пройдем дальше и посмотрим.

Поблизости, вокруг базилики, было множество самых разношерстных зданий, построенных за многие века. С тех пор, как в 319 году Константин возвел базилику Святого Петра, тут появились и часовни и алтари, сложенные большей частью из случайного материала, какой только подвернулся под руку строителю: черного туфа, светлого, как молоко, травертина, тускло-красного кирпича, белого известняка пеперино, испещренного крупинками темной лавы.

— Для такой оригинальной гробницы, какую ты намерен создать, — сказал Сангалло, — нам потребуется совершено новое здание. И сама гробница должна породить его архитектуру.

В груди Микеланджело ожила надежда.

— Я спроектирую такое здание, — продолжал Сангалло. — Я уговорю его святейшество. Вот, например, здесь, на этом возвышении, достаточно места для стройки, если только убрать эти деревянные халупы и два-три совсем обветшалых надгробья. Здесь, на холме, наше здание будет видно из города отовсюду…

Микеланджело чувствовал, как глаза Браманте прожигают ему спину. Он резко обернулся. Но, к его удивлению, в глазах Браманте светилось лишь довольство: он словно бы одобрял все, что говорил Сангалло.

— Значит, вам нравится эта мысль, Браманте? — спросил его Микеланджело.

— Сангалло полностью прав. Нужна великолепная новая капелла, а всю эту рухлядь вокруг следует вымести начисто.

Сангалло сиял от радости. Но когда Микеланджело вновь повернулся к Браманте, намереваясь сказать ему спасибо, он увидел, что глаза у него стали совершенно непроницаемы, а в углу рта шевелится кривая усмешка.

Книга VII Папа


1

Живя в горах Каррары, Микеланджело еще не чувствовал, что самое благодатное его время было позади. Но когда он вернулся в Рим и побывал во дворце у Юлия, торжественно встречавшего новый, 1506 год, а потом стал принимать грузы с барок, подходивших одна за другой к Рипа Гранде, он увидел, что война между ним и папой началась. Браманте уговорил Юлия отказаться от мысли Сангалло об отдельной капелле для гробницы; вместо того чтобы строить на холме такую капеллу, было решено возвести новый храм Святого Петра — лучший архитектурный проект будущего здания предполагалось определить путем открытого конкурса. О гробнице никто не заботился, никаких разговоров о ней Микеланджело не слышал. Отпущенную папой тысячу дукатов он истратил всю на мраморы и их доставку в Рим, а выдать дополнительную сумму Юлий отказывался до тех пор, пока он не увидит хотя бы одну совершенно законченную статую. Когда по распоряжению Юлия Микеланджело отводили дом близ площади Святого Петра, папский секретарь сказал ему, что он должен будет платить за этот дом несколько дукатов в месяц.

— А нельзя ли сделать так, чтобы сначала я получил какую-то сумму от папы, а потом уже платил за свое жилье? — ядовито заметил Микеланджело.

Серым январским днем, когда тучи закрывали все небо, Микеланджело пошел на пристань. Его вел туда Пьеро Росселли, мастер из Ливорно, лучше которого, по общему мнению, никто не мог подготовить стену для фрески. Задорный, с веснушчатым лицом, еще мальчишкой ходивший в море, Росселли шагал по набережным, пружиня и раскачиваясь, будто под ним была не земля, а зыбкая палуба.

— Зимой мне приходится бороться с этими волнами постоянно, — говорил он, следя за бурным течением надувшегося Тибра. — Другой раз уходит не один день, пока барка пробьется вверх и причалит.

Вернувшись в дом Сангалло, Микеланджело сидел в библиотеке и грел руки у камина, а его друг показывал ему свои законченные чертежи нового храма Святого Петра: старая базилика, по проекту, входила в замышленное сооружение как часть, поглощалась им. Сангалло был уверен, что он таким образом избежит недовольства Священной коллегии и жителей города, не желавших замены старой церкви.

— Выходит, ты не думаешь, что у Браманте есть шансы победить на конкурсе?

— У Браманте есть талант, — отвечал Сангалло. — Его Темпиетто в монастыре Святого Петра в Монторио — истинная жемчужина. Но у него нет опыта в строительстве храмов.

В библиотеку вбежал Франческо Сангалло.

— Отец! На месте старого дворца императора Тита вырыли огромную мраморную статую. Его святейшество желает, чтобы ты сейчас же шел туда и проследил за тем, как ее откапывают.

На винограднике за церковью Санта Мария Маджоре уже собралась толпа. Из наполовину отрытой ямы показались великолепная бородатая голова и торс поразительной мощи. Руку и плечо гиганта обвивала мраморная змея, а по обе его стороны скоро возникли две головы, плечи и руки двух юношей, обвитых тою же змеею. В мозгу Микеланджело вспыхнула картина его первого вечера в кабинете Лоренцо.

— Это «Лаокоон»! — вскричал Сангалло.

— О нем рассказано у Плиния, — добавил Микеланджело.

Изваяние было более сажени в высоту и столько же в ширину, оно внушало благоговейный ужас. Весть о находке быстро перекинулась с виноградника на улицы, к ступеням церкви Санта Мария Маджоре: там уже толпились высокие духовные лица, купцы, дворяне, и все они рассчитывали тотчас же приобрести отрытую статую. Крестьянин, владеющий виноградником, объявил, что он уже продал находку некоему кардиналу за четыреста дукатов. Церемониймейстер Ватикана Пари де Грасси тут же предложил пятьсот дукатов. Крестьянин на эту сделку пошел. Пари де Грасси сказал Сангалло:

— Его святейшество просит вас доставить статую в папский дворец без промедления. — Потом, обратясь к Микеланджело, добавил: — Папа также просит, чтобы вы были у него сегодня вечером и хорошенько осмотрели находку.

Папа приказал поставить «Лаокоона» на закрытой террасе Бельведера, построенного на холме, выше дворца.

— Осмотри фигуры во всех подробностях, — сказал он Микеланджело. — Надо узнать, действительно ли они высечены из одного блока.

Зоркими своими глазами и чувствительными кончиками пальцев Микеланджело осмотрел и ощупал статую со всех сторон, обнаружив четыре вертикальных шва в тех местах, где родосские скульпторы соединяли отдельные куски мрамора.

Покинув Бельведер, Микеланджело пошел к банку Якопо Галли. Ныне, когда Галли не стало, Микеланджело ощущал Рим совсем по-иному. И как остро нуждался он теперь в совете друга! Банком управлял его новый хозяин, Бальдассаре Бальдуччи. Живя во Флоренции, семейство Бальдуччи направляло свои капиталы, как и вся флорентинская колония, в Рим, и Бальдуччи не упустил случая жениться на плосколицей девушке из богатого римского дома, завладев солидным приданым.

— Что же ты сейчас делаешь по воскресным дням, Бальдуччи?

Бальдуччи покраснел.

— Я провожу их в семействе своей жены.

— Но ты, наверное, страдаешь от недостатка движения?

— Я по-прежнему хожу на охоту… с ружьем. Владелец банка должен внушать уважение.

— Гляди-ка, какая нравственность! Никогда я не думал, что ты станешь таким добропорядочным.

Бальдуччи вздохнул.

— Невозможно наживать богатство и в то же время забавляться. Молодость надо тратить на женщин, зрелые годы — на прибыльные дела, а старость — на игру в шары.

— Я вижу, ты стал настоящим философом. Можешь ты одолжить мне сотню дукатов?


Он стоял на ветру, под дождем, наблюдая за баркой, пробивавшейся к пристани: в барке были его мраморы. Дважды на его глазах нос суденышка зарывался и исчезал под валами. Казалось, барка вот-вот уйдет на дно бунтующего Тибра, унося с собой и драгоценную кладь — тридцать четыре его лучших, отборных блока. Пока он, вымокший до нитки, стоял на берегу, моряки последним бешеным усилием сделали свое дело: с причала были сброшены канаты,судно взято на чалки. Разгружать его при таком ливне было почти немыслимо. Вместе с матросами Микеланджело сумел снять десять самых малых глыб, но барка подпрыгивала на волнах, несколько раз ее срывало с причала, и большие колонны — от двух с половиной до пяти аршин длины — Микеланджело сгрузить не удавалось, пока не пришел Сангалло и не приказал пустить в ход подъемный кран.

Разгрузку еще не успели закончить, как наступила темнота. Микеланджело лежал, не засыпая, в постели и слушал вой все свирепеющего ветра. Утром, придя на пристань, он увидел, что Тибр вышел из берегов. Набережная Рипа Гранде напоминала собой болото. Его прекрасные мраморы были занесены желтым илом. Он кинулся к ним и, стоя по колено в воде, начал счищать с них налипшую грязь. Он вспомнил месяцы, проведенные в каменоломнях, вновь представил себе, как вырубали его блоки в горах, как спускали их вниз по обрывистым склонам на канатах и катках, грузили на телеги, везли к берегу моря, осторожно скатывали на песок, переносили во время отлива на лодки — все без малейшего для них урона, ни одна даже ничтожная трещина или пятно не попортили колонн. И увидеть их в таком состоянии теперь, когда они уже доставлены в Рим!

Прошло три дня, прежде чем дождь унялся и Тибр вошел в берега, освободив набережные. Братья Гуффатти, приехав в своей родовой телеге, перевезли мраморы к заднему портику дома. Микеланджело заплатил им из занятых у Бальдуччи денег, потом купил огромное полотнище просмоленной парусины и укрыл ею блоки вместе с кой-какой подержанной утварью. Январь уже кончался, когда Микеланджело, сидя за дощатым столом подле своих мокрых и запачканных мраморов, стал писать письмо отцу и краткую записку Арджиенто — он просил Лодовико переслать эту записку в деревню под Феррару, где Арджиенто находился с тех пор, как Синьория объявила, что Микеланджело не может жить в своем новом флорентинском доме, пока не приступит к исполнению ее заказов.

Арджиенто надо было еще дожидаться, и потому Сангалло посоветовал Микеланджело взять на службу плотника Козимо — этот пожилой уже человек, с шапкой нависающих на лоб серебряных волос и со слезящимися глазами, нуждался в простом крове. Пища, которую Козимо готовил, отдавала смолой и стружками, но он самоотверженно работал, помогая Микеланджело строить деревянную модель первых двух ярусов надгробья. Юный Росселли дважды в неделю отправлялся к Портику Октавии, на рыбный рынок, и приносил свежих моллюсков, мидий, креветок, каракатиц и морских окуней; примостясь у очага Микеланджело, он жарил солянку — ливорнское каччукко. Микеланджело, Козимо и Росселли жадно водили по сковородке хлебными корками, собирая острый соус.

Чтобы купить горн, шведское железо и каштановый уголь, Микеланджело пришлось снова идти в банк к Бальдуччи и брать у него новую сотню дукатов.

— Я не возражаю против второго займа, — говорил Бальдуччи. — Но я возражаю против того, чтобы ты увязал в долгах все глубже и глубже. Когда, по-твоему, ты получишь за эту гробницу какие-то деньги?

— Как только я смогу показать Юлию готовую работу. А пока мне надо придумать украшения для нескольких нижних блоков и дать образец Арджиенто и одному каменотесу, которого я хочу вызвать из Флоренции, из мастерских при Соборе. И тогда у меня будет возможность сосредоточиться и взяться за «Моисея»…

— Но ведь на все это уйдет, может быть, не один и не два месяца! А на что ты думаешь жить все это время? Будь же разумным человеком, иди к папе и получи с него, что можешь. С паршивой овцы хоть шерсти клок.

Вернувшись домой, Микеланджело измерил заготовленную Козимо деревянную модель углового блока надгробья, затем принялся высекать из мрамора три маски; две профильных — они располагались сверху — и третью, под двумя первыми, смотревшую прямо на зрителя. Вокруг масок были нарезаны плавно круглившиеся декоративные узоры. Три подножных нижних блока гробницы — эта было пока все, что он по сути сделал. На посланное письмо Арджиенто до сих пор никак не отзывался. Каменотес из мастерских при Соборе ехать в Рим отказывался. Сангалло считал, что время тревожить Юлия по поводу денег пока еще не наступило.

— Святой отец рассматривает теперь планы перестройки храма Святого Петра. Имя победителя конкурса будет объявлено первого марта. Вот тогда я и поведу тебя к его святейшеству.

Но первого марта дворец Сангалло будто замер. Явившись туда, Микеланджело увидел, что в комнатах пусто, даже чертежники не сидели, как обычно, за своими столами. Сангалло с женой и сыном жались вверху, в спальне. Все в доме оцепенело, словно бы там был покойник.

— Как это могло случиться? — спрашивал Микеланджело. — Ты официальный архитектор папы. Ты один из старейших и самых преданных его друзей…

— До меня дошли только слухи: одни говорят, что римляне, окружающие папу, ненавидят флорентинцев, но благоволят к урбинцам, а значит, и к Браманте. Другие объясняют все дело тем, что Браманте постоянно ездит со святым отцом на охоту, потешает его шутками, развлекает.

— Клоун! Неужто же клоуны способны строить великие здания?

— Но клоуны способны пролезть куда надо, втереться…

— Я иду к Лео Бальони и дознаюсь у него истины.

Бальони посмотрел на него с неподдельным удивлением:

— Истина? Разве она не ясна такому человеку, как ты? Идем со мной к Браманте, увидишь истину.

Браманте купил в свое время на Борго, поближе к Ватикану, старый, обветшалый дворец и перестроил его с элегантной простотой. Сегодня во дворце толпились множество важных персон — папские придворные, князья церкви, дворяне, ученые, художники, купцы, банкиры. Браманте давал прием — он купался в лучах восхищенного внимания, его красное лицо сияло, в зеленых глазах горели радость и торжество.

Лео Бальони провел Микеланджело вверх по лестнице, в обширный рабочий кабинет Браманте. Здесь повсюду — и на стенах и на столах — были его эскизы и рисунки, изображающие новый собор Святого Петра. Микеланджело ахнул: это было здание столь грандиозное, что флорентинский кафедральный Собор выглядел бы рядом с ним карликом, и все же в проекте Браманте было и изящество, и лиризм, и настоящее благородство. Византийский по своему духу проект Сангалло — суровая крепость, увенчанная куполом, — по сравнению с замыслом урбинца казался скучным и тяжеловесным.

Теперь Микеланджело знал истину — и она не имела ничего общего с ненавистью римлян к флорентинцам или с угодническим шутовством Браманте. Все дело было в даровании. С любой точки зрения собор Святого Петра у Браманте был красивее и совершенней, чем у Сангалло.

— Мне очень жаль Сангалло, — сдержанным тоном сказал Бальони, — но ведь устраивался конкурс, и всем ясно, кто победил в этом конкурсе. Что бы ты сделал на месте папы? Облагодетельствовал бы заказом своего друга, чтобы тот построил такую церковь, которая устарела бы раньше, чем ее начали возводить? Или поручил бы работу пришельцу, чужаку, но создал бы самый красивый храм во всем христианском мире?

Микеланджело не решился ответить на этот вопрос. Он торопливо сбежал вниз по лестнице, прошел по Борго и стал нервно вышагивать вдоль стены папы Льва Четвертого, пока не почувствовал, что страшно устал. Да, в самом деле, будь он, Микеланджело Буонарроти, папой Юлием Вторым, ему тоже пришлось бы отдать предпочтение плану Браманте. Такой храм, каком замыслил урбинец, мог бы куда вернее, чем все заботливо вымощенные улицы и расширенные площади, положить начало новому, славному Риму.

Именно в эту ночь, когда он лежал в своей кровати и не мог заснуть, дрожа от холода и слушая храп Козимо, усердствовавшего так, будто каждый его вздох был последним, Микеланджело понял, что еще с того дня, как папа послал Браманте вместе с Микеланджело и Сангалло выбирать место для своей гробницы, тот задался целью не допустить постройки специальной капеллы для нее. Он воспользовался идеей Сангалло об отдельном здании для гробницы и мыслями Микеланджело насчет гигантского мавзолея в своих собственных выгодах — убедить папу возвести совершенно новый собор по его, Браманте, проекту.

Разумеется, собор Святого Петра, построенный Браманте, был бы великолепным вместилищем и оправой гробницы. Но позволит ли Браманте установить гробницу в своем здании? Захочет ли он делить и честь и славу с Микеланджело Буонарроти?

2

В середине марта проглянуло солнце. Микеланджело велел братьям Гуффатти поднять с земли три огромных колонны и поставить их стоймя. Скоро надо быть готовым к тому, чтобы рубить мрамор, сдирая внешнюю кору, и нащупывать образы Моисея и Пленников. Первого апреля стало известно, что восемнадцатого апреля папа и Браманте будут торжественно закладывать камень в фундамент нового собора. Пари де Грасси заранее вырабатывал порядок церемонии. Когда землекопы начали рыть котлован, в который должен был спуститься папа, чтобы благословить закладку первого камня, Микеланджело окончательно убедился, что старая священная базилика не войдет в новое здание и что ее совершенно разрушат, освобождая место для будущего собора.

Микеланджело не скрывал своего недовольства этим. Он любил колонны и старинную резьбу базилики, разрушение самого древнего христианского храма в Риме он считал кощунством. Он рассуждал об этом с кем угодно, везде и всюду, пока однажды Лео Бальони не предупредил его: кое-кто из темных прихвостней Браманте поговаривает, что если Микеланджело не перестанет поносить их покровителя, то, пожалуй, его собственная гробница будет возведена раньше, чем гробница папы.

— Я не хотел бы, мой друг, чтобы ты был столь опрометчив и таким юным оказался в Тибре, — шутил Лео.

Владелец барок в Карраре прислал Микеланджело письмо, в котором уведомлял его, что новый груз мрамора придет в Рипа Гранде в начале мая. Когда груз окажется у причала, за перевозку его надо будет уплатить, и лишь после этого Микеланджело получит свои мраморы. Того количества дукатов, которое требовалось по счету, у Микеланджело не было. Он помылся и пошел в папский дворец. Со взъерошенной бородой, вылезавшей из высокого горностаевого воротника, папа Юлий сидел на малом троне, окруженный придворными. Сбоку стоял любимый его ювелир. Юлий повернулся к ювелиру и раздраженно сказал:

— Хоть ты и говоришь, что эти камни крупные, — все равно я не потрачу на них ни одной лишней полушки!

Микеланджело выжидал и, как только ювелир удалился, а папа принял более спокойный вид, шагнул вперед.

— Святой отец, новый груз мраморов на ваше надгробье уже в пути. Я обязан заплатить за его доставку сразу же, как только барки придут в Рипа Гранде. У меня нет на это денег. Не можете ли вы дать какую-то сумму, чтобы я был спокоен за блоки?

— Приходи в понедельник, — резко ответил папа и отвернулся.

В желтом, как масло, весеннем солнечном свете Рим был прекрасен, но Микеланджело брел по улицам, будто слепой, весь горя от обиды. Папа выставил его из дворца одним взмахом руки, как простого каменщика! И почему? Не потому ли, что ваятель — это действительно всего лишь мастеровой, искусный мастеровой? Но разве папа не называл его, Микеланджело, лучшим скульптором по мрамору во всей Италии?

Он рассказал обо всем Бальони, допытываясь, не знают ли его друзья, чем вызвана такая перемена в поведении папы. Лео стоило немалого труда, чтобы сохранить в этой беседе спокойствие.

— Браманте убедил святого отца, что строить самому себе гробницу при жизни — дурное предзнаменование. Будто бы это приближает день, когда гробница действительно понадобится.

Тяжело дыша, Микеланджело опустился на скамью.

— Что же мне сейчас делать?

— Идти к папе в понедельник и сделать вид, что ничего особенного не случилось.

Он пошел к папе в понедельник. Затем во вторник, потом в среду, в четверг. Каждый раз его пропускали во дворец, папа хмуро его принимал и говорил, чтобы он приходил завтра. В пятницу стража дворца преградила ему дорогу и отказалась впустить. Это был жаркий полуденный час, но Микеланджело почувствовал во всем теле холод. Считая, что могло произойти какое-нибудь недоразумение, он вновь попытался проникнуть во дворец. Ему снова преградили дорогу. В эту минуту ко дворцу подкатила карета двоюродного брата папы, епископа Луккского Александра.

— Что тут творится? — спросил епископ у стражника. — Разве ты не знаешь маэстро Буонарроти?

— Я знаю его, ваше преосвященство.

— Тогда почему же задерживаешь?

— Извините, ваше преосвященство, но таков приказ.

Микеланджело поплелся домой, плечи его судорожно вздрагивали, голова пылала, словно в огне. Он прибавил шагу, потом побежал почти бегом, запер дверь дома, сел к столу и торопливо, каракулями, начал набрасывать письмо.

«Благословенный отец, сегодня по вашему приказу я был выставлен из дворца: значит, если я буду нужен, вам придется искать меня где угодно, кроме Рима».

Он направил это письмо дворецкому папы мессеру Агостино, потом послал соседского мальчика за Козимо. Старик примчался тотчас.

— Козимо, я должен уехать из Рима сегодня же ночью. Завтра ты позовешь старьевщика и продашь ему весь этот жалкий скарб.

Во втором часу ночи он нанял у Народных ворот лошадь и, присоединившись к почтовой карете, направился во Флоренцию. Отъехав немного на север, вверх по холму, с которого он когда-то бросил свой первый взгляд на Рим, Микеланджело обернулся в седле, чтобы вглядеться в спящий город. И ему вспомнилось любимое изречение тосканцев, родившееся во времена феодальных распрей:

Сидит немало дураков по городам своим.
Но тот четырежды дурак, кто уезжает в Рим!
Ранним утром он спешился у гостиницы в Поджибонси — здесь он в свое время останавливался на пути в Сиену, когда ехал переделывать испорченную Торриджани статую Святого Франциска. Микеланджело спокойно плескал из чашки воду, умываясь на дворе, как вдруг услышал стук копыт: кто-то во весь опор скакал по дороге. Через минуту к гостинице подъехал отряд из шести всадников во главе с Бальони. От быстрой скачки лошади взмокли, с удил падала пена. Микеланджело взглянул на тонкое, аристократическое лицо друга с засохшими струями пота, на его помятое, поблекшее от дорожной пыли платье.

— Лео! Что тебя заставило скакать в Поджибонси?

— Ты! Святой отец знает, что мы приятели. Он приказал мне взять этот отряд и ехать за тобою.

Микеланджело, моргая, смотрел на пятерых вооруженных всадников из папской стражи, — подбоченясь, они сидели в своих седлах, взгляд у них был свирепый.

— Отряд! При чем тут отряд?.. Я еду домой, во Флоренцию…

— Нет, ты не едешь! — Бальони слез с коня, откинул волосы с глаз. Он вынул из седельной сумки пергаментный свиток.

— Вот письмо от Юлия Второго. Под страхом папской немилости тебе приказано немедленно вернуться в Рим.

— Я не заслужил того, чтобы меня выгоняли из его покоев.

— Все будет улажено наилучшим образом.

— Позволь мне не поверить.

— Святой отец дает в том свое слово.

— У святого отца бывают провалы памяти.

Один из всадников, самый дородный, сказал:

— Мессер Бальони, может, его надо связать? Хотите, я приторочу упрямца к его же седлу?

— Применять силу мне не указано. Микеланджело, ты не первый, кому приходилось ожидать свидания с папой. Если Юлий говорит: «Жди», — надо ждать, пусть это будет неделя, месяц или даже год.

— Я уезжаю во Флоренцию навсегда.

— Едва ли! Никому не дано уехать от папы, если он того не хочет. Клянусь, святой отец сожалеет о том, что случилось. Возвращайся в Рим и работай — таково желание папы.

— Я не допущу, чтобы кто-то измывался надо мною.

— Святой отец — это тебе не кто-то. — Лео подошел к Микеланджело совсем близко и, уверясь, что стражники не слышат его, сказал: — Браво! Тебя можно ставить во Флоренции вместо «Льва» Мардзокко. А теперь, когда независимость твоя утверждена, — едем обратно. Иначе и я окажусь из-за тебя в очень скверном положении.

Микеланджело молчал. Да, Бальони всегда был хорошим другом. Но как же защитить чувство собственного достоинства? Никто не вправе требовать от человека, чтобы он поступался своей гордостью. Микеланджело так и сказал Лео. Лицо у Бальони стало суровым.

— Бросить вызов первосвященнику — это немыслимо. Ты сам в этом убедишься. Рано или поздно. И чем позже, тем будет хуже для тебя. Как друг, я настаиваю, чтобы ты и не думал идти наперекор воле папы. Тебе его не осилить!

Микеланджело опустил голову и, щурясь, разглядывал узоры на земле.

— Не знаю, что сказать тебе, Лео… Но если я вернусь в Рим, я потеряю буквально все. Нет, я поеду во Флоренцию — там я верну себе и дом, и заказ на работу. А если папа захочет, я изваяю ему надгробье… но буду жить под сенью башни дворца Синьории.

3

Отец был не очень обрадован его приездом: он воображал, что сын зарабатывает у папы в Риме колоссальные деньги. Микеланджело опять пришлось вселиться в переднюю комнату, окна которой глядели на башню дома старейшины цехов, — он поставил там на верстак «Богоматерь» Таддеи, сходил в мастерские при Соборе, где хранился его мрамор, предназначенный для «Апостола Матфея», перевез из литейной еще не законченного бронзового «Давида». Его картон с «Купальщиками» был вынесен из мастерской при больнице Красильщиков, вставлен в еловую раму и повешен в галерее за Большим залом дворца Синьории.

Потребовалось очень немного времени, чтобы слухи о происшествии на дворе гостиницы в Поджибонси переползли горный перевал. Придя вместе с Граначчи в мастерскую Рустичи на ужин Общества Горшка, Микеланджело понял, что на него смотрят, как на героя.

— Какой же низкий поклон отвесил тебе папа Юлий! — восхищался Боттичелли, писавший в свое время фрески в Сикстинской капелле для дяди Юлия, папы Сикста Четвертого. — Послать вслед за тобой целый отряд, прямо-таки спасательную команду! Да разве когда-нибудь бывало такое с художником?

— Никогда! — гудел Кронака. — И кто станет беспокоиться о художнике? Пропал один, на его место всегда найдется десяток таких же.

— Но вот папа признал наконец, что художник — это индивидуальность, — взволнованно заговорил Рустичи. — Индивидуальность со своим, неповторимым талантом и своими особенностями, которых именно в этой комбинации не найти нигде, хоть обшарь весь белый свет!

Микеланджело чувствовал, что его расхваливают сверх всякой меры.

— А что мне оставалось делать? — громко говорил он, в то время как Граначчи всовывал ему в руку стакан вина. — Понимаете, меня перестали пускать в Ватикан!

Наутро он убедился, что власти Флоренции отнюдь не разделяют мнения художников из Общества Горшка о чудодейственном эффекте его бунта против папы. Когда гонфалоньер Содерини принимал Микеланджело в своем кабинете, выражение его лица было весьма сурово.

— Мне рассказали обо всем, что ты натворил. В Риме, будучи скульптором папы, ты мог бы оказать Флоренции существенную помощь. Теперь ты бросил вызов папе и стал для нас источником возможной опасности. После Савонаролы ты первый флорентинец, который восстал против папы. Боюсь, что тебя ждет такая же судьба.

— Значит, меня повесят среди площади, а затем сожгут? — Микеланджело невольно поежился.

Впервые за весь разговор Содерини улыбнулся, кончик его носа пополз вниз.

— Ты ведь не еретик, ты просто отказываешься повиноваться. Но в конце концов папа все равно до тебя доберется.

— Все, чего я хочу, гонфалоньер, — это снова жить во Флоренции. Завтра же я начинаю ваять Святого Матфея, и пусть мне возвратят мой дом.

Лицо у Содерини вдруг стало таким же желто-белым, как его волосы.

— Флоренция не может возобновить свой договор с тобой на скульптурные работы. Его святейшество воспринял бы это как личную обиду. И никто — ни Доли, ни Питти, ни Таддеи — не может воспользоваться твоими услугами, не навлекая на себя гнев папы. Так будет до тех пор, пока ты не закончишь гробницы Юлия или пока святой отец не освободит тебя от этого долга.

— А если я буду завершать работу по существующим договорам, я поставлю вас в очень затруднительное положение?

— Пока заканчивай «Давида». Наш посол в Париже все еще пишет, что король сердится на нас за то, что мы не посылаем ему статую.

— А «Купальщики»? Могу я писать эту фреску?

Содерини вскинул на него быстрый взгляд.

— Ты не заходил в Большой зал?

— Нет, грум провел меня сюда через ваши апартаменты.

— Советую тебе заглянуть туда.

Микеланджело прошел к стене, примыкающей к помосту Совета с востока: там находилась фреска Леонардо да Винчи «Битва при Ангиари». Микеланджело судорожно дернулся, прижав руку ко рту.

— Dio mio, не может быть!

Весь низ фрески Леонардо погиб, разрушился, краски струями стекли к полу, будто притянутые могучими магнитами: лошади, люди, копья, деревья, скалы в неразличимом хаосе переплелись и смешались, сливаясь друг с другом.

Старую вражду, предубежденность, раздоры — все в душе Микеланджело будто смыл тот неведомый раствор, что загубил великолепное творение Леонардо. Он ощущал теперь только глубокую жалость к собрату-художнику: целый год жизни, полный могучих усилий, — и вот плоды этого труда начисто сметены, уничтожены! Отчего же приключилась беда? Ведь тосканцы были мастерами фрески уже в течение трех столетий…

Чья-то рука легла на плечо Микеланджело, — оглянувшись, он увидел Содерини.

— Гонфалоньер, как это случилось?

— Леонардо решил во что бы то ни стало возродить древний вид живописи — энкаустику. Он заимствовал рецепт для штукатурки у Плиния, примешивал к извести воск и еще добавлял туда для прочности состава камедь. Закончив фреску, он стал ее прогревать, раскладывая костры на полу. Он говорил, что уже применял этот способ, работая над малыми фресками в Санта Мария Новелла, и что все тогда обошлось благополучно. Но высота этой фрески — около девяти аршин; чтобы жар достиг ее верха, Леонардо был вынужден разжигать большие костры. Сильный жар, действуя на нижний ярус фрески, растопил воск — воск потек… и потянул за собой все краски.

Леонардо жил в приходе Сан Джованни. Микеланджело постучал в дверь молотком. Появился слуга. Микеланджело прошел с ним в просторную, со стругаными брусьями потолка, комнату, наполненную произведениями искусства, музыкальными инструментами, восточными коврами. Леонардо, в красном китайском халате, сидел за высоким столом с толстой, как плита, столешницей и что-то писал в записной книге. Он поднял голову и, заметив Микеланджело, положил свою книгу в ящик стола и запер его на ключ. Потом он шагнул на середину комнаты, немного прихрамывая: не так давно он упал, испытывая на холмах близ Фьезоле свою летательную машину. В его сияющей красоте был заметен какой-то, еле уловимый, ущерб, глаза смотрели чуть печально.

— Леонардо, я только что из дворца Синьории. Мне хотелось сказать, что я огорчен тем, что случилось с фреской. Я ведь тоже понапрасну потратил этот год, и я понимаю, что это для вас значит…

— Вы очень любезны. — Голос Леонардо был холоден.

— Но это не главная цель моего прихода. Я хочу извиниться перед вами… за мою сварливость… за те гнусные слова, которые я говорил о вас, о вашей статуе в Милане…

— У вас был для этого повод. Я неуважительно отзывался о скульпторах по мрамору.

Леонардо начал оттаивать. На его алебастрово-белом лице проступили краски.

— Я смотрел ваших «Купальщиков», когда вас не было во Флоренции. Это в самом деле изумительный картон. Я делал рисунки с него, я рисовал и вашего «Давида». Ваша будущая фреска станет славой Флоренции.

— Не знаю. Теперь, когда ваша «Битва при Ангиари» не будет единоборствовать с моей фреской, мне уже не хочется и думать о ней.

Сделав шаг к тому, чтобы примириться со старым противником, Микеланджело в то же время подвергал опасному испытанию свою самую полезную дружбу. Через двое суток гонфалоньер Содерини вновь вызвал его к себе и зачитал письмо папы, в котором тот требовал, чтобы Синьория немедленно, под страхом лишиться папского благоволения, возвратила Микеланджело Буонарроти в Рим.

— Я вижу, лучше бы мне было удрать куда-нибудь подальше на север, хотя бы во Францию, — мрачно сказал Микеланджело. — Тогда вам не пришлось бы за меня отвечать.

— Как ты можешь куда-то удрать от папы? Рука его тянется через всю Европу.

— Почему же я стал таким драгоценным и нужным ему, живя во Флоренции? В Риме он запирал передо мной двери.

— Потому что в Риме ты был его слугой, которым можно было помыкать. Отказываясь ему служить, ты стал самым желанным для него художником в мире. Не доводи его до крайности.

— Я никого ни до чего не довожу! — с тоской воскликнул Микеланджело. — Я только хочу, чтобы меня оставили в покое.

— Об этом говорить уже поздно. Надо было думать раньше, до того, как ты поступил на службу к Юлию.

С первой же после этого разговора почтой Микеланджело получил письмо от Пьеро Росселли: когда он читал его, ему казалось, будто волосы у него на голове вздымаются и шевелятся, подобно змеям. Как выяснилось, папа желал его возвращения в Рим не затем, чтобы продолжать работу над мраморами; Браманте решительно убедил святого отца в том, что гробница ускорит его кончину. Его святейшество хотел теперь, чтобы Микеланджело расписал свод Сикстинской капеллы — самого неуклюжего и безобразного, самого дурного по конструкции, самого забытого господом архитектурного сооружения во всей Италии. Микеланджело читал и перечитывал строчки Росселли:

«Вечером в прошлую субботу, во время ужина, папа позвал Браманте и сказал: «Завтра утром Сангалло едет во Флоренцию и привезет с собой в Рим Микеланджело». Браманте возразил: «Святой отец, Сангалло никак не сможет этого сделать. Я не раз говорил с Микеланджело, и он уверял меня, что он не возьмется за капеллу, которую вы хотите поручить ему; что он, вопреки вашему желанию, намерен работать только в скульптуре и не хочет даже думать о живописи. Святой отец, я думаю, он просто трусит взяться за эту работу, так как у него мало опыта в писании фигур, а фигуры в капелле будут расположены гораздо выше линии глаз зрителя. Это ведь совсем другое дело, чем живопись внизу на стенах». Папа ответил: «Если он не возьмется за работу, он причинит мне глубокую обиду, — посему я полагаю, что он образумится и снова приедет в Рим». И тут я в присутствии папы дал Браманте сильный отпор: я говорил так, как говорил бы ты сам, защищая меня; на какое-то время Браманте онемел, будто почувствовал, что он допустил промах, сунувшись со своими речами. Я начал слово так: «Святой отец, Браманте по этому делу никогда не разговаривал с Микеланджело, а если то, что он сейчас высказал, есть правда, я прошу вас отрубить мне голову…»»

— Я разговаривал с Браманте? Это чудовищная ложь! — кричал Микеланджело наедине с собой. — И зачем ему нужны подобные небылицы?

Письмо Росселли только усилило в душе Микеланджело сумятицу и горечь. Работать он уже совсем не мог. Он перебрался в Сеттиньяно и молча сидел там, вырубая с братьями Тополино строительные блоки, затем пошел повидаться с Контессиной и Ридольфи. Их мальчик Никколо — теперь ему было уже пять лет — все упрашивал Микеланджело постучать молотком, чтобы «мрамор полетел вверх», и научить этому его самого. Урывками, по настроению, Микеланджело оттачивал и полировал бронзового «Давида», несколько раз ходил в Большой зал, тщетно пытаясь подстегнуть себя и приняться за работу над фреской. Еще прежде того, как гонфалоньер Содерини пригласил его в начале июля к себе, он знал, что бурные ветры вот-вот налетят с юга и принесут с собой новые тревоги.

Не тратя лишних слов, Содерини стал читать папское послание.

«Микеланджело, скульптор, покинувший нас без причин, из чистого каприза, боится, как нас извещают, возвратиться к нам, хотя мы с нашей стороны, зная характер людей гения, не сердимся на него. Надеясь, что он оставит в стороне все свои опасения, мы полагаемся на вашу лояльность, поручая вам убедить его от нашего имени, что если он возвратится к нам, то не потерпит никакой обиды и никакого ущемления и сохранит нашу апостолическую благосклонность в такой же мере, в какой он пользовался ею раньше».

Содерини положил послание на стол.

— Скоро я получу собственноручное письмо кардинала Павии, в котором он обещает тебе безопасность. Неужто тебя не удовлетворяет и это?

— Нет. Вчера вечером в доме Сальвиати я видел одного купца-флорентинца, Томмазо ди Тольфо. Он живет в Турции. Пожалуй, надо воспользоваться таким знакомством и уехать туда. Буду работать на султана.

Брат Лионардо попросил его о свидании, назначив встречу у ручья, на границе поля Буонарроти в Сеттиньяно. Лионардо сидел на своей родовой земле, Микеланджело на земле Тополино — ноги оба они опустили в ручей.

— Микеланджело, я хочу помочь тебе.

— Каким образом?

— Позволь мне сначала признаться, что в юности я наделал много ошибок. А ты поступал правильно, идя своим путем. Я видел твою «Брюггскую Богоматерь с Младенцем». Наши братья монахи в Риме с уважением говорят о твоем «Оплакивании». Ты, как и я, поклоняешься Богу. Прости мне мои прегрешения против тебя.

— Я давно тебя простил, Лионардо.

— Я должен объяснить тебе, что папа есть наместник Господа Бога на земле. Когда ты выходишь из повиновения его святейшеству, ты выходишь из повиновения Богу.

— И, по-твоему, именно так обстояло дело, когда Савонарола насмерть боролся с папой Александром Шестым?

Черный капюшон Лионардо опустился, затеняя глаза, и Лионардо не поднимал его.

— Да, Савонарола вышел из повиновения. Но независимо от того, что мы думаем о том или другом папе, папа есть преемник Святого Петра. Если каждый из нас будет по-своему судить и рядить о папе, в церкви наступит хаос.

— Папа — это человек, Лионардо, человек, избранный для высокого поста. А я буду делать то, что считаю справедливым.

— И ты не боишься, что Господь накажет тебя?

Наклоняясь к ручью, Микеланджело взглянул на брата.

— Очень важно, чтобы в каждом из нас была отвага. Я верю, что Господу Богу независимость угодна больше, чем раболепство.

— Ты, должно быть, прав, — сказал Лионардо, вновь опуская голову. — Иначе он не помог бы тебе высекать такие божественные мраморы.

Лионардо поднялся и пошел вверх по холму, к дому Буонарроти. Микеланджело пошел по скату другого холма, к жилищу Тополино. С верхушки холмов они оглянулись, помахали друг другу рукою. Им уже не суждено было больше увидеться.

Среди друзей Микеланджело его бегство от папы не напугало только Контессину — она не питала почтительности к Юлию. Наследница одной из самых могущественных династий мира, она видела, как ее семью изгнали из города, которому эта семья помогла стать величайшим в Европе, видела, как отчий ее дом разграбили земляки-горожане, о которых ее семья любовно заботилась, творя им добро, видела, как в окнах дворца Синьории повесили ее деверя, и сама должна была в течение восьми лет жить в крестьянской хижине. Ее уважение к властям иссякло.

Однако муж Контессины смотрел на все по-иному. Ридольфи ставил себе целью уехать в Рим. По этой причине он никак не хотел прогневать папу.

— Против своего желания я должен просить вас, Буонарроти, не появляться здесь более. Ведь это станет известно папе. Святой отец — при посредничестве кардинала Джованни — наша последняя надежда. Мы не должны рисковать расположением Юлия.

Голос Контессины звучал чуть напряженно и сдавленно:

— Значит, Микеланджело мог приходить сюда раньше, рискуя своим положением во Флоренции, и он не может бывать у нас теперь, чтобы не пошатнуть твое положение в Риме?

— Не мое положение, Контессина, а наше. Если папа будет настроен против нас… В конце концов, у Буонарроти есть ремесло; если его изгонят из Флоренции, он найдет применение своему таланту где угодно. Рим — это единственное место, куда мы можем уехать. От этого зависит наше будущее, будущее наших сыновей. Это слишком опасно.

— Родиться на свет — вот самая главная опасность, — раздумчиво произнесла Контессина, глядя куда-то поверх головы Микеланджело. — После этого уже идет игра, где все предопределено, карты розданы.

— Я больше не приду к вам, мессер Ридольфи, — тихо сказал Микеланджело. — Вы должны оградить свое семейство от опасности. Извините меня, я поступил необдуманно.

4

В конце августа с войском в пять сотен рыцарей и дворян Юлий покинул Рим. В Орзието к нему присоединился его племянник, герцог Урбинский, и Перуджия была занята без кровопролития. Кардинал Джованни де Медичи оставался в Риме, управляя городом. С примкнувшим к нему маркизом Мантуи Гонзага, у которого была обученная армия, папа пересек Апеннины, обойдя стороной Римини: этот город держала в своих руках враждебная Венеция. Предложив кардинальские шапки трем его племянникам, папа подкупил кардинала Руана, находившегося при восьми тысячах французских солдат, посланных на защиту Болоньи; тот публично отлучил от церкви правителя Болоньи Джованни Бентивольо. В результате Бентивольо был изгнан самими болонцами. В Болонью вступил со своей армией Юлий.

Однако среди всех этих дел и хлопот папа Юлий Второй не мог забыть своего беглого скульптора. Как только Микеланджело вошел во дворец Синьории, гонфалоньер Содерини, по обе стороны которого сидели восемь его коллег, закричал, не скрывая своего раздражения:

— Ты пытался дать папе такой бой, на какой не отважился бы и король Франции. Мы не хотим по твоей милости вступать в войну с папой! Святой отец желает, чтобы ты исполнил кое-какие работы в Болонье. Давай-ка собирайся и езжай!

Микеланджело знал, что он побежден. Он знал это, по сути, уже не одну неделю — как только папа продвинулся в глубь Умбрии, присоединяя ее к папскому государству, а потом захватил Эмилию, флорентинцы при встрече на улице уже отворачивались от него. Флоренция, у которой не было средств обороны, так сильно нуждалась в дружбе папы, что дала ему в качестве наемников своих солдат — среди них был и брат Микеланджело Сиджизмондо — и тем способствовала его завоевательским действиям. Любой город хотел бы избежать нападения гордых успехами, уверенных в своих силах папских войск, которые только что одолели переход через Апеннины. Синьория и все флорентинцы твердо держались одного взгляда: Микеланджело следует отослать обратно к папе, невзирая на то, как это отзовется на его судьбе.

Что ж, они были правы. Благо Флоренции прежде всего. Он поедет в Болонью, он пойдет на мировую со святым отцом, сделав для этого все возможное. Содерини опять проявил о нем заботу. Он вручил Микеланджело письмо, адресованное своему брату, кардиналу Вольтерры, который находился при папе.

«Податель сего письма Микеланджело, скульптор, направлен к вам по просьбе его святейшества. Мы заверяем ваше преосвященство в том, что это прекрасный, молодой человек, единственный в своем искусстве на всю Италию, а может быть, и на весь мир. Нрав его таков, что посредством доброго слова и любезного обращения от него можно добиться всего; с ним надо быть ласковым и любезным, и тогда он сделает такие вещи, что всякий увидевший их будет в изумлении. Названный Микеланджело приехал к вам под мое честное слово».

К тому времени уже наступил ноябрь. Улицы Болоньи были запружены народом: тут толпились и придворные, и солдаты, и красочно одетые иностранцы — всем хотелось попасть ко двору папы. На площади Маджоре, в проволочной клетке, подвешенной у окон дворца подесты, сидел какой-то монах: его поймали на улице борделей, когда он выходил из непотребного дома.

Микеланджело разыскал гонца, поручив ему доставить рекомендательное письмо кардиналу Вольтерры, а сам поднялся по ступеням к церкви Святого Петрония, с благоговением оглядывая скульптуры делла Кверча, высеченные из истрийского камня, — «Сотворение Адама», «Изгнание из Рая», «Жертвоприношение Каина и Авеля». Как далеко ему, Микеланджело, до исполнения своей мечты — изобразить эти сцены в объемных фигурах! Он вошел в церковь, где служили в тот час мессу, — и тут кто-то из римских слуг папы сразу узнал его.

— Мессер Буонарроти, его святейшество ждет вас с нетерпением.

Окруженный двадцатью четырьмя кардиналами, командирами своей армии, знатными дворянами, рыцарями, принцами, папа обедал во дворце; всего за столом сидело человек сто; зал был увешан знаменами. Епископ, которого заболевший кардинал Вольтерры послал вместо себя, провел Микеланджело из глубины зала к столу. Папа Юлий взглянул, увидел Микеланджело, сразу умолк. Смолкли и все в зале. Микеланджело стоял сбоку большого кресла папы, у заглавного места стола. Они пронзительно смотрели друг на друга, взоры их метали огонь. Не желая опуститься на колени, Микеланджело выпрямился, откинул плечи. Заговорить первым был вынужден папа.

— Долгонько же ты задержался! Нам пришлось двинуться тебе навстречу.

Микеланджело тоскливо подумал, что это правда: папа со своим войском покрыл куда больше верст, чем проехал на этот раз он сам. Он сказал упрямо:

— Святой отец, я не заслужил, чтобы со мной обращались так, как это было в Риме на пасхальной неделе.

В огромном зале легла мертвая тишина. Желая вступиться за Микеланджело, заговорил епископ:

— Ваше святейшество, имея дело с таким народом, как художники, надо быть снисходительным. Кроме своего ремесла, они ничего не понимают, и часто им недостает хороших манер.

Приподнявшись с кресла, Юлий загремел:

— Как ты смеешь говорить про этого человека такие вещи? Я и сам себе не позволил бы его так бесчестить. Это тебе недостает хороших манер — вот кому!

Епископ стоял оглушенный, не в силах двинуться с места. Папа подал знак. Несколько придворных схватили обмершего в страхе прелата и, награждая его тумаками, вытолкали прочь из зала. Видя, что папа таким образом приносит свое извинение и что на большее при свидетелях он пойти не может, Микеланджело встал на колени, целуя папский перстень; и пробормотал свои собственные сожаления. Папа благословил его, затем сказал:

— Будь завтра в моем лагере. Там мы и решим наши дела.

В сумерки он сидел перед горящим камином в библиотеке Альдовранди. Альдовранди знал Юлия: дважды он ездил к нему в качестве болонского посланника, а теперь папа назначил его членом правящего Совета Сорока. Разговаривая с Микеланджело, он все смеялся над тем, что произошло за обедом у папы. Казалось, что светлое лицо и добрые веселые глаза Альдовранди были такими же молодыми, как и десять лет назад, когда Микеланджело впервые его увидел.

— Вы так похожи друг на друга, — говорил Альдовранди, — вы и Юлий. У вас у обоих есть террибилита — свойство внушать благоговейный ужас. Я уверен, что во всем христианском мире вы единственный человек, который отважился перечить первосвященнику после того, как вы сами семь месяцев открыто отвергали его домогательства. Не удивительно, что он уважает вас.

Микеланджело прихлебывал из дымящейся кружки сдобренную коричневым сахаром горячую воду — синьора Альдовранди подала ее ввиду суровой ноябрьской стужи.

— Что, по-вашему, святой отец намеревается со мной делать?

— Усадить за работу.

— Над чем?

— Что-нибудь он придумает. Вы, конечно, поживете у нас?

Микеланджело принял это предложение с удовольствием. За ужином он спросил:

— Как себя чувствует ваш племянник Марко?

— Очень хорошо. У него новая девушка — он нашел ее в Римини, два года назад, в августе, в праздник феррагосто.

— А Кларисса?

— Ее удочерил… один из дядьев Бентивольо. А когда ему вместе с Джованни Бентивольо пришлось бежать, Кларисса за изрядную мзду передала свою виллу какому-то папскому придворному.

— Вы не скажете, где мне ее искать?

— Думаю, что на Виа ди Меццо ди Сан Мартино. У нее там квартира.

— И вы не осудите меня за это?

Вставая, Альдовранди тихо ответил:

— Любовь — это как кашель, ее все равно не скроешь.


Она стояла в проеме раскрытой двери, под козырьком навеса, глядевшего вниз, на площадь Сан Мартино. На оранжевом свету масляной лампы, горевшей у нее за спиной, проступал силуэт ее фигуры, обтянутой шерстяным платьем, лицо Клариссы было как бы вставлено в раму мехового воротника. Микеланджело пристально, не произнося ни слова, посмотрел ей в глаза, как смотрел он недавно, хотя и с иными, непохожими чувствами, в глаза Юлия. Она ответила ему тоже долгим взглядом. Память мгновенно перенесла его в то время, когда он увидел ее впервые — тоненькую, золотоволосую, девятнадцати лет, с волнующей мягкостью жестов; в каждом движении ее гибкого, как ива, тела сквозила тогда нежная чувственность, прекрасные линии шеи, плеч, груди напоминали Боттичеллеву Симонетту. Теперь ей минул уже тридцать один год, она была в зените зрелости и чуть отяжелела, чуть утратила свою искрометную живость. И все же он снова поддался власти ее великолепной плоти, чувствуя эту плоть каждой своей жилкой. У нее была прежняя манера говорить — ее будто свистящий голос проникал во все его существо, удары крови в ушах мешали различить смысл отдельного слова.

— Когда ты уезжал, я сказала тебе на прощанье: «Болонья — всем по дороге, куда бы ни ехать». Входи.

Она провела его в маленькую гостиную, где горели две жаровни, и лишь тут приникла к нему. Его руки скользнули под ее отороченное мехом платье, к горячему телу. Он поцеловал ее в податливые, сдающиеся губы. Она напомнила ему:

— Когда я тебе, давно-давно, сказала: «Это так естественно, что мы хотим друг друга», — ты покраснел, как мальчик.

— Художники в любви ничего не понимают. Мой друг Граначчи говорит, что это просто развлечение.

— А что сказал бы о любви ты?

— Я только могу рассказать, что я чувствую, когда вижу тебя…

— Расскажи.

— Это как вихрь… как поток, который швыряет твое тело по камням, по обрывам, потом выбрасывает, поднимает его как морским прибоем…

— Ну, а потом?

— …хватит, я больше не могу…

Платье ее, шурша, тотчас же полетело в сторону. Закинув руки к голове, Кларисса вынула несколько заколок, и длинные золотистые косы упали, закрывая поясницу. В движениях ее проглядывало скорее не сладострастие, а памятная ему, милая ласка, словно бы любовь была обычным, естественным проявлением ее натуры.

Потом они, обнявшись, лежали под двойным, очень мягким шерстяным одеялом, отделанным небесно-голубой тканью.

— Так тыговоришь, — это похоже на прибой?.. — допытывалась она, наводя разговор на прежнее.

— …прибой поднимает тебя, захлестывает и выносит прямо в море.

— Ты знал за это время любовь?

— Нет, после тебя не знал.

— В Риме столько доступных женщин!

— Семь тысяч. Мой друг Бальдуччи пересчитывал их каждое воскресенье.

— И тебя не тянуло к ним?

— Это не та любовь, которой бы мне хотелось.

— Ты никогда не читал мне свои сонеты.

— В одном из них я пишу о шелковичном черве.

Лелеять кокон днями и ночами,
Чтоб соткан был искусными ткачами
На грудь твою прекрасную покров,
Иль в туфельки цветные превратиться
И ножки греть, когда рычит и злится
Седой Борей, примчавшийся с холмов.
Она словно бы взвесила прочитанные строки.

— Как ты узнал, что у меня прекрасная грудь. Ведь ты не видел тогда меня раздетой.

— Ты забываешь мою профессию.

— Ну, а второй сонет?

Он прочитал несколько строк из своих выстраданных в мучительной лихорадке стансов:

Цветам в венке у девы благодать:
Кропя росу на сладостные вежды,
Любой бутон склоняется в надежде
Чудесное чело поцеловать.
— Я слышала, что ты замечательный скульптор: приезжие говорили о твоем «Оплакивании» и «Давиде». А оказывается, ты еще и поэт.

— Жаль, что ты не скажешь этого моему учителю поэзии, мессеру Бенивиени, — он был бы доволен.

Они тут же оборвали разговор, вновь крепко прижались друг к другу. Уткнувшись лицом в плечо и шею Микеланджело, Кларисса поглаживала кончиками пальцев его могучую спину, мускулистые твердые руки, так похожие на руки тех каменотесов, рисовать которых он ходил в Майано.

— Любить ради любви… — шептала ему на ухо Кларисса. — Как чудесно. Я была очень привязана к Марко. А Бентивольо хочет только забавы, развлечения. Завтра же я пойду в церковь и покаюсь в своем грехе, но я не верю, что такая любовь — грех.

— Любовь изобрел Бог. Она прекрасна.

— А вдруг нас искушает дьявол?

— Дьявол — это изобретение человека.

— Но разве нет на свете зла?

— Все, что безобразно, есть зло.

5

Увязая в глубоком снегу, с трудом добрался он до военного лагеря Юлия на берегу реки Рено. Юлий проводил смотр своих войск — он был закутан до подбородка в огромную меховую шубу, голову его обтягивал, закрывая уши, лоб и губы, серый шерстяной шлык. Юлий был явно недоволен условиями, в которых содержались солдаты, ибо с грубой бранью набрасывался на офицеров, обзывая их «жульем и скотами».

Как Микеланджело уже слышал от Альдовранди, угодливые друзья папы постарались разгласить, что Юлий «великолепно приспособлен для военной жизни», что, при самой дурной погоде, целыми днями находится он при войске, перенося солдатские невзгоды и испытания даже легче, чем их переносят сами солдаты, что, объезжая линии войск и отдавая приказы, он похож на ветхозаветного пророка и что, слушая его, солдаты кричат: «Святой отец, ты наш настоящий боевой командир!» — в то время как завистники папы ворчат потихоньку: «Ну и святой отец! Кроме рясы да титула, ничего в нем нет от священника».

Юлий прошел в свой шатер, утепленный мехами. Вокруг трона сгрудились кардиналы и придворная челядь.

— Буонарроти, я все же надумал, что тебе надо сделать для меня. Большую бронзовую статую! Огромный мой портрет — в торжественных ризах, в тройном венце.

— Бронзовую! — это был крик, вырвавшийся у Микеланджело с мучительной болью. Будь у него хоть малейшее подозрение, что папа навяжет ему работу с бронзой, он ни за что бы не поехал в Болонью.

— Бронза — не моя специальность! — протестующе сказал он.

И воины и прелаты, находившиеся в шатре, замерли — возникла та особенная тишина, которая поразила Микеланджело вчера, в обеденном зале. Лицо папы вспыхнуло от гнева.

— Мы знаем, что ты создал бронзового «Давида» для французского маршала де Жие. Значит, если речь идет о маршале — это твоя специальность, а если о первосвященнике — уже не твоя?

— Святой отец, меня уговорили сделать бронзового «Давида», чтобы сослужить службу Флоренции.

— Довольно! Ты сделаешь эту статую, чтобы сослужить службу своему папе.

— Ваше святейшество, у меня вышла плохая скульптура, она не закончена. Я ничего не понимаю ни в литье, ни в отделке.

— Хватит! — яростно закричал папа, весь багровея. — Тебе мало того, что семь месяцев ты не хотел меня знать и не подумал вернуться на службу! Ты хочешь взять надо мною верх и теперь. Погибший человек!

— Но я еще не погиб как ваятель по мрамору, святой отец. Дайте мне возможность снова вернуться к мраморам, и вы увидите, что я самый послушный ваш слуга и работник.

— Я приказываю тебе не ставить мне никаких условий, Буонарроти. Ты сделаешь мою бронзовую статую для церкви Сан Петронио, чтобы болонцы поклонялись ей, когда я уеду в Рим. А теперь иди. Тебе надо сейчас же как следует изучить главный портал церкви. Мы построим там нишу — обширную, насколько хватит места между порталом и окном. Ты должен создать бронзовую фигуру, не стесняя себя размерами, как позволит ниша.

Микеланджело понял, что ему придется идти и работать над этой злополучной бронзой. Иного пути вернуться к мраморам нет. И может быть, это не более тяжкое испытание, чем те семь месяцев, которые он провел без работы, восстав против папы.

Еще до наступления вечерней темноты он снова был в лагере Юлия.

— Какого размера, по твоим расчетам, получится статуя? — спросил папа.

— Если делать фигуру сидящей, то аршинов пять-шесть.

— Дорого ли это обойдется?

— Думаю, что мне удастся отлить статую, израсходовав тысячу дукатов. Но это не мое ремесло, и я не желаю отвечать за результаты.

— Ты будешь отливать ее снова и снова, пока не добьешься успеха, а я отпущу достаточно денег, чтобы ты был счастлив.

— Святой отец, я буду счастлив только в том случае, если моя бронзовая статуя вам понравится и вы позволите мне вновь работать над мраморными колоннами. Обещайте мне это, и я буду вгрызаться в вашу бронзу прямо зубами.

— Первосвященник не вступает в сделки! — закричал Юлий. — Через неделю, начиная с этого часа, ты принесешь мне свои рисунки. Ступай!

Словно раздавленный, он поплелся обратно на Виа ди Меццо ди Сан Мартино и взошел по лестнице, ведущей в квартиру Клариссы. Кларисса была в шелковом ярко-розовом платье с низким вырезом на груди, с раздутыми рукавами, — талия у нее была перетянута бархатным розовым поясом, волосы в легкой нитяной сетке, усыпанной самоцветами. Она лишь взглянула в его бледное, убитое лицо и поцеловала вмятину на горбинке носа. Микеланджело словно бы очнулся, стряхнув с себя тупое оцепенение.

— Ты сегодня что-нибудь ел? — спросила она.

— Одни унижения.

— Вода на очаге уже закипела. Может, ты вымоешься, — это тебя освежит.

— Спасибо.

— Ты можешь помыться на кухне, а тем временем я приготовлю еду. И потру тебе спину.

— Мне никогда не терли спину.

— Тебе многое никогда не делали.

— И наверное, опять не будут.

— Ты расстроен. Какие-нибудь огорчения с папой?

Он рассказал ей, как папа потребовал отлить свое бронзовое изваяние величиной почти с конную статую Леонардо в Милане и насколько это немыслимое дело.

— А много времени тебе надо на рисунки для этой статуи?

— Чтобы лишь потрафить Юлию? Не больше часа…

— Так у тебя свободна целая неделя!

Она наполнила горячей водой длинный овальный ушат, дала Микеланджело кусок пахучего мыла. Он разделся, кинув одежду в кухне прямо на пол, осторожно ступил в горячую воду и со вздохом облегчения вытянул ноги.

— Почему бы нам не пожить эту неделю здесь, вдвоем? — сказала Кларисса. — Никто не будет знать, где ты находишься, никто не будет тебя тревожить.

— И всю неделю — только любовь и любовь! Невероятно! Ни минуты не думать о глине и бронзе?

— Разве я глина или бронза?

Он схватил ее своими мокрыми, в мыльной пене, руками. Прижимаясь к нему, она опустилась на колени.

— Сколько лет я говорил, что женские формы нельзя считать прекрасными для скульптуры. Я ошибался. У тебя самое прекрасное на свете тело.

— Однажды ты сказал, что я высечена без изъяна.

— Из розового крестольского мрамора. Я хороший скульптор, но тут бы мне не осилить.

— Нет, ты осилил меня.

Она засмеялась, и мягкий музыкальный ее смех как бы рассеял в его душе последние следы, дневных унижений.

— Вытрись вот здесь, перед огнем.

Крепко-крепко, до красноты, он растер себе полотенцем все тело. Потом Кларисса закутала его в другое огромное полотенце и усадила за стол, где в клубах пара стояло блюдо тонко нарезанной телятины с горохом.

— Мне надо послать записку Джанфранческо Альдовранди. Он приглашал меня жить в его доме.

На минуту Кларисса окаменела, словно увидев лицом к лицу свое уже забытое прошлое.

— Не надо думать ничего дурного, милая. Он знает, что я рвался к тебе, — еще десять лет назад.

Она успокоилась, и тело ее, расслабнув, обрело кошачью грацию. Сидя напротив Микеланджело и поставив локти на стол, она обхватила щеки ладонями и в упор смотрела на него. Он ел с волчьим аппетитом. Насытясь, он переставил свой стул к камину, на лицо и руки ему пахнуло живым огнем: Кларисса села на пол и прижалась спиной к его коленям. Он чувствовал ее тело сквозь платье, и это ощущение жгло его безжалостней, чем жар горящих поленьев.

— Ни одна женщина не возбуждала меня, только ты, — сказал он. — Чем это объяснить?

— Любовь не требует объяснения. — Она повернулась и, привстав, обвила его шею своими длинными гибкими руками. — Любовь требует, чтобы ею наслаждались.

— И дивились на нее, — тихо сказал он. И вдруг он расхохотался, словно его взорвало. — Я уверен, у папы и в мыслях не было доставить мне удовольствие, но вот он доставил же… в первый раз.


В последний день отпущенной ему недели, уже под самый вечер, когда его одолевала сладостная усталость и он уже утратил ощущение собственного тела, когда он совершенно забыл о всяких мирских заботах, в этот час он взял рисовальные принадлежности и с удивлением увидел, что у него еле хватает воли провести углем по бумаге. И он вспомнил строки Данте:

…Лежа под периной
Да сидя в мягком, славы не найти.
Кто без нее готов быть взят кончиной,
Такой же в мире оставляет след,
Как в ветре дым и пена над пучиной.
Он напряг свою память, чтобы мысленно увидеть, как папа сидит в своих белых одеяниях в палатах Борджиа. Пальцы Микеланджело начали работать. Несколько часов он рисовал Юлия, придавая ему разные положения, пока не запечатлел ту позу, какую папа принимал в торжественных случаях — левая нога вытянута, правая подогнута и опирается на подставку, одна рука воздета вверх в благословляющем жесте, другая держит какой-то твердый предмет. Ризы будут прикрывать даже ступни ног, так что придется выплавить пять с половиной аршин бронзовых драпировок. Для зрителя останутся только обнаженные кисти рук да часть лица Юлия под тройным венцом.

— А как же с портретом папы? — спрашивала Кларисса. — Святой отец будет огорчен, если не увидит сходства.

— После одежд и драпировок я больше всего не люблю ваять портреты. Но, как говорил мой друг Якопо Галли: «Вслед за вкусной поджаркой будет некая доза кислого соуса».

В назначенный час Микеланджело предстал перед Юлием с рисунками в руках. Папа был в восхищении.

— Ты видишь, Буонарроти, что я прав: ты можешь делать бронзовые статуи.

— Прошу прощения, святой отец, но это не бронза, а уголь. Но я постараюсь справиться и с бронзой, лишь бы мне потом взяться за мраморы в Риме. А теперь, если вы прикажете вашему казначею выдать мне какую-то сумму денег, я закуплю материалы и начну работать.

Юлий повернулся к мессеру Карлино, казначею, и сказал:

— Дайте Буонарроти все, в чем он нуждается.

Мессер Карлино, желтолицый, с тонкими губами мужчина, выдал ему из своего сундука сто дукатов. Микеланджело направил человека за Арджиенто, жившим недалеко от Феррары, и написал новому герольду Синьории Манфиди, запрашивая его, нельзя ли послать в Болонью двух литейщиков по бронзе, Лапо и Лотти, работавших при Соборе, чтобы они помогли отлить ему статую папы. Он предлагал этим литейщикам щедрую плату.

На Виа де Тоски — улице Тосканцев — он снял бывший каретник, каменное помещение с высоким потолком и выщербленным, оранжевого цвета, кирпичным полом. В каретнике был очаг, удобный для варки пищи, рядом раскинулся сад с воротами на задах. Стены каретника, по-видимому, не знали краски уже сотню лет, но в отличие ото всех стен, какие бывали в римских жилищах Микеланджело, оказались сухими и не запачканными подтеками от дождей, проникавших сквозь крышу. Первым делом Микеланджело пошел в лавку, где продавалась подержанная мебель, и купил изготовленную в Прато двуспальную кровать в четыре аршина шириной. По обеим ее сторонам, в ногах, были приделаны низенькие скамеечки, служившие и ящиками. Кроме кровати, Микеланджело привез из лавки небольшой диван с изголовьем, занавеси и полосатый матрац, старый и комковатый, но чистый. Он купил также кухонный стол и несколько некрашеных деревянных стульев.

Приехал из Феррары Арджиенто, объяснив, что весной, когда Микеланджело звал его к себе в Рим, он не мог бросить хозяйство брата. Арджиенто тотчас принялся за дело и наладил при очаге настоящую кухню.

— Что ж, я не прочь взяться и за бронзу, — говорил он, выскребая и промывая сначала стены, а потом и кирпичный пол каретника.

Двумя днями позже приехали Лапо и Лотти: их соблазнила более высокая плата по сравнению с той, к какой они привыкли во Флоренции. Лапо был сорок один год; лицо этого худого, невысокого — куда ниже Микеланджело — флорентинца казалось таким открытым и честным, что Микеланджело поручил ему делать все закупки материалов — воска, холста, глины и кирпича для плавильной печи. Лотти когда-то учился на златокузнеца в мастерской Антонио Поллайоло; худой, как и Лапо, с багровыми щеками, сорокавосьмилетний этот человек отличался добросовестным отношением к делу; во Флоренции его числили литейным мастером при артиллерии.

Двуспальная супружеская кровать оказалась истинным благословением; после того как Лапо заготовил материалы, а Арджиенто, обойдя множество лавок, запасся пищей и приобрел кое-какую утварь для кухни, сто папских дукатов иссякли и всякие закупки пришлось прекратить. Четверо мужчин спали на одной кровати — при ее ширине это было достаточно удобно. Лишь Арджиенто чувствовал себя несчастным и сокрушенно жаловался Микеланджело:

— Тут такая дороговизна! Все лавки забиты папскими придворными да священниками. Оборванца, вроде меня, здесь не хотят и слушать.

— Терпение, Арджиенто. Я скоро пойду к мессеру Карлино и опять получу денег. Тогда ты купишь себе новую рубашку и пострижешься.

— Не стоит, — возражал Арджиенто, лохматый, как брошенная без призора овца. — Цирюльники заламывают тут вдвое.

Мессер Карлино слушал Микеланджело, и глаза его становились все мрачнее.

— Как у большинства мирян, Буонарроти, у вас ошибочное представление о роли папского казначея. Моя цель состоит не в том, чтобы раздавать деньги, а в том, чтобы как можно увертливее отказывать в них.

— Я не напрашивался отливать эту статую, — упрямо твердил Микеланджело. — Вы слышали, как я сказал папе, что самое малое, во что она обойдется, — тысяча дукатов. Святой отец уверил, что даст мне денег. Я не могу оборудовать литейную мастерскую, если у меня не будет средств.

— На что вы потратили выданные вам сто дукатов?

— Это не ваше дело. Папа сказал, что даст мне достаточно денег, чтобы я был счастлив.

— Для этого не хватит никаких денег на свете, — холодно возразил Карлино.

Выйдя из себя, Микеланджело бросил казначею язвительный тосканский эпитет. Карлино вздрогнул и закусил нижнюю губу.

— Если вы не отпустите мне еще сотню дукатов, — настаивал Микеланджело, — я пойду к папе и заявлю ему, что из-за вас я вынужден прекратить работу.

— Дайте мне все расписки и общий счет расходов по первой сотне дукатов, а также примерные наметки того, как вы собираетесь потратить вторую сотню. Я обязан вести папские бухгалтерские книги со всей аккуратностью.

— Вы как собака на сене — и сами его не едите, а другим не даете.

Еле заметная улыбка скользнула от прищуренных глаз казначея к бескровным его губам.

— Мой долг — заставлять людей ненавидеть меня. Тогда они стараются приходить ко мне как можно реже.

— Будьте уверены, я приду снова.

Лапо успокоил Микеланджело:

— Я хорошо помню, на что я тратил деньги. Я составлю подробный отчет.

Микеланджело прошел сначала на площадь Маджоре, затем вдоль стен храма Сан Петронио выбрался к открытой галерее, по обе стороны которой стояли банкирские дома и здание университета, пересек Борго Саламо и зашагал на юго-восток, к площади Сан Доменико. Войдя в церковь, где после заутрени густыми струями плыл ладан, он остановился у саркофага делль'Арка и с улыбкой оглядел свою старую работу — дородного, деревенского обличья парня с крыльями орла за плечами. Он любовно провел пальцами по изваянию Святого Петрония, старца с умным, отрешенным от мира лицом, державшего в руках модель города Болоньи. Микеланджело захотелось вдохнуть в себя запах чистых, белых кристаллов мрамора, приникнуть к статуе Святого Прокла — юноши в перехваченной поясом тунике, с могучими жилистыми ногами. Но, едва успев потянуться к мрамору, Микеланджело вдруг замер. Статуя была расколота на два куска и грубо, неумело соединена вновь.

Он почувствовал, что кто-то за ним наблюдает, кружится вокруг, — и тотчас увидел этого человека: череп у него, как яйцо, суживался к макушке, рубаха на груди была изорвана, сильные, с буграми мускулов, руки и плечи запачканы оранжевой болонской пылью и глиной.

— Винченцо!

— Рад видеть тебя в Болонье.

— Ты, негодяй, все-таки сдержал свое слово и расколол мой мрамор.

— Когда статуя рухнула, я был в деревне, делал кирпич. Могу доказать это.

— Я вижу, ты все рассчитал.

— Это может повториться. Тут есть злые люди, которые говорят, что они расплавят твою статую папы, стоит только его солдатам уйти из Эмилии.

Микеланджело побледнел как мел.

— Если я расскажу святому отцу, что ты говоришь, он прикажет четвертовать тебя посреди площади.

— Меня? Да я в Болонье самый преданный ему человек! Я буду стоять перед его статуей на коленях и читать молитвы. Есть другие скульпторы, которые грозятся.

6

Он начал работу, доведенный до белого каления, и в ярости своей хотел было закончить статую, едва за нее взявшись. Лапо и Лотти великолепно знали тайны отливки, давали ему советы, как мастерить каркас для восковой модели и как удобнее одевать эту модель в толстый кожух из глины. Все четверо работали в холодном каретнике — очаг Арджиенто обогревал лишь пространство в радиусе нескольких пядей. Если бы погода была теплей, Микеланджело опять обосновался бы в открытом дворике позади церкви Сан Петронио, где когда-то высекал свои мраморные статуи. Этот дворик будет просто необходим ему, когда Лапо и Лотти начнут класть огромную, дышащую жаром печь для отливки шестиаршинного бронзового изваяния.

Альдовранди направлял к нему натурщиков, суля тем из них, кто окажется похожим на Юлия, особую плату. Микеланджело рисовал от зари до зари, Арджиенто варил пищу, мыл и чистил посуду, Лотти выкладывал небольшую кирпичную печь, чтобы испытать в ней, как плавятся местные металлы, Лапо закупал все необходимое и расплачивался с натурщиками.

Тосканцы говорят, что аппетит приходит во время еды; Микеланджело увидел, что умение приходит во время работы. Хотя лепку в глине — это искусство добавления — истинной скульптурой он не считал, тем не менее он убедился, что сам его характер не позволяет ему исполнять какую-либо работу небрежно и плохо. Сколь ни презирал он бронзу, все же он не мог не стараться, напрягая все свои духовные силы, создать такое изваяние папы, на какое он только был способен. Пусть папа несправедливо, нечестно обращался с ним и в Риме, и здесь, в Болонье, это не значит, что Микеланджело может быть нечестным сам. Он исполнит это гигантское бронзовое изваяние так, что оно возвысит имя и его, Микеланджело, и всего рода Буонарроти. А если оно и не принесет ему обещанного папой счастья или не даст того упоения, которое он испытывал, работая по мрамору, то, что ж, с этим придется примириться. Он был жертвой своей честной натуры, принуждавшей его делать всякую работу как можно лучше, даже в тех случаях, когда он предпочел бы бездействовать.

Единственной его радостью была Кларисса. Хотя Микеланджело часто засиживался в мастерской до темноты и рисовал и лепил при свечах, две-три ночи в неделю он ухитрялся провести с Клариссой. И когда бы он ни пришел к ней, на очаге его ждала еда, которую оставалось лишь разогреть, и была приготовлена корчага горячей воды, чтобы помыться.

— Я вижу, ты не так уж хорошо питаешься, — говорила она, заметив у Микеланджело проступавшие сквозь кожу ребра. — Арджиенто скверно готовит?

— Беда, скорее, в другом. Я трижды ходил за деньгами к папскому казначею, и он трижды гнал меня прочь. Он говорит, что цены, которые указаны у меня в счетах, фальшивые, хотя Лапо записывает каждый потраченный грош…

— А ты не мог бы приходить ко мне ужинать каждый вечер? Тогда ты наедался бы хорошенько хотя бы раз в сутки.

И, едва сказав это, она расхохоталась.

— Я разговариваю с тобой так, будто я тебе законная жена. У нас, болонцев, есть пословица: «От такого зла, как жена да ветер, не избавишься».

Он крепко обнял ее, поцеловал в теплые, опьяняющие губы.

— Но ведь художники не любят жениться? — все не успокаивалась Кларисса.

— Художник живет там, где ему придется. Но ближе к женитьбе, чем сегодня, я еще не бывал.

Теперь она поцеловала его сама.

— Давай кончим серьезные разговоры. Я хочу, чтобы ты в моем доме чувствовал себя счастливым.

— Ты исполняешь свое обещание верней, чем папа.

— Я люблю тебя. Это облегчает дело.

— Когда папа увидит себя в шестиаршинной бронзе, это, надеюсь, так ему понравится, что он тоже полюбит меня. Только таким путем я смогу вернуться к моим колоннам.

— Неужели они так уж прекрасны, твои колонны?

— «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, шея твоя как столп Давидов; два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями… Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе!» Вот, как библейская Суламифь, столь же прекрасны и мои колонны…


Почта из Флоренции шла через перевал Фута с большими перерывами. Микеланджело хотелось узнать, что нового дома, но он читал в письмах почти одно и то же — просьбы прислать денег. Лодовико подыскал земельный участок в Поццолатико: это была доходная земля, но задаток за нее надо было внести немедленно. Если бы Микеланджело мог прислать пятьсот флоринов или хотя бы триста… От Буонаррото и Джовансимоне — оба они работали в шерстяной лавке Строцци близ Красных ворот — изредка тоже приходили письма, и в них всегда говорилось: «Ты обещал нам собственную лавку. Нам надоело трудиться на чужих. Нам хочется зарабатывать много денег…»

Микеланджело бормотал: «Мне тоже хочется», — и, закутавшись в одеяло, писал в своем вымерзшем каретнике, пока три его помощника спали на широченной кровати:

«Как только я вернусь во Флоренцию, я приставлю вас к самостоятельному делу, одних или в компании с кем-нибудь, как вы пожелаете. Я постараюсь достать денег на задаток за земельный участок. Я думаю, что у меня все будет готово к отливке статуи в середине великого поста; так что молите Господа, чтобы со статуей все обошлось благополучно; ибо если все будет хорошо, то, я надеюсь, у меня сложатся хорошие отношения с папой…»

Часами Микеланджело наблюдал за Юлием, рисуя его в различных позах. Он рисовал папу, когда тот служил мессу, шествовал в процессии, разговаривал с прелатами, кричал в гневе, хохотал во все горло, откликаясь на шутку придворного, ерзал в своем кресле, принимая делегации со всей Европы, пока, наконец, рука Микеланджело сама не знала каждый мускул, каждую кость и сухожилие укрытого ризами тела старика. Затем Микеланджело возвращался в свой каретник и закреплял в воске или в глине каждое характерное движение Юлия, каждый его поворот и жест.

— Буонарроти, когда ты покажешь мне свою работу? — спрашивал папа на Рождестве, только что отслужив мессу. — Я не знаю, долго ли я еще останусь здесь со своим двором, мне надо будет возвратиться в Рим. Скажи мне, когда ты изготовишься, и я приду к тебе в мастерскую.

Подхлестнутые таким обещанием, Микеланджело, Лапо, Лотти и Арджиенто трудились дни и ночи — они спешили соорудить деревянный каркас высотой в пять с половиной аршин, затем, медленно, ком за комом, шпатель за шпателем добавляя глину, надо было вылепить модель, по которой отливалась уже бронзовая статуя. Сначала они вылепили обнаженную фигуру папы, сидящего на большом троне, — одна рука воздета вверх, левая нога вытянута, в точности так, как рисовал его на первоначальных набросках Микеланджело. Глядя на возникшее изображение Юлия, он испытывал острое удовольствие: столь крупная глиняная фигура оказалась точной по композиции, по линиям, по массам, по движению. Когда была готова вторая модель статуи, — ее вылепили для него Лотти и Арджиенто, — Микеланджело закутал ее в огромные полотнища холстины. Вспомнив свой римский опыт, когда он возился с тиберским илом, Микеланджело теперь смазывал эти полотнища грязью, принесенной со двора: надо было скомпоновать одеяния папы так, чтобы они не скрадывали яростной энергии его тела.

Поглощенный своим замыслом, он работал как в чаду по двенадцать часов в сутки, после чего падал на кровать и засыпал, вытянувшись между Арджиенто и Лотти. На третьей неделе января он уже мог принять папу.

— Если, ваше святейшество, вы по-прежнему склонны посетить мою мастерскую, модель готова для обозрения.

— Великолепно! Я приду сегодня же после обеда.

— Благодарю вас. И не могли ли бы вы привести с собой вашего казначея? Кажется, он считает, будто я делаю статую из дорогих болонских колбас.

Юлий явился за полдень и действительно привез с собой Карлино. Микеланджело накинул стеганое одеяло на один из лучших своих стульев. Папа сел на него и, не произнося ни слова, сосредоточенно рассматривал свое изображение.

Юлий был явно доволен. Он поднялся, несколько раз обошел модель вокруг, сделав одобрительные замечания о ее точности и верности натуре. Затем он остановился и недоуменно посмотрел на правую руку изваяния, воздетую в высокомерном, почти неистовом движении.

— Буонарроти, эта рука — она хочет благословить или проклясть?

Микеланджело пришлось мгновенно придумать ответ, ибо это был излюбленный жест папы в те часы, когда он сидел на своем троне, правя христианским миром.

— Поднятая правая рука, святой отец, повелевает болонцам проявлять послушание, несмотря на то, что вы находитесь в Риме.

— А левая рука? Что она должна держать?

— Может быть, книгу? — спросил Микеланджело.

— Книгу? — крикнул папа презрительно. — Меч! Вот что она должна держать. Я не книжник. Меч!

Микеланджело усмехнулся.

— А возможно, святой отец будет держать в левой руке ключи от нового храма Святого Петра?

— Великолепно! Мы должны выжать на строительство собора как можно больше денег из каждой церкви, и такой символ — ключи — будет нам в помощь.

Бросив взгляд на Карлино, Микеланджело добавил:

— Мне надо купить семьсот или девятьсот фунтов воска на модель для отливки…

Папа распорядился выдать деньги и вышел из мастерской на улицу, где его ожидала свита. Микеланджело послал Лапо в лавку за воском. Тот возвратился очень быстро.

— Воск стоит девять флоринов и сорок сольди за сотню фунтов, дешевле я не нашел. Надо купить его весь сразу по этой цене — выгодней ничего не подвернется.

— Иди снова в эту лавку и скажи, что, если они уступят сорок сольди, я воск беру.

— Нет, болонцы не из тех, кто уступает. Если они что-то запросят, то уж не сбавят ни гроша.

Какая-то странная нота в голосе Лапо насторожила Микеланджело.

— В таком случае я обожду до завтра.

Улучив минуту, когда Лапо был чем-то занят, Микеланджело тихонько сказал Арджиенто:

— Сходи в эту лавку и узнай, какую цену там запросили.

Вернувшись, Арджиенто сказал Микеланджело на ухо:

— Они просят всего-навсего восемь с половиной флоринов, а если обойтись без посредника, будет еще дешевле.

— Так я и думал. Лапо дурачил меня, а я верил его честному лицу. Карлино был прав. Возьми-ка вот деньги, получи в лавке счет и сиди на месте, жди, когда привезут воск.

Уже затемно осел, впряженный в тележку, подвез к каретнику груз, и возчики перетащили тюки с воском в помещение. Когда возчики уехали, Микеланджело показал Лапо счет.

— Лапо, ты обманывал меня и наживался. Ты наживался буквально на всем, что закупал для меня.

— А почему мне не наживаться? — отвечал Лапо, ничуть не изменившись в лице. — Я получал у тебя слишком мало.

— Мало? За шесть недель я выплатил тебе двадцать семь флоринов — при Соборе ты таких денег не зарабатывал.

— А ты погляди — какая тут у нас нищета! Даже досыта не наешься.

— Ты ел то же самое, что и мы! — с угрозой сказал Арджиенто, стискивая свои тяжелые кулаки. — Цены на пищу взвинчены вон как, папский двор и приезжие скупают все подряд. Если бы ты поменьше воровал, нам хватало бы денег вдоволь.

— Еды в тавернах здесь за глаза. И вино есть в винных лавках. И женщины на улице борделей. Жить так, как живете вы, я не согласен.

— Тогда езжай обратно во Флоренцию, — оборвал его Микеланджело. — Там ты будешь жить лучше.

— Ты хочешь прогнать меня? Это невозможно. Я всем говорил, что я художник, что я при деле и что мне тут покровительствует папа.

— Иди и скажи всем, что ты лжец и мелкий воришка.

— Я пожалуюсь на тебя в Синьории. Я расскажу во Флоренции, какой ты скряга…

— Будь любезен, возврати семь флоринов, которые я заплатил тебе в качестве задатка на будущее.

— И не подумаю. Я беру эти деньги на дорожные расходы.

И он начал укладывать и связывать свои пожитки. Тут к Микеланджело подошел Лотти и сказал извиняющимся тоном:

— Кажись, мне надо тоже ехать вместе с ним.

— Это почему же, Лотти? Ты в нечестных поступках не замешан. И мы были с тобой друзьями.

— Ты мне очень нравишься, мессер Буонарроти, и я надеюсь поработать с тобой когда-нибудь снова. Но я приехал с Лапо, и я должен с ним уехать.

Вечером в пустом каретнике гулко отдавалось эхо, а Микеланджело и Арджиенто с трудом глотали похлебку, сваренную на четверых. Дождавшись, когда Арджиенто лег в огромную кровать и заснул, Микеланджело пошел к Альдовранди. Там он написал обо всем происшедшем герольду Синьории и Лодовико. Потом он поплелся по пустынным улицам, направляясь к Клариссе. Кларисса спала. Закоченевший от холода, издерганный, еще не уняв внутренней дрожи от дневных разговоров, от гнева, от крушения своих надежд, он скользнул под одеяло и прижался к Клариссе, стараясь согреться. Ни на что иное он был уже не способен. Все еще думая о своих бедах, озабоченный, встревоженный, он лежал недвижно, с широко открытыми глазами. Когда на тебя навалилось столько тревог и несчастий, тут уж не до любви.

7

Он потерял не только Лапо и Лотти, но и Клариссу.

Папа объявил, что к Великому посту он возвращается в Рим. Чтобы закончить отделку восковой модели и получить одобрение папы, у Микеланджело оставалось лишь несколько недель. Это означало, что без опытных помощников, без литейщика по бронзе, который отыскался бы в Эмилии, ему надо было работать дни и ночи, забывая о еде, о сне, об отдыхе. В те редкие часы, когда он отрывался от работы и бывал у Клариссы, он уже не мог беспечно болтать с нею, рассказывать о себе и о своих делах. Он ходил к ней только потому, что не мог сдержать свою чувственность, — страсть к ней, как голод, слепо гнала его по улицам к дому Клариссы: ему надо было схватить ее, владеть ею — и тотчас уйти, не тратя лишнего времени. Это были жалкие, случайные минуты, которые работа пока оставляла ему на любовь. Кларисса была грустна, с каждым новым его приходом она, замыкаясь в себе, становилась все скупее на ласки, пока не обнаружила полной холодности — от сладостного пыла их первых встреч теперь ничего не осталось.

Уходя от нее однажды ночью, Микеланджело посмотрел на свои пальцы, обесцвеченные воском.

— Кларисса, мне очень жаль, что все у нас складывается так нехорошо.

Она вскинула руки, потом безнадежно опустила их снова.

— Художники живут где придется… и нигде. А у тебя дом — твоя бронзовая статуя. Бентивольо прислал из Милана грума. С каретой, чтобы забрать меня отсюда…

Спустя несколько дней папа в последний раз посетил мастерскую и одобрил модель — рука изваяния сжимала теперь ключи храма Святого Петра, лицо было одновременно и яростное и милостивое. Юлию понравился такой его образ, он дал Микеланджело свое благословение и наказал, чтобы Антонмария да Линьяно, болонский банкир, по-прежнему оплачивал все расходы Микеланджело.

— Прощай, Буонарроти, мы увидимся в Риме.

В сердце Микеланджело вспыхнула надежда.

— Там мы продолжим работу над гробницей… я хочу сказать, над мраморами?

— Будущее может предсказать один Господь Бог, — высокомерно ответил на это первосвященник.


Отчаянно нуждаясь в литейщике, Микеланджело вновь написал герольду во Флоренцию, умоляя его послать в Болонью Бернардино, лучшего литейного мастера Тосканы. Герольд отвечал, что Бернардино приехать не может. Микеланджело обследовал всю округу, пока не отыскал пушкаря-француза, согласившегося взяться за работу, построить большую печь и отлить статую. Микеланджело вернулся в Болонью и стал ждать пушкаря. Француз так и не приехал. Микеланджело опять написал герольду. На этот раз мастер Бернардино дал согласие приехать, но требовалась не одна неделя, чтобы он мог завершить свои работы во Флоренции.

Неурочная, преждевременная жара наступила в начале марта, губя весенние всходы. Болонья Жирная превратилась в Болонью Тощую. Вслед за этим пришла чума, скосив сорок семейств за несколько дней. Тот, кто умирал на улице, так и оставался лежать неубранным, никто не осмеливался прикоснуться к трупам. Микеланджело и Арджиенто перенесли свою мастерскую из каретника на двор при церкви Сан Петронио, где хоть чуть-чуть дул ветерок.

Мастер Бернардино приехал в Болонью в разгар жары. Он похвалил восковую модель и быстро сложил посредине двора огромную кирпичную печь. Несколько недель ушло на опыты с огнем: Бернардино испытывал разные способы плавки, потом стал покрывать восковую модель слоями земли, смешанной с золой, конским навозом и даже волосом — толщина кожуха достигала полупяди. Микеланджело не терпелось тотчас же начать отливку и поскорей уехать из Болоньи.

— Нам нельзя спешить, — внушал ему Бернардино. — Один опрометчивый шаг, — и вся наша работа пойдет насмарку.

Да, ему нельзя спешить; но прошло уже более двух лет, как он поступил на службу к папе. Он потерял за это время свой дом, потерял время и не скопил никаких средств, не отложил про черный день ни скудо. Пожалуй, он единственный, кто не извлек из общения с папой никакой выгоды. Он снова перечитал отцовское письмо, доставленное утром: Лодовико представилась новая замечательная возможность вложить капиталы, и он требовал денег. О деталях дела Лодовико писать не осмеливался: детали надо было держать в секрете, чтобы никто не проведал о них и не перебежал дорогу, но ему, Лодовико, были необходимы сейчас же две сотни флоринов, иначе он лишится выгоднейшей сделки и никогда не простит Микеланджело его скупости.

Чувствуя на своих плечах двойное бремя — святого и земного отца, Микеланджело пошел в банк Антонмарии да Линьяно. Он выложил перед банкиром все цифры и подробно рассказал ему о двух своих скудных годах, проведенных в услужении у Юлия, пожаловался на острую нужду. Банкир проявил полное понимание дела.

— Папа уполномочил меня давать вам деньги на закупку материалов. Но спокойствие духа тоже очень важно для художника. Считайте, что мы договорились: я выдаю вам сто флоринов в счет ваших будущих расходов, и вы можете послать эти деньги отцу хоть сегодня.

Альдовранди часто наведывался к Микеланджело, посмотреть, как продвигается работа.

— Ваша бронза сделает меня богачом, — говорил он, вытирая лоб после осмотра печи, от которой во дворе была жара, как в преисподней.

— Это почему же?

— Болонцы бьются об заклад, что эта статуя чересчур велика и что вам ее не отлить. Ставят большие деньги. А я принимаю заклады.

— Мы отольем статую, — мрачно отвечал Микеланджело. — Я слежу за Бернардино и вижу каждый его шаг. Этот мастер сумеет отлить бронзу и без огня.

Но когда в июне Бернардино и Микеланджело начали наконец литье, произошла какая-то ошибка. До пояса статуя получилась хорошо, но почти половина всего металла осталась в горне. Он не расплавился. Чтобы освободить его, надо было разбирать горн.

Пораженный ужасом Микеланджело кричал на Бернардино:

— В чем дело? Отчего беда?

— Не знаю. Никогда у меня раньше так не бывало. — Бернардино страдал и мучился не меньше Микеланджело. — Был, видимо, какой-то изъян во второй порции меди и олова. Мне так стыдно!

Микеланджело ответил ему охрипшим голосом:

— Ты хороший мастер, и ты вложил в эту работу всю свою душу. Но тот, кто работает, порой ошибается.

— У меня прямо сердце изболелось от такой неудачи. Завтра же утром я начну все снова.

В Болонье, как и во Флоренции или в Риме, была своя система оповещения. В мгновение ока всему городу стало известно, что отлить статую папы Микеланджело не удалось. Народ толпами собирался у двора, потом проник внутрь, желая увидеть все своими глазами. Среди этих людей был и Винченцо, — он хлопал ладонью по еще теплым кирпичам печи и, злорадствуя, говорил:

— Только болонцы знают, как применять болонский кирпич. Или делать болонские статуи. Убирайся во Флоренцию, ты, сморчок!

Микеланджело в бешенстве метался по двору, скоро в руках у него был железный засов от двери. Но в эту минуту во двор вошел Альдовранди, он коротко приказал Винченцо убираться, а затем выгнал и всю толпу.

— Что, отливка совсем не удалась, Микеланджело?

— Только наполовину. Когда мы заново сложим горн, металл опять потечет в форму. Лишь бы он стал плавиться!

— Вам повезет на этот раз, я уверен.

Когда Бернардино утром вошел во двор, лицо у него было совсем зеленое.

— Что за жестокий город, что за люди! Они считают, что одержали победу, если у нас случилась беда.

— Они не любят флорентинцев, и я вижу, что они не любят и папу. Если мы осрамимся, они убьют двух зайцев одной статуей.

— Я глаз не могу поднять от стыда, когда иду по улице.

— Давай будем жить здесь, во дворе, пока не подготовим новую отливку.

Бернардино работал героически, днями и ночами, — он переделал горн, опробовал канавки к кожуху и к форме, испытал нерасплавившиеся металлы. Наконец, в самый зной, при слепяще ярком июньском солнце он провел новую плавку. И вот на глазах нетерпеливо ждущих Микеланджело и Бернардино расплавленный металл медленно потек из горна к кожуху. Увидев это, Бернардино сказал:

— Вот и все, что от меня требовалось. На заре я выезжаю во Флоренцию.

— Неужто ты не хочешь посмотреть, как получится статуя? И хорошо ли соединятся две ее половины? Потом ты мог бы смеяться в лицо болонцам!

— Я не хочу им мстить, — устало отмахнулся Бернардино. — Мне бы только не смотреть на этот город. Уплати мне, что должен, и я сейчас же уеду.

Так Микеланджело остался в одиночестве и был вынужден сидеть на месте, дожидаясь результатов работы. Он сидел сложа руки почти три недели, хотя вокруг Болоньи свирепствовала засуха и Арджиенто с огромным трудом разыскивал на рынках фрукты и овощи. Наконец наступил день, когда опока остыла достаточно, чтобы можно было ее разбить.

Бернардино сделал свое дело. Две половины статуи соединились без заметного шва. Бронза была красной и шероховатой, но изъянов Микеланджело нигде не обнаружил. «Потрачу несколько недель на отделку и полировку, — думал он, — и тоже пущусь в дорогу».

Но он недооценивал предстоящих трудностей. Шел август, потом наступил сентябрь и октябрь, вода в городе вздорожала так, что стала почти недоступной, а Микеланджело и Арджиенто по-прежнему были прикованы к проклятой ручной работе. Существа бронзы и ее тайн не знал ни тот, ни другой, опилки и бронзовая пыль забивала им ноздри, у обоих было такое ощущение, что они обречены корпеть над этой громадной статуей до конца своих дней.

В ноябре статуя была все же завершена и отполирована до блестящего темного тона. С тех пор как Микеланджело приехал в Болонью, минул уже целый год. Теперь он пошел к Антонмарии да Линьяно — пусть банкир осмотрит работу и, если она ему понравится, освободит Микеланджело. Антонмария был очарован статуей.

— Вы превзошли самые смелые надежды святого отца.

— Я оставляю статую на ваше попечение.

— Это невозможно.

— Почему же?

— Я получил приказ папы — вы должны сами установить статую на фасаде церкви Сан Петронио.

— У нас была договоренность, что я уезжаю, как только закончу статую.

— Надо подчиняться последнему приказу святого отца.

— А приказал ли святой отец мне заплатить?

— Нет. Сказано только, что вы должны установить статую.

Отчего проистекали всяческие задержки, в точности никто не знал. Сначала была не подготовлена ниша в стене; затем ее надо было красить; потом наступили рождественские праздники, а за ними Епифаньев день… Арджиенто решил вернуться в деревню к брату. Прощаясь с Микеланджело, он не мог скрыть своего замешательства.

— Художник — как бедняга землепашец; у него на ниве родятся одни хлопоты.

Микеланджело не убивал время, время убивало его. Он вздыхал и переворачивался с боку на бок, катаясь по широченной своей кровати, его томила жажда работы с мрамором, руки изнывали, требуя молотка и резца, ему то и дело казалось, что онврубается в белый кристаллический камень и что сладкая ядовитая пыль уже запеклась в его ноздрях; чресла его, набухая и пульсируя, тосковали по Клариссе, по ее любви, — два эти жгучие желания непостижимо сливались в одном порыве, одном движении: «Пошел!»

Во второй половине февраля явились рабочие и перевезли укутанную покрывалом статую к церкви Сан Петронио. По всему городу звонили колокола. С помощью ворота статую подняли и установили в нише над порталом работы делла Кверча. На площади Маджоре собрались толпы болонцев, слушая звуки флейт, труб и барабанов. В три часа пополудни — это время астрологи считали благоприятным для Юлия — покрывало со статуи было снято. В толпе раздались веселые крики, потом люди опустились на колени и стали креститься. Вечером на площади был устроен фейерверк.

В своей поношенной, старой рубахе мастерового Микеланджело стоял в дальнем углу площади, и никто не обращал на него внимания. Статуя Юлия, освещенная огнем с треском вспыхивающих ракет, ничуть его не волновала. У него даже не было чувства облегчения. Он был ко всему безразличен и холоден. Долгое и бессмысленное ожидание, нелепая потеря времени опустошили его душу, и теперь, вялый и отупевший от усталости, он даже не думал о том, добился ли он, наконец, свободы.

Он бродил по улицам Болоньи всю ночь, едва ли сознавая, где находится. Моросил холодный мелкий дождь. В кошельке у него оставалось ровно четыре с половиной флорина. На рассвете он постучал в дверь дома Альдовранди, чтобы попрощаться с другом. Альдовранди дал ему лошадь, — все было в точности так, как одиннадцать лет назад.

Лишь только он выехал на холмы, дождь припустил во всю силу. Он лил без перерыва до самой Флоренции, копыта коня скользили по сырой земле и, шлепая, разбрызгивали лужи. Дорога казалась бесконечной. Ослабевшие руки Микеланджело уже не чувствовали поводьев, его одолевала страшная усталость, голова начала кружиться… и, потеряв сознание, он свалился с седла, ударившись головой о глинистые комья дороги.

8

— Мой дорогой Микеланджело, — сказал гонфалоньер Содерини, — мне кажется, что ты вымазан скорей грязью, чем бульоном из каплунов.

И он откинулся в кресле, подставляя лицо под хрупкие лучи раннего марта. Прожив во Флоренции всего несколько дней, Микеланджело уже знал, что у Содерини есть веские причины быть довольным собой: благодаря стараниям его странствующего посланника, блистательного Никколо Макиавелли, которого он в свое время учил государственным делам, как Лоренцо де Медичи учил его самого, — благодаря этому дипломату Флоренция заключила серию дружественных договоров, позволяющих рассчитывать на мир и благоденствие города.

— Все, кто пишет нам из Болоньи и Ватикана, единодушны: папа Юлий от твоей работы в восторге.

— Гонфалоньер, те пять лет, когда я ваял «Давида», «Брюггскую Богоматерь» и тондо, были счастливейшими годами моей жизни. Я жажду лишь одного: ваять по мрамору.

Содерини пригнулся к столу, глаза его поблескивали.

— Синьория знает, как тебя благодарить. Я уполномочен предложить тебе чудесный заказ: высечь гигантского «Геракла» — соперника «Давиду». Если ты поставишь свои фигуры по обе стороны главных ворот дворца Синьории, то такого знатного подъезда к правительственному зданию не будет нигде в мире.

У Микеланджело перехватило дыхание. «Гигант-Геракл»! Воплощение всего самого сильного и самого прекрасного в классической культуре Греции! Великолепный сделал Флоренцию Афинами Запада, — так разве же не кроется тут возможность установить связующее звено между Периклом и Лоренцо? Развить и углубить то, что он пытался наметить, создавая образ Геракла когда-то в юности? Микеланджело дрожал от возбуждения.

— Можно мне снова занять мой дом? Я буду работать в мастерской над «Гераклом».

— Твой дом сейчас сдан, но срок аренды скоро истекает. Я буду брать с тебя за дом плату — восемь флоринов в месяц. Когда ты начнешь ваять «Апостолов», дом снова будет твоим.

Микеланджело опустился на стул, ощутив внезапную слабость.

— Жить в этом доме и рубить мрамор до конца своих дней — это все, о чем я мечтаю. Да услышит мои слова всевышний!

— Как у тебя дела в Риме, что с мраморами для гробницы? — спросил Содерини, и в тоне его звучало беспокойство.

— Я много раз писал Сангалло. Он дал ясно понять папе, что я поеду в Рим только для того, чтобы пересмотреть договор и перевезти мраморы во Флоренцию. Я буду ваять их здесь всех сразу — Моисея, Геракла, Святого Матфея, Пленников…

Микеланджело вдруг почувствовал какую-то надежду и радость, голос его зазвенел. Скользнув взглядом поверх горшков с красной геранью, расставленных его женой, Содерини оглядел крыши Флоренции.

— Вмешательство в семейные дела не входит в мои обязанности, но, по-моему, пришло время освободить тебя от власти отца. Пусть отец сходит с тобой к нотариусу и подпишет формальное твое освобождение. До сих пор деньги, которые ты зарабатывал, по закону принадлежали ему. После того как отец подпишет этот документ, никаких прав на твои деньги у него не будет, ими будешь распоряжаться только ты. Ты можешь, конечно, давать ему деньги, как прежде, но это уже будет не по формальному долгу, а как бы в подарок.

Несколько минут Микеланджело сидел молча. Он знал все пороки отца, но любил его; как и Лодовико, он гордился своим родом и тоже желал восстановить, возвысить фамильную честь Буонарроти среди тосканских семейств. Он медленно покачал головой.

— Это не принесет добра, гонфалоньер. Все равно я буду отдавать ему все деньги целиком, если они даже будут моими по закону.

— Я поговорю с нотариусом, — настаивал Содерини. — Ну, а что касается мрамора для «Геракла»…

— Могу я выбрать его в Карраре?

— Я напишу Куккарелло, владельцу каменоломен, что тебе требуется самый крупный и самый безупречный блок, какой когда-либо добывался в Апуанских Альпах.

Вынужденный предстать перед нотариусом мессером Джованни да Ромена, Лодовико впал в отчаяние: ведь по тосканским законам неженатый сын должен подчиняться власти отца, пока тот жив. Когда Микеланджело и Лодовико, повернув от старинной церкви Сан Фиренце к Вин дель Проконсоло, шли домой, в глазах у отца стояли слезы.

— Ты не захочешь оставить нас теперь, Микеланджело, не правда ли? — хныкал он. — Ты обещал купить Буонаррото и Джовансимоне собственную лавку. Нам надо приобрести еще несколько земельных участков, обеспечить доход…

Пять-шесть строк, написанных на бумаге, совершенно изменяли положение Микеланджело в доме отца. Он стал теперь полноправной личностью, его нельзя было ни оскорбить, ни изгнать. Но, глядя уголком глаза на отца, он видел, что в свои шестьдесят четыре года Лодовико за десять минут разговора у нотариуса состарился на целых десять лет — так сильно согнулась его спина, сгорбились плечи.

— Я всегда сделаю для семьи все, что только в моих силах, отец. Что у меня было и есть на свете? Работа да семья.

Микеланджело возобновил свои дружеские отношения с Обществом Горшка. Росселли умер, Боттичелли был слишком болен, чтобы ходить на сборища, и потому Общество пополнилось новыми членами — в него были избраны Ридольфо Гирландайо, Себастьяно да Сангалло, Франчабиджо, Якопо Сансовино и весьма одаренный живописец Андреа дель Сарто. Микеланджело был в восторге от Граначчи, который закончил две работы, поглощавшие его целиком в течение нескольких лет, — «Богоматерь с младенцем Святым Иоанном» и «Евангелиста Святого Иоанна на Патмосе».

— Граначчи! Ты отпетый бездельник! Ведь это не картины, а прелесть! Какой чудесный колорит, и фигуры прекрасные. Я всегда говорил, что ты станешь великим художником, если будешь работать, а не лениться.

Граначчи краснел от удовольствия.

— Что ты скажешь, если я предложу тебе сегодня небольшую вечеринку на вилле? Позову все Общество Горшка.

— Как твоя Вермилья?

— Вермилья? Вышла замуж. За чиновника из Пистойи. Потянуло к семейной жизни. Я дал за ней приданое. У меня сейчас новая девушка: волосы рыжей, чем у немки, пухленькая, как куропатка…

Микеланджело узнал, что положение Контессины изменилось к лучшему: ввиду роста популярности и влияния кардинала Джованни в Риме Синьория разрешила семейству Ридольфи переехать из старого крестьянского домика на их виллу, расположенную выше в горах и, конечно, куда более благоустроенную. Снисходя к нужде Ридольфи, кардинал Джованни слал им и вещи и деньги. Контессине позволяли наезжать во Флоренцию, когда она пожелает, хотя мужу ее это было воспрещено. Контессине разрешили бы уехать и в Рим, к брату, но, поскольку Ридольфи все еще считался врагом республики, Синьория была не склонна выпускать его из-под своего надзора.

Она увидела его, когда он, широко и прочно расставив ноги, разглядывал своего «Давида».

— Он еще нравится тебе? Ты в нем не разочаровался?

Он живо обернулся на ее голос и встретил своим взглядом ее пронзающие карие глаза, всегда так легко читавшие его мысли. От прогулки на свежем мартовском воздухе щеки ее разрумянились; она заметно пополнела; в осанке ее уже было что-то напоминающее матрону.

— Контессина! Как хорошо ты выглядишь. Я рад тебя видеть.

— Как тебе жилось в Болонье?

— Как в Дантовом аду.

— И ни одного светлого впечатления?

Хотя она задала этот вопрос без всякого умысла, Микеланджело покраснел до корней своих курчавых волос, спускавшихся к широкому надбровью.

— Как ее звали?

— Кларисса.

— Почему ты оставил ее?

— Она меня оставила.

— Почему ты не погнался за ней?

— У меня не было кареты.

— Значит, ты познал любовь, хоть какую-то ее долю? — спросила она, напрягаясь.

— Познал в полной мере.

Из глаз ее покатились слезы.

— Прости меня, я завидую тебе, — прошептала она и пошла прочь; когда он, опомнясь, бросился вслед, ее уже не было на площади.


Гонфалоньер Содерини выдал ему в счет будущей работы две сотни флоринов. Микеланджело тут же направился к юному Лоренцо Строцци, которого он знал еще с той поры, когда его семейство приобрело статую Геракла. Лоренцо Строцци был женат на Лукреции Ручеллаи, дочери сестры Великолепного, Наннины, и родственника Микеланджело по матери, Бернардо Ручеллаи. Микеланджело спросил Строцци, может ли он от имени своих братьев Буонаррото и Джовансимоне вложить в дело скромную сумму с тем, чтобы братья наконец стали получать в лавке свою часть прибыли.

— Если это соглашение, мессер Строцци, оправдает себя, я буду копить от своих заработков деньги и внесу новый вклад, и тогда моим братьям будет причитаться еще больше.

— Для нашего семейства это вполне приемлемо, Буонарроти. И если вы захотите, чтобы ваши братья открыли свою собственную лавку, мы в любое время будем снабжать их шерстью с наших станков в Прато.

Микеланджело заглянул во двор при Соборе — там его сердечно встретили и Бэппе и каменотесы, один только Лапо отворачивался и не хотел разговаривать.

— Желаешь, я тебе еще раз построю мастерскую? — спрашивал, осклабив свой беззубый рот, Бэппе.

— Пока не требуется, Бэппе. Вот когда я съезжу в Каррару и привезу блок для «Геракла», тогда посмотрим. А сейчас не мог бы ты помочь мне перевезти «Святого Матфея»? Если тебе только с руки…

Он облюбовал и стал ваять Святого Матфея, потому что Матфей написал первое из Евангелий Нового завета и потому что он мирно кончил свои дни, избежав насильственной смерти. Делая первые наброски «Матфея», Микеланджело представил его сосредоточенно-спокойным созерцателем, ученым — в одной руке он держал книгу, а другой подпирал подбородок. И хотя Микеланджело уже взломал, врубился во фронтальную стенку блока, неясность замысла удерживала его от дальнейшей работы. И только теперь он понял, в чем заключалась неясность: он не чувствовал подлинного, исторического Матфея. Евангелие Матфея, по сути, не было первым, ибо многое Матфей заимствовал у Марка, считалось, что Матфей был близок к Христу, но Евангелие его было написано лишь через пятьдесят — семьдесят лет после Христовой смерти…

Микеланджело пошел поделиться своими сомнениями к настоятелю Бикьеллини. Глубокие голубые глаза настоятеля за увеличительными линзами очков казались крупнее, чем прежде, но лицо его, подсушенное годами, уменьшилось.

— Все, что мы знаем о Святом Матфее, все спорно, — говорил настоятель в тишине своей библиотеки. — Был ли он из рода левитов, служа мытарем, сборщиком податей, у Ирода Антипы? Может быть, да, а может, и нет. Единственную ссылку на Матфея, не считая Нового завета, мы находим в греческой рукописи, да и эта ссылка ошибочная. В ней говорится, будто Матфей составил Пророчества и при этом пользовался древнееврейским языком. Но Пророчества были написаны по-гречески и предназначались для евреев, говоривших на греческом языке, чтобы показать им, что Христос не однажды был предсказан в Ветхом завете.

— Что же мне делать, отец?

— Ты должен создать своего собственного «Матфея», как создал своего «Давида» и свое «Оплакивание». Решительно отходи от книг, мудрость заложена в тебе самом. Какой бы «Матфей» ни возник у тебя — он и окажется истинным.

Микеланджело, смеясь, качал головой:

— Отец, ваши слова звучат очень лестно, — никто еще так не верил в меня, как вы.

И Микеланджело начал все снова, стараясь представить себе и воссоздать такого Матфея, который бы символизировал человека в его мучительных поисках Бога. Нельзя ли изваять Матфея в спиралеобразном движении вверх, словно бы он пытался вырваться из мраморной глыбы, как вырывается человек из каменных недр многобожия, сковывавших его по рукам и ногам? И вот уже Микеланджело видит, как колено левой ноги Матфея с силой пропарывает камень, будто освобождая от тяжкой рясы весь торс, руки святого прижаты к бокам, голова судорожно, мучительно повернута в сторону — Матфей ищет пути к спасению.

Теперь Микеланджело снова рубил и резал мрамор, ощущая свою власть, свое мастерство, — со свирепой радостью устремлял он резец, пробивая камень, как молния пробивает плотный слой облаков. Он весь горел, будто охваченный жаром горна, в котором закалял свои орудия; белый мрамор и телесная плоть Матфея были для него уже неразличимы, усилием своей собственной воли Матфей выдирался, ломился из блока в жажде обрести душу и вознестись с нею к Богу. Разве каждый человек, отрываясь от материнского чрева, не жаждет обрести бессмертие?

Желая настроиться на более лирический лад, Микеланджело вернулся к «Богородице» Таддеи и не спеша обтачивал круглую раму, безмятежно ясное лицо Марии, шероховато-пористую поверхность тела маленького Иисуса, раскинувшегося на материнских коленях.

В это время пришло известие от папы Юлия: чтобы собрать денег для строительства нового храма Святого Петра, Флоренция должна отметить торжественный юбилей — праздник Грехопадения и Искупления.

— Я назначен на празднество главным художником, буду украшать все, что потребуется, — радостно объявил Граначчи.

— Уже не хочешь ли ты, написав такие картины, снова заняться декорациями? Это было бы пустой тратой твоего таланта, Граначчи. Не делай этого.

— У моего таланта в запасе еще уйма времени, — отвечал Граначчи. — Мужчине не мешает немного позабавиться.

Всеобщее празднество, целью которого был сбор денег на предприятие Браманте, не могло забавлять Микеланджело. Торжества были отнесены на апрель. Он дал себе слово убежать из города и провести несколько дней у Тополино. Но папа вновь вмешался в его жизнь.

— Мы только что получили послание Юлия, — сказал ему Содерини. — Посмотри, вот печать с изображением Святого Петра в образе Рыбаря. Папа просит тебя ехать в Рим. У него для тебя хорошие новости.

— Это означает лишь одно — папа хочет дать мне возможность работать над мраморами.

— Ты поедешь?

— Завтра же. Сангалло пишет, что привезенные со вторым рейсом барок мраморы валяются на площади Святого Петра без присмотра. Я должен спасти их.

9

У Микеланджело чуть не вылезли из орбит глаза, когда он увидел, что его мраморы свалены в кучу, как дрова, и обесцвечены дождями и пылью. Джулиано да Сангалло схватил его за руку:

— Святой отец ожидает тебя.

Они прошли по малому тронному залу папского дворца, наполненному ждущими приема просителями. В большом тронном зале Микеланджело сделал шаг по направлению к трону, поклонился кардиналу Джованни де Медичи, сухо кивнул кардиналу Риарио. Увидев его, папа Юлий оборвал беседу со своим племянником Франческо, префектом Рима, и церемониймейстером Пари де Грасси. На Юлии была белая полотняная сутана и доходившая до колен, в мелких сборках, туника с узкими, облегающими рукавами, плечи его покрывала, спускаясь до локтей, алая бархатная пелерина, отороченная горностаем, горностаевая оторочка украшала и его алую бархатную шапочку.

— А, Буонарроти, вот ты и снова у нас. Ты доволен статуей в Болонье, не правда ли?

— Она сделает нам честь.

— Вот видишь! — торжествующе воскликнул Юлий, выбрасывая свои руки в широком энергическом жесте, словно бы заключая в них весь зал. — А ты не верил в себя. Когда я обратился к тебе с этим великолепным предложением, помнишь, как ты кричал: «Это не мое ремесло!» — Подражая Микеланджело, папа произнес эти слова чуть хрипло, и, оценив его расчет, придворные расхохотались. — Теперь тебе понятно, что бронза — это тоже твое ремесло, раз ты сделал такую прекрасную статую.

— Вы очень великодушны, святой отец, — пробормотал Микеланджело, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу: мысли его все еще были заняты грудой запачканных мраморов, которая лежала в нескольких сотнях саженей от этого трона.

— Я буду великодушен и впредь, — с той же горячностью продолжал папа. — Я хочу поставить тебя превыше всех живописцев Италии.

— …живописцев?

— Да. Я нахожу, что ты — лучший мастер для того, чтобы закончить работу, начатую твоими земляками Боттичелли, Гирландайо, Росселли, — ведь я их сам нанимал расписывать фриз Сикстинской капеллы. Я поручаю тебе завершить их работу — расписать в капелле моего дяди Сикста плафон.

Среди придворных раздались негромкие аплодисменты. Микеланджело замер, пораженный. К горлу его подкатила тошнота. Разве он не просил Сангалло разъяснить папе, что он согласился приехать в Рим лишь для того, чтобы ваять скульптуры для гробницы? И он вскрикнул, не сдерживая возмущения:

— Я скульптор, а не живописец!

Юлий в отчаянии покачал головой.

— Сколько же надо хлопот, чтобы уломать тебя! Даже покорение Перуджии и Болоньи далось мне легче.

— Я — не папское государство, святой отец. Зачем вам тратить драгоценное время, покоряя меня?

В зале все смолкли. Вздернув бороду и в упор посмотрев на Микеланджело, папа ледяным тоном произнес:

— Скажи мне, где ты получил религиозное воспитание, если ты осмеливаешься ставить под вопрос суждение своего первосвященника?

— Ваше святейшество, как сказал вам один прелат в Болонье, я всего лишь невежественный художник, лишенный приличных манер.

— Тогда тебе лучше высекать свои шедевры в темнице замка Святого Ангела.

Стоило Юлию только взмахнуть рукой, и Микеланджело оказался бы в застенке и гнил там многие годы. Он скрипнул зубами.

— Это принесет вам мало чести, святой отец. Моя специальность — мрамор. Позвольте же мне ваять Моисея, Победителей, Пленников. Множество людей будут смотреть на эти статуи и благодарить ваше святейшество за то, что вы дали возможность создать их.

— Иными словами, — фыркнул папа, — я буду обязан твоим статуям тем, что войду в историю.

— Они будут способствовать этому, святой отец.

Теперь стало слышно даже дыхание тех, кто стоял вокруг трона.

— Вы только посмотрите, — повернулся папа к кардиналам. — Я, Юлий Второй, возвративший церкви давно утраченные папские земли, добившийся покоя и порядка в Италии, покончивший со всеми скандальными историями Борджиа, я, издавший указ, который уничтожает симонию, тем возвышая авторитет Священной коллегии, я, насадивший новую архитектуру в Риме… я нуждаюсь в Микеланджело Буонарроти, чтобы утвердить свое место в истории!

Лоб и щеки Сангалло стали бледными, как у мертвеца. Кардинал Джованни посматривал в окно, делая вид, будто все, что происходит в зале, его не касается. Желая чуть остынуть, папа расстегнул воротник пелерины, вдохнул побольше воздуха и заговорил снова:

— Буонарроти, мои флорентинские осведомители пишут, что твой картон для фрески в Синьории — это «образец для художников всего мира»…

— Ваше святейшество, — прервал его Микеланджело, кляня свою зависть к Леонардо, толкнувшую его взяться за живопись, — то была совершенно случайная работа, ее мне уже больше не повторить. Синьории требовалось украсить Большой зал еще одной фреской, на другой половине стены, которая пустовала… Я тогда просто хотел как бы отвлечься от своего обычного дела.

— Чудесно. Отвлекись же от него на этот раз ради Систины. Или мы должны понять тебя так, что расписывать стену в зале флорентинской Синьории ты готов, а расписать плафон в папской капелле отнюдь не желаешь?

Тишина в тронном зале делалась жуткой. Стоявший подле папы вооруженный страж сказал:

— Ваше святейшество, произнесите только слово — и мы повесим этого самонадеянного флорентинца на Торре ди Нона.

Папа пронзительно смотрел на Микеланджело, который стоял перед ним, не скрывая вызова, но и не защищаясь. Глаза их встретились — взор был непоколебим у того и другого. И вдруг смутная, еле заметная тень улыбки пробежала по лицу первосвященника, янтарными искорками отзовясь в глазах Микеланджело и чуть дернув его губы.

— Этого самонадеянного, как ты его называешь, флорентинца, — сказал папа, — Якопо Галли еще десять лет назад считал лучшим мастером скульптуры в Италии. Таков он и теперь. Если бы я хотел, чтобы его расклевало воронье, я мог бы позаботиться об этом раньше.

Он снова повернулся к Микеланджело и сказал ему тоном рассерженного, но любящего отца:

— Буонарроти, ты напишешь на плафоне Сикстинской капеллы Двенадцать Апостолов и украсишь свод обычным орнаментом. Мы заплатим тебе за это три тысячи больших золотых дукатов. Мы будем рады также оплатить расходы и обеспечить заработком любых пятерых помощников, каких ты изберешь. Мы даем тебе слово первосвященника, что, когда свод Сикстинской капеллы будет расписан, ты вернешься к ваянию мраморов. Сын мой, ты свободен.

Что мог сказать в ответ на это Микеланджело? Он был объявлен лучшим художником Италии, ему обещали, что он возобновит работу над гробницей. Куда ему было бежать? Во Флоренцию? Чтобы гонфалоньер Содерини кричал ему там: «Мы не можем ввязываться в войну с Ватиканом по твоей милости!» В Испанию, в Португалию, в Германию, в Англию?.. Власть папы настигнет его всюду. Спору нет, Юлий требует многого, но более ограниченный первосвященник уже давно мог бы отлучить его от церкви. А что выиграл бы он, Микеланджело, если бы он отказался поехать сюда, в Рим? Он уже пытался сделать это однажды, просидев целых семь месяцев во Флоренции. Теперь ему не оставалось ничего иного, как покориться.

Он преклонил колена, поцеловал у папы перстень.

— Все будет так, как того желает святой отец.

Потом он стоял у главного входа Сикстинской капеллы — горькое смятение и укоры совести, как шипы, жгли его разум и душу. За спиной Микеланджело робко жался бледный, осунувшийся Сангалло: вид у него был такой несчастный, словно его выпороли.

— Все это случилось из-за меня. Я уговорил папу строить торжественную гробницу, я посоветовал ему вызвать тебя для работы над статуями. И все принесло тебе одно только горе…

— Ты желал мне добра.

— Я не мог направлять каждый шаг папы, упаси Боже! Но догадаться, кто такой Браманте, и понять его получше я был обязан. Надо было бороться и против его чар, и против его… таланта. А мы смотрели на его происки сквозь пальцы, и вот я теперь уже не архитектор, а ты не скульптор.

И Сангалло заплакал. Микеланджело заботливо провел его в притвор капеллы, обняв за вздрагивающие плечи.

— Терпение, саrо, терпение. Мы еще пробьем себе дорогу и своим трудом одолеем все препятствия.

— Ты молод, Микеланджело, у тебя есть в запасе время. А я стар. И тебе даже не понять, какая стена ненависти встает тут против меня. Я вызвался построить для тебя в капелле леса, так как я работал в капелле и хорошо ее знаю. Так даже в этом мне отказали. Юлий уже столковался с Браманте, чтобы леса строил он… Все, о чем я теперь мечтаю, — это вернуться домой во Флоренцию и пожить в покое, а потом уже можно и умереть.

— Давай-ка будем говорить не о том как умереть, а о том, как нам обороть это архитектурное чудовище, — и жестом, в котором сквозило отчаяние, Микеланджело поднял вверх обе руки, как бы охватывая ими капеллу. — Расскажи мне поподробнее об этом… сооружении. Почему его построили таким образом?

Сангалло ответил, что в своем первоначальном виде здание напоминало скорее крепость, чем капеллу. Папа Сикст намеревался использовать его в случае войны для обороны Ватикана, и кровля здания была увенчана зубчатой стенкой, из-за которой солдаты могли бы стрелять из пушек и швырять камни в нападающих. Когда соседняя башня Святого Ангела была превращена в крепость и переходами по высоким стенам соединена с папским дворцом, Юлий приказал Сангалло приподнять кровлю Систины и закрыть зубчатую стенку. Предназначенная для солдат площадка над сводом, который обязал был расписать Микеланджело, теперь стала не нужна.

Яркий солнечный свет лился в капеллу из трех высоких окон, освещая на противоположной стене прославленные фрески Боттичелли и Росселли; пучки резких лучей падали на разноцветный мраморный пол. Боковые стены капеллы, длиной в девятнадцать сажен, были разделены на три яруса и поднимались на высоту почти десяти сажен, к коробовому своду: самый нижний ярус был затянут шпалерами, по второму, или среднему, ярусу шел фриз, составленный из фресок. Над фресками вдоль стены тянулся, выступая вершков на четырнадцать, кирпичный карниз. И в самом высоком, третьем ярусе были размещены окна; между окнами темнели портреты пап.

Глубоко вздохнув, Микеланджело вытянул, как журавль, шею и поглядел вверх, на потолок: это выкрашенное в светло-голубой цвет и усеянное золотыми звездами огромное поле, находившееся на высоте девяти сажен, надо было заполнить орнаментальными украшениями. От верха стены, сливаясь со сводом и переходя в него, поднимались широкие падуги, разделенные пилястрами, опирающимися на третий ярус стены. Эти широкие падуги — их было по пяти на обеих продольных стенах и еще по одной на торцовых — составляли то пространство, на котором Микеланджело должен был написать Двенадцать Апостолов; над каждым окном был полукруглый люнет, обведенный сепией; над люнетами шли треугольные распалубки, тоже выкрашенные сепией.

Мотивы, по которым действовал папа, навязывая Микеланджело этот заказ, стали до ужаса ясными. Дело было не в том, чтобы написать на плафоне великолепные картины, которые дополнили бы уже имеющиеся в капелле фрески, а скорей в том, чтобы замаскировать конструктивные опоры, так неуклюже и грубо соединявшие третий ярус стены с коробовым сводом. Папа приказал Микеланджело написать Апостолов, и эти изображения замышлялись лишь ради того, чтобы они притягивали взор находившихся в капелле людей и тем отвлекали внимание от несуразных архитектурных форм. Как художник Микеланджело делался теперь не просто декоратором, но и маляром, замазывающим чужие огрехи.

10

Он вернулся в дом Сангалло и потратил остаток дня на письма: написал Арджиенто, убеждая его поспешить в Рим, Граначчи, уговаривая и его приехать в Рим и устроить тут настоящую боттегу, семейству Тополино, запрашивая их, не знают ли они каменотеса, который захотел бы поехать в Рим и помог ему в первоначальной обработке мраморных колонн. Утром от папы явился грум и передал приказ, что тот дом, где два года назад Микеланджело оставил свои мраморы, вновь будет его жилищем. Микеланджело пошел к Гуффатти и условился с ними, чтобы они перевезли в этот дом и мраморы с площади Святого Петра. Оказалось, что несколько самых малых блоков были уже похищены.

Он искал и не мог найти Козимо, плотника; соседи считали, что он умер в больнице Санто Спирито; однако в тот же вечер к Микеланджело явился веснушчатый Пьеро Росселли и, пошатываясь, втащил какие-то узлы и свертки; скоро он уже готовил свою ливорнскую солянку. Пока она жарилась в остром соусе, Микеланджело и Росселли осмотрели дом, пустовавший с тех самых пор, как Микеланджело в спешке покинул его два года назад. Кухня, сложенная из кирпича, была некрашеная, маленькая, но достаточно удобная, чтобы в ней готовить пищу и есть. Комната, когда-то предназначавшийся для гостиной, вполне могла служить мастерской. На крытой веранде при старании можно было поместить мраморы; в двух остальных комнатах, также сложенных из некрашеного кирпича, могла бы спать вся боттега.

В мае Микеланджело подписал договор на Сикстинскую капеллу и получил из папской казны пятьсот больших золотых дукатов. Прежде всего он заплатил давно просроченный долг Бальдуччи, потом опять пошел к торговцу старой мебелью в Трастевере и купил там разной утвари, поразительно напоминавшей ту, что Бальдуччи сбыл этому торговцу восемь лет назад. Затем он нанял римского мальчишку-подростка, для работы по дому. Мальчик обсчитал его, явившись с покупками с рынка, и Микеланджело пришлось тотчас же с ним расстаться. Появился второй мальчик, но, прежде чем Микеланджело успел накрыть его, тот ухитрился выкрасть несколько дукатов прямо из его кошелька.

В конце недели приехал Граначчи. Еще на улице к нему пристал цирюльник и подрезал его длинные белокурые волосы. На площади Нозона Граначчи разыскал лавку модного мужского платья и пришел к Микеланджело в новых рейтузах и рубашке, в коротком, до колен, обшитом золотыми галунами плаще — на голове у него красовалась надетая набекрень маленькая гофрированная шапочка.

— Как я счастлив, что ты приехал! — торжествовал Микеланджело. — За всю жизнь никого не ждал с таким нетерпением. Нам вместе надо решить, кого мы пригласим в помощники.

— К чему такая спешка! — отговаривался Граначчи, и его светло-голубые глаза прыгали от возбуждения. — Ведь я в первый раз в Риме! Мне надо тут оглядеться, кое-что повидать.

— Завтра я поведу тебя в Колизей, покажу термы Каракаллы, Капитолийский холм.

— Всему свой черед. А сегодня мне хочется побывать в шикарных тавернах, о которых я столько слышал.

— Я их почти не знаю. Ведь я бедный мастеровой. Надо расспросить о них Бальдуччи, если ты подходишь к этому делу так серьезно.

— Я всегда серьезен, когда речь идет об удовольствиях.

Микеланджело пододвинул к кухонному столу два стула.

— Мне хочется собрать всех художников, которые работали у Гирландайо, — Буджардини, Тедеско, Чьеко, Бальдинелли, Якопо.

— Буджардини приедет, можешь не сомневаться. Тедеско тоже приедет, хотя я не уверен, что он хоть на шаг продвинулся в своих познаниях живописи с тех пор, как ушел от Гирландайо. Якопо поедет куда угодно, лишь бы ему платили деньги. А если говорить о Чьеко и Бальдинелли, так я даже не знаю, занимаются ли они теперь искусством.

— Кого же еще можно позвать?

— В первую очередь Себастьяно да Сангалло. Он считает себя твоим последователем, каждый день рисует с твоих «Купальщиков», разъясняя твою работу молодым художникам. А пятого человека я должен поискать. Это не просто — собрать вместе сразу пятерых художников, которые были бы свободны.

— Я тебе дам, если ты не возражаешь, список красок, которые надо заказать во Флоренции. В Риме краски никуда не годятся.

Граначчи хитро посмотрел на своего друга.

— Сдается мне, что ты не находишь в Риме ничего хорошего.

— Да разве может флорентинцу что-нибудь понравиться в Риме?

— Мне, наверное, что-то все-таки понравится. Я слышал об изысканных и красивых куртизанках, имеющих тут очаровательные виллы. Раз я должен жить в Риме и помогать тебе штукатурить твой плафон, мне надо найти здесь хорошую любовницу.

Микеланджело получил письмо с известием, что скончался дядя Франческо. Тетя Кассандра, прожив в семье Буонарроти сорок лет, возвратилась в родительский свой дом и возбудила судебное дело против Буонарроти, чтобы заставить их вернуть ей ее приданое и заплатить долги Франческо. Хотя настоящей дружбы между Микеланджело и дядей Франческо никогда не было, чувство кровного родства говорило в нем очень сильно. Его печалила мысль, что ушел из жизни второй по старшинству в семействе Буонарроти. И помимо того на Микеланджело ложилась новая забота: отец явно хотел, чтобы Микеланджело занимался судебным делом с Кассандрой, нанимал нотариуса, следил за процессом…

На следующий день он собрал все свое мужество я опять пошел в Систину. Там уже действовал Браманте, распоряжаясь артелью плотников, которые подвешивали под потолком на веревках деревянную платформу. Они просверлили в бетонном своде сорок отверстий, вставили в них трубки и пропускали через них веревки, сходившиеся воедино вверху, на военной площадке.

— Вот подмостки, на которых ты будешь толочься до конца жизни.

— Считай так, Браманте, если тебе угодно, но пройдет несколько месяцев — и, увидишь, все будет кончено.

Браманте закашлялся, будто в горло ему попала муха. Ведь без его, Браманте, совета папа едва ли взвалил бы эту работу на флорентинца. Хмуря брови, Микеланджело осмотрел уже сколоченную платформу.

— А что ты намерен делать с дырами в потолке, когда вынешь оттуда трубки?

— Дыры замажем.

— И как же ты рассчитываешь снова подобраться к потолку и залатать дыры, когда платформа будет внизу?.. Взлетишь, сидя верхом на орле?

— …я не подумал об этом.

— Так же как и о том, что я буду делать с сорока отвратительными заплатами из бетона в середине плафона, когда мне придется заканчивать живопись. Позволь мне обсудить все это с первосвященником.

Папа в тот час диктовал своим секретарям несколько писем одновременно. В ясных и коротких выражениях Микеланджело объяснил, что его беспокоит.

— Понимаю, — сказал Юлий. И, с озадаченным выражением лица, он повернулся к Браманте. — Так как же ты рассчитывал поступить с этими дырами?

— Просто оставить их, как мы оставляем отверстия в стенах зданий, когда убираем подпорки, на которых держатся леса. Ничего другого тут не придумаешь.

— Это правда, Буонарроти?

— Конечно же нет, святой отец. Я придумаю такие леса, которые не будут даже прикасаться к потолку. Тогда роспись останется непопорченной.

— Я верю тебе. Разбери платформу, которую построил Браманте, и возводи свои леса. Камерарий, ты оплатишь все расходы по новым лесам Буонарроти.

Уже распрощавшись, Микеланджело обернулся и увидел, как Браманте, скривясь, покусывал губы.

Он приказал плотникам разобрать готовую платформу. Когда все плахи и веревки лежали на полу, сутулый Моттино, старшина артели, спросил:

— Эти доски мы пустим на новые леса?

— Да, пустим. Но веревки мне не нужны. Ты можешь взять их себе.

— Веревки — вещь дорогая. Вы можете продать их за большие деньги.

— Веревки твои.

Моттино сильно взволновался.

— Ведь выходит, что у меня будут деньги на приданое дочери. Теперь она может выйти замуж. В Риме говорят, что с вами трудно иметь дело, мессер Буонарроти. Теперь я вижу, что это неправда. Да будет с вами благословение Божье!

— Именно в этом я и нуждаюсь, Моттино. В Божьем благословении. А ты завтра будь снова здесь.

Всю ночь он обдумывал, как строить леса, и убедился, что лучшая мастерская — это его собственная голова. Таких подмостков, какие он обещал папе построить, он нигде и никогда не видел, и их надо было изобрести. Резной преградой работы Мино да Фьезоле Сикстинская капелла делилась на две части. Одна из них — ее Микеланджело должен был расписывать первой — предназначалась для мирян, другая, большая, называемая пресбитериумом, отводилась кардиналам. За ней шел уже алтарь и трон папы. Примыкающая к трону стена была украшена фреской «Успение Богородицы» работы Перуджино, былого врага Микеланджело. На редкость прочные боковые стены капеллы способны были выдержать какое угодно давление. Если он построит помост из досок, крепко упертых в стены, так, чтобы эти доски давали выгиб, то чем больший вес будет давить на них, тем больший распор примут на себя стены и тем надежнее окажется весь его помост. Задача состояла в том, чтобы упереть концы досок в стены как можно прочнее, поскольку выбивать углубления в стенах было невозможно. И тут Микеланджело вспомнил выступающий над стенами карниз: если он и не выдержит веса всех лесов и находящихся на них людей, то упор для досок он даст вполне достаточный.

— Что же, может, так именно оно и выйдет, — отозвался на этот проект Пьеро Росселли, которому не раз приходилось строить для себя леса. Он указывал Моттино, как крепить доски и настилать помост. Вместе с Микеланджело он испытывал его прочность, вызывая плотников одного за другим наверх. Чем больше был груз, тем крепче становились подмостки. Микеланджело и Росселли торжествовали. Хотя это была и очень скромная победа, она все же придавала им сил, чтобы взяться за постылый, но неизбежный, тяжелый труд.


Арджиенто писал, что ему нельзя покинуть брата, пока не будет убран урожай. Не смог созвать художников в Рим и Граначчи, сколько писем он ни рассылал.

— Придется мне ехать во Флоренцию самому и помочь кому надо завершить начатые работы. На это уйдет, может, месяца два, зато я обещаю тебе привезти сюда всех, кого ты желаешь.

— А я буду тем временем готовить рисунки. Когда ты возвратишься, можно будет приняться за картоны.

Надвигалось тяжкое лето. От болот ползли ядовитые испарения. Людям было трудно дышать. Половина жителей города болела — у одного ломило голову, у другого кололо в груди. Росселли, единственный теперь товарищ Микеланджело, в эти душные дни удрал в горы. Лазая по подмосткам то вверх, то вниз, Микеланджело жестоко страдал: его руки жаждали молотка и резца, но, преодолевая гнетущую духоту, ему приходилось делать по масштабу рисунки к тем двенадцати падугам плафона, на которых было намечено писать Апостолов, вырезать из бумаги формы люнетов и распалубок, предназначенных к росписи обычным, как выражался папа, орнаментом. Уже с утра от свода Систины шел жар, будто от печи, и Микеланджело жадно хватал ртом воздух. В самые знойные послеобеденные часы он, словно опьяненный каким-то зельем, ложился спать, а ночью, забравшись в сад, работал: надо было обдумать, какой пристойной росписью покрыть почти сто двадцать три квадратных сажени потолка с золотыми звездами, штукатурку которого предстояло сбить и заменить свежей.

Была жара, было удушье и одиночество — какое-то разнообразие в жизнь внес только приезд сеттиньянского каменотеса Мики: Лодовико разыскал его во Флоренции и направил к Микеланджело, тем более что Мики давно мечтал побывать в Риме. Мики было под пятьдесят; рябой, неуклюжий и жилистый, весь в шишках, он был скуп на слова и говорил, как истый каменотес, отрывисто, укорачивая фразы. Мики умел готовить несколько самых простых сеттиньянских кушаний, а до его приезда Микеланджело неделями жил на одном хлебе и легком вине.

В сентябре приехал Граначчи и привез с собой всю боттегу. Глядя на бывших учеников Гирландайо, Микеланджело изумился: так сильно они постарели. Несмотря на то что Якопо по-прежнему был тонок и строен, от его темных, под цвет живых карих глаз, волос мало что осталось, а морщины вокруг рта при смехе обозначались глубоко и жестко; Тедеско, из щегольства запустивший густую бороду, еще более рыжую, чем его шевелюра, погрузнел и приобрел противные повадки, служившие постоянной мишенью для острот и шуток Якопо. Все еще круглолицый, как луна, с круглыми же глазами, Буджардини не мог скрыть на макушке небольшой лысины, напоминавшей тонзуру. Себастьяно да Сангалло, новый член артели, держался с еще большей глубокомысленностью и важностью, чем в ту пору, когда Микеланджело видел его в последний раз, за что художники звали его теперь Аристотелем. В честь своего дяди Джулиано он носил пышные восточные усы. Доннино, единственного из приехавших, с кем Микеланджело был незнаком, Граначчи рекомендовал как «хорошего рисовальщика, лучшего из всей компании». Ему было сорок два года, во внешности его проглядывало что-то ястребиное: тонкий, резко очерченный нос, узкое длинное лицо, узкие, точно щели, глаза и такие же губы.

Как только Граначчи убедился, что его любовница, которую он содержал все лето, еще помнит и ждет его, боттега устроила вечеринку. В Тосканской траттории Граначчи заказал белого вина фраскати — оно было в больших флягах — и дюжину лотков с закусками. Приложившись раза три к фляге с вином, Якопо стал рассказывать историю о том, как некий молодой флорентинец ходил каждый вечер в Баптистерий и громко взывал к Святому Иоанну, моля его поведать ему о поведении своей жены и будущей судьбе маленького сына.

— А я взял спрятался за алтарем и говорю: «Жена твоя обыкновенная шлюха, а сына твоего — повесят!» Знаете, что он ответил? «Ты мне противен, Святой Иоанн, и от тебя никогда нельзя было добиться правды. Поэтому-то тебе и отрубили голову!»

Когда хохот стих, Буджардини заявил, что ему очень хочется нарисовать портрет Микеланджело. Взглянув на его рисунок, Микеланджело воскликнул: «Буджардини, зачем же ты пересадил один мой глаз к самому виску!» Потом художники затеяли игру — все рисовали, состязаясь с Доннино, и дали ему победить себя, чтобы он завтра накормил всех за свой счет обедом.

Микеланджело купил в Трастевере вторую широкую кровать. Сам он с Буджардини и Сангалло спал в комнате подле мастерской, а Якопо, Тедеско и Доннино спали в комнате внизу, под прихожей. Достав досок и козлы, Буджардини и Сангалло сколотили рабочий стол и поставили его в середине комнаты, достаточно просторной для всех шестерых. В десять часов утра явился Граначчи.

— Эй, — закричал Якопо, обернувшись к товарищам. — Не давайте Граначчи брать в руки ничего тяжелого, разве что угольный карандаш: иначе у него подломятся ноги.

Эта ироническая сентенция Якопо как бы заменила молебен, и боттега сразу принялась за работу со всею серьезностью.

Микеланджело разостлал на столе сделанный в точных масштабах план плафона. Обширные падуги по торцовым сторонам капеллы он отводилдля Святого Петра и Святого Павла; на пяти малых падугах по одной продольной стене должны были быть написаны Матфей, Иоанн, Андрей, Варфоломей и Иаков Старший, а по другой стороне — Иаков Младший, Иуда, нареченный Фаддеем, Филипп, Симон и Фома. Микеланджело сделал четкий набросок одного из Апостолов, сидящего на троне с высокой спинкой; по обеим сторонам трона были пилястры; на них, рядом с месяцеобразными волютами, были изображены крылатые кариатиды, выше них помещались четыре овальных медальона.

К началу октября в доме Микеланджело был полнейший беспорядок: никто и не думал прибирать постель, варить пищу или подметать полы. Приехавший из Феррары Арджиенто был прямо-таки очарован тем, что ему придется жить в обществе шести компаньонов и целыми днями мыть, скрести и вычищать загрязненные комнаты, готовить завтраки, обеды и ужины. Немного приглядевшись к делам и узнав, над каким заказом Микеланджело трудится, он горестно говорил:

— Я хочу работать по камню, быть скульптором.

— Я тоже хочу быть скульптором, Арджиенто. И мы будем скульпторами, уверяю тебя, — только ты наберись терпения и помоги мне зашлепать красками этот проклятый потолок.

Каждому из своих шести помощников Микеланджело отвел участок свода для разработки орнамента: розеток, рамок, кружков, деревьев и цветов с распустившимися листьями, волнообразных линий, спиралей. Мики, как заметил Микеланджело, очень полюбил растирать краски, сам Микеланджело рассчитывал готовить картоны для большинства Апостолов, два-три картона мог написать и Граначчи, по одному картону, возможно, изготовили бы Доннино и Сангалло. Он уже потратил пять месяцев, чтобы дойти до сегодняшней стадии работы, а теперь когда у него под рукой все нужные помощники и дело сдвинулось с мертвой точки, Микеланджело был уверен, что он распишет весь плафон в семь месяцев. Таким образом, он отдаст этой капелле год своей жизни. А если начать счет с того дня, когда он впервые приехал в Рим, чтобы вступить в переговоры с папой Юлием, это составит четыре года. Он закончит всю работу к маю и после этого или возьмется за свои мраморы для гробницы, или уедет домой, к Гераклову блоку, который гонфалоньер Содерини уже доставил для него во Флоренцию.

Но не все складывалось именно так, как хотел бы Микеланджело. Хотя Доннино оказался действительно прекрасным рисовальщиком, как его и рекомендовал Граначчи, он очень робел переносить сделанные им наброски на красочные картоны. Якопо был великолепен в остротах и шутках и развлекал всю артель, но работы он исполнял в свои тридцать пять лет не больше, чем когда-то в пятнадцать. Тедеско проявлял неуверенность и слабость в живописи. Сангалло отваживался на все, что Микеланджело только поручал ему, но у него не хватало опыта. На Буджардини можно было вполне положиться, но, как некогда в мастерской Гирландайо, он изображал лишь плоские стены и окна, троны и пилястры. Граначчи в самом деле написал картон с собственноручным Апостолом, и написал хорошо, но он мало работал, весь отдавшись римским развлечениям. К тому же он не хотел брать денег за работу, и по этой причине Микеланджело не мог навязывать ему более продолжительный рабочий день. Сам он трудился вдвое больше и тяжелее, чем предполагал, приступая к делу, и все же ему было ясно, что работа продвигается медленно, хотя уже близился ноябрь месяц.

Наконец, пришло время — это было в первую неделю декабря, — когда Микеланджело и его товарищи были готовы покрыть красками центральное поле плафона. Подле одной стены Микеланджело должен был писать Святого Иоанна, а место напротив было отведено для Святого Фомы, над которым трудился Граначчи. Задачей остальных, кто работал на лесах во главе с Буджардини, было заполнить орнаментами пространство свода между двумя этими Апостолами. Еще накануне назначенного дня Пьеро Росселли положил толстый слой штукатурки и зарешетил то место, где предстояла работа; теперь, прежде чем на нее лягут краски, ему оставалось лишь покрыть эту грубую поверхность свежим слоем раствора.

С рассветом все двинулись к Систине — Мики правил осликом, запряженным в тележку — тележка была нагружена ведрами, кистями, горшками с сухими красками, картонами, кипами рисунков, костяными шильцами, мисками и бутылями с разведенной краской; на куче песка и извести в тележке сидел еще и Росселли. Микеланджело и Граначчи шли впереди, Буджардини и Сангалло шагали сразу за ними, Тедеско, Якопо и Доннино замыкали шествие. Где-то глубоко внутри, под ложечкой, Микеланджело ощущал холод и пустоту, но у Граначчи настроение было самое веселое.

— Как вы себя чувствуете, маэстро Буонарроти? Могли вы когда-нибудь вообразить, что будете шагать во главе собственной боттеги, направляясь исполнить заказ на фреску?

— Не представлял себе этого даже в самых диких ночных кошмарах.

— Хорошо, что мы с тобою возились в свое время так терпеливо. Помнишь, как братья Гирландайо учили тебя пользоваться инструментом при разбивке стены на квадраты? Как Майнарди заставлял тебя покрывать тела темперой, Давид делать кисти из щетины белых свиней?..

— А Чьеко и Бальдинелли называли меня мошенником, когда я отказывался раскрашивать крылышки у ангела? Ах, Граначчи, и зачем только я ввязался в эту историю с фресками! Что я в них понимаю!

11

Работа шла дружно; мешки с известью поднимали наверх, и тут Мики замешивал штукатурку, а Росселли искусно накладывал ее на тот участок плафона, который предстояло сегодня расписать; он бдительно следил, не слишком ли быстро высыхает штукатурка, и время от времени взбрызгивал ее. Изо всех сил старался даже Якопо, перенося краски картона на плафон, где острием шильца из слоновой кости Буджардини уже обозначил рисунок.

После того как краски просохли, Микеланджело остался на лесах один и стал смотреть, что получилось. Была расписана уже седьмая часть потолка, и можно было представить, какой вид примет весь свод, когда живопись покроет и остальную его площадь. Папа достигнет своей цели — зрителей не будут больше раздражать выступы распалубок, неясно маячившие люнеты или неуклюже спланированный свод с однообразными кружками золотых звезд. Апостолы с их пышными тронами, яркие краски, сияющие на пространстве ста квадратных сажен, скроют дурную архитектуру и отвлекут от нее взоры прихожан.

Но высокая ли по своим достоинствам выходит у него работа? Творить самое лучшее, самое совершенное из возможного — это было в существе его натуры, в крови; ему постоянно хотелось превзойти границы своего умения и способностей, ибо он тогда лишь был удовлетворен своей работой, когда создавал нечто свежее, непохожее на то, что было раньше и что осязаемо расширяло само понятие искусства. Если дело касалось достоинств работы, он никогда не шел ни на какие уступки — предельная добросовестность как человека и как художника была той скалой, на которой зиждилась его жизнь. Лишь пошатни он эту скалу, прояви безразличие, не заставь себя трудиться так, чтобы падать с ног от изнеможения, поступись своим неистовым рвением — что тогда осталось бы от него самого?

Он мог отлить бронзовую статую папы Юлия вдвое быстрей, если бы его удовлетворяла просто приличная статуя; и никто не стал бы упрекать его, тем более что литье бронзы не было его ремеслом, а заказ навязали ему силой. Но он потратил отнявшие у него столько энергии месяцы, ибо хотел, чтобы эта работа возвысила его имя, весь его род и всех людей искусства. Если бы он мог тогда пойти на то, чтобы создать просто приемлемую статую Юлия, ему, вероятно, было бы легче смирить свой дух сейчас и расписать плафон тоже лишь приемлемыми фресками. Микеланджело со своей артелью сумел бы при желании заполнить оставшуюся часть потолка без особых хлопот. Но ему было ясно, что фрески получаются у него далеко не блестяще. И он сказал об этом Джулиано да Сангалло.

— При сложившихся обстоятельствах ты сделал все, что мог, — успокаивал его друг.

Микеланджело расхаживал по гостиной Сангалло, судорожно обхватив руками плечи, не в силах унять волнения.

— Нет, я не уверен, что сделал все.

— Никому и в голову не придет укорять тебя в чем-то. Папа поручил тебе работу, и ты исполнил ее, как тебе было сказано. Кто поступил бы иначе?

— Я. Если я сдамся и оставлю плафон таким, как он получается, я буду презирать себя.

— Зачем ты принимаешь это так близко к сердцу?

— Есть на свете вещи, от которых я не могу отступиться. Когда у меня в руках молоток и резец и я говорю себе: «Пошел!» — я должен быть уверен, что делаю работу без изъяна. Мне абсолютно необходимо сохранить уважение к самому себе. Если я однажды почувствую, что могу мириться с плохой работой, — в голосе его звучала и мука, и мольба о том, чтобы Сангалло поддержал его и укрепил в этом мнении, — тогда я как художник кончился.

Готовя картоны для оставшейся части плафона, он заставлял свою боттегу работать не покладая рук. Мучительными своими сомнениями он ни с кем не делился, но рано или поздно надо было решать, что делать дальше. Нельзя же допускать, чтобы артель поднималась на леса и расписывала плафон, когда он уже знал, что все росписи придется счистить. А через десять суток предполагалось завершить еще одну партию картонов и перевести их на грунт. Микеланджело надо было действовать.

Какую-то передышку дал ему приход Рождества. Воспользовавшись празднествами, начавшимися в Риме задолго до торжественного дня, Микеланджело приостановил работы, не показывая и виду, какое смятение у него на душе. Помощники же его, обрадовавшись свободе, веселились, как дети.

Он получил письмо от кардинала Джованни. Не угодно ли Микеланджело отобедать с ним в день Рождества? Это был первый знак его внимания к Микеланджело с тех пор, как тот начал свое дерзкое сражение с папой. Микеланджело купил — впервые за несколько лет — изящную шерстяную рубашку коричневого цвета, пару соответствующих рейтуз и плащ из бежевого камлота, от которого его янтарные глаза делались еще светлее. В таком платье он и пошел слушать мессу в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо, но его праздничное настроение было сильно омрачено запущенным видом храма, лишившегося своих прославленных каменных колонн.

Ко двору кардинала Джованни на Виа Рипетта Микеланджело сопровождал грум, ливрея которого была вышита флорентинскими лилиями. Проходя по обширному переднему залу с величественной парадной лестницей, а затем по гостиной и музыкальной, Микеланджело заметил, как сильно обогатился кардинал в последнее время. На стенах висели новые картины, всюду стояли привезенные из Малой Азии античные изваяния, целый кабинет, был отведен для античных монет и гемм. Микеланджело шел медленно, с вниманием оглядывая новые для него произведения искусства и дивясь тому, что от огромного многогранного таланта своего отца Джованни унаследовал лишь одно: безупречное понимание искусства.

Войдя в боковую дверь, он оказался в небольшой гостиной. Тут, у горящего камина, протянув руки к огню, сидела Контессина — на алебастровых ее щеках рдел яркий румянец. Она подняла голову.

— Микеланджело.

— Контессина.

— Come va?

— Non ce male…

— …как говорят каменотесы в Сеттиньяно.

— Мне не надо спрашивать, как ты себя чувствуешь. У тебя прекрасный вид.

Румянец на ее щеках стал еще ярче.

— Раньше ты мне никогда не говорил ничего подобного.

— Но думал всегда так.

Она поднялась, подавшись к нему. От нее шел запах тех же духов, к каким он привык, когда она была еще девочкой, во дворце Медичи. Тоска по тем счастливым дням вдруг нахлынула на него.

— Ты уже давно вошла в мое сердце. Еще с тех пор, когда моя жизнь только начиналась. В Садах Медичи.

В глазах ее светились и боль и счастье в равной мере.

— Ты тоже всегда был в моем сердце.

Микеланджело вспомнил, что и у стен есть уши, и мягко изменил тон разговора.

— Здоровы ли Луиджи и Никколо?

— Они здесь, со мной.

— А Ридольфи?

— Его тут нет.

— Значит, ты здесь ненадолго?

— Джованни вызвал меня для свидания с папой. Святой отец обещал вступиться за нас, защитить перед Синьорией. Но я не возлагаю на это никаких надежд. Мой муж по-прежнему живет лишь мыслью о свержении республики. Он говорит об этом при каждом удобном и неудобном случае.

— Я знаю.

И, глядя друг на друга, они задумчиво улыбнулись.

— Это неосторожно с его стороны, но уж так он решил. — Она неожиданно оборвала фразу и поглядела ему в глаза. — Видишь, я все говорю о себе. Теперь я хочу поговорить о тебе.

Он пожал плечами.

— Борюсь, но, как всегда, терплю поражения.

— Работа не удается?

— Пока нет.

— Еще удастся.

— Ты уверена в этом?

— Готова положить руку на огонь.

Она протянула руку и держала ее перед собой, словно бы терпя обжигающее пламя. Ему хотелось схватить эту руку и сжать в своих руках, хотя бы на одно мгновение. А она, откинув голову, засмеялась: ей показалось забавным, что она вспомнила сейчас эту тосканскую формулу клятвы. Вслед за ней засмеялся и он, и голос его, проникая в звуки ее голоса и сливаясь с ним, словно бы притрагивался с лаской к волшебной его плоти и сущности. И он знал, что это был тоже род обладания — необыкновенного, редкостного, прекрасного и святого.


Римская Кампанья — это совсем не Тоскана, и она не наполняла душу Микеланджело всепоглощающей лирической благодатью. Но она обладала своей историей и своей силой, эта плоская, распростершаяся на много верст, плодородная равнина, где то и дело встречались остатки древнеримских акведуков, когда-то доставлявших чистую воду с гор. Вот вилла императора Адриана, где он хотел воскресить славу Греции и Малой Азии и где Микеланджело не раз видел, как землекопы извлекали на свет божий мраморы, дошедшие от поколений людей, живших при Перикле; вот Тиволи с его величественными водопадами — излюбленное место загородных прогулок римлян времен Империи; романские замки, гнездившиеся на склонах Альбанских гор, среди лавы и туфа, каждый на своем отдельном утесе в ряду многих вершин, окружающих громаду кратера; от кратера расходились покрытые темно-зелеными лесами горные отроги, скатываясь вниз с той чисто скульптурной пластичностью, какую Микеланджело видел в горах вокруг Сеттиньяно. Через Фраскати и Тускулум он поднимался все выше и выше и уже бродил среди развалин виллы Цицерона, осматривал амфитеатр, форум, рухнувший храм; деревушки, сложенные из камня, были рассеяны меж холмов, возникнув в темной глубине веков, раньше римлян и этрусков; высился храм Фортуны среди стен Пренесте, окружавших десяток хижин, с Пещерой Судьбы и склепами — кто мог знать, в какие отдаленные времена их соорудили?

Бродя вокруг громадного кратера вулкана, он углублялся все дальше и дальше в прошлое — белый камень, тесанный неведомо кем и когда, был расплескан по нагорью как молоко, чуть ниже уже виднелись древние поселения человека. На ночь он останавливался в крошечной гостинице или, постучав, заходил в хижину крестьянина, где платил за ужин и кровать; к вечеру у него было такое ощущение, словно горы качались у него под ногами и туф выскальзывал из-под его башмаков, — чувство чудесной усталости толчками шло от ступней и лодыжек к икрам, коленям, бедрам, поднималось к мышцам живота и поясницы.

И чем глубже он проникал в древность, в отдаленные эры существования этих вулканических гор и складывавшейся на них цивилизации, тем яснее ему становилось, что он должен делать в ближайшие дни. Его помощникам придется уйти от него. Многие мастера-ваятели давали своим ученикам и подмастерьям обтесывать мраморный блок до некой безопасной грани, за которой начиналась заключенная в камне фигура, но ему, Микеланджело, надо обтесывать глыбу, обтачивать ее плоскости и углы, снимая кристаллы слой за слоем, только самому, своими руками. Ведь он не Гирландайо, который писал лишь главные фигуры и самые важные сцены, предоставляя боттеге завершать остальное. Он должен работать один, без помощников.

Он уже не обращал внимания на то, как движется время; здесь, среди изваянных вулканами скал, над канувшими в вечность веками, дни, что торопливо летели друг за другом, казались такими ничтожно малыми. Он почти не замечал бега времени, зато гораздо острее стал чувствовать пространство и все старался поместить себя в воображении в центр свода Систины, как он когда-то помещал себя усилием разума в сердцевину блока Дуччио, постигая и его вес, и массу и в точности угадывая, что этот блок способен выдержать и от чего он треснет, расколется, если нарушить равновесие сил. Он уже расчистил поле, вспахал и засеял его и с открытой головой стоял теперь под солнцем и дождем. Все как бы оставалось по-прежнему, и лишь тонкий ярко-зеленый чудо-росток возвещал начало новой жизни, укрытой пока под корою его мозга.

В новогоднее утро, когда его земляки-помощники праздновали приход 1509 года от Рождества Христова, Микеланджело покинул каменную хижину в горах и по овечьей тропе стал подниматься все выше и выше, пока не оказался на крутой вершине. Воздух тут был острый, ясный и холодный. Закутавшись шарфом, чтобы не заледенели рот и зубы, он стоял на утесе, а за самыми дальними отрогами, куда только достигал глаз, всходило солнце. Лучи его постепенно оживляли всю равнину Кампаньи, бросая на нее бледно-розовые и рыжевато-коричневые отсветы. Далеко-далеко был Рим, ясно видимый, весь в искрах и блестках. Еще дальше к югу открывалось Тирренское море — под голубым, по-зимнему прозрачным небом оно было пастельно-зеленым. Яркий свет заливал весь ландшафт: леса, покрывающие цепи гор, мягко изваянные лощины, холмы, маленькие города, плодородные поля, одинокие усадьбы, возведенные из камня селения, горные и морские дороги, ведущие к Риму, корабли в океане…

«Что за дивный художник, — думал в благоговении Микеланджело, — что за дивный художник был Бог, сотворивший вселенную! Это был и скульптор, и архитектор, и живописец. По его замыслу появилось само пространство, и он наполнил его своими чудесами». И Микеланджело вспомнил стихи, открывающие Книгу Бытия.

«В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною… И сказал Бог: да воздвигнется свод посреди воды… И создал Бог свод; и отделил воду, которая под сводом, от воды, которая над сводом… И назвал Бог свод небом».

…Свод… Господу Богу тоже надо было творить внутри свода! И что же он создал? Не только солнце, и луну, и само небо, а неисчислимое изобилие вещей, целый мир под этим небом. Мысли, фразы, образы из Библии потоком хлынули в его сознание.

«…И сказал Бог, да соберется вода, которая под сводом, в одно место, и да явится суша… И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями… И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву, сеющую семя…

…И сказал Бог: сотворим человека по образу нашему; и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле. И сотворил Бог человека по образу своему, по образу божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их».

И Микеланджело знал, знал теперь так ясно, как ничего еще не знал в своей жизни, — лишь Книга Бытия, лишь новое сотворение вселенной достойно заполнить собою свод Систины. Что может быть благороднее в искусстве, чем показать, как Господь Бог создает солнце и луну, воду и сушу, вызывает к жизни мужчину и женщину? Он создаст целый мир на плафоне Систины словно бы это был новый, никогда и никем еще не сотворенный мир. Именно этим он победит, подчинит себе непокорный свод. Это единственная тема, перед лицом которой уродливость и неуклюжесть архитектуры капеллы исчезнет, будто ее не бывало, и вместо нее возникнет сияющая красота архитектуры Господней.

12

Он спросил камерария Аккурсио, можно ли поговорить с папой наедине хотя бы несколько минут. Камерарий устроил встречу в тот же день, в вечернее время. Папа тихо сидел в малом тронном зале и диктовал секретарю письмо в Венецию, которая была самым сильным противником Ватикана в Италии. Микеланджело опустился на колени.

— Святой отец, я пришел поговорить с вами насчет плафона Систины.

— Да, мой сын?

— Когда я уже расписал часть потолка, я понял, что работа получится посредственная.

— Почему же?

— Потому что, если написать одних Апостолов, впечатление будет очень бледное. Они займут слишком мало места на потолке и потеряются.

— Но ведь там будут еще и орнаменты.

— Я начал писать эти орнаменты, как вы мне сказали. Апостолы от них выглядят еще более жалко. Лучше было бы обойтись без всяких орнаментов.

— Ты твердо уверен, что работа получится дурно?

— Я размышлял об этом очень много и скажу вам по совести, что дело обстоит именно так. Сколь бы искусно ни расписал я плафон, но если мы будем придерживаться прежнего замысла, это принесет мало чести и вам и мне.

— Когда ты беседуешь со мной в спокойном тоне, как сейчас, Буонарроти, я чувствую, что ты прав. И разумеется, я не допускаю мысли, что ты пришел ко мне просить позволения бросить работу.

— Нет, святой отец. У меня задумана композиция, которая прославит свод Систины.

— Я верю в тебя и потому не хочу спрашивать, какой у тебя замысел. Но я буду часто наведываться в капеллу и смотреть, как продвигается дело. Начиная почти все заново, ты, наверно, увеличиваешь сроки работы и ее объем раза в три?

— …в пять, а может, и в шесть раз.

Папа заерзал на своем троне, встал, немного походил по залу, потом остановился перед Микеланджело.

— Странный ты человек, Буонарроти. Ты вопил, что фреска не твое ремесло, и едва не ударил меня в своей ярости. А вот теперь, через восемь месяцев, приходишь ко мне и предлагаешь план, который потребует куда больше и труда и времени. И кто только может понять тебя?

— Не знаю, — уныло ответил Микеланджело. — Я сам себя едва понимаю. Я только знаю, что если мне приходится расписывать этот свод, то я не могу исполнить работу плохо и создать для вас что-то заурядное, если даже вы просили бы меня об этом.

Чуть усмехнувшись, Юлий покачал в недоумении головой, теребя свою белую бороду. Затем возложил на темя Микеланджело руку и благословил его.

— Расписывай свой плафон, как хочешь. Мы не можем заплатить тебе в пять или в шесть раз больше того, что назначили раньше. Но прежнюю сумму — три тысячи дукатов — мы теперь удваиваем и заплатим тебе шесть тысяч.

Следующая задача, стоявшая перед Микеланджело, была куда деликатней и сложней. Ему надо было сказать Граначчи, что боттега распускается, что его помощники должны возвратиться домой, Микеланджело готовил Граначчи к предстоящему очень осторожно.

— Я оставляю Мики, чтобы он растирал мне краски, а Росселли будет накладывать штукатурку. Все остальное я собираюсь делать своими руками.

Граначчи был в ужасе.

— По правде говоря, я никогда не думал, что ты способен управлять мастерской, подобно Гирландайо. Ты хотел попробовать, и я тебе помогал… Но если ты будешь работать на этих лесах один и писать всю Книгу Бытия, это займет у тебя не меньше сорока лет!

— Нет, около четырех.

Граначчи обхватил своего друга за плечи и стал читать по памяти:

— «…И когда, бывало, приходил лев или медведь, и уносил овцу из стада, то я гнался за ним и нападал на него, и отнимал из пасти его; и если он бросался на меня, то я брал его за космы и поражал его и умерщвлял его». Ты воистину художник с отвагой Давида.

— Но в то же время я большой трус. Я не могу решиться сказать обо всем нашим товарищам. Может быть, ты сделаешь это за меня?


Он вернулся в Систину и оглядел свод свежим, обостренным взглядом. Вся архитектура капеллы не очень-то отвечала его новому видению и тому живописному убранству, какое он задумал. Ему нужен был другой свод, совершенно иной потолок, сооруженный с единственной целью — показать его фрески в наивыгоднейшем свете. Но он, конечно, и не подумал снова идти к папе и просить у него миллион дукатов на то, чтобы перестраивать эту капеллу, разобрав кирпичные стены, уничтожив штукатурку, военную площадку над потолком, крепкую крышу. Нет, он поступит хитрее: будучи сам себе архитектором, он преобразит этот громадный свод, применяя единственный материал, который был ему доступен: краски.

Проявив величайшую изобретательность, он должен изменить вид потолка и воспользоваться его изъянами, подобно тому как он воспользовался выемкой в блоке Дуччио, направить свое воображение на такой путь, о каком ему не пришлось бы и помышлять, не столкнись он с тяжелыми препятствиями. Или он найдет в себе силы и сумеет придать всему пространству свода новый облик, или свод, сопротивляясь, раздавит и сокрушит его.

Он утвердился в своей мысли написать на плафоне и множество людей, и всемогущего Бога, который создал их; он хотел запечатлеть человечество в его захватывающей красоте, в его слабости и одновременно в его неиссякаемой силе: Бог, в его могуществе, сделал возможным и то и другое. Фрески его должны быть полны трепетной, глубокой значительности и жизненности, они заставят взглянуть на вселенную совершенно по-новому: реальным миром станет свод, а мир тех, кто будет смотреть на этот свод снизу, станет иллюзией.

Арджиенто и Мики сколотили для него верстак, поставив его посреди холодного, как лед, мраморного пола. Теперь Микеланджело знал, чего ему надо добиваться от свода и что в нем сказать: число фресок будет продиктовано прежде всего его желанием преобразить и исправить архитектуру свода. Ему предстояло создать убранство помещения и одновременно само это помещение. Стоя внизу, он оглядел плафон.

Срединную плоскость, простирающуюся на всю длину свода, он использует для главных легенд: «Отделение Вод от Суши», «Бог, создающий Солнце и Луну», «Бог, создающий Адама и Еву», «Изгнание из Рая», «Легенда о Ное и Потопе». Теперь наконец-то он мог воздать долг благодарности делла Кверча за его великолепные библейские сцены, изваянные из истринского камня на портале церкви Сан Петронио.

С точки зрения архитектурной ему требовалось заключить эту важнейшую, срединную часть фресок в некую раму, а весь длинный и узкий потолок расписать так, чтобы он смотрелся как неразрывное целое. Практически он должен был создать не один плафон, а три плафона. Ему предстояло сделаться поистине волшебником: ведь необходимо было охватить каждую пядь стен и потолка сразу, связать, объединить их в едином композиционном замысле, согласовать и сочленить живопись и архитектуру таким образом, чтобы любая деталь логически вытекала из другой и поддерживала ее, чтобы ни одна фигура или сцена не казалась зрителю изолированной.

На все это требовались недели сосредоточенных дум, и каждое решение, к которому приходил Микеланджело, учитывало суровейшее обстоятельство, связанное с конструкцией плафона: восемь громоздких, далеких от изящества треугольных распалубок, по четыре на каждой стороне их вершины, идущие к середине свода, и четыре распалубки двойного размера, расположенные в углах, по торцовым стенам капеллы, с вершинами, обращенными вниз. Микеланджело потратил сотни часов, размышляя, как замаскировать, скрыть эти распалубки или, по крайней мере, лишить их господствующей роли в плафоне. И вдруг он понял, что ему надо подойти к делу с совершенно другой стороны. Он должен обратить эти распалубки в свою пользу, богато расписав их скульптурно выпуклыми фигурами, — тогда они составят сплошной фриз, внешнюю раму тех фресок, что будут написаны внутри ее, в глубине свода.

Эта мысль так его взволновала, что оттеснила в его сознании все остальное, а его проворные руки, нанося рисунки на бумаге, едва успевали угнаться за ней. Двенадцать падуг между вершинами распалубок он отведет для Пророков и Сивилл, которые будут сидеть на больших мраморных тронах. Всего получится двенадцать тронов, а огибающий все четыре стороны капеллы карниз, написанный так, будто его изваяли из мрамора, соединит, свяжет эти троны. Этот внушительный, очень заметный карниз послужит как бы внутренней рамой — плафона и замкнет собою все девять центральных сюжетов росписи. По обе стороны каждого трона будут помещены похожие на мраморные изваяния младенцы-путти, над ними, обрамляя центральные фрески по углам, возникнут великолепные юноши — двадцать обнаженных тел, повернутых спиной к середине плафона; взоры этих юношей будут обращены на малые фрески, заполняющие нижние крылья потолка.

Когда Росселли был уже на подмостках и молотком с двойным клювцом собрался сдирать записанную фресками штукатурку, а Мики внизу приготовился ловить в полотнище падающие куски, к Микеланджело вдруг подошел Арджиенто. По его запачканному лицу катились слезы, карие глаза потускнели.

— Арджиенто, что случилось?

— У меня умер брат.

Микеланджело положил на плечо юноши руку:

— Какая беда…

— Мне надо ехать домой. Участок сейчас переходит ко мне. Я должен работать на нем. У брата остались маленькие дети. Я буду теперь крестьянином. Я женюсь на вдове брата, буду кормить детей.

Микеланджело отложил в сторону перо и облокотился на верстак.

— Но ведь тебе не нравится жить в деревне.

— Вы будете работать на этих лесах очень долго. А я не люблю краски и росписи.

Микеланджело устало подпер голову ладонями.

— Я тоже не люблю их, Арджиенто. Но я напишу эти фигуры так, словно они высечены из камня. Будет такое впечатление, что любая фигура вот-вот двинется и спустится с плафона на землю.

— Все равно это будет живопись.

— Когда ты уезжаешь?

— Сегодня после обеда.

— Я буду скучать по тебе.

Микеланджело выплатил Арджиенто все деньги, какие ему задолжал, — тридцать семь золотых дукатов. В результате кошелек его почти опустел. Уже девять месяцев, начиная с мая, он не получал от папы ни скудо, а за это время была приобретена мебель, покупались краски, известь и все остальное для штукатурки и росписи плафона; помимо того, он выплачивал жалованье своим помощникам, снабдил средствами на дорогу Якопо, Тедеско, Сангалло, Доннино, Буджардини, не говоря уже о том, что четыре месяца кормил их. До тех пор пока не закончена бóльшая часть плафона, он не мог допустить и мысли снова обратиться к папе и попросить у него денег. А как он может написать хотя бы одну-единственную фреску, если он еще не разработал весь план плафона целиком? Прежде чем он по-настоящему приступит к первой своей росписи, пройдет не один месяц. И вот теперь, когда дела требуют от него все больше сил и времени, он лишается человека, который готовил бы ему пищу, прибирал в комнатах или выстирал при нужде рубашку.

Он сидел в тихом, замолкшем доме и хлебал деревенский суп, вспоминая о тех еще недавних днях, когда тут было так шумно и весело, когда рассказывал свои анекдоты Якопо, Аристотель читал лекции о «Купальщиках», а Буджардини неустанно восхвалял Флоренцию. Теперь в этих комнатах с голыми кирпичными стенами станет тише, но как одиноко и сиротливо он будет чувствовать себя там, на лесах, в совсем пустой капелле.

13

Он начал с большой фрески «Потоп», расположенной подле входа в капеллу. К марту у него был уже изготовлен картон в натуральную величину, и оставалось только перевести его на поверхность плафона. Зимняя стужа не смягчалась и по-прежнему свирепствовала в Риме. Капелла ужасающе промерзала. Даже сотня жаровен, расставленных на полу, не могла бы ее обогреть. Микеланджело приходилось натягивать на себя толстые шерстяные чулки, теплые штаны и плотную рубашку.

Росселли, уехавший в Орвието, где ему предложили выгодный заказ, научил Мики готовить штукатурку и накладывать ее на плафон. Микеланджело помогал ему втаскивать на помост по крутой боковой лестнице мешки с известью, песком и поццоланой — вулканическим туфовым порошком. Здесь, наверху, Мики делал из этих материалов свой состав для штукатурки. Микеланджело не нравился красноватый оттенок, вызываемый примесью поццоланы, и обычно он сам добавлял в готовое тесто извести и толченого мрамора. Затем Микеланджело и Мики взбирались к самому потолку по трем платформам, расположенным ступенями, одна под другой, — их соорудил Росселли, чтобы облегчить роспись верхней части, плафона. Мики накладывал слой штукатурки, потом держал перед Микеланджело картон. Действуя костяным шильцем и применяя уголь и красную охру, Микеланджело переносил рисунок на стену.

Мики спускался вниз и брался за другую свою работу — растирал краски. Микеланджело был теперь на самом верху лесов, на девять сажен от пола. Тринадцати лет поднялся он впервые на леса в церкви Санта Мария Новелла и остался на высоте один — один над пространством всего храма, всего мира. Ныне ему было тридцать четыре года, и он вновь, как и в ту давнюю пору, чувствовал головокружение. Когда его макушку отделяло от плафона расстояние лишь в четверть аршина, капелла с этой высоты казалась неимоверно пустынной. Запах влажной штукатурки бил в нос, тянуло ядовитым душком свежих, только что растертых красок. Стараясь не смотреть вниз, на мраморный пол капеллы, он брал кисть и выжимал ее, пропуская между большим и указательным пальцами левой руки: надо было следить за тем, чтобы с утра краски были жидкими.

В свое время Микеланджело немало наблюдал, как работал Гирландайо; он усвоил правило, что писать фреску надо начиная сверху и уже потом расширять красочное поле вниз и в обе стороны. Однако ему не хватало опыта делать это профессионально — он приступил теперь к работе, расписывая главный узел фрески, тот, что был с левого ее края и больше его интересовал: последний кусок зеленой земли, еще не захваченный потопом; ствол согнутого бурею дерева, распростершийся в ту сторону, где плавал будущий Ноев ковчег, люди, еще живые, взбираются на берег в надежде избежать гибели; женщина сжимает в своих объятиях младенца, другой ребенок, постарше, цепляется за ее ногу; муж несет на спине обезумевшую жену; головы людей, молодых и старых, виднеются на поверхности воды, которая все прибывает и вот-вот их поглотит; и в самом верху — юноша, судорожным усилием влезший на дерево и ухватившийся за него, будто на такой высоте можно было найти спасение.

Он писал, сильно запрокидывая голову, отводя назад плечи, глаза его были устремлены кверху. На лицо ему капала краска, с мокрой штукатурки стекала влага и попадала в глаза. От неловкой, неестественной позы руки и спина быстро уставали. В первую неделю работы он из осторожности разрешал Мики покрывать штукатуркой лишь небольшой участок плафона, постепенно расширяя его; он пока только искал, нащупывал очертания фигур, определял, какой тон придать обнаженному телу или голубым, зеленым и розовым пятнам одежды у тех персонажей, которые еще что-то на себе сохранили. Он чувствовал, что тратит чересчур много времени и усилий на обработку малых деталей и что при таком темпе ему действительно потребуются на работу, как предсказывал Граначчи, все сорок лет, а не четыре года. Но по мере того как он продвигался вперед, его техника становилась совершенней; эта фреска о всемирном потопе, где жизнь и смерть как бы схватились друг с другом и закружились в неистовом вихре, мало напоминала собой мертвенно-уравновешенную живопись Гирландайо. Пусть он работал медленно, это его не беспокоило: придет время, когда он овладеет новым для него мастерством в полной мере.

Неделя была уже на исходе, как подул резкий северный ветер. Он свистал и заливался, целую ночь не давая Микеланджело сомкнуть глаза. Утром он пошел в Систину, замотав рот шарфом, и, взбираясь на леса, даже не знал, сможет ли отогреть руки и держать кисть. Но когда он был уже на самой верхней из платформ, выстроенных Росселли, он увидел, что браться за кисть нет нужды: фреска его погибла. Штукатурка плафона и краски за ночь нисколько не высохли. Более того, вдоль контуров дерева, сокрушаемого бурей, и с плеч мужчины, карабкающегося из воды на берег с узлом одежды на спине, катились капли влаги. От сырости на фреске выступила и расползлась плесень, поглощая краску. Мики глухо сказал, стоя позади Микеланджело:

— Я плохо замесил штукатурку?

Прошло несколько минут, пока Микеланджело справился с собой и ответил:

— Вина тут моя. Я не умею смешивать краски для фресок. Я учился этому у Гирландайо слишком давно. А когда я писал первого своего Пророка, краски мне готовил Граначчи или другие помощники. Сам я только расписывал стену.

Он с трудом спустился по лестнице, в глазах у него стояли слезы; спотыкаясь, будто слепой, поплелся он к папскому дворцу и бесконечно долго сидел, ожидая, в холодной приемной. Когда его провели к папе, того поразило горестное выражение лица Микеланджело.

— Что произошло, сын мой? Ты совсем болен.

— У меня страшная неудача.

— Какая же именно?

— Все, что я написал, все испорчено.

— Так быстро?

— Я говорил вам, ваше святейшество, что это не мое ремесло.

— Не падай духом, Буонарроти, никогда еще я не видал тебя… побежденным… Я предпочитаю, чтобы ты нападал на меня.

— Со всего плафона капает влага. От сырости местами уже проступила плесень.

— И ты не можешь ее высушить?

— Я совсем не знаю, что делать, ваше святейшество. Все мои краски покрылись плесенью. А по краям фрески появилась соляная кромка, она вконец губит работу.

— Не могу поверить, чтобы ты с чем-то не справился и потерпел неудачу. — Папа повернулся к груму. — Сейчас же отправляйся к Сангалло, пусть он осмотрит плафон Систины и скажет мне, в чем дело.

Микеланджело вышел в холодную приемную и снова стал ждать, сидя на жесткой скамье. Да, это было самое тяжелое поражение, какое он когда-либо испытывал. Сколь ни горько было ему жертвовать годами, работая над фреской, он все же породил великий замысел. Он не привык испытывать неудачи — по его представлениям, это было еще хуже, чем, подчиняясь чужой воле, заниматься не своим ремеслом. Нет сомнения, что папа сейчас откажется от него, прекратит с ним все дела, хотя его неудача с фреской не имела отношения к его искусству как ваятеля по мрамору. Конечно же, ему не дадут теперь высекать надгробие. Если художник так жестоко посрамлен, с ним покончено. Весть о его конфузе с фреской облетит всю Италию за несколько дней. Вместо того чтобы вернуться во Флоренцию с триумфом, он, забыв о всякой гордости, потащится туда, как побитая собака. Флоренции это не может понравиться. Флорентинцы будут считать, что он уронил их престиж в искусстве. Гонфалоньер Содерини будет тоже разочарован: он предполагал, что работа Микеланджело на папу принесет ему выгоду, а теперь он окажется перед Ватиканом лишь в долгу. И снова Микеланджело потеряет целый год, оставшись без настоящего творческого труда.

Он был так погружен в свои мрачные мысли, что не заметил, как во дворце появился Сангалло. И, поспешно идя вместе с ним в тронный зал, он не успел подготовить себя к предстоящему разговору.

— Ну, что ты обнаружил, Сангалло? — спросил папа.

— Ничего серьезного, ваше святейшество. Микеланджело применяет слишком жидкую известь, и от ветра и холода из нее выступила сырость.

— Я замешивал штукатурку точно в тех же пропорциях, как Гирландайо во Флоренции, — пылко возразил Микеланджело. — Я видел, как он ее готовит…

— Римская известь делается из травертина. Она сохнет не так быстро. Поццолана, которую Росселли научил тебя добавлять в известь, не затвердевает в ней и часто выделяет плесень, когда штукатурка подсыхает. Советую тебе добавлять в известь вместо поццоланы мраморный порошок и лить поменьше воды. Тогда все будет в порядке.

— А как с моими красками? Мне придется счистить все, что я написал?

— Зачем же? Когда воздух немного согреется, он уничтожит плесень. Твои краски не пострадают.

Если бы Сангалло, придя во дворец, сказал, что роспись плафона погибла, Микеланджело был бы к обеду уже в дороге, на пути во Флоренцию. А теперь он мог возвращаться к своему плафону, хотя от всего того, что он пережил в это утро, у него начала мучительно болеть голова.

Ветер стал стихать. Выглянуло солнышко. Штукатурка плафона подсохла. А скорбный путь во Флоренцию вместо Микеланджело пришлось проделать Сангалло. Зайдя в дом на площади Скоссакавалли, Микеланджело увидел, что мебель в комнатах затянута простынями, а все вещи снесены вниз и сложены у двери. У Микеланджело упало сердце.

— Что случилось?

Сангалло покачал головой, губы у него были сурово сжаты.

— Я сижу совсем без работы. Меня не зовут ни во дворец Джулиано, ни на Монетный двор, ни в один из новых дворцов. Знаешь, какой дали мне теперь заказ? Прокладывать сточные трубы на улицах! Почетный труд для папского архитектора, не правда ли? Ученики мои все перешли к Браманте. Он клялся, что захватит мое место, и, как видишь, захватил.

На следующее утро семья Сангалло уехала из Рима. Ватикан этого просто не заметил. Стоя в капелле на своих лесах, Микеланджело чувствовал себя в Риме так одиноко, как никогда раньше; обводя кистью камни и последний клочок зеленой земли, захлестываемый подступавшими водами, он словно бы видел, что это он сам, а не давно погибшие люди, всеми покинутый и отчаявшийся, судорожно цепляется за пустынные серые скалы.

«Потоп» потребовал у Микеланджело тридцать два дня беспрерывной упорной работы. Когда он ее заканчивал, деньги у него уже совсем иссякли.

— Даже не разберешь — то ли живот у нас прирос к хребтине, то ли хребтина к животу, — подшучивал Мики.

Все прежние заработки Микеланджело ушли на отцовские дома и земельные участки, из которых Лодовико рассчитывал извлекать доходы для семьи, но Микеланджело это не принесло спокойствия. В каждом письме, которое приходило из Флоренции, Микеланджело натыкался на жалобы и слезные мольбы: почему он не посылает денег своим братьям, чтобы те открыли лавку, почему не посылает денег отцу, когда тот решил прикупить еще хорошей земли, подвернувшейся ему по дешевке? Почему он бездействует, ничего не предпринимая для того, чтобы перенести судебное дело тети Кассандры в Рим, где бы он мог лучше защитить интересы семейства? И снова у Микеланджело появлялось такое ощущение, будто на его фреске был изображен он сам, а не какой-то безвестный голый и беззащитный человек, пытавшийся вскарабкаться на Ноев ковчег, в то время как другие страдальцы, в страхе потерять свое последнее убежище, угрожающе занесли над ним свои дубинки.

Как же это так выходило, что только он, Микеланджело, один не достиг процветания, пользуясь своими связями с папой? Юный Рафаэль Санцио, недавно привезенный в Рим своим земляком-урбинцем Браманте,который был старым другом семейства Санцио, тут же обеспечил себя частными заказами. А от изящества и обаяния его работ папа пришел в такой восторг, что поручил Рафаэлю украсить фресками станцы — комнаты в новых своих апартаментах, куда он хотел переехать из палат Борджиа, внушавших ему отвращение. Те фрески в станцах, которые начали писать Синьорелли и Содома, папа приказал закрасить, оставив лишь работы Рафаэля. Получая от папы щедрое содержание, Рафаэль снимал пышно обставленную виллу, поселив там красивую молодую любовницу и наняв целый штат слуг. Рафаэля уже окружали поклонники и ученики; он вкушал самые спелые плоды римской жизни. В числе немногих близких людей папа приглашал его с собой на охоту, звал на обеды в кругу друзей. Его можно было увидеть в Риме всюду; всеми он был обласкан, всем нравился; со всех сторон на него сыпались новые заказы и предложения; украшать свой летний павильон его просил даже банкир Киджи.

Микеланджело угрюмо оглядел голые кирпичные стены своего дома, тускло-коричневые, унылые, без занавесей и ковров, остановил взор на скудной подержанной мебели, купленной у старьевщика. Когда Рафаэль появился в Риме, Микеланджело ожидал, что он придет к нему и знакомство их продолжится. Но Рафаэль не дал себе труда сделать сотню шагов и зайти к нему в это жилище или Систину.

Однажды вечером, когда Микеланджело, кончив работу, шел по площади Святого Петра, весь, начиная с волос, забрызганный краской и штукатуркой, он увидел Рафаэля; тот шагал навстречу ему, окруженный поклонниками, учениками и просто праздными молодыми людьми. Поравнявшись с Рафаэлем, Микеланджело сказал сухо:

— Куда это ты идешь с такой свитой, будто князь?

Не замедляя шага, Рафаэль язвительно ответил:

— А куда идете вы в одиночестве, будто палач?

Эта фраза заронила в душу Микеланджело немалую каплю яда. Он сознавал, что одиночество его было добровольным, но и эта мысль ничуть его не утешала. Он поплелся дальше и, добравшись до своего рабочего стола, усердной работой заглушил и чувство голода, и чувство сиротливости: он готовил рисунок для второй своей фрески, «Жертвоприношение Ноя». По мере того как пальцы его двигались все проворнее и мозг работал яснее, на бумаге оживали и Ной, и его престарелая жена, и три Ноевых сына с их женами, и предназначенный в жертву Богу овен, а комната казалась Микеланджело уже не такой мрачной и пустой: в самом ее воздухе как бы струилась энергия, наполняя все вокруг силой и цветом. Чувство голода и чувство неприкаянности постепенно куда-то отступали. У него возникло ощущение родства и близости к этим только что родившимся старцам и юношам и к этому миру, созданному им самим.

В глубокой тишине ночи он говорил себе:

— Когда я в одиночестве, я не более одинок, чем на людях.

И он вздыхал, хорошо зная, что он жертва своего собственного характера.

14

Папа Юлий нетерпеливо ждал случая посмотреть первую фреску, но как ни нуждался Микеланджело в деньгах, он не прерывал работы еще десять дней и написал «Дельфийскую Сивиллу» и «Пророка Иоиля» — они были размещены на своих тронах по обеим сторонам малой фрески «Опьянение Ноя». Микеланджело хотелось показать папе достойные образцы фигур, которыми он предполагал окружить центральную часть плафона.

Юлий поднялся по лестнице на леса и вместе с Микеланджело стал разглядывать фреску — пятьдесят пять мужчин, женщин и детей, в большинстве своем показанных во весь рост; лишь немногие были погружены в пучину вод, держа на поверхности свои головы и плечи. Папа поговорил о величественной красоте и осанке темноволосой «Дельфийской Сивиллы», расспросил о старике с космами седых волос, несущем своего мертвого юношу сына, о Ноевом ковчеге, который вырисовывался на заднем плане и напоминал древнегреческий храм, полюбопытствовал насчет того, что будет написано на других участках плафона. Микеланджело уклонялся от прямых ответов: ему нужно было сохранить за собой право менять свои планы и замыслы по мере того, как работа будет подвигаться вперед. Юлий был чрезвычайно доволен всем увиденным и воздержался от каких-либо замечаний. Он спокойно спросил:

— Остальной плафон будет столь же хорош?

— Он должен быть еще лучше, святой отец, ибо я только учусь, как применять законы перспективы на такой высоте.

— Твои фрески на плафоне совсем не похожи на те, которые находятся внизу.

— Когда я напишу несколько новых фресок, уверяю вас, разница еще увеличится.

— Ты меня порадовал, сын мой. Я прикажу казначею выдать тебе следующие пять сотен дукатов.

Теперь Микеланджело мог послать денег домой и утихомирить на время семейство, мог купить еды про запас, приобрести необходимые материалы для работы: он думал, что впереди его ждут спокойные месяцы, когда он будет работать без помех и примется писать «Райский Сад», «Сотворение Евы», а затем и сердцевину всего плафона — «Бога, творящего Адама».

Но наступившие месяцы принесли ему все, что угодно, кроме спокойствия. Дружески настроенный к Микеланджело камерарий Аккурсио дал ему знать, что его «Оплакивание» хотят вынести из храма Святого Петра: рабочей армии Браманте, состоявшей из двух тысяч пятисот человек, надо было разобрать южную стену базилики и освободить место для возводимых пилонов. Взбежав по длинному лестничному маршу базилики, Микеланджело увидел, что «Оплакивания» уже нет на старом месте, — статуя, ничуть не поврежденная, была теперь установлена в маленькой часовне Марии Целительницы Лихорадки. Успокоившись, Микеланджело отошел в сторону и стал смотреть, как рабочие Браманте закрепляли на древних колоннах южной стены петли канатов; затем, не веря своим глазам, с таким чувством, будто внутри у него все оборвалось, он увидел, как эти древние колонны из мрамора и гранита, рухнув на каменный пол, раскололись вдребезги. Обломки колонн вывозили на свалку, словно дикий булыжник. Когда, дробя античные изразцы пола, упала южная стена, она разрушила и те памятники и надгробья, которые были подле нее. А как мало потребовалось бы средств, чтобы в полной сохранности перенести эти сокровища в другое место!

Через два дня на дверях дворца Браманте белела подметная бумажка, в которой Браманте был назван Руинанте. По всему городу передавали басню о том, как Браманте постучался в двери рая, а Святой Петр не пустил его туда, сказав: «Зачем ты разрушил мой храм в Риме?» В ответ на это Браманте будто бы спросил Святого Петра, неужели тот предпочитает, чтобы он, Браманте, разрушил самый небесный свод и перестроил его по-своему.

Насколько Микеланджело знал, ключи от Систины были только у него и у камерария Аккурсио. Микеланджело настаивал на этом с самого начала, чтобы никто не мог ни шпионить за ним, ни нарушать его уединения. Но когда он, работая в той части капеллы, которая была предназначена для мирян, начал писать сидящего на огромном троне Пророка Захарию, у него появилось ощущение, будто кто-то заходит в Систину по ночам. Никаких осязаемых доказательств у него не было, ничего в капелле не передвигалось, но он чувствовал, что чья-то рука трогала его вещи и клала их не так, как они были оставлены накануне. Кто-то в его отсутствие поднимался на леса.

Однажды Мики спрятался у двери капеллы и обнаружил: в Систину приходил Браманте, и не один, а, как показалось Мики, вместе с Рафаэлем. Значит, у Браманте тоже были ключи от Систины. Являлись соглядатаи в капеллу очень поздно, за полночь. Микеланджело пришел в бешенство: ведь пока он закончит свой свод и откроет его для обозрения, все его новые живописные приемы будут уже применены Рафаэлем в его фресках в станцах! Разве по римским работам Рафаэля не было видно, как тщательно он изучил Микеланджеловых «Купальщиков»? Выходит, Рафаэль осуществит переворот в живописи, а его, Микеланджело, будут считать только копиистом!

Микеланджело попросил камерария Аккурсио устроить ему встречу с Юлием. Он прямо заявил папе, что какие бы новшества он, Микеланджело, ни придумал, у него нет возможности утаить их от Рафаэля.

Браманте стоял рядом и не произносил ни слова. Микеланджело потребовал, чтобы ключ от капеллы у него был отнят. Папа попросил Браманте передать ключ Аккурсио. Так разрешился второй кризис в работе Микеланджело над сводом. Он снова вернулся в капеллу.

А назавтра пришло письмо от племянницы кардинала Пикколомини, который так недолго был папой Пием Третьим. Семейство Пикколомини настаивало, чтобы Микеланджело высек оставшиеся одиннадцать статуй для сиенского алтаря или же возвратил сто флоринов денежного аванса, за который в свое время давал поручительство Якопо Галли. Микеланджело не мог выплатить сейчас сотню флоринов. Помимо того, Пиколомини уже должны были ему деньги за одну статую, которую он для них изваял.

В другом письме, от Лодовико, говорилось, что, когда отец был занят ремонтом дома в Сеттиньяно, Джовансимоне повздорил с ним и даже замахнулся на него, угрожая побить, а затем поджег и дом и амбар. Урон от огня был небольшой, поскольку оба строения были каменные, но от таких тяжких переживаний Лодовико заболел. Микеланджело послал денег на ремонт и дал в ответном письме нагоняй брату.

Все четыре истории вконец расстроили Микеланджело. Работать по-настоящему он был уже не в силах. И в то же время жажда ваять из мрамора охватила его с такой мучительной силой, что он изнемогал, не в состоянии бороться с собой. И ему захотелось снова побывать в Кампанье: он шел по ней большими переходами, покрывая версту за верстой, и жадно глотал чистый воздух, словно бы стараясь доказать себе, что у него есть объем, есть три измерения. В дни гнетущих своих тревог, в дни самых безнадежных дум он получил известие от кардинала Джованни — тот вызывал его к себе во дворец. Неужто стряслось еще что-то дурное? Джованни сидел, одетый в свою красную мантию и кардинальскую шапочку, его бледное одутловатое лицо было чисто выбрито, на Микеланджело пахнуло знакомым запахом крепких флорентинских духов. За спиной кардинала стоял Джулио, мрачный, с угрюмо сдвинутыми бровями.

— Микеланджело, я жил с тобой под одной крышей в доме моего отца и питаю к тебе самые теплые чувства.

— Ваше преосвященство, я всегда это знал.

— Вот почему я хотел бы, чтобы ты постоянно бывал в моем дворце. Ты должен бывать у меня на обедах, находиться при мне, когда я выезжаю на охоту, скакать на коне в моей свите, когда я еду по городу, направляясь служить мессу в церковь Санта Мария ин Доменика.

— Но, ваше преосвященство, к чему мне все это делать?

— Я хочу показать Риму, что ты принадлежишь к самому близкому моему кругу.

— Разве вы не можете просто объявить об этом хоть всему городу?

— Слова ничего не значат. В этот дворец приходят духовные лица, высшая знать, богатейшие купцы. Когда эти люди увидят, что ты здесь постоянный гость, они поймут, что ты находишься под моим покровительством. Я уверен, что этого хотел бы и мой отец.

Благословив Микеланджело, Джованни вышел из комнаты. Микеланджело посмотрел на Джулио: тот шагнул вперед и тихим, приветливым голосом сказал:

— Ты знаешь, Буонарроти, кардинал Джованни владеет искусством не наживать себе врагов.

— В нынешнем Риме для этого надо быть гением.

— Кардинал Джованни и есть такой гений. Никто из кардиналов не пользуется в коллегии такой любовью, как он. И он чувствует, что ты нуждаешься в его добром отношении.

— Это почему же?

— Браманте поносит и клянет тебя, обвиняя в том, что это ты приклеил к нему прозвище Руинанте. Число твоих недругов под влиянием этого урбинца возрастает с каждым днем.

— И кардинал Джованни хочет заступиться за меня?

— Не нападая на Браманте. Если ты станешь близким другом нашего дома, кардинал, не говоря Браманте ни одного сердитого слова, заставит умолкнуть всех, кто тебя порочит.

Микеланджело вновь взглянул в тонкое, красивое лицо Джулио; впервые в жизни он почувствовал к нему какую-то симпатию, так же как впервые Джулио проявил по отношению к нему дружеское расположение.

По извилистой тропинке Микеланджело взобрался на холм Яникулум и отсюда окинул взором рыжевато-коричневые крыши Рима, уступами сбегавшие по холмам, Тибр, вьющийся как огромная змея или гигантская буква S. Он все спрашивал себя, можно ли в одно и то же время принадлежать к приспешникам кардинала Джованни и расписывать плафон Систины. В нем говорило чувство благодарности к Джованни за то, что тот хотел помочь ему, и он действительно нуждался в помощи. Но даже не будь он занят работой целые дни и ночи, мог ли он сделаться прислужником кардинала? Ведь он совсем не умеет предаваться светским забавам, да и не питает никакой любви к свету. Как ни стремился он возвысить положение художника и добиться того, чтобы его отличали от простого ремесленника, от мастерового, все же он твердо знал: художник — это человек, который должен постоянно трудиться. Годы летят так быстро, препятствия, стоящие перед художником, столь серьезны и многочисленны, что, если он не будет работать, напрягая свои силы до предела, он никогда не сможет раскрыть себя и создать целое полчище изваяний. Это немыслимо, чтобы он, Микеланджело, поработав над плафоном два-три утренних часа, тут же шел мыться, отправлялся во дворец и любезничал там, болтая с тремя десятками гостей, и долго, не считая времени, сидел за столом, поглощая изысканные блюда!..

Когда Микеланджело благодарил кардинала Джованни и объяснял ему причины, по которым он не мог воспользоваться его предложением, тот слушал очень внимательно.

— Почему это невозможно для тебя, а Рафаэлю все дается так легко? Он тоже исполняет большую работу, и с высоким мастерством, и все же он каждый день бывает на обедах то в одном, то в другом дворце, ужинает с близкими друзьями, ходит на спектакли и только что купил чудесный дом в Трастевере для своей новой дамы сердца. Ты не будешь оспаривать, что он живет полной жизнью. Заказы предлагают ему чуть ли не каждый день. И он ни от чего не отказывается. Почему же он все это может, а ты нет?

— Честно говоря, ваше преосвященство, я не знаю, как вам это объяснить. Для Рафаэля работа над произведением искусства — это вроде яркого весеннего дня в Кампанье. Для меня — это трамонтана, холодный ветер, дующий в долины с горных вершин. Я работаю с раннего утра до наступления темноты, потом при свечах или масляной лампе. Искусство для меня — это мучение, тяжкое и исступленно радостное, когда оно удается хорошо. Искусство держит меня в своей власти постоянно, не оставляя ни на минуту. Когда я вечером кончаю работу, я опустошен до предела. Все, что было у меня за душой, я уже отдал мрамору и фреске. Вот почему я не могу тратить своих сил ни на что другое.

— Даже тогда, когда это в твоих же жизненных интересах?

— Самый жизненный мой интерес — это как можно лучше исполнить свою работу. Все остальное проходит как дым.

15

Он поднялся на свой помост, твердо решив, что никакие дела и хлопоты ни в Риме, ни во Флоренции не отвлекут его больше от работы. У него уже были готовы рисунки для всего плафона — предстояло написать три сотни мужчин, женщин и детей, вдохнуть в них могущество жизни, сделать их трехмерными, как трехмерны люди, живущие на земле. Та сила, которая должна была сотворить их, таилась внутри него, ей надо было только прорваться. От него требовалась дьявольская энергия: ведь, корпя над работой не один день и не одну неделю, а целые месяцы, он был обязан придать каждому персонажу свой, только ему присущий характер, ум, душу, склад тела и все это сделать с такой озаренностью, чувством монументальности и напором, чтобы редкие из земных людей могли сравниться с ними в своей мощи. И каждая фигура, каждый персонаж должен был быть выношен им где-то внутри и рожден, вытолкнут, как из чрева, бешеным усилием воли. Ему, Микеланджело, надо было напрячь все свои созидательные способности, животворное его семя должно было возрождаться в нем каждый день заново и, пуская ростки, рваться в пространство, заполнять плафон, творя вечную жизнь. Создавая своими руками и разумом облик Бога-Отца, он сам был словно Божественная Матерь, корень и источник благородного племени, получеловек, полубог, каждую ночь сам себя насыщающий плодородящей силой и вынашивающий зачатый плод до зари, чтобы потом на одиноком зыбком ложе, поднятом почти к небесам, произвести род бессмертных.

Даже всемогущий Господь, сотворивший солнце и луну, сушу и воду, злаки и растения, зверей и пресмыкающихся, мужчину и женщину, даже господь изнемог от такой бурной созидательной работы. «И увидел Бог все, что он создал, и вот, хорошо весьма». Но в той же Книге Бытия сказано далее: «И совершил Бог к седьмому дню дела свои, которые он сделал, и почил в день седьмой от всех дел своих…» Как же не изнемочь и не истощиться ему, Микеланджело Буонарроти, если он работает из месяца в месяц, не зная ни приличной пищи, ни отдыха, будучи сам человеком небольшого, всего в два аршина и четыре с половиной вершка, роста и веся лишь сотню фунтов, то есть не более чем какая-нибудь флорентинская девушка из благородной семьи? Когда он возносил мольбу к господу, говоря: «Боже, помоги мне!» — он молился самому себе, стремясь сохранить силу духа и не сломиться, поддержать телесную бодрость и укрепить волю, дабы явить в творчестве все свое могущество и постоянно видеть своим внутренним взором иной мир, более героический, чем земной.

Уже тридцать дней он писал от зари до зари, завершая «Жертвоприношение Ноя», четырех юных титанов, сидящих по углам этой фрески, «Эритрейскую Сивиллу» и «Пророка Исайю», помещенных друг против друга, на противоположных падугах, а возвращаясь домой, принимался готовить картон «Изгнание из Рая». Уже тридцать дней он спал, не раздеваясь, не снимая даже башмаков, и когда однажды, закончив очередную часть плафона, еле живой от усталости, велел Мики снять с себя башмаки, то вместе с башмаками у него слезла с ног и кожа.

Он забыл в своем рвении всякую меру. Работая стоя под самым потолком, он должен был закидывать голову, оттягивать назад плечи и сильно выгибать шею, отчего у него начиналось головокружение и ломота во всех суставах; в глаза ему капала краска, хотя он привык щурить их при каждом взмахе кисти, как когда-то щурил, оберегаясь от летящей мраморной крошки.

Трех подставок, сооруженных Росселли, ему уже не хватало, и тот построил четвертую, еще выше. Он писал и в сидячем положении, весь скорчившись, прижимая для равновесия колени к животу, и приникал к плафону так близко, что от глаз до потолка оставалось лишь несколько дюймов: в тощих его ягодицах скоро появлялась такая боль, что невозможно было терпеть. Тогда он откидывался на спину и подтягивал колени почти к подбородку с тем, чтобы поддерживать ими руку, протянутую к потолку. Поскольку он больше не заботился о своей внешности и совсем не брился, его борода стала превосходной мишенью для падавшей с потолка краски и воды. И как бы он ни вытягивался, как ни сгибался, какую позу ни принимал, вставал ли на колени, ложился на спину или вновь поднимался, он все время испытывал огромное напряжение.

Затем он решил, что он слепнет. Получив письмо от брата Буонаррото, он начал было читать его, но перед глазами у него поплыли какие-то неясные пятна. Он отложил письмо, умылся, рассеянно подцепил несколько раз вилкой безвкусные макароны, сваренные для него Мики, и снова взялся за письмо. Он не мог разобрать в нем ни слова.

В отчаянии он лег на кровать. Что он делает с собой? Он отказался исполнить простую работу, о которой просил его папа, и замыслил совсем другой план, и вот теперь он выйдет из этой капеллы сгорбленным, кривобоким, слепым карликом, потерявшим человеческий облик и постаревшим по своей собственной великой глупости. Как Торриджани искалечил ему лицо, так этот свод искалечит все его тело. Он будет носить шрамы от сражения с этим плафоном до самой своей кончины. И почему только у него все складывается так дурно и несчастливо? Он мог бы потрафить папе, избегая с ним стычек, и давно жил бы уже во Флоренции, наслаждаясь обедами в Обществе Горшка, любуясь своим уютным и удобным домом и работая над изваянием Геракла.

Совсем лишившись сна, страдая от боли во всем теле, чувствуя тоску по родине и страшное свое одиночество, он встал в черной, как чернила, темноте, зажег свечу и на обороте старого рисунка принялся набрасывать строки, стараясь этим как бы облегчить свое горе.

От напряжения вылез зоб на шее
Моей, как у ломбардских кошек от воды,
А может быть, не только у ломбардских.
Живот подполз вплотную к подбородку,
Задралась к небу борода. Затылок
Прилип к спине, а на лицо от кисти
За каплей капля краски сверху льются
И в пеструю его палитру превращают.
В живот воткнулись бедра, зад свисает
Между ногами, глаз шагов не видит.
Натянута вся спереди, а сзади
Собралась в складки кожа. От сгибанья
Я в лук кривой сирийский обратился.
Мутится, судит криво
Рассудок мои. Еще бы! Можно ль верно
Попасть по цели из ружья кривого?
…Так защити же
Поруганную честь и труд мой сирый;
Не место здесь мне. Кисть — не мой удел.
Он получил весть, что брат его Лионардо умер в монастыре в Пизе. Было неясно, почему он оказался в Пизе, там ли его и похоронили, от какой болезни он умер. Но когда Микеланджело пошел в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо заказывать мессу за упокой души Лионардо, он понял, что ему не надо узнавать, от чего умер брат: он умер от избытка рвения. Как можно поручиться, что и ему самому не суждено умереть от того же недуга?


Мики наткнулся на колонию каменотесов в Трастевере и теперь проводил с ними все вечера и праздники. Росселли ездил то на юг, в Неаполь, то на север, в Витербо и Перуджию, и, как признанный мастер своего дела, штукатурил стены под роспись. Микеланджело безвыездно жил в Риме. И никто больше не заглядывал к нему, никто не приглашал к себе. Разговоры его с Мики касались главным образом растирания красок и заготовки материалов, нужных для работы на лесах. Он вел такой же затворнический образ жизни, как монахи в Санто Спирито.

Он уже не ходил в папский дворец беседовать с Юлием, хотя папа, после второго посещения капеллы, прислал ему тысячу дукатов на расходы. Ни одна живая душа больше не появлялась в Систине. Когда Микеланджело шел из своего дома в капеллу и из капеллы домой, он спотыкался, будто слепец, и с трудом переходил площадь: голова его была опущена, он никого не замечал. Прохожие тоже больше не обращали внимания на его запачканные красками и известью платье, лицо, бороду, волосы. Кое-кто считал его сумасшедшим.

«Помешанный, — такое слово было бы вернее, — бормотал Микеланджело. — Когда я провел весь день на Олимпе среди богов и богинь, как мне снова примениться к этой жалкой земле?»

Он и не пытался этого сделать. Ему было довольно того, что он достиг своей главной цели: жизнь людей на его плафоне была реальной, истинной жизнью. На тех же, кто был на земле, он смотрел как на призраков. Его ближайшими, сердечными друзьями были Адам и Ева, написанные на четвертой большой фреске плафона. Он изобразил Адама и Еву в Райском саду не болезненно-слабыми и боязливыми, а могуче сложенными, живыми и прекрасными созданиями; в них чувствовалась такая же изначальная естественность, какая была в камне, у которого они остановились, подойдя к обвитому змием дереву, и они поддались искушению скорей от спокойного сознания своей силы, чем от младенческой глупости. Это была пара, способная дать начало человеческому роду! И когда они, изгнанные, бежали из рая в некие пустынные земли и меч архангела, показанного в правой части фрески, был занесен прямо над их головами, они были испуганы, но не покорены, не сломлены духом и не унижены до степени пресмыкающихся.

Это были прародители человека, созданные самим Господом Богом, и он, Микеланджело Буонарроти, вызвал их к жизни во всем их благородстве и телесной красоте.

16

В июне 1510 года, двенадцать с лишним месяцев спустя после того, как Микеланджело показал Юлию «Потоп», первая половина свода была расписана. На малой центральной фреске Бог, окутанный широким розовым хитоном, только что вызвал Еву из ребра спящего Адама; по углам фрески, обрамляя ее, были изображены четыре обнаженных юноши, которым предстоит родиться от Адама и Евы, — у них прекрасные лица и сильные тела, словно бы изваянные из мрамора теплых тонов; по обе стороны от юношей, книзу, под стягивающим весь свод карнизом, помещались на своих тронах похожая на Вулкан Кумская Сивилла и Пророк Иезекииль. Половина плафона была теперь захвачена разливом великолепных красок — горчично-желтых, бледно-зеленых, цвета морской воды, лилово-розовых, лазурно-голубых, и среди них сияли, будто под лучами солнца, телесные тона могучих обнаженных фигур.

Микеланджело никому не говорил, что плафон наполовину закончен, но папа узнал об этом без промедления. Он прислал грума сказать Микеланджело, что после обеда будет в Систине. Микеланджело помог Юлию взобраться на последние перекладины лестницы, сделал с ним круг по помосту, показав «Давида и Голиафа», «Юдифь и Олоферна», сюжеты из истории предков Христа, написанные в распалубках над окнами.

Юлий потребовал тотчас же разобрать леса с тем, чтобы все увидели, какое великолепие созидается на плафоне.

— Святой отец, разбирать леса еще не время.

— Почему?

— Потому что еще многое остается дописывать: младенцев, играющих позади тронов Пророков и Сивилл, обнаженные фигуры на вершинах распалубок, по обеим сторонам…

— Но я слышал, что первая половина плафона закончена.

— Главные картины действительно закончены, но надо дописать еще так много деталей…

— Когда же это будет сделано? — упрямо допрашивал папа.

Микеланджело взяла злость. Он решительно отрезал:

— Когда будет готово!

Юлий вспыхнул и, передразнивая Микеланджело, резким хрипловатым голосом повторил его фразу:

— Когда будет готово! Когда будет готово!

Затем он в ярости поднял свой посох, на который опирался, и ударил им Микеланджело по плечу.

Наступила тишина, противники стояли, впившись друг в друга глазами. Микеланджело весь похолодел и, потрясенный, не чувствовал боли в плече. Он поклонился и сдержанно, словно его чувства были уже сокрушены этим ударом, сказал по правилам ритуала:

— Все будет сделано, как того желает ваше святейшество. Леса разберут завтра же, и капелла будет готова к осмотру.

И он отступил назад, давая дорогу Юлию, чтобы тот спустился по лестнице вниз.

— Тебе, Буонарроти, не дано отставить своего первосвященника! — вскричал Юлий. — А вот ты отставлен!

Микеланджело сбежал вниз вслед за папой, еле касаясь перекладин лестницы, и вышел из капеллы. Значит, конец всему! Горчайший, позорный конец — быть побитым палкой подобно холопу. Он, Микеланджело, клявшийся возвысить положение художников в мире и добиться того, чтобы их считали не просто мастеровыми, а самыми уважаемыми людьми, он, которого превозносило Общество Горшка за его дерзкий отказ подчиниться папскому велению, был обесчещен и унижен так, как еще не унижали ни одного из именитых художников!

Волны нервного потрясения все время охватывали его, пока он, слепо спотыкаясь, брел по каким-то неведомым ему улицам и едва угадывал дорогу к дому. Он, Микеланджело, заново создал целый мир. Он хотел быть Богом! Что же, папа Юлий Второй указал ему его место. Юлий — наместник Бога на земле, ведь об этом толковал даже брат Лионардо, а он, Микеланджело Буонарроти, был лишь тружеником в полях. Не странное ли дело — один удар палки может развеять столь много иллюзий.

«Не место здесь мне. Кисть — не мой удел!»

Триумф Браманте был полным.

Что должен делать теперь он, Микеланджело? Юлий никогда не простит ему того, что он разгневал его, папу, и заставил пустить в ход палку, а он, Микеланджело, никогда не простит Юлия за то, что тот нанес ему такое бесчестие. Он никогда уже не возьмет в руки наполненную краской кисть, никогда не коснется ею плафона. Вторую половину свода может расписывать Рафаэль.

Вот он уже доплелся до дома. Там ждал его Мики. Встретив Микеланджело, он не произнес ни слова, только пучил глаза, как филин.

— Собирай свои пожитки, Мики, — сказал ему Микеланджело. — И убирайся отсюда не теряя времени. Нам лучше уехать из Рима порознь. Если папа прикажет арестовать меня, я не хочу, чтобы вместе со мной попался и ты.

— Он не имел права ударить вас. Он вам не отец.

— Он мне святой отец. Он может предать меня смерти, если захочет. Но ему надо сначала еще захватить меня!

Микеланджело стал набивать одну парусиновую сумку своими рисунками, а другую платьем и остальными вещами. Потом он принялся писать записку Росселли, чтобы попрощаться с ним и просить его отвезти всю мебель и домашнюю утварь перекупщику в Трастевере. Через несколько минут, когда он кончил писать, в дверь постучали. Мики метнул взгляд на запасную дверь. Но бежать было уже поздно. Значит, подумал Микеланджело, его поймали, он не успел скрыться. Что его ждет теперь — какая новая кара, какое унижение? Он мрачно усмехнулся: когда ты провел четырнадцать месяцев под самым сводом, лежа лицом вверх, у темницы Святого Ангела наверняка окажутся свои удобства!

В дверь постучали вторично, очень резко. Он отворил ее, ожидая увидеть стражу. Вместо нее перед ним стоял камерарий Аккурсио.

— Могу я войти, мессер Буонарроти?

— Вы пришли арестовать меня?

— Мой милый друг, — мягко сказал Аккурсио, — вам не надо принимать слишком близко к сердцу такие пустяки. Неужели вы допускаете мысль, что первосвященник позволит себе ударить человека, которого бы он не любил?

Микеланджело притворил дверь и стоял теперь, упершись ладонями в стол и глядя широко открытыми глазами прямо в лицо камерария.

— Вы хотите сказать, что папский удар — это знак благоволения его святейшества?

— Папа любит вас, любит как одаренного, хотя и непокорного сына. — Аккурсио вынул из-за пояса кошелек и положил его на рабочий стол Микеланджело. — Первосвященник просил меня передать вам эти пятьсот дукатов.

— …золотое снадобье, чтобы залечить мою рану?

— …и таким образом извиниться перед вами.

— Святой отец хочет сказать, что он желает извиниться передо мной?

— Да. Он решил это сделать, едва переступил порог дворца. Ведь все произошло против его воли. Папа говорит, что это случилось только потому, что и над вами и над ним властвует эта ужасная террибилита.

— Кому-нибудь известно, что папа послал вас ко мне с извинением?

— Разве это так важно?

— Поскольку весь Рим будет знать, что первосвященник ударил меня, я могу жить здесь только в том случае, если всем станет известно, что он извинился.

Аккурсио мягко пожал плечами:

— Разве мыслимо, чтобы в нашем городе что-то осталось тайной?


Освятить и открыть для публики первую половину плафона Юлий решил накануне Успения. Десятник Моттино со своими рабочими разбирал и вытаскивал из капеллы леса, за ним присматривал Росселли. Все эти суматошные дни Микеланджело просидел дома: он готовил картоны Пророков Даниила и Иеремии, Ливийской и Персидской Сивилл. Он ни разу не показался ни близ Систины, ни близ папского дворца. Юлий не вступал с ним ни в какие переговоры и не передавал ни слова. Перемирие их было весьма натянутым.

Микеланджело уже совсем не следил за временем. Он знал, зима сейчас или лето, порой ему было известно, какой наступил месяц, но часто этим дело и кончалось. Когда он писал письма во Флоренцию, он не мог поставить под ними дату и объяснял это так: «Не знаю, какой сегодня день, но, кажется, вчера была пятница». Или: «Я не знаю, какое сегодня число, но вчера, я знаю, был день Святого Луки». Папа не дал ему приказа прийти на богослужение в Систину. Он узнал о состоявшейся в капелле церемонии почти случайно, когда однажды в полдень Мики услышал стук в дверь и ввел к нему в комнату Рафаэля. Микеланджело сидел, склонившись над своим рабочим столом, и рисовал Амана и Медного Змия для распалубок.

Взглянув на Рафаэля, он заметил, что тот сильно постарел, под глазами у него были темные круги, все лицо несколько одрябло. Рафаэль был в розовато-лиловом атласе, украшенном драгоценными каменьями. Заказчики, хлынувшие в его мастерскую толпами, предлагали ему самую разнообразную работу — от отделки кинжала до возведения огромных дворцов. Все, на что у Рафаэля не хватало времени, делали за него его помощники. Рафаэлю было теперь всего двадцать семь лет, но выглядел он на добрый десяток старше. Если Микеланджело изнурял и старил его тяжкий труд, то красота Рафаэля несла ущерб от всякого рода излишеств: от яств и вина, от женщин, от развлечений с друзьями, от неумеренных похвал.

— Мессер Буонарроти, ваша капелла буквально сразила меня, — сказал Рафаэль, и в голосе и глазах его чувствовалось истинное восхищение. — Я пришел извиниться. При встрече с вами я вел себя дурно. Мне не следовало говорить с вами так, как я говорил тогда на площади. Я должен был отнестись к вам с бо'льшим уважением.

Микеланджело вспомнил, как он ходил к Леонардо да Винчи извиняться за свои дурные манеры.

— Художники должны прощать друг другу все грехи.


Никто больше не пришел поздравить его, никто ни разу не остановил его на улице и не начал разговора, никто не предлагал ему новых заказов. Он жил теперь в таком одиночестве, словно был уже мертвецом. Роспись плафона Систины ничуть не взволновала римскую публику, все будто свелось к частному поединку между Микеланджело, Господом Богом и Юлием Вторым.

Но тут папа Юлий вдруг оказался завязнувшим в войне.

Спустя двое суток после открытия капеллы Юлий во главе своей армии покинул Рим — он хотел вытеснить французов из Северной Италии и тем укрепить и обезопасить папское государство. Микеланджело видел его отъезд: папа сидел на горячем боевом скакуне; в сопровождавшей его процессии были отряды испанцев, присланные испанским королем, получившим за это из рук папы власть над Неаполем; затем двигались наемники-итальянцы, которыми командовал племянник Юлия герцог Урбинский; войско римлян возглавлял другой его родственник, Маркантонио Колонна. Первой задачей папы было осадить Феррару, союзника Франции. Юлий позаботился о помощи — должно было подойти пятнадцатитысячное швейцарское войско, поддержанное значительными силами венецианцев. Но, продвигаясь на север, войскам папы надо было принудить к повиновению независимые города-государства Модену и Мирандолу, родовое гнездо великого Пико…

Микеланджело грызла тревога: ведь французы были единственными покровителями республики Флоренции. Если папа сумеет изгнать французские войска из Италии, положение Флоренции станет очень уязвимым. Тогда недалек будет день, когда гонфалоньер Содерини и вся Синьория тоже почувствуют на своей спине удар палки Юлия. Микеланджело оказался теперь на мели, или, вернее, сам посадил себя на мель. Камерарий Аккурсио передал ему папские дукаты и папское извинение, но он не передал просьбы первосвященника снова возвести в Систине леса и возобновить работу над алтарной половиной свода. Юлий ждал, когда Микеланджело явится в Ватикан с поклоном. А он, Микеланджело, ждал, чтобы Юлий сам пригласил его. Папа уехал из Рима, может быть, на много месяцев. Что же остается теперь делать ему, Микеланджело?

Отец писал, что во Флоренции тяжело болеет брат, Буонаррото. Микеланджело очень хотелось съездить домой и побыть подле брата, но как осмелиться покинуть Рим? И вместо поездки в родной город он послал туда денег, поубавив содержимое кошелька, полученного от папы вместе с извинением через камерария. Он раздумывал, где бы раздобыть заказ на скульптуру или на живопись и таким образом занять себя и до возвращения папы заработать какую-то сумму денег. Но он не привык искать заказов. Он даже не знал, как приступить к этим поискам.

Услышав, что папский канцелярист, флорентинец Лоренцо Пуччи уезжает из Рима, направляясь к папе в Болонью, Микеланджело разыскал его и спросил, не может ли он поговорить с Юлием от его, Микеланджело, имени: Микеланджело желал получить у папы пятьсот дукатов, которые тот должен был ему за уже расписанную половину плафона; помимо того, пусть папа скажет, надо ли начинать работу над второй половиной свода и будут ли отпущены средства на возведение лесов. Лоренцо Пуччи ответил Микеланджело, что постарается уладить дело как можно лучше. Более того, он обещал подумать, нельзя ли найти для Микеланджело какой-нибудь дополнительный заказ и тем дать ему возможность пережить такое трудное время.

В эти именно дни Микеланджело принялся писать сонет, обращенный к папе:

…Я ж — твой слуга: мои труды даны
Тебе, как солнцу луч, — хоть и порочит
Твой гнев все то, что пыл мой сделать прочит,
И все мои старанья не нужны.

17

Микеланджело получил возможность продолжить роспись плафона лишь после наступления нового, 1511, года. В течение всех эти недель и месяцев, тяжких своей неопределенностью, он сильно нуждался, много страдал и пережил не одно крушение надежд. Не в силах больше выдержать бездействия, он кинулся в Болонью, к папе, но увидел, что семейство Бентивольо там снова пришло к власти, а Юлий был так занят своими хлопотами, что даже не мог принять Микеланджело и уделить ему несколько минут. Микеланджело поехал оттуда прямо во Флоренцию — он хотел повидаться с домашними и взять денег из прежних своих сбережений, отданных на хранение эконому больницы Санта Мария Нуова. На эти деньги Микеланджело рассчитывал возвести в капелле леса и приняться за роспись, не дожидаясь ни разрешения папы, ни его субсидий. Брат Буонаррото уже выздоровел, но был слишком еще слаб, чтобы начать работать, а отец получил от Флоренции государственный пост — первый в семействе Буонарроти пост при жизни Микеланджело, — Лодовико сделали подестой в городке Сан Кашано. Когда Лодовико отправлялся туда, он забрал у эконома больницы часть Микеланджеловых денег, не поставив его в известность об этом и не спросив его согласия, хотя законных прав на деньги сына у него уже не было. Оправдываясь перед Микеланджело, отец писал в своем письме так:

«Я взял эти деньги в надежде, что смогу их вернуть раньше твоего приезда во Флоренцию. Теперь я вижу, что сглупил, и я ужасно сожалею об этом. Я поступил так потому, что послушался советов посторонних людей».

Микеланджело возвратился в Рим с пустыми руками. И по всему было видно, что папа Юлий скоро возвратится в Рим тоже с пустыми руками. Военные дела Юлия складывались весьма неудачно: несмотря на то, что он захватил Модену, его гарнизон в Болонье оказался очень слабым, продовольствия там не хватало, прямо у ворот города стояли войска Бентивольо, а в нескольких верстах от Болоньи укрепились французы. Феррара дала войскам папы отпор, нанеся им серьезное поражение; французы подкупили швейцарские отряды, и те согласились возвратиться к себе на родину; папа был уже готов направить племянника Пико делла Мирандола к французам для переговоров о своей сдаче, но тут появились венецианские и испанские войска и успели спасти его от такого позора.

Папский канцелярист вернулся в Рим и привез Микеланджело денег, а также разрешение возводить леса под второй половиной плафона, ближе к трону папы; средства на постройку лесов тоже были отпущены. Теперь Микеланджело мог вступить в схватку с Богом — писать Господа, творящего Адама, писать сотворения Солнца и Луны, отделение вод от суши, света от тьмы; он мог теперь бороться за то, чтобы зиждитель предстал на его плафоне с той убеждающей силой, которая заставила бы всех воскликнуть: «Да! Это Господь Бог. Только он и никто другой!» Эти четыре фрески с образом Господа Бога стали сердцевиной свода. От них зависело на плафоне все остальное. Если бы он не смог создать Бога с такой убедительностью, с какой Бог создал человека, этот плафон лишился бы своей души, оправдывавшей весь замысел Микеланджело и всю его работу.

Он всегда любил Бога. В самые мрачные свои часы он говорил: «Бог создал нас не для того, чтобы покинуть». Вера в Бога всегда укрепляла его; а теперь ему надо явить и показать миру, что же такое Бог, как он выглядит и какие внушает чувства, в чем заключена его волшебная сила и благодать. Его Бог не должен быть каким-то особенным, созданным только по его представлениям, он должен быть Богом-отцом всем людям, таким, каким они могут принять его, почитать его и ему поклоняться.

Это была весьма непростая задача, но он не сомневался, что может создать образ такого Бога. Ему надо только запечатлеть на рисунках облик, который он носил в себе с самого детства. Бога как самую прекрасную, могучую, разумную и любящую силу во вселенной. Поскольку Бог сотворил человека по образу и подобию своему, у Бога и лицо и тело человека. Первое человеческое существо, которое создал Бог, Адам, конечно же, был во всем подобен Богу. Явив взору Адама, сына божьего, который был возлюбленным творением своего создателя, показав великолепие его тела, благородство мысли, нежность души, красоту его лица, и рук, и ног, видя в нем прообраз всего самого прекрасного, что только есть на небе и на земле, — явив взору такого Адама, разве этим косвенно не скажешь и о самом Боге-отце? Богу, летящему в белом одеянии, с величавой бородой, остается только протянуть к Адаму свою десницу и через какое-то мгновение чуть коснуться его, чтобы от этого одухотворяющего прикосновения получили свое начало и человек, и весь мир.

Пока Микеланджело, паря высоко в небесах, писал малую фреску «Бог, отделяющий Воду от Суши». Юлий все глубже погружался в пучину земных горестей, уготованных сокрушенным воителям, и уже по-иному теперь смотрел на своего живописца в Систине. Он потерпел неудачу, осаждая Феррару, и ничего не добился, стараясь расстроить союз между Священной Римской империей и Францией; к тому же у него так разыгралась подагра, что его привезли в Равенну на телеге, запряженной волами. Папские войска и войска Венеции были жестоко побиты феррарцами, которые бушевали вовсю, финансовые средства папы так истощились, что он вынужден был продать восемь новых кардинальских постов, собрав восемьдесят тысяч дукатов — по десять тысяч с каждого кардинала. Французы и феррарцы вновь захватили Болонью и восстановили власть семейства Бентивольо. Юлий потерял там своюармию, артиллерию, обоз, утратил последние свои ресурсы. Когда он разгромленный, ехал обратно в Рим, он узнал о бунте церковников: на портале кафедрального собора в Римини висело воззвание духовенства, обращенное к Генеральному совету в Пизе, — священнослужители требовали провести следствие и осудить всю политику папы Юлия Второго.

Крушение Юлия было крушением и Микеланджело, ибо его жизнь теперь тесно переплелась с жизнью первосвященника. В тот день, когда Бентивольо пришли к власти, болонцы стеклись на площадь Маджоре и сбросили Микеланджелову бронзовую статую Юлия наземь, прямо на булыжники. Торжествующий герцог Феррары позже расплавил статую, пустив металл на пушку и назвав ее «Юлий». Микеланджело отдал этой статуе пятнадцать месяцев усердного труда, вложил в нее столько творческой энергии, столько настрадался — и вот теперь на площади Маджоре торчала лишь самая заурядная пушка, которая стала объектом бранных насмешек со стороны болонцев и которую, конечно, применят против папы Юлия, если только тот осмелится опять выступить на север с новым войском. Винченцо ликовал.

Микеланджело казалось, что здесь, в Риме, события неизбежно пойдут тем же гибельным ходом. В теплые и светлые дни мая и июня он не спускался с лесов, беспрерывно работая по семнадцать часов в сутки; еду и горшок на случай нужды, чтобы не отрываться от дела и не слезать вниз, он держал тоже наверху и писал, писал как одержимый, — ему хотелось быстрее закончить четыре великолепные фигуры обнаженных мужчин, расположенные по углам фрески, потом юного Пророка Даниила с огромнейшей книгой на коленях, на противоположной стороне Персидскую Сивиллу, старуху в белых и розовых одеждах, и затем единственный по своей силе на всем плафоне, необыкновенно впечатляющий лик Бога-отца, в напряженно-драматическом действии созидающего золотой шар солнца… Молясь о счастливом окончании труда и поминутно отчаиваясь в этом, Микеланджело стремился завершить свою Книгу Бытия, пока его покровитель еще держался у власти. Ведь если разъяренные духовные и военные противники свергнут папу, то они, желая уничтожить всякие следы правления Юлия Второго, пошлют в Систину команду рабочих, и те замажут белилами весь Микеланджелов плафон.

Это была отчаянная борьба с самой судьбою. Возвратясь после истребительной междоусобной войны в Рим, папа оказался самым ненавистным человеком в Италии; казна его была так опустошена, что ему пришлось снести к банкиру Киджи папскую тиару; спрятав ее под своими одеяниями, он явился в дом банкира как бы на обед, а на самом деле хотел занять у него под залог своей драгоценности сорок тысяч дукатов. Враги Юлия поднялись во всех городах-государствах, которые он пытался завоевать или подчинить: в Венеции, Болонье, в Модеме, в Перуджии, в Мирандоле. Даже римские дворяне, из тех, кто занимал командные посты в его армии, образовали сейчас лигу против Юлия.

Ощущая нерасторжимую свою связь с папой и видя, в каком он положении, Микеланджело понял, что ему надо идти к Юлию — никакое иное соображение не заставило бы его покинуть свой помост хотя бы на день.

— Святой отец, я пришел к вам засвидетельствовать свое почтение.

Лицо Юлия было измождено тяжелыми испытаниями и болезнью. Недавнюю стычку с Микеланджело папа не забыл, но он интуитивно чувствовал, что тот явился к нему не из побуждений мести.

Юлий заговорил в самом дружеском, теплом тоне; оба они хорошо сознавали, что их судьбы соединились теперь очень крепко.

— Как твой плафон, успешно ли идет работа?

— Ваше святейшество, я думаю, что плафон доставит вам удовольствие.

— Что ж, если это так, ты будешь первым за долгое время, кто преподнесет мне такой подарок.

— В искусстве это не проще, чем в военном деле, святой отец, — твердо заметил Микеланджело.

— Я пойду с тобой в Систину. Сейчас же пойду.

Он едва влез на помост. На последних ступеньках лестницы Микеланджело пришлось его поддерживать. Папа закинул голову, оглядывая роспись, и вдруг увидел над собой Бога, уже готового наделить Адама даром жизни. На его потрескавшихся губах появилась улыбка.

— Ты действительно веришь, что Господь Бог столь милостив?

— Да, святой отец.

— Я горячо надеюсь, что это так, потому что я скоро предстану перед ним. Если Господь Бог таков, каким ты написал его, тогда грехи мои будут отпущены. — Папа повернулся к Микеланджело, лицо его лучилось в улыбке.

— Я очень доволен тобой, сын мой.

Согревшись от жаркого солнца и папской похвалы, Микеланджело обрел спокойное, ясное состояние духа. Ему хотелось подольше сохранить это ощущение счастья, ничем не омрачая его, — с таким именно настроением он пересекал площадь, где уже поднимались пилоны и стены нового храма Святого Петра. Подойдя к ним ближе, он удивился: Браманте строил не из сплошного камня и бетона, как это было издавна принято при возведении соборов, а заполнял полости между бетонных стен рваным бутом и щебнем, оставшимся от старой базилики. Внешне все выглядело солидно и прочно, но разве это не опасный путь, если громоздишь столь тяжелую конструкцию?

Через минуту Микеланджело столкнулся с еще более разительным фактом. Обходя работы вокруг и наблюдая за рабочими, готовившими бетон, он обнаружил, что они не соблюдают доброго строительного правила — брать одну часть цемента на три или четыре части песка, а смешивают десять — двенадцать частей песка с одной частью цемента. Строители будто не понимали, что подобный раствор нельзя применять при возведении даже обычных зданий, а когда дело касалось такой громады, как собор Святого Петра, то рыхлая забутовка, заполняющая пустоты стен, и плохой цемент грозили прямой катастрофой.

Микеланджело сразу же направился во дворец Браманте; ливрейный лакей провел его в пышную приемную с бесценными персидскими коврами, прекрасными шпалерами и дорогой мебелью. Микеланджело не звали сюда, но то, что он хотел сообщить хозяину, не терпело никаких отлагательств. Браманте сидел в своей библиотеке и работал, одет он был в шелковый халат с золотыми застежками у ворота и на поясе.

— Браманте, мне хочется думать, что ты просто не знаешь, как обстоят дела на строительстве, — начал Микеланджело без обиняков, даже не поздоровавшись. — А ведь когда стены собора Святого Петра рухнут, тогда никто не спросит, произошло ли это по твоей глупости или по небрежности. Но твои стены непременно рухнут.

Неожиданное вторжение Микеланджело вызвало у Браманте явную досаду.

— Твое дело — раскрашивать плафоны, а не учить меня, величайшего зодчего Европы, как класть стены!

— Да, но ведь именно я научил тебя, как ставить леса в капелле. А ныне, я полагаю, тебя кто-то надувает с этими стенами.

— Неужто? Каким же это образом?

— Там кладут в раствор гораздо меньше цемента, чем полагается.

— Ах, так ты еще и строитель!

Микеланджело пропустил это замечание мимо ушей.

— Проследи, Браманте, как твой десятник готовит раствор. Кто-то там нагревает на этом руки…

Браманте побагровел от гнева, втянул голову в бычьи свои плечи и стиснул челюсти.

— Ты кому-нибудь, кроме меня, говорил об этом?..

— Никому. Я спешил к тебе, хотел предупредить.

Браманте поднялся с кресла, крепко сжал кулаки и стал крутить ими перед своим носом.

— Буонарроти, если ты побежишь к папе и устроишь там скандал, клянусь, я задушу тебя вот этими руками. Ты просто-напросто невежда и смутьян… Флорентинец!

Он произнес это слово так, будто оно было смертельным оскорблением. Микеланджело хранил спокойствие.

— Я посмотрю еще два дня, как будут делать у тебя раствор. Если по-прежнему будешь сыпать туда столько песку, я донесу об этом папе. Я буду рассказывать об этом всем, кто только станет слушать.

— Никто тебя не будет слушать. Ты не пользуешься никаким уважением в Риме. А теперь вон из моего дома!

Дни шли, а бетон замешивался точно так, как и раньше, Браманте никаких мер не предпринимал. Микеланджело смыл с себя пот и краску, хорошенько попарившись в банях на площади Скоссакавалли, надел коричневую рубашку и рейтузы и пошел в папский дворец. Юлий слушал его в течение нескольких минут, потом нетерпеливо прервал, хотя и без особой неприязни в голосе.

— Сын мой, тебе не надо отвлекаться от своих дел и вмешиваться в чужие. Браманте уже говорил мне, как ты на него нападаешь. Причины вашей вражды мне неизвестны, но она недостойна вас.

— Святой отец, я искренне беспокоюсь о том, надежно ли строится храм. Новый собор Святого Петра возник по мысли Сангалло, когда он предложил построить отдельную капеллу для гробницы вашего святейшества. Я тоже отвечаю за это дело.

— Буонарроти, ты что — архитектор?

— Да, архитектор в том смысле, в каком бывает архитектором любой хороший скульптор.

— Но настолько ли велики твои знания и опыт в архитектуре, чтобы равняться с Браманте?

— Нет, святой отец, не настолько.

— Вмешивается он в твою работу по росписи плафона в Систине?

— Нет, не вмешивается.

— Так почему бы тебе не расписывать спокойно свой плафон, дав Браманте возможность строить храм, как он хочет?

— Если бы ваше святейшество назначили комиссию, чтобы разобраться в этом… Я говорю лишь из чувства преданности вам…

— Я знаю это, сын мой, — ответил Юлий. — Но собор Святого Петра будет строиться еще много лет. И если ты каждый раз будешь шуметь здесь в гневе, когда тебе что-то придется не по нраву…

Микеланджело вдруг опустился на колени, поцеловал у папы перстень и вышел. В конце концов папа прав. Почему бы ему, Микеланджело, не думать об одном лишь своем деле? И все же он не мог оставаться равнодушным к новому собору. Из-за того, что начали строить этот собор, лишился своего поста Сангалло, а Браманте приобрел такое сильное влияние на папу, что уговорил его прекратить работы над мраморами для гробницы, в результате чего Микеланджело не стали пускать в папский дворец и ему пришлось жить, бездействуя, во Флоренции, потом пятнадцать месяцев попусту работать в Болонье, а теперь, уже более года, трудиться, как рабу, над сводом.

Микеланджело был глубоко огорчен и в то же время озадачен. Ведь Браманте, — размышлял он, — был слишком хорошим архитектором, чтобы подвергать опасности самое крупное и значительное свое создание. Должна же тут быть какая-то разгадка! Лео Бальони знал все на свете, и скоро Микеланджело постучался в его дверь.

— Дело объясняется очень просто, — с небрежным видом ответил Лео. — Браманте живет не по средствам, сотни тысяч дукатов летят у него направо и налево. Он всегда нуждается в деньгах… Он готов на что угодно, чтобы их раздобыть. А пока вот выплачивает свои долги, подгрызая стены собора Святого Петра.

Микеланджело вскрикнул, задыхаясь:

— Ты сказал об этом папе?

— Нет, разумеется.

— Но как ты можешь молчать, зная о таком мошенничестве?

— Вот ты разъяснил папе все обстоятельства. И чего ты добился, кроме совета заниматься своими делами?

18

В августе, когда Микеланджело начал писать «Сотворение Евы», Юлий поехал на охоту в Остию и возвратился оттуда больным: у него был тяжелый приступ малярии. Говорили, что он безнадежен. Жилые его покои были сразу же разграблены, вплоть до постельного белья; римские дворяне подняли шум, грозясь «изгнать варвара из Рима»; иерархи со всей Италии спешно съезжались в Рим и были готовы избрать нового папу. Город гудел от слухов. Придет ли наконец черед кардинала Риарио и станет ли Лео Бальони доверенным лицом папы? Тем временем французы и испанцы наседали на границы Италии, рассчитывая воспользоваться смутой и завоевать страну. От волнения Микеланджело не находил себе места. Если папа Юлий умрет, кто будет платить за работу над второй половиной свода Систины? Ведь у Микеланджело было на этот счет лишь устное соглашение с Юлием, а какого-либо письменного договора, который могли бы признать наследники папы, не существовало.

Единственным во всей Италии оплотом покоя казалась теперь Флоренция: гений гонфалоньера Содерини оберегал этот город от распрей и раздоров; сторонясь союзов и войн, Флоренция соблюдала твердый нейтралитет, предоставляя убежище и папским и французским воинам. Она отказалась приютить у себя Генеральный совет Пизы, враждующей с папой, но не хотела и посылать против пизанцев свое войско. Микеланджело понимал, что ему следовало быть сейчас во Флоренции и жить там до конца своих дней, а не мучиться в этой столице хаоса.

Юлий одурачил Рим: он выздоровел. Дворяне-бунтовщики бежали. Папа наложил свою тяжелую руку на весь Ватикан и на всю церковь, и в казну начали поступать деньги. Он вновь выплатил Микеланджело пять сотен дукатов. Микеланджело послал скромную сумму домой, но бóльшую часть полученных денег оставил при себе в Риме.

— Я очень польщен! — возрадовался Бальдуччи, когда Микеланджело поместил свои деньги в его банк. От хорошей жизни Бальдуччи приобрел солидность и важную осанку, у него уже было четверо детей. — Раньше ты считал, что любой жульнический банк во Флоренции вернее и надежнее честного банкирского дома в Риме. Что же случилось?

— Бальдуччи, я уберег бы себя от многих тяжких хлопот, если бы ты вел мои денежные дела с самого начала. Но когда речь идет о деньгах, художники способны на любую глупость.

— Теперь, когда ты независим и богат, — со своим неизменным юмором поддразнивал Бальдуччи друга, — теперь ты, конечно, придешь ко мне отобедать в воскресенье. Обычно мы приглашаем к себе всех наших крупных вкладчиков.

— Спасибо, Бальдуччи, я подожду до той поры, когда я стану у тебя не просто вкладчиком, а пайщиком.

Скоро Микеланджело сделал второй весомый вклад в банк Бальдуччи и снова отказался от приглашения к обеду. И тогда, в воскресенье, под вечер, банкир явился к Микеланджело сам, держа в руках торт, испеченный его собственным поваром. Бальдуччи не заглядывал к Микеланджело уже два года и был потрясен скудостью обстановки в его доме.

— Господи боже, скажи мне, Микеланджело, как ты можешь так жить?

— А что мне делать, Бальдуччи? Я держал подмастерьев. Они клялись, что хотят учиться и будут содержать дом в чистоте, но все оказались лентяями и ротозеями.

— Найди слугу, который умеет готовить пищу и убирать комнаты; это сделает твою жизнь хоть чуточку приятней.

— К чему мне слуга? Я не бываю дома целыми днями, даже обедать не прихожу.

— Ты, видно, не понимаешь, зачем держат слуг. Со слугой у тебя в доме всегда будет чисто, ты будешь прилично питаться. Придешь домой, а тебе уже готов ушат горячей воды, и ты можешь мыться, простыни у тебя свежие, выстиранные и уже аккуратно расстелены, бутылка вина, как это требуется, остужена…

— Довольно, довольно, Бальдуччи, ты рассуждаешь так, будто я какой-то богач.

— Может, ты и не такой богач, но все же ты скряга! Ты зарабатываешь вполне достаточно, чтобы жить как человек, а не… не… Ты губишь свое здоровье. Что толку, если когда-нибудь во Флоренции ты станешь и богатым, а прежде надорвешься в Риме?

— Я не надорвусь. Я из камня.

— Разве тебе так уж легко на твоих подмостках? А ты омрачаешь себе жизнь еще и этой бедностью…

Микеланджело нахмурился.

— Ты прав, Бальдуччи, я знаю. Должно быть, во мне и в самом деле есть что-то от отца. Но для хорошей жизни у меня теперь просто не хватает терпения. Пока я не кончил работу над плафоном, о каких-то удобствах или удовольствиях мне даже противно думать. Жить хорошо можно лишь тогда, когда ты счастлив.

— И когда же ты будешь счастлив?

— Когда я снова возьмусь за мраморы.

Наступила осень, а он все работал, упорно, ежедневно, работал, не отрываясь ни в воскресенья, ни в праздники. Нашелся и подросток-ученик — сирота Андреа, он помогал Микеланджело на лесах, приходя туда после обеда, и присматривал за его домом. Микеланджело поручил ему писать несколько декоративных бараньих голов, двери, плоские стены и полы — когда-то, в церкви Санта Мария Новелла, эту работу выполнял обычно Буджардини. Мики расписывал кое-какие детали тронов и карнизов. Напросился в ученики еще один юноша, Сильвио Фалькони, — у него был дар рисовальщика, и Микеланджело доверил ему исполнять декоративные элементы в угловых распалубках. Все остальное на плафоне написал Микеланджело сам — каждую фигуру и одеяние, каждое движение и жест, в котором сквозило свое чувство, своя мысль, каждого младенца за спинами Пророков и Сивилл — изысканно прекрасных Сивилл и великолепных в своей мощи иудейских Пророков, — каждый удар кисти был сделан им самим, и только самим: этот гигантский труд был исполнен за три ужасающих по напряжению года, хотя его хватило бы на целую жизнь.

А вокруг было вновь неспокойно: окрепнув и набравшись сил, папа Юлий ополчился на гонфалоньера Содерини и отлучил от церкви Флорентинскую республику — ведь она не поддержала папу во время военных действий, не дала своих войск и отказала в деньгах, когда папа был в тяжелом положении, она предоставляла убежище противникам папы и не пошла на то, чтобы сокрушить Генеральный совет Пизы. Юлий назначил легатом в Болонью кардинала Джованни де Медичи, желая держать под прицелом Тоскану и поскорей подчинить ее власти Ватикана.

Микеланджело получил приглашение посетить дворец Медичи на Виа Рипетта. В гостиной его ждали кардинал Джованни, кузен Джулио и Джулиано.

— Ты слышал, Микеланджело, что святой отец назначил меня папским легатом в Болонью и дал полномочия набирать войска?

— Подобно тому, как это делал Пьеро?

На минуту в гостиной воцарилась напряженная тишина.

— Смею надеяться, что пример Пьеро тут не подходит, — ответил наконец кардинал Джованни. — Все дела будут улаживаться мирным путем. Мы же, Медичи, хотим одного — снова быть флорентинцами, снова располагать там своим дворцом, и банками, и землями…

— А Содерини выгнать вон! — нетерпеливо вставил Джулио.

— Это входит в ваш план, ваше преосвященство?

— Да. Папа Юлий в гневе на Флоренцию и полон решимости покорить ее. Если Содерини исчезнет, то несколько крикунов в Синьории…

— А кто будет править Флоренцией вместо Содерини? — спросил Микеланджело, стараясь сдержать свое волнение.

— Джулиано.

Микеланджело взглянул на Джулиано, сидевшего в другом конце гостиной: щеки у того заливала краска. Выбор кардинала Джованни был гениален. Этот тридцатидвухлетний человек с редкой бородкой и усами, страдавший, как говорили, болезнью легких, казался Микеланджело крепким и полным энергии. По уму, душевному складу и темпераменту он чем-то напоминал Великолепного. Целые годы занимался он науками, стараясь, в подражание отцу, набраться знаний. Он был гораздо красивее Лоренцо, хотя нос у него производил впечатление слишком длинного и плоского, а над большими глазами нависали тяжелые веки. Ему были присущи многие из лучших свойств Лоренцо: мягкая душа, в какой-то мере мудрость и миролюбие. Он питал уважение к искусству и науке, горячо любил Флоренцию, ее людей, ее традиции. Если Флоренции суждено получить правителя, который стоял бы над выборным гонфалоньером и был бы независим от него, то младший, наиболее одаренный сын Лоренцо годился для такой роли вполне.

Все, кто сидел в этой комнате, знали, что Микеланджело расположен к Джулиано, даже любит его. Но они не знали, что в эту самую минуту перед взором Микеланджело во всем своем телесном облике стоял еще один человек — в пышном парадном одеянии, с худым и узким некрасивым лицом, с подвижным кончиком носа, мягким взглядом глаз и седой, с желтыми прядями, головой. Это был Пьеро Содерини, пожизненно избранный гонфалоньер республики Флоренции.

Глядя на свои потрескавшиеся и испачканные краской ногти, Микеланджело спросил:

— Почему вы надумали говорить обо всем этом со мной?

— Потому что мы хотим, чтобы ты был на нашей стороне, — ответил кардинал Джованни. — Ты принадлежишь к партии Медичи. И если ты понадобишься нам…

Будто нить сквозь ушко иголки, проскальзывал он по узким проходам переулков, ища путь к площади Навина, затем, после многих поворотов, оказался на площади Венеции, вышел на древний Римский форум — тут, порознь друг от друга, высились белые колонны — и вот уже он ступил в залитый лучами полной луны Колизей, целую тысячу лет служивший городу своеобразной каменоломней, где был готовый, обтесанный камень для постройки домов. Он взобрался на самый высокий ярус, сел на парапет галереи и окинул взглядом огромный театр, от подземных камер, куда загоняли когда-то христиан, гладиаторов, рабов, животных, до каменных лож наверху, где во времена империи сидели тысячи римлян, вопя и визжа в жажде побоищ и крови.

…побоищ и крови, крови и побоищ. Эти слова не выходили у него из головы. Ведь если подумать, ничего иного, кроме побоищ и крови, Италия и не знала. Все, что он видел за свою жизнь, укладывалось в эти слова: кровь и побоища. Вот сейчас Юлий хлопочет, собирая новую армию, чтобы выступить на север. Если Флоренция окажет сопротивление, папа направит войско Джованни на штурм флорентинских стен. Если Флоренция сдастся без борьбы, гонфалоньер Содерини окажется в изгнании, так же как и все члены Синьории, не желающие мириться с потерей флорентинской независимости. А теперь вот и его, Микеланджело, пригласили принять участие в этой зловещей игре.

Он любил их обоих — и гонфалоньера Содерини, и Джулиано де Медичи. Он остро чувствовал свою преданность Великолепному, Контессине и даже кардиналу Джованни. Но у него была вера в республику, которая первой признала его труд, его искусство. К кому же теперь повернуться спиной, проявив и коварство и неблагодарность? Граначчи когда-то наставлял его:

— Если тебя будут спрашивать, на чьей ты стороне, говори: на стороне скульптуры. Будь храбрецом в искусстве и трусом в мирских делах.

Но способен ли он на это?

19

В серые зимние месяцы 1512 года, когда Микеланджело расписывал люнеты над окнами капеллы, он так сильно повредил свое зрение, что уже не мог прочесть ни строчки, не запрокидывая голову назад и не отставляя далеко от глаз письмо или книгу. Хотя Юлий безвыездно жил в Риме, военные действия на севере начались. Армиями папы командовал неаполитанский испанец Кардона. Кардинал Джованни двинулся к Болонье, но болонцы с помощью французов дважды отбили атаки войск Юлия. В Болонью кардинал Джованни так никогда и не вступил. Папские войска под ударами французов откатились к Равенне, где в пасхальную неделю разыгралась решающая битва.

Как передавали, в этой битве погибло от десяти до двенадцати тысяч солдат Юлия. Кардинал Джованни и кузен Джулио были взяты в плен. Романья оказалась в руках французов. Рим дрожал, охваченный паникой. Папа укрылся в крепости Святого Ангела.

Микеланджело продолжал расписывать свой плафон.

Однако счастье скоро изменило французам: их победоносный главнокомандующий был убит. Во французских войсках начались раздоры и вооруженные стычки. Против французов открыли военные действия швейцарцы: они захватили Ломбардию. Только хитростью кардинал Джованни спас Джулио, а сам бежал в Рим. Папа был уже снова в Ватикане. В течение лета он отвоевал Болонью. Французы были изгнаны из всей Тосканы. Испанский военачальник Кардона, союзник Медичи, разграбил Прато, расположенный в немногих верстах от Флоренции. Гонфалоньера Содерини вынудили покинуть пост, и он бежал вместе с семьей из города. Джулиано въехал во Флоренцию на правах частного гражданина. Вслед за ним двигался кардинал Джованни де Медичи с армией Кардоны: скоро Джованни уже занимал свой старый дворец в приходе Сант'Антонио, близ Фаэнцских ворот. Синьория была распущена. Членов Совета Сорока Пяти назначил сам кардинал Джованни, был принят новый порядок правления. Республике пришел конец.

Все это время папа твердил, чтобы Микеланджело завершал свой плафон быстрее, как можно быстрее. Однажды он, взобравшись по лестнице, появился на лесах без всякого предупреждения.

— Когда ты закончишь работу?

— Когда буду доволен ею.

— Когда же ты будешь доволен? Ты тянешь уже целые четыре года.

— Мне нужно быть довольным как художнику, святой отец.

— Я желаю, чтобы ты кончил плафон в течение ближайших дней.

— Работа будет кончена, святой отец, тогда, когда она кончится.

— Ты хочешь, чтобы тебя сбросили с этого помоста?

Микеланджело поглядел на мраморный пол внизу.

— В день Всех Святых я буду служить здесь торжественную мессу, — сказал папа. — К тому времени исполнится уже два года, как я освятил первую половину плафона.

Микеланджело рассчитывал еще пройтись по сухому золотом и ультрамарином, тронув некоторые драпировки и небесное поле, как это делали его земляки флорентинцы, создатели фресок на стенах капеллы. Но времени на это уже не оставалось. И Микеланджело велел Мики и Моттино разбирать леса. На следующий день в Систину опять пришел Юлий.

— Ты не думаешь, что кое-какие украшения надо бы высветлить золотом? — спросил он.

Было бесполезно говорить, что Микеланджело и сам собирался сделать это. Но ему уже не хотелось восстанавливать леса и снова лезть под потолок.

— Святой отец, в те времена люди не заботились о золоте.

— Плафон будет выглядеть бедно!

Микеланджело расставил пошире ноги, сжал зубы и упрямо выставил окаменевший подбородок. Юлий судорожно стиснул рукой посох. Два человека стояли перед алтарем, под синими расписанными небесами, и в упор смотрели друг на друга.

— Люди, которых я писал, были бедны, — сказал Микеланджело, нарушая молчание. — Это были святые люди.

В день Всех Святых римская знать оделась в самые лучшие свои одежды: папа освящал Сикстинскую капеллу.

Микеланджело проснулся рано, вымылся горячей водой, сбрил бороду, надел голубые рейтузы и голубую шерстяную рубашку. Но в Систину он не пошел. Он спустился на террасу своего дома, откинул просмоленную парусину и застыл в раздумье перед мраморами, рубить и резать которые он так жаждал целых семь лет. Он вернулся в комнату, к рабочему столу, взял перо и написал:

И высочайший гений не прибавит
Единой мысли к тем, что мрамор сам
Таит в избытке, — и лишь это нам
Рука, послушная рассудку, явит.
В это утро, на пороге своей тяжело завоеванной свободы, не обращая внимания на дорогие рейтузы и чудесную шерстяную рубашку, он взял молоток и резец. Усталость, горечь воспоминаний, боль и обиды словно бы отступили, ушли прочь. Ворвавшийся в окно первый луч яркого солнца поймал и высветлил струйки мраморной пыли, взвившейся круто вверх.

Книга VIII Медичи


1

Юлий Второй прожил после завершения росписи свода Систины всего лишь несколько месяцев. Папой стал Джованни де Медичи, первый флорентинец, которому было суждено занять святейший престол. Сидя на коне, Микеланджело оглядывал плотные ряды всадников, среди которых он находился: это были флорентинские дворяне, решившие устроить самую пышную процессию из всех, какие только помнил Рим. Впереди него, охватывая почти всю площадь Святого Петра, стояли две сотни конных копьеносцев, за ними под развевающимися стягами были видны капитаны всех тринадцати римских округов и пятеро знаменщиков церкви: на знаменах у них красовались папские гербы. Двенадцать молочно-белых лошадей из папских конюшен были окружены тысячным отрядом молодых дворян, одетых в красные шелковые кафтаны с горностаевой выпушкой. Позади Микеланджело стояла сотня римских баронов — каждый со своим вооруженным эскортом — и швейцарские гвардейцы в пестрых бело-желто-зеленых мундирах. Новый папа, Лев Десятый, восседал на белом арабском жеребце — от яркого апрельского солнца его защищал шелковый балдахин. Рядом с папой, одетый как знаменосец острова Родоса, выступал кузен Джулио. Одиноко держался в этой процессии бледный и печальный герцог Урбинский, племянник Юлия.

Глядя на папу Льва Десятого, грузное тело которого исходило потом под тяжестью тройной тиары и унизанной драгоценными каменьями ризы, Микеланджело раздумывал, сколь неисповедимы пути Божи. Когда скончался Юлий, кардинал Джованни де Медичи был во Флоренции, так страдая от своей язвы, что его доставили на выборы папы в Рим на носилках. Запершись в душной Сикстинской капелле, коллегия кардиналов просидела почти целую неделю: за папский трон боролась, во-первых, группа покровителя Лео Бальони кардинала Риарио, во-вторых, сторонники кардинала Фиеско и, в-третьих, кардинала Сера. Единственным кандидатом, у которого не оказалось врагов, был Джованни де Медичи. На седьмой день коллегия единодушно остановила свой выбор на обходительном, скромном и благодушном кардинале, исполнив тем самым план Великолепного, который в Бадии Фьезолане посвятил шестнадцатилетнего Джованни в духовный сан.

Протрубили трубачи, давая знак начинать объезд города — от собора Святого Петра, где в павильоне напротив разрушенной базилики происходило венчание Льва Десятого, до церкви Святого Иоанна в Латеранском дворце, первоначальной резиденции пап. Мост Святого Ангела был устлан коврами самых светлых тонов. Там, где открывалась Виа Папале, Папская дорога, флорентинская колония воздвигла грандиозную триумфальную арку, украшенную эмблемами Медичи. Толпы людей стояли вдоль улиц, усыпанных ветками мирта и самшита.

Микеланджело сдерживал коня — по одну сторону от него гарцевал его родственник, Паоло Ручеллаи, по другую ехало семейство Строцци, купившее в свое время его «Геракла», — и неотступно следил за папой Львом: тот, сияя от радости, поднимал благословляющую руку в унизанной жемчугами перчатке; придворные чины ехали позади него, горстями швыряя в толпу золотые монеты. В окнах домов виднелись вывешенные по поводу торжества парчовые и атласные полотнища. Виа Папале была уставлена бюстами императоров, статуями апостолов и святых, изображениями богородицы — и рядом с этими скульптурами, плечо к плечу, белели языческие изваяния древних греков.

На склоне дня папа Лев сошел, воспользовавшись лесенкой, со своего арабского жеребца, задержался на минуту у античной бронзовой статуи Марка Аврелия, стоявшей напротив Латеранского дворца. Затем, вместе со всей коллегией кардиналов, кузеном Джулио и многими флорентинскими и римскими дворянами, проследовал во дворец и занял Селлу Стеркорарию — древнее седалище власти, на котором сидели первые папы.

На изысканном и пышном пире в зале дворца Константина, специально для этого случая отремонтированном, Микеланджело почти не ел. Вечером он снова был уже в седле, чтобы следовать в свите папы к Ватикану. Когда процессия достигла Кампо деи Фиори, стало совсем темно. Улицы были освещены только факелами и свечами. Микеланджело остановил свою лошадь у дома Лео Бальони, передав поводья груму. На папские торжества Лео Бальони не был даже приглашен, — он сидел дома в одиночестве, небритый, мрачный. Еще несколько дней назад он не сомневался, что на этот раз папой изберут кардинала Риарио.

— Выходит, ты проник в Ватикан гораздо раньше! — ворчал приунывший Бальони.

— Я был бы счастлив не появляться там больше ни разу. Я уступаю свое место тебе.

— У нас идет игра, в которой выигравший уступить ничего не может. Я оказался вне игры. А ты в ней участвуешь. На тебя посыплются великие заказы.

— Мне предстоит долгие годы трудиться над гробницей Юлия.

Было уже поздно, когда он вернулся в свое новое жилище — дом его, будто погруженный в море столетий, дремал в низине между Капитолийским и Квиринальским холмами, неподалеку от колонны Траяна, где посреди людной площади стояла Мачелло деи Корви — Бойня Воронов. Перед своей кончиной папа Юлий уплатил Микеланджело две тысячи дукатов — это был полный расчет за работу в Систине, дающий возможность начать ваяние мраморов для гробницы. После того как гонфалоньер Содерини и все члены Синьории были изгнаны из Флоренции, заказ на статую «Геракла» утратил всякую силу. Когда Микеланджело узнал, что по умеренной цене продается небольшая усадьба с домом из желтого обожженного кирпича, крытой верандой вдоль одной из его стен, несколькими подсобными строениями на задах, конюшней, башней, запущенным садом с тенистыми лавровыми деревьями, он приобрел эту усадьбу и перевез туда свои мраморы. Как раз перед домом раскинулся ныне пустынный рынок Траяна, где когда-то находилось множество торговых лавочек, привлекавших покупателей со всего мира. А теперь на площади стояла мертвая тишина, лавки давно исчезли и осталось лишь несколько деревянных домишек, лепившихся под сенью церкви Санта Мария ди Лорето, лишенной своего купола. Днем по площади шли прохожие: они двигались либо ко дворцу Колонны и к Квиринальской площади, либо в противоположную сторону — ко дворцу Анибальди и к церкви Сан Пьетро ин Винколи. А по ночам вокруг дома царили такой покой и запустение, словно бы Микеланджело поселился не в Риме, а в глухой Кампанье.

Когда-то дом снимали два разных жильца, и в нем были сделаны две парадные двери — обе они выходили на Мачелло деи Корви. Жилье Микеланджело состояло из просторной спальни с окнами на улицу, столовой, служившей одновременно и гостиной, которая примыкала к спальне: за столовой, ближе к саду, была низкая сводчатая кухня, сложенная из того же желтого кирпича. Во второй половине дома, убрав все перегородки, Микеланджело устроил себе обширную мастерскую, похожую на ту, какая была у него во Флоренции. Он приобрел новую железную кровать, шерстяные одеяла, новый, набитый шерстью матрац, а Буонаррото, исполняя поручение брата, на специально переведенные для этого деньги купил и прислал ему чудесных флорентинских простынь, скатертей и полотенец, которые Микеланджело хранил теперь вместе с запасом своих рубашек, носовых платков и блуз в шкафу, стоявшем подле его кровати. Он завел себе также гнедую лошадь и ездил на ней по булыжным мостовым римских улиц; ел он на опрятно убранном столе, в хорошую погоду прогуливался в плаще из черного флорентинского сукна на атласной подкладке. Его слуга-подмастерье, Сильвио Фалькони, оказался усердным работником.

В глубине сада, в легких деревянных домиках и в каменной башне, жили помощники Микеланджело, работавшие вместе с ним над гробницей. Тут были Микеле и Бассо, два молодых каменотеса из Сеттиньяно; способный рисовальщик, выросший сиротой-подкидышем и испросивший разрешения у Микеланджело называть себя Андреа ди Микеланджело; Федериго Фрицци и Джованни да Реджо, изготовлявшие модели для бронзового фриза; Антонио из Понтассиеве, приехавший в Рим со всей своей артелью, чтобы обтесывать и украшать строительные блоки и колонны.

Микеланджело не тревожился о будущем. Разве папа Лев Десятый не сказал своим придворным: «Мы с Буонарроти оба воспитаны под одной крышей в доме моего отца»?

Впервые после того, как восемь лет назад, в апреле 1505 года, Микеланджело бежал от Юлия, он принялся теперь за ваяние. И он работал ныне не над одним мрамором, а над тремя огромными глыбами сразу. Снова установился естественный ритм дыхания, согласный с ударами зажатого в руке молотка, когда резец вгрызается в камень и упорно точит его. Это осязаемое единство с мрамором вновь наполняло сердце Микеланджело бурной радостью. Он вспоминал самые первые уроки, воспринятые им еще у Тополино.

— Камень сам работает на тебя. Он уступает тебе, сдается перед твоим мастерством и твоею любовью.

Микеланджело отдавался трем блокам мрамора с безоглядной страстью и одновременно ощущал в себе некое спокойствие и уверенность. Три белые колонны обступали его в мастерской подобно заснеженным горным пикам. Ему остро хотелось вдохнуть в себя тот же воздух, каким дышали эти мраморы. Он работал по четырнадцать часов в сутки, пока не чувствовал, что у него отнимаются ноги. И все же стоило ему оторваться от проступавшего из камня образа, отойти к двери и поглядеть несколько минут на небесный свод, как он снова был свеж и силен.

Он, словно пахарь, прокладывал теперь свою урочную борозду.

Он высекал «Моисея» — и подобно тому, как мраморная пыль клубами проникала в его ноздри, во все его существо, до самых глубин, входило чувство горделивого спокойствия: теперь он ощущал себя настоящим человеком, ибо его плоть и сила сливались с трехмерным камнем. Мальчиком на ступенях Собора он был не в состоянии доказать, что искусство скульптуры выше искусства живописи; здесь, в своей мастерской, проворно и ловко шагая от «Моисея» к «Умирающему Рабу», а потом к «Рабу Восставшему», он мог бы продемонстрировать эту истину с кристально ясной неопровержимостью.

Моисей, прижимающий к себе запястьем руки каменные скрижали, достигнет в вышину около трех с половиной аршинов и будет внушать впечатление массивности вопреки сидячему положению. Однако истинную, скрытую сущность фигуры Микеланджело выявит не объемом, а внутренней ее весомостью, ее структурой. Резко двинув левую ногу назад, Моисей сидел в позе, хранящей динамическое равновесие; монументальная тяжесть колена и икры правой ноги, как бы поглощавшей пространство и устремленной немного в строну, смягчалась круговым движением левой ноги.

Круто взлетая, резец Микеланджело с непогрешимой точностью входил в полуторааршинную толщину блока, под остро выпяченный локоть согнутой левой руки Моисея и обвитое венами предплечье. Он как бы вычерчивал плавно летящие линии, устремленные к запястью и указательному пальцу, который приковывал взор к каменным скрижалям, прижатым правой рукой.

Наступила полночь, и Микеланджело неохотно снимал свой бумажный картуз с прикрепленной к нему свечой из козьего сала. Из города не доносился ни один звук, был слышен только отдаленный лай собак, рывшихся в отбросах за кухнями дворца Колонны. В заднее окно из сада смотрела луна, заливая блок волшебным светом. Микеланджело придвигал скамейку и усаживался перед грубо обработанным мрамором, размышляя о Моисее — о человеке, о пророке, вожде своего народа, который предстоял Богу и которому Бог вручил Закон.

Скульптор, не наделенный философским складом ума, создает пустые формы. Как может он, Микеланджело, решить, где ему надо врезаться в мраморный блок, если он не осознал, какого именно Моисея он замыслил? Внутренняя значимость его Моисея, так же как и его скульптурная техника, определит достоинства работы. Микеланджело уже знал, как он поместит Моисея в пространстве, но какую минуту жизни пророка он покажет, какое время? Хочет ли он представить Моисея разгневанного, только что спустившегося с Синайской горы и увидевшего, что его народ поклоняется Золотому Тельцу? Или он покажет печального, удрученного Моисея, сетующего на то, что он пришел с Законом слишком поздно?

Пока он сидел, вглядываясь в зыбкие, струящиеся формы залитого луной мрамора, ему стало понятно, что он не должен замыкать Моисея, как в темницу, в строго определенные рамки времени. Ведь он искал обобщенный образ, искал того Моисея, которому ведомы пути человека и Бога, он хотел изваять слугу Господа на земле, голос Господней совести. Моисея, который был призван на вершину Синая и спрятал свое лицо, ибо страшился взглянуть на открытый лик Бога, и получил от него высеченные скрижали Десяти Заповедей. Неистовая ярость души, которая пылала, вырываясь из глубоких, точно пещеры, впадин его глаз, не могла быть объяснена лишь отчаянием или желанием наказать ослушников. Нет, Моисея вела вперед только страстная решимость не допустить гибели его народа — народ был должен получить вырубленные на каменных таблицах Заповеди и покориться им и тем продолжить свое существование.

Но Микеланджело не успел додумать своих дум до конца: бесцеремонно распахнув дверь, к нему вошел Бальдуччи. Очевидно он снова собирался говорить о пересмотре договора на гробницу. Папа Лев, как добрый посредник, уже пытался склонить герцога Урбинского и прочих наследников Ровере к тому, чтобы договор в отношении Микеланджело был более справедливым, давая ему льготные сроки и больший заработок. Микеланджело с удивлением оглядел своего друга, загородившего дверной проем, ибо в те дни, когда они познакомились на улицах Рима в 1496 году, Бальдуччи был таким же худым, как и Микеланджело, а теперь он выглядел вдвое шире и тучнее его — только ноги у Бальдуччи оставались по-прежнему сухими и тощими.

— Уж не на барышах ли ты так разжирел? — спросил его Микеланджело с ехидством. — Или сами барыши к тебе текут оттого, что ты жирный?

— Мне приходится есть не только за себя, но и за тебя, — прогудел Бальдуччи, поглаживая ладонями свой огромный живот. — А ты все такой же недомерок, каким был, когда гонял мяч и играл против Дони на площади Санта Кроче. Ну что, принимают они твои новые условия?

— Повысили плату до шестнадцати тысяч пятисот дукатов. Добавляют мне, если понадобится, еще семь лет на завершение работы.

— Позволь-ка мне взглянуть на новые чертежи гробницы.

Микеланджело с неохотой вынул ворох бумаг из запачканной пергаментной папки.

— А ты говорил, что уменьшаешь размеры! — разочарованно заметил Бальдуччи.

— Так оно и есть. Посмотри, фронтальная сторона в длину стала вдвое меньше. И мне уже не надо строить подступов к гробнице.

Бальдуччи пересчитал листы с рисунками.

— Сколько же будет статуй?

— Общим числом? Сорок одна.

— Какой они будут величины?

— И натуральной, и вдвое больше.

— А сколько статуй ты собираешься высечь самолично?

— Вероятно, двадцать пять. Все главные фигуры, кроме ангелов и младенцев.

Даже в мерцающем свете единственной свечи Микеланджело увидел, как побагровело лицо Бальдуччи.

— Ты сошел с ума! — воскликнул он. — Ты уменьшил только остов гробницы, который тебе и так был совсем не по силам. Ты проявил истинную глупость, когда не послушал Якопо Галли восемь лет назад, но ты был молод. А какое у тебя оправдание теперь, если ты соглашаешься на явно невыполнимый договор?

— Наследники Юлия не хотят мириться на меньшем. Помимо того, я получаю почти те же деньги и те же сроки, какие желал для меня Галли.

— Микеланджело, — мягко возразил Бальдуччи. — Я не могу равняться с Якопо Галли, я не знаток искусства, но он так ценил мои таланты, что сделал управляющим банком. Ты идешь на глупейшую сделку. Двадцать пять огромных фигур — хочешь не хочешь — отнимут у тебя двадцать пять лет. Если ты и проживешь эти годы, согласен ли ты быть прикованным к мавзолею Юлия до самой своей смерти? Ты будешь еще более несчастным рабом, чем эти «Пленники», которых тывысекаешь.

— У меня собралась сейчас хорошая боттега. Как только будет подписан новый договор, я вызову еще каменотесов из Сеттиньяно. Я вижу столько статуй, уже изваянных в воображении, что не высечь их из камня было бы для меня горькой утратой. Подожди — и ты увидишь, как осколки мрамора веером полетят у меня вверх и вниз, будто весенняя стая белых голубей.

2

Сикстинский плафон произвел впечатление, равное тому, которое вызвал в свое время «Давид» во Флоренции. Художники разных течений, съехавшиеся в Рим со всей Европы, чтобы помочь Льву отпраздновать восхождение на папский трон, дали Микеланджело титул, услышанный им когда-то после «Купальщиков», — «Первый мастер мира». Только близкие друзья и сторонники Рафаэля по-прежнему бранили Микеланджелов свод, считая его не художественным, а скорее анатомическим, плотским, перегруженным. Но эти люди действовали теперь не так свободно: Браманте уже не был повелителем художников Рима. В пилонах собора Святого Петра, построенных Браманте, появились такие большие трещины, что все работы были приостановлены, и пришлось долго разбираться, выясняя, можно ли еще спасти фундаменты. Папа Лев проявил великодушие и официально не развенчал Браманте как архитектора, но работы в Бельведере были тоже приостановлены. Паралич отнял у Браманте руки, и он был вынужден доверить вычерчивание своих архитектурных проектов Антонио да Сангалло, племяннику Джулиано да Сангалло, друга и учителя Микеланджело. Над дворцом Браманте витал теперь тот едва уловимый дух беды и несчастья, который воцарился в доме Сангалло в дни, когда Браманте одержал победу в конкурсе на лучший проект собора Святого Петра.

Однажды в сумерки Микеланджело услышал стук в дверь и буркнул: «Войдите», хотя его раздражало любое вторжение. Он взглянул в чудесные карие глаза молодого человека в оранжевом шелковом плаще; красивое его лицо и белокурые волосы чем-то напомнили ему Граначчи.

— Маэстро Буонарроти, я — Себастьяно Лучиани из Венеции. Я пришел к вам исповедаться…

— Я не священник.

— …Я хотел признаться вам, каким я был дураком и простофилей. До той минуты, пока я не постучал в эту дверь и не сказал вам этих слов, я еще не сделал ни одного разумного дела в Риме. Я захватил с собой лютню, я буду аккомпанировать себе и рассказывать вам свою ужасную историю.

Забавляясь удивительно легкой, веселой манерой венецианца, Микеланджело согласился его послушать. Себастьяно взобрался на самый высокий в комнате стул и провел пальцами по струнам лютни.

— Пой, и пройдет все на свете, — тихо сказал он.

Микеланджело опустился в одно из мягких кресел и, вытянув усталые ноги, заложил руки за голову. Себастьяно запел. Особым речитативом, сильно скандируя, он стал повествовать, как его вызвал в Рим банкир Киджи, поручив расписать свою виллу, как он оказался в числе молодых художников, боготворящих Рафаэля, как говорил вместе с ними, что кисть Рафаэля «действует в полном согласии с техникой живописи», что она «приятна по колориту, гениально изобретательна, прелестна во всех своих проявлениях, прекрасна, как ангел». Буонарроти? «Возможно, он и умеет рисовать, но что у него за колорит? Донельзя однообразный! А его фигуры? Раздутая анатомия. В них ни очарования, ни грации…»

— Я слыхал эти наветы и раньше, — прервал венецианца Микеланджело. — Они мне надоели.

— Еще бы! Но Рим больше не услышит от меня этих панихид. Отныне я пою хвалу мастеру Буонарроти.

— Что же так перевернуло вашу нежную душу?

— Хищность Рафаэля! Рафаэль расклевал меня до самых костей. Поглотил все, что я усвоил у Беллини и у Джорджоне. Так меня обобрал, что сейчас он художник-венецианец в большей мере, чем я! И самым покорным образом еще благодарит меня за учение!

— Рафаэль берет только из добрых источников. На это он большой мастак. Зачем же вы его покидаете?

— Теперь, когда он стал волшебным колористом — венецианец да и только! — он будет получать еще больше заказов, чем прежде. В то время как я… не получаю ничего. Рафаэль проглотил меня целиком, но глаза у меня еще остались, и для них было истинным пиршеством смотреть все эти дни на ваш Сикстинский плафон.

Уперевшись пятками в верхний обруч стула, Себастьяно склонил голову над лютней. Вдруг он разразился зычной песней гондольера, заполнившей всю комнату. Микеланджело вглядывался в венецианца и все думал, зачем же на самом деле он к нему пришел.

Себастьяно стал часто заходить к Микеланджело, пел ему, болтал, рассказывал разные истории. Любитель удовольствий, заядлый охотник до хорошеньких девушек, он постоянно нуждался в деньгах. Зарабатывал он на портретах, мечтая о крупном заказе, который сделает его богатым. Рисунок у него хромал, выдумки и изобретательности в его работах не чувствовалось никакой. Но он был красноречив, щедр на шутки и совершенно легкомыслен — не хотел даже позаботиться о своем незаконном сыне, который совсем недавно родился. Не прерывая работы, Микеланджело одним ухом слушал его забавную трескотню.

— Мой дорогой крестный, — говорил Себастьяно, — как вы только не сбиваетесь, высекая три блока одновременно? Как вы помните, что надо делать с каждым из них, все время переходя от одной фигуры к другой?

Микеланджело усмехнулся.

— Я хотел бы, чтобы подле меня громадным кругом стояло не три, а все двадцать пять блоков. Тогда я ходил бы от одного блока к другому еще быстрее и закончил бы их все в пять коротких лет. Ты представляешь себе, как тщательно можно выдолбить в уме эти блоки, если постоянно думать о них восемь лет. Мысль острее, чем любой резец.

— Я мог бы сделаться великим живописцем, — сказал Себастьяно, вдруг приуныв. — У меня прекрасная техника. Дайте мне любое живописное произведение, и я скопирую его столь точно, что вы никогда не отличите копию от оригинала. Но как вам удается выдвинуть на первый план идею?

Это был вопль отчаяния и боли, — Микеланджело никогда не видел, чтобы Себастьяно о чем-то спрашивал с такой страстной заинтересованностью. И он раздумывал, как ему ответить, пока точил своим резцом Моисеевы скрижали.

— Может быть, рождение идей — это естественная функция ума, как процесс дыхания у легких? Может быть, идею внушает нам Господь? Если бы я знал, как возникает идея, я открыл бы одну из самых глубоких наших тайн.

Он передвинул резец выше, к запястью и кисти Моисея, лежащей на верхней кромке скрижалей, к пальцам, погруженным в волнистую, ниспадающую до пояса бороду.

— Себастьяно, я хочу сделать для тебя кое-какие рисунки. Ты владеешь колоритом и светотенью не хуже Рафаэля, фигуры у тебя лиричны. Раз он заимствовал у тебя венецианскую палитру, почему тебе не заимствовать у меня композицию? Даю слово, мы с тобой сумеем заменить Рафаэля.

Ночами, проработав целый день у мраморов, Микеланджело с наслаждением отдавался рисованию и обдумывал новые возможности старинных религиозных сюжетов. Он представил Себастьяно папе Льву, показал ему великолепно разработанные рисунки Себастьяно из жизни Христа. Лев, страстный любитель музыкальных развлечений, стал постоянно приглашать Себастьяно в Ватикан.

Как-то вечером, уже запоздно, Себастьяно с криком ворвался к Микеланджело.

— Вы слышали, маэстро? У Рафаэля появился новый соперник. Венецианец, лучший из лучших, равный Беллини и Джорджоне. Пишет с такой же грацией и очарованием, как Рафаэль! Но гораздо сильней и изобретательней его в рисунке.

— Поздравляю! — отозвался Микеланджело, криво улыбнувшись.

Вскоре Себастьяно получил заказ на фреску в церкви Сан Пьетро ин Монторио; он прилагал все усилия, стараясь воплотить наброски Микеланджело в сияющие краски картона. Все в Риме считали, что как член Микеланджеловой боттеги Себастьяно осваивает рисунок и, естественно, подражает руке своего учителя.

Одна только Контессина, недавно приехавшая в Рим со своей семьей, догадывалась, что дело тут не так уж просто. Недаром целых два года она сидела вечерами рядом с Микеланджело, глядя, как он рисует: она знала его почерк. Однажды Микеланджело попал на ее изысканный обед, устроенный для нового папы, ибо Контессина явно претендовала на то, чтобы играть роль признанной хозяйки у Льва. Она увела Микеланджело в маленький кабинет, трогательно точную копию кабинета Лоренцо Великолепного, с теми же деревянными панелями, камином, шкатулками, в которых хранились камеи и амулеты: увидев их, Микеланджело так загрустил о минувшем, что чуть не заплакал.

Контессина в упор посмотрела на Микеланджело, ее темные глаза горели.

— Зачем ты позволяешь Себастьяно хвастать твоими работами и выдавать их за его собственные?

— Я не вижу в этом никакого вреда.

— Рафаэль уже потерял один важный заказ, — его передали Себастьяно.

— Это только благо для Рафаэля: он так утомлен и перегружен работой.

— Почему ты унижаешься до такого обмана?

Микеланджело тоже пристально посмотрел ей в глаза. Как много еще осталась в ней от прежней Контессины, маленькой графини их отроческих лет. И в то же время как сильно она изменилась, когда ее брата сделали папой. Теперь она стала большой графиней и не хотела терпеть никакого вмешательства в дела со стороны двух своих старших сестер, Лукреции Сальвиати и Маддалены Чибо, которые вместе с мужьями и детьми также приехали в Рим. Контессина бдительно следила за всеми назначениями, которые предрешал папа, добивалась всяческих милостей для членов семьи Ридольфи; она действовала в тесном единении с кузеном Джулио, вершившим делами и политикой Ватикана. В своих обширных садах Контессина выстроила театральную сцену, где устраивали спектакли и концерты для церковной и светской знати. Знакомые римляне, желавшие папского фавора или должностей, все чаще и чаще обращались к Контессине. Эта жадная тяга к власти, вкус к государственным делам и управлению вполне понятны, думал Микеланджело, ведь столько лет она прожила в изгнании и бедности; и все же такая перемена в Контессине была ему чем-то неприятна.

— Когда я закончил работу в Систине, — объяснял ей Микеланджело, — кое-кто стал говорить: «У Рафаэля есть грация, а у Микеланджело одна только грубая сила». И поскольку я не снисходил до споров с кликой Рафаэля и никак не защищал себя, я решил, что этот одаренный молодой венецианец сделает дело вместо меня. Я словно бы стою в стороне от всей этой истории, а Рим уже твердит: «Рафаэль очарователен, но Микеланджело — глубок». Ну, разве не забавно, что такую перемену во мнении вызвал шутник Себастьяно, импровизируя песенки в честь моего плафона и наигрывая на лютне?

Возмущенная ироническим тоном Микеланджело, Контессина сжала кулаки.

— Нет, это ничуть не забавно. Теперь я графиня Римская. Я могу защитить тебя… воспользовавшись властью… с достоинством. Я могу поставить твоих хулителей на колени. Так было бы верней…

Он шагнул к ней, взял ее стиснутые кулаки в свои крепкие и большие руки каменотеса.

— Нет, Контессина, так действовать не надо. Поверь мне. Я счастлив теперь, мне хорошо работается.

И тут по лицу Контессины, стирая следы гнева, скользнула, словно зарница, лучистая ясная улыбка, которую Микеланджело хорошо помнил по прежним временам, когда Контессина, еще ребенком, так же вот улыбалась, кончая ссору или размолвку.

— Ну, чудесно, — сказала она. — Но если ты не будешь ходить на мои званые вечера, я ославлю вас с Себастьяно, как двух лгунов и обманщиков.

— Разве можно ожидать чего-то доброго от Медичи? — рассмеялся Микеланджело.

Он мягко положил свои ладони на плечи Контессины, прикрытые высокими буфами шелкового платья, и потянул ее к себе, желая вдохнуть запах мимозы. Она задрожала. Глаза ее вдруг стали огромными. Время исчезло; кабинет на Виа Рапетта словно бы стал уже кабинетом во дворце Медичи, во Флоренции. И она сейчас уже не была великой графиней, и он не был великим художником, и половина их жизни не осталась позади; какую-то быстролетную минуту они стояли словно бы на пороге своей ушедшей юности.

3

С раннего утра в дом Микеланджело явились швейцарские гвардейцы в зелено-бело-желтых мундирах — это означало приказ Льва обедать в тот день в Ватикане. Отрываться от работы и куда-то идти было истинным наказанием, но Микеланджело уже усвоил, что пренебрегать приглашением папы не следует. Приняв от Сильвио свежее белье и повесив его на руку, Микеланджело направился на Виа де Пастини, в бани, выпарил там из всех своих пор въевшуюся пыль и в одиннадцать часов был уже в папском дворце.

Теперь он начал понимать, почему римляне жаловались, будто «весь Рим превратился в флорентинскую колонию», — в Ватикане было полно торжествующих тосканцев. Шагая в толпе гостей, — а их было приглашено на обед более ста и они заполнили два тронных зала, — Микеланджело узнал Пьефо Бембо, государственного секретаря Ватикана и поэта-гуманиста; поэта Ариосто, который писал «Неистового Роланда»; неолатиниста Санназаро; историка Гвиччардини; автора «Христиады» Виду; Джованни Ручеллаи, сочинившего «Розмунду», одну из первых трагедий, написанных белыми стихами; писателя и врача Фракасторо; дипломата, библиофила, классициста и импровизатора латинских стихов Томмазо Ингирами; Рафаэля, который ныне расписывал и папском дворце станцу «Элиодора» и занимал в эту минуту почетное место чуть ниже папы Льва; резчика по дереву Джованни Бариле из Сиены, украшавшего двери и ставни дворца родовыми эмблемами Медичи. Микеланджело увидел и Себастьяно: ему было приятно, что его подопечный тоже оказался среди приглашенных во дворец.

Выкупив у республики Флоренции большую часть огромной библиотеки отца, Лев рассылал по всей Европе экспертов, разыскивающих ценные манускрипты. Чтобы издать жемчужины греческой литературы, он пригласил в Рим Ласкариса, добытчика греческих рукописей, поставлявшего их еще Великолепному. Папа вводил новый порядок в Римской академии, ставя задачей изучение классиков, чем пренебрегал Юлий, и подавал надежду на расцвет Римского университета. До Микеланджело уже доходило, что о новом дворе папы Льва говорили как о «самом блестящем и просвещенном со времен Римской империи».

В течение долгого и невероятно обильного обеда папа Лев ел очень мало, так как страдал несварением желудка и сильными ветрами, но время от времени помахивал, словно бы дирижируя, своими белыми и пухлыми, унизанными драгоценными кольцами руками и слушал прекрасного певца Габриэля Марина, виолончелиста Мароне из Брешии и слепца сказителя баллад Раффаэлле Липпуса. В промежутках между музыкальными номерами папу Льва забавляли шуты. Его главный шут, бывший цирюльник Великолепного, сыпал непристойными остротами и заглатывал сразу три дюжины яиц и два десятка жирных каплунов. Близорукий Лев смотрел на шута через увеличительное стекло и, потешаясь над его свирепой прожорливостью, давился от смеха.

Обед, занявший четыре часа, казался Микеланджело бесконечным. Сам он поел лишь очень немного соленой форели, жареного каплуна и сладкого риса, сваренного в миндальном молоке. Сидя на своем месте, он терзался, жалея о потерянном времени, и все гадал, когда же наконец можно будет покинуть дворец. Для папы Льва обед был лишь неким прологом к послеобеденным и вечерним развлечениям. Сегодня надо было слушать одного из лучших поэтов Италии, явившегося читать свои новые стихи, завтра смотреть новый балет или театр масок либо устраивать буффонаду, хохоча над Камилло Кверно, прозванным Архипоэтом, который декламировал свою ужасную эпическую поэму, в то время как Лев короновал его капустными листьями. Подобные развлечения длились обычно до тех пор, пока у Льва не начинали от усталости слипаться веки.

Идя домой по темным и пустынным улицам, Микеланджело припомнил строчку из письма Льва к Джулио, которое папа написал сразу после своей коронации.

«Если уже Господь Бог счел нужным дать нам папский трон, то позволь нам насладиться этим как следует».

Италия жила теперь в мире и покое, какого она не знала при многих папах. Правда, деньги расходовались в Ватикане неслыханные; в тот день Микеланджело не раз видел, как, придя в восхищение от певца или музыканта, Лев швырял им кошельки, набитые сотнями флоринов, по поводу чего один трезвый гость за столом заметил:

— Скорей камень залетит на небо, чем папа пожалеет тысячу дукатов.

Денег Льву требовалось все больше и больше: на увеселения, на приобретение предметов искусства шли такие огромные средства, каких Юлий не тратил и на войну. Однажды Лев обратился к кардиналу Пуччи, ведавшему финансами Ватикана, потребовав, чтобы тот не допускал ничего, бесчестившего церковь, — ни симонии, ни продажи кардинальских постов или приходов. Пуччи пожал плечами:

— Святой отец, вы поставили передо мной задачу — добывать средства для нашего дела, принявшего всемирный размах. И моя первая обязанность — обеспечить нашу постоянную платежеспособность.

Когда Микеланджело добрался до Мачелло деи Корви, колокола уже пробили полночь. Он снова надел свое рабочее платье, плотное и тяжелое от густо пропитавшей его каменной пыли и пота, которым он обливался в знойные летние дни; и пот и пыль давно стали у него как бы верхним, дополнительным слоем кожи. Облегченно вздохнув, он взял молоток и резец, подкинул их вверх, чтобы ощутить в руках привычную тяжесть. Он был полон решимости противостоять всем соблазнам: больше он не потеряет понапрасну ни одного рабочего дня. С чувством сожаления он подумал о бледном, замученном Рафаэле, которого вызывали в папский дворец в любой час суток по самым ничтожным поводам — высказать мнение об украшенной миниатюрами рукописи или о проекте росписи стен в новой ванной комнате Льва. И при этом Рафаэль всегда сохранял вежливость, живой интерес ко всему, о чем его спрашивали, хотя, конечно, он жертвовал своим рабочим временем или вынужден был недосыпать.

Все это не имеет касательства к нему, Микеланджело. Он не принадлежит к разряду любезных и очаровательных людей. Пусть он будет проклят навеки, если станет одним из них!


Он мог уединиться, запереться от Рима, но Италия была теперь миром Медичи, а он, Микеланджело, был слишком связан с этой семьей, чтобы бежать от общения с нею. Полосу неудач переживал Джулиано, единственный из сыновей Великолепного, которого любил Микеланджело. Родные Микеланджело, а также Граначчи писали из Флоренции, как достойно правил там Джулиано: как он, сдержанный в манерах, мягкий, отзывчивый, появлялся без всякой охраны на улицах, как сделал доступным дворец Медичи для ученых и художников, возродил Платоновскую академию, передал государственное управление и правосудие в руки выборных консулов. Но все эти действия Джулиано не вызывали восхищения ни у кузена Джулио, ни у папы Льва. Лев отозвал своего брата из Флоренции, — и теперь, в сентябре, Микеланджело надевал праздничное платье, чтобы идти на церемонию, где Джулиано должны были провозгласить капитаном папских войск.

Торжество состоялось на древнем Капитолии, неподалеку от дома Микеланджело, стоявшего в лощине. Микеланджело сидел вместе с семейством Медичи: там были Контессина и Ридольфи с тремя сыновьями, — Никколо теперь исполнилось уже двенадцать лет, и в шестнадцать ему предстояло стать кардиналом; присутствовали и старшие сестры Контессины — Маддалена Чибо с мужем и пятью чадами, включая Инноченцо, которому тоже предстояло стать кардиналом; Лукреция Сальвиати со своей многочисленной семьей и ее сын Джованни — опять-таки будущий кардинал. Лев распорядился построить сцену как раз на месте тех руин, которые Микеланджело рисовал вместе с Сангалло, когда архитектор рассказывал ему о славе древнего Рима. Неровная, вся в рытвинах, площадь была покрыта теперь деревянным настилом, над ним возвышалось несколько сотен сидений. Приветствуя Джулиано, выступали ораторы от Римского сената, затем читались эпические поэмы на латинском языке, устраивались представления масок и сатирические буффонады во флорентинском духе. Микеланджело видел, как к креслу Джулиано поднесли некую женщину, олицетворяющую Рим, всю в золоте, которая благодарила Джулиано за то, что он соблаговолил стать главным военачальником города. Когда закончилась непристойная комедия Плавта, папа Лев даровал Риму милости, в частности снижение налога на соль, что было встречено горячими рукоплесканиями тысяч горожан, толпившихся на голых склонах холма. Потом началось шестичасовое пиршество со множеством кушаний, не виданных в Риме со дней Калигулы и Нерона.

Оргия была еще в разгаре, когда Микеланджело спустился с Капитолия и пошел через толпы народа, которым раздавали остатки папских угощений. Войдя в свой дом, он запер двери на засов. Ни Микеланджело, ни Джулиано, ни весь Рим не были одурачены этим спектаклем, придуманным лишь для того, чтобы замаскировать прискорбный факт: гуманного Джулиано, так любившего Флорентинскую республику, заменили сыном Пьеро и честолюбивой Альфонсины — Лоренцо. Этот юноша — ему исполнился теперь двадцать один год — был послан в Тоскану, снабженный письмом, которое составил Джулио: в письме говорилось, что Лоренцо должен зорко наблюдать во Флоренции за выборами, назначать по собственному усмотрению Совет и стягивать власть в свои руки.

Влияние Джулио как фигуры, стоявшей за спиной папы, все возрастало. Комиссия, назначенная Львом, объявила Джулио законным сыном своего отца, ссылаясь на то, что брат Великолепного был готов жениться на матери Джулио и что только его смерть от руки убийцы помешала состояться этому браку. Теперь, когда происхождение Джулио было узаконено, его назначили кардиналом; у него уже были официальные полномочия, чтобы править церковью и папским государством.

Лев и Джулио старались распространить власть Медичи на всю Италию, и это так или иначе должно было коснуться дел Микеланджело. Лев и Джулио хотели изгнать герцога Урбинского, урожденного Ровере, племянника и наследника папы Юлия, лишить его герцогства. Теперь папа Лев уже передал пост гонфалоньера святой церкви Джулиано, хотя раньше его держал герцог. Герцог Урбинский, человек бешеного нрава, был одним из наследников Юлия, перед которыми Микеланджело отвечал за гробницу покойного папы. Война между Медичи и Ровере, принявшая открытый характер, могла принести Микеланджело лишь новые волнения и беды.

В течение всей зимы, хотя зима выдалась и не из суровых, Микеланджело ни разу не побывал на приемах у Контессины, но улучил время привести ее к себе в мастерскую — взглянуть на те три статуи, над которыми он работал. Микеланджело уклонялся и от званых вечеров у папы Льва, передав ему столько извинений, что насмешил и тронул ими папу, и тот, как великую милость, даровал ему разрешение не являться во дворец. Успешно работая неделю за неделей, Микеланджело разговаривал лишь со своими помощниками, жившими в саду, да изредка ужинал в обществе молодых флорентинцев: дружил он с ними от тоски по родине.

Только однажды нарушил он свой затвор: в мастерскую к нему явился Джулиано и стал уговаривать его пойти на прием в честь Леонардо да Винчи — художник приехал в Рим по приглашению Джулиано и жил теперь в Бельведере.

— Ты, Микеланджело, Леонардо и Рафаэль являетесь величайшими мастерами Италии нашего времени, — мягким своим тоном говорил Джулиано. — Мне бы хотелось, чтобы вы все трое стали друзьями, может быть, даже вместе работали…

— Я приду на прием, Джулиано, в этом не сомневайтесь, — ответил Микеланджело. — Что же касается того, чтобы вместе работать… Мы все трое созданы каждый по-своему, сходства у нас не больше, чем у птицы, рыбы и черепахи.

— Странно, — вполголоса отозвался Джулиано. — А я-то думал, что все художники должны быть как братья. Пожалуйста, приходи пораньше. Я покажу тебе кое-какие алхимические опыты, которые проводит для меня Леонардо.

Когда на следующий день Микеланджело пришел в Бельведер, Джулиано стал показывать ему множество комнат, перестроенных специально для работы Леонардо: окна там были высокие, чтобы больше лилось света сверху, кухню особо приспособили для разогрева алхимических горшков и сосудов. Выложенная камнем терраса смотрела на долину, папский дворец и Сикстинскую капеллу; среди мебели работы ватиканских столяров выделялись столы-треноги, на которых было удобно приготовлять и размешивать краски. По настоянию Джулиано папа Лев дал Леонардо заказ на живопись, но, оглядывая все эти комнаты-мастерские, включая комнату слесаря-немца, который должен был помогать Леонардо при работе над его изобретениями, Микеланджело убедился, что бельведерский гость еще и не брал кисти в руки.

— Взгляни на эти вогнутые зеркала, — показывал Джулиано. — Обрати внимание на металлическую винторезную машину: все это совершенные новинки. В Понтийских болотах, откуда я его вызвал, Леонардо искал местонахождение нескольких потухших вулканов и разрабатывал планы осушения заболоченных земель, порождающих лихорадку. Он не допускает, чтобы кто-нибудь заглядывал в его записные книжки, но, как я думаю, он погружен теперь в математические студии для определения площади изогнутых поверхностей и скоро закончит эти труды. Он работает в области оптики, сформулированные им законы ботаники поразительны. Леонардо уверен, что он научится определять возраст деревьев по количеству колец на срезанном стволе. Ты только представь себе!

— Не представляю! Лучше бы он писал свои прекрасные фрески.

Повернув назад, Джулиано повел его в гостиную.

— Леонардо — универсальная личность. Разве был такой ум в науке со времен Аристотеля? Думаю, не было. На искусство он смотрит лишь как на одну из сторон созидательной работы человека.

— Это выше моего понимания, — упрямо стоял на своем Микеланджело. — Когда человек наделен таким редким даром, зачем ему тратить время, пересчитывая кольца на деревьях?

В сопровождении своего постоянного компаньона, до сих пор еще изысканного и моложавого Салаи, появился Леонардо, одетый в великолепную красную блузу с кружевными рукавами. Микеланджело заметил, что Леонардо утомлен и сильно постарел, его величественная длинная борода и спадающие на плечи волосы побелели. Два художника, столь далекие по духу, чтобы понять друг друга, выразили свое удовольствие по поводу встречи. Леонардо, голос которого по-прежнему был высок и тонок, стал говорить о том, как тщательно он изучал Сикстинский плафон.

— Разобравшись в вашей работе, я внес поправки в свои трактаты о живописи. Вы доказали, что изучение анатомии чрезвычайно важно и полезно для художника. — Тут его тон стал более холодным. — Но я также вижу в анатомии и серьезную опасность.

— В чем же эта опасность? — не без обиды спросил Микеланджело.

— В преувеличении. Изучив ваш плафон, живописец должен проявить чрезвычайную осторожность, иначе он станет в своих работах механическим и деревянным, слишком подчеркивая структуру костей, мускулов и сухожилий. Ему не следует увлекаться и обнаженными фигурами, чувства которых как бы выставлены напоказ.

— У моих фигур, по-вашему, все чувства напоказ? — В голосе Микеланджело уже клокотала ярость.

— Напротив, ваши фигуры почти совершенны. Но что будет с художником, который попытается пойти дальше вас? Если вы, применив свои знания анатомии, расписали Систину так чудесно, значит, другой художник, чтобы вас превзойти, будет делать упор на анатомию еще усердней.

— Я не могу отвечать за позднейшие преувеличения.

— Это бесспорно, но все же вы довели анатомическую живопись до ее крайних пределов. Что-либо усовершенствовать после вас уже никому не удастся. Появятся лишь одни извращения. И зритель скажет: «Это вина Микеланджело; не будь его, мы могли бы развивать анатомическую живопись и изощряться в ней сотни лет». Именно вы ее начали, и вы же ее кончили — все на одном плафоне.

Тут стали сходиться и другие гости Джулиано. Скоро комнаты наполнились оживленным гулом голосов. Микеланджело одиноко стоял у бокового окна, выходящего на Сикстинскую капеллу, не зная, был ли он подавлен беседой с Леонардо или обижен. Удивляя гостей новыми своими затеями, Леонардо показывал надутых воздухом животных, плавающих в воздухе над головами, и живую ящерицу, к которой он приделал крылья, наполненные ртутью; он также вставил этой ящерице искусственные глаза и украсил ее рожками и бородою.

— Механический лев, которого я смастерил в Милане, мог пройти несколько шагов, — объяснял Леонардо гостям; поздравлявшим его с хитроумными изобретениями. — А когда вы нажимали на пуговицу, находившуюся у льва в груди, грудь распахивалась, показывая внутри букет лилий.

— Questo e il colmo! Это уже сверх меры, дальше ехать некуда, — проворчал сквозь зубы Микеланджело и ринулся домой, дрожа от нетерпения ощутить в своих руках весомый и твердый мрамор.

4

Весной Браманте умер. Папа Лев устроил ему торжественные похороны, на которых художники говорили о красоте его Темпиетто, дворика в Бельведере, дворца Кастеллези. Затем папа велел вызвать в Рим Джулиано да Сангалло, некогда столь любимого Великолепным. Когда Сангалло приехал, ему сразу же возвратили старый его дворец на Виа Алессандрина. Узнав, что его старый друг в Риме, Микеланджело тотчас кинулся к нему.

— Вот мы и снова встретились! — радовался Сангалло, глаза у него так и сияли. — Я провел эти годы без дела, в опале, а ты — под сводом Систины. — Он смолк на минуту и нахмурил брови. — Тут я получил странное послание от папы Льва. Он спрашивает, как я посмотрю на то, чтобы моим помощником по храму Святого Петра был Рафаэль. Разве Рафаэль — архитектор?

Микеланджело почувствовал, как что-то его укололо. Рафаэль!

— Он распоряжается ремонтными работами в храме. Постоянно толчется на лесах.

— Но ведь наследовать мне должен только ты! Что ни говори, мне уже почти семьдесят.

— Спасибо, caro. Пусть тебе помогает Рафаэль. Это сохранит мне свободу для работы над мрамором.

Чтобы продолжить строительство храма, папа Лев прибегнул к крупным займам у флорентинских банкиров Гадди, Строцци и Риказоли. Под присмотром Сангалло работы возобновились.

Микеланджело допускал в свою мастерскую лишь немногих посетителей: бывшего гонфалоньера Содерини с женой монной Арджентиной, живших по разрешению папы в Риме, да трех старых заказчиков, на которых он работал после того, как исполнил мраморное изваяние Богоматери для Таддео Таддеи. Но однажды к нему обратились с деловым предложением римляне древней крови — Метелло Вари деи Поркари и Бернардо Ченчио, каноник храма Святого Петра.

— Вы доставили бы нам огромную радость, изваяв воскресшего Христа. Для церкви Санта Мария сопра Минерва.

— Рад это слышать, — отвечал Микеланджело. — Но должен сказать, что договор с наследниками папы Юлия не позволяет мне браться за новые работы.

— Пусть это будет одна-единственная вещь, которую вы сделаете ради отдыха, чтобы отвлечься, — уговаривал его сопровождавший знатных римлян Марио Скаппуччи.

— Воскресший Христос? — Микеланджело заинтересовала тема. — Изобразить Христа после распятия? Как вы видите это изваяние?

— В натуральную величину. Иисус с крестом в руках. Позу и все остальное разработаете вы сами.

— Могу я немного подумать?

Микеланджело давно считал, что распятия в большинстве случаев дают глубоко неверное представление об Иисусе, показывая его сокрушенным, раздавленным тяжестью креста. Никогда, ни на одну минуту не верил он в подобного Иисуса: его Христос был могучим мужчиной, который нес крест, идя на Голгофу, так, словно это была ветвь оливы. Микеланджело начал рисовать. Крест, сжатый руками Христа, получался у него тонкой, хрупкой вещицей. Поскольку заказчики отвергли традицию, прося изобразить Иисуса с крестом после воскресения, почему бы и ему, Микеланджело, не отойти от привычной трактовки сюжета? Вместо Иисуса, сокрушенного крестом, его Иисус будет Иисусом торжествующим. Перечеркнув черновые наброски, он пристально вглядывался в свой новый рисунок. Где он видел такого Христа? Когда? И тут он припомнил: это была фигура каменотеса, которого он рисовал для Гирландайо в первый год своего ученичества.

Хотя у себя в Риме Микеланджело добился мира и покоя, семейные вести из Флоренции с избытком наполняли чашу его треволнений. Буонаррото измучил его, клянча денег на покупку собственной шерстяной лавки, и Микеланджело взял из полученной по новому договору с Ровере суммы тысячу дукатов и попросил Бальдуччи перевести ее во Флоренцию. Буонаррото и Джовансимоне открыли свою лавку, но скоро запутались в делах. Им снова требовались средства: не может ли Микеланджело послать братьям еще тысячу дукатов? Ведь скоро он будет извлекать из этих денег прибыль… И помимо того, Буонаррото нашел себе девушку, на которой он не прочь жениться. Ее отец обещал дать солидное приданое. Как думает Микеланджело, надо Буонаррото жениться или не надо?

Микеланджело послал ему двести дукатов, однако Буонаррото впоследствии отрицал, что получил эти деньги. Что случилось с ними и что случилось с другими деньгами, которые Лодовико взял со счета Микеланджело и обещал вскоре вернуть? Что происходит с его вкладом в больнице Санта Мария Нуова? Почему эконом при больнице все медлит и не высылает денег, хотя Микеланджело не раз просил его об этом? И есть ли смысл владеть пятью земельными участками, если твои компаньоны тайком тебя обманывают?

Из письма Буонаррото Микеланджело узнал, что скончалась мамаша Тополино. Это был для него жестокий удар. Он оставил работу и пошел в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо помолиться за упокой души умершей. Он послал Буонаррото денег, прося его съездить в Сеттиньяно и заказать мессу в тамошней церкви.

Теперь он наглухо затворил ворота своей души, как прежде затворил ворота сада. Работа над мрамором стала для него не только удовольствием, но и утешением. Как редко бывает, чтобы хороший кусок мрамора обернулся плохим! Истратив последние дукаты, которые он авансом получил у семейства Ровере, Микеланджело нанял новых резчиков, литейщиков по бронзе, столяров: они толпились на его дворе с утра до вечера, мастеря архитектурный каркас гробницы и ее фасадную стену. Сам он упорно трудился над рисунками для тех фигур, которые еще предстояло высечь. Сеттиньянских каменотесов Микеланджело превратил в настоящих мраморщиков — они обрабатывали гигантские блоки для статуй так, чтобы он мог сразу высекать из них Победителей.

Шел месяц за месяцем. Подмастерья, бывая в городе, приносили Микеланджело разные слухи и новости. Как рассказывали, Леонардо да Винчи попал в затруднительное положение, потратив так много времени на эксперименты с новыми, рассчитанными на долгий век масляными красками и лаками, что не успел ничего написать по заказу Льва. Папа насмешливо говорил во дворце:

— Леонардо никогда ничего не сделает, ибо, еще не приступив к работе, он уже размышляет, каким образом ее закончить.

Придворные разнесли эту фразу по городу. Узнав, что он стал предметом насмешек, Леонардо отказался от работы на Льва.

Папа слышал от доносчиков, что Леонардо в больнице Санто Спирито вскрывает трупы, и пригрозил изгнать его из Рима. Леонардо покинул Бельведер и, уехав опять на болота, продолжал там свои опыты, пока не заболел малярией. Оправившись от болезни, он обнаружил, что его помощник, слесарь, уничтожил все изобретенные ранее механические приспособления. В эти дни покровитель Леонардо Джулиано, встав во главе папских войск, отправился изгонять французов из Ломбардии, и Леонардо не мог больше оставаться в Риме. Куда же он поедет? Во Францию, быть может. Его приглашали туда несколько лет назад…

Сангалло тоже оказался в беде: у него разыгралась мучительная болезнь желчного пузыря, работать он больше не мог. Он был прикован к постели почти целый месяц, белки глаз у него стали желтые, как горчица, старик угасал. Его повезли во Флоренцию на носилках. Но родной земли Сангалло уже не увидел.

Рафаэль стал архитектором собора Святого Петра и всего Рима.

Микеланджело получил срочную записку от Контессины. Он бегом кинулся к ее дворцу; сын Контессины Никколо встретил его и провел наверх, в спальню матери. Хотя погода была теплой, Контессина лежала, укрытая двумя одеялами, лицо у нее побледнело и осунулось, глаза запали.

— Контессина, ты больна?

Контессина жестом подозвала его к изголовью, тихонько похлопала ладонью по стулу, предлагая сесть. Он сжал ее руку, бледную и тонкую. Она опустила веки. Когда она открыла их снова, и горячих карих глазах ее блестели слезы.

— Микеланджело, я вспоминаю время, когда мы в первый раз увидели друг друга. В Садах. Я спросила тебя: «Зачем ты колотишь так яростно? Разве ты не устаешь?»

— А я тебе ответил: «Когда рубишь камень, то силы не убывает, а только прибавляется».

— Все тогда думали, что я скоро умру, как моя мать и сестра… Ты прибавил мне сил, caro.

— Ты сказала: «Когда я стою рядом с тобой, я чувствую себя крепкой».

— А ты ответил: «Когда я рядом с тобой, я смущаюсь». — Она улыбнулась. — Джованни говорил, что ты напугал его. Меня ты никогда не пугал. Я видела, какой ты нежный, тут, внутри.

Они посмотрели друг на друга. Контессина прошептала:

— Мы никогда не говорили о своих чувствах.

Он с лаской провел пальцами по ее щеке.

— Я любил тебя, Контессина.

— Я любила тебя, Микеланджело. Я всегда жила с ощущением, что на свете есть ты.

Глаза ее на секунду словно вспыхнули.

— Мои сыновья будут тебе друзьями…

Тут она вдруг закашляла, — это был настоящий приступ, большая ее кровать сотрясалась. Когда она отвернула от него лицо и прижала платок к губам, он с ужасом заметил на нем красное пятно. И в это мгновение ему вспомнился Якопо Галли. Да, он видит Контессину в последний раз.

Он постоял, глотая соль подавленных слез. Поворачивать к нему свое лицо она больше не хотела.

Он прошептал: «Addio, mia cara» — и, сутулясь, тихо вышел из комнаты.


Смерть Контессины потрясла его несказанно. Он весь ушел в работу над головой Моисея, стараясь довести ее до абсолютной завершенности: резец его двигался теперь вверх от бороды, к напряженно выпяченной, полной нижней губе, ко рту, столь выразительному, что звук мог бы вырваться из него в любую минуту; к резко выдвинутому вперед носу, к энергичному, дышавшему взрывчатой страстностью надбровью, к бугристым мускулам около скул и, наконец, к глазам, посаженным так глубоко, что по контрасту с освещенными выступами на костях лица, которые он еще обточит и отшлифует, они будут казаться особенно темными.

Затем он перешел к работе над изваяниями двух Пленников — один из них боролся со смертью, другой сдавался ей: в трепетную плоть этих Пленников Микеланджело вдохнул собственную боль и горечь утраты. С юных лет он знал, что никогда не быть ему вместе с Контессиной, но в нем жило постоянное ощущение ее присутствия на земле, в его мире, и это крепило его дух, давало радость.

Откладывая в сторону молоток и резец, он готовил модели для бронзового фриза. Он закупил двадцать тысяч фунтов меди, вызвал еще несколько каменотесов из Сеттиньяно, всячески торопил мастеров из Понтассиеве, обрабатывавших и украшавших основные камни гробницы, написал груду писем во Флоренцию, чтобы отыскать там знатока по мрамору, который съездил бы в Каррару и выбрал там для него новую дюжину блоков. Он прикинул и рассчитал почти все, чтобы на следующий год уже установить главную, определяющую весь замысел фронтальную стену, поднять на свои места «Моисея» и «Пленников», поместить в ниши «Победителей», а над первым ярусом надгробья укрепить бронзовый фриз. Он будет работать как одержимый, но если ты обручился с мрамором, то что же странного в этой одержимости?

Папа Лев в свое время был твердо намерен править, не прибегая к войнам, но это отнюдь не означало, что он мог избавиться от беспрерывных попыток соседей завоевать богатую страну; не мог он избежать и междоусобных распрей, составляющих непреложную черту истории городов-государств. Джулиано не сумел одолеть французов в Ломбардии. Едва начав действия, он заболел, его увезли в монастырь Бадию, во Фьезоле, где, по слухам, он был при смерти, сокрушенный тем же недугом, от которого скончалась Контессина… Герцог Урбинский не только не помог папе, но выступил в союзе с французскими войсками. Папа Лев поспешил сам выехать на север и заключил с французами мирный договор, чтобы развязать себе руки и потом напасть на герцога Урбинского.

Вернувшись в Рим, он тотчас же вызвал к себе в Ватикан Микеланджело. Когда папа проездом был во Флоренции, он проявил к семейству Микеланджело немалое благоволение, пожаловав Буонарроти один из низших придворных титулов — conte palatino, который открывал дорогу к дворянству, и разрешив им пользоваться эмблемой Медичи — шестью шарами.

Лев вместе с Джулио сидел у стола в своей библиотеке и разглядывал через увеличительное стекло геммы и резные камеи, привезенные им из Флоренции. Поездка, казалось, пошла ему на пользу, полнота его чуть спала, на щеках, обычно белых, как мел, проглядывал румянец.

— Святой отец, вы были чрезвычайно великодушны по отношению к моей семье.

— Тут не о чем говорить, — ответил папа. — Вот уже сколько лет ты принадлежишь к нашему дому.

— Я полон благодарности, ваше святейшество.

— Прекрасно, — сказал Лев, откладывая в сторону увеличительное стекло, и Джулио сразу насторожился. — Ибо мы не желаем, чтобы ты, скульптор семейства Медичи, тратил свое время на статуи для Ровере.

— Но ведь есть договор! Я обязан…

Минуту стояла тишина. Лев и Джулио переглянулись.

— Мы решили одарить тебя величайшим заказом нашего века, — заговорил папа. — Мы хотим, чтобы ты украсил фасад нашей родовой церкви Сан Лоренцо… как задумывал это еще мой отец… Грандиознейший фасад!..

Шагнув к окну, Микеланджело смотрел поверх моря неровных коричневых кровель, но ничего не видел. Он слышал, как за его спиной что-то говорил папа, но не понимал ни слова. Усилием воли он заставил себя вновь подойти к столу.

— Святой отец, я сейчас работаю над гробницей папы Юлия. Вы помните, договор подписан всего три года назад. Мне надо закончить работу и выполнить все условия, иначе Ровере будут преследовать меня.

— Хватит говорить о Ровере, времени на них потрачено достаточно, — резко вмешался в разговор Джулио. — Герцог Урбинский вошел в союз с французами, он борется против нас. Отчасти на нем лежит вина за потерю Милана.

— Я очень сожалею. Я не знал…

— А теперь ты знаешь! — Темное, с острыми чертами,лицо кардинала Джулио на минуту смягчилось. — Художник семейства Медичи должен служить Медичи.

— Так оно и будет, — ответил Микеланджело, тоже немного успокоившись. — Через два года гробница будет закончена полностью. Я все предусмотрел…

— Нет! — Круглое лицо Льва покраснело от гнева, что случалось редко и оттого производило еще более устрашающее впечатление. — Ни о каких двух годах, потраченных ради Ровере, не может быть и речи. Ты начнешь свою службу нам сейчас же, незамедлительно.

Но тут папа чуть поостыл.

— Ну, хорошо, Микеланджело, — сказал он. — Мы твои друзья. Мы защитим тебя от нападок Ровере и добьемся нового договора, по которому у тебя будет больше и времени и денег. Закончив фасад Сан Лоренцо, ты можешь вновь вернуться к гробнице Юлия.

— Святой отец, я жил с думами об этой гробнице целых десять лет. Я высек в воображении все двадцать пять ее фигур, до последнего дюйма. Я уже готов со своими мастерами построить фронтальную стену, отлить бронзу, установить три больших статуи… — Голос Микеланджело звучал все громче, переходя почти в крик. — Вы не должны останавливать меня. В этот год у меня решится буквально все. У меня теперь опытные помощники. Неужто мне отпускать их домой, а мраморы будут бесцельно валяться и обрастать грязью… Ваше святейшество, во имя моей любви к вашему благородному отцу умоляю вас не причинять мне такое ужасное горе.

Он опустился перед папой на колени и склонил голову.

— Дайте мне время закончить работу, как я задумал. Потом я могу ехать во Флоренцию, спокойно и счастливо трудиться над фасадом Сан Лоренцо. Я создам великий фасад, но мне нужно спокойствие ума и духа.

Папа не сказал ни слова в ответ, а лишь выразительно переглянулся с Джулио: что, мол, за несговорчивый человек! За долгие годы совместной жизни они научились легко читать мысли друг друга.

— Микеланджело, — произнес, качая головой, папа Лев, — до сих пор ты все принимаешь к сердцу с такой… горячностью.

— А может быть, твои слова означают, что ты не хочешь строить фасад Сан Лоренцо для семейства Медичи? — вмешался Джулио.

— Хочу, ваше преосвященство. Но ведь это огромное предприятие…

— Верно! — воскликнул папа, прервав Микеланджело. — И посему ты сейчас же должен ехать в Каррару. Будешь там сам выбирать блоки, следить за их вырубкой. Я распоряжусь, чтобы Якопо Сальвиати выслал тебе из Флоренции тысячу дукатов — расплачиваться за мраморы.

Микеланджело поцеловал у папы перстень, вышел из комнаты, стал спускаться по ступеням лестницы: лицо его заливали слезы. Придворные, прелаты, посланники, купцы, зеваки, толпившиеся на ступенях в ожидании веселого дня при дворе, глядели на него с изумлением. Он не обращал на них ни малейшего внимания и не замечал их взглядов.

Очнувшись в эту несчастную, одинокую ночь, он увидел, что бродит по тем же кварталам, где когда-то Бальдуччи рыскал в поисках проституток. К нему подошла молодая девушка — тоненькая, белокурые волосы выщипаны со лба, чтобы лоб казался выше, одета в полупрозрачную кофточку, нитка тяжелых бус, спускавшаяся с шеи, образовывала между грудей глубокую ложбинку. В первую секунду Микеланджело показалось, что перед ним стоит Кларисса. Но это впечатление быстро исчезло: черты лица девушки были грубы, движения угловаты. Как ни мгновенна была эта летучая мысль о Клариссе, ее было достаточно, чтобы пробудить в Микеланджело тоскливое желание любви.

— Добрый вечер. Хочешь, пойдем со мной?

— Не знаю.

— Да ты какой-то печальный.

— Пожалуй. Можешь ты излечить такую болезнь?

— Что ж, это мое ремесло.

— Тогда я пойду.

— Ты не раскаешься.

Но он раскаялся, не прошло и двух суток. Узнав, какие у него признаки недуга, Бальдуччи воскликнул:

— Ты подцепил французскую болезнь! Почему ты не признался мне, что тебе хочется девушку?

— Я и не знал, что мне ее хочется…

— Кретин! Сейчас эта болезнь ходит по всему Риму. Давай-ка я вызову своего доктора.

— Я подцепил болезнь сам. Сам и вылечусь.

— Без ртутных притираний и серных ванн тебе не обойтись, хочешь не хочешь. Судя по всему, случай у тебя не тяжелый. Может быть, скоро будешь здоров.

— Мне надо скорей, Бальдуччи. В Карраре меня ожидает суровая жизнь.

5

Апуанские Альпы громоздились за окном подобно темной стене. Он накинул на себя рубашку, натянул чулки, обулся в приспособленные для лазания по горам, подбитые гвоздями башмаки, вышел на дворик дома аптекаря Пелличчии, спустился по ступенькам и был уже на Соборной площади — тут за его спиной возникли в предрассветной мгле две шагающие фигуры, хозяина каменоломни и его подручного: на плечи у них были наброшены теплые, подвязанные вокруг поясницы, шали. По деревянному мостику около собора прошли служить заутреню два священника. В подковообразном полукружии каменных стен, оберегавших ее с моря, Каррара мирно спала — тыл городка защищали крутые горы. Микеланджело без охоты уехал из Рима, но эти горы, кладовая его излюбленного камня, успокаивающе действовали ему на душу.

Зажав узелок с едой под мышкой, он поднимался по узкой улице к Воротам у Рва. Ему припомнилось горделивое речение местных жителей: «Каррара — это единственный город, который способен вымостить свои площади мрамором».

В пепельно-сером свете он видел дома, построенные из мрамора, видел колонны и изящные наличники окон, выточенные из мрамора, — словом, все, что Флоренция так чудесно мастерила из светлого камня, каррарцы делали из своего мрамора, добываемого там, в высоких горах.

Микеланджело нравились каррарцы. Он чувствовал себя с ними просто, как дома, потому что он и сам был не чужд камню. И, однако, он прекрасно видел, что каррарцы — это самая замкнутая, подозрительная, отъединенная от мира каста, какую он когда-либо только видел. Каррарцы не считали себя ни тосканцами, жившими от них к югу, ни лигурийцами, жившими к северу; лишь редкие жители покидали свои горы, уезжая в дальние края, и никто не брал себе жены из чужих мест и не выходил замуж за чужого; мальчики начинали работать с отцами в каменоломнях с шести лет и оставляли эти каменоломни только умирая. Ни один земледелец не допускался со своим деревенским товаром на рынки Каррары, кроме тех людей, которые имели давнее, наследственное право входа внутрь городских стен. Если в каменоломнях был нужен новый человек, его выбирали из известных крестьянских семей той же округи. Каррара и Масса, самые крупные здешние города, враждовали друг с другом с незапамятных времен. Даже деревни вокруг этих городов строились в традициях военного лагеря, с боевыми башнями и крепостями, — каждый сам за себя, за свою колокольню, каждый против всех остальных.

Каррара жила, собирая один-единственный урожай: мрамор. Каждое утро каррарец поднимал свой взор, чтобы убедиться, целы ли на склонах гор белые разрезы, эти пятна, похожие на снег даже в ослепительно знойные дни лета, и, увидя их, благодарил господа. Жизнь каррарцев была единой и крепко спаянной: когда богател один, богатели все; когда голодал один, голодали и остальные. Работа в каменоломнях постоянно грозила такими опасностями, что, разлучаясь, каррарцы говорили друг другу не «до свидания», а «fa a modr» — «иди осторожно».

Микеланджело шагал по извилистой тропе вдоль реки Каррионе. Сентябрьский воздух был бодряще свеж. Внизу виднелись крепость-башня Рокка Маласпина и шпиль собора, стоящий на страже кучки тесно сомкнутых домов, окруженных стенами, которые не расширялись уже несколько столетий. Скоро Микеланджело стали встречаться и горные деревни: Кодена, Мизелья, Бедиццано — каждое селение выталкивало в этот час своих мужчин, они, словно ручьи, стекались вместе, и человеческий поток поднимался к каменоломням все выше и выше. Это были люди, похожие на него, Микеланджело, в большей мере, чем родные братья: маленькие, жилистые, не знавшие усталости, молчаливые, с какой-то по-первобытному сильной хваткой существ, привыкших обрабатывать упрямый камень. Они торопливо шагали по тропам вверх, мимо Торано, Загона для быков, каждый из них нес на правом плече небрежно наброшенную mataló — куртку.

Сон еще словно бы владел ими, сковывая их языки. Как только заря разлилась и разгорелась за вершинами гор, люди начали перебрасываться короткими, односложными, как удар молотка, словами. Микеланджело пришлось научиться этому сжатому каррарскому говору, обрубающему и обламывающему слова подобно тому, как резец обрубает и обламывает щебень и крошку от каменной глыбы: casa — дом — стало у каррарцев ca, mamma превратилось в ma, brasa — янтарь — выговаривалось bra, bucarol — холстина — звучало как buc. Благодаря множеству таких односложных слов каррарцы переговаривались необычайно быстро, даже стремительно. Они спрашивали Микеланджело насчет его вчерашних поисков в каменоломнях Гротта Коломбара и Ронко:

— Нашел?

— Пока нет.

— Найдешь сегодня?

— Собираюсь.

— Иди в Раваччионе.

— А что там?

— Выломали новый блок.

— Посмотрю.

На бледно-желтом от солнца скате горы лежали зубчатые тени дальних утесов. Вниз по ущелью, как разлитое молоко, белел мраморный щебень, веками выбрасываемый из заломов. Подле каменоломен такие кучи битого мрамора вырастали, будто сугробы снега. Они достигали в толщину полутора сот сажен и захватывали землю, легко отвоевывая ее у древних зарослей дуба, бука, ели и колючих кустарников, называемых bacon. Они появлялись в горах все выше, наступали уже на летние пастбища для овец — paleri. Тропа, которой шагал Микеланджело, ныряла в перелески, шла через заросшие цветами поляны, пока не уперлась в скалу, где мрамор выступал на поверхность.

Две сотни мужчин, отцов и сыновей, потоком двигались к каменоломням и отсюда ручейками вновь растекались по трем главным направлениям или жилам к облюбованным уже разработкам — Раваччионе, включающей каменоломню Полваччио, Канале ди Фантискрити, известной еще древним римлянам, и Канале ди Колонната. Расходясь, люди негромко бросали друг другу:

— Fa a modr.

— Se Dio 'l vora. Если Бог захочет.

Микеланджело работал с группой камнеломов в Полваччио, где одиннадцать лет тому назад он нашел лучшие свои блоки для надгробия Юлия. Каменоломня Полваччио, расположенная с краю от залома Сильвестро, давала хороший, годный для статуй мрамор, хотя в окружающих ее карьерах Баттальино, Гротта Коломбара и Ронко мрамор был довольно посредственный, с косо идущими прожилками. Солнце стояло уже над горой Сагро, когда Микеланджело со своей артелью, поднявшись по тропе почти на версту, оказался в нужном заломе — камнеломы, сразу же сбросив куртки и схватив молотки, принялись за работу. Теккиайоли, верхолазы артели, накинув веревки на выступы скал, карабкались по ним вверх, на несколько десятков сажен, и сбивали там свободно лежавшие камни с тем, чтобы они потом случайно не обрушились на работавших в заломе.

Хозяин каменоломни — за громадный круглый торс его прозвали Бочкой — встретил Микеланджело, как всегда, очень дружественно. Подобно всем его рабочим, Бочка был неграмотен, но, сталкиваясь с заказчиками и покупателями из Англии, Франции, Германии, Испании, он научился говорить почти полными фразами.

— А, Буонарроти! Сегодня мы выломаем тебе большой блок.

— Буду надеяться.

Бочка схватил Микеланджело за руку и повел к тему месту, где в надрез камня, сделанный в форме буквы V, были забиты деревянные колья, пропитанные водой. Разбухнув, колья рвали крепкий мраморный утес, в нем появлялись щели — и тогда-то рабочие бросались к нему со своими ломами и кувалдами. Они загоняли колья все глубже, чтобы отделить мраморный блок от его ложа. Работу начинали с верхних слоев, постепенно углубляясь в породу и выламывая глыбы все ниже. Время от времени десятник кричал каменотесам: «Сейчас упадет!» Рабочие, подпиливавшие блоки, немедленно бросались к краю залома. Самый верхний блок отрывался от своего ложа со звуком рухнувшего дерева и, падая на площадку, сотрясал весь карьер. Как правило, он откалывался от ложа точно по намеченным щелям, которые тут называли peli.

Когда Микеланджело вышел вперед и осмотрел огромный, но не совсем гладкий блок, он был разочарован. Сильные дожди, просачиваясь в течение миллионов лет сквозь те пол-аршина земли, которая покрывала мрамор, несли с собой достаточно химических веществ, чтобы испещрить жилками чистую белизну камня. Бочка, вертевшийся рядом, рассчитывал, что, добывая этот блок, он угодит Микеланджело.

— Прекрасный кусок мяса, не правда ли?

— Хорош.

— Берешь его?

— Он в жилах.

— Обрез у него почти точный.

— Мне нужен совсем точный.

Бочка взъерепенился:

— Ты нас разоряешь. Мы ломаем для тебя камень уже целый месяц, а от тебя не видали пока ни сольдо.

— Я дам вам большие деньги… за мрамор, который годится на статуи.

— Мрамор делает Бог, ему ты и жалуйся.

— Я подожду, нет ли там, глубже, мрамора побелее.

— Ты, видно, хочешь, чтобы я разворотил всю эту гору?

— Я должен украсить фасад церкви Сан Лоренцо. Мне будет отпущена на это не одна тысяча дукатов. Тебе из этих денег своя доля достанется.

С мрачной миной Бочка отошел прочь, ворча что-то себе под нос. Микеланджело не мог разобрать, что он говорит, но ему показалось, будто Бочка назвал его баламутом. Поскольку Микеланджело разговаривал с ним спокойно, ровным тоном, то он решил, что плохо расслышал Бочку и ошибся.

Он подхватил свою куртку и узелок с обедом и пошел вниз от утеса к каменоломне Раваччионе. Шел он по заброшенной козьей тропе, очень узкой, нога на ней едва нащупывала устойчивую почву. Когда он добрался до каменоломни, было уже десять часов утра. На площадке залома рабочие продольными пилами пилили блоки, а юнцы-подмастерья подсыпали под зубья пил песок и подливали воду. Скоро раздался певучий крик десятника, и артель камнеломов, расширявших разрыв в верхних пластах мрамора, быстро спустилась вниз и села под дощатый навес обедать. Микеланджело тоже сел на доску, положенную поверх двух блоков, и вынул свой хлеб, нарезанный толстыми ломтями и сдобренный оливковым маслом, уксусом, солью и давлеными ягодами. Он смачивал эти ломти, макая их в общее ведерко воды, и с жадностью ел. Монна Пелличчиа предлагала ему прокладывать ломти хлеба мясом или рыбой, но он предпочитал есть то, что ели рабочие.

Лучшего пути, чтобы сойтись с каррарцами, Микеланджело не мог и придумать, ибо каррарцы были людьми особенными. Они с гордостью говорили о себе. «Сколько голов, столько и помыслов». Когда Микеланджело жил тут в 1505 году, отбирая блоки для гробницы Юлия, каррарцы встретили его так же сдержанно, как они встречали любого чужеземного скульптора, приехавшего закупать мрамор. Но потом, когда он стал проводить целые дни в каменоломнях, чутьем обнаруживая в блоках полости, воздушные пузырьки, жилы и желваки, стал работать с артелями рабочих, спуская на катках с крутых склонов свои тысячепудовые блоки, — а кроме веревок, закрепленных на кольях, сдерживать этот продолговатый по форме груз было нечем, — тогда каррарцы увидели, что он не только скульптор, но и камнелом. Теперь, приехав в Каррару вторично, он был принят уже как свой человек, как каррарец, его приглашали субботними вечерами в таверны, где мужчины пили вино пятилетней давности и играли в карты; выигравшие и проигравшие сообща выпивали после каждого кона, и таверна гудела от смеха и пьяных шуток.

Микеланджело гордился тем, что его сажали за игорный стол, где определенные места переходили от отца к сыну по наследству. Однажды, заметив на холме возле города пустой дом, глядевший окнами на реку Каррионе, вдоль которой тянулось с полдесятка мраморных мастерских, Микеланджело сказал себе: «Почему я должен возвращаться обратно в Рим или во Флоренцию и ваять там статуи, когда здесь, в Карраре, на человека, отдающего свою жизнь скульптуре, смотрят куда проще и верней?» В Карраре есть мастера smodellatori, обрабатывающие мрамор по модели, и, значит, у него никогда не будет недостатка в опытных помощниках. Когда, закончив тяжелый рабочий день, с головы до ног в мраморной пыли, он шел по Флоренции или Риму, все на него смотрели с удивлением, если не с насмешкой. А здесь он выглядел и сам себя ощущал таким же, как остальные люди, возвращающиеся домой из своих каменоломен и мраморных мастерских. Он был одним из них.

В Раваччионе Микеланджело постигло, второе за это утро разочарование: новый камень, выломанный из белой отвесной стены и свалившийся вниз к ногам каменотесов, оказался с мягким изломом. Микеланджело не мог пустить его ни на одну из своих гигантских фигур.

— Прекрасный блок, — сказал хозяин, топтавшийся рядом с Микеланджело. — Покупаешь?

— Возможно. Я подумаю.

И хотя он отвечал вежливо, лицо хозяина омрачилось. Микеланджело уже собирался идти в другую каменоломню, как услышал звук рога. Звук шел от каменоломни Гротта Коломбара, лежавшей за несколькими грядами гор, и разносился на огромном пространстве, проникая вниз, в долины. Все камнеломы словно застыли на месте. Они сложили свой инструмент, накинули на правое плечо куртки, затем, не произнося ни слова, стали спускаться по тропе.

Кто-то из работавших в горах был ранен, быть может, убит. И каждый камнелом в Апуанских Альпах начинал долгий, занимающий не меньше часа спуск вниз, к своей деревне, где он будет ждать известия о судьбе пострадавшего. Всякая работа остановится вплоть до утра, никто не будет работать и утром, если окажется, что надо идти на похороны.

Микеланджело спустился по тропе вдоль реки, наблюдая за женщинами, которые полоскали белье, — от мраморной пыли и щебня, выбрасываемого в реку мастерскими, вода тут была белая, как молоко. Сделав небольшую петлю, Микеланджело оказался под стенами города и через Свиной рынок дошел до своего жилья. Он снимал задние комнаты в доме аптекаря Пелличчии: в нижнем этаже дома помещалась аптека, а верхний этаж был жилым. Аптекарь Франческо ди Пелличчиа, пятидесяти пяти лет, более рослый и дородный, чем большинство каррарцев, был вторым по своей образованности человеком в городе — когда-то он учился в университете города Пизы, ближайшем от Каррары. В отличие от своих земляков он побывал и за пределами родины — ездил покупать лекарства на Ближний Восток, видел Микеланджелова «Давида» во Флоренции, видел, посетив Микеланджело в Риме, Сикстинский плафон и «Моисея». Микеланджело снимал у него квартиру и в новый свой приезд; ныне он сошелся с аптекарем еще ближе. Пелличчиа владел большими каменоломнями, но отнюдь не пользовался дружбой с Микеланджело, чтобы навязать ему свой мрамор.

Пелличчии дома не было. Он ушел к пострадавшему рабочему. Хотя в Карраре был врач, но лишь немногие жители прибегали к его услугам. Каррарцы говорили так: «Природа лечит, а лекари зарабатывают деньги». Когда кто-либо заболевал, его родные шли в аптеку, рассказывали о признаках недуга и ждали, пока Пелличчиа приготовит лекарство.

Синьора Пелличчиа, женщина с пышной грудью, лет сорока, накрыла стол в комнате, выходящей окнами на Соборную площадь. От своего семейного обеда она сберегла для Микеланджело немного свежей рыбы. Микеланджело не успел еще доесть чашку супа, как в дверь постучался посыльный из Рокка Маласпина. Он принес письмо от Антонио Альберико Второго, маркиза Каррарского, владетеля области Масса-Каррара, — маркиз просил Микеланджело безотлагательно пожаловать в его замок.

6

К замку Рокка надо было пройти, поднимаясь вверх, совсем недалеко — крепость эта служила словно бы горной цитаделью Каррары, противоположным бастионом той подковы укреплений, которая была совершенно неприступна, так как под нею текла река Каррионе. Возникшая в двенадцатом веке, Рокка обросла зубчатыми боевыми башнями, окопалась рвом, наполненным водой, оделась в толстый камень: когда-то она постоянно ждала осады. Отчасти поэтому каррарцы так ненавидели чужаков: в течение пяти столетий этот край опустошал неприятель. Лишь недавно род Маласпина получил возможность дать округе настоящий мир. Суровая и неуклюжая в свое время оборонительная крепость превратилась теперь в элегантный дворец из мрамора, где были и фрески, и изысканная мебель, и дорогая утварь, собранная по всей Европе.

Маркиз встретил Микеланджело, стоя на верхней площадке величественной лестницы. Едва обменявшись с ним первыми словами, Микеланджело с восхищением заметил великолепные мраморные полы и колонны, обступавшие лестницу. Маркиз был высокий мужчина, держался он предупредительно и в то же время властно. Лицо у него было узкое, худощавое, с выступавшими скулами, длинная волнистая борода спадала на грудь.

— Очень любезно с вашей стороны пожаловать к нам, маэстро Буонарроти, — говорил маркиз густым внушительным голосом. — Мне пришло на ум, что вам, быть может, захочется посмотреть комнату, в которой жил Данте Алигьери, когда он гостил здесь, в нашем доме.

— Данте гостил здесь?

— Позвольте вас заверить. В «Божественной комедии» он посвятил несколько строк нашему краю. Вот его кровать. А вот и доска с его стихами о прорицателе Арунсе:

Там, где над Луни громоздятся горы
И где каррарец пажити взрыхлил.
Он жил в пещере мраморной и взоры
Свободно и в ночные небеса,
И на морские устремлял просторы.
Позднее, когда Микеланджело провели в отделанную панелями библиотеку, маркиз приступил к делу. Он показал письмо, присланное монной Арджентиной Содерини, — жена бывшего гонфалоньера происходила из рода Маласпина.

«Маэстро Микеланджело, скульптор, которого мой муж глубоко любит и который является честнейшим, учтивым и любезным человеком, наделенным такими достоинствами, что, как мы думаем, в Европе сейчас нет подобного ему, отправился в Каррару добывать прославленный мрамор. Мы горячо желаем, чтобы вы оказали ему всяческую помощь и содействие».

Маркиз с минуту смотрел на Микеланджело и потом негромко сказал:

— У вас начинаются кое-какие неприятности.

— Неприятности? Какого же свойства?

— Вы припоминаете то прозвище, каким назвал вас хозяин каменоломни Бочка?

— Мне показалось, что он назвал меня баламутом. Что бы это словечко могло означать?

— У каррарцев оно означает человека, который шумит, жалуется и не желает брать то, что ему предлагают. Владельцы каменоломен говорят, что вы и сами не знаете, что вам надо.

— В какой-то мере они правы, — с грустью ответил Микеланджело. — Дело касается фасада церкви Сан Лоренцо. Я подозреваю, что папа Лев и кардинал Джулио нарочно выдумали эту работу, чтобы отвлечь меня от гробницы Ровере. Они обещали прислать мне на закупку мрамора тысячу дукатов, но до сих пор я ничего не получил. В отместку им я тоже проявил нерадивость: обещал определить размеры статуй, а как уехал из Рима, даже не брал в руки пера. Неспокойный ум, маркиз, не располагает к рисованию.

— Могу я высказать одно предложение? Подпишите два-три скромных контракта на мраморы, поставив определенный срок. У хозяев каменоломен появится уверенность в надежности дела. Я полагаю, что, добывая блоки для вас, они просто опасаются, что камень не найдет применения и труд рабочих пропадет даром. У этих людей ведь нет никаких запасов. Они съедят свои бобы и хлеб в течение нескольких недель и окажутся перед лицом настоящего голода. И тогда они будут смотреть на вас как на заклятого врага.

— Да, положение не из легких. Я поступлю так, как вы советуете.

Не прошло и месяца, как Микеланджело подписал два контракта: по одному из них, дав задаток в сто флоринов, он закупил восемь блоков мрамора высотой в три с половиной аршина и пятнадцать малых блоков; другая сделка была заключена с Манчино, по прозвищу Левша, на три глыбы белого мрамора, добытых в его каменоломне в Полваччио. Контракты подписывались на Соборной площади при двух свидетелях. Отношение к Микеланджело изменилось, когда он пообещал Бочке и Пелличчии закупить мрамора гораздо больше, как только придут деньги от папы.

Он рассеял опасения у каррарцев, но не мог рассеять их у себя. Хотя семейство Ровере сдалось, убоясь требований папы, и подписало с Микеланджело третий договор, еще раз уменьшив размеры гробницы и увеличив сроки исполнения ее от семи до девяти лет, Микеланджело знал, что наследники Юлия взбешены. Папа Лев, не раздумывая, заверил Ровере, что он, Микеланджело, может продолжить работу над гробницей и ваять для нее мраморы, одновременно трудясь над фасадом Сан Лоренцо, но никто, конечно, не придал значения этому обещанию, и меньше всего сам Микеланджело. Отныне ему придется работать на Медичи до тех пор, пока в Ватикане сидит папа Медичи. Оставленная, неоконченная гробница стала как бы язвой, которая неотступно точила ему нутро. Хотя Себастьяно обещал бдительно следить за его домом на Мачелло деи Корви, тем не менее душа у Микеланджело была неспокойна: он не знал, в целости ли там его мраморы и готовые блоки гробницы.

Вести из Флоренции были тоже неутешительные. Радость горожан по поводу того, что впервые на папский престол попал флорентинец, была отравлена: выборы Льва стоили Флоренции свободы. Джулиано умер. Республика рухнула, выборные члены Совета были изгнаны, конституция отменена. Флорентинцам не нравилось подчиняться Лоренцо, двадцатичетырехлетнему сыну Пьеро, каждый шаг которому подсказывали из Рима или его мать, или кардинал Джулио. Не поднял духа горожан и приезд во Флоренцию Джулио, ставившего себе целью только усилить власть Медичи. Лавка брата Буонаррото приносила убытки. Но вины Буонаррото тут не было, так как для всякого рода прибыльных дел наступили плохие времена. Буонаррото требовались снова деньги, а дать их ему Микеланджело не мог.

Брат ввел свою жену, Бартоломею, в дом отца. Брат по-прежнему надеялся, что Микеланджело она понравится. Она хорошая женщина. Она кормила Лодовико, когда тот недавно болел, и справляется со всей работой по дому, хотя помогает ей только пожилая кухарка, монна Маргерита, которая ухаживала за Лодовико со дня кончины Несравненной.

Микеланджело догадывался, что жена Буонаррото не так уж красива лицом или фигурой, но что она достаточно мила и принесла с собой в дом изрядное приданое.

«Я полюблю ее, Буонаррото, — писал Микеланджело брату. — Только будем молиться о том, чтобы она даровала тебе сыновей. Ведь Сиджизмондо живет как кочевник, а Джовансимоне не способен прокормить даже сверчка, и твоя добрая Бартоломея — наша единственная надежда на продолжение рода Буонарроти».

Лодовико доставлял все больше забот. Он стал сварлив, упрекал Микеланджело за напрасную трату денег на гробницу Ровере, корил за то, что она не окончена, за то, что Микеланджело принялся работать над фасадом Медичи без договора или каких-либо гарантий; за то, что Микеланджело не шлет больше денег на лавку Буонаррото; за то, что он отказывается приобретать все новые дома во Флоренции и земли в ее окрестностях, которые Лодовико целыми месяцами упорно высматривал. Старик не пропускал, пожалуй, ни одной почты, чтобы чего-то не потребовать от сына, на что-то не пожаловаться, в чем-то его не обвинить.

Зимние дожди превратили горные тропинки в русла разлившихся рек. Потом выпали снега. Все работы в горах остановились. В своих сырых каменных жилищах камнеломы старались сохранить как можно больше тепла и съесть как можно меньше бобов и макарон. Микеланджело купил воз дров, поставил свой рабочий стол у горящего очага и занялся скопившимися письмами — тут были письма Баччио д'Аньоло, который собирался помочь ему изготовить деревянную модель фасада; письмо Себастьяно, который сообщал, что десяток скульпторов — в том числе и Рафаэль! — стараются перехватить у него, Микеланджело, заказ на фасад; письма Доменико Буонинсеньи, жившего в Риме, честного и одаренного человека, чем-то напоминавшего Якопо Галли: жертвуя своим временем, Доменико добивался того, чтобы с Микеланджело подписали договор на фасад, и умолял его приехать в Рим, потому что папа Лев гневается и требует представить ему рисунки с проектом фасада.

Микеланджело расхаживал по холодной комнате, сложив руки на груди и сунув ладони под мышки. «Я должен, — говорил он себе, — вновь обрести то удивительное чувство, что вспыхнуло во мне, когда Великолепный подошел со мной к церкви Сан Лоренцо и сказал: «Придет день — и ты создашь такой фасад, который будет чудом всей Италии»».


Он приехал в Рим, когда город готовился к встрече Рождества. Прежде всего он поспешил к себе домой и с чувством облегчения увидел, что все там оставалось, как было. Его «Моисей» оказался ближе к завершению, чем ему представлялось по памяти. Если бы он только мог выкрасть месяц свободного времени…

В Ватикане его приняли очень приветливо. Кардинал Джулио, по всей видимости, держал власть в церковных делах еще прочнее. Преклонив колена, чтобы поцеловать перстень папы, Микеланджело заметил, что двойной подбородок Льва снова каскадом падает на воротник горностаевой мантии, а мясистые щеки почти совсем укрыли маленький болезненный рот.

— Мне доставляет удовольствие видеть тебя в Риме, сын мой, — говорил Лев, уводя Микеланджело в папскую библиотеку.

Ароматные запахи пергаментных манускриптов мгновенно перенесли Микеланджело во Флоренцию, в библиотеку дворца Медичи: мысленно он увидел Великолепного — тот стоял, держа в руках разрисованную миниатюрами книгу в переплете из багряной кожи. Это видение было столь разительно, будто он беседовал с Великолепным не двадцать пять лет назад, а всего неделю, и оно укрепило жившее в нем ощущение: он разрабатывает ныне проект фасада для самого Лоренцо.

Он раскинул свои листы на столе. Тут был рисунок голой кирпичной стены церкви, затем уже разработанный проект фасада, с двумя ярусами и башней — нижний ярус отделялся от верхнего карнизом, под ним помещались три портала, ведущие в храм. По сторонам порталов Микеланджело нарисовал четыре фигуры — Святого Лаврентия, Иоанна Крестителя, Петра и Павла; в нишах второго яруса должны были встать большие, больше натуральной величины, изваяния Матфея, Луки и Марка, а на башне — Дамиан и Козма, изображенные как медики: от этого именно слова и происходила сама фамилия Медичи. Он изваяет эти девять главных фигур сам, собственноручно; остальная работа по фасаду падет на долю архитекторов. Девятилетний срок исполнения заказа дал бы ему возможность завершить мраморы для гробницы Юлия. Когда пройдут эти годы, а вместе с тем кончится и срок договора, будут счастливы оба знатных рода — и Медичи и Ровере.

— Что ж, мы будем великодушны, — сказал папа.

— Только необходимо изменить одно условие, — громко добавил Джулио.

— Какое же, ваше преосвященство?

— Мраморы придется брать в Пьетрасанте. Для статуй это лучший мрамор на свете.

— Да, ваше преосвященство, я слышал. Только там нет в горах дороги.

— Это дело поправимое.

— Говорят, древнеримские инженеры пробовали проложить в Пьетрасанте дорогу, но им не удалось.

— Они плохо старались.

По холодному, темному лицу кардинала Джулио Микеланджело понял, что разговор окончен. Он сразу же заподозрил, что тут кроется что-то другое и речь идет не только о качестве мрамора. Он вопросительно взглянул на Льва.

— Тебе лучше брать мрамор в Пьетрасанте и Серавецце, — отозвался папа. — Каррарцы — бунтарское племя. Они не идут на соглашение с Ватиканом. А жители Пьетрасанты и Серавеццы считают себя верными тосканцами. Они передали свои каменоломни Флоренции. Так мы обеспечиваем себя чистейшим, годным для статуй мрамором, затрачивая средства лишь на рабочую силу.

— Святой отец, я не могу поверить, что можно добывать мрамор в Пьетрасанте, — протестующе сказал Микеланджело. — Это свыше человеческих сил. Блоки надо доставлять с обрывов высотой в полторы версты!

— Ты поедешь туда, побываешь на вершине горы Альтиссимы и скажешь нам, как обстоит дело.

Микеланджело не сказал в ответ ни слова.

7

Микеланджело возвратился в Каррару и снова жил в комнатах Пелличчии, над аптекой. Когда Сальвиати выслал ему, наконец, тысячу папских дукатов, он перестал и думать о каменоломнях Пьетрасанты, а начал с лихорадочной энергией скупать мраморы в Карраре — три блока купил на Свином рынке у Якопо и Антонио, семь блоков купил у Манчино. Он вошел также в сделку с Раджионе, Разумником, вложив на паях свои деньги в добычу ста возов мрамора.

Но дальше дело не двигалось. Он отверг деревянную модель фасада, которую сделал по его заказу Баччио д'Аньоло, заявив, что модель «выглядит как детская игрушка». Он смастерил модель сам, но она оказалась не лучше. Тогда он заказал Ла Грасса, сеттиньянскому резчику по светлому камню, изготовить модель из глины… и скоро уничтожил ее. Когда Сальвиати и Буонинсеньи написали ему — один из Флоренции, а другой из Рима, — что папа и кардинал обескуражены тем, что Микеланджело все еще не приступает к работе над фасадом, он заключил договор с Франческо и Бартоломео из Торано на добычу новых пятидесяти возов мрамора, а проект фасада продвинул очень мало, определив лишь размеры и форму блоков, которые должны были обработать для него мастера-каменотесы.

Каррарский маркиз опять пригласил Микеланджело в Рокку, на воскресный обед, где его угощали традиционным каррарским пирогом, focaccia, испеченным из просеянной белой муки с яйцами, орехами и изюмом. Маркиз стал расспрашивать Микеланджело относительно плана папы об открытии каменоломни в Пьетрасанте — эта новость уже достигла здешних мест.

— Уверяю вас, синьор, — сказал Микеланджело, — никаких работ в тех горах нет и не может быть.

Потом Микеланджело получил встревожившее его письмо от Буонинсеньи:

«Кардинал и папа считают, что вы пренебрегаете мрамором в Пьетрасанте. Они уверены, что вы делаете это с целью…

Папа желает, чтобы мрамор у вас был из Пьетрасанты».

Никому ничего не говоря о своих намерениях, Микеланджело нанял лошадь и на заре пустился в путь, держась берега моря. Пьетрасанта когда-то была важной оборонительной крепостью, но в отличие от каррарцев жители ее не замыкались в стенах своего города, которые они уже не рассчитывали защитить. Их дома стояли на обширной площади, где по праздникам устраивались ярмарки; с западной стороны городка открывался величественный вид на Тирренское море; крестьяне Пьетрасанты обычно умирали на своих постелях, от неизлечимой болезни — старости.

Раннее утро Микеланджело провел на рынке, купил себе апельсинов и оглядел городок. Надо всей округой возвышалась гора Альтиссима — Высочайшая, как называли ее жители Пьетрасанты и Серавеццы. Уходя своими скалистыми уступами в небо на высоту полутора верст, эта твердыня из чистого камня вызывала благоговение; те, кто жил в ее устрашающей близости, чувствовали себя карликами. Впрочем, каррарцы не без вызова заявляли, что гора Альтиссима отнюдь не самая высокая, — горы Сагро, Пиццо д'Учелло и Пизанино, вставшие над Каррарой, были, по их мнению, выше. Жители Пьетрасанты говорили в ответ, что каррарцы могут хвастать своими горами, взбираться на них, копать их недра, но зато Альтиссима неприступна. Ни этруски, гениальные мастера камня, ни военные отряды древних римлян не могли покорить ее грозные кручи и ущелья.

От Пьетрасанты к горному городку Серавецце шла узкая, с глубокими избитыми колеями дорога, служившая крестьянам для перевозки их товара. Микеланджело поехал этой дорогой к крепости, под защитой которой жила сотня семей, обрабатывающих долины и склоны гор. Всюду тут был камень и камень, домики в поселке располагались плотным кольцом вокруг вымощенной булыжником площади. Здесь он нашел себе ночлег и провожатого: это был крепкий, рослый мальчишка, сын сапожника. Звали его Антонио, или попросту Анто, — когда он улыбался или разговаривал, у него обнажались припухшие бледно-розовые десны с короткими и редкими зубами.

— Сколько ты заплатишь? Идет! Тронемся в путь на рассвете.

Но они вышли из Серавеццы гораздо раньше, когда было еще темным-темно. Подниматься на ближайшие холмы сначала было нетрудно, так как Анто знал местность великолепно и вел Микеланджело по тропинке. Когда же тропинка кончилась, им пришлось пробираться сквозь густые заросли кустарника, орудуя ножами, прихваченными Анто в мастерской отца. Они лезли через темные каменные гряды и нагромождения скал — скалы эти располагались так, будто служили ступенями для неких богов. Микеланджело и Анто либо карабкались вверх, либо скатывались по обрывам вниз, в глубокие лощины; чтобы не сорваться и не полететь в пропасть, они цеплялись руками за сучья и стволы деревьев. Потом они спустились в большое ущелье, тут все время стоял такой же сумрак, как в мастерской у отца Анто, и никогда не заглядывало солнце; холод словно обволакивал, прилипал к телу. Из ущелья они стали выбираться на четвереньках, порою скользя вниз и упираясь ногами в каменистые уступы, а гора Альтиссима по-прежнему угрюмо темнела впереди, на расстоянии многих немереных верст.

До полудня было еще далеко, когда они поднялись на взлобье поросшего кустарником утеса, откуда открывался широкий обзор. Микеланджело увидел, что его отделяет от горы Альтиссимы еще один крутой хребет, за ним скрывался глубокий каньон, из которого и вырастала сама гора. У подошвы горы предстояло еще переправиться через горную речку. Анто вынул из своей кожаной сумки два каравая хлеба с толстой поджаристой коркой. Внутрь их, в душистый мякиш, была вложена рыба в гранатном соусе. Поев и отдохнув, они начали спуск в ложбину, затем не спеша взобрались на последний, уже осмотренный издали, хребет и скоро были на откосе, где плавно опускавшиеся вниз обнаженные пласты породы как бы подчеркивали отвесную, точно стена, крутизну горы Альтиссимы.

Микеланджело присел на валун и поглядел вверх на страшные Альпы.

— С помощью Господа Бога и всей французской армии кто-то, пожалуй, и доберется до нашего валуна. Но кто в силах проложить дорогу на эту отвесную стену?

— Это невозможно. Зачем об этом и думать?

— Затем, чтобы добывать тут мрамор.

Анто уставился на Микеланджело, недоверчиво двигая верхней губой вверх и вниз и снова показывая, свои розовые десны.

— О мраморе ты и не заикайся. Ты что, свихнулся? Никому не спустить оттуда ни одного камня.

— É vero. Пожалуй.

— Так зачем же ты сюда шел?

— Чтобы удостовериться самому. Давай-ка мы взберемся на эту страшную гору, Анто. Надо посмотреть, хорош ли там мрамор, хоть нам все равно его и не добыть.

Мрамор оказался не просто хорошим, он был совершенным: на поверхность выходили чистые, белейшие пласты, годные для статуй. Микеланджело нашел и следы древнего залома, где некогда работали римляне; поблизости лежали обломки добытого ими мраморного блока. Сколько они тратили сил, чтобы удержаться, пройти по этим каменистым кручам и ущельям, как страдали, шагая по снегу и одолевая оставшийся путь вверх, цеплялись за каменья ногтями, упирались в них пальцами ног! — думал Микеланджело. — Теперь ясно, почему императорам пришлось строить Рим из каррарского мрамора. И все же его огнем жгло желание вонзить свой резец в этот чистый, сияющий камень, равного которому он никогда в жизни не видел.

В Каррару он возвратился затемно. Поднимаясь по дороге от Авенцы, он убедился, что крестьяне как бы не замечают его. Когда он миновал ворота Гибеллинов и был уже в городе, люди около своих мастерских и лавок делали вид, что они страшно заняты. На Соборной площади мужчины, сбившись в тесный кружок, когда он проходил мимо, повернулись к нему спиной. Он вошел в аптеку: Пелличчиа и его сын толкли на мраморной плите какие-то снадобья.

— Что тут происходит? Вчера утром я уезжал отсюда каррарцем. А вернулся уже тосканцем.

Пелличчиа не ответил ему, пока не высыпал лекарство в носовой платок, который подала ему ожидавшая старуха в черном, и не пожелал ей обычного «fa a modr».

— Все дело в твоей поездке на гору Альтиссиму.

— Выходит, ваши люди придерживаются древнеримского правила: человек виновен, пока он не доказал свою невиновность.

— Люди просто напуганы. Каменоломни в Пьетрасанте их разорят.

— Передай им, пожалуйста, что я ездил туда по приказу папы.

— Они говорят, что все задумал ты сам.

— Я сам? Каким образом?

— Они считают, что ты поехал туда потому, что ищешь безупречного камня; баламута, мол, послушали и в Риме.

— Но ведь я закупил множество блоков в Карраре.

— Каррарцы чувствуют, что в душе ты стремишься к святая святых, к чистейшему мрамору гор, к самой его сердцевине. Они считают, что именно поэтому папа Лев послал тебя разведать Пьетрасанту — найти совершенный камень, который бы тебя полностью удовлетворил.

Минуту Микеланджело молчал, не зная, что ответить. Ему было известно, что папа и кардинал Джулио приняли Альтиссиму в свое владение, что так они наказывают каррарцев, настроенных против Ватикана. Но неужто каррарцы правы в отношении его самого? Все эти семь месяцев, покупая у каррарцев блоки и выплачивая им огромные деньги, он ни на минуту не был уверен, что покупает для своих статуй самый лучший мрамор. И не хотел ли он в душе, уже после того, как сказал папе, что это невозможно, чтобы тот все-таки открыл каменоломню в Пьетрасанте?

— Я доложу его святейшеству, что переправить с горы Альтиссимы хотя бы один блок — невозможное дело.

— Значит, каррарцы могут на тебя положиться?

— Я даю им слово чести.

— Для них это будет добрая весть.

Микеланджело был скорее позабавлен, чем озабочен, когда услышал, что Баччио д'Аньоло и Биджио получили пятьсот дукатов на то, чтобы ехать в горы Серавеццы и прокладывать там дорогу. Он знал их обоих: лечь костьми во имя идеи они не согласятся.

Весна в Карраре была на редкость удачной: закупать мрамор скульпторы съехались отовсюду. Жили они в церковной гостинице, за мостом, недалеко от собора: тут были Бартоломео Ордоньес из Испании, Джованни де Росси и маэстро Симони из Мантуи, Доминик Таре из Франции, дон Бернардино де Чивос, работавший на испанского короля Карла Первого. Микеланджело тоже чувствовал, что ему улыбнулась удача, — Медичи согласились заплатить ему за фасад двадцать пять тысяч дукатов.

Якопо Сансовино, ученик старого Андреа Сансовино, друга Микеланджело еще по работе в Садах, дождливым вечером приехал в Каррару и стоял теперь перед очагом Микеланджело, грея и обсушивая себе спину. Якопо был приятным на вид мужчиной лет тридцати, скаштановыми волосами. Он взял у своего учителя его фамилию и, видимо, обладал талантом. Микеланджело встречал его раньше в мастерской Сансовино, а потом не сталкивался с ним целые годы.

— Якопо, как приятно мне видеть флорентинское лицо! Кто загнал тебя в Каррару по такой скверной погоде?

— Ты.

— Я? Почему я?

— Папа Лев заказывает мне фриз.

— Какой фриз?

— Фриз для твоего фасада, разумеется. Я представил папе проект, и папа был очарован.

Микеланджело отвернулся на минуту, чтобы Якопо не заметил, насколько он ошеломлен.

— Но по моему проекту не предусмотрено никакого фриза.

— Папа допустил к конкурсу всех, кто может предложить что-нибудь интересное. Я в этом конкурсе победил. Я предлагаю протянуть над тремя порталами длинную бронзовую ленту — и на ней изобразить эпизоды из жизни рода Медичи.

— Но предположим, что твой фриз совсем не совпадает с моим замыслом?

— Ты сделаешь свою часть работы, я — свою.

Тон у Якопо не был вызывающим, но и не допускал возражений. Микеланджело сказал спокойно:

— Я еще никогда ни с кем не сотрудничал, Якопо.

— Что святой отец хочет, то и будет.

— Это верно. Но согласно договору я обязан исправлять ошибки в работах моих помощников.

— У меня ошибок не будет, поверь мне. О ком тебе надо беспокоиться, так это о Баччио и Биджио.

— А что делают Баччио и Биджио? — Микеланджело чувствовал, как спину у него пробирает мороз.

— Им предстоит украсить резьбой все блоки и колонны.

В эту ночь Микеланджело не спал. Подбрасывая поленья в огонь, он расхаживал по двум своим комнатам и думал, стараясь понять самого себя. Почему он в течение целых двух месяцев не завершил модели, — ведь папа и кардинал Джулио сейчас уже, наверное, одобрили бы ее? Почему он все обдумывал главные изваяния фасада, а не съездил во Флоренцию и не приступил там прямо к работе? Он суетился, вел переговоры, покупая сотни мраморов, и был в ложной уверенности, что чего-то достиг, повлиял на ход дела. Приезд Сансовино и весть о том, что фасад уже уходит из его рук, доказали, что он обольщался. По сути, он пребывал в покое, — а более мучительной смерти для художника нет.

Теперь нельзя больше терять времени. Если он взялся возводить этот фасад, надо приступать к работе немедленно и исполнить ее всю, во всем объеме — плоские камни и колонны, карнизы и капители, не говоря уже о статуях Святых.

Он написал в Рим:

«Я обещаю вам, святой отец, что фасад церкви Сан Лоренцо станет зеркалом архитектуры и скульптуры всей Италии».

8

Он приехал во Флоренцию, когда весна была в полном цвету, и сразу попал на торжество: у Буонаррото родилась дочь Франческа, которую Микеланджело стал звать Чеккой. Он пригласил в дом на Виа Гибеллина друзей, угостил их вином и праздничным пирогом, а на другой день принялся за хлопоты. Он решил купить участок земли на Виа Моцца, близ церкви Санта Катерина, и построить там обширную мастерскую, где поместились бы его большие блоки для фасада Сан Лоренцо и для гробницы Юлия. Ему пришлось вступить в переговоры с канониками Собора, те запросили с него за участок триста больших золотых флоринов, что, по его мнению, на шестьдесят флоринов превышало справедливую цену. Когда он стал возражать, каноник важно ответил:

— Я сожалею, но мы не можем отступать от папской буллы касательно земельной купли и продажи.

— В таком случае прирежьте мне за эти шестьдесят флоринов еще кусок земли на задах.

— Неужели вы хотите заставить нас пойти против приказа святого отца?

В течение нескольких недель Микеланджело трудился, завершая деревянную модель фасада. Он расширил теперь свой проект, дополнительно ввел в него барельефы на исторические сюжеты — пять в квадратных рамах и два круглых: стоимость работы возросла, за фасад надо было требовать не меньше тридцати пяти тысяч дукатов. Папа отвечал по этому поводу через Буонинсеньи, который писал так:

«Им нравится ваш новый план, но вы увеличили стоимость работы на десять тысяч дукатов. Что это — следствие расширения проекта или же просчетов в вашем прежнем плане?»

Микеланджело ответил: «Это будет чудо архитектуры и скульптуры во всей Италии! Когда же мне отпустят деньги?»

Буонинсеньи снова внушал ему:

«С деньгами затруднения, в казне их очень мало, но, не сомневайтесь, ваш договор будет подписан. Приступайте к делу сейчас же. Его святейшество обеспокоен тем, что вы все еще оттягиваете начало работы».

Якопо Сансовино, узнав в Ватикане, что новая модель Микеланджело не предполагает никакого бронзового фриза, приехал к нему и учинил настоящий скандал.

— Пусть я буду проклят, если ты скажешь доброе слово хоть о ком-то на свете!

— Якопо, я отзывался о твоей работе очень высоко. Ведь я тебе пробовал объяснить в Карраре…

— Ты мне объяснил в Карраре, что есть ты и только ты. Ни для кого другого уже нет места. Вот что я усвоил в Карраре.

— Не надо нам становиться врагами, Якопо. Я обещаю тебе помочь получить заказ. Тогда ты поймешь, что в искусстве нельзя вести работу сообща — в нем требуется органическое единство разума и рук одного человека. Все другое будет ливорнской рыбной солянкой.

В эти дни Лодовико опять принялся укорять Микеланджело за то, что он не позволяет отцу брать деньги у эконома церкви Санта Мария Нуова.

— Отец, если вы не перестанете ворчать и вечно придираться ко мне, жить под одной крышей нам будет невозможно.

К ночи Лодовико исчез, его комната оказалась пустой. Утром Буонарроти узнал, что Лодовико жаловался каждому встречному, как его выгнали из собственного дома.

— Где же он теперь живет? — спрашивал Микеланджело.

— В крестьянском домике за нашей усадьбой в Сеттиньяно.

— Я сейчас же напишу ему письмо.

Микеланджело уселся за письменный столик Лодовико — столик этот, имеющий форму пирога, выглядел в квадратной комнате довольно странно.

«Дражайший отец — я знаю, что вы жалуетесь на меня и рассказываете всем и каждому, что я выгнал вас из дому. Я удивлен этим, ибо могу с уверенностью сказать, что со дня моего рождения и по сию пору у меня не было и мысли сделать что-либо во вред вам. Из любви к вам я вынес столько трудностей и лишений!.. И вы знаете, что все, чем я располагаю, — ваше.

Вот уже тридцать лет вы испытываете мое терпение, вы и ваши сыновья, и вам прекрасно известно, что все мои помыслы и все дела, на какие я только способен, направлены к вашему благу. Как можете вы говорить, что я вас выставил за дверь? Неужто вы не видите, как вы меня черните?.. Мне не хватает разве лишь этого, после всех тех мучений, которые я из-за вас претерпел. Вы воздаете мне по заслугам.

Но как бы то ни было, я готов признать, что не принес вам ничего, кроме стыда и позора… умоляю вас простить меня, как прощают негодяя и грешника».

Лодовико возвратился на Виа Гибеллина и простил Микеланджело.

В городе у всех было подавленное настроение, флорентинские традиционные празднества и гуляния как бы переселились в Рим, ко двору папы Льва. Безрадостная жизнь Микеланджело стала еще горше, когда он узнал, что его картон «Купальщики» пропал.

— Уничтожен — это будет не совсем верное слово, — скорбно повествовал Граначчи. — Исчерчен, исписан, истрепан, изрезан на куски, расхищен.

— Но каким же образом? Ведь он принадлежал Флоренции. Разве его не охраняли?

Граначчи рассказал ему все подробно. Картон был перенесен в Папский зал близ церкви Санта Мария Новелла, затем в верхний зал дворца Медичи. Сотни художников, проезжавших через Флоренцию, работали у картона, за ними никто не присматривал, многие отрезали от картона по куску и брали с собой. Недруг Микеланджело со времен его ссоры с Перуджино, скульптор Баччио Бандинелли, говорят, утащил и присвоил себе много кусков картона. Единственные обрывки, которые сейчас находятся во Флоренции, это те, что скупили друзья Микеланджело — семейство Строцци.

— Так мне пришлось разделить участь Леонардо, — угрюмо промолвил Микеланджело. — Мой картон погиб. И погибла бронзовая статуя Юлия.

Один только настоятель Бикьеллини был способен помочь Микеланджело взглянуть на свои несчастья философски: состарившийся и больной, он не вставал теперь с постели и ни на минуту не покидал стен монастыря Санто Спирито.

— Постарайся подходить к своей жизни не как к чреде разрозненных событий, а как к единому целому, — говорил настоятель. — Тогда ты поймешь, что каждый период жизни возникает из предыдущего, и уверишься в том, что и новый период неизбежен.

Не жалея сил, Микеланджело работал над проектом фасада, смастерил большую модель, обтачивал колонны, ваял капители, разрабатывал устройство ниш, в которых будут стоять его изваяния, лепил восковые фигуры, чтобы найти окончательный вид мраморных скульптур. Папа Лев подписал договор на фасад, отпустив сорок тысяч дукатов — по пяти тысяч на год, с выплатой в течение восьми лет; четыре тысячи выдавались сразу же, на расходы, не говоря о бесплатном жилище около церкви Сан Лоренцо. Однако…

«Его святейшество желает, чтобы для всех работ по фасаду Сан Лоренцо был взят мрамор из Пьетрасанты, и никакой другой».

Микеланджело стоял с непокрытой головой на кладбище Сан Лоренцо, внимая похоронным песнопениям по настоятелю Бикьеллини и чувствуя, что он утратил самого дорогого и близкого человека на земле. Святой настоятель говорил, что новый период возникает из предыдущего: его ждала награда на небесах. Микеланджело, который с болью смотрел на то, как его друга опускают в могилу, тоже предстояло вступить в «новый период», очень похожий, однако, не на небесные выси, а скорее на беспросветный ад.

Через час после его возвращения в Каррару на Соборной площади начала собираться толпа. Она стекалась сюда с равнины за Свиным рынком, с горных склонов вдоль реки Каррионе, с далеких отрогов Торано, Колоннаты, Форестьери, от каменоломен Полваччио, Фантискритти, Гротта Коломбара, Баттальино. Набралось уже несколько сот каррарцев, они шагали по площади, надвигаясь все ближе и ближе, заполнили пространство под мостом, перед собором и были теперь под окнами аптеки.

Окна столовой Пелличчии были большие, от пола до потолка, в стене, выходившей на улицу, были прорезаны двустворчатые стеклянные двери. Эти двери открывались наружу, и хотя там не существовало балкона, они были ограждены железными невысокими перилами. Микеланджело стоял за занавеской, прикрывавшей стекла дверей, и прислушивался: гул и ропот камнеломов звучал все громче, толпа густела и росла, заливая всю площадь. Кто-то заметил Микеланджело за занавеской. По толпе прошло движение. Люди начали кричать:

— Баламут! Баламут!

Микеланджело взглянул на безумное, белое, как мел, лицо Пелличчии, — тот растерянно метался, не зная, что предпочесть: остаться ли верным своим землякам или взять под покровительство гостя.

— Лучше я выйду на площадь, — сказал Микеланджело.

— Слишком опасно. Когда они напуганы, они ужасны. Они растопчут тебя насмерть.

— Мне надо поговорить с ними.

Он распахнул стеклянные двери, шагнул к невысоким, чуть выше колен, перилам. Снизу донесся вопль:

— Figlio d'un can'! Сукин сын!

Камнеломы тянули к нему грозно стиснутые кулаки. Микеланджело простер в воздухе руки, стараясь успокоить толпу.

— Твое слово чести — овечье дерьмо.

— Это сделал не я. Вы должны мне поверить.

— Выродок! Ты продал нас!

— Разве я не покупаю у вас мрамор! Я готов и на новые подряды. Поверьте же мне. Я каррарец!

— Ты — прихвостень папы.

— Я пострадаю от всего этого больше, чем вы.

Толпа вдруг смолкла. Человек, стоявший в первом ряду, закричал истошным, надорванным голосом, в котором билась глубокая боль:

— А брюхо у тебя не пострадает!

Этот крик послужил как бы сигналом. Сотни рук взмахнули враз, как одна рука. В воздухе полетели, будто град, камни. Куски белого мрамора разбили сначала одну створку стеклянных дверей, затем другую.

Крупный камень попал Микеланджело в лоб. Он был оглушен этим ударом, хотя боли не ощутил. Кровь начала струиться со лба, растекаясь по лицу. Он чувствовал, что она заливает брови, струйкой пробирается в угол глаза.

Он не сделал ни одного движения, чтобы остановить кровь. Толпа увидела, что он ранен.

— Хватит! Мы пустили кровь.

Толпа стала редеть, люди, группа за группой, огибая собор, исчезали, поворачивая на те улицы, по которым они пришли. В течение нескольких минут площадь опустела, только белые камни да битые стекла, усыпавшие мостовую, говорили о том, что здесь произошло. Микеланджело прижимал ладонь к залитому кровью глазу. Случалось и раньше, когда мрамор ранил его до крови: при чересчур яростной работе резцом осколки летели ему в лицо, обдирая кожу. Но камнями кидали в него впервые.

9

В Пьетрасанте он снял домик на площади, ближе к морю — отсюда виднелась обширная, версты на полторы, топь, через которую ему надо было протянуть дорогу и выстроить на берегу причал для судов. Вместе с Микеланджело в домике остались жить и хозяева, старик и старуха: они присматривали за ним, делая все необходимое. Кардинал Джулио уведомил его, что он должен добывать мрамор не только для фасада церкви Сан Лоренцо, но и для строительства собора Святого Петра и для ремонта Собора во Флоренции. Цех шерстяников обещал вскорости выслать сюда специалиста по прокладке дороги.

Был март. Микеланджело считал, что в запасе у него около шести месяцев хорошей погоды, пока снег и лед не закроют доступ в горы. Если бы ему удалось добиться, чтобы мраморы стали поступать из каменоломен в начале октября, его цель была бы достигнута. Но только сдвинутся ли эти мраморы когда-нибудь с места! Первые блоки Микеланджело хотелось направить во Флоренцию, — там, во Флоренции, работая над ними, он провел бы всю зиму. С наступлением весны старшина со своей артелью может снова приехать в Пьетрасанту и добывать тут камень.

Он прикинул, в чем он в первую очередь нуждается, и поехал в Каррару. Там он направился в раскиданные по скатам гор, вне городских стен, мастерские. Мастерская веревочника стояла на берегу реки первой.

— Мне нужны прочные веревки.

Хозяин буркнул, не отрывая глаз от своей работы:

— Нету ни мотка.

Микеланджело пошел дальше, к кузнице. Звеня молотом, кузнец что-то ковал на своей наковальне.

— Я хотел бы купить у тебя горн и железных брусьев.

— Все давно продано.

Инструментальная лавка выглядела по сравнению с другими очень богатой.

— Можете ли вы продать мне десяток топоров, кирок, продольных пил?

— Самим не хватает.

Микеланджело поднялся в горы, желая поговорить с теми владельцами каменоломен, которым он давал подряды и платил большие деньги.

— Поедешь со мной в Пьетрасанту, Левша?

— У меня здесь крупный контракт. Не могу.

В другом заломе, у Разумника, Микеланджело говорил:

— Отпусти ко мне своего десятника на полгода. Я тебе заплачу вдвое.

— Мне без него не обойтись.

Микеланджело поднялся еще выше, направляясь к отдаленным каменоломням, — их хозяева не особенно слушались горожан, тяготея к своей собственной колокольне.

— Переходите работать на мои каменоломни. Я буду платить вам те же деньги и еще заключу подряд на блоки из ваших каменоломен на будущее. Что скажете?

Когда хозяин понял, что это обещает ему немалые выгоды, глаза у него заблестели, но он тут же заколебался.

— Я не хочу, чтобы рог гудел по моей душе.

Ничего не добившись в горах, Микеланджело быстро спустился в город; через задний садик он вошел в дом аптекаря.

— Ты нанимаешь людей и обучаешь их работе всю свою жизнь, — сказал он Пелличчии. — Дай кого-нибудь мне. Я нуждаюсь в помощнике. Все, к кому я ни обращался, мне отказывали.

— Я знаю, — грустно отозвался Пелличчиа. — Я твой друг. Друзья не должны покидать друг друга в беде.

— Значит, ты даешь мне человека?

— Не могу.

— Наверное, не хочешь?

— Это одно и то же. Наниматься к тебе никто не захочет. Все держатся своей колокольни. Нам, каррарцам, никогда еще после нашествия французских войск не грозила такая серьезная опасность. И разве я не должен думать о своей аптеке? Ведь на моих дверях будет как бы написан страшный крик: «Здесь чума!» Прости меня, пожалуйста.

Микеланджело отвел глаза в сторону.

— Напрасно я пришел к тебе. Это моя ошибка.

Чувствуя себя таким усталым, каким он редко бывал, проработав резцом и молотком даже двадцать часов подряд, Микеланджело шагал по мощенным мрамором улицам. Встретив по пути несколько женщин, закутанных в свои scialima — черные шали, он поднялся к Рокка Маласпина. Маркиз был не только владетелем большинства земель Каррары, но и единственной властью во всем своем маркизате. Его слово тут было законом. Он встретил Микеланджело с достоинством, но без признаков неудовольствия или вражды.

— Папа в этих краях бессилен, — объяснял маркиз. — Папа не может заставить людей добывать мрамор из вашей проклятой горы. И он ничего не добьется, если даже отлучит от церкви всю округу.

— Если продолжить вашу мысль — вы тоже не в силах приказать камнеломам работать на меня?

Маркиз тонко усмехнулся:

— Мудрый владетель никогда не дает приказов, если он знает, что им не будут подчиняться.

В комнате было неловкое, мучительное молчание, пока не вошел слуга и не поставил на стол вино и pasmata — булочки, испеченные по случаю пасхи.

— Маркиз, я потратил тысячу дукатов на мраморы, которые до сих пор находятся в каменоломнях. Что с ними будет?

— В договорах сказано, что мраморы должны быть доставлены на берег?

— Сказано.

— Значит, вы можете успокоиться, их доставят, мы выполняем свои договоры.

Блоки и колонны скоро были уже у моря — их спустили с гор на телегах, к задним колесам которых в качестве тормоза были привязаны волочившиеся по земле тяжелые камни. Но когда мраморы сгрузили на берегу, каррарские корабельщики отказались везти их во Флоренцию.

— Не сказано в договоре.

— Я знаю, что не сказано. Я заплачу вам хорошие деньги. Мне надо доставить эти блоки в Пизу, а затем отправить их вверх по Арно, пока в реке держится высокая вода.

— Нет судов.

— Ваши барки стоят без дела.

— Завтра же уйдут в рейс. Загружены полностью.

Микеланджело выругался и сел на коня: через Специю и Рапалло, невзирая на тяжкий и дальний путь, он поехал в Геную. Здесь было множество корабельщиков, жаждавших подряда. Поговорив с Микеланджело, они рассчитали, сколько для него потребуется барок. Микеланджело уплатил корабельщикам авансом и условился о встрече с ними в Авенце, чтобы самому следить за погрузкой.

Через двое суток, когда генуэзские барки появились у взморья, навстречу им вышла каррарская гребная лодка, Микеланджело стоял на берегу, весь горя от нетерпения. Наконец, лодка вернулась — в ней сидел капитан генуэзских барок. Он взглянул на Микеланджеловы блоки и колонны и сказал, кривя рот:

— Не могу их взять. Чересчур велики.

Микеланджело побелел от гнева.

— Я говорил вам точно, сколько у меня мраморов, какой их вес, какие размеры!

— Мраморов чересчур много.

Капитан швырнул Микеланджело кошелек с деньгами, сел в лодку и поплыл к баркам. Каррарцы, постояв на берегу словно бы совсем безучастно, повернулись и побрели вверх по откосу.

На следующий день Микеланджело поехал берегом в Пизу. Приближаясь к городу, он увидел в голубом небе падающую башню и припомнил свой первый приезд сюда с Бертольдо: тогда Микеланджело было пятнадцать лет и учитель привез его в этот город, чтобы пройти в Кампосанто и доказать ему, что он, Бертольдо, создал свою собственную «Битву римлян», а не скопировал какую-то древнюю. Теперь Микеланджело сорок три года. Неужто прошло всего лишь двадцать восемь лет с тех пор, как он вглядывался в дивные скульптуры Николо Пизано в баптистерии? Чем больше он жил, тем дальше уклонялся в сторону от сурового предостережения Бертольдо: «Ты должен создать целое полчище статуй».

«Но как?» — устало спрашивал он себя.

Он отыскал надежного капитана, уплатил ему задаток и возвратился в Пьетрасанту. Суда в условленный день не пришли… Не пришли они и назавтра, и на следующий день. Он был оставлен один на один со своими дорого стоившими, взыскательно отобранными мраморами. Как же ему вывезти их с этого каррарского берега?

Он не знал, что предпринять, куда броситься. Долг повелевал ему быть в Пьетрасанте, налаживать каменоломню. Что ж, придется оставить мраморы там, где они лежат. Он постарается вывезти их позднее.


Сеттиньянские каменотесы, работавшие по светлому камню, понимали, что какой бы славы Микеланджело ни достиг, он достиг ее дорогой ценою. Когда они увидели на дороге его худощавую фигуру, устало шагавшую к ним, в душе их не шевельнулось чувство зависти. Он же, взойдя на открытый утес и бросив взгляд на простершиеся внизу пласты голубовато-серого камня, радостно улыбнулся, душа его ликовала. Подле утеса, чуть ниже, артель рабочих била кувалдами угловатые, неровные глыбы, придавая им нужный размер и форму. Наступило обеденное время; уже шли к своим отцам мальчики с перекинутыми через плечо батожками, на обоих концах которых висело по горшку горячей пищи. Рабочие рассаживались у входа в прохладную пещеру.

— Никто не слышал, нет ли тут, на каменоломнях, свободных рук? — спрашивал сеттиньянцев Микеланджело. — Я мог бы взять хороших работников в Пьетрасанту.

Камнеломам не хотелось, чтобы про них говорили, будто они отказали старому приятелю, но работы в каменоломнях было столько, что приходилось дорожить каждым человеком.

— Там выгодное дело, — продолжал Микеланджело, едва не прибавив: «Выгодное, но не для меня». — Может быть, мне стоит сходить в другие каменоломни — за виллу Питти, в Прато — и поискать людей в тех местах?

Рабочие молча переглянулись.

— Сходи.

Преодолевая усталость, он пошел к каменоломням Фассато и Коверчиано, где добывался гранит, и к каменоломням Ломбреллино, где ломали известняк. Люди всюду оказались заняты, им не было никакого расчета бросать свои дома и семьи; многие к тому же были напуганы: о горах Пьетрасанты шли дурные слухи. В отчаянии Микеланджело поплелся назад, в Сеттиньяно, и скоро был в доме Тополино. Сыновья работали во дворе; семеро внуков разного возраста, начиная с семи лет, помогали им, учась ремеслу. Бруно, старший сын, с коротко стриженными седеющими волосами, вел все дела по подрядам; Энрико, средний брат, был приучен отцом к самой тонкой работе — обработке колонн и резных кружевных наличников — и как бы исполнял в семье роль художника; младший, Джильберто, был самым кряжистым, крепким из братьев, но отличался необыкновенным проворством и энергией. Микеланджело понимал, что здесь у него последняя возможность: если не помогут Тополино, то уже никто ему не поможет. Он обрисовал братьям свое положение, не утаив от них ни одной трудности, ни одной опасности.

— Может кто-либо из вас поехать со мной? Мне нужен человек, которому бы я полностью доверял.

Микеланджело почти слышал физически, как трое братьев обдумывали свой ответ. В конце концов и Энрико и Джильберто обратили свои взоры к Бруно.

— Мы не можем допустить, чтобы ты уехал отсюда один, — медленно произнес Бруно. — Кто-то из нас должен с тобой ехать.

— Кто?

— Бруно не может, — сказал Энрико. — Есть подряды, о которых еще надо договариваться.

— Энрико не может, — сказал Джильберто. — Без него тут не кончить работу.

Два старших брата посмотрели на Джильберто и сказали, как один:

— Значит, едешь ты.

— Значит, еду я. — Глядя на Микеланджело, Джильберто почесал свою заросшую густыми волосами грудь. — Мастер я из троих самый неловкий, но силы у меня больше. Я тебе сгожусь.

— Сгодишься вполне. А вам всем моя благодарность.

— Благодарность в горшок с похлебкой не сунешь, — ответил Энрико, воспринявший от отца вместе с искусством управлять шлифовальным колесом и весь его запас народных поговорок.

Наутро Микеланджело собрал целую артель: тут был Микеле, работавший у него раньше в Риме, и трое братьев Фанчелли: Доменико, парень маленького роста, но хороший скульптор, Дзара, которого Микеланджело знал уже много лет, и Сандро, младший. Ла Грасса, сеттиньянский мастер, делавший для Микеланджело модель фасада, тоже дал согласие присоединиться к нему, а кроме того, вызвалась ехать целая партия разного рода рабочих, соблазнившихся обещанным Микеланджело двойным заработком. Когда Микеланджело собрал этих людей вместе, чтобы дать им последние указания — отъезд завтра утром, ехать всем в одной специально нанятой крестьянской телеге, — сердце у него упало. Двенадцать камнерезов! И ни одного камнелома, знакомого с мрамором! Как же он справится с дикой горой, если у него такая неопытная артель?

По пути домой, несмотря на свою задумчивость, Микеланджело заметил каменотесов, укладывающих новые блоки на Виа Сант Эджидио. Среди них, к великому его удивлению, был Донато Бенти, скульптор по мрамору, когда-то работавший во Франции и успешно выполнявший там заказы.

— Боже мой, Бенти! Что ты тут делаешь?

Бенти, которому было не более тридцати, выглядел почти стариком; под глазами сизые мешки, глубокие морщины прорезали щеки и пучком сходились на подбородке. Речь и жесты у Бенти были самые напыщенные. Заломив руки, будто в горячей мольбе, он воскликнул:

— Смотри! Я высекаю изваяния, чтобы кинуть их-под ноги прохожим. Сколь ни скромны мои потребности, моя бренная плоть временами еще требует пищи.

— Если ты согласишься ехать со мной в Пьетрасанту, я буду платить тебе больше, чем ты зарабатываешь на этих дорогах. Едешь? Ты мне очень нужен.

— Я тебе нужен? — в крайнем удивлении переспросил Бенти, хлопая своими совиными глазами. — «Нужен!» Это самое прекрасное слово, какое только есть в итальянском языке. Конечно, еду!

— Чудесно. На рассвете будь у меня. Я живу на Виа Гибеллина. В телеге нас будет теперь четырнадцать душ.

Вечером к Микеланджело явился Сальвиати и привел с собой сероглазого лысеющего человека, представив его как Виери, отдаленного родича папы Льва.

— Виери едет с вами в Пьетрасанту. Это интендант. Он будет заботиться у вас о хлебе, о доставке материалов, о средствах перевозки, а также вести счета. Жалованье ему будет платить цех шерстяников.

— А я все беспокоился, кто же у меня будет подбивать цифры!

Сальвиати рассмеялся.

— Со всякими счетами Виери расправляется как истинный мастер. Бухгалтерские книги у него будут в таком же равновесии, как формы у вашего «Давида». Не ускользнет ни один грош.

У Виери был чуть сиплый, сдавленный голос, говорил он невнятно, глотая слова.

— Цифры — хозяева положения, пока они цифры. А когда я подведу баланс, тогда хозяином над цифрами стану я.

Уезжал Микеланджело при счастливых обстоятельствах, ибо невестка Бартоломея разродилась здоровым мальчиком, которого назвали Симоне, — имя Буонарроти Симони, таким образом, было сохранено для грядущих времен.

Виери, Джильберто Тополино и Бенти стали жить в Пьетрасанте в одном доме с Микеланджело; в одной из спален Виери устроил для себя контору. Для остальных девяти рабочих Микеланджело подыскал более просторный дом в Серавецце. Он наметил наиболее выгодную, на его взгляд, линию дороги к каменоломням и заставил своих людей кирками и лопатами пробивать тропу, чтобы потом на ослах возить по ней на гору снаряжение. Рабочим Микеланджело помогали подростки из ближайших деревень: под наблюдением Анто они кувалдами разбивали камень на горе, расчищая ложе для спуска мрамора вниз. Когда стало ясно, что одного кузнеца для всей кузнечной работы в Серавецце недостаточно, Бенти вызвал своего крестного отца Лаццеро — приземистого, без шеи, человека, с могучей, как у быка, грудью. Лаццеро выстроил и оборудовал кузницу с тем расчетом, чтобы она обслуживала и каменоломню и дорогу, он же сделал специальные телеги с железным остовом для перевозки мраморных колонн к морю.

Микеланджело, Микеле, Джильберто и Бенти стали разведывать мрамор, на нижних склонах горы Альтиссимы они нашли несколько пластов, но не совсем чистых, окрашенных в разные оттенки, затем, почти у самой вершины, на один выступ от нее, под тонким слоем земли обнаружили залегание чистейшего, годного для статуй мрамора — по своему строению он был безупречен, с изумительно белыми кристаллами.

— Что правда, то правда, — торжествующе говорил Микеланджело, обращаясь к Бенти. — Чем выше гора, тем чище мрамор.

Создав свою артель из подростков, предводимых Анто, Микеланджело велел высечь тут площадку, чтобы начать на ней ломку мрамора. Залежи его уходили вглубь монолитным пластом; но с поверхности надо было срезать чуть ли не целый утес, ибо под воздействием ветра, снега и дождя внешние слои оказались немного попорчены. Однако под этой шершавой шкурой лежал камень редчайшей, несказанной чистоты.

— Огромные блоки спят здесь со дня творения — нам остается лишь вырезать их! — возбужденно сказал Микеланджело.

— И столкнуть их вниз с этой горы, — добавил Бенти, всматриваясь в даль, где в пяти-шести верстах за Серавеццой и Пьетрасантой синело море. — Честно говоря, меня беспокоит больше дорога, чем сам мрамор.

В первые недели, когда начали ломать мрамор, дело почти не двигалось. Микеланджело показывал рабочим, как каррарцы загоняют мокрые колья в щели и борозды камня, как, разбухнув, колья рвут мрамор на части, вызывая в нем трещины, как с помощью огромных ваг выламывают наметившиеся в монолите глыбы. Мрамор и его добытчик подобны любовникам: всякий раз им надо знать настроение друг друга, знать капризы и увертки, знать, будет ли партнер оказывать сопротивление или готов сдаться. Мрамор всегда был своенравной принцессой всех горных пород, упорной в своем сопротивлении и в то же время податливой, нежно сдающейся; как некая драгоценность, он требовал в обращении с ним безграничной верности и ласки.

Всех этих особенностей материала сеттиньянскне каменотесы совершенно не знали. Не знали их и Бенти с Доменико, хотя в прошлом они высекали статуи. Микеланджело постиг все это ценой тяжкого труда и заблуждений: в свое время он пристально следил за тем, как добывали блоки каррарцы, и стремился в несколько месяцев перенять мастерство, обретенное за много поколений. Артель его каменотесов старалась изо всех сил, но постоянно допускала ошибки. Светлый камень, к которому привыкли сеттиньянцы, был во много раз прочнее мрамора. Опыт в обращении с сияющим камнем им еще предстояло накопить — пока же вместо них Микеланджело мог бы с тем же успехом привезти на эту гору кузнецов или плотников.

Джильберто Тополино как старшина артели являл собой настоящий вулкан энергии; он метался, суетился, бешено атакуя гору, заставлял всех работать с лихорадочной быстротой, но сам умел лишь обрабатывать, зажав между колен, строительные блоки светлого камня. Мрамор бесил его своим упрямым, непокорным нравом, он почему-то не хотел рассыпаться и крошиться, как сахар, под напором сеттиньянского резца, словно это был совсем и не камень.

Великан Ла Грасса жаловался:

— Работать с мрамором — все равно что работать в темноте.

На нижних склонах горы, где, по словам Доменико, был, все-таки хороший мрамор, рабочие, потратив не меньше недели, вырубили блок, по которому спиралью шли круги темных жилок: в дело он не годился.

Виери был превосходным интендантом, он закупал пищу и оборудование по самым дешевым ценам, лишних денег он не тратил. Он записывал каждый израсходованный дукат, но, когда истекал месяц, его безупречно точные счета не утешали Микеланджело. Ведь Микеланджело еще не добыл ни единого камушка, чтобы хоть на грош оправдать эти немалые затраты.

— Смотри, Буонарроти, баланс у меня в полном равновесии, — хвастал Виери.

— Но чтобы сбалансировать эти сто восемьдесят дукатов, которые мы израсходовали, сколько же у меня должно быть мрамора?

— Мрамора? Не знаю. Моя задача — показать, куда потрачены деньги.

— А моя — добыть мрамор, чтобы показать, зачем мы тратили деньги.

Приближался июнь. Дорожного строителя от цеха шерстяников все еще не было. Размышляя о крутизне Альтиссимы, о тех верстах сплошного камня, в котором надо было пробивать дорогу, Микеланджело видел; если не начать строить ее немедленно, то до зимы, когда снега и метели наглухо закроют пути в горы, работ никак не закончить. Но наконец долгожданный строитель приехал; его звали Бокка, что значит Глотка. Неграмотный мастеровой, он с молодых лет работал на дорогах Тосканы: у него хватило энергии и честолюбия, чтобы в свое время научиться вычерчивать карты, управлять артелями дорожных рабочих; потом он стал брать самостоятельные подряды на прокладку дорог между крестьянскими селениями. Цех шерстяников облюбовал этого грубого, сплошь заросшего волосами человека потому, что он славился как подрядчик, выполнявший свои обязательства в кратчайшие сроки. Микеланджело показал ему чертежи дороги, объясняя, где ее лучше вести.

— Я посмотрю эту гору своими глазами, — резко прервал его Бокка. — Если я найду хорошее место, я построю хорошую дорогу.

Свое дело Бокка знал превосходно. В течение десяти дней он наметил самый простой из возможных путей к подошве горы Альтиссимы. Единственная беда заключалась в том, что его будущая дорога шла в сторону от места, где уже начали добывать мрамор. После того как Микеланджело вручную спустит свои тысячепудовые блоки вниз с горы Альтиссимы, ему придется покрывать еще немалое расстояние от дороги, проложенной Боккой.

Микеланджело потребовал, чтобы Бокка поднялся вместе с ним к самым высоким разработкам мрамора, к Полле и Винкарелле, и чтобы он осмотрел те ложбины на склонах горы, которыми Микеланджело будет пользоваться для спуска своих колонн.

— Ты видишь, Бокка, мне никак невозможно доставлять блоки к твоей дороге.

— Я взял подряд провести дорогу к горе. К горе я ее и проведу.

— Чему же будет служить эта дорога, если я не могу вывозить по ней мраморы?

— Мое дело — дорога. А мраморы — это уж твое дело.

— Но если дорога будет бесполезна для доставки мраморов к морю, то зачем ее вообще строить? — кричал Микеланджело в отчаянии. — У нас будет тридцать два вола с повозками… не сено же мы станем возить на этих волах! Дорога должна подходить к каменоломням как можно ближе. Вот сюда, например…

Когда Бокка приходил в возбуждение, он начинал крутить и дергать длинные, не меньше дюйма, волосья, — росшие у него из ноздрей и ушей; забирая большим и указательным пальцем пучок темной растительности, он нервно потягивал его вниз.

— Дорогу строю или я, или ты. Вдвоем мы не строим.

Была теплая ночь, звезды гроздьями висели низко над морем. В мучительных думах Микеланджело шагал к югу, вдоль побережья, проходя через спящие деревни. Ради чего же строить эту дорогу, если по ней нельзя будет перевозить мраморы? Не взвалят ли потом вину на него, Микеланджело, если он не сумеет доставить свои блоки и колонны к морю? Дорога, которую хочет проложить Бокка, лишена всякого смысла, поскольку она никуда не ведет. Что делать с этим Боккой?

Он мог пожаловаться на него папе Льву, кардиналу Джулио, Сальвиати, мог настаивать, чтобы вместо Бокки прислали другого строителя. Но разве есть гарантия, что новый строитель согласится с Микеланджело и примет ту трассу, которую он считает наилучшей? Папа может даже сказать, что все эти раздоры — Микеланджелова гордыня и горячность, что Микеланджело не способен ни с кем поладить.

Какой же тут выход?

Он должен построить дорогу сам!

Вдохнув в себя теплый ночной воздух, Микеланджело застонал от муки. Он огляделся — перед ним, уходя к морю, темнели топи. Неужели он в силах взять на себя прокладку дороги в таком глухом и диком месте каких немного во всей Италии? Никогда он не строил дорог. Он скульптор. Что он понимает в дорожном строительстве? Да и какие тяжкие обязанности взвалит он на свои плечи. Надо будет собрать новую артель рабочих, надзирать за ними, придется засыпать эту топь, спиливать деревья, прорубать проходы сквозь скалы. И разве не скажут папа Лев и кардинал Джулио то же самое, что сказал папа Юлий, когда он, Микеланджело, так отчаянно боролся, пытаясь уклониться от росписи Сикстинского плафона, а затем разработал план, вчетверо увеличивший масштабы работ по этому плафону!

Он помнил, как он кричал Льву и Джулио: «Я не каменотес!»

А теперь он готов стать инженером.

«Кто поймет этого человека?» — удивленно спросил бы сейчас папа Лев.

На этот вопрос Микеланджело не мог бы ответить и сам. Хотя он достиг в этих местах ничтожно мало и не добыл пока ни одного годного в дело блока, он все же вскрыл ослепительно белую, кристально чистую плоть горы Альтиссимы. Он знал, что рано или поздно он вырубит, выломает этот чудесный мрамор для своих статуй. А когда это произойдет, ему будет нужна уже готовая дорога.

Разве он не сознавал уже давным-давно, что скульптор обязан быть и архитектором и инженером? Если он сумел изваять «Вакха», «Оплакивание», «Давида», «Моисея», если он мог разработать проект мавзолея папы Юлия и проект фасада церкви Сан Лоренцо, неужто ему будет труднее проложить дорогу в семь с половиной верст?

10

Прочерчивая трассу дороги на карте, он включил в нее избитый, в глубоких колеях, проселок, идущий в Серавеццу, повернул от него к северу, обходя реку Веццу и ущелье, затем провел линию прямо к горе Альтиссиме, невзирая на тот факт, что в самом начале дорогу тут преграждали огромные валуны. За ними, чуть дальше, надо было пробивать путь вверх, к долине реки Серы, к Риманьо, представлявшему собой скопление каменных домов, искать удобный брод на Сере и, сообразуясь с рельефом, вести дорогу вдоль берега реки, опять на подъем. В двух местах он решил прорывать тоннель сквозь скалы: ему казалось, что это выгоднее, чем тянуть дорогу по камню на гребень и потом спускаться снова вниз, к лощине. Кончалась дорога по его плану у подножия горы, между двух ущелий, в которые он предполагал спускать свои блоки из Бинкареллы и Поллы.

За два дуката он купил ореховое дерево и заказал каретнику в Массе сделать двуколку с окованными железом колесами: на такой повозке было удобно возить дробленый камень и засыпать им топь между Пьетрасантой и берегом моря. Донато Бенти, который ходил в эти дни со скорбной миной, Микеланджело назначил надсмотрщиком при прокладке дороги на всем ее протяжении от Пьетрасанты до подошвы Альтиссимы; Микеле было поручено засыпать топь; Джильберто Тополино остался старшиной в Винкарелле — эта каменоломня, расположенная на высоте шестисот сорока трех сажен, среди самых круч, являлась последним доступным местом в горах, где только можно было открыть залом и добывать чистейший мрамор.

В конце нюня Виери заговорил с Микеланджело, держась самого сурового тона.

— Вам надо прекратить строительство дороги.

— Прекратить?.. Это почему же?

— Больше нет денег.

— Цех шерстяников богат. Ведь расходы оплачивает именно он.

— Я получил пока всего-навсего сто флоринов, ни скудо больше. Эти деньги потрачены. Взгляните, если угодно, как тут сбалансированы колонки цифр.

— Единственные колонны, которые я хочу видеть, — мраморные. А я не могу доставить их к морю, не проложив дороги.

— Очень печально. Может быть, деньги еще придут. Но до тех пор… — в знак своего бессилия Виери красноречиво развел руками, — до тех пор работе конец.

— Я не могу приостановить работу. Пустите на это другие деньги. Возьмите мои.

— Взять ваши личные деньги, предназначенные на мраморы? Вы не можете тратить их на прокладку дороги.

— Не вижу разницы. Не будет у меня дороги, не будет и мрамора. Берите деньги из моих восьмисот дукатов и платите, сколько надо, по счетам.

— Но вам никогда уже не вернуть этих денег. Требовать их с цеха шерстяников у вас не будет юридических прав.

— У меня вообще нет никаких прав. С кого я могу что-то требовать? — угрюмо отозвался Микеланджело. — Пока не добыты мраморы, святой отец не позволит мне быть скульптором. Пустите на дорогу мои деньги. Если цех шерстяников пришлет новую сумму, расплатитесь со мной из этой суммы.

От зари до зари он разъезжал верхом на сбившем копыта муле, надо было поспевать всюду и следить, как идут работы. Бенти прокладывал дорогу достаточно быстро, но до самых трудных участков в горах он еще не добрался, оставляя их под конец; Джильберто в Винкарелле снял слой земли, покрывавшей залежи мрамора, и уже вколачивал намоченные колья в расселины и щели; местные возчики, carradori, сыпали в топь сотни пудов дикого камня и щебня и понемногу укрепляли берег, где Микеланджело хотел устроить пристань. Впереди оставалась еще сотня долгих, до предела заполненных работой летних дней, и Микеланджело надеялся, что к концу сентября несколько колонн, которые пойдут на главные статуи фасада, будут уже спущены с горы к погрузочной площадке.

К июлю, согласно подсчетам Виери, из восьмисот дукатов Микеланджело было потрачено больше трехсот. Однажды в воскресенье, после заутрени, Микеланджело сел рядом с Джильберто на деревянные перила моста в деревне Стаццеме; их голые спины грело горячее солнце, щурясь, они смотрели на море, видневшееся за деревушкой.

Джильберто искоса взглянул в лицо Микеланджело.

— Я хотел спросить тебя… Тебя тоже не будет здесь, когда они уедут?

— Кто это собрался уезжать?

— Считай, половина артели — Анджело, Франческо, Бартоло, Бароне, Томмазо, Андреа, Бастиано. Как только Виери расплатится с ними, они уезжают во Флоренцию.

— Но почему же? — Микеланджело был потрясен. — Разве им мало тут платят?

— Они перепугались. Они считают, что здесь не мы оседлали мрамор, а мрамор нас.

— Что за глупость! У нас наметился отличный блок. Через неделю мы его выломаем.

Джильберто покачал головой.

— На этом блоке прожилка за прожилкой, сплошь. Весь залом пропадает. Надо будет вклиниваться в утес глубже.

— Что ты говоришь? — закричал Микеланджело. — Где у вас были глаза раньше? Вы что — малые дети?

Джильберто потупился.

— Прости меня, Микеланджело. Я подвел тебя. Все, что я знаю насчет светлого камня, — все здесь бесполезно.

Микеланджело обнял Джильберто за плечи.

— Ты сделал здесь все, что в твоих силах. Придется мне искать для тебя новых каменотесов. Видишь ли, Джильберто, у меня ведь нет такой привилегии — взять да отсюдауехать.


В середине сентября все было готово для того, чтобы пробить тоннели через три больших скалы: одна была на повороте к Серавецце, другая за деревушкой Риманьо, последняя там, где к реке подходила старая тропинка. Стоит пробить эти тоннели — и дорога будет закончена! Микеланджело вбухал в топь столько камня, что им можно было бы заполнить все Тирренское море, и зыбкое, постоянно опускавшееся в этих местах полотно дороги стало, наконец, надежным и прочным вплоть до самого берега. На горе, в Винкарелле, чтобы избавиться от прожилок в камне, пришлось врубаться вглубь на толщину целой колонны, затратив на это шесть дополнительных недель, но зато Микеланджело обладал теперь уже готовым к спуску великолепным блоком. У него была также готова большая колонна, лежавшая на краю залома. И хотя кое-кто из рабочих покинул его, жалуясь на то, что он впряг их в слишком тяжелую работу, Микеланджело был все же счастлив, видя, каких результатов он добился за лето.

— Тебе, Джильберто, время кажется, наверно, бесконечным. Но теперь мы применились к работе и до того, как нас накроют дожди, еще выломаем три-четыре новых колонны.

Наутро он стал передвигать ту огромную колонну, что лежала на краю залома, вниз, к лощине: там за эти месяцы было насыпано достаточно мраморного щебня, чтобы создать возможность хорошего скольжения. Колонну всю, вдоль и поперек, обвязали веревками, подняли вагами на деревянные катки и с усилием откатили от залома, направляя носом к спусковой лощине. Вдоль всего пути, по которому колонна устремится вниз, справа и слева гнездами были вбиты колья. Когда колонна двинется с места, концы оплетавших ее веревок надо будет живо закреплять на этих прочно вколоченных в землю кольях — иного средства сдерживать движение мрамора не было.

Колонна ползла, тридцать человек катили ее и одновременно притормаживали. Подражая каррарцам, Микеланджело подбадривал рабочих то резким, то распевно-протяжным криком, он следил за людьми, расставленными у катков: если колонна в своем движении высвобождала задний каток, его надо было подставить спереди. По сторонам, у кольев, другая группа рабочих крепко натягивала веревки, и, как только колонна проходила одно гнездо кольев, люди бросались вниз по тропе к другому, чтобы закрепить там веревки и таким образом снова затормозить ход колонны. Часы шли, солнце поднялось высоко, обливавшиеся потом люди совсем изнемогали, бранились и жаловались на то, что падают с ног от голода.

— Нельзя нам останавливаться и обедать, — увещевал их Микеланджело. — Мы загубим мрамор. Он может вырваться из рук и уйти.

На крутом и длинном откосе колонна вдруг стала сильно скользить, — рабочие, напрягая каждый мускул, едва удержали ее. Колонна двигалась теперь хорошо; вот она прошла сотню сажен, еще сотню, потом еще две-три сотни, прочертив сверху вниз все гигантское плечо горы Альтиссимы, — до дороги оставалось расстояние сажен в пятнадцать. Микеланджело ликовал: скоро рабочие столкнут колонну на погрузочную платформу, а уже оттуда тридцать два вола повезут ее на специальной телеге к морю.

Он никогда не мог понять того, как это случилось. Проворный пизанский мальчишка по имени Джино — он шел среди тех, кто следил за катками, — только что опустился на колени, чтобы подсунуть под переднюю часть колонны новый каток, как вдруг раздался тревожный крик, что-то резко треснуло, и колонна начала катиться вниз сама собой.

— Берегись, Джино! Скорей в сторону! — закричали рабочие.

Но было уже поздно. Колонна подмяла мальчика и, изменив направление, пошла прямо на Микеланджело. Он отскочил и, не удержавшись на ногах, упал наземь и перевернулся несколько раз с боку на бок.

Люди стояли, словно замерев, а сияющая белая колонна набирала скорость и, круша все, что попадалось на ее пути, летела вниз. Через какие-то считанные секунды она ударилась о погрузочную платформу и, расколовшись на сотни кусков, рухнула на дорогу.

Джильберто, склонился над Джино. На земле были пятна крови. Микеланджело, рядом с Джильберто, тоже встал на колени.

— У него сломана шея, — сказал Джильберто.

— Он еще жив?

— Нет. Убит мгновенно.

Микеланджело уже словно бы слышал траурный звук рога, катившийся от одной горной вершины к другой. Он подхватил на руки мертвое тело Джино, поднялся и пошел, качаясь, как слепой, вниз по белой дороге. Кто-то подвел прямо к погрузочной платформе его мула. Все еще держа Джино на руках, Микеланджело сел на мула и тронулся в путь, остальные шли впереди — траурное шествие направилось в Серавеццу.

11

Смерть мальчика тяжким грузом легла на его совесть. Он не вставал с постели, у него болело сердце. Проливные дожди затопили площадь городка. Все работы прекратились. Артель разъехалась. Счета показывали, что Микеланджело израсходовал тридцать дукатов сверх тех восьми сотен, которые были ему выданы авансом в начале года на закупку мраморов. Он не погрузил и не отправил из своей морской пристани ни единого блока. Каким-то утешением был для него лишь приезд многих каррарских камнеломов на похороны Джино. Покидая кладбище, аптекарь Пелличчиа взял Микеланджело под руку:

— Мы глубоко опечалены, Микеланджело. Гибель мальчика заставила нас взглянуть на все по-иному. Мы плохо обошлись с тобой. Но ведь и мы пострадали: многие агенты и скульпторы не хотели заключать с нами подряды, ждали возможности покупать мрамор из каменоломен папы.

Теперь каррарские корабельщики были готовы переправить его блоки, все еще валявшиеся на берегу, к пристаням Флоренции.

Несколько недель пролежал он совсем больным. Будущее казалось ему еще более темным, чем нависшее над Пьетрасантой грифельное небо. Он не сумел исполнить порученное ему дело; он без пользы потратил выданные ему авансом деньги, проработал целый год без всякого результата. На что же ему теперь рассчитывать? Ни у папы Льва, ни у кардинала Джулио не хватит терпения вновь возиться с неудачником.

Лишь письмо Сальвиати, пришедшее в конце октября, подняло Микеланджело на ноги.

«Я огорчился, узнав, что вы так расстроены всем происшедшим. В подобных предприятиях вы вполне могли столкнуться с куда более прискорбными случаями. Поверьте мне, что вы не будете ни в чем нуждаться, и бог воздаст вам за это несчастье. Помните, что, когда вы закончите этот труд, наш город будет вечно благодарен вам и всему вашему семейству. Великие и подлинно достойные люди извлекают из бедствия новую отвагу и становятся еще сильнее».

Микеланджело уже не так боялся, что папа и кардинал будут проклинать его за неудачу. На него успокаивающе подействовало письмо из Рима, от Буонинсеньи, который писал:

«Святой отец и его преосвященство очень довольны тем, что вы открыли такое множество мрамора. Они желают, чтобы дело подвигалось вперед как можно быстрее».

Через несколько дней Микеланджело сел на коня и в одиночестве поехал по новой своей дороге, затем поднялся по склону горы к Винкарелле. Облака набегали на солнце, ветер отовсюду нес запахи осени. В оставленной каменоломне он отыскал под деревянным навесом инструмент и ударами зубила наметил четыре вертикальных колонны, которые следовало выломать из пласта, когда он придет сюда уже с рабочими. Он спустился в Пьетрасанту, сложил свои скудные пожитки в седельную сумку и берегом моря поехал к Пизе. Скоро он был уже в долине Арно, и вставший на горизонте Собор Флоренции словно бы приблизил его к родному городу сразу на много верст.

Флорентинцы знали, какое несчастье произошло у Микеланджело, но смотрели на это как на неудачу, временно задержавшую работу. Хотя кое-кто из приехавших домой каменотесов жаловался на то, что Микеланджело понуждал рабочих к чересчур тяжелой работе, многие хвалили его: он так быстро проложил дорогу и первым на памяти людей начал добывать мраморные блоки в Пьетрасанте. Микеланджело не пришел еще в душевное равновесие и не мог пока высечь даже простого изваяния, поэтому он взялся за самое целительное дело: стал строить себе новую мастерскую, для которой он купил участок земли на Виа Моцца. На этот раз он собирался построить не дом с мастерской, а просторную, с высоким потолком, студию и при ней лишь две маленьких жилых комнаты.

Когда оказалось, что отведенного под мастерскую участка было мало, Микеланджело пошел к капеллану Фаттуччи и снова попытался прикупить кусок земли на задах Собора. Капеллан сказал:

— Папа издал буллу, в которой говорится, что все церковные земли должны продаваться по самым высоким ценам.

Микеланджело вернулся домой и написал кардиналу, Джулио письмо:

«Если папа издает буллы, поощряющие воровство и лихоимство, я прошу выпустить такую же буллу и для меня».

Кардинал Джулио был позабавлен, а спор Микеланджело с церковью кончился тем, что он заплатил за добавочный кусок земли столько, сколько требовал капеллан. Микеланджело занялся строительством дома с невероятной энергией — нанимал рабочих, покупал у плотника Пуччионе тес и гвозди, у владельца печей для обжига Уголино известь, у Мазо черепицу, у Каппони еловый лес. Он разыскивал чернорабочих, чтобы таскать песок, гравий, камень, сам наблюдал за всей работой, не отлучаясь со стройки целыми днями. По ночам он изучал и пересматривал свои счета с тою же тщательностью, с какой Виери вел бухгалтерские книги в Пьетрасанте; он записывал имена свидетелей, которые могли бы подтвердить, что он уплатил Талози за вставку оконных рам, Бадджане за подвоз песка, поставщику Понти за пять сотен крупного кирпича, вдове, которая жила рядом, за постройку половины стены, разделяющей их усадьбы.

Стараясь хотя бы раз в жизни проявить деловитость, за которую его одобрили бы и Якопо Галли, и Бальдуччи, и Сальвиати, он потребовал у занемогшего тогда Буонарроти роспись тех весьма скромных доходов с земель, которые он приобрел за долгие годы.

«Я указал на этом листе ту долю урожая, которая причитается мне за три года с имения, обрабатываемого Бастиано, по прозвищу Кит, которое я купил у Пьеро Тедальди. За первый год: двадцать семь бочонков вина, восемь бочек масла и восемь пудов пшеницы. За второй год: двадцать четыре бочонка вина, ни одной бочки масла и двадцать пудов пшеницы. За третий год: десять бочек масла, тридцать пять бочонков вина и десять пудов пшеницы».

Зима выдалась теплая. К февралю крыша мастерской была уже покрыта черепицей, двери навешены, в высоких северных окнах вставлены рамы, литейщики изготовили четыре бронзовых шкива, нужных Микеланджело для работы над статуями. Со складов на набережной Арно он перевез с полдесятка своих каррарских блоков, почти в четыре аршина высотой, и поставил их в мастерской стоймя, чтобы лучше и вдумчивее разглядеть, — они предназначались для гробницы Юлия. Мастерская была построена, ему оставалось теперь лишь возвратиться в Пьетрасанту и вырубать там колонны: без них завершить фасад церкви Сан Лоренцо было невозможно. А затем он уже мог прочно осесть на Виа Моцца и сосредоточенно трудиться несколько лет на семейство Медичи и Ровере.

Он не просил уже Джильберто Тополино снова ехать с ним работать в каменоломню — это было бы нечестно. Однако большинство его бывших рабочих, так же как и новая группа каменотесов, ехали с охотой. Страх перед Пьетрасантой действовал теперь не так сильно, люди понимали, что если дорога уже проведена и каменоломня открыта, то самая трудная работа была позади. Микеланджело закупил во Флоренции необходимое снаряжение: толстые и прочные веревки, тросы, канаты, кувалды, долота, резцы. Все еще терзаясь мыслью о непонятной случайности, погубившей Джино, он придумал систему охватывающих блок железных колец, которые позволяли рабочим удерживать мраморы, скатываемые с горы, гораздо крепче и уверенней. Лаццеро обещал отковать такие кольца в своей кузнице. Микеланджело направил Бенти в Пизу, поручив ему купить самого лучшего железа, какое только можно найти.

Пришел день — и артель Микеланджело начала выламывать мрамор, заполняя готовыми блоками всю рабочую площадку. Сведения папы оказались верны: чудеснейшего мрамора было тут достаточно, чтобы снабжать им мир тысячу лет. Когда два верхолаза очистили взломанную стену мрамора от камней, комьев земли, грязи и щебня, снежно-белые утесы, радуя сердце, засверкали во всем своем гордом величии.

Сначала Микеланджело не хотел спускать колонны вниз, пока ему не откуют железные кольца. Он решился на это лишь под влиянием Пелличчии, приехавшего к нему в Пьетрасанту: тот посоветовал удвоить число гнезд с кольями вдоль линии спуска, применить более толстые и прочные веревки и, чтобы блок двигался медленнее, уменьшить количество катков.

Несчастных случаев больше не было. За несколько недель Микеланджело скатил с горы пять великолепных блоков, погрузил их на телеги и на тридцати двух волах перевез через Серавеццу, Пьетрасанту и прибрежную топь к морю. Здесь вплотную к берегу должны были подойти барки с толстым слоем песка на палубах; колонны поднимут и уложат на барки в этот песок, потом его смоют, спуская воду через шпигаты, и мраморы будут лежать на кораблях в полной безопасности.

К концу апреля Лаццеро отковал нужный набор колец. Бесконечно радовавшийся удивительной красоте своих белых колонн, Микеланджело был доволен, что подоспела и эта дополнительная защита от возможной беды. Теперь, когда у него были готовы к спуску шесть колонн, он велел надеть на них железные кольца — так будет легче сдерживать огромную тяжесть мрамора, отказавшись в то же время от большого числа веревок.

Это усовершенствование оказалось для него роковым. Когда колонну покатили вниз по лощине, кольцо на полпути лопнуло, колонна вырвалась из рук рабочих и, все убыстряя ход, выскочила за край ложбины. Сметая на своем пути все препятствия, она неслась по крутому склону Альтиссимы вниз к реке, пока не разбилась на куски в каменистом ложе ущелья.

Микеланджело стоял будто пораженный громом. Придя в себя, он убедился, что ни один из рабочих не пострадал, потом осмотрел лопнувшее кольцо. Оно было сделано из негодного железа.

Сразу же поднявшись наверх к залому, Микеланджело взял тяжелый молот и стал колотить им по железным лебедкам, которые изготовил Лаццеро. Железо рассыпалось под ударами молота, как сухая глина. Значит, только чудо спасло всю его артель от неминуемой гибели.

— Бенти!

— Слушаю.

— Где закупали это железо?

— …В Пизе… как ты сказал…

— Я дал тебе денег на самое лучшее железо, а тут какая-то дрянь, в которой железа не больше, чем в лезвии ножа.

— …очень… очень жаль, — заикаясь, ответил Бенти. — Но я… я не ездил в Пизу. Ездил Лаццеро. Я ему доверил.

Микеланджело направился к навесу, где кузнец раздувал мехи горна.

— Лаццеро! Почему ты не купил самого лучшего железа, как я приказывал?

— …такое дешевле.

— Дешевле? Но ведь ты не вернул из взятых денег ни скудо!

— Не вернул. — Лаццеро пожал плечами. — А чего ты хочешь? Всякому надо разжиться хоть горсткой монет.

— Горсткой! И тем загубить колонну, которая стоит сотню дукатов. Поставить под удар жизнь всех и каждого, кто здесь работает! Какое же у тебя дьявольское корыстолюбие!

Лаццеро опять пожал плечами, он и не знал, что значит слово «корыстолюбие».

— Ну, что за беда! Потеряли одну колонну. Тут тысячи таких колонн. Ломай новую.

Как только весть о потере колонны дошла до Ватикана, а Ватикан в свою очередь направил письмо с инструкциями цеху шерстяников, Микеланджело вызвали во Флоренцию. В Пьетрасанте его заменил некий десятник, присланный от Собора.

Получив приказ, Микеланджело сел на коня и наследующий день к вечеру был уже во Флоренции. Тотчас его провели во дворец Медичи, на доклад к кардиналу Джулио.

Дворец был в трауре. Мадлен де ла Тур д'Овернь, жена Лоренцо, сына Пьеро, скончалась во время родов. Сам Лоренцо, будучи больным и спеша из Кареджи с виллы Медичи в Поджо а Кайано, по дороге схватил лихорадку и умер всего сутки назад. Эта смерть унесла последнего законного наследника и потомка Козимоде Медичи по мужской линии, хотя теперь появилось еще двое незаконных Медичи: Ипполито, сын покойного Джулиано, и Алессандро, если верить молве, сын кардинала Джулио.

Дворец был в печали еще и потому, что ходили слухи, будто безудержная расточительность папы Льва довела до банкротства казну Ватикана. Флорентинские банкиры, снабжавшие Льва деньгами, необычайно встревожились.

Микеланджело надел чистое платье, взял свою бухгалтерскую книгу и пошел по мучительно любимым, милым флорентинским улицам — от Виа Гибеллина к Виа дель Проконсоло, потом мимо Собора к улице Арбузов, где слева стоял Дом о Пяти Фонарях, а с Виа Калдераи, где жили чеканщики по меди и бронники, выбрался уже на Виа Ларга, ко дворцу Медичи. Кардинал Джулио, посланный во Флоренцию папой Львом, чтобы взять бразды правления в свои руки, служил сейчас заупокойную мессу в часовне Беноццо Гоццоли. Когда месса кончилась и часовня опустела, Микеланджело выразил Джулио свои сожаления по поводу кончины юного Лоренцо. Кардинал, казалось, даже не слышал его.

— Ваше преосвященство, зачем вы отозвали меня из Пьетрасанты? Через несколько месяцев я перевез бы на берег все мои девять огромных колонн.

— Мрамора у нас теперь уже достаточно.

Микеланджело был обескуражен враждебностью тона, каким заговорил с ним кардинал.

— Достаточно?.. Не понимаю.

— Работу над фасадом Сан Лоренцо мы решили прекратить.

Микеланджело побледнел, лишась дара речи.

Джулио продолжал:

— Надо ремонтировать полы в Соборе. Поскольку расходы на строительство твоей дороги оплачивали Собор и цех шерстяников, они распоряжаются и теми мраморами, которые ты добыл.

У Микеланджело было такое чувство, словно кардинал наступил на его простертое тело выпачканными в навозной жиже сапогами.

— Значит, вы будете устилать мраморами полы Собора? Моими мраморами? Бесценными, самыми прекрасными из всех, какие когда-либо добывались? Зачем вы меня так унижаете?

— Мрамор есть мрамор, — с ледяным безразличием ответил Джулио. — Он будет пущен на то, в чем сейчас нужда. А сейчас блоки требуются на ремонт полов в Соборе.

Чтобы унять дрожь, Микеланджело стиснул кулаки и тупо смотрел на чудесный портрет Великолепного и его брата Джулиано, написанный Гоццоли на стене часовни.

— Вот уже почти три года, как его святейшество и ваше преосвященство оторвали меня от работы над гробницей Ровере. За все это время у меня не было свободного дня, чтобы взять в руки резец. Из двадцати трех сотен дукатов, которые вы мне послали, восемнадцать сотен я потратил на мраморы, устройство каменоломен и прокладку дороги. По указанию папы мраморы, предназначенные для гробницы Юлия, привезены сюда, чтобы я мог, ваять из них статуи, пока работаю над фасадом Сан Лоренцо. Если мраморы отправить обратно в Рим, корабельщики возьмут с меня более пятисот дукатов. Я уж не говорю о расходах на деревянную модель; не говорю о трех годах времени, которые я убил на эту работу; не говорю о нанесенной мне великой обиде, когда меня вызвали сюда работать, а потом отстранили от этой работы; не говорю о брошенном в Риме доме, где мне придется потерять еще не менее пятисот дукатов на мраморах и обстановке. Я не хочу говорить обо всем этом, я плюю на чудовищный ущерб, который вы мне причинили. Я хочу теперь одного — быть свободным!

Кардинал Джулио внимательно слушал этот перечень жалоб и упреков Микеланджело. Его худое, плотно обтянутое кожей лицо потемнело.

— Святой отец все это рассмотрит, когда придет время. Можешь идти.

Микеланджело поплелся сквозь анфиладу залов и коридоров. Ноги сами собой вели его в комнату, когда-то служившую кабинетом Великолепного. Он распахнул дверь, вошел, тупо оглядел окна и стены. И, обращаясь к духу Лоренцо, громко во весь голос, крикнул:

— Я конченый человек!

Книга IX Война


1

Теперь, когда он был сокрушен и ограблен, где он мог найти опору и утешение? Ему оставалось лишь одно: укрыться, заперев двери мастерской, и работать под стражей десятка белых блоков, которые стояли вдоль стен, словно охранявшие его уединение солдаты.

Новая мастерская доставляла ему истинную радость: прекрасные, в пять сажен высоты, потолки, высокие, обращенные к северу окна, — в такой просторной мастерской можно было ваять для гробницы несколько статуй одновременно. Именно здесь и должен быть скульптор, в своей мастерской.

В Риме он когда-то подписал договор с Метелло Вари на «Воскресшего Христа» и решил в первую очередь взяться за эту работу. Набрасывая рисунки, он увидел, что рука не повинуется ему, — он не мог изобразить Христа воскресшим, так как в его представлении Христос никогда и не умирал. Никогда не было никаких распятий, никаких погребений; никто не мог лишить жизни Сына Божьего, ни Понтий Пилат, ни римские легионеры, сколько бы ни стояло их в Галилее. Увитые жилами сильные руки Христа держали крест с легкостью, поперечный его брус был слишком коротким, чтобы распять на нем хотя бы ребенка; правда, в рисунках пока были символы Страстей Господних — изящно выгнутый бамбуковый прут, смоченная в уксусе губка, — однако в мраморе все это исчезнет и не будет никаких следов смертных мук и страданий. Через рынок на Виа Сант'Антонио Микеланджело направился в церковь Санта Мария Новелла и, взойдя там на хоры, стал рассматривать крепкотелого, мужественного «Христа» Гирландайо — когда-то, мальчиком, он помогал Гирландайо рисовать для этого «Христа» картоны. Он никогда не считал, что одухотворенность должна быть анемичной или слишком изысканной.

Небольшая глиняная модель далась ему легко и быстро, словно сама выскользнула из рук, затем его мастерская была освящена брызнувшими осколками белого мрамора — они казались Микеланджело чистыми, как святая вода. Отпраздновать начало работы пришли старые друзья — Буджардини, Рустичи, Баччио д'Аньоло.

Налив в бокал кьянти, Граначчи поднял его и провозгласил:

— Я пью за проводы трех последних лет, которые принесли тебе, Микеланджело, столько печали. Пусть они покоятся в мире. А теперь выпьем за грядущие годы, за то, чтобы эти великолепные блоки обрели жизнь под твоим резцом. Пьем до дна!

— Желаю счастья!

После трехлетнего поста Микеланджело работал как одержимый, его «Воскресший Христос» вырастал из колонны со стремительной быстротой. Микеланджело убедил Вари в том, что фигура должна быть обнаженной, и теперь его резец свободно намечал плавные, стройные пропорции мужского тела, вытачивал голову Христа, мягко смотревшего вниз, на людей, — благостное спокойствие его лица, при всей его мужественности, говорило зрителям:

— Не теряйте веры в доброту Господа Бога. Я преодолел свой крест. Я победил его. Так вы можете победить и ваш крест. Насилие проходит. Любовь остается.

Статую нужно было отправлять на корабле в Рим, и Микеланджело решил не трогать каменную перепонку, оставшуюся между левой рукой и торсом Христа, а также между его ногами; не пытался он и окончательно отделывать волосы и полировать лицо: волосы могли поломать, а лицо поцарапать при перевозке статуи.

В день, когда статую увезли, в мастерскую явился Соджи. Красный, лоснящийся, будто жирная колбаса, он весь пылал жаром.

— Знаешь, Микеланджело, только что состоялся конкурс на скульптуру.

— О! Где же он был?

— Да у меня в голове. Могу сообщить тебе, что ты в нем победил.

— Ну, поскольку я победил, Соджи, что же я должен изваять?

— Теленка для фасада моей мясной лавки.

— Теленка из мрамора?

— Разумеется.

— Соджи, когда-то я поклялся изваять теленка, но только из чистого золота. Чтобы мой телец был в точности такой, какому поклонялись древние иудеи, когда Моисей спустился к ним с Синая. Тот был из золота.

Соджи выпучил глаза.

— Из золота! Что ж, это будет внушительно. Какой же толщины мы возьмем пластину?

— Пластину? Соджи, я возмущен. Разве ты накладываешь пластины на свои колбасы? Чтобы теленок не опозорил твоей лавки, его всего надо сделать из чистого золота, сплошь, от морды до последнего волоска на хвосте!

Соджи взопрел.

— А ты знаешь, во сколько обойдется теленок из сплошного золота? В миллион флоринов.

— Зато он тебя прославит.

Соджи уныло покачал головой.

— Что же, над протухшим мясом плакать не приходится. Поищем другого скульптора. Ты не подходишь!

Микеланджело знал, что рассчитывать на хорошие заработки в ближайшие годы ему не приходится. За «Воскресшего Христа» обещали совсем скромную сумму — не больше двухсот дукатов, деньги же за надгробие Юлия были выплачены ему авансом. А ведь до сих пор семья опиралась только на него. У брата Буонаррото было уже двое детей, скоро должен был появиться третий. Он все прихварывал, работать много не мог. Джовансимоне целыми днями сидел в шерстяной лавке, но дела у него шли плохо. Брат Сиджизмондо не знал никакого ремесла, кроме военного. Лодовико болел теперь постоянно, и счета от доктора и аптекаря шли один за другим. Доходы с загородных земель все скудели и скудели. Микеланджело надо было теперь блюсти самую строгую экономию.

— Ты не считаешь, Буонаррото, что сейчас, когда я стал жить во Флоренции, самое разумное для тебя — это вести мои дела?

Буонаррото был поражен. Лицо у него посерело.

— Ты хочешь закрыть нашу лавку?

— Она ведь совсем не приносит прибыли.

— Это потому, что я болею. Как только я поправлюсь, я буду работать в ней каждый день. А что будет с Джовансимоне?

Микеланджело понял, что лавка была нужна Буонаррото и Джовансимоне прежде всего для того, чтобы поддержать свое положение в обществе. Пока у них была лавка, они были купцами — без лавки они становились просто иждивенцами, кормящимися за счет брата. Но разве мог Микеланджело хоть чем-либо нанести урон фамильной чести?

— Ты прав, Буонаррото, — сказал он со вздохом.

— Когда-нибудь лавка будет приносить доход.

Чем упорнее он отгораживался в своей мастерской от внешнего мира, тем больше убеждался, что волнения и тревоги — естественное состояние человека. До него дошла весть, что во Франции, отвергнутый своими соотечественниками, скончался Леонардо да Винчи. Себастьяно писал из Рима, что Рафаэль болен, очень истощен и вынужден все чаще передавать свои работы ученикам. Беды осаждали и семейство Медичи: Альфонсина, сокрушенная потерей сына и власти над Флоренцией, перебралась в Рим, где вскоре умерла. События показали, что папа Лев не проявил достаточной проницательности в политике: он поддерживал французского короля Франциска Первого против Карла Первого, а недавно тот под именем Карла Пятого был избран императором Священной Римской империи, подчинив себе Испанию, Германию и Нидерланды. В Германии Мартин Лютер бросил вызов владычеству папы, заявляя:

— Не знаю, может ли христианская вера терпеть еще одного главу вселенской церкви… если у нас есть Христос.

Просидев в добровольном заточении не одну неделю, Микеланджело отправился на обед в Общество Горшка. Его повел туда Граначчи, зашедший за ним в мастерскую. Граначчи получил теперь родовое наследство и жил, соблюдая всяческие приличия, с женой и двумя детьми в доме своих предков близ Санта Кроче. Когда Микеланджело сказал, что он удивлен рвением, с каким Граначчи отдается своим хозяйственным делам, тот сухо ответил:

— Долг каждого поколения хранить родовое имущество.

— Может быть, тебе стоило бы посерьезней отнестись к своему таланту и написать хоть несколько картин?

— А, мой талант… Вот ты не пренебрегал своим талантом, и посмотри, что тебе пришлось вынести. Я еще хочу насладиться жизнью. Ведь что остается, когда проходят годы? Одни горькие сожаления.

— Если от меня не останется великолепных скульптур, я буду действительно горько сожалеть.

Мастерская Рустичи помещалась все там же, на Виа делла Сапиенца, где художники когда-то пировали, поздравляя Микеланджело с заказом на «Давида». Выйдя на площадь Сан Марко, Микеланджело и Граначчи заметили знакомую фигуру. Микеланджело побледнел и схватил Граначчи за локоть — перед ними был Торриджани. Хохоча и размахивая руками, он разговаривал с девятнадцатилетним ювелиром Бенвенуто Челлини. Едва Граначчи и Микеланджело вошли в мастерскую, как там появился Челлини. Он тотчас завел разговор с Микеланджело:

— Этот Торриджани — сущая скотина! Он рассказывал мне, как вы ходили с ним в церковь Кармине и учились рисовать с фресок Мазаччо и как однажды, когда вы стали подтрунивать над ним, он ударил вас по лицу. Если ему верить, он будто бы даже слышал, как хрустнула кость под его кулаком.

Микеланджело сразу помрачнел.

— Зачем ты пересказываешь мне эту историю, Челлини?

— Чтобы сказать вам, что с этого дня я его почти ненавижу. Я собирался ехать с ним в Англию; он подбирает себе помощников, у него в Англии заказ… но теперь я не хочу даже глядеть на него.

Хорошо было посидеть здесь, у Рустичи, в тесном кругу старых друзей и земляков. По рекомендации Микеланджело Якопо Сансовино уже получил крупный заказ в Пизе, и он не сердился больше на Микеланджело за то, что его отстранили от работы над фасадом Сан Лоренцо, — работа эта, кстати, ныне была совсем прекращена. Забыл свои обиды на Микеланджело и Баччио д'Аньоло, теперь прославившийся как мастер мозаичной инкрустации по дереву. Палла Ручеллаи заказал Буджардини написать для церкви Санта Мария Новелла запрестольный образ — «Мученичество Святой Катерины», — и Буджардини, как ни бился, не мог справиться с рисунком. Помогая старому другу, Микеланджело уже не первый раз рисовал ему углем фигуры раненых и убитых, склонившихся в разных позах людей — надо было определить, как на них падают тени, как ложится свет.

Единственным человеком, кто внес в этот вечер неприятную ноту, был Баччио Бандинелли, который все отворачивался от Микеланджело и не хотел смотреть в его сторону. Микеланджело внимательно разглядывал своего недруга — Бандинелли нападал на него и всячески чернил с той самой поры, как произошла ссора с Перуджино. При тонкой, как проволока, переносице, кончик носа у него был очень широкий, глаза с тяжелыми веками казались обманчиво сонными, а невероятно подвижный рот принадлежал к числу самых болтливых ртов во всей Тоскане. Бандинелли, которому теперь исполнился тридцать один год, был облагодетельствован несколькими заказами от Медичи. Кардинал Джулио недавно поручил ему изваять «Орфея и Цербера».

— В чем моя вина перед этим человеком? Чего он не может мне простить? — спрашивал Микеланджело у Граначчи. — Разве лишь того, что он изрезал мой картон с «Купальщиками»!

— Твоя вина перед ним в том, что ты родился, живешь, дышишь, высекаешь статуи. Одно только сознание, что есть такой человек, как Микеланджело Буонарроти, лишает его покоя. Он убежден, что, не будь тебя, он стал бы первым скульптором по мрамору во всей Италии.

— Неужто стал бы?

— Он изваял ужаснейшую дрянь — «Геракла и Кака» для кафедры в Синьории. Он всего лишь искусный ювелир и пользуется благосклонностью Медичи за то, что его отец при разгроме дворца спас для них золотое блюдо. Стань ты таким же плохим скульптором, как он, или сделай его таким хорошим, как ты, — все равно задобрить и смягчить его невозможно.

Аньоло Дони, для которого Микеланджело написал «Святое Семейство», ухитрился неофициально войти в Общество Горшка, финансировав несколько самых дорогостоящих пирушек. По мере того как росла слава Микеланджело, разрасталась и легенда об их дружбе. Дони утверждал, что когда-то они вместе играли в мяч в приходе Санта Кроче, составляя такую пару, которую никто не мог одолеть, что Микеланджело будто бы жил столько же в доме Дони, сколько и в своем, и что Дони всячески поощрял его к занятиям искусством. Теперь Микеланджело убедился, что за те пятнадцать лет, пока Дони выдумывал и распространял эти небылицы, он и сам в них уверовал. Обращаясь к Аристотелю да Сангалло, Дони в эту минуту рассказывал, как однажды в глухую ночь они с Микеланджело пробрались по черному ходу во дворец, где была чудесная фреска, рисовать с которой хозяева никому не разрешали: пока Микеланджело тайком срисовывал эту фреску, он, Дони, держал для него свечу. Граначчи подмигнул Микеланджело и нарочито громко заметил:

— Какой любопытный случай, Микеланджело! Почему ты никогда о нем не рассказывал?

Микеланджело вяло улыбнулся. Не мог же он при всех назвать Дони лжецом. И что в конце концов такое разоблачение даст? Лучше уж рассматривать эти россказни как свидетельство своей славы.


Пока, месяц за месяцем, шло время, он врубался во все свои четыре огромных блока сразу. Он высекал сначала наиболее выпуклые формы фигур на углах блоков, затем, поворачивая блоки по направлению часовой стрелки, принимался за боковые грани.

Он высекал изваяния Пленников, входившие в замысел гробницы. Стремясь выявить контуры скульптур, он измерял промежутки между частями тела и вбивал в мрамор короткие бронзовые гвозди. С резцом в руках он расхаживал вокруг блоков и то тут, то там отщипывал и надрезывал камень, чтобы примениться к его плотности. Когда он начинал обрабатывать часть блока во всех деталях, ему надо было знать, какая толща мрамора лежит за нею. Только молотом и резцом постигал он внутренний вес глыбы и ту глубину, в которую можно было вторгаться.

Его глаз ваятеля заранее видел очертания скульптур. Для Микеланджело это были не четыре отдельные фигуры, а части единого замысла: дремлющий Юный Гигант, весь в стремлении высвободиться из каменной темницы времени; Пробуждающийся Гигант, разрывающий покровы своего жесткого кокона; Атлант, в расцвете лет, силы и разума, держащий на своих плечах землю Господа Бога; Бородатый Гигант, старый и усталый, готовый уйти из этого мира, отдав его Юному Гиганту, как своему наследнику в непрерывной чреде рождения и смерти.

Микеланджело сам теперь жил вне времени и пространства, как эти полубоги, что в муках, корчась и извиваясь, пробивали себе путь из тяжкого плена каменных глыб. Он неустанно тесал, резал и обтачивал всю осень и зиму, греясь подле горящего полена, довольствуясь чашкой супа или куском телятины, принесенной ему из дому в теплом горшке монной Маргеритой. Если он чувствовал, что резец или долото перестали подчиняться его руке и глазу, он, не раздеваясь, в рабочей одежде, бросался на постель. Часа через два он просыпался освеженный, прикреплял к козырьку своего картуза свечу и снова работал; обтесывая переднюю сторону фигур, просверливая отверстия между ног, обтачивая четыре обнаженных тела острейшими резцами, он держал все изваяния на равной стадии отделки.

К весне четыре «Пленника-Гиганта» уже обрели жизнь. Хотя тело Юного Гиганта было еще погружено в мраморную толщу, ступни ног совсем не обточены, а очертания лица под резко вскинутой рукой едва намечены, тело это было живое, оно обладало собственной тяжестью, в нем струилась кровь. Атлант, голова которого уходила в не тронутую резцом глубь камня, а гигантские руки поддерживали нависший сверху обломок скалы, — Атлант тоже жил всеми своими фибрами и остро ощущал вес удерживаемого им мира. Бородатый Гигант, иссеченный перекрестными ударами резца на спине и ягодицах, плотно прислонялся к опоре, будто отшатнувшись от бешеного натиска скульптора. Голова Пробуждающегося Гиганта была с силой повернута в сторону, руки раскинуты в мощном движении, одна нога была согнута в колене, другая глубоко уходила в камень.

Когда он стоял среди своих Гигантов, то казался по сравнению с ними совсем маленьким. Но все они склонялись перед его верховной силой, перед его напористой энергией, все покорствовали летящему молоту и резцу, который творил четырех языческих богов, поддерживающих гробницу первосвященника христиан.

Граначчи говорил Микеланджело:

— Ты уже оттрубил три бессмысленных года в Каменоломнях. А теперь вот ваяешь эти таинственные создания. Где ты их взял? Кто они — олимпийцы Древней Греции? Или пророки Ветхого Завета?

— В искусстве любое произведение — автопортрет.

— Эти твои чудища так и хватают меня за душу — будто я должен проникнуть в их едва намеченные формы, что-то додумать за них, вообразить…

Граначчи отнюдь не хотел склонять Микеланджело к тому, чтобы тот прекратил работу и оставил «Пленников» незавершенными, но именно этого потребовали папа Лев и кардинал Джулио. У папы и кардинала возник проект построить при церкви Сан Лоренцо сакристию и перенести в нее прах своих отцов — Великолепного и брата его Джулиано. Стены этой новой сакристии начали возводить уже давно и теперь эту работу возобновили. Когда Микеланджело проходил мимо стройки, он даже не смотрел на толпившихся там каменщиков — ввязываться в новый мертворожденный проект Медичи у него не было ни малейшего желания. Папа Лев и кардинал Джулио, который теперь снова жил в Ватикане, оставив вместо себя во Флоренции кардинала Кортоны, ничуть не смущались тем, что они отменили договор с Микеланджело на фасад Сан Лоренцо: они направили теперь к нему Сальвиати с предложением изваять скульптуры для новой капеллы.

— Я больше не скульптор Медичи, — бросил Микеланджело, едва Сальвиати переступил порог его мастерской. — Этот высокий пост занимает теперь Баччио Бандинелли. К концу года четыре «Пленника» уже выйдут из блоков. А еще через два года спокойной работы я закончу Юлиеву гробницу, установлю ее — и считаю, что договор мой выполнен. Семейство Ровере должно будет выплатить мне около восьмидесяти пяти сотен дукатов. Вы можете понять, что значат такие деньги для человека, который не заработал за четыре года ни скудо?

— Вам не надо пренебрегать добрым расположением семейства Медичи.

— Мне надо заработать и денег… А Медичи мне не платят. Они до сих пор смотрят на меня как на пятнадцатилетнего подростка, которому каждую неделю оставляли на умывальнике три флорина на карманные расходы.

По мере того, как поднимались стены новой сакристии, Медичи приступали к Микеланджело все упорней. Вторичное их предложение он прочел в письме Себастьяно из Рима.

А Микеланджело по-прежнему высекал своих «Гигантов» — он обтачивал напрягшееся, приподнятое бедро Юного Гиганта, крепкие, как стволы деревьев, стянутые ременной петлей ноги Бородатого, все чувства которого таились где-то внутри. Только этот труд и был теперь реальной жизнью Микеланджело — так он провел последние недели весны, жаркое и сухое лето и весь сентябрь с его прохладными ветрами, подувшими с гор.

Когда брат Буонаррото, у которого родился уже второй сын, названный Лионардо, пришел в мастерскую и спросил Микеланджело, почему он, работая дни и ночи, так давно не бывал дома и не скучает ли он по семье и друзьям, Микеланджело ответил:

— Мои друзья — эти Гиганты. Они разговаривают не только со мной, но и друг с другом. Ведут споры… будто древние афиняне на агоре.

— И кто же побеждает в этих спорах? Надеюсь, ты?

— Dio mio, отнюдь нет! Иногда они устраивают настоящий заговор и сообща одолевают меня.

— Они такие громадные, Микеланджело. Если кто-нибудь из них треснет тебя рукой по голове…

— …она расколется, как орех. Но они не склонны к нападению, они жертвы, а не насильники и, скорей, утверждают мир, чем его рушат.

Почему он уступил и сдался? Он и сам с уверенностью не мог бы ответить на этот вопрос. К октябрю давление Ватикана стало еще ощутимей. К октябрю счета Буонаррото показывали, что Микеланджело потратил за год денег больше, чем получил их в виде доходов с дома и имущества на Виа Гибеллина, от продажи вина, масла, ячменя, пшеницы, овса, сорго и соломы со всех земельных участков. К октябрю он так истощил свои силы, работая над четырехаршинными Пленниками, что дух его был уязвим и шаток. Весть о кончине Рафаэля потрясла Микеланджело — он остро ощутил теперь, как быстротечна жизнь человека, как ограничен срок, отпущенный ему на то, чтобы созидать и творить. Микеланджело стал задумчив и печален. Его вновь начали осаждать воспоминания о Лоренцо Великолепном, о его безвременной смерти.

«Кем бы я был без Лоренцо де Медичи? — спрашивал он себя. — И что я до сих пор сделал, чтобы воздать ему должное? Разве это не явная неблагодарность, если я откажусь изваять ему надгробие?»

И хотя Микеланджело предстояло снова заниматься надгробными фигурами, он мог потребовать себе на этот раз право высечь такую скульптуру, какая была бы подсказана лишь его собственным воображением, — мысль об этом уже горела в нем, как когда-то горела перед его взором багряная осень на горных пастбищах Каррары.

Последний толчок был дан тем же папой Львом — тот открыто отозвался о Микеланджело в самом недружелюбном тоне. Себастьяно, изо всех сил старавшийся заполучить подряд на роспись зала Константина в Ватикане, как-то сказал папе, что он может написать поистине чудесные фрески, если только ему поможет Микеланджело. Лев закричал:

— Чего от вас ждать иного? Все вы — ученики Микеланджело. Возьми хоть Рафаэля. Как только он увидел работы Микеланджело, он сразу же отказался от стиля Перуджино. Но Микеланджело упрям и неистов, он не хочет знать никаких резонов.

Себастьяно по этому поводу писал:

«Я ответил папе, что вы таковы лишь потому, что вам приходится усиленно работать, завершая важные изваяния. Вы пугаете всех, не исключая первосвященника».

Это был уже второй по счету папа, обвинявший Микеланджело в том, что он внушает ему страх. Но если это и правда, то разве не они сами тому причиной?

Когда Микеланджело в ответном письме к Себастьяно стал сетовать на подобные обвинения, тот успокаивал его:

«Если вы и внушаете трепет, то, по-моему, только в искусстве; здесь вы величайший мастер из всех, какие были на свете».

Скоро статуи для гробницы Юлия будут доведены до такой степени завершенности, что их можно будет передать семейству Ровере. И что тогда ему, Микеланджело, делать дальше? Нельзя допускать, чтобы тебя совсем отлучили от Ватикана. Ватикан держал под надзором все храмы Италии, даже дворянская знать и богатые купцы почтительно прислушивались к его голосу. Флоренцией правили Медичи. Микеланджело оставалось или работать на Медичи, или прекратить работу совсем.

Он утешал себя той мыслью, что, поскольку стены новой сакристии уже почти закончены, небольшое, носившее интимный характер помещение не потребует многостатуй. И принять такой скромный заказ посоветовал бы, наверное, даже Якопо Галли.

2

Когда Микеланджело стал склоняться к переговорам с Медичи, папа Лев и кардинал Джулио пошли на это весьма охотно. Их раздражение по поводу дел с каменоломнями и дорогой в Пьетрасанте улеглось, отчасти, может быть, потому, что посланная туда артель от Собора не сумела добыть ни одного блока. Каменоломни были закрыты. Пять белоснежных колонн Микеланджело лежали без присмотра на берегу. Отправляясь в Рим по папским делам, Сальвиати предложил Микеланджело свои услуги, чтобы наладить его отношения с Ватиканом.

— Не знаю, поймем ли мы друг друга, — говорил Микеланджело печальным тоном. — Передайте папе и кардиналу, что я согласен работать на них на любых условиях — поденно, помесячно, даже не требуя денег.

На следующий день, рано утром, он пошел осматривать новую сакристию, войдя в нее с черного хода, которым пользовались строительные рабочие. Стены были грубой бетонной кладки, купол едва начат. Как было бы чудесно, — подумал он, — если бы ему дали возможность, самому разработать все убранство капеллы, взяв для этого светлый камень из Майано. Он мог бы выбрать самые хорошие, лучистые плиты и сделать из этой тесной часовни истинное святилище: белый мрамор будет здесь прекрасно сочетаться с голубовато-серым светлым камнем — два материала, которые Микеланджело любил больше всего на свете.

Флоренцию заливали дожди, дул невыносимый ветер.

Микеланджело пододвинул свой рабочий стол поближе к очагу и начал чертить планы устройства капеллы. У папы к тому времени уже было решено, что в часовне разместятся гробницы не только старших, но и двух младших Медичи: брата его Джулиано и сына Пьеро — Лоренцо. Первоначальную мысль Микеланджело о четырех надгробьях, стоящих посреди часовни, кардинал Джулио отклонил на том основании, что часовня была слишком мала. Идея же кардинала, предлагавшего устроить в стенах несколько арок и поместить саркофаги над арками, а свое собственное надгробие поставить посредине часовни, была решительно отвергнута самим Микеланджело.

Он набросал новый проект: два строгих саркофага, размещенных у двух противоположных стен, на обоих саркофагах по две полулежащих аллегорических фигуры — «Ночь» и «День» на одном, «Утро» и «Вечер» на другом, две мужских и две женских — четыре величавых, полных духовной и физической красоты изваяния, которые выражали бы собой глубокое раздумье, олицетворяя весь круг человеческой жизни.

Именно этот план и был принят.

Микеланджело думал о своих пяти белых колоннах, лежавших на берегу в Пьетрасанте. Но колонны были собственностью Собора. Гораздо проще оказалось послать две сотни дукатов, авансом выданных ему Ватиканом, в чудесную каррарскую каменоломню Полваччио и заказать мраморы там, дав точные указания, каковы они должны быть по размерам и очертаниям и как их надо отделывать. Когда блоки привезли во Флоренцию, Микеланджело убедился, что каррарцы заготовили для него превосходный мрамор и хорошо его обтесали.

Все весенние и летние месяцы он провел за работой: проектировал стены и купол часовни, набрасывал фигуры «Ночи» и «Дня», «Утра» и «Вечера», обдумывал статуи двух молодых Медичи, в натуральную величину, — они должны были разместиться в нишах над саркофагами, — рисовал изваяние Богоматери с Младенцем, готовя ей место подле стены напротив алтаря. Во Флоренции появился кардинал Джулио: он должен был ехать в Ломбардию, к войскам папы, снова отражавшим нападение французов. Джулио вызвал Микеланджело во дворец Медичи и тепло его принял.

— Микеланджело, мне хочется представить себе, увидеть как бы воочию ту часовню, которую ты украшаешь.

— Ваше преосвященство, я покажу вам точные рисунки. Вы убедитесь, что двери, окна, пилястры, колонны, ниши и карнизы будут сделаны из светлого камня. Я построю деревянные модели саркофагов, в точных масштабах, вылеплю статуи в глине, их размеры и формы будут такими же, как в мраморе. Я поставлю эти модели на саркофаги.

— Все это потребует немало времени. А у святого отца его нет.

— Вы не правы, ваше преосвященство. Это не потребует много времени и обойдется совсем недорого.

— Тогда пусть будет по-твоему. Я передам Буонинсеньи, чтобы тебе выдали денег, сколько понадобится.

Но никаких денег так и не было выдано. Забывчивость Джулио не удивила Микеланджело и не помешала ему работать. Он стал изготовлять модели на свои собственные средства. Затем он с головой ушел в архитектуру, набрасывая рисунки и составляя расчеты для завершения купола. Он тщательно обдумывал, сколько же прорезать в капелле окон. Свою работу он прервал на один лишь день, чтобы отпраздновать рождение третьего сына Буонаррото — Буонарротино; с тремя наследниками мужского пола будущее фамилии Буонарроти Симони было теперь обеспечено.

В конце ноября папа Лев возвратился со своей виллы Ла Мальяна, где он охотился, и заболел от простуды. Первого декабря 1521 года первый папа из рода Медичи лежал в Ватикане уже мертвым. Микеланджело слушал заупокойную мессу в Соборе, стоя рядом с Граначчи и вспоминая годы, проведенные вместе с Джованни во дворце; он припомнил и первую большую охоту, которую устроил юный Джованни, его доброжелательность, когда он стал влиятельным кардиналом в Риме и оказывал Микеланджело свою поддержку. Микеланджело молился теперь за упокой его души. Потом он шепнул Граначчи:

— Как ты думаешь, будет отпущена папе Льву на небесах хоть малая доля тех развлечений и удовольствий, какие он позволял себе в Ватикане?

— Сомневаюсь. Господь Бог не захочет тратить столько денег.

На улицах дул ледяной ветер трамонтана. Обогреть мастерскую было невозможно, хотя Микеланджело то и дело подкладывал в очаг дров. Теперь, когда папа Лев умер, проект часовни Медичи тоже обдували холодные и зловещие ветры. За верховенство в коллегии кардиналов в Риме боролось не меньше полудесятка группировок, пока в конце концов они не достигли некоего компромисса, избрав папой шестидесятидвухлетнего Адриана из Утрехта, практичного фламандца, который был наставником у Карла Пятого.

Кардинал Джулио переселился из Рима во Флоренцию: папа Адриан был высоконравственным церковником и с осуждением смотрел на правление папы Льва, возлагая ответственность за многие его деяния на Джулио. Адриан старался изгладить кое-какие несправедливости и обласкать тех, кто был ущемлен или обижен покойным папой. Адриан начал с того, что вернул власть герцогу Урбинскому, и кончил тем, что, сочувственно выслушав жалобы наследников Ровере, позволил им возбудить судебное дело против Микеланджело Буонарроти за то, что тот не выполнил своего договора с родственниками папы Юлия.

Шагая по улице к дому нотариуса Рафаэлло Убальдини, Микеланджело чувствовал, что его бьет нервная дрожь. Нотариус Убальдини лишь недавно вернулся в город после свидания с папой Адрианом.

— На каком основании они хотят притянуть меня к суду? — возмущенно спрашивал Микеланджело нотариуса. — Ведь я не оставляю работы над гробницей.

Убальдини был маленьким человечком с голубыми от бритья щеками, по-своему очень ревностный и серьезный.

— Ровере утверждают, что вы не работаете, — ответил он.

— Четыре «Пленника» стоят в моей мастерской…

— Согласно последнему тексту договора вы должны закончить гробницу в мае этого года. Вы дали обязательство не браться ни за какие другие работы и все-таки взялись за сакристию Медичи.

— Я сделал для сакристии лишь рисунки… Дайте мне еще год и…

— Герцог Урбинский больше не верит вашим обещаниям. Ровере доказали папе Адриану, что с момента заключения договора прошло уже семнадцать лет, а вы еще не сделали ничего.

Трясясь от ярости, Микеланджело крикнул:

— А сказали они папе Адриану, что первый, кто помешал мне работать, был сам папа Юлий? Он отказал мне в деньгах на гробницу. Он вычеркнул из моей жизни пятнадцать месяцев, принудив меня отливать его бронзовую статую в Болонье. Сказали они папе, что Юлий загнал меня на потолок Систины и заставил четыре года его расписывать?

— Тише, тише. Присядьте вот тут, у стола.

Микеланджело спросил вдруг осипшим голосом:

— Если папа Адриан поддерживает этот иск, значит я проиграл?

— Возможно.

— Чего они хотят от меня?

— Во-первых, чтобы вы выплатили им все деньги.

— Я выплачу.

— Больше восьми тысяч дукатов.

— Восемь тысяч дукатов!.. — Он подскочил, словно кожаное кресло под ним вдруг загорелось. — Но я брал всего три тысячи.

— У них есть квитанции, расписки…

Убальдини показал Микеланджело бумаги. Тот позеленел.

— Две тысячи дукатов, которые мне выплатил Юлий перед своей кончиной, — это деньги за Систину!

— Как вы это докажете?

— …никак.

— Выходит, суд обяжет вас заплатить в их пользу восемь тысяч дукатов и, кроме того, проценты за все эти годы.

— Сколько же это будет?

— Не более двадцати процентов. Ровере требуют также выплаты неустойки за невыполнение договора. Это может вылиться в любую сумму, которую суд сочтет нужным назначить. Папа Адриан не питает интереса к искусству, он подходит к этому спору с чисто деловой точки зрения.

Микеланджело едва удерживал слезы, навертывавшиеся на глаза.

— Что мне теперь делать? — прошептал он. — Все мои земельные участки и дома, вместе взятые, едва ли стоят десяти тысяч флоринов. Я буду банкротом. Все сбережения, скопленные за целую жизнь, пойдут прахом…

— По правде говоря, не знаю, как и быть. Надо нам искать друзей при дворе. Людей, которые восхищены вашими работами и заступятся за вас перед папой Адрианом. А тем временем — если только я могу дать вам совет — вы должны заканчивать ваших четырех «Пленников» и везти их в Рим. Хорошо бы вам собрать все, что вы создали для надгробия Юлия, в одно место…

Спотыкаясь, как слепой, Микеланджело вернулся к себе в мастерскую, — его сильно лихорадило и тошнило. Слухи о нависшей над ним катастрофе разошлись по всей Флоренции. К нему стали являться друзья: Граначчи и Рустичи предложили свои кошельки с золотом, кое-кто из семейств Строцци и Питти вызвался съездить в Рим похлопотать за него.

Он был обложен, как зверь, со всех сторон. Наследники Юлия, собственно, и не интересовались деньгами, им надо было наказать Микеланджело за то, что он, не закончив гробницу Ровере, принялся за работу над фасадом и часовней Медичи. Когда в письме к Себастьяно Микеланджело высказал желание приехать в Рим и завершить гробницу, герцог Урбинский отверг это предложение. Он заявил:

— Мы не хотим уже никакой гробницы. Мы хотим, чтобы Буонарроти явился в суд и подчинился его приговору.

И Микеланджело понял тогда, что есть разные степени крушения. Три года назад, когда кардинал Джулио вызвал его из Пьетрасанты и приостановил работы над фасадом, он, Микеланджело, понес тяжелый урон, но все же он был в силах вновь взяться за резец, изваять «Воскресшего Христа» и начать «Четырех Пленников». Теперь он стоял перед истинной катастрофой; на сорок восьмом году жизни он будет лишен всего своего имущества и ославлен как человек не способный или не желающий исполнить заказ. Ровере постараются заклеймить его как вора, взявшего у них деньги и ничего не создавшего взамен. Ему придется жить без работы все то время, пока Адриан будет папой. Путь его как художника и человека будет закончен.

Он бродил по окрестностям города, разговаривая сам с собой, кляня всяческие козни и интриги врагов, сетуя на жестокость слепой судьбы. Часто он не сознавал, где находится, — мысли его метались от одной фантастической идеи к другой: то он решал бежать в Турцию, куда его уже вторично звал его друг Томмазо ди Тольфо, то ему хотелось тайком уехать к французскому двору и начать там новую жизнь под чужим именем; он мечтал отомстить всем, кто его обижал и мучил, рисуя себе, как он жестоко с ними расправится, и произнося страстные речи, — у него были все признаки больного, страдавшего тяжелым душевным недугом. Он не мог спать по ночам и не мог сидеть за столом во время еды. Ноги несли его куда-нибудь в Пистойю или в Понтассиеве, а мысленно он находился в Риме или в Урбино, в Карраре или во дворце Медичи, бранясь, обвиняя, изобличая, нанося удары, не в силах забыть несправедливость и унижение или примириться с ними.

Он смотрел, как убирают урожай, как на вымощенных камнем токах обмолачивают цепами пшеницу, как, срезают гроздья винограда и давят его на вино, как мечут в стога сено и укрывают его на зиму, как собирают оливы и обрезают деревья, листва которых постепенно становилась желтой. Он был вконец истощен, его рвало после еды, как в те дни, когда он вскрывал в монастыре Санто Спирито трупы. Снова и снова он спрашивал себя:

«Как это случилось? Когда я стал таким одержимым, когда проникся такой любовью к мрамору и ваянию, любовью к своей работе? Когда я забыл все остальное на свете? Что со мной происходит? Когда я выбился из общего уклада жизни?»

«Что за преступление я совершил, о Господи! — кричал он уже не про себя, а вслух. — Почему ты покинул меня? Зачем я иду по кругам Дантова Ада, если я еще не умер?»

И, читая «Ад», он находил в нем строки, порождавшие у него такое ощущение, будто Данте создал эту книгу, чтобы описать его, Микеланджело, жизнь и участь:

Нагие души, слабы и легки,
Вняв приговор, не знающий изъятья,
Стуча зубами, бледны от тоски.
Выкрикивали Господу проклятья,
Хулили род людской, и день, и час,
И кран, и семя своего зачатья…
И понял я, что здесь вопят от боли
Ничтожные, которых не возьмут.
Ни Бог, ни супостаты божьей воли.
Вовек не живший, этот жалкий люд
Бежал нагим, кусаемый слепнями
И осами, роившимися тут.
Целыми днями слонялся он по улицам, далеко обходя многолюдные площади, шумные рынки и ярмарки; все это напоминало те дни, когда, он расписывал плафон Систины и плелся по вечерам домой, пересекая площадь святого Петра; ему казалось теперь, что люди смотрят на него пустым взглядом, не замечая. У него было жуткое чувство, будто он ходит среди живых как привидение.

— Чего мне не хватает? — спрашивал он у Граначчи. — Я близко знал многих пап, получал от них огромные заказы. У меня есть талант, энергия, душевный жар, самодисциплина, целеустремленность. В чем же мой порок? Чего мне недостает? Благоволения фортуны? Где люди находят это таинственное снадобье — дрожжи удачи?

— Переживи дурные времена, caro, — и ты опять будешь весел, жизнь принесет тебе и добро и радость. Иначе ты сгубишь себя, сгоришь, как гнилое полено, брошенное в огонь…

— Ах, Граначчи, ты опять за свое: переживи дурное время. А как быть, если твое время уже кончилось?

— Сколько лет твоему отцу?

— Лодовико? Около восьмидесяти.

— Вот видишь. Жизнь у тебя прожита только наполовину. Так и с твоей работой — она тоже сделана лишь наполовину. Тебе не хватает веры в Божий промысел.

Граначчи был прав. Микеланджело спас один лишь Господь Бог. Не справясь с тяжким недугом, который мучил его почти два года, папа Адриан скончался и ждал теперь себе воздания на небесах. Коллегия кардиналов спорила и торговалась, идя на всяческие посулы и сделки, в течение семи месяцев… пока кардинал Джулио де Медичи не нашел достаточно сторонников, чтобы добиться своего избрания. Только подумать — кузен Джулио!

Папа Клемент Седьмой подал весть Микеланджело сразу же после своей коронации: Микеланджело должен возобновить работу над часовней.


Он был подобен человеку, который перенес опаснейшую болезнь и уже смотрел в лицо смерти. Теперь он пришел к мысли, что все, что происходило с ним прежде, до нынешних дней, — все было восхождением вверх, а все, что происходит теперь, — это уже нисхождение, закат. Но если он не в силах управлять и распоряжаться своей судьбой, зачем он рожден? Ведь Господь Сикстинского плафона, простерший десницу к Адаму, чтобы зажечь в нем искру жизни, обещал своему прекрасному творению свободу как неотъемлемое условие существования. Микеланджело начал высекать свои аллегорические фигуры для капеллы как существа, которые тоже познали тяжесть и трагичность жизни, постигли ее пустоту, ее тщету. Деревенский люд говорил: «Жизнь дана, чтобы жить». Граначчи говорил: «Жизнь дана, чтобы ею наслаждаться». Микеланджело говорил: «Жизнь дана, чтобы работать». «Утро», «День», «Вечер» и «Ночь» говорили: «Жизнь дана, чтобы страдать».

Давид Микеланджело был юным, он знал, что он одолеет самые трудные преграды и добьется всего, чего захочет; Моисей был мужем преклонных лет, но обладал такой внутренней силой, что мог сдвинуть горы и придать четкий облик целому народу. А эти новые создания, над которыми Микеланджело сейчас трудился, были овеяны печалью и состраданием, они как бы спрашивали человека о самом мучительном и неразрешимом: для чего, для какой цели призваны мы на землю? Для того только, чтобы прожить положенный срок? Чтобы пройти тот путь, который проходит каждый в беспрерывной чреде существований, передавая бремя жизни от одного поколения к другому?

Раньше он заботился прежде всего о мраморе, о том, что он может из него высечь. Теперь его интерес был сосредоточен на чувствах людей, на том, как ему передать и выразить сокровенный смысл жизни. Раньше он обрабатывал мрамор, теперь он как бы сливался с ним. Он всегда стремился к тому, чтобы его статуи выражали нечто значительное, но и «Давид», и «Моисей», и «Оплакивание» — все это были отдельные вещи, замкнутые в себе. В часовне же Медичи он обрел возможность разработать в группе статуй одну объединяющую тему. Мысль, которую он вдохнет в изваяние, будет для него гораздо важнее, чем все его искусство, все мастерство работы.

Шестого марта 1525 года Лодовико в своем доме устроил обед, чтобы в пятидесятый раз отпраздновать день рождения Микеланджело. Микеланджело проснулся в грустном настроении, но, сев за стол в окружении Лодовико, Буонаррото, жены Буонаррото и четверых его детей, братьев Джовансимоне и Сиджизмондо, он чувствовал себя почти счастливым. Он вступил в осень своей жизни: как и у природы, у человека есть свой круг времен. Разве осенний сбор урожая менее важен, чем сев зерен весною? Одно без другого теряет свой смысл.

3

Он рисовал, лепил и ваял, будто человек, который вырвался из стен темницы и которому оставалась одна-единственная радость — свобода выразить себя в пространстве. Время было его каменоломней: он извлекал из него, словно белые кристаллические глыбы, год за годом. Что иное мог он высечь в скалистых горах будущего? Деньги? Они не давались ему. Славу? Она обманывала его, расставляла коварные ловушки. Работа была его единственной наградой, другой награды не существовало. Творить из белого камня самые прекрасные изваяния, когда-либо существовавшие на земле и на небе, выразить в них всеобщую истину — вот плата и слава художника. Все остальное — мираж, обманчивый дым, тающий на горизонте.

Папа Клемент назначил ему пожизненную пенсию в пятьдесят дукатов месяц, дал расположенный на площади у церкви Сан Лоренцо дом, пригодный для мастерской. Герцога Урбинского и других наследников Ровере от судебного иска вынудили отказаться. Теперь Микеланджело предстояло возвести Юлиеву гробницу, придвинув ее к стене, для этого у него были готовы все фигуры, за исключением статуи папы и Богоматери. Он отдал гробнице Юлия целых двадцать лет — и все словно для того, чтобы убедиться в пророческой правоте Якопо Галли.

Обдумывая, как отделать капеллу, Микеланджело условился с семейством Тополино, чтобы оно помогло в работе, и в частности взялось за обтеску светлого камня для дверей, окон, коринфских колонн и архитравов, деливших стены на три яруса; гигантские пилястры нижнего пояса сменялись во втором ярусе колоннами с изящно выточенными каннелюрами, люнеты и падуги третьего яруса поддерживали купол. В куполе он старался соединить найденные человеческим разумом очертания флорентинского Собора и естественную луковицеобразную форму зрелого плода. Купол был несколько сжат — этого требовали уже возведенные стены, но Микеланджело был счастлив, обнаружив, что архитектура заключает в себе столько же скульптуры, сколько скульптура содержит архитектуры.

Теперь Микеланджело не знал, куда деваться от заказов и предложений, — его просили придумать форму окон для дворцов, возвести гробницу в Болонье, виллу в Мантуе, высечь статую Андреа Дориа в Генуе, разработать фасад особняка в Риме, изваять Богородицу с архангелом Михаилом в церкви Сан Миниато. Даже папа Клемент предложил ему новый заказ, прося на этот раз построить библиотеку для манускриптов и книг семейства Медичи, — ее надо было поместить над старой сакристией Сан Лоренцо. Микеланджело набросал несколько черновых проектов библиотеки, рассчитывая применить для ее отделки тот же светлый камень.

У Микеланджело появился новый ученик — юный Антонио Мини, племянник его друга Джована Баттисты Мини. Это был длиннолицый, с впалыми щеками подросток, глаза и рот на его узкой физиономии казались слишком круглыми, но фигура у парня была ладная и крепкая, а отношение к жизни самое безмятежное и ясное. Он был добросовестен, на него можно было положиться в работе над моделями, в копировании рисунков, в заготовке и оттачивании резцов, — словом, он оказался таким же преданным и рьяным помощником, каким был Арджиенто, только гораздо способнее. Поскольку у Микеланджело жила теперь служанка, монна Аньола, прибиравшая в мастерской на Виа Моцца, пылкий Мини проводил все свое свободное время вместе с другими юношами на ступенях Собора, наблюдая гулявших у Баптистерия девушек в платьях с низким вырезом и буфами на плечах.

Джованни Спина, купец-ученый той благородной породы, к которой принадлежали Якопо Галли, Альдовранди и Сальвиати, был назначен папой Клементом наблюдать за работой Микеланджело и за строительством капеллы и библиотеки. Это был высокий, сутулый мужчина, очень зябкий — он кутался даже в теплую погоду, — лицо у него было умное, с миндалевидными узкими глазами. Придя в мастерскую к Микеланджело, он говорил:

— В Риме при папском дворе я познакомился с Себастьяно. Он разрешил мне побывать в вашем доме на Мачелло деи Корви — посмотреть «Моисея». Я всегда поклонялся скульптурам Донателло. Теперь я скажу, что Донателло и вы — это отец и сын.

— Не отец и сын, а дед и внук. Я наследник Бертольдо, а Бертольдо был наследником Донателло. Это все одна тосканская родственная линия.

Спина разгладил ладонями свои длинные, спадавшие на уши волосы.

— Когда у папы не окажется во Флоренции денег, вы можете рассчитывать на меня. Я постараюсь их раздобыть…

Спина подошел к четырем незаконченным «Пленникам», придирчиво оглядел их со всех сторон и с нескрываемым удивлением широко раскрыл свои миндалевидные глаза.

— Этот Атлант, поднимающий тяжелую глыбу камня… Ведь он говорит нам, что каждый, у кого есть голова на плечах, несет на себе и всю тяжесть мира?

Они присели на скамью, разговорившись об изваяниях делла Кверча в Болонье, о статуе Лаокоона. Спина спросил:

— Ручеллаи не признают, что вы приходитесь им кузеном, не так ли?

— Откуда вы знаете, что я родственник Ручеллаи?

— Я изучал документы. Не хотите ли вы побывать в саду при дворце Ручеллаи, где мы устраиваем наши встречи? Мы — это все, что осталось от Платоновской академии. В четверг Никколо Макиавелли будет читать первую главу своей истории Флоренции, которую он пишет по заказу Синьории.

В часовне, которая была далеко еще не закончена, Микеланджело работал над блоками Утра, Вечера, Богоматери и молодого Лоренцо. Теплыми осенними вечерами, сидя у открытой двери, выходившей на дворик его мастерской, он лепил глиняные модели Речных Божеств, олицетворявших страдания, — эти божества он предполагал поместить у подножия статуй юных Медичи. Когда наступала темнота, он, усталый от работы, ложился в постель и с открытыми глазами слушал, как колокола ближних церквей отбивают ночные часы. Он видел перед собой нежное лицо Контессины, слушал особенный ее голос и в то же время ощущал рядом с собой горячее тело Клариссы, — прижимаясь к ней, он крепко обхватывал ее руками; два эти образа, будто в странном сне, сливалась теперь воедино, превращаясь в неведомую возлюбленную. Он спрашивал себя, будет ли еще когда-нибудь у него любовь, как это произойдет, кто ему встретится. Он поднимался, хватал лист бумаги, где были перечеркнутые крест-накрест фигуры «Утра» и «Вечера», наброски рук, ног, бедер, грудей, и до утра писал стихи, изливая в них накипевшие у него чувства.


ГОРНИЛО ЛЮБВИ

У камня в сокровенной глубине
Порой, как верный друг, огонь таится,
С огнем порою камень хочет слиться,
На миг пропав в клокочущей волне.
В ней отвердев, окрепнув, как в броне,
Обресть двойную цену, обновиться,
Как та душа, что в силах возвратиться
Из тартара к небесной вышине.
Гляди, меня окутало клубами
В глубинах сердца вспыхнувшее пламя:
Мгновение — и буду прах и дым!
Но нет! Огонь и боль мой дух не ранит,
А закалит. Его навек чеканит
Любовь своим чеканом золотым.
Как только занимался рассвет, он откладывал перо и бумагу и долго рассматривал в зеркале над умывальником свое лицо, словно это было лицо какого-то нанятого им натурщика. Все оно будто запало, вогнулось внутрь — морщины, идущие вдоль плоского лба, прятавшиеся от мира под костистым надбровьем глаза, нос, который казался теперь более широким, чем прежде, плотно сжатые губы, как бы сдерживающие в себе некое слово или мысль. Цвет янтарных глаз сделался еще темнее. Только волосы, сопротивляясь времени, были, как прежде, густы и шелковисты и по-молодому вились вокруг лба.


Когда Медичи снова оказались на папском троне, Баччио Бандинелли получил от них заказ изваять «Геракла»: скульптуру предполагали установить напротив дворца Синьории. Это был тот самый заказ, с которым семнадцать лет назад гонфалоньер Содерини обращался к Микеланджело. Как-то раз, зная, что эти разговоры о Бандинелли огорчают Микеланджело, Мини с криком ворвался в мастерскую, пробежав без передышки не один квартал.

— Только что привезли блок «Геракла»… и он свалился в Арно! Люди на берегу говорят, что мрамор сам затонул, только бы не попасть в руки к Бандинелли!

Микеланджело расхохотался и в ту же минуту начал очередную серию ударов, ведя жало резца от чашечки колена «Вечера» к паху.

На следующее утро один приехавший из Рима каноник доставил ему известие от папы.

— Буонарроти, вы помните угол лоджии в Садах Медичи, напротив которого стоит дом Луиджи делла Стуфы? Папа спрашивает, не можете ли вы воздвигнуть там «Колосса» в двенадцать сажен вышины?

— Восхитительная мысль, — саркастически ответил Микеланджело. — Только «Колосс», пожалуй, слишком загромоздит улицу. Почему бы не поставить его на том углу, где находится цирюльня? Статую можно сделать пустотелой и нижний ее этаж сдать цирюльнику. Тогда и он был бы не внакладе.

В четверг вечером Микеланджело пошел во дворец Ручеллаи послушать, как будет читать Макиавелли свою «Мандрагору». Все, кто собирался в этом кружке, были настроены по отношению к папе Клементу резко враждебно: его называли здесь Мулом, Выродком, Отребьем Медичи. Платоновская академия являлась центром заговора, ставившего целью восстановление республики. Ненависть к Клементу разгоралась еще и потому, что во дворце жили два подростка, незаконные Медичи, которых воспитывали как будущих правителей Флоренции.

— Какой же ужасный позор падет на наши головы, — возмущался Строцци, когда заговорили о сыне Клемента. — Чтобы нами управлял даже не сам Мул, а его отродье!

Микеланджело не раз слышал, что Клемент фактически укреплял позиции антимедической партии, совершая в своей политике ошибки, которые можно было назвать роковыми и которые были бы непростительны даже для папы Льва. В беспрерывных войнах между соседними народами он неизменно поддерживал не ту сторону, какую следовало поддерживать; армию его союзников французов разбил император Священной Римской империи, дружественные предложения которого Клемент отверг, между тем как, говоря по-правде, Клемент менял союзников столь часто, что уже ни Микеланджело, ни вся Европа не могла уследить за его увертками и интригами. В Германии и Голландии тысячи верующих, отпадая от католицизма, поддерживали Реформацию, а папа Клемент решительно ее отвергал, хотя Мартин Лютер еще в 1517 году прибил к дверям замковой церкви в Виттенберге свои знаменитые девяносто пять тезисов.

— Я нахожусь в очень неловком положении, — говорил Микеланджело Спине, когда они сели за стол, чтобы поужинать жареным голубем, приготовленным монной Аньолой. — Я хочу восстановления республики, а работаю на Медичи. Вся судьба часовни зависит от доброй воли папы Клемента. Если я примкну к противникам Медичи и мы добьемся их изгнания, что тогда будет с моими статуями?

— Искусство есть высшее выражение свободы, — отвечал Джованни Спина. — Пусть политикой занимаются другие.

Микеланджело заперся в капелле и с головой ушел в работу над мраморами.

Пассерини, он же кардинал Кортоны, правил Флоренцией как самодержец. Будучи чужаком, он не любил Флоренции — не любил ее, кажется, и Клемент, ибо кто как не Клемент отверг все призывы Синьории и старинных флорентинских фамилий убрать кардинала: город считал его человеком грубым и жадным, он помыкал выборными советниками Флоренции и разорял ее жителей непосильными податями. Флорентинцы выжидали лишь удобного момента, чтобы восстать, взять в руки оружие и снова изгнать Медичи из города. Когда тридцатитысячная армия Священной Римской империи, идя на юг и готовясь занять Рим, чтобы наказать папу Клемента, подступила к Болонье, намереваясь затем двинуться на Флоренцию, город восстал. Огромные толпы штурмовали дворец Медичи и требовали оружия для защиты от врага.

— Оружие! Дайте народу оружие!

Кардинал Кортоны появился в верхнем окне дворца и обещал выдать оружие. Но когда он узнал, что войска папы под командованием вечного преследователя Микеланджело герцога Урбинского уже приближаются к Флоренции, он пренебрег обещанием и, прихватив с собой двух молодых Медичи, бежал из города к герцогу. Вскоре Микеланджело был уже вместе с Граначчи и его друзьями во дворце Синьории. Толпа, заполнявшая площадь, кричала:

— Popolo! Libertà! Народ! Свобода!

Охранявшая Синьорию флорентинская стража даже не пыталась препятствовать комитету горожан войти в правительственный дворец. В Большом зале состоялось собрание. Затем Никколо Каппони, отец которого когда-то возглавлял движение против Пьеро де Медичи, вышел на балкон и объявил:

— Флорентинская республика восстановлена! Медичи изгнаны! Всем гражданам необходимо вооружиться и сойтись на площади Синьории!

Кардинал Кортоны вернулся во Флоренцию, приведя с собой тысячу кавалеристов герцога Урбинского. Партия Медичи открыла им ворота города. Комитет, заседавший внутри дворца Синьории, наглухо запер двери. Кавалеристы герцога Урбинского штурмовали их с длинными пиками в руках. Из окон здания, с зубчатого парапета на головы герцогских солдат полетело все, что только можно было кинуть: конторки, столы, кресла, посуда, громоздкие доспехи.

Тяжелая скамья, со свистом рассекая воздух, летела с парапета. Микеланджело видел, что она падает прямо на статую Давида.

— Берегись! — завопил он, как будто статуя могла уклониться от удара.

Но было уже поздно. Скамья ударилась об изваяние. Левая рука Давида, державшая пращу, отвалилась по локоть. Она упала на каменья площади и раскололась.

Толпа отхлынула назад. Солдаты стали озираться вокруг, выжидая, что же будет дальше. Всякое движение в окнах и за парапетом Синьории замерло. Люди на площади смолкли. Не сознавая того, что он делает, Микеланджело рванулся к статуе. Толпа расступалась перед ним, люди негромко говорили друг другу.

— Это Микеланджело. Дайте ему пройти.

Он стоял перед «Давидом», глядя в его полное мысли и решимости прекрасное лицо. Голиаф даже не поцарапал Давида, не нанес ему никакого вреда, а гражданская война во Флоренции чуть не разбила его вдребезги, промахнувшись лишь на один дюйм. Рука у Микеланджело ныла, словно она тоже была оторвана.

Из толпы выскочили два юнца — Джорджо Вазари, ученик Микеланджело, и Чеккино Росси. Они подбежали к «Давиду», собрали обломки его руки — три бесформенных куска мрамора — и скрылись в узкой боковой улочке.

В мертвой тишине ночи кто-то пальцами забарабанил в дверь Микеланджело. Он отпер ее, впустив Вазари и Чеккино. Они заговорили, перебивая друг друга:

— Синьор Буонарроти…

— …мы спрятали три осколка…

— …в сундуке в доме отца Росси.

— Они спасены.

Микеланджело смотрел на два сияющих юных лица и думал:

— Спасены? Разве можно что-либо спасти в этом мире войны и хаоса?

4

Войско императора Священной Римской империи докатилось до Рима и проломило стены города. Разношерстные орды солдат-наемников заполнили Рим, вынудив папу Клемента перебраться по переходу в крепость Святого Ангела и укрыться там пленником, в то время как немецкие, испанские и итальянские отряды грабили, жгли, опустошали Рим, уничтожая священные произведения искусства, разбивая в куски алтари, мраморные изваяния девы Марии, пророков, святых, отливая из бронзовых статуй пушки, добывая из цветных стекол свинец, разводя на мраморных ватиканских полах костры, выкалывая глаза на портретах. Статую папы Клемента вытащили на улицу и разбили.

— Что там творится с моим «Оплакиванием»? С плафоном Систины? — стонал Микеланджело. — Уцелела ли моя мастерская? «Моисей» и два «Раба»? Или от них остались одни осколки?

Спина пришел уже поздно ночью. Весь день он провел на шумных сборищах и собраниях то во дворце Медичи, то в Синьории. Кроме небольшого кружка закоренелых сторонников Медичи, весь город был полон решимости свергнуть их власть. Поскольку папа Клемент был в Риме как бы под арестом, Флоренция могла вновь объявить себя республикой. Ипполито, Алессандро и кардинала Кортоны было решено выпустить из города с миром.

— Теперь, — раздумчиво заключил Спина, — будет положен конец правлению Медичи на долгие времена.

Микеланджело несколько минут не произносил ни слова.

— А новая сакристия?

Спина опустил голову.

— Ее… ее закроют.

— Медичи надо мной — как кара! — вскричал Микеланджело, не сдержав своей муки. — Сколько уж лет я работаю на Льва и Клемента, а посмотреть — что у меня сделано? Шесть вчерне обработанных блоков, не законченный интерьер часовни… Клемент сейчас в плену, и Ровере напустятся на меня снова…

Он тяжело опустился на скамью.

— Я буду рекомендовать тебя на службу республике, — мягко сказал Спина. — Теперь, после нашей победы, мы можем убедить Синьорию, что часовня посвящена памяти Лоренцо Великолепного, а его чтут все тосканцы. И тогда мы добьемся разрешения отпереть часовню и вновь начать в ней работу.

Микеланджело оставил дом на площади Сан Лоренцо со всеми сделанными там рисунками и глиняными моделями, засел в мастерской на Виа Моцца и отдался работе над едва начатым блоком «Победы», который входил в его первоначальный замысел гробницы Юлия. «Победа» возникла у него в образе прекрасного, стройного, как древний грек, юноши, хотя и не столь мускулистого, как прежние его мраморные изваяния. Руки Микеланджело энергично работали, его резцы вгрызались в податливый камень, но скоро он почувствовал, что в мыслях у него нет того лада и собранности, какие требуются для работы.

Вот он высекает «Победу». Победу над кем? Над чем? Если он не знает, кто Победитель, как он может сказать, кто Побежденный? Под ногами у Победителя он изваял лицо и голову Побежденного — старого, раздавленного бедой человека… самого себя? Так он, наверное, будет выглядеть лет через десять или двадцать — с длинной седой бородой. Что же сокрушило его? Годы? Неужто Победитель — это Юность, ибо только в юности человек способен вообразить, будто можно стать Победителем? Во всех чертах Побежденного чувствовался жизненный опыт, и мудрость, и страдание — и все же он был попираем, оказавшись у ног юноши. Не так ли во все века попираются мудрость и опыт? Не сокрушает ли их время, олицетворенное в юности?

За стенами его мастерской, во Флоренции, восторжествовала республика. Гонфалоньером был избран Никколо Каппони правивший в традициях Содерини. Для защиты республики город принял революционный план Макиавелли: создать ополчение, призвав в него специально обученных и вооруженных горожан, дать им все необходимое, чтобы отразить неприятеля. Наряду с Синьорией Флоренцией правил Совет Восьмидесяти, в котором были представлены старинные роды. Торговля процветала, город благоденствовал, народ был счастлив, вновь обретя свободу. Мало кто задумывался над тем, что происходит с папой Клементом, все еще сидевшим в заточении в замке Святого Ангела, который защищали немногие его приспешники, в том числе Бенвенуто Челлини, молодой скульптор, отказавшийся идти в ученики к Торриджани. Но Микеланджело был жизненно заинтересован в судьбе папы Клемента. Целых четыре года любовной работы отдал он часовне Медичи. Теперь она была заперта и опечатана, и в ней стояли четыре частично законченных блока, с которыми Микеланджело связывал все свое будущее. Он пристально следил за участью узника замка Святого Ангела.

Папа Клемент подвергался опасности с двух сторон. Католическая церковь распадалась в это время на церкви национальные, власть Рима постепенно слабела. Дело было не только в том, что в значительной части Европы восторжествовали лютеране. Английский кардинал Уолси предложил созвать во Франции совет независимых кардиналов и положить основы нового управления церковью. Итальянские кардиналы собрались в Парме и хотели установить свою собственную иерархию, а французские кардиналы уже самостоятельно назначали папских викариев. Немецкие и испанские отряды Карла, стоявшие в Риме, все еще бесчинствовали, грабили, крушили, требуя за свой уход большой выкуп. Сидя в замке Святого Ангела, Клемент пытался собрать требуемые деньги и был вынужден выдать в руки врага нескольких заложников: Якопо Сальвиати с позором протащили по улицам и едва не повесили. Время шло, каждый месяц приносил новые события — всюду желали переустройств, старались поставить нового папу или учредить совет, жаждали решительной реформы.

В конце 1527 года в делах наступил крутой поворот. Моровая язва скосила в войсках императора Священной Римской империи каждого десятого человека. Немецкие солдаты ненавидели Рим и страстно мечтали о возвращении на родину. Для борьбы со Священной Римской империей в Италию вторглась французская армия. Клемент дал обязательство выплатить захватчикам в трехмесячный срок триста тысяч дукатов. Испанские отряды отошли от замка Святого Ангела… и после семи месяцев заточения папа Клемент, переодетый купцом, бежал из Рима в Орвието.

Микеланджело тотчас получил от него весть. Продолжает ли он трудиться на папу? Не оставил ли он своего плана украсить новую сакристию скульптурой? Если Микеланджело будет по-прежнему работать, то папа Клемент перешлет с нарочным имеющиеся у него пять сотен дукатов для того, чтобы Микеланджело мог оплатить свои неотложные расходы.

Микеланджело был глубоко тронут. Ведь, оказавшись в столь тяжелом положении, без денег, без помощников и сторонников, не видя прямой возможности вновь овладеть властью, папа согрел его словом участия, проявил к нему доверие, как будто Микеланджело был членом его семьи.

— Я не могу брать деньги у Джулио, — говорил Микеланджело Спине, когда они обсуждали свои дела на Виа Моцца. — Но разве мне нельзя хоть немного поработать в часовне? Я бы ходил туда тайком, по ночам. Ведь это не принесет вреда Флоренции…

— Потерпи. Выжди хотя бы год или два. Совет Восьмидесяти очень обеспокоен, он не знает, что предпримет против нас папа Клемент. Если ты начнешь работать в капелле, Совет будет считать это изменой.

С наступлением теплой погоды чума ворвалась и во Флоренцию. У тех, кто заболевал, ужасно ломило голову, ныли поясница, руки и ноги, их мучил жар, скоро начиналась рвота, на третий день больной погибал. Если человек умирал на улице, к трупу его не прикасались, родственники тех, кого смерть настигала дома, сразу же покидали жилище. Флорентинцы гибли тысячами. Город напоминал огромную покойницкую. Буонаррото позвал Микеланджело домой на Виа Гибеллина.

— Микеланджело, я боюсь за Бартоломею и детей. Можно нам переехать в наш дом в Сеттиньяно? Там мы были бы в безопасности.

— Ну разумеется, можно. Возьми с собой и отца.

— Я не поеду, — заявил Лодовико. — Когда человеку под восемьдесят, имеет он право умереть в собственной постели?

Рок поджидал Буонаррото в Сеттиньяно, в той самой комнате, где он родился. Когда Микеланджело примчался туда, Буонаррото лежал уже в бреду, язык у него распух и был покрыт сухим желтоватым налетом. За день до того Джовансимоне увез жену и детей Буонаррото в другое место. Слуги и работавшие при доме крестьяне разбежались.

Микеланджело пододвинул к кровати брата кресло и глядел на него, дивясь в душе, как они с Буонаррото до сих пор еще похожи друг на друга. При виде брата в глазах Буонаррото зажглась тревога.

— Микеланджело… сейчас же уходи… тут чума.

Микеланджело вытер запекшиеся губы брата влажной тряпкой, тихо сказал:

— Я тебя не брошу. Ты один из всей нашей семьи по-настоящему любил меня.

— Я всегда тебя любил… Но я был тебе… в тягость. Прости меня.

— Мне нечего тебе прощать, Буонаррото. Если бы ты был со мной рядом все эти годы, мне было бы гораздо легче.

Напрягая последние силы, Буонаррото улыбнулся.

— Микеланджело… ты был всегда… хорошим.

На закате Буонаррото стал отходить. Обхватив его левой рукой, Микеланджело положил голову брата себе на грудь. Буонаррото пришел в сознание только однажды, увидел перед глазами лицо Микеланджело. Врезанные мукой морщины на лбу разгладились, по лицу разлилось умиротворение. Через несколько минут он скончался.

Завернув тело брата водеяло, Микеланджело отнес его на кладбище за церковью. Гробов при церкви не было, не было и могильщиков. Он выкопал могилу, положил в нее Буонаррото, позвал священника, постоял молча, пока тот обрызгал покойного святой водой и благословил, затем стал кидать лопатой в могилу землю и засыпал ее доверху.

Он вернулся на Виа Моцца, сжег во дворе свою одежду и тщательно вымылся, налив в деревянный ушат такой горячей воды, какую только мог выдержать. Он не знал, поможет ли это против чумы, и не очень об этом заботился. Скоро ему дали знать, что Симоне, его старший племянник, тоже заразился чумой и умер. Микеланджело думал: «Может быть и хорошо, что Буонаррото скончался первым и не узнает об этом?»

Если он уже заразился сам, то, чтобы привести свои дела в порядок, у него оставались в запасе считанные часы. Микеланджело спешно составил документ, по которому жене Буонаррото возвращалось все ее приданое; она была еще достаточно молода, чтобы вновь выйти замуж, и это имущество могло ей понадобиться. Он позаботился о том, чтобы Чекка, его одиннадцатилетняя племянница, была помещена в женский монастырь Больдроне, и завещал на ее содержание в монастыре доходы от двух своих усадеб. Он выделил средства и на воспитание своих племянников Лионардо и маленького Буонарротино. Когда в запертую дверь мастерской постучался Граначчи, Микеланджело крикнул:

— Уходи отсюда сейчас же. Я хоронил брата. Наверняка я заразный.

— Перестань дурить, ты чересчур сварлив, чтобы свалиться так просто. Отворяй двери, я принес бутылку кьянти, мы будем отвращать злых духов.

— Граначчи, иди домой и выпей эту бутылку без меня. Я не хочу быть причиной твоей смерти. Может, если мы останемся в живых, ты еще напишешь хотя бы одну хорошую картину.

— Этим меня не прельстишь, — рассмеялся Граначчи. — Ну, ладно, если ты будешь завтра утром жив, приходи кончать свою половину бутылки.

Чума отступила. Люди стали понемногу съезжаться обратно в город, покидая свои убежища в окрестных холмах. Вновь открывались лавки. Синьория тоже вернулась в город. На одном из первых заседаний она решила поручить Микеланджело Буонарроти изваять «Геракла» — того самого «Геракла», о котором двадцать лет назад говорил с Микеланджело Содерини. Блок, привезенный для Бандинелли и вчерне обтесанный им, передавался теперь Микеланджело.

И снова в дело вмешался папа Клемент. Заключив союз с императором Священной Римской империи и вернувшись в Ватикан, он восстановил свою власть над предавшими его итальянскими, французскими, английскими кардиналами, сформировал армию, составленную из отрядов герцога Урбинского, отрядов Колонны, испанских войск. Он направил эту армию против независимой Флоренции, желая уничтожить республику, наказать врагов Медичи и восстановить власть своего семейства в городе. Как оказалось, Спина недооценивал папу Клемента и Медичи. Микеланджело вызвали в Синьорию; окруженный членами Совета гонфалоньер Каппони сидел за тем самым столом, за которым некогда сидел Содерини.

— Поскольку ты скульптор, Буонарроти, — стремительно, без обиняков начал Каппони, — мы считаем, что ты можешь стать также и инженером по оборонительным сооружениям. Нам нужны стены, которые не одолеет и не пробьет никакой враг. И поскольку стены строятся из камня, а твое дело — камень…

У Микеланджело перехватило дыхание. Теперь его и впрямь вовлекают в свои действия обе воюющие стороны!

— Займись как следует южной линией города. С севера мы неприступны. Докладывай нам обо всем, что тебе покажется важным, не теряя ни минуты.

Микеланджело объехал и осмотрел несколько верст стены, начиная от холма, где стояла церковь Сан Миниато. Виясь, как змея, стена шла с востока на запад, а затем поворачивала прямо к реке Арно. И сама стена, и оборонительные башни оказались в довольно скверном состоянии; помимо того, вдоль стен надо было еще вырыть рвы и траншеи, чтобы затруднить неприятелю подступы к городу. Камень на стенах местами обвалился, кладка из плохого кирпича выщербилась; для того чтобы стрелять из пушек на дальнее расстояние, надо было возводить более высокие, чем обычно, башни. Узлом обороны явно должна была стать колокольня церкви Сан Миниато — с этой высокой позиции можно было обороняться, господствуя над большей частью территории, по которой пойдут на приступ силы врага.

Явившись в Синьорию, Микеланджело объяснил гонфалоньеру Каппони, сколько требуется собрать каменотесов, кирпичников, возчиков, землекопов, чернорабочих и каким образом придется чинить и укреплять стены. Гонфалоньер нетерпеливо заметил:

— Только не трогай Сан Миниато. Укреплять эту церковь нет необходимости.

— Напротив, ваша милость, ее следует укрепить в первую очередь. Если посмотреть на дело с точки зрения неприятеля, то ему нет нужды ломиться прямо сквозь стены. Враг должен будет наступать на нас с фланга именно там, к востоку от холма Сан Миниато.

Микеланджело удалось доказать, что план его был лучшим из возможных. Теперь он заставил работать всех, кого только мог: Граначчи, Общество Горшка, каменотесов Собора. Он обходил знакомые места, где некогда выискивал для рисунка или статуи то характерную физиономию, то мускулистую, сильную руку, то удлиненную, бронзовую от загара шею, и набирал каменщиков, кирпичников, плотников, механиков, камнеломов и каменотесов Майано и Прато — их надо было расставить на места, чтобы преградить дорогу войне. Работы требовалось вести в спешном порядке: как передавали, войска папы надвигались на Флоренцию с нескольких сторон — городу предстояло отражать натиск грозного скопища опытных, хорошо вооруженных воинов. Для перевозки материалов Микеланджело пришлось прокладывать дорогу от Арно, укреплять бастионы, начиная с башни, которая стояла за церковной оградой Сан Миниато, ближе к Сан Джордже, — именно здесь надо было прикрыть жизненно важный для обороны холм, возведя высокие стены. Для стен требовался кирпич: его торопливо делали из битой глины, смешанной с паклей и коровьим навозом; сотня каменщиков, набранных из крестьян, разделившись на артели, тут же пускала этот кирпич в дело. Каменотесы рубили и обтесывали камень, латая в стенах трещины, выкладывая новые ярусы башен, возводя новые пролеты в наиболее уязвимых местах.

Когда первая очередь работ была закончена, Синьория устроила инспекционный смотр. На следующее утро, войдя в угловую палату гонфалоньера, откуда была видна вся площадь Синьории и широкая даль флорентинских кровель, Микеланджело заметил, что на него смотрят особо приветливо.

— Микеланджело, ты избран в руководство нашего ополчения, в Девятку Обороны, как главный начальник фортификаций.

— Это большая честь для меня, гонфалоньер.

— И еще бóльшая ответственность. Мы хотим направить тебя в Пизу и в Ливорно — надо проверить, надежна ли там наша оборона с моря.

Он уже не думал больше о скульптуре. Он не кричал: «Война — это не мое ремесло!» Ему приходилось теперь заниматься особым делом. К нему взывала — в минуту острейшей опасности — Флоренция. Он никогда не представлял себя в роли командира, распорядителя, но сейчас он убедился, что расчеты и выкладки, к которым приходилось прибегать в скульптуре, научили его согласовывать друг с другом отдельные части, объединять их в целое и добиваться нужного результата. Он даже сожалел сейчас, что ему не хватает того дара изобретать машины и механизмы, каким обладал покойный Леонардо да Винчи.

Возвратившись из Пизы и Ливорно, он начал систему глубоких, как рвы у старинных замков, траншей; вырытая при этой работе земля и щебень шли на постройку заграждений. Затем Микеланджело получил себе право снести все дома и строения, которые находились на полосе земли шириной в полторы версты, разделявшей оборонительные стены и холмы с южной стороны: именно отсюда и должна была наступать папская армия. Пустив в ход тараны того устройства, какие применялись еще в древности, ополченцы начали разбивать крестьянские жилища и амбары. Крестьяне сами помогали сносить с лица земли дома, в которых жили их отцы и деды уже сотни лет. Протестовали против разрушения своих вилл богачи, и Микеланджело в душе понимал, что они протестуют не без основания, — виллы эти были очень красивы. Пришлось снести и несколько мелких храмов: лишь редкие ополченцы соглашались принять участие в этой работе. Когда Микеланджело вошел в трапезную церкви Сан Сальви и увидел на полуразрушенной уже стене сияющую бесподобными красками «Тайную Вечерю» Андреа дель Сарто, он закричал:

— Оставьте эту стену как есть! Столь прекрасное произведение искусства уничтожать нельзя.

Разрушительная работа около оборонительного пояса стен была едва кончена, как Микеланджело стало известно, что кто-то проник в его мастерскую на Виа Моцца и обшарил там все углы. Модели были сброшены на пол, папки с рисунками и чертежами раскиданы в страшном беспорядке, многие из них пропали; были похищены и четыре восковых модели. Оглядывая пол, Микеланджело заметил, что там, в груде бумаг, валяется какой-то металлический предмет. Это был резец того типа, каким работали ювелиры и резчики по металлу. Микеланджело пошел к своему приятелю Пилото, хорошо знавшему всех ювелиров.

— Ты не признаешь, чей это резец?

— Ну как не признать! Это резец Бандинелли.

Рисунки и модели были возвращены — их подбросили в мастерскую тайком; Микеланджело велел теперь Мини следить, чтобы мастерская постоянно охранялась.

По поручению Синьории Микеланджело поехал в Феррару, осматривать вновь возведенные герцогом Феррарским укрепления. В письме, которое он вез с собой, говорилось:

«Мы направляем нашего прославленного Микеланджело Буонарроти, человека, как вы знаете, редких дарований, по важному делу, которое он объяснит вам устно. Мы горячо желаем, чтобы вы приняли его как персону весьма нами уважаемую и обошлись с ним, как того требуют его заслуги».

Герцог Феррарский, просвещенный человек из рода Эсте, очень любивший живопись, скульптуру, поэзию, театр, уговаривал Микеланджело остановиться и быть гостем в его дворце. Микеланджело учтиво отклонил это предложение и стал жить в гостинице, где он был вскоре обрадован шумной встречей с Арджиенто, который привез сюда девять своих отпрысков, чтобы они поцеловали руку его прежнего хозяина.

— Ну, Арджиенто, ты, как видно, стал заправским хлебопашцем.

Арджиенто скорчил гримасу:

— Нет, не совсем. Земля все равно рожает, как ее ни обработай. А главный мой урожай — дети!

— А мой урожай, Арджиенто, — пока все еще одни волнения.

Когда Микеланджело благодарил герцога за то, что тот раскрыл ему все секреты крепостных сооружений, герцог сказал:

— Напиши мне картину, Микеланджело. Вот тогда ты меня поистине отблагодаришь.

Микеланджело криво усмехнулся:

— О живописи не стоит и думать, пока не кончится война.

Приехав домой, Микеланджело узнал, что из Перуджии был вызван во Флоренцию военачальник Малатеста и что он уже успел получить назначение, став одним из командующих обороной города. Малатеста сразу же разбранил план Микеланджело, предлагавшего строить по примеру феррарцев каменные контрфорсы для стен.

— Нам и так мешает вся эта возня со стенами. Уберите ваших землекопов и крестьян прочь, мои солдаты сами прекрасно знают, как защищать Флоренцию! — Тон у Малатесты был ледяной, весь его вид таил что-то недоброе. В ту ночь Микеланджело бродил у подножия своих бастионов и придирчиво оглядывал их. Вдруг он наткнулся на восемь пушек, переданных Малатесте для обороны стены Сан Миниато. Пушкам надлежало быть внутри укреплений или за парапетами, а они стояли около стен, ничем не укрытые, не охраняемые. Микеланджело бросился будить военачальника.

— Зачем вы оставили пушки снаружи? Ведь мы берегли их как зеницу ока. А тут их может украсть или попортить любой бродяга.

— Вы кто — командующий флорентинской армией? — спросил Малатеста, побагровев от злости.

— Нет, но я отвечаю за оборону стен.

— В таком случае лепите из навоза свои кирпичи и не указывайте солдатам, что делать с пушками.

Вернувшись в Сан Миниато, Микеланджело встретил другого военачальника, Марио Орсини.

— Что случилось, мой друг? — удивился Орсини. — Лицо у вас прямо пылает.

Микеланджело рассказал, что случилось. Когда он смолк, Орсини грустно заметил:

— Вы, должно быть, знаете, что все мужчины в роду Малатесты — предатели. Придет время, он предаст и Флоренцию.

— Вы говорили об этом в Синьории?

— Я всего лишь наемный воин, как и Малатеста, я не флорентинец.

Утром Микеланджело уже сидел в Большом зале дворца, ожидая, когда его пропустят в палату гонфалоньера. Однако слова Микеланджело не произвели на членов Синьории никакого впечатления.

— Оставь наших командиров в покое. Делай свое дело, укрепляй стены. Они должны быть неприступны.

— Зачем вообще укреплять стены, если их обороняет Малатеста!

— Наверное, ты очень устал. Тебе надо немного отдохнуть.

Он возвратился в Сан Миниато и, продолжая работать под жарким сентябрьским солнцем, все же не мог подавить своих тревожных мыслей о Малатесте. Ото всех, с кем бы он ни заговаривал, Микеланджело слышал о нем самое дурное: Малатеста без боя сдал Перуджию; отряды Малатесты не стали сражаться с войсками папы под Ареццо; когда папская армия подойдет к Флоренции, Малатеста сдаст город…

Мысленно Микеланджело снова и снова шел в Синьорию и умолял гонфалоньера отстранить Малатесту; он уже словно видел воочию, как Малатеста открывает ворота навстречу войскам папы к весь его, Микеланджело, труд по укреплению стен и бастионов летит к черту. Но стоит ли обращаться к гонфалоньеру Каппони? Тот ли это человек, которого надо умолять? Не повторится ли сейчас история с папой Юлием и стенами собора Святого Петра, которые строились из тощего бетона и неизбежно должны были рухнуть?.. Ведь Малатеста сказал: «Вы кто — командующий армией?» А разве папа Юлий не спрашивал его: «Ты что, архитектор?»

Микеланджело волновался все больше и больше. Он уже представлял себе, как войска папы разрушают Флоренцию, подвергая ее той же участи, что и Рим, как пьяные солдаты грабят дома и уничтожают произведения искусства. Он не спал ни минуты в течение нескольких суток подряд, забывал о еде и уже не следил за тем, как работают его артели каменщиков. Всюду он ловил настораживающие его словечки и фразы и убеждался в том, что Малатеста собрал на южной стене своих приспешников и плетет нити заговора, собираясь сдать Флоренцию врагу.

Шесть дней и ночей метался Микеланджело, не находя себе места. Взбудораженный, не помня о пище и отдыхе, он весь был во власти дурных предчувствий. Как-то среди ночи, расхаживая по крепостному парапету, услышал он голос. Он мгновенно повернулся, будто к нему прикоснулись раскаленным железом.

— Кто ты?

— Друг.

— Что ты хочешь?

— Спасти твою жизнь.

— Разве она в опасности?

— В смертельной.

— Из-за войск папы?

— Из-за Малатесты.

— Что он собирается сделать?

— Убить тебя.

— За что?

— За разоблачение его предательства.

— Но мне никто не верит.

— Твой труп будет найден у бастиона.

— Но я в силах защитить себя.

— В таком-то тумане?

— Что же мне делать?

— Бежать.

— Но это измена.

— Это лучше, чем быть мертвым.

— Когда я должен бежать?

— Сейчас.

— Но ведь я здесь на посту.

— У тебя не будет больше ни минуты времени.

— Как я объясню все это?

— Спеши.

— Но мои каменщики… стены…

— Скорее! Скорее!

Он спустился с парапета, пересек Арно, потом пошел в обратном направлении к Виа Моцца. Фигуры прохожих смутно выступали в густом тумане, то будто лишенные головы, то рук и ног, словно грубо обтесанные мраморные блоки. Он велел Мини быстро уложить одежду и деньги в седельные сумки. Скоро он был уже на лошади, Мини сел на другую. Когда они приближались к воротам Прато, их спросили, кто едет. Стража кричала:

— Это Микеланджело, из Девятки Обороны. Дать ему дорогу!

Он скакал, желая скрыться в Болонье, в Ферраре, в Венеции, во Франции… живой, невредимый.

Семь недель спустя он вернулся во Флоренцию — униженный, опальный, утративший всякое доверие. Синьория оштрафовала его и изгнала из Совета на три года. Но поскольку папские войска силой в тридцать тысяч стояли теперь лагерем на холмах под укрепленными Микеланджело южными стенами, командование вновь направило его на прежний служебный пост. Благодарить за такую милость Микеланджело должен был Граначчи. Когда Синьория объявила Микеланджело, как и других флорентинцев, бежавших из города, вне закона, Граначчи выхлопотал ему временное прощение и послал Бастиано, который помогал Микеланджело в укреплении стен, за ним вдогонку.

— Должен сказать, — сурово выговаривал ему Граначчи, — что Синьория проявила чрезвычайную снисходительность. Ведь ты вернулся уже через пять полных недель после того, как был принят закон об изгнании мятежников, и мог потерять все свое имущество в Тоскане, да и голову в придачу. Внук Фичино поплатился жизнью только за то, что утверждал, будто у Медичи больше прав на власть во Флоренции, чем у кого-либо другого, так как они сделали для города много полезного. Ты поступил бы гораздо умней, если бы запасся одеялом и пищей и просидел в церкви Сан Миниато всю осаду, пусть даже целый год…

— Не беспокойся, Граначчи, второй раз я таким глупцом уже не буду.

— И что тебе тогда взбрело на ум?

— Я слышал голос.

— Голос? Чей?

— Да свой собственный.

Граначчи ухмыльнулся.

— Когда я хлопотал за тебя, мне очень помогли слухи, будто ты был принят при венецианском дворе и дож предложил тебе построить мост в Риальто. Говорили еще, что французский посланник старался заманить тебя ко французскому двору. Синьория пришла к убеждению, что ты идиот, — а разве это неправда? — но что ты великий художник, против чего я тоже не спорю. Флорентинцы едва ли были бы довольны, поселись ты в Венеции или в Париже. Выходит, тебе надо благодарить свою звезду за то, что ты умеешь обтесывать мрамор, иначе ты бы никогда уже не видал нашего Собора!

Микеланджело выглянул в окно — комната Граначчи была на третьем этаже — и посмотрел на величественный купол Брунеллески: красная его черепица мерцала в отблесках закатного неба, по которому плыли огромные сизые облака.

— Самая изящная архитектурная форма из всех форм, — задумчиво сказал он, — есть небесная сфера. И знаешь ли ты, Граначчи, что купол Брунеллески равен по красоте куполу неба!

5

Он разместил свои пожитки на колокольне Сан Миниато и сквозь мучнистый свет полной луны вгляделся в сотни вражеских шатров — с остроконечными вершинами, они стояли на холмах за тем пустым пространством в полторы версты, которое он очистил от всех строений, и полукругом охватывал оборонительную линию его стен.

Его разбудила на заре пушечная пальба. Как он и предвидел, неприятель стянул все силы к колокольне Сан Миниато. Стоит только ее разбить, и папские войска ворвутся в город. Сто пятьдесят пушек, не смолкая, упорно вели огонь. Пушечные ядра вырывали в стенах камни и кирпичи огромными кусками. Обстрел длился два часа. Когда он кончился, Микеланджело вылез по скрытому ходу наружу и встал у подножия колокольни, оглядывая, какие разрушения произвел враг.

Он кликнул охотников, выбирая тех солдат, которые знали, как обращаться с камнем и бетоном. Бастиано остался смотреть за работами внутри, а Микеланджело вывел свой отряд наружу и открыто, на виду у папских войск, восстанавливал рухнувшие или расшатанные каменные блоки в стенах. По какой-то причине, которой Микеланджело не мог понять, — может быть, потому, что неприятель не догадывался, насколько серьезный ущерб он нанес, — войска папы до сих пор недвижно стояли в своем лагере. Микеланджело приказал возчикам возить с Арно песок и доставить мешки с цементом, направил в город посыльных, чтобы собрать артели каменщиков и камнеломов, и вечером, когда стало темно, заставил их ремонтировать и восстанавливать колокольню. Люди работали всю ночь; однако нужно было еще время, чтобы бетон затвердел. Если артиллерия неприятеля откроет огонь без большого промедления, крепость Микеланджело сразу обрушится. Он все оглядывал колокольню, и вдруг ему бросился в глаза ее зубчатый карниз — он выступал над корпусом колокольни аршина на полтора с лишним. Если бы найти способ навесить на этот карниз что-то такое, что принимало бы на себя удары железных и каменных пушечных ядер, гася их силу и ограждая от разрушения саму колокольню…

Микеланджело спустился с церковного холма, пересек Старый мост, велел страже разбудить нового гонфалоньера Франческо Кардуччи и объяснил ему свой замысел. Тот дал ему письменный указ взять отряд ополчения. С первыми же лучами рассвета Микеланджело и его ополченцы стали стучаться в двери шерстяных мастерских и лавок, складов и сараев, где хранилась шерсть, собранная в качестве налога. Потом они обежали весь город, собирая в лавках и частных домах пустые чехлы от тюфяков, затем реквизировали все попавшиеся на глаза повозки, чтобы переправить собранный материал к церкви. Микеланджело действовал быстро. К тому времени как поднялось солнце, он уже подвесил по линии обороны на карнизе колокольни десятки прочных, набитых шерстью тюфяков.

Когда командиры папского войска сообразили, что происходит, они открыли по колокольне стрельбу, но было уже поздно. Пушечные ядра попадали в тяжелые, мягкие тюфяки. Несмотря на то, что тюфяки под ударами ядер подавались назад, полтора аршина расстояния, отделявшие их от стены, спасали колокольню от повреждений. Для залатанной, не успевшей просохнуть каменной кладки эти тюфяки служили надежным щитом. Ядра все летели и летели, но, не причинив вреда, падали в ров у подножия. Попалив до полудня, противник прекратил огонь.

Успех Микеланджело, придумавшего эти буферные шерстяные щиты, восстановил его репутацию среди защитников города. Он ушел в свою мастерскую и, улегшись в постель, спокойно проспал целую ночь, впервые за много месяцев.


Флоренцию заливали нескончаемые дожди. Очищенная от строений полоса земли между стенами Сан Миниато и лагерем неприятеля превратилась в сплошное болото. Развернуть новое наступление войскам папы было теперь невозможно. Микеланджело начал работать над картиной «Леда и Лебедь» для герцога Феррары — писал он ее темперой. Хотя он боготворил чисто физический аспект красоты, но налета чувственности его искусство прежде не знало. Теперь он, напротив, был весь в ее власти. Леду он изобразил как обольстительно красивую женщину, раскинувшуюся на ложе, лебедь был меж ее ног, его длинная шея в форме буквы S приникла к груди Леды, клюв его впивался в ее губы. Микеланджело испытывал наслаждение, пересказывая своими красками сладострастную древнюю легенду.

Тревоги и волнения между тем шли своим чередом. Целые дни Микеланджело проводил на своих башнях и парапетах, а ночами ловил каждую возможность проскользнуть в часовню и ваять там при свете свечи. В часовне было холодно, хмуро, темно, но одиночества там он не ощущал. Его изваяния были для него уже привычными, старыми друзьями — Утро, Вечер, Богоматерь. Хотя они еще и не освободились полностью из каменного плена, но уже жили, размышляли, рассказывали ему, как они воспринимают и чувствуют мир, и он тоже разговаривал с ними, внушая им свои думы о том, как искусство увековечивает человеческую жизнь, как оно прочно и навсегда связывает воедино прошедшее и будущее и как оно побеждает смерть — ибо пока живо искусство, человек не погибнет.

Весной война возобновилась, но то была по преимуществу уже другая война, война с осаждавшим Флоренцию голодом. Восстановленный в своих правах как член Девятки Обороны, Микеланджело получал каждый вечер донесения и хорошо знал, что происходит вокруг. Захватив мелкие крепости по реке Арно, папская армия перерезала линии снабжения Флоренции с моря. Войска папы Клемента теперь значительно пополнились: с юга подошли отряды испанцев, а с севера немцы.

Продовольствие в городе скоро стало большой редкостью. Сначала исчезло мясо, затем масло, овощи, мука, вино. Голод шел на приступ, вторгаясь в один дом за другим. Чтобы сохранить жизнь Лодовико, Микеланджело делился с ним последними крохами съестного. Люди стали поедать оставшихся в городе ослов, собак, кошек. Летний зной насквозь прожигал камни, воды стало совсем мало. Река Арно пересохла, снова то здесь, то там появлялась чума. Люди задыхались от духоты, падали прямо на улицах и уже не вставали. К середине июля в городе умерло пять тысяч человек.

Флоренция жила одной только надеждой на то, что ее выручит удачливый и храбрый генерал Франческо Ферручи, армия которого находилась близ Пизы. Ферручи было предложено наступать через Лукку и Пистойю и освободить Флоренцию от осады. Шестнадцать тысяч способных сражаться людей, еще остававшихся в городе, дали клятву ударить по врагу, выйдя за городские стены и напав на него с двух сторон, в то время как генерал Ферручи должен был нагрянуть с третьей — с запада.

Малатеста продал республику. Он отказался помочь Ферручи. Тот принял бой с войсками папы и был уже на грани победы, но Малатеста, вступив в переговоры с врагом, пошел с ним на мировую. Ферручи потерпел поражение и был убит.

Флоренция капитулировала. Отряды Малатесты открыли ворота города папской армии. Папа Клемент направил в город своих подручных с тем, чтобы восстановить в нем власть Медичи. Флоренция дала согласие выплатить папским войскам восемь тысяч дукатов в качестве выкупа. Те члены республиканского правительства, кто мог бежать, бежали, остальные были повешены в Барджелло или брошены в тюрьму Стинке. Вся Девятка Обороны была осуждена на смерть.

— Тебе лучше покинуть город сегодня же ночью, — убеждал Микеланджело его старый друг Буджардини. — Ждать пощады от папы не приходится. Ты строил против него стены, крепил оборону.

— Я не могу снова бежать из Флоренции, — устало отозвался Микеланджело.

— Тогда укройся в моем доме, — предложил Граначчи.

— Не хочу навлекать опасность на твою семью.

— Как архитектор города, я владею ключами от Собора. Я могу спрятать тебя там, — заявил Баччио д'Аньоло.

Микеланджело сидел, глубоко задумавшись.

— На том берегу Арно я знаю одну колокольню. Никому и в голову не придет, что я в ней скрываюсь. Я буду отсиживаться там до тех пор, пока Малатеста и его войска не уйдут из города.

Попрощавшись с друзьями, он пробрался глухими переулками к Арно, пересек реку и тихонько вышел к колокольне церкви Сан Никколо. Он постучал в дверь соседнего с колокольней дома, в котором жили знакомые ему сыновья старого Бэппе, каменотесы, и сказал им, где он будет скрываться. Затем он запер за собой дверь колокольни, поднялся по деревянной винтовой лестнице наверх и скоротал остаток ночи, вглядываясь через холмы в опустевший теперь вражеский лагерь. Уже всходило солнце, а он, прислонившись к холодной каменной стене, все смотрел и смотрел невидящим взглядом на ту полосу земли, которую он очистил от всякого жилья, чтобы защитить город.

Мыслями он ушел глубоко в себя и был где-то в далеком прошлом, оглядывая свою прожитую жизнь: теперь, в пятьдесят пять лет, она казалась ему такой же растоптанной и бессмысленно опустошенной, как эта израненная, истерзанная полоса земли, расстилавшаяся впереди. Он перебирал в уме годы, прошедшие после того, как папа Лев принудил его бросить работу над гробницей Юлия. Что он создал за это время, за эти долгие четырнадцать лет?! «Воскресшего Христа», который, как с гневом и печалью сообщил из Рима Себастьяно, был изувечен неловким подмастерьем, устранявшим прослойку камня между ногами и руками статуи и варварски зализавшим при полировке лицо Иисуса. Статую «Победы», которая казалась теперь Микеланджело более сомнительной и неясной, чем в тот день, когда он ее закончил. Четырех «Гигантов», все еще не высвобожденных из своих блоков, стоявших в мастерской на Виа Моцца, «Моисея» и двух «Юных Рабов», оставшихся в Риме, который был разграблен армией захватчиков.

Выходит, ничего, решительно ничего, что было бы завершено, собрано вместе, составило единое целое. А однорукий, покалеченный «Давид» стоял на площади Синьории будто символ побежденной, разгромленной республики.

Осаждены и разгромлены были не только города. Осажден был и человек.

Лоренцо говорил, что разрушительные силы всегда следуют по пятам созидания, сокрушая на своем пути все и вся. Только это лишь и познал, начиная с дней Савонаролы, Микеланджело: резню и противоборство. Отец и дядя Франческо, возможно, были правы, стараясь вбить ему в голову хоть немного ума-разума. Кого он обогатил или сделал счастливым? Он потратил целую жизнь, часто вынужденный подчиняться чужой воле, сам страдая от своей неистовой гордыни и строптивости, но всегда стремился творить прекрасные, полные мысли и значения мраморы. Он любил искусство скульптора с пеленок, со дня своего рождения. Он хотел лишь вдохнуть в него новую жизнь, воссоздать заново, поднять его, обогатив свежими идеями, новым величием. Неужто он пожелал слишком многого? И для себя, и для своего времени?

Давно, очень давно, друг его Якопо Галли уверял кардинала Сен Дени: «Микеланджело способен изваять из мрамора самую прекрасную статую, какую только можно видеть ныне в Риме, — ни один мастер нашего времени не сумеет создать ничего лучше».

И вот он сидит ныне здесь, сам себя заточив в укрытии, — сидит на старинной колокольне и страшится сойти вниз, потому что его наверняка повесят в Барджелло: в дни своей юности он повидал там немало повышенных! Какой бесславный конец, а ведь огонь, издавна горевший в его груди, был и чист и ярок!


Между полночным звоном колоколов и предрассветным петушиным пением он выходил размять ноги на болотистый берег Арно и, возвращаясь, брал оставленную для него пищу и воду, а также записку, в которой Мини излагал новости. Гонфалоньеру Кардуччи отрубили голову на дворе Барджелло. Джиролами, принявший после него пост гонфалоньера, был увезен в Пизу и отравлен. Фра Бенедетто, священника, вставшего на сторону республики, отправили в Рим и уморили голодом в крепости Святого Ангела. Все, кто бежал из города, были объявлены вне закона, имущество их было конфисковано.

Флорентинцы знали, где скрывается Микеланджело, но затаенная ненависть к папе Клементу, его полководцам и солдатам была столь остра, что его не только не собирались выдавать, но и считали героем.

Лодовико, которого Микеланджело в самые тяжелые дни осады отправил в Пизу вместе с двумя сыновьями Буонаррото, вернулся во Флоренцию без своего младшего внука, Буонарротино. Мальчик в Пизе умер.

В ноябре, в холодный полдень, Микеланджело услышал, как кто-то зовет его с улицы, зовет громко и отчетливо. Глянув вниз с колокольни, он увидел Джованни Спину. Одетый в огромную меховую шубу, тот приложил раструбом ладони ко рту и кричал, задирая голову:

— Микеланджело, спускайся вниз!

Микеланджело стремительно сбежал по винтовой лестнице, перепрыгивая через три ступеньки сразу, отпер дверь и был поражен, увидев, как сияют узкие миндалевидные глаза Спины.

— Папа простил тебя. Он передал через настоятеля Фиджиованни, что если ты объявишься, то с тобой надо будет обращаться милостиво. Пенсию тебе восстановят, и дом подле церкви Сан Лоренцо будет возвращен.

— …но почему?

— Святой отец хочет, чтобы ты вернулся к работе в сакристии.

Пока Микеланджело собирал свои вещи, Спина осмотрел колокольню.

— Да тут страшная стужа!.. Что ты делал, чтобы согреться?

— Негодовал, — ответил Микеланджело. — Гнев — лучшее топливо, какое я только знаю. Горит и не сгорает.

Выйдя на холодное осеннее солнце и шагая по улицам вдоль фасадов домов, он проводил кончиками пальцев по высеченным из светлого камня блокам, и те понемногу отдавали ему свое тепло. Когда он вспомнил, что ему предстоит вновь работать в капелле, на душе у него стало гораздо отрадней.

Мастерская на Виа Моцца оказалась далеко не в идеальном порядке: пытаясь разыскать Микеланджело, ее тщательно обшарили папские солдаты — они заглядывали даже в печную трубу и в сундуки. Однако все в ней было цело, ни один предмет не пропал. В часовне Сан Лоренцо сняли леса, — может быть, священники пустили их на дрова, но мраморы Микеланджело не пострадали. После трех лет войны он мог продолжить работу. Три года!.. Стоя среди своих аллегорических изваяний, он осознал, что время — это тоже инструмент, орудие работы; большое произведение искусства требует, чтобы прошли месяцы, даже годы, прежде чем заложенная в нем энергия чувств обретет отчетливость и твердость. Время играло роль своеобразной закваски — многое в образах Дня, Утра и Богоматери до сих пор ускользало от Микеланджело и только теперь стало ясным; формы скульптур выглядели более зрелыми и крепкими. Произведение искусства делает частное всеобщим. Время же придает произведению искусства вечность.

После легкого ужина в родительском доме Микеланджело пошел в мастерскую на Виа Моцца. Мини там не оказалось. Микеланджело зажег масляную лампу и прошелся по мастерской, трогая и переставляя знакомые предметы, кресла и стулья. Хорошо было тихо посидеть в старом жилище, оглядывая немногие свои вещи: «Битва кентавров» и «Мадонна у лестницы» висели на задней стене, четыре незавершенных «Пленника» все еще стояли посредине мастерской, друг против друга, будто неразлучные друзья. Он вынул папку с рисунками, перелистал их, то полностью одобряя, то где-то заново нанося огрызком пера пронзительно точную линию. Затем он перевернул густо изрисованный лист изнанкой вверх и стал писать, ощущая особый прилив чувства:

Когда удача озаряет нас,
Нежданно зло и беды переспоря,
Овеянному лютой стужей горя
Тяжел бывает избавленья час.
Кто предан до последнего дыханья
Искусству, дару Бога и небес.
Тот ведает могущество дерзанья.
Ужель скажу, что долгий путь мой мрачен?
С младенчества я в жертву предназначен
И красоте, и вымыслу чудес!
Баччио Валори, новый правитель Флоренции, поставленный папой Клементом, прислал к Микеланджело нарочного: его звали во дворец Медичи. Микеланджело шел к правителю, недоумевая, зачем он ему понадобился, ведь в свое время, в 1512 году, Валори содействовал изгнанию Содерини из Флоренции. Однако с лица Валори, сидевшего за тем самым столом, где Великолепный вершил судьбами Флоренции, не сходила любезная улыбка.

— Буонарроти, ты мне нужен.

— Синьор, всегда приятно быть нужным.

— Я хочу, чтобы ты начертил для меня план дома. И не откладывай дела надолго. Мне надо строить дом как можно скорее. А помимо того, ты высечешь мне большую мраморную скульптуру, мы поставим ее во дворике.

— Вы оказываете мне уж слишком много чести, — бормотал Микеланджело себе под нос, медленно спускаясь по широкой лестнице. Однако Граначчи пришел от всей этой истории в восторг.

— Тебе выпал случай заворожить врага. Валори ненавидит Общество Горшка. Он прекрасно знает, что мы все были против Медичи. Если ты исполнишь его просьбу, он смилостивится и оставит всех нас в покое.

Микеланджело пошел навестить семейство на Виа Гибеллина. Там, на укрытом шерстяной тканью кухонном ларе, стоял тот его давно забытый «Давид», которого он когда-то изваял из мрамора, закупленного для него Бэппе. Нога Давида попирала ужасающе мрачную, окровавленную голову Голиафа. Если приложить небольшой труд, пустив в ход резец, голова Голиафа исчезнет, и на ее месте появится круглая сфера… земной шар. Давид станет новым Аполлоном.

Дом на Виа Гибеллина казался опустевшим, заброшенным. Микеланджело тосковал по Буонаррото. Сиджизмондо, все эти три года прослуживший в флорентинской армии, испросил разрешения жить на наследственной земле Буонарроти в Сеттиньяно. Джовансимоне был одержим идеей выклянчить у Микеланджело денег и вновь открыть шерстяную лавку. Лодовико стал совсем немощен, смерть внука Буонарротино так его поразила, что он даже не мог объяснить, отчего мальчик умер. Лионардо, которому исполнилось одиннадцать лет, был теперь последней надеждой и гордостью семейства, наследником родового имени. Микеланджело уже три года оплачивал его воспитание.

— Дядя Микеланджело, я хочу поступить к тебе в ученики!

— Ты хочешь стать скульптором? — Изумлению Микеланджело не было предела.

— Да, а разве ты не скульптор?

— Скульптор. Но жизнь у скульптора такая, что я не желал бы ее для своего единственного племянника. Будет гораздо лучше, если ты поступишь в ученики к Строцци и начнешь заниматься торговлей шерстью. А до того времени ты, скажем, будешь ходить ко мне в мастерскую и вести у меня счетные книги, вместо твоего отца. Мне нужен человек, который бы записывал доходы и расходы.

Карие глаза мальчугана, в которых поблескивали такие же янтарные крапинки, как у Буонаррото и у самого Микеланджело, радостно загорелись.

Вернувшись в мастерскую на Виа Моцца, Микеланджело увидел, что Мини старательно развлекает какого-то разнаряженого господина — он оказался посланцем от герцога Феррарского.

— Маэстро Буонарроти, я приехал за картиной, которую вы обещали написать моему герцогу.

— Картина готова.

Когда Микеланджело поставил перед феррарцем «Леду с Лебедем», тот застыл в изумлении и с минуту безмолвствовал. Потом он сказал:

— Так это ж пустяк какой-то. А мой герцог ждал, что вы напишете шедевр.

Микеланджело вглядывался в картину, изучая, как легла просохшая теперь темпера, с удовлетворением окидывая взглядом сладострастную Леду.

— Могу я осведомиться, чем вы занимаетесь, синьор?

— Я коммерсант, — высокомерно ответил феррарец.

— Ну, тогда ваш герцог поймет, что как делец вы ни на что не годитесь. А сейчас, прошу вас, освободите от своего присутствия мою мастерскую.

6

Он весь ушел в работу в часовне и вновь стал нанимать мастеровых, кирпичников и плотников. Он не соорудил для своих Аллегорий, как это делал обычно, поворотного круга, а поставил их на большие деревянные подпоры, выбрав то положение, в котором фигуры окажутся в свое время на саркофагах. Он нашел это более разумным: пусть мраморы уже сейчас впитывают в себя тот свет и те тени, какие потом будут падать на них постоянно.

Замыслив четыре полулежащие фигуры для двух гробниц, Микеланджело должен был позаботиться о том, чтобы глаз зрителя был сосредоточен именно на этих изваяниях, а не скользил книзу, под овалы крышек саркофагов. С этой целью торсы фигур ваялись в резком повороте на зрителя, а одна нога у каждой фигуры была согнута в колене и резко приподнята, тогда как другая касалась своими пальцами самого края саркофага. Крутое движение ноги вверх будет прочней удерживать обращенные друг к другу спинами изваяния на их словно бы совсем ненадежных, покатых ложах.

Все время шли дожди, и в часовне было холодно; медленно сохнувший раствор, которым скреплялись кирпичи оконных проемов, источал пронизывающую сырость. Порой у Микеланджело, даже при напряженной и быстрой физической работе, от промозглой стужи стучали зубы. Вечером, возвращаясь в свою мастерскую на Виа Моцца, он обнаруживал, что в волосах у него застряла влажная слизь, в горле саднило и першило. Но он не хотел считаться ни с какими трудностями, угрюмо решив, что доведет работу до конца и что история с гробницей Юлия не должна повториться.

Себастьяно, как и прежде, присылал письма из Рима: капелла, где находилось «Оплакивание», была под большой угрозой, но никто не дерзнул поднять руку на мертвого Иисуса, распростертого на коленях матери. «Вакха» наследники Якопо Галли зарыли в землю, в саду, поблизости от старой мастерской Микеланджело, и теперь откопали и установили на месте снова. Он, Себастьяно, принял монашество и назначен хранителем печати у папы, с солидным жалованьем, зовут его теперь Себастьяно дель Пьомбо. Что касается дома Микеланджело на Мачелло деи Корви, то со стен и с потолка там осыпается штукатурка, большая часть мебели исчезла, некоторые строения, расположенные в саду, разорены и пошли на топливо. Мраморы Микеланджело сохранились в целости, но дом надо немедленно ремонтировать. Не может ли Микеланджело прислать на это денег?

Денег у Микеланджело не было, Флоренция еще не оправилась от войны; продовольствия и других товаров в городе было мало, торговля стала невыгодной, и те средства, которые Микеланджело выделял каждый месяц на лавку братьев, не приносили никакого дохода. Валори правил городом твердой, жестокой рукой. Папа Клемент старался разобщить и рассорить во Флоренции те партии, которые еще существовали; пусть они постоянно держат друг друга за горло. Флорентинцы рассчитывали, что в будущем вместо Валори будет править мягкий, добросердечный Ипполито, сын Джулиано, но у папы Клемента были другие планы. Ипполито, хотя он и очень не хотел этого, был возведен в сан кардинала и направлен в Венгрию как командующий итальянских войск, действующих против турок. Собственный сын Клемента — Алессандро, прозванный за свою смуглую кожу и толстые, вывороченные губы Мавром, с большой пышностью был привезен во Флоренцию и сделан пожизненным властителем города. Крайне распущенный, хищный, с неукротимой тягой к разгулу, безобразный на вид юноша, располагая войсками отца, не останавливался ни перед чем, чтобы удовлетворить малейшее свое желание, — он убивал среди дня своих противников, совращал и насиловал девушек, уничтожил в городе последние признаки свободы и быстро привел его в состояние анархии.

Столь же быстро Микеланджело повздорил с Алессандро. Когда Алессандро попросил его разработать план нового форта у Арно, Микеланджело ответил отказом. Когда Алессандро передал Микеланджело, что он желает показать часовню Сан Лоренцо гостившему у него вице-королю Неаполя, Микеланджело запер часовню на замок.

— Твое поведение опасно, — предостерегал его Джованни Спина.

— Я в безопасности, пока не закончу гробницы. Клемент дал это понять совершенно ясно. Ясно это и его твердолобому сыну… иначе меня давно бы не было в живых.

Он сложил свои резцы, вытер мраморную пыль с лица и бровей, посмотрел вокруг себя и весело воскликнул:

— Моя часовня переживет любого Алессандро! И не так уж важно, если сам я сдохну.

— Сдохнешь, и оченьскоро, — можешь не сомневаться. Ты истощен донельзя, а как страшно ты кашляешь! Почему ты ни разу не погуляешь в солнечные дни за городом, на холмах, почему не лечишь свою простуду? Ведь на твоих костях уже нет, наверное, и фунта мяса!

Микеланджело уселся на край доски, перекинутой между козлами, и сказал раздумчиво:

— Во Флоренции не существует теперь ничего хорошего, кончился всякий порядок. В ней осталось только искусство. Когда я стою перед этим мрамором — а он называется «День»! — с молотком и резцом в руках, я чувствую, что исполняю закон Моисея и своим искусством как-то возмещаю ущерб, нанесенный духовным вырождением таких грабителей, как Алессандро и его приспешники. Что в конце концов выживет и останется — такие вот мраморные изваяния или разбой и распутство?

— В таком случае хоть разреши мне перевезти эти мраморы в теплое и сухое помещение!

— Нет, Спина. Я должен работать над ними именно здесь. Ведь освещение тут в точности такое, каким оно будет, когда мраморы возлягут на свои саркофаги.

На Виа Моцца в тот вечер Микеланджело нашел записку от Джована Батисты, дядюшки Мини. Батиста писал, что его юнец по уши влюбился в дочку какой-то бедной вдовы и хочет на ней жениться. По мнению дяди, Мини надо было без промедления отослать за границу. Не может ли Микеланджело ему помочь в этом?

Когда Мини возвратился после своих ночных похождений, Микеланджело спросил его:

— Ты любишь эту девушку?

— Страстно!

— Это та самая девушка, которую ты так страстно любил прошлым летом?

— Нет, конечно, не та.

— Тогда возьми вот эту картину — «Леду с Лебедем». И эти рисунки. Денег, которые ты за все это выручишь, тебе вполне хватит, чтобы устроить собственную мастерскую в Париже.

— Но «Леда» стоит целого состояния? — еле выговорил изумленный Мини.

— Вот и не прогадай, получи за нее себе это состояние. Пиши мне из Франции.

Едва Мини успел уехать на север, как в дверях мастерской предстал молодой, лет двадцати, человек, назвавшийся Франческо Амадоре.

— Правда, меня зовут еще и Урбино, — застенчиво добавил он. — Священник в церкви Сан Лоренцо сказал мне, что вам нужен человек.

— Какую работу вы себе ищете?

— Я ищу себе, синьор Буонарроти, кров и семью, которых у меня нет. Когда-нибудь я женюсь, и у меня будет своя семья, но до тех пор мне надо работать, и много лет. Родители мои были бедные — кроме этой рубашки на плечах, у меня больше нет ничего ровным счетом.

— Согласны ли вы стать учеником скульптора?

— Учеником прославленного мастера, мессер.

Микеланджело всмотрелся в юношу, что стоял перед ним: одежда у него была потертая, ветхая, но опрятная; был он так тощ, что всюду у него торчали кости, живот впалый, будто парень никогда не наедался досыта; твердый взгляд серых глаз, темные, нечистые зубы и тонкие белокурые волосы пепельного оттенка. Хотя Урбино и нуждался в крове и работе, в манерах его чувствовалось некое достоинство, и душа у него была, видимо, чистая и ясная. Он явно уважал себя, и это Микеланджело понравилось.

— Ну, что ж, давай испытаем друг друга.

Урбино обладал тем благородством духа, которое озаряло все, что он ни делал. Он был так счастлив найти себе наконец какое-то место, что весь будто светился, наполняя отблесками своей радости всю мастерскую, а с Микеланджело обращался так почтительно, словно бы тот был ему отцом. Микеланджело чувствовал, что он все больше привязывается к юноше.

Папа Клемент вновь заставил наследников Юлия согласиться на пересмотр договора, хотя Ровере давно уже гневались и считали себя обманутыми. На этот раз они, не подписывая никаких особых бумаг, условились с папой, что Микеланджело соорудит гробницу, ограничившись только одной стеной, и украсит ее теми фигурами, которые он уже изваял. Микеланджело следовало передать семейству Ровере статуи «Моисея» и двух «Рабов», закончить четырех «Пленников» и отослать их на корабле, вместе с изваянием «Победы», в Рим. Помимо того, ему надо было изготовить рисунки для замышлявшихся, но пока не высеченных фигур, а также выплатить Ровере две тысячи дукатов, чтобы те передали их другому скульптору, который и завершит гробницу. Таким образом, по истечении двадцати семи лет хлопот и треволнений, изваяв восемь больших статуй, за которые ему не удалось получить ни скудо вознаграждения, Микеланджело мог теперь избавиться от ярма, наложенного на него им же самим.

Чтобы раздобыть две тысячи дукатов и расплатиться с Ровере, Микеланджело хотел было продать один из своих земельных участков или домов. Но никто их не купил бы, так как в Тоскане ни у кого теперь не было денег. Единственным достоянием, которое могло найти себе спрос и за которое можно было получить приличную сумму, являлась его мастерская на Виа Моцца.

— У меня сердце кровью обливается, как подумаю, что ее надо продать, — горько жаловался Микеланджело Спине. — Я люблю эту боттегу.

— Дай-ка я напишу в Рим, — вздыхал Спина. — Может, мы добьемся отсрочки.

Именно эти дни выбрал Джовансимоне для своего визита к Микеланджело, что само по себе было редкостью.

— Я намерен поселиться в большом доме на Виа ди Сан Прокуло, — заявил он.

— Зачем тебе такой громадный дом?

— Чтобы жить на широкую ногу.

— Этот дом сдается жильцам.

— Так не будем его сдавать! Мы не нуждаемся ни в какой плате.

— Может быть, ты и не нуждаешься, а я нуждаюсь.

— Почему же? Ты достаточно богат.

— Джовансимоне, я бьюсь из последних сил и не знаю, как мне выплатить долг Ровере.

— Это ты только отговариваешься. Ты такой же скряга, как отец.

— Скажи, ты когда-нибудь в чем-нибудь нуждался?

— В достойном положении в обществе. Ведь мы благородные горожане.

— Вот и веди себя благородно.

— У меня нет денег. Ты вечно их утаиваешь от нас.

— Джовансимоне, тебе уже пятьдесят три года, и ты никогда не жил на свои средства. Я кормлю тебя почти тридцать пять лет, с тех пор как казнили Савонаролу.

— Что ж, тебя надо благодарить за то, что ты исполняешь свой долг? Ты рассуждаешь так, будто какой-то мужлан или мастеровой. Наш род такой же старинный, как род Медичи, Строцци и Торнабуони. Мы платим налоги во Флоренции вот уже три столетия!

— Ты поешь ту же песню, что и отец, — с досадой бросил Микеланджело.

— Нам дано право пользоваться гербом Медичи. Я хочу укрепить его на фронтоне дома на Виа ди Сан Прокуло, я найму себе слуг. Ты постоянно твердишь, что все, что ты делаешь, — это для блага семейства. Так вот делай что хочешь, но чтобы деньги у нас были!

— Джовансимоне, ты не видишь в чашке молока черного таракана! Нет у меня таких средств, чтобы сделать из тебя флорентинского вельможу.

Скоро Микеланджело узнал, что Сиджизмондо поселился в деревушке под Сеттиньяно и, как простой крестьянин, работает на земле. Он оседлал коня и поехал в эту деревню: действительно, Сиджизмондо шагал за плугом, погоняя двух белых волов; лицо и волосы у него под соломенной шляпой были мокрыми от пота, на одном сапоге налип навоз.

— Сиджизмондо, да ты работаешь, как мужик!

— Я всего-навсего вспахиваю поле.

— Но зачем? У нас здесь есть арендаторы, пусть они и пашут.

— Я люблю работу.

— Да, но ведь не крестьянскую же! Сиджизмондо, что о тебе подумают, что будут говорить люди? Ведь никто из Буонарроти не работал руками вот уже триста лет.

— А ты сам?

Микеланджело покраснел.

— Я скульптор. Что скажут во Флоренции, когда там узнают, что мой брат трудится как крестьянин? В конце концов, род Буонарроти — это знатный род, нам дано право на герб…

— Герб меня не прокормит. Я уже состарился и не могу служить в войсках, вот и работаю. Это наша земля, я выращиваю здесь пшеницу, оливы, виноград.

— И для этого непременно надо ходить вымазанным в навозе?

Сиджизмондо посмотрел на свой сапог.

— Навоз дает полю плодородие.

— Я всю жизнь трудился, чтобы сделать имя Буонарроти уважаемым по всей Италии. Неужто ты хочешь, чтобы люди говорили, что у меня есть в Сеттиньяно брат, который ходит за быками?

Сиджизмондо поглядел на двух своих белых работяг и ответил с любовью:

— Быки отличные!

— Да, не спорю, это красивые животные. А теперь иди-ка ты как следует вымойся, оденься в чистую одежду. А плуг свой передай кому-нибудь из наших арендаторов, пусть шагает по борозде он!

Микеланджело ни в чем не мог убедить ни того, ни другого брата. Джовансимоне распустил по Флоренции слух, что Микеланджело сквалыга и мужлан, что он не позволяет своей семье жить так, как ей подобало бы по ее положению в тосканском обществе. Сиджизмондо же говорил в Сеттиньяно всем и каждому, что его брат Микеланджело — аристократ и ломака, воображает, будто род Буонарроти стал уже столь высоким, что его позорит даже честный труд. Так братья добились того чего хотели; Джовансимоне выманил себе денег, а Сиджизмондо получил добавочной землицы.


Теперь он был погружен в работу над двумя женскими фигурами — «Утро» и «Ночь». Никогда еще он не ваял, кроме Божьей матери, женщин. У него не было желания изображать юных, на заре их жизни, девушек, он хотел высечь зрелое, щедрое тело, источник человеческого рода, — крепких, вполне взрослых женщин, которые много потрудились на своем веку и были еще в поре работы, с натруженными, но неукрощенными, неуставшими мышцами. Должен ли он совмещать в себе оба пола, чтобы изваять фигуры истинных женщин? Все художники двуполы. Он высекал «Утро» — еще не совсем проснувшуюся, захваченную на грани сновидения и реальности женщину; ее голова еще сонно покоилась на плече; туго затянутая под грудями лента лишь подчеркивала их объем, их напоминавшую луковицы форму; мускулы живота чуть обвисли, чрево устало от вынашивания плода; весь тяжкий путь ее жизни читался в полузакрытых глазах, в полуоткрытом рте; приподнявшаяся, словно переломленная в локте, левая рука повисла в воздухе и была готова упасть в то мгновение, как только женщина отведет от плеча свою голову, чтобы взглянуть в лицо дня.

Стоило ему отойти на несколько шагов в сторону, и вот он уже работал над мощной и сладострастной фигурой «Ночи»: еще юная, желанная, полная животворящей силы, исток и колыбель мужчин и женщин; изысканная греческая голова, покоящаяся на грациозно склоненной шее, глаза, закрытые, покорствующие сну и мраку; чуть заметное напряжение, пронизывающее все члены ее длинного тела, острая, захватывающая пластика плоти, несущая ощущение чувственности, которое он потом еще усилит тщательной полировкой. Когда свет будет свободно скользить по очертаниям молочно-белого мрамора, он еще яснее обрисует женственность форм: твердые, зрелые груди, источник пищи, величественное в своей силе бедро, рука, резко заломленная за спину, чтобы гордо выставить грудь, — прекрасное, изобильно щедрое женское тело, мечта любого мужчины. Ночь, готовая — ко сну? к любви? к зачатию?

Он протер фигуру соломой и серой, раздумывая о том, как его далекие предки этруски высекали свои полулежащие на саркофагах каменные фигуры.

«Утро» он закончил в июне, «Ночь» — в августе: два великих мраморных изваяния заняли у него после того, как он покинул свою колокольню, всего девять месяцев, — его огромная внутренняя энергия потоком лилась в это жаркое и сухое лето. Затем он обратился к мужским фигурам — «Дня» и «Вечера». Он оставлял на головах этих изваяний сильные каллиграфические штрихи резца, не оттачивая поверхность и не полируя, потому что следы инструмента сами по себе давали ощущение мощи и мужественности. У изваяния «Дня», мудрого и сильного мужчины, познавшего всю боль и все наслаждения жизни, голова была повернута над массивным плечом и предплечьем так, что каждый мускул торса уводил взгляд зрителя к спине, которая могла выдержать на себе всю тяжесть мира.

Лицо «Вечера», с глубоко запавшими глазами, костистым носом и небольшой округлой бородой, было лицом самого Микеланджело; чуть склоненная набок, как позднее, опускающееся к горизонту солнце, голова; суровое, с жесткой кожей, лицо, перекликавшееся с фактурой загрубелых трудовых рук; крупные, чеканной формы колени скрещенных ног, простертая левая нога, которую поддерживал неотделанный слой мрамора, выступавший за край гробницы.

Раньше Микеланджело изучал анатомию для того, чтобы постичь, как действуют ткани и мышцы внутри человеческого тела, теперь он обращался с мрамором так, будто это были его собственные ткани и мышцы. Он хотел оставить в этой часовне какую-то часть самого себя, нечто такое, что не могло бы стереть и изгладить время.

Он завершил статую «Вечера» в сентябре.

Пошли дожди, в часовне стало холодно и сыро. Снова Микеланджело исхудал до последней степени. Его кости, сухожилия и хрящи, почти лишенные телесной плоти, не весили, вероятно, и сотни фунтов, а он все вздымал и вздымал молот и резец, перекачивая свою кровь и свои костный мозг и кальций в вены и кости «Дня», «Богоматери с Младенцем», в статую задумчиво сидящего Лоренцо. По мере того как мраморы оживали, обретая трепетную чуткость, силу и страсть, сам он становился все более опустошенным и измученным. Мраморы получали заряд своей вечной энергии из того запаса воли, отваги, дерзания и ума, который таился в его существе, в его теле. Он излил в эти мраморы последние капли сил, но дал им бессмертие.

— Так больше нельзя, ты же знаешь! — Теперь укорял его уже не Спина, а Граначчи, который сам похудел от хлопот и волнений, выпавших на его долю в эти дурные месяцы жизни Флоренции. — Смерть от потворства своим желаниям есть форма самоубийства, независимо от того, чему ты предаешься — работе или вину.

— Если я не буду работать двадцать часов в сутки, я никогда не завершу того, что задумал.

— Можно взглянуть на дело и с другого бока. Если ты проявишь достаточно разума, чтобы отдыхать, ты можешь жить бесконечно и завершишь все, что надо.

— Боюсь, моя бесконечность уже кончается.

Граначчи затряс головой.

— В пятьдесят семь лет у тебя мощь тридцатилетнего человека. Что касается меня, то я… я износился. От любви к удовольствиям. А ты, при твоей сомнительной удачливости, почему-то считаешь, что умереть будет проще и легче, чем жить…

Микеланджело расхохотался впервые за многие недели.

— Граначчи, дружище, как тускла была бы моя жизнь, не будь нашей дружбы. Ведь это только ты… эта скульптура… Ты ввел меня в Сады Лоренцо, ты всегда подбадривал меня.

На лице Граначчи светилась лукавая улыбка.

— Вот ты когда-то клялся не делать никаких надгробий и могильных памятников, а сам большую часть своей жизни потратил на мраморы для могил. Ты все время уверял, что не будешь ваять портреты, а теперь изготовился смастерить их сразу два, в натуральную величину.

— Какую чушь ты несешь, Граначчи.

— А что, разве в твоих нишах будут не портреты?

— Конечно же, нет. Кто будет знать через сто лет, сильно ли похожи мои мраморы на юного Лоренцо и Джулиано? Я хочу изваять универсальные фигуры, олицетворяющие действие и созерцание. В этих фигурах не будет никого в частности, и однако будут все. Любой объект служит для скульптора только телегой, которая вывозит на рынок его идеи и мысли!

Урбино умел читать и писать, грамоте его научили священники в Кастель Дуранте. Мало-помалу теперь он оказался на положении слуги как на Виа Гибеллина, так и в мастерской Микеланджело. Лионардо уже учился у Строцци, и Микеланджело поручил Урбино вести свои счетные книги. Урбино рассчитывался с наемными рабочими, платил по счетам и стал играть подле Микеланджело ту роль, которую играл в свои молодые годы Буонарроти, — он был как бы защитником и стражем, который облегчал Микеланджело жизнь, снимая с его плеч докучные дела и заботы. Дружеские чувства Микеланджело к юноше укреплялись все больше.

Он отдыхал, отдаваясь лепке моделей из глины; для того чтобы глина была жирнее и легче повиновалась его пальцам, он добавлял в нее обрывки ткани; он мял и размазывал эту смесь, облекая ею каркасы. Влажность глины заставляла с такой остротой вспоминать сырую часовню, что у Микеланджело появлялось чувство, будто он воспроизводит своими руками ее хмурое и промозглое пространство. Перейдя от глины к мраморному блоку, он принялся высекать статую юного Лоренцо — статуя должна была занять нишу над изваяниями «Утра» и «Вечера». Микеланджело постоянно думал об архитектуре всей часовни и, разрабатывая эту фигуру, олицетворявшую созерцание, стремился выразить в ней замкнутость и статичность, отрешенность от внешнего мира. Лоренцо весь должен был быть во власти своего раздумья. И словно для контраста, статуя Джулиано была пронизана движением: ей было предназначено место на противоположной стороне, у гробницы, поддерживавшей мраморы «Дня» и «Ночи». В свободной позе Джулиано чувствовалось как бы круговое движение, не знающее никакого перерыва. Если голова Лоренцо была как бы вдавлена в плечи, то Джулиано порывисто вытянул шею, устремляясь куда-то в пространство.

Но наибольшую радость доставляла ему «Богоматерь с Младенцем». Всеми корнями своей души, каждым своим фибром жаждал он наделить ее божественной красотой: лицо ее сияло любовью и состраданием — этим живым родником человеческого бытия и упования на будущее, божественным средством, благодаря которому род людской, грудью встречая напасти и бедствия, продолжит свое существование.

Подступая к теме матери и ребенка, он нашел столь свежее и яркое ее решение, будто никогда и не работал над нею прежде: острое желание порождало и остроту замысла — младенец, сидя на коленях матери, с силой изогнул свое тельце и жадно потянулся к ее груди; тщательно разработанные, обильные складки платья матери еще усиливали ее внутреннюю взволнованность, передавая то чувство исполненного долга и боли, которое испытывала Богоматерь, пока ее земное прожорливое дитя упивалось найденной им пищей. У Микеланджело возникло теперь веселое и легкое ощущение беззаботности, будто он снова трудился в старой, первой своей мастерской и высекал «Богоматерь» для купцов из города Брюгге… в те прежние дни, когда судьба была к нему еще милостива.

Но это была лишь хмельная взбудораженность, лихорадка. Когда она проходила, он чувствовал себя таким слабым, что еле держался на ногах.

Папа прислал во Флоренцию карету с кучером, приказав Микеланджело ехать в Рим: пусть он немного окрепнет под лучами южного солнца, и, помимо того, папе надо поделиться с ним новым планом. Клемент устроил в Ватикане торжественный обед, пригласив на него друзей Микеланджело по флорентинской колонии; для развлечения гостя тут же было разыграно несколько комедийных пьес. Клемент заботился о здоровье Микеланджело вполне искренне, словно о здоровье любимого брата, но скоро он открыл и свой замысел: не согласится ли Микеланджело написать на огромной алтарной стене Систины Страшный Суд?

На обеде Микеланджело познакомился с юношей удивительной красоты — его можно было сравнить разве с теми молодыми эллинами, которых Микеланджело написал на заднем плане «Святого Семейства», исполненного по заказу Дони. У юноши были лучистые серо-голубые глаза, напоминавшие флорентинский светлый камень, античной формы нос и рот, словно изваянные Праксителем из мрамора телесного цвета, высокий округлый лоб, большой, крепко вырезанный подбородок, расположенный по той же вертикали, что и лоб, продолговатые, симметрично вылепленные щеки с высокими скулами, каштановые волосы, розовато-бронзовая, как у атлета древнегреческих стадионов, кожа.

Высокообразованный и вдумчивый, Томмазо де Кавальери происходил из патрицианской римской семьи. Ему было двадцать два года. Горя желанием стать первоклассным живописцем, он спросил Микеланджело, может ли он попасть к нему в ученики. Обожание, светившееся в глазах Томмазо, граничило с идолопоклонством. Микеланджело ответил, что он должен возвращаться во Флоренцию и заканчивать часовню Медичи, но что он не видит препятствий к тому, чтобы они какое-то время занялись рисованием в Риме. И они действительно занялись. Микеланджело очень льстило, с какой обостренной пристальностью Томмазо следил за его чудодейственным летучим пером. Микеланджело нашел, что Томмазо одаренный художник, прилежный труженик и человек тонкой души. Томмазо прекрасно умел как бы устранить тридцатипятилетнюю разницу в их возрасте, и в его присутствии Микеланджело чувствовал себя совсем молодым, мог весело смеяться и забыть многие свои горести. Расставаясь, они дали слово писать друг другу. Микеланджело предложил прислать Томмазо из Флоренции свои рисунки, специально для того, чтобы тот по ним учился. Он обещал также дать ему знать, когда вновь приедет в Рим к папе.

Вернувшись во Флоренцию, он принялся за работу в часовне. Чувствовал он себя освеженным и к весне уже забыл все свои мысли о скорой смерти. Обрабатывая поверхность двух мужских статуй, он прибегнул к тому способу перекрестной штриховки, которому когда-то учил его в рисунке пером Гирландайо: одна сетка каллиграфических линий, нанесенных двузубым резцом, покрывалась другой, прочерченной закругленной скарпелью. Штрихи эти пересекались под прямым углом, так что сравнительно тонкий след двузубого резца не совпадал с более грубыми и выпуклыми рубчиками скарпели. Фактура кожи на этих изваяниях Микеланджело обрела ту эластичную напряженность и упругость, какая присуща живой ткани. А на щеках Богородицы он добивался фактуры нежной и гладкой, как речной голыш.

Красота ее лица была чистой и возвышенной.

7

Время можно было уподобить не скалистой горе, а реке; оно меняло скорость своего течения, так же как и свое русло. Оно могло вздуться, захлестнуть свои берега или высохнуть, еле просачиваясь узеньким ручейком; оно могло вольно литься, чистое и ясное, по своему ложу или могло вбирать в себя всякую муть и мусор и выбрасывать загрязненные обломки на поворотах и излучинах. Когда Микеланджело был молод, любой день воспринимался им по-особому; у каждого из них был свой лик, свое тело, содержание и форма; день был целен и неповторим, его можно было занумеровать, записать и запомнить.

Теперь время как бы растворилось: недели и месяцы текли однообразным потоком, со все возраставшей скоростью. Он взваливал на себя столько работы, что сама ткань времени изменилась для него, а границы времени стали неразличимы. Годы уже не казались ему отдельными блоками, а каким-то нагромождением, Апуанскими Альпами, которые человек для своего удобства разбивает на отдельные вершины и утесы. Может быть, недели и месяцы стали короче или он спутал счет, приняв какую-то другую меру? В прошлом у времени были очертания, оно было твердое, с прочными краями. Теперь оно стало зыбким, текучим. Облик времени ныне, казалось ему, отличался от прежнего так же резко, как ландшафт Римской Кампаньи от ландшафта Тосканы. Когда-то он думал, что время неизменно от века, что оно везде и для всех одно и то же, теперь он убедился, что время так же разнообразно, как человеческие характеры или погода. По мере того как 1531 год становился 1532-м и 1532-й сокращался и переходил в 1533-й, Микеланджело спрашивал себя:

«Куда бежит время?»

Ответ был достаточно прост: оно бежит, чтобы стать из аморфного реальным, превратиться в частицу жизненной силы — в «Богородицу с Младенцем», в «Утро», в «Вечер», в «Ночь», в изваяния юных Медичи. Он не мог понять только того, что время сокращалось в зависимости от угла зрения, как сокращается порой пространство. Когда он стоял на холме, оглядывая Тосканскую долину, ближайшая часть лежавшего перед ним пространства была с ясностью видна во всех ее подробностях; более дальняя часть, будучи столь же емкой и обширной, казалась сдавленной, сплющенной, сжатой, будто это была не далеко простертая, огромная равнина, а полоса узкого поля. То же происходило и со временем, если касаться отдаленной, давней поры жизни человека: как бы пристально ни вглядывался он в пролетающие, текущие на его глазах часы и дни — все равно они казались короче, чем широко раскинувшаяся начальная часть его жизни.

Он высек крышки двух саркофагов — они были чистых и скупых линий, овальные их плоскости заканчивались изящными волютами; в верхней части несущих колонн он изваял несколько простых листьев. Работа над Речными Божествами или символами Неба и Земли, которых он было замыслил и начал уже готовить, совсем не продвигалась. Под выдававшимся вперед плечом Ночи он изваял маску, а в углу, образованном поднятым коленом, поместил изображение совы. И больше он не добавлял ни одной детали. Красота человека для него всегда была альфой и омегой искусства.

Слухи о том, что создает Микеланджело в часовне, распространились по всей Италии; а затем и Европе. Ему приходилось принимать у себя порой крупных художников, которые рисовали и что-то записывали, в то время как он продолжал работать. Скоро эти посещения стали действовать ему на нервы. Один изысканно одетый вельможа спрашивал:

— Как вы додумались до того, чтобы высечь эту потрясающую фигуру Ночи?

— Я взял блок мрамора, в котором была заключена эта статуя. Мне оставалось только отсечь небольшие куски, покрывавшие фигуру и мешавшие ее увидеть. Для каждого, кто умеет это делать, нет ничего легче.

— Придется мне посылать своего слугу, не найдет ли он такие блоки, в которых скрываются статуи.

Микеланджело съездил в Сан Миниато аль Тедеско на свидание с папой Клементом, который остановился там по дороге на свадьбу Катерины де Медичи, дочери Лоренцо, сына Пьеро, выходившей замуж за дофина Франции. Он получил огромное наслаждение от бесед с кардиналом Ипполито, состоявшим теперь при папе, и с Себастьяно дель Пьомбо, по-прежнему любимцем Клемента.

И вот Микеланджело снова оказался внутри четырехугольника, образованного капеллой Медичи, где он ваял, домом напротив, где он готовил модели, и мастерской на Виа Моцца, где он жил и где за ним присматривал Урбино. Опять он страшно исхудал, таким он раньше себя и не помнил — кожа да кости. Но он испытывал великое удовлетворение от того, что его окружали теперь, помогая завершить убранство часовни, хорошие скульпторы: Триболо должен был изваять по моделям Микеланджело фигуры Неба и Земли, Анджело Монторсоли — высечь фигуру Святого Козмы; работал в часовне, закончив к тому времени статуи двух пап Пикколомини, и Рафаэлло да Монтелупо, сын старого друга Микеланджело — Баччио, потешника и паяца Садов Медичи. Порой, по ночам, Микеланджело, чтобы отвлечься, брал в руки карандаш и бумагу и набрасывал рисунки, стараясь выяснить, что он способен сказать по поводу Страшного Суда.

Бандинелли закончил своего «Геракла», заказанного папой Клементом. Герцог Алессандро распорядился установить статую на площади Синьории, напротив Микеланджелова «Давида», а дворец Синьории переименовал в Старый дворец — Палаццо Веккио, так как Флоренция была лишена теперь права избирать свой правительственный Совет. Народ не хотел, чтобы статуя Бандинелли была на площади, и так возмущался этим, что Бандинелли пришлось ехать в Рим и испрашивать у папы формальный приказ об установлении «Геракла». Микеланджело пошел с Урбино на площадь Синьории посмотреть на статую. Ночью кто-то налепил на нее исписанные листки бумаги, они трепетали теперь на ветру. Микеланджело поморщился, глядя на бессмысленно вздутые мускулы изваяния. Прочтя рифмованные строчки на одном из листков, он хмуро заметил:

— Бандинелли будет не очень-то приятно, когда он ознакомится с этими песнопениями.

Он понял теперь, как прав был Леонардо да Винчи, когда он говорил ему в Бельведере:

— Изучив ваш плафон, художник должен проявить чрезвычайную осторожность, чтобы не стать в своих работах деревянным, слишком подчеркивая структуру костей, мускулов и сухожилий… А что будет с живописцами, которые попытаются пойти дальше вас?

Микеланджело понял теперь, о чем говорил ему в тот день Леонардо.

— Не довершайте же переворота в искусстве. Оставьте что-нибудь и на долю тех, кто пойдет по вашим стопам.

Но если бы он и постиг полностью мысли Леонардо в ту пору, то все-таки что он мог бы сделать?


Подобно какому-нибудь каррарскому камнелому, он был приверженцем своей кампанилы и постоянно прохаживался вокруг соборной колокольни Джотто, словно это был центр вселенной. Но Флоренция стала теперь безразлично-покорным городом, ее свободу удушил герцог Алессандро. Поскольку вместе с политической свободой на том же кровавом ложе было удушено и искусство, то те, кто раньше принадлежал к Обществу Горшка, в большинстве своем разъехались по другим городам. Флоренции поры правления первых Медичи уже не существовало. Величавые мраморы Орканьи и Донателло по-прежнему украшали ниши Орсанмикеле, но флорентинцы ходили по улицам с опущенными головами. Появление Мавра, «отродья Мула», нанесло, после бесконечных войн и поражений, как бы последний удар прямо в душу города. Проходя на площади Синьории мимо «Льва» Мардзокко, Микеланджело отворачивался. Он даже не мог заставить себя восстановить отломленную руку «Давида» — ему не хотелось этого делать, пока не восстановлена республика и величие Флоренции, столицы искусства и интеллектуальной жизни, которую называли Афинами Европы.

В девяностый день рождения Лодовико, в июне 1534 года, стояла чудесная солнечная погода. Теплый воздух был изумительно прозрачен. Флоренция сверкала в оправе своих холмов, как драгоценный камень. Микеланджело собрал на торжество остатки семейства Буонарроти. За обеденным столом сидел Лодовико, столь ослабевший, что его приходилось подпирать подушками, бледный и худой от затянувшейся болезни Джовансимоне, молчаливый Сиджизмондо, все еще одиноко живший на наследственной земле, где родились все собравшиеся; тут же была и Чекка, семнадцатилетняя дочь Буонаррото, и юный Лионардо, заканчивавший срок ученичества у Строцци.

— Дядя Микеланджело, ты обещал снова открыть шерстяную лавку отца, как только я вырасту и смогу управлять ею.

— Я так и сделаю, Лионардо.

— А скоро? Мне уже пятнадцать лет, и я знаю, как вести дело.

— Скоро, Лионардо. Как только у меня появятся деньги.

Лодовико съел лишь несколько ложек супа, поднося их ко рту дрожащими руками. Не дождавшись конца обеда, он попросил отвести его в постель. Микеланджело поднял отца на руки. Тот весил не больше чем вязанки хвороста, которые Микеланджело применял для укрепления стен у колокольни Сан Миниато. Он уложил отца в кровать, осторожно закутал его в одеяло. Старик слегка повернул голову, так, чтобы видеть свой похожий на пирог стол и свои счетные книги, аккуратно сложенные в стопки. Улыбка скользнула по его серым, как пепел, губам.

— Микеланьоло.

Это было ласкательное, домашнее имя. Лодовико не называл его так уже много-много лет.

— Слушаю, отец.

— Я хотел… дожить… до девяноста.

— Вот вы и дожили.

— …но это было тяжко. Я трудился… каждый день… постоянно… чтобы только выжить.

— Что ж, и хорошо потрудились, отец.

— А теперь… я устал.

— Так отдыхайте! Я притворю двери.

— Микеланьоло?..

— Да, отец?

— …ты позаботишься… о мальчиках… Джовансимоне… Сиджизмондо?

Микеланджело подумал: «Мальчики! Им давно за пятьдесят!» Вслух он сказал:

— Наша семья — это все, что у меня осталось, отец.

— Ты купишь… Лионардо… лавку?

— Как только он подрастет.

— А Чекке… дашь приданое?

— Да, отец.

— Тогда все хорошо. Я старался, чтобы семья была… вместе. У нас дела шли на лад… снова появились деньги… состояние… которое потерял мой отец. Я прожил жизнь… не напрасно. Пожалуйста, позови священника из церкви Санта Кроче.

Лионардо сбегал за священником. Лодовико скончался тихо, окруженный тремя сыновьями, внуком и внучкой. На щеках у него был такой румянец и лицо казалось таким спокойным, что Микеланджело не верилось, что отец умер.

Теперь, лишившись отца, он почувствовал себя странно одиноко. Всю свою жизнь он прожил без матери, да и отцовской любви, привязанности и понимания он тоже не знал. Но что было теперь об этом думать, — все равно он любил отца, как, на свой суровый тосканский манер, любил его и Лодовико. Без отца на свете будет пусто, очень пусто. Лодовико причинял ему бесконечные муки, но не вина Лодовико, если только один из пятерых его сыновей умел добыть себе хлеб. Потому-то Лодовико и приходилось заставлять Микеланджело работать так усердно и так тяжело: кому-то надо было заменить остальных четырех, которые не могли внести никаких утешительных цифр в те счетные книги, что лежали на столике, похожем на пирог. И Микеланджело гордился тем, что он утолил честолюбие отца, что отец скончался с ощущением достигнутого успеха.

В эту ночь он сидел в своей мастерской, с открытыми окнами в сад, писал при свете лампы. Вдруг, в какую-то минуту, и сад, и его комнату заполнили тысячи налетевших маленьких белых мушек — из тех, что называют манной небесной. Они густою сетью вились вокруг лампы и его головы, шелестели крыльями, как птицы. Покружившись, они тут же падали мертвыми, усыпав мастерскую и деревья в саду так, будто только что выпал небольшой мягкий снежок. Микеланджело смыл толстый слой насекомых с верстака, взял перо и стал писать:

О нет, удел не худший — умереть,
Кому дано у Божьего престола
Пространный путь свой ясно обозреть.
Когда, отторгнув от земного дола,
Мне Бог позволит встретиться с тобой,
То пусть, страшась Господнего глагола,
Утихнет страсть, а чистый разум мой
Достоин будет Божьей благодати,
Святой любви, назначенной судьбой.
Он стоял в часовне, один, под куполом, который он спроектировал и построил, среди стен, выложенных светлым камнем и мрамором, которые так прекрасно сочетались. «Лоренцо, Созерцатель», был уже в своей нише; «Джулиано» сидел на полу, еще не совсем обработанный. Под плечи «Дня», последней из семи фигур, были подставлены деревянные блоки; та часть спины этого могучего мужского тела, которой надлежало быть обращенной к глухой стене, оставалась неотделанной. Лицо, повернутое к зрителю через приподнятое плечо, напоминало орла, неподвижно смотревшего на мир своими глубоко посаженными глазами, волосы, нос и борода в грубых штрихах резца казались вырубленными из гранита — тут был заключен необыкновенный, овеянный чем-то первобытным контраст с тщательно отполированной гладью огромного выпяченного плеча.

Закончена ли теперь часовня? После четырнадцати лет труда?

Стоя между расположенными по обе стороны, у стен, изящнейшими саркофагами, на каждом из которых скоро будет водружено по две гигантских фигуры — «Утра» и «Вечера», «Дня» и «Ночи», глядя на дивную «Богоматерь с Младенцем», усаженную напротив широкой боковой стены, Микеланджело чувствовал, что он изваял все, что хотел изваять, и сказал все, что хотел сказать. Для него часовня Медичи была закончена. Он был уверен, что Великолепный поблагодарил бы его и с удовлетворением принял бы эту часовню и эти изваяния вместо того фасада, создать который ему так хотелось.

Микеланджело схватил лист рисовальной бумаги и набросал на нем указания трем своим скульпторам-помощникам: поместить «День» и «Ночь» на одном саркофаге, «Вечер» и «Утро» — на другом. Он положил записку на струганый дощатый стол, прижав ее обломком мрамора, зашагал к дверям и вышел из капеллы, ни разу не оглянувшись.

Урбино увязывал его седельные сумки.

— Ты все сложил, Урбино?

— Все, кроме папок с рисунками, мессер. Через пять минут уложу и их.

— Заверни папки в мои фланелевые рубахи, будет надежней.

Они сели с Урбино на коней, поехали по улицам и, миновав Римские ворота, оказались за городом. Въехав на холм, Микеланджело придержал лошадь и, повернувшись, поглядел на Собор, Баптистерий и Кампанилу, на коричневую башню Старого дворца, поблескивавшую в лучах сентябрьского солнца. Он окинул взором весь изысканно благородный город, раскинувшийся под своими кровлями из красной черепицы. Тяжело покидать родное гнездо, тяжело думать, что, приближаясь к седьмому десятку, нельзя с уверенностью рассчитывать на то, что еще раз сюда вернешься.

Он тронул коня, решительно повернув на юг, к Риму.

— Давай пошевеливай, Урбино. Ночевать будем в Поджибонси; там у меня есть одна знакомая гостиница.

— А мы доедем до Рима завтра к вечеру? — с волнением спрашивал Урбино. — Какой-то он есть, этот Рим!

Микеланджело принялся было рассказывать о Риме, но душу его томила слишком глубокая грусть. Он совершенно не представлял себе, что его ждет в будущем, хотя и чувствовал, что его собственная война, длившаяся так долго, по-видимому, кончилась. Пусть звездочеты-астрологи, толпившиеся у Римских ворот, кричали ему, что у него впереди еще треть жизни, и две из четырех, отпущенных на его век, любовных историй, и самая долгая и кровопролитная битва, и несколько самых прекрасных из его скульптурных, живописных и архитектурных работ. Он хорошо помнил, с каким презрением относился к астрологии Великолепный, и, перебирая теперь в уме предсказания звездочетов, горько усмехался.

И все же звездочеты не ошибались.

Книга X Любовь


1

Проезжая Народные ворота, он пришпорил коня. Рим, после недавней войны, показался теперь еще более разбитым и опустошенным, чем это было в 1496 году, когда Микеланджело впервые его увидел. Микеланджело осмотрел свое полуразвалившееся жилище на Мачелло деи Корви. Большая часть обстановки была расхищена, исчезли матрацы, кухонная утварь и посуда, кто-то украл и опорные блоки для гробницы Юлия. «Моисей» и «Пленники» оказались в целости. Микеланджело обошел комнаты, заглянул в разросшийся, запущенный сад. Придется штукатурить и красить стены, настилать новые полы, заново обзаводиться мебелью. Из пяти тысяч дукатов, полученных за работу в часовне Медичи, — это был весь его заработок за последние десять лет, — он сумел сберечь и привезти с собой в Рим лишь несколько сотен.

— Урбино, нам надо всерьез заняться домом.

— Мессер, я отремонтирую его сам.

Через два дня после приезда Микеланджело в Рим в Ватикане скончался папа Клемент Седьмой. В несказанной радости горожане высыпали на улицы. Ненависть к Клементу дала себя знать и во время его похорон несмотря на всю их пышность: народ считал папу виновным в разграблении и позоре Рима. Микеланджело вместе с Бенвенуто Челлини нанес ему визит за день до его смерти. Папа был в хорошем расположении духа, рассуждал о новой медали, которую хотел выбить Челлини, а с Микеланджело поговорил о замысле «Страшного Суда». Хотя кузен Джулио причинил Микеланджело немало страданий, все же теперь в душе у него было чувство утраты: ведь ушел из жизни его сверстник, последний человек из того круга, в котором он провел свои отроческие годы во дворце Медичи.

Целых две недели, пока коллегия кардиналов выбирала нового папу, Рим жил словно бы затаившись, задержав дыхание. Исключение составляла одна лишь флорентинская колония. Попав во дворец Медичи, Микеланджело убедился, что он был затянут в траурные драпировки только снаружи. Внутри же дворца царило ликование: там бурно радовались смерти Клемента флорентинцы-изгнанники. Теперь уже никто не будет оказывать покровительство сыну Клемента Алессандро; теперь можно добиваться того, чтобы его заменил Ипполито, сын всеми любимого Джулиано.

Кардинал Ипполито, молодой человек двадцати пяти лет, встретил Микеланджело, стоя наверху лестницы дворца; его бледное, с патрицианскими чертами лицо освещала ласковая улыбка, иссиня-черные волосы были прикрыты красной шапочкой. По темно-красному бархату, поперек груди, шла полоса крупных золотых пуговиц. Микеланджело почувствовал, как кто-то положил руку ему на плечо, и, обернувшись, увидел кардинала Никколо Ридольфи — у него, как и у его матери, была легкая тонкая фигура и карие искрометные глаза.

— Может, вы поживете здесь, в нашем дворце, пока ваш дом не отремонтируют? — сказал Ипполито.

— Так пожелала бы и моя покойная мать, — добавил Никколо.

Микеланджело окружили старые его друзья. Тут были гости из многих флорентинских семей: Кавальканти, Ручеллаи, Аччаюоли, Оливьери, Пацци; был бывший наместник папы Клемента во Флоренции Баччио Валори; были Филиппе Строцци и его сын Роберто; кардинал Сальвиати-старший и кардинал Джованни Сальвиати, сын Якопо; был Биндо Альтовити. В Риме жило теперь великое множество семей, бежавших из родного города, — Алессандро лишил их всякого имущества, влияния и власти.

Со смертью папы Клемента им уже не надо было скрывать свои чувства и сохранять осторожность. Подспудный, тайный заговор, ставящий целью изгнать Алессандро из Флоренции, вылился теперь в открытое движение.

— Вы поможете нам в этом деле, Микеланджело? — допытывался у него Джованни Сальвиати.

— Конечно, помогу, — отвечал Микеланджело. — Алессандро — это дикий зверь!

Услышав это слова, все одобрительно зашумели. Никколо сказал:

— Существует только одно серьезное препятствие: Карл Пятый. Если император будет на нашей стороне, мы можем двинуться на Флоренцию и свергнуть Алессандро. Горожане восстанут и поддержат нас.

— Но чем же именно я могу вам помочь?

За всех ответил Якопо Нарди, флорентинский историк:

— Император Карл не очень-то жалует искусство. Тем не менее нам стало известно, что он выразил интерес к вашей работе. Могли бы вы изваять или написать что-нибудь специально для него, если бы это содействовало нашим планам?

Микеланджело заверил, что он готов пойти на это. После обеда Ипполито сказал:

— Конюшни над проектом которых работал для моего отца Леонардо да Винчи, отстроены. Не хотите ли их осмотреть?

В первом же стойле, под брусьями высоких стропил, Микеланджело увидел белоснежного арабского скакуна. Он погладил длинную теплую шею лошади.

— Какой красавец! Будто чудесный блок мрамора.

— Пожалуйста, примите коня в подарок.

— Благодарю, это невозможно, — ответил Микеланджело — Только сегодня утром Урбино разобрал последний наш старый сарай. Такого чудесного жеребца у меня и держать-то негде.

Но когда Микеланджело вернулся домой, он застал там такую картину: Урбино стоял в саду и опасливо держал коня под уздцы. Микеланджело снова потрепал скакуна по белой прекрасной шее.

— Как ты думаешь, — спросил он Урбино, — принять его или отказаться?

— Мой отец говорил, что принимать подарок, который требует пищи, никогда ненадо.

— Но как же не взять такое великолепное животное? Придется купить лесу и построить для него конюшню.

Микеланджело вновь и вновь спрашивал себя, хватит ли у него силы взвалить на свои плечи такое тяжкое бремя, как «Страшный Суд». Чтобы расписать алтарную стену Систины, потребуется не меньше пяти лет: это будет самая большая стена в Италии, отведенная под одну фреску. Но ремонт и меблировка дома уже пожирали у Микеланджело дукаты, и он понял, что скоро столкнется с нуждой.

Бальдуччи, теперь уже воспитывавший множество внуков, сильно раздался вширь, но нисколько не сгорбился — мясо нарастало на нем крепкое, щеки пылали румянцем. Выслушав Микеланджело, он раскричался:

— Ну конечно, у тебя худо с деньгами! Иначе и быть не может: сколько лет ты жил во Флоренции, не прибегая к помощи такого финансового гения, как я! Отдавай мне все деньги, какие заработаешь, и я помещу их так, что ты будешь богат и независим!

— Есть во мне, Бальдуччи, какое-то свойство, что деньги просто уплывают от меня. Дукаты словно бы говорят себе: «Э, такой человек не предоставит нам спокойного жилища и не даст размножаться. Поищем-ка другого хозяина». Как ты думаешь, кто будет новым папой?

— Хотел бы узнать у тебя.

От Бальдуччи Микеланджело направился к Лео Бальони, в тот же знакомый дом на Кампо деи Фиори. Лео, с львиной гривой волос и гладким, не тронутым морщинами лицом, жил прекрасно: не без содействия Микеланджело на первых порах он стал доверенным лицом папы Льва, а потом и папы Клемента.

— Теперь я готов подать в отставку, — говорил Лео, усадив Микеланджело за обед в чудесно обставленной столовой. — У меня было столько денег, столько женщин и приключений, что дай Бог каждому. А сейчас мне пора на покой — пусть будущий папа управляется со своими делами сам.

— А кто будет следующим папой?

— Этого никто не знает.

Наутро, чуть свет, к Микеланджело явился герцог Урбинский — за ним шел слуга, держа в руках кожаный портфель с текстами четырех договоров на гробницу Юлия. Герцог был свирепым мужчиной, лицо его напоминало изрытое траншеями поле битвы, на правом бедре у него висел смертоносный кинжал. Микеланджело не встречался со своим врагом двадцать с лишним лет: впервые он видел его на коронации папы Льва. Герцог заявил, что стена для гробницы Юлия в церкви Сан Пьетро ин Винколи, в которой Юлий служил в бытность кардиналом Ровере, готова. Герцог вынул из портфеля последний договор с Микеланджело, подписанный в 1532 году, — договор этот «освобождал, разрешал и избавлял Микеланджело от обязательств по всем договорам, учиненным прежде», — и швырнул бумагу к ногам Микеланджело.

— Теперь не существует уже никаких Медичи, никаких твоих защитников и покровителей! Если ты не исполнишь этот последний договор к маю будущего года, как в нем указано, я заставлю тебя выполнить другой, договор — от тысяча пятьсот шестнадцатого года! Ты должен по нему сделать нам двадцать пять статуй крупных, больше натуральной величины. Те самые двадцать пять статуй, за которые мы с тобой уже расплатились.

Стиснув рукоять кинжала, герцог стремительно вышел из мастерской.

Микеланджело до сих пор не пытался перевезти из Флоренции ни четырех своих незавершенных «Гигантов», ни «Победителя». Решение строить гробницу не круглой, а примыкающей к стене очень радовало его, однако он опасался, что его огромные статуи не подойдут по своим размерам к мраморному фасаду гробницы. Чтобы исполнить условия договора, Микеланджело должен был изваять для семейства Ровере еще три статуи. Из блоков, хранившихся в саду, он стал высекать «Богоматерь», «Пророка» и «Сивиллу». Это будут, считал он, сравнительно небольшие фигуры, и они не доставят много хлопот. Он был уверен, что и наследники Ровере останутся довольны; архитектурное чутье диктовало ему, что новый проект требует именно таких пропорций. К маю следующего года, как гласил договор, он закончит эти три малых изваяния, и его помощники получат возможность собрать всю гробницу в церкви Сан Пьетро ин Винколи.

Но завершить гробницу Юлия все же не удалось: судьбы тут были враждебны как к герцогу Урбинскому, так и к Микеланджело. Одиннадцатого октября 1534 года коллегия кардиналов избрала на папство Алессандро Фарнезе. Фарнезе воспитывался у Лоренцо Великолепного, но Микеланджело не знал его, попав во дворец в то время, когда тот уже уехал из Флоренции в Рим. На всю жизнь Фарнезе воспринял от Великолепного любовь к искусству и наукам. Когда его необычайно красивая сестра Юлия была взята папой Александром Шестым в наложницы, Фарнезе назначили кардиналом. Попав в распущенную среду двора Борджиа, он прижил от двух любовниц четырех незаконных детей. Так как Фарнезе возвысился лишь благодаря влиянию сестры, Рим насмешливо называл его «кардиналом нижней юбки». Однако в 1519 году он принял постриг и с тех пор отверг плотские удовольствия, ведя примерный образ жизни.

Папа Павел Третий прислал в дом на Мачелло деи Корви гонца: не пожалует ли Микеланджело Буонарроти сегодня к вечеру в Ватиканский дворец? Святой отец должен сообщить Микеланджело нечто важное. Микеланджело отправился в бани на Виа де Пастини, где цирюльник подровнял ему бороду и вымыл волосы, начесав их на лоб. Сидя в спальне и глядя на себя в зеркало, пока Урбино помогал ему надеть горчичного цвета рубашку и плащ, он с удивлением заметил, что янтарные крапинки в его глазах стали тускнеть и что вмятина на его носу уже не кажется такой глубокой.

— Вот чудеса-то! — ворчал он, нахмурясь. — Теперь, когда моя физиономия уже ничего для меня не значит, я выгляжу, пожалуй, не столь безобразным, как прежде.

— Если вы не станете следить за собой, — усмехнулся Урбино, — то скоро вас начнут путать с вашими скульптурами.

Войдя в малый тронный зал Ватикана, Микеланджело застал папу Павла Третьего за оживленной беседой с Эрколе Гонзага, кардиналом Мантуанским, — то был сын высокоученой Изабеллы Эсте, человек превосходного вкуса. Микеланджело опустился на колени, поцеловал у папы перстень. Глядя на нового первосвященника, Микеланджело мысленно набрасывал рисунок; узкая голова, умные, проницательные глаза, длинный тонкий нос, нависший над белоснежными усами, впалые щеки и тонкогубый рот, говорящий о преодоленном сластолюбии и о любви к красоте.

— Сын мой, я считаю добрым предзнаменованием, что ты будешь работать в Риме в годы моего понтификата.

— Ваше святейшество, вы очень добры.

— Я скорее корыстен. Ведь нескольких моих предшественников люди будут помнить только потому, что они были твоими заказчиками.

Услышав такой комплимент, Микеланджело учтиво поклонился.

— Я хотел бы, чтобы ты служил мне, — с чувством произнес папа.

Микеланджело помолчал, выдерживая ту паузу, которую внутренне отсчитывает каменотес между ударами молота: раз-два-три-четыре.

— Как я мог бы служить вам, ваше святейшество?

— Продолжив работу над «Страшным Судом».

— Святой отец, я не могу взяться за столь обширный и тяжелый заказ.

— Почему же?

— По договору с герцогом Урбинским я обязан закончить гробницу папы Юлия. Герцог грозился обрушить на меня всяческие беды, если я не буду работать над одной только гробницей.

— Неужто папский престол убоится вельможного воителя? Забудь думать об этой гробнице. Я хочу, чтобы ты во славу нашего понтификата завершил убранство Сикстинской капеллы.

— Святой отец, вот уже тридцать лет, как я мучаюсь, отвечая за свой грех, — ведь договор подписан моею рукой.

Павел поднялся с трона, голова его в красной бархатной шапочке, отороченной горностаем, дрожала.

— Вот уже тридцать лет, как мне хочется заполучить тебя на свою службу. Теперь я папа — так неужели же мне не позволено удовлетворить это желание?

— Как видите, святой отец, ваши тридцать лет и мои тридцать лет столкнулись лбами.

Гневным жестом Павел сдвинул красную бархатную шапочку на затылок и воскликнул:

— Я говорю, что ты будешь служить мне, — и все остальное меня не касается!

Микеланджело поцеловал папский перстень, и, пятясь вышел из тронного зала. Скоро он уже сидел в своем старом домашнем кожаном кресле и раздумывал, что ему делать. Вдруг резкий, требовательный стук в дверь заставил его вскочить на ноги. Урбино ввел в комнату двух стражников-швейцарцев — эти громадные русоволосые воины были в одинаковых желто-зеленых мундирах. Они кратко объявили, что завтра перед обедом Микеланджело Буонарроти должен будет принять у себя его святейшество Павла Третьего.

— Я найму женщин, которые хорошенько приберут у нас, — говорил невозмутимый Урбино. — А чем обычно закусывает святой отец и его свита? Вот беда: никогда не видел живого папы, разве что во время уличных шествий.

— Вот бы и мне тоже видеть его только во время уличных шествий! — угрюмо проворчал Микеланджело. — Купи, Урбино, изюмного вина и печенья. И расстели на столе нашу лучшую флорентинскую скатерть.

Вызвав немалое волнение на площади перед форумом Траяна, папа Павел приехал вместе с кардиналами и слугами. Он милостиво улыбнулся Микеланджело, потом быстро прошел к статуе «Моисея». Кардиналы окружили изваяние, образовав сплошное поле красных сутан. По первому взгляду, который папа Павел украдкой бросил Эрколе Гонзага, было ясно, что мантуанский кардинал считался в Ватикане признанным знатоком искусства. Гонзага отступил от статуи, вытянув, как петух, голову, глаза его горели.

— Одного такого «Моисея» вполне достаточно, чтобы воздать честь папе Юлию, — произнес кардинал, и в голосе его звучали одновременно и гордость, и благоговение, и благодарность. — Ни один человек не вправе желать себе памятника более великолепного.

Папа Павел заметил задумчиво:

— Как было бы хорошо, Эрколе, если бы это сказал не ты, а я. — Затем, повернувшись к Микеланджело, добавил: — Ты видишь, сын мой, я не ошибался. Напиши же для меня «Страшный Суд». Я сумею договориться с герцогом Урбинским, и он примет «Моисея» и этих двух «Пленников» прямо из твоих рук.

2

Когда он был молод, ум его тревожили замыслы гигантского размаха. Однажды в Карраре он хотел превратить в изваяние целый мраморный утес, с тем чтобы его работа служила маяком на Тирренском море. Но в эту ночь, беспокойно ворочаясь в своей кровати, он спрашивал себя: «Где я возьму силы заполнить росписью столь огромную стену, на которую даже не хватит всех сикстинских фресок Гирландайо, Боттичелли, Росселли и Перуджино, вместе взятых?» Конечно, ему не надо будет лежать на спине и писать на потолке прямо над головой, но времени эта стена потребует не меньше, чем весь плафон, и изнурит она его тоже до последней степени. Как найти в себе в шестьдесят лет те стремительные, как ураган, силы, какие у него были в тридцать три года?

Измученный бессонницей, он встал и пошел к заутрене в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо, где встретил Лео Бальони. Покаявшись в грехах и причастившись, они вышли из церкви и остановились на Кампо деи Фиори; на лица их струился бледный свет ноябрьской утренней зари.

— Лео, ты, наверное, только что с попойки, а я всю ночь провел в мучительном споре со своей бессмертной душой. И все же исповедовался ты гораздо быстрее, чем я.

— Милый Микеланджело, с моей точки зрения, все, что доставляет удовольствие, — добро, а все, что приносит боль и страдание, — зло и грех. Выходит, я безгрешен моя совесть чиста. Судя по тому, как ты бледен, я сказал бы, что за эту ночь ты немало страдал и, значит, у тебя много прегрешений, а чтобы в них покаяться, требуется время. Зайдем-ка ко мне, выпьем по чашке горячего молока, — надо же нам как-то отозваться на те похвалы, которые расточает твоему «Моисею» кардинал Гонзага. Весь Рим почти об этом лишь и толкует.

Час, отданный дружбе, освежил и успокоил Микеланджело. Выйдя от Бальони, он медленно шагал по пустым улицам, направляясь к Пантеону. Обогнув его и полюбовавшись величественным куполом, он по Виа Ректа прошел к Тибру, а оттуда по Виа Алессандрина к собору Святого Петра. Архитектором собора был теперь Антонио да Сангалло, племянник Джулиано да Сангалло и бывший помощник Браманте. Насколько мог судить Микеланджело, с той поры, как он восемнадцать лет назад покинул Рим, строительство продвинулось очень мало: были лишь отремонтированы гигантские пилоны и возведено основание стен. На бетон и камень было потрачено двести тысяч дукатов, собранных со всего христианского мира, однако большая часть этих денег оседала в кошельках поставщиков и подрядчиков — они-то и прилагали все мыслимые старания, чтобы затянуть строительство как можно дольше. При такой медлительности, раздумывал Микеланджело, собор будут строить до самого Судного дня.

Маленькая часовня Марии Целительницы Лихорадки была еще не тронута, хотя ее предполагалось снести, чтобы освободить место для трансепта. Он вошел в нее, остановился перед своим «Оплакиванием». Как прекрасна Мария. Какое в ней изящество и нежность. Какое тонкое, чувствительное лицо у ее сына, к которому она склонилась.

Он встал на колени. На минуту он задумался, можно ли молиться перед собственным творением, не грех ли это, но ведь он изваял эту статую так давно, еще совсем молодым, в двадцать четыре года. И хотя на него нахлынула волна тех ощущений, которыми он жил в ту далекую пору, когда он впервые утвердил себя как скульптор, он не мог вспомнить решительно ни одной подробности, ни одной мелочи тогдашнего кропотливого своего труда над статуей. Словно бы ее создал не он, а кто-то другой, человек, которого он знал сто лет тому назад.

Рим сегодня весь высыпал на улицы — был праздник; красочно одетые люди ждали, когда от Капитолийского холма к площади Навона тронется двенадцать триумфальных колесниц. В этом году собирались показать состязания буйволов с лошадьми, потом двенадцать быков, впряженных в колесницы, побегут по крутому склону горы Тестаччио вниз до того места, где их для удовольствия публики зарежут, как резали поросят в тот давний праздник, когда Микеланджело слонялся по римским улицам вместе с Бальдуччи.

Не сознавая отчетливо, куда он идет, Микеланджело оказался перед домом Кавальери, расположенным среди обширного сада, в квартале Святого Евстахия. Это приземистое, похожее на крепость здание, фасадом выходившее на площадь, уже несколько столетий подряд было родовым гнездом Хранителей — так издавна называли семейство Кавальери за его деятельную заботу о древностях Рима, о старинных церквах, фонтанах и статуях.

Микеланджело собирался посетить этот дом уже три недели, и ходьбы до него от Мачелло деи Корви было всего десять минут: сначала прямо по узенькой Виа ди Сан Марко, а потом по Виа делле Боттеге Оскуре. Ударив молотком по металлической доске подле парадного входа, Микеланджело с удивлением подумал, почему он так долго не заходил к Томмазо де Кавальери, хотя весь последний год своей мучительной жизни во Флоренции он чувствовал, что, помимо прочего, его влечет в Рим и мысль об этом юном очаровательном друге.

Слуга открыл дверь и провел Микеланджело налево, в зал, где хранилось одно из лучших в Риме частных собраний античных мраморов. Переходя от статуи к статуе, Микеланджело осматривал то фавна с виноградной кистью, то спящего на скале ребенка, рука которого сжимала пучок маков, то барельеф с морским конем и женщиной, сидящей на этом коне и окруженной дельфинами. И все время он думал о тех полных горячей дружбы письмах, которыми они обменивались с Томмазо, и о своих рисунках с изображением Ганимеда и Тития, посланных юноше, чтобы тот учился мастерству.

Он услышал шаги за спиной, повернул голову… и чуть не вскрикнул от удивления. За те два года, которые они не виделись, Томмазо сильно изменился. Он был теперь уже не привлекательным молодым человеком, а таким красивым мужчиной, каких Микеланджело еще никогда не видел: перед этой красотою словно бы поблекло даже греческое изваяние дискобола, рядом с которым остановился Томмазо, — столь широки и мускулисты были у него плечи, столь тонка талия и стройны, изящны ноги.

— Вы пришли наконец, — сказал Томмазо, и в голосе его прозвучала неожиданная для такого молодого человека нота спокойствия и испытанной светской учтивости.

— Я не хотел тебя обременять своими печалями.

— Друзья могут делиться и печалями.

Они шагнули навстречу друг к другу и порывисто обнялись. Микеланджело заметил, что глаза у Томмазо стали более темными, обретя почти кобальтовую синеву, и черты лица казались отточенней и выразительней, чем прежде.

— Теперь я понял, где я видел тебя давным-давно — на плафоне Систины! — воскликнул Микеланджело.

— Как я мог там оказаться?

— Я поместил тебя на плафоне собственными руками. Помнишь: Адам, готовый принять искру жизни от Господа Бога. Это же ты, ты, вплоть до такой детали, как твои светло-каштановые волосы, ниспадающие на шею.

— Но вы писали Адама так много лет назад.

— Около двадцати четырех. Как раз в то время, когда ты родился. И написанный мною образ ты воплотил в действительность.

— Смотрите, до какой степени я уважаю своих друзей! — сказал Томмазо с улыбкой. — Я даже склонен поверить в чудо.

— Отрицать чудеса невозможно. Вот я вошел в этот зал тяжкой поступью, с тяжелым сердцем. И прошло только десять минут, как я с тобою, а с моих плеч свалилось десять лет.

— Ваши рисунки сделали меня как рисовальщика на десять лет старше.

— Как хорошо, что старый человек и юноша могут обмениваться своими годами, будто это не года, а подарки на Крещенье.

— Не зовите себя старым, — возразил Томмазо. Когда он сердился, глаза его темнели еще больше, напоминая чернила. — Я поражен, слыша от вас столь неподобающие слова. Человек бывает стар или молод в зависимости от того, сколько в нем осталось творческой силы.

Широкая улыбка осветила лицо Микеланджело. Тяжесть, до той поры давившая ему грудь и голову, сразу исчезла.

— Ты, наверное, знаешь, что я должен писать для папы Павла «Страшный Суд».

— Мне говорили об этом на заутрене. Ваша фреска будет блистательным завершением капеллы, под стать великому плафону.

Чтобы скрыть нахлынувшие на него чувства, Микеланджело отвернулся от Томмазо и молча стоял, проводя кончиками пальцев по чудесно изваянным ягодицам Венеры. Волна счастья охватывала его, и, с трудом овладев собой, он заговорил, обращаясь к другу:

— Томмазо, до этой минуты я не думал, что дерзну приняться за «Страшный Суд». Теперь я знаю, что я могу его написать.

Они стали подниматься по широкому маршу лестницы. Вверху, под защитой балюстрады, у Кавальери были расставлены меньшие и более хрупкие изваяния: женская голова, служившая подставкой для корзины, древнеримская статуя императора Августа, морская раковина, внутри которой была заключена обнаженная фигура.

Половину своего рабочего дня Томмазо Кавальери тратил на исполнение своих обязанностей в налоговой комиссии и в конторе по строительству публичных зданий, остальное время он посвящал рисованию. Мастерская его размещалась в задней части дворца, выходя окнами на Торре Арджентина, — это была почти пустая комната с деревянными козлами, на которых лежали голые доски. На стене, подле рабочего стола, висели рисунки Микеланджело — и те, которые он сделал два года назад в Риме, и те, что он прислал из Флоренции. На досках были разложены десятки рисунков самого Томмазо. Микеланджело внимательно оглядел их и воскликнул:

— У тебя замечательный талант! И ты упорно работаешь.

Лицо Томмазо заволокло облако печали.

— В прошлом году я попал в дурную компанию. Рим, как вы знаете, полон искушений. Я слишком много пил, предавался разврату, а работал очень мало.

Микеланджело удивился той сумрачной серьезности, с какой Томмазо корил самого себя.

— Даже Святой Франциск был необуздан в молодости, Томао. — Эта ласкательная форма имени, к которой прибегнул Микеланджело, заставила Томмазо наконец улыбнуться.

— Могу я работать с вами хотя бы два часа в день?

— Моя мастерская всегда открыта для тебя. Что может принести мне больше счастья? Погляди, как укрепляет меня твоя вера, твоя любовь. Я уже жажду приняться за рисунки для «Страшного Суда». Я хочу быть тебе не только другом, но и учителем. Ты поможешь мне увеличить мои рисунки, будешь рисовать моих натурщиков. Мы вырастим из тебя великого художника.

Томмазо стоял бледный, потускневшие его глаза словно подернула серая пелена. Он глухо сказал:

— Вы — само олицетворение искусства. Пристрастие, которое вы проявляете ко мне, вы могли бы проявить к любому человеку, обожающему искусство и готовому посвятить ему жизнь. Я скажу вам так: никого я не любил больше, чем люблю вас, ничьей дружбы не желал горячей, чем желаю вашей.

— Мне бесконечно жаль, что я не в состоянии отдать тебе все свое прошлое, как я могу отдать тебе будущее.

— А мне жаль, что я не могу ничем одарить вас в ответ.

— Ах, — сказал Микеланджело мягко, — тут ты заблуждаешься. Когда я стою вот у этого рабочего стола и смотрю на тебя, я не чувствую своих лет и не боюсь смерти. Это самое драгоценное из всего, что человек может дать другому человеку.

Они стали неразлучны. Они выходили рука об руку на площадь Навона подышать свежим воздухом, вместе по воскресеньям делали зарисовки на Капитолии или на Форуме, ужинали друг у друга дома после работы, а затем целыми вечерами беседовали или увлеченно рисовали. Радость, которую они испытывали в обществе друг друга, каким-то отблеском озаряла и других людей, кто их видел вместе; теперь это нерасторжимое единство признавали уже все и, желая куда-либо пригласить Томмазо или Микеланджело, неизменно приглашали обоих.

Как он мог бы назвать свое чувство к Томмазо? Несомненно, это было прежде всего поклонение красоте. Физическое обаяние Томмазо действовало на него с огромной силой, вызывая ощущение щемящей пустоты где-то под сердцем. Он понимал, что то, что он чувствовал по отношению к Томмазо, можно было определить только словом «любовь», но не хотел признаться себе в этом. Если припомнить все увлечения, какие он испытывал в своей жизни, то как можно назвать эту привязанность? С какой былой любовью сравнить эту любовь? Она даже отдаленно не напоминала ту любовь, которую он питал к своему семейству и которая скорей походила на подчинение; она была совсем не похожа и на то поклонение, с которым он относился к Великолепному, или на глубокую почтительность к Бертольдо; нельзя было сопоставить ее ни с терпеливой и долгой, хотя и приглушенной, любовью к Контессине, ни с незабываемой страстью к Клариссе, ни с чувством дружеской любви к Граначчи, ни с отеческой его любовью к Урбино. Быть может, эта любовь, пришедшая в его жизнь так поздно, вообще не поддавалась определению словом.

— Вы чтите во мне свою утраченную юность, — сказал Томмазо.

— Даже в своих мечтах я не заносился так высоко, чтобы быть похожим на тебя, — с горечью отозвался Микеланджело.

Они рисовали за столом, поставленным у горящего камина. Микеланджело делал первые наброски будущей фрески в Систине, вычерчивая уравновешивающие друг друга фигуры для боковых частей стены: справа люди словно взлетали вверх, к небесам, слева низвергались в преисподнюю.

— Когда вы возражаете мне, — снова заговорил Томмазо, — вы думаете лишь о своей внешней оболочке. А ведь мой внутренний облик очень беден и прост. Я с удовольствием отдал бы свои физические черты за ваш гений.

— И свалял бы дурака, Томмазо. Физическая красота — это один из редчайших даров Господа.

— И один из самых бесполезных, — отозвался Томмазо с мукой, весь побледнев.

— Нет, нет! — воскликнул Микеланджело. — Красота дает радость всем и каждому. Скажи, зачем, по-твоему, я создал целое племя великолепных существ в мраморе и красках, отдав на это свою жизнь? Да потому, что я поклоняюсь красоте — этому внешнему проявлению божественного начала в человеке.

— Ваши творения прекрасны потому, что вы вдохнули в них душу. Ваше «Оплакивание», «Моисей», фигуры Сикстинского плафона — они чувствуют, размышляют, им ведомо сострадание… Только потому они живые, и только потому они для нас что-то значат.

Этот взрыв страсти заставил Микеланджело сразу же сдаться.

— В твоих словах звучит мудрость человека, которому шестьдесят, а я рассуждал с легкомыслием двадцатичетырехлетнего юноши.

Он просыпался с рассветом, горя желанием сесть за рабочий стол. К тому времени когда солнце освещало колонну Траяна, приходил Томмазо: в руках его был сверток со свежими булочками, на завтрак Микеланджело. Постепенно приноровясь к требованиям Микеланджело, Урбино теперь искал натурщиков — в мастерской каждый день появлялись разные незнакомцы — рабочие, механики, дворяне, ученые, люди всякого вида, всех национальностей. В фреску «Страшного Суда» должно было войти много женщин: пришлось нанимать натурщиц в банях, в борделях, приглашать самых дорогостоящих гетер — те позировали обнаженными ради забавы.

Микеланджело нарисовал портрет Томмазо — это был единственный случай в жизни, когда он соблаговолил сделать портрет. С помощью черного мела он выразительно передал его гладкие щеки, чудесно изваянные скулы; Томмазо был изображен в античном костюме и держал в руках медальон.

— Узнаешь себя, Томмазо?

— Рисунок великолепный. Но это не я.

— Нет, ты — такой, каким я тебя вижу.

— Это лишает меня последней веры… Вы лишь подтвердили то, о чем я догадывался с самого начала: у меня есть вкус, я могу отличить хорошую работу от плохой, но во мне нет творческого огня.

Томмазо, сгорбившись, сидел на скамье, Микеланджело, вскинув голову, стоял рядом — любовь к Томмазо словно бы делала его всесильным гигантом.

— Томао, разве моими стараниями Себастьяно не стал известным живописцем? Разве я не обеспечил его крупными заказами? А ведь ты одареннее его в тысячу раз.

Томмазо стиснул челюсти. Отступать и отказываться от своего убеждения он не хотел.

— Учась у вас, я глубже постигаю природу искусства, но творческие мои способности от этого не возрастут. Вы напрасно теряете время, занимаясь со мной. Мне не надо больше приходить к вам.

После ужина Микеланджело уселся за своим длинным столом и начал писать. К утру он закончил два сонета:


ЛЮБОВЬ, ДАЮЩАЯ СВЕТ

Лишь вашим взором вижу сладкий свет,
Которого своим, слепым, не вижу;
Лишь вашими стопами цель приближу,
К которой мне пути, хромому, нет;
Бескрылый сам, на ваших крыльях, вслед
За вашей думой, ввысь, себя я движу;
Послушен вам — люблю и ненавижу,
Я зябну в зной, и в холоде согрет.
Своею волей весь я в вашей воле,
И ваше сердце мысль мою живит,
И речь моя — часть вашего дыханья.
Я — как луна, что на небесном поле
Невидима, пока не отразит
В ней солнце отблеск своего сиянья.
Когда Томмазо явился в мастерскую, Микеланджело подал ему первый стонет. Томмазо прочел стихотворение, лицо его вспыхнуло. Вынув из верстака второй листок, Микеланджело сказал:

— Вот и второе стихотворение, которое я написал:

О чуждом злу, о чистом говорят,
О совершенном мире эти очи, —
Небесных сил в них вижу средоточье,
За человека гордостью объят!
Томмазо долго стоял, опустив голову, без единого движения. Потом он поднял взор, открытый и ясный.

— Я недостоин такой любви, но я сделаю все возможное, чтобы заслужить ее.

— Если нам всегда станут воздавать по заслугам, — с кроткой улыбкой ответил Микеланджело, — то как же мы встретим день Страшного Суда!

3

Он вошел в Сикстинскую капеллу один и, став под многолюдное сборище из Книги Бытия, тщательно осматривал алтарную стену.

С краю потолка, на своем мраморном троне, восседал Иона — этот пророк из Ветхого завета будет теперь сидеть над головой творящего суд Христа из Евангелия.

Стена, распростершаяся почти на восемь сажен в вышину и на пять с лишним в ширину, вся была заполнена и расписана; в нижнем ее поясе были изображены шпалеры, почти в точности такие, как и на боковых стенах; над престолом были две фрески Перуджино — «Спасение младенца Моисея» и «Рождество Христово»; выше располагались два окна, парные окнам на боковых стенах, с портретами двух первых пап — Святого Лина и Святого Клита, а затем, в самом верху, в четвертом ярусе, были два его, Микеланджело, собственных люнета, расписанных изображениями предшественников Христа.

Снизу стена была задымлена; запачкана и повреждена она была и во втором ярусе, а вверху виднелись подтеки от сырости; пыль, сажа и копоть от свеч, зажигаемых на алтаре, покрывала всю ее поверхность. Микеланджело не хотелось уничтожать фрески Перуджино, но поскольку требовалось сбить и два его собственных люнета, его нельзя будет упрекнуть в мстительности. Он устранит два мешающих ему окна, возведет совершенно новую, из свежего кирпича, стену — он поставит ее чуть наклонно, отведя низ дюймов на десять вглубь, так, чтобы пыль, грязь и сажа не прилипали к ней столь легко.

Папа Павел охотно дал свое согласие на все эти планы. Фарнезе нравился Микеланджело все больше и больше, между ними завязались чисто дружеские отношения. Бурно проведя свою молодость, в конце концов Павел стал ученым, знатоком греческого и латинского, прекрасным оратором и писателем. Он был намерен избегать военных столкновений, к которым так рвался Юлий, он не желал устраивать при своем дворе оргий, какие устраивал папа Лев, надеялся не допустить тех ошибок в международных делах, какие были у Клемента, и не хотел вести те интриги, какие вел тот. Как убедился Микеланджело, когда его пригласили в Ватикан, Павел был щедро наделен чувством юмора. Видя блестящие, лукавые глаза первосвященника, Микеланджело сказал:

— Вы сегодня чудесно выглядите, ваше святейшество.

— Не говори об этом слишком громко, — с усмешкой шепнул ему в ответ Павел. — Иначе ты огорчишь всю коллегию кардиналов. Ведь они избрали меня папой только потому, что считали, будто я при смерти. Но папство пришлось мне так по вкусу, что я решил пережить всех кардиналов.

Микеланджело чувствовал себя счастливым — он прилежно рисовал в своей мастерской, которую Урбино привел в порядок и заново выкрасил. Рисование, подобно пище, напиткам и сну, прибавляет человеку сил. Чертя по бумаге, рука подавала Микеланджело первые зародыши мыслей, и он быстро их ухватывал. Судный день, гласит христианская догма, должен совпасть с концом света. Верно ли это? Мог ли Господь сотворить мир только для того, чтобы его оставить? Ведь Господь Бог создал человека по своему собственному побуждению. Так разве у Бога недостанет могущества, чтобы хранить и поддерживать этот мир всегда и вечно, вопреки всем бесчестиям и злу? Разве Господь не стремился к этому, разве не такова его воля? Поскольку каждый человек перед смертью сам себя подвергает суду, каясь в грехах или умирая нераскаявшимся, разве нельзя предположить, что Страшный Суд — это преддверье золотого века, который Господь уготовил людям, только ожидая часа, чтобы послать народам Христа и начать судилище? Микеланджело считал, что Страшный Суд ему надо писать отнюдь не совершившимся, а едва только начатым, на пороге свершения. Тогда он мог бы показать суд человека над самим собой перед лицом смертных мук. Тут уж не могло быть уверток и обмана. Микеланджело верил, что каждый несет ответственность за свои деяния на земле, что существует внутренний суд человека. Мог ли даже пылающий гневом Христос принести человеку большее возмездие? Мог ли Дантов Харон, плывя в своей ладье по Ахерону, низвергнуть злодеев в преисподнюю более страшную, чем та, что видится взору человека, суровым судом осудившего самого себя?

С той секунды, как перо его прикоснулось к бумаге, он уже искал очертания человеческих форм, той единственной, нервной линии для каждой фигуры, которая передавала бы отчаянную напряженность движения. Сердясь на то, что приходится прерывать линию, он окунал перо в чернила и снова вел ее, стремясь выразить и форму и пространство одновременно. Внутри возникшего контура он наносил как бы пучки перекрестных штрихов и линий — так выявлялась игра мускулов в их различных состояниях, проступала взаимосвязь внутренних тканей и покровов. Он стремился как можно острее отграничить телесные формы от живого, трепетного воздуха — этого он достигал, вторгаясь в голые нервы пространства. Каждый мужчина, женщина и ребенок должны были предстать в совершенной ясности и явить свое человеческое достоинство во всей полноте, ибо каждый из них был личностью и чего-то стоил. Это был главный мотив в борьбе за возрождение знания и свободы, которые после сна и мрака многих веков вновь воспрянули во Флоренции. Никогда и никто не скажет, что он, Микеланджело Буонарроти, тосканец, низводил человека до незаметной, неразличимой частицы примитивной массы, изображал ли он его на пути к раю или к аду.

Хотя он сам и не признался бы в этом, но руки его были утомлены беспрерывным десятилетним ваянием фигур в часовне Медичи. Чем пристальней осматривал он свой плафон в Сикстинской капелле, тем больше склонялся к мысли, что в конце концов живопись могла бы стать благородным и вечным видом искусства.

Постепенно вокруг Микеланджело собралась целая группа молодых флорентинцев — каждый вечер они приходили в отремонтированную его мастерскую на Мачелло деи Корви и обсуждали с ним свои планы свержения Алессандро. Во главе этого кружка стояли такие лица, как блестящий, полный энергии кардинал Ипполито и кардинал Эрколе Гонзага, разделявшие верховенство в ученых и художественных сферах Рима; изящный и милый кардинал Никколо; Роберто Строцци, отец которого в свое время помог Микеланджело пристроить Джовансимоне и Сиджизмондо к шерстяной торговле, а дед купил у Микеланджело первую проданную им скульптуру; многие сыновья и внуки давних жителей флорентинской колонии, в чьи дома любезно приглашали Микеланджело и ту пору, когда он впервые приехал в Рим и когда кардинал Риарио вынудил его долго слоняться без дела. Начав теперь в воскресные вечера наносить визиты, Микеланджело сделался центром внимания со стороны другой деятельной группы молодых людей: там были Пьерантонио, скульптор; Пьерино дель Вага, наиболее известный лепщик и декоратор в Риме; его ученик Марчелло Мантовано; Якопино дель Конте, флорентинец, ученик Андрея дель Сарто, приехавший в Рим вслед за Микеланджело; Лоренцетто Лотти, архитектор при соборе Святого Петра, сын колокольного мастера, того самого, что работал с Микеланджело в Болонье. Эти юноши видели в Микеланджело смелого человека, который бросал вызов папам, достойного воспитанника Лоренцо Великолепного. Флоренция катилась теперь в глубокую пропасть, ее сыны приходили в отчаяние и теряли веру в себя, и этим юношам было отрадно знать и думать, что Микеланджело возвышается над Европой подобно горе Альтиссиме. Он укреплял в них гордость от сознания того, что они тосканцы; он один создал столько поистине гениальных произведений, сколько не создали все остальные художники, вместе взятые. Если Флоренция могла породить Микеланджело, она переживет Алессандро.

С болью в душе Микеланджело сознавал, что никогда раньше он не пользовался подобного рода признаньем и что вряд ли бы он благосклонно отнесся к подобной популярности, приди она в былые годы.

— У меня меняется характер, — говорил он Томмазо. — Когда я расписывал плафон, ни с кем, кроме Мики, я тогда и не разговаривал.

— Это было для вас несчастное время?

— Художник, когда он в расцвете своих сил, живет в особом мире — обычное человеческое счастье ему чуждо.

Микеланджело понимал, что перемена в его характере отчасти вызвана его чувством к Томмазо. Он восхищался телесной красотой и благородством духа Томмазо так, как мог бы восхищаться впервые влюбленный юноша нежной девушкой. Он ощущал все симптомы подобной любви: его переполняла радость, когда Томмазо входил в комнату, томила печаль, когда он уходил, он мучился ожиданием, когда предстояла с ним встреча. Вот он смотрит на Томмазо, сосредоточенно рисующего что-то углем. Он не смеет сказать ему, какие чувства его обуревают, и только глубокой ночью, оставшись один, он расскажет о них в сонете:

Всегда ль за грех должны мы почитать
Той красоты земной обожествленье,
Что нам внушает к высшему стремленье,
Душе дарит Господню благодать…
В Риме стало известно, что Карл Пятый собирается выдать свою незаконную дочь Маргариту замуж за Алессандро; такой брак означал бы союз императора с Алессандро, позволявший тирану удержаться у власти. Все надежды флорентинской колонии в Риме рушились. В те же нерадостные дни Микеланджело пришлось пережить и одно личное разочарование. Дело касалось Себастьяно — этот тучный, лоснящийся, как круг сыра, монах только что возвратился в Рим после путешествия.

— Мой милый крестный, как я рад видеть вас! Вам надо сходить в церковь Сан Пьетро ин Монторио и посмотреть, удачно ли я перевел ваши рисунки в масло.

— В масло? Я всегда думал, что ты будешь работать по фреске.

Толстые щеки Себастьяно покраснели.

— Фреска — это ваша специальность, дорогой маэстро. Вы ведь никогда не ошибаетесь. А по моему характеру больше подходит масло — если я наделаю ошибок, я тут же соскребу краску и пишу на стене заново.

Они поднялись к церкви Сан Пьетро ин Монторио, возвышавшейся надо всем Римом. Воздух был прозрачен; под зимним небом, среди черепичных крыш, чистой голубизной сверкал Тибр. Во дворике они полюбовались на Брамантово Темпиетто, эту жемчужину архитектуры, всегда вызывавшую у Микеланджело искреннее восхищение. Едва Микеланджело ступил в церковь, как Себастьяно, не скрывая своей гордости, провел его в первую часовню справа. Микеланджело убедился, что работа у Себастьяно была мастерская — на росписях, сделанных по его рисункам, краски казались совсем свежими. А ведь кто ни пробовал писать на стенах масляными красками, даже такие художники, как Андреа дель Кастаньо или Антонио и Пьеро Поллайоло, — все равно их росписи быстро блекли или темнели.

— Я изобрел новый способ, — самодовольно объяснял Себастьяно. — Я беру для грунта сырую глину, смешивая ее с мастикой и камедью. Разогреваю эту смесь на огне, а на стену наношу мастерком, раскаленным добела. Скажите, вы недовольны мною?

— Что ты расписал еще после этой часовни?

— Да, собственно, ничего…

— Что ж так — при твоей-то гордости своим новым методом?

— Когда папа Клемент назначил меня хранителем печати, у меня больше не стало нужды в работе. Деньги сами плыли мне в руки.

— Значит, ты писал только ради денег?

Себастьяно посмотрел на Микеланджело так, словно бы его благодетель внезапно лишился рассудка.

— А ради чего же еще писать?

Микеланджело вспылил, но сразу успокоился, поняв, что гневаться на Себастьяно так же неразумно, как гневаться на ребенка.

— Ты прав, Себастьяно, — сказал он. — Пой, играй на своей лютне, забавляйся. Пусть искусство будет уделом тех бедняг, которым не остается ничего другого.

Полный застой на стройке собора Святого Петра был для Микеланджело куда более горькой пилюлей. Опытный его глаз говорил ему, что за те месяцы, которые он прожил в Риме, стены собора не поднялись ни на аршин, хотя там работали сотни людей и тратилось много бетона. Римские флорентинцы хорошо знали, что на строительстве попусту расточаются деньги и время, но даже три кардинала — друзья Микеланджело — не могли ему сказать, догадывается ли папа Павел, что там происходит. Занимая пост архитектора храма в течение двадцати лет, Антонио да Сангалло так укрепился в Риме, что спорить и ссориться с ним ни у кого не хватало отваги. Микеланджело понял, что самым благоразумным с его стороны будет держаться пока спокойно. Но внутренне он кипел: никогда он не мог преодолеть в себе чувства, что собор Святого Петра — его детище, что отчасти благодаря ему, Микеланджело, возник проект этого храма и началось его строительство. Когда терпение Микеланджело истощилось, он, улучив минуту, стал рассказывать папе, как обстоят дела на стройке.

Поглаживая свою длинную белую бороду, папа Павел слушал его внимательно.

— Разве ты не предъявлял те же самые обвинения и Браманте? Теперь при дворе будут говорить, что ты ревнуешь к Антонио да Сангалло. Это выставит тебя в дурном свете.

— Меня выставляли в дурном свете почти всю мою жизнь.

— Пиши, Микеланджело, «Страшный Суд», а собор Святого Петра пусть строит Антонио да Сангалло.

Когда он, потерпев такую неудачу, удрученный пришел домой, его ждали там Томмазо, кардинал Ипполито и кардинал Никколó. Они расхаживали по мастерской, придерживаясь каждый своей орбиты.

— Я смотрю, тут целое посольство! — удивился Микеланджело.

— Так оно и есть, — ответил Ипполито. — Скоро Карл Пятый проездом будет в Риме. Он посетит здесь лишь один частный дом — Виттории Колонны, маркизы Пескарской. Карл большой друг семьи ее мужа в Неаполе.

— Я не знаком с маркизой.

— Но я знаком с нею, — отозвался Томмазо. — Я попросил ее пригласить вас вечером в воскресенье, когда у нее соберутся гости. Вы, конечно, пойдете?

Прежде чем Микеланджело успел спросить: «Гожусь ли я для подобного общества?», заговорил Никколó, подняв свои печальные карие глаза, так похожие на глаза Контессины:

— Если вы станете другом маркизы и она представит вас императору, вы сделаете для Флоренции огромное дело.

Когда кардиналы ушли, Томмазо сказал Микеланджело:

— Я давно уже хочу, чтобы вы познакомились с Витторией Колонной. За те годы, что вас не было в Риме, она стала здесь первой дамой. Это замечательная поэтесса, один из самых тонких умов в Риме. Она очень красива. И к тому же — святая.

— Ты влюблен в эту даму? — спросил Микеланджело.

— Совсем нет, — весело рассмеялся Томмазо. — Этой женщине сорок шесть лет, у нее был удивительный роман, потом замужество. Последние десять лет она вдова.

— Она из того рода Колонны, чей дворец стоит на Квиринале, выше моего дома?

— Да она сестра Асканио Колонны, хотя живет во дворце редко. Большую часть времени она проводит в женском монастыре Иоанна Крестителя. Строгая и суровая жизнь монахинь ей по душе.

Виттория Колонна, родившаяся в одной из самых могущественных семей Италии, была помолвлена с неаполитанцемФерранте Франчески д'Авалос, маркизом Пескарским, когда жениху и невесте было по четыре года. В девятнадцать их повенчали — свадьба, состоявшаяся в Иски, была очень пышной. Медовый месяц оказался кратким, ибо маркизу, как военачальнику, служившему императору Священной Римской империи Максимилиану, пришлось тотчас же отправиться на войну. За шестнадцать лет своего замужества Виттория редко видела мужа. В 1512 году он был ранен в битве за Равенну. Виттория выходила его, вернув к жизни, но он опять уехал к войскам и через тринадцать лет пал в битве под Павией, в Ломбардии, совершив на поле боя героические подвиги. Виттория провела долгие годы в одиночестве, усердно изучая греческий и латинский языки, и стала одной из самых ученых женщин Италии. После гибели мужа она хотела постричься в монахини, но папа Клемент запретил ей это. Последние десять лет она помогала бедным, вкладывала много средств в строительство женских монастырей, помогая стать монахинями многим и многим девицам, лишенным приданого, а значит, и надежды на замужество. Стихотворения Виттории были значительным литературным событием тех лет.

— Я видел вблизи только одного живого святого, — заметил Микеланджело. — Это был настоятель Бикьеллини. Интересно взглянуть, как выглядит женский вариант святого угодника.

И больше он уже не думал о Виттории Колонне, маркизе Пескарской. А в воскресенье вечером к нему зашел Томмазо, и они направились вверх по Виа де Кавалли, шагая мимо садов Колонны по одной стороне и терм Константина по другой. Скоро они были на вершине горы Кавалло, получившей свое название по двум мраморным «Укротителям Коней», — Микеланджело знал эти статуи с первого своего дня в Риме, когда его затащил сюда Лео Бальони. В садах женского монастыря Святого Сильвестра на Квиринале лился теплый весенний свет, в тени высоких лавров стояли старинные каменные скамьи, стены за ними были увиты зеленым плющом.

Виттория Колонна беседовала со своими немногочисленными гостями; приветствуя Микеланджело, она встала. Микеланджело был изрядно озадачен. По рассказам Томмазо, который говорил о печалях и лишениях маркизы, о ее святости, он ожидал увидеть пожилую матрону в черном одеянии, со следами пережитой трагедии на лице. А сейчас он смотрел в яркие и глубокие зеленые глаза самой красивой, обольстительной женщины, какую он когда-либо встречал. У нее был нежный румянец на щеках, полные, приятно раскрывающиеся в разговоре губы, вся она словно бы дышала юной увлеченностью и любовью к жизни. Несмотря на царственную сдержанность манер, в ней не чувствовалось высокомерия. Под легкой тканью ее простого платья Микеланджело видел фигуру зрелой прекрасной женщины; ее зеленые глаза хорошо оттенялись длинными медово-золотистыми косами, спадавшими на плечи, нос был прямой, римский, мило вздернутый на кончике, чудесно вылепленные подбородок и скулы делали это лицо не только красивым, но и сильным.

Микеланджело устыдился того, что он раздевает взором беззащитную женщину, будто это была какая-то наемная натурщица; от замешательства в ушах у него гудело, и он не мог уже разобрать, о чем ему говорила маркиза. Он подумал:

— Как это ужасно — беседовать со святою!

Чувство вины отрезвило его, и шум в ушах стихнул, но отвести от маркизы глаза Микеланджело не мог. Ее красота была как полуденное солнце, которое и наполняло сад светом, и в то же время слепило. Напрягая внимание, Микеланджело понял, что его представляют Латтанцио Толомеи, ученому посланнику Сиены; поэту Садолето; кардиналу Мороне; папскому секретарю Блозио, которого Микеланджело встречал при дворе; наконец, какому-то священнику, только что прервавшему свою речь о Посланиях апостола Павла.

Голос у Виттории Колонны был звучный, грудной.

— Я приветствую вас, Микеланджело Буонарроти, как старого своего друга, ибо ваши работы беседуют со мною вот уже много лет, — сказала она.

— Значит, мои работы куда более счастливы, чем я сам, маркиза.

Зеленые глаза Виттории затуманились.

— Я слышала, синьор, что вы человек прямой и не прибегаете к лести.

— Ваши сведения справедливы, — ответил Микеланджело.

Тон, каким он произнес эти слова, не оставлял возможности для возражений. Секунду поколебавшись, Виттория Колонна продолжала:

— Мне говорили, что вы знали фра Савонаролу.

— Нет, не знал. Но я много раз слушал его проповеди. В церкви Сан Марко и в Соборе.

— Как мне хотелось бы быть на вашем месте!

— Его голос гремел по всему огромному пространству Собора и, словно отталкиваясь от стен, отдавался в моих ушах.

— Очень жаль, что его проповедь все-таки не сразила Рим. Иначе в нашей матери-церкви давно были бы введены реформы. И мы не утеряли бы наших духовных чад в Германии и Голландии.

— Вы поклоняетесь фра Савонароле?

— Он пал жертвой за наше дело.

Прислушиваясь к жарким речам гостей маркизы, Микеланджело понял, что он оказался в гуще кружка, резко настроенного против политики папства и искавшего средств, чтобы провести свою церковную реформацию. Это было очень серьезно: ведь инквизиция в Испании и Португалии обрекала на смерть тысячи людей за прегрешения куда менее важные. Восхищенный смелостью маркизы, он взглянул на нее: лицо ее сияло подвижнической самоотверженностью.

— Я не хотел бы быть непочтительным, синьора, но должен сказать, что фра Савонарола принес в жертву множество прекрасных произведений искусства и литературы — он сжег их, как он выражался, на «кострах суетности», прежде чем сам погиб на костре.

— Я всегда сожалела об этом, синьор Буонарроти. Я уверена, что нельзя очистить человеческие сердца, опустошая человеческий разум.

С этой минуты беседа стала общей. Гости говорили о фламандском искусстве, очень почитаемом в Риме, о его резком отличии от итальянского, потом речь зашла о том, как складывались христианские представления о Страшном Суде, Микеланджело прочитал по памяти 31–32 стихи из двадцать пятой главы Евангелия от Матфея:

«Когда же приидет Сын человеческий во славе своей и все святые ангелы с Ним: тогда сядет на престоле славы своей. И соберутся перед Ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлиц. И поставит овец по правую свою сторону, а козлиц по левую».

На пути домой, любуясь с горы Кавалло раскинувшимся в лучах закатного солнца городом, Микеланджело спросил:

— Томмазо, когда мы можем повидать ее снова?

— Когда она пригласит нас.

— А до той поры нам придется ждать?

— Придется. Сама она никуда не выходит, нигде не появляется.

— Тогда я буду ждать! — сказал Микеланджело твердо. — Буду ждать, как молчаливый проситель, пока госпожа не соизволит пригласить меня вновь.

Улыбка тронула углы губ Томмазо.

— Я так и думал, что она произведет на вас впечатление.

Всю эту ночь перед Микеланджело сияло лицо Виттории Колонны. Уже много лет мысли о женщине не захватывали его с такой неотвратимой силой. Строки стихов, блуждавшие у него в голове, говорили уже не о Томмазо де Кавальери, а о маркизе Пескарской, и утром, едва только запели петухи, он вскочил с постели и написал:

Твое лицо одним усильем зренья
Могу достичь порой издалека,
Но ни плечо, ни шея, ни рука
Не ведают такого утоленья.
Бессонная душа в своем стремленье
Мой взор берет, крылата и легка,
Вздымается, как ветр, под облака,
Твоей красе несет благоговенье.
А косной плоти тесный дан предел;
Какая бы любовь в ней ни горела,
Вслед ангелам она не полетит!
Лишь дивный глаз ту грань преодолел.
О донна! В глаз бы превратить все тело,
И пусть он только на тебя глядит!

4

Прошло две недели, прежде чем он дождался приглашения. За это время в сознании Микеланджело скульптурная красота Виттории — формы ее тела, ее сильное, но нежное лицо каким-то образом слились с мраморным изваянием Ночи в часовне Медичи. Стоял теплый и ясный день, майское воскресенье, когда слуга маркизы Фоао принес от нее известие.

— Моя госпожа просила передать вам, мессер, что она находится в часовне Святого Сильвестра на Квиринале. Часовня эта закрыта для прихожан, там очень приятно. Госпожа спрашивает, не угодно ли вам будет пожертвовать часом времени, чтобы она могла побеседовать с вами.

Освежаясь в ушате холодной воды, который Урбино поставил на веранде, выходящей в сад, Микеланджело не мог подавить волнения. Он надел специально купленную на случай приглашения к маркизе темно-синюю рубашку и чулки и зашагал вверх по холму.

Он рассчитывал побыть с нею наедине, но когда Виттория Колонна в белоснежном шелковом платье, с белой кружевной мантильей на голове, встала ему навстречу, он увидел, что часовня полна приглашенных. Здесь были известнейшие лица из Ватикана и университета. Художник-испанец жаловался на то, что в Испании нет уже хорошего искусства, так как испанцы не придают значения ни живописи, ни скульптуре и не хотят тратить на них деньги. После этого все принялись говорить об искусстве своих городов-государств: венецианцы о портретах Тициана, падуанцы о фресках Джотто, сиенцы об уникальной своей ратуше, феррарцы об украшениях замка, затем в разговор вступили пизанцы, болонцы, жители Пармы, Пьяченцы, Милана, Орвието…

Микеланджело хорошо знал большинство упоминаемых работ, но слушал гостей рассеянно: он все время смотрел на Витторию, неподвижно сидевшую у окна с цветными стеклами, которые бросали свой радужный отблеск на ее безупречно белое лицо и руки. Он невольно раздумывал: если брак Виттории с маркизом был так счастлив и полон любви, то почему за все его шестнадцать лет они жили вместе лишь несколько месяцев? Почему маркиза пребывала в одиночестве на севере Италии в долгие дождливые зимы, когда никаких военных действий не могло и быть? И почему один старый друг отвел глаза в сторону, когда Микеланджело спросил его, какие подвиги совершил муж маркизы на том поле боя, где его убили?

Вдруг Микеланджело почувствовал, что в часовне наступила тишина. Все взоры были обращены на него. Эрколе Гонзага вежливо повторил свой вопрос: не скажет ли Микеланджело, какие произведения искусства во Флоренции ему нравятся больше других?

Микеланджело чуть покраснел, голос его дрогнул. Он заговорил о красоте изваяний Гиберти, Орканьи, Донателло, Мино да Фьезоле, о живописи Мазаччо, Гирландайо, Боттичелли. Когда он смолк, Виттория Колонна сказала:

— Зная, что Микеланджело скромный человек, мы воздерживались говорить об искусстве в Риме. Но в Систине наш друг создал роспись, которая под силу лишь двадцати великим художникам, работай они вместе. Кто сомневается, что наступит время, когда все человечество будет видеть и понимать сотворение мира по фрескам Микеланджело?

Ее огромные зеленые глаза поглотили его без остатка. Все, что она говорила, было обращено как бы к нему одному; слова ее звучали спокойно, сдержанно, но в голосе все же прорывалась какая-то особая горловая нота; губы ее, казалось ему, были так близко от его губ.

— Не думайте, Микеланджело, что я захваливаю вас. По существу, я хвалю совсем и не вас, вернее, хвалю вас как верного слугу. Ибо я давно считаю, что у вас истинно божественный дар и что вы избраны для исполнения вашей великой цели самим Господом.

Микеланджело напряг свой ум в поисках ответа, но слова не приходили. Ему хотелось лишь сказать Виттории, какие чувства он к ней испытывает.

— Святой отец осчастливил меня, дав разрешение построить у подножия горы Кавалло монастырь для девушек, — продолжала Виттория. — Место, которое я выбрала, находится около разбитого портика при башне Мецената, с которой, как говорят, Нерон любовался горящим Римом. Мне нравится сама мысль, что святые женщины сотрут следы ног столь порочного человека. Я только не знаю, Микеланджело, какие придать монастырю архитектурные формы и можно ли там воспользоваться некоторыми старыми строениями.

— Если вы готовы спуститься к этому месту, синьора, мы осмотрим все руины.

— Вы очень любезны.

Он и не помышлял о любезности, он просто рассчитывал, спустившись к древнему храму и расхаживая по грудам камня, провести с нею час наедине, без посторонних глаз. Однако маркиза пригласила на эту прогулку и всех остальных гостей. Микеланджело был вознагражден лишь тем, что ему позволили идти с нею рядом — эта физическая, духовная и интеллектуальная близость взбудоражила его, совсем затуманив рассудок. Но он все же выбрался из окутывавшего его облака чувств — пришлось вспомнить, что он архитектор, и выбирать место для будущего монастыря.

— Этот разрушенный портик, маркиза, можно, на мой взгляд, превратить в колокольню. Я мог бы сделать и несколько набросков монастырского здания.

— Я не решалась просить вас о такой услуге.

Теплота благодарности, с которой были произнесены эти слова, так тронула его, точно это были и не слова, а обнимавшие его руки. Он уже поздравлял себя, полагая, что его стратегический расчет, как разбить барьер безразличия, воздвигаемый Витторией между собой и окружающими, вполне оправдывается.

— Я сделаю эти наброски за день или за два. Куда вам их принести?

Глаза Виттории сразу стали непроницаемы. Она ответила ему сдержанно, почти сухо:

— У меня очень много забот по монастырским делам. Может быть, Фоао известит вас, когда я буду свободна? Через неделю или две?

Он вернулся в свою мастерскую разъяренный, расшвыривая все вокруг. Какую игру ведет с ним эта женщина? Неужто она расточает эти чрезмерные комплименты лишь для того, чтобы склонить его к своим ногам? Тронул он ее сердце или не тронул? Если она желает его дружбы, то почему так отталкивает его? Отсрочить встречу… на целых две недели! Понимает ли она, как глубоко он очарован ею? Есть ли в ее жилах человеческая горячая кровь? И хоть какие-то чувства в груди?

— Вы должны понять, что она посвятила всю себя памяти мужа, — говорил ему Томмазо, видя, как он взволнован. — Все эти годы, как погиб маркиз, она любила одного только Иисуса.

— Если бы любовь к Христу отвращала женщин от любви к живым мужчинам, итальянский народ давным-давно бы вымер.

— Я принес вам кое-какие стихи маркизы. Быть может, вы извлечете из них что-то новое и об авторе. Вот послушайте такое стихотворение:

Моя душа давно отрешена
От человеческой любви и славы.
Изведав горечь гибельной отравы,
Лишь к Господу она обращена.
Зовет меня священная страна —
О, как ее вершины величавы!
Земной стопе не мерить эти главы,
На них заря Всесильным зажжена.
А вот строки из другого стихотворения:

О, если бы, преодолев страданья,
Могла я сердцем горний мир объять!
Мне имя Иисуса повторять
И жить им до последнего дыханья…
Потирая пальцем морщины на переносье, Микеланджело несколько секунд раздумывал над только что прозвучавшими строками.

— Она пишет как женщина глубоко уязвленная.

— Смертью.

— Позвольте усомниться в этом.

— Тогда чем же?

— Мое чутье говорит, что тут замешаны другие печали.

Когда Томмазо ушел, Микеланджело велел Урбино заправить лампу и тихо уселся за стол, шелестя листами стихотворений и вникая в их суть. В одной поэме, обращенной к маркизу, он прочел:

Досель тебя, Любовь, я не бежала,
Твоей темницы сладкой не кляла.
В какие б тучи ни сгущалась мгла,
Всем существом тебе принадлежала.
Я только на тебя и уповала,
Но ныне вкруг прекрасного ствола
Трава печали кольца завила,
Рассыпав злые терния и жала.
Теперь меня влечет иное царство,
Где раненой душе найду лекарство,
Не в силах иго прежнее нести.
И пусть слова прошения суровы,
Я говорю: сними с меня оковы,
Позволь опять свободу обрести.
Он был полон недоумений. Почему Виттория описывала свою любовь как темницу и иго? Почему она стремится обрести свободу от любви, которой отдала всю жизнь? Ему надо было дознаться правды, ибо теперь он ясно чувствовал, что любит Витторию, любит с того ослепительного мига, когда впервые взглянул на нее в саду монастыря Святого Сильвестра.

— Есть возможность получить кое-какие сведения, — уверял его изобретательный и неутомимый Лео Бальони. — Надо пощупать живущих в Риме неаполитанцев, особенно тех, кто был в сражениях вместе с маркизом. Дай мне время, я присмотрюсь, на кого из них можно положиться.

Чтобы разузнать, что требовалось, Лео потратил пять дней; в мастерскую к Микеланджело он явился уже совершенно разбитым от усталости.

— Факты посыпались на меня дождем, как будто где-то на небесах вытащили пробку. Но что меня удручает, Микеланджело, хотя я и стал циничен в преклонных летах, — это обилие легенд, выдаваемых за истину.

— Урбино, будь добр, принеси синьору Бальони бутылку нашего лучшего вина.

— Во-первых, у них был совсем не такой идиллический любовный роман, о каком тебе прожужжали уши. Маркиз никогда не любил своей жены, он бежал от нее через несколько дней после свадьбы. Во-вторых, у него всегда были любовницы на всем пути от Неаполя до Милана. В-третьих, под любым предлогом, на выдумку которых так способны изобретательные мужья, он избегал заезжать со своей женой в тот город, где бывал раньше. В-четвертых, этот благородный маркиз пошел на одно из самых подлых в истории, двойных предательств: он изменил как императору, так и своим сообщникам по заговору. Есть слух, что он умер не на поле боя, а далеко от него, — просто был отравлен.

— Я знал это! — вскричал Микеланджело. — Лео, ты сделал меня в эту минуту самым счастливым человеком!

— Позвольте усомниться в этом.

— Черт побери, что ты хочешь сказать?

— Знание истины скорей отягчит твою жизнь, а не облегчит. Я думаю о том времени, когда Виттория Колонна поймет, что ты знаешь правду про ее замужество…

— Неужели ты считаешь меня таким кретином?

— Влюбленный человек может пустить в ход любое оружие. А когда он домогается женщины…

— Домогается! Мне хотя бы побыть с нею час наедине.

Он рисовал, сидя за своим длинным столом, заваленным стопами бумаги, перьями, углями, открытой на описании Харона книгой Дантового Ада, и появление слуги Виттории Фоао было для него полной неожиданностью. Маркиза приглашала Микеланджело на завтрашний вечер в сады дворца Колонны, на том холме, что возвышался над его домом. Поскольку она звала его в свой родовой особняк, а не в монастырский сад или часовню, он думал, что они, может быть, окажутся наедине друг с другом. Он мучился в лихорадке ожидания и крутил огрызок пера:

О, как постигнуть меру красоты,
Когда ты очарован красотою!
Она ль так совершенна? Иль порою
В тебе самом живут ее черты?
Сады Колонны занимали значительную часть склона горы Кавалло, темную зелень которой было видно из окон мастерской Микеланджело. Слуга провел его по тропе, с обеих сторон обсаженной густыми кустами цветущего жасмина. Еще издали Микеланджело услышал звуки оживленного и многоголосого говора и был жестоко этим разочарован. Перед ним открылся под сенью густых деревьев летний павильон, рядом был пруд, усеянный водяными лилиями, и искусственный водопад, насыщавший воздух свежестью и прохладой.

Виттория встретила его на пороге павильона. Войдя внутрь, он кивнул присутствующим и неуклюже сел в углу, откинувшись спиной на резную белую решетку. Виттория ловила каждый взгляд Микеланджело, пытаясь втянуть его в общий разговор, но он уклонялся. Вдруг у него вспыхнула мысль:

«Так вот почему она не хочет вновь полюбить. Не потому, что первая ее любовь была так прекрасна, а потому, что эта любовь была безобразна! Вот почему она отдает теперь свою душу только Христу».

Он поднял глаза и посмотрел на нее так пристально, словно хотел проникнуть в сокровенные глубины ее души. Она оборвала фразу на полуслове, повернулась к нему и спросила с участием:

— Вы чем-то огорчены, Микеланджело?

Затем на него нахлынули другие мысли:

«Она никогда не знала мужчины. Ее муж не воспользовался браком ни в медовый их месяц, ни тогда, когда он возвращался раненым с войны. Она такая же девственница, как те юные девушки, которых она берет в свой монастырь».

Теперь ему было мучительно жаль ее. Что ж, он примет, признает эту легенду о бессмертной любви, не помышляя ее разрушить, — более того, он будет внушать этой смелой и желанной женщине, что любовь, которую он предлагает ей, может стать такой же прекрасной, как и та, которую она придумала.

5

Любовь Микеланджело к Виттории ничуть не изменила его чувств к Томмазо Кавальери. Как и прежде, прихватив с собой кувшин холодного молока или корзинку фруктов, Томмазо являлся каждое утро в мастерскую к Микеланджело и часа два, пока держалась прохлада, рисовал в непосредственной близости от его критического ока. Микеланджело заставлял Томмазо десятки раз перерисовывать каждый набросок и никогда не показывал вида, что он доволен, хотя в душе считал, что Томмазо работает очень успешно. Томмазо был теперь принят при папском дворе. Павел назначил его на пост смотрителя римских фонтанов.

Оторвав взгляд от работы, Томмазо посмотрел на Микеланджело, в голубых его глазах чувствовалась озабоченность.

— В Риме теперь нет ни одного инженера, Микеланджело, который бы толком знал, как древние строили водопроводы. Никто не дерзнет сейчас хотя бы перестроить акведук. В чем тут дело? Почему люди совершенно лишились умения, растеряли способности? Я теперь думаю, что мне не надо становиться художником. Я хочу стать архитектором. Мои предки жили в Риме не меньше восьми веков. Этот город вошел в мою кровь. Я хочу не только охранять его, но и помочь в его перестройке. Архитекторы — вот кто нужен теперь Риму в первую очередь.

Весь проект росписи алтарной стены в Сикстинской капелле был теперь завершен. У Микеланджело насчитывалось более трехсот фигур, которые он перенес в композицию со своих первоначальных рисунков, эти фигуры, все до одной, были в движении, составляя бурную толпу, обступившую Христа, — они располагались по окружностям, расходящимся от центра фрески, и захватывали все пространство стены: на одном ее крае человеческие тела взлетали, точно поднятые ураганом, на другом — низвергались, падали в бездну. Но ни одно существо не касалось белого поля облаков под ногами Христа. Внизу фрески, слева, было изображено зияющее подземелье ада с его вековыми погребениями, справа текла река Ахерон. Микеланджело установил для себя распорядок работы: за один день писать на стене одну фигуру в натуральную величину, два дня отводил он на фигуры более крупные.

В Деве Марии Микеланджело слил, сплавил образ собственной матери, Богородиц «Оплакивания» и часовни Медичи, Сикстинской Евы, принимающей яблоко от змия и Виттории Колонны. Подобно Еве, она была юной, крепкой, полной жизни женщиной, но в ее фигуре проступало и возвышенное очарование Богоматери. Мария отвернулась от Иисуса, не желая видеть его безжалостный суд и сама ему неподвластная. Может быть, она отстранялась от него потому, что страдала, жалела этих людей, подвергнутых судилищу, невзирая на то, какую жизнь они прожили? Разве судил Господь овец, коров, птиц? Как мать, не чувствовала ли она боли за обреченные души, съежившиеся под карающей рукой ее сына, объятого справедливым гневом? Могла ли она считать, что не отвечает за него, если он и был сыном Господним? Она носила его в своем чреве девять месяцев, кормила его грудью, залечивала его раны. И вот ее сын судил сынов других матерей! Добрые будут спасены, святые возвращены на небо, но их было так мало по сравнению с бесконечными толпами грешников. Все, что ни совершал ее сын, было непререкаемо, и, однако, она не могла не содрогнуться перед ужасающими страданиями, на которые обрекались эти людские толпы.

Карл Пятый не приехал в Рим, он был занят подготовкой флота в Барселоне, собираясь в поход против берберийских пиратов. Флорентинские изгнанники направили к нему делегацию: им хотелось уговорить императора, чтобы он назначил правителем Флоренции кардинала Ипполито. Приняв эту делегацию и успокоив ее Карл отложил решение вопроса о правителе до тех пор, пока не возвратится с войны. Когда Ипполито узнал об этом, он решил поехать к Карлу и сражаться на его стороне. В Итри, куда он прибыл, чтобы сесть на корабль, один из агентов Алессандро дал ему яду, и Ипполито тут же скончался.

Флорентинская колония была погружена в глубочайшее уныние. Для Микеланджело эта утрата была особенно тяжелой: в Ипполито он видел все, что любил в его отце, Джулиано.

К осени исполнился год, как Микеланджело жил в Риме; его стена в Систине была к тому времени уже сложена из нового кирпича и даже просохла; картон, где были вычерчены фигуры более трехсот человек, из «всех народов», как сказано у Матфея, был тоже готов, оставалось только увеличить его, доведя до тех размеров, каких требовала стена. Папа Павел, желая дать Микеланджело уверенность в будущем, выпустил послание, в котором говорилось, что Микеланджело Буонарроти назначается скульптором, живописцем и архитектором всего Ватикана, с пожизненной пенсией в сто дукатов помесячно — пятьдесят дукатов из папской казны, пятьдесят со сборов за перевоз через реку По в Пьяченце. Себастьяно дель Пьомбо, стоя с Микеланджело в Систине и оглядывая уже поставленные у стены подмостки, спрашивал:

— Вы не позволите мне, крестный, оштукатурить для вас эту стену? Я это делаю хорошо.

— Это скучная работа, Себастьяно. Подумай сначала, стоит ли тебе за нее браться.

— Мне будет лестно сказать, что и я приложил руку к «Страшному Суду».

— В таком случае действуй. Только не примешивай в раствор римскую поццолану, стена от этого долго не просыхает; добавляй вместо нее мраморной пыли, а воды в известь лей поменьше.

— Стена у вас будет прекрасной.

Действительно, когда Себастьяно кончил работу, по виду к его штукатурке нельзя было придраться, но, подойдя к алтарю, Микеланджело потянул носом и почуял что-то неладное. Оказалось, что Себастьяно добавлял к извести мастики и камеди и наносил эту смесь на стену раскаленным на огне мастерком.

— Себастьяно, ты что — готовил мне стену под масляную живопись?

— А разве вы хотели не так? — невинно отозвался Себастьяно.

— Ты же знаешь, что я пишу фреску!

— Вы не говорили мне этого, крестный. А ведь в церкви Сан Пьетро ин Монторио я писал масляными красками.

Микеланджело смерил взглядом венецианца от лысой макушки до жирного чрева — тот явно трусил.

— И ты считаешь, твой опыт дает тебе право расписать кусок моей стены?

— Я хотел лишь помочь…

— …написать «Страшный Суд»? — в голосе Микеланджело все явственнее звучала ярость. — Раз ты умеешь работать только маслом, значит, ты приготовил стену для себя, чтобы писать вместе со мной! Что ты тут наделал еще?

— Еще… еще… я поговорил с папой Павлом. Ему ведь известно, что я из вашей боттеги. Вы упрекали меня, что я ничего не делаю. А здесь у вас такая возможность…

— Выгнать тебя вон! — вскричал Микеланджело. — Пусть бы вся эта штукатурка обрушилась на твою неблагодарную голову!

Себастьяно поспешно скрылся, но Микеланджело понимал, что потребуется не один день и даже не одна неделя, прежде чем удастся ободрать и очистить стену. Затем надо будет дать стене подсохнуть и только потом покрывать ее заново, уже действительно под фреску. Свежая штукатурка тоже должна сохнуть — на это уйдет еще какое-то дополнительное время. Себастьяно похитил у него целый рабочий месяц, а может, даже два или три!

Трудолюбивый и ловкий Урбино все же привел стену в порядок, а вот восстановить мир с Антонио Сангалло, взбешенным указом папы о новом архитекторе, Микеланджело не удалось до конца своих дней.

Антонио да Сангалло было теперь пятьдесят два года, худощавое свое лицо он оснастил точно такими же по-восточному пышными усами, какие носил его покойный дядя Джулиано. Он был учеником Браманте, когда тот строил собор Святого Петра, а после кончины этого зодчего состоял помощником у Рафаэля. Он входил в ту клику Браманте — Рафаэля, которая бранила плафон Систины и нападала на Микеланджело. Но вот умер Рафаэль, и Сангалло занял пост архитектора собора Святого Петра и архитектора Рима, лишь некоторое время делясь своей властью с сиенцем Балдассаре Перуцци, которого ему в качестве равноправного коллеги навязал папа Лев. За те пятнадцать лет, что Микеланджело работал в Карраре и во Флоренции, никто ни разу не отважился бросить вызов авторитету и могуществу Сангалло. Нынешнее послание папы с назначением Микеланджело привело его в неистовый гнев.

Томмазо первый предупредил своего учителя, что разъяренный Сангалло все больше выходит из себя.

— Он рвет и мечет не столько из-за того, что вас официально назначили скульптуром и живописцем Ватикана. Этот шаг папы он просто высмеивает как проявление дурного вкуса. Но вот то, что вы стали теперь и официальным архитектором, — это его бесит до безумия.

— Я не просил папу вписывать этот пункт в послание.

— Сангалло вам в этом не убедить. Он уверяет, что вы хотите отнять у него собор Святого Петра.

— Что он называет собором? Те фундаменты и пилоны, которые он громоздит вот уже пятнадцать лет?

В тот же вечер, уже запоздно, Сангалло пришел к Микеланджело сам — архитектора сопровождали двое его учеников, освещавших ему фонарями дорогу через форум Траяна. Микеланджело впустил всех их в дом и пытался умиротворить Сангалло, напомнив ему о прежних днях, когда они встречались под кровом его дяди во Флоренции. Но Сангалло был неумолим.

— Мне надо было явиться сюда в тот самый день, как я узнал, что ты поносишь меня перед папой Павлом. Ведь это та же злобная клевета, которую ты пускал в ход и против Браманте.

— Я говорил папе Юлию, что бетон у Браманте скверный и что пилоны треснут. Рафаэль потратил целые годы, чтобы их укрепить и отремонтировать. Разве это неправда?

— Ты рассчитываешь, что тебе удастся восстановить против меня папу Павла. Это ты потребовал, чтобы он объявил тебя архитектором Ватикана. Ты хочешь изгнать меня отовсюду.

— Нет, нисколько. Я забочусь о строительстве. Деньги на него уже все израсходованы, а храма пока и не видно, ни одна часть не готова.

— Только послушать, что говорит великий архитектор! Я видел твой унылый купол, который ты насадил на часовню Медичи. — Сангалло прижал к груди стиснутые кулаки. — Предупреждаю тебя: не суй свой переломанный нос в дела собора! Ты всегда любил встревать в дела которые тебя не касались. Тебя не отучил от этого даже Торриджани. Если ты дорожишь своей жизнью, запомни: собор Святого Петра — мое дело!

Вспыхнув при упоминании имени Торриджани, Микеланджело все же сдержался, сжал губы и ответил холодно:

— Твое, да не совсем. Собор задумывал я, и, вполне возможно, мне и придется завершать его.

Теперь, когда Сангалло объявил открытую войну, Микеланджело решил, что ему надо внимательно изучить модель собора, построенную противником. Она хранилась в конторе попечителей собора; с помощью Томмазо Микеланджело проник в контору в праздничный день, когда там не было людей.

Увидев модель, Микеланджело ужаснулся. Интерьер храма, задуманный в свое время Браманте в форме простого греческого креста, был целомудрен и чист, полон света хорошо изолирован от всех пристроек. Сангалло же собирался окружить собор кольцом часовен; доступ света внутрь храма, о чем так заботился Браманте, был таким образом сильно затруднен. Ярусы колонн, поставленные друг на друга, бесчисленные башенки и выступы, обилие мелких деталей лишали собор первоначальной ясности и спокойствия. Сангалло строил раньше лишь крепости и оборонительные стены, ему не хватало дара, чтобы создать величественный, исполненный высокого духа храм, достойный стать церковью-матерью христианского мира! Если Сангалло беспрепятственно будет действовать и дальше, собор у него получится тяжелый и громоздкий, без малейших признаков вкуса.

Идя домой, Микеланджело говорил задумчиво:

— Напрасно я беспокоился о бессмысленной трате денег и предупреждал об этом папу. Из всех бед с собором это самая малая.

— Значит, вы больше не собираетесь заговаривать об этом с папой?

— По твоему тону, Томмазо, я чувствую, что ты советуешь мне больше не заговаривать. И на самом деле, что ответит мне папа? «Это выставит тебя в дурном свете». Конечно же, выставит. Но ведь собор Святого Петра будет не собором, а мрачной Стигийской пещерой!

6

Все изображения Страшного Суда, которые ему приходилось видеть, казались сентиментальными, чуждыми всякого реализма сказками для детей; в недвижных, словно застывших этих картинах нельзя было ощутить ни духовного озарения, ни пространственной глубины. Христос в них был изображен равнодушно-мертвенным, скованным — обычно он сидел на троне, и суд его уже совершился. А Микеланджело искал в своих работах то поворотное, решающее мгновение, в котором он видел отблеск вечной истины: Давид, замерший на месте за минуту до битвы с Голиафом, Господь Бог, еще только простерший десницу, чтобы зажечь искру жизни в Адаме, Моисей, лишь решающий поддержать израильтян и укрепить их дух. Так и теперь Микеланджело хотел написать Страшный Суд только готовящимся: Христос, полный порывистой силы, лишь появился, а стекающиеся со всех концов земли и изо всех времен люди идут к нему, объятые леденящим страхом:

— Что со мной будет?

Он создаст ныне самый могучий образ Христа из всех, какие ему доводилось создавать раньше, — в нем будут слиты воедино Зевс и Геракл, Аполлон и Атлант, хотя Микеланджело и чувствовал, что вершить суд над народами будет он, Микеланджело Буонарроти, и никто иной. Правую ногу Христа он чуть подогнет, отодвинет назад, воспользовавшись точно таким же приемом, к какому прибегнул, высекая Моисея: нарушив равновесие фигуры, Микеланджело придал ей напряженность. Над всею стеной будет властвовать огненная ярость Христа, его внушающий благоговение гнев — террибилитá.

Расписывая плафон и воссоздавая Книгу Бытия, он применял яркие, драматические краски; в «Страшном Суде» он будет придерживаться более спокойных, притушенных телесных и коричневатых тонов. Работая над плафоном, он разделил его на отдельные поля, отграниченные друг от друга сюжеты; в «Страшном Суде» он создаст магический эффект — плоскость стены как бы исчезнет, ее поглотит пространственная глубина фрески.

Теперь, готовый приступить непосредственно к росписи стены, он уже не чувствовал ни груза прошедших лет, ни усталости; неуверенность в будущем тоже больше не грызла его. Любовь к Томмазо давала ему покой и тепло, у него была еще надежда и на то, что он завоюет любовь Виттории: он принялся за роспись с огромной энергией.

— Скажи, Томмазо, как может человек чувствовать себя счастливым, если он пишет «Страшный Суд», где спасется лишь жалкая горстка людей?

— Вы счастливы не потому, что пишете суд и проклятие. С самых ранних пор церковь несла в своем лоне красоту. И даже в этих проклинаемых грешниках есть та же самая возвышенность и благородство, какие вы запечатлели на плафоне.

Он хотел уловить, выразить обнаженную истину через наготу, сказать человеческой фигурой все, что она только способна сказать. Его Христос будет окутан лишь узкой набедренной повязкой, Пресвятая Дева одета в бледно-сиреневое платье, — и все же, когда он писал ее прекрасные ноги, он едва принудил себя прикрыть их легчайшим сиреневым шелком. Всех остальных — мужчин, женщин, младенцев, ангелов — он написал нагими. Он писал их такими, какими сотворил их Господь Бог… и какими ему хотелось писать их еще тринадцатилетним мальчишкой. Он ничуть не придерживался каких-либо иконографических образцов в расчете на отклик зрителя, от ритуального словаря религиозной живописи в фреске оставалось очень мало. Он не смотрел на себя как на религиозного художника и фреску «Страшного Суда» тоже не считал религиозной. Это была живопись, исполненная высокого духа, говорящая о вечном существовании человеческой души, о Господнем могуществе, которое заставляет человека подвергнуть себя собственному суду и осознать свои прегрешения. Микеланджело собрал воедино все человечество, изобразив его лишенным покровов, нагим и борющимся с одною и тою же судьбой, к каким бы народам и расам земли ни принадлежали выведенные им люди. Даже апостолы и святые, выставляющие напоказ свои символы мученичества из боязни, как бы их не спутали с другими людьми и не забыли об их святости, — даже апостолы были ошеломлены появлением Христа, этого, как говорил Данте, «самого величественного Юпитера», готового обрушить на виновных и грешных свои яростные громы.

На целые дни затворялся он в Систине и расписывал теперь те люнеты, в которых ему пришлось сбить свои прежние работы: рядом с ним, на высоком помосте, находился один лишь Урбино. Внизу была фигура Христа — он стоял на небесной скале, за спиной его, где обычно изображался трон, горело золотистое солнце. Оглядывая стену с пола капеллы, Микеланджело почувствовал необходимость придать большую зрительную весомость руке Христа, гневно занесенной вверх. Он поднялся на помост и увеличил руку, покрыв краской влажную штукатурку за пределами той линии, которая ограничивала фигуру Христа. Затем он единым порывом написал рядом с Христом Марию — по обе стороны от них уже теснились смятенные людские толпы.

Ночами он читал Библию, Данте и проповеди Савонаролы, присланные ему Витторией Колонной; все, что он читал теперь, сходилось воедино, как части чего-то целого. Вникая в проповеди Савонаролы, он будто слышал его голос: казалось, монах говорил со своей кафедры в храме не сорок лет назад, а сию минуту. Теперь этот святитель-мученик, как называла его Виттория, вставал в воображении Микеланджело полный славы и величия, подобно пророку. Все, что предсказывал фра Савонарола, оправдалось: пришло и разделение церкви, и утверждение новой веры в рамках христианства, и упадок папства и клира, и разложение нравов, и разгул насилия:

«Сила войны и раздора сметет твою роскошь и гордыню, о Рим, всесильная чума заставит тебя забыть твою суетность.

Смотри же, Флоренция: это и твоя судьба, если ты будешь покорствовать тирану. Язык твой порабощен, сыны твои в его подчинении, добро и имущество твое в его власти… ты будешь унижена несказанно».

Во внешнем мире, за стенами Систины, все складывалось так, будто Судный день для папы Павла уже наступил. Кардинал Никколо, теперь один из самых влиятельных кардиналов при папском дворе, сообщил Микеланджело: Карл Пятый Испанский и Франциск Первый Французский опять объявили войну друг другу. Карл продвигался к северу от Неаполя с той самой армией, которая однажды уже разгромила Рим и сокрушила Флоренцию. У папы Павла не было для борьбы с ней ни войска, ни иных средств: он готовился бежать.

— Но куда? — гневно вопрошал Томмазо. — Укроется в замке Святого Ангела, а войска Карла снова будут бесчинствовать в городе? Мы не вынесем нового нашествия. Рим станет грудой камня, вторым Карфагеном.

— А какие у него силы, чтобы сражаться? — возражал Микеланджело. — Под стенами Сан Миниато я видел армию императора. У него пушки, пики, кавалерия. Что бы ты противопоставил этому, коснись дело тебя самого?

— Вот эти голые руки! — Томмазо побагровел; Микеланджело впервые видел его в такой ярости.

Папа Павел решил противопоставить императору… мир и величавое спокойствие. Он встретил Карла на ступенях собора Святого Петра в окружении всей церковной иерархии, сверкавшей великолепными одеяниями, и трех сотен отважных молодых римлян. Карл держался учтиво и как бы признал духовную власть папы. На следующий день он посетил Витторию Колонну, маркизу Пескарскую, друга своей семьи. Та позвала на встречу с императором в сады монастыря Святого Сильвестра на Квиринале своего друга, Микеланджело Буонарроти.

Глава Священной Римской империи, сухой, высокомерный монарх, заговорил с Микеланджело, когда Виттория представила его, довольно оживленно. Микеланджело стал просить императора устранить тирана Флоренции Алессандро. Император не проявил большого интереса к этой теме, но, когда Микеланджело смолк, наклонился к нему и сказал с необычной для него сердечностью:

— Когда я буду во Флоренции, я обещаю тебе сделать одно дело.

— Благодарю вас, ваше величество.

— Я побываю в твоей новой сакристии. Возвращаясь в Испанию, мои придворные уверяли меня, что это одно из чудес света.

Микеланджело посмотрел на Витторию, желая понять, можно ли ему продолжать свои речи. Лицо Виттории было спокойно; она была готова идти на риск вызвать неудовольствие императора, чтобы только дать Микеланджело возможность вступиться за свою родину.

— Ваше величество, если скульптуры в новой сакристии хороши, то они хороши потому, что я воспитан в столице европейского искусства. Флоренция будет и дальше создавать великолепные произведения искусства, надо только освободить ее из-под сапога Алессандро.

Сохраняя ту же любезную мину, Карл пробормотал:

— Маркиза Пескарская говорит, что ты величайший художник от начала времен. Я уже видел расписанный тобою свод в Сикстинской капелле; через несколько дней я увижу твои скульптуры в часовне Медичи. Если они действительно таковы, как я слышал, даю тебе свое королевское слово… мы что-нибудь сделаем.

Флорентинская колония в Риме была вне себя от радости. Карл Пятый сдержал свое слово: он посетил часовню Медичи и пришел в такой восторг, что распорядился, чтобы венчание его дочери Маргариты с Алессандро состоялось именно тут, перед Микеланджеловыми изваяниями. Узнав об этом приказе, Микеланджело заболел и перестал работать. Не замечая видневшихся по обочинам гробниц, он брел по Виа Аппиа, уходя в просторы Римской Кампаньи; потрясение было столь глубоким, что его била дрожь, мучила тошнота, — когда его рвало, он словно бы очищал себя от того яда, которым был пропитан мир.

Высокий брак оказался недолговечным;Алессандро был убит в доме, расположенном рядом с дворцом Медичи; убил его родственник Медичи, Лоренцино Пополано, вообразив однажды, будто Алессандро идет на свидание с его сестрой, юной и чистой девушкой. Флоренция была теперь свободна, ее хищный тиран погиб, но Микеланджело отнюдь от него не избавился. Труп Алессандро, вызывавшего отвращение и ненависть во всей Тоскане, был тайно, под покровом ночи, положен в саркофаг, на котором покоились изваяния «Утра» и «Вечера», высеченные Микеланджело со всем жаром его пылкого сердца.

— Все флорентинцы избавились от Алессандро… кроме меня, — говорил Микеланджело, обратив угрюмый взгляд к Урбино. — Ты теперь видишь, для чего нужен ваятель по мрамору — изготовлять надгробия деспотам.


Потрясение проходит, как проходит и радость. Каждый тяжелый удар судьбы держал Микеланджело вне стен Систины неделю или две. Но такая добрая весть, как весть о свадьбе его племянницы Чекки, выходившей замуж за сына знаменитого флорентинского историка Гвиччиардини, или посвящение духовника и наставника Виттории Колонны, Реджинальдо Поле, в кардиналы, что обещало серьезную поддержку церковной партии, стоявшей за реформу, — все такие события вновь подталкивали Микеланджело к работе. И он тут же принимался за нее: он писал сейчас тесную группу святых, ошеломленных гневом Христа: Катерину с обломком колеса, Себастьяна с пучком стрел, и чуть дальше — искаженные мукой тела, взлетающие к небесному своду, прекрасные женские фигуры среди полчищ мужских. Микеланджело нашел силы и время еще и для того, чтобы умилостивить до сих пор бесновавшегося герцога Урбинского: он сделал ему модель бронзового изваяния коня и богато украшенный ларец для соли. Микеланджело очень утешало то обстоятельство, что Флоренцией ныне правил наследник той ветви рода Медичи, которая носила фамилию Пополано, — скромный и сдержанный Козимо де Медичи, семидесятилетний старик, — и что многие изгнанники-флорентинцы, жившие в Риме, возвращались теперь домой. Юные сыновья сверстников и друзей Микеланджело шли теперь к нему в мастерскую, чтобы сердечно с ним попрощаться.

И тем не менее его уже ожидало новое потрясение. Коварная судьба, властвовавшая над Флоренцией с той поры, как безвременно скончался Лоренцо Великолепный, творила свое злое дело, готовя настоящую трагедию: Козимо, при всей его моральной непогрешимости, тоже превратился в тирана и лишил вновь избранные в городе советы всякого влияния. В ответ молодые флорентинцы сколотили армию, закупили оружие. Они обратились к Франциску Первому, прося у него военной помощи, чтобы разбить сторонников Козимо. Но Карл Пятый отнюдь не хотел восстановления республики во Флоренции: он предоставил свои войска Козимо, и тот раздавил восстание. Руководители повстанцев — лучшие, благороднейшие люди Тосканы — были казнены; почти каждая семья понесла тяжелую утрату; был зарублен мечом Филиппе Строцци, убит был и его сын; вместе со своим сыном был приговорен к смерти Баччио Валори; десятки молодых изгнанников, когда-то толпами ходивших в мастерскую Микеланджело, отважных, жаждавших возвратиться на родину и сражаться за свой город, были теперь мертвы, мертвы вопреки своей юной красе и славе.

— В чем они были грешны? Чем провинились? — горестно вопрошал Микеланджело. — За что их осудили на смерть без колебания и пощады? В каких диких лесах мы живем, если эти зверские, бессмысленные преступления совершаются безнаказанно?

Как он, Микеланджело, был прав, поместив на этой стене разгневанного, яростного Иисуса в день Страшного Суда!

Он перерисовал теперь весь нижний край картона — и правый угол и левый, где мертвые вставали из могил: впервые набросал он группу уже осужденных, проклятых людей: Харон вез их в своей ладье к теснинам ада. Теперь человек казался лишь особой формой животного, которое ищет себе пропитание, бродя по лику земли. Неужто человек обладает бессмертной душой? А если и обладает, то как мало это значит! Ведь душа всего лишь некий довесок, который человек должен тащить с собой в преисподнюю. Может быть, она поможет ему снова попасть в чистилище и, в конечном итоге, даже в рай? Однако сейчас Микеланджело был склонен сказать: «Позвольте усомниться в этом»… ибо Виттория Колонна тоже переживала тяжелое время.

Джованни Пьетро Караффа, давно уже подозревавший Витторию в том, что она интересуется новыми учениями и бросает вызов вере, был теперь назначен кардиналом. Этот религиозный фанатик прилагал все усилия к тому, чтобы ввести в Италии инквизицию, истребить еретиков, вольнодумцев, инакомыслящих… и, что уже имело прямое касательство к Виттории Колонне, тех, кто воздействовал на церковь извне, стараясь побудить ее к внутренним реформам. Кардинал Караффа не делал секрета из того, что считает Витторию Колонну и небольшой ее кружок опасным для церкви. Хотя кружок был малочислен и собиралось у Виттории обычно не больше восьми-девяти человек, среди них все же нашелся доносчик: каждый понедельник утром Караффа располагал подробной записью бесед, которые велись у Виттории в воскресный вечер.

— Чем это грозит вам? — с тревогой спрашивал Микеланджело Витторию.

— Да ничем, — ведь многие кардиналы сами стоят за реформу.

— А если Караффа захватит власть?

— Тогда — изгнание.

У Микеланджело упало сердце. Он смотрел на ее белое, как алебастр, лицо и сам страшно побледнел.

— Может быть, вам надо держаться осторожней?

От волнения голос его звучал хрипло. О ком он беспокоится, за кого молит судьбу — за нее или за себя? Ведь она знала, как важно для него ее присутствие в Риме.

— Осторожность ни к чему не приведет. Я могла бы просить и вас быть более осторожным. — Казалось, ее голос звучит тоже чуть хрипло. О ком она беспокоится, за кого молит — за себя или за него? Разве она не дала ему понять, что она желает, чтобы он был подле нее? — Караффе очень не нравится, как вы пишете в Систине.

— Откуда ему знать, как я пишу? Я всегда запираю капеллу.

— Он узнает об этом тем же способом, каким узнает о наших беседах.

С тех пор как Микеланджело начал увеличивать свои картоны, он никого, кроме Урбино, Томмазо, кардинала Никколо и Джованни Сальвиати, в мастерскую не пускал, и ни одна живая душа, помимо Урбино, не бывала у него в капелле. И все же о том, что именно он писал на стене, знал не только кардинал Караффа. Микеланджело стал получать письма с откликами на свою работу из многих мест Италии. Самое странное письмо пришло от Пьетро Аретино. Микеланджело знал его по слухам как одаренного писателя и в то же время негодяя, лишенного всякой совести: путем наглых вымогательств он нажил целое состояние, добивался всяческих благ, загребал огромные деньги. Он получал эти деньги даже у принцев и кардиналов, запугивая их тем, какой вред он нанесет им, если наводнит Европу своими злобными письмами, в которых будет столько острот и комических подробностей, что при дворах сразу же начнут пересказывать эти клеветнические письма как забавные анекдоты. Жадность и неумная похоть иногда толкали его на край нищеты, навлекали немилость власть имущих, но в данное время он был важной персоной в Венеции, интимным другом Тициана, общался с королями.

Аретино в своем послании вздумал подсказать Микеланджело, как тот должен писать «Страшный Суд»:

«Среди бесчисленной толпы я вижу Антихриста с такими чертами, какие вы один можете вообразить; я вижу ужас на лицах живых; я вижу, как угасает лик солнца, луны, и звезд; вижу, как жизнь превращается в огонь, воздух, землю и воду и исчезает, как сама усталая Природа становится дряхлой и бесплодной… Я вижу жизнь и смерть, охваченные ужасом и смятением… Я вижу, как стремительно срываются слова осуждения, которые среди страшных громов произносит Сын Божий…»

Аретино заканчивал свое пространное письмо замечанием, что, хотя он клялся никогда больше не приезжать в Рим, его одолевает желание поклониться гению Микеланджело. Стараясь отвязаться от непрошеного советчика, Микеланджело отвечал ему в насмешливом тоне:

«Если вы говорите, что приедете в Рим только для того, чтобы посмотреть на мои произведения, то прошу вас отказаться от вашего намерения. Это было бы уж слишком много! Получив ваше письмо, я испытал радость и в то же время огорчился, так как, закончив уже большую часть росписи, я никак не могу воспользоваться вашим замыслом».

Аретино засыпал Микеланджело ворохом писем, назойливо домогаясь то рисунка, то куска картона, то модели. «Разве я не заслужил своею преданностью того, чтобы получить от вас, князя скульптуры и живописи, один из тех картонов, которые вы кидаете в огонь?» Он присылал письма даже друзьям Микеланджело — юному Вазари, которого Аретино знал по Венеции, и другим художникам, часто бывавшим в мастерской на Мачелло деи Корви, — желая заручиться их помощью и все же получить от Микеланджело кое-какие рисунки, чтобы потом продать их. Микеланджело отвечал венецианцу все уклончивей, потом эта история ему надоела и он резко оттолкнул Аретино.

Это было ошибкой. Аретино таил свою злобу до тех пор, пока Микеланджело не закончил фреску «Страшного Суда», затем он испустил две зловонных чернильных струи, одна из которых едва не уничтожила пятилетний труд Микеланджело, а другая изрядно попортила его характер.

7

Время и пространство теперь слились для него воедино. Он не мог бы сказать, сколько дней, недель или месяцев прошло с тех пор, как 1537 год уступил свое место 1538-му, но он мог в точности перечислить все фигуры на алтарной стене, взлетающие сквозь нижние слои облаков вверх, к скалистому утесу, по обе стороны от Божьей Матери и Сына. Христос, с яростной угрозой занесший над головою десницу, возник здесь не для того, чтобы выслушивать мольбы и пени. Грешники тщетно просили бы о пощаде. Нечестивцы были обречены заранее, в воздухе веял ужас.

И все же никогда и нигде еще формы человеческих тел не были написаны так любовно и трепетно, как на этой стене. Неужели столь низкий и бедный дух мог жить в столь благородном воплощении? Почему тела перепуганных смертных созданий были так сильны и прекрасны, что любые подвиги их ума и души не могли сравниться с высоким совершенством их плоти?

Каждое утро Урбино готовил нужное на данный день поле стены под фреску; к вечеру Микеланджело заполнял это поле то фигурой свергаемого в преисподнюю грешника, то изображениями уже состарившихся Адама и Евы. Урбино стал теперь, подобно Росселли, настоящим мастером и так искусно подгонял участок свежей, утренней штукатурки к подсохшему вчерашнему, что швов и линий соединения нельзя было заметить. В полдень служанка Катерина приносила в капеллу горячую пищу, Урбино ставил ее на жаровню, тут же, на лесах, а потом подавал Микеланджело.

— Ешьте как следует. Вам нужны силы. Вот кулебяка. Приготовлена в точности так, как это делала ваша мачеха: цыпленок зажарен на масле и перемолот вместе с луком, петрушкой, яйцами и шафраном.

— Урбино, ты знаешь, я слишком взвинчен, чтобы есть в середине рабочего дня.

— …и слишком устаете, чтобы есть в конце. Посмотрите-ка, что тут у меня есть — салат! Такой, что сам тает во рту.

Микеланджело усмехнулся. Чтобы доставить удовольствие Урбино, он начинал есть и сам дивился тому, что еда казалась ему вкусной и напоминала блюда покойной мачехи. А Урбино был рад: его тактика возымела успех.

Поработав месяц или два без перерыва, Микеланджело едва держался на ногах, и Урбино заставлял его посидеть дома, отдохнуть, отвлечься, занявшись блоками «Пророка», «Сивиллы» и «Богоматери», предназначенных для наследников Ровере. Когда Микеланджело услышал, что умер герцог Урбинский, он почувствовал огромное облегчение, хотя и сознавал, что радость по поводу смерти человека достойна покаяния. Скоро в мастерскую на Мачелло деи Корви явился новый герцог Урбинский. Взглянув на стоявшего в дверях герцога, Микеланджело поразился: так он был похож на своего отца.

«Боже мой, — подумал Микеланджело, — мне достаются в наследство сыновья не только моих друзей, но и заклятых врагов».

Однако в отношении молодого герцога Микеланджело ошибался.

— Я пришел положить конец раздорам, — сказал тот негромко. — Я никогда не соглашался с отцом, я не считаю, что ответственность за неудачу с надгробьем моего двоюродного деда лежит на вас.

— Вы хотите сказать, что отныне я могу назвать герцога Урбинского своим другом?

— И поклонником. Я часто говорил отцу, что, если бы вам дали возможность, вы бы закончили эту гробницу. Завершили же вы работу в Систине и в капелле Медичи. Вас надо на время оставить в покое и не отвлекать от дела.

Микеланджело опустился в кресло.

— Сын мой, понимаете ли вы, какую тяжесть вы только что сняли с моих плеч?..

— В то же самое время, — продолжал молодой человек, — вы должны осознать, как горячо мы желаем, чтобы вы закончили это святое надгробие моего деда, папы Юлия. Из уважения, которое мы питаем к папе Павлу, мы не станем прерывать вашу работу и подождем, пока фреска не будет закончена. Но потом, после завершения фрески, мы просим вас отдать все свои силы гробнице и удвоенным прилежанием наверстать упущенное время.

— Готов всей душой! Вы получите гробницу.

Долгими зимними ночами он набрасывал рисунки для Виттории: «Святое Семейство», чудесно задуманное «Оплакивание»; в ответ на такое внимание она подарила ему только что напечатанную книгу своих стихотворений. Подобный характер общения не удовлетворял Микеланджело, ему хотелось излить свою страсть более открыто и полно, но его любовь и его уверенность, что и Виттория чувствует к нему глубокое влечение, поддерживали его творческие силы, пока он писал своих по-крестьянски кряжистых ангелов: плывя на крепком суденышке ниже облаков, окутывающих скалу Христа, ангелы дули в трубы с такой адской громогласностью, что мертвецы, изображенные на нижнем крае стены, должны были непременно услышать их и восстать из могил.

Братья Микеланджело, его племянник Лионардо и племянница Чекка постоянно писали ему, сообщая о семейных делах. Лионардо стал уже совсем взрослым, скоро ему должно было исполниться двадцать лет, и он добился того, что шерстяная лавка Буонаррото впервые начала приносить доход. Чекка каждый год преподносила Микеланджело нового племянника. Время от времени Микеланджело приходилось писать своим родственникам очень сердито: то его не соизволили известить, получены ли посланные им деньги, то опять ссорились Джовансимоне и Сиджизмондо, не договорившись, кому из них и сколько причитается пшеницы с того или иного участка. Иногда раздражал Микеланджело и Лионардо — так, однажды он попросил племянника прислать ему лучших флорентинских сорочек, и тот прислал ему три штуки, но они оказались «такими жесткими, что их не мог бы носить и крестьянин».

Когда Лионардо присылал из Флоренции хорошие груши и вино треббиано, Микеланджело нес часть посылки в Ватикан в подарок папе Павлу. С папой он крепко сдружился. Бывало, он долго не навещал папу, и тогда папа вызывал его, отрывая от работы, в свой тронный зал и спрашивал обиженным тоном:

— Микеланджело, почему ты не приходишь ко мне повидаться?

— Святой отец, здесь я вам совсем не нужен. Думаю, что своей работой я служу вам гораздо лучше, чем все те, кто толчется у вас с утра до вечера.

— Художник Пассенти бывает у меня каждый день.

— Пассенти — человек ординарных способностей; такой талант вы отыщете без фонаря на любом рынке.

Папу Павла можно было бы считать хорошим папой: кардиналов назначал уважаемых и дельных и был твердо намерен осуществить реформу церкви. Несмотря на то, что он противопоставил военной силе императора Карла лишь авторитет и власть церкви, ему удалось избежать и войны, и вражеского нашествия. Он был глубоко предан искусству и науке. Тем не менее всеми своими корнями он был связан со временем господства Борджиа, и это делало его уязвимым для нападок. Так же нежно привязанный к своим сыновьям и внукам, как папа Борджиа был привязан к Цезарю и Лукреции, он не брезговал любой интригой, если только считал, что это идет на пользу его сыну Пьеру Луиджи, для которого он всеми силами старался раздобыть герцогство. Своего четырнадцатилетнего внука Алессандро Фарнезе он назначил кардиналом, а другого внука женил на дочери Карла Пятого, вдове Алессандро де Медичи, и отнял для него у герцога Урбинского герцогство Камерино. За такие его дела враги называли Павла подлым и безжалостным.

В конце 1540 года, уже расписав две трети стены, весь ее верх, Микеланджело с помощью нанятого плотника Лудовико перестроил помост, сделал его ниже. Папа Павел, прежде ни разу не заходивший в капеллу, чтобы не помешать Микеланджело, прослышал о его успехах и однажды, без всякого предупреждения, постучал в запертую дверь капеллы. Урбино открыл дверь и, увидя первосвященника, не мог его не впустить.

Микеланджело сошел с низенького своего помоста, приветствуя папу Павла и его церемониймейстера Бьяджо да Чезену самым сердечным образом. Папа постоял минуту, оборотясь лицом к алтарной стене, затем, не сводя с нее глаз и с трудом сгибая больные ноги, двинулся с места. Дойдя до алтаря, он опустился на колени и стал горячо молиться.

Бьяджо да Чезена стоял недвижно и горящими глазами смотрел на «Страшный Суд». Павел поднялся с колен, осенил крестным знамением Микеланджело, а потом и его фреску. По щекам его катились слезы гордости и смирения.

— Сын мой, ты создал вещь, которая прославит мое царствование.

— Полное бесстыдство, — сказал, словно выплюнул, Бьяджо да Чезена.

Папа Павел смолк, пораженный.

— Совершенно безнравственная фреска! Я не в силах отличить тут святых от грешников. Здесь только сотни голых людей, выставляющих свои срамные места. Чистый позор!

— Вы считаете человеческое тело позорным? — спросил Микеланджело церемониймейстера.

— В бане это годится. Но в папской капелле — нет! Это же настоящий скандал!

— Скандал будет только в том случае, если ты, Бьяджо, вздумаешь его устроить, — твердо сказал Павел. — В день Страшного Суда мы все предстанем перед господом голыми. Сын мой, как я могу выразить тебе мою величайшую благодарность?

Микеланджело умиротворяюще взглянул на церемониймейстера и пытался протянуть ему руку: наживать врагов своей фрески он не хотел. В ответ на это Бьяджо да Чезена сказал ему с угрозой:

— Придет день, и твоя кощунственная роспись будет уничтожена, как ты уничтожил ради нее прекрасную работу Перуджино.

— Пока я жив, этого не будет! — гневно вскричал папа Павел. — Я отлучу от церкви каждого, кто только посмеет тронуть этот шедевр!

Папа и церемониймейстер ушли. Микеланджело стоял, потирая грудь, мучительно занывшую под левым соском. Он велел Урбино замесить свежей штукатурки и покрыть ею пустое место внизу стены, в крайнем углу справа. Как только Урбино сделал свое дело, Микеланджело принялся писать карикатуру на Бьяджо да Чезену. Он представил его судьей в царстве Аида, с ослиными ушами, чудовищная змея обвивала нижнюю часть его тела; в лице было убийственное сходство с церемониймейстером: тот же заостренный нос, те же тонкие, как бы обтягивающие клыки, губы. Микеланджело знал, что это не очень-то достойный способ мести, но как иначе мог отомстить художник?

Слух о карикатуре каким-то образом проник в Ватикан. Бьяджо да Чезена потребовал нового осмотра фрески.

— Вы видите, святой отец, — вопил церемониймейстер, — слухи были верны! Буонарроти вставил меня в фреску. И нарисовал какую-то омерзительную змею, где должны быть мои сокровенные места.

— Это взамен одежды, — ответил Микеланджело. — Я же знал, что вы будете против того, чтобы вас показывали голым.

— Поразительное сходство! — заметил папа, в глазах его играли лукавые искорки. — А разве ты не говорил, Микеланджело, что портретное сходство тебе не удается?

— Это было какое-то озарение, святой отец.

Бьяджо да Чезена приплясывал, судорожно переступая с одной ноги на другую, словно бы на адском огне поджаривали его самого, а не бесплотное его изображение.

— Святой отец, прикажите ему, пусть он уберет меня с фрески!

— Убрать из ада? — изумленно посмотрел папа на церемониймейстера — Если бы он поместил тебя в чистилище, я приложил бы все старания, чтобы тебя вызволить оттуда. Но ты прекрасно знаешь, что из ада исхода нет.

На следующий день Микеланджело убедился, что никому не дано смеяться последним. Стоя на помосте, он писал Харона — с выпученными глазами, с рогами вместо ушей, Харон выбрасывал проклятых грешников из своей ладьи в огненные потоки. Вдруг Микеланджело почувствовал головокружение. Он попытался ухватиться за ограждение на помосте, но сорвался и упал на мраморный пол. От страшной боли он лишился сознания. Придя в себя, он увидел, что Урбино брызжет ему в лицо холодной водой, — вода была с песчинками, из грязного ведра.

— Слава господу, наконец вы очнулись. Ничего не поранили? Не сломали?

— Право не знаю. Такой глупец, как я, мог переломать себе все кости. Пять лет я работал на этих лесах. И вот, когда работа уже почти закончена, все-таки свалился.

— У вас кровь на ноге. Наверно, резануло этой тесиной. Я побегу искать карету.

— Не выдумывай. Не надо мне никакой кареты. Никто не должен знать, до какой дурости я дошел. Помоги мне подняться. Держи за плечо. Я еще в силах ехать домой верхом.

Урбино уложил Микеланджело в постель, поднес к его губам и заставил выпить стакан треббиано, обмыл рану. Когда он собрался идти за доктором, Микеланджело сказал:

— Никаких докторов. Я не хочу быть посмешищем всего Рима. Запри на ключ парадную дверь.

Несмотря на то что Урбино прикладывал к ране горячие полотенца, она стала гноиться. У Микеланджело начался жар. Урбино охватил страх, он послал нарочного за Томмазо.

— Я не позволю вам умереть…

— В смерти есть и свои выгоды, Урбино. Умру, и не надо будет больше взбираться на эти леса.

— Как сказать. А вдруг в аду человека заставляют вечно делать то, что ему осточертело при жизни?

Томмазо явился на Мачелло деи Корви вместе с доктором Баччио Ронтини. Микеланджело отказался их впустить и даже велел не отпирать парадную дверь, но они вошли в дом с черного хода. Доктор Ронтини был в ярости.

— Никто не может тягаться с флорентинцами в упрямстве и тупоумии, — говорил он, обследуя гноящуюся рану. — Еще бы день или два — и…

Прошла неделя, прежде чем Микеланджело поднялся на ноги. Чувствовал он себя очень ослабевшим. Урбино помог ему влезть на помост, наложил слой свежего раствора на небесный фон, чуть ниже фигуры Святого Варфоломея. Микеланджело начал выводить кистью карикатурное изображение самого себя: искаженное горем, изможденное лицо, голова с курчавыми волосами, вместо тела пустая кожа, которую держал в руке Святой Варфоломей.

— Теперь Бьяджо да Чезена немного порадуется, — сказал Микеланджело, обращаясь к Урбино и оглядывая вздернутую в воздухе, пустотелую свою фигуру. — Мы оба, и он и я, предстали перед судом, и обоим нам воздали должное.

Микеланджело расписывал теперь третий, нижний ярус стены, — работа тут была проще, поскольку фигур намечалось немного: требовалось лишь символически показать кладбище и преисподнюю, встающих из могил мертвецов. Один из них — скелет, лишенный плоти, — тянулся к небесам, туда, где парили праведники. В правом углу фрески Микеланджело показал живых грешников и адский огонь, в который они угодили.

Как раз в это время дела Виттории приняли самый дурной оборот. Влиятельнейшая и одареннейшая женщина Рима, поэтесса, стихи которой ценил великий Ариосто, святая женщина, почитаемая самим папой, близкий друг императора Карла Пятого, принадлежавшая по крови к богатейшему роду Колонна и к роду д'Авалос по браку, Колонна была теперь под угрозой изгнания: этого добивался кардинал Караффа. Казалось невероятным, чтобы знатная дама, занимавшая столь высокое положение в обществе, подверглась таким суровым гонениям.

Микеланджело пошел во дворец Медичи — просить помощи у кардинала Никколо. Тот старался всячески успокоить его.

— Необходимость реформы признают теперь в Риме буквально все. Мои дядья — Лев и Клемент — были слишком деспотичны, они старались подчинить инакомыслящих путем наказаний. А Павел послал друга маркизы, кардинала Контарини, вести переговоры с лютеранами и кальвинистами. Я думаю, придет время, и успех будет на нашей стороне.

Оказавшись на сейме в Регенсбурге, кардинал Контарини достиг многого и был уже на пороге победы, но кардинал Караффа отозвал его с сейма, обвинил в тайном сговоре с императором Карлом Пятым и отправил в ссылку в Болонью.

Виттория прислала Микеланджело записку: не может ли он прийти к ней незамедлительно? Она желала проститься с ним.

Был упоительно прекрасный апрельский день, в садах Колонны распускалась зеленая листва, вольные запахи весны струились даже внутри высоких каменных стен. Зная, какой им предстоит разговор, Микеланджело рассчитывал застать Витторию в одиночестве, но сад был полон людей. Виттория встала, встретив его с печальной улыбкой. Она была одета во все черное, черная мантилья покрывала ее золотистые волосы; лицо казалось изваянным из чудесного мрамора Пьетрасанты. Он молчал, стоя перед нею.

— Как хорошо, что вы пришли, Микеланджело.

— Не будем терять времени на обмен любезностями. Вас отправляют в ссылку?

— Мне дали понять, что было бы желательно, если бы я покинула Рим.

— Куда вы едете?

— В Витербо. Я жила там в монастыре Святой Катерины и считаю его одним из своих домов.

— Когда я увижу вас снова?

— Когда того пожелает Господь.

Они замолчали и долго смотрели друг другу в глаза: разговор как бы продолжался.

— Я очень сожалею, Микеланджело, что у меня не будет возможности посмотреть ваш «Страшный Суд».

— Вы увидите его. Когда вы уезжаете?

— Завтра утром. Вы будете писать мне?

— Я буду писать, и я буду присылать вам рисунки.

— Я буду отвечать вам и пришлю вам свои стихотворения.

Он круто повернулся и вышел из сада; потом он, подавленный горьким чувством утраты, укрылся в мастерской и запер на ключ двери. Было уже темно, когда он стряхнул с себя оцепенение и сказал Урбино, чтобы он зажег фонарь и шел с ним в Систину. В окнах кварталов, где жили флорентинцы, всюду горели огни. По другую сторону моста вздымался замок Святого Ангела, напоминая собой цилиндрически высеченную каменную гору. Урбино отпер дверь капеллы и, держа в руке зажженную тонкую свечу, поднялся на помост, накапал на ограждение горячего воска и потом укрепил и зажег там еще две свечи, более крупные.

«Страшный Суд» прянул из мрака подобно циклону и предстал, осиянный, в мерцающем полусвете огромной капеллы. Судный День стал Судной Ночью. Три сотни мужчин, женщин, детей, святых, ангелов, демонов, многие из которых были едва различимы даже при свете дня, выступили вперед, чтобы стать распознанными и разыграть свою зловещую драму, заполнив пространство часовни.

Что-то заставило Микеланджело взглянуть на плафон. Вскинув голову, он увидел Господа Бога, созидающего вселенную. В уме Микеланджело пронеслись строки из Книги Бытия:

«И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду ея, и дерево, приносящее плод, в котором семя его по роду его. И увидел Бог, что это хорошо.

И создал Бог два светила великия, светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды; и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю. И управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Бог, что это хорошо.

И сотворил Бог человека по образу своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их.

И увидел Бог, что это хорошо весьма».

Микеланджело снова вгляделся в огромную роспись, сделанную им на алтарной стене. И увидел он, что это хорошо весьма.

Книга XI Купол


1

В канун Дня Всех Святых, ровно через двадцать девять лет после того, как папа Юлий освятил плафон, папа Павел отслужил торжественную мессу по поводу завершения фрески «Страшного Суда». В Рождество 1541 года капеллу открыли для посещения публики. Сюда устремился весь Рим: люди и ужасались, и взирали на фреску с благоговением, — каждый был потрясен. Мастерскую на Мачелло деи Корви заполнили флорентинцы, кардиналы, художники, их ученики и подмастерья. Когда все они ушли, Микеланджело понял, что его не хотели замечать и не удостоили посещением две римские группировки: сложившийся еще во времена Браманте — Рафаэля кружок художников и архитекторов во главе с Антонио да Сангалло и приверженцы кардинала Караффы.

Очень скоро война разгорелась уже в открытую. Бывший монах Бернардино Окино допрашивал папу:

— Как вы можете, ваше святейшество, допустить, чтобы в капелле, где происходят самые торжественные богослужения, находилась непристойная фреска Микеланджело?

Но, зайдя на следующий день в Систину, Микеланджело увидел, что с полдесятка художников, сидя на мягких стульях, рисовали и копировали «Страшный Суд». А папа вновь обратился к его помощи, попросив расписать в часовне, названной по имени Павла Паулиной, две стены размером более трех с половиной квадратных аршин. Часовня Паулина, недавно выстроенная Антонио да Сангалло по его же проекту, находилась между Сикстинской капеллой и собором Святого Петра. Это было тяжеловесное, громоздкое здание с двумя верхними окнами, дававшими мало света, тусклые его стены были со вкусом оттенены красноватыми коринфскими колоннами. Папа Павел просил Микеланджело написать на одной стене «Обращение апостола Павла», на другой — «Распятие апостола Петра».

Исподволь вдумываясь в образы «Обращения», Микеланджело целыми днями не расставался с молотком и резцом. Он высек бюст Брута — создать изваяние этого тираноборца его упрашивала флорентинская колония. Он отделывал волосы Моисея, шлифуя и оттачивая каждую прядь, каждый завиток; тогда же он изваял на лбу Моисея два рога, или, как говорилось о них в Ветхом завете, два световых луча. Когда наступили знойные дни, он вынес на террасу, выходившую в сад, два мрамора, один из них должен был стать «Рахилью», другой — «Лией»; в Рахили Микеланджело хотелось дать олицетворение Созерцательной жизни, в Лии — Деятельной. Статуи предназначались для двух ниш по обе стороны изваяния Моисея: эти ниши теперь, когда гробница Юлия по новому проекту примыкала к стене, казались слишком малыми, чтобы вместить «Восставшего Раба» и «Умирающего Раба». Он закончил рисунки к «Богородице», «Пророку» и «Сивилле» — последним статуям для гробницы Юлия, а высекать их вызвал того Раффаэло да Монтелупо, который изваял «Святого Дамиана» в часовне Медичи. Ныне, когда «Рабы» как бы отделились от надгробия, а четыре незаконченных «Гиганта» и «Победитель» все еще стояли во Флоренции, Эрколе Гонзага оказался истинным провидцем. «Моисей» один станет красой и величием усыпальницы Юлия, один будет говорить о мастерстве Микеланджело. Разве этого недостаточно, чтобы, как утверждал кардинал мантуанский, воздать честь любому человеку?

И Микеланджело спрашивал себя, как отнесся бы Якопо Галли к тому, что в конце концов на гробнице Юлия будет стоять лишь одно крупное изваяние вместо сорока, которые Микеланджело был обязан высечь по первоначальному договору.


Он решил, что настала пора дать Урбино возможность жить самостоятельно, что верный подмастерье этого заслужил.

— Урбино, тебе уже больше тридцати. В такие годы мужчине нужно добывать свой хлеб без посторонней помощи. Папа согласен платить тебе восемь дукатов в месяц, пока я расписываю его часовню. Может быть, ты хочешь потрудиться и над стеной, когда будут возводить Юлиеву гробницу, заключишь на это формальный договор?

— Да, мессер, я согласен. Мне надо скопить денег на женитьбу. В семействе, которое купило наш родовой дом в Урбино, есть маленькая девочка… лет через десять она будет мне хорошей женой.

Микеланджело жестоко страдал, тоскуя по Виттории Колонне. Ночами, в самые глухие часы, он писал ей длинные письма, часто прилагая к ним сонет или рисунок. Сначала Виттория отвечала ему без задержки, но чем горячей и требовательнее становились его письма, тем реже она отзывалась на них. На его возмущенный и полный горечи вопрос: «Почему?» — она ответила так:

«Благороднейший мессер Микеланджело!

Я долго отмалчивалась, собираясь ответить на ваше письмо, и этот мой ответ будет, если можно так выразиться, окончательным. Я убеждена, что если мы будем писать друг другу беспрерывно, то, принимая во внимание данное мной слово и вашу неизменную любезность, я должна буду пренебречь всеми своими делами в монастыре Святой Катерины и совсем не видеться в установленные часы со своими сестрами, а вам придется оставить вашу работу в часовне Святого Павла, не бывая там целыми днями.

…Таким образом это помешает обоим нам исполнять свой долг и свои обязанности».

Микеланджело был сокрушен. Словно мальчика, получившего суровый нагоняй, его язвили боль и досада. Он по-прежнему сочинял ей страстные стихи… и прятал их дома, не отсылая. Он довольствовался обрывками слухов, которые передавали ему люди, приезжавшие из Витербо. Узнав однажды, что Виттория больна и редко выходит из своей комнаты, он страшно взволновался, отбросив прочь всякое чувство смирения. Смотрят ли там за нею врачи? Заботится ли она сама хоть немного о своем здоровье?

Он изнервничался, устал, выбился из колеи, но надо было снова входить в эту колею и работать. Он готовил под роспись стену в Паулине, он внес в банк Монтауто четырнадцать сотен дукатов для выплаты этих денег Урбино и Раффаэло да Монтелупо после того, как они завершат свою работу по гробнице. Он сделал небольшой композиционный набросок к будущей фреске «Обращение Павла» — в нее входило около пятидесяти полных фигур и немало голов и лиц, видневшихся в толпе, окружавшей Павла, когда тот лежал, поверженный наземь столбом желтого огня, сошедшего с неба, — впервые в жизни Микеланджело взялся изображать чудо из Нового завета. В эти же недели он высекал «Рахиль» и «Лию» — двух молодых, нежных женщин. Это были закутанные в одеяния фигуры-символы, и Микеланджело трудился над ними без особого воодушевления, как когда-то без большого интереса он ваял статуи по заказу Пикколомини. И «Лия» и «Рахиль» казались ему лишенными истинной души, страсти, в них не было того трепета, того сгустка энергии, который насыщал бы собой окружающее статую пространство.

В мастерской и в саду Микеланджело кипела теперь работа: полдесятка молодых людей помогали Урбино и Раффаэло да Монтелупо как можно скорей закончить надгробие. Микеланджело был тронут, когда убедился, что в Риме жило немало евреев, которые считали себя сыновьями и внуками натурщиков, позировавших ему при работе над его первым «Оплакиванием», — эти люди просили теперь разрешения зайти в мастерскую и посмотреть на «Моисея». Со смешанным чувством гордости и изумления они стояли перед своим великим учителем и беззвучно нашептывали что-то: как Микеланджело хорошо знал, что это не могло быть молитвой, ибо Десять Заповедей запрещали молитву всуе.

Время теперь — и настоящее и будущее — интересовало его только с точки зрения работы. Сколько ему еще отпущено лет? Сколько новых работ, новых проектов еще ждет его впереди? «Обращение апостола Павла» займет, по-видимому, очень много времени, «Распятие апостола Петра» — и того больше. Не лучше ли считать предстоящие работы, а не дни и недели; годы тогда не будут лететь, мелькая один за другим, подобно монетам, которые ты сыплешь в ладонь прижимистого ростовщика. Гораздо проще думать о времени как о физической возможности творить: сначала две фрески в Паулине, потом «Снятие со Креста», которое Микеланджело хотел высечь для собственного удовольствия, потратив на это последний из оставшихся прекрасных каррарских блоков… Господь не захочет прервать работу художника в самом ее разгаре.

Он тратил время с такой же легкостью, с какой выпивал чашку воды: несколько дней уходило у него на то, чтобы придумать и нарисовать слугу, удерживающего испуганную лошадь апостола Павла, неделя — на то, чтобы изобразить бескрылого ангела, месяц — чтобы создать образ Павла, пораженного светом, исходящим от десницы Христа; понятие год означало работу над фигурами путников и воинов, теснившихся около Павла: одни из них замерли в ужасе, другие пытались бежать, кто-то, оцепенев, смотрел, как завороженный, ввысь, к небу. Разве это не лучший способ — исчислять время по тому, чем оно заполнено?

В Риме был учрежден инквизиционный трибунал. Кардинал Караффа, отличавшийся высоконравственным образом жизни еще при развращенных нравах двора папы Алессандра Шестого Борджиа, стягивал сейчас в свои руки огромную власть вопреки желанию своих подчиненных. Хотя Караффа похвалялся тем, что он никому не угождает, резко отвергая любые домогательства и просьбы об услугах, хотя он был горяч и несдержан, отталкивающе худ лицом и телом, его рьяная защита церковных догм сделала его самым влиятельным человеком во всей коллегии кардиналов — Караффу там и почитали, и трепетали перед ним, не смея ослушаться. Инквизиционный трибунал, где верховодил Караффа, уже выпустил Индекс, в котором указывалось, какие книги можно было печатать и читать.

Виттория Колонна приехала в Рим и поселилась в монастыре Святого Сильвестра близ Пантеона. Микеланджело считал, что ей не надо было покидать безопасное убежище в Витербо. Он настаивал на том, чтобы они встретились. Виттория отказывалась. Он обвинял ее в жестокости; она отвечала, что это не жестокость, а милосердие. Он упорствовал и в конце концов добился свидания… увы, он увидел, что у этой женщины уже не стало ни былой красоты, ни силы. Недуги и тяжесть предъявленных ей обвинений состарили ее на двадцать лет сразу. Нет, это была не прежняя Виттория, полная энергии, обаяния, чувства; лицо ее покрывали морщины, губы иссохли и побледнели, зеленые глаза глубоко запали, золотистая медь волос поблекла. Сложив руки на коленях, она одиноко сидела в монастырском саду, голова ее была покрыта вуалью. Это была сломленная, смирившаяся душа.

— Я старалась уберечь вас от этого, — тихо сказала она Микеланджело.

— Вы считаете, что моя любовь так мелка?

— Даже в вашей учтивости есть что-то жестокое.

— Жестока сама жизнь, а не любовь.

— Любовь жесточе всего. Я знаю…

— Вы так мало знаете о любви, — прервал он ее. — Зачем вы отталкивали меня? Не позволяли нам сблизиться? И почему вы приехали сюда — ведь жить здесь для вас гораздо опаснее?

— Я должна обрести мир и покой в лоне церкви. Вымолить прощение своих грехов перед ней.

— Своих грехов?

— Да. Я была строптива, позволяла себе высказывать суетные мысли, направленные против божественного учения, помогала инакомыслящим…

У него стиснуло горло. Еще одно эхо из прошлого! Он вспомнил ту мучительную боль, с которой он слушал умиравшего Лоренцо де Медичи, — тот молил о прощении Савонаролу, склонялся перед человеком, уничтожившим его Платоновскую академию. И он как бы снова разговаривал с братом Лионардо, осуждавшим Савонаролу за бунт против папы Борджиа. Неужто же жизнь и кончина идут порознь и между ними нет никакой связи?

— Мое последнее желание — умереть в благодати, — тихо и спокойно произнесла Виттория. — Я должна возвратиться в лоно церкви, приникнуть к ней, как дитя приникает к материнской груди. Только там я обрету искупление своих грехов.

— Это все ваша болезнь! Она говорит вашими устами, — воскликнул Микеланджело. — Инквизиция замучила вас.

— Я сама себя замучила. Истомилась душой. Микеланджело, я поклоняюсь вам как человеку, посланному к нам самим Богом. Но и вы, готовясь к смерти, будете искать себе спасения.

Он слушал, как жужжат пчелы, собирая нектар с чашечек цветов. Его сердце сжималось от боли и жалости к Виттории: она была в таком отчаянии, смотрела на мир столь безнадежно. А ведь и он и она были еще живы, еще не ушли с лица земли. Виттория же рассуждала так, словно они были уже мертвы. Он сказал:

— Мои чувства к вам, которых вы никогда не позволяли мне выразить, не изменились. Неужели вы думаете, что я юнец, влюбившийся в деревенскую девчонку? Разве вы не понимаете, какое громадное место вы занимаете в моей душе и разуме?..

По щекам у нее покатились слезы.

— Спасибо, спасибо вам, саrо, — прошептала она, часто дыша. — Вы исцелили мои раны, которые были нанесены мне… очень… очень давно.

И она, встала, направляясь в боковую дверь монастыря. А он сидел на каменной скамье, которая вдруг показалась ему страшно холодной, — страшно холодным и мертвым стал теперь и мгновенно смолкнувший сад.

2

Когда Антонио да Сангалло приступил к закладке фундамента часовен, лепившихся к собору Святого Петра с южной стороны, давняя вражда между ним и Микеланджело вспыхнула с новой силой. Все вычисления Микеланджело свидетельствовали: северное крыло собора, если следовать замыслу Сангалло, вытянется в направлении папского дворца так, что надо будет снести и часовню Паулину, и часть Сикстинской капеллы.

— Не могу поверить своим глазам! — удивлялся папа, когда Микеланджело показал ему на чертежах, к чему приведут намерения Сангалло. — И зачем ему уничтожать часовню, которую он сам же проектировал и строил?

— Для того, чтобы как можно дольше тянуть и раздувать строительство.

— Какую часть Систины надо снести, чтобы поставить его часовни?

— Приблизительно ту часть, в которой написаны «Потоп», «Опьянение Ноя», «Дельфийская Сивилла» и «Захария». Фреска с Господом зиждителем останется.

— Какая удача для Господа! — пробормотал Павел.

Папа приостановил работы в соборе под тем предлогом, что у него иссякли средства. Но Сангалло знал, что виной всему был Микеланджело. И, не решаясь нападать прямо, он натравил на него своего помощника, Нанни ди Баччио Биджио, — тот питал вражду к Микеланджело издавна, переняв ее от отца, который был когда-то отстранен от архитектурных работ над мертворожденным проектом фасада Сан Лоренцо, и от старого своего друга, флорентинца Баччио Бандинелли, самого горластого противника Микеланджело во всей Тоскане. Этот Баччио Биджио, способствовавший в свое время тому, что Сангалло захватил верховенство на строительстве собора СвятогоПетра, тоже не мог бы жаловаться на слабость своих голосовых связок: теперь он постоянно упражнял их, браня и понося «Страшный Суд» как произведение, потрафляющее вкусам врагов церкви и способствующее умножению числа лютеран. Сангалло и Биджио добились того, что кардинал Караффа издал приказ, согласно которому все новые произведения искусства, подобно книгам, должны быть одобрены инквизиционным трибуналом.

Однако приезжавшие в Рим люди, зайдя в Систину, при виде «Страшного Суда» опускались, как и папа Павел, на колени и каялись в своих грехах. Говорили, что известный своим распутством моденский поэт Мольца под влиянием фрески Микеланджело обратился на путь благочестия. Микеланджело ворчал, ища сочувствия у Томмазо:

— Когда дело касается меня, то тут середины не бывает. Меня объявляют или великим мастером, или страшным чудовищем. Приспешники Сангалло врут и рисуют меня, пользуясь той скверной, которую источают их черные души.

— Это просто крысы, — успокаивал его Томмазо. — Крысы, пытающиеся прогрызть Великую китайскую стену.

— Скорей упыри, — отвечал Микеланджело. — Они кусаются достаточно больно и пьют нашу кровь.

— Ничего, крови у нас хватит.

Именно в эти дни Биндо Альтовити, бывший член городского совета во Флоренции и вожак флорентинских изгнанников в Риме, сказал при папском дворе, что оборонительные стены, которые построил Микеланджело у церкви Сан Миниато, были «истинным произведением искусства». Папа Павел тотчас же вызвал Микеланджело во дворец и велел ему принять участие в совещании, где целая комиссия обсуждала вопрос об укреплении оборонительных сооружений Ватикана. Главой комиссии был сын папы Пьеро Луиджи, вместе с ним во дворец были приглашены архитектор Антонио да Сангалло, опытный военачальник Алессандро Вителли и артиллерист-инженер Монтемеллино.

Сангалло бросил на Микеланджело свирепый взгляд. Микеланджело поцеловал перстень у папы, тот представил его членам комиссии. Указывая на стоявшую на столе модель Сангалло, папа сказал:

— Микеланджело, мы хотим знать твое мнение о проекте стен. Это серьезное дело: ведь при нападении Карла наши бастионы оказались слабыми.

Неделю спустя, тщательно осмотрев все стены, Микеланджело снова был в кабинете папы. Комиссия сидела на своих местах, ожидая, что скажет Микеланджело.

— Ваше святейшество, я не один день изучал подступы к Ватикану. Мое мнение таково, что стены, которые задумал Сангалло, защитить будет невозможно.

Сангалло вскочил на ноги.

— Почему невозможно?

— Потому что они охватывают слишком большую территорию. Некоторые участки обороны на холмах очень уязвимы, а стену, которая идет к Трастевере вдоль Тибра, неприятель легко проломит.

— Разреши тебе напомнить, — с холодным сарказмом сказал Сангалло, — что люди считают тебя лишь художником и скульптором!

— Однако мои бастионы во Флоренции устояли.

— Да враг на них и не нападал.

— Войска императора слишком уважали их, чтобы подступать близко.

— Значит, если ты слепил эту маленькую стену у Сан Миниато, так уже стал знатоком фортификаций и можешь уничтожить всю мою работу! — вскричал Сангалло.

— Довольно! — сказал папа Павел суровым тоном. — Совещание закрывается.

Уходя, Микеланджело передал папе записку со своими замечаниями к плану Сангалло и чертежи, на которых было предусмотрено, как надо изменить этот план, чтобы зона Ватикана, или город папы Льва Четвертого, получила надежную защиту. Пьер Луиджи Фарнезе и Монтемеллино согласились с замечаниями Микеланджело. Папа разрешил достроить в соответствии с планом Сангалло лишь небольшую часть стен-куртин по берегу реки да великолепные ворота дорического стиля. Остальные работы были отложены. Как консультанта-архитектора Микеланджело ввели в состав комиссии, ведавшей строительством оборонных укреплений, но он не заменил собою Сангалло, а должен был работать рядом с ним.

Скоро произошла новая стычка. Поводом к ней послужил представленный Сангалло чертеж окон верхнего этажа и карниза дворца Фарнезе, который архитектор строил уже много лет — кардинал Фарнезе за это время успел стать папой Павлом. Микеланджело не раз присматривался к постройке: дворец Фарнезе был расположен всего за квартал от дома Лео Бальони. Строящееся здание казалось Микеланджело громоздким, оно напоминало стародавние крепостные бастионы, мощный каменный корпус был лишен всякого устремления ввысь; Сангалло не сумел придать ему ни красоты, ни ощущения полета. Теперь папа Павел попросил Микеланджело чистосердечно изложить на бумаге все, что он думает об этом дворце. Взяв книгу Витрувия об архитектуре, Микеланджело отметил в ней нужную главу и велел Урбино отнести ее в Ватикан, затем написал несколько язвительных строчек, доказывая, что у дворца Фарнезе «нет и признаков ордера, ибо ордер есть своеобразное равновесие отдельных элементов, разумное их размещение, добрая согласованность». В возводимом Сангалло здании, писал Микеланджело, нет ни стройности, ни элегантности, ни верности стилю, ни удобства, нет в нем и гармонии или «выгодного распределения пространства».

Свое письмо Микеланджело заключил так: если бы заново спроектировать — и спроектировать блестяще — окна верхнего этажа, а также карниз, это придало бы дворцу спасительное изящество.

Прочитав письмо, папа объявил свободный конкурс на проект верхнего этажа и на разработку карниза. Такие художники, как Джордже Вазари, Пьерино дель Вага, Себастьяно дель Пьомбо и Якопо Мелегино, дали знать, что они участвуют в состязании, и принялись за работу. К ним присоединился и Микеланджело Буонарроти.

— Это ниже вашего достоинства, — урезонивал его Томмазо. — Что за соперничество с художниками, которых можно найти без фонаря на любом рынке? А предположим, вы проиграете? Такой провал пагубно отразится на вашем престиже.

— Я не проиграю, Томмазо.

Карниз, задуманный им, сильно выступал над стеною, — он был резной, богато декорированный. Сандрики и изящные колонны у окон придавали дворцу элегантность, которой так недоставало мрачному творению Сангалло.

Разложив все поданные проекты на столе, служившем для завтрака, папа Павел внимательно разглядывал их. Сангалло, Вазари, Себастьяне, Пьерино дель Вага ждали, что он скажет.

— Мне хочется похвалить все эти чертежи, в них уйма изобретательности и красоты, — заговорил Павел, посмотрев на художников. — Но, конечно, вы не будете спорить, что в проекте Микеланджело есть что-то божественное.

Микеланджело, по существу, спас дворец Фарнезе, он не дал ему выйти тусклым, посредственным и скучным. Однако по Риму был пущен слух, что Микеланджело вмешался в строительство дворца лишь для того, чтобы опорочить Сангалло в глазах папы и отнять у него пост архитектора собора Святого Петра, и что, если он попросит Павла об этом, папа охотно пойдет ему навстречу.

— А я и не собираюсь просить папу, — уверял Микеланджело кардинала Никколо однажды воскресным вечером, приехав к нему во дворец на своем белоснежном арабском жеребце.


Инквизиционный трибунал кардинала Караффа теперь пересматривал сочинения классиков и всячески препятствовал печатанию новых книг. С изумлением Микеланджело узнал, что люди воспринимают его стихи как серьезную литературу: сонеты о Данте, о Красоте, о Любви, о Скульптуре, об Искусстве и Художнике читали, переписывали и передавали из рук в руки. Некоторые его мадригалы были положены на музыку. Ему стало известно, что в Платоновской академии во Флоренции о его поэзии читаются лекции, что о стихах его говорят в университетах Болоньи, Пизы и Падуи.

Урбино поставил надгробие папы Юлия в церкви Сен Пьетро ин Винколи. Изваяния «Лии» и «Рахили» были размещены в нишах нижнего яруса стены, статуи «Богоматери», «Пророка» и «Сивиллы», высеченные Раффаэло да Монтелупо, — вверху. Микеланджело считал, что гробница не удалась, но «Моисей», занявший центральный выступ мраморной стены надгробия, господствовал в церкви с тою же непререкаемой силой, какая была лишь у Господа Бога в Книге Бытия и у Христа в «Страшном Суде».

В доме Микеланджело образовалась настоящая архитектурная мастерская; надзор за работой над чертежами для дворца Фарнезе Микеланджело поручил Томмазо де Кавальери.

Фреска «Обращение апостола Павла» была завершена. Склонившийся сверху Христос как бы разрезал небесную твердь, по обе его стороны теснилось множество бескрылых ангелов. Павел, упавший с лошади, обмер от ужаса, пораженный знамением, одни из сопровождавших его людей старались его поднять, другие убегали в панике. Могучая фигура лошади разделяла толпу путников и солдат надвое, как Христос разделял собою ангелов в небесах.

Через несколько дней Микеланджело приказал Урбино наложить свежий слой штукатурки для «Распятия апостола Петра». Пока штукатурка просыхала, Микеланджело укрылся от всего мира и стал работать над мрамором «Снятие со Креста»: Спасителя поддерживала с одной стороны Богоматерь, с другой — Мария Магдалина, им помогал, стоя позади, Никодим — он был разительно похож на самого Микеланджело.

Предугадать, кого и когда в Риме ославят, а кого превознесут, было почти невозможно. Видя, что Микеланджело не воспользовался своей победой над Сангалло и не захватил его должности при соборе Святого Петра, римляне не корили его за нападки на архитектуру дворца Фарнезе и уже считали как бы прощенным.

Но скоро Микеланджело получил письмо от Аретино, из Венеции. Хотя он ни разу не встречался с этим человеком, тот прислал ему за последние годы не меньше десятка писем: перемешивая раболепную лесть с угрозами, Аретино твердил, что если Микеланджело по-прежнему будет отказывать ему в своих рисунках, то он не остановится ни перед чем, даже перед убийством. Сейчас Микеланджело собирался кинуть письмо в огонь, не вскрывая, но размашистая, с брызгами чернил, подпись Аретино, которую тот начертал поперек послания, чем-то задела его любопытство. Он сломал печать.

Письмо начиналось с того, что Аретино разнес на все корки «Страшный Суд». Какое несчастье, что Микеланджело пренебрег советами Аретино и не представил и земную жизнь, и рай, и ад во всем их блеске и ужасе, как то описывал он, Аретино, в своих прежних посланиях. Вместо этого «вы, христианин, поступились верой ради искусства и позволили себе лишить всякой скромности и мучеников, и святых дев, вы изобразили их так, что перед подобным зрелищем даже в публичном доме пришлось бы закрыть от стыда глаза».

Затем Аретино обвинил Микеланджело в «жадности»: разве он не согласился ваять гробницу недостойному папе? И разве он, Микеланджело, не мошенник и не вор, если, получив «горы золота, которые папа Юлий ему завещал», он ничем не расплатился за это с семейством Ровере? «Ведь это же чистейший грабеж!»

Испытывая отвращение и в то же время забавляясь напыщенным тоном Аретино, неистовыми его попреками, рядом с которыми шли униженные просьбы, Микеланджело читал это длинное послание дальше, пока не наткнулся на такие строки: «С вашей стороны было бы очень благоразумно исполнить свое обещание с должной заботой и аккуратностью, — тогда, быть может, смолкли бы те злые языки, которые утверждают, что только некий Герардо и некий Томмазо знают, чем вас завлечь и выманить у вас хоть какую-то подачку».

Микеланджело била холодная дрожь. О каких злых языках идет речь? О каких подачках? Свои рисунки он дарит тем, кто ему нравится. Их никто у него не выманивает.

Он швырнул на пол исписанные рукой Аретино листки и вдруг почувствовал, что он болен. Ему уже семьдесят лет, и в чем только за эти долгие годы его не обвиняли — в том, что он сварлив, высокомерен, замкнут, не желает сотрудничать ни с кем из коллег, кроме тех, у кого есть величайший талант, разум и обаяние. Все это Микеланджело слышал прежде, но такого навета, какой был в письме Аретино, на него еще никто не возводил. Герардо был его старый приятель, более двадцати лет назад, во Флоренции, он подарил ему несколько своих рисунков. А Томмазо де Кавальери — благороднейшая душа, человек такого ума и воспитания, каких не найти во всей Италии. Как это все невероятно, немыслимо! Вот уже полсотни с лишним лет, с тех пор как к нему пришел Арджиенто, в его доме жили ученики, помощники, слуги — всего их перебывало при нем человек тридцать. Они трудились и росли у него на глазах, его дружба с ними неизменно крепла. Никто не истолковывал его отношений с учениками превратно. Никогда, с первых своих дней в боттеге Гирландайо, не слышал он и слова, бросавшего тень на его поведение. Какую из него сделали бы мишень для шантажа, попади он только в зависимость от чьего-то милосердия!

Обвинение в непристойности его «Страшного Суда» или в обмане семейства Ровере можно было легко опровергнуть. Но быть запятнанным клеветой в таком возрасте, быть обвиненным почти в том же, за что когда-то открыто преследовали во Флоренции Леонардо да Винчи, — более тяжкого удара Микеланджело не помнил за всю свою долгую, беспокойную жизнь.

Прошло совсем немного времени, и яд Аретино просочился в дома римлян. Однажды Томмазо пришел к Микеланджело бледный, со стиснутыми губами. Когда Микеланджело стал настойчиво спрашивать, что случилось, Томмазо потер ладонь об ладонь, будто счищая с них какую-то грязь. Потом он произнес скорей печально, чем гневно:

— Вчера вечером один епископ при дворе рассказал мне о письме Аретино.

Сокрушенный Микеланджело опустился в кресло.

— И как только люди идут на сделки с этой скотиной? — тихо сказал он.

— А никто и не идет. Просто поддаются, уступают его наглости. Благодаря этому он и процветает.

— Мне очень жаль, Томмазо. Никогда не хотел быть причиной твоих огорчений.

— Я обеспокоен, Микеланджело, за вас, а не за себя. Моя семья, мои близкие меня знают — на эту клевету они лишь с презрением плюнут… Но, дорогой мой друг, вас чтит вся Европа. И Аретино нападает именно на вас, на ваши труды, на ваш авторитет… Я готов принести любые жертвы, чтобы только не повредить вам.

— Ты не можешь повредить мне, Томмазо. Твоя любовь и привязанность были мне хлебом и воздухом. А теперь, когда маркиза Виттория больна, наша любовь — это единственное, на что я могу рассчитывать. Другой поддержки у меня нет. Я тоже буду плевать на Аретино, как надо плевать на всех шантажистов. Если он разрушит нашу дружбу, он действительно добьется своей цели, хотя бы частично, — он нанесет мне вред.

— Но все римские сплетники постараются раздуть этот скандал. Это им выгоднее, чем какая-то ваша скульптура, — предостерегающе сказал Томмазо.

— Будем жить и работать так, как жили и работали раньше. Это наилучший ответ всем любителям скандалов.

3

Готовя рисунки к «Распятию апостола Петра», Микеланджело пошел на смелую попытку придать особую выразительность фреске. В центре композиции он поместил яму, в которой покоилось основание тяжелого креста. Петр был распят на кресте, вниз головою, а сам крест лежал в наклонном положении, будучи прислонен к огромному камню. Напрягая силы, Петр зорко смотрел с креста; его немолодое бородатое лицо с яростным осуждением было обращено не только к воинам, руководившим казнью, или к землекопам, старавшимся поднять и поставить крест прямо, но и ко всему миру, который простирался позади этих людей, — это был приговор тирании и жестокости, столь же гневный и разящий, какой звучал и в «Страшном Суде».

Микеланджело тихо сидел, нанося последние штрихи у фигур двух римских центурионов и досадуя на то, что ему не удается изобразить коней так гениально, как изображал их Леонардо да Винчи. И вдруг он услышал колокольный звон: колокола звучали над городом печально, явно оплакивая кого-то. В мастерскую с криком вбежала служанка.

— Мессер, умер Сангалло!

— …умер? Он же работал в Терни…

— Заболел лихорадкой. Только что привезли его мертвого.

Папа Павел устроил Антонио да Сангалло пышные похороны.

Гроб архитектора торжественно несли по улицам, за гробом шли художники и мастера, работавшие с покойным в течение долгих лет. Стоя в церкви рядом с Томмазо и Урбино, Микеланджело слушал, как превозносили Сангалло, называя его одним из величайших строителей со времен древних зодчих, возводивших Рим. Идя домой, Микеланджело рассуждал:

— Все эти восхваления слово в слово совпадают с теми речами, которые я уже слышал на похоронах Браманте. И все же папа Лев приостановил все работы, начатые Браманте, как папа Павел приостанавливал работу Сангалло над дворцом Фарнезе, над оборонительными укреплениями… и над собором Святого Петра…

Томмазо задержал шаг, повернулся к Микеланджело и испытывающе посмотрел на него.

— Вы полагаете…

— О нет, Томмазо.

Главный смотритель на строительстве собора настаивал на том, чтобы из Мантуи вызвали Джулио Романо, ученика Рафаэля, и назначили его архитектором собора Святого Петра. Но папа Павел не хотел об этом и слышать.

— Архитектором будет Микеланджело Буонарроти. И никто другой! — кричал он.

Специально присланный грум позвал Микеланджело в Ватикан. Микеланджело сел на своего жеребца и поехал. Папа ждал его в окружении полного состава кардиналов и придворных чинов.

— Сын мой, сегодня я назначаю тебя архитектором собора Святого Петра.

— Ваше святейшество, я не могу принять этого назначения.

В поблекших, но все еще проницательных и лукавых глазах Павла загорелись огоньки.

— Не хочешь ли ты сказать мне, что архитектура — это не твое ремесло?

Щеки Микеланджело залила краска. Он только сейчас вспомнил, что папа Павел, в ту пору кардинал Фарнезе, был в этом тронном зале, когда Юлий поручал ему, Микеланджело, расписывать плафон Систины и он кричал в отчаянии: «Это не мое ремесло!»

— Святой отец, ведь может случиться, что я снесу до последнего камня все, что построил Сангалло, отменю все договоры, которые он заключил. Рим единодушно восстанет против меня. А я должен еще дописать «Распятие апостола Петра». Мне уже за семьдесят. Где мне найти силы, чтобы возвести, начав с самого основания, величайший храм во всем христианском мире?.. Святой отец, я не Авраам, который жил сто семьдесят пять лет.

Горестная речь Микеланджело ничуть не тронула папу Павла. Глаза его горели по-прежнему.

— Сын мой, ты совсем еще юноша. Тебе можно будет говорить о старости, когда ты доживешь до моих почтенных лет: а мне семьдесят восемь. Но раньше и не помышляй об этом. К тому времени строительство у тебя пойдет полным ходом.

Микеланджело оставалось только печально улыбнуться.

Он выехал из Ватикана через Бельведерские ворота, потом долго взбирался на вершину Монте Марио; отдохнув здесь и полюбовавшись закатом, он поехал вниз, к тыльной стороне собора Святого Петра. Рабочие уже разошлись по домам. Он осмотрел заложенные Сангалло фундаменты, низкие стены часовен, кольцом облегающих собор с юга. Тяжелые пилоны, на которых Сангалло рассчитывал возводить главный неф и два боковых корабля собора, надо будет снести начисто. Огромная бетонная опора для двух башен или колоколен останется. Хорошо будут служить и контрфорсы, построенные для громадного купола.

Было уже темно, когда Микеланджело закончил осмотр собора. Оказавшись у входа в часовню Марии Целительницы Лихорадки, он вошел внутрь и остановился перед своим «Оплакиванием». Сердце его раздирали сомнения. Ведь после того, как он, Микеланджело, открыл глаза папе Юлию на махинации Браманте с цементом, каждый его шаг неизбежно вел к тому чтобы взять строительство собора в свои руки. В душе он давно хотел вывести строительство на верный путь, спасти собор, сделать его действительно величественным памятником христианства. Микеланджело никогда не покидало чувство, что это его собор, что, не будь его, Микеланджело, собор, возможно, не строился бы вообще. Так неужели он не отвечает за него?

Он знал всю тяжесть задачи, знал, с каким сильным сопротивлением он столкнется, какие изнурительные годы работы ему предстоят. Закат его жизни окажется много труднее, чем любой отрезок пути, оставшегося позади.

Старая женщина вошла в часовню, поставила перед Богородицей зажженную тонкую свечу. Микеланджело шагнул к овальной корзинке, где лежали свечи, взял одну, зажег, укрепил ее рядом со свечой старухи.

Конечно же, он должен строить собор Святого Петра! Разве не для того и дана жизнь, чтобы работать и страдать, вплоть до самого конца, до последнего вздоха?


Принять какую-либо плату за свою службу на посту архитектора он отказался; не взял денег и у папского хранителя гардероба, когда тот по приказу Павла явился на Мачелло деи Корви с кошельком, в котором лежала сотня дукатов. С рассвета до обеденного времени Микеланджело расписывал часовню Паулину, затем он шел — а это было совсем рядом — к собору и смотрел, как там уничтожают построенное. Рабочие были угрюмы и поглядывали на него враждебно… и все же послушно исполняли его распоряжения. К своему ужасу, он обнаружил, что четыре главных пилона собора, построенные Браманте, а потом не раз перестраивавшиеся при Рафаэле, Перуцци и Сангалло, были непригодны: они могли бы выдержать тяжесть барабана и купола лишь в том случае, если бы их возвести заново, потратив сотни пудов цемента. Эти прямые улики мошенничества еще более восстановили против Микеланджело главного смотрителя и тех подрядчиков, которые работали при Сангалло. Они стали чинить ему столько препятствий, что папе Павлу пришлось выпустить декрет, объявляющий Микеланджело как главным смотрителем, так и архитектором; папа повелел всем, работающим на строительстве собора, подчиняться приказам Микеланджело безоговорочно. Подрядчиков и мастеров, которые продолжали ему перечить, Микеланджело скоро уволил.

Теперь строительство пошло гораздо быстрее; римляне поражались, глядя, как растет собор, и ходили подивиться на два спиральных пандуса, которые Микеланджело построил по обе стороны здания: сейчас, подавая строительные материалы кверху, рабочие уже не таскали их на спине, а возили по пандусам, сидя верхом на лошади, что ускоряло подачу буквально в пятьдесят раз.

Комитет по охране римских древностей, воодушевленный успехами Микеланджело, обратился к нему с просьбой привести в порядок Капитолийский холм, или, как его ныне называли — Кампидольо, этот священный очаг римской религии и государственности, где когда-то возвышались храмы Юпитера и Юноны Монеты. От дома Микеланджело до Кампидольо было рукой подать; там он сидел с Контессиной в тот давний день, когда папа Лев объявил Джулиано де Медичи капитаном папских войск. Древние храмы, слава этих мест, уже давно превратилась в груды камня, дворец сенаторов напоминал теперь старомодную крепость; тут же рядом паслись козы и коровы; зимою на скатах холма была грязь по колено, летом толстым слоем лежала пыль. Не желает ли Микеланджело, приступали члены комиссии, возродить Кампидольо, вернуть ему былое величие?

— Странное дело — они еще спрашивают! — изумлялся Микеланджело, беседуя с Томмазо после того, как члены комиссии ушли, прося подумать об их предложении. — Если бы только Джулиано да Сангалло услышал о таком проекте! Ведь это было его мечтой. Ты должен помочь мне, Томао. Мы попробуем осуществить твои мысли о перестройке Рима.

Томмазо покраснел; глаза его вспыхивали и меркли, словно звезды в ветреную ночь.

— Я могу взяться за это лишь благодаря учению у вас. Вы увидите: я буду хорошим архитектором.

— Мы наметим, Томао, обширный план работы, на целых пятнадцать лет вперед. Когда я умру, ты будешь вести дело по этому плану до полного завершения.


Теперь, когда Микеланджело работал как признанный архитектор, он назначил Томмазо своим помощником; в доме на Мачелло деи Корви пришлось выделить под чертежные мастерские новые комнаты. Томмазо, превосходный рисовальщик, стал одним из виднейших молодых архитекторов Рима.

Брат Виттории Колонны Асканио рассорился с папой из-за соляного налога, и папское войско разбило отряды Асканио. Он был изгнан из Рима, а все имущество семейства Колонна конфисковано. Кардинал Караффа стал преследовать Витторию еще ожесточенней. Кое-кто из ее прежних единомышленников бежал в Германию и примкнул к лютеранам, что еще усугубило ее прегрешения в глазах инквизиционного трибунала. Виттория укрывалась теперь в монастыре Святой Анны у Канатчиков, среди садов и колоннад театра Помпея. Когда Микеланджело пришел к ней в воскресенье, перед закатом солнца, она долго не начинала разговора. Он старался заинтересовать ее рассказами о предстоящих своих работах, показывая принесенные рисунки, но она оживилась лишь при упоминании Сикстинской капеллы, сказав, что ей дано разрешение сходить туда и посмотреть «Страшный Суд». Микеланджело заговорил о куполе собора Святого Петра, который вставал в его воображении еще туманно. Виттория вскользь упомянула о его давней и неизменной любви к Пантеону и флорентинскому Собору.

— Я люблю эти здания потому, что это чистейшая скульптура, — сказал Микеланджело.

— А как вы представляете себе купол собора Святого Петра? Неужели это будет только крыша для защиты от дождя?

— Как хорошо, что вы улыбаетесь, Виттория, и даже подтруниваете надо мной!

— Не надо думать, что я несчастна, Микеланджело. Я полна трепетной радости — ведь скоро я соединюсь с Богом.

— Вы сердите меня, cara. Зачем вам думать о смерти, стремиться к ней, когда здесь, на земле, столько людей, которые вас любят? Разве это не эгоизм?

Она обеими руками сжала его руку. Раньше, когда он так мечтал о ее любви, это было бы целым событием, теперь же он с горечью думал лишь о том, как костлявы и сухи стали ее пальцы. Глаза ее загорелись, она прошептала:

— Простите меня за то, что я не пошла вам навстречу. Себя я прощаю только потому, что знаю: в действительности я не нужна вам. Новое «Снятие со Креста» в мраморе, царственная лестница на Кампидольо, купол собора Святого Петра — вот ваши страсти, ваша любовь. Вы создавали великие творения и прежде, пока не встретились со мною, вы будете создавать их и тогда, когда меня не станет.

Еще до того, как наступил новый воскресный день с условленным свиданием, Микеланджело срочно вызвали во дворец Чезарини, жена которого была кузиной Виттории. Пройдя Торре Арджентина, Микеланджело скоро был у дворца; его сразу же провели через ворота в сад.

— Что с маркизой? — спросил Микеланджело у доктора, который вышел, чтобы поздороваться.

— Ей уже не увидеть рассвета.

Он мерил шагами сад, над садом своим чередом двигались небесные сферы. Когда истекал семнадцатый час ожидания, Микеланджело впустили во дворец. Голова Виттории лежала на подушке, поблекшие золотые волосы были покрыты шелковым капюшоном. Одели ее в рубаху из тонкой льняной ткани, шею плотно обхватывал белый кружевной воротник. Она казалась такой же юной и прекрасной, как в тот весенний день, когда Микеланджело впервые ее увидел. Величественное спокойствие снизошло на лик Виттории: все ее земные тревоги, и страдания уже миновали.

Донна Филиппа, настоятельница монастыря Святой Анны у Канатчиков, приглушенным голосом велела внести гроб. Гроб был вымазан смолой.

— Что это значит? — вскричал Микеланджело. — К чему смола? Маркиза умерла не от заразной болезни.

— Синьор, мы страшимся преследований, — вполголоса сказала настоятельница. — Нам надо увезти маркизу отсюда в монастырь и похоронить ее там, пока враги не потребовали ее тело.

Микеланджело хотелось наклониться и поцеловать Витторию в лоб. Но он помнил, что она позволяла ему, целовать только руку, и это удержало его.

Когда он вернулся домой, у него болел и ныл каждый сустав, каждая косточка, череп давило и плющило словно обручами. Он присел к столу и начал писать:

Огонь угас, но в этой плоти бренной
Он с прежней ненасытностью горит,
Меня опустошает и палит
И в пепел превращает постепенно.
Виттория в своем завещании просила, чтобы настоятельница позаботилась о ее могиле. Кардинал Караффа запретил похороны. Почти три недели гроб одиноко стоял в углу монастырской часовни. Наконец Микеланджело дали знать, что Витторию похоронили в стене часовни, однако, придя туда, он не нашел никакого признака могилы. Когда он заговорил об этом с настоятельницей, та стала пугливо озираться.

— Маркизу отвезли в Неаполь. Ее похоронили в Сан-Доменико Маджоре, рядом с мужем.

Микеланджело устало поплелся домой, словно испив горчайшего яду. Маркиз, который бежал и сторонился жены до самой своей смерти, будет теперь вечно лежать рядом с нею. А он, Микеланджело, нашел в Виттории любовь, которая могла увенчать его жизнь, — и все же ему отказали в этой любви, не дали ее добиться.

4

Заказы шли к нему беспрерывно. Он был истинным мастером в глазах всего мира. Папа Павел возложил на него, еще одну задачу — построить крепостные сооружения, создающие большую безопасность города Льва Четвертого; он поручил ему также выпрямить обелиск Калигулы на площади Святого Петра. Герцог Козимо уговаривал его возвратиться во Флоренцию и высекать изваяния для родного города. Король Франции внес на имя Микеланджело деньги в римской банк на тот случай, если он пожелает ваять или писать для него. Турецкий султан звал его в Константинополь, предлагая выслать эскорт для сопровождения. Где бы ни задумывалось крупное произведение искусства — «Матерь Божья Утоли Моя Печали» для короля Португалии, надгробие для одного из отпрысков Медичи в Милане, герцогский дворец во Флоренции — к Микеланджело обращались за советом, обсуждали с ним намеченный проект и имена художников, которые могли бы исполнить работу.

Лучшие часы рабочего дня он проводил в Паулине — писал искаженные ужасом лица женщин, смотревших на распятого Петра, писал пожилого бородатого воина, сокрушенного тем, что он должен принимать участие в казни. Устав от работы кистями, Микеланджело шел домой и, взявшись за молоток и резец, с радостным чувством свободы предавался своей страсти — ваянию. Только работа по мрамору пробуждала в нем ощущение собственной весомости, трехмерности. Он был очень огорчен неудачей с «Лией» и «Рахилью», стыдился оставить после себя эти непервоклассные работы, и он со страхом думал, что для такого тяжелого и мужественного искусства — ваять по мрамору — он уже стал слишком старым. И все же резец его пел, с каждым нажимом «Пошел!» глубоко вгрызаясь в сияющий камень. Микеланджело высекал тело поникшего, мертвого Христа и склонившегося над ним Никодима — с такой же, как у него, Микеланджело, белой бородой, с такими же запавшими глазами и приплюснутым носом: голову Никодима покрывал шлык, рот у него казался нежным, чувствительным.

Работая в Паулине, он никому не разрешал входить в часовню, но мастерская его обычно была полна художников, стекавшихся со всех концов Европы: он давал им работу, воодушевлял, учил, искал для них заказы.

Так, не считая недель и месяцев, Микеланджело расточал свою энергию без оглядки, пока к нему вдруг не подступала какая-нибудь болезнь, назвать которую он не мог бы и сам: то ныла поясница, то мучительно резало в паху, иногда у него так слабела грудь, что было трудно дышать, иногда донимали почки. В такие дни у него появлялось ощущение, словно бы мозг его сжимался, и он давал волю своей раздражительности и капризам, ворчал и обижался на друзей, на родственников. Например, он обвинил племянника Лионардо в том, что тот, узнав об очередной болезни Микеланджело, приехал в Рим якобы только затем, чтобы захватить в наследство все имущество дяди. Одного из своих помощников Микеланджело укорял за то, что тот будто бы продавал экземпляры его гравюр и наживался на этом. Реальдо Коломбо, величайший анатом Италии, написавший первую книгу по анатомии, проводил на Мачелло деи Корви все свободное время, прополаскивая Микеланджело желудок родниковой водой из Фьюджи. Когда Микеланджело наконец поправлялся и чувствовал, что мозг его принял прежние размеры, он спрашивал Томмазо:

— Почему это я делаюсь таким сварливым? Только потому, что мой восьмой десяток летит столь стремительно?

— Граначчи говорил, что вы были достаточно раздражительны уже в двенадцать лет, когда он познакомился с вами.

— Да, так оно и было, он прав. Да будет светла его память!

Граначчи, старейший друг Микеланджело, уже ушел из жизни; не было на свете и Бальдуччи, и Лео Бальони и Себастьяно дель Пьомбо. Каждый минувший месяц, казалось, приближал Микеланджело к тому круговороту, где рождение и смерть смыкались воедино. Из письма Лионардо он узнал, что умер его брат Джовансимоне и что похоронили его в Санта Кроче. Он отчитал племянника за то, что тот не сообщил подробно, чем болел Джовансимоне. Он неоднократно писал Лионардо, что поскольку ему уже почти тридцать, то пришло время искать себе жену и обзаводиться сыновьями: ведь кому-то надо наследовать имя Буонарроти.

«Я уверен, что во Флоренции много благородных, но бедных семейств, и ты сделаешь доброе дело, женившись на девушке из такой семьи, даже если у ней нет порядочного приданого; по крайней мере, она не будет проявлять гордыни. Тебе нужна жена, которая бы тебе всецело принадлежала и которой ты мог бы распоряжаться; она не должна тянуться к роскоши и бегать каждый день на званые обеды и свадьбы. Ведь женщине так легко оступиться, если она тщеславна и любит роскошь.

В таком случае никто не упрекнет тебя и не скажет, что ты хотел стать знатнее, женившись на знатной девушке; всем известно, что мы старинные и знатные граждане Флоренции, не хуже любых других семейств».

Томмазо де Кавальери женился. Он воздерживался от брака до тридцати восьми лет, а теперь сделал предложение молодой девушке из родовитой римской семьи. Свадьба была пышная, на ней присутствовали папа и его двор, вся римская знать, флорентинская колония, многие художники. Через год синьора Кавальери подарила мужу первого сына.

За рождением вскорости последовала кончина: умер папа Павел. Умер он от горя: был убит его сын Пьер Луиджи, которому Павел добыл герцогство Пармы и Пьяченцы; очень дурно и не подавая никаких надежд на исправление вел себя внук Оттавио. В отличие от похорон Клемента Рим погребал папу Павла с чувством искренней печали.

Следя за тем, как собирается коллегия кардиналов, римские флорентинцы радовались: они считали, что настал час кардинала Никколо Ридольфи, сына Контессины. Никколо должен стать папой! За исключением небольшой кучки, властвовавшей во главе с герцогом Козимо во Флоренции, врагов у него в Италии не было. Но у Никколо существовал могучий противник за пределами страны: Карл Пятый, император Священной Римской империи. На конклаве, заседавшем в Сикстинской капелле, успех целиком клонился в пользу Николло, но тут он заболел, совершенно внезапно. К утру он умер. Доктор Реальдо Коломбо сделал вскрытие трупа. Когда он после этого пришел на Мачелло деи Корви, Микеланджело вопросительно посмотрел на него.

— Отравлен?

— Вне всякого сомнения.

— У вас есть доказательства?

— Если бы я подал Николло яд собственными руками, то и тогда у меня не было бы доказательств точнее. Наверное, его отравил Лоттини, агент герцога Козимо.

Пораженный горем, Микеланджело опустил голову.

— Это конец нашим надеждам на свободу Флоренции.

Как и всегда, когда он чувствовал, что мир внушает ему отвращение, он обратился к мрамору. Сейчас это было «Снятие со Креста» — он ваял эту статую с надеждой, что после его смерти друзья поставят ее ему на могилу. Уже далеко продвинувшись в работе, он столкнулся со странным затруднением: левая нога Христа явно мешала воплощению замысла. Хорошенько поразмыслив, он отсек всю ногу целиком. Опущенная вниз, к коленям Богоматери, рука Христа прекрасно маскировала отсутствие левой ноги.

Коллегия кардиналов выбрала нового папу — шестидесятидвухлетнего Джована Марию де Чьокки дель Мойте, названного Юлием Третьим. Микеланджело встречался с ним при дворе и знал его уже много лет; в свое время кардинал Чьокки дель Монте помогал ему при неоднократном пересмотре договора на гробницу папы Юлия. Во время осады Рима в 1527 году войсками императора его трижды подводили к виселице, которая стояла напротив дома Лео Бальони в Кампо деи Фиори; все три раза кардинала освобождали в самую последнюю минуту. Теперь, придя к власти, новый папа жаждал только удовольствий.

— Ему следовало бы принять имя Льва Одиннадцатого, — говорил Микеланджело Томмазо. — Он вполне может повторить девиз Льва, чуть-чуть его изменив: «Поскольку Господь Бог три раза спасал меня от виселицы, чтобы сделать папой, дайте же мне насладиться папским троном!»

— Он будет добр к художникам, — отвечал Томмазо. — Он любит их общество. И он хочет превратить свою маленькую виллу близ Народных ворот в роскошный дворец.

Прошло немного времени, и Микеланджело был приглашен на виллу папы Юлия, к обеду. Микеланджело поразился, увидев там множество античных статуй, колонн, произведений живописи. Среди гостей оказались самые разные художники, большинство их уже получили от папы заказы. Был там друг Микеланджело Джорджо Вазари, только что назначенный архитектором папской виллы, были Чеккино Росси, спасший вместе с Вазари отбитую руку «Давида», и Гульельмо делла Порта, преемник покойного Себастьяно, и Аннибале Караччи. Микеланджело с волнением ждал, когда папа за говорит о строительстве собора Святого Петра, но тот явно избегал этого предмета.

Над плотной, будто войлок, седой бородой папы свисал длинный крючковатый нос. Укрывшийся в бороде рот, точно силок, захватывал огромное количество еды — папа был чудовищным обжорой. В какую-то минуту, Юлий Третий призвал всех к молчанию. Гости утихли.

— Микеланджело, — загудел папа своим грубым низким голосом. — Я не обременял тебя никакими просьбами о работе из уважения к твоему почтенному возрасту.

— У нас с вами, ваше святейшество, ничтожная разница в возрасте — двенадцать лет, — с насмешливым смирением ответил Микеланджело. — А поскольку мы все хорошо знаем, что вы не пожалеете сил, чтобы придать блеск своему понтификату, я не смею просить себе льгот и скидок на возраст.

Этот саркастический ответ Юлию, видимо, понравился.

— Дорогой маэстро, мы ценим тебя так высоко, что я охотно отдал бы несколько лет своей жизни, если этим можно было бы продлить твою жизнь.

Микеланджело посмотрел на то, как папа расправлялся с жареным гусем, занимавшим огромное блюдо, и подумал: «Мы, тосканцы, всегда были воздержанны в еде, потому-то мы и долговечны». Вслух он сказал:

— Я тронут вашими словами, но, учитывая интересы всего христианского мира, я не могу допустить, чтобы вы шли на такую жертву.

— Тогда, сын мой, если Господь судил мне пережить тебя, как это диктует естественный порядок вещей, я велю набальзамировать твое тело и положу его во дворец — пусть оно хранится, пока будут жить твои произведения.

Аппетит у Микеланджело сразу пропал. Он только и думал теперь, под каким бы предлогом ему улизнуть из-за стола. Но отделаться от папы было не так-то просто.

— Мне все же хотелось бы, Микеланджело, чтобы ты исполнил кое-какие работы для меня: новую лестницу и фонтан в Бельведере, фасад дворца в Сан Рокко, надгробие моему дяде и дедушке…

И ни слова о соборе Святого Петра.

Папа повел гостей в виноградник — послушать музыку и посмотреть представление. Микеланджело незаметно скрылся. Ведь все, чего он хотел добиться от папы, — это подтверждения своих прав как архитектора собора.

Папа долго мешкал, откладывая свое решение со дня на день. Видя это, Микеланджело стал скрывать свои чертежи и планы, снабжая подрядчиков только теми сведениями, которые были необходимы на ближайшие дни. У него всегда была привычка держать свои замыслы в тайне, пока работа не завершена. Теперь для такой скрытности были веские причины, но эта скрытность навлекла на Микеланджело и беду.

Часть отстраненных Микеланджело подрядчиков во главе с красноречивым Баччио Биджио обратились с жалобой к кардиналу Червини: тому был поручен надзор за счетными книгами строительства. Кардинал подал по этому делу специальное письмо папе. Микеланджело срочно вызвали на виллу Юлия.

— Ты не побоишься встретиться со своими противниками лицом к лицу? — спросил Юлий.

— Нет, ваше святейшество, только я прошу, чтобы встреча была назначена прямо на стройке.

На площадке, где должна была вырасти новая часовня Королей Франции, собралась целая толпа. Атаку открыл Баччио Биджио.

— Буонарроти снес прекрасный храм, а сам построить такого не может!

— Давайте обсуждать то, что у нас перед глазами, — миролюбиво поправил его папа.

— Святой отец! — воскликнул кто-то из присутствующих. — Тут тратятся огромные деньги, и никто не объясняет, на что они идут. Нам совершенно неизвестно, как в конце концов будет выглядеть собор.

— За это отвечает архитектор, — вмешался Микеланджело.

— Ваше святейшество, Буонарроти разговаривает с нами так, будто мы на стройке посторонние люди. Будто мы здесь совсем и не нужны!

Папа еле удержался, чтобы не выпалить уже готовую остроту. Кардинал Червини, дрожа, вскинул руки и показал на возводившиеся своды.

— Ваше святейшество, посмотрите сами. У каждого из этих сводов Буонарроти строит по три часовни. При таком расположении, на наш взгляд, он лишает храм доступа света, особенно со стороны самой южной абсиды.

Папа скосил глаза, упершись взглядом в край своей плотной, как войлок, бороды.

— Я готов согласиться с этим замечанием, Микеланджело.

Обратившись к Червини, Микеланджело сказал спокойно:

— Монсеньер, поверх этих окон в каменном своде будут сделаны еще три окна.

— Раньше вы не говорили об этом ни слова.

— И не обязан был говорить.

— Мы вправе знать, что именно мы строим, — вскипел кардинал Червини. — Ведь вы тоже можете ошибаться!

— Я не давал обязательства, ваше преосвященство, делиться своими планами и намерениями ни с вами, ни с кем другим. Ваше дело — отпускать деньги и смотреть, чтобы их не раскрадывали. Архитектурные планы — это моя забота. Никого другого они не касаются.

Среди вздымавшихся высоко к небу пилонов, арок и стен недостроенного собора легла напряженная тишина, готовая тотчас взорваться.

— Святой отец, — заговорил Микеланджело, глядя в лицо папе. — Вы видите собственными глазами, какое прекрасное здание я воздвигаю на отпущенные мне средства. Поскольку я уже отказался от какого-либовознаграждения, мне надо заслужить этой работой спасение души, иначе я буду тратить время и силы напрасно.

Папа положил руку на его плечо.

— Ни земные твои дела, ни небесное благополучие не должны пострадать хотя бы на йоту. Ты верховный архитектор собора Святого Петра. — Повернувшись к кружку обвинителей, он сказал сурово: — И так будет до тех пор, пока я папа.

Это была победа Микеланджело. Но, одержав ее, он нажил себе нового врага — кардинала Марчелло Червини.

5

Стараясь задобрить Баччио Биджио, папа Павел отнял у Микеланджело порученную ему и уже начатую работу — перестройку, моста Святой Марии. Биджио разобрал старинные устои моста, сложенные из травертина, и, чтобы уменьшить вес сооружения, построил его из бетона. Проезжая однажды верхом по этому мосту, Микеланджело сказал Вазари, ехавшему рядом:

— Ты чувствуешь, Джордже, как трясется под нами эта махина? Давай-ка пришпорим лошадей, а то мост вот-вот рухнет.

Вазари стал рассказывать об этой шутке по всему городу. Биджио багровел от злости.

— Что смыслит Буонарроти в мостах?

В начале 1551 года Юлий Третий выпустил, наконец, послание, официально утвердив Микеланджело архитектором собора Святого Петра. Однако через несколько месяцев папе пришлось приостановить все работы на стройке. Он тратил на украшение своей виллы такие громадные суммы и предавался удовольствиям с таким жаром, что израсходовал все средства, предназначенные на строительство собора.

Теперь пришла очередь багроветь от злости Микеланджело. Сидя вместе с Томмазо за чертежными досками, он брюзжал и жаловался ему:

— Разве я могу пойти и сказать папе: «Святой отец, ваша ненасытная алчность к удовольствиям нас совершенно разоряет. Сдержите себя хоть немного, чтобы мы могли завершить собор Святого Петра»?

— За такую речь он посадит вас в темницу замка Святого Ангела.

— Тогда я буду молчать, хотя мне это и дорого дается.

Когда он вечером, в тот же день, принялся за работу над «Снятием со Креста», нервы у него были все еще взбудоражены. Высекая предплечье Христа, он наткнулся на кремневую жилу. Из-под резца посыпались искры. Рассвирепев, Микеланджело с силой ударил несколько раз по руке Христа… И она упала на пол. Откинув молоток и резец, Микеланджело вышел из дому.

Он шагал по направлению к храму Марса, мимо ларьков и лавочек Траянова рынка, которые, взбираясь вверх по склону, казались черными скважинами какой-то большой скалы. Расстроенный тем, что он испортил руку Иисусу, Микеланджело решил начать новое изваяние. Теперь это будет «Положение во гроб». Близ форума Цезаря он зашел во двор, где был склад камня, и выбрал античный блок, когда-то служивший частью карниза, — это был палестринский известняк, по цвету очень похожий на мрамор. Несмотря на то что камень был с глубокими впадинами, Микеланджело распорядился отвезти его к себе в мастерскую и стал размышлять о будущей работе. В новом его изваянии уже не будет Никодима; у Христа выступят на первый план массивная голова, руки и торс, ноги его, бессильные принять на себя тяжесть тела, будут вяло подогнуты; у Марии зрителю будет видна лишь голова и руки; в судорожном напряжении старается она удержать отяжелевшее, длинное тело мертвого сына.

Освеженный прогулкой, Микеланджело возвратился на Мачелло деи Корви. Там его ожидал Урбино, лицо у парня было тревожно-огорченное.

— Мессере, мне не хотелось доставлять вам новые неприятности, но я должен покинуть вас.

Микеланджело был так ошеломлен, что не нашелся, что ответить.

— Покинуть меня?

— Вы помните девочку в Урбино, которую я выбрал десять лет назад?

Микеланджело покачал головой, не веря своим ушам. Неужели прошло десять лет?

— Ей сейчас восемнадцать. Нам самый раз пожениться.

— Но зачем тебе уходить? Приведи свою жену сюда, Урбино, мы устроим тебе квартиру, купим мебель. Дадим твоей жене служанку…

Урбино от удивления так широко открыл глаза, что они напоминали теперь окружности, начертанные рукой Джотто.

— Вы говорите это всерьез, мессере? Ведь мне уже исполнилось сорок, и надо обзаводиться детьми как можно скорее.

— Этот дом, Урбино, — твой дом. А ты мне все равно что сын. Твои дети будут мне внуками.

Чтобы обеспечить независимость Урбино, он выдал ему две тысячи дукатов, затем оплатил расходы по меблировке комнаты для невесты, купил молодоженам новую кровать. Через несколько дней Урбино поехал за женой. Корнелия Колонелли, милая девушка, взяла на себя заботы по дому и оказалась хорошей хозяйкой. Она была очень привязана к Микеланджело, почитая его как свекра. Девять месяцев спустя она родила сына, которого назвали Микеланджело.

Своего племянника Лионардо Микеланджело уговаривал купить во Флоренции «хороший дом, ценой от полутора до двух тысяч дукатов, в своем приходе. Как только ты подыщешь его, я вышлю тебе денег». Когда Лионардо поселится в приличном доме, ему надо будет найти жену и подумать о серьезнейшем деле — продолжении рода Буонарроти.

Лионардо выбрал Кассандру Ридольфи, отдаленную родственницу того семейства, в которое была выдана в свое время Контессина. Микеланджело был от всего этого в восхищении и послал Кассандре два кольца — одно с бриллиантом, другое с рубином. Кассандра отдарила его преподнеся восемь превосходных рубашек. Лионардо назвал своего первенца Буонарроти, по имени отца. Второго сына назвали Микеланджело, но ребенок скоро умер, и Микеланджело по этому поводу сильно горевал.


Перестраивая площадь Капитолия, Микеланджело принялся прежде всего за античное здание конторы соляных пошлин, которое уже несколько веков служило дня собраний сенаторов и напоминало по виду военную крепость. Микеланджело превратил это здание в величественный дворец: одухотворенный полет лестниц, поднимавшихся от обоих крыльев дворца, приковывал взор к парадному входу. Затем Микеланджело спроектировал два совершенно одинаковых дворца, поместив их по боковым сторонам площади, в течение столетий служившей рынком. Он выровнял эту площадь, выложив на ней узор цветным камнем, и теперь раздумывал, какое именно произведение искусства поставить посредине. Ему приходил на ум то «Лаокоон», то «Бельведерский торс», то гигантская каменная голова Августа. Однако все эти изваяния казались ему неподходящими. И тут он вспомнил бронзовую конную статую императора Марка Аврелия, которая вот уже несколько веков в полной сохранности стояла напротив церкви Святого Иоанна в Латеране: верующие считали, что статуя изображает Константина, первого императора-христианина. Цоколь, на котором Микеланджело поместил статую, был так невысок, что великолепный, будто живой всадник, казалось, находится на одном уровне с народом, заполнявшим пространство между дворцами, — словно бы Марк Аврелий только что спустился по ступеням лестницы дворца Сенаторов и сел на своего коня, чтобы скакать по Риму.

В марте 1555 года Томмазо, Вазари, Раффаэло да Монтелупо, Амманати и Даниеле да Вольтерра устроили вечеринку в честь восьмидесятилетия Микеланджело. Стены мастерской они увешали рисунками и надписями, желая юбиляру прожить еще восемь десятков лет…

Две недели спустя умер папа Юлий Третий, так и не исполнив обещания ссудить несколько лет своего земного века другу Микеланджело. И, к ужасу Микеланджело, кардинал Марчелло Червини, отвечавший за расходование средств на строительство собора Святого Петра, был избран папой. Он принял теперь имя Марцелла Второго.

Хладнокровно взвесив обстоятельства, Микеланджело решил, что для него наступил конец. Ведь именно кардиналу Червини он заявлял, что планы строительства собора его, кардинала, не касаются. Теперь Червини сделался папой, и все дела, связанные с собором, касались его в первую очередь!

Микеланджело не стал тратить времени на оплакивание своей доли. Вместо этого он принялся энергично завершать дела в Риме и условился о переводе своих банковских счетов и перевозке мраморов во Флоренцию. Урбино он хотел оставить в своем римском доме, так как его жена была опять беременна. Микеланджело сжег все черновые рисунки и чертежи собора Святого Петра и купола и уже собрался укладывать свои седельные сумки, как, совершенно неожиданно, после трех недель пребывания на троне, папа Марцелл скончался.

Микеланджело пошел в церковь и поблагодарил Бога за то, что тот дал ему сил не радоваться смерти Червини. Спустя еще три недели Микеланджело увидел, что он, пожалуй, напрасно не уехал во Флоренцию: кардинал Джованни Пьетро Караффа стал папой Павлом Четвертым.

Никто не знал в точности, каким образом его избрали папой. Это был крайне неприятный, отталкивающий человек, вспыльчивый до неистовства, нетерпимый ко всем окружающим. Он чувствовал меру всеобщей ненависти к себе и говорил по этому поводу:

— Я сам не понимаю, почему меня выбрали папой; отсюда я могу заключить, что папой делает человека Господь, а не кардиналы.

Объявив, что он считает делом своей чести вымести ересь из Италии, новый папа обрушил на римлян все ужасы испанской инквизиции. В похожем на крепость здании, стоявшем близ Ватикана, инквизиционный папский трибунал пытал и без суда предавал смерти попавших в его руки людей, заточал их в подземные темницы, жег на кострах на Кампо деи Фиори… а в те же самые дни папа назначил своего развратного племянника кардиналом и оделял герцогскими титулами других своих родичей. Микеланджело видел, что его вполне могут пустить на топливо для костров, пылавших напротив дома Лео Бальони, но никаких попыток к бегству не предпринимал. Папа не тревожил его… пока не наступил час расплаты.

Папа Павел Четвертый принял его в маленькой монашеской комнате с выбеленными известкой стенами и скудной, неуклюжей мебелью. Выражение лица папы было столь же суровым, сколь сурово и строго было его одеяние.

— Буонарроти, я уважаю твою работу. Но воля Совета Тридцати непреклонна. Еретические фрески, вроде тех, что ты написал на алтарной стене, должны быть уничтожены.

— …«Страшный Суд»?

Он стоял перед деревянным креслом папы, ощущая себя трупом из мертвецкой монастыря Санто Спирито — будто у него только что вскрыли череп, вынули мозг и швырнули его на пол. Он бессильно опустился на угол скамьи и сидел, слепо уставясь в выбеленную известью стену.

— Многие наши иерархи считают тебя богохульником; такая точка зрения подкрепляется и письмом из Венеции, от Аретино…

— Вымогатель!

— …друга Тициана, Карла Пятого, Бенвенуто Челлини, покойного короля Франции Франциска Первого, Якопо Сансовино… Вот список с его письма, который в Риме передают из рук в руки. Я уверен, что Совет Тридцати тоже ознакомится с его содержанием.

«Разве это мыслимо, — читал Микеланджело, — чтобы в священном Господнем храме, над алтарем сына Божьего, в величайшей капелле мира, где кардиналы, епископы и сам наместник Христа, совершая священные обряды, исповедуют, предаются размышлениям и поклоняются телу и крови Иисуса… были помещены столь земные изображения, в которых ангелы и святые лишены остатков скромности и каких-либо признаков небесной своей природы!»

Микеланджело судорожно дернул головой.

— Ваше святейшество, это клевета. Аретино написал эту пакость после того, как я отказался послать ему свои рисунки и картины. Таким образом он хочет отомстить мне…

— Все пристойные люди потрясены: ты изобразил святых и мучеников голыми, сотни мужчин и женщин представлены у тебя в самом неприличном виде.

— Это говорят узколобые, ограниченные люди, святой отец, у них нет ни малейшего понятия о том, что такое истинное искусство.

— Значит, ты, Микеланджело, называешь узколобым и ограниченным человеком своего святого отца? Ты уверен, что у меня нет понятия о том, что такое искусство? Ведь я принадлежу именно к тем людям, о которых мы говорим.

— Моя фреска не несет ничего дурного и пагубного. Я создал ее с такой любовью к Богу, с какой никто еще не писал ни одну фреску.

— Ну, хорошо. Я не требую ломать стену до основания. Мы просто покроем ее слоем извести. А по этому слою потом ты можешь написать что-нибудь другое, приятное всем без исключения. Что-нибудь очень простое и благочестивое. Такое, чтобы ты завершил эту работу быстро.

Микеланджело был слишком подавлен, чтобы бороться. Вместо него борьбу начал Рим. Друзья Микеланджело, его приверженцы, его старые покровители при дворе, в том числе несколько кардиналов во главе с Эрколе Гонзага, делали все, что могли, чтобы спасти фреску. Каждый вечер Томмазо рассказывал Микеланджело, какие новые сторонники примкнули к его лагерю: тут был и французский посол, и епископ из Венеции, и знатное римское семейство.

Затем в дело вмешался анонимный посредник, предложивший компромисс, который весь Рим нашел блестящим. Даниеле да Вольтерра, в прошлом ученик живописца Содомы и архитектора Перуцци, а теперь один из самых горячих поклонников Микеланджело, вбежал однажды в мастерскую с пылающими щеками:

— Маэстро, «Страшный Суд» спасен!

— Не могу поверить… И папа согласился?

— …не уничтожать фреску. Теперь не надо будет накладывать никакого слоя извести.

Тяжело дыша, Микеланджело рухнул в свое кожаное кресло.

— Я пойду и лично поблагодарю всех, всех, кто помог мне…

— Маэстро, — заговорил Даниеле, отводя глаза в сторону, — нам придется расплачиваться.

— Расплачиваться?

— …понимаете, чтобы успокоить папу… он оставит фреску как она есть, если на все голые фигуры мы наденем штаны.

— Штаны? Какие штаны?..

— И юбки на женщин. Мы должны закрыть все детородные части. Можно оставить голыми по пояс только несколько женских фигур. От бедер до колен все должно быть закрыто, в особенности у тех фигур, которые обращены лицом к зрителю. А столь чтимых папой святых следует одеть в мантии, так же как и Святую Катерину, юбку у Девы Марии надо сделать гораздо плотней…

— Если бы я с молодых лет посвятил себя изготовлению серных спичек, — с гневом сказал Микеланджело, — я был бы теперь куда счастливее.

Даниеле вздрогнул, будто его ударили.

— Маэстро, постарайтесь взглянуть на дело разумнее. Папа собирался вызвать ко двору какого-нибудь живописца… но я уговорил его поручить эту работу мне. Я приложу все силы, чтобы не нанести большого вреда фреске. Если же мы отдадим работу в руки чужого человека…

— Адам и Ева сплетали фиговые листы и делали из них опояски.

— Не сердитесь на меня. Я не член Совета Тридцати.

— Ты прав, Даниеле. Мы должны принести эти детородные части в жертву инквизиции. Всю жизнь изображал я красоту человека. А теперь человек снова стал постыдным, греховным существом, его опять хотят сжигать на кострах суетности. Ты понимаешь, Даниеле, что это значит? Мы идем вспять, к самым темным векам беспросветного невежества.

— Послушайте меня, Микеланджело, — успокаивал его Даниеле. — Я покрою все как бы легкой дымкой, цвета тканей подберу как можно ближе к вашим телесным тонам. Я положу такой тонкий слой красок, что будущий папа может содрать все эти штаны и набедренные повязки, не повредив нижнего слоя.

Микеланджело тряхнул головой.

— Действуй, Даниеле. Закутай их всех в простыни.

— Пожалуйста, доверьтесь мне. Я обведу папу вокруг пальца. Работа над фреской потребуется тонкая, деликатная, и пройдут месяцы, а то и годы, пока я осмелюсь к ней приступить. Кто знает, может, Караффа к тому времени умрет и с инквизицией будет покончено… — Даниеле был прилежным, хотя и лишенным дарования художником, но работал так медленно, что про него говорили, будто он еще не выполнил ни одного заказа при жизни заказчика.

Чтобы как-то оградить себя от черных мыслей, надо было взять в руки молоток и резец и начать работать. Недавно Микеланджело приобрел блок очень неправильной, даже уродливой формы, как бы сжатый в середине, с утолщенными концами. Микеланджело не стал выравнивать камень: воспользовавшись его странными очертаниями, он хотел высечь вдавленный, как полумесяц, профиль. Начав обтесывать его именно с выемки, на середине, он с любопытством ждал, отзовется ли мрамор, подскажет ли, что из него создать. Мрамор оставался глухим, неподатливым, молчаливым. Микеланджело требовал от грубой глыбы — хотя это и был сияющий мрамор — слишком многого: чтобы сырой материал творил произведение искусства сам по себе, помимо воли ваятеля. Однако вызов, брошенный своенравным камнем, расшевелил Микеланджело, пробудил в нем энергию.

Теперь, в восемьдесят лет, жить и работать было столь же необходимо, как и в тридцать пять, только это оказалось чуть труднее.

6

В Сеттиньяно умер Сиджизмондо, последний из братьев Микеланджело. Микеланджело пережил все свое поколение. И тут же, вслед за кончиной Сиджизмондо, подступила другая печаль: занемог Урбино, проживший у Микеланджело двадцать шесть лет. Благородный дух Урбино не оставлял его и в болезни.

— Меня огорчает не моя смерть, — говорил он. — Мне горько, что вы остаетесь один на один с этим вероломным миром.

Жена Урбино Корнелия родила второго сына в тот самый день, когда хоронили ее мужа. Она жила в доме Микеланджело до тех пор, пока не были исполнены все предсмертные распоряжения Урбино. Микеланджело оказался опекуном и наставником двух мальчиков Урбино; когда мать увезла их, уехав в свой родительский дом, все вокруг Микеланджело сразу опустело.

Он усердно трудился, строя барабан собора Святого Петра; высекал новое «Оплакивание»; купил еще одно имение для Лионардо; послал Корнелии Урбино — о чем та просила его — два с половиной аршина легкой черной материи; подыскивал какого-нибудь бедного человека, чтобы помочь ему деньгами во имя спасения своей души. Затем Микеланджело пришлось снова прекратить работу на строительстве собора, так как испанская армия грозила вторгнуться в Рим.

Когда человеку пошел девятый десяток, думал Микеланджело, жизнь оборачивается к нему отнюдь не самой приятной стороной. Он покинул Флоренцию в шестьдесят лет и горевал тогда, что дни его уже на исходе, но любовь сделала его снова юным, и седьмой десяток пролетел как на крыльях. В то время когда ему перевалило за семьдесят, он был с головой погружен в работу, расписывая часовню Паулину, высекая «Снятие со Креста», обдумывая свои архитектурные проекты и надзирая за строительством собора: ему не хватало ни дней, ни ночей, чтобы исполнить все, что он намечал.

Но теперь, когда он вступил в восемьдесят второй год своей жизни, каждый уходящий час жалил его, как шершень. Зрение у Микеланджело было уже далеко не такое острое, как прежде, шаг не столь тверд; недуги мало-помалу подтачивали его здоровье и убавляли силы, мешая ему достроить собор Святого Петра и создать для собора величественный купол.

Жестокая боль от камней в почках заставила его однажды слечь. Доктор Коломбо с помощью неустанного Томмазо выходил Микеланджело, но, прикованный к постели в течение нескольких месяцев, он был вынужден передать рабочие чертежи одной из часовен смотрителю, человеку на стройке новому. Когда он выздоровел и с трудом взошел на леса, то увидел, что новый смотритель не разобрался в его чертежах и допустил при работе ошибки. Микеланджело мучил и жег стыд: это была первая его неудача за десять лет строительных работ. Такой ошибкой он давал Баччио Биджио основательный повод для новых нападок. Промах был допущен столь серьезный и непростительный, что оправдаться казалось невозможным.

Микеланджело поспешил пойти к папе, но, как он ни торопился, Биджио побывал у папы раньше.

— Это правда? — спросил папа, взглянув в огорченное лицо Микеланджело. — Придется сносить всю часовню?

— Почти всю, ваше святейшество.

— Печально. Как ты мог допустить это?

— Я был болен, святой отец.

— Понимаю. Биджио говорит, что ты уже слишком стар, чтобы отвечать за столь трудное дело.

— Такая заботливость меня трогает. Но ведь Биджио со своими помощниками старался снять с меня это тяжкое бремя еще много лет назад. И разве не смыло половодьем мост Святой Марии, который строил сам Биджио? Святой отец, вы уверены, что даже в расцвете своих сил Баччио Биджио лучше, чем я при всех моих болезнях и старости?

— В твоих способностях никто не сомневается.

Микеланджело помолчал минуту, уйдя мыслями в прошлое.

— Ваше святейшество, тридцать лет я смотрел, как хорошие архитекторы строили фундамент собора. И все же не мог дождаться, когда они возведут собор. За те десять лет, что я состою архитектором, храм поднялся и взмыл к небу, как орел. Если вы уволите меня, от всего строительства в конце концов останутся одни развалины.

У папы передернуло губы.

— Микеланджело, пока у тебя есть силы бороться, ты останешься архитектором собора Святого Петра.

В этот вечер в доме на Мачелло деи Корви собралось много народа. Поскольку Микеланджело однажды уже был чуть ли не при смерти, Томмазо, другие его давние друзья, а также кардинал Карпи, ставший теперь покровителем Микеланджело при папском дворе, начали его уговаривать, чтобы он изготовил законченную модель купола. До сих пор у Микеланджело были сделаны лишь фрагментарные рисунки.

— Если бы мы потеряли вас на прошлой неделе, — решительно говорил Томмазо, — кто бы мог догадаться, каким вы задумали строить этот купол?

— Помню, вы заметили однажды, — вмешался кардинал Карпи, — что вам хочется довести строительство собора до такой стадии, чтобы уже никто не мог изменить вашего замысла, если вы умрете.

— Я уповаю на это.

— Тогда изготовьте нам купол! — воскликнул Лоттино, начинающий художник. — Другого выхода нет.

— Вы правы! — со вздохом ответил Микеланджело. — Но я еще не совсем додумал, как мне строить этот купол. Мне еще надо искать его. А уж потом мы смастерим деревянную модель.

Гости разошлись, остался один Томмазо. Микеланджело подошел к своему письменному столу, пододвинул к нему деревянное кресло. Бормоча что-то себе под нос, он водил пером по чистому листу бумаги. У Пантеона и флорентинского Собора было, по существу, два купола — один вставлялся в другой, структурно переплетаясь так, чтобы друг друга поддерживать. У него, Микеланджело, внутренний купол будет скульптурой, а наружный — архитектурой…

Купол — это не просто покрытие храма; для этой цели может служить любая кровля. Купол — это великое произведение искусства, это совершенное слияние скульптуры и архитектуры, какое явлено в самом небе. А небесный свод, по представлению людей, самый совершенный из сводов, он простирается от горизонта к горизонту, с изумительным изяществом покрывая землю. Купол — это самая естественная из всех архитектурных форм и самая одухотворенная: он весь устремлен к тому, чтобы воспроизвести величественную форму, под гранью которой ведет свою жизнь человечество.

Купол храма — это не соперник куполу неба, а само небо в миниатюре; купол и небо — это как сын и отец. Какие-то люди говорят, что земля круглая; человеку, который, подобно Микеланджело, объехал лишь пространство между Венецией и Римом, поверить в это было трудно. В грамматической школе мастера Урбино его учили, что земля плоская и кончается там, где начинаются изогнутые края небесного свода. Однако он пытливо вглядывался в изменчивую грань горизонта, которая, как говорили, недвижна: когда он шел или ехал верхом на лошади, приближаясь к горизонту, горизонт неизменно отступал на расстояние, равное тому, на которое он к нему приближается.

То же самое и здесь, с его куполом. Купол не знает пределов, он бесконечен. Человек, ставший под купол, всегда должен чувствовать, что края купола недостижимы. Небо — совершенное творение; кто бы и где бы ни стал на земле, он всегда ощущает себя в центре, в середине земли, и купол небес простирается на равное расстояние от него во все четыре стороны. Лоренцо Великолепный, мужи Платоновской академии, гуманисты учили Микеланджело, что человек есть центр вселенной; в этом он убеждался самым непререкаемым образом, глядя вверх, в небо, и чувствуя себя тем серединным столбом, той осью, на которой держалось гигантское полотнище облаков и солнца, луны и звезд; как ни одинок, как ни сиротлив он на земле, небеса, лишившись его поддержки, сразу обрушились бы вниз. Если разрушить этот купол как форму, как идею, если убрать эту симметрично изваянную кровлю, простирающуюся над человеком, — что тогда останется от Божьего мира? Лишь плоская доска, вроде той, на которой резала свои хлебы его мачеха, Несравненная, вынув их из горячей печи.

Стоит ли удивляться, если человек поместил рай на небе! Это произошло не потому, что он видел хотя бы одну душу, поднимавшуюся к небу, или уловил далекий отблеск блаженных мест; это произошло потому, что самые божественно прекрасные формы сущего, какие только доступны разуму и чувствам человека, находятся, по его представлению, на небесах. Микеланджело хотел достичь того, чтобы его купол был тоже исполнен тайны, чтобы он не стал только кровлей, защищающей от зноя и дождя, грома и молнии, а явил бы собой несравненную красоту, которая укрепит в человеке веру в Бога… Чтобы купол предстал ощутимой формой, которую можно будет не только видеть или осязать, но которая позовет войти в нее. Под куполом, который он построит, душа человека должна возноситься вверх, к Богу, как это бывает в ту последнюю минуту, когда она сбрасывает иго плоти. Разве можно человеку стать ближе к Господу, пока он пребывает на земле? Замышляя свой громадный купол, Микеланджело хотел показать образ Бога с такой же убедительностью, с какой он написал его на плафоне Систины.

Спасение своей души отнюдь не было единственной заботой Микеланджело, когда он трудился над куполом собора Святого Петра. Эта последняя великая его работа оказалась самой тяжелой из всех, какие исполнил Микеланджело за шестьдесят восемь лет, начиная с того дня, когда Граначчи взял его под руку на улице Живописцев и привел в мастерскую на Виа деи Таволини, объявив: «Синьор Гирландайо, вот Микеланджело, о котором я вам говорил».

Его разум и пальцы действовали проворно и точно. Проработав несколько часов пером и углем, он брался, чтобы немного освежить себя, за мраморную глыбу с выемкой посредине в форме полумесяца. Он оставил свою первоначальную мысль сделать голову и колени Христа обращенными в противоположные стороны. Теперь им владело другое желание: пусть голова и колени Христа идут по одной оси, зато голова Богоматери, склоненная над плечом Христа, должна быть изваяна совсем в иной плоскости — это придаст статуе драматическую контрастность. И не выпуская из рук резца, он высекал по впадине блока простертую фигуру Иисуса, пока не стал уставать и делать промахи. Потом он снова вернулся к своему куполу.

7

Он жаждал достичь абсолютного равновесия, совершенной линии, плавных изгибов, объемности, весомости, воздушности, плотности, изящества, бесконечной пространственной глубины. Он хотел создать произведение искусства, которое переживет его и останется людям навеки.

Отложив уголь и перья, он принялся лепить из глины — ее влажность и податливость, думал он, дадут ему куда больше свободы, чем жесткая линия, прочерченная пером. Шли недели и месяцы, он лепил модель за моделью уничтожая их и делая новые. Он чувствовал, что уже стоит на пороге открытия: сначала он добился ощущения монументальности, потом достиг нужных пропорций затем величия и простоты — и все же модель пока свидетельствовала скорей о мастерстве художника, чем о возвышенном озарении.

Наконец, пришло и оно, пришло после одиннадцати лет стараний и опытов, одиннадцати лет мольбы, надежд и отчаяния, успехов и неудач. Купол был рожден. Это был плод его воображения, слитый, сотканный из всех искусств, какими он владел, сооружение неимоверно громадное и в то же время хрупкое, как птичье яйцо в гнезде; легкое, как облако, высотой почти в сто сорок четыре аршина, его тело обрело те же грушевидные очертания, какие были у грудей «Богоматери» Медичи, оно летело ввысь, словно музыка, взмывало к небу, будто совсем лишенное веса. Это был купол, не похожий ни на один другой купол в мире.

— Совершилось, — с восторгом прошептал Томмазо, взглянув на законченные рисунки. — И откуда такое только берется?

— А откуда берутся идеи, Томмазо? Себастьяно, когда он был молод, задавал мне тот же самый вопрос. Я отвечу тебе теми же словами, какими отвечал тогда ему: ведь теперь, в свои восемьдесят два года, я не мудрее, чем был в тридцать девять. Идеи — это естественная функция ума, как дыхание у легких. Может быть, идеи приходят от Бога.

Чтобы построить деревянную модель, он нанял в помощь плотника, Джованни Франческо. Он изготовил модель из липы, в масштабе одной пятнадцатитысячной предполагаемой величины. Гигантский купол будет покоиться на арках и пилонах. Круглый обширный барабан будет выложен из кирпича, облицованного травертином, на внешние ребра купола пойдет тиволийский травертин, каркас барабана будет сварен из железа, колонны и антаблементы будут тоже из травертина. Восемь наклонных плоскостей вдоль нижнего пояса барабана можно использовать для подачи материалов, перевозя их к стенам купола на ослах. Разработка инженерных планов потребовала много времени, но Микеланджело сумел с ними справиться, — к тому же Томмазо был теперь в этих делах настоящим экспертом.

Все это было проделано в мастерской на Мачелло деи Корви, в строжайшей тайне. Внутренний купол модели Микеланджело смастерил до последней мелочи сам, наружный он велел Франческо выкрасить особой краской. Фасонная резьба и украшения были слеплены из глины, смешанной с опилками и клеем. Микеланджело вызвал из Каррары Баттисту, искусного резчика по дереву, и тот изготовил статуэтки и капители, бородатые лица, апостолов.

Внезапно умер папа Павел Четвертый. В Риме вспыхнул самый буйный мятеж, какой только видел Микеланджело после смерти очередного первосвященника. Толпа свалила наземь недавно установленную статую Павла, долго волочила голову изваяния по улицам; после того как городские власти прокляли эту голову, толпа швырнула ее в Тибр. Попутно толпа взяла штурмом здание инквизиционного трибунала, выпустила оттуда арестованных и уничтожила документы, по которым инквизиторы уличали свои жертвы в ереси.

Устав от раздоров и крови, коллегия кардиналов выбрала папой шестидесятилетнего Джованни Анджело Медичи, представителя захудалой ломбардской ветви знаменитого рода. Папа Пий Четвертый был опытным юристом. Человек рассудительный, профессиональный адвокат, он доказал свое блестящее умение вести переговоры и улаживать дела, и скоро Европа стала смотреть на него как на многоопытного и честного политика. Инквизиция, совершенно чуждая характеру итальянцев, прекратила в Италии свое существование. Проведя ряд юридических конференций и заключив договоры, папа добился мира в Италии, не ссорился он и с пограничными государствами, не наступал на лютеранство. Из дипломатических соображений церковь установила внутренний мир, и это благотворно сказалось на укреплении единства среди всех католиков Европы.

Папа Пий Четвертый подтвердил права Микеланджело как архитектора собора Святого Петра и отпустил новые средства, чтобы подвести своды под барабан. Он также поручил Микеланджело разработать проект ворот для городских стен — ворота должны были называться Пиевыми.

Это было истинное единоборство со временем. Возраст Микеланджело приближался к середине девятого десятка. Если бы ему отпустили средств и рабочей силы вдоволь, он мог бы приступить к строительству барабана через два или три года. Он не в состоянии был даже приблизительно сказать, сколько бы ему потребовалось времени, чтобы завершить купол с его окнами, колоннами и резным фризом. В десять — двенадцать лет, думал Микеланджело, он, наверное, довел бы дело до конца. К тому времени ему, пожалуй, исполнится круглая сотня. Никто не доживал до этого срока, и все-таки, несмотря на приступы боли от камней в почках, несмотря на головные боли, на колики, которые расстраивали его желудок, на ломоту в спине и пояснице, на повторяющиеся приступы головокружения и слабости, когда Микеланджело должен был лежать в течение нескольких дней в постели, он, по существу, не чувствовал, чтобы силы его покидали. Он до сих пор предпринимал прогулки в Римскую Кампанью…

Глядя в зеркало, он видел, что цвет лица у него хороший. На лоб спадали пряди вьющихся черных, хотя и с густой проседью, волос, в бороде, раскинутой надвое, седины появилось еще больше. Но глаза были чистые и проницательные.

Он должен построить этот купол. Разве его отец, Лодовико, не дожил до девяноста? Неужели он окажется слабее, чем отец, и не перекроет его век хотя бы на лишний десяток?


Ему предстояло пройти еще через одно испытание огнем. Баччио Биджио, пробравшийся на высокий пост в конторе строительных работ, подобрал документы и цифры, которые говорили, в какую сумму обошлась стройке болезнь Микеланджело: ведь вследствие этой болезни надо было заново перестраивать часовню, Биджио выжал из этих документов все, что было можно, и даже склонил на свою сторону друга Микеланджело, кардинала Карпи: тот теперь тоже считал, что строительство собора идет плохо. Биджио уже готовился занять место Микеланджело на стройке, выжидая, когда он вновь заболеет и сляжет.

Микеланджело не мог теперь каждый день лазить на леса, и потому один из способных его учеников, Пьер Луиджи Гаэта, был назначен помощником производителя работ. По вечерам Гаэта докладывал Микеланджело, что делается на стройке. В эту пору убили производителя работ, и Микеланджело предложил, чтобы его место занял Гаэта. Однако производителем стал не Гаэта, а Баччио Биджио. Гаэта же был со стройки уволен. Биджио начал перетаскивать и перемещать заготовленные ранее балки и разбирать леса, собираясь вести строительство по новому плану.

Мучительно взбираясь на леса времени, Микеланджело перешагнул восемьдесят седьмой год своей жизни. Дурные вести со стройки так его угнетали, что он уже не находил сил подняться с кровати, которая давно стояла у него прямо в мастерской.

— Вам надо непременно встать, — убеждал его Томмазо, стараясь вывести учителя из болезненного оцепенения. — Иначе Биджио уничтожит на стройке все, что вы создали.

— Тому, кто сражается с ничтожным противником, не одержать великой победы.

— Простите меня, но сейчас не время вспоминать тосканские пословицы. Сейчас надо действовать. Если вы сегодня не в силах идти на строительство сами, вы должны послать туда кого-нибудь вместо себя.

— А ты пошел бы, Томмазо?

— Но ведь всем известно, что я у вас вроде родного сына.

— Тогда я пошлю Даниеле да Вольтерру. Что касается штанов в «Страшном Суде», то он пока успешно обводит папский двор вокруг пальца. Справится он и с этими заговорщиками в строительной конторе.

Даниеле да Вольтерру на стройку даже не допустили. Баччио Биджио чувствовал себя там полным хозяином. Встретив однажды на Капитолии папу, шествовавшего со своей свитой, Микеланджело сказал ему сварливо:

— Ваше святейшество, я требую, чтобы вы убрали Биджио! Если вы не сделаете этого, я навсегда уеду во Флоренцию. Зачем вы позволяете разрушать собор?

— Спокойней, Микеланджело, спокойней, — в своей, как всегда, мягкой, сдержанной манере ответил ему Пий Четвертый. — Давай-ка зайдем во дворец Сенаторов и побеседуем там, как полагается.

Папа выслушал его очень внимательно.

— Мне придется вызвать к себе тех строителей, которые действуют против тебя. Потом я попрошу своего родственника, Габрио Сербеллони, сходить на строительство и разобраться во всех обвинениях. Завтра утром будь в Ватикане.

Микеланджело явился туда слишком рано и попал к папе не сразу. Ожидая приема, он оглядывал стены станцы делла Сеньятура, которые расписывал Рафаэль — сам он в ту пору был занят плафоном Систины. Он всмотрелся в четыре Рафаэлевы фрески: «Афинскую Школу», «Парнас», «Диспут» и «Правосудие». Раньше он не мог смотреть на работы Рафаэля без предубеждения, не мог себе этого позволить. Ему было ясно, что он никогда не стал бы лелеять и писать эти идеализированные и застывшие сцены; но, видя, с каким подлинным мастерством, с каким изысканным изяществом они исполнены, он понял, что по лиричности и романтической грациозности Рафаэль был лучшим художником из всех художников Италии. Микеланджело вышел из станцы в философско-раздумчивом настроении.

Переступив порог малого тронного зала, он увидел папу — Пий Четвертый сидел в окружении всех тех людей из строительной конторы, которые уволили Гаэту и не пожелали признать Даниеле да Вольтерру. Через несколько минут в зал вошел и Габрио Сербеллони.

— Ваше святейшество, в докладе, который написал Баччио Биджио, я не нахожу и доли истины. Доклад весь подделан, подтасован… Буонарроти хочет возвести великий собор, а в докладе одно злопыхательство — иных мотивов, кроме самолюбия и корысти, в действиях Биджио усмотреть невозможно.

Тоном судьи, который выносит безоговорочное решение, папа Пий сказал:

— Отныне Баччио Биджио от работы на строительстве собора Святого Петра отстраняется. Планы Микеланджело Буонарроти остаются на будущее в полной силе, изменять их в каких-либо деталях я запрещаю.

8

Пока собор с его гигантским фасадом, колоннами и сводами постепенно приобретал все более ясные очертания и вздымался все выше, Микеланджело целыми днями сидел в своей мастерской, завершая проект Пиевых ворот и обдумывая, как превратить по просьбе папы часть разрушенной громады терм Диоклетиана в чудесную церковь Санта Мария дельи Анджели.

Работу над своим мрамором, по очертанию напоминавшим полумесяц, он оставил уже несколько лет назад. Как-то в полдень, когда он лежал на боку, отдыхая в своей кровати, его осенила мысль, что для завершенности блока ему надо добиваться не просто новых форм фигур, а новой формы всей скульптуры.

Он поднялся с постели, взял в руки свой самый тяжелый молоток и резец и отсек голову Христа, изваяв новую голову и лицо из того выступа блока, который раньше был плечом Богородицы. Затем от отсек у Христа правую руку, перерубив ее чуть выше локтя — кисть и предплечье, погруженное в толщу камня, как бы составляли теперь часть постамента. Ту боковую грань блока, которая была прежде левым плечом и ключицей Иисуса, Микеланджело превратил в левую руку Богоматери. Великолепные длинные ноги Христа изменили теперь все пропорции фигуры: на них приходилось три пятых длины тела. Усекновение придало статуе новый эмоциональный, эффект: в ней появились свет, прозрачность, юная грация. Теперь Микеланджело был почти доволен. Он чувствовал, что, прибегая к искажениям вытянутой, удлиненной фигуры, он говорит некую правду о человеке: сердце может устать, утомиться, но человечность, шагая на своих вечно юных ногах, будет шествовать по лику земли все дальше и дальше.

— Если бы у меня было в запасе еще десять лет, пусть даже пять, — сказал Микеланджело изваянию, — я создал бы совершенно новую по духу скульптуру.

Вдруг его накрыла темнота. Через несколько минут он пришел в сознание, но мысли у него путались. Он снова взял в руки резец, уставился взглядом в прозрачного, будто светящегося Христа. Он уже не мог сосредоточить внимание, не знал, куда направить острие резца. Он не мог, как ни старался вспомнить, что именно он делал с мрамором за минуту до этого. Что-то случилось — он знал это, — но как это было? И что было прежде? Может быть, он задремал на секунду? Может, еще не проснулся? Тогда почему он чувствует такую онемелость и слабость в левой руке и ноге? Почему у него такое ощущение, будто мышцы на одной щеке обвисли?

Он кликнул служанку. Когда он стал говорить ей, чтобы она вызвала Томмазо, он заметил, что слова у него звучат неразборчиво, слитно. Старая женщина, смотрела на него, широко открыв глаза.

— Мессере, вы здоровы?

Она помогла ему лечь в постель, затем накинула на себя шаль и вышла на улицу. Томмазо явился со своим домашним доктором. По выражению их лиц Микеланджело видел, что произошло нечто серьезное, хотя они уверяли его, что он лишь сильно переутомился. Доктор Донати дал Микеланджело какое-то горячее питье, размешав в нем отвратительное на вкус лекарство.

— Отдых исцеляет все, — сказал доктор.

— За исключением старости.

— Я слышу о вашей старости уже так давно, что не хочу об этом и говорить, — отозвался Томмазо, подкладывая под голову Микеланджело еще одну подушку. — Я посижу здесь, пока вы не заснете.

Он проснулся и увидел, что за окном глубокая ночь. Он осторожно приподнялся. Боль в голове затихла, глаза видели очень ясно, — надо было пойти взглянуть, что еще требовалось сделать с этим выгнутым в форме полумесяца блоком, с «Оплакиванием». Он встал с постели, прикрепил к бумажному картузу свечу из козьего сала, подошел к изваянию. Путаница в мыслях прошла, думалось очень отчетливо. Как хорошо прикоснуться кончиками пальцев к мрамору! Он щурился, защищая глаза от летящей крошки, и размашистым «Пошел!» начинал одну очередь ударов за другой, обтачивал правый бок и плечо Иисуса. Каллиграфические штрихи его резца трепетали на мраморном торсе, тая в пространстве.

На рассвете Томмазо бесшумно отворил парадную дверь и не мог удержаться от смеха.

— Ну, вы, надо сказать, и мошенник! Это же чистый обман! Я ушел от вас в полночь, вы спали так, что я думал, проспите неделю. Прошло несколько часов, я прихожу и вижу — тут снегопад, белая вьюга!

— Чудесно пахнет мрамор, не правда ли, Томао? Когда в моих ноздрях запекаются эти лепешки белой пыли, я легче дышу.

— Доктор Донати говорит, что вам надо отдыхать.

— Отдохну на том свете, caro. Рай уже переполнен скульптурой. Там мне ничего не останется, как только отдыхать.

Он работал весь день, поужинал вместе с Томмазо, потом сам улегся в постель, спал несколько часов, затем снова поднялся, укрепил еще одну свечу на своем картузе и начал полировать статую. Сначала он пустил в ход пемзу и серу, потом солому, придавая длинным ногам Иисуса гладкость атласа.

Он уже и забыл, что лишь сутки назад он терял сознание.

Спустя два дня, когда он стоял перед мрамором, замышляя отрубить еще одну руку с кистью, чтобы явственнее высвободилось удлиненное тело Христа, его поразил новый удар. Он уронил молоток и резец, побрел, спотыкаясь, к кровати и упал на колени — повернутая набок голова его бессильно уткнулась в одеяло.

Когда он очнулся, комната была полна людей: тут собрались Томмазо, докторДонати и доктор Фиделиссими, Гаэта, Даниеле да Вольтерра, друзья-флорентинцы. Перед глазами у него плыла отъятая по плечо рука изваяния — она трепетала, пульсировала каждой своей жилкой. С внутренней стороны руки, у локтя, виднелась вена, совершенно живая, набухшая кровью. Рука висела в воздухе, но была неистребимой, явственной. Он не мог уничтожить ее, как никто не мог уничтожить «Лаокоона», на столетия погребенного в земле, попираемого ногами. Вглядываясь в свою собственную вену на руке, с внутренней стороны, у локтя, он видел, какая она плоская, увядшая, ссохшаяся. Он подумал:

«Человек проходит. Лишь произведения искусства бессмертны».

Он настоял на том, чтобы ему разрешили посидеть в кресле у горящего камина. Однажды, когда его оставили одного, он накинул на себя верхнюю одежду, вышел на улицу и под дождем пошел в направлении собора Святого Петра. Одни из его новых учеников, Калканьи, встретившись с ним, спросил:

— Маэстро, разве можно вам выходить в такую погоду?

Он дал Калканьи отвести себя домой, но на следующий день, в четыре часа, опять оделся и хотел ехать верхом на лошади. Однако ноги у него к тому времени так ослабели, что взобраться в седло он уже не сумел.

Римляне шли к нему проститься. Те, кто не мог попасть в дом, клали цветы и подарки у порога. Доктор Донати старался удержать Микеланджело в постели:

— Не спешите спровадить меня на тот свет, — говорил Микеланджело доктору. — Мой отец прожил ровно девяносто и успел отпраздновать день рождения. Значит, у меня есть еще две недели впереди — ведь образ жизни, который я веду, очень полезен для здоровья.

— Раз вы такой бесстрашный, — вмешался Томмазо, — то как вы посмотрите на утреннюю прогулку в карете? Барабан уже выстроен. В честь торжества по поводу вашего девяностолетия решено выложить первое кольцо купола.

— Слава всевышнему! Теперь уже никому не удастся исказить мой замысел. А все же, как ни прикинь, печально, что приходится умирать. Теперь я начал бы все снова — я создал бы формы и фигуры, о которых раньше и не мечтал. — Глаза его, испещренные янтарными крапинками, смотрели твердо. — Больше всего я люблю работать по белому мрамору.

— Кажется, вы удовлетворили свою страсть.

В эту ночь, лежа без сна в своей кровати, он думал:

«Жизнь была хороша. Господь Бог создал меня не для того, чтобы покинуть. Я любил мрамор, очень любил, и живопись тоже. Я любил архитектуру и любил поэзию. Я любил свое семейство и своих друзей. Я любил Бога, любил формы всего сущего на земле и на небе, любил и людей. Я любил жизнь во всей ее полноте, а теперь я люблю смерть как естественный исход и завершение жизни. Великолепный был бы доволен: если посмотреть на мою жизнь, то силы разрушения тут не победили сил созидания».

На него огромной волной нахлынула темень. Прежде чем он потерял сознание, он сказал себе: «Я должен повидать Томмазо. Есть дела, о которых надо позаботиться».

Когда он открыл глаза, Томмазо сидел у него на краю кровати. Томмазо подсунул руку и приподнял Микеланджело, прижав его голову к своей груди.

— Томао…

— Я здесь, caro.

— Я хочу, чтобы меня похоронили в Санта Кроче, вместе с нашим семейством.

— Папа намерен похоронить вас в вашем собственном храме, храме Святого Петра.

— Это… это не моя родина. Поклянись, что ты отвезешь меня во Флоренцию…

— Папа не позволит этого, но флорентинские купцы могут тайком вывезти вас через Народные ворота с караваном товаров…

— Пусть так и будет, Томао. — Силы его быстро падали. — Я предаю свою душу в руки Господа… тело земле, а достояние — своему семейству… Буонарроти…

— Все будет сделано по вашей воле. Я завершу работу на Кампидольо в точности так, как вы задумали. Будут стоять в Риме и собор Святого Петра и Капитолий. Во все века Рим будут считать не только городом Цезаря или Константина, но и городом Микеланджело.

— Спасибо тебе, Томмазо… Я очень устал…

Томмазо поцеловал Микеланджело в лоб и, рыдая, вышел.

Спускались сумерки. Оставшись один, Микеланджело стал перебирать в уме образы всех прекрасных работ, какие он создал. Он видел их, одну за другой, так ясно, как будто бы только что завершил их, — изваяния, росписи и архитектурные сооружения сменяли друг друга с той же поспешностью, с какой шли годы его жизни:

«Богоматерь у Лестницы» и «Битва кентавров», которых он высекал для Бертольдо и Великолепного, — платоновский кружок тогда смеялся над ним, потому что работа его казалась ученым «чисто греческой»; «Святой Прокл» и «Святой Петроний», изваянные в Болонье для Альдовранди; деревянное распятие для настоятеля Бикьеллини; «Спящий Купидон», которым он хотел одурачить торговца в Риме; «Вакх», которого он изваял в саду Якопо Галли; «Оплакивание», исполненное по заказу кардинала Сен Дени — для храма Святого Петра; гигант «Давид», созданный для гонфалоньера Содерини во Флоренции; «Святое Семейство», которое выпросил у него Аньоло Дони; картон для картины Битва при Кашине, прозванный «Купальщиками», — он был написан из чувства соперничества с Леонардо да Винчи; «Богоматерь с Младенцем», изваянная по заказу купцов из Брюгге в первой его собственной мастерской; злосчастная бронзовая статуя — портрет папы Юлия Второго; «Книга Бытия», написанная для Юлия Второго на плафоне Систины; фреска «Страшного Суда», исполненная по желанию папы Павла Третьего для того, чтобы закончить украшение капеллы; «Моисей» для гробницы Юлия; четыре незавершенных «Гиганта», оставшихся во Флоренции, «Утро» и «Вечер», «Ночь» и «День» в часовне Медичи; «Обращение Павла» и «Распятие Петра» в часовне Паулине; Капитолий, Пиевы ворота, три статуи «Оплакивания», высеченные ради собственного удовольствия… и вереница образов вдруг остановилась и замерла: мысленным взором Микеланджело видел теперь только собор Святого Петра.

Собор Святого Петра… Он вошел в этот храм через главный его портал, шагнул на яркий, по-римскому густой солнечный свет, сиявший в широком нефе собора, остановился под самой серединой купола, у гробницы Святого Петра. Он чувствовал, как душа покидает его тело, взмывая все выше и выше, к самому куполу, сливаясь с ним — сливаясь с пространством, с временем, с небом, с Богом.




Оглавление

  • Книга VI Гигант
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  • Книга VII Папа
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  • Книга VIII Медичи
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  • Книга IX Война
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Книга X Любовь
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Книга XI Купол
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8