Молнии в ночи [Мирмухсин Мирсаидов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Мирмухсин
МОЛНИИ В НОЧИ
ЗАКАЛКА
Повести

Издательство ЦК ЛКСМ Узбекистана

«Ёш гвардия»

Ташкент — 1966



Авторизованный перевод с узбекского Ю. КАРАСЕВА

Молнии в ночи

Не говорите мне: хватит, мол, через край,
Описывая Русь, великий братский край.
Что Русь полна величия — не ложь,
Что мощь — ее отличие, — не ложь![1]
Фуркат.

I

Мирхайдара разбудил хриплый шепот соседа — старого шорника, невольного товарища по несчастью:

— Гончар!.. Рассветает.

Мирхайдар сел, взглянул вверх — круглое отверстие было затянуто плотной тьмой. Нет, до рассвета еще далеко. Но старик снова беспокойно забормотал:

— Гончар, слышите?.. Идет Байтеват. Вставайте!

Мирхайдар прислушался — ни звука. Приложил ухо к земляной стене — тишина, никаких шагов. Да и что тут делать, в ночную-то пору, тюремщику, носящему свирепую собачью кличку — «Байтеват». Видать, старик просто бредил. Ну, да! Вот он опять отрывисто, лихорадочно зашептал:

— Глядите, веревка! Осторожней, прольется… Дайте мне отхлебнуть… Пить… Пить…

Уж какую ночь старик своим бредом сбивал с толку Мирхайдара: гончар начинал до рези в глазах всматриваться в темное отверстие наверху, ловить каждый шорох. Но слышно было только, как сам старик во сне скрежетал зубами, причмокивал, словно силясь что-то проглотить, да шелестело тряпье, которое он, ворочаясь, стягивал к себе.

На всякий случай Мирхайдар отодвинул подальше от старого шорника глиняный кувшин, стоявший посередине ямы. Прислонясь спиной к стене, прижавшись ртом к сцепленным кистям рук, уставился в темноту…

Весь мир погружен в сон. И только он не спит, томимый горькими мыслями и несбыточными мечтами. О, будь он птицей — взмахнул бы могучими крыльями и унесся на волю! Да что там птицей — он согласен превратиться в крысу: прорыл бы в земле тайный ход и выбрался наружу. Гончару вспомнилось древнее предание, как по велению царя змей огромная змея, просунув хвост в глубокую яму, куда был брошен Юсуф — Иосиф Прекрасный, вызволила узника из мрачной темницы. «Выходит, змеи-то помилосерднее наших беков!» — усмехнулся про себя Мирхайдар.

До него снова донеслось бормотание старика:

— И Абдунаби завершил свой земной путь… И другие мои друзья. Все, все умрут!.. И коротышка домулла, и гассал[2] Халфа… Все, все!..

Мирхайдар пододвинулся к старику, натянул ему на плечи сползшее ветхое одеяло. Тот ненадолго успокоился, замолк. А потом вновь забредил:

— Пейте, гончар… Ваша очередь. Пейте… Сытость ищет наслаждений, голод — траву. Слава богу, еще день прошел…

Мирхайдар сжал кулаки, плечом уперся в стену. О, обладай он силой богатыря Рустама, разворотил бы эти стены, вырвался на волю, раздобыл девяностопудовую палицу, обрушил бы ее на голову тирана! И со всех узников сбил бы кандалы!

Он взглянул вверх — нет, еще темно. Там, наверху, в зиндане, кто-то погромыхивал кандалами — тоже не спал. Кромешная тьма вокруг… Мертвая тишина. И тоскливый звон кандалов.

Сколько уже месяцев он в этой яме?[3] Все о нем забыли. А не забыли, так забудут. Его сосед, старый шорник, томится здесь уже восемнадцать лет, сделался прозрачным, как привидение, — кожа да кости. Кто о нем помнит? Он для всех давным-давно умер.

Правда, даже он на что-то надеется. На чудо? «Даст бог, придет и наше время», — шепчет он иногда. Все ждет — вот опустится в отверстие веревка, чтобы вытянуть его отсюда. И тогда он займет денег у приятеля — ремесленника из махалли Конкус, и вернется к шорному делу. И каждый день будет есть кашу из маша и риса. Мирхайдар возражал: тоже, еда! Но старик упрямился: что вы понимаете, нет на свете пищи вкусней и полезней, чем каша из маша и риса!

Бедняга!.. Спорит о том, какая еда лучше, а сам унижается перед усачом Байтеватом из-за лишней ложки вонючей бурды, которой их кормят. Мечтает о воле — а сам уже полумертвец, угасающий светильник. И живет одними молитвами. За кого он только не молится! О святых уж и говорить нечего — всех перебрал. Восславил в молитвах ханов и беков, погибших и здравствующих, жертв и убийц. А теперь еще, как услышит от Байтевата о чьей-либо смерти, так принимается молиться за покойного, прося для него у бога места в раю. Попади они все в рай — то-то была бы драка! Шорник даже в честь Байтевата произносил длиннющие молитвы, в надежде, что ему перепадет от тюремщика лишний глоток воды. А Байтевату плевать на его молитвы — зачем ему помирающий старик?

Проклятый тюремщик! Да попадись он в руки Мирхайдару, тот уж вытряс бы из него душу! Но сейчас Мирхайдар бессилен. Он — узник. И уже начал свыкаться со своим бесправным положением.

Поначалу, когда его бросили в эту зловонную яму, ему казалось, что он и дня тут не выдержит. Голод еще можно было терпеть, но от спертого воздуха его мутило, он задыхался. И еще была пытка — блохи. Гончар хотел уже было покончить с собой. Но, видно, крепок духом человек. Вынослив. Прошло время, и Мирхайдар ко всему привык: к голоду, к оскорблениям, к блохам. Он, как поверженная башня, сутками недвижно лежал возле стены и словно кошка мясом — питался запахами подземелья.

Он — узник. Его удел: забвение и гибель.

Правда, пока его навещали и сыновья, и престарелая мать. Они через тюремщика передавали кое-какую еду. Эти посещения терзали его сердце. Мать! Всю жизнь провела она в горькой нужде. И вот одряхлела, а ему нечем ее порадовать, он лишен возможности помогать ей, не может даже принести в дом воды на коромысле, натершем ее старые плечи… Она же пешком одолевает несколько километров со скудной передачей для сына, часами, до обморочной желтой бледности, просиживает у входа в зиндан. И плачет, плачет — засыпая и просыпаясь…

Мирхайдар часто вспоминал и о жене, Шахринисе, о сыновьях. Словно живой, возникал перед его мысленным взором старший сын, Мирсаид. Он уже давно начал работать вместе с отцом, уверенными толчками ноги вращал гончарный круг. Теперь на нем — вся семья. А рядом с Мирсаидом гончар видел младшего, Миръякуба. Этот, правда, беспечней, но, наверно, помогает старшему брату…

На Мирсаида можно положиться. Парень крепкий, рослый, плечи — косая сажень. На слова скуп, зато готов принять на себя самую трудную часть работы. Крутил ручную мельницу, размельчая свинец, поддерживал огонь в печи для обжига гончарных изделий. Размешивал, очищал от посторонних примесей глину так искусно, что в ней не оставалось и камушка. Чуял, сколько надо добавить в нее пуха от рогоза. Умелец!

Миръякуб, хоть и уступал ему в силе и богатырской стати, но в работе старался от него не отставать. Жаль только — не увлекало его гончарное дело. У него была иная страсть — лошади. В Аччиабаде проживал их дальний родственник, Авлиякул-амаки. Старый, опытный наездник, он принимал участие во многих козлодраниях. Одно из них кончилось для него худо: вывихнул кисть. Сейчас он служил старшим конюхом в Урде, у бека. Вот к нему-то, тайком от домашних, частенько удирал Миръякуб. Он мог целыми днями крутиться возле Авлиякула-амаки, с восхищением глядя, как тот с лихим возгласом: «О, святейший Камбар!»[4] — вскакивал на коня, без устали слушая его рассказы о легендарном иноходце Дульдуле, любуясь конем бека Карчигаем — Ястребом. Юношу дурманил запах сена, ему нравилось наблюдать, как кони с мягким хрустом жуют клевер, — он и сам сглатывал слюну и жадно впивался зубами в лепешку.

Раз в месяц он выезжал на арбе, нагруженной гончарными изделиями, на Ишан-базар. Он любил эти поездки и проявлял в торговых делах сноровистость и смекалку.

Мысли Мирхайдара вернулись к старшему сыну… Он собирался на будущий год женить Мирсаида. Теперь уж этому не сбыться. Мирхайдар усмехнулся. О чем жалеет!.. Говорят, снявши голову, по волосам не плачут. Ему припомнилось, как за три дня до ареста у их козы вздулся живот. Он хотел вылечить ее — воткнул в живот нож, чтобы выпустить газы. А коза возьми да сдохни…

Все же воспоминания о доме немного утешили его. Дети, дети!.. Родители — уши, дети — рога. Хоть рога появляются позднее ушей, но быстро обгоняют их в росте!

Мирхайдар растянулся на своем бердоне,[5] расстеленном на земле у стены, положил голову на тощую, грязную подушку и уснул.

И опять его разбудили вздохи, чмоканье старика. Не поднимаясь, Мирхайдар посмотрел вверх — круг был светлый. Он перевел взгляд на старика — тот сидел на куче тряпья, поеживаясь, кутаясь в лохмотья. Увидев, что Мирхайдар проснулся, шорник обнажил в слабой улыбке редкие щербатые зубы:

— Вставайте, гончар, светает. Слышите?.. Наверху уже звенят цепями. Зашевелились. Скоро и Байтеват явится.

— Ночью вы бредили, ата.

— Неужто? А мне такой славный сон снился… Будто я птица и пролетел через семь небес и увидел ангелов, перебирающих четки. Я заплакал и говорю богу: прости прегрешенья раба своего. Я плакал, и ангелы плакали вместе со мной. Хороший сон. К добру.

Мирхайдар давно уж заметил, что старик тронулся умом. Да тут, от постоянных раздумий, недолго и совсем спятить. Сам он здесь уже около года. Проторчит еще восемнадцать лет, в безмолвье и мраке — тоже потеряет разум. И сгниет заживо.

Старик шорник рассказывал, что первое время его проведывали родные, заботились о нем, передавали ему через тюремщика одежду и еду, даже пытались вызволить из тюрьмы, но все попытки оказались тщетными, и они стали все реже приходить к нему в зиндан, а потом словно в воду канули, и ныне в целом свете нет никого, кто бы думал о нем.

Мирхайдар знал, что его ждет такая же участь. Уж лучше бы ему отсекли голову, разом избавив от земных мук!..

А еще старик говорил, что прежде врагов государства — салтаната, бросали в подземелье, а спустя несколько дней выволакивали оттуда и закалывали в тюремном дворе или вешали публично на городской площади, в утеху и назидание толпе. Так было с Тангрикулом и Сангином — таджиками из Уратюпе. Так было с золотых дел мастерами — их обвинили в том, будто бы они подмешивали в золото медь.

А ныне зиндан забит не преступниками, не ювелирами, а мятежниками. Всех их тоже повесят.

Что ж?.. Мирхайдар предпочел бы казнь этому медленному, томительному ожиданию смерти.

Он сел, сгреб в кучу тряпье, которым укрывался ночью, взглянул наверх — Байтеват что-то опаздывал. Старик шорник, видно, обессилел — больше не произносил ни слова. Они полили на ладони друг другу остатки протухшей воды — вроде бы и умылись. Шорник, выгнув шею, по-птичьи, одним глазом косился наверх. Наконец, истомившись ожиданием, решил помолиться. Он повернулся лицом к выемке в стене, опустился на колени. Еще восемнадцать лет назад ему сказали, что эта выемка показывает направление на «киблу»,[6] ее выдолбил в давние времена некий Лутфулла-ходжа, просидевший здесь долгие годы и перешедший из этого бренного мира в вечность.

Едва старик склонил голову, коснувшись лбом бердона, как сверху донеслись тяжелые шаги. Шорник резко выпрямился — до молитвы ли, когда принесли еду! Байтеват на веревке спустил узникам воду, черствые лепешки, немного пшеничной каши. Старик засуетился, ловко слил воду из ведра в кувшин, разложил на лагане лепешки и кашу, радушным, хозяйским жестом пригласил Мирхайдара к трапезе:

— Угощайтесь, пока не остыло.

Но над ними снова закачалась веревка с привязанным к ней узлом. Тюремщик рявкнул сверху:

— Гончар! Это тебе от сыновей. Лепешки и еще кое-что. Велели сказать — твоя мать молится за тебя.

У Мирхайдара просветлело лицо, он вскочил, прокричал в ответ:

— Передайте им привет! Скажите, пускай не унывают, их отец жив и здоров, вверяет их заботам дом и семью, а их самих — заботам бога.

В отверстии показалась голова Байтевата. Шевеля огромными усищами, он тихо, так, чтобы не слышали окружающие, прохрипел:

— Эй, гончар! Я скажу им, что их отцу нужны три-четыре теньги, ладно?

Мирхайдар, подумав, ответил:

— Много с них не берите, им и без того туго.

Тюремщик ушел.

День, как и все тюремные дни, тянулся бесконечно долго. Но вот светлый круг наверху стал темнеть, и скоро совсем погас: наступила ночь. Старый шорник завернулся в свое тряпье, забылся беспокойным сном, а Мирхайдар все сидел, поджав колени к подбородку, думал о семье, о друзьях… Неожиданно раздался могучий, раскатистый грохот. Шорник проснулся, кивнул наверх:

— Похоже, гроза, а, гончар?

Оба прислушались. До них донесся глухой, рокочущий шум ливня. Время от времени круг наверху ярко вспыхивал — словно полная луна на миг появлялась над ними. И снова все погружалось в темноту. Старик возбужденно бормотал:

— Молния… Ах, славно!.. Дождь, видно, вовсю зарядил. Добрый дождь!..

Мирхайдар не отрывал глаз от круга, который то загорался, то потухал.

— Глядите, ата, будто светает… Для молнии нет преград — она дотянулась даже до нашей ямы. Эх, ударить бы ей в тюрьму — разрушила бы стены, разбила ворота, и мы вырвались бы на волю и побежали под дождем, босиком по мокрой траве!..

Старик, прислушиваясь к раскатам грома, вздохнул:

— А на что мне воля?.. Ноги-то совсем слабые, и шагу не смог бы ступить. Нет, гончар, там, наверху, я сразу отдал бы душу богу. Видно, судил мне всевышний доживать мой век в этой яме.

Гроза неистовствовала. Молнии вспыхивали одна за другой, освещая подземелье, пушечные удары грома сотрясали все вокруг, а промежутки между раскатами грома заполнял ровный, глухой рокот ливня. Мирхайдар, жадно следя за вспышками молний, шептал одними губами: громче греми, гром, яростней шуми, дождь, ярче сверкайте, молнии!

II

Утром наверху раздался отчаянный вопль — похоже было, что кричал молодой паренек. У Мирхайдара похолодело под сердцем — он вспомнил о своих сыновьях. Может, кого-нибудь из них втолкнули сейчас в зиндан?.. Старик шорник, поняв его беспокойство, объяснил, что, наверно, кому-то набили на ноги кандалы. Но тревога не покидала гончара. Он боялся за сыновей. Каждый раз, когда они приходили в зиндан с передачами, он мысленно проделывал с ними весь обратный путь, словно провожая их до самого дома.

Как-то, в молодости, он брел по этой дороге с отцом, ныне покойным. Они шли в кишлак Хумсан через Урду, и отец сказал: «Видишь — вон холм Гунгтепа? Позади него страшное место, зиндан, там день и ночь мучаются рабы, проклятые богом». Мирхайдар с любопытством и страхом смотрел в ту сторону, куда показывал отец. Мог ли он тогда предположить, что придет время — и он сам очутится в одной из ям этого зиндана! Вот ведь какие коленца откалывает судьба…

А началось все с того, что обвалился крепостной вал между воротами Чигатай и Кокча. По приказу правителя Ташкента — Алимкулибека на восстановление вала было согнано все окрестное население, от мала до велика. Мирхайдар вместе со своим старшим братом, тоже гончаром, Тухтабаем, замешивал глину.

Работа продвигалась медленно. Оторванные от своих основных дел, люди складывали стену торопливо, кое-как, лишь бы отбыть повинность. Когда уже был уложен верхний слой глинобитной стены, глина стала оползать. Обливаясь потом, задыхаясь от жары, подгоняемые нагайкой элликбаши,[7] люди по бревнам втаскивали на стену все новые и новые глиняные комья, утаптывали их, но они давили на нижние, непросохшие слои глины, — стена продолжала оседать.

Миновало лето. Люди все с большей неохотой выходили на восстановление проклятой стены — наступила осенняя страда, дома забот было по горло. Многие ударились в бега. Однажды не вышел на работу и Тухтабай.

Мирхайдар в глубокой яме возился с глиной, когда услышал громкие крики: «Гончара ведут! Ведут Тухтабая!» Мирхайдар обмер… До него донесся властный голос элликбаши: «Аллах велик — начинайте!» До сих пор звучит у него в ушах этот повелительный возглас. Он бросил лопату, выбрался из ямы — нечеловеческий вопль пронзил ему душу. От страшной картины, представшей перед ним, у Мирхайдара подкосились колени, волосы зашевелились на голове… Брата, у которого руки были связаны за спиной, окружали сарбазы.[8] Придавив беднягу к стене, они заваливали его тяжелыми глиняными комьями. Он кричал, исступленно, истошно, а они молча делали свое страшное дело, и при каждом их движении длинные сабли вспыхивали на солнце. Мирхайдар хотел закричать, ринуться на помощь брату — крик застрял в горле. Он почувствовал, что не может шевельнуть пальцем. Сарбазы уложили последние комья — Тухтабая замуровали в стене!.. Мирхайдару, наконец, удалось скинуть с себя оцепенение. С вытаращенными глазами, с криком: «Убийцы! Убийцы!» — он рванулся вперед, к элликбаши. Тот что есть сил хлестнул его плетью по голове — гончар без сознания рухнул наземь.

На другой день его приволокли к мингбаши и отвалили семьдесят плетей. Эти семьдесят плетей были лишь халвой — по сравнению с тем, что ждало его после.

Власти все круче расправлялись с непокорными. Эта жестокость преследовала две цели: прежде всего — запугать горожан, отбывавших трудовую повинность, отбить у них всякую мысль о бегстве. А к тому же из Ак-мечети,[9] где шли бои с русскими войсками, поступали плохие вести, и нужно было держать народ в крепкой узде.

Наказание плетьми не прошло даром для Мирхайдара — он слег. А когда выздоровел, то возле Чигатая нос к носу столкнулся со своим заклятым врагом — элликбаши. Бешено вращая глазами, с криком: «Смерть убийце!.. Волка убивают не за то, что он волк, а за его кровожадность!» — гончар выхватил нож и бросился на злодея. Сопровождавшие элликбаши миршабы[10] схватили Мирхайдара. Но казий, судья, зная, как любят гончара в городе, и побаиваясь народного гнева, отпустил его на все четыре стороны.

А потом…

В месяц рамазан между жителями Себзара и Сакычмана из-за какого-то пустяка вспыхнула ссора. Толпа, собравшаяся возле медресе Бегларбеги, забурлила в яростной потасовке — даже миршабы оказались не в силах разнять дерущихся.

В самый разгар драки над толпой прогремел сильный голос, и такая в нем была властность и боль, что люди, только что свирепо тузившие друг друга, притихли, обернулись к говорившему. На большом камне стоял пожилой мужчина, с усами, подковой огибавшими подбородок, и, раздирая ногтями грудь, видневшуюся из-под белой рубахи, исступленно взывал к толпе:

— Братья! Остановитесь! Что вы делаете?! Уж лучше меня бейте. Избейте меня до смерти — я не боюсь смерти!.. Душа моя пресытилась страданиями. Моего брата заживо замуровали в крепостной стене. А меня избили плетьми, смололи в порошок мои крепкие кости! — он стянул с себя рубаху, спрыгнул с камня, полуобнаженный, вошел в толпу: все его тело было покрыто вздувшимися, посиневшими рубцами. Он шел, и все, кто теснился на площади, поворачивали вслед ему головы, а он продолжал: — И не совестно вам?.. Ну, из-за чего вы сцепились, как бешеные псы? Что ж это будет, если братья начнут убивать друг друга? Уж коли у вас так чешутся руки — бейте меня. Нате, бейте!.. Я — гончар Мирхайдар.

Толпа расступалась перед ним, люди прятали друг от друга глаза, они уже стыдились своей недавней слепой ярости. Вид иссеченного плетьми тела гончара рождал в их сердцах иной, праведный гнев — против истязателей, против кровавых палачей бека.

Задержавшись возле одного из себзарских парней, гончар схватил его за плечо:

— На кого руку поднял, сынок? На своих братьев!..

Парень, глядя в землю, виновато пробурчал:

— Ладно уж, Мирхайдар-амаки, не тяните душу, — и обратился к своим товарищам: — Пошли, ребята. Все.

Толпа начала расходиться.

После этого случая имя Мирхайдара стало пользоваться в народе еще большим уважением. Его уже называли Мирхайдар-палван. И этот все возрастающий авторитет гончара напугал его палачей. По ложному доносу гончара объявили врагом салтаната и заточили в подземелье…

…Истошный крик оторвал Мирхайдара от воспоминаний. Вздрогнув, он открыл глаза, вопросительно уставился на старого шорника, старательно вылизывающего миску. Тот отложил миску в сторону, участливо покачал головой:

— Ох, сынок… Вы уж простите, гончар, что я вас так называю, я ведь старше вас на два мучала…[11] Все-то вас тревожит, все вы принимаете близко к сердцу. Поберегли бы себя. Все думаете, думаете… А думы иссушают тело и душу.

Крик повторился, сопровождаемый звоном цепей. Старик равнодушно заметил:

— Видать, бьют кого-то из новеньких…

А Мирхайдар опять забеспокоился о своих сыновьях. Как-то вчера они добрались до дома, не попали ли в какую переделку?.. Младший-то горяч нравом — огонь!.. Когда Мирхайдара уводили в зиндан, сыновья бросились на миршабов — ради отца они были готовы на все… Мирхайдар остановил их: «Спокойней, дети мои!.. Миршабы лишь выполняют приказ». Сыновья проводили его до тюрьмы. Там он простился с ними, ободряюще сказал: «Не плачьте, родные. Вы мои дети — слезы вам не к лицу. Я верю, справедливость восторжествует. Скоро я вернусь домой…»

Нет справедливости в этом мире! Вот уж почти год, как он истлевает в тюремной яме, вместе со стариком шорником, и не видно конца их мучениям.

Когда-то, по словам шорника, ему спускали сыромятную кожу, и он мастерил из нее уздечки и подпруги. Потом его лишили и этого занятия. Правда, не так давно Байтеват раздобыл алычовое полено, бросил его в яму. Старик и Мирхайдар, стараясь, чтобы не пропало даром ни щепочки, выстругивали из полена зубочистки и передавали их тюремщику. За это жестокий и грубый Байтеват вовремя снабжал их водой и пищей.

Так коротали они время.

III

Говорят, мертвым снится, что, пока они лежат в могилах, живые лакомятся халвой. Уж кому-кому, а Мирхайдару хорошо известно, какова эта «халва»!.. Сладкая жизнь не для бедняков, кем бы они ни работали.

Был у Мирхайдара родич — тоже гончар. Как ни бился, все не мог вылезти из нужды. Он часто вспоминал присловье: мол, гончару вовек не разбогатеть — он, видно, проклят богом за то, что жжет землю. В конце концов, родич этот бросил гончарное дело. Продав все свое добро, он арендовал четыре танапа[12] земли и переселился в старый город. Но и земля не смогла прокормить его большую семью. Он стал еще беднее, чем раньше. Однако, самолюбие и стыд не позволили ему вернуться к прежнему ремеслу, к прежним друзьям. Проклиная судьбу, он влачил жалкое существование чайрикера — издольщика.

Как-то он принес Мирхайдару кукурузные лепешки. Передавая их Байтевату, с горечью проговорил: «Скажите моему племяннику — не нашел я счастья. Что ремесло, что земля — один толк!»

И Мирхайдар, задумавшись над этими словами, представил себе дехкан, варящих листья травы — исмалака, от которой они опухали, ремесленников, живущих впроголодь… Он знал, что его домашние заполучают у кожевников кусочки мяса, содранные с мездры свежих кож, поджаривают их — этим и питаются.

Весь народ бедствует — и гончары тоже. Когда брюхо сводит от голода — людям не до глиняной посуды.

Но Мирхайдар не знал, что эти бедняки предпринимали отчаянные попытки выручить его из беды. В пятницу, после намаза, сакычманцы и себзарцы, среди которых были и родичи Мирхайдара, собрали немного денег и отправились в Урду для переговоров с бекскими чиновниками. Ушли они ни с чем: оказалось, что гончара невозможно освободить за взятку. Его судьба зависела не только от бека, но и от представителя Кокандского ханства. Как врага ханства Мирхайдара намеревались повесить.

Эта весть взбудоражила друзей гончара.

Однажды утром в тюрьме поднялся переполох. Слышался топот тяжелых, кованых сапог — это стража и тюремщики бежали к воротам. Волнение передалось заключенным. До Мирхайдара и старика шорника доносились беспорядочный звон кандалов, возбужденные разговоры. Оба узника вскочили на ноги, напряженно прислушиваясь к шуму.

— Уж не ворвались ли в Ташкент бухарцы? — настороженно предположил старик. — Бухарский-то эмир посильней нашего хана, у него и войска, и пушек побольше… Или это русские подошли?

Обоих тревожило, что так долго не появляется Байтеват.

К полудню шум стал стихать. Отверстие обступили вооруженные сарбазы, они смотрели вниз, в яму, перешептываясь о чем-то. Показалась, наконец, и голова Байтевата. Он не отвечал на вопросы узников, враждебно, зло наблюдал за Мирхайдаром. От прежней его снисходительности не осталось и следа.

Мирхайдар долго не мог узнать, что же в это утро происходило там, наверху, за тюремными стенами. Среди заключенных ходили самые разноречивые слухи. Сперва говорили, будто бек не поладил с военачальником Кушбеги и бросил его в одно из подземелий зиндана; население Ташкента поспешило ему на выручку, толпа окружила зиндан, но сарбазы оттеснили ее. Потом распространилась другая версия: будто узником, расправа над которым всколыхнула весь город, был не Кушбеги, а один знатный ташкентец, мударрис[13] из медресе Кукалдош, — потому-то в толпе было так много молодежи. Лишь позднее выяснилось, что в действительности толпа состояла из ремесленников: гончаров, медников, кузнецов — жителей махаллей Джар-арык, Кургантаги, Себзар и Сакычман, и хотели они освободить какого-то гончара, сидевшего в самой глубокой яме. В помощь тюремной страже из Урды подоспели сарбазы, саблями разогнали толпу, которую возглавляли гончары Тухтамурад и Камбарали, ловкий и лукавый парень, известный всему городу сорвиголова. Несколько человек было ранено, в том числе и Камбарали. Позднее стало известно и имя гончара, из-за которого заварилась вся эта каша: Мирхайдар.

С этой поры заключенные, находившиеся наверху, в зиндане, то и дело с любопытством заглядывали в яму, где пребывал легендарный гончар Мирхайдар. В их представлении он был не простым ремесленником, а народным вождем, поднявшим людей на хана!

Это внимание других узников, вести о самоотверженности друзей, о ранении Камбарали взволновали Мирхайдара до глубины души. Он с воодушевлением рассказывал старому шорнику о храбрости и смекалистости Камбарали, о своих товарищах по ремеслу. На что бы он только ни согласился — лишь бы исцелить тех, кто ранен из-за него!.. Если бы знаменитый лекарь Лукмон-Хаким сказал: «Хочешь, я превращу твою плоть в бальзам, заживляющий раны?» — он без раздумий пожертвовал бы собой ради спасения друзей, пошедших на жертвы — ради его спасения…

Хотя толпа, прихлынувшая к зиндану, ничего не добилась — одно сознание, что товарищи, земляки (а среди них наверняка были и его сыновья!) не забыли о нем, — влило в Мирхайдара отвагу и силу, его не страшили ни зиндан, ни сабля, ни виселица!

Старик шорник, изумленный событиями этих дней, смотрел на своего соседа с тайным благоговением, словно в облике гончара к нему явился легендарный пророк Хызр. И в то же время его грызла ревнивая зависть. Чтобы поубавить пыла у Мирхайдара, он ворчливо сказал:

— Когда меня бросили в зиндан, тоже началась заваруха. Земляки хотели меня освободить. Да что толку — лишь головы полетели с плеч у этих освободителей. С тех пор земляки боялись и приближаться к зиндану…

Мирхайдара покоробили эти слова, но он смолчал — в душе он жалел старого шорника. Старик походил на журавля с подбитым крылом, отставшего от стаи. Зиндан сделался его домом, его бытом. Старик привычно довольствовался молитвами, водой и пищей, которые ему спускали на веревке и, казалось, уже и не мыслил себе существования вне этой ямы. Он и подземелье словно слились в одно целое: и зиндан без старика — не зиндан, и старик без зиндана — ничто. Если бы какой-либо властитель вспомнил о нем и порешил выпустить из тюрьмы, он задохнулся бы на вольном воздухе, как рыба, выброшенная на песок.

— Воля для меня — это смерть, — говорил старый шорник. И с покорной горечью пересказывал легенду о лекаре Лукмоне: получив долгожданную свободу и выбираясь по лестнице из зиндана, тот сутками отсиживался на каждой ступеньке. Ступеней было сорок — и лишь спустя сорок дней Лукмон увидал, наконец, белый свет.

Старик не то что потерял всякую надежду на освобождение — он просто не помышлял о нем, хотя жадно интересовался всем, что происходило «наверху». Свобода… Это было для него чем-то далеким, нереальным, потусторонним.

Байтеват, после взволновавших всех событий, в течение трех суток не появлялся в зиндане. Старый шорник и Мирхайдар давно съели лепешки, выпили воду из кувшина. На третий день к вечеру старик занемог. Он лежал на тряпье, уставясь вверх невидящим взглядом и тихо стонал. Мирхайдара опять охватило чувство безнадежности. Их яма — это тюрьма в тюрьме, их беда — мрак среди мрака! Гончар подолгу сидел в обычной неподвижной позе, привалясь к стене, прижавшись сухим ртом к сцепленным пальцам рук. Голова кружилась от голода и смрада, от дум и воспоминаний. За последнюю неделю зиндан пополнился новыми узниками: из Ташкента и его окрестностей. Одного из них, обвязав веревкой, спустили в подземелье, вслед ему сбросили палас, одеяло с подушкой, узелок с сухими лепешками. Коснувшись ногами земляного дна, узник оцепенел — словно бы в ожидании или беспамятстве. Казалось он ничего не видел вокруг. Тюремщик нетерпеливо крикнул сверху: «Эй, заснул, что ли? Отцепи веревку!» Узник отвязал веревку, змеей обвивающую его поясницу, завороженно следил, как она уползала вверх — это была последняя нить, связывавшая его с волей. Он не сразу освоился в подземельной темноте: поначалу, видно, решил, что он здесь один, и испуганно вздрогнул, услышав хриплый кашель старого шорника.

— Не бойтесь, — успокоил его старик, — мы такие же несчастные, как и вы. Эх-хе… Значит, и вам судил господь попасть в эту яму, и вам уготовлена горькая участь.

Узник молчал. Словно вспомнив о чем-то, он вскинул голову, долго смотрел на отверстие, через которое его только что спустили в яму. Немного свыкнувшись с темнотой, он разглядел своих соседей. Подошел к ним, поздоровался со стариком, пожал руку Мирхайдару. Гончар показал ему, где он может расположиться. Расстелив палас возле свободной стены, узник уселся на нем и, по просьбе Мирхайдара и старого шорника, приступил к рассказу о происходящем «на воле». Но только он успел поведать, какая в Ташкенте погода, как у отверстия опять появились тюремщики — спустили в яму еще одного горемыку. Старик шорник невесело рассмеялся.

— Вот, гончар, какая у нас теперь теплая компания. Не соскучишься!

Их новый товарищ по несчастью забился в угол, молча улегся на своей убогой постели. Утром его вытащили наверх. И вновь раздался дребезжащий смешок старого шорника:.

— Бедняга, оказывается, он спускался сюда переночевать…

Постель его так и осталась возле стены, в яме. Никто не успел даже рассмотреть его как следует. И голоса его не услышали. Позднее обитатели ямы узнали, что его переместили в другое, самое мрачное подземелье, где он и был зарезан. Эта весть потрясла Мирхайдара и нового узника.

Утром «новичок» продолжил свой рассказ. По его словам, в Ташкенте — беспорядки, прибывший из Коканда представитель хана с особыми полномочиями руководил их подавлением. А кокандский хан, Худояр, бросил свои войска в Туркестан и к Алма-Ате.

Поняв, что перед ним человек сведущий, Мирхайдар присмотрелся к нему повнимательней. На «новичке» — длинный, наглухо застегнутый темно-коричневый бешмет, ичиги с кавушами, бархатная темно-зеленая тюбетейка. Ему около пятидесяти лет. Строен, сухощав, и лицо — худое, бледное, с аккуратной бородкой клинышком. А взгляд острый, проницательный. Гончар с уважением спросил:

— Сами-то откуда, мулла-ака?

— Я ташкентец, из махалли Дегрез. Да только давно покинул отчий дом. Учился в Самарканде, в медресе Улугбека. Потом побывал во многих городах. Занимался торговлей, служил писцом в Урде. Да, видно, прогневил бога — меня схватили и сунули в зиндан. Мое имя Абдувахаб, а отца звали Абдурахман, он оставил наш бренный мир семь лет назад. А вы кто будете?

— Меня звать Мирхайдар, я гончар. Вот уж одиннадцать месяцев, как я в этой яме. А этот старик — шорник. Он тут уже восемнадцать лет.

— За что же вас? — тихо спросил Абдувахаб.

Старик смиренно вздохнул:

— Все в воле божьей! Я бухарец, попал сюда из-за вражьих происков. Как-нибудь на досуге я поведаю вам свою историю…

Абдувахаб печально усмехнулся уголком губ: старик еще говорит о досуге! Видно, он тут — как дома. К чему ни привыкает человек! И ему понравилось, что гончар ответил на его вопрос злей и непримиримей:

— Меня сперва выпороли плетьми. Да, видать, мало им этого показалось. Арестовали как врага салтаната.

— Выходит, у нас с вами схожие судьбы! — вроде бы даже обрадовался Абдувахаб. — Я тоже «враг салтаната», государственный преступник. А началось все с моих путешествий… Довелось побывать и в Северном государстве. Большое впечатление произвели на меня прогрессивные идеи русских. Я стал пропагандировать их в народе. Писал газели, высмеивал зло, разъедающее, как моровая язва, наш край. Вот и угодил в зиндан! — Старый шорник и Мирхайдар молча слушали Абдувахаба. — Да, дорогие мои, разгорается беспощадная битва между добром и злом, правдой и кривдой. Правда провозглашает: все люди равны, все обязаны трудиться, и всякий труд должен быть достойно вознагражден. А кривда нашептывает: твоя доля, бедняк, работать до седьмого пота, терпеть нужду и лишения, выращивать пшеницу, собирать ее, перемалывать в муку, из муки печь хлеб… А есть его — богатым. Эти две силы и вступили в смертельный, долгий бой.

За беседой узники не заметили, как наступила ночь.

На другое утро раньше всех проснулся Абдувахаб, за ним — Мирхайдар. Шорох их бердонов разбудил старого шорника.

Байтеват спустил им полное ведро воды. Узники разлили ее по кувшинам, каждый набрал полную пригоршню теплой влаги, прополоскал рот, умыл лицо. После завтрака Абдувахаб принялся наводить порядок в своем «углу», а шорник и гончар — выделывать зубочистки из остатков алычового полена.

— Гончарным-то делом тут не займешься, — усмехаясь, сказал Мирхайдар, — вот я и обучился новому ремеслу.

Абдувахаб молчал, погруженный в раздумья, — лишь изредка, медленно поглаживая бородку, вздыхал и возносил хвалу богу — «Худоги шукур, худоги шукур!..»

Шли дни, он все больше привыкал к своим соседям и однажды прочел им короткую газель — оруз:

О, горе мне!.. Не для меня небесный светится чертог.
Фазана счастья я схватил — но приручить его не смог.
Хотел за ворот взять — ушло!.. Иль за подол поймать — ушло!..
О, за какие же грехи меня наказывает бог?
Моя семья — в нужде, в тоске. Душа моя — в крутой тоске.
Я светлым утром одинок, и в злую полночь одинок.
Рыданьями заполнил мир, страданьями заполнил мир.
И солнцу страшно заглянуть в мою беду, за мой порог…
Газель тронула старика и Мирхайдара. Гончар благодарно произнес:

— Пусть аллах дарует вам счастье!.. Если вы еще раз прочтете эту газель, я выучу ее наизусть, запомнив на всю жизнь.

Воодушевленный похвалой, Абдувахаб сказал:

— Послушайте-ка лучше вот эту:

Хаджи неправедным слывает, хоть он и в Мекку сделал хадж.
Осел останется ослом, хотя бы божьим шел путем.
Завидев этого осла — не зри в нем божьего посла!..
В мечеть собака забредет — уйдет оттуда тем же псом.
Мирхайдар от души расхохотался, не удержался от смеха и старый шорник.

— Как, как? — сквозь смех переспрашивал гончар, — Хаджи — и осел, и собака?.. Ну, мулла-ака, разделали вы их под орех!

— Они ведь из тех, кто упрятал нас в зиндан, — пояснил Абдувахаб.

— Мулла-ака, а у вас есть псевдоним?

— Мой псевдоним — Шаши,[14] — когда Абдувахаб говорил, у него дергалась левая бровь. — Но хоть я и родился в Ташкенте — большую часть жизни провел на чужбине. Все искал истину. А вернулся в родные края, и вот — тюрьма. Так-то, мой друг.

— Шаши… — взволнованно повторил Мирхайдар. — Я слышал ваши газели. Их пели хафизы.

То, что он видит перед собой Шаши, ученого и поэта, и запросто с ним разговаривает, казалось гончару чудом: все равно, как если бы он нашел редкостную, драгоценную траву — тутие. Старый шорник тоже с немым восхищением смотрел на Абдувахаба Шаши. За всю свою жизнь он не прочел ни одной книги, но любил слушать песни.

IV

Чем больше Абдувахаб Шаши узнавал своих соседей, тем щедрей сам раскрывался перед ними. Поглаживая бородку, пожевывая кончики усов, — такая уж была у него привычка, — он говорил:

— Хоть мы и томимся в темной, мрачной яме, но сердца наши там, на воле, с нашими близкими и друзьями. Ведь они чисты, как алмазы, — наши сердца. Сколько бы пыли ни вздымалось в небо, небо от этого не помутнеет, оно — безбрежно…

А потом он рассказывал своим новым друзьям о событиях, свершающихся в мире, о своей пестрой кочевой жизни, о службе в Урде, долголетних скитаниях, о пребывании в Варшаве и Петербурге. Он настолько полюбил Россию, что даже подумывал о переходе в русское подданство, но любовь к отчему краю оказалась сильней. Родина притягивала, как магнит.

В Петербурге ему довелось побывать дважды. Первая поездка была связана с торговыми делами: по поручению купца Салихбая он закупал в России тонкое сукно, минеральные — «каменные» — краски. Ему помогло знакомство с богачом Сорокиным, частенько приезжавшим в Ташкент за хлопком и каракулем. Вторично Шаши попал в Петербург, сопровождая купца Турахана Зайбухана. С ними, на деньги, собранные единомышленниками-ташкентцами, ехали Абдурахманбек, Ходжа Юнус, Нигматджан-аксакал и еще несколько знатных ташкентцев. Они везли тайное послание русскому царю с жалобой на кокандского хана, с предложением расширить торговлю между Ташкентом и Россией, и с просьбой принять Ташкент в состав России.

По пути из Нижнего в Москву они потеряли тайный документ, что доставило им немало лишних забот. К царю попасть не удалось. Царское правительство, не доверяя им, запросило необходимые сведения у русского ученого, орнитолога Николая Алексеевича Северцова, хорошо знавшего обстановку в Туркестане. Северцов, письмом, ответил, что Абдурахманбек с друзьями были у него, подробно рассказали о предполагаемом выступлении бухарского эмира против Ташкента, о положении в городе, о настроениях ташкентцев, об их настойчивом требовании — или вернуть в Ташкент Алимкулибека, который после первого похода на Ташкент полковника М. Г. Черняева был отозван в Коканд, или принять их в российское подданство и разрешить свободную торговлю. Все это и было изложено в утерянном тайном послании.

К сожалению, у посланцев Ташкента кончились деньги, и им пришлось, не завершив своей миссии, вернуться домой.

После возвращения из Петербурга Абдувахаб устроился в Урде мирзой, секретарем у бека. Он много писал — о развитии культуры и науки в России, о русском телеграфе и русских писателях, о тяге русских к книге, о широком гостеприимстве, с каким встречает Петербург представителей других стран. Он выступал с рассказами о России и перед народом — его слушали с жадным вниманием. Обо всем, что он видел в России, Абдувахаб сообщил Насриддинбеку, Асадуллахану, Хаким-ходже и другим высокопоставленным лицам. Он предложил открыть в Ташкенте школу — по типу русских школ, призывал учиться у России…

Внезапно его арестовали как «шпиона» — на все его благие помыслы и намерения была накинута тугая петля. Виновником его бед оказался находившийся с ним в родовой вражде Насриддинбек, правая рука Алимкулибека. За три дня до ареста Шаши узнал от знакомого мирзы, что Насриддинбек состряпал на него донос и вручил эту грязную клевету Алимкулу.

— Вот так-то, дорогие, — закончил он рассказ о своих злоключениях. — В мире полно новостей. А мы, узбеки, как во тьме. Весь наш край — словно в глубокой яме. Наши ханы и беки дни и ночи проводят в разврате и кутежах, а стоит им очнуться от пьянства — их отравленная кровь вскипает, и начинается междоусобная резня. Страдает же от этого народ, угнетенный, невежественный… Но мало нам своих тиранов — над нами занесена плеть английских захватчиков! Англичане в Индии собрали большое войско, чтобы захватить Среднюю Азию. Англия, как змея, подбирается к нашим краям, а наши правители словно и не замечают ее разверстой пасти! Боже, какая слепота! Какой позор!

Путешествия обогатили Абдувахаба Шаши жизненным опытом, мудростью, знаниями. Он был прекрасно осведомлен о том, что происходит в мире, и всем, что было известно ему самому, охотно делился с гончаром и шорником. Особенно жадно внимал его рассказам Мирхайдар. Каждый такой рассказ был для него откровением. Он, например, впервые узнал о коварных замыслах английских империалистов, стремившихся проникнуть в Азию.

Между генерал-губернатором Индии англичанином Оклэндом, индийским раджой Ранжит Сингхом из Лахора и бежавшим из Афганистана шахом Шуджа было заключено «трехстороннее соглашение», с ближайшей конкретной целью — помочь Шудже снова занять афганский трон. Ему должны были оказать поддержку отряды Сингха — от Ост-Индской компании. В дальнейшем англичане намеревались использовать Афганистан как плацдарм для наступления на Среднюю Азию — сначала на Хивинское ханство. В их планы входило также привлечь на свою сторону правителя Келата, входившего в Бухарский эмират, Мехрабхана: через Келат английским войскам было бы удобней всего продвигаться в Среднюю Азию.

Развязав войну в Афганистане, англичане за короткое время заняли города Кандагар, Газну и Кабул. Шах Афганистана Достмухаммад бежал.

Спустя несколько месяцев в Пешаваре англичане заключили с Достмухаммадом мирный договор, обязались уважать территориальную неприкосновенность Афганистана, а взамен афганский шах поклялся быть другом их друзей и врагом их врагов.

Однако, соглашение между Англией и Афганистаном, подтвержденное позднее специальной конвенцией, разрешавшей англичанам свободный доступ в отдельные афганские районы, было не орудием мира, а копьем, направленным против России и других стран. Так, связав афганцам руки, англичане смогли бросить военную силу на подавление народного восстания в Индии.

Поощряемый англичанами, Достмухаммадсовершал грабительские набеги на Гиндукуш, где существовали раздробленные узбекские ханства — маленькие феодальные вотчины. Англия снабжала афганского шаха деньгами и оружием, лелея далеко идущие планы: с помощью афганцев, враждовавших с узбекскими ханами, захватить узбекские и таджикские земли на левом берегу Амударьи и отсюда напасть на владения бухарского эмира.

Во исполнение этого плана, многочисленное войско под командованием афганского военачальника Мухаммадхана перевалило через Гиндукуш, разбило узбеков под Сайханом и овладело Балхом — главным городом одного из узбекских ханств. Укрепив свои позиции в Балхе, Мухаммадхан ринулся на Аксу — после ожесточенных боев кишлак пал.

А узбекские ханства в это трудное для них время терзала междоусобица. С наступлением афганцев она не затихла, а, наоборот, усилилась. Ханы готовы были перегрызть друг другу горло. Это было только на руку англичанам. В 1863 году, переправившись через Амударью, они захватили Бадахшанскую землю, а потом и город Майману.

Россия настороженно следила за действиями англичан. И, стремясь опередить их, прилагала немалые усилия — чтобы взять под свою руку южно-казахские и среднеазиатские земли. Часть русских войск окружила Ак-мечеть. Русские отряды вели также наступление на Ташкент — от Пушкака и Кушнака.[15]

Обо всем этом Абдувахаб Шаши читал или слышал. Его страшили грабительские замыслы английских захватчиков. Хотелось во весь голос кричать о приближающейся опасности — дабы весь народ узнал, понял, что ему грозит!.. Даже сейчас, попав в зиндан и не надеясь выйти живым из этой гнилой ямы, Шаши не сложил оружия.

— Ей-богу, друзья мои, — говорил он с легкой усмешкой, — не будь здесь вас, я бы, наверно, беседовал на волнующую меня тему сам с собой, внушал бы свои мысли этим вот стенам. Недаром же говорится, что у стен есть уши. Возможно, стены были бы повнимательней к моим словам, чем наши правители. Но, слава богу, у меня нашлись благодарные слушатели! И вот что я вам скажу: я счастлив, потому что познал истину. И я не вправе скрывать ее от народа. Скрою — так завтра тайное все равно станет явным: солнца от людей не спрячешь! А истина, друзья мои, в том, что нам надо немедленно прекратить междоусобицу, установить добрососедские отношения с Россией или присоединиться к ней!.. А еще необходимо вывести народ из пустыни невежества на дорогу культуры. И ради этого опять-таки следует обратиться к помощи и опыту России, чаще посещать ее, перенимать у нее все лучшее.

Старик шорник уже спал, вытянувшись на своем тряпье, как покойник: он все чаще засыпал среди разговора. Мирхайдар же весь обратился в слух. Видно, оценив его внимание, Абдувахаб порылся под подушкой, вытащил оттуда книгу.

— Я ухитрился пронести ее, завернув в одеяло. Пронес и тетрадь — вот только чернил нет. Раздобыть бы чернила — я бы тогда начал писать мемуары, — он раскрыл книгу. — Это сочинение моего ученого коллеги, почтенного Мушрифа-мавлоно из Коканда, оно называется «Ансабул салотан» — «Жизнеописание султанов», а повествуется в нем о драках между нашими правителями. Алчность, сластолюбие, жадность толкают их на раздоры. А англичане меж тем не дремлют. Ханы и не заметят, как Англия проглотит их — со всеми их богатствами. Не почитать ли нам что-нибудь из этой назидательной книжки?

— Прочтите, мулла-ака, с удовольствием послушаю! — готовно и признательно откликнулся Мирхайдар.

И с тех пор, в течение целой недели, Абдувахаб Шаши читал своим соседям книгу Мушрифа-мавлоно — историю кровавой резни, склок, междоусобиц в Кокандском ханстве. Порой он останавливался на самом интересном месте, объявлял, что продолжит чтение на следующий день, и начинал рассказывать о тайных интригах, разгуле, скандалах и зависти, царящих в Урде. Больше всего его возмущала эта постоянная вражда между узбекскими правителями. Очень тревожили колонизаторские планы англичан. С наибольшим же дружелюбием и восхищением он говорил о России.

В последние дни ему все чаще приходилось прерывать чтение, чтобы дать покой старому шорнику, которому становилось все хуже и хуже. Он потерял аппетит, без конца пил воду, впадал в беспамятство, иногда целыми днями лежал, не шевелясь. Абдувахаб и Мирхайдар, взявшись за концы развернутых бельбохов, веяли ими над больным стариком, разгоняя спертый воздух, — но бедняге, видно, ничего уже не могло помочь: зиндан сделал свое дело.

V

Как мы знаем, все попытки вызволить Мирхайдара из неволи потерпели неудачу. Прошения о помиловании, поданные земляками гончара сначала верховному казию Хаким-ходже, а затем самому Алимкулибеку, были оставлены без внимания. Помиловать «преступника» мог только его величество кокандский хан. Возмущенную толпу, собравшуюся у ворот зиндана, рассеяли сарбазы, вооруженные саблями.

Однако, народ не смирился и не успокоился. В сердцах друзей Мирхайдара пылал огонь мщения. Имя гончара переходило из уст в уста. Даже хаджи с улицы Казыкчи и ювелиры с улицы Туклыджаллоб, жившие в уютных домах среди сладкого запаха цветов и убаюкивающего журчания арыков и не принимавшие участия в походе к зиндану, с уважением произносили имя прежде безвестного обитателя Кургантепа: «гончар Мирхайдар». Правда, толки о нем ходили разные. Абакахар-ходжа, прозванный Юродивым и кичившийся тем, что он племянник знатнейшего ташкентского богача Саидкаримбая, кричал на всех перекрестках, что гончар спутался с бандитами, потому и угодил в зиндан. А себзарец Камбарали утверждал: «С Мирхайдаром-ака поступили несправедливо: его посадили в яму лишь за то, что он прекословил беку, а перво наперво за то, что его любит народ». Но так или иначе, а весь город говорил о гончаре, брошенном в зиндан.

Старший сын Мирхайдара, Мирсаид, был вместе с толпой, осадившей зиндан. Он вернулся домой мрачный, подавленный. Шахриниса-хола, глядя на него, сострадающе вздыхала. Она понимала, что его обуревает одно желание — освободить отца. Зато ее не на шутку тревожила судьба младшего сына Миръякуба. Он находился в Урде, а, по мнению Шахринисы-хола, это было все равно, что находиться в пасти дракона. «И что его туда понесло? — рассуждала она сама с собой. — Сидел бы себе дома, занимался, как отец и брат, гончарным делом… Неужто страсть к лошадям совсем его ослепила?»

Заглянув ненадолго домой, Миръякуб постарался успокоить мать: нечего за него бояться, он ведь под началом Авлиякула-амаки — старинного друга отца, их родича, а гончарное ремесло не по нему. Да и подработать в Урде можно куда больше… Мать не нашлась, что возразить сыну, проводила его до калитки, благословила и попросила беречь себя.

Миръякуб поспешил обратно, в Урду. Миновав медресе Бекларбеги, пройдя запутанными проулками, улицей, по обеим сторонам которой теснились мелкие лавчонки, он вышел к мосту через Анхор. Перейдя его, Миръякуб чуть задержался перед главными воротами Урды — крепости, где помещался дворец бека.

Сколько уж раз вступал он в Урду через эти ворота!.. Возле них постоянно стояли два стражника с саблями на боку. За воротами простиралась широкая площадь — ее обступали здания, занимаемые различными должностными лицами, там же корпели над бумагами мирзы-писцы.

Справа от площади, за аккуратным глиняным дувалом, высилось одноэтажное здание, сложенное из квадратного кирпича. Одно его крыло — просторный айван, другое — комнаты Алимкулибека. На айван поднимались по каменной лестнице в восемь ступеней — тут снимали кавуши и по ковровой дорожке шли во внутренние помещения.

Вокруг айвана благоухали цветники, особенно нежно — тонко и сладко — пахли розы.

Айван обнесен узорчатой решеткой, потолки айвана и комнат затейливо выложены разноцветными изящными полукруглыми брусьями. Комнаты устланы роскошными коврами, посреди одной из них — широкий стол на низких ножках.

От ворот Урды к внутреннему двору, где красовалось это здание, вела тополиная аллея, вымощенная кирпичом.

В восточной части Урды самым приметным зданием был арсенал, где хранились оружие и порох. На площади перед арсеналом проводились военные учения: стрельба из лука и кремневых ружей, рубка лозы на полном скаку. В дальнем углу тянулась длинная конюшня: там содержались кони военачальников и сарбазов.

Слева от Урды, по ту сторону Анхора, находилась тюрьма — зиндан.

Урду окружала высокая глиняная стена.

Миръякуб вошел в ворота, свернул к конюшне.

Юноша был одним из пятнадцати конюхов, подчинявшихся военачальнику, сарбазу Султанмухаммаду. Старшим над ними сарбаз поставил Авлиякула-амаки. Конюхи, в основном, ухаживали за лошадьми военачальников. Миръякубу достался горячий, как огонь, черный, как пиявка бекский карабаир Карчигай. Парень души в нем не чаял, для него вся красота мира воплотилась в этом коне, и ему доставляло наслаждение мыть, чистить, кормить Карчигая. Сам сарбаз говорил, что Миръякуб о коне заботится больше, чем о себе.

Когда юноша седлал Карчигая, его подозвал к себе Султанмухаммад. У парня затрепетало сердце, подобно кеклику, настигнутому охотником. Он боялся, как бы с ним не заговорили об опальном отце, о волнениях, связанных с его именем.

— Сынок… Твой отец все еще в зиндане, — сказал сарбаз, пристально глядя на Миръякуба, и было непонятно — то ли вопрос, то ли сочувствие таились в его словах.

Миръякуб стоял перед ним, бледный, с понуренной головой. Некоторое время оба молчали. Сарбаз вздохнул:

— Да простит его аллах!.. Иди, сынок, займись конем.

Красавец карабаир нетерпеливо переступал стройными ногами.

В этот вечер Миръякуб пришел домой, расстроенный, раздираемый противоречивыми чувствами. Он любил отца, его тревожила участь Мирхайдара. Но не меньше беспокоила Миръякуба собственная судьба. Если бек прознает, что он сын государственного преступника, то больше не подпустит его к Карчигаю. Хуже того: совсем прогонит. И тогда конец всем его мечтам и надеждам. А Миръякуб мечтал — не за страх, а за совесть послужив беку, завоевать его благосклонность, а потом, изучив военное дело, при милостивой поддержке бека, заполучить должность либо стражника, либо десятника. Возиться с глиной, как брат и отец, было не по душе Миръякубу. Его манили пышность и великолепие бекского двора.

Мирсаид сидел за гончарным станком. Миръякуб подошел к нему, глянул на расставленную неподалеку готовую посуду, подумал без зависти: в отца пошел, такой же умелец! Мирсаид, хмуро покосившись на брата, принялся еще быстрей вращать круг.

С тех пор как Мирхайдара заточили в зиндан, дом покинула радость. Все, чем прежде жила семья гончара, заботы, связанные с предстоявшей женитьбой Мирсаида, предсвадебные хлопоты — все отошло далеко-далеко… В доме царил давящий сумрак, словно нависла над ним тяжелая туча.

Вот и сейчас — вся семья, кроме Мирхайдара, была в сборе, и все молчали, погруженные в невеселые думы.

Первым нарушил молчание Мирсаид. Он посмотрел на брата, строго сказал:

— Бросил бы ты таскаться в Урду — нечего тебе там делать! В городе неспокойно.

Миръякуб не отвечал. Шахриниса-хола, сидевшая у арыка, поддержала своего старшего:

— И правда, сынок, не место тебе там. Бог с ними, с деньгами, как-нибудь проживем. Посуда-то нынче хорошо расходится. Не любо гончарное дело? Так конюхом-то быть тоже невелико счастье. Не по душе мне, что ты якшаешься там со всякими военными. Не доведет это до добра.

— Есть и среди них хорошие люди, — упрямо возразил Миръякуб. — Вот Султанмухаммад-амаки. Он ко мне — как к сыну… Я хочу через него попросить бека, чтобы он простил отца. Бек мной доволен. Дважды меня хвалил, даже потрепал по плечу…

Шахриниса-хола в душе одобрила намерение сына — кто знает, может, бек и смилостивится над ними. Мирсаид же только усмехнулся и мотнул головой:

— Нашел, чем гордиться! Не очень-то я верю в доброту бека. Мы вон от трех махаллей подавали ему прошение, а что толку? В небесах, братец, витаешь.

— Ты у нас мудрец! — отпарировал Миръякуб. — Устроили заваруху — а чего добились? Пораскинь-ка мозгами: у бека три тысячи воинов, сила! Да собери ты к зиндану хоть все махалли — сарбазы перерубят половину, тем все и кончится.

Мирсаид, более спокойный и уравновешенный, чем брат, не стал продолжать спора — ему не хотелось огорчать мать, которая тяжело переживала их ссоры.

На рассвете Миръякуб, как на крыльях, умчался в Урду…

VI

Оседлав Карчигая, Миръякуб вывел его на главную площадь Урды. Он с волнением ждал, когда из калитки внутреннего двора покажется бек. Конь нервно переступал на месте, храпел, рыл землю передними копытами. Сбруя сверкала на солнце, как серебро. Находившиеся на площади работники, воины восхищенно глазели на Карчигая. Миръякуб, чувствуя общее внимание, то ласково похлопывал своего любимца по шее, то окидывал его озабоченным взглядом — не осталось ли на нем пылинки. И незаметно он посматривал то на калитку, откуда должен был появиться бек, то в сторону ворот, где джигиты бека уже замерли возле своих коней.

Наконец, из калитки вышли двое — бек и Султанмухаммад. Миръякуб застыл, сжав в левой руке поводья, — правую он приложил к груди и низко поклонился беку. Приблизившись к юноше, бек ласково потрепал его по плечу — так недавно сам Миръякуб похлопывал Карчигая…

Парень совсем растерялся. Обычно бек подходил к нему насупленный, ни на кого, кроме Карчигая, не глядел, молча вспрыгивал на коня. А сейчас он приветливо смотрел на своего конюха и улыбался ему. В эту минуту он был для Миръякуба воплощением доброты. Неужели же бек не простит отца?.. Простит! Отдаст, кому нужно, короткое распоряжение, и отец выйдет на свободу. Надо только набраться смелости и сказать ему… Но у Миръякуба отнялся язык, он боялся даже поднять глаза на грозного бека.

Алимкулибеку было в то время лет пятьдесят. Он носил черный распахнутый халат, под халатом — светло-желтый бешмет, сильно стянутый в талии широким кожаным поясом, украшенным выпуклыми круглыми бляхами. На ногах сапоги на высоких каблуках. На голове летом — черная бархатная тюбетейка, зимой — каракулевый островерхий тельпак. Высокий, черноусый, с очень узкими, раскосыми глазами, он всегда выглядел неприветливым — наверно, потому что редко улыбался. Большую часть своей жизни он провел в боях и сечах. Любил охоту, особенно с ястребом. А вот к книгам, в отличие от других правителей, не притрагивался, поэзией не интересовался и не выносил нудных святош — имамов и ишанов. В последнее время он все меньше считался с Кокандом и благоволил к тем своим приближенным, которые ратовали за независимость Ташкентского бекства. Особым его расположением пользовались Насриддинбек, сарбаз Султанмухаммад, из баев — Салихбай и Саидкаримбай.

Бек, правда, порой подтрунивал над Султанмухаммадом, отпускал по его адресу соленые шутки, прозвал «петушьим султаном» (Насриддинбек ходил в «лягушках»), и все же он безгранично доверял своему сарбазу. Только при нем да при Насриддинбеке он позволял себе поиздеваться над невежеством Худоярхана, откровенно порассуждать о положении в Коканде. А вот при Асадуллахане, ханском родственнике, тоже занимавшем в Урде высокий пост, бек держал язык за зубами, подозревая в нем кокандского агента. Бек даже пытался удалить Асадуллахана из Ташкента, но это ему не удалось, и он сказал сарбазу: «Видно, за его спиной есть еще спина».

Перед Султанмухаммадом заискивали другие сарбазы. Этого воина с острым ястребиным взглядом, всегда ходившего с опущенной головой, побаивались и приближенные бека. Они на все лады расхваливали сарбаза перед Алимкулом, а когда бек, находясь в хорошем расположении духа, добродушно подшучивал над Султанмухаммадом, этим «Абу-Муслимом»,[16] — все готовно подхватывали его шутки и смеялись вместе с ним.

Ташкентским правителем назначил Алимкулибека Худоярхан, по совету своего визира кушбеги Мусульманкула. За время правления бек сумел настолько упрочить свой авторитет, что удержался на месте и после того как казнили Мусульманкула.

Урдинцы величали его: Святейший, военные — Полководец, горожане — Главнокомандующий.

Среди сарбазов и ополченцев о нем шла слава как об искусном воине. На его поясе неизменно торчала исфаганская сабля в красных ножнах, а слева — подаренный Худоярханом пистолет иностранной марки. Несмотря на полноту, он ловко, одним махом вскакивал на коня, а в рубке лозы не было ему равных.

Глядя на Миръякуба, бек все улыбался, к недоумению окружающих. Потом спросил:

— Усердно ли ухаживаешь за лошадьми, парень?

Голос у него низкий, глуховатый. Миръякуб, запинаясь, пробормотал:

— Я… я стараюсь, ваша светлость.

— Как Карчигай? Хорош, а? Любишь его?

— Как же не любить такого красавца! — пылко откликнулся Миръякуб.

Бек с улыбкой повернулся к Султанмухаммаду: — Этот парень за коня жизнь отдаст. Потому он мне и приглянулся. Обучи его военному делу, сарбаз. Хорошенько поднатаскай. Помнишь, что я тебе говорил?.. Нам нужны умелые воины. Главная наша забота — укреплять войско.

Сарбаз согласно кивнул. А Миръякуба так обрадовали слова бека, словно угадавшего его сокровенное желание, что он забыл обо всем на свете. Насчет отца Миръякуб даже не заикнулся.

А бек все так же благожелательно проговорил:

— Твое счастье, что у тебя есть я. Служи мне преданно, не забывай о боге, и ты будешь вознагражден за свое усердие.

Миръякуб промямлил что-то в ответ, Султанмухаммад яростно зашептал ему на ухо:

— Скажи, паршивец, желаю вам вовек быть здравым и невредимым, и да приумножатся ваши чины и титулы! Ну! Говори, негодяй: я раб ваш, будь у меня не одна, а тысяча жизней, всеми бы пожертвовал для вас…

Миръякуб, как в полусне, повторил за сарбазом эти слова. Когда бек садился на коня, юноша бережно поддержал его за сапог. Он готов был, в порыве благодарности, щекой прильнуть к этому сапогу!..

В сопровождении десятка сарбазов, в том числе и верного Султанмухаммада, бек выехал со двора. Осмотрев крепость Ниязбек, он к полудню возвратился в Урду. Передав Миръякубу коня, поднялся на айван, велел позвать Насриддинбека и Султанмухаммада. Пронюхав каким-то путем о предстоящем совещании, к беку сунулся было и Асадуллахан. Бек встретил его с преувеличенным радушием, но дал почувствовать, что тот здесь лишний, и при нем никакого важного разговора все равно не состоится. Асадуллахану пришлось уйти.

Насриддинбек заложил под язык насвай. Алимкулибек тотчас потребовал чилим. Слуга принес роскошный чилим в латунных узорах, раскурил его и, сделав пару глубоких затяжек, почтительно передал беку. Пуская сизые клубы дыма, Алимкулибек сказал, желая поддеть сарбаза:

— Что молчите? Языки проглотили? Так только лягушки пялятся на людей…

— Это вы про кого, ваша светлость? — непонимающе спросил сарбаз и покосился на Насриддинбека. — С одной-то лягушкой я дружен…

Бек расхохотался; глаза у него совсем закрылись:

— Что-то вы раскукарекались, петуший султан! Какую победу празднуете? Или наклевались навоза моего Карчигая?..

Султанмухаммад не остался в долгу:

— Кукарекать-то мы кукарекаем, да что толку? Гребешок-то, корона-то у вас на голове, а не у нас. Вот если бы мы забрались на горб нашего большого верблюда, — он намекал на самого бека, — да оттуда заголосили — нас бы услышал весь Ташкент!

— Ишь, петуший султан, — усмехнулся бек, — шпоры-то у вас, гляжу, острые. Хотел бы я полюбоваться на вас в петушином бою.

— Ха-ха, мы сами только и мечтаем о бое! Надоело нам клевать зерна вместе с мокрыми курицами, расплодившимися у вас при дворе. Рубим не головы, а лозы — дровосеками заделались!..

— Что ж, погляжу, как вы умеете драться.

— Большой-то верблюд драку и издалека увидит. А вот как быть с господином Лягушкой? — сарбаз кивнул на Насриддинбека. — Подскочит поближе — того гляди, раздавят. Может, посадить ее в пиалу с водой, пусть оттуда смотрит?..

— Ха-ха-ха! — бек в восторге ударил себя по коленям и обратился к Насриддинбеку. — Что молчите, словно кислого молока в рот набрали? Отбивайтесь!

Но Насриддинбек только беспомощно улыбался — он не владел оружием аскии.

Бек, посерьезнев, сказал:

— Ладно, шутки в сторону. Вы знаете, когда мы отдали Ак-мечеть, бои перекинулись в Туркестан и к Алма-Ате. А сейчас враг приближается к Ташкенту. И сила у него немалая. Наше войско, посланное в степь, разбито и вернулось обратно. Военачальники Садман-додхох и Сарымсак-додхох болтаются здесь, боясь показаться в Коканде, — их дни сочтены. Нам предстоит укрепить войско. Я пригласил к себе баев — они дадут деньги. А вы должны спешно готовить джигитов. Твоя правда, петуший султан, — хватит вам клевать зерна с курами. И курам, и перепелам, и соколам, и ястребам, всем — оружие в руки! И вот еще что… Пока над нами висит опасность, надо быть поласковей к людям. Задобрим их подарками — пусть это возьмут на себя баи. Я говорил с верховным казием, посоветовал ему проявлять больше милосердия… пока. Думаю, следует отобрать из заключенных кто поздоровее, и пополнить ими войско, — бек скривил губы. — Удивляюсь я его величеству хану — опасность у ворот, а он закатывает пир за пиром! Нашел время для кутежей! И этому болвану Асадулле тоже все трын-трава, занят интригами да пьянством.

На лица собеседников бека легла тень озабоченности. Они знали о приближении врага, но не представляли себе размеров опасности, которая им угрожала.

— На следующей неделе я с войском отбываю в Туркестан, — сообщил бек. — Да поможет нам аллах!..

Насриддинбек, почтительно слушавший Алимкула, проговорил:

— В народе волнения. Вы предлагаете этих оборванцев брать лаской… Плохо вы их знаете! Недаром говорится: дай бедняку потачку — он начнет топтать грязными башмаками наши ковры… Нет, их надо держать в страхе. Я уже послал Асадуллахана с навкарами для усмирения самых злостных смутьянов, ремесленников из махаллей Кадват, Кургантепа и Джар-арык.

— Все это нам известно, дорогой, — с досадой сказал бек. — И все же рубить сплеча сейчас неразумно. Проявим терпение и мудрость. Народ — стадо. Куда мы его направим, туда он и потащится. Вы же знаете — вся отара бежит за козлом.

— Золотые слова! — вмешался в разговор Султанмухаммад. — Ваша светлость, народ называет вас Главнокомандующим. Ваша воля для него закон, он всюду пойдет за вами.

— Спасибо, сарбаз.

Насриддинбек поспешил поправиться:

— Я ведь только так, к слову… Уважаемый сарбаз высказал то, что и у меня на сердце.

Бек покачал головой:

— Любите вы пороть горячку!.. Следуй мы вашим советам, так сразу обрушили бы свой гнев на этого скорпиона, Абдувахаба Шаши, — упустили бы его. Он бы напугался, сбежал и продолжал сеять смуту в народе. А мы его потихоньку взяли под ноготь… Вот так-то, уважаемый. Души врага ватой! Да, кстати, об Асадуллахане… Он плетет тайные интриги и только и поджидает удобного момента, чтобы захватить власть в свои руки. С ним надо быть настороже. Передайте от моего имени начальнику стражи Ишанча-халфе: пусть приставит к Асадулле тайного осведомителя, который бы через день доносил мне о каждом его шаге. Нужно также тщательно проверять все письма, отправляемые в Коканд.

Насриддинбек, кашлянув, повел глазами в сторону Султанмухаммада. Бек сказал:

— Мы ничего не скрываем от сарбаза. Если вам не удастся выполнить мои указания — этим займется сарбаз. — Заметив, что Насриддинбек потемнел лицом, он дружелюбно добавил: — Вы, дорогой, сарбаз да еще несколько верных людей — вот моя опора. Что бы я делал без вас?

Насриддинбек наклонил голову:

— Я все понял, святейший. Ваша мудрость равна мудрости Афлотуна. Нет, самого султана Темирмирзы![17]

— Значит, договорились? — Бек припал к чилиму, потом протянул его Султанмухаммаду. — К народу — только с лаской. А война… Она вроде азартной игры: сегодня проиграл, завтра выиграл. Перед своим отъездом я хочу открыть вам карты. — Только все, что вы услышите, должно остаться между нами!.. Так вот. Если враг осилит нас и наше войско откатится к Чимкенту и Ташкенту, вы от моего имени прикажете Ишанча-халфе, чтобы он немедленно отправлялся в Шейхантаур, на Бозори-шаб,[18] и вручил лавочнику-индусу, английскому подданному, мое письмо. Все это необходимо сохранять в строжайшей тайне, прежде всего, от Коканда. У нас имеется договоренность с англичанами: если русские начнут брать верх, генерал-губернатор Индии двинет нам в помощь свои войска.

Насриддинбек и Султанмухаммад слушали «святейшего» с разинутыми ртами — настолько неожиданным было для них его сообщение. Бек ухмыльнулся:

— Можете быть спокойными — при таком обороте событий все мы останемся на своих местах. А может, и возвысимся!..

— Да-а… — с восхищением протянул Султанмухаммад. — Я считал вас, святейший, первым среди воинов. Но, оказывается, никому не дано сравниться с вами и в государственной мудрости!

— Повторяю: обо всем, что я говорил, никому ни слова! Повесьте на свои уста замки покрепче.

— Клянемся, святейший! И если нарушим клятву — наши головы под вашей саблей.

Все трое поднялись с мест, спустились с айвана. Остановившись возле цветника, они намеренно громко, так, чтобы их слышали находившиеся поблизости урдинцы, заговорили о вчерашних военных учениях, о конях, о погоде на завтра…

VII

Дома Миръякуб подробно рассказал, как бек похвалил его, пообещав, что вознаградит своего конюха за усердную службу. Он заверил мать и брата, что сумеет вымолить у бека прощение отцу — бек был к нему так добр…

Рассказ Миръякуба обрадовал Шахринису-хола, да и в душе Мирсаида затеплилась надежда. Он, правда, знал, что брат и соврет — недорого возьмет, но сейчас склонен был верить Миръякубу — ведь дело касалось отца, а тут любой обман был бы кощунством. И как знать, если уж бек так расположен к брату, может, он и уступит его просьбам.

Мирсаид по-прежнему с утра до вечера трудился за токарным станком, ему подсоблял двоюродный племянник, Ядгар. Шахриниса-хола, жалея сына, молила: «Отдохни хоть немного, совсем ведь измучился!» Он с лаской оглядывался на мать — лицо у нее пожелтело от забот и горя — и вращал круг еще быстрее. Надо было кормить семью…

Невеста Мирсаида, Назира, переставшая посещать их дом после того как забрали Мирхайдара и свадьба расстроилась, — с некоторых пор снова к ним зачастила. Она старалась помочь Шахринисе-хола по хозяйству.

Однажды, прихватив с собой кукурузные лепешки, завернутые в дастархан, Назира пришла к соседям, отдала лепешки Шахринисе-хола, вышла во двор. Мирсаид сидел за станком. Назира поздоровалась с ним, и оба покраснели… Чтобы чем-то занять себя, девушка стала вместе с Ядгаром подносить к станку сушившуюся во дворе глиняную посуду. Но вот она задержалась возле станка, и Мирсаид почувствовал на себе ее нежный, сочувственный взгляд. Он робко поднял глаза на девушку — и уже не мог их отвести. Как она похорошела!. Волосы разделены на сорок черных, блестящих косичек, шелковое цветастое платье — с модными сборками над упругой грудью, шея — светлая, нежная… Совсем смутившись, Мирсаид опустил голову, принялся с преувеличенной сосредоточенностью подравнивать ножом глиняную чашку. Назира, тоже потупясь, спросила:

— А где Миръякуб-ака?

Мирсаид ногой остановил станок:

— Где ему быть? В Урде!.. Сколько ни твердим ему: не место тебе там, — как горох об стену!

Он подозвал Ядгара и спровадил его в дом — «отдыхать». Назира продолжала расспрашивать:

— Мирхайдара-амаки видели?.. Как его здоровье?

— Как его увидишь? К нему не подпускают. Только через тюремщика и узнаем, как он там. Вроде, держится молодцом.

— Мы с отцом и бабушкой каждый день за него молимся, — Назира легко коснулась руки Мирсаида. — Я верю, Мирхайдар-амаки скоро вернется к вам. Ведь в месяце — пятнадцать ночей темных, пятнадцать — лунных…

— А как ваш отец, Назира? Как его здоровье? Кланяйтесь ему от нас.

— Спасибо, — Назира с заботой и участием смотрела на Мирсаида. — У вас такой усталый вид, Саид-ака…

— Что поделаешь, приходится много работать. Да нам-то грех жаловаться. Отцу куда хуже!..

Из дому вышла Шахриниса-хола:

— Сынок! У нас бабушка Назиры. Идите в комнату, выпейте чаю.

Казалось, загорись у нее в груди светильник, и тот не смог бы высветлить исхудавшее, измученное лицо. Но она ласково улыбалась будущей невестке…

— С бабушкой-то мы нынче виделись, — ответил Мирсаид. — Вот если бы Ядгарджан принес чайник во-он к той супе, мы бы там и почаевничали.

— Ладно, сынок, я скажу ему.

— Назира, идите к супе…

Когда девушка удалилась, Мирсаид слез с бревна, на котором сидел верхом, вращая гончарный круг, отряхнулся, умыл в арыке лицо, грудь, шею, вытерся бельбохом и тоже направился к супе, примостившейся в тени виноградника.

Шахриниса-хола уже разостлала на супе дастархан, сшитый из пестрых лоскутьев, поставила на него чайник, пиалы, положила две кукурузные лепешки — подарок Назиры. Ядгар принес полный лаган тутовых ягод.

— Через неделю они будут еще слаще, — сказал Мирсаид, выбирая из блюда листья и соринки. Сняв с одной из ягод золотого жука, он бережно опустил его на свою широкую, твердую ладонь.

— Вы хлопочете об освобождении Мирхайдара-амаки? — спросила Назира.

— Хлопотать-то хлопочем, да все впустую. Подали прошение беку, несколько махаллей его подписали, — нас и не удостоили ответом… Целой толпой ходили к зиндану, опять ничего не добились. Может, Миръякубу удастся что сделать — он ведь в любимчиках у бека…

Не отрывая взгляда от жука, Мирсаид тихонько поглаживал его пальцем: лети, друг, лети! Но жук лежал на ладони недвижно, как мертвый; крылья его отливали золотом под солнечным лучом, проникшим сквозь листву виноградника.

— Похоже, что ни шумом, ни просьбами делу не помочь, — продолжал Мирсаид. — Только золото всесильно! — он и Назира поглядели на жука. — Сын Саидкаримбая пырнул ножом своего приятеля — и вышел сухим из воды. Отцовское золото выручило.

Только он это произнес, как жук расправил крылья, взлетел с ладони. Мирсаид проследил за его полетом, усмехнулся:

— Видите? Вот уж он и на воле. Потому что — золотой…

Назира, улыбнувшись, разломала лепешку, налив чаю в пиалу, подала ее Мирсаиду. Мирсаид с аппетитом уплетал лепешку, кидал в рот тутовые ягоды. Девушка, стесняясь, только прихлебывала чай.

— Ешьте ягоды, — Мирсаид пододвинул к ней лаган. — Эти уже спелые. Попробуйте-ка их вместе с лепешкой — объедение!

Назира осторожно, тонкими изящными пальцами взяла несколько ягодинок, они, и правда, оказались вкусными. Она кинула на Мирсаида благодарный взгляд.

Улучив минуту, когда они остались на супе совсем одни, девушка быстро передала Мирсаиду маленький узелок, который прятала в рукаве:

— Это вам, Саид-ака… Я тоже хочу помочь освобождению Мирхайдара-амаки.

Мирсаид развязал узелок — перед ним сверкнули два золотых браслета. Он торопливо протянул их обратно Назире, протестующе воскликнул:

— Нет, нет, я их не возьму!

Назира смотрела на него умоляющим взглядом:

— Не возьмете — обидите меня.

Разглядывая браслеты, горевшие у него на ладони, там, где только что покоился золотой жук, Мирсаид покачал головой:

— Чудеса да и только! Толковали о золоте — и нате, вот оно!.. Прямо чудеса.

— Хватит вам ахать, — сердито сказала Назира. — Поговорите с кем надо и вручите эти браслеты. Да не тяните, Саид-ака, ваш отец не должен томиться в зиндане ни одного лишнего дня!

Мирсаиду ничего не оставалось, как принять щедрый дар Назиры. Отвергнув его, он нанес бы глубокую обиду не только ей, но и всей ее родне… Когда девушка ушла, Мирсаид передал браслеты матери. Шахриниса-хола долго не отрывала от них взгляда, зачарованная их блеском, на ее глаза навернулись слезы:

— Знаю я эти браслеты, сынок. Они достались Назире от ее матери, покойной Мастурахон. Все-то ее богатство… И как это девочка решилась расстаться с ними?.. Сынок, надо вернуть их Назире.

Но когда на другой день Шахриниса-хола принесла Назире браслеты, у той от обиды побелели губы. Чуть не плача она сказала:

— Мама! Как вам не стыдно? Зачем мне золото? Пусть пойдет на доброе дело.

Они обнялись. Шахриниса-хола, вернувшись домой, отдала браслеты сыну:

— Не взяла — да буду я ее жертвой! Какое же у нее доброе сердце. Ты, сынок, поговори с Миръякубом — он-то, небось, знает, кому там надо позолотить ручку… Ох, может, аллах и сжалится над несчастным, избавит его от мучений!..

Вечером оба брата и Шахриниса-хола долго обсуждали, через кого добиваться освобождения Мирхайдара.

— Думаю, лучше всего поговорить с Насриддинбеком-ака, — солидно произнес Миръякуб. — Он не откажется от такого подарка.

— А, может, сперва посоветуемся с Камбарали и Тухтамурадом? — предложил Мирсаид. — Послушаем, что они скажут?

— Они мастера поднимать галдеж! — с пренебрежением бросил Миръякуб. — Шумели, шумели, а отец до сих пор в зиндане. Нет, раз у нас в руках золото — нам нет нужды ни в чьих советах. Золото — отец и мать всему на свете.

Мирсаид рассердился.

— Не смей так говорить о наших друзьях! Они за отца под сабли пошли. Тебя бы посадили — никто бы о тебе и не вспомнил…

— Сынок, сынок!.. — Шахриниса-хола дернула его за рубаху. — Раскипятился! Лучше подумаем, что с браслетами-то делать?

— А что тут думать? — самоуверенно заявил Миръякуб. — Давайте их мне, я пойду к Насриддинбеку, и он выпустит отца из зиндана. Самого-то бека нет — уехал в Чимкент.

— Ладно. Бери! — согласился, наконец, Мирсаид; вид у него, однако, был угрюмый. — Только действуй с умом. Вещь-то дорогая. И гляди: если твой Насриддинбек попробует нас провести — пусть я сяду в яму к отцу, но этому жулику не поздоровится! Кишки из него выпущу. Так и знай.

VIII

Старый шорник целыми днями брюзжал, все было не по нему, и почему-то он считал виноватым в своей болезни Абдувахаба Шаши. Лежа с лихорадочно горящими глазами, он ворчал:

— Раньше-то я мог и сидеть, и вставать… А как вы тут появились, так силы меня покинули, лежу и лежу…

— Я-то при чем, ата? — примирительно улыбался Шаши. — Если бы это от меня зависело, я бы не оставался здесь ни минуты!

Мирхайдар тронул Абдувахаба за локоть:

— Не принимайте его слов близко к сердцу, мулла-ака, — и шепотом добавил, — болезнь совсем помутила его разум…

А старик все бормотал, обращаясь к Абдувахабу:

— Все для вас плохи! Вы хулите его величество Худоярхана, в своих богопротивных речах оскорбляете самого пророка Мухаммеда! Может, вы домулла из евреев?

Абдувахаб только развел руками:

— Боже, что он говорит, этот несчастный!..

Гончар, сделав предостерегающий знак, подсел к старику:

— Лежите спокойно, ата… Вам нельзя волноваться.

Но старик разошелся:

— Глаза б мои не видели этого богохульника! Гончар, скажите Байтевату, пусть уберет его от нас. Как нам славно было вдвоем… А теперь вы целыми днями шушукаетесь, жужжите, как пчелы! Вы в зиндане, а не у себя дома.

Мирхайдар и Абдувахаб во всем шли навстречу старику. Чтобы не раздражать его, они часами молчали, возясь с зубочистками, и лишь когда он засыпал — переговаривались тихим шепотом. Мирхайдар попросил Байтевата передать домашним, чтобы они принесли немного тутовых ягод: гончар знал, что это любимое лакомство старого шорника. Тот чуть не каждый день справлялся, не поспели ли ягоды тутовника, расхваливал их на все лады, уверял даже, что их любил сам пророк Мухаммед и его сподвижники. Спустя несколько дней Байтеват спустил в яму лаган с тутовыми ягодами — у него хватило совести не взять себе ни одной. Старый шорник обрадовался угощению, как ребенок. Он возносил хвалу богу, молился за семью гончара. Повеселел, приободрился и настолько смягчился духом, что даже попросил прощения у Абдувахаба за все свои недобрые слова.

Однако, через неделю недуг дал себя знать с новой силой — старик, хрипя, корчился на своем тряпье, на губах у него розовела пена, — вскоре он, не приходя в себя, скончался.

Мирхайдар и Абдувахаб обмыли покойника, подвязали ему платком подбородок, завернули в ветхий халат… Они свершили над ним похоронный обряд, а утром тюремщики на веревках вытащили тело старика наверх.

В течение нескольких дней узники читали поминальные молитвы, они забыли об оскорблениях, которыми порой осыпал их старик, ничего не было в их сердцах, кроме скорби и жалости к этому бедняге, даже в зиндане молившемуся за Худоярхана! Он был мертв еще при жизни — слепой и покорный судьбе…

Мрачные мысли и чувства овладели узниками. Однажды Мирхайдар спросил:

— Как вы думаете, мулла-ака, выберемся мы когда-нибудь из этой ямы, или так и сгнием здесь, как старый шорник?..

— Друг мой, никогда не теряйте надежды! — сказал Шаши. — Надежда — луч в кромешной тьме. Мы с вами, как два зерна: пробьем землю, дадим ростки, одарим людей хлебом насущным… Я верю — палачам не удастся сгноить нас заживо, мы вырвемся на свободу, к солнцу, к людям!.. — Он задумался. — Одного я никак в толк не возьму. Ну, почему меня сюда упрятали — понятно: сильным мира сего не по нраву пришлись мои мысли о развитии просвещения в нашем крае, о дружбе с великим северным государством. Молчать же я не мог. Если бы даже мое тело разорвали на сорок кусков, я бы не отрекся от своих идей. Я сын своего народа, уста, и готов на любые жертвы ради его блага. Ну, а в чем ваша-то вина перед беком?.. Таких, как вы, простых тружеников, мужественных, честных, прямодушных, — несчетное множество. Уж тогда весь наш народ надо посадить в зиндан. Впрочем… для народа ханство и так — огромный зиндан:

— Мулла-ака, а Россия сильная?

— Это великая, могучая держава. Там такие чудесные города, какие вам и во сне не снились. Фетербур, Москов, Фсков…

Долго еще рассказывал Шаши гончару о России, пока не пришло время спать.

А утром наверху поднялся переполох — гремели кандалы, слышались суматошные голоса, тюремщики бегали взад и вперед.

Абдувахаб и Мирхайдар напряженно-вопросительно смотрели друг на друга.

— Как вы думаете, мулла-ака, что там стряслось?..

Абдувахаб Шаши, глянув вверх, пожал плечами:

— Ума не приложу!.. Вот уж с неделю в тюрьме неспокойно, — он пожевал кончики усов, наморщил лоб, левая его бровь подпрыгнула. — Ну-ка, пошевелим мозгами… Когда меня арестовали, наши войска под Ак-мечетью потерпели поражение и откатились назад. Так… Хан приказал Алимкулибеку задержать неприятеля в Туркестане, не пускать его дальше. По моим сведениям, такой же приказ получил и казахский бек Султан Садык. Но приказы приказами… Может быть, бои идут уже под Ташкентом?

Прошло еще два дня. Утром у отверстия появился Байтеват. Опустившись на колени, заглянул в яму:

— Что нового? — крикнул Шаши. — Что там происходит?

— А то и происходит… — мрачно буркнул тюремщик. — Освобождаем заключенных.

Абдувахаб вскочил на ноги, ликующе воскликнул:

— Да за такую весть вас надо бы облачить с ног до головы в новые одежды!

— Погодите радоваться, господин поэт, — ухмыльнулся Байтеват. — Вы пока остаетесь в нашем дворце. А вы, гончар, собирайтесь. Я сейчас схожу за веревкой, подниму вас, и скатертью дорога!.. Ступайте домой к жене и сыновьям.

Мирхайдар был так ошеломлен этой вестью, что долго не мог опомниться… Наконец, до его сознания дошло: он свободен. Свободен! Радость охватила его сердце, ему почудилось, будто в яме посветлело, даже мрачный Байтеват со своей недоброй ухмылкой казался ему в этот миг безобидным и безгрешным, как роза…

Он посмотрел на Абдувахаба — тот стоял, понурив голову. Но, поймав взгляд гончара, шагнул к нему и крепко, дружески обнял:

— Рад за вас, друг мой. Я знал, что так будет. От души поздравляю с освобождением!

В его голосе звучала искренняя радость, а лицо было печальное, бледное…

— Спасибо, мулла-ака, — как-то виновато произнес Мирхайдар. Велика милость аллаха — вы тоже выйдете отсюда. Чует мое сердце, скоро эта мрачная темница совсем опустеет. Правда одолеет кривду!

— Да исполнятся ваши слова.

— Видно, всевышний вселил милосердие в души тиранов…

— Милосердие!.. — невесело усмехнулся Абдувахаб. — Не хочу сказать ничего плохого о беке — я и скорпиону не желаю зла, но думаю, дело тут не в милосердии. Просто тюбетейка стала ему тесна, обстоятельства вынуждают его проявлять «доброту». Но как бы там ни было, а свобода — всегда свобода, и нет ничего светлей ее света! Прошу вас, окажетесь на воле, зайдите ко мне домой, скажите, что я жив, здоров и бодр духом.

В отверстии снова показался силуэт Байтевата. В яму стала опускаться толстая веревка. А Шаши продолжал напутствовать гончара:

— Вытащите вашего Миръякуба из Урды, этого вертепа палачей. И отплатите добром за добро, самопожертвованием за самопожертвование всем тем, кто думал, заботился о вас, кто не жалел своей жизни ради вашего спасения. Это ваши братья. Нет на свете ничего дороже дружбы, братства! Я имею право на советы — я ведь старше вас на один мучал. Если вам удастся, разыщите Абдурасула сахоба,[19] он живет на Чорсу, за медресе Кукалташ. Передайте ему от меня привет. Он тоже сочиняет газели, его псевдоним — «Андалиб». Достойный человек! Он торгует книгами — спросите у него «Хазойинул маоний» Алишера Навои. Если вы принесете мне эту книгу, буду благодарен вам по гроб жизни.

— Обязательно принесу, мулла-ака! — взволнованно пообещал Мирхайдар.

— Да, если у него есть избранный диван Хафиза и «Куллиёти» Бедиля, тоже прихватите.

— Хорошо, мулла-ака.

Конец веревки уже свернулся в клубок на земляном полу. Байтеват поторапливал гончара. Абдувахаб, нервничая, то и дело поглядывал на веревку. Достав из-под подушки тетрадь, он передал ее Мирхайдару.

— Тут несколько моих газелей. Отдайте Мавлоно Андалибу, он знает, что с ними делать. — И огорченно добавил: — Кабы знать, что вас сегодня освободят, я бы еще кое-что подготовил!..

— Несчастный всегда поддержит несчастного, мулла-ака. Я выполню все ваши поручения. И буду навещать вас.

— Спасибо, друг мой Самой большой радостью было бы для меня, если бы вы познакомили народ с моими газелями. Возьмите у Абдурасула-сахоба баяз,[20] где помещены мои газели, почитайте их своим друзьям. Всегда будьте вместе с людьми, гончар! Смотрите на себя как на неотделимую частицу народа. И тогда никому не удастся сгноить нас в тюрьме!..

Нетерпеливый окрик Байтевата прервал его речь. Гончар и поэт обнялись. Ужеобвязавшись веревкой, Мирхайдар отдал Шаши круглую табакерку из тыквы, с насваем. Показал на сложенное у стены тряпье — весь свой немудреный скарб:

— Это я оставляю вам, мулла-ака. Подложите под свою постель, все будет мягче, и сырость не так почувствуете…

Абдувахаб, в свою очередь, заботливо предупредил:

— Берегите себя, друг мой. Придете домой — не очень-то налегайте на еду. Первый месяц старайтесь есть понемножку, только то, что легко переваривается. До поры остерегайтесь и солнца. Если, не дай бог, заболеете, покажитесь табибу[21] Юнусхану, он живет за Шаршишем. Большой знаток «Ал-кануна»![22]

Байтеват вытянул гончара из ямы. Тот с трудом взобрался на край отверстия, некоторое время сидел там, отдыхая. Потом крикнул вниз, Абдувахабу: «До свидания, мулла-ака!.. Даст бог, скоро свидимся!»

Мирхайдара затолкнули в тесную камеру, где уже находилось пятнадцать недавних узников.

— Лежи тут, пока не стемнеет. Как стемнеет, отправишься домой.

Вскоре к узникам, валявшимся в томительном ожидании на бердонах, пришел стражник-есаул, объяснил, что они освобождены по высочайшему повелению его светлости бека. И еще он сказал, что на них наступают неверные, и каждый истинный мусульманин должен быть готовым защитить родину от гяуров. Когда он ушел, Мирхайдару вспомнились слова Абдувахаба о «милосердии» бека: похоже, что и вправду тюбетейка сделалась ему тесной…

Как только начало смеркаться, всех пятнадцать, в том числе и Мирхайдара, выпустили из зиндана.

Очутившись за его стенами, Мирхайдар немного постоял, всей грудью вдыхая свежий, прохладный воздух, жадно вбирая взглядом звезды, смутные купы деревьев, призрачные тени домов, лежавшие на мостовой… Свобода!

Медленной походкой гончар двинулся в направлении махалли Корягды. Миновав площадь Хадру, свернув к мечети Джома, он узкими, извилистыми улицами зашагал к Джар-арыку, с непроходящей ненасытной жадностью глядя по сторонам. У гончара кружилась голова, его до краев переполняло ощущение свободы — он осязал ее как нечто конкретное, каждой частицей души и тела.

Подойдя к своему дому, он постучал в калитку, — тихо, осторожно, чтобы не переполошить родных. Ему открыл Мирсаид, с минуту, как вкопанный, стоял перед отцом, словно тот явился с того света, а потом бросился ему в объятия. Шахриниса-хола, увидев мужа, заплакала. Гончар грубовато утешал ее:

— Ну-ну, старая… Что теперь-то реветь?

— Целый год… Целый год… — сквозь слезы бормотала Шахриниса-хола.

— Видно, на роду мне написано — пройти через тяжкие испытания.

Мирхайдар произнес эти слова с горьким вздохом… Но все страшное уже осталось позади, он снова в кругу семьи. И гончар жалел сейчас лишь о том, что с ними не было Миръякуба: тот утром ушел в Урду.

На следующий день во двор гончара потянулись соседи, земляки, друзья, знакомые и незнакомые.

Все радовались его благополучному возвращению в родной дом.

IX

Лишь Миръякуб и ведать не ведал, что отец уже не в зиндане, а дома.

Среду, четверг и пятницу он провел с матерью и братом, а субботним утром, в день, когда освободили гончара, отправился в Урду. Из дому он прихватил самсу для Авлиякула-амаки. У старого конюха при виде самсы загорелись глаза, он тут же отправил одну в рот, прожевывая ее, справился о здоровье домашних, спросил и про отца… Миръякуб заварил чай. Старик принялся за чаепитие, а парень пошел побродить. Вокруг стояла мертвая тишина, словно Урду затопило водой. У ворот дремал стражник. Очнувшись, он обвел Миръякуба мутным, ленивым взглядом и снова уронил голову на грудь. Миръякуб потоптался возле бекского айвана — и тут ни души. Он вернулся в конюшню, зашел в каморку Авлиякула-амаки — тот все еще уплетал самсу, запивая ее чаем.

Миръякуб, поджав ноги, уселся на супу, застеленную старым одеялом, задумчиво проговорил:

— Где-то сейчас Карчигай?.. Ох, и конь! Стоит только беку обнажить саблю — летит вперед, как стрела! — Старик согласно кивнул, а юноша, как бы про себя, продолжал. — На дворе — будто в пустыне. Не видно ни Султанмухаммада, ни других сарбазов.

Авлиякул, с набитым ртом, сказал:

— Все на военных учениях. Сдается мне, неладно под Чимкентом — туда отправился Асадуллахан с сотней навкаров. В Урде один лишь светлейший Насриддинбек — только что приехал, я сам принял у него коня.

— Мне бы надо поговорить с ним.

— Ему не до разговоров, и без тебя хватает забот.

— А я зайду к нему с чилимом.

— Ладно уж, иди, коль приспичило.

Миръякуб выскочил во двор. В помещении, где обычно находились мирзы, разыскал чилим, набил его свежим табаком и, захватив спички, прошел через айван в комнату Алимкулибека. Там, в одиночестве, лежал на богатых шелковых курпачах, навалившись грудью на подушки, Насриддинбек. Увидев Миръякуба, он повернулся на бок, равнодушно процедил:

— А, конюх… Что тебе нужно?

Миръякуб снял у дверей кавуши, поклонившись мирзе, опустился возле него на колени, запалил чилим; сначала, по примеру здешних слуг, он затянулся сам, потом, обтерев платком, перекинутым через плечо, камышовый мундштук, передал чилим Насриддинбеку. Тот подождал, пока в чилиме как следует проклокочет вода, сделал несколько глубоких затяжек. Некоторое время, окутанный клубами дыма, он лежал неподвижно, лицо его налилось синевой… Он тихо пробормотал:

— Одурманило…

Миръякуб кинулся к нише, взял веер из павлиньих перьев, принялся размахивать им над мирзой. Немного погодя Насриддинбек блаженно вздохнул:

— Прошло…

Он завалился на спину, положив руки под голову, сказал, глядя в потолок:

— Давно я к тебе приглядываюсь — парень, вроде, толковый. Это ты ухаживаешь за Карчигаем?

— Так точно, светлейший.

— Да-а… И бек тебя хвалит, — он помолчал. — Твой Карчигай сейчас на поле брани. Аллах велик — он дарует нам победу! И все наши печали отлетят от нас, как дым из этого чилима…

Во время этого разговора Миръякуб все тискал в кармане золотые браслеты. Но только собрался извлечь их, как в комнату ввалились Султанмухаммад и с ним еще несколько сарбазов. Пришлось пока уйти ни с чем…

Ночевал Миръякуб в Урде. И на следующее утро снова понес чилим Насриддинбеку. Мирза смекнул, что парень хочет о чем-то поговорить с ним. Может, ему известно что-нибудь о происках Асадуллахана? Он усадил конюха на курпачу напротив себя, испытующе глядя на него, сказал:

— Сдается мне, неспроста ты сюда повадился. Есть ко мне разговор?

— Да, светлейший.

— Говори. Слушаю.

Миръякуб, побледнев, дрожащим голосом произнес:

— Светлейший! Простите моего отца!.. Он… Он в зиндане. Выпустите его оттуда!

С этими словами он достал из кармана и положил на ковер перед Насриддинбеком один из золотых браслетов. Бек оценивающе посмотрел на браслет, сверкавший посреди ковра, как звезда, перевел взгляд на юношу, усмехнулся:

— Так… Как зовут твоего отца?

— Мирхайдар.

— Чем он занимался?

— Он гончар.

Насриддинбек, словно припоминая что-то, задумчиво пожевал губами, в его глазах мелькнул хитрый огонек:

— Так, так… Значит, гончар Мирхайдар? Слышал, слышал, — и к радостному изумлению Миръякуба он твердо отчеканил: — Так вот. Мы прощаем вину твоего отца. Считай, что он уже на свободе.

Юноша так и взвился:

— Спасибо! Спасибо, светлейший!.. Всю жизнь буду помнить вашу доброту.

Насриддинбек, которому эта доброта ничего не стоила, ощупывая ястребиным взором браслет, подозрительно спросил:

— Золото настоящее?

— Браслет из чистого золота!

— М-м…

— Клянусь, светлейший!

— Ладно. Я верю тебе, — Насриддинбек сгреб браслет в ладонь, — никто не видел, как ты ко мне входил?

— Вроде, нет.

— И ты никого не предупреждал, что собираешься… м-м… поговорить со мной?

— Нет, светлейший.

— Хорошо. Теперь слушай внимательно. Ты должен будешь кое-что сделать для меня. Как говорится, услуга за услугу.

— Я ваш раб, светлейший.

— М-да… Ты знаешь Ибадуллахана?

Миръякуб утвердительно кивнул.

— Это племянник Асадуллахана. Так вот, незаметно прислушивайся к разговорам Ибадуллахана, Каюмхана, Рустама-байваччи и их приспешников. Ну, что они там толкуют про меня, про Султанмухаммада и особенно про Алимкулибека. Понял? Время от времени будешь докладывать лично мне обо всем, что тебе удастся услышать.

— Хорошо, светлейший.

— И чтоб держать язык за зубами!.. Авлиякулу-ата ни слова о нашем разговоре. Проболтаешься — пеняй на себя. А теперь ступай. Пока никуда не отлучайся из Урды. Твой же отец не сегодня-завтра вернется домой.

— Спасибо, светлейший!

Миръякуб, кланяясь попятился к двери.

На другой день Насриддинбек сам, через слугу, вызвал молодого конюха. Тот со всех ног помчался на главную площадь Урды, где его ждал мирза, временно замещавший бека. Вокруг мирзы теснились сановники, они с хмурым любопытством смотрели на бегущего конюха, которого отличил Насриддинбек. Миръякуб застыл перед ним в почтительной позе. Насриддинбек приказал:

— К вечеру подготовь моего коня. Я еду на свадьбу, — и, обращаясь к окружающим его сановникам, похвалил Миръякуба. — Парень — отчаянный лошадник. Все мы в молодости увлекались конями, а этот души в них не чает. — Он снова повернулся к Миръякубу: — надо бы дать моему гнедому звучное имя.

— Мы зовем его Лочин — Сокол.

— Лочин? Отлично! Он не хуже Карчигая?

— О, Лочин — это такой конь! — горячо отозвался Миръякуб.

— Надеюсь, ты и обращаться с ним будешь не хуже, чем с Карчигаем. Да, к вечеру надень новый халат — поедешь с нами на свадьбу к Саидкаримбаю, он выдает замуж свою дочь. Присмотришь там за Лочином. — Насриддинбек отвел Миръякуба в сторону, что-то шепнул ему на ухо. Все решили, что он дает конюху дополнительные наставления насчет своего коня. На самом же деле мирза предупредил Миръякуба, что на свадьбе будут Ибадуллахан и Рустам-байваччи, и он глаз с них не должен спускать!.. Миръякуб мотнул головой: будет исполнено, и отправился на конюшню.

Вечером он умылся, приоделся и вывел к урдинским воротам оседланного Лочина. Подсадив на коня Насриддинбека, он последовал за пышным сановным кортежем к дому Саидкаримбая.

По обеим сторонам ведущей туда улицы толпились люди Саидкаримбая. Склонив головы, скрестив на груди руки, они приветствовали знатных гостей. У самых ворот Насриддинбека встретил сам хозяин, торжественно провел всех во двор. Там, на айванах, уже восседали группами почетные гости, сановники, городские баи. При появлении Насриддинбека все встали — ведь он был правой рукой светлейшего Алимкулибека!..

Звучала музыка, пели хафизы. Гостям, одно за другим, подавали изысканные блюда.

Самых высоких гостей: главу духовенства — шейха-ул-ислама, верховного судью, Насриддинбека и других Саидкаримбай пригласил на просторный айван с причудливо разрисованным потолком. Насриддинбек с удовлетворением отметил про себя, что «кокандцев», Ибадуллахана и Рустама-байваччи, поместили на другой айван, попроще. Об этом, видимо, позаботился хозяин, державший сторону Алимкулибека, а значит и Насриддинбека.

Через некоторое время на «главный» айван поднялся старый бай, вступил в общий полушутливый разговор. Зная, что Асадуллахан выехал вслед за беком в Чимкент, мечтая о славе и титуле «борца за веру», Саидкаримбай, смеясь, спросил:

— Что там слышно о нашем «борце за веру»?..

Насриддинбек оценил его иронию, но сам ответил серьезно:

— Пока — никаких известий. Но мы надеемся, что наши войска отбросят противника. Главнокомандующий, наверно, уже получил приказ его величества: держаться до последнего.

Бай подсел поближе к Насриддинбеку, он был под хмельком, к тому же полагал, что на айване находятся лишь свои люди, приближенные бека, и можно дать волю языку. Наклонившись к Насриддинбеку, он сказал:

— Пока во главе наших войск Святейший — в Коканде могут спать спокойно. Его величество без Алимкулибека — котенок перед бухарским эмиром!..

Верховный судья с опаской оглянулся по сторонам:

— Осторожней, почтенный бай! И у стен есть уши. Как бы эти речи не дошли до Коканда.

— О, они сильно подорвали бы престиж верховного правителя! — ухмыльнулся Насриддинбек.

Гостям подали шашлык из джейраньего мяса, они запивали его сухим вином. Бай ненадолго покинул айван — вернулся с сыновьями, которые несли парчовые халаты. Хозяин облачил в халат сперва Насриддинбека, потом других именитых гостей. Гости, ублаготворенные, продолжали пир — яства, появляющиеся на дастархане, исчезали в мгновение ока, беседа становилась все шумней и оживленней.

В самый разгар веселья на ступенях айвана выросла фигура тощего, босоногого, бедно одетого старика. Он вытащил из-за пазухи какую-то бумагу, судя по всему, жалобу, и, размахивая ею, обращаясь к Насриддинбеку, стал несвязно излагать ее содержание. Насриддинбек никак не мог уразуметь, что хочет от него старик, но рассвирепел — ему сейчас было не до жалоб. Недовольный тем, что какой-то бедняк отвлекает его от веселого застолья, он в гневе отвернулся. Тотчас к старику кинулись байбаччи, схватили его за руки. Старик вырывался, взывал к доброте Насриддинбека — равнодушное молчание было ему ответом. Байбаччи выволокли старика за ворота. Саидкаримбай, подозвав их к себе, сделал им выволочку: где у них были глаза, как они допустили, чтобы во двор проник нищий бродяга?.. Таким не место на байских пирах!

Свадьбу праздновали в течение целой недели.

В один из этих дней, когда Насриддинбек, Султанмухаммад, верховный судья и Саидкаримбай, попивая муссалас, играли в шахматы в балахане — верхней комнате для гостей, прибыл гонец из Чимкента. Он уже побывал в Урде, оттуда его направили к Саидкаримбаю. Пройдя в балахану, он вручил Насриддинбеку послание от Главнокомандующего.

Прочитав письмо, Насриддинбек испытующе взглянул на сарбаза, на бая, хмуро молвил:

— Плохие вести.

Он торопливо попрощался с хозяином, давя сапогами шахматные фигуры, валявшиеся на ковре, прошел к выходу, спустился вниз и на Лочине помчался в Урду.

Вечером он собрал у себя своих приближенных, дабы до возвращения в Ташкент Асадуллахана обсудить план обороны города. Но больше всего Насриддинбека волновало другое: как бы, если Святейший впадет в немилость и его отзовут в Коканд, самому занять его место… Предстоящее возвращение Асадуллахана было совсем не ко времени: он мог перебежать дорогу мирзе, ведь он из рода Худояра…

Когда Насриддинбек осторожно высказал свои опасения, Султанмухаммад ободряюще заявил:

— Все, кто предан беку, встанут на вашу сторону. В вашем распоряжении будут две тысячи сабель, сотни ружей, семь пушек.

Насриддинбек обласкал сарбаза благодарным взглядом:

— Спасибо на добром слове. Вы — моя правая рука, — он задумался. — Враг приближается к Ташкенту. Похоже, нам придется вести бой под городскими стенами…

X

Двор Мирхайдара, прославившегося не меньше, чем легендарный Рустам, ни на минуту не оставался пустым. Слух об освобождении гончара достиг самых отдаленных махаллей — к Мирхайдару шли и шли люди. А собратья по ремеслу, гончары Тухтамурад, Камбарали, Гаибназар, Абдумумин наведывались чуть не каждый день. Они помогали Мирсаиду, а тот учился у них: ведь о каждом из них можно было сказать — золотые руки! Тухтамурад мастерски обжигал посуду: когда он вынимал ее из печи, на ней не оказывалось ни единой царапинки. Камбарали славился ловкостью и проворством: при наличии глины он мог за день наделать тысячу мисок — таваков, да еще несколько десятков горшков для кислого молока. С Гаибназаром же никто не мог тягаться в разрисовке посуды.

Всех этих умельцев связывала крепкая, как обожженная глина, дружба. Мирхайдар и Тухтамурад находились в дальнем родстве. Но каждый из гончаров был для других роднее всякой родни. Когда у джарарыкцев кончался свинец или серая глина, их выручал Абдумумин. Мирхайдар, в случае нужды, готовно делился с себзарцами и сакычманцами дефицитной ляпис-лазурью. С ташкентскими гончарами поддерживали постоянный контакт ремесленники из кишлаков Хумсан, Риштан, Газалакент.

Сейчас эта дружба служила Мирхайдару лучшим подспорьем и лекарством. Тюрьма подточила его здоровье, первое время он лежал дома, ослабевший, худой, — глаза ввалились, мясо прилипло к костям, как мякоть к косточке обсосанного персика.

Он сильно тосковал по младшему сыну, тревожился за него. Подождав Миръякуба три дня, он послал за ним в Урду, — там сказали, что конюх уехал на байскую свадьбу. Оставалось ждать, когда ему разрешат вернуться домой.

Через неделю Мирхайдар встал с постели. Он прошелся по двору, постоял возле Мирсаида, без устали вращавшего гончарный круг, потом вместе с сыном дотошно осмотрел станок. Тут же месил глину Камбарали, да так проворно, что гончары, лепившие посуду, не поспевали за ним. Мирхайдар присел рядом на бердон. Он любовался работой гончаров и завидовал им. С какой радостью присоединился бы он к друзьям, замешивал глину, шлифовал посуду! Зиндан высосал из него всю силу…

Шахриниса-хола принесла горячий чайник. Когда гончар переливал чай из пузатого чайника в пиалу и обратно, во двор вошла группа людей.

— Салам алейкум, гончар! Мы только-только узнали, что вы на воле, и сразу к вам!

Мирхайдар поставил пиалу на бердон, поднялся навстречу вошедшим:

— Спасибо, спасибо, дорогие! — он тепло поздоровался с гостями, обнялся с толстяком, сиявшим, как начищенный самовар, и с тощим, словно жердь, стариком. Старик прослезился:

— Сынок!.. Вот и довелось свидеться…

— Как здоровье, Кузибай-ата? Как семья?

— Слава богу, слава богу… — Старик вытер слезы уголком бельбоха.

Мирхайдар провел гостей на айван, где уже был расстелен дастархан. Мирсаид оставил свой станок, чтобы ухаживать за гостями; разломал лепешки, разлил по пиалам кок-чай. Не успели выпить по пиале, как появились новые посетители — друзья Мирхайдара из Назарбека. Один из них незаметно сунул гончару узелок с лепешками, тихо сказал: «Это от твоих братьев. Не возьмешь — обидишь». Мирхайдар поблагодарил со слезами на глазах. Вскоре пришли еще два друга — лавочники из Чорсу. На айване стало тесно и шумно. Гости наперебой справлялись о здоровье, о делах Мирхайдара, гончар рассказывал, какие муки перенес он в зиндане… Но ему тяжело было вспоминать об этом, и он перевел разговор на другое — поведал друзьям, с каким замечательным человеком, поэтом, ученым и правдолюбцем, посчастливилось ему познакомиться. Потом обратился к лавочникам:

— У вас в Чорсу должен быть один книготорговец… Абдурасул. Может, знаете?

— Есть такой, — прихлебывая чай, кивнул один из лавочников. — Его лавка как раз напротив моей.

— У него псевдоним «Андалиб», и он пишет газели?

— Точно. Скромный такой… Образованный. Окончил «Мадрасаи шердор» в Самарканде. Мы покупали у него кое-какие книги: «Абомуслим», «Ахмад-Замчи»…[23] Он сам их переплетал — отличные переплеты.

— У меня к нему дело. Это друг Абдувахаба Шаши.

И Мирхайдар рассказал о поэте. Оказалось, что находившиеся здесь себзарцы хорошо знали Шаши, они с особым вниманием и почтением слушали гончара:

— Мудрости его — нет границ… Где только он ни побывал на своем веку, чего только ни довелось ему испытать! Он видел многие города — в России, Индии… Глаз у него зоркий, мысль острая. Это, видать, и перепугало наших владык, упрятали его в зиндан…

Слушатели качали головами:

— Неужто и таких ученых людей бросают в ямы?..

— Страдания — спутник мудрости, — сказал гончар. — У нас все честные люди терпят гнет и притеснения. Мавлоно Абдувахаб говорил, что распри между беками и ханами, грызня между Кокандом и Бухарой довели наш край до полного упадка. Мы живем в непроглядной тьме, но так к ней привыкли, что принимаем ее за свет. А истинный свет идет из России. Это могущественная, просвещенная держава! Мавлоно считает, что нам надо, по примеру киргизских манапов, положить конец кровопролитию, объединив свои войска с русскими. Не то сюда придут англичане и мы, как Афганистан, окажемся под их властью. Войска англичан стоят наготове, и если мы не договоримся с русскими военачальниками, бог знает, что нас ждет!..

Все, о чем говорил Мирхайдар, волновало каждого ташкентца. Вот уж месяц, как Алимкулибек с отрядами ташкентских и кокандских навкаров направился к Чимкенту, и с тех пор о них ни слуху ни духу.

Когда гости уже начали расходиться, в калитку вбежал Миръякуб. Ему, видно, сказали, что отец дома, — он бросился в отцовские объятия, и долго они стояли так — щека к щеке… Потом Миръякуб поздоровался с гостями. Его поздравили с возвращением отца под родной кров. Парень был бледен, возбужден — но не только из-за встречи с отцом. Задыхаясь, он сообщил, что войска Алимкулибека потерпели поражение, враг близко, жестокие бои идут уже на берегах Чирчика, в Урде паника, Насриддинбек приказал запереть городские ворота и всему народу готовиться к священной войне против гяуров.

— Спокойней, сынок, — со сдержанной досадой оборвал его Мирхайдар. — Ишь, даже губы трясутся. Передохни малость.

Он проводил гостей. Под вечер, закончив работу, ушли Камбарали и Тухтамурад. На айване остались лишь Мирхайдар, Шахриниса-хола и оба их сына.

Мирхайдар обратился к младшему:

— Вот теперь рассказывай. Алимкулибек в степи?

— Да. И с ним чуть не весь его двор. В конюшне почти не осталось добрых коней — все на войне. В Урде голову потеряли, носятся, как ошпаренные. А Насриддинбек и Асадуллахан вот-вот совсем передерутся. Прямо не знаю, чем все это кончится.

— Для народа — добром не кончится! Беки грызутся — страдает народ.

В разговор вступил Мирсаид:

— Верно, отец. В городе дороговизна. Да ничего и не купишь. Купцы из-за этой войны поприпрятали товары. На мучном базаре — шаром покати, одна ячменная мука, и за ту дерут втридорога. А посуду никто не берет…

— А я был у Саидкаримбая, — не к месту похвастался Миръякуб, — там свадьба, вот уж целую неделю — пир горой.

Мирсаид усмехнулся:

— На то он бай! Ему что — может хоть целый месяц пропировать, его от этого не убудет. А народ голодает.

— Саидкаримбай надел на Насриддинбека парчовый халат.

Мирхайдар жалеюще посмотрел на младшего сына, вздохнул, после некоторого молчания проговорил:

— Сынок!.. Полегчает немножко — я сам подарю тебе хорошего коня. Только оставь Урду. Не ходи туда больше. Скажи Авлиякулу-ата — мол, дома нужен. Будешь помогать Мирсаиду. А, сынок?

Миръякуб, не отвечая, набычившись, прихлебывал чай. Его упрямство огорчало Мирхайдара. После всего, что ему пришлось пережить, он вправе был ждать от сына заботы и послушания. Но недаром молвится, что как бы ни кусал ребенок грудь матери — ей не больно. Мирхайдар все готов был простить своему любимцу. Заметив, как недобро уставился на брата Мирсаид — вот-вот цыкнет на него гневно, — гончар умиротворяюще покачал головой: не трогай его! И завел речь о гончарных делах. Мирсаид с готовностью поддержал этот разговор:

— Как Тухтамурад-ака работает — залюбуешься! Медленно, да верно. А Камбарали обжигает посуду, ну точь-в-точь как вы это делаете!

— Видел бы, как гончарил покойный Тухтаназар-ака!.. Дело спорилось в его руках. Помню, твой дед сидел вот за тем станком, за которым ты работаешь, а Тухтаназар за другим. Я мешал для них глину, поддерживал огонь в печи. Вы в то время были совсем еще крохами…

И при этом воспоминании слабая улыбка забрезжила на лице Мирхайдара.

XI

Прошли осень, зима — наступила весна 1865 года.

В Ташкенте с каждым днем становилось все голодней. К тому же не хватало воды. Деревья только-только начали зеленеть, а уже грянула необычная для весны, иссушающая жара. Арык Кайковус, воды которого не вмещались в берега, пересох, превратился в жиденький ручеек, а скоро и ручеек исчез — только глубокое, в трещинах, русло напоминало о том, что когда-то здесь шумели буйные волны. Высох и Анхор — вода задержалась лишь в редких впадинах, горожане вычерпывали ее оттуда ведрами. С усилением жары и от этих водоемцев остались только грязные, тухлые лужицы. Жажда мучила людей… Никто и не помышлял о севе — где уж там поить влагой поля, самим бы напиться. Вокруг хаузов, затянутых тиной, толпились стар и млад. Многие отправлялись за водой из центра города к окраинным родникам. Болели плечи, стертые тяжелыми коромыслами…

Пыль тучами стояла над городом.

К Ташкенту уже подступили русские войска — город готовился к отпору.

Особое место в обороне Ташкента занимала крепость Ниазбек. Сдать ее — значило вручить противнику ключи от города. Бек, уже вернувшийся в Ташкент, распорядился намертво запереть ворота крепости. У бойниц крепостного вала он разместил стрелков с луками и фитильными ружьями. Они день и ночь вели наблюдение за подходами к городу.

В начале мая Алимкулибек вывел из города в степь тридцатитысячное войско, в том числе две тысячи конных сарбазов, две тысячи горожан-чернохалатников, а также навкаров, присланных в подкрепление из Коканда, и расположил его под Сарытепа. На правом фланге находились кокандские навкары, часть ташкентских сарбазов и чернохалатников и три пушки. Военачальником здесь был Асадуллахан, он восседал на коне, важный, надутый, в окружении своих приближенных. Левый фланг составляли навкары из крепости Ниазбек с восемью пушками и конные сарбазы. Один их отряд затаился в засаде. Во главе их стояли Насриддинбек и казахский танап — Султан Садык-сардар. В центре — костяк войска: всадники, копьеносцы, стрелки с луками и ружьями, выстроенные в восемь рядов чернохалатники-есаулы. Тут же, одна к другой, восемь пушек. Впереди, на холме, гарцевал на верном Карчигае Главнокомандующий, Алимкулибек. Вокруг сгрудились Султанмухаммад, Иноят-мирза и другие вельможи и сановники. Они напряженно, из-под ладоней всматривались вдаль — там виднелось множество палаток и замершие в пешем строю солдаты: сверкали примкнутые штыки, мундиры перекрещены белыми лентами.

Но вот штыки заколыхались — русские двинулись вперед. Не доходя примерно версты до войска Алимкулибека, они остановились. От них отделились два всадника, поскакали к холму, где находился бек. Оружия при них не было, и ташкентцы сразу поняли: парламентеры. Приблизившись к Алимкулибеку, всадники натянули поводья. Бек смотрел на них мрачно, выжидающе… Один из всадников, офицер, заговорил по-русски, сильным, звонким голосом. Его спутник, татарин-толмач, перевел:

— Господин офицер говорит, что его послал полковник Черняев. Он предлагает вам сдаться во избежание ненужного кровопролития.

Алимкулибек, пронзив всадников бешеным взглядом, повернулся к Султанмухаммаду, не спускавшему с него глаз, прищурясь, протянул:

— Слышали, сардар?

— Да, светлейший.

— Так ответьте им!

— Как?.. — растерялся тот. — Мне… ответить?

— Не тяните, сардар! Они ведь ждут ответа, — бек показал глазами на саблю, висевшую на поясе у Султанмухаммада. Сардар понял своего повелителя — пришпорив коня, подал его впереди, выхватив из ножен саблю, обрушил ее на офицера. Тот замертво свалился на землю, перепуганный конь умчался в степь. Увидев, какой «ответ» дал бек черняевскому парламентеру, толмач повернул коня и стрелой понесся прочь к русскому войску. Офицер остался лежать на земле, залитый кровью…

Кто-то из навкаров тихо проговорил:

— Как же так, парламентер — лицо неприкосновенное…

Но его никто не поддержал, все боялись за свои головы.

Не успел еще татарин-толмач достичь русского войска, как Алимкулибек, окинув взглядом фланги, воздел руки в напутственной молитве — «фатихе». Сарбазы, застывшие в боевой готовности по бокам и сзади, тоже подняли руки и после заключительного возгласа: «О-омин!» — понукая коней, ринулись вперед. Густая пыль заклубилась за ними… Вслед за кавалерией двинулись навкары, рассыпавшись по степи, как муравьи.

Сарбазов встретил дружный ружейный залп. Скакавшие впереди попадали с коней. Залп гремел за залпом, степь устилали трупы конных и пеших воинов. Девятый залп остановил бекское войско, не сумевшее одолеть и половину расстояния между исходными рубежами и позициями русских. Правый фланг дрогнул, начал выгибаться назад, оторвался от войска — сарбазы и чернохалатники позорно бежали с поля боя. Залп, еще залп. Алимкулибек, словно переломившись, сполз с коня на землю… Карчигай рухнул на подогнутые ноги, завалился набок, и больше уже не поднялся. Двое сарбазов, соскочив с коней, подхватили Алимкулибека под мышки, взвалили его, как хурджун, на коня, поскакали к городским воротам…

Асадуллахан со сроими сарбазами удирал что есть мочи от русских пуль.

Русские, сомкнутыми рядами, с неотвратимостью морского прилива надвигались на остатки бекского войска.

Последними не выдержали и повернули назад сарбазы, возглавляемые Насриддинбеком и Султан Садыком. Они устремились к крепостным стенам, тяжелые ворота закрылись за ними. В степи, из всего ташкентского войска, остались только раненые и убитые.

Это произошло во вторник. В среду русские начали осаду города.

Оттуда помчались гонцы через Зангиата в Коканд.

В четверг скончался тяжелораненый Алимкулибек. В пятницу его, как погибшего за веру, похоронили на кладбище Шейхантаура.

Связаться с англичанами он не успел…

В разгар сарытепинского сражения был убит конь под Миръякубом. Оглушенный падением и ружейной пальбой, юноша некоторое время неподвижно лежал среди убитых, потом осторожно поднял голову, оглянулся, встал и побежал по направлению к городу, но тут его схватили русские солдаты. Ему и еще нескольким пленным навкарам связали руки и повели к полковнику Черняеву.

Полковнику было на вид лет сорок пять. На лице выделялись тонкий, с горбинкой, нос и черные усы. Глаза сердитые, острые…

Он сам тут же, в степи, сидя на ящике из-под патронов, провел допрос. Спрашивал быстро, отрывисто. Переводчиком служил тот же татарин, который сопровождал офицера-парламентера.

— Полковник спрашивает — вы все из Ташкента?

— Я кокандец, — ответил высокий сарбаз, — а остальные ташкентские.

— Полковник спрашивает — сколько ворот в Ташкенте, много ли стрелков на крепостном валу. Ну, быстро, говорите!

Кокандец замялся:

— Откуда нам знать?.. Ворот… вроде, тринадцать.

— Стены мощные?

— Толстенные!

Черняев, окинув пленных, стоявших перед ним с опущенными головами, быстрым, внимательным взглядом бросил несколько слов толмачу и, поднявшись, удалился.

— Господин полковник сказал: если вы поклянетесь, что больше не будете участвовать в боях, а мирно разойдетесь по домам, — он дарует вам свободу.

Пленные с минуту ошеломленно молчали, потом вразнобой загалдели:

— Клянемся!.. Клянемся!..

— Тогда ступайте, подобру-поздорову.

Им развязали руки. Один из навкаров протянул переводчику свою саблю, но тот, поймав знак офицера, наблюдавшего за пленными, только отмахнулся:

— Сабли можете забрать с собой. Вы же поклялись!

Навкар вложил саблю в ножны и вместе с товарищами широким, торопливым шагом направился через степь к городу.

Миръякуб то и дело оборачивался, не веря своему счастью; губы его шевелились в благодарной молитве.

Так как все ворота, выходящие в степь были закрыты, недавние пленники, обогнув крепостную стену, зашагали к воротам Камалон.

Очутившись дома, Миръякуб долго не мог отдышаться. Шахриниса-хола, иссохшая от тревоги за сына, при его появлении обомлела от радости: плюнув себе за пазуху, возблагодарила бога, вернувшего ей сына целым и невредимым, и сказала, что посвящает святому Бахавиддину-Балогардону одиннадцать лепешек.[24]

Отца и брата дома не было. Миръякуб жадно выпил пиалу воды и, с саблей на боку, вышел на улицу. Улица словно вымерла, горожане затаились в своих домах, замкнувшись на крепкие засовы. Миръякуб поспешил в Урду. Там его тоже встретила тревожная, неуютная тишина — народу было немало, но все молчали и старались не глядеть друг на друга…

Юноша заглянул в конюшню. Авлиякул-амаки, стоя возле одной из лошадей, прикладывал к ее раненому боку тлеющую кошму. Заслышав шаги, он обернулся, лицо его просияло:

— А, сынок!.. Жив-здоров?

— Чудом выбрался из этого пекла.

— Только-только твой отец заходил, спрашивал о тебе.

— А я как раз из дому — не застал его там. Светлейший бек, говорят, тяжело ранен?..

— Все в воле божьей, сынок! — вздохнул старый конюх.

— Как же теперь?

— Поживем — увидим. Может статься, Алимкулибека заменит Насриддинбек.

В дверях появился навкар, сказал, что Насриддинбек требует коня. Миръякуб схватил за поводья Лочина, вывел его к воротам, где нетерпеливо прохаживался Насриддинбек. Остановившись против Миръякуба, он проговорил:

— Пуля тебя миновала, парень?

— Хвала аллаху — цел остался!

— Так… Пока никуда не уходи, можешь понадобиться.

Он вскочил на коня и с группой сарбазов умчался в сторону ворот Камалон.

Спустя несколько дней после смерти Алимкула должностные лица собрались у Насриддинбека. Асадуллахан не присутствовал на этом совещании: во время отступления он упал с коня и теперь отлеживался дома. Собравшиеся возложили руководство обороной города на Насриддинбека, Султан Садыка и Рустамбека. Позднее Коканд согласился с этим решением.

Однако, ташкентцам не понравилось, что бухарский эмир, пообещав им помощь, поспешил вмешаться в их дела и назначил правителем города своего приближенного — Искандербека.

Даже война не смогла положить конец междоусобным интригам, драке за власть!

XIII

В Ташкенте — мертвая тишина…

На базарах, в торговых рядах — ни души, лавки закрыты, завешены чиями — шторами из камыша.

Город походил на пустой двор, лишь изредка кто-нибудь пробегал по проулку с коромыслом на плечах да бесшумно сновали по улицам, тянувшимся от Чорсу к воротам Кукча, Чигатай, Камалон, бекские навкары.

На городских стенах денно и нощно несли караул навкары с луками и фитильными ружьями.

Из-за отсутствия воды Мирхайдару пришлось временно прекратить работу. Но хотя его гончарный станок бездействовал, к Мирхайдару все равно каждый день приходили Камбарали и Гаибназар: они уже привыкли к этому дому.

Мирхайдар сердито жаловался им на младшего сына: бог спас его от гибели, так он снова потащился в Урду, поближе к беде…

Как только гончар стал выходить на улицу, он разыскал книготорговца на Чорсу и отнес в зиндан книги, о которых просил Абдувахаб Шаши. После этого он, несмотря на слабость, еще несколько раз посетил Мавлоно Андалиба — книготорговец, возмущавшийся жестокостью и невежеством правителей, почувствовал в гончаре единомышленника, они подружились. Андалиб восхищался мудростью и образованностью Абдувахаба Шаши, он говорил, что если такой человек в подземелье, значит, сама правда — под землей. Он сочинил и прочел гончару сатирическое стихотворение о произволе и лишениях, которые терпит народ, о чванливости властолюбивых беков…

В субботний полдень, как всегда, собрались во дворе гончара собратья по ремеслу. Тухтамурад выложил на дастархан четыре кукурузные лепешки, которые притащил в бельбохе, одну из них отнесли в дом Шахринисе-хола. Мирсаид разливал чай. Мирхайдар рассказывал о своих встречах с Мавлоно Андалибом.

В это время во двор, пошатываясь, вбежал Каратай, племянник гончара Абдумумина из Чакара. Его лицо бледное, как мел, было залито слезами… Мирхайдар устремил на него тревожный, вопросительный взгляд. Парень, захлебываясь от рыданий, проговорил:

— Утром… дядю повесили!

Все затихли. Мирхайдар с болью переспросил:

— Как?.. Абдумумина-ака?.. За что?..

— Он… Он забрал своих сыновей из бекского войска… и спрятал дома… За это… Насриддинбек приказал, — голос у парня дрожал, он еле выговаривал слова. — Их схватили, потащили на Чорсу и там… повесили… Дядю, его сыновей и еще трех человек… Я сам видел… Никогда не забуду… Как они кричали! — голова его бессильно упала на грудь. — Они и сейчас там…

Мирхайдар вскочил на ноги:

— Что же это творится, великий боже!.. Где предел жестокости и несправедливости?! — он сжал виски ладонями, потом отнял их, выпрямился, глаза его сухо, жарко блестели. — Больше терпеть нельзя! Ты, Мирсаид, ты, Тухтамурад, ты, Камбарали… и ты, и ты… Пошли! Я страшусь только бога, а неправедных его рабов не боюсь! За мной, друзья!

Он сильным толчком распахнул калитку и вышел на улицу. За ним — остальные. Шахриниса-хола, почуяв недоброе, босиком выбежала к калитке, простерла вслед уходящим руки — да так и застыла, не решаясь удерживать мужа…

Мирхайдар, заметив в руке Мирсаида нож, который тот в суматохе схватил со стола, коротко, строго приказал:

— Брось!

Мирсаид кинул нож за дувал, нагнал отца… Гончар шагал молча, мрачный, решительный, со стиснутыми зубами, — ничто сейчас не могло бы его остановить!.. Глаза его горели — казалось, в них отсвечивало пламя, полыхавшее у него в груди. Это пламя словно перекинулось и на остальных: они не отставали от гончара, лица их дышали бесстрашием и решимостью.

Время от времени Мирхайдар поднимал кулаки, страстно восклицал:

— Я стою за правду. Правду нельзя повесить!..

По дороге к ним присоединялись ремесленники, мелкие торговцы, ребятишки, повыскакивавшие из домов. Юноши, тащившие воду, ставили ведра на землю и примыкали к идущим.

Не все понимали, куда и зачем ведет их Мирхайдар. Но людей, словно магнитом, тянуло к гончару и его товарищам: ведь это были уважаемые мастера и уж, наверно, знали, что делали, и поступь у них — уверенная, твердая, и мрачный огонь в глазах…

Привлеченные уличным шумом, к калиткам ковыляли старики, провожали толпу испуганными взглядами… В осажденном затаившемся городе люди привыкли к настороженной тишине. И вдруг — глухо ропщущая толпа на улицах! Старики у калиток покачивали головами, шепотом переговаривались друг с другом: куда это они?.. Уж не посходили ли с ума? А узнав в вожаке Мирхайдара, услышав его возглас: «Правду не убьешь!» — преисполнились еще большей тревоги: ведь это тот самый гончар — бунтовщик, поднявший руку на элликбаши! От него всего можно ждать. Опять, видно, баламутит людей. Только почему все без оружия? Что они задумали?

Когда толпа поравнялась с медресе Бегларбеги, оттуда высыпали муллабаччи, кинулись следом за идущими. Возле женской мечети Мирхайдар снова выкрикнул:

— Мы за правду! Правду не повесишь!..

За мечетью Джома от толпы отделились Тухтамурад, Гаибназар, Камбарали — побежали в свои махалли, сзывать земляков к площади Чорсу.

За Мирхайдаром шло уже около сотни горожан. Когда они приблизились к Чорсу, путь им преградили два конных сарбаза. Какой-то парень схватил коней под уздцы, оттянул в сторону, пригрозил сарбазам: «Эй, не играйте с огнем, не то не миновать беды!» Конники так и остались торчать поодаль, ошалело хлопая глазами…

На мосту через Бозсу, на виселице с длинной перекладиной, покачивались шесть трупов. Толпа обтекла виселицу, остановилась перед медресе Кукалташ. Она стала еще полноводней, вобрав в себя ремесленников, сбежавшихся со всех махаллей… Всадники, арбакеши задерживались, словно в ожидании какого-то зрелища. Горожане, копавшие рвы поперек улицы, бросив лопаты, спешили туда, где толпа обступила Мирхайдара.

Гончар, бледный от волнения, взобрался на ступени, ведущие к медресе Кукалташ, громко, горячо заговорил:

— Друзья!.. Глядите — вот повешены люди, не пожелавшие драться с русскими. Но правду никому не повесить! Правду не убьешь! Послушайте меня. — Он чуть прикрыл глаза. — Меня не страшит виселица: я уже побывал в аду, в зиндане, лицом к лицу со смертью, и меня ничто не страшит!.. И я говорю вам: оставьте свои лопаты, не ройте рвы, не возводите преград на пути русского войска! Глядите — улица в рвах, как в ранах. Не мучьте ее! Откроем ворота — и встретим русских, как братьев. Ради чего нам проливать кровь? Вы слышали про бой в степи — сколько там полегло наших земляков!.. Воевать с русскими — гибель для нас. Не пора ли объединиться с ними — к нашему общему благу?!

Толпа завороженно слушала гончара, люди подхватывали его слова, передавали их дальше… Мирхайдар сорвал платок, которым была обмотана его голова, вытер лицо, открытую грудь и продолжал:

— Нам надо испить полную чашу страданий. Так пусть же наши дети и внуки живут в дружбе и в мире. Пусть в страданиях и муках родятся покой и благоденствие! — Он сам не замечал, что говорит словами Абдувахаба Шаши. — Если же мы не подружимся с Россией, то на веки вечные останутся с нами все наши беды: тиранство и междоусобица, войны и голод, зиндан и казни… Я ташкентец, простой гончар. Люблю свое ремесло, и свой город люблю, как собственную душу. Мое счастье — в мирной жизни. И я говорю вам, не слушайте кровожадного бека, не ройте рвы и окопы, распахните настежь ворота перед русскими!..

Оказавшийся поблизости конный стражник-есаул попытался было пробиться сквозь толпу к Мирхайдару, но толпа плотно сомкнулась перед ним, не давая проезда. Он схватился за саблю — кто-то крикнул:

— Эй, заберите у него игрушку! Бей его!..

И толпа набросилась на есаула.

Мирхайдар, спустившись со ступеней, окинул толпу призывным взором и зашагал по направлению к воротам Камалон. Все, кто был на Чорсу, хлынули за ним.

На город уже опустилась вечерняя мгла. На западе, над высоким тополем, отвесно стоял ржавый месяц.

А толпа все росла. Она до краев заполнила улицу, ведущую к воротам. Перед ней выросли конные сарбазы — толпа оттеснила их и в темноте, в безмолвии полилась дальше. Слышался лишь быстрый шорох шагов, да лаяли собаки из подворотен.

Миновали кладбище. За низкой каменной оградой смутно виднелись надмогильные купола, каменные надгробья… Казалось, кто-то накинул на кладбище темное прозрачное покрывало.

Темнота… Безмолвие…

Мирхайдару подумалось, что такого леденящего безмолвия не было даже в зиндане. Вспомнив о зиндане, он вспомнил и о томившемся там Абдувахабе Шаши. И прибавил шагу — скорее, скорее к воротам! Пусть войдут русские — они освободят поэта!

Неожиданно ударил громовой раскат. Впереди, в небе словно блеснула и погасла зарница.

У Мирхайдара трепетно дрогнуло сердце. Молнии — молнии в ночи!

Он поднял голову: небо усыпано алмазными звездами. Ни тучки…

Но вот опять небо осветилось быстрой, широкой вспышкой. Новый удар грома сотряс все вокруг. Содрогнулись стены домов, с крышпосыпалась глина. Тряское эхо, словно спотыкаясь, покатилось вдаль…

Мирхайдар вспомнил, как он слушал грозу в подземелье зиндана. Тогда тоже была ночь, и в ночи сверкали молнии, шумел ливень, раскатисто гремел гром, а старый шорник радовался грозе, и душа Мирхайдара полнилась восторгом и надеждой… Проливной дождь досыта напоил поля. В ту осень хорошо уродились и ячмень, и пшеница…

И сейчас Мирхайдар с восторгом и надеждой смотрел в небо, озаряемое отблесками орудийных залпов. И как тогда, в зиндане, шептал одними губами: «Ярче сверкайте, молнии, громче греми гром!..»

Эта сокрушительная гроза сулила в будущем свежее, чистое небо над головой.

Толпа уже приближалась к воротам Камалон. Навстречу ей от ворот скакали сарбазы. Толпа, открывая им путь, отжалась двумя потоками к стенам домов. Снова прогремели залпы, затрещали выстрелы. Из-за угла выскочил еще отряд сарбазов, растаял в сумраке, окутавшем город…

И люди, которых привел сюда Мирхайдар, увидели перед собой разбитые ворота, зияющие бреши в крепостной стене…

XIV

Месяц поднялся уже высоко — он не плыл, как лодка, по небесной глади, а висел торчком, — это считалось в народе хорошей приметой: непокойный месяц в небе — покой на земле.

Но горожанам, напуганным грозными событиями последних дней, трудно было оставаться спокойными…

В эту ночь они не могли уснуть, их била дрожь, как после землетрясения. Старики сидели в комнатах, молча, с тоской глядя друг на друга. В городе продолжалась перестрелка, грохотали пушки.

В предрассветной мгле группа конных сарбазов во главе с Насриддинбеком вырвалась из города через ворота Бешагач и Коймас и устремилась в направлении Коканда. Ветер поражения гнал их прочь от Ташкента.

Среди молодых сарбазов находился и Миръякуб, печальный, подавленный… До сих пор, подчиняясь воле беков, он покорно плыл по течению — и вот оно вынесло его из родного города в неизвестность.

Насриддинбека трудно было узнать: он обрюзг, опустился, скакал, затравленно озираясь, исподлобья бросая острые, подозрительные взгляды на своих спутников, бессмысленно бормоча про себя: «Все в воле божьей, все в воле божьей!..»

К восходу солнца они достигли кишлака Зангиата. Бек что-то приказал выехавшему им навстречу юзбаши, и продолжал позорный путь.

Когда они перебирались через высокий холм, Лочин, попав копытом в рытвину, оступился и упал на землю. Бек успел вовремя соскочить с него, нервно рассмеялся:

— Ну, и конь!.. Из скольких схваток вышел целым и невредимым, и на тебе — споткнулся на ровном месте!.. — он обернулся к сарбазам, сошедшим со своих коней. — Это мне напоминает человека, которого ни одна хворь не брала, а пролился ему на руки горячий халвайтар,[25] и он отдал богу душу! — Сарбазы не знали, смеяться им или нет, лишь немногие подхихикнули беку. Тот взмахнул плетью. — Ничего, сейчас этот осел снова станет Лочином!

Он изо всей силы хлестнул Лочина — конь с трудом поднялся, запрыгал, прихрамывая… Бек критически оглядел его, ищуще зашарил глазами вокруг — джигиты молча отворачивались, никому не хотелось уступать беку своего коня. А Насриддинбека подгонял страх. Взгляд его задержался на гнедом иноходце, которого держал под уздцы Миръякуб. Бек пальцем поманил юношу:

— Поди-ка сюда. Ты ведь конюх — осмотри Лочина. Перевяжи ему ногу.

Миръякуб, подошедший со своим гнедым, передал поводья сарбазу, который стоял рядом с беком, постегивая нагайкой по сапогу. Тщательно ощупав ноги Лочина, Миръякуб вытянул из-под халата бельбох, которым была подпоясана рубаха, встряхнул его, развертывая, — и замер в ужасе. Из бельбоха выпал на землю блестящий предмет, покатился к ногам бека… Это был золотой браслет, из той пары, которую пожертвовала ради спасения Мирхайдара невеста Мирсаида. Бек уставился на браслет, потом поднял тяжелый взгляд на юношу:

— Так… Значит, один ты все-таки припрятал?..

Лицо юноши из красного, как свекла, сделалось белым, как мел… Бек тогда сам его обманул — но не вступать же с ним в спор!.. Миръякуб растеряно забормотал:

— Ей-богу… Просто из памяти выскочило… А когда вспомнил, все не было случая… передать вам…

Никто из окружающих не понимал, о чем у них речь. Бек рукой властно указал на браслет:

— Вот тебе и случай. Подними и отдай мне.

— Сейчас, светлейший… Сейчас…

Миръякуб суетливо бросился к браслету, отер его от пыли, согнувшись в поклоне, вручил беку. Бек не смотрел на него. У Миръякуба засосало под ложечкой… Он отошел к Лочину, сложил бельбох, собираясь перевязать ему ногу. В это время Насриддинбек незаметно подал знак стоявшему рядом сарбазу, — тот шагнул к юноше, схватил его за ворот, рванул к себе:

— Хватит возиться с этой падалью!

Миръякуб увидел прямо перед своими глазами багровое, хищно оскаленное лицо сарбаза. В отчаянии закричал:

— Что вы делаете?! Не на…

И не докончил фразу — сарбаз, уже успевший вытащить из-за голенища сапога длинный нож, с силой воткнул его в бок юноше и повернул там три раза. В горле Миръякуба что-то клокотнуло, он повалился на землю, трепеща всем телом, как прирезанная курица, и покатился под уклон, в арык, поросший осокой и колючим янтаком…

Все в оцепенении молчали. Бек жестко ухмыльнулся:

— Говорят, снявши голову, по волосам не плачут… По коням! Игра еще не кончена. Мы продули Ташкент — отыграемся в Коканде.

Сарбаз, убивший Миръякуба, снял с Лочина сбрую, оседлал гнедого, оставшегося без хозяина, поддерживая бека за сапог, помог ему взгромоздиться на коня.

Беглецы снова тронулись в путь.

Старый, седобородый сарбаз, невольный свидетель происшедшей трагедии, шепнул на ухо всаднику, ехавшему рядом:

— Есть у степного суслика такая повадка: детенышей он греет своим телом, а как почует опасность, так загрызает их и сжирает одного за другим…

Его спутник молча кивнул.

Желтая пыль клубилась за удалявшимися сарбазами.

XV

Султанмухаммад, не зная, что Насриддинбек бежал из города, сражался у ворот Кукча с одним из русских подразделений. В ожесточенной перестрелке обе стороны несли большие потери. Не в силах сдержать натиск русских, сарбазы отступали к центру города.

Это был один из последних боев.

17 июля 1865 года верховный судья Хакимходжа и аксакалы всех четырех частей Ташкента отправились к Черняеву, расположившемуся в Урде, в бывшей резиденции бека, чтобы официально заявить о капитуляции города.

Городскую делегацию принял сам Черняев, только что получивший звание генерал-майора. Он стоял со своей свитой посреди главной площади Урды, стройный, подтянутый, радостно-возбужденный. По знаку верховного судьи Салих Ахун и Саидкаримбай подали генералу на подносе, покрытом бархатом, двенадцать золотых ключей от города. Взяв ключи, генерал вместе с верховным судьей поднялся на бекский айван, застланный большим красным ковром, и произнес речь, в которой подчеркивалась необходимость поддержания в городе полного спокойствия и порядка, рекомендовалось продолжать учение в школах и медресе и предлагалось немедля открыть все базары и лавки.

После этого обеими сторонами было подписано и скреплено печатями мирное соглашение. Ташкентцев особенно поразил один из его пунктов, на котором настояли русские: этот пункт категорически запрещал работорговлю.

Представители города в начале церемонии держались скованно, но под конец приняли важный, торжественный вид… Генерала Черняева не покидало приподнятое настроение.

Когда соглашение было подписано, генерал нацепил на грудь верховного судьи золотую медаль, надел на него бархатный халат. Почетные халаты и ценные подарки получили также муфтий, Саидкаримбай и городские аксакалы.

На другой день верховный судья дал обед в честь генерала и офицеров. Перед тем, как отправиться в дом Хакимходжи, генерал Черняев, в сопровождении ташкентских сановников, побывал в Шейхантуре, на могиле Алимкулибека, а также посетил медресе Бегларбеги, где наблюдал за занятиями муллабаччи.

А еще через день генерал заявил, что необходимо подтвердить в официальном документе добровольную сдачу Ташкента. Он подчеркнул: добровольную.

Аксакалы и городская знать замялись. Тогда генерал сказал верховному судье, что хочет поговорить с городскими ремесленниками. Ему, Черняеву, известно, что местные ремесленники, кустари и часть торговцев выступают за присоединение Ташкента к России. Кстати, не слышал ли верховный судья о гончаре Мирхайдаре из махалли Чигатай?..

Подивившись про себя осведомленности генерала, Хакимходжа с деланным огорчением пожал плечами: нет, он и слыхом не слыхал ни о каком гончаре, и что там болтают ремесленники — тоже не знает.

Генерала раздосадовал этот ответ, и он повторил свое пожелание: раз аксакалы уклоняются от подписания документа о добровольной сдаче города, пусть решающее слово скажут представители ремесленников и торговцев.

На среду в Урду было вызвано около семидесяти наиболее уважаемых кустарей — владельцев мастерских, лавочников, ремесленников. В их числе — Мирхайдар, Камбарали и Тухтамурад. Это вынудило и верховного судью с шейх-ул-исламом и всеми четырьмя аксакалами тоже поспешить к генералу.

Генерал Черняев, выйдя к собравшимся, снял белые перчатки и поздоровался со всеми — с кем за руку, с кем кивком головы. Всех подкупили его обходительность и дружелюбие, к тому же многие уже слышали, что он побывал на могиле Алимкулибека и в медресе — это подогрело доброжелательный интерес к нему.

Он пригласил всех к столам, расставленным на бекском айване и ломившимся от угощения. Сам сел рядом с верховным судьей. Повернувшись к толмачу-татарину, сказал ему что-то. Тот крикнул ремесленникам, теснившимся за дальними столами:

— Есть среди вас гончар Мирхайдар?

— Вот он! — отозвался Камбарали, показывая на своего соседа. — Вот наш Мирхайдар!

— Господин генерал просит его подойти.

Мирхайдар, выбравшись из-за стола, косолапой походкой направился к Черняеву. Генерал оценивающе, с любопытством смотрел на него: широкие, крутые плечи, белая рубаха, открывающая темно-медную, волосатую грудь, двойной бельбох, из-за голенища сапога торчит нож… Вид бравый — и не поверишь, что целый год просидел в яме! Генерал поднялся навстречу гончару, пожав ему руку, сказал:

— Я много слышал о вас. Слышал, что вы пострадали от произвола здешних властей. Знаю, как сердечно говорили вы о России. Нас очень радует, что многие ташкентцы уже давно выражают желание присоединиться к России. И мы ценим тех, кто действовал и действует во имя этой цели.

С такими словами он взял из рук поспешившего к нему офицера серебряную медаль и прикрепил ее к рубахе Мирхайдара. За столами закричали:

— Поздравляем, гончар!

Мирхайдар, смущенно откашлявшись, сказал, обращаясь к Черняеву:

— Рахмат, рахмат, господин правитель… Только таких, как я, много! Которых и плетьми пороли, и в ямах гноили… А то и вовсе голову с плеч! А к русским у нас всегда душа лежала… Мы, ремесленники, имели дела с русскими купцами, покупали у них ткани, краски, мыло, самовары… Нам рассказывали о России люди, которым довелось там побывать. Мудрые, ученые люди! И мы не верим, что русский народ может нам желать худа. Только вот что я скажу: друзьям-то негоже приходить с огнем да мечом!.. Мы, трудовой люд, мирный люд. Мы любим нашу родину. И об одном мечтаем: чтобы никогда на нашей земле не проливалась кровь! Вот ради мира, дружбы… Ради счастья наших детей… мы готовы встать под руку России. Кто со мной не согласный, пусть скажет!..

— Молодец, гончар! — донеслось от столов, занятых ремесленниками. — Верные слова говоришь!

Генерал Черняев, слушая нескладную, но искреннюю речь гончара, задумался… Не все ему понравилось в этой речи. Однако он и вида не подал, что чем-то недоволен: тепло улыбнувшись Мирхайдару, спросил:

— Может, у вас будут какие-нибудь пожелания?

Мирхайдар еще раз поблагодарил за награду и, помявшись, сказал, что есть у него одна просьба. Генерал приготовился слушать. А верховный судья и шейх-ул-ислам зло зашептались между собой: «Что этот голодранец может попросить? Денег?.. Или корову? Вот уж воистину, бесцеремонный народ: с ними как с людьми, а они сразу же клянчить! Недаром говорят, что площадь без кизяка не бывает…»

На них никто не обращал внимания: все взоры были устремлены на ташкентского гончара и русского генерала.

— Вот о чем я прошу как о великой милости, — смело, открыто глядя в лицо Черняеву, проговорил Мирхайдар. — В зиндане ни за что ни про что сидит один хороший человек — его еще при беке туда бросили. Достойный, образованный. Газели сочиняет. Нам всем далеко до него!.. Это он и рассказывал мне о России. Его имя — Мавлоно Абдувахаб Шаши.

Верховного судью бросило в пот; скрывая злобу, он недвижным взглядом уперся в стол. Генерал через толмача-татарина поговорил с судьей и удовлетворенно кивнув, сообщил Мирхайдару:

— Ваша просьба будет исполнена. С сегодняшнего дня человек, за которого вы ходатайствовали, свободен.

Мирхайдар просиял.

— Вот спасибо! Да исполнись десять других моих желаний, я бы не был так рад!


На документе, подтверждающем добровольную сдачу Ташкента, от лица ремесленников поставил свою подпись гончар Мирхайдар.

Когда приспело время расходиться по домам и гончар через площадь направился к воротам Урды, его остановил русский солдат, широколицый, седоусый… Подозвав толмача-татарина, он оживленно заговорил с Мирхайдаром:

— Так ты, братец, гончар? А я плотник. Вот оно как. Выходит, одного поля ягоды, верно?.. Значит, нечего нам промеж собой делить. Сам бог велел нам жить одной семьей. А что кровь пролилась… Так тут не наша с тобой вина, верно? Да и то сказать, дружба родилась великая! А без мук да крови роды-то не обходятся…

— Верно, брат! — взволнованно ответил гончар. — Одна у нас дорога. Не объединись мы с Россией, наши земли заняли бы англичане.

— Точно!

— Эх, — мечтательно молвил Мирхайдар, — верю я, соберутся когда-нибудь вместе наши дети, и порадуются дружбе своей, и вспомнят о нас, и скажут — рахмат, спасибо, вовремя побратались! Что ж, обнимемся по-братски!..

И на виду у всех узбекский гончар и русский солдат крепко обнялись.

На другой день весь город говорил об этом братании. Верховного судью корчило от таких разговоров. Будь его воля, он бы укоротил всем языки! Но, говорят, можно завязать сотню мешков — а народу язык не завяжешь, рот не заткнешь.

Вся ташкентская знать в бессильной злобе кляла этого «голодранца» — гончара.

А Мирхайдар, надев чистую белую рубаху, вместе со своими друзьями поспешил к мечети Бегларбеги. Там их уже поджидали ремесленники из махаллей Кодват, Сакысман, Себзар и Кукчи. Заполнив всю улицу, они двинулись к зиндану. Впереди шагал Мирхайдар, торжественно, уверенно, смело. По обеим сторонам улицы толпились прохожие, лавочники, арбакеши. Всем хотелось получше разглядеть прославленного гончара.

Вот и зиндан. В тюремном дворе, на бердоне, сидел, понемногу приходя в себя, Абдувахаб Шаши, накануне вытащенный из ямы. Мирхайдар бросился к нему, стиснул в объятиях. Поэт от слабости еле стоял на ногах, лицо у него было серое, как земля… И все же — словно освещенное изнутри. Снова опустившись на бердон, он благодарно поздоровался со всеми пришедшими.

Тюремщики будто куда-то попрятались, один Байтеват бесцельно слонялся по двору. Камбарали, увидев его, схватился было за нож — Шаши удержал его за руку, мягко сказал:

— Не троньте его. Он и сам узник зиндана. Должность тюремщика кормит его — вот он и привык к ней, и к этим мрачным стенам привык… Отпусти его на все четыре стороны — он уже не уйдет, незримая цепь приковала его к этому месту. Не будет зинданов — не будет и Байтеватов.

Во двор въехала арба, молодые парни подняли Абдувахаба Шаши под руки, бережно усадили на арбу.

Толпа тронулась в обратный путь. Впереди опять шел Мирхайдар, с просветленным лицом, высоко поднятой головой. На арбе, медленно следовавшей за ним, в чалме, с книгами под мышкой, сидел Абдувахаб Шаши и с ненасытной жадностью, как когда-то сам гончар, смотрел по сторонам. Пылкий, каленый ветерок бил ему в грудь, солнце кутало его в свои лучи, словно стараясь возвратить тепло, высосанное из его тела зинданом. Он смотрел с арбы на Мирхайдара, который вел на поводу коня: гончар казался ему выше всех ростом, ни дать, ни взять легендарный богатырь Рустам, который мог свернуть горы… Он смотрел на друзей гончара, простых тружеников, умельцев, — они шли плечом к плечу, могучие, отважные, жизни не жалеющие ради друга, — чистые, благородные души! Он смотрел на деревья — тяжелая их зелень лениво шевелилась под ветром, на искристо-голубое небо, и в груди его пело: свобода, свобода!..

Книги, которые он не выпускал из-под мышки, жестко упирались ему в бок.

Книги… А в них правда, которую не убить, не сгноить ни в каких зинданах.

Правда — непобедима.

─────

Закалка

I

Летнее солнце добела раскалило воздух. Во дворе было жарко, как в печи для обжига кирпичей. Халниса-хола, сидя на корточках у арыка, мыла доску для рубки мяса и то и дело рукавом платья отирала пот со лба.

Кто-то вбежал во двор — она обернулась и увидела запыхавшегося Алиджана. Вид сына перепугал Халнису-хола: лицо потное, бледное, глаза так и шныряют, рукава белой бязевой рубашки, которую он надел только сегодня, порваны, перепачканы, ворот разодран…

— Что стряслось, сынок? — с тревогой спросила Халниса-хола.

— А, ничего! — с притворной беспечностью ответил Алиджан, глядя в сторону.

Ох, не любила Халниса-хола, когда он вот так отводил взгляд!.. Значит, опять что-нибудь натворил. Она хотела еще о чем-то спросить сына, но белая рубашка уже мелькала в винограднике. Прошмыгнув под ишкомом,[26] обвитым тяжелеющими лозами, он ловко, как обезьяна, вспрыгнул на дувал.

— Непутевый, дувал разрушишь! — только и успела крикнуть Халниса-хола.

Но сына уже и след простыл: он исчез за дувалом, в соседнем саду.

Халниса-хола до того растерялась, что упустила в арык доску, которую мыла. Доску тут же унесло течением.

Некоторое время женщина сидела недвижно, скованная тревогой за сына… Вот несчастье-то на ее голову! Верно, снова набедокурил. Или затеял что недоброе. Рваная перепачканная рубашка: бой-бой, уж не кровь ли чернела на изорванных рукавах?.. Этого еще не хватало!

Она тяжело поднялась, прошла вниз по течению, вытащила из воды доску, прибитую к берегу. И опять, словно обессилев, опустилась на корточки… Взгляд ее невольно устремился на дувал, за которым скрылся Алиджан. Астагфирулло, боже мой, боже! Ну что это за жизнь?.. Ни минуты покоя!

Мало ему, что в прошлом году затеял драку и угодил на пятнадцать суток за решетку. Сколько тогда пришлось вынести мук и позора! Вечерами, оставшись одна, она плакала от горя и стыда. За какие-то две недели щеки у нее впали, скулы заострились… А когда она сжимала зубы, то морщинистая кожа под нижней губой напоминала частый гребень.

Соседи утешали ее, каждый на свой лад.

Одни порицали Алиджана: совсем, мол, парень от рук отбился, вот уж и правда — непутевый! Бедняжка Халниса-хола!..

Она только всхлипывала и качала головой: уж, видно, так на роду ей написано, что тут поделаешь?

Другие были к парню более снисходительны: ну, не сдержался, полез в драку… молод еще, горяч. Дай срок, остепенится, войдет в разум.

У Халнисы-хола, когда она слышала такое, на глаза навертывались слезы, она растроганно говорила: «Да сбудутся ваши слова, дай вам бог здоровья! Алиджан был совсем маленький, когда отец помер… Осталась я с двумя сыновьями на руках. Легко ли, одной-то двоих растить?.. Да будь жив отец — разве подал бы Алиджан в беду?»

Правда, на старшего сына, Валиджана, она не могла пожаловаться: он нашел свое место в жизни и любил мать преданной сыновьей любовью. Ее только огорчало, что он не разделял ее слез и боли, и хоть и носил брату передачи, но не пытался вызволить его из тюрьмы. А матери строго внушал:

— Скажите спасибо — еще легко отделался! Пожалели его по молодости. Не то бы…

Халнисе-хола казалось, что Валиджан несправедлив к брату. Как можно быть таким черствым?

Боль немного утихала, когда Халнису-хола навещала ее старшая сестра, Джахан-буви. Приходила она издалека и долго не могла отдышаться. Зато уж потом давала волю языку. Дом словно оживал с ее приходом, собирались соседки, делились последними новостями, судили-рядили о том, о сем… Джахан-буви засиживалась у сестры допоздна. Проводив соседок, они тихо беседовали во дворе, при лунном свете, наслаждаясь вечерней прохладой. И на сердце у Халнисы-хола теплело. Недаром говорят, что задушевная беседа исцеляет сердечные раны!

…О чем только не передумала Халниса-хола, сидя у арыка, устремив невидящий взгляд на дувал…

Но вот мысли ее вернулись в сегодняшний день, она снова вспомнила, каким бледным, растерзанным вбежал во двор Алиджан, и сердце сжалось в тревожном предчувствии, все тело ослабело, обмякло… Прибежал, ускакал, ни слова не говоря! Ох, не к добру все это… Перед глазами возникло кровавое пятно на его рубашке, оно начало увеличиваться, все расплывалось, расплывалось, пока не сделалось размером с большой поднос, заслонив собой весь мир. У Халнисы-хола потемнело в глазах, все вокруг словно погрузилось в непроглядный мрак… И почему-то вдруг вспомнилось, как давным-давно, когда она была еще молодой, сосед, чапани,[27] по имени Ахмед-Дажжал[28] — вот уж поистине сатана! — проиграл в ошик жену и, примчавшись домой, прирезал ее — чтоб никому не досталась. На шум сбежалась чуть не вся махалля, и Халниса своими глазами видела, как по двору раскатился окровавленный жемчуг с разорванных бус убитой…

Халниса-хола невольно приложила ладонь к пылавшему лбу.

Ох, сынок, забота моя, тревога моя!..

Алиджану шел двадцатый год, впору уж своей семьей обзавестись, а он все не у дел… Его сверстники работают, стали надежной опорой своим родителям. А этот бьет баклуши. Да бог с ним — хоть бы только вел себя посмирнее! Так нет. Того и гляди выкинет какой-нибудь фокус. Когда Халниса-хола думала об этом — будто острая колючка вонзалась ей в сердце. И она принималась мысленно упрекать своего нынешнего мужа, отчима Алиджана, Буриходжу. Это он во всем виноват! С детства вдалбливал Алиджану: дескать, главное — соблюдать законы шариата, а все остальное — суета сует и всяческая суета… Все старался сделать из пасынка правоверного мусульманина. А выпестовал лоботряса! Да пропади они пропадом, все его поучения! Все равно ведь его слова, как горох, отскакивали от Алиджана. Зато парень хорошо усвоил, что все — суета сует: труд, ученье. Вот и получилось: Алиджан с грехом пополам окончил школу и до сих пор слоняется без дела.

Правда, когда в голову Халнисе-хола приходили такие мысли, она одергивала себя: эй-эй, ведь Буриходжа — муж, сам бог велел чтить и уважать его! И сына воспитывать — в уважении к отчиму. Так уж от века положено…

II

На город уже опустились сумерки, когда Алиджан вернулся домой. Он умылся в арыке и, как ни в чем не бывало, развалился на супе…

Алиджан выглядел куда старше своих лет. Ростом его бог не обидел. А за последние два года он еще больше вытянулся, раздался в плечах. Взглянешь на него со стороны — богатырь! Несдобровать тому, в чей ворот вцепятся его длинные, неуклюжие ручищи… Сверстники побаивались его кулаков, тяжелых, как дубины. Иногда парни, в забаву, пальцами сшибали с огурцов верхушки — Алиджан одним щелчком мог расколоть дыню. С кем бы из товарищей он ни вступал в борьбу — всегда клал противника на обе лопатки. Однажды на стадионе он даже померялся силами с опытным борцом и хоть не одолел его, но тому все же пришлось здорово попотеть! Алиджана тогда прозвали «без пяти минут чемпион».

Сам он часто хвастался, что ему ничего не стоит бегом пронести на коромысле два полных ведра. Он был убежден в своей непобедимости и кичился силой, словно высокой должностью. Иные, правда, втихомолку посмеивались над ним: мол, вырос, а ума не вынес. И звали его: Али-простак…

Он был сильный и по-медвежьи неуклюжий. Фигура богатырская, но нескладная. Голова, от долгого пребывания в бешике, формой напоминала тыкву… Ходил Алиджан вразвалочку, небрежно перебирая плечами. Держался со всеми развязно и грубо, мог ни с того ни с сего оскорбить, обидеть человека, славился своей драчливостью: над скулой у него красовался зарубцевавшийся шрам величиной с двугривенный.

Какими только причудами он себя ни тешил!.. То разгуливает этаким франтом, подпоясав белую рубаху шелковым вышитым бельбохом, сдвинув набекрень тюбетейку, заложив за ухо увядший райхон. То, для пущей солидности, начнет баловаться насваем: стоило поглядеть, с какой важностью доставал он из кармана тыквенную табакерку с насом! А год назад отпустил щегольские усики, только безобразившие его лицо, и носил их до тех пор, пока его не поднял на смех «заслуженный» усач, чайханщик Таджибай-хураз:[29] «Глядите-ка, у меня двойник объявился!..» Не обошлось и без татуировки: на одной руке ему накололи его имя — «Алик», на другой — копье…

«Алик» нетерпеливо заерзал на супе:

— Мама!.. Ужин готов?

Халниса-хола молча подошла к очагу, наложила деревянным уполовником в глиняное блюдо каши из маша и риса, с горьким красным перцем, залила ее сверху двумя ложками растопленного сала и со стуком поставила блюдо на хантахту перед Алиджаном:

— Где пропадал?

Алиджан, уплетая кашу, промычал:

— У приятеля…

Халниса-хола сразу приметила, что рубашка сына отмыта от грязи, рукава и ворот наспех залатаны. Видно, их зашил кто-то из семьи приятеля. Она вздохнула:

— У всех сыновья, как сыновья!.. Работают, ни в какие драки не ввязываются. Вон Ташпулат — золото, не парень! Твой двоюродный брат, Кучкарбай, вместе с Валиджаном трудится на заводе… А про Хуснутдина, внука нашего соседа, в газете печатают… Во всей нашей махалле один ты, как заблудившийся жеребенок!

У Алиджана каша застряла в горле, он отложил ложку, опустил голову. Мать немного смягчилась:

— Ешь, ешь… Со временем и жеребенок находит дорогу.

Алиджан, вздохнув, снова взялся за ложку. Мать налила ему чаю. Он ел, а она смотрела на него с жалостью и горечью: вид у этого забияки был сейчас прибитый, подавленный. Плохое настроение, однако, не помешало Алиджану умять целое блюдо каши: видно, крепко проголодался. От перца у него горело во рту, он запил кашу кок-чаем. А мать продолжала:

— Старею я, сынок… Как же мне не убиваться, если сын, которого я вымолила у бога, не оправдал моих надежд, — она просяще взглянула на Алиджана. — Сынок, сынок. Устроился бы ты на работу… Мы бы тебя женили — вон сколько красавиц вокруг!

— Хватит вам плакаться, мама!

— Ты не сердись, — она уголком кисейного платка вытерла предательскую слезу. — Я ведь любя… Вспомни о покойном отце: тридцать лет проработал на одном месте! И хорошо работал. Его знал сам Ахунбабаев. Спроси дядю Андрея, он был другом твоего отца, много может тебе порассказать. Отца все уважали… А уважение заслуживают только честным трудом. Я недавно вместе с твоей теткой ходила к Фасатхан, на дочку ее поглядеть, — уж невеста! А она мне: у сына-то вашего, говорят, и специальности нет никакой!.. Каково мне было это слышать? Рассказала я об этом твоему отчиму, а он и говорит: довольно вам рыскать по городу, я сам подберу невесту сыночку моему, Алидходже. Верно уж приглядел кого-нибудь. Ты, сынок, слушайся отчима, не груби ему. Совсем ведь старый, и никого, кроме нас, у него нет…

Поужинав, Алиджан поднялся, собираясь уйти. Мать остановила его:

— Куда ты, на ночь-то глядя?

— В город.

— Не ходи, сынок. Поздно уже.

Алиджан с неохотой подчинился матери. Некоторое время постоял над арыком, соображая что-то, потом прошел в свою комнату, бухнулся на постель, закурил… Комната наполнилась сизыми клубами папиросного дыма.

В окна веяло прохладой. По двору кружил легкий вечерний ветерок, от его дуновения колыхались джамбыл и петушиные гребешки, росшие на берегу арыка. Сквозь виноградник проглядывала луна. Ясная, чистая…

А на душе у Алиджана было смутно и тоскливо…

III

Когда Алиджану было лет десять-двенадцать, отчим часто брал его с собой на базар, заставлял торговать фруктами. Поначалу Алиджан противился — приходилось пропускать занятия в школе, — а потом это перестало его огорчать: на базаре было шумно и весело, интересней, чем в школе, и деньги так и текли в руки — легкие деньги… Кончилось тем, что Алиджан совсем охладел к учебе.

Халниса-хола хоть и сетовала на мужа — ох, портит сына! — но незаметно свыклась с тем, что Алиджан помогал семье, поторговывая на базаре.

Говорят: болезнь проходит — привычка остается.

Когда сын подрос, Халниса-хола и сама стала посылать его на базар.

Утром она наполнила два ведра белым урюком — ак-урюком, — позвала Алиджана:

— Сынок, сходи-ка на базар.

Алиджан молчал.

— Одно ведро продашь, другое занесешь к отчиму. Пусть доченька Вазирахон полакомится белым урюком, сам знаешь, как она его любит!

Алиджан нахмурился:

— Завтра схожу. Сегодня дел по горло.

— Знаю я твои дела! Кабы и правда делом-то занялся, — Халниса-хола вздохнула и строго добавила: — Пойдешь, куда я сказала. Отчима-то давно не навещал.

Делать было нечего. Алиджан нацепил на коромысло ведра с урюком и отправился в город. Халниса-хола, оставив калитку чуть приоткрытой, проследила за сыном участливым взглядом. Она увидела, как над дувалом, по ту сторону проулка, показалась девичья головка — девушка тоже смотрела вслед Алиджану. Халниса-хола узнала Фариду, докторшу, поспешила захлопнуть калитку.

Немного погодя, направляясь к соседке, она встретилась со сторожем махалли, стариком с торчащими, длинными, как мечи, усами. Поздоровавшись с ней, сторож сердито проговорил:

— Одна морока с вашим сыном! Давеча опять подрался… Ох, дождется молодчик!..

У Халнисы-хола заныло сердце: так вот отчего Алиджан явился вчера такой растерзанный! Она умоляюще взглянула на старика:

— Уж вы простите его…

— То-то и беда, что все прощаем да прощаем… Работать ему надо! Вон какой верзила вымахал, а все лодыря гоняет, сидит на материнской шее…

Халниса-хола хотела сказать, что сын никак не найдет подходящей работы, да прикусила язык… Кто ей поверит? Другие-то давно уже выбрали себе дело по нраву. Валиджан, вон, работает с утра до вечера, у огненной печи, обливаясь потом, и доволен своей судьбой. А младшему — все не по душе… Безделье ему по душе!

Сторож, так и не дождавшись от Халнисы-хола ответа, попрощался с ней и пошел своей дорогой.

IV

Алиджан не стал задерживаться на базаре. Он оптом продал оба ведра урюка и, не заходя к отчиму, заторопился в чайхану, где его поджидал приятель, курносый Шамси.

Чайхана находилась на берегу речки, неподалеку от дома Алиджана. Алиджан сразу же увидел своего сводного брата, Шамси, растянувшегося на паласе, на свежем воздухе.

— Заходи, не стесняйся! — крикнул он Алиджану. — Будь, как дома!

— Ишь, валяется, будто кучалы[30] наелся!

— Присоединяйся! — Шамси приподнялся на локте, цокнул языком. — А здорово ты вчера всыпал этому женоподобному… Расправился с ним, как с тем барсучонком! А мы тут плов затеяли. Ребята пошли за продуктами.

— Что за ребята?

— Джарарыкские. Слушай! Слетай-ка за пол-литром.

— Денег ни гроша.

— Так я тебе и поверил! — Шамси кивнул на пустые ведра. — С базара и без денег?

— Так то мамины…

— Ах, ты, маменькин сынок!

Шамси любил подразнить Алиджана. Сам он был низкорослый, и с особым удовольствием подтрунивал над высокими, статными парнями. Уж если кто из них даст оплошку — Шамси нахохочется досыта! «Вырос, да ума не вынес», — это было его любимое присловье. И он радовался, когда Алиджана называли не «палваном», а «простаком» и «дылдой».

Заметив в глазах приятеля насмешку, Алиджан опустил на землю коромысло с ведрами и накинулся на Шамси, обхватив его громадными лапищами, как котенка. Но с Шамси было не так-то просто сладить. Он ловок, увертлив, крепкоголов. Еще в детстве прославился тем, что с разбегу открыл головой двустворчатые ворота. Во время драк он, как клещ, впивался пальцами в ворот противника и норовил ударить головой в нос или подбородок…

Возня двух великовозрастных оболтусов привлекла внимание посетителей, сидевших за чаепитием на широкой, застланной коврами сури. Одни добродушно посмеивались, другие неодобрительно хмурились. Старики качали головами: ну и молодежь нынче, совсем распоясалась!

Алиджану, наконец, удалось положить Шамси на обе лопатки. Он выпрямился, победно улыбаясь, не замечая направленных на него укоризненных взглядов, Шамси, видно, не смирился с поражением — вскочил на ноги, принял боевую позу, нагнув голову, как бычок. Алиджан, готовясь к новой схватке, начал было стягивать с себя рубашку, но его остановил один из посетителей:

— Нехорошо, сынок. Постеснялся бы старших!

— Вам-то какое дело? — огрызнулся Шамси. Алиджан зажал ему рот ладонью, силой усадил на палас, сам пристроился рядом.

Сидевшие на сури с нескрываемым любопытством разглядывали его сильное тело: грудь — колесом, набухшие вены, мускулы — словно отлитые из стали, пятерни — как когтистые лапы беркута…

— Д-да… — с сожалением проговорил мужчина, положивший конец поединку между Шамси и Алиджаном. — Какая силища зря пропадает! Хватило б на мельницу с четырьмя жерновами.

— На мельницу? — подхватил другой посетитель, в соломенной шляпе. — А я думаю — на целую электростанцию!

К ним подошел усач Таджибай, тихо пожаловался:

— Ну, никакого с ними сладу! Слово боишься сказать… Валяются тут целыми днями, словно откормленные на убой. В чайхане — как у себя дома! Родителям с ними прямо горе, — и ожесточенно добавил: — Будь мой сын таким — уж я бы знал, что с ним делать.

С этими словами чайханщик, с веником в руках, направился к Шамси и Алиджану:

— Ну-ка, дорогие, встаньте, я палас почищу…

— Мы тут морковь будем резать, — сказал Алиджан. — Потом сами приберем. А ты, Петух, принеси пока чаю!

Таджибай побагровел от обиды:

— У меня имя есть! Я все-таки постарше тебя. Или ты качал меня в люльке?..

— Подумаешь, расхорохорился!

— Хочешь чаю — принесу хоть десять чайников, — голос чайханщика дрожал от возмущения. — Но разговаривай со мной уважительно! Ты мне в сыновья годишься.

— Дедушка, дай нам чаю! — ломаясь сказал Алиджан.

Чайханщик бросил на него гневно-презрительный взгляд и удалился, ворча про себя: «Ишь, какой куражливый! Молоко на губах не обсохло, а спеси хоть отбавляй…»

— Шамси и Алиджан просидели в чайхане до вечера.

V

Возвращаясь с работы, Валиджан решил заглянуть к брату. Этот неожиданный визит не очень-то обрадовал Алиджана, валявшегося в постели: он даже не поднял головы с подушки. Валиджан, окинув брата неодобрительным взглядом, строго спросил:

— Как, устроился на работу?

Алиджан цокнул языком: нет!

— И долго еще намереваешься гонять лодыря?

— Простите — как вы сказали?

— Долго еще, говорю, будешь бездельничать?

— А ты что, — Алиджан, разозлясь, перешел на «ты», — в отцы ко мне записался, надумал воспитывать?..

— Завелся! — усмехнулся Валиджан. — Давай потолкуем спокойно. Иди к нам на завод, будем вместе работать.

— Завод — не моя стихия.

— Я же добра тебе хочу. Сам, что ли, не видишь, что ты на неверном пути?!

— А ты — на верном?..

— Полагаю, что да.

— Вот и шагай по нему — вперед и выше! Ура!.. — Алиджан отвернулся к стене, проворчал: — Не люблю, когда меня учат уму-разуму.

Валиджан ушел от брата, раздосадованный. Мальчишка! Еще дерзит, фамильярничает… Никакого уважения к старшим!

Выйдя за калитку, Валиджан остановился в задумчивости. Да, парень совсем от рук отбился — чего только не рассказывали о его проделках! Матери одной с ним не справиться. Да она, видать, ко всему притерпелась. Что бы ни выкинул младший — молчит, переживает про себя. Валиджан не раз пытался серьезно поговорить с ней о брате. Она только вздыхала, и ему становилось жалко мать. Валиджан просил у нее прощения за резкие слова… И все оставалось по-прежнему: Алиджан вытворял, что хотел, — мать все покорно сносила. Не зря говорится: материнская грудь не чувствует укусов ребенка…

Валиджан досадливо мотнул головой, зашагал по направлению к дому. По лестнице он поднимался медленно, устало, как будто целый день таскал тяжести.

Войдя в квартиру — совсем недавно получил на заводе, — Валиджан переоделся и рухнул на диван. Никогда еще не чувствовал он себя таким утомленным!

Взгляд Валиджана невольно задержался на старой фотографии, висевшей на стене, напротив дивана. На фото — братья, Али и Вали, босиком, в одних трусиках. Одному три года, другому восемь. Видна рука, поддерживающая Али, — отцовская рука… Давно это было, в тридцать первом году, но Валиджан запомнил день, когда они фотографировались, и сейчас ему даже показалось, что он слышит звон колокольчика, которым потряхивал фотограф. Был какой-то праздник, надрывались сурнаи, дети, дорвавшись до мороженого, с наслаждением облизывали сладкие ложечки. И у него с Али губы в мороженом.

Да, давно это было… Тогда и Ташкент-то выглядел не так, как теперь. Ныне это город многоэтажных домов, прямых и широких улиц. Когда пролетаешь над ним в самолете вечером, не налюбуешься на море огней внизу, а днем радуют глаз новые жилые кварталы, лес фабричных труб, зелень, цветы, искристые фонтаны.

Прежде по обеим сторонам узких извилистых проулков уныло тянулись высокие и низкие дувалы, глинобитные мазанки. Горожане в сумерках брели по закоулкам с фонарями в руках, летом — глотая пыль, зимой — увязая в грязи. Солнце здесь светило тускло. Видно, в этой сумрачной тесноте и родилась пословица: в домах, куда редко заглядывает солнечный луч, частый гость — табиб. Тут, и правда, полным полно было всяких знахарей, лечивших заклинаниями, — кашлянет раз, а сдерет три шкуры! Особой алчностью отличались ишаны и домуллы. Они разъезжали на ишаках, и если их кто приветствовал, то не успевали они и слова молвить в ответ, а уж ишаки замирали, как вкопанные: привыкли к тому, что их хозяева, в погоне за наживой, останавливались чуть не у каждого дома.

Канули в вечность те времена…

Валиджан смотрел на фотографию, вспоминал свое детство.

Как рассказывала Халниса-хола, он совсем маленьким тяжело переболел корью и рос слабым, хилым. У него и сейчас какой-то болезненный вид. И ростом Валиджан не вышел, куда ниже младшего брата. Но зато мать нахвалиться не могла его послушанием и старательностью. Отца они потеряли рано. Валиджан помогал матери по хозяйству, а в свободное время гулял с братишкой, посадив его на закорки.

В школе Валиджан увлекся фотографией: приобрел дешевый фотоаппарат и иногда на целый день закрывался в затемненной комнате. Не осталось никого из близких, кого бы он не сфотографировал. На стене до сих пор висит фотопортрет отца — Вали сам его увеличивал. Правда, изображение на портрете получилось чуть расплывчатым, но все равно Вали дорожил им больше, чем всеми другими своими снимками.

Один из снимков он принес в редакцию пионерской газеты, и с тех пор стал ее постоянным юнкором. Иногда он сочинял стихи, одно из его стихотворений, «Весна», было напечатано в газете — в тот день Вали готов был лопнуть от гордости! У него и сейчас хранилась эта газета, пожелтевшая от времени…

Он расхаживал по махалле с независимым видом: на шее алый галстук, фотоаппарат перекинут через плечо. Соседи звали его «крохой журналистом».

Когда Валиджан перешел в старшие классы, его назначили пионервожатым, и он целыми днями пропадал в школе.

Умер отец. В доме появился Буриходжа… Валиджан сразу его невзлюбил и не упускал случая напомнить, что Буриходжа им не отец, а дядя, амаки. Буриходжа пытался взять его лаской, но как только он попробовал учить мальчика молитвам, проповедовать шариат — Вали встал на дыбы. Буриходжа смекнул, что этот орешек ему не по зубам. И всю свою ласку и заботу перенес на Алиджана: брал его с собой в мечеть, на намаз-джума,[31] всячески баловал, стараясь вызвать ревнивую зависть в Валиджане, но того это совсем не трогало. И Буриходжа стал платить пасынку за неприязнь неприязнью.

В годы войны их семья бедствовала, как и весь народ. Все тогда жили одной мечтой, одним стремлением: приблизить победу над фашизмом!

Как-то Валиджан узнал, что неподалеку от них, на городской окраине, на пустыре, заросшем густым кустарником и сорняками, решили разместить эвакуированный с Украины машиностроительный завод. И верно — вскоре там появились люди, они очищали пустырь, засыпали гравием топкие подходы к нему. Райком комсомола обратился к старшеклассникам с призывом: помочь строительству! Валиджан забросил свой фотоаппарат и стал работать на строительной площадке: таскал кирпичи, замешивал цемент. Начало прибывать оборудование. Юноша с восхищением разглядывал огромные ящики с машинами и станками. Когда вырос первый заводской корпус, специалисты — рабочие и инженеры разных национальностей — принялись монтировать цехи. Одетые во что попало, уставшие, они трудились не за страх, а за совесть, не страшась ни холода, ни голода. Порой обед заменяла им затяжка едкой махорки — курево немножко прибадривало. Монтаж первого корпуса закончили быстро. Цехи один за другим вступали в строй. Валиджан остался на заводе, выучился на сталевара и уж так старался — с утра до позднего вечера не отходил от плавильной печи.

С завода Валиджан ушел в армию. Закончил в Пензе школу минометчиков, — и на фронт. Провоевав месяца три, с тяжелым ранением попал в госпиталь. Подлечился. И снова фронт.

А после войны Валиджан вернулся на завод. До сих пор стоит у вагранки, предав полному забвению увлечения мальчишеских лет: стихи, фотографию. Но он не жалел, что судьба его сложилась так, а не по-иному, он любил свой завод и свою «горячую» профессию.

А что любит Али?

Валиджан вновь поглядел на старую фотографию… В годы войны братишка беззаботно носился по улицам, в рубашке, выбивавшейся из трусов. Но и его неминовало военное лихо: сам голодал и видел, как трудно жилось всем вокруг, — многие пробавлялись лишь вареной свеклой, а иные падали от голода у своих станков…

Все это не могло не врезаться в детскую память. Почему же Али вырос таким беспечным?.. Вон ведь какой верзила — горы мог бы свернуть! А растрачивает силы черт знает на что. И разве он, Валиджан, не виноват в этом? Увлекся работой, обзавелся семьей, а братишку забросил, как когда-то свой фотоаппарат. А ведь Али — родная кровь. И не потерянный же он человек! Не случайно полюбила его такая славная девушка, как Фарида.

Или любовь слепа?

VI

Спустя неделю Валиджан навестил мать. Пришел не с пустыми руками — принес гостинцы: сливочное масло и разные сладости. Халниса-хола, готовившая плов, при виде старшего сына так вся и просияла… Ласково шлепнув его по плечу, она проговорила:

— Легок на помине! Только что о тебе подумала.

Она приняла из его рук сверток с гостинцами, пробормотала молитву. Валиджан дал ей и немного денег. Она начала было отказываться: «Ох, сынок, самому пригодятся, детишек же полон дом!», но потом сдалась на уговоры сына, взяла деньги и снова принялась за молитву, длинную-предлинную. Присев на супу, Валиджан поинтересовался, где брат.

— Вышел. Вот-вот должен вернуться. Выпей-ка пока пиалку чая, а я плов принесу.

Вскоре явился Алиджан. Не оглядываясь, прошел в дальний угол двора к любимому псу, Каплану. Присел возле, потрепал собаку по шерсти. Потом вымыл руки в арыке и только тут заметил брата. Вытерев мокрые ладони о рубаху под мышками, не спеша приблизился к супе и вместо приветствия только буркнул:

— А, ты…

В это время показалась Халниса-хола, с большим лаганом, полным плова.

Валиджан посмотрел на лаган, улыбнулся:

— Гляди-ка, все еще служит!

— Не разобьем, так еще век прослужит! — Халниса-хола вздохнула. — Покойный ваш отец любил добротные лаганы… Этот вот изготовил сын Мирсаида-гончара.

— Помню его. Творения гончаров, и правда, вечны. Во время раскопок много находят глиняных изделий: тысячелетия прошли, а они целехоньки. Настоящий-то труд бессмертен!

Алиджан сидел, поджав под себя ноги, хмурый, молчаливый; словно бы лениво бросал в рот щепотки плова. Брат продолжал, обращаясь к матери, но косясь на Алиджана:

— Мы у себя на заводе тоже чести не роняем, сейчас выпускаем хлопкоуборочные машины. Красавицы! А как завод вырос — целый город.

Алиджан покривился: опять его воспитывают!.. Он вытер руки, поднялся. Брат тоже встал:

— Отойдем-ка в сторонку. У меня к тебе разговор.

— Чувствую. Выкладывайте-ка побыстрее, что там у вас.

— Торопишься?

— Предположим.

— Ох, колючка! Ладно, если спешишь, я в двух словах: давай устраивайся к нам на завод.

— Спасибо за свежую идею.

— Что, что?

— А то, что свой воз сами и везите. А меня не троньте!

— Недотрога выискался! Ты оглянись вокруг. Сверстники твои страну отстраивают, богатырские вершат дела! Работают в жару и в холод, в дождь и в бурю. А ты?.. Слоняешься — руки в брюки — по махалле, отираешься возле чайханы… Пора бы и о завтрашнем дне подумать. Долго еще собираешься бить баклуши?

— Мое дело.

— Ах, твое?

— Именно.

— Лодырь ты — подстать Буриходже-амаки!

— Эй-эй! — глаза Алиджана загорелись недобрым блеском. — Попочтительней о старших!

— Вот-вот, чудный пример для тебя, есть кому подражать!

— Тебе, что ли?..

— А хотя бы и мне! Я-то работаю. А не сижу на шее у матери.

— Ах, вот ты как?

Алиджан, вспыхнув, бросился на брата, крепко схватил его за ворот — Валиджан даже не пошатнулся. Они стояли друг против друга, глаза — в глаза; Алиджан тяжело дышал…

Халниса-хола в начале этой ссоры сидела на супе, съежившись от страха и растерянности. Но когда запахло дракой, она, опомнившись, сорвалась с места, кинулась разнимать братьев. Повиснув на руке Алиджана, закричала, зовя на помощь. На крик прибежал сосед, молодой мельник. Он оттащил Алиджана от старшего брата, поволок его к дому:

— Не стыдно тебе? Опомнись…

Халниса-хола, стоя посреди двора с растрепанными волосами, взахлеб причитала:

— Войдод, горе мне, горе! Уж лучше умереть, чем терпеть такой срам на старости лет!.. Ох, сыночки мои…

Валиджан подошел к ней, ласково обнял за плечи:

— Не расстраивайтесь, мама… Мне, наверно, лучше уйти.

— Иди, сынок, иди, — мать легонько подтолкнула его в плечо. — Уж не обессудь, сам знаешь, какой нрав у брата… Кипяток! Иди, сынок.

Валиджан с убитым видом направился к калитке. Толпившиеся во дворе соседи провожали его сочувственными взглядами. Все были возмущены поступком Алиджана, поднявшего руку на старшего брата.

А Валиджан брел домой, еле перебирая отяжелевшими ногами. Мысли путались, в груди бушевало пламя — пожарче, чем в вагранке! Но как ни велики были гнев и обида на брата, они все же не могли заглушить другого, тревожного, беспокойного чувства: что же делать с Али, чем его прошибить?..

VII

Когда слух о ссоре братьев дошел до Буриходжи, он поспешил к Алиджану. Едва завидев своего «сыночка», всплеснул руками, возмущенно воскликнул:

— Тысячу проклятий на голову такого брата!.. Тысячу проклятий!

Он взобрался на супу, уселся, свесив ноги, на курпаче и продолжал с тем же гневным пафосом:

— И что это за чудовище такое? Не признает ни отца, ни матери! Младшего братишку обидел… Да и что можно ожидать от человека, способного отречься от своих родных? — Буриходжа, надо полагать, имел в виду себя. — Бой-бой, что же это делается на свете!.. — заметив, что Алиджан в нерешительности мнется возле супы, он жестом предложил ему сесть и снова заговорил сдавленным шепотом: — Ничего, сынок мой, Алиходжа, не горюй. Твой брат отвернулся от нас, он злой, черствый, душа у него черная, как ночь, — я слыхивал, что свой заработок он тратит на дела, запрещенные шариатом!.. Пусть же аллах покарает его! А ты послушный сын, почитаешь отца и мать — бог тебя вознаградит… Не горюй, сынок, пока я жив — есть кому о тебе позаботиться. Было бы у меня десять сыновей — я бы всех десять окружил заботами! Ты, сынок, молод, а у молодых богатство еще в земле зарыто. Все у тебя впереди. В твои-то годы, помню, мы такие пирушки закатывали, устраивали гапы,[32] бузу[33] хлестали… Молодость, молодость!

В это время от соседки вернулась Халниса-хола. Буриходжа, небрежно поздоровавшись с ней, опять принялся возмущаться:

— Ох, до сих пор не могу успокоиться. Когда же, наконец, угомонится твой старший, перестанет помыкать Алиходжой? Велика беда — мальчик не хочет быть простым рабочим! Другого дела для него не найдется, что-ли?.. А этот… пристал с ножом к горлу: на завод, на завод! Что Алиходжа не видел на этом заводе?.. Не брат — прямо тиран какой-то. Что ему надо от мальчика? Пока я жив — есть кому позаботиться об Алиходже, моем сыночке…

Хотя Халниса-хола и пропустила половину этой речи мимо ушей, но все же поспешила наставительно заметить:

— Слушай, сынок, и запоминай: отец добра тебе хочет. Жизнь наша — мгновение; ты уж уважь нашу старость, веди себя посмирней, не задирайся ни с кем…

Алиджан, сидевший с опущенной головой, тяжело вздохнул — все эти разговоры надоели ему не меньше, чем нравоучения брата.

VIII

Буриходжа приходился родичем отцу Валиджана и Алиджана. После смерти мужа Халниса-хола оказалась единственной владелицей большого дома на окраине города, большого фруктового сада — одной трудно было управляться с таким хозяйством, а дети сами еще нуждались в заботе. И, провдовствовав два года, она согласилась стать женой Буриходжи, хотя у того уже имелась семья. По-разному судачили люди об этой женитьбе: одни говорили, что Буриходже, видать, опостылела первая жена, Джария, другие уверяли, что Буриходжа из тех, кто отведал змеиного сала, он себе на уме и женился на вдове, чтобы прибрать к рукам доходный сад.

Халниса-хола относилась к Буриходже с признательным почтением и требовала от сыновей, чтобы они называли его не дядей, а отцом. Алиджан сперва стеснялся, но постепенно приучился обращаться к Буриходже по-сыновьи: «ата». А Валиджан не смог — и не захотел — к этому привыкнуть, и отчим для него так и остался «дядюшкой», «амаки»…

Женившись на Халнисе-хола, Буриходжа продолжал жить в своем городском доме, доставшемся ему в наследство от отца. Но он частенько наведывался и к Джарие, и к Халнисе-хола, в загородную свою усадьбу.

От Джарии у него было двое детей, сейчас уже взрослых: сын, Шамсиддинходжа, которого приятели звали просто Шамси, и дочь Вазирахон. Втайне Буриходжа помышлял о том, как бы обручить Вазирахон и Алиджана, — в этом случае, как он полагал, он одним выстрелом убил бы двух воробьев, «пристроил» и дочь, и пасынка…

Буриходже шел уже седьмой десяток. Худой, бледный, с запавшими щеками, он выглядел изможденным. Одевался строго и неизменно: зеленая бархатная тюбетейка, длинный бешмет, сшитый из плотного материала, не знающего износа. Вот уж десять лет Буриходжа не расставался с этим бешметом, носил его летом и зимой, весной и осенью. С боков и по краям рукавов бешмет лоснился, на локтях — заплаты, наложенные с помощью тонкой вышивальной иглы так искусно, что были почти незаметны. Чем бешмет изобиловал, так это карманами, три наружных, два внутренних, а еще маленькие кармашки для монет, вшитые в большие карманы, — всего восемь! Когда Буриходжа поднимался с места, карманы, набитые всякой всячиной, оттопыривались, и это придавало Буриходже какой-то взъерошенный вид. Он ни разу не отдавал бешмета в стирку, боясь, как бы его не застирали, не вымыли из него весь лоск, не укоротили век такой дорогой вещи… От бешмета исходил кисловатый запах — кто оказывался рядом с Буриходжой, невольно морщился.

После плова Буриходжа вытирал руки о голенища ичигов, чтобы кожа ичигов блестела и была прочней…

Походка у Буриходжи какая-то вихляющая: хромой — не хромой, сразу и не разберешь. Многие, правда, помнили, как долгое время он ковылял на костылях.

А случилось с ним вот что… Он услышал, что кожевники, за гроши, на вес, скупают голубиный помет. Сторож махалли, чтоб скрасить одиночество, держал голубей — штук пятьдесят-шестьдесят. Голубятню он соорудил на крыше своего дома, и кто проходил мимо, слышал, как мирно воркуют его крылатые питомцы. А днем вся махалля любовалась голубями, которые дружной стаей взмывали в небо и, шумя крыльями, кружили над домами.

Однажды вечером, в сумерки, сторожа, только было вздремнувшего, разбудило хлопанье крыльев, какая-то возня на крыше. Он решил, что в голубятню забрался кот и, прихватив увесистую дубинку, полез на крышу, ругая несчастного кота на чем свет стоит. Но не успел он приблизиться к голубятне, как из нее вывалилось что-то большое, тяжелое, покатилось по крыше, рухнуло вниз, на улицу. Это был явно не кот. Уж не собака ли?.. Сторож ступил на край крыши и увидел, как кто-то вприпрыжку, прихрамывая, бежит прочь от дома. «Стой! — закричал сторож. — Стой!» Беглец припустил еще пуще и скрылся за углом.

Утром сторож нашел в голубятне бельбох, в который был завернут голубиный помет. По молитве, вышитой на кайме, сторож без труда догадался, кому принадлежит бельбох. Он смел в кучу оставшийся в голубятне помет, добавил его к тому, что уже был в узле, и прямым ходом направился к Буриходже.

Хозяин сидел во дворе, хмурый, нахохленный, растирал салом босую ступню. Остановившись у калитки, сторож кринул:

— Амаки! Заберите-ка свое добро!

Буриходжа вытянул шею в его сторону, приложил к уху ладонь:

— Что ты сказал, сынок?

— Бельбох, говорю, возьмите!

— Бельбох? — фальшиво изумился Буриходжа. — Какой бельбох?

— Как какой — ваш.

— Это тот, что у тебя в руках?

— А разве он не ваш?

— Ох, глаза, глаза!.. Что-то я худо вижу… Да ты заходи, гостем будешь. Я сейчас чай заварю.

Сторожу надоела эта волынка, он сердито сказал:

— Вот что, амаки. Вы моих голубей не тревожьте. Нужен вам помет — скажите, сам соберу и принесу. Ловите!

Он бросил узел к ногам Буриходжи. Тот пробормотал какие-то проклятья, подтянул к себе узел. И снова принялся за ступню, вывихнутую при прыжке с крыши.

Ступня долго не заживала. С тех пор Буриходжа и припадал на левую ногу.

Много о нем рассказывали всяких историй…

Как-то хоронили одного из старейших жителей махалли. Когда тело покойного опустили в могилу, засыпали землей и совершили над могилой все необходимые обряды, могильщик подошел к одному из участников траурной церемонии и пожаловался, что ему слишком мало заплатили за услуги. Поднялся небольшой переполох, подозвали сына покойного. Тот, захлебываясь от обиды, сказал, что деньги могильщику взялся передать Буриходжа-амаки, которому было вручено пятнадцать рублей. Кто-то уже полез в карман, чтобы из своих денег доплатить могильщику и покончить с этим неприятным инцидентом, но в это время Буриходжа, под устремленными на него взорами, принялся шарить по карманам, извлек из одного сложенную вчетверо десятку и забормотал с наигранным удивлением, словно сетуя на свою рассеянность: «Ай-ай, вот, оказывается, куда она завалилась, а я и не заметил…» После этого случая один из аксакалов махалли, Расулходжа, сказал: «Если бы вдруг осла назначили имамом — я бы еще согласился молиться вместе с ним, но будь имамом Буриходжа — ноги бы моей не было в мечети!»

С юных лет Буриходжа питал активную неприязнь к общественно полезному труду. Пользу он во всем искал прежде всего для себя. И предпочитал заниматься знахарством, «лечил» хворых и увечных молитвами и заклинаниями.

Вообще Буриходжа славился суеверностью. Перед тем как выпить воды, он обязательно произносил заклинание: «Васаккихум рабоихум». Здоровается с кем-нибудь, так уж не преминет незаметно ощупать большой палец: по поверью у легендарного пророка Хызра, приносящего счастье тем, кто с ним встретится, большой палец без костей, а явиться к людям Хызр может в облике любого смертного. Даже когда Буриходжа обменивался рукопожатием с Валиджаном, то и у него, на всякий случай, щупал большой палец…

В махалле о Буриходже шла молва как о лодыре, невежде и шарлатане.

Чтоб только избавиться от вечных попреков, он устроился сторожем в магазин одежды, находившийся на одной из самых шумных городских улиц. Хватило его, однако, ненадолго, — даже нехитрые обязанности сторожа показались ему обременительными. Он начал прогуливать, ссылаясь на недомогание. У него потребовали бюллетень. Ничего не оставалось, как тащиться в поликлинику. Но что сказать врачу? Мол, его недуг в том и заключается, что ему невмоготу сидеть целыми днями на одном месте, словно пришитому? Навряд ли в этом случае полагается больничный лист. Разжалобить врача охами да вздохами? Доктор, наверно, не простак, его не проведешь. Может, без лишних слов взять да всучить ему узел с грушами?.. Э, не всякий на это клюнет!.. У Буриходжи от раздумий и вправду разболелась голова.

Больше всего врачей пугает высокая температура… Буриходжа встрепенулся: ладно, будет вам температура! Он испек в горячей золе небольшую картофелину, завернул ее в тряпку, пристроил под мышкой, туго обвязал лоб белым платком и с поникшей головой, со страдальческим выражением лица поплелся в поликлинику. Знакомые, восседавшие в попутной чайхане, видели, как он шел, плотно запахнувшись в халат, согнувшись в три погибели, и соболезнующе поматывали головами: ишь, как скрутило беднягу!

Вскоре Буриходжа уже сидел в коридорчике, возле кабинета врача, и, раскачиваясь из стороны в сторону, тихонько стонал. Когда мимо проходил кто-нибудь в белом халате, стонал громче. Он то и дело прикладывал ко лбу ладонь, всхлипывающе вздыхал, а глаза его так и бегали, как у вороватой галки… Кончилось тем, что две женщины и белобородый старик, пришедшие раньше, преисполнившись состраданием к несчастному, уступили ему очередь. Буриходжа, кряхтя, поднялся с места, еле волоча ноги, прошел в кабинет. Доктор, пожилая русская женщина, почтительно усадила Буриходжу на стул.

— Что с вами, ата?

— Ох, сестрица… Вот уж два дня… — он говорил прерывисто, будто задыхаясь, — весь, как в огне… Все тело ломит! Голова прямо раскалывается! На работу надо, а я… Апа, выпишите мне лекарства, какие надо, и этот… булутен.

Доктор внимательно посмотрела на Буриходжу — выглядел он, и правда, неважно, даже пот выступил на лице.

— Похоже, у вас температура, — она встряхнула термометр, протянула его Буриходже. — Ну-ка, смерьте.

— Ох, ох…

Буриходжа сунул градусник под мышку, где была зажата еще горячая картошка, и замер в смиренной позе, понурив голову, скорбно поджав тонкие губы. Через несколько минут он вернул градусник доктору. Та, надев очки, взглянула на шкалу и оторопела: ртутный столбик подскочил до сорока двух градусов!

С озабоченным видом она взяла больного за кисть, чтобы проверить пульс. Буриходже пришлось вытянуть руку — и картофелина выпала из-под мышки, глухо стукнулась о пол. Тряпица развернулась, картофелина медленно покатилась по кабинету. Доктор совсем опешила:

— Это еще что?

— Э-э… — только и промямлил больной.

— Откуда картошка?

— О, всемогущий! — Буриходжа закатил глаза. — Кто же это мне ее подсунул? Доктор-апа… Давайте я еще померяю… Ей-богу… у меня и без картошки эта… температура.

Последние слова он произнес без особой уверенности. Недоумение на лице докторши сменилось негодованием:

— Довольно!.. Какой позор!

Буриходжа нагнулся, поднял с пола картофелину.

— Кто же мне ее подсунул?.. Ума не приложу… Вот ведь оказия! — он как-то механически положил картошку в карман, встал, направился к двери.

Доктор смотрела ему вслед с горечью и презрением:

— Ну люди!.. Не стыдно вам?.. Дожили до седых волос…

А Буриходжа все бормотал под нос:

— О, аллах, кто же мне ее подложил, черт бы ее побрал?.. — у самых дверей он обернулся, уныло спросил: — Маржи-апа!.. Булутен, значит, не дадите?..

Женщина молчала.

— Ну да, ну да… Конечно… — Буриходжа распахнул дверь, вышел в коридор.

После его ухода доктор некоторое время сидела неподвижно, сжав виски ладонями. Потом усмехнулась, отправилась в кабинет главного врача и уже с юмором рассказала о проделке старого симулянта. Оказавшаяся тут же Фарида от души смеялась вместе с другими, но узнав, что это был Буриходжа-амаки, осеклась: он же — отчим Алиджана…

А Буриходжа, как только очутился в коридоре, сорвал со лба повязку и, прихрамывая, бросился вниз по лестнице, словно волк, преследуемый собаками. На улице он остановился, переводя дух, бессмысленно озираясь. Немного успокоившись, поспешил в знакомую чайхану. Те, кто чаевничал там с утра, воззрились на него с изумлением: эка, быстро выздоровел! Буриходжа забился в дальний угол, потребовал чаю. Со вздохом достал злосчастную картофелину — не пропадать же добру! — ногтями снял кожуру, произнес традиционное «бисмулла!» и съел картошку, запив ее чаем. Подняв голову, он увидел в другом углу приятеля, перед которым лежали разломанные лепешки, сахар, сладости. Тот жестом пригласил Буриходжу разделить с ним трапезу. Взяв свою пиалу и чайник, Буриходжа с готовностью пересел к приятелю, буркнул привычное «бисмулла!» и тут же жадно потянулся за лепешкой. Разжевывая ее, сказал: «Недаром молвится — сорок друзей разделят поровну и одну кишмишинку…»

Он любил, чтобы с ним делились!

И искренне огорчался, что государство обошло его своими щедротами…

Дело в том, что все старики, жившие по соседству, получали пенсию. Все, кроме Буриходжи, — не заслужил! Но сам он не желал с этим мириться. Сознание, что другим вот так, за здорово живешь, достаются деньги, а ему нет, было для него, как нож острый: он чувствовал себя так, будто его обокрали.

И собрав (а в большей части сфабриковав) какие-то бумаги, Буриходжа принялся обивать пороги разных учреждений. Он бился за пенсию до тех пор, пока ему не сказали: «Вот что, уважаемый, зря вы и свое время тратите, и у других отнимаете. Вспомните-ка пословицу: на жатве его нет, на току — нет, а у мельницы он первый!.. Кстати, бумаги-то у вас липовые, глядите, еще попадетесь с ними!»

Буриходжа понял, что все его хлопоты напрасны, и обмяк, словно шар, из которого выпустили воздух…

«Все в воле божьей! — думал он с ханжеским смирением. — Видать, прогневил я чем-то аллаха. Всемогущий, он может весь мир пропустить сквозь игольное ушко! — И тут же утешал себя. — Но бог и милостив — авось, с его помощью возмещу убытки… Что пенсия? Гроши. Заработаю и побольше…»

Все же у него кошки скребли на душе, когда он видел, как почтальон Абдурахим стучится в калитки соседей и торжественно отсчитывает им новенькие, хрустящие кредитки. Завистливым взглядом наблюдал Буриходжа за этой церемонией. Порой, чтоб хоть немного утешиться, он задерживал почтальона и обменивал свои мятые, засаленные ассигнации на новенькие, только что полученные из банка.

Денег же Буриходжа успел накопить немало. Частенько, когда дома никого не было, он вынимал из тайника матрац, куда были запрятаны его тысячи, и, дрожа от жадности, пересчитывал их…

Вот и сегодня, вернувшись от Алиджана, Буриходжа достал заветный матрац, уселся на полу со скрещенными ногами, положил его перед собой, сунул руку в распоротый угол — и побледнел, сердце у него упало: денег не было. Он лихорадочно шарил внутри матраца, наконец нащупал твердый узелок — лицо расплылось в блаженной улыбке. Он извлек узел, развязал его. Пересчитывая деньги, Буриходжа с острым наслаждением любовался каждой ассигнацией, как какой-нибудь чудесной картиной. Он соединил их в стопки, по десять бумажек в каждой, но едва начал раскладывать возле себя, как раздались чьи-то шаги. Буриходжа торопливо накрыл деньги подушкой, схватил с полки первую попавшуюся, истрепанную книгу и, плюхнувшись на подушку, раскрыв книгу, зашевелил губами, притворяясь, будто погружен в чтение. Дверь приоткрылась, в нее просунулась мальчишечья голова:

— Здравствуйте. Мама послала меня получить деньги за кислое молоко.

Буриходжа не пошевелился. Не отрываясь от книги, недовольно переспросил:

— Какие еще деньги?

— За кислое молоко… И сказала, чтоб вы вернули крынку.

— Крынка возле арыка. Забирай ее и уходи. Передай матери — я молился, чтобы у нее всегда было вдоволь кислого молока!

Мальчик растерянно посмотрел на Буриходжу и ушел. Но только Буриходжа слез с подушки, как заявилась Халниса-хола. Он вздрогнул, словно его застали на месте преступления; припав к подушке, обхватил ее обеими руками. Халниса-хола засмеялась:

— Что это вы с грязной подушкой обнимаетесь? Да оторвитесь от нее, чтоб ей остаться без хозяина!..

Буриходжу покоробило, но он смолчал, хмуро глянул на жену, усевшуюся напротив, и принялся вполголоса читать длинную молитву. Бормоча заклинания, он дул то на себя, то на Халнису-хола, то на подушку. Закончив молитву, ворчливо обратился к жене:

— Расспрашивал я о твоем старшем. Говорят, хорошо зарабатывает. По двести червонцев в месяц! Он завистливо вздохнул. — Подумать, двести червонцев!.. Куда только он девает такую уймищу денег? Нет, чтоб вспомнить о родителях… Ко мне и глаз не кажет. Хоть бы кто сказал ему, что заводов много, а вот где он найдет другого отца и мать? Да… Двести червонцев!

Вид у Буриходжи был совсем убитый.

IX

Валиджан знал, что Буриходжа жалуется на него каждому встречному и поперечному. Одним говорил, что это, мол, жена Валиджана заставила мужа порвать с родителями, другим — самого Валиджана изображал бессердечным эгоистом: мать и отец для него ничего не жалели, растили, пестовали, а он, как только начал прилично зарабатывать, бросил их на произвол судьбы… Буриходжа охотно распространялся на эту тему и перед соседями, и в чайхане перед незнакомыми людьми.

Когда Валиджану передавали слова отчима, он только стискивал зубы, но не давал воли своим чувствам.

Ведь все, в чем обвинял его Буриходжа, было злобным наветом. Это сам отчим после женитьбы Валиджана так к нему и не заглянул ни разу. Мать зашла однажды, но не пробыла и часу. Иногда наведывался Алиджан, но после недавней ссоры и он перестал навещать брата.

Уж неделя прошла, как они поссорились… Тяжело было на душе у Валиджана. Только жена да работа отвлекали его от невеселых мыслей.

Утром, отведя детишек в детский сад, Валиджан и его жена, Кимьяхон, — направились каждый на свою работу. Валиджана, как только он попадал на заводской двор, охватывало какое-то нетерпение, он прибавлял шагу, чуть не бежал, перепрыгивая через валявшиеся на земле трубы, горки металлолома. А когда входил в литейный цех и снова окунался в поток знакомых звуков — несмолкаемо гудели станки, шумело пламя в печах, — то мгновенно успокаивался, весь как-то подбирался, подтягивался…

Вот и сейчас, надев спецовку и кепку с синими защитными очками, Валиджан внимательно осмотрелся, подошел к мастеру Андрею Андреевичу и деловито принялся помогать ему, сразу, сходу включившись в привычный рабочий ритм.

Они наполнили расплавленным металлом небольшую форму, отправили пробу в лабораторию. Валиджан подбавил в вагранку газа — взлетели огненные брызги, — внутри вагранки чугун булькал, словно кипящий бульон.

Спустя несколько минут Валиджан взглянул на часы, поспешил к телефону:

— Экспресс-лаборатория? Почему не сообщаете результаты? Нет, не десять минут, а больше. Что?.. А нам каждая минута дорога. Вы отвечаете даже за секундное опоздание! Да-да. Так какой состав? Углерод — тридцать восемь, марганец — двенадцать, фосфор… Так. Спасибо.

Он вернулся к печи, стал через очки пристально наблюдать, как плавился чугун. Раздался звонок — это сигналил машинист крана. Валиджан задрал голову. Кран висел прямо над ним, машинист, высунувшись, сделал жест, будто перерезал на руке набухшую вену — это означало, что прекратилась подача доломита. Валиджан выбежал из цеха. Не прошло и пяти минут, как прикатила вагонетка с доломитом. Андрей Андреевич одобрительно кивнул: молодец, оперативно действуешь!

Через пятнадцать минут из летки в большой ковш полилась огненная струя расплавленного чугуна — словно яркая, четкая и живая радуга протянулась от печи к ковшу.

Подошел главный мастер, коротко объявил:

— Час двадцать минут. Здорово!

— Сократим срок плавки и до одного часа, — пообещал Андрей Андреевич, не отрывая взгляда от радуги-струи, брызжущей веселыми искрами. — За это бьемся. И добьемся! — он посмотрел на Валиджана. — Верно?

Валиджан чуть наклонил голову: верно!

А огнедышащая печь ярилась, ревела… Казалось, люди схватились с могучим, огромным львом: тряся рыжей взлохмаченной гривой, он с угрожающим рыком готовился к прыжку и отступал, утихомиривался, повинуясь воле человека, а потом, снова рыча, пытался на него наброситься, сбить ударом мощной лапы…

Но человек оставался полновластным хозяином дикого зверя — огня. Человек мог обуздать яростное пламя. Как Валиджан когда-то…

Давно это было, в конце войны. В цехе установили вторую печь. Собралось много народу. В новую печь завалили металлолом, на боевую вахту встали старейшие мастера, русские сталевары Иван Кузьмич и Андрей Андреевич. И плечом к плечу с ними — узбек, совсем юноша, худенький, среднего роста, — Валиджан. Взоры людей, окружавших печь, были прикованы к этим трем… Все напряженно следили за каждым их движением.

Печь была еще мертвая, холодная. Иван Кузьмич поднял с пола тяжелый ковшик, по форме напоминавший огромный ключ, передал его Валиджану:

— Возьми, сынок.

Валиджан принял из рук мастера ковш, поцеловал его, как солдат целует край знамени.

Андрей Андреевич прикрепил к его кепке синие очки:

— Это тоже тебе. А теперь иди, задувай печь.

Валиджан, волнуясь, подошел к топке, поднес огонь — печь запылала, огненный вихрь заплясал внутри, свиваясь в гигантское кольцо. Не прошло и десяти минут, как печь задышала в лица собравшимся жарким теплом. По цеху прокатилось громовое «Ура!». Два ветерана-мастера и их ученик, соблюдая старую традицию сталеваров, с минуту недвижно постояли возле печи, с гордо вскинутыми головами, потом приступили к будничной работе.

С той памятной для Валиджана минуты запылало в печи негасимое пламя, а сам Валиджан сделался его властелином…

Он плавил чугун, привык к плещущему в лицо жару, работал, обливаясь семью потами, а сил не убывало — прибавлялось!.. Он чувствовал, что способен своротить горы.

А вот с младшим братом ничего не мог поделать. Буриходжа, в борьбе за Алиджана, пока одерживал верх.

После работы, вернувшись домой, Алиджан — в который уж раз — поделился с женой своей тревогой:

— Ума не приложу, как вырвать Алиджана из-под влияния этого святоши, — он усмехнулся. — Заглянешь к нему в дом — чудится, будто попал в прошлый век. А братишка слушается его… Отчим обвил парня, как змея, — и что ему надо от Алиджана?.. Мой долг, долг старшего брата, помочь Али стать на ноги, а ничего не выходит! Как быть, Кимьяхон?.. Как быть?

X

Фарида проводила свой отпуск в Маргилане. Алиджан узнал, когда она должна возвратиться, и пришел на вокзал встретить девушку. Радость озарила лицо Фариды, когда она, выйдя из вагона, увидела на перроне Алиджана. Он, смущаясь, неуклюже с ней поздоровался:

— С приездом, Фарида!.. Как ехали?

— Спасибо, хорошо. Сами-то как живете? Как мама, здорова?

— Полный порядок!

Он взял вещи Фариды, мигом донес их до такси — девушка еле поспевала за ним, — уложил в багажник.

В такси Алиджан молчал… Ему было и сладко, и маятно оттого, что Фарида сидела рядом, и он видел ее по-детски пухлые губы, влажно-алые, словно окрашенные соком спелой раздавленной вишни, и точеную светлокожую шею, и высокую грудь, подобную трепетным белым голубям, и след от прививки, на обнаженной руке, выше локтя, напоминающий чеканку на золотой монете… На девушке было легкое крепдешиновое платье без рукавов. Алиджану вспомнилось, как бродила она с ним по городу в этом платье, тонкая, стройная, как камышинка, и многие оглядывались на нее. Казалось — надень на нее тысячу ватных халатов, ее фигурка все равно не утеряет стройности.

Фарида не отрывалась от бокового окна, будто сто лет не видала Ташкента. Обернувшись к Алиджану, восхищенно сказала:

— Сколько у нас цветов, зелени! Город-сад! — и тише добавила: — Что задумались?

— А, так.

— Как дела, Алиджан?

Вопрос Фариды напомнил Алиджану о неурядицах последних дней, о ссоре с братом… Брата он по-своему любил, и искренне досадовал, что их дружбе пришел конец. Вот уж правда, в жизни всегда — рубль без пятака, что-нибудь да не так!.. Жалко, что ли, Валиджану, что его брат наслаждается молодостью — пока молод! Отец, тот его понимает…

Алиджан вздохнул:

— Дела — хуже некуда.

— Что так? — Фарида взяла его за руку и заглянула в глаза. — Выше голову, Алиджан!

Когда они подъехали к дому Фариды, Алиджан занес во двор ее вещи и, как девушка ни уговаривала его остаться, тут же ушел.

Вечером Фарида навестила соседку, Халнису-хола, принесла ей гостинец — привезенные из Маргилана гранаты. Халниса-хола поблагодарила девушку, спросила:

— Как съездила, дочка?

— Как сами-то поживаете?.. Как амаки? Как ваше здоровье?

— Спасибо, дочка, грех жаловаться.

Фарида побыла у соседки недолго. Халниса-хола проводила ее ласковым, чуть снисходительным взглядом: ишь, доктор, а поскакала, словно козочка! Молодость, молодость…

XI

Когда пришел Алиджан, мать сказала:

— А ко мне Фаридахон заходила, дай ей бог счастья! Не забывает соседку. Славная девушка! Красивая, обходительная… — она улыбнулась. — А уж такая резвунья!

Алиджан опустил глаза, набычился и вдруг, вскинув голову, выпалил:

— Я люблю Фариду!

Для Халнисы-хола это было, как кирпич, упавший с крыши на голову. Лицо у нее вытянулось:

— Бог с тобой, сынок, что ты говоришь-то!.. Какая там любовь — надо о своей судьбе думать…

Утром заглянула Джахан-буви. Как раз в это время зашла и Фарида за ситом. Джахан-буви, которой давно приглянулась девушка, тепло поздоровалась с ней, а когда та собралась уходить, ласково потрепала ее по плечу:

— Долгих лет жизни тебе, доченька!..

Проводив Фариду, Халниса-хола пожаловалась:

— Сынок-то… Влюбился в Фаридахон!..

— И славно! — обрадовалась Джахан-буви. — Лучшей невестки не сыщешь. Гляди, какая газель!

Недавно Халниса-хола и сама расхваливала Фариду, но неожиданное признание сына сбило ее с толку — до сих пор у нее и в мыслях не было, что девушка может войти в их дом молодой хозяйкой… Это срывало планы Буриходжи…

— Уж больно резва, — сказала она осуждающе. — Держится-то как вольно!..

— Брось, Халниса!.. Ищешь, к чему бы придраться. Твои слова, как зеленый огурец: съешь, а во рту горечь. — Джахан-буви даже поморщилась. — Какую еще невестку тебе надо? Не девушка — клад!.. Словно создана для Алиджана. Уж заставит его взяться за ум!

Халниса-хола молчала — что ей было возразить?.. Она почему-то не хотела говорить, что сыну уже выбрали невесту.

А Фарида зачастила в их дом. Держалась она свободно, независимо, и Халниса-хола сама не знала, как к этому отнестись. Вроде бы, не хватало девушке смиренной застенчивости — больно уж самостоятельна! Так времена-то — новые… Но и в нескромности ее тоже нельзя было упрекнуть. А главное, дружба с ней благотворно сказывалась на Алиджане. После ее возвращения из Маргилана он ревниво следил за чистотой в доме, помогал матери в уборке, сам вставил новое оконное стекло взамен разбитого, вымыл окна, повесил белые, как снег, занавески.

Как-то Халниса-хола заглянула в комнату сына и поразилась: такая она была чистая, светлая, свежевыбеленные стены, тщательно прибранная постель, подушки — в белоснежных наволочках… Казалось, комната стала и уютней, и просторней.

Прежде-то за сыном не замечалось особой аккуратности… Стены его комнаты были желтые от папиросного дыма, на полу — окурки, постель вечно в беспорядке: он часто валился на нее, не раздеваясь.

И совсем уж растрогалась Халниса-хола, когда увидела на стене фотографию покойного мужа. Снимок этот давным-давно куда-то исчез. Оказывается, это Алиджан припрятал его и берег все эти годы! У Халнисы-хола защемило сердце. Сынок, сынок, не забыл родного отца…

И она с добрым чувством подумала о Фариде. Нет, что ни говори, а девушка — золото. Приветливая, добрая. И проворная, легкая, словно пушистое перо филина. Умом да сметливостью бог тоже ее не обидел: такая молодая, а уже доктор!.. И чистосердечия ей не занимать — открытая душа!

Все больше достоинств находила в девушке Халниса-хола…

Однажды, в субботу, Халниса-хола, сидя на супе, беседовала с Фаридой, которая зашла к ней после работы. Вскоре появился и Алиджан. День был знойный, парня, видно, измучила жажда. Едва кивнув Фариде, он бросился к ведру с водой, но мать остановила его:

— Водой не напьешься, сынок. Выпей-ка лучше чаю. Я достала цейлонский. Ах, какой ароматный! Он обладает и целебной силой — мне его заговорила атын-апа.

— Мама, когда вы перестанете верить во всю эту чушь?

Халниса-хола обиделась:

— Атын-апа — сноха внука святого!.. Ее молитвы творят чудеса. Я ради тебя к ней ходила.

— Ладно, — засмеялся Алиджан, — так и быть, отведаю чаю, сдобренного молитвой. Ха!.. А не обрызгала ли его слюной ваша атын-апа? Тогда его опасно давать даже Каплану.

У Халнисы-хола потемнело лицо. Фарида с осуждением взглянула на Алиджана: нашел, над чем шутить — над слабостью родной матери! Халниса-хола перехватила этот взгляд, и в душе опять восхитилась девушкой: чуткая, добрая!..

В одно из ближайших воскресений Халниса-хола должна была идти в Актепа на свадьбу племянника покойного мужа. И надумала взять с собой Фариду, хотя и не очень была уверена, что та согласится: свадьбу-то готовились сыграть по старым мусульманским законам…

Когда к ней зашла Фарида, Халниса-хола, испытующе глянув на нее поверх очков, нерешительно сказала:

— Фаридахон, доченька… Если я приглашу тебя на одну свадьбу — пойдешь со мной?

У Фариды задорно сверкнули глаза:

— А почему же не пойти? Спасибо. А когда свадьба? Хорошо бы в воскресенье.

Халниса-хола просияла:

— Свадьба-то как раз в воскресенье! Значит, согласна? — она замялась. — Только надень платье с длинными рукавами.

— Понимаю, — задумчиво произнесла Фарида. — Мы идем на мусульманскую свадьбу?

— Мусульманская — не мусульманская, какая разница! — рассердилась Халниса-хола. — Там будет много старых людей, они привыкли, чтобы девушки одевались скромно… Можешь ты их уважить?

— Да разве я возражаю? — мягко промолвила Фарида. — Как скажете, так и оденусь.

Халниса-хола проворчала что-то, уже миролюбивей; подумав, сказала:

— Хорошо бы платье из атласа. Найдется у тебя?

— Есть одно, да не для такой свадьбы.

— Идем-ка. Поищем у меня в сундуке.

Халниса-хола провела Фариду в большую комнату, открыла заветный сундук, в котором хранилась одежда. И поймала себя на том, что девушка эта стала ей как родная. Они уже держались друг с другом, как свекровь и невестка.

Приняв и приглашение на свадьбу, и все ее условия, Фарида совсем покорила сердце старой женщины.

Одному лишь дивилась про себя Халниса-хола: как мог такой ангел полюбить ее беспутного сына?..

XII

Сама Фарида не спрашивала себя: за что она полюбила Алиджана. Любила и все тут: сердцу не прикажешь! Девушке были известны все его похождения, порой становилось мучительно стыдно за него… Но чаще она испытывала не стыд, а боль и тревогу: что же он делает с собой? Ведь он не такой, каким его считает вся махалля! Когда они вдвоем, он и добрый, и умный, и смирный. И вот это — настоящее в нем, а все дурное — от избалованности и несдержанности. Он вспыльчив, своенравен, но он и сильный, благородный, храбрый!

Фариде никогда не забыть случая, после которого Алиджан, слывший драчуном и лоботрясом, предстал перед ней в новом свете, завоевав ее уважение и любовь.

Было это зимой, а зима тогда выдалась ярая, снежная. Снег валил и валил несколько дней подряд, пышно лег на крыши, дувалы, занес дороги. Ветви деревьев гнулись под его тяжестью, во дворах, вдоль тротуаров выросли огромные сугробы. Снег хрустел под ногами, в иных местах его намело по колено. Небо ненадолго прояснилось, а потом снова затянулось какой-то грязно-желтой мутью, снова на город посыпалась снежная крупа. И ударили морозы. По улицам метался пронизывающе-студеный ветер, колол лицо, щипал уши. Снег на улицах затвердел, лошади и верблюды медленно, осторожно переступали ногами, из ноздрей у них вырывались клубы пара. Колеса тяжелых грузовиков приходилось обматывать цепями, и все равно они буксовали. Стоило прохожему остановиться хоть на миг, как у него коченели ноги. Горожане не ходили, а трусили торопливой рысцой. Холодно, туманно, неуютно… Старики вспоминали, что такая же лютая зима была лет тридцать назад. Говорили также, что небывало жаркое лето уже предвещало и небывало суровую зиму.

Холод загнал стариков в теплые комнаты, да и люди помоложе старались не высовывать носа из дому. Лишь неугомонным ребятишкам нипочем были ни мороз, ни ветер. Их трудно было загнать домой. От веселой возни — в снегу, на ветру — их щеки алели, как спелые гранаты. Зима, заковавшая в лед ручьи и арыки, выстудившая жаркие печи, заставившая прохожих ежиться и дрожать от холода, скрывшая солнце за сплошной белой пеленой, оказалась бессильной перед непоседливой ребятней. Кипевшая в ребятах энергия, негасимый пыл маленьких сердец, чудилось, могли растопить снег и лед, отогреть студеный воздух.

На одной из улиц, выходивших к реке, дети с утра дотемна катались на санках. Под вечер они начали расходиться по домам. Лишь крохотная девчушка в синей шубке задержалась — она так долго и с таким нетерпением ждала, когда же ей можно будет вдоволь покататься с ледяной горки, и вот, наконец, горка вся в ее распоряжении. Девчушка ложилась на санки животом, и сани мчались вниз и скользили по берегу, вдоль извилистой речки. А потом девочка снова втаскивала санки на горку, и опять — вниз, к реке… Девчушка намерзлась и проголодалась, но слишком уж велико было наслаждение — пользуясь тем, что никто не мешает, снова и снова лететь на санях вниз, и у самой реки, раскинув руки, как ласточка крылья, круто сворачивать в сторону.

Темнело… На улице и на мосту стало совсем безлюдно, лишь изредка пробегал запоздалый прохожий, прикрывая варежками нос и щеки…

Девчушка взбежала на горку, легла на санки, ринулась вниз — и вдруг пропала из виду. Прошла минута, другая — девочка все не появлялась… На улице было тихо, пустынно — никто и не заметил ее внезапного исчезновения.

На балкон трехэтажного дома, выходившего окнами на речку, вышла женщина в пуховом платке, осмотрелась — и обмерла: она увидела, как человек, который медленно, чтобы не поскользнуться, переходил через мост, неожиданно остановился, как вкопанный, швырнул в снег корзину и, даже не сняв ватника, перемахнул перила и прыгнул в реку. Женщину кинуло в дрожь. Спятил он, что ли? Может, с собой решил покончить?.. Опомнившись, она ворвалась в комнату и, дрожа и запинаясь, рассказала о происшедшем сыну. Тот, недолго думая, накинул на себя пальто, рванулся к двери. Женщина попыталась было удержать сына, — если кто надумал утопиться, того не спасти! — но парень уже выбегал из квартиры, она только успела крикнуть вслед: «Осторожней!».

Прохожий, неожиданный поступок которого так ошеломил женщину в пуховом платке, в это время плыл саженками к девочке, беспомощно барахтавшейся среди льдин. Она вместе с санками сорвалась в речку и теперь еле удерживалась на воде. Ветер взвивал снег над рекой, вода была ледяная, и вся река — в осколках льда. Быстрое течение несло их вперед, сталкивало, разбивало… Плыть было трудно, намокшая, замерзшая одежда тянула вниз, а приходилось еще раздвигать ледяное крошево, и нужно было спешить — голова девочки то появлялась над водой и льдинами, то исчезала… Наконец, пловец добрался до тонущей девочки и, изловчившись, поймал ее за ногу, притянул к себе, обхватив одной рукой, так, чтобы голова оставалась над водой, поплыл к берегу. То и дело и девочка, и ее спаситель погружались в воду. Потом снова выныривали. Человек крепко держал девочку за воротник шубки, а тело ее становилось все тяжелей, совсем обмякло, она судорожно открывала рот — как рыба, выброшенная на сушу… Человек никак не мог выбраться на берег — мешала плотная ледяная кромка. Еекрая были острые, как стекло: ухватишься за них — и кажется, будто схватился за клинок кинжала… Плывя с девочкой вдоль берега, человек, наконец, приметил свесившийся к воде корень карагача; уцепившись за него, нащупал ногой дно, встал, поднял девочку высоко над водой… И услышал, как хрустит снег под чьими-то торопливыми шагами, — на берег прибежал парень, принял из рук пловца девочку. Тот совсем, видно, обессилел: держась за корень карагача, еле вскарабкался на берег… И оба заспешили к дому. Человек, спасший девочку, был высокого роста, богатырской стати, но бежал тяжело, спотыкаясь и падая. С ватника стекали струйки воды, и пока он добежал до дома, ватник обледенел. У порога квартиры их встретила женщина в пуховом платке. Ни о чем не спрашивая, впустила в комнату сына с девочкой и незнакомца. Вместе с ними вошло еще несколько человек — случайных свидетелей происшедшего…

Девочку уложили на диван. Вглядевшись в ее лицо, женщина всплеснула руками: «Батюшки, да это ж дочка Марьи Ивановны!». Она выскочила из квартиры и вскоре вернулась с матерью девочки. Мать — совсем молодая, с белым, как мел, лицом — кинулась к дочери, обняла ее и зарыдала… Кто-то уже успел вызвать «Скорую помощь». Девочку забрали в больницу, мать уехала вместе с ней…

Незнакомец, оказавшийся зеленым юнцом, собрался было уходить, но женщина не отпустила его: тоже герой — на мороз в мокрой одежде!.. Она дала парню чистое сухое белье, уложила его в постель, заставила съесть полкасы щедро наперченного супа. Парень согрелся, задремал. Сама она всю ночь не могла уснуть — столько пережила за вечер!.. К утру одежда незнакомца была высушена, он напялил ее на себя, стал прощаться с приютившей его женщиной. Она смотрела на него с тревогой: «Ой, сынок, ты отлежись пару деньков, — ешь маставу с перцем, укутывайся поплотней, так, чтоб пот прошиб, а еще хорошо — банки поставить. Как звать-то тебя?».

— Алиджан Дусматов.

Женщина сообщила фамилию парня в больницу, куда увезли девочку, — так впервые услышала Фарида об Алиджане и с тех пор стала приглядываться к соседу. И хоть девушку огорчали иные его шальные выходки и пересуды о нем заставляли краснеть от стыда за Алиджана, все же она старалась его оправдать: это все наносное, а главное в нем то, что двигало им, когда он бросился спасать незнакомую девочку…

Он сильный, смелый, самоотверженный!

XIII

Как-то утром Алиджан, раздетый до пояса, умывался холодной водой из арыка.

Только он намылил лицо и голову, как залаял Каплан. Алиджан повернулся к калитке, приоткрыл один глаз, но ничего не увидел: в глаз попало мыло. Он начал тереть глаза тыльной стороной ладони — защипало еще больше. Пока он жмурился и тряс головой, кто-то плеснул ему из пригоршни воду на голые плечи. Алиджан вздрогнул, выпрямился:

— Кто тут?

В ответ его снова обрызгали водой.

— Эй, хватит озорничать!

Вода шлепнулась ему на спину, и вслед за тем послышался звонкий смех Фариды:

— Поздно же вы встаете! Так все на свете проспать можно.

— Фарида?! Ой, сдаюсь!.. Вы мне все брюки забрызгали — кто их будет сушить, а?

Девушка заливалась веселым смехом, по всему саду разносилась колокольчиковая трель… Каплан, лежа в своем углу, снисходительно посматривал на расшалившуюся гостью.

— Полить вам на голову, Алиджан-ака?

— Хорошо бы… Глаза щиплет.

Фарида взяла лежавший в траве ковш, зачерпнула воды, окатила голову, шею, плечи Алиджана. Он только отфыркивался. Смыв с лица мыло, Алиджан открыл глаза и обернулся. Фарида стояла с протянутым ковшиком, в котором еще плескалась вода, чуть отстранившись, чтобы не замочить легкое крепдешиновое платье. Алиджан схватил ее за руку, ниже локтя, — девушка взмолилась:

— Ой, пустите! Платье забрызгаю.

— А будете еще хулиганить?

— Не буду, не буду! — она попыталась вырвать руку, вода из ковша выплеснулась на платье. — Ой!.. Честное слово, не буду.

— Не будете?

— Пустите же! Увидят…

Алиджан привлек к себе девушку, поцеловал ее в губы — она притихла, ковш выпал из руки… Когда он отпустил Фариду, она чуть отступила, бледная, присмиревшая; опустив голову, принялась с деланным огорчением разглядывать влажный подол платья:

— Видите, что натворили?.. Как теперь сестре на глаза покажусь?

— А ты подожди у нас, пока высохнет, — Алиджан обращался к Фариде то на «вы», то на «ты». — Чаю попьем.

— Нет, нет!.. Я ведь на минутку. За касканом.[34] Дадите? Сестра хочет манты приготовить.

Алиджан не отвечал. По его широкой обнаженной груди скатывалась вода. Фарида в смущении отвела взгляд, отошла к айве, росшей возле арыка. Некоторое время оба молчали. Фарида теребила айвовую ветку, с преувеличенным вниманием рассматривала пожелтевшие листья, спелые плоды. Но вот Алиджан, словно очнувшись от сладкого сна, бросился в дом, вышел оттуда уже в рубашке, взобрался на супу, где шумел самовар, сделал приглашающий жест:

— Думаю, вы все же не откажетесь выпить со мной пиалушку чаю?

— Я уже пила.

— Ну, одну пиалу!..

Фарида сдалась. Присев на край супы, она приняла из рук Алиджана пиалу с чаем, улыбнулась:

— Кто же так полно наливает?

— Фарида… Пока ты сама не станешь тут хозяйкой — я буду наливать до краев! — выпалил вдруг Алиджан и, заметив, как покраснела девушка, засуетился. — Вы усаживайтесь поудобнее… Вот варенье.

— Спасибо, — тихо сказала Фарида.

А Алиджан опять осмелел:

— Мама прямо души в вас не чает. Как вы вместе побывали на свадьбе, она покоя мне не дает: вот бы, говорит, мне такую невестку! Я говорю: а я разве против?.. Чем вздыхать — поскорей бы и брали ее в невестки.

Фариду от этих слов бросило в краску. Она низко наклонила голову. Но ее не оскорбляла откровенность Алиджана — наоборот, ее как раз и привлекали в нем отважная честность и простодушие, заметно выделявшие его, — так, во всяком случае, думалось Фариде, — среди сверстников. Скорей бы он только бросил эти замашки, отдававшие детством, да взялся за ум, нашел свое место в жизни!.. Девушка вздохнула и тут же поднялась с супы: надо же было показать, что не к лицу ей слушать откровения Алиджана.

— Я возьму каскан?.. А вы приходите на манты, через час они будут готовы. Сестра мастерица их стряпать. Придете?

Алиджан кивнул.

— А вы… любите манты? — она значительно посмотрела в глаза Алиджану.

Тот встрепенулся, готовно и озорно, тоже значительно ответил:

— Еще как люблю! Как можно их не любить? Они такие… такие… нежные!

Фарида взяла в кухне каскан. Увидев, что Алиджан встает с супы, намереваясь загородить ей дорогу, она стремглав кинулась к калитке, толкнула ее и убежала с задорным смехом.

XIV

В чайхане Таджибая, на иве, раскинувшей ветви над небольшим хаузом, пели перепела. Порой их песню заглушал шум проезжавших мимо машин, но как только машины удалялись, чайхану снова заполнял клекот перепелов. Таджибай, подавая посетителям чай, с наслаждением прислушивался к птичьим голосам, — вот поет старый перепел, а вот завел песню птенец, совсем недавно приобретенный чайханщиком… Когда Таджибай подошел к Алиджану, который сидел на сури, свесив ноги, парень одобрительно сказал:

— Гляди-ка, желторотый голос подал!.. — и с уважением добавил: — Силен голосишко!..

Чайханщику, хоть он и сердился на Алиджана, пришлось по душе, что тот со знанием дела говорит о его перепелах. Лицо Таджибая расплылось в улыбке:

— Недели нет, как я привез его из Актепа. Видно, не прогадал…

— Будь спокоен! — заверил его Алиджан. — Еще неделя — он так запоет, — твоего старика обставит.

— Все может быть.

— Да не может быть, а точно! Обставит.

— Дай-то бог!.. Но и старому рано еще на пенсию. Аксакал Хаитбай обещал мне за него целую арбу дынь. Да я не отдал…

— За целую арбу?

— А с какой это стати я своих бедана буду продавать?.. Я ему говорю: если уж вы такой охотник до перепелиных песен, так приходите в чайхану, слушайте, сколько душе угодно. А дыни свои съешьте сами. На что мне целая арба? Живот лопнет. Правильно я сказал?

— В самую точку!

— Ох, и люблю их слушать — хлебом не корми!

— Еще бы. Как поют-то!

Таджибай совсем растаял от похвал, которые Алиджан расточал его питомцам: ишь, сорванец-сорванец, а умеет ценить перепелиное пение, знает в нем толк! И интересный разговор умеет поддерживать.

— Чайку принести, братец? Уж такой заварю!..

— Спасибо.

Чайханщик убежал — он семенил мелко-мелко, ну, ровно как перепел, — и бельбох, спустившийся ниже пояса, чуть подрагивал. Вскоре Таджибай вернулся с чайником по всем правилам заваренного чаю и с маленькой голубоватой пиалой. Тщательно обтерев ее, он услужливо поставил чайник и пиалу перед Алиджаном.

Алиджан прихлебывал чай, смотрел на улицу, по которой громыхали тяжелые машины, груженные кирпичом для новостроек. Внимание юноши привлекла новенькая «Волга», в ней сидела девушка в тюбетейке, в легком крепдешиновом платье, очень похожая на Фариду. Алиджан вытянул шею… Да это Фарида и есть! Вот она взглянула в сторону чайханы, увидела Алиджана и поспешно отвернулась. Шофер, молодой парень, повернувшись к ней, что-то сказал, — она засмеялась, откинувшись на сиденье. Алиджан заерзал на месте. Ох, подвернись ему сейчас под руку этот шофер, уж он бы с ним разделался! А Фарида-то хороша… То-то она в последние дни словно сторонится его. Забежит к ним, — и пяти минут не пробудет, уже торопится обратно. Как-то сказала ему: «И не надоело вам слоняться без дела, Алиджан-ака?.. Вся махалля пальцами на вас показывает». Вот, вот, уже и критику наводит! А дня три назад он встретил ее на улице, — она только поздоровалась с ним и сразу же юркнула к себе в калитку. Теперь еще раскатывает в чужих «Волгах»! Видно, разонравился он ей… Решила, что не ровня они. При этой мысли Алиджан зябко передернул плечами, насупился… Он проследил за машиной мрачным, ревнивым взглядом, — она миновала мост, остановилась на той стороне реки. Фарида выскочила из «Волги» с сумкой в руках, поговорила с шофером и пошла по тротуару. Машина повернула, подъехала к чайхане. Шофер, отирая платком пот со лба, прошел прямо к сури, где сидел Алиджан, поздоровался с ним, — он оказался знакомым. Алиджан, продолжая хмуриться, протянул ему пиалу с чаем, шофер сделал глоток, перевел дух:

— Уф, упарился!..

— Не из Актепа едешь?

— Оттуда, — он с жадностью выпил чай, вытер рубашкой край пиалы, вернул ее Алиджану. — Жажда измучила.

— Дыней, что ли, объелся?.. Дыньки-то в Актепа — первый сорт!

— Э, — шофер хвастливо прицокнул. — Вот у меня в машине была дынька — так дынька! Не видел, когда мы мимо проезжали?

Алиджан метнул на шофера угрожающий взгляд, а тот, ничего не замечая, разливался соловьем:

— Ох, и краля… Фигурка — закачаешься. Я как увидел ее — сразу затормозил. Вылез, говорю — вот беда, мотор заглох. Ну, слово за слово, познакомились, я ее подсадил, всю дорогу трепались… Доехали до моста, она вдруг: амаки, остановите машину, я тут сойду. Да что вы, говорю, уж докачу до самого дома! А она свое: остановитесь да остановитесь, брат может увидеть… А я ей: вы только не называйте меня «амаки», у меня еще и борода не растет. А она…

Алиджан хмуро перебил его:

— А на руке у нее маленькие часики?

— Ну… да, — растерянно подтвердил шофер. — Совсем крохотные, как рыбий глаз.

Он пригляделся к Алиджану и прикусил язык. Э, да парень-то сам не свой. Может, это как раз брат той красотки? Вот влип! Наболтал с три короба — чего было и не было… Надо сматывать удочки, не то нарвешься на неприятность. Шофер пробормотал что-то, — то ли попрощался, то ли поблагодарил за чай, — торопливо поднялся и, не оглядываясь, зашагал к своей машине.

Алиджан, туча тучей, побрел домой.

Утром к ним забежала Фарида. В последнее время она и правда уклонялась от встреч и разговоров с Алиджаном, — «воспитывала» его мнимым равнодушием. Ей так хотелось, чтобы его, наконец, проняло и он образумился, устроился на работу, сделался бы достойным самого себя. Сегодня, правда, она чувствовала себя немного неловко, — кажется, Алиджан заметил ее в чужой машине и, наверно, бог весть что подумал, хотя никакой вины за ней не было: шофер просто подвез ее.

Фарида крикнула от калитки:

— Тетушка Халниса!

Никто не откликнулся. Она подошла к супе — там лежал Алиджан, нежась под солнцем.

— Алиджан-ака! Сожжетесь. Солнце-то как печет!..

Алиджан открыл глаза, увидел Фариду, — на ней было белое крепдешиновое платье, то самое… Значит, действительно не обознался: в машине сидела она.

Фарида не отставала от него:

— Что, тетушки Халнисы нет дома?.. Тогда приходите к нам пить чай. Ну, вставайте же, а то водой оболью!

Алиджан не пошевелился. Фарида с виноватым видом присела на край супы:

— Почему вы молчите, Алиджан-ака?.. Случилось, что-нибудь?

Алиджан, не меняя позы, буркнул:

— Вам лучше знать.

— Что знать? — ей не хотелось оправдываться перед Алиджаном — он и так должен ей верить! Все же голос у нее прервался. — В чем дело, Алиджан-ака?..

— Спросите у шофера, который вас катает…

Фарида вспыхнула:

— Придаете значение всякой ерунде!

— Это не ерунда. Я давно вижу…

— Что вы видите?

— А то.

Девушку возмущал и грубый тон Алиджана, и то, что он разговаривал с ней, развалясь на супе. Она вскочила:

— Ах, так?!

— Так.

— Ну, хорошо…

— Лучше некуда!

— Я ухожу, Алиджан.

— И правильно делаете. Не быть нам вместе — ни на этом, ни на том свете. — И он процедил сквозь зубы: — Ненавижу двуличность!

— А я — грубость, — отрезала Фарида и, не попрощавшись с Алиджаном, еле сдерживая слезы, кинулась к калитке…

XV

В субботу к жене и пасынку пришел Буриходжа. Халниса-хола сбегала в комнату за курпачой, расстелила ее на супе. Буриходжа важно уселся на курпачу из бекасама. Отдышавшись, спросил:

— Как здоровье, как идут дела? — он оценивающим взглядом окинул урюковое дерево, росшее напротив айвана, деловито заметил: — Так, ничего уже и не осталось…

Халниса-хола сразу поняла, что он хотел этим сказать: сколько же, мол, вы уже продали урюка?

Выдув две пиалы чая, Буриходжа с сочувствием посмотрел на понурого Алиджана:

— Сынок, что голову повесил?

Алиджан только рукой махнул:

— А!..

— Не горюй, все образуется. А я тебе работу подыскал.

— Работу?.. Какую еще работу?

— Хорошая работа. Доходная. — Буриходжа лицемерно закатил глаза. — Бездельники, говорят, неугодны и аллаху. — И поторопил Алиджана: — Вставай, пошли.

— Куда?

— Расскажу по дороге. Жалованье — семьсот рубликов. Ну, что же ты сидишь?

Алиджан вопросительно взглянул на мать, та только вздохнула:

— Сын обязан слушаться отца. Раз тебе говорят: иди — надо идти, а не допытываться, куда да зачем.

Алиджан с явной неохотой надел ботинки и отправился вместе с отчимом в город.

Некоторое время они шли молча: Буриходжа чуть впереди, с заложенными за спину руками, Алиджан — за ним. Когда миновали чайхану Таджибая, Буриходжа почему-то вздохнул и вознес хвалу богу. Потом, не оглядываясь на Алиджана, но так, чтобы тот слышал, принялся рассуждать о том, что, мол, деньги — всему начало, обеспеченный человек не пропадет ни на том, ни на этом свете, будут деньги — будет все, что душе угодно. Алиджан слушал его рассеянно. Ему вдруг вспомнилось, как кто-то из родственников сказал о Буриходже: «У него рублевка рублевку родит». И зачем ему столько денег?.. Жадничает, скопидомничает, копит, копит, а ради чего? Или деньги для него вроде бога? Золотому-то тельцу он поклоняется усердней, чем своему аллаху!

Из тесной, сжатой с обеих сторон пышной зеленью садов улочки они вышли на просторную, мощеную улицу, а потом отчим повел Алиджана по узким, извилистым переулкам… Наконец, они добрались до старой медресе. Алиджан заглянул во двор через дувал, который мрачным полукружьем охватил здание медресе. Двор был безлюдный, какой-то пустынный, — это навевало тоску. Они вошли в ворота. Буриходжа открыл дверь худжры, одной из комнат медресе. Произнеся традиционное «Ассалям алейкум!», поздоровался за руку с узкобородым человеком в чалме, восседавшим на паласе в неуютном полумраке; подозвав Алиджана, представил его бородачу и сказал, обращаясь к человеку, стоявшему рядом:

— Вот, таксир,[35] мой сын. Он готов выполнять все, что вы прикажете, — и подтолкнул Алиджана. — Сынок, теперь Абдулмаджидхан-аглям[36] будет тебе заместо отца. Слушайся его. А уж бог вознаградит тебя за послушание.

Абдулмаджидхан важно кивнул. Алиджан, глядя на него, чуть не рассмеялся. Лицо у будущего «отца» было не из привлекательных; верхняя губа вздернута, нижняя отвисла, и оттого казалось, что он скалит зубы.

Буриходжа подобострастно продолжал:

— Таксир, научите моего сына совершать намаз, читать коран, а уж он для вас в лепешку расшибется. Да, вы уже решили — насчет жалованья и жилья?

— Не беспокойтесь, ходжа. Жить он будет в этой худжре, еще с двумя молодыми слугами. Надеюсь, останется доволен.

Но Алиджан уже сейчас мог бы заверить будущего наставника, что доволен он не будет. Поначалу его забавляла вся эта комедия — и отчим, все-таки не упустивший случая напомнить о деньгах, и оскаленные зубы Абдулмаджидхана, — но когда отчим ушел, оставив его в худжре, среди незнакомых, неприятных ему людей, парня охватили тоска и злость. Намаз, коран… На черта ему все это сдалось? Да и отчиму на все это наплевать, просто надумал пристроить сюда «сынка» мальчиком на побегушках. Нашли дурака! Лучше уж он пойдет на завод, если всем так нужно его «жалованье». Тоже, конечно, невелика радость — вкалывать вместе со всеми «трудягами», но уж там, по крайней мере, не так тоскливо и душно. Здесь же все отдавало какой-то спертостью, затхлостью…

Первый же день пребывания в медресе совсем доконал Алиджана: вот тоска-то зеленая!.. Он чувствовал себя пришибленным и одиноким.

На следующее утро он вышел на улицу, поторчал у ворот, глазея на прохожих, словно узник, вырвавшийся на свободу. Взгляд его задержался на сухощавом, пожилом человеке в очках, шедшем по противоположному тротуару. Тот тоже пристально посмотрел на Алиджана, замедлил шаг, а потом торопливо пересек улицу и приблизился к юноше:

— Алиджан!..

— Салам, Абдугани-ака, — почтительно сказал Алиджан.

— Что ты здесь делаешь?

— Я?.. — Алиджан замялся. — Просто так.

Абдугани-ака покосился на ворота, возле которых стоял Алиджан, понимающе усмехнулся:

— Ах, просто так? — он испытующе заглянул в глаза Алиджану. — И тебе не стыдно? Сколько лет я учил тебя, сколько сил на тебя истратил! Значит, все мои старания, все знания мои, все книги и учебники, которые ты прочел, — все впустую?.. Больно сознавать это. Мне недавно присвоили звание заслуженного учителя республики, — губы его скривились в иронической улыбке. — А я, выходит, никудышный учитель! Да, да, никудышный, если не смог сделать из тебя человека. Обидно… Обидно!

Алиджан готов был провалиться сквозь землю. Что он мог возразить старому учителю? На такие упреки отвечают не словами, а делом. Он стоял молча, понурясь… Абдугани-ака в горьком недоумении, покачал головой, и, даже не попрощавшись с Алиджаном, удалился прямой, негнущейся походкой. Алиджан совсем сник. Он уважал своего учителя, да и все ребята любили Абдугани-ака, как родного отца. Юноше тяжело было перенести его презрение… А Абдугани-ака, отойдя уже далеко, не выдержал и обернулся. Он увидел, как его нерадивый ученик шагает прочь от медресе.

Алиджан шел домой.

<…>

<Отсутствуют страницы 129―144>
<…> заговорщицкие знаки. Это насторожило Алиджана — что они еще задумали?.. Он достал папиросу и закурил — было над чем поломать голову.

XXI

На землю опустились сумерки. Стрекотали кузнечики, прятавшиеся в траве, в трещинах дувалов. Над макушками высоких тополей бритвеннотонко сверкал серп молодого месяца. В арыке по-вечернему отчетливо журчала вода. Легкий ветерок колыхал листву деревьев — целый день они стыли в недвижном безмолвии, он словно оживил их. Повеяло вечерней прохладой…

Халниса-хола и Алиджан пили чай, сидя на супе.

— Сынок, — как-то нерешительно начала Халниса-хола. — Ты не слушай, что об отце говорят. Какой бы ни был, а он нам не чужой. Все-таки опора на черный-то день… Ты его слушайся, сынок.

Алиджан не понимал, куда клонит мать, но не прерывал ее, рассеянно прихлебывая чай, а она продолжала:

— Он говорит, ты уже взрослый, пора и о женитьбе подумать. — Алиджан вскинул на нее удивленный взгляд. — Слава богу, деньги у нас есть, выручила кое-что от продажи фруктов из нашего сада. Да и вещи кое-какие имеются — для невестки…

Разговор о свадьбе всегда волнует молодых! Алиджан закурил… Ведь и в самом деле, самая пора жениться. Он стал внимательней прислушиваться к словам матери.

— Слава аллаху, он дал мне сына, и я могу сосватать за него девушку, какая ему по душе. Нынче-то не прежние времена. — Халниса-хола хихикнула. — Помню, сосватали сыну нашего соседа, Мирсаида-гончара, дочку Абдукадыра, торговавшего халатами. Договорились о калыме, прошла помолвка — все честь честью… Невеста всем удалась: и лицом, и осанкой. Сыграли свадьбу. Жених прошел в угол, за полог, где сидела его суженая, поднял покрывало — да так и ахнул. Жена-то — рябая!.. Оказывается, сватам показали младшую дочь, красавицу, а помолвили сына гончара со старшей, рябой… Подумать только, как провели парня! Жених вышел из-за полога туча тучей: с ресниц снег падает! Слава богу, теперь никому не подсунут уродину, все на виду, на людях. Жених и невеста встречаются друг с другом и лишь потом идут за полог. Так-то оно и лучше. Без обмана.

Алиджан понимал, что это только предисловие, а самое важное впереди, но не торопил мать — пусть выговорится. Она полна была предрассудков и смирения перед мужем Буриходжой, но когда разговаривала с сыном и его сверстниками, любила порассуждать — как плохо было в старые времена и как хорошо в нынешние, любила показать себя женщиной развитой и самостоятельной. Вот и теперь она принялась ругать старину:

— Эти невежды улема напялили на нас паранджу, в ичкари держали, словно в тюрьме… А как свергли царя, так и мы, женщины, получили свободу. Помню, Казакова, Абидова, Шарипова выступали в женском клубе. Мы говорят, покончили с царским гнетом, теперь все равны, в костер паранджу! И многие побросали паранджу в огонь. Я тоже сожгла свою…

Алиджан все-таки решил вернуть мать к началу разговора:

— Мама, вот вы о свадьбе говорили… А ведь я еще не устроился на работу.

— И что? Женишься — поступишь куда-нибудь. А свадьбу не стоит откладывать. Сейчас-то самое время: фрукты поспели, виноград… А отец в тебе души не чает!

— При чем тут отец? — изумился Алиджан.

Халниса-хола замялась:

— Сынок, зачем далеко искать, когда рядом родня… Свои-то всегда надежней: как говорится, высыпется из-за пазухи, попадет в голенище. Твой отец мудрый и проницательный, он уж давно, все обдумал, и я с ним согласна. Прежде-то, каюсь, я о Фариде подумывала… Хорошая была бы невестка… Да вижу — черная кошка меж вами пробежала. Уж сколько времени соседка и глаз к нам не кажет. Видать, гордячка. Да ведь и то сказать — ученая, и постарше тебя… Что ж, значит, не судьба.

Алиджан насупился — ему не хотелось ни говорить, ни слышать о Фариде. Он давно ее не видел, и так как она не пыталась с ним примириться, повиниться перед ним, — окончательно уверовал в ее измену. А и то — разве он достоин любви такой девушки? Она образованная, самостоятельная. А он?… Лодырь и гуляка. Ничего, он еще всем покажет — чего он стоит! Небось, не хуже других. Силой же — с кем хочешь, может помериться!

В его раздумья вторгся умильный голос матери:

— Вазирхон тоже девушка смышленая…

— Вазирхон?! — только сейчас Алиджан начал понимать, что затеял отчим.

— А чем она плоха?.. Фариде-то, пожалуй, ни в чем не уступит. Сыграем, свадьбу, Вазирхон хозяйкой войдет в наш дом…

— На эту свадьбу вы и копили деньги? — лицо Алиджана стало злым, решительным. — Не бывать этому! И пусть отец не раскидывает сети…

— Да ты думаешь, что говоришь! — рассердилась и Халниса-хола, — Отец о тебе печется, а ты против его воли идешь?

— Мама!..

— Или мы худа желаем?.. Мы же тебе не чужие. И раз старшие решили — твой долг: покориться.

Алиджан усмехнулся:

— Выходит, отец и на моей женитьбе решил сэкономить? Чтоб из дому ни копейки не ушло?..

— Лаббай!.. Да что бы у него не было в мыслях — он твой отец. Кто противится воле родителей, тому всю жизнь жить в нужде.

— Ну и пусть! — Алиджан упрямо, по-бычьи наклонил голову.

— Разве Вазирхон плохая девушка? — в упор спросила мать.

— Да нет…

— Что она, хуже твоей Фариды?

— Ну, не хуже…

— Ты слышал о ней что-нибудь дурное?

— Нет.

— Так зачем же о ней так говоришь?

— А что я сказал?.. О ней я ни слова не сказал. Ну, да, она и хорошая, и умная. Она ведь моя сестренка, — он мотнул головой. — Вот тоже придумали: Вазирхон — мне в жены!..

— Не женишься на ней — опозоришь девушку. Уж вся родня наслышана о близкой свадьбе.

— Это отец постарался?

Халниса-хола совсем разошлась:

— Помолчал бы! Много вам воли дали. Запомни: будешь упираться, обидишь и меня, и отца. Мы не допустим, чтобы ты привел кого-нибудь с улицы! Тебе же добра желаем, неблагодарный. Не женишься на Вазирхон… на красавице нашей луноликой… проклянем!

Алиджан поднялся. Ну, и попал в переплет!.. Отчиму-то эта женитьба на руку, вот он и уломал мать, а она теперь наседает на него, на Алиджана. И уж раз они вбили это себе в голову, то скоро от него не отстанут. Да, пиковое положеньице… Как же из него выкрутиться?

Подавленный, мрачный, он вышел на улицу — надо было немного развеяться, собраться с мыслями…

XXII

На следующее утро Халниса-хола хмурилась, раздраженно гремела посудой. Даже Каплану от нее досталось ни за что ни про что — так стукнула пса, что он завизжал и забрался в конуру. Алиджан дал ему кусок черствой лепешки — пес не дотронулся до нее, глядел на хозяина жалкими, недоумевающими глазами… Алиджан ласково потрепал его по шее, лишь после этого Каплан, не вылезая из конуры, принялся с хрустом грызть лепешку.

Сам Алиджан старался не попадаться матери на глаза. Он понимал, что спорить с ней бесполезно. Она целиком была под влиянием отчима, а тот, видно, твердо решил добиться своего. Ну, так и он, Алиджан, тоже будет стоять на своем. Не жениться же, в самом деле, на Вазирхон, которая ему нисколечко не нравилась?..

Какая-то невзрачная, колючая. Худая, с желтым веснушчатым лицом… Жадность и крутой нрав отца породили в ней желчность и язвительность. Говорила она, отчеканивая каждое слово, — слова были хорошо прожарены… А язычок у нее — что жало змеи. Заденешь девушку — не поздоровится, таких колкостей наговорит — только держись! Да дело даже не в ее характере. Она Алиджану сводная сестра, еще не хватало — на сестрах жениться! Нет, он вовсе не намеревался подчиниться корыстным планам отчима. Только надо держать себя в руках. Как сказала однажды Джахан-буви, — к уму своему прибавь ума, а к гневу — терпения…

Когда Алиджан уже собирался уходить, Халниса-хола остановила его:

— Так что же мне сказать отцу?

Алиджан, задержавшись у калитки, спокойно, ответил:

— А то, что я вчера сказал.

— Ты подумал над своими словами?

— Еще как подумал!

Халниса-хола всплеснула руками и запричитала:

— Как же я ему теперь в глаза посмотрю?.. Что же это за мать, которая не может уговорить собственного сына?… Лучше уж мне умереть, несчастной, чем терпеть такой позор! Видно, я богом проклята, не дал он мне в жизни счастья и радости. — Она всхлипнула. — Вот помру… зароете меня в холодную землю… и позабудете.

Алиджану и больно, и жалко было смотреть на мать. Но он подавил в себе жалость, только сказал с лаской:

— Не надо, мама. Не расстраивайте себя.

И, круто повернувшись, выскочил на улицу.

Когда он проходил мимо школы, в которой когда-то учился, из здания вышел Абдугани-ака. Алиджан поспешно свернул за угол. На мгновение задумался, не зная, на что решиться, потом вышел из укрытия, нагнал старого учителя, окликнул его:

— Салам, Абдугани-ака!..

Учитель взглянул на него поверх очков:

— О, Алиджан! Рад тебя видеть.

— Как здоровье, Абдугани-ака?

— Спасибо, не жалуюсь. А как твои дела? Что же не зашел ко мне, когда я приглашал?

— Мне… мне хотелось зайти, — Алиджан смешался, но тут же овладел собой. — Стыдно было, Абдугани-ака! Только вы не подумайте… я там… ну, в медресе… и дня не пробыл. Честное слово! Отчим меня туда затащил, я… я хочу на настоящую работу. Я уж был на заводе. Только… Мне надо с вами посоветоваться, Абдугани-ака.

— Ну, вот и хорошо, что мы встретились! К обоюдному, так сказать, удовольствию. Пойдем в сад, там потолкуем.

И, положив руку на плечо Алиджана, Абдугани-ака повел его в школьный сад.

XXIII

Андрей Андреевич от души радовался решению Алиджана поступить на завод. Правда, он скрывал свою радость и от Валиджана, и от Шермата: как бы еще парень не передумал, с него может статься…

Но в перерыве они все-таки заговорили об Алиджане.

— Парень-то, вроде, ничего, — поделился своим впечатлением Шермат. — Верзила — дай бог! Только какой-то неуклюжий… Увалень.

— Не скажи, — возразил Андрей Андреевич. — Алиджан настоящий богатырь. Ему бы только дело по сердцу, а уж он горы свернет. Увлечь его нашей специальностью — знатный из него выйдет сталевар.

— Дружки у него плохие.

— Надо оторвать его от них. Попадет к нам — эта вот печь его и закалит. Да и дружками не худо бы заняться…

Алиджан должен был прийти в цех на следующий день. Андрей Андреевич, Валиджан и Шермат прождали его до обеда, а он все не появлялся. Начальник цеха, Иван Кузьмич, проходя мимо Андрея Андреевича, спросил:

— Где же твой богатырь-то?

Мастер пожал плечами:

— Ума не приложу! Может, в отделе кадров задержался?

Но его уже охватило беспокойство…

В конце рабочего дня, так и не дождавшись Алиджана, старый мастер позвонил в отдел кадров. Ему сказали, что Алиджан и туда не заходил. Андрей Андреевич только головой покачал…

Не пришел Алиджан и на другой день. Видя, как встревожен Андрей Андреевич, Шермат сказал:

— Завтра схожу к нему, узнаю, в чем дело, — и с угрозой добавил: — Ну, если застану его опять в чайхане — ему не поздоровится!

— Что ты сказал, Шермат? — рассеянно переспросил Андрей Андреевич.

— Говорю: если он опять за старое — не будет ему от меня спуску!

— Достаточно, если ты узнаешь, почему он не пришел.

— Ладно, будь по-вашему, — недовольно буркнул Шермат.

Утром, направляясь на работу, он заглянул к Алиджану. Во дворе была только Халниса-хола — она сидела в одиночестве на супе, печальная, с заплаканными глазами…

— Алиджан дома, хола?

Халниса-хола горько вздохнула:

— Уехал мой сыночек…

— Уехал?..

— Совсем уехал из Ташкента! Обиделся на меня и на отца. Тут, говорит, нет мне жизни, — она заплакала. — Уж я ли о нем не радела, не заботилась? Уж я ли не берегла его? Бог с ним, что он не работал, — пусть бы жил у меня под крылышком, я бы и горя не знала… А он… уехал, оставил меня одну.

— А куда уехал?

— Ох, и ведать не ведаю!.. В другой город.

— Ну и дела! — Шермат почесал в затылке. — Вот непутевый!

— Истинно — непутевый! — горячо поддержала его Халниса-хола. — Намучилась я с ним, совсем извелась… Что только ни делала, чтобы из него человек вышел! Ох, сынок, Шерматджан, не чадо мне бог послал — беду на мою голову! И еще нас же попрекает: мол, допечете вы тут меня…

Шермат ничего не понимал, но все же принялся утешать Халнису-хола:

— Не горюйте, хола…

— Как же мне не горевать!

— А вы все-таки не расстраивайтесь. Ведь, наверно, не на край света уехал. Обоснуется — пришлет письмо, сообщит адрес.

— Сказал, что напишет. — Халниса-хола хлопнула себя по лбу. Ох, я, старая!.. Памяти-то совсем нет. Он же записку оставил. Передай, говорит, Андрею-ака, нашему соседу.

— Где же записка? — встрепенулся Шермат. — Давайте ее мне, я передам Андрею Андреевичу.

— Сейчас, сейчас. — Халниса-хола, не переставая вздыхать, достала из-под кошмы, на которой сидела, сложенный вчетверо листок бумаги, протянула его Шермату. Тот схватил записку, поблагодарил Халнису-хола, торопливо попрощался с ней и стрелой помчался на завод…

Там вместе с Андреем Андреевичем они прочитали записку. Алиджан писал карандашом, почерк был корявый, неровный: «Уважаемый Андрей-ака!.. Такая тут заварилась каша, что пришлось мне прямо-таки бежать из Ташкента. Встретимся когда-нибудь — все объясню. Уж вы не браните меня, честное слово, я не виноват. Так все получилось… А уехал я, по совету своего бывшего учителя, на строительство ГЭС. Вашу доброту вовек не забуду. Вы меня на ноги поставили. Искренне ваш Алиджан».

Андрей Андреевич задумчиво пожевал губами:

— Какая его муха укусили?.. Ничего не понимаю…

XXIV

У участкового врача не бывает спокойных дней. То на машине, то на велосипеде, то пешком Фарида спешила к больным. Поликлиника, где она работала, находилась на окраине города и обслуживала дальние махалли.

Однажды Фариду вызвали к больному, жившему близ пригородного колхоза. Она отправилась пешком. Шла и любовалась налитыми яблоками в отяжелевших садах, стайками птиц, перелетавших с места на место… Как тут красиво — в целом свете не сыскать уголка живописней!..

Она перешла мост, перекинутый через бурную речушку, свернула на большую, всю в зелени, улицу. В одном из дворов, через открытую калитку, Фарида увидела женщину в белом платке, сидевшую перед тандыром. Тандыр пялился в пространство своим широко раскрытым черным глазом… Женщина была неподвижна, как тандыр, она с каким-то безучастием уставилась в одну точку. Фарида, проходя мимо, кивнула ей — та не ответила на приветствие, даже не пошелохнулась. На обратном пути Фарида снова увидела женщину в белом платке, сидевшую в той же позе и все так же смотревшую перед собой неподвижным взглядом. А прошло уже около двух часов…

Ночью Фарида не могла уснуть — все мерещилась ей эта женщина. Что-то неестественное было в ней.

В полночь Фариду подняли — срочный вызов. Но и ночные заботы не отвлекли ее от мыслей о женщине в белом платке. Вернувшись домой, Фарида снова легла, а сон все не шел. Все стояла перед глазами эта несчастная. Да, Фарида была уже уверена, что женщина несчастна. Может, душевнобольная?.. Какой у нее бессмысленный взгляд!..

На следующий день Фарида сама, по доброй воле, отправилась в окраинную махаллю. Вот тот двор… Тандыр… Как раз в это время женщина в белом платке, медленно, словно с трудом переставляя ноги, приблизилась к тандыру, уселась на пенек. Фарида вошла во двор, приветливо сказала:

— Здравствуйте, хола!..

Женщина обеспокоенно вскочила, как-то странно озираясь по сторонам, будто ища, кто с ней поздоровался.

— Салам… Кто это?

— Я Фарида, из поликлиники.

— Хуш келибсиз, Фаридахон. Проходите, пожалуйста, — лицо женщины озарила радушная улыбка. Фарида протянула ей руку — женщина словно и не заметила этого жеста.

«Да она же слепая! — догадалась Фарида, — Как же я сразу-то не поняла? Бедняжка!..»

Слепая повернулась к дому, крикнула:

— Мама!.. Идите сюда. К нам — гостья.

Из дому вышли женщина средних лет, ее можно было принять за сестру слепой. Фарида смутилась: слепая, судя по всему, была моложе нее, а она назвала девушку «хола» — «тетушка». Как же старит человека слепота!..

Фарида поспешила исправить свою оплошность:

— Как вас зовут, сестренка?

— Халида.

Со двора было видно колхозное поле, расцвеченное пестрыми платьями сборщиц хлопка. Поле, раскрывшийся хлопчатник, ловкие движения женщин — все было прекрасно!.. А Халида лишена возможности любоваться этой красотой, участвовать в общем труде. Сестренка, сестренка, а ведь ты тоже — хозяйка этих полей!

Мать Халиды рассказала, что еще в трехлетнем возрасте девочка начала терять зрение. Врачи только сокрушенно покачивали головами: поврежден хрусталик, болезнь неизлечима. И Халида, смирившись с судьбой, перестала ходить по врачам. Но росла она доброй, любознательной, слушала радио, горячо интересовалась всем, что происходило на свете.

— Я помню солнце, — сказала Халида. — Как выйду из дому — так чудится, что снова его увижу…

У Фариды от этих слов защемило сердце. Она не была окулистом и все же посмотрела глаза девушки. Прощаясь, пообещала привести хорошего глазного врача.

Свое обещание Фарида выполнила на другой же день: пришла к Халиде с пожилым, опытным врачом. После тщательного осмотра он о чем-то посовещался с Фаридой, так, чтобы его не поняла больная. Вид у врача был строгий и озабоченный. А Фарида, уходя, ободряюще улыбнулась девушке, хотя та и не могла видеть ее улыбки.

Через неделю она снова наведалась к слепой и вскоре стала в доме своим человеком.

Однажды, присев перед Халидой на корточки и взяв ее за руки, она сказала:

— Халидахон, сестренка, мы тут посоветовались… Ты должна лечь в клинику. Доктор — помнишь его — предполагает, что у тебя глаукома, помутнение хрусталика. Теперь эту болезнь вылечивают.

— И я… буду видеть? — взволновалась девушка. Фарида почувствовала, как у нее дрожат пальцы.

— Надо надеяться. Но придется полежать в клинике не меньше месяца.

— Да я… я на все готова, только бы опять увидеть солнце! Увидеть, а там хоть умереть…

— Ну, ну зачем же умирать?.. Тогда лишь и жить!

Девушка вдруг уронила голову на руки и разрыдалась. Фарида наклонилась над ней, заглянула в незрячие глаза — в них стояли слезы.

— Сестренка! Да у тебя слезы на глазах!.. Значит, наши предположения верны — тебе можно вернуть зрение. Ты ляжешь в клинику ТашМИ, там замечательные профессора. Я сама поведу тебя туда.

Фарида была еще неопытным врачом, но умела найти путь к сердцу больного. Ей верили — поверила и Халида.

Фарида рассказала о ней своим старшим подругам из глазной клиники — Тулкуной, Оксане и другим бывшим однокурсницам — все приняли живое участие в судьбе слепой девушки. Вместе с подругами Фарида добилась, чтобы больную осмотрели лучшие специалисты клиники. С жаром доказывала она, что Халиду можно вылечить — она сама готова была отдать свой глаз, лишь бы Халида увидела солнце! Врачи, профессора улыбались — так радуются полководцы отваге солдата, хотя он, может, и нарушил устав… Отвечали они, правда, уклончиво:

— Наш долг — помочь девушке…

— Посмотрим, что покажут анализы…

А про себя думали: «Большое, доброе сердце у Фаридахон — как не пойти ей навстречу?»

И вот Халида в клинике. Ее поместили в палату, где лечащим врачом была Тулкуной. Халида привязалась к врачу — голос Тулкуной напоминал голос Фариды, в нем теплилась такая отзывчивость! Халиде было приятно, когда доктор дотрагивалась до ее руки, щупая пульс; касалась ее глаз — какие это были мягкие, чуткие прикосновения!.. Однажды она услышала, как кто-то спросил врача: «Как дела у вашей смуглянки, Тулкунойхон?», и та ответила: «У Халиды? Отличные. Скоро можно будет оперировать». Так Халида узнала, что она смуглянка, хотя и представить не могла, что это за смуглая кожа…

А потом, как от нее ни скрывали, Халида узнала, что одной женщине из их палаты сделали операцию, а зрение так и не восстановилось… Девушка совсем пала духом. Все ее надежды рушились! Но ее окружали такой заботой, и в голосе Тулкуной, когда она говорила о предстоящей операции, звучала такая спокойная уверенность, и врачи с помощью самых тонких и точных медицинских приборов так тщательно проверяли ее глаза, сердце, общее состояние, что Халида вскоре приободрилась: все думают о ней, все об одном хлопочут — как бы вернуть ей зрение… Как же не верить этим людям? Халида понимала, как трудно им приходится: сорвать завесу с ее глаз — все равно, что рассеять темные, плотные тучи, закрывшие солнце! Но меч науки — могучий и острый, он может, как масло, рассечь самую твердую сталь!

Операцию Халиде делал главный врач клиники, старейший хирург-окулист. Ему ассистировали Тулкуной и Оксана.

А в вестибюле клиники, застывшая, словно изваяние, сидела в ожидании мать Халиды.

Через некоторое время — женщине казалось, что миновала вечность, — к ней сошла Тулкуной, обняла ее, сказала, что операция прошла успешно. Женщина только вздохнула с надрывом…

Спустя несколько дней Тулкуной сняла повязку с глаз Халиды. Она повернула девушку лицом к широкому окну, из которого лился поток света.

— Открой глаза, Халидахон. Фарида говорила, что ты помнишь солнце… Посмотри в окно!

Халида усилием воли открыла глаза и испуганно вскрикнула:

— Ой, что это?!

Тулкуной крепко держала девушку за плечи:

— Это солнце. А теперь повернись ко мне. Видишь меня?..

Смутно, словно сквозь дрожащую пелену, Халида увидела перед собой черные глаза Тулкуной, подобные виноградинкам чараса, опущенным в воду… Потом из тумана выступили тонкие брови, все лицо врача…

— Вижу… Вижу!.. — взволнованно прошептала девушка.

— Что ты видишь?

— Вижу… Солнце! — Халида ласково, с любовью, провела рукой по лицу Тулкуной — первому открывшемуся ей лицу…

Тулкуной улыбнулась:

— Это я, Халидахон!

— Вижу… Вас вижу! — глаза у девушки были широко открыты. — А Фаридахон похожа на вас?.. Она похожа на вас, да?

В это время в палату вошел профессор с двумя женщинами в белых халатах. Одна из них была Фарида. И удивительно — Халида сразу ее узнала…

XXV

По обе стороны дороги, ведущей к котловану строящейся ГЭС, — металлические конструкции, части турбин, беспорядочно наваленные друг на друга ящики. Все ждало своего часа… Высоченные подъемные краны напоминали огромные корабельные якоря. Справа от них — склады, гаражи. И всюду холмы вынутого грунта.

Тут-то и работал Алиджан — бетонщиком. Он загорел, кожа на лице, плечах, руках облупилась, обветрилась. На ладонях — мозоли…

Нелегко давалась ему новая жизнь.

Поначалу, в первые дни работы, Алиджан затосковал. Он скучал по чайхане Таджибая, по плову с чесноком, источавшему острый аромат, по винограду «абаки» — на стройке подобной роскоши не было и в помине. В минуту слабости он чуть было не дал тягу со стройки. Но что-то его удержало — скорее всего, упрямство и самолюбие. Онведь дал слово Абдугани-ака честно трудиться на строительстве ГЭС. Как бы он посмотрел в глаза старому учителю, если бы удрал в Ташкент?.. Да и перед отчимом не хотелось выглядеть струсившим, потерпевшим поражение. Нет уж, он никому не даст повода злословить! Он всем докажет!.. А что докажет — Алиджан толком еще и сам не знал. Он только работал, стиснув зубы, стараясь ни о чем не думать. А так как люди рядом с ним трудились не за страх, а за совесть, то и Алиджан все силы прилагал, чтобы от них не отстать, — что он, хуже других, что ли?..

Энергия, дремавшая в нем, нашла, наконец, выход. Алиджан и сам не заметил, как постепенно втянулся в работу. Наверно, если бы его увидел кто из старых дружков, Алиджан бы смутился и сделал вид, что «вкалывает» без всякого интереса и энтузиазма, лишь потому, что заставили обстоятельства. Но перед строителями ГЭС нечего было стыдиться. Здесь энтузиазм был нормой жизни, и Алиджан дал полную волю своей богатырской силе. Никому и в голову не приходило, что совсем недавно он славился как отпетый лодырь.

А вскоре Алиджан поймал себя на том, что перед одним человеком он особенно жаждет отличиться… Отличиться же на стройке можно было только одним: трудовыми успехами. Правда, Алиджан стал тщательней следить и за своей внешностью — как ни тянуло лишнюю минуту понежиться в постели, он все-таки вскакивал пораньше, чтобы перед выходом на работу успеть побриться, привести себя в порядок.

Однажды, шагая к котловану с экскаваторщиком Казимом, с которым он подружился на стройке, Алиджан небрежно спросил:

— Ты случайно Малику не знаешь?

— А у нас их две, — улыбнулся Казим. — Одна Каримова, другая Рахимова. Тебя какая интересует?

— Никто меня не интересует! — покраснев, буркнул Алиджан. — Ну… черная такая, среднего роста.

— Они обе черные и обе среднего роста. Ладно, разберемся.

В котловане шла в это время укладка стен будущей ГЭС — огромный кран оторвал от земли двадцатипятитонную железную махину в форме буквы «Г», поднял ее на высоту около сорока метров. Арматура описала в воздухе полукруг, медленно плывя к железобетонной стене, где ее ждали электросварщики, — издали они походили на галок, облепивших стену. Казим устремил вверх напряженный взгляд:

— Арматуру надо установить во-он там, припечатать тютелька в тютельку. Нельзя ошибиться ни на сантиметр!.. Сложная работенка.

— Да я знаю, — сказал Алиджан, с беспокойством следя за работой крановщика.

Махина приближалась к стене.

Вот она чуть опустилась, подалась в сторону… Алиджан и Казим, прикрыв глаза ладонями, смотрели вверх. Казим одобрительно цокнул языком:

— Молодчина! — он повернулся к Алиджану. — Неопытный-то крановщик провозился бы целый час.

Махина еще чуть качнулась и уверенно легла на стену. Послышались восхищенные возгласы электросварщиков:

— Ай, молодец!.. Как в аптеке!

Они, не медля, приступили к сварке — тут и там забили фонтанчики бледно-голубых искр.

К спустившимся на землю крановщицам уже спешили инженер и прорабы, наблюдавшие за их работой со шлюзов. Инженер, седоватый, щуплый, вытер платком взмокший лоб:

— Спасибо, доченька. Ты, Рая, стала мастером своего дела. А помнишь, как в прошлом году снимала грузы с платформ, — у меня колени тряслись от страха и за тебя, и за груз.

Рая рассмеялась:

— Ошиблись, товарищ инженер! Арматуру-то переносила не я, а моя помощница, Лика — она показала на стоявшую рядом с ней тонкую, хрупкую девушку в красной косынке. — Она уже третий раз устанавливает арматуру.

Казим толкнул Алиджана в бок:

— Это одна из Малик. Не та? — и увидев, как побагровел юноша, добродушно усмехнулся. — Выходит, попал в точку. Пошли, поздороваемся.

Он потащил друга к крановщицам. Малика, сняв рукавицы, протянула Алиджану руку, тот осторожно пожал ее…

Он уж давно приметил эту девушку — чем-то она напоминала ему Фариду, только была моложе. Он запретил себе думать о Фариде — ведь и на стройку-то уехал, чтобы быть подальше от изменницы… А вот увидел Малику, такую же тоненькую, как Фарида, с такой же открытой, веселой улыбкой — и потянулось к ней сладко занывшее сердце, как будто снова встретился он с Фаридой и вновь ее полюбил, только сам он уже другой, и она — иная…

Теперь Алиджан чуть не каждый день стал наведываться на площадку, где работала Малика. А спустя некоторое время они уже стали вместе ходить в кино…

Незаметно пролетели два месяца. Малика из ученицы выросла в самостоятельную крановщицу. Она мастерски управляла своим краном. Нельзя было не залюбоваться плавным, рассчитанным парением металлических конструкций, которые она укладывала на стены. Это была тонкая, сложная работа, доступная лишь машинистам первого класса.

Алиджана перевели на другой участок — на плотину.

Перед тем как оставить прежнее место работы, он отправился к Малике. Пройдя темным туннелем, очутился в большом зале, где тянулось множество проводов и уже устанавливались различные электроприборы, потом выбрался на открытую площадку, занятую кранами.

Малика стояла возле своего крана. Алиджан поздоровался с ней, с минуту они молчали. Малика, потупив взгляд, тихо проговорила:

— Вы каждый день у нас. Неудобно. Все видят…

Алиджан и сам был смущен, но старался казаться бесшабашным.

— Пусть видят. Подумаешь!.. Уж и поболтать нельзя, — но тут же сбавил тон. — А я… проститься пришел. Нас переводят на другой участок.

Малика вскинула голову — их взгляды встретились. И оба снова сконфузились. Теребя концы косынки, Малика пробормотала:

— Ведь это… на нашей же стройке.

— Все-таки…

Они опять замолчали. В это время стройный, смуглый парень, проходя мимо, окликнул Малику:

— Малика! Идем обедать?!

— Ты иди. Я сейчас.

— Не задерживайся!

Алиджан проводил парня угрюмым, ревнивым взглядом:

— Кто это?

— Ибрай. Электросварщик.

— Ладно. Я пошел.

— Желаю удачи!..

Алиджан, не пройдя и нескольких шагов, вернулся:

— Кто же это все-таки?..

Малика уже оправилась от смущения, ее смешила мрачная подозрительность Алиджана.

— Я же сказала, электросварщик, из нашей бригады.

— А почему это он с вами так разговаривает?

— Как это — «так»?

— Ну… будто приказывает.

— Значит, имеет на это право, — с лукавой многозначительностью сказала Малика.

— Та-ак…

— Когда вы нас покидаете? Сегодня?

— А вам хочется, чтоб поскорее?

Малика повела плечом:

— Нет, отчего же…

— Та-ак… — опять сумрачно протянул Алиджан. — Все ясно.

— Что вам ясно?

— А то, что я зря остался на стройке. Уж подал заявление — чтоб значит тут до конца… Знал бы, что так получится…

— А что случилось, Алиджан-ака? — голос девушки потеплел. — Разве я не могу пообедать с собственным братом?

Алиджан растерянно глядел на Малику:

— С каким… братом?

— С Ибраем. Ну, который звал меня в столовую.

— Так это ваш брат?

— Единственный. Старший. И самый любимый!

У Алиджана просветлело лицо. Он с такой пылкой нежностью посмотрел на Малику, что та не выдержала его взгляда, опустила голову, а сердце забилось часто и трепетно…

XXVI

Освоив бетонное дело, Алиджан попросил перевести его в монтажный отдел, более перспективный. На первых порах ему пришлось поработать учеником — монтаж требовал особой сноровки. Руки Алиджана, огрубевшие от бетона, с трудом управлялись с отверткой, крохотными винтиками. Иногда он неправильно соединял детали агрегатов, и механик заставлял его снова все переделывать. От постоянного напряжения, от злой досады на собственную неуклюжесть Алиджан даже похудел. Его утешала Малика: теперь они снова работали близко друг от друга. Закончив смену, девушка сама приходила к Алиджану, весело справлялась:

— Опять механик отчитывал?.. А вы не вешайте носа — сразу-то ничего не дается. Я поначалу тоже намучилась со своим краном.

— Руки у меня… как лопаты! — смущенно признавался Алиджан. — Мне б камни ворочать!

— Руками управляет что? Мозг. Вы еще на дутаре играть научитесь.

— Мне больше карнай подойдет.

Вечерами они вместе шли в рабочий поселок — в клуб или кинотеатр. Поселок за это время разросся, приукрасился. Да и на строительной площадке многое изменилось: шлюзы приобрели законченные формы, на месте котлована высились стройные, сверкающие стеклом здания, а машин было такое множество, что рябило в глазах.

Росла ГЭС. Росли люди.

XXVII

Малика пригласила Алиджана на день рождения. Ей исполнялось девятнадцать лет. Закончив смену, Алиджан зашел в магазин, купил флакон дорогих духов — на большее у него не хватило фантазии. Из магазина Алиджан направился на трассу деривационного канала. Он так спешил, что несся, не разбирая дороги, прямиком через рытвины и ухабы. В его распоряжении оставался лишь час времени: за этот час они с Казимом, тоже работающим на трассе экскаваторщиком, должны были успеть принять душ, приготовить букет для именинницы. От быстрой ходьбы у Алиджана подгибались колени… Запыхавшись, он стал взбираться на дамбу — ноги увязали в рыхлой земле, она, как вода, потоками, с шумом обрушивалась вниз, увлекая с собой и Алиджана, он погружался в нее чуть не по пояс… Упираясь одной рукой в склон дамбы, а другую, со свертком, подняв высоко над собой, он снова начинал карабкаться вверх. Вот, наконец, Алиджан и на дамбе. Выпрямившись, он огляделся. Отсюда, сверху, видна была вся трасса канала, тянувшегося от главной плотины. Словно муравьи, копошились на трассе сотни людей; вгрызались в грунт стальными зубьями экскаваторы; транспортеры, напоминавшие сороконожек, подавали землю к самосвалам.

Алиджан по дамбе добрался до места, где работал экскаватор Казима. Казим сидел рядом, на досках. Завидев товарища, поднялся, пошел ему навстречу. Они поздоровались. Вокруг стоял такой шум и скрежет, что они еле слышали друг друга. Алиджан крикнул в самое ухо Казима:

— Загораешь?

— Тебя жду. Смену давно уже кончил.

— Тогда двинулись!

Они зашагали вдоль трассы канала к рабочему поселку. Там, по выражению Казима, «навели на себя блеск» и с огромными букетами в руках помчались к Малике.

Малика с нетерпением поджидала гостей. Она в этот день особенно тщательно причесалась, принарядилась… Руки, обычно испачканные в машинном масле, были холеные, чистые, словно она никогда и не сидела за рычагами подъемного крана. Глаза возбужденно блестели: повеселятся же они сегодня!.. Она целый вечер будет петь и танцевать. Малика то и дело поглядывала на часы, грудь ее взволнованно вздымалась под крепдешиновым платьем. Уже начали собираться гости, а она все продолжала вести счет минутам… Малика сама поймала себя на этом — и покраснела. Выходит, главное для нее сегодня не веселье, не гости… а лишь один из них?..

Она успокоилась лишь тогда, когда в комнату влетели разгоряченные Казим и Алиджан. Тут-то и начался настоящий праздник. Все были оживлены, и больше всех — Малика и Алиджан. Звенели песни, все танцевали без устали. До самой полуночи кипело веселье в комнате счастливой Малики.

В полночь стали расходиться по домам. Алиджан и Казим вышли последними, их провожала хозяйка. Дул мягкий, прохладный ветерок. Все небо было в звездах, и степь сверкала бесчисленным множеством огней. Вдали, на одной из строительных площадок, качалось голубое зарево — стройку освещали прожекторы. От станции доносился прерывистый грохот, лязг железа — это маневрировали тяжелые составы. Пронзительно вскрикивали паровозы — над всей стройкой метались паровозные гудки.

Ночь была огромная, шумная, живая…

Когда Алиджан, прощаясь, протянул руку девушке, она, запинаясь, сказала:

— Мне надо поговорить с вами…

Казим приветственно взмахнул рукой и побежал догонять ушедших гостей. Алиджан вопросительно смотрел на Малику.

— Вы сегодня сказали… у вас мама заболела?

Алиджан, не выпуская из своей руки горячую ладонь девушки, кивнул:

— Да, прихворнула малость.

— Вам надо ее проведать.

— Я уж отпросился с работы на несколько дней. Поеду завтра поездом Андижан — Ташкент.

— Когда поезд уходит? — напряженно спросила Малика.

— Утром.

Девушка облегченно вздохнула:

— У меня смена с трех часов дня.

— Вы придете меня проводить?

Малика утвердительно качнула головой.

— Приходите прямо на станцию. Я буду ждать.

— Приду.

На следующее утро она уже была на станции — рука об руку с Алиджаном медленно прохаживалась по платформе. Изредка они перебрасывались короткими репликами. Алиджан вздохнул:

— Вот мы и расстаемся…

— Разве вы не вернетесь?

— На крыльях прилечу! — засмеялся Алиджан.

— Значит, не расстаемся.

Алиджан, посерьезнев, сказал:

— Мне там и день за год покажется.

Малика искоса бросила на него быстрый взгляд, щеки ее залились густой краской:

— Мне тоже…

Раздался первый звонок — отъезжающие заспешили к своим вагонам. А Алиджан, как вкопанный, все стоял против Малики, смотрел на нее, не отрываясь, словно им и впрямь предстояла долгая разлука. Заметив, что у него на одну пуговицу расстегнута рубашка, Малика застегнула ее, поправила воротник.

Второй звонок…

Алиджан взял девушку за руки, чуть притянул к себе — она прижалась к нему, уткнулась лицом в могучее плечо… Он приподнял ее голову, поцеловал Малику — в это время поезд, загремев сцепами, тронулся. Малика, словно очнувшись, ласково оттолкнула Алиджана:

— Опоздаешь!..

Они побежали к его вагону. Алиджан крепко-крепко пожал девушке руку, на ходу вспрыгнул на подножку, сорвал с головы тюбетейку и помахал ей:

— Я скоро вернусь! Жди-и-и-и!..

XXVII

К удивлению и радости Алиджана, мать оказалась в полном здравии — она и не думала болеть, а тревожную телеграмму дала потому, что просто стосковалась по сыну. Алиджан не обиделся на Халнису-хола за этот невинный обман, хотя на стройке была самая горячая пора. Он любил мать и тоже успел по ней соскучиться. Она осталась все такой же непоседливой, хлопотала по хозяйству, не позволяя сыну помочь ей, и все ахала да охала, дивясь, как он изменился… Алиджан принимал ее заботы и восторги чуть снисходительно, но грудь его заливала волна гордости. Он пробыл дома два дня — мать не отпускала его от себя. Он тоже не особенно рвался из дому и даже сам себе не признавался, что боялся встретить Фариду… Мать же о ней не обмолвилась ни словом.

Оставив матери все свои сбережения, он сердечно попрощался с ней…

Перед самым отъездом Алиджан заглянул к Андрею Андреевичу, извинился перед ним за внезапное «бегство», объяснил, как все случилось, рассказал о своем новом, трудовом житье-бытье…

Старый мастер ни словом его не упрекнул — он был рад за Алиджана, хотя и огорчался, что не к нему на завод попал в переплавку нескладный этот характер…

Но ведь неважно — где и с чего началась закалка. Она началась.

XXIX

Как ни крепилась Фарида, как ни старалась заглушить душевную боль работой — любовь и обида продолжали терзать ее сердце. Она пыталась доказать самой себе, что только сослепу, по глупости полюбила парня, недостойного ее любви! На память приходило все дурное, что она слышала об Алиджане. Он еще в детстве был избалован отцом. Он тряпка, тряпка — позволил Буриходже, выходцу из темного прошлого, опутать себя, как змея опутывает глупого суслика… Говорили, что Алиджан носит под рубашкой треугольный амулет, — Фарида и в это заставила себя поверить. Кто-то с насмешкой сообщил, что у Алиджана сорок пятый размер ботинок — Фарида тоже смеялась: ну и ножищи!..

Она, казалось, только искала повода, чтобы посмеяться над этим недорослем…

Но вот до Фариды дошли слухи, что Халниса-хола подыскала сыну невесту, а потом она узнала, что Алиджан уехал на стройку, и от ее внешнего безразличия и насмешливости не осталось и следа. Она и не подозревала, что эти вести смогут так взволновать ее. Видно, в глубине души она все-таки на что-то надеялась…

В смятении Фарида поспешила к сестре, чтобы излить душу. И только заикнулась об Алиджане, как Салияхон задумчиво сказала:

— Славный он парень. Добрый и честный. Если б не был таким задиристым…

— Апа, — вспыхнула Фарида, — я пришла не за тем, чтобы выслушивать похвалы в его адрес!

— Что же тебе надо?.. Взгляни в зеркало: на тебе лица нет!..

— Вы слышали, его хотят женить?..

— А сам-то он хочет этого?

— Не знаю…

— Не знаешь, а говоришь. Ведь он тебя любит, сестренка!

— Нет! Нет!.. — Фарида вдруг всхлипнула, ткнулась головой в колени сестры… Салияхон, ласково поглаживая ее по волосам, проговорила:

— Рассказала бы, сестренка, что там у вас стряслось. Вижу, ходишь как в воду опущенная… Ведь вы же любили друг друга!

— Нет!

— Значит, мне показалось, — спокойно сказала Салияхон. — А нападаешь ты на него напрасно. Молодо-зелено, поживет — пообтешется… Сразу-то никто не рождается мудрым! Он еще не нашел своей дороги.

— Он уехал, апа!

— Час от часу не легче! Куда уехал?

— На строительство ГЭС.

— Вот видишь! Значит, не потерянный человек. Может он как раз и ищет свою дорогу?..

— Не знаю. Ничего не знаю!

— Ох, сестренка, чую — упустила ты свое счастье…

Фарида, разрыдавшись, убежала в сад. Она села на траву под яблоней, обхватила руками колени, задумалась…

Алиджан, как живой, возник перед ее мысленным взором — нежный, неуклюжий, честный, растрепанный, любимый!.. Ну и что с того, что он заподозрил ее бог весть в чем, — значит ревновал! Он такой горячий… Хорошо, он был неправ. Так надо было не фыркать, а доказать ему его неправоту! Чем она-то лучше его? Взъерепенилась, надулась! Его ослепила ревность, ее — самолюбие и обида. И они растоптали свою любовь… Ох, не норовистость тут была нужна — решительность!

Как же теперь вернуть Алиджана?..

Еще долгие недели Фарида мучилась сомнениями, наконец, преодолев себя, осторожно выведала у Халнисы-хола адрес Алиджана и написала ему письмо:

«Алиджан-ака!

Шлю вам свой привет и свою тоску… У нас все по-прежнему, все живы-здоровы. Желаю и вам здоровья и счастья. Помните наш последний разговор?.. Вы оскорбили меня своими нелепыми подозрениями, я решила больше не встречаться с вами и только потом поняла — это же были не ваши слова, это в вас говорил слепой гнев! Неужели же вы всерьез предположили, будто я могла вам изменить? Я люблю вас. И потому прощаю. Выберите свободную минуту и напишите. Рада буду весточке от вас.

Фарида.»
Алиджан долго не отвечал. Фарида места себе не находила, душу одолевали растерянность и тревога. Она хотела было еще ему написать, но удержалась. Нельзя совсем уж поступаться своим самолюбием… Она терпеливо выслушивала чужие сердца, а ее собственное сердце сжималось от боли!

Наконец, спустя месяц пришел долгожданный ответ от Алиджана. Фарида непослушными пальцами вскрыла конверт, так и впилась глазами в неровные строки…

«Фаридахон, салам! — писал Алиджан. — Спасибо за письмо. Рад был узнать, что у вас полный порядок. Желаю и вам здоровья и счастья. Ну, а насчет всего остального… Что мне сказать? В одном сердце двоим никак не поместиться… Забудем о старом. Что было, то прошло.

С искренним уважением

Алиджан.»
Когда Фарида дошла до последних строк, ее словно ударило током. В глазах потемнело, кровь отлила от щек, даже губы сделались белыми и холодными. В одном сердце двоим не поместиться. Значит, он полюбил другую?.. Фариде показалось, что все померкло вокруг. Письмо Алиджана отнимало у нее последнюю надежду. Алиджан полюбил другую! И она сама, сама во всем виновата… Пока терзалась, раздумывала — счастье ушло. Ох, какое же оно увертливое — счастье!.. Стоит выпустить его из рук, взмахнет крыльями, только его и видели! В голове Фариды была такая сумятица, что она никак не могла собраться с мыслями, лишь лихорадочно повторяла про себя: «Улетело мое счастье… Улетело мое счастье…»

Письмо пришло в воскресенье — весь этот день Фарида бесцельно бродила по саду, словно сломленная тяжким недугом. Заглянувшая с утра Салияхон приготовила обед. Фарида отказалась от обеда, накричала на племянников, привязавшихся к ней, — они убежали в дом, оторопелые, испуганные… Соседки пригласили ее красить усьмой брови, Фарида и их встретила неприветливо. Она бродила по саду, и все ей казалось нереальным, иллюзорным: желтеющие кроны деревьев, отяжелевшие виноградные лозы, арыки, дом… Все было неживым, словно игрушечным…

Салияхон, видевшая, как почтальон принес письмо, догадывалась, что это из-за него, из-за письма, сестра так убивается, но молчала, боясь растравить ее раны, и только настороженно следила за ней краешком глаза…

Фарида принесла щепки, чтоб раздуть самовар, да так и застыла со щепками в руках, снова погрузившись в свои невеселые думы. Салияхон, наконец, не выдержала, подошла к сестре:

— Что с тобой, сестренка?

— Со мной? Ничего…

Салияхон набралась решимости, сердито спросила.

— Что он там тебе написал?..

Фарида, уже не в силах владеть собой, разрыдалась. Щепки выпали у нее из рук, она закрыла лицо ладонями и так стояла перед сестрой — плачущая, страдающая, беспомощная… У Салияхон от жалости перехватило дыхание.

— Успокойся, сестренка. Разве так можно?.. Совсем голову потеряла. Так ты погубишь себя! Да пропади он пропадом со своим письмом! И словно забыв, как совсем еще недавно расхваливала Алиджана, Салияхон принялась бранить его: — Да он слезинки твоей не стоит!.. Непутевый, как есть непутевый. Разве он тебе пара? Парней-то вокруг хоть пруд пруди, найдешь еще себе под стать! На этом дылде свет клином не сошелся. Или у него голова из золота? — Она обняла сестру за плечи, повела к дому. — Приляг, отдохни… А потом попьем чайку, потолкуем о том о сем… Обо всех-то плакать — слез не хватит!

Фарида шла с ней, как слепая… Споткнулась о пенек, расшибла коленку, но боли не почувствовала. Да и душевная боль утихла — видно, перегорела в слезах. Тупое равнодушие овладело Фаридой.

XXX

Год проработав на стройке, Алиджан вернулся в Ташкент.

Он ехал от вокзала на попутной машине, взволнованно всматривался в черты родного города. Как похорошел Ташкент!.. Струи фонтанов, искрясь, рассыпались в воздухе, улицы, сады утопали в зелени. А сколько выросло новых домов!

Алиджан слез с машины, не доезжая до дома. Была уже осень, но стояла томительная жара. Он снял пиджак, перекинул его через левую руку — в правой он нес чемодан. Он шел уверенной, хозяйской походкой, с высоко поднятой головой. Миновал мост, знакомую чайхану и даже не взглянул в ее сторону. Наконец, Алиджан свернул в узкий переулок, где на пыльной мостовой прошло его шальное детство… Он поставил на тротуар чемодан, вытер платком вспотевшее лицо, расстегнув ворот рубахи, стал обмахивать тюбетейкой влажную грудь. Алиджан словно старался растянуть удовольствие от встречи с родными местами.

Солнце, достигнув зенита, обрушило на город прямые потоки обжигающих лучей. Воздух был недвижим, и все вокруг словно замерло: высокие тополя казались изваянными из камня, ветви персикового дерева, тяжелые от плодов, перевесились через дувал на улицу — и тоже, чудилось, были вылеплены из бронзы и золота… Из сада тянуло пряным ароматом джиды — Алиджан повернул голову, через дувал увидел серебристую листву джиды, она переливалась под солнцем, как подернутая рябью вода. В этом дворе живет Фарида — Алиджан сразу и не заметил, что остановился как раз возле ее дома. Фарида… Недавнее прошлое Алиджана… Как причудливо течение жизни!

У него все-таки дрогнуло сердце, он схватил чемодан, поспешно перешел улицу…

У арыка, на корточках, сидел Сарымсак-ата… Когда Алиджан приблизился к нему, он встал, приветливо протянул юноше руку…

— С приездом, сынок! Жив-здоров?

Алиджан тепло поздоровался со стариком, теперь он мог прямо смотреть в глаза неутомимому труженику. И уже не дивился его неутомимости: он понимал Сарымсака-ата.

Вот и родной дом, знакомое раскидистое ореховое дерево — с тенью чуть не на весь переулок. Алиджан толкнул ногой калитку, она оказалась запертой изнутри на цепочку. Он постучал.

— Кто там? — послышался слабый голос.

— Это я! Откройте!

К калитке, опираясь на палку, подошла старая женщина. Алиджан узнал Джахан-буви. Она переспросила:

— Кто это? Я тут одна, сынок, хозяйка-то ушла…

— Да я это, тетушка Джахан-буви!

— А, ты меня знаешь? — старуха сняла цепочку, приоткрыла калитку, но стояла, не двигаясь, вглядываясь в Алиджана подслеповатыми слезящимися глазами. И Алиджан смотрел на нее с ласковым состраданием. Бедняжка за год совсем состарилась: спина согнулась, из-под платка выбивались белые-белые волосы… Видя, что Джахан-буви не признает его, Алиджан спросил:

— А где хозяйка?

— Ушла, сынок, в город ушла… У всех свои заботы, только такие старухи, как я, сидят без дела, изнывая от жары да тоски. Ох-хо-хо, оставили на меня дом, а о том не подумали, как мне тяжко одной-то…

— Вы бы дали мне во двор-то зайти.

— Да говорю же тебе, сынок, никого, кроме меня, нет.

— Неужто вы меня не узнаете, биби?..

— Постой-ка, — старуха по-птичьи вытянула вперед голову. — Кто ж ты такой будешь? Голос-то знакомый… Уж не Кучкарбай ли, сын Мастурахон? Ну да, Кучкарбай! Ты, говорят, заделался милиционером?.. — Алиджан хотел было возразить, но она остановила его мягким жестом. — А ничего, ничего, что милиционер. И милиционеры — рабы божьи.

— Да я же ваш племянник, биби!

— Ой-бой!.. Ты сын Кумри?

— Да нет, Халнисы…

— Халнисы? — у старухи просветлело лицо. — Ой, это ты, Алиджан?

— Ну да.

— Ой, сынок, голубчик, как же я сразу-то тебя не признала! — Джахан-буви распахнула калитку и, словно орлица крылья — раскрыла объятия навстречу Алиджану. Тот, нагнувшись, обнял ее, она ласково похлопала его по спине. — Богатырь-то какой! Ох, глаза мои совсем не видят, сыночка моего не разглядели… Прямо не верится, что это ты. Мать-то голову потеряет от радости. Как доехал, сынок, здоров ли?

— Как ваше здоровье, биби?

— Какое уж там здоровье!.. Совсем из ума выжила, старая. Проходи сынок, проходи. Вот беда, в твой же дом тебя не пускала!.. Глаза не видят, память совсем дырявая… А вот вижу, вижу, какой ты ладный да статный! Прямо богатырь — Рустам Дастам! Счастливая у тебя мать. Ох-ох, дай-ка наглядеться-то на тебя, век не виделись! Да буду я твоей жертвой, молодец, что вернулся сильным, как лев, на радость матери, мне на радость… Проходи, сынок.

Навстречу Алиджану бросился, счастливо повизгивая, Каплан. Алиджан погладил его, почесал за ухом — пес замолк, блаженно щурясь, помахивая хвостом.

Джахан-буви уже хлопотала над самоваром. Алиджан мягко отстранил ее, усадил на супу:

— Я сам, биби. Отдыхайте.

— Ты же с дороги, сынок…

— Я в дороге и отдохнул.

Он отнес в дом свой чемодан, поставил самовар, умыл в арыке лицо и руки, и вдруг услышал такой щемяще-знакомый голос:

— Хола-ю, хола! Тетушка Халниса, вы здесь?..

Алиджан обернулся — у калитки стояла Фарида в атласном платье, вышитой тюбетейке.

— Доченька, — отозвалась с супы Джахан-буви, — Халнисы-хола нет дома.

Фарида, видно, уже заметила Алиджана. Покраснев до корней волос, пробормотала:

— Она сестре зачем-то нужна…

— В город она пошла. Ой-бой, да это же Фаридахон!.. Заходи, доченька, будь гостьей. У нас радость — Алиджан приехал!

Фарида, гордо вскинув голову, смотрела словно застывшими глазами на приближающегося Алиджана. Как он изменился за этот год! Похудевшее, обветренное лицо, уверенная походка… И она, как заклинание, все повторяла про себя: чужой… совсем чужой! Так ей было легче.

Алиджан тоже был в замешательстве. Поздоровавшись с Фаридой, глядя мимо нее, спросил:

— Как здоровье Салияхон?

— Спасибо, сестра здорова.

У него часто-часто забилось сердце, он и сам удивился: неужели ничего не забыто?.. Нет, нет, у него Малика, одна, единственная! Встреча с Фаридой — это встреча с прошлым. И взволнован он только потому, что встречи с прошлым волнуют…

На помощь растерявшимся молодым людям пришла Джахан-буви:

— Фаридахон, зайди к Савринисе, может, Халниса-хола уже у нее — она хотела на обратном пути заглянуть к соседке… Скажи, сын приехал, пусть поторопится домой. Исполнишь мою просьбу, доченька?

— Охотно! — с облегчением согласилась Фарида и исчезла за калиткой.

Джахан-буви подозвала Алиджана:

— Посиди со старухой, пока мать не пришла. Фаридахон уже умчалась? Славная девушка… Гляди-ка, такая молодая, а уже доктор! Нынешние-то девушки куда как самостоятельны! И слава богу. Сынок, в этом году прямо урожай на девочек… Уж как Кутбиниса ждала сына! А родила опять девочку. А Рисалятхон? И у нее девочка. У невестки Сарымсак-махсума уже семь дочерей, а она всю жизнь мечтала о сыне. Аллах великий! А у Тутихон что ни год, то сын…

Рассказ Джахан-буви рассмешил Алиджана. Повеселевший, он кинулся в дом, вынес чемодан и только раскрыл его, чтобы достать подарки, как появилась запыхавшаяся Халниса-хола. Еще от калитки она запричитала:

— Где ты, свет очей моих? Где ты, мой желанный, выпрошенный мною у бога? Где ты, мой богатырь? Приехал, вернулся, голубчик мой!.. Тысяча благодарностей богу! — она с распростертыми объятиями бросилась к сыну, припала к его широкой груди, голова ее еле доставала ему до подбородка. — Радость-то какая, да буду я твоей жертвой, сыночек мой ненаглядный! — она выпустила сына из объятий, чуть отступила, любуясь им. — Да какой ты стал стройный!.. Ну, писаный красавец. — И, повернувшись к Джахан-буви, сообщила: — А я сегодня во сне видела его покойного отца. Видите, сон-то в руку. Ох, сыночек…

— Не плачьте, мама…

— Да это я от радости, сынок. Это легкие слезы.

XXXI

Назавтра утром явился Буриходжа. На нем был неизменный залосненный бешмет, на животе красовалась цепочка от часов, тянувшаяся из оттопыренного, с обтрепанными краями, кармана. Буриходжа то и дело хватался за нее, доставал, словно вытягивал ведро из колодца, массивные допотопные часы, открывал крышку, бросал важный взгляд на циферблат — глаза у него были выпучены, как у галки, — потом, захлопнув крышку, отправлял часы обратно, в таинственную глубину кармана…

После обычных расспросов о здоровье Буриходжа замолчал, не зная, о чем говорить с этим возмужавшим, отчужденно глядящим на него парнем… Он вздохнул, откашлялся:

— Так, сынок… Значит, вернулся?

— Как видите.

— И слава богу. Мать-то, бедняжка, иссохла от тоски. Соскучилась по тебе. Мы тут все молились о твоем благополучии. Кхм… Хорошо, что приехал.

— Да, вот приехал… — механически повторил Алиджан, тоже не находя, о чем говорить с отчимом.

— Насовсем вернулся?

— Насовсем.

— Так…

— Как живете-то, ата? — спросил Алиджан.

— Ох-хо, влачу бренное существование, жду, когдааллах заберет к себе покорного раба, — и без всякого перехода Буриходжа деловито осведомился. — Какие цены в тех краях?

— Цены?.. На что?

— Ну, скажем, на пшеницу…

— Честное слово, не знаю. На кой мне пшеница? А мяса, сала у нас полно, и стоят недорого.

— Вон оно что… А как с тканями?..

— В магазинах ими все полки забиты.

— Так, так… А на базары не заглядывал?

— Некогда было.

— Напрасно! — назидательно произнес Буриходжа. — Уж для базара-то всегда можно найти время…

Этот вялый, пустопорожний разговор тянулся до полудня и утомил Алиджана. Когда отчим распрощался с ним, наказав, чтобы он непременно наведался к своему «любящему отцу», Алиджан вздохнул с облегчением…

А на другой день, за завтраком, мать завела старую песню — Алиджану почудилось, будто он никуда и не уезжал, будто время остановилось: все было, как год назад.

— Старая я стала, сынок, — жаловалась Халниса-хола, словно позабыв, что от таких вот ее разговоров и сбежал сын. — Время-то течет, ровно вода… Ох-хо-хо… Пора бы уж мне обзавестись помощницей. Я, пока тебя не было, сшила два атласных одеяла. А в сундуке у меня хранится паляк.[37] Мне его мать вручила, когда меня просватали за твоего отца. А я его подарю своей невестке.

— Как хотите, мама.

— Ты слушай, не перебивай! — рассердилась вдруг Халниса-хола. — Не мне жениться — тебе. Ладно, Вазирхон тебе не по сердцу — бог с ней, сердешной. Я уж перебрала всех дочерей наших родичей и соседей, приглядела-таки тебе невесту. Ох, и раскрасавица!.. Прямо наливное яблочко! Дочка Савринисы, Азизахон…

— Мама!..

— Ты слушай! Или тебе мать не жалко?.. Все хозяйство тащу на своем горбу! Умаялась. Да и тебе самая пора жениться, годы-то бегут, бегут… Справим свадьбу до месяца сафар — месяц-то несчастливый. Приведешь в дом жену, мне помощницу…

— Будет у вас помощница, мама! — улыбнулся Алиджан.

Халниса-хола взглянула на него с надеждой и недоверием:

— Дай-то бог!.. Уж так хочется покоя на старости лет. Я бы качала внука на коленях, а невестка хлопотала по хозяйству…

Алиджан поставил на скатерть пиалу с недопитым чаем:

— Все так и будет, мама. У вас уже есть невестка.

Халниса-хола непонимающе уставилась на сына:

— Невестка? Какая такая невестка?..

— Я женился, мама.

— Же… женился?..

— Ну да, женился.

До Халнисы-хола, наконец, дошел смысл сказанного сыном. Она побледнела, как полотно:

— На ком же это?

— На одной девушке со стройки. Она очень хорошая, мама!..

Халниса-хола всплеснула руками:

— Аллах великий!.. Что же это творится на белом свете!

— Вы послушайте…

— Лучше мне умереть, чем слышать такое! — она испытующе глянула на сына. — Может, ты просто шашни с кем завел? Дело молодое…

— Да нет, мама! — серьезно возразил Алиджан. — Я вправду женился. Ваша невестка…

— Нет у меня никакой невестки! — взвизгнула Халниса-хола. — Ты нарушил все обычаи. Без сватовства, без помолвки… Какая это невестка!..

— Ее зовут Малика.

— Пусть зовут хоть шайтаном! О, аллах!.. Ты, видно, решил покарать меня за мои грехи! — Она принялась бить себя кулаками в грудь. — За что мне такое наказание?

Алиджан растерялся:

— Мама! Что с вами, мама?..

На шум из дому вышла Джахан-буви. Алиджан бросил на нее полный отчаяния взгляд, жестом показал на мать. Старуха, правда, ничего не увидела, но сердцем почуяла, что Алиджан нуждается в помощи, и засеменила к супе:

— Эй, Халниса, что орешь, будто тебя режут?.. Что тут стряслось?

Алиджан ушел в дом. Джахан-буви осталась с сестрой. Они долго о чем-то шептались… Алиджан, сидя у окна, прислушивался к их шушуканью, сердце его разрывалось на части. Ох и характер у матери! Казалось бы, его прошлогоднее бегство должно было ее чему-нибудь научить. И ведь она так обрадовалась возвращению сына… И вот — опять за свое. Спорить с ней бесполезно — разум ее помутился от слепого гнева. Как и в прошлом году!.. Как же теперь быть? Он и по матери соскучился, и не может без Малики…

Вскоре его окликнула Джахан-буви. Он выскочил из дому, присел на супу, выжидательно глядя на мать… Та отвела взгляд, неторопливо сухо проговорила:

— Сынок, ты всегда был послушный, разумный. Ты ведь не хочешь довести мать до могилы?.. Отпиши этой… как ее… Так, мол, и так, ты мне не пара…

Алиджан вспыхнул, решительно произнес:

— Не буду я ничего писать!.. Я люблю Малику и ни за что с ней не расстанусь.

Халниса-хола в ярости повернулась к Джахан-буви:

— Видите?.. Я же вам говорила! Он совсем потерял разум. Приведет в дом бог знает кого… Она и сядет мне на голову!

— Мама!.. Она вам будет как дочь…

Но Халниса-хола уже не слушала сына. Царапая лицо, она причитала:

— Вырастила я сынка себе на горе! Уж и мать ему не нужна… Выживут они меня из дому!..

Алиджан поднялся. Он чувствовал, что еще минута, и мать, распалив себя, выкрикнет, как в прошлом году: не откажешься от Малики — прокляну!.. Джахан-буви, видно, тоже опасалась, как бы все не кончилось серьезной ссорой. Она незаметно ущипнула Халнису-хола за бедро и кивнула Алиджану: иди, мол, от греха подальше, а я тут все улажу…

Алиджан ушел.

XXXII

Видно, увещевания Джахан-буви оказали на Халнису-хола свое действие: она поостыла. Но с сыном почти не разговаривала.

Алиджан, хорошо знавший мать, успокоился: гроза миновала.

Он отправился к Андрею Андреевичу, попросил, чтобы тот посодействовал ему в поступлении на работу. Старый мастер окинул его оценивающим взглядом:

— Куда же ты хочешь?

— К вам на завод.

— Так. Возьмешь в отделе кадров анкету и опять куда-нибудь удерешь?

— Андрей-ака!.. Я же вам объяснял…

— Ладно, ладно. Кто старое вспомянет, тому глаз вон. Только вот что я хочу тебе сказать… Мы создали прекрасную страну с мощными кораблями, бороздящими ее моря, с быстрыми самолетами, мчащимися над ее полями, с чудесными фабриками и заводами, колхозами и совхозами, вузами и школами… И все это богатство передаем в руки молодости. Скажи, Алиджан, готов ли ты принять это наследие, достойно продолжать наше дело?

— Теперь готов! — торжественно произнес Алиджан.

— Вот и ладно! — повеселел Андрей Андреевич. — А сейчас — марш в отдел кадров. Я туда позвоню. Паспорт с собой?

— У меня и трудовая книжка есть…

— Совсем замечательно! Оформляйся — и до встречи на заводе.

Спустя несколько дней Алиджан приступил к работе. Он не жалел сил — только бы не подвести поверившего в него Андрея Андреевича. Часто он приходил на завод раньше всех — счищал остатки застывшего металла, приводил в порядок ковши… Когда начиналась смена, он рьяно принимался за свое дело: разливал в формы из ковшей расплавленный, огненно-красный, булькающий чугун, снова наполнял ковши металлом, убирал шлак… На первый взгляд это была несложная работа, однако, она требовала немалой силы и сноровки. Силы-то Алиджану было не занимать, а вот когда он заливал чугуном формы, у него было такое ощущение, словно он распределял воду из ведра по наперсткам: чуть не дольешь, чуть перельешь, и весь труд насмарку! У Алиджана напрягалось все тело, лоб покрывался крупными каплями пота, а в лицо бил жар от кипящего чугуна… Но Алиджан и виду не подавал, что ему трудно, — не хотел казаться «трухлявым палваном». Когда наступало время обеденного перерыва, Андрей Андреевич чуть не силком отрывал парня от ковша.

Поначалу за ним пристально наблюдали и старый мастер, и Валиджан, — видно, все-таки боялись, как бы он не «сорвался». Но Алиджан не давал повода для тревоги, и беспокойство сменилось у всех чувством доверия к молодому, старательному рабочему. Лишь Шермат относился к нему с какой-то недоброй настороженностью… Он не перешучивался с Алиджаном, как прежде; если и помогал ему, то по обязанности, а не от души. И хотя ему было известно, почему Алиджан вместо завода очутился на стройке, он не упускал случая уколоть своего напарника напоминанием о «дезертирстве». Алиджан не знал, что и думать, чем объяснить неожиданное недоброжелательство Шермата… Лишь позднее он стал догадываться, что причина всему — его история с Фаридой. Об этой истории была наслышана вся махалля по вине Салияхон, не умевшей держать язык за зубами. Ее иногда называли «громкоговорителем»… С запальчивостью и возмущением она рассказала о страданиях бедной сестры и Шермату, который был их дальним родственником. Вот этой «подлости» Шермат и не мог простить Алиджану. Алиджан, тоже испытывавший укоры совести, каждую минуту ждал от него плевка в лицо… Однажды ему даже приснилось, будто он встретился с Шерматом в густых зарослях кустарника, в руке Шермата — нож, он в упор, с ненавистью посмотрел на Алиджана и с криком: «Ты опозорил Фаридахон!.. Отмщение трусу!», — взмахнул ножом и бросился на Алиджана. Алиджан хотел увернуться, но неведомая сила сковала его движения, он не мог и пальцем пошевельнуть, а Шермат все наседал на него, норовя ударить ножом в грудь… Алиджан, напрягшись, отчаянным усилием попытался сдвинуться с места… и проснулся. Он успел услышать собственный короткий стон, простыня была мокрой от пота.

Весь следующий день, на заводе, он старался держаться подальше от Шермата.

XXXIII

Вскоре к Алиджану приехала Малика.

Она вошла во двор с потупленным взором, робко поздоровалась с Халнисой-хола. Скромность невестки пришлась по душе свекрови, успевшей уже смириться с свершившимся. Она кивком головы ответила на приветствие, пригласила Малику сесть на супу. Пока Алиджан перетаскивал в дом чемоданы, Халниса-хола осторожно «прощупывала» невестку. И постепенно добрела к девушке… Уж такой был у нее характер: могла по любому поводу вспыхнуть, как сухой саман, но зато ничего не стоило растопить ее сердце. Не прошло и получаса, как она уже побежала за дыней — угостить невестку.

Когда на город упали сумерки, кряхтя, скрипя, охая, приплелась Джахан-буви. С приходом старушки атмосфера совсем разрядилась, во дворе словно посветлело от ее добрых, сердечных слов, обращенных к Малике:

— Здравствуй, доченька, здравствуй, голубка! — она потрепала Малику по плечу, поцеловала в лоб. — Гляди, как Алиджан-то сияет — осчастливила ты его своим приездом. Дай бог вам дожить вместе до глубокой старости, и чтоб была у вас куча детей, внуков и правнуков, — она повернулась к Халнисе-хола. — Небось, рада, что молодая хозяйка приехала? То-то же!.. Да воцарится в твоем доме доброе согласие и счастье!

XXXIV

После приезда Малики в дом Халнисы-хола зачастил Буриходжа. Если бы в неделе не было мусульманской пятницы, он, наверно, наведывался семь раз в неделю. Халниса-хола недоумевала: что это его носит, прежде-то он не баловал ее своими посещениями?.. Видно, это он потому, решила она про себя, что вернулся Алиджан.

Однако, разговаривал-то он не с пасынком, а с Халнисой-хола, разговоры вел туманные, уклончивые, и все крутил головой, окидывая оценивающим взглядом деревья в саду.

Наконец, Буриходжа раскрыл свои карты:

— Пора нам, женушка, позаботиться о судьбе Шамсиддина-ходжи. Ты ведь и ему вроде как мать… Верно? Надо женить парня, хватит ему лоботрясничать.

— А пускай женится! — безразлично согласилась Халниса-хола.

— Легко сказать — пусть женится! Женитьба требует немалых затрат, а мы люди бедные, сбережений-то не осталось ни у тебя, ни у меня… Вот я и подумал… А не продать ли нам этот сад?.. Ты и Алиджан с женой переедете ко мне в город, дом у меня большой, наполовину пустует.Заживем одной семьей, а?..

Халниса-хола некоторое время напряженно молчала. Вот, значит, почему повадился к ней муж — зарится на их сад!.. Понял, видно, что коль не удалось женить на Вазирхон Алиджана, теперь сад может уплыть из его рук. И забеспокоился… Ишь, как охоч до чужого добра!.. Ну, да не на такую напал. И, распалившись, Халниса-хола заявила мужу, что ни за что не расстанется с садом, даже если и переедет в город. Недаром молвится: кто продает землю — роет себе могилу, кто покупает землю — счастливчик. И пусть Буриходжа больше и не заикается о продаже сада, он достался Алиджану в наследство от родного отца, а теперь у него есть и еще владелица — невестка, Малика…

Буриходжа еле сдерживал бессильную злость.

— Так, женушка… Придется, значит, в долги залезать. Свадьбу-то без денег не сладишь…

— Свет не без добрых людей — займете у кого-нибудь, — с раздражающей Буриходжу беспечностью отозвалась Халниса-хола. — Как говорится, с долгами-то когда-нибудь рассчитаетесь, зато сын будет женатым.

Буриходжа метнул на нее яростный взгляд, поднялся. После его ухода Халниса-хола долго сидела, погруженная в раздумья…

Буриходжа больше к ним не заглядывал. Малика и Халниса-хола постепенно привыкали друг к другу. Скромностью и лаской Малика завоевала полное доверие свекрови. А узнав, что Малика ждет ребенка, Халниса-хола и совсем оттаяла.

XXXV

Как-то Халниса-хола отправилась в гости, на свадьбу, и там почувствовала себя плохо. Ее уговаривали остаться, пока ей не полегчает, но старуху пугало, что она может надолго застрять в чужом доме. Кряхтя, Халниса-хола поплелась к себе… Когда она перебиралась через небольшой овражек, у нее вдруг потемнело в глазах, она опустилась на землю и долго так сидела, пока пробегавшая мимо девчушка случайно не заметила ее и не довела до дома. Малика засуетилась, хотела тут же вызвать врача — Халниса-хола остановила ее: «Не такая уж я хворая, чтоб докторов тревожить. Пройдет».

Халниса-хола уснула…

На утро ей стало хуже. Малика сбегала за врачом, тот осмотрел больную, прописал лекарства, велел лежать, укрывшись потеплее. Он навестил Халнису-хола еще раз, сказал, что она уже на пути к выздоровлению, но посоветовал еще несколько дней не вставать с постели и продолжать принимать лекарства. Однако, Халнисе-хола, при ее беспокойном нраве, трудно было выдержать постельный режим. Ей надоело валяться без дела, она позвала невестку, ворчливо сказала:

— Эти доктора, видно, не вылечат меня, а залечат…

— Что вы, мама, это такой хороший врач!

— Ты помолчи! Сходи-ка к Савринисе, она живет у мельницы, накажи ей, чтобы нынче же ко мне заглянула. Пусть пошепчет свои заклинания, хворь-то как рукой снимет.

— Мама, это же ничего не даст!..

— Ай, невестушка, где это тебя научили пререкаться со старшими? Ступай к Савринисе.

Малике ничего не оставалось, как подчиниться свекрови. Она привела Савринису.

Савриниса не стала терять даром времени: насыпала в касу золы, в золу закопала лук и принялась кругами водить касой над Халнисой-хола, бормоча заклинания. Она то и дело восклицала: «кинна-кинна», изгоняя из соседки злого духа, издавала гортанные звуки, напоминавшие не то икоту, не то петушиное кукареканье. Потом бросила что-то в пиалу с чаем. Халниса-хола выпила чай, закуталась с головой в одеяло и уснула. Спала она до самого вечера. Малика сидела возле больной на курпаче, расстеленной на полу, и читала книгу. Ей часто приходилось отрываться от книги: она отгоняла от свекрови мух, налетевших в комнату, а когда Халниса-хола беспокойно ворочалась, постанывая во сне, укладывала ее поудобней. Пошел дождь, в окна повеяло сыростью и прохладой. Малика собрала белье, развешанное во дворе, и опять подсела к спящей свекрови. Поставив книгу на полку, она разложила перед собой белоснежные простынки, одеяльце, купленное Алиджаном, маленькую тюбетейку с пушистым пером филина и с задумчивой, смутной улыбкой перебирала все эти вещи — приданое будущего ребенка…

К вечеру с завода вернулся Алиджан. Заботясь о жене, он не позволял ей заниматься стряпней — они поужинали принесенными им консервами. Алиджан выжал для Малики в пиалу рубиновый сок граната, Малика отпила немного, передала пиалу мужу. Спать им не хотелось, — они до полуночи прошептались о чем-то своем, сокровенном… Ночью Малика подошла к постели свекрови, пощупала ей лоб. Халниса-хола вздрогнула, разлепила тяжелые веки:

— Это ты, дочка?

— Как себя чувствуете?

— Вспотела сильно. Даст бог, утром встану на ноги.

— Это у вас кризис, — шепнула Малика. — Ну… перелом в болезни. Видите, помогли лекарства!

— О каких лекарствах ты говоришь? Если б не Савриниса…

Малика только вздохнула: свекровь не переубедишь!.. Она переменила Халнисе-хола простыни, и та снова погрузилась в дремоту. А наутро Халниса-хола уже чувствовала себя настолько бодро, что поднялась с постели и нравоучительно сказала:

— Вы все не верите старым людям. А вот видишь — поставила меня на ноги Савриниса…

— Мама, при чем тут Савриниса? Это доктору надо сказать спасибо!

— Что твой доктор? — заворчала Халниса-хола. — Лечил, лечил, пичкал какой-то гадостью, и все без толку. А пришла Савриниса и выгнала из меня хворь…

Малике было и смешно, и грустно: ну, как доказать упрямой старухе, что к приходу Савринисы болезнь уже была побеждена! Вот так и укрепляются суеверия…

А скоро и Малике сделалось худо, ее увезли в родильный дом. Роды были трудные, потребовалось хирургическое вмешательство.

Весь вечер Алиджан пробродил во дворе родильного дома в тревоге и каком-то отупении. Он ни о чем не мог думать, кроме Малики. Вспоминал, как она ухаживала за его больной матерью, как все это время они питались одними консервами, — может, эта пища и виновата во всем?.. А совсем недавно они совещались, как назвать ребенка. Алиджан важно сказал: «Если сын — назовем Рустамом. Пусть будет таким же богатырем, как легендарный Рустам». Малика улыбалась, склонив голову ему на плечо. «А если дочь?» «Гм… Дочку назовем Надира».

Темнота во дворе сгущалась. В родильном доме зажгли свет, окна вспыхнули все разом. Алиджан, не отрываясь, смотрел на эти окна — за одним из них шла борьба за жизнь Малики и ребенка. До Алиджана доносился плач новорожденных — он походил на птичий щебет. Сколько детей впервые увидели свет в этом здании! Здесь они в первый раз открыли глаза, овеяли щеки матерей слабым теплым дыханием, осчастливили их первым своим криком. Сколько женщин ушло отсюда с просветленными лицами, крепко прижимая к груди своих малышей!

В этом доме свершалось величайшее из событий: рождение человека. Нет на свете места священней!

А Малика… Малика страдает. И Алиджан страдал: казалось, ему передалась боль, которую должна была сейчас испытывать обессилевшая Малика… Картины, одна мрачней другой, вставали перед его глазами. Ноги сделались словно ватными… Не отрывая взгляда от освещенных окон, Алиджан присел на каменный парапет фонтана. Осенний, холодный ветер метался по двору, шелестел листвой деревьев, — чудилось, это лилась вода… Алиджан подставил ветру разгоряченный, вспотевший лоб.

Он уже потерял счет времени, не знал, началась ночь или уже кончается. У подъезда дома хлопали дверцы машин «Скорой помощи», в окнах мелькали фигуры в белых халатах. Во всем этом было что-то тревожное, — так, во всяком случае, казалось Алиджану.

Из дома во двор вышла женщина, внимательно посмотрела на Алиджана:

— Вы кого ждете?

— Жена тут у меня… Малика. Ей делают операцию.

— Малика, Малика… А ну-ка, идемте со мной.

Она провела Алиджана в здание, дала ему белый халат. Алиджан боялся о чем-либо ее расспрашивать, сама она тоже молчала. Они прошли длинным коридором и оказались в просторном, залитом электрическим светом помещении.

— Подождите тут.

Алиджану казалось — прошла вечность, прежде чем открылась стеклянная дверь и к нему вышла… Фарида! Она работала тут по совместительству, и сегодня ассистировала хирургу, оперировавшему Малику.

Фарида сняла с лица марлевую повязку, вытерла ею пот со лба. Вид у нее был строгий, отчужденный. Алиджан вскочил со стула:

— Как Малика?

— Все в порядке. Операция прошла успешно. Поздравляю вас с сыном!

Алиджан задохнулся от радости:

— Сын? У меня — сын?.. И Малика здорова? — он рванулся к Фариде, схватил ее за руки, начал с силой трясти их. — Уж не знаю, как вас и благодарить!..

Фарида высвободила руки, улыбнулась чуть грустно и снисходительно:

— Благодарить надо хирурга, Васильеву. Я только помогала ей.

— Все равно спасибо!.. Вы… — Алиджан глядел на Фариду с восхищенным удивлением. Она опустила глаза, сухо сказала:

— Можете пройти к жене. В порядке исключения. Только тихо! Не разговаривайте с ней и долго в палате не задерживайтесь. Пойдемте.

Малика лежала в отдельной палате, бледная, недвижная… Но вот ее ресницы затрепетали, она открыла глаза, скользнула отсутствующим взглядом по Алиджану, и тут же слабая улыбка тронула ее губы: она узнала мужа.

Некоторое время они молча жадно смотрели друг на друга. Потом Малика обессиленно прикрыла веки. Сестры выпроводили Алиджана из палаты.

Он шагал по улицам, не различая дороги, и так задумался, что прошел остановку, где должен был сесть в автобус. Однако, возвращаться не стал, хотя начался дождь. Он побежал под дождем, разбрызгивая лужи. Наверно, вид у него был ошалелый, редкие прохожие оглядывались на него с испугом и недоумением. Дождь все усиливался, он уже лил, как из ведра. Алиджан вскоре вымок до нитки, но, казалось, не замечал ни дождя, ни промозглого холода. В голове билась одна мысль: сын, у меня сын!..

На перекрестке он чуть было не угодил под машину: еле успел отскочить к тротуару. Шофер, высунувшись из кабины, что-то кричал ему — Алиджан его не слышал. У мельницы он поскользнулся, упал. Поднявшись, некоторое время стоял, опершись о дувал, бездумно глядя на мокрую глянцевую листву деревьев, по которым хлестал дождь, — их шелест походил на глухой ропот…

Алиджан не помнил, как добрался домой. С него ручьями лила вода, брюки были в грязи. Халниса-хола, открывшая ему калитку, только головой покачала, а Алиджан расплылся в улыбке:

— Мама! У меня сын! Сын!..

— Слава богу, разрешилась, бедняжка…

— Спасибо Фариде — она нашла хорошего хирурга.

— Фарида? — с каким-то умилением воскликнула Халниса-хола. — Наша Фаридахон?..

Восторженные излияния матери царапнули Алиджана по сердцу… Не дав ей договорить, он прошел в дом.

XXXVI

На другой день пришли Валиджан с женой, Джахан-буви — поздравить Алиджана с рождением сына. Притащился и Буриходжа.

— Ох-хо… Благодари бога, сынок, что все закончилось благополучно.

— При чем тут ваш бог? — возмутился Валиджан. — Сестре помогли доктора, а не бог.

— Кому бог дал долгую жизнь, тот и без докторов проживет. А кому суждено помереть, тому не поможет и тысяча операций!

— Последуй этой мудрости Алиджан — еще неизвестно, как бы все обернулось, — сверля отчима ненавидящим взглядом, сказал Валиджан. — Мама, я слышал, знахарку к себе приглашала. Забили вы ей голову всякой ерундой. Хорошо еще, что Малика уговорила ее лечиться и у доктора.

— Бог даровал ей избавление от недуга!

— Бог… Ваш бог — невежество. А невежество не спасает, оно способно погубить человека! Ладно. Больше я не позволю вам путать в свои темные дела мать и брата. Али нашел работу по душе, семью… Он на верной дороге, и уже не свернет с нее, как вы ни старайтесь! И поссорить нас вам теперь не удастся. Правда, Али?

— Сынок, сынок, — вмешалась Джахан-буви. — У нас нынче радость, уж ты не омрачай ее. Ишь, разошелся! А докторам я бы и сама сказала: рахмат, дорогие, спасибо, тысячу раз спасибо!..

Буриходжа метнул на старуху злобный взгляд, от бешенства у него вздулась шея, как у змеи. Но он и сам чувствовал, что яд его слов уже не имеет прежней одурманивающей силы…

XXXVII

Халниса-хола, ходившая проведать Буриходжу, вернулась домой, запыхавшаяся от быстрой ходьбы:

— Сынок, собирайся, отец занедужил… Лежит совсем один. Надо известить его детей и Валиджана.

Вскоре родные уже входили в запустелый двор Буриходжи, заросший кустарником, из которого делают веники: его так и называют — «супурга», веники. Тощий кот, нежившийся под одним из кустов, при их появлении сердито фыркнул и скрылся.

Они прошли через айван в комнату, где лежал Буриходжа. На дверях остальных комнат висели замочки, замки, замчища…

Окна в доме были занавешены старым тряпьем. В комнате царил полумрак, в ней теснились вещи, воздух — затхлый, спертый… Все это делало ее мрачно-неуютной. Казалось, Буриходжа собрал сюда скарб со всего дома. Возле сандала, на циновках, валялся древний домотканый палас. Кошмы и курпачи, прежде разостланные на полу, были свалены в кучу в одном из углов. Новые курпачи, одеяла, паласы высились мягкой бесформенной грудой на двух больших сундуках, притулившихся в комнатной нише. На многочисленных полках была беспорядочно расставлена медная и фарфоровая посуда. Тут же, в комнате, находились занесенные с айвана самовар, ведра, чайдиш… А на маленьком столике сиротливо ютились алюминиевая кружка да треснувшая пиала, скрепленная проволокой.

Буриходжа лежал посередине комнаты на ветхом, дырявом матраце. Он метался в жару, старый халат, которым он был укрыт, сполз с него, открыв грязную рубаху…

Халниса-хола, войдя в комнату, поспешила распахнуть окно. Она соорудила из новых курпачей и одеял постель, хотела было перенести на нее Буриходжу, но он крепко ухватился за свой матрац, беспокойно застонал, забормотал что-то, лицо у него сморщилось, дыхание стало прерывистым, тяжелым… Халниса-хола попыталась отцепить его руки от матраца — куда там! Он держался за матрац мертвой хваткой, губы задергались еще беспокойней.

Халниса-хола недоумевающе, с соболезнованием смотрела на мужа, потом покачала головой:

— Нельзя же его так оставлять. Не дай бог, еще зайдет кто-нибудь. Ишь, как матрац-то скомкал. Небось, лежит, как на булыжниках. И сам измучился и людей стыдно…

— Вы же видите, мама, — сказал Алиджан, — он и дотронуться до себя не дает, сразу корчиться начинает…

Решили вызвать врача. Тот не заставил себя долго ждать и, осмотрев Буриходжу, велел немедленно везти его в больницу. Когда Буриходжу подняли, чтобы уложить на носилки, вместе с ним стал подниматься и матрац. Алиджан наступил на матрац ногой, но Буриходжа так крепко вцепился в него обеими руками, что и сам вместе с матрацем снова оказался на полу. Халниса-хола что-то шепнула сыну, он усмехнулся, не обращая внимания на стоны отчима, силой оторвал его пальцы от краев матраца. Только после этого больного удалось вынести на носилках из дому. Валиджан отправился с ним в больницу. Алиджан вытащил во двор зловонный матрац, и только собрался выбросить его на помойку, как матрац с треском разодрался и из него посыпались на землю пачки денег. Алиджан остолбенел… Он позвал мать, других родственников. Ошеломленные, они теснились вокруг разорванного матраца. Алиджан распорол его от края до края — из войлока, которым он был набит, вывалились пачки новеньких ассигнаций, перевязанных шпагатом.

— Денег-то!.. — растерянно сказал Алиджан. — И не сосчитать… — Нечего сказать, шикарное у отца было ложе! То-то он так за него цеплялся…

Жены Буриходжи оторопели при виде этого богатства, которое Буриходжа так тщательно ото всех скрывал. Вазирхон стояла бледная, как полотно, у Халнисы-хола потемнело в глазах, она села на землю, стала царапать себе лицо, всхлипывая и причитая:

— Ой-бой!.. Ограбил он меня, обездолил! Каждый год заставлял продавать алычу, урюк, яблоки, а деньги себе забирал… Потом продал половину моего сада, выручку тоже прикарманил. А мне за всю жизнь нового платья не купил! Ох, я, несчастная…

На шум прибежала соседка. Вместе с Вазирхон они собрали рассыпанные на земле пачки денег, снова запихнули их в матрац. Соседка бормотала:

— Говорят, крысы крадут зерно, тащат его в свои норы, там у них целые закрома! Вот и сосед, ровно крыса, складывал один к одному рубли да червонцы. В первый раз повстречала человека, спящего на деньгах!

— Верно, хола, — с презрением сказал Алиджан. — Он и есть крыса!..

Халниса-хола продолжала сидеть на земле с бессмысленно вытаращенными глазами. Она никак не могла взять в толк, что же происходит вокруг. Словно сквозь туман видела двор, людей, этот злополучный матрац…

Алиджан брезгливо взялся за угол матраца:

— Отнесем его в комнату. Пусть подавится своими деньгами! Нечестно нажитое добро никому еще не приносило счастья.

XXXVIII

Буриходжа, едва придя в себя, забеспокоился о своих деньгах. Когда к нему в больницу пришла Халниса-хола, он первым делом кинулся расспрашивать, куда подевали матрац. Халниса-хола, не желая волновать больного, отвела глаза, проворчала:

— Кому он нужен, ваш вонючий матрац! Этой рухляди на помойке место.

Буриходжа подскочил в постели, выпучил глаза, язык ему не повиновался. Халниса-хола поспешила его успокоить:

— Я затолкнула его в нишу.

Буриходжа облегченно вздохнул. Строго наказал жене:

— Гляди, никого к нему не подпускай! А то, и правда, выбросят. Рухлядь, рухлядь… Я к нему привык, — он даже хихикнул. — Оба мы старые… А старый друг лучше новых двух.

Спустя несколько дней после выздоровления Буриходжа заявился к Халнисе-хола. Увидев сидевшего на айване Алиджана, удивился:

— Ты что же не на работе?

— Я во вторую смену.

Буриходжа поздоровался с женой, занятой шитьем, подсел к Алиджану, тяжко вздохнул:

— Ох-хо, трудные наступили времена… Расходы — с дом, доходы — с песчинку.

— Туго, значит, с деньгами? — с иронией спросил Алиджан. — Совсем обеднели?

Буриходжа, не учуяв в его словах подвоха, покорно согласился:

— Туго, сынок, туго… Еле концы с концами свожу. Хоть ты бы помог…

Алиджан, словно наяву, увидел перед собой матрац, вспухший от денег, усмехнулся:

— Чем же я-то могу вам помочь?

У Буриходжи загорелись глаза:

— Нашел бы работу подоходней!..

— Меня и эта вполне устраивает.

— А ты не только о себе думай. Войди и в мое положение. Времена-то тяжелые…

— Тяжелые для тех, кто не работает и деньги добывает нечестным путем, — отрезал Алиджан.

Халниса-хола подняла от шитья голову, хотела что-то сказать, но только вздохнула. А Буриходжа, заметив, наконец, насмешку в словах пасынка, процедил сквозь зубы:

— О ком это ты говоришь?

— Вам лучше знать, о ком.

— Гляди, — пригрозил Буриходжа. — Бог накажет тебя за твою дерзость!

— Хватит вам о боге. И так уж превратили наш дом в мечеть.

Халниса-хола, наконец, не выдержала, вмешалась в спор:

— Сынок, как ты с отцом разговариваешь? Повелся, видно, с дурными людьми, совсем потерял уважение к старшим.

— Люди вокруг меня замечательные, — Алиджан кивнул на Буриходжу. — Не чета ему.

— А я, значит, для тебя уже плох? — Буриходжа попытался придать своему вопросу язвительность, но губы его дрожали от злости.

— Вы… — Алиджану припомнились слова брата. — Вы — рассадник невежества.

— Да как ты смеешь, болван! — взвизгнул Буриходжа.

— Верно. Был я болваном. Задурили вы мне голову. Спасибо добрым людям — глаза мне открыли. Я вижу: вам не уважение мое нужно, а мое жалованье!

— Да пропади пропадом твои деньги и ты вместе с ними!.. Видеть тебя больше не желаю, сын, проклятый отцом!

Алиджан поднялся, сверху вниз, с угрозой, посмотрел на Буриходжу:

— Вы прах моего отца не тревожьте! Он бы меня сейчас похвалил, а не проклял.

Буриходжа тоже вскочил. Он прыгал перед пасынком, как мышь перед великаном:

— Шайтан!.. Нечестивец!.. Безбожник!..

Алиджан улыбался, спокойно, насмешливо:

— Ну, еще покричите. Хоть из кожи вон вылезьте, а всякому невежеству скоро крышка. И бог вам не поможет!

Халниса-хола умоляюще простерла к нему руки:

— Сынок! Одумайся! Разве так говорят отец с сыном? Не дай бог, еще услышит кто-нибудь… Уступил бы отцу. Гнев-то плохой советчик, приходит гнев — уходит разум.

— Ладно, мама. Молчу.

Алиджан стоял напротив отчима крепкий, уверенный в себе. Буриходжа втянул голову в плечи…

XXXIX

Простоять семь часов подряд возле пышущей жаром печи — дело не легкое. Но Алиджан, стоило ему только приблизиться к печи и приступить к работе, чувствовал облегчение. Все его душевные тревоги словно перегорали в пламени, бьющемся в вагранке. Он напряженно следил за этим пламенем, и мысли его были заняты лишь работой. К концу смены Алиджан уставал так, что подгибались колени, ныло все тело… Он принимал душ, и простая эта процедура оказывала на него волшебное действие: он сам себе казался легким, как перышко. Когда он рассказал о своих ощущениях Андрею Андреевичу, тот внимательно на него посмотрел и с удовлетворением произнес:

— Добрый признак, сынок. Выходит, нашел свое место в жизни. Теперь, Алиджан Дустматович, все у вас пойдет, как по маслу.

Мастер прибавил к его имени имя отца, — и в душе Алиджана все запело от радости и гордости. Он продолжает дело отца, отец живет в нем, в Алиджане, простом рабочем парне…

После стычки с Буриходжой Алиджан тоже успокоился только возле своей печи. Он работал, а сам пристально наблюдал за действиями Андрея Андреевича. Старый мастер поднялся по лесенке к вершине печи, тщательно все осмотрел, снова спустился вниз, к пульту управления. Магнитный кран, повинуясь его приказу, подал к печи куски чугуна, бросил их в вагранку. Печь загрузили коксом и опять чугуном. Андрей Андреевич включил газ. Разбрасывая искры, полыхнуло яркое пламя. В печи загудело, забулькало, как в самоваре. Андрей Андреевич приготовил огнеупорную глину, острый лом — все он проделывал спокойно, не торопясь, каждая операция была точно рассчитана. Вынув из кармана спецовки часы, он взглянул на них, удовлетворенно кивнул и, достав кисет с табаком, свернул самокрутку, закурил. И тут же, словно вспомнив о чем-то, направился к Алиджану, засыпавшему песком формы.

— Сынок, тебя директор просил зайти. После смены.

— Зачем? — с беспокойством и недоумением спросил Алиджан.

Старый мастер пожал плечами:

— Не знаю…

Весь остаток дня Алиджан ломал голову: зачем это он понадобился директору?

Оказалось, что причиной неожиданного вызова был… Буриходжа. После столкновения с пасынком он ушел домой, зеленый от злости. Долго думал: как бы насолить Алиджану. А на другой день, осененный счастливой мыслью, поспешил на завод. Сначала он наведался в бухгалтерию, осторожно разведал, сколько зарабатывает Алиджан. Потом направил свои стопы прямо в кабинет директора завода. Директор принял старика с почтительным уважением, усадил напротив себя, приготовился слушать. Буриходжа сразу взял быка за рога:

— У вас тут работает Алиджан Дустматов?

— А, новенький! — улыбнулся директор. — Как же, знаю. За него ходатайствовали уважаемые люди…

Буриходжа лицемерно вздохнул:

— Видать, всем сумел пустить пыль в глаза! — и, заметив на лице директора недоумение, поспешил объяснить. — Алиджан — мой сын. Неблагодарный сын!.. Уж как мы с матерью его пестовали, старались человека из него сделать. А он поступил на завод, погнавшись за длинным рублем, и позабыл о родителях… — кинув на директора быстрый, испытующий взгляд, он вытащил носовой платок, вытер слезу. — Мне уж за семьдесят, и мать у него старуха… — в голосе Буриходжи дрожали слезы, хотя речь лилась гладко, кругло. — А сын вместо того чтобы помогать нам, на старости лет, прокучивает деньги в чайханах. Налижется водки, и в драку… Вся махалля от него стонет! — неожиданно он ринулся в атаку. — Так-то вы воспитываете молодежь?

— Постойте, постойте… — директор потер висок. — Непохоже что-то, чтобы парень так себя вел. Говорят, водились за ним грешки, да это дело прошлое. За него коллектив взялся.

— Хороший, добрый вы человек! — с каким-то сожалением проговорил Буриходжа. — Дай вам бог здоровья и послушных детей! А Алиджану не верьте, он кого угодно обведет вокруг пальца. Что же это за сын, который все жалованье кладет себе в карман, а о родителях и думать не думает?.. Упаси бог от такого сына!

— Ладно, ата, — директор смотрел на посетителя и с сочувствием, и с какой-то недоверчивостью. — Я вызову вашего сына, поговорю с ним.

— Поговорите, поговорите! — оживился Буриходжа. — Накажите его построже. Что ж это будет, если все сыновья перестанут почитать родителей! Вы, товарищ начальник, тогда тоже натерпитесь от ваших детей, — Буриходжа постепенно разъярялся, от его притворного смирения не осталось и следа. — Да если он не образумится, будет по-прежнему утаивать от нас деньги — я на него в суд подам! Да-да, в суд!.. Имею я право пожаловаться на него в суд?! Он у меня еще наплачется!..

После ухода Буриходжи директор и попросил позвать к нему Алиджана.

Разговор у них был недолгий. Директор склонен был верить не старому хитрецу, переборщившему и с лестью, и с жалобами, и с угрозами, а молодому рабочему. И все же Алиджан выскочил из его кабинета, как ошпаренный. Поджидавшие его Андрей Андреевич и Валиджан бросились к парню с расспросами:

— Ну?.. Зачем он тебя вызывал?

— А, — махнул рукой Алиджан. — К нему отчим приходил, наговорил на меня семь верст до небес!

— Ну, нашего директора не так-то легко взять на пушку, — засмеялся Андрей Андреевич.

— Верно, он отчима сразу раскусил, — мрачно продолжал Алиджан. — Да и я теперь знаю ему цену. Я вам еще не рассказывал, вчера мы с ним крепко сцепились. А после, мне говорили, он пошел в чайхану, вопил чуть не на весь город: мол, сын бросил меня, проклятие на его голову!..

— Видно, правду молвит ваша пословица, — сказал старый мастер. — «Скорпион своих привычек не меняет».

— Ты особенно-то не переживай, — посочувствовал брату Валиджан. — Но запомни этот урок. И будь твердым. Тяжелый камень вода не унесет.

— Уж запомню! — с угрозой произнес Алиджан.

XL

В город пришла весна. Потеплело. На крышах ворковали горлицы. Они порхали во дворах, мастерили гнезда под крышами айванов.

Утром Первого мая Алиджана разбудили звуки карнаев и сурнаев. Их перекрыла барабанная дробь, медный клич пионерского горна — это уже начали собираться ребята из ближней школы.

Алиджан и Малика, принарядившись, взяли маленького сына и отправились на завод. Несмотря на ранний час, на улицах царило праздничное оживление, то тут, то там вспыхивала песня. Алиджан любил майские торжества — праздник Весны. На просторном заводском дворе уже толпился народ. Алиджан увидел брата, пришедшего вместе с Кимьяхон и детьми, Андрея Андреевича. Они поздоровались с особой теплотой и торжественностью, поздравили друг друга с праздником. Все были в приподнятом настроении. Залилась гармонь в чьих-то руках, девушки в образовавшемся кругу пустились в пляс. Зацокали по асфальту лихие каблучки…

Из заводоуправления секретарь парткома вынес заводское знамя, передал его Шермату. С веселой суетой рабочие стали строиться в колонну — впереди Шермат со знаменем. Колонна, влившись в общий поток демонстрантов, двинулась к площади Ленина.

После демонстрации, на пути домой, Алиджан и Малика встретили Фариду. Больше всех обрадовалась этой встрече Малика. Она знала, что когда-то Алиджан любил эту девушку, но и тени ревности не было в ее сердце. О Фариде она слышала только добрые отзывы, и сама была благодарна ей — ведь Фарида помогла спасти ее жизнь и жизнь сына, Рустама… Правда, Фарида сторонилась Малики. После того как Малика вышла из родильного дома, они не виделись. Но сама Малика всегда думала о соседке с признательной теплотой и восхищением, как о старшей сестре. Она даже втайне сердито недоумевала: как мог Алиджан пренебречь любовью такой девушки?.. Вот слепой! И про себя же улыбалась: хорошо, что слепой…

Завидев Фариду, она подалась к ней:

— Салам, Фаридахон! С праздником вас!

На Фариде было легкое бледно-розовое платье, косы венцом уложены на голове. Малика не удержалась от наивно-восторженного восклицания:

— Ой, как вам это платье идет! — и, смутившись, посерьезнев, проговорила, — Фаридахон… Я давно хотела вам сказать… Спасибо вам за все!

Фарида поначалу чувствовала себя стесненно, старалась не глядеть на Малику и Алиджана, но порывистая искренность Малики тронула ее, она попросила:

— Можно, я Рустаму шар куплю?.. Алиджан, дайте-ка мне малыша.

Алиджан передал ей сына. Фарида с Рустамом на руках, подошла к продавцу шаров, выбрала самый красивый. Рустам протянул к шару пухлую розовую ручонку. Фарида вложила в нее нитку, к которой был привязан шар, и, сама стесняясь своего неожиданного порыва, нежно поцеловала эту ручонку. Она вернулась к Малике и Алиджану, разалевшаяся, с подобревшим лицом, вручила Алиджану сына, пошла рядом с Маликой.

Алиджан все это время молчал, изредка косился на Фариду, — и снова у него было такое ощущение, будто эту Фариду он видит впервые, ничего, кроме дружбы, не испытывая к ней, а та, прежняя Фарида, осталась в далеком-далеком прошлом, когда и он был совсем другой…

Малика заметила, что ее спутница прихрамывает, озабоченно спросила:

— Устали, Фаридахон?

— Туфли жмут…

Малика оглянулась:

— Может, такси попадется?

— Еще лучше, если б попался и знакомый шофер, — сказала Фарида и лукаво взглянула на Алиджана.

Тот засопел смущенно, крепче прижал к себе сына…

XLI

В этот же день, зная, что Халниса-хола дома одна, явился, пробравшись глухими закоулками, Буриходжа. Он вошел во двор, тяжело дыша, затравленно озираясь… Влез на супу, где сидела настороженно следившая за ним Халниса-хола, и, даже не поздоровавшись с ней, торопливо сунул ей в руки какой-то узел:

— Припрячь до поры до времени. Уф… Чуть я с ним не попался.

Халниса-хола резко отвела его руку с узлом:

— Не стану я ничего прятать. Унесите, откуда принесли.

Буриходжа подозрительно посмотрел на жену:

— Какая тебя муха укусила?..

— Не хочу больше быть вашей пособницей!

— Эй, эй, с чего это ты взбеленилась, чтоб тебе сгинуть!

— Для вас я уже сгинула. И вы — сгиньте с моих глаз. Чтоб ноги вашей больше не было в моем саду! Скупец проклятый, сыч ненасытный! Где вы — там не жди добра…

— Астагфирулла, боже правый!.. Что ты там мелешь?.. Побойся бога!

— Э, вашего бога я уступаю вам, уж вы с ним столкуетесь.

Буриходжа знал, что если Халниса-хола разойдется, ее не остановишь. Бормоча про себя проклятия и угрозы, он запихнул узел под халат, спустился на землю и, не оборачиваясь, зашагал к калитке. Халниса-хола проговорила ему вслед:

— Как только земля тебя носит!.. Такое у нас славное время, а эти… всюду воду мутят, — и ворчливо добавила: — Бог, бог… Знаю я твоего бога — он у тебя в вонючем матраце.

XLII

Как ни сопротивлялась Фарида, Малика и Алиджан затащили ее к себе домой.

— Ну, милая, ну, Фаридахон! — упрашивала ее Малика. — Ведь сегодня праздник. Посидите с нами, выпейте пиалку-другую чая…

Фариде ничего не оставалось, как принять это приглашение. Малике она не в силах была отказать. И чем больше узнавала Малику, тем слабей становилось чувство неловкости, которое она обычно испытывала при Алиджане и его жене.

Халниса-хола радушно встретила соседку. Фарида подошла к ней, дала себя обнять и потрепать по плечу.

— Ах ты, голубка моя, свет очей моих! — запричитала старуха. — Да сопутствует тебе счастье всегда и во всем! Дай тебе бог на меня не походить, а до лет моих дожить. Прими нашу благодарность, вовек не забудем твоих благодеяний…

Фарида не знала, куда деваться от смущения.

Когда они разместились на супе, Алиджан спросил:

— Амаки не приходил поздравить вас с праздником?

— А пропади он пропадом! — взорвалась Халниса-хола. — Кому праздник, а у кого на уме одни мошенства!.. Жулик он и скряга, чтоб ему провалиться в преисподнюю! Разведусь с ним!.. Да-да, завтра же подам на развод!

Молодежь, слушая ее, заливалась смехом. А сама Халниса-хола вдруг пригорюнилась:

— Вы не смейтесь, дети мои… Жизнь моя клонится к закату. Так хоть остаток дней хочу прожить, как все люди. Этот-то… — она старалась не называть Буриходжу по имени, — совсем дуру из меня сделал. Жила, будто в тумане каком… Слепой лишь однажды теряет свою палку, а я десять раз теряла, и все оставалась слепой! Хватит. Что было, то прошло. Раз уж плюнула — обратно своего плевка не возьму.

Алиджан смотрел на мать с радостным изумлением — вон как она заговорила! Пыл прежний — слова новые. Выходит, жизнь меняет и стариков. Только не таких, как отчим…

Вскоре пришел Валиджан с семьей. Халниса-хола просияла, прижала к сердцу невестку, расцеловала внуков. Потом обняла старшего сына, похлопала его по плечу:

— Да буду я вашей жертвой, как славно, что вы все собрались!.. Сад-то словно снова зацвел! — На ее глаза навернулись слезы, она смахнула их краем рукава, повернулась к Алиджану. — Сынок, в этом саду только при твоем покойном отце было так весело. Да сгинет тот, кто хотел превратить его в мечеть!..

Не успела она рассадить прибывших вокруг хантахты, как появились новые гости — Андрей Андреевич с женой. Все поднялись им навстречу, Халниса-хола поздоровалась с соседом за руку, а с Евдокией Петровной обнялась.

Стало ясно, что за хантахтой всем места не хватит. Братья поставили в саду большой стол, Халниса-хола накрыла его праздничной скатертью.

Алиджан сходил за Шерматом: тот уж давно перестал дуться на своего подручного. Зашла Салияхон. Стало очень шумно, оживленно. Ведь был праздник, и собрались друзья… Халниса-хола с ликующим умилением оглядывала собравшихся, и все восклицала:

— Славно-то как! Вот уж праздник, так праздник!

Человек обладает чудесным свойством: забывает все горькое, дурное, зато счастливые минуты на всю жизнь остаются с нами…

Подобно неуемному ветру, стачивающему острые гранитные выступы на высоких скалах, время стирает в нашей памяти самую острую боль…

Но ни могучим ветрам, ни неумолимому времени не разрушить память о родных местах, о первом трудовом дне, о любви и дружбе!

─────

Об авторе

Мирмухсин (Мирсаидов Мирмухсин) родился в 1921 году в семье ремесленника-гончара в Ташкенте.

В 1938 году Мирмухсин закончил среднюю школу и поступил в Ташкентский педагогический институт имени Низами. Еще в школьные годы он начал писать стихи, и в 1936 году было напечатано его первое стихотворение «Испанцам» в пионерской газете.

В 1939 году республиканский литературный журнал «Узбекистон адабиёти ва санъати» напечатал поэму молодого поэта «Камар».

Окончив пединститут, Мирмухсин занимается творчеством и вместе с тем работает в газете «Кызыл Узбекистан», в аппарате ЦК ЛКСМУз и в Узрадиокомитете. Эта работа помогла росту и формированию мировоззрения молодого писателя.

В годы Великой Отечественной войны Мирмухсин написал не мало патриотических стихов и рассказов, они звали узбекский народ к беспощадной борьбе с фашистскими захватчиками, к героическому труду на хлопковых полях во имя победы. Лучшее из написанного в этот период вошло в сборник стихов «Верность», изданный Узгосиздатом в годы войны.

После войны вышли в свет поэмы «Уста Гияс» (1946 г.) и «Зеленый кишлак» (1948 г.). Они считаются лучшими произведениями Мирмухсина. В 1949 году написаны и изданы отдельной книжкой его поэмы «Полет на Луну», «Дочь родины», «Родные», «Набиев», «Дунан», «Гибель Луизы», «Госпожа Тереза из Венесуэлы», «Ширак» и множество других стихов, посвященных людям нового Узбекистана, патриотизму, дружбе народов. У поэта вышли в свет поэтические сборники: «Фергана», «Соотечественники», «Стихотворения и поэмы», «Ферганская весна».

В 1957 году Мирмухсин завершил долголетнюю работу над романом в стихах «Зияд и Адиба» — первым романам в стихах в советской узбекской литературе.

Мирмухсином написано более ста рассказов и повести — «Джамиля», «Александрийский залив», «Белый мрамор», «Рабыня».

Пишет Мирмухсин и для детей. Советским ребятам известны его книжки: «Лола», «Звездочка», «Живое письмо», «Маленькие рассказы», «Слива и урюк» и другие.

Его книги изданы в Москве, Киеве, Алма-Ате, Душанбе.

Мирмухсин перевел на узбекский язык много стихов А. Пушкина, Хр. Ботева, Н. Тихонова, Ст. Щипачева, Якуба Коласа.

Мирмухсин ездил в Египет, Сирию, Индию, после чего написал ряд произведений о людях — тружениках этих стран.

Мирмухсин — писатель-коммунист, воспитанный ленинским комсомолом. Он работал в течение десяти лет главным редактором журнала «Шарк юлдузи», секретарем Союза писателей Узбекистана, в данное время — главный редактор журнала «Муштум».

За свою работу в области художественной литературы он награжден двумя орденами «Знак Почета», медалями «За трудовую доблесть» и «За доблестный труд в Отечественной войне 1941―1945 гг.».

─────


Примечания

1

Стихотворные переводы Ю. Карасева.

(обратно)

2

Гассал — тот, кто обмывает покойников.

(обратно)

3

В зинданах (тюрьмах) ханских времен были глубокие ямы в виде усеченного кверху конуса, с отверстием, облицованным жженым кирпичом. В одном из таких подземелий и находился Мирхайдар.

(обратно)

4

Камбар — пророк коней.

(обратно)

5

Бердон — грубая камышовая циновка.

(обратно)

6

Кибла — сторона, куда обращаются мусульмане во время молитвы.

(обратно)

7

Элликбаши — старший над группой в 50 человек. Юзбаши — над сотней. Мингбаши — над тысячью.

(обратно)

8

Сарбазы — военные конники, ханская гвардия.

(обратно)

9

Ныне Актюбинск.

(обратно)

10

Миршабы — вооруженная ночная стража.

(обратно)

11

Мучал — двенадцатилетний цикл летосчисления.

(обратно)

12

Танап — земельная мера (от 1,2 до 1,6 гектара).

(обратно)

13

Мударрис — главный преподаватель медресе, ученый человек.

(обратно)

14

Шаши — от древнего названия Ташкента: Шаш.

(обратно)

15

Города на нынешней территории Казахстана и Киргизии.

(обратно)

16

Абу-Муслим — легендарный полководец.

(обратно)

17

Афлотун — философ Платон. Темирмирза — Тамерлан.

(обратно)

18

Бозори-шаб — вечерний базар.

(обратно)

19

Сахоб — книготорговец, в то же время переплетчик.

(обратно)

20

Баяз — антология.

(обратно)

21

Табиб — лекарь.

(обратно)

22

«Ал-канун» — каноны Авиценны.

(обратно)

23

Народные романы — сказания военного и религиозного характера.

(обратно)

24

Посвященные лепешки выносят на кладбище или раздают нищим.

(обратно)

25

Халвайтар — блюдо из муки, зажаренной на масле, с сахаром.

(обратно)

26

Ишком — дугообразные подпорки для лоз, образующие туннель.

(обратно)

27

Чапани — человек, увлекающийся азартными играми.

(обратно)

28

Дажжал — сатана.

(обратно)

29

Хураз — петух.

(обратно)

30

Кучала — ядовитое растение, вроде белены.

(обратно)

31

Намаз-джума — совершение молитвы по пятницам.

(обратно)

32

Гап — вечеринка с угощением, устраиваемая раз в неделю по очереди всеми участниками компании.

(обратно)

33

Буза — алкогольный напиток.

(обратно)

34

Каскан — особый котел с решетками для приготовления манты.

(обратно)

35

Таксир — господин.

(обратно)

36

Аглям — знаток шариата.

(обратно)

37

Паляк — коврик, вышитый шелком, под ним невесту приводят в дом жениха.

(обратно)

Оглавление

  • Молнии в ночи
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  • Закалка
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  •   XXVII
  •   XXVII
  •   XXIX
  •   XXX
  •   XXXI
  •   XXXII
  •   XXXIII
  •   XXXIV
  •   XXXV
  •   XXXVI
  •   XXXVII
  •   XXXVIII
  •   XXXIX
  •   XL
  •   XLI
  •   XLII
  • Об авторе
  • *** Примечания ***